— Водку поменьше пить, — Синельников все так же безразлично, вяло, без всякого интереса смотрел на Кольку. Непонятно было, зачем он вообще разговаривает, спрашивает.
Колька уставился в кроткие, неопределенного цвета глаза Синельникова. Пошевелил ноздрями и сказал (как он потом уверял всех) вежливо:
— Прошу на стол мою трудовую книжку. Без бюрократства. Без этих, знаете, штучек.
— Каких это штучек?
— Я же не на лекцию пришел, верно? Я за трудовой книжкой пришел.
— И лекцию не вредно послушать. Не на лекцию он пришел… Водку жрать у них денег хватает, а тут, видите ли, мало платят, — странно, Синельников и теперь никак не возбудился, не заговорил как-нибудь… быстрее, что ли, злее, не нахмурился даже. — Глоты. И сосут, и сосут, и сосу-ут эту водку!.. Как не надоест-то? Очуметь же можно. Глоты несчастные.
Такого Колька не заслужил. Он выпивал, конечно, но так, чтобы «глот», да еще «несчастный»… Нет, это зря. Но странно тоже, что не слова взбесили Кольку, а этот ровный, унылый, коровий тон, каким они говорились: как будто такой уж Колька безнадежно плохой, отпетый человек, что с ним устали и не хотят даже нервничать, и уж так — выговаривают что положено, но без всякой надежды.
— Да что за мать-перемать-то! — возмутился Колька. — Ты что… чернил, что ли, выпил? Чего ты пилить-то принялся? Гляди-ка, сел верхом, и давай плеть грызть.. — Жалеть еще…»