Страница:
5 из 167
Петр вспоминал, как Измайловская мамка Надежда, самая любимая его – толстая, высокая, ласковая, – кормила поутру горячими оладьями со сметаной и медом; масло он отчего-то не жаловал, называл «склизким», норовил незаметно помазать им стол, чтобы блестело дерево, а вот мед из Воронежа (золотистый; пчелы лугом кормятся, мятой, липой и шалфеем пахло, когда вскрывали берестяные жбаны) поедал ложками; сметану велел разбавлять теплыми желтыми сливками, чтобы «ножик в ней не торчал»; а еще нравилось ему, когда приходили караваны с Волги и на стол подавали стерляжью желтую икру и розовую рыбу, чуть присоленную, – во рту таяла; на масленой неделе мог съесть не менее взрослых; маменька-покойница радовалась: «Государь наш батюшка горазд не только умом да смекалкой, но и брюхом мужицким, – двадцать восемь штук, да с икрицей, не каждый такое осилит…»
Лицо маменьки Петр видел чуть что не каждую ночь теперь; она была очень близко; глаза ее громадны, и в них по-прежнему крылась тайна; как, повзрослев, он ни пытался расспрашивать – матушка замыкалась, испуганно шутила, говорила безделицу, целовала за ухом, а потом, пряча слезу, шептала: «Сиротинушка ты мой длинноногий, орелик ты мой горный…»
Матушка отчего-то появлялась за мгновенье перед тем, как проснуться; правда, несколько раз он видел исхудавшего, серо-голубого братца Ивана; плакал во сне, когда явился ему двухлетний Петр Петрович, сыночек ненаглядный, – не уберег, нет прощения от бога, за мои грехи взял самое святое, что было, – наследника, продолжателя, кровушку родную! Один раз вскинулся в ужасе оттого, что сестра София склонялась над ним, щекочет распущенными волосами, а вместо зубов – клыки; ведьма, бесовка, хоть в глазах слезы, а пальцы добрые, подушечки мягкие, аж коже холодно, как нежны…
…Но сегодня, генварской ранней темью года 1725-го, Петр никого не увидел во сне – ни маменьки, ни братца, ни даже Софии (из живых-то и раньше никто не являлся �
|< Пред. 3 4 5 6 7 След. >|