Аннотация: Версия с СИ: 27/05/2008. * * * Аннотация автора: Второй роман «Добронежной Тетралогии». Варанг смоленских кровей, поступивший на службу к новгородскому посаднику в связи с неувязками в личной жизни, принимает участие (вместе со своими друзьями) в борьбе заговорщиков с правительством. * * * Аннотация издательства: Какой из городов земли Русской может сравниться по величию и славе с самим Киевом? Только Хольмгард. Сюда стекаются товары из полуночных стран, здесь ищут наживы воинственные норвежцы, а хитроумные греки нанимаются на службу в княжескую казну. В Хольмгарде даже уличные девки говорят на языке бриттов. И при этом произносят очень странные речи. Похоже, не обошлось без колдовских чар. Вы скажете, вам ничего не известно о столь удивительном городе? А вот и неправда! Ведь именно сюда направился с друзьями на поиски приключений легендарный воин Хелье, иногда ошибочно называемый Ильей Муромцем. --------------------------------------------- В.Д. Романовский-Техасец ХОЛЬМГАРД (Добронежная Тетралогия — 2) Авторское предисловие Многие авторы сегодня считают дурным тоном писать предисловия. Это их право. Я пишу предисловия во-первых потому, что умею, и во-вторых — из уважения к читателям. В связи с публикацией первого романа тетралогии, «Добронега», у многих читателей возникло множество разных вопросов по поводу историчности, аутентичности, реальности некоторых моментов книги. Также, веселое недоумение вызвал один из основных героев, чья биография более или менее совпадает с биографией легендарного Ильи Муромца. Мол, почему он такой получился в тетралогии, с чего бы это. На этот вопрос однозначного ответа у меня нет, а есть несколько приблизительных. К примеру, будучи обстоятельным рассказчиком, я не считаю, что история русского государства — цирк диковатый, или болото скучное. Безусловно, драки с последователями Чингисхана на протяжении почти трех веков даром не проходят, и величественная и утонченная ярославова культура вынужденно упростилась (в летописном смысле), а уж собственно в былинах образы героев огрубели в угоду — не хранителям национальных ценностей, увы, но людям, которые до сих пор обижаются, когда их называют мещанами. Образ Ильи видоизменился, очевидно, очень серьезно, пострадал даже больше, чем образ Алеши Поповича (тоже фигурирующего в тетралогии). И вместо красы и гордости нации, человека строгих принципов и интересных воззрений, предстает нам в былинном исполнении неотесанный хамоватый забияка, «деревенщина», обидчивый, недалекий, да к тому ж и жестокий не в меру. И при этом он запросто вхож в княжеский терем, и отношения у него с киевской аристократией — на равных. Такие вот нестыковки. То есть, накипь, потакание низменным вкусам. Единственная аутентичная черта, которую чудом пощадили ревизионисты былин — барственная капризность Ильи. В этой капризности чувствуется правдивая нота, а только — «деревенщина» капризной, да еще и барственно, быть — ну никак не может! Поэтому, убрав ревизионистскую накипь, я… хмм… ну, скажем, реабилитировал образ народного героя, выписал Илью таким, каким он… ну, скажем… не мог не быть . Теперь — к делу. В истории русского государства есть на сегодняшний день три блистательные эпохи — эпоха Русского Просвещения (время, когда Российскую Империю именовали «жандармом Европы», то есть, признавали за ней статус сверхдержавы во времена, когда сверхдержав еще не существовало), эпоха Петра Великого (когда неуемный властитель единым рывком вывел страну из восточной статичности, тягучего, скучного наследия драк с чингисханианцами, на передовые позиции цивилизации), и эпоха Ярослава Мудрого, когда, объединив север и юг славянских территорий, великий князь сделал Русь самым ярким, самым цивилизованным государством мира, единственным лучом света в скучном мраке раннего средневековья. Русский климат не располагает к тщательному сохранению архивов. Еще меньше к их сохранению располагают систематические набеги диких племен с востока. Редкие же иностранные источники средневековья неадекватны в силу вышеупомянутого мрака. Иначе как чудом сохранение сведений, годных для составления общей картины эпохи Ярослава, назвать нельзя. Воздав должное Киеву в «Добронеге», я понял, что временной скачок в повествовании на полтора десятка лет вперед невозможен без полноценного, панорамного освещения северной столицы — Новгорода. События, произошедшие в Новгороде во времена посадничества Ярослава, настолько грандиозны, неоднозначны, увлекательны, что упустить их из виду значило бы — поставить читателя в тупик, а этого делать нельзя. Поэтому действие данного, второго, романа тетралогии происходит приблизительно через шесть месяцев после финала «Добронеги». События, о которых идет речь в данном романе, имеют детективную окраску, и, чтобы определиться с задачами, я условно назвал их «Дело убийства Рагнвальда» и «Дело четырехсот мужей». Летописные сведения об этих событиях, используемые историками в монографиях, настолько скудны, что все изыски по этому поводу можно определить, как «вилами по воде». Что же делать? Стал я искать архивные записи. Всякий добросовестный рассказчик знает, что многие сведения отбрасываются историками просто потому, что не вписываются в сегодняшнюю «парадигму» института историков. Так было всегда — и даже Трою открыли вопреки этой самой парадигме. Проведя много времени в архивах, наткнулся я наконец на копию некой «Евлампиевой летописи». Название меня насторожило. То, что на месте Евлампиева Крога должна была быть возведена церковь, помнят все, читавшие «Добронегу». А вот то, что такая церковь действительно была возведена — я не знал. И с энтузиазмом взялся за изучение этой летописи. И ужасно обрадовался, когда на первых же ее страницах обнаружил упоминание «Рагнвальда, повелителя Ладоги, которого убил торговец», а еще через несколько страниц — сведения о «четырехстах заговорщиках и двадцати волхвах», кои сведения разительно отличаются от того, что сказано о «четырехстах лучших мужах» в «Повести временных лет». Но одно дело — сюжетные линии, тайны, приключения, магия, и прочее, и совсем другое — участие в повествовании основных героев тетралогии. Ведь именно их глазами видит читатель происходящее, именно им сопереживает! Нужна была зацепка для ввода их, героев, в действие. Радости моей не было границ, когда, едва дойдя до середины летописи, я наскочил на знакомые имена — «Житник», «Гостемил», а также аккуратно выведенное латинскими буквами имя «Hegle». А уж кто такой «Ликург», долгое время притворявшийся княжеским казначеем, понять не составило труда. С дамами вышла, правда, путаница. Сама Добронега побывала во время, описываемое в романе, в Новгороде (и, разумеется, не в туристических целях), но Эржбета ее туда, судя по всему, не сопровождала. В то же время, согласно летописи, в «деле четырехсот мужей» принимала участие некая «Алин-лучница, на двести шагов стрелой в пуп супостату попадающая». Поразмыслив, решил я, что наличие сразу двух таких умелых женщин в одну эпоху и в тех же весях невозможно. Тем более, что Алин-лучница эта упомянута в летописи как «одновременно сестра и жена Ликурга злобного», а греческие биографы Ликургуса описывают его жизнь достаточно подробно вплоть до отбытия героя на поиски Грааля, и ни о каких сестрах или женах по имени Алин не упоминают. Надеюсь, что мне удалось в этом коротком предисловии ответить на основные вопросы читателей, связанные с тетралогией. Добро пожаловать в Новгород. На дворе — начало одиннадцатого века. В. Романовский ГЛАВА ПЕРВАЯ. БРАТ И СЕСТРА Болярин Нещук, молодой и деятельный, явился в детинец в компании двух стражников. Стражники сопровождали его на тот случай, если Нещук вдруг вспомнит о каких-нибудь неотложных делах и задумает повременить с визитом, а то и вовсе забудет — люди бывают порою так рассеянны! В детинце его препроводили в недавно реконструированный терем и ввели в гридницу, где на столе вместо яств и вин лежали хартии, письмена на бересте, грамоты, фолианты, и прочая дребедень, а на полированном скаммеле сидел какой-то рыжий тип в богатом киевского покроя платье и рассматривал фолиант в кожаном переплете. Нещук, человек неглупый, сразу смекнул, что тип этот непрост и занимает какое-то важное положение при посаднике. — Ты Нещук, болярин из рода Котова, проживающий в Ремеслах? — спросил тип, не вставая. — Да, это именно я, — с достоинством откликнулся Нещук. — С кем имею честь и хвоеволие? — Служитель княжеской казны, именем Яван, — ответил тип. — Яван? Говоришь ты странно, Яван. Вроде как ковши говорят, — с наигранным недоумением заметил Нещук. — Да, — подтвердил Яван. Он кивнул ратникам, и они удалились. — Ну, это не беда, Яван, — сказал Нещук, внимательно изучая собеседника. — Не все ковши твари продажные, я и порядочных встречал. — Ничего удивительного, — согласился Яван. — Есть, правда, в Киеве такие… эта… печенеги, — сказал Нещук, стараясь вызвать Явана на доверительный дружеский разговор. — Я вижу, ты не из них. По секрету скажу тебе — такой народ противный! Я, когда был в Киеве, имел возможность любоваться. Дикие они, а позволено им многое. — Ты прав, — снова согласился Яван, откладывая фолиант в сторону и в свою очередь внимательно изучая Нещука. — Нет, я не из них. Я из межей. — Межей? Это кто же такие? — Это, вроде, иудеи. — Иудеи? — протянул Нещук. — Это как же? — В Библии упоминаются. — А, да? Древний какой-нибудь народ? — Относительно, — сказал Яван. — Есть и древнее. Я, впрочем, не знаток. Но, говорят, они составили заговор и владеют всем миром. Нещук очень натурально удивился. — Правда, что ли? — Не знаю точно, но похоже на то, — сказал Яван неопределенным тоном. — Впрочем, это совершенно не относится к нашему с тобою теперешнему делу. Не от их имени говорю я с тобою, болярин, а от имени князя. — Киевского? — Нет, зачем же. Новгородского. Власть Киева на Новгород ведь более не распространяется, не так ли? — Да, то есть, нет, — сказал Нещук. — И это, наверное, хорошо. — Это не мое дело, — сказал Яван. — Мое дело — следить. — Ага, — осторожно сказал Нещук. — Это тоже хорошо. У нас есть тут за кем последить. Такой, знаешь, народ кругом… Ты, значит, спьен княжеский? — Нет, — сказал Яван. — Что ты, что ты. Вовсе я не спьен. Я слежу, чтобы в делах денежных, к которым по глубокому общественному убеждению род и народ мой имеют склонность, порядок был в пользу князя. — О, — уважительно сказал Нещук. — И как же ты за этим следишь, Яван? — Разбираю письмена да грамоты, считаю дань, смотрю, не обманывает ли кто князя, — объяснил Яван. — И если вижу, что обманывают, докладываю князю, а он наказание назначает. — Да, это важная работа, — сказал Нещук. — Такие как ты нам очень нужны, очень. А то ведь люди, ежели за ними не следить, обманывать любят. — И князь думает так же, — заверил его Яван. — Но что-то сложно у вас тут все, в Новгороде, по правде сказать. Вот если бы я киевскому князю служил, все было бы проще. Посоветовал бы ему взять под стражу всех межей, и дело с концом. Оно, конечно, не все межи у князя воруют, и не все, ворующие у князя — межи. Но все-таки. А в Новгороде труднее, ибо межей нет. Как тут узнать, кто ворует? Вот и приходится письмена корявые разбирать. К примеру, вот в этой самой грамоте написано, что некий болярин Нещук освобожден от дани на год, ибо строит он укрепления. — Так и написано? — спросил Нещук. — Да, представь себе. Позволь у тебя спросить, где именно ты их строишь, эти укрепления. — Э… где? — Да. Где. — Ну, как. На окраине. Там, где стена. Сразу за нею. — Это хорошо. — Да? — Еще бы! Вот если бы ты их строил где-нибудь в Литве, так какая от этого князю польза? — Никакой. — Вот именно! Наоборот, вред был бы великий, потому что бы их тогда литовцы бы использовали. Против князя. — Да. — А ты строишь на окраине. На какой именно, позволь спросить? — Ну, на какой… всего не упомнишь. — А ты постарайся. — Ну, вроде бы, возле Кулачного Конца. — Да? Странно. — Зачем же странно? — А вот тут написано, что ты собирался строить укрепления у Черешенного Бугра. — А! Точно, точно. Это я перепутал. Теперь вспомнил. Именно там и строю. — А это еще более странно. — Почему же? — Я туда вчера ходил. К Черешенному Бугру. — Зачем? — Я там прогуливался. — Почему же именно там? Разве уж не стало в Новгороде приятных мест? — Знаешь, есть приятные. Совершенно с тобою согласен. Но иногда мне что-то в голову взбредет, так хоть кисель не варись — должен исполнить. Такой я человек. Ночей не буду спать, если не исполню. — Ага. Не ограбили тебя там? Там лихих людей много. — Я об этом подумал. Потому и взял с собою десять ратников. — Десять! Сколько хлопот из-за одной прогулки! — Зато какие результаты! — Какие же? — Девушка, с которой я там гулял, очень впечатлилась. Ее теперь можно голыми руками брать. Вся моя. — Да? Интересно. Что же ее впечатлило до такой расслабленной степени? — А удивилась она. Идет и говорит — Яван, говорит, а где же укрепления, ведь ты мне обещал показать укрепления! А я ей — они пали от одного взгляда прекрасных глаз твоих. А ей такого никто раньше не говорил. — Да, действительно сильно. Надо запомнить. — А ты все-таки скажи, почему не строятся укрепления? — Я, Яван, не знаю почему. Я думал — строятся. Распустились работники, вот что. Ну да я скоро там порядок наведу. Уж это точно. — Нет, не нужно. — Почему же? Раз обещал, надо делать. Я от своих обещаний никогда не отступаю. — Это делает тебе честь. Однако дань придется заплатить, и виру еще. — Дань? И виру? — Всю дань за прошлый год. И виру за неуплату. — Послушай, Яван. Ты ведь человек добрый и честный. — По разному. От обстоятельств зависит. — Но ты ведь не чужд содействию за вознаграждение? — Что ты, конечно не чужд. — Ну вот и славно. Сорок гривен ты свои получишь. Завтра же. — За что же это? — За то, что скажешь князю, что укрепления строятся. А я уж не подведу — скоро начну их строить. — Да? Хмм. А как зовут зодчего, который будет их строить? У тебя есть кто на примете? — Конечно. Зодчий Лапа. — Не могу. — Что не можешь? — Сказать так князю. Не могу. Позавчера я был у зодчего Лапы, и он мне сказал по очень большому секрету, что получил от тебя вознаграждение за содействие в размере пятидесяти гривен. — Хорошо, я дам тебе шестьдесят. — Нет, не надо. Лучше дай князю триста восемьдесят. Дань триста сорок, и сорок гривен виры. Награди князя, и он тебе посодействует. Прибавь к этим деньгам еще сорок за церкву. — За церкву? — Тут есть запись, что ты пожертвовал двадцать четыре гривны на строительство церквы. На самом деле дьякон Афанасий получил от тебя десять гривен. И написал князю, что церква строится. — Афанасий врет. — Я тоже так думаю. Я думаю, он получил от тебя не десять гривен, а больше. Вчера его взяли под стражу, а на его место назначили другого дьякона. Он произвел проверку и сказал, что даже котлован для фундамента не начали еще копать. — Попы вечно все путают. И то сказать — греки. Кто их знает, что они говорят. Я мог дьякона как-то не так понять. Я не знаю греческого. — Оно так, но я-то знаю греческий, — сказал Яван. — Дьякон сказал, что ты хороший человек. Так вот, даю тебе, хороший человек, три дня сроку. Принеси, Нещук, всю сумму сюда, я выпишу тебе расписку, и содействие князя будет так велико, что он с большой радостию в сердце своем возьмет да и не посадит тебя в темницу на три года. — Ты не забывайся, Яван, — сказал Нещук строго. — Ты не балуй словесно без повода. Кто ты такой! И кто я. Я вот сейчас пойду и пожалуюсь болярину Паршу. — Это хорошая мысль. Так и сделай. — Он не допустит, чтобы честные землевладельцы терпели обиды в детинце, оскорбления от… кто ты такой, говоришь?… — От межа. — Вот. От межа. Который, к тому же, ковш. — Конечно не допустит. Как, например, неделю назад он не допустил, чтобы я его оскорблял. Не допущу, говорит. — Вот видишь! — И заплатил все до последней сапы, предупреждая оскорбления. Четыреста восемьдесят гривен. Из них пятьдесят — серебром, новой чеканки, с портретом князя нашего. — Он… заплатил? — Да. — Он был должен? — Он сказал, что в этом году у него на полях ничего не выросло, а в лесах ничего не водится. Как и в озере. И нужно восстанавливать хозяйство. — И что же? — Я послал человека посмотреть, и, может быть, помочь советом. Сделать так, чтобы росло и водилось. Человек обнаружил, что добрый Парш ошибся. И растет, и водится, и дань собирается исправно. У Парша было всего лишь предубеждение противу уплаты князю княжеской доли. Но оно быстро прошло, это предубеждение. Три дня, Нещук. * * * В глубокой задумчивости Нещук вернулся домой. Денег, какие требовал Яван, дома не было. Времени, чтобы послать людей собрать со смердов дань, тоже. Следовало одалживать, возможно под большой надстрой. — Кедр! — крикнул Нещук. Опрятный холоп, служивший в доме экономом, вошел и поклонился. — Сестренка твоя хочет тебя видеть, болярин, — сказал он. — Какая сестренка? — Известно какая. Какая в отъезде была. А нынче вернулась. — А, да? Ну, леший с ней. Не до нее сейчас. Беги к Вострухину Мельнику, проси у него двести гривен. Под любой надстрой. Потом к Бескану, проси триста. И для ровного счета к Бажену, у него возьмешь еще двести. — Бажен в отъезде. — Да? Ах ты, хорла, как некстати. Проси у Бескана пятьсот. Может, у сестры деньги есть? Муж ее… Впрочем, ладно. Беги к Бескану, а сестру пригласи сюда. Вот, пожалуйста, съездил князь наш замечательный к ковшам, научили его ковши, как людей приличных обирать. Кедр поклонился и вышел. Через некоторое время в гридницу вошла сестра Нещука, именем Любава. Одета она была так, что Нещук поднял удивленно брови, несмотря на то, что отличался хорошими манерами и не обычно не допускал чрезмерно выразительной мимики. Вся одежда на сестре была с чужого плеча — и рубаха, и понева, и… Волосы странно как-то уложены. Э, да она ж в лаптях! Ну и ну. — С возвращением, сестренка, — сказал Нещук. — Здравствуй, брат. Ты не возражаешь, я присяду? Очень устала. — Садись, обязательно садись, — сказал Нещук. — Что нового? Как путешествовали? — Муж мой погиб, — сказала она. — Вот как!… Мир его праху. А что случилось? — Я не хочу сейчас об этом говорить, брат мой. Как-то даже неудобно заводить разговор о деньгах, подумал Нещук. Что же делать? Судя по виду, у нее нет ничего. Муж погиб, надо же. Канул в Лету, и, видимо, вместе с деньгами. — Устала я, Нещук, устала. Вернулась я вчера, а сегодня меня выгнали из дома. — Как! — сказал Нещук. — Какого дома? Твоего собственного? — Да. — Кто? — Новые жильцы. Просто выставили за дверь. И вот, видишь ли, я здесь вся, в чем есть. — Это невежливо! — Да. — Это просто свинство. Как! Хозяйку дома! До чего мы погрязли в варварстве! Нет, все-таки Новгород — слишком северный город. Никогда здесь не будет ни хороших манер, ни порядочных отношений между людьми. Какие-то разбогатевшие смерды, небось? — Возможно. Они мне не сказали, кто они. — Я этого так не оставлю. Я пойду к князю, сестра! Нет уж, это им придется забыть. Распустились! — Нещук, брат мой, — сказала Любава. — Мне неудобно тебя об этом просить, но мне нужны деньги. — Да, я понимаю, — ответил он, умеряя пыл. — Да, сестренка. Ты подожди немного только. Недели через две я смогу тебе дать денег. Не много, но смогу. — Мне нужно сейчас. — Сейчас? Очень жаль. Очень, очень. Сейчас — такое положение, сестра… тут ко мне давеча приходили двое… Любо-дорого… видела бы ты… водили меня в детинец. Три дня сроку дали собрать нужную сумму, а иначе плохо будет. Эх! Приехала бы ты на неделю раньше. — Тогда, если ты не можешь дать мне денег… — И хотел бы, сестра. Ты знаешь, семейные связи в нашем роду крепки, на них все и держится. Но не могу я сейчас. — Тогда позволь мне у тебя немного пожить. совсем недолго. Мне некуда больше пойти. — Ах, сестра, как можешь ты так говорить! Некуда пойти! Столько друзей, столько хороших знакомых! Да от тебя в этом городе все без ума! Ты, сестра, в завидном положении по сравнению со мною! Нет, нет, я нисколько не умаляю твое горе. Но пойми — это мне некуда пойти. Не сегодня-завтра явится стража, и у меня отнимут дом и даже носильную одежу. Безделушки, фамильное золото — все. Я не могу поставить тебя в такое положение, чтобы вдруг, пришедши за мною, стража нашла бы заодно и тебя, и чтобы мой позор тебя коснулся! Нет, нет. Нельзя. Береги честь семьи, сестра. Пойди к подругам. О, богиня луны, да всякий в этом городе почтет за честь предоставить тебе дом и стол. А я — всего лишь бедный гонимый должник. Сегодня я еще похож на себя вчерашнего — беззаботного, легкомысленного, веселого, а завтра я буду укуп презренный и, поскольку я ровно ничего не умею, кроме как тратить со вкусом деньги, меня по истечении срока отдадут в холопы и будут пороть кнутом. И буду я где-нибудь прислуживать, пригибаясь, в каком-нибудь доме, обитатели которого еще вчера считали за честь поклониться мне на улице и осведомиться о состоянии моего здоровья. Как преходяще всё, как зыбко, сестра! — Я пойду к князю, — сказала она. — Не думаю, что он тебя примет. Иди лучше к друзьям — хоть к своим, хоть твоего бедного мужа. Тебе везде будут рады. А мне нужно заняться делами, сестра. Может, что-то еще и удастся спасти. Вот какие мы с тобою несчастные, сестренка — мы, чьи предки породнились с Хельей Псковитянкой! Как несправедливо это, как несправедливо! Ты, как найдешь себе угол, дай мне знать тотчас же, потому как, кто знает, возможно очень скоро тебе придется потесниться, чтобы и мне там место нашлось. Как мы несчастны. ГЛАВА ВТОРАЯ. У ЖИТНИКА Было далеко за полдень, день теплый, и то хорошо. Любава подумала — а не снять ли лапти? Босая болярыня все-таки как-то приличнее, чем болярыня в лаптях. Но не сняла. Стража не хотела пускать оборванку в детинец, но проходивший случайно мимо сотенный узнал Любаву, поклонился, велел молодцам расступиться, и некоторое время пристально смотрел ей вслед. В княжеском тереме она по привычке сказала, что ей нужно видеть посадника, и ее привели в занималовку, но вместо Ярослава, который отсутствовал, в занималовке ее встретил Житник. Этого Любава не ожидала и растерялась. — О, кто к нам пришел! — Житник, сияя улыбкой, поднялся из-за стола. — Горясер, выйди, я с тобой потом договорю. Маленький юркий человек поспешно вышел, успев тем не менее смерить Любаву насмешливым взглядом. — Это как же! — сказал Житник сочувственно, когда они остались одни. — Ты — и в таком виде. — Я хотела… говорить с князем. — Это все равно. Чем я хуже князя. У тебя к нему дело — скажи какое, может, я смогу помочь чем-нибудь прежде, чем князь. — Нет, я… — А даже если ты увидишь князя, все равно ведь, если нужно что-то делать, придется делать мне. Князь не занимается делами. Она молча смотрела на него. Он изменился — в лучшую ли сторону, в худшую ли — понять было трудно. А вдруг поможет? — Муж мой… — начала она. — Да, я слышал. Она не спросила где и от кого. — А я вчера только приехала. А сегодня у меня нет ни жилья, ни денег. И я хотела взять у князя взаймы. — Взаймы? — Житник улыбнулся. — Князь занимается ростовщичеством? Вот уж не знал. — Я отдам, и очень скоро. — Не думаю. Скажи, Любава, брат твой тебе не помог? Она промолчала. — Значит, не помог. Редкостная сволочь у тебя брат. Вообще-то с деньгами в городе плохо. То, что не прибрал к рукам строитель Детин, истратили на наемников, казна пуста. У меня, правда, есть свои сбережения. И я бы мог с тобою поделиться. Она снова промолчала. — Но сперва выслушай меня, Любава. Большого роста, плотно сбитый, с мрачно смотрящими глазами, в богатой одежде которая ему совершенно не шла, Житник присел на край стола, тяжело глядя на Любаву. — Помнишь ли, болярыня, пять лет назад мы виделись в Снепелицу. Хорошее было время. Я подошел к тебе, поклонился, и предложил — всего лишь — погулять со мною по берегу. Я не просил большего, а одна вечерняя прогулка — это совсем немного, болярыня. Любава смотрела в пол, не смея поднять глаза. — И что же? — сказал Житник, глядя с неприязнью на ее опущенную голову, на ссутулившиеся плечи, на ноги в лаптях. Неприятная улыбка играла у него на лице. — Меня одарили надменным взглядом и холодно сказали, «Как-нибудь в другой раз». О, болярыня, какие замечательные слова! Сколько в них глубинного смысла, хотел сказать он, но не сказал, сколько презрения, и сколько страданий человеческих они помнят! «Как-нибудь в другой раз» — живут слова эти своей жизнью, известны всем народам, с очень давних времен. Они, слова эти, помнят отчаяние жаждущего, которому не управились подать воды; бессильную ярость радетеля, пришедшего попросить князя о милости и пользе народной; обреченный вздох миссионера, которого не пожелали слушать; слезы зодчего, вынужденного из-за нехватки средств бросить строительство на половине; равнодушие правосудия; надменность вышестоящих, к которым обратилась поруганная девушка. Эти слова вовсе не означают — пошел вон, подлец. О нет! Они означают — ты настолько мелок, что такие, как я, «пошел вон» тебе не скажут, у них дела и заботы поважней. Не говорят червям «пошел вон!» Некоторое время он молчал, и она не смела нарушить молчание. Суровый взгляд, суровые слова — будто ждал он этого момента, будто готовился, и точно знал, когда и зачем она к нему придет. — Я, болярыня, был тогда молод, у меня была нежная кожа, и твое «как-нибудь в другой раз» ранило меня глубоко. Запало ядовитой расползающейся каплей в душу, подумал он. — И вот ты стоишь передо мной. Посмотри на меня. Она подняла голову и посмотрела на него. — Стоишь ты передо мной, и мне тебя не жаль. Он все еще улыбался неприятной улыбкой. Она хотела уйти, но он остановил ее. — Знай, болярыня, — сказал он тихо, — никто в городе этом не протянет тебе руку помощи. Никто не даст тебе кров, никто не оденет и не обогреет. Будешь ты спать под открытым небом, благо сейчас тепло. Будешь ты мыкаться пешком по неприветливым улицам. Ибо этот твой «другой раз» настал. Она попыталась вырваться, но он держал ее за плечо, без видимых усилий, но крепко. Хватка у него была стальная. — И пройдет неделя, болярыня, и снова ты придешь ко мне. И, собрав воедино то, что осталось у меня от добрых к тебе чувств, так и быть устрою я тебя на хороших условиях домоправительницей в какую-нибудь купеческую семью. Ты ведь, болярыня, крещеная — вот и будешь жить в соответствии с заветом. Нижайший здесь — велик Там. Помнишь? Он улыбнулся еще раз — на этот раз презрительно — и повернулся к ней спиной. — А теперь иди, — сказал он. Слез не было. Давно все вышли. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СТРОИТЕЛЬ ДЕТИН Возражения против постройки моста через Волхов были такие: раньше жили без моста, и теперь проживем. Зачем нам мост, помилуйте, люди добрые? По нему к нам придут враги. И что там такого, на другой стороне Волхова, чего здесь у нас нет, чего ходить туда-сюда? А если и есть там чего такое, то можно заплатить перевозчику, вон трое сидят на берегу. Надо же — мост. Подумаешь. Все это было так, но если продолжить эту логическую цепочку дальше, можно заодно сказать, что и без домов живут люди, и без улиц, и без церквей, и даже без торга. И голым можно ходить и сидеть, когда тепло. И без огня прожить можно, и без коров, и без свиней и курей. И без греков. Некоторые даже без баб жить умудряются, но это слишком. От бабы человеку утешение. Правда и морока — тоже, но тут уж ничего не поделаешь — задарма, просто так, не утешишься, такого никогда не было. Житник ничего не имел против постройки моста, несмотря даже на то, что инициатива исходила от Ярослава (а это было плохо — Ярослав вел себя все инициативнее, вмешивался в управление, говорил какие-то несуразности с глубокомысленным видом, смущал народ). Тем не менее, как все люди с большими амбициями, Житник склонен был благоволить грандиозным проектам, и идея ему нравилась. Возникло затруднение — Яван, которого Ярослав неизвестно откуда и зачем приволок в Новгород и рекомендовал Житнику (и Житнику Яван, как только он убедился, что он не спьен, но действительно человек знающий и умелый, понравился), только начал разбираться с городскими финансами, и в казне не было пока что достаточного количества денег. А строить Ярославу очень хотелось. Поэтому было решено, что богатый местный купец возьмет на себя половину расходов, а за это его (купца) освободят от дани на время постройки и с каждого переходящего через мост двое стражников будут взимать плату, половина которой перечисляться будет купцу. Помимо этого, на другой стороне Волхова планировали построить Новый Торг, и даже начали уже равнять землю и ставить заграждения и аркаду. Сговорились с купцом по имени Детин — человеком известным, несказанно богатым, средних лет, степенным, начинавшим в свое время с торговли шелком, но с тех пор приобретшим долю во всех торговых и строительных предприятиях города, включая Готский Двор. Ярослав послал Явана к Детину, и они долго торговались, приводили доводы, красноречиво скорбели по поводу нежелания собеседника понимать, о чем речь, но пришли в конце концов к соглашению. Большой выгоды Детин для себя в постройке моста и Нового Торга не видел, рассчитывал потерять скорее чем приобресть, но согласился из тщеславия. Нашелся временно мыкающийся без дела италийский зодчий, за четыре дня представивший князю, Детину, и Явану план постройки и какие-то мудреные расчеты, и, конечно же, смету. Ярослав, опершись на сверд и поглядывая на италийца, рассматривал рисунки. — А это что такое? — спросил он неожиданно по-италийски. — А это, — ответил италиец, — стоимость каждой секции, подетально. Приблизительная, конечно же. — Яван? — сказал Ярослав. Яван, с сомнением порассматривав италийскую цифирь, сказал: — Сожалею. Я в этом совсем не разбираюсь. Но оказалось, что разбирается Детин. Внимательно изучив каждый пункт сметы, поглаживая бороду, он начал задавать вопросы, и италийцу пришлось признаваться в некоторых ошибках, которые и не ошибки были вовсе, но допущения, хотя почему-то все допущения были в пользу италийца, а не княжеской казны. Когда они дошли до конца сметы, Детин вернул ее италийцу и пожал плечами. — Мошенник, — объяснил он. Ярослав подумал, посмотрел на Явана (тот кивнул), и обратился к италийцу. — Перепиши наново. Без глупостей. Не то мы тебя выпорем прилюдно. Через день италиец представил честную смету. Наняты были холопы и укупы, большей частью деревенские. Их хозяевам заплатили за пользование. * * * Люди Детина позвали его на место строительства. Случилось несчастье. Первая секция моста стояла почти готовая, и, используя ее, строители подтягивали балки для второй. Сельские холопы, составляющие большинство рабочих, очень затягивали процесс, к великому неудовольствию зодчего. Привыкшие в лесах своих, вдали от городской толчеи, к размеренной жизни, проявляли они тугодумие и лень, и даже хамили зодчему, плохо понимавшему их деревенский диалект. Ратники, охранявшие строительство и следившие, чтобы население не растаскивало для домашних нужд стройматериалы, только посмеивались. Какой-то деревенский укуп, прибывший в Новгород на заработки, проходил мимо, засмотрелся на происходящее, и вдруг признал в одном из рабочих старого знакомого. — Меняло! — крикнул он. Меняло держал в это время веревку, закинутую через поперечник. Другой конец веревки поддерживал в равновесии укладываемую балку. Увидев знакомого, он восхищенно крикнул, «Дервак!», выпустил веревку, и пошел навстречу. Тяжелая балка качнулась, сбила противовес, жахнула тараном в тройную сваю, которая накренилась и стала заваливаться набок. Треснули временные перекрытия, посыпались леса, и один из поперечников, плохо закрепленный, временный, рухнул вниз, раскроив одному из рабочих, возившемуся у сваи, череп. Еще трое рабочих попадали в реку. Правая половина секции поползла и дала крен. Зодчий схватился за голову. Толпа зевак, присутствующая на берегу, начала стремительно расти. Прибыв на стройку, Детин одним взглядом оценил положение. Удостоверившись, что тот, кому балка упала на голову, мертв, а трое упавших в реку невредимы, он послал одного из своих людей в Готский Двор. Купцы указали послу, где живет еще один италийский зодчий, и вскоре он, зодчий, появился у моста. Детин обратился к первому зодчему. — Все рисунки и цифирь передай ему немедленно, — сказал он, указывая на новоприбывшего зодчего. — Пойдешь потом в детинец, к Явану, объяснишь, что произошло, он тебе заплатит столько, сколько тебе причитается. — Я хороший зодчий, — сказал несчастный италиец. — Я знаю, — сказал Детин. — Беда вот только, что после сегодняшнего тебя никто здесь слушать не станет. Всего доброго. — Он повернулся ко второму зодчему. — Планы ты видел? — Да. — Приступай. — Мне бы хотелось кое-что изменить в планах, — сказал второй зодчий, очень чисто говоривший по-славянски. — Что именно? — Угол арки рассчитан неверно. — O diabolo! — крикнул первый зодчий. — Maligno bugiardo! Va' fa' un culo! [1] — Под стражу возьму, в темницу посажу, — пригрозил Детин. — Иди. Несчастный зодчий ушел. — Что-то насчет угла арки, — напомнил Детин. — Да, — сказал новый зодчий, глядя вслед уходящему. — С таким углом мост года не простоит. — Почему? — Давление распределено неправильно. — Что нужно сделать, чтобы поправить? — Разобрать первую секцию и собрать снова. Детин посмотрел на накренившуюся секцию. — Разбирай, — сказал он. — Эй, вы! Холопья! Да, вы все. Идите все сюда. Живо. Они приблизились, не смея глядеть в глаза Детину — кроме виновника происшествия, который не осознавал толком, что он виноват. Он случайно выпустил веревку — с кем не бывает. — Ты и ты, — Детин указал на двух из двадцати. — Похороните тело. Отдав еще несколько распоряжений и велев выпороть непонятливого виновника и отправить его обратно к хозяину, Детин невозмутимо проследовал степенным шагом вдоль берега на север, где, у самой окраины, на месте сгоревшего Евлампиева Крога, сроилась нынче церква. Место, на взгляд Детина, выбрано было неудачно, и поэтому в постройке он участия не принимал. На травянистом крутом склоне, ведущем к Волхову, сидела женщина в не очень чистой, изначально небогатой одежде. Детин принял ее было за отбившуюся от труппы скоморошку, но что-то привлекло его и в позе, и в осанке женщины. Приблизившись, он понял, что хорошо ее знает. — Любава? Ты ли это? — спросил он. Женщина обернулась. — Здравствуй, — сказала она равнодушно, и снова стала смотреть на Волхов. — Почему ты в таком виде? Что ты здесь делаешь? Как муж твой, здоров ли? — Муж мой погиб, — сказала она. Детин снял сленгкаппу, разложил ее рядом с Любавой, и сел. Он не предложил Любаве переместиться с травы на сленгкаппу — не потому, что был плохо воспитан, но в виду практичности своей, справедливо решив, что в отличие от его шелковых портов, одежда Любавы не стоит, чтобы о ней чрезмерно заботились. — Что случилось? Тебе трудно говорить? Они были знакомы раньше. Происхождения Детин был низкого, дед его состоял холопом в окрестном селении. Несмотря на это, будучи человеком деловым, умным, деятельным, и удачливым, сделался Детин однажды сперва богат, а затем так богат, что отказывать ему в приеме не смел ни один новгородский болярин. И даже Яван, разобравшись по наущению Ярослава с делами Детина и нашедший в них много интересного, решил не докладывать об этом интересном князю до поры, до времени — треть денежного оборота города проходила через руки Детина, и сходу, без подготовки, вступить в борьбу с этим предпринимателем означало бы — поставить под угрозу благосостояние всей северной столицы. Любаву Детин встречал часто — на празднествах, в церкви, на званых обедах, и был хорошо знаком с ее мужем, болярином знатным но не чуждым торговли — через подставных лиц, разумеется — и строительства. Северо-западный хувудваг, связывающий Новгород с Балтикой, они улучшали у укрепляли вместе, экономя любыми, часто жестокими, методами княжеские средства и деля пополам солидные барыши. — Говорить? — Любава грустно улыбнулась. — Говорить… Она не знала, стоит ли говорить, но была она на грани полного изнеможения, а Детин — первый за долгое время проявил к ней сочувствие. И рассказала она ему все, что помнила сама. Рассказала о том, как муж решил перебраться на время в Константинополь. Как они ехали с пятью холопами — сперва на ладье, потом в повозке, потом снова на ладье. Как в Таврическом Море ладью, следующую вдоль живописного берега, атаковали пираты. Как перебили они, пираты, всех, а ее, Любаву, забрали себе на корабль и приковали цепью в трюме. Затем следовал в памяти Любавы неприятный провал, смутно представлялись какие-то греческие священники, кони, повозки. После этого ясно помнила она двух немецких купцов, которые доставили ее в Новгород и поехали дальше, в Швецию, а может Данию. Рассказала Любава Детину, как ей отказал от дома брат, а затем, поглумившись, выгнал из детинца Житник, он же посадник Константин. — Стало быть, — сказал Детин, — Константин набивался тебе когда-то в любовники? Прости, что спрашиваю прямо, но мне нужно это знать. — Да. Некоторое время Детин молчал. — Слушай меня, Любава, — сказал он наконец. — Я скажу тебе сейчас нечто очень важное, и умоляю тебя не обижаться на меня — ни унизить, ни оскорбить тебя не входит в мои намерения, совсем наоборот. Ты попала в огромную немилость. Возможно, твой брат вовсе не случайно тебе отказал. Но это сейчас не важно. Важно другое. Я к тебе неравнодушен. Давно. Любава посмотрела на него затравленно. — И ты об этом знаешь, — продолжал он. — Первый раз я видел тебя два года назад, на Пасху. Ты была уж венчана. Я заговорил с тобою. С тех пор я искал случая, или предлога, встретиться. Он умолчал о том, что купил половину домов на ее улице, равно как и о том, что муж Любавы знал об этом и принял решение переехать на несколько лет в Константинополь вовсе не из болярского каприза. — К несчастью я женат, а многоженство не принято более в наших краях, — развил мысль Детин. — Но я мог бы предложить тебе кое-что помимо замужества. А именно, сожительство. — Нет, нет, — сказала Любава. — У меня есть прекрасный дом, как раз между Подолом и детинцем, на Улице Толстых Прях. Ты ни в чем не будешь нуждаться. У тебя будет столько слуг, сколько ты захочешь. У тебя будут любые наряды. Ты сможешь принимать гостей. Я прошу немногого — проводить с тобою три вечера и ночи в неделю. — Ужасно, — сказала она, закрыв лицо ладонями. — Как страшный сон, который никак не кончится. — Ничего ужасного. Посмотри на меня. Разве я тебе отвратителен? Нет, он не был ей отвратителен. Полноват — да. Чуть слишком степенен — да. Простоват лицом. Но чист, хорошо одет, не зол. И уверен в себе, а это всегда очень подкупает женщин. — Дело не в этом, — сказала она. — Ты предлагаешь, чтобы я стала твоею содержанкой. — Вовсе нет, — сказал он. — Что за противное слово! Посмотри мне в глаза. Пожалуйста. Может ли человек, который смотрит на тебя так, как смотрю я, допустить, чтобы ты была его содержанкой? Подумай. Я честно готов тебе помочь. — Но не бескорыстно. — Помог бы и бескорыстно, если бы не был уверен в том, что отдохнув, снова придя в себя, снова блистая, и имея достаток — ибо я подарю тебе земли — ты не забудешь тут же о моем существовании, или, что еще хуже, не будешь смотреть на меня с высокомерной жалостью. Так будет, я знаю… И я тебе помогу добиться такого положения, когда ты ни в чем не будешь зависеть ни от меня, ни от кого-то еще. Поэтому сейчас я просто пользуюсь случаем. Это неблагородно, но отвергнуть эту возможность — выше моих сил. Сейчас мы равные. Завтра я опять стану — просто купец и строитель, очень богатый, но из простого рода, а ты переедешь в Киев, чтобы забыть о связи со мной. Союз наш будет временным. Она молчала, вспоминая. Кажется, у купцов есть какой-то свой кодекс чести, и, кажется, они считают обман нарушением этого кодекса. Так ли это? * * * Люди, побывавшие в переделках, подобных тем, в которой побывала Любава, люди в несчастье, люди в отчаянии менее склонны, чем другие, воспринимать с чрезмерной серьезностью выражения вроде «падшая женщина» или «продажная девка». Лишь слегка шокированная предложением Детина (шок выразился в том ее машинальном «нет, нет»), Любава, увидев, что он ей на самом деле предлагает, решила, что ничего позорного в этом нет. Поразмыслив и вспомнив, сколько ее подруг мечтали выйти, а потом и выходили, за людей состоятельных, не испытывая к ним никаких особых чувств; вспомнив общепринятые по смерти одного из супругов повторные браки по расчету; вспомнив абсурдные, никак не сочетающиеся пары; вспомнив, что любимая тема разговоров замужних женщин — молодые любовники, она решила, что поступает честнее, чем они все. Помимо этого, большинство мужей, которых она знала, а знала она многих, были весьма противные мужи, в то время как Детин — благообразен, вежлив, и даже, наверное, добр. Сословные различия беспокоили Любаву еще меньше, чем вопрос морали. Да, Детин — купец. И что же? Чем купцы, грабящие людей с помощью хитрости и прозорливости, хуже, чем боляре, единственное достоинство которых состоит в том, что произошли они от разбойников, грабивших с помощью силы и вероломства? В старину считалось, что люди высокородные — родственники богов. Теперь, когда половина Новгорода исповедовала христианство привычно, а не для виду, некоторые пытались утвердить языческие принципы в новой религии, уверяя, что высокородные суть избранники Господа, но получалось плохо. Любава, читавшая Библию хоть и давно, зато в греческом оригинале, не помнила ни одного достаточно серьезного подтверждения этому тезису. Дом, в который привел ее Детин и в котором сделал он ее полновластной хозяйкой, располагался на красивой уклонной улице, напоминающей киевские «спуски», известной в Новгороде как Улица Толстых Прях. Дом деревянный, но очень добротной постройки. Никакие пряхи, ни толстые, ни худые, на улице не проживали, и почему она так называлась — неизвестно. Облюбованная людьми состоятельными, имела улица свою охрану, нанятую домовладельцами в складчину. Денно и нощно по улице передвигались вверх и вниз четверо ратников, следя за порядком, не допуская безобразий, и осведомляясь у людей, не соответствующих видом своим ровному спокойствию улицы, чего им здесь, собственно, нужно. Вне зависимости от степени вразумительности ответа, людям этим предлагалось перейти на какую-нибудь другую улицу, сперва вежливо, а затем, если тот, кому предлагали переход, начинал раздумывать — с применением силы. По просьбе Любавы нанял ей Детин служанку из гречанок, плохо понимающую местные языки, славянский и шведский — чтобы не сплетничала. Нашелся и повар, именем Груздь, молчаливый, мрачный, и большой мастер своего дела. Прошлое у повара было темное, но хороших поваров, которым нечего скрывать, не бывает. И стала Любава жить с Детином. Приходил он, как и обещал, три раза в неделю, под вечер, и оставался ночевать. Вел себя обходительно, без фамильярностей, относился к Любаве не как к жене, но как к высокопоставленной любовнице, целовал ей руку. Вскоре она стала находить, что он не просто добр и великодушен, но и умен, и рассудителен, и даже иногда порывист и страстен, да еще к тому же и остроумен. И красив. Несмотря на простоватость, черты лица его были правильные, а глаза блестели. Из-за посещений Любавы Детин вынужден был отказаться от частых званых обедов и за месяц похудел и поздоровел отчетливо. Жена его конечно же все знала (он не очень скрывал), но не смела протестовать. Мало помалу Любава стала выходить из дому — в памятных ей по прошлой жизни простых, ровной расцветки одеждах, которые стоят дороже любых других, и начала даже встречаться с бывшими подругами. И, странно — вопреки ожиданиям, подруги не шептались при ее появлении, не прятали глаза, не улыбались фальшиво, не сыпали напыщенными фразами, не проявляли нарочитого сочувствия — словом, не осудили. И только один раз, на званом обеде, кузина подруги, молодая, коровьего вида замужняя, в будущем, судя по пухлости щек и шеи, толстуха, высказала что-то сквозь зубы, на что ей и было Любавой замечено, что толстых ее ляжек раздвиг, будь он трижды узаконен церковью, гораздо похабнее и преступнее, чем телодвижения уличной хорлы, ибо в отличие от целомудренного якобы-долга, уличные хорлы не обещают того, чего не могут выполнить. В общем, не много ты счастья муженьку своему преподнесла, корова лоснящаяся. И наладилась жизнь у Любавы настолько, что находилось теперь у нее и время, и настроение всплакнуть в одиночестве о погибшем муже, и даже попытаться вспомнить, преодолевая страх — что же было между пиратским нападением и повозкой, следующей в Новгород. Но так и не вспомнила. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ Замечательное место — Первый Волок. Почему он Первый? Потому что волоки считают от Новгорода на юг. Лет двести уже, если не больше, пользуются люди Первым Волоком. Проще было бы проложить там хувудваг на киевский манер, но не состоит Первый Волок в юрисдикции Киева, а новгородские посадники медлят. Не доверяет Новгород Руси, боится, что хувудваг облегчит путь киевскому войску, если захочет оно вдруг в Новгород прибыть. А иноземных войск в Новгороде и без ковшей хватает. Посудина купца Кудеры развалилась на несколько частей при первой же попытке выволочь ее на берег, и Кудера долгое время сокрушался гласно, проклиная хитрого киевлянина, который продал ему эту рухлядь. Попутчики Кудеры — четверо варангских ратников, один псковский плотник, один путешественник, по выговору новгородец, но в константинопольской одежде, один непонятного происхождения живчик с наглыми глазами, и двое дюжих молодцов — молодой и постарше — тут же направились всей компанией к единственному в окрестностях дому — налаживать ужин и ночлег на тот случай, если не прибудет еще кто-нибудь с более надежным судном. Время было позднее. На рассвете к волоку приблизился солидный кнорр — три богатых купца, один подозрительный тип в константинопольском пестром и ниспадающем, и дюжина варангов, нанятых для охраны. Кундера, рано вставший, поспешил к купцам, а за ним последовали проснувшиеся от грохота выволакиваемого на берег кнорра и ругани варангов остальные. Большой выгоды в дополнительных попутчиках у купцов не было, но сработало свойственное этому сословию чувство взаимовыручки. Ну, разве что, приглянулись им двое дюжих — такие будут тянуть кнорр лихо, пойдет как под парусом. Охранники быстро собрали длинную плоскую скринду и водрузили на нее кнорр с товарами и прибылью, после чего один из них забрался внутрь и выкинул один за другим концы тяговых канатов. Присоединившимся вменялось помогать волочить. Тут сделалась заминка. Один из здоровяков, приглянувшихся купцам, сразу взялся за канат, а вот второй, тот, что постарше, потер сонные глаза тыльной стороной руки, поправил богатую сленгкаппу, и сказал: — Забавно. А за канат не взялся. Более того, весь его вид говорил о том, что он ждет, как остальные начнут волочь кнорр — а он будет смотреть, будто это для него скоморохи представление устроили. — А ты что же это, друг? — спросил один из купцов. — Не идешь с нами? — Отчего же. Иду, — ответил молодец благосклонно. Волок привилегий не знает. Будь ты хоть самый богатый купец в мире, хоть болярин, хоть сам император Нового Рима — коль скоро идешь волоком, изволь помогать. Исключение делается только для женщин, но и им работа находится — того поить, тому морду обтереть влажной тканью, дабы не осела на вспотевшей морде дорожная пыль и не пошла бы морда угрями и прыщами. Правило всеобщей занятости на волоке до того старое, веками одобренное, что как-то странно его вслух произносить, напоминая. Да и не произносит его никто — и так все знают. Молодец спокойно ждал. Богатый купец, проявляя деликатность, свойственную купцам, не промышляющим на торге, а только по соглашению с богатыми заказчиками, смущаясь слегка, взялся за канат. Скринда двинулась. — Эй, Гостемил, — сказал второй молодец, тот, что был моложе. — Ты чего это рядом вышагиваешь? Не устанешь ли? После некоторого раздумья, тот, кого назвали Гостемилом, сказал: — Ты прав. Не выспался я. Эх, ломит тело-то. А ну, люди добрые, остановитесь! Поравнявшись с впередиидущим варангом, он положил ему руку на плечо, и варанг остановился. Следующий за ним варанг наткнулся на впередиидущего, а третий на него, и вскоре все десять человек с левой стороны кнорра остановились. Впередиидущий непременно упал бы от напора сзади, но Гостемил его удержал — без всяких усилий, одной рукой. Также остановились идущие справа, но там некому было придержать впередиидущего, и он, да, грохнулся, а второй навалился на него сзади. Посыпались нечленораздельные ругательства. Кнеррир на скриндах не останавливаются как вкопанные — слишком тяжелы, слишком велика инерция. И поехал бы кнорр дальше, если бы не Гостемил. Свободной рукой он ухватился за борт кнорра и, опять же без видимых усилий, остановил его. — Я сейчас, — объяснил он. Обойдя кнорр, он ухватился руками за корму, подтянулся, перевалился, и некоторое время возился на палубе — многие решили, что он что-то там ищет, а на самом деле он просто устраивался поудобнее, раскладывая сленгкаппу, подкладывая под голову суму, прикрывая глаза киевской шапкой с очень дорогим околышем. Вскоре с палубы донесся его голос: — Ну, чего встали? До Ловати десять часов ходу, не меньше. Двигайтесь, что ли, а то ведь нескоро поспеем. На самом деле все двадцать (часов), но дело было не в этом, а в несказанной наглости молодца. Один из варангов бросил канат и, отступив на четыре шага и закинув голову, грозно сказал: — А ну слезай оттуда! Ишь разнежился там! Слезай, слезай! Гостемил некоторое время ворочался, а затем над бортом показалась его голова. — Ну что ты кричишь? — спросил он миролюбиво. — Я неумелый и капризный. Если придется мне тянуть канат, то буду я все время ныть и ворчать, и только всем мешать. А коли пойду рядом — тоже буду ворчать и портить всем настроение. А так — лежу себе, никого не трогаю. Понимаешь? Тут ведь главное понять и войти в положение мое. Дир, скажи ему. Второй молодец, что помоложе, обратился к возмущенному варангу: — Да, пожалуй он прав. Действительно, так хлопот меньше. Не связывайся с ним, пусть лежит там себе. Некоторое время варанг раздумывал, и остальные тоже раздумывали, но время шло, а скринда стояла на месте, и делу раздумья не помогали. Варанг покачал головой и снова взялся за канат. Четыре часа спустя волокущие начали размышлять о привале и подкреплении сил походной едой. Гостемил проснулся, потянулся, снова выглянул из-за борта и ласковым голосом сказал: — Я тут позавтракаю, а вы пока тяните. Как кончу завтрак, скажу, тогда и залезете и возьмете себе чего-нибудь. А то я в большом обществе завтракать не очень люблю. В обществе нужно обедать, а завтрак дело такое — интимное очень. Лица вытянулись. Иногда человек скажет такое, что не знаешь, что и ответить. Скринда продолжала катиться по волоку. Путь пошел в этом месте под гору, и у некоторых возникла мысль — а не пустить ли скринду на самотек, да не подтолкнуть ли еще для верности, пусть впилится вон в тот дуб вместе с этим гадом. Но стало жалко кнорра. — Ты с ним давно знаком? — спросил варанг у Дира. — Не очень. — Вместе путешествуете? — Я-то один отправился, только холопа моего взял. Так не поверишь, прицепился он. Гостемил. Я, говорит, тоже на север еду. Я ему говорю — у меня времени нет, у меня важное дело в Новгороде. Он говорит — и у меня тоже. С ним лучше не спорить, проще. Холопа моего, заметь, совсем загонял путем — все ему не так, все требует улучшения и поправки. Порты заставлял стирать каждый вечер, а потом ныл, что плохо постирано. * * * На подходе к Новгороду человек в константинопольской одежде приблизился к самому носу судна и стал внимательно смотреть на приближающийся город. С виду все было так же, как три года назад, те же силуэты, те же общие черты, та же стена детинца, зачем-то построенная со стороны реки, кирпичные укрепления, та же, гордо именуемая Софией, деревянная церква с конусообразным верхом в детинце. И все-таки город изменился. Следовало походить по улицам, чтобы понять — как. * * * Бывший весьма низкого мнения о способностях своих новгородских коллег, зодчий вынужден был признаться самому себе, что за время его отсутствия город сильно похорошел. Каменных зданий не прибавилось, но деревянные, особенно те, что ближе к детинцу, изменились разительно — старые укреплялись и перестраивались на новый лад, новые строились с выдумкой, во многих можно было разглядеть инженерный расчет. Улицы стали ровнее, а четыре основные, расходящиеся от детинца лучами, оказались замощены по константинопольской методе. Сточные канавы улучшили и укрепили, перекрыв в нескольких местах сверху, как в Риме, грязи в городе поубавилось. Торг обнесли резной аркадой, не имевшей никакой практической цели кроме как приятствовать глазу. Визуальные красоты действуют на душу умиротворяющим образом. И действительно, в обмене покупателей и торговцев репликами чувствовалось какое-то новое, особое миролюбие. Впрочем, возможно, это всего лишь показалось зодчему. А ограда, несмотря на некоторое несомненное изящество, выкрашена оказалась пестро в несочетающиеся цвета. Обновили также пристань, устроив в северной ее части подобие пирсов — помостов, поставленных перпендикулярно течению, между которыми могли заходить ладьи. А на окраине, на месте сгоревшего крога, закладывали самый настоящий фундамент — порасспрашивав строителей, зодчий выяснил, что здесь будет стоять каменная церква. Но больше всего порадовала зодчего конструкция, назначения которой он сперва не понял. Незаконченный каркас неподалеку от пристани выдавался частично в реку, вздымаясь над гладью, а внешние его опоры уходили в воду и, очевидно, как-то там прикреплялись ко дну. Не может быть, подумал зодчий. Мост через Волхов? Наведя справки тут же, он убедился, что — да, действительно, вздыбленный каркас являлся первой секцией будущего моста. На противоположной же стороне, дабы мост не зря стоял, строился Новый Торг. Ай да князь, подумал зодчий. Никакой особенной пользы от моста через Волхов нет — город на одном берегу весь стоит. А Новый Торг — и вовсе глупо, чем плох старый? А все-таки приятно. И глазу, и душе. А приятствие — чем не польза? А каменные здания… Обогрев в этих краях зимой — дров не напасешься. Да и камни тесать — не деревья рубить. А кирпич — обжигать надо. А мрамор здесь не водится. Отойдя от реки, он пошел прямо в понравившийся ему узкий переулок, напомнивший ему одну из улиц Рима, ведущих к Форуму. Девчушка лет тринадцати вынырнула неизвестно откуда и, преградив ему путь, сказала скороговоркой: — Приветствую тебя. Хвелаш желаешь совсем недорого за углом? — Что такое хвелаш? — удивился зодчий. — Это когда тебя за хвой одной рукой беру, а сверху… — Понял, — сказал зодчий. — Не желаю. — Недорого. — Не желаю. Родители наличествуют? — А? — Родители есть у тебя? — Есть. — А ежели я тебя к ним отведу, что они сделают? — Кому? — С тобой не сговоришь. И долго ты так хвелашишь? — Нет. Сегодня я поздно выбралась. Обычно я раньше выбираюсь. Можно, конечно, и не только хвелаш, но это дороже. Зодчий поморщился. — И много ты в день нарабатываешь хвелашем и тем, что дороже? — Много ты знать хочешь. Пойдем за угол, там видно будет. — Нет, за угол мы не пойдем. Зачем тебе деньги? — Ну и пошел в хвиту, — сказала пигалица злобно. — Жадный и старый, так я и знала. — Я старый? — удивился зодчий. — А что же! Был бы моложе, говорил бы меньше. Кто-то высунулся из-за угла и сразу спрятался. Сводник, подумал зодчий. Ну и нравы. Я уж и забыл, как оно здесь. В Риме и Константинополе такие пигалицы на улицах не стоят. Стоят коровы, карьеру заканчивающие. Те, что помоложе, устраиваются в борделло, а таких вот тощих-сопливых берут в дом самые богатые и утонченные. Надо бы дать ей денег. А что это изменит? Деньги она возьмет, но только я уйду, вернется на это самое место и продолжит. Куда только родители смотрят. Впрочем, представляю себе, что у нее за родители. Он пошел дальше. Вслед ему полетели оскорбления. Старый, надо же. А что же — лет семь назад, когда мне было восемнадцать, подумал он, может и пошел бы с нею за угол. Значит — старый? Пора, однако, показаться князю, предстать пред очи посадника. Интересно как — на Руси князь сменился, а в Земле Новгородской все тот же. Не метит Ярослав на киевский престол. Прижился в Новгороде. Говорят, женился недавно. В детинец его не пустили. — Да мне ж посадника нужно видеть, чего вы, — сказал он ратникам. — По его ж приказу. Я же не с челобитной пришел. Пришел доложить, что выполнил все, что велено было… — Не ври, — сказал ему ратник. — Посадник наш с такими как ты оборванцами дел не имеет. Посадник Константин — он любит, когда люди в чистое одеты. — Константин? Какой Константин? Мне нужно видеть князя! — Князя? А! — сообразил ратник. — Так ежели князя, то тебе не сюда. Не жалует нас князь присутствием. — Ратник почему-то засмеялся, и другие ратники тоже. — А где же он? — С лешим на совещании, — сказал ратник. Опять засмеялись. — Но ничего, — продолжал ратник, — вот как прихвостней его вышибем из города, так и с князем поговорим. Эка у тебя, добрый человек, сленгкаппа странная какая. Из Чернигова, небось, к нам пожаловал? — Из Чернигова, — согласился зодчий. — И как там у вас, в Чернигове? Девки красивые? — По-разному. — Да. А у нас тут в Новгороде много красивых девок. Но нос задирают все. Я тут сватался к одной, и уж почти все было сговорено, да наследство она получила. Какие-то земли. Так сразу губищи свои скривила, нет, говорит, не хочу я теперь за тебя замуж. Хочу, говорит, за богатого. У вас в Чернигове такого нет, наверное. — Вроде нет. — Податься, что ли, в Чернигов? — размышлял ратник вслух. — Эх, доля наша воинская. Зодчий снова направился к торгу. У вечевого колокола княжеский бирич ровным, четким голосом выкрикивал междугородные новости и пожелания детинца. Речь бирича отличалась характерной витиеватостью, за которой смысл сообщений угадывался не без усилий. Несколько человек, собравшись вокруг помоста, слушали без особого интереса. — А по поводу должного соответствия земледельческих стараний и покупательных сил люда городского велено сказать следующее. По причине наступления теплого времени года и в этой связи неучастия в городских делах Верхних Сосен, вменяется не очень зверствовать обменно тем, кто ответственен… Глупости какие-то, подумал зодчий. А сколько варангов в городе! В боевом снаряжении. И явное недовольство на лицах. Варангские воины и раньше приходили по приглашению, и всегда это заканчивалось одним и тем же — неприязнью. Когда приходят в город две-три тысячи молодых мужчин, а женщин в городе столько же, сколько и было, то есть всем не хватит, неприязни не избежать. — Добрый человек, — обратился зодчий к гончару, который, упираясь локтем в гончарный круг, мрачно рассматривал толпу. — Я слышал, что князя Ярослава нет в городе. Не знаешь ли ты, где он? — А где бы он ни был, — сказал гончар, — толку-то? От дани Киеву нас освободили, да детинец стал брать столько же. Приставили к казне какого-то чумового, по три десятины со всех дерет. А князь знай себе в Верхних Соснах развлекается, и дела ему ни до кого нет. — В Верхних Соснах? Это где же такое место? — Отвяжись. — А… — Отвяжись, тебе говорят. Зодчий осмотрелся и заприметил странную пару — торговца огурцами, мрачного и сурового, и молочницу, улыбчивую и веселую. Стояли они рядом, переругиваясь. — Ты, Бова, такой медведь, такой медведь, — говорила молочница. — Ты бы помылся сегодня, свежую рубаху надел бы, да и навестил бы меня вечером. Чего тебе все дома сидеть, на мышей смотреть. — Ты, знаешь ли, не рассуждай, — отвечал Бова. — Ты, это, не верещи мне тут под руку. Всех покупателей распугала. — Покупатель не рыба, от голоса не бежит. — От твоего побежит. — Люди добрые, — обратился к ним зодчий. — Не подскажете ли, где это — Верхние Сосны? Бова презрительно отвернулся. Молочница оглядела зодчего с ног до головы и расплылась в масляной улыбке. — Подскажу, а только ты мне ответь, чем благодарить меня будешь? — Ну, как, — зодчий нахмурился. — В пояс поклонюсь. — И всего-то? — Мне правда очень нужно в Верхние Сосны. — Приходи сегодня ко мне. Вечером. Я тебя накормлю, напою, постелю тебе мягко, а завтра сама тебя туда, в Верхние Сосны, отведу. Наймем лодочника… — Двадцать аржей вдоль реки, на север, — с ненавистью сказал Бова, поворачиваясь к зодчему. — Иди. — Двадцать аржей? — переспросил зодчий, рукой указывая направление. — Да. Иди, милый, а то бы не было беды. Зодчий поклонился Бове и быстро пошел к реке. Оглянулся лишь один раз, и увидел, как Бова распекает молочницу. Три года назад Ярослав выбрал именно его из дюжины подающих надежды новгородских зодчих. Дал ему двух ратников и кошель с золотыми монетами. И велел ехать на учение. — Где тебе лучше учиться, ты сам знаешь, — сказал ему князь тогда. — Есть Рим, и есть Константинополь. Через год-два вернешься и будешь строить. Пожил зодчий и в Риме, и в Константинополе. Прижился, работал помощником одного из известных константинопольских строителей. Но кончились деньги, завершилась любовная история, в которую он впутался случайно, от места ему отказали, и он понял, что пришла пора давать князю отчет. * * * Через сутки после того, как зодчий сошел на новгородский берег, в заводь на правом берегу в двух аржах к югу от торга вошла резвым ходом ладья. В ладье сидели двенадцать ратников и одна дородная молодая женщина. По инерции ладью вынесло килем на берег. Ратники попрыгали в воду и вытянули судно на прибрежную глину и камни. Даме помогли выбраться. Неспеша вся компания проследовала в Новгород. Пройдя мимо детинца, они направились в Кулачный Конец. Женщина безошибочно определила дом с зеленой входной дверью и постучалась. Когда дверь открыли, она обернулась к ратникам и сделала им знак. Ратники коротко поклонились и отправились в ближайший крог. Ближе к вечеру они вернулись к ладье. Больше их в городе не видели. ГЛАВА ПЯТАЯ. ПОРУЧЕНЕЦ Император Хайнрих Второй в быту вел себя прямолинейно, одевался неярко, ел пищу самую простую, и внешнему блеску, когда дело касалось его персоны, был чужд. Еще не старый, сорокатрехлетний, но уже лишенный идеализма, суровый практик, нрав император имел ровный, спокойный, и если срывался и повышал голос, как нынче в деревушке с небольшой крепостью и гордым названием Лейпциг, то исключительно потому, что всякий прагматизм правителя и связанные с ним спокойствие и трезвость суждений имеют предел, в то время как тупость и лень сподвижников бесконечны. Так и сегодня. Хайнрих собрал военачальников своих в одной из гостиных помещений крепости и устроил им разнос. — Как! — кричал Хайнрих, стоя у стола и опираясь на него крепкими кулаками, — вы решили, что поскольку на востоке у нас перемирие, так можно про юг вообще забыть? Вы дали побежденному уже войску норманнов передышку в целых два месяца! Этого достаточно для того, чтобы переправить всех норманнов, а заодно и норвежцев со шведами, в Италию! И теперь вы, свиньи, бездельники, удивляетесь — чего это они дают нам отпор! А с востоком что же? Да, поляки заключили с нами мир. Болеслав спутался с какой-то бабой и торчит в Киеве. Но вы забыли о литовцах! Вы что, хотите, чтобы жалкие литовцы победили Империю, пока вы животы толстые поглаживаете? Да я вам всем башки ваши кубические поотрываю! Позор, позор! Что скажем? А? Абсолютная, вселенская тишина установилась в помещении. Полководцы боялись пошевелить бровью — им казалось, что даже такое незначительное телодвижение произведет в этой давящей, зловещей тишине шум и привлечет внимание Императора. Они старались не дышать. Они не смотрели по сторонам, а только прямо перед собой. Император, презрительно кривя баварские губы, ждал. Пауза растягивалась и становилась все страшнее. И в этот момент кто-то коротко но раскатисто пернул. Очевидно, сказалось напряжение. Император закрыл глаза и поднял брови. Наверняка случилось бы страшное, непоправимое, последовал бы жестокий приказ, но именно в этот момент в дверь постучали. — Кто смеет! — крикнул Император. — Срочный курьер из Новгорода! — сказал слуга за дверью. Император сел на скаммель, подпер кулаком голову, и вдруг рассмеялся. Воеводы переглянулись и тоже начали смеяться, сперва робко, потом громче. Вскоре все они хохотали — просветленные, вздохнувшие с облегчением. Кто-то утирал слезы, вызванные хохотом. — Пусть войдет! — крикнул Император, отсмеявшись. Дверь отворилась и в помещение вошел очень молодой человек в голубом новгородского покроя плаще. Сапоги на ногах человека были в пыли, цвет портов невозможно было определить из-за налипшей на них грязи, рубаха тоже грязная, но светлые прямые волосы аккуратно расчесаны были на прямой пробор и схвачены голубой, в цвет плаща, лентой. Левая рука в грубой перчатке покоилась на поммеле походного сверда, а правая держала свиток. Обведя взглядом компанию, человек безошибочно определил Императора, с достоинством поклонился ему, и протянул свиток правителю. Хайнрих поднялся, приблизился, взял свиток и изучающе посмотрел в большие серые глаза посланца. — Сколько с тобою людей? — спросил он. — Не понимаю, — сказал человек по-латыни. Хайнрих повторил вопрос на этом языке. — Людей нет, — сказал человек. — Я один. — Они остались лежать там? — спросил Хайнрих, делая жест. — Нет. Со мной никого не было с самого начала. — Ты приехал один? — Да. — Невозможно. — Почему? — Там литовцы… поляки… много разных. Разбойники, например. Ты говоришь, что приехал от Новгорода сюда, без сопровождающих? Человек пожал плечами. — Невероятно, — сказал Хайнрих. — Я тебе не верю. — Это твое право, Император. — Ты очень молод. — И… — человек хотел добавить «сметлив», но не знал, как это по-латыни. — Умен. — Возможно, — согласился Император. — Ты служишь Ярославу? — Я служу самому себе. Ярославу я оказываю услуги. Хайнрих, недоверчиво поглядывая на посла, сломал печать и развернул свиток. Пробежав его, он посветлел лицом. — Пойдем мы… в следующую дверь, — подобрал он латинское словосочетание. — А вы здесь сидите все, дармоеды, — добавил он по-немецки. В соседней комнате тоже наличествовал стол, и на нем лежала карта. Хайрних быстро к ней приблизился и сверился с чем-то. — Все так, — сказал он. — Это весьма апропо. Это дает нам передышку. — Ярослав просит ответ, — сказал человек. — И ты ему доставишь этот ответ? — Да. — Поедешь прямо сейчас? — Да. — Не отдохнув? Сколько времени у тебя займет доехать до Новгорода? — Неделю. — Невозможно. Я дам тебе двадцать человек и месяц сроку, езжайте обходным путем. — Нет. — Отказываешься? Почему же? — Еще неделю в седле я, может, и выдержу. Но двадцать дней — нет. И так арсель весь синий уже. — Тебя убьют. — Вряд ли. — Ты знаешь литовское наречие? — Нет. — Польское? — Нет. — Не понимаю. То, что ты сюда доехал — чудо. Но чудо два раза не повторяется. — Это не чудо. — Как тебя зовут? — Не скажу. Император ухмыльнулся. Письмо писал Ярослав — почерк новгородского князя Хайнрих знал хорошо, сомнений не было. Этот человек — не спьен. Это все, что требовалось знать. Император схватил перо и чистую хартию и что-то быстро написал, оглянувшись два раза на посланца. Запечатав и приложив перстень, он протянул свиток странному молодому человеку. — Неделю, говоришь? — А? Император повторил вопрос по-латыни. — Да, — ответил посланец. — Что ж. Езжай. И да будет с тобою Создатель. Посланец поклонился и вышел. ГЛАВА ШЕСТАЯ. ЕДИНОБОРСТВА Три тысячи варангов расположились на постой в Новгороде, разошлись по городским домам. После спешного крещения Ингегерд в греческий вариант христианства с принятием имени Ирина, и после не менее спешного венчания, молодожены избрали селение Верхние Сосны, в двадцати аржах на север от Новгорода, для проведения медового месяца, и отбыли туда, отобрав для охраны своих персон сотню варангов и сотню новгородских ратников. Но кончился медовый месяц, а затем и второй месяц, после медового, а Ярослав все не спешил возвращаться в столицу Земли Новгородской, бывая там наездами, всегда с многочисленной охраной. Помимо моста и утверждения Явана в должности казначея, никакой активности в градоуправлении Ярослав не проявлял. Житник не имел ничего против моста, а Яван не предпринимал ничего, что могло бы даже отдаленно интерпретировано как подрыв власти посадника. В казне появились деньги, доходы увеличились. Житник так же, как раньше, имел доступ к городским фондам. Правда, Яван учредил строгий учет всем выдаваемым суммам, но Житник и с этим был согласен, и даже похвалил Явана. Яван время от времени ездил в Верхние Сосны, но приставленный к нему спьен докладывал, что в разговорах с Ярославом Яван, вопреки всем ожиданиям, хвалит правление Житника, и хвалит искренне. Житник по-прежнему руководил городским правосудием, издавал указы, делал поблажки нравящимся ему купцам, реорганизовывал стражу в детинце, переписывался с окрестными болярами — словом, властвовал. И казался безмятежным. — Князь боится посадника, — говорила, понимающе кивая, старая Довеса мужу своему, ремесленнику Осмолу. — Ты не ори так! — строго отвечал он, оглядываясь. Ты… эта… не ори. Вот. Да. И ничего он не боится. — Нет, боится. — Дура ты, — отвечал Осмол, снова оглядываясь. — Дура непрозорливая, ничего не понимаешь, дальше своего носа свинячьего не видишь. Это посадник боится Ярослава. Константин. Разговоры поселян мало волновали Житника. Но к концу третьего месяца, если считать с момента венчания, странные сведения из Верхних Сосен заинтересовали его не на шутку. Говорили, что в Верхних Соснах строятся новые дома (еще не сошли морозы). Что там веселье. Что князь устраивает через день званые обеды. Что младшие отпрыски болярских семей постоянно там, в Верхних Соснах, околачиваются. Что Ярослав устроил себе настоящий двор. Прямо новый Камелот выстроил! А меж тем на тихой волне Волхова, совсем рядом со всем этим веселием, ждут, покачиваясь, ладьи, готовые в случае чего распахнуть паруса и мчатся к Ладоге. Житнику стало любопытно, и как-то рано утром он в одиночку предпринял путешествие на север. Прибыв в Верхние Сосны к полудню, он обнаружил, что сведения верны. Действительно, веселие в селении стояло неимоверное. Житник провел в Верхних Соснах весь день, заходил в хоромы, во дворы, в зверинец (куда из Новгорода перевезли живого ровдира, подаренного Ярославу королем Франции Робером Вторым два года назад и доставленного Жискаром в клетке — существование ровдира скрывалось от населения во избежание суеверных слухов, а в Верхних Соснах знать, особенно из молодых, приходила полюбоваться на мощного гривастого зверя и послушать его глубокий, рокочущий рык) и отбыл обратно в детинец, удостоверившись, что уровень веселья в селении начисто исключает возможность составления заговора. Огромное прямоугольное помещение, сооруженное на скорую руку специально для пиров, плясок и посиделок, Ингегерд, ныне Ирина, окрестила Валхаллой. Ярославу понравилось. Название закрепилось за помещением. За полгода жизни в Верхних Соснах новообращенная княгиня выучилась бойко лопотать по-славянски и расположила к себе все местное население, шляясь без толку по улицам, заговаривая со всеми встречными, перемещая пузо — была она основательно беременна и ждала появления первенца в начале осени. Ярослав души не чаял в своей жене, и оказалось, что она тоже его любит. Молодожены много времени проводили вместе. У них появились свои странные шутки, своеобразный юмор, понятный лишь им двоим. Все это Житник оценил и решил, что пока князь развлекается, опасаться нечего. История знает многих правителей, перепоручивших дела более расторопным и способным людям, чем они сами, и предавшихся веселию. Он, правда, отметил прибытие в Валхаллу Явана, но разговор казначея с Ярославом завязался вовсе не деловой, но веселый — обменивались шутками и хохотали. И Житник поверил. И даже сам поучаствовал в веселье, пофлиртовал с какими-то полупьяными, развязно-красивыми женщинами, и поэтому не заметил, как Ярослав, взяв Явана за рукав, отвел его в дальний угол помещения, не переставая, правда, смеяться. — Не знаю, кто поставляет людям Свистуна сведения, — сказал Яван, улыбаясь. — Они совершенно точно знали, в какое время обоз проследует по хувудвагу. — Кому-то платят, это точно, — заметил Ярослав. — Негодники. Сколько там было? — Дань Дроздова Поля за полгода. — Много. Жалко. Люди не пострадали? — И даже дань не пострадала. Обозу оказали помощь. Очевидно, это получилось случайно. Какой-то молодец налетел на разбойников с тыла, с тремя товарищами, и разогнал всех. Впрочем, нет, не всех. Кто-то остался там лежать. Надо бы поехать, посмотреть, что к чему. — Поезжай. Но будь осторожнее. Имя свое молодец не назвал? — Нет. Обозники прибежали ко мне в очень возбужденном виде. Если бы и назвал — не запомнили бы. — Погоди, — сказал Ярослав. — Вон к нам идет… Холоп приблизился, поклонился, и обратился к князю. — Посланец из германских земель, — сказал он. — Только что прибыл. Ждет тебя в гриднице, князь. Ярослав кивнул. — Возможно, — сказал он, — сейчас мы узнаем имя спасителя дани. Побудь здесь пока что. И вышел. Яван подумал, что если посол и сокрушитель разбойников — одно и то же лицо, то хвала ему. Тем временем три тысячи варангов в Новгороде бездействовали и скучали. Им платили, их кормили, но этого было мало. Поэтому, во избежание неприятностей, было решено раз в неделю устраивать состязания, чтобы развлечь вояк, да и самих новгородцев тоже. По весне в одной арже от южной окраины срыли два холма, огородили территорию плетнем, поставили деревянные подмостки по периметру, установили плату за вход для пришедших посмотреть. Варанги и новгородские ратники метали копья и топоры, устраивали кулачные бои на выбывание, сражались затупленными свердами в единоборствах до трех касаний. На одно из таких зрелищ пришла посмотреть осмелевшая Любава. Как любой другой женщине, ей нравилось наблюдать, как мужчины сражаются понарошку. Состязания начинались в полдень и продолжались до заката. Лотки с провиантом базировались вокруг поля, за подмостками, и за право торговать съестным нужно было платить пошлину. Чем дольше существовал импровизированный этот стадион, тем больше прибыли приносил он в казну. Оказалось, что у населения на руках, несмотря на жалобы, есть лишние деньги, и судя по частоте посещений места — деньги немалые. Стихийно распределились цены — первые ряды стоили дороже задних рядов, их занимала знать. Раскланиваясь со знакомыми, Любава присела на скаммель в первом ряду и стала смотреть. Соревновались копьеметатели — нужно было метнуть копье так, чтобы оно прошло сквозь десять подвешенных колец, ни одно из них не задев. Победителем вышел варанг, проделавший это трижды. Любаву кто-то окликнул. Посмотрев по сторонам, она увидела давнишнюю свою подругу — Белянку, небольшого роста, полную молодую женщину, жену какого-то новгородского вельможи. Белянка весело махала ей рукой. Любава поднялась и пошла ей навстречу. Обнялись. Белянка сияла улыбкой, смеялась мелодично, и приговаривала, «Пойдем, пойдем». Она подвела Любаву к представительного вида мужчине среднего возраста. — Вот, это мой муж, болярин Викула. А это Любава. Муж не поднялся со скаммеля, а только прищурился на Любаву, насупился, и коротко кивнул. Белянка пожала плечами и потащила Любаву дальше, за периметр, к лоткам. — Нам надо обязательно чего-нибудь сейчас выпить, прохладительного, — восторженно объяснила она. — Представляешь, здесь придумали мешать свир с киселем, получается очень вкусно! Вот! Эй, добрый человек, налей двум жаждущим женщинам гадости, налей! Во, Любава, держи! Так! За женское счастье! Выпили за женское счастье. Белянка, на полголовы ниже Любавы, руководила, все тащила ее куда-то, то присаживалась на ховлебенк возле лотка, то вдруг предлагала прямо здесь пообедать. После второй кружки свира с киселем Любава окончательно расслабилась и кое-что Белянке рассказала. И уже почти пожалела, что рассказала, но Белянка так естественно, так искренне ей сочувствовала, что Любава подумала — почему нет, бывают же на свете вполне добрые женщины. А что Белянка кому-то что-то расскажет — пусть. Во-первых, и так все знают, во-вторых, в Новгороде сплетничают все обо всех, в третьих — пусть по крайней мере знают правду. Рассказала и про ревность мужа, и про бывшего ухажера-варанга, и про то, как муж собрался в путешествие. И про смутные воспоминания о пиратах, о… трюме… о палубе… о спасении… о купцах… о возвращении, о брате ее Нещуке, и даже о Детине — вполне откровенно. Только про Житника не стала рассказывать Любава. Белянка слушала, широко открыв серые глаза, несколько раз всплакнула, и все обнимала Любаву, целовала ее в щеки, гладила по волосам, приглашала к себе. — Когда хочешь приходи, когда хочешь. Хоть сегодня. Хочешь — сейчас поедем. — Неудобно сейчас как-то. — Тогда приезжай завтра днем. Это недалеко — не доезжая трех аржей до Верхних Сосен. Земля Викулы — все возницы знают. Найми себе повозку, я заплачу. — Зачем, — удивилась Любава. — Деньги у меня есть. — А этот… Детин… он как с тобой?… — Он очень хороший, — сказала Любава. — Ласковый. Добрый. Иногда смешной. — Это его подарок? — Да. То есть, нет. Я попросила его купить, он и купил. Перстень, купленный Любаве Детином, стоил всего имения Викулы. Любава об этом не знала. Зато это сразу поняла Белянка — и не позавидовала, а только восхитилась перстнем. — Какая прелесть! Что за отделка? Не из наших краев явно. Киев? Константинополь? — Детин сказал, что венецианский. — Дай примерить! Любава сняла перстень. Белянка тут же его напялила на безымянный палец и стала вертеть рукой так и сяк, то поднимая, то опуская, то щурясь на солнце, то отставляя руку и выгибая запястье. — Прелестный! Сняв перстень, она вернула его Любаве. — Ой, а серьги какие! — Серьги мне не очень нравятся, — сообщила Любава. — Серьги он сам мне купил. Какие-то они слишком крикливые. У него совсем нет вкуса, и это даже забавно. Я его всему учу, а он слушает очень внимательно. Запоминает. — И дом тебе купил? — И дом, и служанку, и повара. — А он тебе нравится? Любава наклонилась к уху Белянки, хотя никто не подслушивал, и тихо сказала: — Очень. — Да? Любава кивнула. — Но это же просто замечательно! — воскликнула Белянка. — Я за тебя ужасно рада, Любава, ужасно! А если и говорят что про вас, так ты не слушай. — А никто ничего и не говорит, — заметила Любава. — Пытались говорить, но быстро перестали. У Детина достаточно денег, чтобы о его содержанке говорили только почтительно. — Но ведь ты не содержанка! — Видишь ли, Белянка, когда женщина проходит через то, через что прошла я, многое становится понятнее, и многие слова приобретают совершенно новый смысл. Ничего обидного в слове содержанка нет. Большинство мужей так или иначе содержат своих жен. — Это истинная правда! — горячо согласилась Белянка. Кулачный турнир на выбывание занял около двух часов. Наличествовал арбитр, и ему пришлось много работать — почти все проигравшие, сбитые с ног, оспаривали победу, уверяя, что победитель применял нечестные приемы. В состязании свердомахателей приняли участие тридцать человек, тоже на выбывание. В толпе зрителей делали ставки, болели, смеялись, ругались, иногда дрались. Победитель, большого роста молодой варанг, снял шлем, поклонился почтенной публике, и вдруг сказал: — А теперь я бросаю вызов любому, кто хочет со мною подраться, работая настоящим свердом, а не игрушкой. Есть ли желающие? До первой крови. Желающие не находились. Победитель дразнил толпу. Но они все равно не находились. Прошла минута, другая. Вдруг из второго ряда выделился долговязый парень с повязкой, закрывающей нижнюю часть лица. Держа сверд в ножнах за прикрытое кожей лезвие, посередине, он перепрыгнул плетень и пошел диагонально по полю к победителю. — Желаешь? — спросил победитель зычно. Парень кивнул. Одет он был в соответствии с новгородской модой того года — короткая сленгкаппа, рубаха в нарочитых складках, сапоги рыжие, легкая полудекоративная шапка без околыша. Он вытащил сверд из ножен, поклонился противнику, и принял выжидательную позу. — Как зовут тебя? — спросил победитель. — Меня зовут Тор. — Не имеет значения, — ответил вызвавшийся. — Ты готов, Тор? — Готов. — И я готов, но я бы не хотел драться просто так. Победивший должен получить награду. Чемпион подумал, решил, что это справедливо, и снял с шеи амулет. — Вот, — сказал он. — Победишь меня — твой будет. Вызвавший усмехнулся одними глазами и кивнул. Победителю принесли его боевой клинок. Что-то знакомое было в осанке и походке вызвавшего. Любава приглядывалась, но не могла вспомнить, кто он такой. Кто-то из прошлой жизни. Кто-то, кого она хорошо знала. Противники встали в позицию. Некоторое время сверды перемещались из стороны в сторону и снизу вверх, не соприкасаясь. Вскоре чемпион сделал пробный выпад и промахнулся, но вызвавший не воспользовался оплошностью. Некоторые в толпе поняли — намеренно. Еще один выпад. Клинки скрестились со звоном, с лязгом, чемпион пошел в решительную атаку, но почему-то в нужный момент вызвавший каждый раз оказывался где-то сбоку, а не перед ним. Чемпион начал злиться и рубить наотмашь, делая одну ошибку за другой, и всякий раз противник только парировал удар, отскакивал в сторону, делал обманное движение. Вскоре большая часть зрителей поняла, что он просто играет с чемпионом, и восторженно загудела. Еще удар, и снова противник сбоку. Еще удар, и противник проходит под локтем чемпиона и оказывается чуть ли не за спиной его. Униженный чемпион сорвал с себя шлем, зычно крякнул, и яростно атаковал противника. Противник парировал удар, увернулся от второго, и, улучив момент, шлепнул чемпиона ладонью по открытому лбу. Толпа зрителей захохотала. Чемпион зарычал и закричал нечленораздельно, и бросился в атаку снова, и на этот раз противник выбил сверд у него из руки, ударил поммелем чемпиона в живот и, когда тот согнулся, ногой опрокинул его на спину и приставил лезвие к горлу побежденного. Тяжело поднявшись, посрамленный побежденный стащил с шеи амулет и протянул незнакомцу, нижнюю часть лица которого все еще закрывала повязка. Незнакомец принял приз, поклонился побежденному, и зашагал — не к выходу, но к изгороди, к первому ряду. Безошибочно определив Любаву, он зацепил клинком амулетную цепь и протянул ей приз через изгородь — на конце сверда. Любава, растерявшись, переводила взгляд с глаз победителя на амулет, но в конце концов сняла цепочку с острого лезвия. Победитель поклонился ей и подмигнул — как показалось ей, грустно. И тогда она вспомнила, кто это. Она хотела обратиться к нему, задержать, заговорить, но он поднял руку, призывая ее к молчанию, еще раз поклонился, и зашагал — на этот раз к выходу. * * * Вечер был неурочный, Детин должен был придти только завтра, и Любава решила провести время за чтением какого-нибудь фолианта, благо их у нее теперь имелось целых восемь грунок. Служанка и повар ушли — первая спать, второй в город. Поэтому, когда в дверь постучали, открывать пришлось самой Любаве. Она спустилась вниз, поправляя поневу и волосы. — Кто там? — Это я, — раздался за дверью знакомый баритон. Любава отодвинула засов. Войдя, Рагнвальд подождал, пока она запрет дверь, и только после этого снял с лица повязку. — Возможно, я не должен был приходить к тебе, — сказал он мрачно. — Возможно за мной следят. Не знаю. — Ты в немилости? — спросила Любава, кивком приглашая его пройти в гостиную. — Пожалуй, что так. Но мне необходимо знать, что здесь происходит, и, увидев тебя давеча на состязаниях, я понял, что именно ты можешь мне об этом рассказать без всякой корысти. — А дом этот ты как нашел? — А я следил, куда ты шла. Любаве это не очень понравилось. Но, в конце концов, это ведь Рагнвальд. Ну, следил и следил. Мог бы просто спросить, но, может быть, было не с руки. — Пить, есть хочешь? — Нет. Не до того. Где князь? Почему его не было на состязаниях? — Его нет в Новгороде. Он в Верхних Соснах. — Что он там делает? — Живет. — С молодой женой. — Да. Неужели ты до сих пор ее не забыл? Не виделись больше года. — Это не так. — Между вами ничего не было? Рагнвальд улыбнулся грустно и молча взглянул на Любаву. — Было? — спросила она. Он кивнул и перестал улыбаться. — Меня давно не было в городе, — сказала она. — Я нынче вдова и содержанка. — Листья шуршащие! — сказал Рагнвальд. — Это как же? Что случилось с мужем твоим? В двух словах она поведала ему о своих недавних злоключениях. — А потом меня приютил хозяин этого дома. — Приютил? Вот оно что. Вояка какой-нибудь престарелый? До чего ж люди… все-таки… Хм. — Нет. Купец. — Купец? Ну, знаешь… Тебе нужно было обратиться ко мне. — Да, — сказала она. — Вот только ты, когда мы последний раз виделись, не сказал, где ты будешь меня ждать. Чтобы к тебе обратиться можно было. Рагнвальд присел на ховлебенк, тяжело вздохнул, и сказал, глядя в сторону: — Ну, прости. Хочешь, я тебя куда-нибудь увезу прямо сейчас? Только… — Только?… Он посмотрел на нее затравлено. Она и сама все понимала прекрасно. — Все мое состояние, все мои земли к твоим услугам, — сказал он. — И сколько угодно ратников. — Со мною все в порядке, — заверила его Любава. — Мне нынче весьма привольно живется. Мне никогда раньше так привольно не жилось. — Ты серьезно? — Да. Не мучайся ты так. Ты мне ничем не обязан. Что у тебя на душе, Рагнвальд, выкладывай. Он поерзал, встал, прошелся по комнате, и снова присел на ховлебенк. — Не могу я больше, вот что. Дай мне слово, что никто не узнает о том, что я тебе сейчас скажу. — Вот уж мило! — ответила Любава. — Милее не придумаешь. Нет уж. — Почему? — Тайны раскрываются иногда так внезапно. Кто-то что-то подслушает где-нибудь, или кто-то кому-то скажет в нетрезвом виде, а виноват всегда тот, с кого взяли слово. — Но мне нужно тебе сказать! — Говори просто так, без клятв. У меня нет привычки посвящать посторонних в тайны, которые мне не принадлежат. Но всякое может быть. Вдруг я напьюсь и выболтаю что-то, или схватят меня и начнут пытать, а может кто-то еще, посвященный в твою тайну, откроет ее всей округе, а ты подумаешь на меня. Рагнвальд еще раз вздохнул. Лицо его осунулось, глубоко посаженные и одновременно выпуклые глаза застыли, глядя в одну точку. — Хорошо, — сказал он. — Завтра будет все равно в любом случае. То есть, не совсем все равно, но большой важности… Э… — Да говори уж. — Ингегерд в Верхних Соснах, не так ли. — Так. — Я туда поеду. Ярислиф… Ярослав… предупредил меня, чтобы я не смел показываться ему на глаза. — Но ты все равно поедешь. — И постараюсь не показываться ему на глаза. Я попытаюсь выкрасть Ингегерд. Уже почти все готово, все приготовления… э… произведены. Любава присела напротив. — Так, — сказала она. — Завтра я зайду к тебе опять. — Только не завтра. — Почему? — Завтра здесь будет Детин. — Выпроводить нельзя? Любава закатила глаза. Люди, зацикленные на себе, бывают иногда так непонятливы. — Хорошо, — сказал он. — Послезавтра. Я оставлю у тебя кое-какие хартии. Грамоты. Если у меня получится, я пришлю за ними гонца. Если нет — воспользуйся ими, когда и как тебе будет угодно. Также, я оставлю тебе дарственную на все мои владения. Правда, тебе придется, в случае провала моего плана и моей возможной гибели… — Гибели?… — Не перебивай. Придется тебе спорить с некой не очень приятной особой. Она… в общем, мы с нею… муж и жена. — Ты женат? — Это несерьезно, и это не имеет значения. Это был деловой брак. Вот, в общем, и все. Согласна? — Зачем ты принял участие в состязаниях? Ты привлек к себе внимание. — Мне показалось, что среди зрителей была Ингегерд. Но я ошибся. — Ты безумен, Рагнвальд. — Это верно. Согласна ли ты, Любава? — Я подумаю. — Некогда думать. Послезавтра, ближе к вечеру, я к тебе приду. Жди. — Ты впутываешь меня в темное дело. — Не темнее, чем некоторые прошлые наши с тобою дела. — Не хочу. — Я все равно приду. Рагнвальд поднялся — длинный, бледный, зловещий. Поправив сверд и сленгкаппу, он наклонился, поцеловал Любаву в щеку, резко выпрямился и быстро зашагал к двери. Любава смотрела ему вслед, борясь с нехорошими предчувствиями. ГЛАВА СЕДЬМАЯ. СОБЫТИЯ НА УЛИЦЕ ТОЛСТЫХ ПРЯХ Следующим вечером Детин явился к Любаве поздно и в плохом настроении. Служанка подала ему вино и пегалины и ушла спать. Любава села, как он любил, напротив, подперла подбородок ладонью, и посмотрела ясными глазами. Детин пригубил вино, отодвинул кубок, к пегалинам не притронулся. — Я не против визитов, — сказал он. — Как я уж тебе говорил, ты можешь принимать у себя, кого хочешь и когда хочешь, кроме вечеров, принадлежащих мне. И все же. Что именно ему известно, подумала она. Стоит ли отпираться и отрицать? Или, может, следует частично что-нибудь признать, а там видно будет? — Он бывший твой любовник, не так ли? Оказалось, известно ему многое. — Да. — Он приехал в Новгород специально, чтобы увидеться с тобой? — Нет. — Не лги. — Я не лгу. Он попросил меня о помощи. — Какой именно? — Не имею права говорить. Это не моя тайна. — Какие еще тайны! Он вернется? — Возможно. — Нет. — Что — нет? — Я поставлю охрану. Его схватят и все ему объяснят. — Ты этого не сделаешь, — сказала Любава, выпрямляясь. — Как ты смеешь! Тебе захотелось меня унизить? — Ты унизила меня. — Чем же? — Ты приняла здесь своего бывшего любовника. — Вон лежит дощечка, — сказала она. — И что же? — Напиши список. Перечисли всех людей, приход которых сюда тебя унизит. Повесим на двери. Она встала и быстро пошла к лестнице. Детин последовал за ней. — Не смей поворачиваться ко мне спиной! — крикнул он. — Ты забыла, кто я, и кто ты! Она круто обернулась. — Ах вот оно что! — сказала она, глядя на него с лестницы, сверху вниз. — Что ж. Я содержанка. Ты хозяин. Почему бы тебе меня не выпороть в присутствии служанки? А то — выставь меня на улицу! — Я не это имел в виду. — Холопский сын! — Что?! — Дрянь! Детин побелел от ярости. — Ах так! — сказал он. — Хорошо! Ты сама напросилась! Сейчас я тебя выпорю. Иди в спальню! — Подлец! Он кинулся к ней, и она побежала — вверх по лестнице, в спальню, к окну. Он схватил ее за руку, развернул к себе, и с размаху хлопнул ей ладонью по щеке. Она вскрикнула, и он швырнул ее на кровать. — Вот как ты мне платишь! — крикнул он. — Мразь холопская! — крикнула она. — Соглядатаев наставил кругом, да?! Она попыталась подняться, но он снова швырнул ее на кровать, а был он мужчина очень сильный. Щеку и запястье саднила жгучая боль. — Да, наставил! И не зря, как теперь вижу! — Холоп! — Дрянь! Уличная продажная девка! Он схватил ее за плечи и тряхнул. Она зажмурилась, ожидая пощечины. Но пощечины не было. Он продолжал ее держать. Приоткрыв глаза, она увидела, что он смотрит на нее — яростно и в тоже время безнадежно. Он отпустил ее и сел на пол рядом с кроватью. Любава вскочила, кинулась было вон из спальни, и тут только сообразила, что он плачет. Удивленная застыла она на пороге. Потерла щеку. — Детин? — позвала она. — Детин. Ты чего. Ты… Она приблизилась к нему, села рядом на корточки. Детин вытер кулаком глаза и злобно на нее посмотрел. Впрочем, злоба тут же пропала. — Прости, — сказал он мрачно. — Ударь меня чем-нибудь. Вон скаммель возьми и долбани меня по башке. Вон стоит. Скаммель. Она положила руку ему на плечо, но он дернулся, отодвинулся, отвернулся. — Я недостоин тебя, — сказал он, вытирая щеку и глаз плечом и предплечьем. — Не болтай, — сказала она растерянно. — Нельзя пользоваться несчастьем человека, — сказал он. — Нельзя. А я воспользовался. — Вовсе нет, — сказала она. Некоторое время Детин молчал. Любава ждала все спокойнее. Ранее он казался ей монолитом, глыбой, стеной, а теперь вот проявил слабость. Захотелось его приласкать, погладить по голове, поцеловать в губы первой. — Только сделай так, — сказал он, — чтобы мы с ним не встречались. — Я, вроде бы, так и делала, — сказала она. — Да, ты права. Ты совершенно права. В эту ночь он был очень податлив, очень нежен. Любава подумала даже, что не помнила, когда ей было так хорошо с мужчиной. Но ничего ему не сказала. * * * Утром Детин проснулся раньше Любавы, быстро и тихо оделся, и вышел. Смутное беспокойство овладело ею, как только она открыла глаза. Стараясь вспомнить причину беспокойства, Любава спустилась в гридницу, позвала служанку и велела подавать завтрак. И вспомнила. Несмотря на обещание, данное ей Детином, Любава не находила себе места весь день. Хорошо бы было, думала она в полдень, если бы Рагнвальд прислал бы ей кого-нибудь с дощечкой, уведомляя о спешном своем отъезде. Дался он ей со своими тайнами и порочной любовью к двоюродной сестре! Все было тихо и мирно, жизнь начала уж было снова розоветь, и на тебе. Беспокойный народ эти мужчины. А время текло все медленнее. Любава и во двор выходила, и баню велела служанке натопить, а уж вин перепробовала — без счету, а день только-только начинал тускнеть, солнце медленно клонилось к закату и казалось, что клониться оно будет без малого вечность. Скорей бы уж, думала Любава, отчаиваясь. Только бы не вернулся Детин. Только бы не поддался слабости и не решился бы на подглядывание. Ничего особенного — деловой разговор. Она постарается отговорить Рагнвальда от безумного плана. Пришел бы, отдал бы хартии свои дурацкие, и катился бы себе. Себялюбец. Нахал. Она пыталась дремать, пить охлажденный бодрящий сбитень, хотела вызвать служанку на хамство и еще раз ее отметелить, но ничего не получалось. Пыталась читать Теренция, но по первым же строфам легендарного поэта ей стало понятно, что к нему-то Рагнвальд никогда не приходил отдать письмена на хранение, и посему ничего дельного он, Теренций, сказать ей по этому поводу не может. Стали чесаться живот и икры. Неплохо было бы велеть еще раз натопить баню. Но тогда можно пропустить приход Рагнвальда, а служанка будет с ним болтать и наговорит ему разного. И про сцену с Детином тоже. Ну ее. Когда стемнело, служанка ушла по обыкновению спать, а повар, тоже по обыкновению, ушел в город. Отсыпался он по утрам, а ночь проводил, очевидно, шатаясь по хорловым теремам и другим неприятным честной женщине заведениям. Время тащилось, застывало, делало частые перерывы, и они становились все длиннее. Любава решила про себя, что ждет только до полуночи, а в полночь пойдет спать, и пусть Рагнвальд лопнет, и пусть несет свои писульки еще кому-нибудь, и пошел бы он в хвиту! А если он еще раз заявится, то она пригрозит, что расскажет Детину о его, Рагнвальда, несуразных преступных планах, а тот донесет до сведения Ярослава, кто и зачем собирается похитить у него жену. Свинья. Женокрад. На какое-то время она впала в апатию и, сидя верхом на ховлебенке, думала, что ей все равно, пусть крадет кого хочет, она не будет его отговаривать, и пусть он провалится. Выйдя из апатии, она ужаснулась своим мыслям. Как же так! Ведь пропадет человек ни за что. Ведь он не чужой ей. Как можно! Пройдя в спальню, она хотела было помолиться, вспомнив, что именно так и нужно было поступить с самого начала, но ее отвлекли крики на улице. Окрики. Приказания. Подойдя к окну, Любава осторожно отворила ставню и выглянула. Двое ратников с факелами склонились над телом. К ним приблизился третий. Предчувствуя неладное, не желая ни о чем думать, Любава заспешила вниз, отодвинула засовы, и выскочила на улицу. Рагнвальда успели перевернуть на спину и теперь внимательно осматривали и обыскивали. — Эй! — крикнула Любава. — Тише, — сказал один ратник. — Не кричи. Тут у тебя под окном человека убили, а ты кричишь. Что теперь кричать. Кричать раньше надо было. Где-то распахнулась ставня, и где-то еще скрипнула дверь. Люди стали выходить из домов. — А, хорла, народ подтягивается, — сказал ратник. — Что делать будем? — Надо доложить тысяцнику, — сказал второй. — Надо ли? — Да ведь дело-то какое. Строго-настрого сказано было новгородцам не задирать варангов. А варангам — быть учтивыми. И вот, пожалуйста. А нам выйдет нагоняй. Не уследили. — Как это произошло? — спросила Любава срывающимся голосом. Она присела на корточки рядом с телом. Лицо Рагнвальда исказилось в предсмертной вспышке гнева, глаза широко распахнуты, стеклянны, губы приоткрылись, рыжеватая борода в уличной грязи — упал он, судя по всему, на живот и на лицо. — Да кто ж его знает, — начал было ратник, но второй ткнул его локтем. — Не знаем мы, — отрезал он. — Были в дозоре. Смотрим — лежит. — Где его сума? — спросила Любава. — Не было с ним сумы. Она резко подняла голову и посмотрела ратнику в глаза. — Не было сумы, говорю тебе! Ведь правда, ребята? — Закройте ему глаза, — сказала Любава, вставая и дрожа всем телом. — Изверги. Дрянь. Глаза ему закройте! — Кто это его так? — с интересом спросил житель соседнего дома. — Не было бы беды, — высказала мысль соседка. — Шведы подлые теперь окрысятся. Давеча подрался один с Кулачного Конца, со шведом, отходил его, за то, что он к его жене приставал, так с него аспиды посадниковы виру взяли. Слыхали? Жуть. — А им, аспидам, только бы виру взять, — сказал еще один сосед. — Слышали небось, князь из Киева вызвал ковша, казной заведовать. — Слышали, как не слыхать. — Пока всех нас по миру не пустит — не успокоится, ковш этот, клещ омерзительный. — Неужто действительно ковш? — Да. — Ох-хо-хойушки! Не, ну ты только подумай — везде эти ковши успеют. — Падлючий народ, надо сказать. Надо бы ихний Киев спалить весь к свиньям. Чтобы до основания. Чтобы головешки одни остались. — Да, как же. Мы его спалим — не отрицаю, это мы сможем, хоть завтра — а что будет потом, знаешь? — Что же? — А они всем городом к нам приедут. — А мы их не пустим. — А они хитростью. Намедни у бабки Крохи остановился один, мол, сиротинушка я, пусти меня, бабка, к себе. Она пустила. И все. — Что — все? — Оказался ковш. — Ах он пес волосоногий! — И то сказать! Объедал бабку Кроху, да так, что плюнула она в пол, да и уехала к своим во Псков. Так ведь на следующий же день к этому ковшу вся его родня аспидная прикатила! Человек двадцать! — О! Это что, это ничего, в этом сути нет никакой! А вот у знакомого моего рыбака останавливался один… — Ковш? — То-то что нет. Хороший человек. — Рассказчик понизил голос. — С двумя женами. — Кругом заулыбались. — Так вот, рыбак говорил ему — не езди ты, парень, в Киев. А он в Киев собирался. А рыбак ему — не езди. А тот не послушал, поехал. Ну, молодому какой указ. Знаете. И вот что дальше было, а, люди добрые? А ушли от него жены его. Обе. К ковшу ушли! Охмурил их ковш. Обеих! — Да ты не врешь ли? Где видано, помилуй… — Зачем мне врать? Какая мне корысть, посуди сам. — Вот твари подлые! Тем временем прибыл поднятый с постели тысяцник. — Чего собрались? — спросил он неприязненно, подходя к трупу. — Да вот, мил человек, полюбуйся, — возмущенно сказал один из соседей. — Мы здесь все, за исключением, как есть честные купцы да ремесленники из всем известных. Платим мы твоим горлохватам дополнительную мзду, чтобы жилось нам на нашей улице в степени привольности, чтобы двери запирать надобности не было насущной. А они — вон чего. Не усмотрели! — Оно конечно, — вмешался еще один сосед, солидный толстый купец. — Понятно, варанг — так ну его. Пусть. Не жалко. Но чтобы не на этой нашей улице! Пусть бы его на другой улице ухайдакали! Где за ночной покой не платят. — Тише, — сказал тысяцник, оглядываясь встревожено. Впрочем, подумал он, не такой дурак этот толстяк. Все четверо ратников — славяне. При варангах он бы не стал так… смело… про них. — Чей это дом? — спросил он. И сразу дюжина перстов указала на Любаву. — Вот она, хозяюшка, — для пущей доходчивости ехидно сказал кто-то. — А наверное к ней и шел, — обвиняюще выразила чья-то жена. — Нет, не может быть, — ответили ей. — К ней Детин ходит. — Сам?… Наступило молчание. Хотевшие было что-то сказать, язвительное, при упоминании Детина прикусили вдруг языки. — Знаешь его? — спросил Любаву тысяцник. — Да, — сказала она. — Звали его как, знаешь? Она помедлила. — Рагнвальд, — ответила тихо но отчетливо. — К тебе шел? — Нет. — Нет? — Не знаю. Может и ко мне. Я спала. В дверь не стучали. Тысяцник присел на корточки и сдвинул тесемки рубахи Рагнвальда вниз, приоткрывая грудь. Увидев нательный крест, он кивнул с таким видом, будто худшие его предчувствия оправдались. — Стало быть, гробовщик и дьякон, — сказал он. — Нужны. Ну, орлы, давайте повозку, волочите его в церкву. — В которую? — спросил один из ратников. — Вон в ту, — тысяцник неприязненно показал рукой. — А вы, люди добрые, идите-ка спать, а то мало ли что. — Заметив на лицах сомнение, он добавил: — Пока варанги не узнали. Это подействовало. Народ быстро разошелся по домам. Один из ратников побежал за повозкой. — Эй, — Любава коснулась плеча одного из оставшихся ратников. Тот обернулся. — Зайди со мною в дом. — Зачем? — Нужно. Получишь пять сапов. Ратник посмотрел на тысяцника, но тот расспрашивал двоих соседей, показавшихся ему наиболее сметливыми, которым он велел остаться. Пройдя в спальню, Любава открыла сундук, вытащила кошель, отсчитала десять сапов, и вышла в гридницу, сжав деньги в кулаке. — Пойдем со мною, — сказала она ратнику. — Это куда же? — Не очень далеко. Проводишь меня, получишь награду. — Будет мне за это наказание. — Не будет. Тысяцнику сейчас не до тебя. И они пошли — квартал за кварталом, улицу за улицей, проулок за проулком. Светила луна, но в некоторых проулках дома стояли густо, палисадники были совсем маленькие, и темень стояла непроглядная. Ратник вытащил на всякий случай сверд. Два раза Любава ошиблась направлением, но все-таки вышла к дому Детина в Троицком Конце. — Теперь так, — сказала она ратнику. — Я стою вот здесь, в тени. Ты стучишь в дверь. Откроет тебе холоп. Ты скажешь, что тебе нужно срочно видеть хозяина дома, по поручению детинца. Скажешь, что поручение срочное, пусть разбудит хозяина. А когда выйдет хозяин, покажешь рукой на меня и пойдешь себе. Вот тебе пять сапов, и вот, видишь, еще пять, если все сделаешь, как я прошу. За ними придешь ко мне завтра. Понял? — А если он… холоп… откажется будить? — Дашь ему одну сапу. Вот тебе еще сапа. И попросишь у него метлу. — Зачем? — Он даст тебе метлу, а ты ему этой метлой по роже. И тогда он пойдет будить хозяина. — А если все равно не пойдет? — Ты дашь метлу мне. — И ты его метлой по роже? — Нет. Тебя. — Такого уговору нету. — А ежели нету, так я обо всем расскажу Детину завтра. И тебя посадят в темницу на три месяца. И будут каждый день ругать, плохо кормить, и больно пороть. — Ладно, не серчай. Ратник стукнул в дверь несколько раз, подождал, почесал арсель, и снова постучал. Грохнул засов, и заспанный холоп выставил наружу лохматую голову. Ратник что-то тихо ему сказал. Холоп скрылся в доме. Через некоторое время на пороге появился Детин, подвязываясь на ходу гашником. Следуя инструкциям, ратник показал рукой в направлении Любавы. Детин шагнул к ней. — Случилось что-нибудь? — спросил он серьезно и озабоченно. — Рагнвальда убили, — сказала она тихо. — Прямо под окнами. — Хм, — сказал Детин неопределенно и нахмурился. — Я не могу там быть одна. Пойдем со мной. — Сейчас? — Да. Детин помолчал и вдруг порывисто ее обнял. Любава положила голову ему на грудь и заплакала. — Хорошо, — сказал он. — Эй, ты! Ратник! Иди сюда, не уходи. Ратник подошел. — Следуй за нами, — велел ему Детин. — Получишь три сапы. — Не больно и много, — заметил ратник. — С тебя хватит. Огорченный нестабильностью цен на услуги сопровождающего, ратник тем не менее решил, что три сапы лучше, чем ничего. Правда, Любава уже дала ему пять сап, плюс одну сапу на взятие метлы напрокат в целях мордоохаживания, кою сапу он заначил. С другой стороны, она обещала ему еще пять сап завтра. Но, может, обещание Детина отменяет обещание Любавы, и тогда он получит на… две?… да, кажется, на две… сапы меньше, чем рассчитывал. Это несправедливо. Ну да ничего. Сейчас Детин… Прежде всего — куда это мы идем? А, обратно, к Толстым Пряхам. Сейчас Детин даст ему три сапы, а завтра он, ратник, вернется как ни в чем не бывало, постучится к Любаве и вежливо осведомится, где его обещанные пять сапов. А если она скажет, что три он уже получил от Детина, тогда он потребует хотя бы нехватку в две сапы, все время упирая на то, что такого уговору не было. Две или три? Лучше три. Вообще, когда считаешь, многое путается. Давали бы уж сразу гривну. Или две. Проще. * * * Детин проснулся на рассвете в прекрасном настроении, полюбовался на ровно спящую рядом и величественную во сне Любаву, поднялся, спустился вниз, умылся, велел служанке разбудить повара и накрывать на стол, вышел из дому, погулял по палисаднику, снова зашел, поднялся наверх, и распахнул ставню. Свежий утренний воздух ворвался в спальню, солнце заиграло на горизонтальных поверхностях, и до слуха Детина донеслись какие-то очень деловые разговоры с улицы. Он выглянул. Несколько ратников вышли из дома напротив и направились в соседний. Продолжают опрашивать, понял Детин. Скоро и сюда придут. Запереть, что ли, дверь на все засовы и не отзываться? Впрочем, один из ратников уже успел заметить его в окне. Ну и леший с ними. Любава проснулась, села, мигая, на постели, и улыбнулась Детину. Он подошел, и они поцеловались. Завтрак повар приготовил не очень тщательный — очевидно спросонья. Но Детин и Любава все равно съели его с удовольствием. И вышли посидеть на солнышке в палисадник. Усадив Любаву на длинный ховлебенк, Детин лег не него же, на спину, и положил голову Любаве на колени. Они молчали и улыбались. Любава гладила Детина по волосам. Приближался полдень. В дом постучали. После каких-то объяснений, данных служанкой, визитеры прошли через дом и вышли в палисадник, оказавшись ратниками. Четверо. — Детин, — сказал Горясер, улыбаясь. Детин поднялся и сел. — Да? — Тебя требует к себе посадник. — Прямо сейчас? — спросил Детин на всякий случай. Не хотелось никуда идти. — Да, увы. Очень срочно. — Хорошо. Детин вошел снова в дом, нацепил в спальне сленгкаппу, прихватил кошель, и последовал за ратниками. В детинце они не направились сразу в терем, но пошли обходным путем. Очевидно, посадник тоже любит посидеть на солнце, подумал Детин. За теремом обнаружилась плетеная ограда, а за оградой четыре прямоугольных углубления в земле. Ямы, вспомнил Детин. — До свидания, — сказал Горясер и вышел за ограду. Детин остался в окружении трех ратников. — Если тихо отдашь кошель, — сказал один ратник, — то вот, видишь, мы тебе дадим веревку. А то там глубоко, ежели прыгать, то ноги поломать можно. А по веревке спуститься — одно удовольствие. Мы подержим. — Вы это что же? — удивился Детин. — Так велено. Потом тиун придет и будет тебя обо всем расспрашивать, расспрашивать. А наше дело маленькое, нам тебя только в яму пихнуть, и все. Но войди в наше положение, строитель Детин. Люди мы подневольные, хвоеволия нам мало, платят столько, что сказать стыдно. Вот мы и промышляем помаленьку. Вон в той яме сидит один, так он сразу согласился, и мы его даже подкармливаем иногда. А вон в той, там мужик кричал, разгорался в душе своей, обзывал нас словами подлыми. Пришлось его столкнуть без всякой веревки. Он там уже неделю стонет. Ну, недолго ему осталось. Так что, отдашь кошель? Мы ведь все равно возьмем, так лучше сам отдай. Детин оглянулся по сторонам. Ограда. Четыре ямы. Трое ратников со свердами. За оградой — ни души. Задняя стена терема. Звать на помощь? Кого? — А с посадником как же? — спросил он. — Мне ведь сказали, что я буду говорить с посадником. — Может и будешь, откуда нам знать. — А за что мне все это? — Ну, не дури, добрый человек. Будто не знаешь. — Не знаю! — Детин повысил голос. — Так-таки не знаешь? — Нет! — Не кричи, а то шея вздуется. Кошель давай. — Да объясните мне… люди добрые… за что наказывают меня! Я ведь… ведь я — Детин! — Мы знаем. — Я самый богатый человек в городе! — Поэтому мы и будем к тебе хорошо относится, пока не околеешь. У тебя в кошеле много монет, небось. Детин рванулся к выходу, но ратники были к этому готовы и схватили его — унизительно, за руки и за шиворот, не доставая сверды. — Остынь, — сказал один ратник. — Пусти! Последовал короткий удар в скулу и щеку, и за ним еще один, в глаз. Затем Детина пнули коленом в живот, и дыхание пропало. Детин опустился на корточки, широко открыв рот. С нижней губы закапала кровь. — Не дури, богатый человек, — наставительно сказал говорливый ратник. — Не дури. Давай сюда кошель. Детин попытался отвязать кошель от гашника, но пальцы не слушались. Один из ратников достал нож и перерезал Детину гашник. Рубаха упала до колен. — Сленгкаппа богатая какая, — сказал другой ратник. — Оставь ему, — не согласился говорливый. — Ночи нет-нет, да и бывают холодные нынче. Ого! Он открыл поданный ему кошель. — Здесь только золото, — сказал он, не веря глазам. — А ну, покажи, — сказал другой ратник. Третий присоединился. Детин выпрямился и покорно стоял рядом, пока ратники восхищенно перебирали монеты, подкидывали их, пробовали на зуб. От унижения хотелось выть. — Ну, ладно, раз такое дело, — сказал говорливый ратник. — Вот тебе, Детин, веревка добротная. Держи крепко конец, и мы тебя спустим. Ты вот что, ты ее на руку себе намотай, вроде как перевязываешь ссадину. Вот так, — он показал как. — Давай, наматывай. Вот, правильно. Ну, пойдем. Они подошли к яме. Детин с опаской заглянул вниз. Глубины было три человеческих роста. Потянуло зловонной сыростью и еще чем-то. Что там было, на дне — не хотелось даже думать. Он держал веревку, и его спускали — произошло это очень быстро, опомниться не успел. Некоторое время спустя к яме подошел тиун и, не заглядывая в нее, скучным голосом объявил Детину, что обвиняется он в убийстве уважаемого человека по имени Рагнвальд, и что через два или три дня состоится суд. Детин пытался что-то спросить, но тиун не проявил никакого интереса к его вопросам и ушел, не попрощавшись. * * * В это же время между предводителем наемников Ньорором и князем Ярославом произошел, в ярославовых палатах в Верхних Соснах, неприятный разговор. — Уж не обессудь, конунг, — спокойно говорил Ньорор, глядя Ярославу в глаза. — Я бы и рад тебе служить дальше. Но обстоятельства не позволяют мне и впредь кормить воинов лишь обещаниями. Полгода мы здесь торчим. Задаток мои головорезы давно проели и пропили. Грустят они без дела и без золота. И так они уж недовольство проявляли. А теперь еще кто-то убил Рагнвальда, а Рагнвальд был символом воинства в степени не меньшей, чем Эймунд. И стычки с новгородцами участились. — Стычки с новгородцами были и до убийства Рагнвальда, — сказал Ярослав мрачно. — И новгородцы тут не при чем. Твои люди, Ньорор, вместо того, чтобы договариваться о прокорме впрок — оскорбляют, вместо того, чтобы брать в долг, берут не спросясь. Что же — новгородцы их за это любить должны? — Конунг, их здесь три тысячи. Две тысячи девятьсот в Хольмгарде, или, как тут говорят, в Новгороде. Сто человек здесь у тебя, под боком, и, как тебе известно, ведут себя смирно. Поскольку им платят. Ты их подкармливаешь, и даже ангажируешь им тут девок из хорловых теремов. Но те, что в Хольмгарде — растеряны. И огрызаются. Если в самое ближайшее время не будет найден и казнен убийца Рагнвальда, я просто не могу ручаться за дальнейшее. Найди мне денег, конунг. Воинам немного нужно, у них скромные запросы. Или же давай отправимся в поход. — В какой еще поход? — На Киев. Тебе же хочется занять престол брата. — Во-первых, с чего ты взял, что тебе известно, чего мне хочется. — Знаю. — Нет, не знаешь. Во-вторых, идти с тремя тысячами войска на Киев — безумие. И даже если новгородцев тысяч пять наберется — все равно безумие. В Киеве Святополк, не прежний, но утвердившийся, и Болеслав, с которым не шутят. Скажи-ка мне, Ньорор, а если убийцу Рагнвальда не найдут? Или найдут, но оправдают? Что тогда? — Лучше бы этого не случилось. — И все же? — Будет смута. Будут гореть дома. И мне придется увести всех моих воинов. После этого Житник со своей хольмгардской дружиной, а она четыреста ратников насчитывает, придет сюда и схватит тебя, конунг. И тебя либо убьют нечаянно, что вероятнее всего, либо заключат в темницу навсегда. Или же… — Или? — Или же давай наконец устраним Житника. Ты ведь для этого и привел нас сюда. — Нет. — По-моему, самое время. Ярослав вздохнул. Было унизительно — посвящать наемника в свои замыслы, делиться суждениями. Да и опасно. Но выхода не было. Наемникам, чтобы они не спрашивали отчета, следует платить. — Сколько ты говоришь у Житника ратников? — Четыреста человек. — Это все мечты, Ньорор. — Если ударить внезапно, вряд ли он успеет собрать больше тысячи. С Хольмгардом у него отношения тоже не очень хорошие. — А он и не будет никого собирать. Он просто уйдет в лес. Собирать будут окрестные землевладельцы и лесные волхвы. И будущей весной он вернется с сорока тысячами войска, выбрав момент, когда меня нет в городе. И всех твоих головорезов отчаянных и бесстрашных подвесят за ребра вдоль псковско-новгородского хувудвага, по древнему обычаю, берущему начало от рюриковых соратников. После недолгого молчания, Ньорор встал и пошел к двери. — Найди деньги, конунг, — повторил он и вышел. Некоторое время Ярослав сидел, привалившись спиной к стене. Нужно было что-то предпринимать, кого-то уговаривать, куда-то спешить, но ничего делать не хотелось. Совсем ничего. И дело было не в Ньороре и не в наемниках. Все-таки он заставил себя встать, подойти к двери, поманить к себе холопа и велеть ему найти и привести Явана, который недавно прибыл с известиями в Верхние Сосны. Яван, хмурый, невыспавшийся, вошел в горницу князя и коротко поклонился. — Яван, ты обещал мне деньги — где они? Яван к такому вступлению был готов — и промолчал. — Очень нужны, Яван. Очень. Особенно сейчас. — У меня есть своих гривен сто, могу дать взаймы, без надстроя, — сказал Яван. — Купец Небачко предлагает тысячу под десятинный надстрой. Князю стоило больших усилий не махнуть рукой. — Ну что ты хочешь от меня, князь! — сказал Яван раздраженно. — Я делаю все, что могу. Долги почти выплачены, в казне есть две тысячи гривен, ожидаются еще десять тысяч — но не вдруг. — Долги обязательно нужно выплатить? Повременить нельзя? — Можно. Можно вообще не платить. Можно послать человек сто ратников во все богатые дома и взять все, что чего-нибудь стоит. И после этого бежать в Киев и сдаваться Святополку — вдруг не откажет. — Как скоро будут деньги? — Два месяца. Если не случится непредвиденного. Поскольку непредвиденное всегда случается — три или четыре месяца. Ярослав помолчал и вдруг спросил: — А что Детин? — Детин? При чем тут Детин? — Его будут судить. — Да, на днях. — Все один к одному, — пробормотал Ярослав. — А что? — спросил Яван. — Детин… обещал мне деньги. — Сколько? — Сколько понадобится. — Наедине? — быстро спросил Яван. — По-моему разговор подслушали. Подумав, Яван сказал тихо: — Стало быть, Рагнвальда убил все-таки не он. — Нет. Не знаю, специально ли убили для этого Рагнвальда или нет. — Специально? — Чтобы обвинить Детина. — У Детина, — спросил Яван, — были… разногласия… с Житником? Неожиданно он вскочил, бросился к двери, и ударил ее ногой. Выглянув, он убедился, что под дверью никто не подслушивает. Вернувшись, он сказал: — Так были? — Еще бы, — Ярослав пожал плечами. После ухода Явана князю стало совсем худо. Он едва дождался вечера. Накинув сленгкаппу попроще, он вышел через задний двор и задворками стал пробираться к домику у самой воды, в котором жил вернувшийся из поездки посланец. ГЛАВА ВОСЬМАЯ. НОВГОРОДСКАЯ ПРАВДА А ближе к вечеру к Любаве, начавшей всерьез беспокоиться о Детине, пришли десятеро варангов, из тех трех тысяч, что Ярослав привел в Новгородчину. Вообще-то они не к ней пришли, а перебирались, по указу посадника, на новое место жительства. Они были предупреждены, что в доме живут женщина, служанка, и повар, и были совершенно не против. Они были вежливы. — Мы тебе и служанке спальню оставим, — сказал их предводитель, вежливо сняв шлем. — Мы неприхотливы. — Но, — сказала Любава растерянно, — я ничего не знаю, мне ничего не говорили… Скоро вернется хозяин дома… — Детин? — Да. Варанг замялся. — Дело такое, добрая женщина, — сказал он. — Детин… как мне объяснили… сюда не вернется. В ближайшее время. Детин, он… взят под стражу за убийство. Будет суд, скорее всего, но на самом деле все и так ясно. Я тебе сочувствую, но, видишь ли… Я знал Рагнвальда… давно это было. Мы с ним когда-то были очень дружны. Я знаю, ты здесь не при чем. Но Детин получит по заслугам. Колени потеряли чувствительность, и Любава подумала, что сейчас упадет. Она шагнула в сторону и бессмысленно улыбнулась. — Ты сядь, добрая женщина, — сказал варанг. — Как я уж сказал тебе, ты здесь не при чем. Тебя никто не тронет. Если, конечно, не будет на то приказа. Мои молодцы, правда, когда пьют, вежливость теряют. Но ты, если что, зови сразу меня. Пойду я пока что посмотрю, чтобы они там не украли ничего у тебя в спальне. Бездействие — яд для воина. Всякая мораль теряется в бездействии. Он вышел из гридницы. В углу переговаривались двое, посматривая на Любаву. Позвать служанку? Повара? Повар спит. Служанка… пропади она пропадом. Продаст с потрохами. Деньги какие-то в спальне. И варанги. Тоже в спальне. Следовало срочно уходить. И Любава вышла на улицу в чем была. Солнце уже село, но небо не успело еще основательно потемнеть. Куда идти? В детинец. Просить за Детина. Просить — кого? Житника. Бессмысленно. Разделить участь Детина. Не дадут. Да еще и надругаются. Что делать? Она просто пошла по улице. Вышла на поперечную улицу. Пошла по ней. Ее окликнули, и она обернулась. Двое людей, не ратники, но со свердами, быстро приблизились. Она хотела было побежать, но ноги не слушались. Хотела крикнуть, но вокруг никого не было. — Пойдем с нами, — сказал один из них. — Поговорить надо. Впрочем, если ты нам скажешь, где спрятала грамоты, мы тебя отпустим. — Грамоты? — Не ври! Тебе прекрасно известно, какие грамоты. Говори, где спрятала. — Не знаю никаких грамот. — Тогда пойдем с нами. Он взял ее за предплечье. Она стала вырываться. Он встряхнул ее так, что в голове зашумело. — Здесь недалеко, — спокойно сказал он. Судьба, подумала она. Детин меня вытащил, но это была только отсрочка. Судьба. Они пошли спокойным широким шагом, а Любаве приходилось семенить, подтягиваться, просить, чтобы шли помедленнее. Ее не слушали — ее просто волокли. Позади послышались голоса и топот тяжело бегущих. Похитители огляделись по сторонам, свернули в какой-то палисадник, и спрятались в тени деревьев, держа Любаву с двух сторон. Один из них зажал ей рот рукой. Человек пять варангов пробежали мимо, глядя по сторонам, переговариваясь. — Она не там. Наверное свернула вниз. — Бежим вниз? — Проверь следующий перекресток на всякий случай. — Ведь в доме была! Как же ее выпустили! — Засмотрелись на дом, заговорились. А Вильс со служанкой стал флиртовать. — Вильсу голову скручу за это. Стихло. Похитители осторожно вышли снова на улицу, крепко держа Любаву. Никого. Один из них ослабил хватку на руке и предплечье Любавы. Второй убрал руку от ее рта. Они снова зашагали по улице. На следующей улице к ним присоединился третий мужчина, очень молодой, тоже без кольчуги, и тоже со свердом, и пошел с двумя изначальными в ногу, улыбаясь. Он с ними, подумала Любава. Но они так не думали. — Тебе чего? — спросил один из них. — Я прогуливаюсь, — ответил присоединившийся. — День-то какой хороший выдался. Солнце было такое… как бы сказать… сочное такое… основательное было солнце. — А ну, милый человек, иди-ка ты своим путем, — сказали ему. — А я по-вашему что делаю? Это как раз и есть мой путь. Трудный и тернистый. Кругом заговоры и вероломство. И вежливых людей мало. Недавно я был в Хазарии. Там тоже очень мало вежливых. — Чего тебе надо? — грубо спросил волочащий Любаву. — Счастья и понимания, — ответил присоединившийся, вынимая сверд. — Ну, хорла, сейчас тебе… Он не договорил. Присоединившийся сделал резкое движение, и волокший Любаву вдруг остановился, осел, и прилег на бок. Он хотел что-то сказать, открывал и закрывал рот, но, очевидно, не находил слов. Его партнер отскочил, выхватил сверд, и накинулся на присоединившегося. Любава замерла. Клинки скрестились со зловещим звоном, лязгнули, отскочили друг от друга, после чего присоединившийся совершил какой-то непонятный пируэт, увернулся от удара, и, чуть подпрыгнув, ударил согнувшегося по инерции противника ногой в лицо. — Это за невежливость, — сказал он. Противник выронил сверд и схватился за нос и щеку. Присоединившийся махнул свердом сверху и по диагонали, поммель задел затылок невежливого, и невежливый рухнул на землю. — Пойдем, быстро, — сказал присоединившийся, вкладывая сверд в ножны. — Ты… — сказала Любава… Это… что… — Присочинил я, — объяснил он. — Не был я в Хазарии, что мне там делать. Все эти разговоры про невиданные порядки и сильную власть — все это байки бабки Лусинды. Пойдем, не стой. Сейчас сюда еще кто-нибудь прибежит и захочет поучаствовать. Да не стой же! Они быстро пошли вниз по склону, свернули на поперечную улицу, потом еще раз и еще раз. — Кто ты? — спросила Любава. — Лучше бы ты спросила, кто такие они. Которые тебя давеча волокли. — Я не знаю. — И я не знаю. Это-то как раз и плохо. Помолчи. Разговаривать потом будем, когда спрячемся. — Спрячемся? — За тобой теперь полгорода гоняться будет. Так что — да, спрятаться необходимо. — Почему? Что им нужно? — Счастья и понимания, как всем. Тише. Помолчи. Он прошел через палисадник и постучался в дверь. Дом был старый, обветшалый. Открыла им тощая некрасивая женщина и мрачно посмотрела сперва на Любаву, затем на спасителя Любавы. — Ладно, — сказала она. — Так и быть. Заходите. — Добрый вечер, тетка Погода, — приветливо сказал спаситель и сунул ей в руку монету. Помещений имелось несколько — все миниатюрные. Спаситель, взяв со стола одну из двух свечей, уверенно направился в левое угловое, открыл шаткую дверь, и кивнул Любаве. — Нет, — сказала она. — Что — нет? А. — Он поморщился. — Даже в мыслях не было. Ты будешь спать здесь. А я вон в той каморке, — он кивком указал направление. — Но сперва мне нужно тебе кое-что объяснить. Да заходи же, не бойся. Она зашла, и он закрыл дверь. В углу лежала куча соломы. Другой мебели в комнате не было. Окно выходило не совсем понятно куда — темно, видны звезды и черные неподвижные тени не то деревьев, не то домов. Спаситель поставил свечу на пол. — Можно было бы заночевать в кроге, — сказал он. — Но по крогам тебя наверняка будут искать. Дела твои плохи. — Кто ты такой? — Сядь. На солому. — Ты меня знаешь? — Знаю. — А я тебя? — Я думал, что да. Оказалось — нет. Это не важно. Я должен тебе помочь, поскольку не люблю бросать начатые дела. — А что ты обо мне знаешь? — Листья шуршащие! Эка народ, все только о себе. Многое знаю. — Например? — Тебя зовут Любава. В крещении Иоанна. Муж твой убит пиратами. Любовник твой под стражей за то, что убил Рагнвальда. Который приходил к тебе. — Он не убивал… — А? — Не убивал. Рагнвальда. Это не он. Спаситель пожал плечами. — Это не он! — настаивала Любава. — Может и не он. Но тебе-то что до этого? Люди, которые тебя схватили, и люди, которые будут тебя искать, не интересуются подробностями. Им нужны грамоты, которые Рагнвальд хотел тебе передать, а Детин, убив его, куда-то спрятал. Детина будут пытать, но он может и не признаться. А вот ты признаешься. Поэтому тебя и ищут. Если ты знаешь, где спрятаны грамоты — скажи, я их найду и отдам нужным людям. И тебя перестанут искать. Если не знаешь, плохо. Придется скрываться, узнавать что к чему, возможно бежать из города. Те, кто хочет получить эти самые грамоты, шуток не признают. Ужасно серьезные люди. — Я не знаю! — Верю. А Детин знает. — Он тем более не знает. Его должны отпустить! — Не отпустят. Его обвинили в убийстве, и просто вирой он не отделается. Будет устроена показательная казнь, чтобы успокоить варангов. Ничто другое их не удовлетворит. Я сам в какой-то степени варанг, поэтому знаю, о чем говорю. И почему-то мне кажется, что Детин знает, где грамоты. А? — Откуда ты меня знаешь? Как тебя зовут? Он засмеялся. — Тебе бы давно этим поинтересоваться. — Ты очень молод. Я не помню… — Зовут меня Аскольд… Опять помрачнела. Да что же это такое. Ну, хорошо, не Аскольд. Вообще-то трудно представить себе в наше время человека, которому пришло бы в голову дать такое имя сыну. Впрочем, я совершенно точно знаю, что как минимум один отец назвал сына своего Диром зачем-то. Года двадцать три назад. Помолчав немного, он пожелал ей спокойной ночи, коротко поклонился, и вышел. Любава думала, что ни за что не уснет, и вдруг неожиданно уснула, и проснулась только на рассвете, от того, что луч солнца, пробившись сквозь щель в ставне, щекотал ей глаза и правую щеку. Она сразу вспомнила где она и почему и решила снова уснуть, но ничего у нее не вышло. Некоторое время она лежала на спине, прислушиваясь к звукам и разговорам в доме. Тетка Погода распекала молочницу, попытавшуюся продать ей кислое молоко, а молочница возмущалась и говорила, что молоко вовсе не кислое, а наоборот, свежее, все хвалят, нарадоваться не могут, и только старая хорла Погода дурит и кочевряжится, ибо нет ей большего хвоеволия, чем хулу на честных людей возводить, и чтобы ей, ведьме, провалиться и заржаветь в хвиту, бельмы ее бесстыжие, на что тетка Погода возражала в том смысле, что молочница прижила от заезжего варанга дочь, такую же хорлу, как она сама, и обе они, молочница и дочь, жирные и подлые твари. Вдруг все стихло, и вскоре в комнату к Любаве вошел ее спаситель, уже умытый и одетый. — Наденешь вот это, — сказал он, кладя поверх покрывала нечто. — Что это? — Одежда. Носить. Любава подождала, пока он выйдет, и развернула то, что ей предстояло надеть. Оказалось — монашеская роба из грубой темного цвета холстины, с большим капюшоном, закрывающим часть лица. Подумав, она решила, что для передвижения по улицам это очень даже кстати, никто не узнает, но все же удивилась, выйдя в общее помещение и увидев спасителя своего в точно такой же робе поверх обычной одежды, с двумя посохами. Он кивнул, протянул ей один из посохов, и направился к двери. Она последовала за ним. Будучи почти одного роста, они в точности соответствовали образу двух странствующих паломников. — Куда мы идем? — тихо спросила Любава. — Сперва на торг, — ответил он. — Мне нужно там поговорить с одним человеком. На торге было людно. Временно освобожденный Житником от десятины Тевтонский Двор завалил все прилавки товарами, покупатели стекались со всех концов Земли Новгородской, и, пользуясь наплывом, остальные торговцы подсуетились и доставили в то лето в Новгород вдвое больше товаров, чем обычно. Любава и ее спаситель проследовали прямо к Тевтонскому Двору. Охрана сообщила, что искомый купец Иоганн из Баварии отсутствует. Спаситель Любавы поблагодарил охрану. Проходя мимо одной из оружейных лавок, он проявил повышенный для монаха интерес к свердам. Примеряясь к экзотическому римско-легионерскому клинку, короткому, зловещей формы, он вдруг поднял голову и слегка сдвинул капюшон, увидев в толпе знакомое лицо. Это же Яван, подумал он. Это очень даже кстати. С ним нужно говорить, так или иначе, он что-то знает. И безопасно — Яван не Дир, умнее, он не станет, заметив меня, кричать «Хелье! Ты здесь! Как поживаешь!» на весь торг, чтобы все обернулись и заметили. Понятно ведь, что человек, надевший робу, либо скрывается, либо принял постриг — и в любом случае не хочет, чтобы его имя публично скандировали. В этот момент он встретился с Яваном глазами. — Хелье! — крикнул Яван. — Ты здесь! Как поживаешь! Несколько человек обернулось, желая посмотреть на того, кого громко назвали по имени. Хелье не стал прикладывать палец к губам, справедливо решив, что это еще больше заинтригует зевак. — Что ты так кричишь? — спросил он, шагнув к Явану. — Ты не кричи. Ты тихо. Яван понял, что совершил оплошность и подвел друга, и подавил в себе желание поозираться, чтобы посмотреть, кто и что и как услышал и увидел — что привлекло бы еще больше внимания. * * * В доме, который Яван купил, как он объяснил, «по случаю», наличествовали гридница, кухня, столовая, занималовка, и за занималовкой спальня. Наличествовал также погреб с откидывающейся крышкой, который Яван не стал показывать гостям. Любава присела на ховлебенк и откинула капюшон. Взглянув, Яван сделал шаг назад и вдруг рассмеялся. Хелье строго на него посмотрел. — Вот оно что, — сказал Яван, — садясь на скаммель и наклоняя голову вправо, оценивающе. — Слыхал, слыхал. — Что же ты слыхал? — спросил Хелье, хмурясь. — Разное. Ну, болярыня, удача тебе сопутствует. Вернее человека, чем Хелье, тебе не найти — и ты сразу его нашла. — Да, — сказала она неопределенно. — Положение наше такое, Яван, — сказал Хелье, — что… в общем, нужно бы бежать нам отсюда. — Бежать? Почему? — Болярыню ищет половина города. А меня, ежели кто в Новгороде заметит из Людей Константина, да хоть бы и Эймунда, просто придушат в закоулке. — Да? — Яван не удивился. — Стало быть, нужна ладья или повозка. Это я вам устрою. — Благодарю, но — нет, спасибо, — возразил Хелье. — Мы остаемся. — Ага, — сказал Яван. — Ну, что ж. Погреб есть. Еду я буду вам приносить. — Нет. Нам нужно будет много ходить по улицам. — Зачем? — Нужно. — Но ты же говоришь… — Мы останемся, и в погребе прятаться не будем. — Ага. То есть, в Новгороде у тебя есть дело, которое надо закончить. — Да. — Что за дело? — Не скажу. Пока что. — Обижаешь. — Обижайся, если тебе охота. Ты тоже всего не говоришь. — Спрашивай, — возразил Яван. — Отвечу. Хелье насмешливо посмотрел на него. Яван поднял брови, задрал подбородок, и одарил Хелье надменным взглядом. Хелье оглянулся на Любаву. Любава внимательно изучала Явана, будто пытаясь вспомнить, где именно она видела этого человека. — Ты поступил на службу к Ярославу, — сказал Хелье. — Да. — Но сама по себе служба эта не цель, но средство. Не так ли. — Любая служба… — Нет, нет. Средство для достижения совершенно конкретной цели. И об этой цели ты мне не скажешь. И не заводи, пожалуйста, разговор о всемирном заговоре межей. — Заговор существует, — сразу сказал Яван и готов был спорить. — Может и существует, но ты-то в нем не состоишь. — Ты уверен, что не состою? — Да. Для того, чтобы тебя вовлечь в какое бы то ни было предприятие, нужно быть либо очень наивным, либо очень мудрым. Явану понравилось. — А заговорщики, как правило, — сказал он, — люди посредственные. Не глупы, но и не мудры. — Пожалуй что так. — Хелье подумал и добавил, — Без женщины не обошлось, небось. Оба одновременно посмотрели на Любаву. Поерзав на ховлебенке, Любава вдруг улыбнулась. Улыбка у нее была совершенно очаровательная — очень светлая, солнечная. Яван и Хелье улыбнулись одновременно, глядя на нее. Хелье отвел глаза. В этот момент в саду раздалось энергичное тявканье и в приоткрытую дверь занималовки, ведущую в сад, втиснулась огромная черная собака. — Ты куда это? — грозно спросил Яван. Собака тявкнула очень громко и виновато и остановилась в нерешительности. Хелье подумал, что присевшая было на ховлебенк Любава сейчас испугается, но она не испугалась, а посмотрела на собаку с интересом и вдруг протянула к ней руку. Собака приблизилась к Любаве и обнюхала — сначала руку, потом колени. — Калигула, на место! — сказал Яван. Собака посмотрела укоризненно на него и заскулила. — Он хочет, чтобы с ним кто-нибудь поиграл, — сказала Любава. — Абсолютно бесполезное создание, — сказал Яван, обращаясь к Хелье. — Места занимает много, лает зычно, но трус трусом. Боится всех. На задний двор выходит только потому, что там забор высокий, а то бы боялся прохожих и дома бы сидел. — Я, пожалуй, пойду с ним поиграю, — сказала Любава, вставая. — Калигула его зовут, да? Пойдем, Калигула. Калигула завилял хвостом и бросился к двери. Остановился, оглянулся на Любаву и посмотрел заискивающе ей в глаза. Любава улыбнулась и погладила пса. Задний двор действительно огорожен был высоким забором, обособлен от улицы, самодостаточен. В углу торчал артезианский колодец, оснащенный чудом новгородской техники — лебедкой с ржавым держалом. Главный предмет новгородской нелюбви — проклятые ковши — служили примером для подражания, и среди всех сословий города всегда считалось хорошим тоном иметь или делать что-то «как в Киеве» — а этим летом Новгород захлестнула волна киевской моды, и все состоятельные молодые люди щеголяли в киевских сленгкаппах и при этом подделки легко отличались от аутентичных фасонов людьми знающими. И вот — лебедка над колодцем. Пес Калигула стал радостно носиться по двору, время от времени подбегая к присевшей на шаткий дворовый скаммель Любаве и обнюхивая ее колени. Из дома доносились голоса — запальчивый тенор Хелье и густой баритон Явана. Мужчины спорили, время от времени повышая голос и пересыпая доводы отвратительными ругательствами. Любава, за последние полгода слышавшая очень много ругательств и уставшая от них, не вслушивалась в смысл перепалки. — Листья шуршащие! Ты хочешь сказать, что поступил на службу только для того, чтобы разузнать, где лежит эта хорлова карта?! — возмущался Хелье. — Да это не просто, хорла, легкомыслие, ети твои котелушки, это — наглость, граничащая с предательством. — Не смей, хорла, меня учить! — огрызался Яван. — На себя посмотри, утешитель женщин, хорла! Ети рот с твоими нравоучениями! Добронеге он служил, служитель, хорла! — Дурак! Я тебя ни о чем не прошу, хорла! В перепалке сделалась пауза. — Между прочим, Рагнвальд искал случая помириться с князем, судя по всему, — сообщил Яван. — Да?… — Обоз. Лихие люди напали на обоз, везущий десятину из Дроздова Поля. В Новгород. И если тот, кто их разогнал, был не ты… а? — Не я. — Значит, Рагнвальд. Нашел случай оказать услугу. Любава встала, прошлась по двору, подобрала обломок коряги и помахала им в воздухе. Калигула заинтересовался и подскочил к ней. Любава замахнулась и метнула корягу к противоположному забору. Калигула рванулся, стрелой пролетел двор, подобрал палку, принес обратно, и долго не хотел ее отдавать. Мужчины в доме перестали кричать и заговорили тихо. Несколько раз Любава слышала свое имя. Ей стало интересно, и она вернулась в дом. Калигула последовал за ней. — Он может узнать Любаву, — сказал Яван. — Я оставлю ее у тебя. Пусть подождет. — Я не буду здесь ждать, — сказала Любава. — Я пойду с тобой. В крайнем случае можно отрезать косу. Возникла недоуменная пауза. — Зачем косу-то отрезать? — спросил Хелье. — А болярыня-то с характером, — заметил Яван. Любава вдруг подмигнула ему. Неожиданно Яван, как ранее Хелье, отвел глаза. Хелье скривил губы. — Ладно, — сказал Яван, поворачиваясь к Хелье. — Что ты рассчитываешь от него узнать? Помолчав, Хелье спросил на всякий случай: — От кого? — От Гриба. — Его Гриб зовут? — Да. — Вроде подберезовик? — Нет, это не киевское слово. — А как в Новгороде грибы называются? — Паддехаты. — Вроде датских, на которых жабы сидят, а мухи дохнут? — Да, но в Новгороде так вообще все грибы называются. Кстати, датский паддехат я недавно здесь видел. — Странно. Стало быть, Гриб на местном наречии значит?… — Стервятник. — Ясно. Еще помолчав, Хелье сказал: — От Гриба узнать я рассчитываю многое. — Например? Может, я знаю, — объяснил Яван. — Может, тебе вовсе не надо идти к Грибу. Хелье оглянулся на Любаву. — Например, кто и в котором часу убил Рагнвальда. — Ты хочешь сказать, что вовсе не ты его убил? — С чего это мне? — Шучу. Рагнвальда по всей вероятности убил Детин. — Нет, — сказала Любава. — Нет, — подтвердил Хелье. — Я уже думал. Детин не стал бы никого посылать вместо себя. А если бы Детин сам сунулся к Рагнвальду, результаты были бы иными. Человек, убивший Рагнвальда, был подослан. Выполнял чье-то поручение. — Откуда ты знаешь? — спросил Яван. — Осмотрел место. — И что же?… По-моему, ты что-то такое придумал… не то. Подосланный, действующий по плану, не будет убивать прямо на Улице Толстых Прях, у всех на виду. Что-то не так. — Поэтому Рагнвальда убили не на Улице Толстых Прях. — Не понял. — Вот сейчас я смотрю на тебя, — сказал Хелье, — но совершенно точно знаю, что Любава провела рукой по волосам. — Э… — сказала Любава. — И что же? — спросил Яван. — В Старой Роще учат видеть затылком, — объяснил Хелье. — Тот, кто убил Рагнвальда, хорошо это знал. — А Рагнвальд учился в Старой Роще? — Ты быстро соображаешь. Да. Более того, тот, кто его убил, похоже, знал Рагнвальда лично. Некоторое время они шли по городу вместе, быстрым шагом. Прибытие на Улицу Толстых Прях не входило в планы подосланного. Он дождался густой тени слева по ходу. Нож был в рукаве. Возможно, он сделал движение, будто указывая на что-то рукой, издал восклицание. Не знаю. Рагнвальд остановился, повернул голову, и в этот момент ему всадили нож. Произошло это очень быстро, и тем не менее он успел среагировать. Даже сверд вытащил. И даже достал своего убийцу свердом и легко ранил. После этого он упал, а убийца быстро ушел. Рагнвальд поднялся и добрался до Улицы Толстых Прях. Любава слушала очень внимательно. Глаза ее не мигали, губы вздрагивали. — Тебе это кто-то рассказал? — спросил Яван. — Остались следы. Кровь. Где-то гуще, где-то реже. Целая лужа там, где Рагнвальд свалился в первый раз, и несколько пятен на равном друг от друга расстоянии по пути ухода убийцы. Кровавый след Рагнвальда до самой Улицы Толстых Прях. Где-то роса размыла след, но есть камни и есть трава вдоль стен. Достаточно красноречивые собеседники. — Этому тоже учат в Старой Роще? — Да. Яван кивнул, не глядя на Хелье. Он явно о чем-то напряженно думал. Было похоже на внутреннюю борьбу. — Мне нужно узнать, зачем ухарям понадобилась Любава, — настаивал Хелье. — Подставлять Детина — это одно, Детин богат, у него много недоброжелателей. Хотя дико это как-то все. Убить одного, чтобы насолить другому. Но при чем тут Любава? — Ты собираешься спрашивать об этом у Гриба? — спросил Яван. — Не только об этом. Но и об этом тоже. Яван снова кивнул. — Хорошо. — Он вздохнул, встал, подошел к ставне, приоткрыл ее, а затем захлопнул раздраженно. — Как это все не к спеху! — сказал он. — Что-то затевается в этом городе. Знать бы, что именно. — Это нетрудно, — возразил Хелье. — Идет борьба за власть. Житник делает вид, что он лоялен и спокоен, Ярослав делает вид, что он совершенно не хочет вдаваться в дела правления. Спасибо тебе за Гриба. Поговорим после как-нибудь. — Ты не собираешься ли туда один идти? К Грибу? — Не переживай. Не один, с Любавой. — Это глупо. — Нет. Разбойники — народ суеверный. А монахов в Новгороде все боятся. Уж не знаю, почему. — Это правда. * * * На первый взгляд Черешенный Бугор мало отличался от других небогатых концов Новгорода. Те же грязные улицы, те же покосившиеся домики, то же почти полное отсутствие деревьев — их вырубали для мелких нужд. Что это были за нужды, нынче никто уже не помнил. Бедные люди не придают большого значения естественным ресурсам и их употреблению, и известны своей расточительностью по отношению ко всему, что не принадлежит им лично, поскольку то, что принадлежит им лично добывалось трудом тяжким, а все остальное появилось само по себе. Когда-то Черешенный Бугор был совсем другой — богатые землевладельцы, чьи семьи получили владения еще от рюриковых щедрот, селились там, на пологом склоне, соревнуясь между собой убранством замысловатых построек. Во времена Хельи Псковитянки, любившей простор и новые места, новгородская знать потянулась за правительницей в пригород. Князь Владимир, прибывший на посадничество, склонность имел к скоплению народа и, побросав загородные хусы, боляре снова переместились в город. Оказалось, что Черешенный Бугор уже занят, причем далеко не самым приятным людом. Непрошеных поселян можно было бы выжить, но у Владимира возникли соображения управленческого порядка. Когда тати да разбойники живут в одном месте, их легче контролировать. Если их выгнать, они расползутся, как змеи или крысы, по всему городу и окрестностям, и ловить их, если придет такая нужда, будет намного труднее. За двадцать лет болярского отсутствия жилые постройки Черешенного Бугра пришли в полуразрушенное состояние, и в любом случае пришлось бы сносить всю эту рухлядь и строить новое — не проще ли сразу на новом месте? Единым указом повелел посадник приближенным и желающим стать таковыми селиться к югу и западу от детинца, а север не трогать. Так и сделали. А Черешенный Бугор так и остался во владении татей. Идя к Черешенному Бугру, Хелье обдумывал, как отвечать тем, кто захочет к нему обратиться — лихой народ в большинстве очень общителен — и что делать, если вдруг кто-нибудь попробует их с Любавой ограбить? Неудобство хождения по улицам с женщиной состоит в ограниченности возможностей в опасной ситуации. Но им повезло — на подходе к Черешенному Бугру сделался сильный дождь, и обитатели попрятались в дома. Помимо лихого народа, жили на Черешенном Бугре и около и обычные люди. Неудобство, связанное с постоянным страхом за имущество и жизнь, компенсировалось смехотворно низкой платой за землю и никакой — за крышу. Да, приятное место, ничего не скажешь, думала Любава. Какие-то хибарки страшнющие, грязища кругом, на улицах ни души. Куда это мы идем? Эка невозмутимо вышагивает спаситель мой. Чего мы здесь ищем? Он хочет выяснить, кто на самом деле убил Рагнвальда. Или нет? Или хочет узнать, зачем я понадобилась тем негодяям… и еще кому-то… Предположим, он выяснил — зачем. Что дальше? Дальше он им всем объяснит, что ничем я им полезна быть не могу. Что ничего мне Рагнвальд не передавал. Каким образом он это сделает? Не знаю. В тысячный раз себя спрашиваю — надежен ли он? Какая ему корысть от всего этого? Не знаю. Не знаю. Страшно. Хотя следует признать — меня пока что никто не схватил, не зарезал, не держит в порубе. Почему Яван не пошел с нами? Боится? Нет, наоборот. Вот кто и вправду надежный человек. Крепкий, глаза сверкают, рыжие волосы, волосатые кулаки. К такому на улице не всякий подойдет. И я его помню — по Константинополю. Именно он меня тогда и спас. Да. Я это сразу поняла. Надо было ему об этом сказать. Дура я неблагодарная. Вот какой-то дом поустроеннее и побольше остальных. Кажется, спаситель намеревается зайти. Ну и льет — ничего не видно, а тут еще капюшон. Калитка. Проходим. Стучит в дверь. А что это за хомяк дверь нам отворяет? Спаситель о чем-то осведомляется. Из-за дождя и капюшона ничего не слышно. Нас впускают в дом. Сыро и душно, но, по крайней мере, не льет сверху. Очень хочется снять капюшон, но спаситель мой строго-настрого предупредил меня, чтобы я этого не делала ни при каких обстоятельствах. Мол, я мужчина-монах, и все тут. Когда он со мной строго говорит, получается очень забавно. Делает серьезные глаза, а у самого борода еще не растет, на подбородке пушок. Дом неприбран, чувствуется, что здесь не живут, а так… проводят день да ночь, сплетничают, спят и едят где попало. Притон. Спаситель объясняется с какими-то подозрительными типами. Мне нужно стоять рядом с ним, а не в стороне, как делают низкого происхождения жены всяких ремесленников. Дышать нечем. Влага под одеждой начинает превращаться в пар. По лицу течет. Хочется утереться, хотя бы рукавом, но нельзя приподнимать капюшон. Идем куда-то вглубь дома. Просторное помещение, если бы не тучи за окном, было бы светло, а так — полумрак. Скаммели в беспорядке стоят, вместо стола какой-то топчан, а может лежанка, не знаю. Мужчина злобного вида, толстоватый, на одном из скаммелей. Спаситель приветствует его простонародным поклоном, отставляя ногу. Говорят, на востоке ногу не отставляют, а так, кланяются, а ноги вместе, и кланяются низко, так, что голова оказывается на уровне пояса того, кому кланяются. На востоке строгие нравы. Впрочем, это все сплетни, мало ли кто что говорит. Я вот никого не знаю, кто сам бывал на востоке. — Мы — княжеские посланцы, Гриб, — сказал Хелье. — Князь тобою недоволен. — Странно, — заметил настороженно Гриб. — Недоволен настолько, что ждать не хочет. — Нетерпелив князь. — Водится за ним такой грех. Имей в виду, что мы просто посланцы. Вот я на тебя смотрю, и ты мне нравишься. Так что то, что я тебе скажу — это я слова князя передаю, а сам так не думаю, даже наоборот. К примеру, вижу я, что человек ты по-своему очень честный. Своих понапрасну не обижаешь. — Я никого понапрасну не обижаю, — поправил спасителя Гриб. — Я тебе верю. Вот, например, пришли мы сюда, и на нас сперва косо смотрели, но мы дали понять, что есть у нас к тебе дело — и сразу нам показали, где ты обитаешь. А это значит, что в округе тебя уважают. Может, поговори ты с князем с глазу на глаз, он бы тоже проникся к тебе уважением. Может, так и надо тебе сделать — пойти к нему самому и рассудить, что к чему. А то он очень гневается. — Почему же он гневается? — Наверное он гневается ошибочно. Но говорит, что триста всадников готовы идти сюда и равнять с землей весь Черешенный Бугор. Это, конечно, не так — это он в гневе говорит. Не рассудил потому что. Не обращай на это внимания. — Я и не обращаю. — Он считает тебя виноватым перед ним. Не знаю, так это или нет. Думаю, что не так. — Ага, — сказал Гриб, ставя ногу на скаммель и кладя подбородок на колено. — Чем же это я перед ним провинился? — Когда мы с ним давеча говорили, сказал он мне, передай, мол, Грибу, что коли не исправит он того, что совершил, в самое скорое время, то обидит меня кровно, и не будет ему милости моей. Так и сказал. Гриб пожал плечами. — Что ж я такого сделал князю, не возьму в толк. Ты не врешь ли, милый человек? — Зачем мне врать, посуди? Меня князь попросил к тебе придти и сказать все это тебе. Я у него на службе не состою, согласился просто потому, что несложно это — зайти. Мы просто по пути заглянули с братом Арсением. Брат Арсений дал обет молчания, и идем мы на паломничество, и князь об этом знает. Он спросил — каким путем идете? Я ему сказал — через Черешенный Бугор. Ага, говорит князь, так вы зайдите тогда к Грибу. — Это все хорошо. А вот ты скажи мне, монах, что же я такого князю-то сделал, что он гневается? — Уж не знаю, Гриб. А только грозит князь, что если не будет ему ответа от тебя скорого, то продаст он тебя… стыдно сказать… греку какому-нибудь, чтобы пристроил он тебя по прибытии в Константинополь… стыдно сказать… на галеру. Закуют в цепи, веслом махать следующие пять лет. Глаза Гриба сверкнули. Он выпрямил спину. — Ты не забывайся, княжий прихвостень! — Сердится он, только и всего, — сказал Хелье, отмахиваясь. — Не думай, ничего такого не собирается он предпринимать. Но все-таки, наверное, нужно тебе что-то сделать, как-то исправить положение. — Ты, монах, не говори, чего не знаешь. Ты не рассуждай. Ты прямо мне толкуй — что за вину мне князь приращивает, что ему нужно от меня? — Не знаю я! — сказал Хелье, разводя руками от досады. — Что-то ты натворил такое, очень, видать, неладное. Может, украли что люди твои, не спросясь. Может, сына какого-нибудь воеводы похитили. Откуда мне знать, что в Новгороде происходит. Я не бирич и не купеческая жена, сплетнями не интересуюсь, пребываю в полном неведении. Я тебе сказал, а уж твое дело — исправлять. — Да не знаю я, что исправлять! Ничего такого особенного не произошло за последний месяц. — Может, кто другой чего натворил, а на тебя напраслина? — Другой?… — Гриб посмотрел в сторону и подумал немного. — Разве что… да… Свистун к нам прибыл в Новгород. Может, он? — А кто такой Свистун? — Ну уж нет. Не поверю я, монах, что ты не знаешь, кто такой Свистун. Хелье пожал плечами. — Да что ты скоморошничаешь тут передо мной? Свистун. Свистун Киевский. Приехал в Новгород. Недавно. — Не знаю я никакого Свистуна, — сказал Хелье совершенно искренне. — Свистуна не знаешь? — Нет. — Либо ты врешь не очень складно, либо вы, монахи, и вправду не от мира сего. Свистун. Самый знаменитый разбойник и на Руси, и в Земле Новгородской, да и у поляков его знают. А может Свистун мне его и подослал, этого сопляка в монашеской робе, подумал Гриб. Узнать как и что. А то и свалить что-нибудь на меня. Не просто так он в Новгород явился, замышляет что-то. Попробуем монаха поймать на слове. — Ты вот что, монах, — сказал он. — Ты как пойдешь в Рюриков Заслон, так ты там и объясни про меня, мол, не знаю ничего, ни в чем участвовать не хочу. — Рюриков Заслон? Это где же? — Ну вот что, — рассердился Гриб. — Ты мне голову-то не морочь! Ты мне еще скажи, что не знаешь, где детинец находится! — Где детинец — знаю. — Зачем Свистун к нам пожаловал — это не мое дело. Я ему не судья. Но и помогать ему не буду, и пусть об этом знают — и он сам, и князь, и посадник. В дверь стукнули три раза. — Поди к лешему! — крикнул Гриб. В помещение быстро вошел ужасно неприятного вида человек и вороватой рысью, боком, приблизился к Грибу. — Не гневись, кормилец, — сказал он ему подхалимским тоном, косясь на монахов. — Очень важные слова скажу я тебе сейчас. Он наклонился к уху Гриба и зашептал. Выслушав важные слова, Гриб некоторое время размышлял, после чего поманил подхалима к себе и быстро сказал ему что-то на ухо. Подхалим поклонился и, так же как прежде косясь на монахов, боком выбежал из помещения. Гриб уселся поудобнее на скаммеле, поставил локоть на колено, сжал кулак, и положил на него подбородок. Некоторое время он смотрел на Хелье, а потом перевел взгляд на Любаву. — Это хорошо, что вы ко мне пришли, — сказал он. — Если бы вас поймали на улице, беда бы приключилась. А так все будет очень даже… э… — Безбедно, — подсказал Хелье. — Обет молчания — это очень удобно, — продолжал Гриб. — Не знаю, правда, как к нему отнесется посадник наш Константин… или Ньорор, предводитель варангских наемников… ну, может уговорят нарушить обет. Ах, да, Хелье… тебя ведь Хелье зовут? Противное какое имя. Польское, небось? — Датское, — ответил Хелье. Что он плетет, листья шуршащие, думал он, отвязывая бечевку, удерживающую сверд под робой в вертикальном положении. Откуда ему знать, зачем Любава понадобилась Ньорору. А Житнику-то она вообще ни к чему. Или к чему? — Ну вот, датское. Дурной народ вы, датчане. — Я не датчанин. — Помолчи, дружок. Тебе сейчас полезнее всего помолчать. Потому как ты невелика птица, и за тебя мне никто медяшки ржавой не даст. Это спутник твой, то бишь спутница, которую беречь нужно, за нее награда обещана. А тебя можно и в расход. Ты просто сопровождающий. — Кому именно обещана награда и кем? — спросил Хелье. — Ага, — сказал Гриб. — Вижу, и ты не чужд корысти! Все мы, люди, одинаковы. А только не всем награду предлагают, а только тем, кто может ее заслужить. — То есть, именно к тебе приходили люди Ньорора… и Житника? — Не знаю, кто такой Житник. Но, да, приходили, конечно. В Новгороде кого сыскать — это лучше моих людей не найдешь. Все знают, везде бывают. — Как Эрик Рауде, — подсказал Хелье. — А? — Нет, это я так просто. За дверью раздались шаги многих ног. В помещение вошли сразу несколько мужчин и одна женщина совершенно зверского вида, простоволосая, в богатой, явно не ею самой и не для нее купленной, одежде. Гриб лениво повернул к ним голову, разжал кулак, нехотя вытянул указательный палец и указал им, пальцем, на то место, где только что наличествовали двое монахов. Пришедшие завертели головами. Повернув голову обратно, Гриб вместо двух монахов увидел только одного. Те из пришедших, у кого реакция была лучше, вознамерились было метнуться — не к монаху, но к Грибу, что его неприятно поразило — и остановились. — Стойте, будто вас к осине привязали, — сказал голос Хелье над ухом Гриба. В этот момент Гриб почувствовал жгучую боль на шее, справа от кадыка. — Не двигайся, — сказал Хелье. — Ты… ты мне, хорла, горло порезал! Ты знаешь, что я с тобой за это сделаю? — Темно тут, — сказал Хелье. — Не видно ничего. Был бы сегодня солнечный день, я бы так не спешил. Но ты уж не двигайся, а то ведь всерьез порежу. Как это в баяновой саге поется?… Впрочем, не помню. Зверского вида женщина вдруг взвизгнула и отпрыгнула от Любавы, которую собиралась взять в захват. — Скажи им, — сказал Хелье. — Не двигайтесь, — приказал Гриб. — А не найдется ли у вас, люди добрые, веревки покрепче? Вон ты вот, — Хелье безошибочно определил человека с веревкой. — Ну-ка, кидай ее сюда. Мне под ноги. Не сходя с места. Локтей восемь вервия, свернутого в бундль, хлопнулось у ног Хелье. — Теперь ступайте вон, — сказал спаситель Любавы. — Ступайте, ступайте… — Напрягши память, он вспомнил не очень понятное ему киевское выражение. — Нечего тут. Его поняли. Как только лихие люди оставили помещение и встали за дверью, готовые ворваться в любой момент, Хелье кивнул Любаве. Та, чувствуя себя свободнее, чем раньше, откинула капюшон. — Подними веревку. Иди сюда. Гриб, руки за спину заложи, будто прохаживаешься после обеда с важным видом. Быстрее. Из надреза на шее у Гриба текла на рубаху кровь. Любава, уяснив положение, начала связывать ему руки. — Туже, — сказал Хелье. — Чай не гашником подпоясываешься. Еще туже. Узел сделай. Хорошо. Где там у тебя нож. Приставь ему к горлу. Стянув монашью робу через голову, Хелье вложил в ножны сверд и продолжил там, где Любава оставила работу — обмотав руки Гриба от запястий до локтей, он быстро соорудил несколько замысловатых гаммеллюндских узлов. — Вставай, — сказал он. — Что это ты задумал? — спросил Гриб, оглядывая запачканную кровью рубаху. — Не волнуйся, все не так плохо, — заверил его Хелье. — Кровь я тебе остановлю. Да и не умирают от таких царапин. Лезем в окно. Любава, подбери мою робу, пригодится. Хелье скользнул в окно, держа Гриба за рубаху. Гриб подумал, не метнуться ли в сторону, но почувствовал, что сзади к спине ему приставили нож. Пришлось перекидывать ногу через подоконник. — Быстрее, — сказал Хелье. Вытащив Гриба наружу, под дождь, Хелье снова вынул сверд. Идти к калитке было не с руки — там их наверняка ждали. Хелье направился прямо к забору, таща Гриба за собой. Любава следовала сразу за Грибом, держа нож наготове. В два взмаха Хелье перерубил жилки плетня, соединяющие секции забора, и повалил одну из секций ударом ноги. — Любава, вперед, — сказал он. И весьма кстати. Как только Любава, опередив Хелье и Гриба, оказалась за забором, по двору к ним побежали четверо, у одного из них был в руке лук. — Скажи им, чтоб шли обратно, — сказал Хелье. — Не до шуток. — Стойте! Идите обратно! — крикнул Гриб. — Потом посчитаемся. Хелье ничего на это не сказал, но, прикрываясь Грибом, стал отступать задом в проем, и заставляя Гриба двигаться, тоже задом. — Через улицу, вон в те заросли, — сказал Хелье Любаве. Почти бегом они пересекли улицу, проскочили между заборов, и оказались если не в лесу, то в прилесье. Собственно лес начинался чуть дальше. Хелье прислонил Гриба к дереву. Оторвав кусок от рубахи Гриба, он приложил его к шее главаря новгородских лихих людей, отнял, посмотрел, снова приложил. — Любава, сорви-ка мне подорожник, — сказал он. Любава оглянулась по сторонам, увидела искомое растение, наклонилась, сорвала, и протянула Хелье. Воткнув сверд в землю рядом с собой, Хелье приложил влажный подорожник к неглубокой ране, некоторое время подержал, а затем обмотал шею Гриба лоскутом, укрепив его по гоммеллюндскому методу. — Заживет, — сказал он. И в этот момент Гриб ударил его коленом в пах. То есть, он думал, что бьет коленом в пах. Через мгновение тупая боль в ребрах превратилась в острую, терзающую, и заставила разбойника зарычать. Он тут же умолк — Хелье, потеряв терпение, въехал ему локтем в полуоткрытый рот. — С… х… — сказал Гриб, выплевывая осколок зуба и кровавую слюну. Ох, кровищи сколько, подумала Любава. И мокро как. А спаситель мой — парень не из пугливых. — Я тебе, Гриб, так скажу, — сказал Хелье зло. — Мне ровно ничего не стоит тебя сейчас прирезать. Поскольку терять мне нечего. И я знаю, что как только тебя здесь найдут и освободят, ты будешь меня искать по всей округе. И тем не менее, резать я тебя не желаю. Но дернись еще раз — тогда всякое может произойти. Потому не к спеху мне сейчас. Оторвав еще кусок от рубахи Гриба, он быстро свернул его в жгут и, прислонив Гриба спиной к стволу осины, привязал его к ней. Оценивающе поглядев на композицию, он оторвал еще лоскут, и тоже скрутил в жгут — но пошире. Этот жгут он повязал вокруг головы Гриба, закрыв ему рот. — Найдут тебя скоро, — сказал он. — Надо было бы тебя отвести дальше в лес, но там могут быть медведи, волки, да и люди не все хороши бывают. Нашел бы тебя кто-то из обиженных тобою, знаешь, небось, чем дело бы кончилось. Выдрав из земли сверд, Хелье вложил его в ножны и, увлекая за собой Любаву, углубился в лес. Дождь все усиливался. — Стало быть, — рассуждал Хелье вслух, — тебя нынче ищут все, кому не лень. И меня тоже. Беда в том, что скрываться мне сейчас не очень-то можно. Некогда. Дело есть. С собой таскать я тебя не могу, как видишь. Тебя нужно спрятать. Где бы тебя спрятать? Любава и сама видела, что связывает его, мешает действиям. Страх ее смягчился, не ходил больше перекатами по телу, не стучал в висках, а только давил слегка, вызывая легкую тошноту и желание говорить глупости. — А сколько тебе понадобится времени, чтобы?… — спросила Любава. — Я думаю, около суток. Ну, может, двое суток. Не больше. — А… — А если не получится, то мы с тобою куда-нибудь уедем. Другого выхода нет. Можно в Сигтуну, но там нынче… неприятно. Эймунд там. А он меня не любит. А в Корсуни очень хорошо. Ты была когда-нибудь в Корсуни? Любава представила себе, что будет, если не получится. Несправедливо это! Сплошные несчастья, со всеми, кто к ней прикасается. Вот и Детин — запаса его удачливости только и хватило на два месяца. … в Корсуни? — настаивал Хелье. — Проездом. — Понравилось? — Не успела разобраться. Очень быстро мы оттуда уехали. — А мне ужасно понравилось. Народ там, правда, вполне лихой бывает. Но ко всему привыкаешь. Там почти все откуда-то сбежали. Впрочем, долго так продолжаться не может, наверное… в Новгороде. Что-то изменится очень скоро. — А Киев? — А в Киев я не поеду, — твердо сказал Хелье. — Хватит с меня Киева. Хороший город, конечно, красивый такой, люди разные всякие. Но, во-первых, в Киеве мне нынче опаснее, чем в Новгороде. А во-вторых… впрочем, что об этом говорить. Где бы тебя спрятать? Вот не осталась с Яваном — вот и глупо. Яван бы тебя сберег, он человек верный. И спрятал бы тебя, и не знала бы ты забот. А теперь к нему нельзя — в городе нас ждут. Двух монахов. — Есть у меня подруга, — сказала Любава. — Белянка. Она недалеко отсюда живет. Мы с нею недавно виделись, на состязаниях. И потом несколько раз встречались в Новгороде. — Недалеко — это где же? — Как называется то место, где сейчас Ярослав с женой живут? — Верхние Сосны. — Вот оттуда четыре аржи. — Ничего себе недалеко. Если пешком, да в такой дождь, да кружным путем — это дня полтора мы с тобой отшагаем, не меньше. — Ну, не знаю тогда. Некоторое время спаситель раздумывал, по-детски морща лоб. — Надо идти… к ней… как ее зовут, подругу твою? — сказал он наконец. — Не хочешь — не надо, — Любава все-таки решила обидеться. — Да выхода нет. — Ничего. — Не в лесу же тебя оставлять. — Оставь. Меня все оставляют. Хелье слегка оторопел от такого заявления. Остановившись, он некоторое время посвятил разглядыванию Любавы. Ростом она была выше среднего. Волосы из-за дождя потемнели, облепили голову и лицо. Узкие пальцы торчали из широких рукавов монашеской робы. Шея показалась ему тонкой — но не лебединой, а как у котенка, которого окатили водой. Хрупкая женщина Любава. Раньше — даже тогда, в трюме пиратского судна, она казалась ему ширококостной, крепкой бабой. Дождь смыл иллюзию. — Не дури, Любава, — сказал Хелье. — Пойдем. Как подругу зовут? — Белянка. — Пойдем к Белянке. Может, найдем что-нибудь по пути, какое-нибудь перевозочное средство. Поймаем медведя, я его запрягу. — Здесь медведи водятся? — А как же. — Замечательно. — Ничего, они теперь сытые. Лето все-таки. — А ночью? — Что ночью? — Ночью тоже сытые? — Ночью мы куда-нибудь спрячемся. При мне сверд. В крайнем случае, разведем огонь, будем медведей искрами пугать. — А волки здесь тоже есть? — Здесь всякое есть. Но ты не волнуйся так. Разозлил меня Гриб, разозлил так, что я теперь сам любого медведя напугаю до горячки. Она не выдержала — засмеялась. Юношеское бахвальство — всегда забавно. — Нечего ржать, — сказал Хелье, слегка обидевшись. — Ровно ничего смешного сказано не было, чего ты ржешь. Но она все равно смеялась, и это как-то разрядило обстановку. И она поцеловала его в щеку, что совершенно его смутило. — Спасибо тебе, — сказала она. — Пойдем к Белянке. Хелье еще постоял, подозрительно глядя на Любаву, пожал плечами, огляделся, определился по частям света, и, кивнув, зашагал на север. Беглецы от новгородской правды углубились в лес. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. В ЛЕСУ Леса Новгородского Славланда в то время многим походили на скандинавские — на Кольмерден и Тильоског. Население — живность, люд, и, по желанию, нежить, естественно. На шестой арже от Новгорода встретился Хелье и Любаве старый массив, с прогнившими стволами, чахлыми листьями, где под ногами скрипело, трещало, хрупало, пружинило, деревья стояли редко, живности было мало. Не теряя даром времени, Хелье, взяв у Любавы нож, срезал понравившуюся ему длинную ветку, обстругал ее по всем правилам, заточил, отрезал от подола своей рубахи длинную полосу и утяжелил ею конец. Вскоре старый, гнилой лес кончился, начался бор, сделалось темно и тоскливо. Дождь, правда, перестал. И то благо. Необычный он все-таки, думала Любава, шагая рядом с Хелье и чувствуя не без хвоеволия, как согреваются замерзшие было от мокроты ноги, как тело оживает, как легко бежит по жилам кровь, как слушаются мускулы и подчиняются воле суставы. Необычный, странный. Не зря он дружит с Яваном — они чем-то похожи. И если бы он был там, в Константинополе, на месте Явана — возможно, так же спас бы меня. Как эти мужчины не похожи на Детина — медлительного, рассудительного домоседа. Бедный Детин — не сладко ему теперь, посадили его в яму. И ничем я не могу ему помочь. А ведь он мне помог. А я вот — не могу ему помочь. Я даже себе не могу помочь. Думала я — никому я не нужна, ан нет, вон сколько людей мне помогают. Сейчас еще и Белянку обяжем. А вдруг она нам откажет? Нет, не может Белянка отказать. Она хорошая. Наверное. Муж у нее строгий очень только. Но это ничего. Мужа она уговорит. — Так мы и не добились от Гриба… не дознались… не выведали, что хотели узнать, — сказала она полувопросительно. — А? Почему же это? Выведали, — сказал Хелье, думая о чем-то другом. — Но как же… ведь он не… — Гриб сказал все, что нужно. Она хорошо помнила разговор. — Может, я не расслышала? — Расслышала, только не поняла. — А ты понял? — Да. — Что же ты понял? — Нужно еще кое о чем подумать. Помявшись, она все-таки спросила: — И ты знаешь, почему… зачем я им всем нужна? — Это как сказать, — ответил он уклончиво. Нет, он не врет, подумала она. Чего-то я не уловила в их разговоре. — Ты поэтому его не…? — Не прирезал? Из благодарности? — Хелье засмеялся. — Нет, не поэтому. — Нет? — Нет. — А почему же? — Заповедь есть такая. — Заповедь? — Ну конечно. Заповедь. — Какая заповедь? — Не убий. Это из Библии. Есть такая книга интересная. Фолиант такой. — Я знаю, что такое Библия, — сказала Любава строго. — Чего ж спрашиваешь? — Потому что как-то странно. — Что странно? — Ты не зарезал его, потому что есть такая заповедь? — Да. Через двадцать шагов она спросила: — Но ведь ты, вроде… воин? Бывший ратник? Не так ли? — Вроде бы да. Впрочем, нет, ратником я никогда не был. — Но сверд ты носишь. — Да. Ношу. — И в то же время говоришь, что есть заповедь, и ты ее, заповедь, чтишь. — Чту. — Всегда? — Почти всегда. Бывает, что-то происходит помимо моей воли. И вообще я не ангел. — Не понимаю я что-то, — сказала она серьезно. — Да, это сложно, — согласился Хелье. — Я сам, честно говоря, не очень понимаю. Но я стараюсь. Это как с ревностью. Помолчав, Любава все-таки потребовала разъяснения. — Я знаю, что ревность — нехорошее чувство, — сказал Хелье. — Противное. Сродни зависти, наверное. Стало быть, был у меня друг хороший. Даже очень хороший. Однажды он мне жизнь спас. И еще кое-кому. Сам чуть не погиб при этом. А только стала одна… хмм… особа… хорла одна… ходить к нему домой. Повадилась. Это было забавно. Попривыкшая и освоившаяся Любава чуть не засмеялась. — А должна была ходить к тебе? — спросила она, делая серьезное лицо. — Да, — серьезно ответил Хелье. — А что? Я ведь не урод какой. И происхождением я не хуже… а может хуже… не знаю, да и не важно это! И с тех пор я не знаю, что о друге моем думать. Неприятен он мне стал. — А ты его видел с тех пор, как она к нему стала ходить? — Нет. — Не хочешь видеть? — Он далеко. — И она тоже? — Да. Она тоже. Отстань. Ну так вот. Не знаю я, что думать. И что делать. Кстати говоря — с заповедью оно проще. Не убий — и все. А тут — не знаю. — А ты ее до сих пор любишь? — Тоже не знаю. Возможно. Хелье посмотрел на Любаву, и ей пришлось отвести глаза. Отведя их, она вдруг увидела медведя. Медведь стоял возле дерева и с любопытством смотрел на путников. — Хелье, — сказала Любава. Хелье посмотрел. — Не обращай внимания, — сказал он. — Мы его не трогаем, и он нас не тронет. Он просто так, наблюдает. Сытый он. Вот если бы медведица попалась с детьми, тогда дело плохо. А этот — пусть. И действительно, медведь не пошел за ними, а заинтересовался какой-то белкой, или еще чем-то, шебуршащим в ветвях неподалеку. Вскоре им попался ручей, и Хелье заставил Любаву, которая не хотела пить, напиться впрок. — Неизвестно, когда будет следующий, — объяснил он наставительно. Затем Любаве захотелось ссать, и она долго стеснялась и не решалась рассказать об этом Хелье. Но в конце концов потянула его за рукав. — Мне нужно, — сказала она. — Сколько угодно, — сказал он. — Не удаляйся от этого дерева. Я сейчас вернусь. — Ты куда?! — Сейчас вернусь. Не бойся. Я зайца заприметил. Было ужасно неудобно и немного боязно. Хорошо мужчинам — им только порты приспустить да рубаху задрать. А тут присядешь, а кто-нибудь из кустов выскочит и хвать зубами за голый арсель. Впрочем, вокруг было спокойно. И Хелье вернулся почти тут же, как обещал — держа за уши убитого зайца. — Ой, зачем ты его убил, — спросила Любава с сожалением. — Смотри какой он. Жалко его. Хелье молча взял у нее свою монашескую робу, которую она все это время несла, соорудил подобие мешка, и сунул туда зайца. Где-то в Таврии Базиль Второй с небольшой армией, укрепленной отрядом, посланным ему из Киева Святополком, ищущим поддержки у Византии, громил последнего хазарского кагана Георгия Цула. Норманны, сговорившись с толстым Олавом, недавно сватавшимся к Ингегерд, вошли в Сицилию. Эдмунд Второй и Каньют Датский делили Англию. Двое беглецов пробирались новгородским лесом, зорко смотря по сторонам — нет ли ровдиров, или лихих людей, или змей — ища убежища, поскольку небо начинало темнеть. В конце концов Хелье, заприметив какие-то сурового вида большие камни возле холма, решил устраиваться на ночлег. Неподалеку располагалось болото, и это было неприятно, но тянуть было нельзя. За камнями обнаружилось что-то вроде расщелины, вполне пригодной для укрытия. Быстро собрав хвойных веток и мха, Хелье добавил сухой лоскут, оторвав его от рукава рубахи, и вскоре под восхищенным взглядом Любавы умудрился развести огонь. Тут же, импровизируя, соорудил он две держалки и почти прямой вертел из веток, освежевал ножом зайца, насадил его на вертел, и велел Любаве поворачивать его над огнем. Сперва она отказывалась, но вскоре, почувствовав, что очень голодна, согласилась. Хелье выжал мокрую свою шапку, положил рядом с огнем, разложил робу на камне возле огня и сказал, что будет прохаживаться вокруг, поскольку треск костра мешает ему слушать местность. Она не поняла, но кивнула. Отойдя шагов на пятьдесят, Хелье стал слушать. Давно он этим не занимался. В Старой Роще он был одним из лучших в этом деле и мог определить приближение посторонних за две аржи. С тех пор умение его притупилось, но все-таки кое-что он слышал и чувствовал. Болото находилось — триста с небольшим шагов к западу. Волхов — около трех аржей на восток. Какая-то живность, не очень страшная, подступает с юго-запада — как подступает, так и отступит. Белки все попрятались. Волков, вроде бы, нет в данный момент. Медведь — пол-аржи к северу, мирный. Людей нет. С болота, правда, доносятся какие-то подозрительные звуки, но болота всегда такие — непонятные. Еще немного подождав и послушав, Хелье вернулся к костру. — Слушай, Любава, — сказал он. — А у Рагнвальда были близкие родственники? — Да, — ответила она. — Сводный брат у него есть. Вроде бы, служит при Константине. — А зовут его как? — Не помню. Раньше, кажется, он жил в Киеве, но зимой перебрался к нам. Жалость к зайцу совершенно у нее пропала — Любава терзала зубами мясо, жадно сдирая его с костей, говорила «хмм», облизывала пальцы. Хелье ел спокойно, со знанием дела. Подождав, пока Любава закончит трапезу, велел он ей отодвинуться поглубже в расщелину. Ну, какая холодина, думала Любава, привставая, одергивая влажную робу, отодвигаясь вглубь, и снова присаживаясь на влажную же землю. Гладкий камень за спиной дышал холодом, влажная одежда впитывала леденящий воздух. Застучали зубы. Околею, это точно, решила она. Если сейчас еще и дождь пойдет — точно околею. — Встань-ка, — сказал Хелье. — Вставай, вставай. Любава встала. — Сними с себя робу и надень эту. Не зря ж я ее у костра сушил. — А ты? — Быстрее, пока она теплая. Любава стянула робу. В это время подул легкий ветерок — и пробрал ее до костей. Некоторое время Любава не могла попасть руками в рукава теплой робы. — Теперь эту, сверху, — сказал Хелье. Она не возражала, а только посмотрела виновато. Хелье усмехнулся. — Не бойся, болярыня, — сказал он. — Смоленская кровь, шведское воспитание. И не такое видели. Авось не помру. В двух робах, Любава снова присела в расщелине, и тут к ее неудовольствию Хелье затушил романтический костер, затоптал, потряс над тлеющими сучьями веткой, так что брызги залили последнее тление. Остался, правда, запах, но запах во влажном лесу менее опасен, чем свет, который видно на аржи вокруг. — Позволь мне рядом с тобою присесть, болярыня, — сказал Хелье, ощупью пробираясь в расщелину. Пристроившись, он обхватил руками колени, уткнулся лбом, и стал считать до ста. Замерзнет, это точно, подумала Любава. Да и я замерзну. Эка зубы стучат, несмотря на две робы. Холодное нынче лето. Надо бы к нему прижаться, пока он теплый. Она заерзала, передвигаясь к нему, переустроилась, осторожно повела рукой, наткнулась на его голову, ощупью нашла спину — влажная сленгкаппа, под ней тонкая рубаха. Не убирая руку с его спины, Любава придвинулась к Хелье вплотную, обняла его за плечи. Он поднял голову и убрал руки с колен. Она склонилась ему на плечо, стуча зубами. Стянув с нее капюшон, Хелье надел ей на голову свою шапку с киевским околышем, и наверняка умилился бы, так захорошела она в его шапке, если бы мог что-нибудь разглядеть впотьмах. Рукой и предплечьем он потер ей плечи и спину. Потрогал ей руку выше запястья. Ледяная. Это было опасно. От ночной влажной простуды, если сразу не пойти в баню, можно запросто слечь, и даже умереть. Хелье снял перевязь и положил сверд в ножнах у ног. — Вставай, — сказал он. Любава, дрожа и стуча зубами, встала. — Снимай робу. Он помог ей снять ее, влажную еще, робу, на ощупь находя края и рукава. — Теперь не двигайся. Осторожно. Не двигайся, тебе говорят! Он нащупал ворот у нее под подбородком и в несколько приемов разрезал робу ножом — сверху донизу. Первую робу он разложил на земле. Присев на нее, предварительно скинув сленгкаппу, уперевшись плечом в камень, он сказал Любаве: — Садись. Пока она осторожно опускалась ему на колени, он придержал ей робу и поневу, так, что она села не на них, а на порты. Хелье прижался поплотнее и закрыл Любаву и себя бортами импровизированного плаща. Одним плечом прислонясь к камню для равновесия, он потянул на себя сленгкаппу и дополнительно укрыл — себя и спутницу. Кожу их разделяла теперь только ткань рубах. Сразу стало теплее. Еще немного постучав зубами, Любава почувствовала, как тепло мягко разливается по телу. Хелье тер ей ладонью то плечи, то спину, то бедра, то колени. Стало хорошо и уютно. Чувствуя щекой его дыхание, она чуть повернула голову и поцеловала его в губы. Некоторое время они целовались — легко и медленно. Стараясь не упустить тепло, не дать его рукам остановится, Любава сама развязала на себе гашник. Неспеша они возились с рубахами и портами, не прерывая поцелуев. Возбуждение у обоих было настолько сильным, что даже неудобство позы не задержало их долго. Умудрившись не приподнять разрезанную робу и не дать доступ влажному холоду, Хелье передвинулся спиной к стене, а Любава, поддерживаемая им за талию, перекинула одну ногу и легко и мягко приняла его в себя. Опыта любви с молодыми мужчинами у нее не было никакого. По слухам она знала, что они, вроде бы, очень спешат. Но Хелье никуда не спешил, заботился о ее удобстве, гладил ей грудь, искал губами через тонкую рубаху затвердевший сосок, проводил щекой ей по шее. Прошло какое-то время. Хелье задышал часто, несколько хриплых криков вылетело у него изо рта, он быстро задвигался, а потом замер. Она подумала, что нужно бы теперь слезть с него, но он ее не отпустил и не освободил. Она удивилась, но удивление было приятным. Ей было хорошо. Скоро ей стало еще лучше. И Хелье снова задвигался под ней, и она старалась двигаться ему в такт. И снова прошло много времени, больше, чем раньше. А потом время куда-то потерялось. Любаве становилось лучше и лучше. Легкий стон сорвался с ее губ и удивил ее несказанно. Затем она сама участила движения, и стоны стали вырываться у нее один за другим, громче, резче, выше нотой, и вскоре, дрожа всем уже не теплым, но горячим, телом, Любава издала пронзительный крик, и повторила его — на более высокой ноте. Сколько времени длились ее крики, она не знала. И только успокоившись немного и прижимаясь к Хелье, поняла она вдруг, что стала в эту ночь женщиной. На самом деле. Памятуя о склонности славянских женщин плакать после оргазма, Хелье ждал слез и был готов вытирать их сухими горячими ладонями. Но Любава не плакала. Она была слишком поражена, и ей было слишком хорошо. По-детски обняв Хелье за шею, предплечьями, она потерлась щекой о его щеку. Проснулась Любава с первыми лучами лесного рассвета. Было прохладно, но небо, видное из расщелины, сияло прозрачной синевой. Осторожно освободившись от объятий Хелье, вышла она наружу, потянулась, зевнула, поводила языком по зубам, чувствуя горечь во рту, поискала глазами и нашла молодую сосну. Хелье еще некоторое время дремал, а затем тоже вылез на свет — хмурый, невыспавшийся. — Рано поднялась, болярыня, — заметил он. — Надо бы еще поспать. — Так поспи. — Холодно. А с тобою было тепло. Она заставила себя не оглянуться. В дупле повалившегося дерева стояла вода и отражалось небо, но Хелье не позволил Любаве оттуда пить. — Почему? — Превратишься в козу и будешь блеять, — сказал он, вспомнив какой-то, кажется ладожский, сюжет. Оказалось, что воду нужно пить с лопухов и вообще любых листьев, если они не червивые и дятлами не обосранные. Любаву это развеселило. Один лист, с которого она стряхнула несколько капель себе в рот, все-таки оказался червивым, но в козу она не превратилась. Впрочем, возможно на листья капринные метаморфозы не распространялись. — Пойдем, что ли, — сказал Хелье, завязывая гашник. — Ноги не болят? Хоть бы поцеловал, что ли, подумала она. — Не болят, — ответила она сварливо. Ноги у нее основательно натерлись и болели зверски. И вскоре Хелье это понял. — Стой, — сказал он. — Иди сюда. В яме, которую он умудрился углядеть под покровом хвои и листьев, стояла вода. Вообще поверхность в лесу весьма неровная, с колдобинами, неожиданными ямами, холмиками, скользкими спусками — но Любава не задавалась вопросом — почему за весь вчерашний переход они ни разу не споткнулись, не поскользнулись, не провалились в яму, не наскочили на болото. — Садись, — сказал Хелье. — Вот тут. — Сыро, — пожаловалась Любава. — Ничего. На тебе две робы. Кроме того, скоро станет тепло. Она присела возле ямы. — Давай ногу. — Нет. — Давай, тебе говорят. Он бесцеремонно схватил ее за левую ногу и стащил с этой ноги сапог. Натерто было не просто основательно, но в кровь. Любаве стало жалко своих ног. Как мне не везет, подумала она, бедные мои ножки. И заплакала. Хелье макнул ее ногу в воду, отчего Любава вскрикнула и попыталась отползти от ямы, но он держал ее крепко. Смочив край рубахи, он вытер — сперва там, где кожа оказалась больше всего воспалена или содрана, несмотря на шипение и вскрики Любавы, затем, медленнее и тщательнее, во всех других местах. Обложив ногу листьями, он отрезал от рубахи широкую полосу и замотал ей ногу поверх листьев. Любава шипела, морщила лицо, судорожно закрывала глаза. Хелье сначала взял ее за правую ногу, а уж потом отпустил левую. — Тише ты, — сказал он. — А то здесь неподалеку медведь перемещается в поисках медвежьего пропитания, так ежели услышит, то прибежит сюда и тебя съест. Она засмеялась и вытерла лицо тыльной стороной руки. Правая нога оказалась стерта меньше левой. — Ты умеешь растопыривать пальцы на ногах? — спросил Хелье. — Умею. Вот. Она растопырила пальцы. Хелье признал, что пальцы у Любавы красивые, но не сказал ей об этом, а только тщательно протер влажной рубахой между ними, поразглядывал подошву, оторвал еще лоскут от края рубахи, наложил листья, обмотал. — Еще я умею шевелить ушами, — сказала Любава. — Надевай сапоги, только осторожнее, — откликнулся Хелье, поднимаясь на ноги. — Пойдем. Сперва будет больно, но скоро пройдет. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. В ДОМЕ БОЛЯРИНА ВИКУЛЫ Земли болярина обширны были и содержались в строжайшем порядке, а холопы в страхе и почтении. Статен и представителен был Викула, сын знаменитого воина, верного соратника князя Владимира со времен новгородского посадничества, павшего в бою двадцать лет назад. Роду Викула был древнего, родословную имел, начало берущую от основателей Новгорода. Сам пока что ни разу не воевал, не пришлось, но осанку и образ мыслей имел воинские. Помимо этого, умел он, как говорили злые языки, безошибочно отделять настоящее от временного, и когда вернувшийся из Сигтуны Ярослав, вместо того, чтобы занять с молодою женой палаты в детинце, неожиданно задержался в Верхних Соснах, Викула тут же вспомнил, что совсем неподалеку от Верхних Сосен, в четырех аржах всего, имеется у него загородный хус. Два десятка умельцев привели хус в надлежащий и подобающий вид, обставили предметами, достойными болярского взора, сколотили за хусом стойла, обновили забор, и вскоре въехал Викула в загородную резиденцию с женою Белянкой и свитой в полном составе. И не зря. Всего лишь через три дня после переезда посетил болярина сам князь Ярослав в сопровождении лишь двух приближенных. Они и ранее были знакомы — Викула с Ярославом — но как-то мельком. А тут вдруг за разговорами провели остаток дня и потом всю ночь. Князь уехал под утро в хорошем настроении, а Викула, пристраиваясь на ложе к теплому боку сонной жены, довольным тоном рассуждал о том, какой Ярослав прямой и благородный, и какое большое участие принимает в жизни боляр. Белянка мычала сквозь сон, не очень одобрительно, но женщины всегда так — не сразу понимают. Через неделю Ярослав снова посетил Викулу, на этот раз без сопровождающих. И стал наведываться к болярину регулярно. — Жалко мне князя, Белянка, — говорил Викула, поглаживая окладистую бороду. — Такой прямодушный, такой добрый, а нету ему счастья, не властвовать ему. В Киеве Святополк, в Новгороде Константин. — Понижая голос, добавлял Викула, — Не поладил Ярослав с волхвами вовремя, вот что. Теперь уж поздно. А то бы владеть ему всеми землями славянскими. Белянка кивала, изображая время от времени одобрение и заинтересованность. Была она женщина пышнотелая, с кожей гладкой, плечами пухлыми, и только глаза ее, совсем недавно такие ясные, стали тускнеть. Впрочем, не до конца, и былой блеск возникал в них иногда, особенно в отсутствие мужа. Политические перемещения на территориях занимали ее мало, зато проводить время в Верхних Соснах, принимая участие в гуляниях в Валхалле, ей ужасно нравилось. Многие мужчины смотрели на нее с вожделением, а женщины с неодобрением. Муж во время таких гуляний немного ее стеснял степенностью своею и вообще присутствием, но в большинстве случаев весело было. И с юной княгиней познакомилась Белянка — но как-то не заладилась у них дружба, а впоследствии, видя, как щебечет беременная княгиня, и как радуются ее щебету и стар и млад, и вовсе разочаровалась в ней Белянка. Нельзя всем нравится — только пустые да никчемные всем нравятся. Долгое время Белянка тосковала по своей подруге Любаве, которую муж увез странствовать, а тут вдруг вернулась Любава, без мужа, послонялась, помыкалась, и пристроилась к купцу, да захорошела, да стала появляться — то на торге, то в церкви, то на единоборствах! После встречи на единоборствах Викула отчитал жену. — Как не стыдно тебе! Для того ли женился я на тебе, чтобы ты с потаскухами зналась! — Она не потаскуха! — возразила Белянка. — Молчи! Не позорь меня, жена, не то плохо тебе будет. Не позорь. — Да чем же я тебя позорю? — Не для того я взял тебя в дом свой, чтобы с купеческой подстилкой знаться тебе! Не для того! — Мучитель, — тихо и твердо сказала Белянка. — А? Что? — Мучитель, — повторила она, глядя на него тусклыми глазами и кривя презрительно губы. Вот ведь что бывает, когда с потаскухами-то путаются, подумал Викула. Два года прожили душа в душу, тихая была, а тут — на тебе. Перечит. Что ж и делать-то теперь? Дать ей, что ли, с размаху по пухлой щеке? — Ты что же это, — спросил он. — Никак грубить вздумала? Белянка демонстративно отвернулась. Викула прошелся по гриднице, собираясь с мыслями. Ведь не понимает она, подумал он. А если ей разъяснить, что подружка ее хорла, так увидит правду-то, и прощения попросит. — Ты меня, жена, послушай, — сказал он. — Ну вот к примеру, почему увез ее муж, знаешь ли? Не знаешь. Потому, что арселем она в Новгороде крутила, путалась кое с кем. — Ничего ты не знаешь, — сказала Белянка, не глядя на него. — Знаю. А вернулась она — и что же? К купцу в сожительницы пошла! — Мучитель! — твердо сказала Белянка. — Ишь какой, осуждает он! Был бы ты на ее месте! — Ты не болтай-то попусту! — рассердился Викула. — Что ты болтаешь языком-то своим лишайным! Ей к брату ее пойти следовало! Не оставил бы ее брат без крова. Но нет, под купцом-то лежать — слаще оно! А позору-то, позору! И на брата тоже. Хорла она самая обыкновенная. — Аспид у нее брат! Отказал он ей! — Это она тебе сама сказала? — А хоть бы и сама! Аспид он, и ты тоже аспид. Викула побагровел, но через некоторое время взял себя в руки. С женщиной препираться — себя унижать. Женщины — те же дети, их следует учить и содержать в строгости. Разумный подход — вот что отличает людей обстоятельных, потомков древних родов, от выскочек и самозванцев. Нужно рассуждать степенно и убедительно, тогда она поймет. — Не верь ты ей, жена, не верь, — сказал он степенно. — Сама она беспутная, и тебя с пути сведет, позору-то не оберешься. Купец-то небось рад-радешенек, что древний род обесчестил. А, холопье семя, подумать только! Еще отец его укуп был, а дед и вовсе холоп, самый настоящий. Наворовал он денег, обобрал народ честной, последние рубахи поснимал с люда, одни гашники остались, так теперь за нас, за потомков древних родов, взялся. Уговор у него есть с Константином, — сказал Викула, понижая снова голос. — Константин-то сам не велика птица, сын Добрыни-кровопийцы, а Добрыня-то из холопов происходил. Будут холопья править Землею Новгородской, помяни слова мои, Белянка. И рад бы я на Ярослава надеяться, да слаб наш посадник. Добрый он, но слабый. Да ты не слушаешь. Она не слушала, и надежды на то, что она помянет когда-нибудь его слова, было мало. Не видят женщины главного, не понимают важного. То есть, не может быть, конечно, чтобы ей было совершенно все равно, что холопы будут править, это никому не может быть все равно, даже женщине, а просто не верит она, что такое будет. Думает она, Белянка, что пока есть Ярослав здесь да Святополк в Киеве да Болеслав в Гнезно — никакие холопы к власти не придут. Но ведь холопы хитрые, и этого она в толк взять не может. А собрался Викула на охоту на тура с одним из своих псковских двоюродных братьев — они всегда встречались в это время года, и охотились в Травяной Лощине, как раз между Новгородом и Псковом. Собрался он ближе к вечеру, и вся челядь собралась, а Белянка с ними не поехала, обидевшись и запершись у себя в опочивальне. Викула, как ни объяснял, как ни втолковывал ей через запертую дверь, что родственные связи следует поддерживать, ничего не хотела понимать Белянка. И уехал Викула с челядью, а Белянке оставил служанку и Кира-холопа. А как отбыл он, метнулась Белянка, поневу придерживая, босоногая, простоволосая, прямо в пристройку, к Киру, парню молодому, с рожею хитрой, и, некоторое время спустя, дыша глубоко, расслабленно, на спине лежа, бедро пухлое поперек кирова живота протянув, говорила тихо, не очень злобно: — Опостылел он мне, Кир. Опостылел. Изведет он меня, безутешную, либо я его изведу, но дальше так не может, хорла, продолжаться, никакой моей моченьки нету, никакой, хорла. А Кир, гладя хозяйкину пышную грудь, вставлял равнодушно время от времени слова утешительные: — Что ты, что ты, Белянка. Ты, хозяюшка, не серчай так восторженно. Не серчай, а то беда спонебратится. Скрипнула в палисаднике калитка. Белянка, встрепенувшись и мгновенно собравшись с мыслями и силами, вскинула ноги к потолку, почти перевернулась через себя, слетела с ложа, приземлилась босыми ногами, на удивление ловкими и упругими при полном теле, на гладкий земляной пол. Забыл чего аспид, вернулся? Или ехать раздумал? Быстро расправила рубаху, быстро надела ее через голову. Понева. Гашник. О том, чтобы незаметно проскользнуть в дом, речи не было — лицо, руки, тело, глаза — все в ней говорило о только что состоявшемся половом акте. Нет, нужно незаметно уходить прочь, в лес, к ручью, и там приводить себя в порядок. А потом вернуться и сказать, что совершила прогулку под луной, хотя никакой луны сегодня нет, сегодня новолуние. Нет, не новолуние — новолуние было три дня назад. Кир, прислушивавшийся в это время к голосам в палисаднике, сделал ей знак рукой и помотал головой. Белянка вскинула брови. — То не болярин, — сказал Кир. — Там двое, парень и женщина. Не знаю их. В дверь дома стучали. Белянка приникла ухом к двери пристройки. Служанка кричала в это время «Кто там!» В этот момент проснулся и грозно залаял цепной пес. Длина цепи позволяла ему приблизиться к крыльцу. — Мы к Белянке! — раздался женский голос. — Скажи ей, что подруга хочет ее видеть! Белянка вышла из пристройки, окликнула пса, который не желал униматься, потянула за цепь, и сказала: — Вечер добрый! — Добрый, — откликнулась Любава. — Устали мы, Белянка. Пригласи нас в дом. Белянка оглядела гостей. — Конечно, — сказала она радостно и облегченно. — Дура, открой дверь! Гости к нам. Служанка завозилась с засовом. Дверь, скрипнув, отворилась. — Сколько раз тебе говорить, — сказала Белянка, — не своевольничай. Ежели засов не закрыт, стало быть, так надо, и не тебе его закрывать. Ну? Сколько тебе раз говорить? Скажи! — Я боялась, что… — Нет, ты скажи! Ага, не хочешь? — Я только способствовала, чтобы беспорядку не было… Белянка влепила ей пощечину, и служанка ушла, плача от обиды. — Глаза б мои не смотрели на всю эту свору, — сказала Белянка, и, поворотясь к цепному псу, рявкнула, — Пошел отсюда! Пес, поджав хвост, убежал в будку и там заскулил. — Здравствуй, — сказала Белянка, обнимая Любаву. — А это кто с тобой? Ишь потрепанный какой. Зовут тебя как, добрый молодец? — Аскольд, — сказал Хелье. — Аскольд? Заходи, Аскольд. Мужа моего, аспида, дома нету, угощу, чем смогу, не обижу. Где это вы плутали? Любава, ну и вид у тебя. Вас помыть надо. Мерзавка, иди сюда! — закричала Белянка. Служанка появилась в гриднице, глаза долу. — Баню топи сейчас же, пока я тебя не убила! Быстро! Ну! Белянка топнула ногой. Служанка убежала топить баню. — На стол я сама вам чего-нибудь соберу. Рубахи новые дам. Поневу возьмешь какую-нибудь мою, у меня много. Аскольд! Хочешь всем этим владеть? — Белянка повела рукой вокруг. — Сверни шею моему мужу. Впрочем, нет, хлипкий ты, а он здоровяк такой, как вяз столетний. Тогда зарежь его. Ну, что тебе стоит? Непонятно было, всерьез она говорит или нет. Впрочем, какая разница? В печи горел огонь, вскоре на столе появилась еда — нехитрая, стегуны под рустом, новгородские — но показалась они и Хелье, и Любаве чрезвычайно вкусными. Подмигнув, Белянка выволокла откуда-то бутыль красного вина. — Во! Греческое! — сказала она, счастливо улыбаясь. Аскольд, заметила Белянка, по-своему очень даже привлекателен. Это ничего, что он не кряжистый (ей нравились кряжистые) и не мускулистый (ей нравились мускулистые), а лицо у него почти детское, безбородое (ей нравились бородатые мужчины с лицом, будто вырубленным тупым зубилом из камня). Обаятельный и улыбчивый Аскольд. Детская улыбка. Чем-то напоминает Кира, но Кир шире. И молчаливый он, Аскольд, и все вертит и вертит головой, будто прислушиваясь к чему-то. Любава отдохнувшая, Любава вытянувшая поврежденную ногу вдоль ховлебенка по совету Аскольда, Любава залпом одолевшая наполненный до краев кубок греческого, расцвела вдруг румяным цветом на глазах Белянки. Щеки Любавы запунцовели, глаза засверкали, на спутника своего смотрела Любава все масленее, все игривее. Белянка сообщила гостям, что аспидный супруг ее уехал убивать тура в компании с аспидным своим родственником, и было бы очень хорошо, если бы рассерженный тур их там обоих забодал, но, к сожалению, челядь и две дюжины псковских дружинников не позволят туру это сделать. Ужасно гадкое, лицемерное развлечение — сразу чувствуется влияние Пскова, шибко грамотного. И слово-то это — дружинники — определенно псковское, от слов дружина и друг — псковитяне, они почти все родня норвежцам, очень много норвежских и датских слов. Тут Аскольд вдруг ни с того ни с сего сообщил, что знал одного симпатичного норвежца, вовсе не лицемерного. — Уж не Эрика Рауде ли? — насмешливо осведомилась Белянка. — Именно его. — Эрика? Самого Эрика? — А что ж тут такого? Эрика многие знают. — Но ведь он ниддинг. Скрывается. — Ниддингом его объявили в Сигтуне и Хардангер-Фьорде. А в других краях его очень даже жалуют. А сейчас он путешествует. Едет в Винланд. — А что такое Винланд? Это где? И Аскольд рассказал, что к западу от Ледяной Земли, за морем, располагается огромный массив с горами и долинами. Добраться до него очень трудно — четыре дня хода по бурным волнам, огромные седые валы вздымают до небес и опускают в пропасть драккары и кнеррир, стена влаги заливает палубы и крошит мачты, водовороты с корнем выдергивают руль, рулевой валится через стьйор-борд в воду, но те, кто согласен рискнуть и проявить упорство, все-таки добираются до приветливого теплого берега. На склонах там растет виноград, поля все в дивных цветах, в реках много рыбы, деревья круглый год дают сочные, сытные плоды, хищники отсутствуют. Можно жить ничего не делая хоть всю жизнь, а если и делать что-то, то только тогда, когда тебе этого очень хочется. Несмотря на то, что выходило у него не так гладко, как у Эрика, Белянка увлеклась повествованием Хелье, а Любава, заметил он, все больше и больше скучала. Глаза потускнели. Спутница его налила себе еще вина и выпила большими глотками. Это не дело, подумал он. Она ждет, когда я закончу говорить и отведу ее спать, и с нею останусь. Можно, конечно, да и хочется очень — уснуть с Любавой не на мокрой сленгкаппе, а в чистой, теплой постели, на мягкой, приятно пахнущей ветром перине, после нескольких актов любви, уткнувшись носом ей в подмышку, поводя краем ступни по ее пятке. Но, кажется, поселяне, мне вменяют сие в обязанность? На меня, кажется, рассчитывают, будто я чего-то такое, на полке стоящее, всегда под рукой? Меня, кажется, уже считают собственностью? Уж нет. Зачем же. Только одна женщина имеет на это право. И зовут ее вовсе не Любава. О, возражения известны, приняты и учтены! Любава добрее, умнее, понятливее. С Любавой вообще, наверное, весело, если обстоятельства благоприятствует. И ее многое интересует — даже вояж Эрика Рауде наверное интересовал бы, если бы не наше давешнее путешествие через лес и не греческое вино. Хороша Любава, ничего не скажешь, хороша. Но стоит той, другой, живущей далеко и имеющей право, мигнуть, и все хвоеволие — эстетическое ли, плотское ли — тут же будет отравлено нестерпимой тоской, погаснет, разлетится влажными обрывками на предосеннем ветру. Это, наверное, даже хорошо, что отталкивает меня Любава этим своим недовольным взглядом, вменяет мне в обязанность любовь с нею, думал он, глядя на ставшую вдруг малопривлекательной Любаву и чувствуя, как не смотря ни на что напрягается и вздыбливается хвой, как перехватывает дыхание и мутится в голове, и скоро, очень скоро плоть возьмет свое, потому что он устал, ноют мышцы, и хочется любить и быть любимым. Тут он увидел, что Любава снова налила себе греческого, снова вылакала весь кубок и, опустив поврежденную ногу на пол, незаметно (как ей казалось в ее состоянии) поменяла положение на ховлебенке и придвинулась к нему. Бедро ее коснулось его бедра, она хлопнула его пьяной рукой по плечу, желая ободрить, и вульгарно сжала и потерла несколько раз его предплечье. Ему стало стыдно перед Белянкой и перед собой. — Хватит пить, — сказал он. — А вот ты мне не указывай, — проговорила, с трудом ворочая языком, Любава. — Я сама знаю все. Все знаю. Опыта общения с очень пьяными женщинами у Хелье не было, но он живо себе представил, что это такое — рассеянная улыбка, перегар изо рта, медленные движения туда-сюда, непопадание в ритм, а если на этот раз по древнему славянскому обычаю будут слезы, так и совсем противно. — Не ной, — сказал Хелье и поднялся. Любава обиделась пьяно и налила себе полный кубок. — Совсем девушку развезло, — заметила Белянка. — Надо тебе спать лечь, Любава. — Лягу, — согласилась Любава. — Но не вдруг. Подожду, пока до меня снизойдут. Мужчины — они ведь такие. Им обязательно нужно… чтоб им, хорла, снизойти до… тебя, да. Она отпила половину кубка, уронила кубок на пол и, трезво посмотрев на Хелье, сказала: — Дурак ты, Детин, ничего ты не понимаешь. И попыталась лихо и изящно сесть на ховлебенк верхом, перекинув ногу, но не рассчитала, и с задранной ногой стала падать на пол. Хелье поспешил ее поддержать, но она все-таки съехала вниз, и пришлось ее, отбивающуюся вяло, поднимать с пола на руки. — Где у тебя тут спальня для гостей? — спросил Хелье. — Вон там, их четыре, выбирай любую. Пойдем, покажу, — предложила Белянка. Любава, полулежа и брыкаясь у Хелье на руках, изловчилась и попала краем кулака ему по лбу. — Не смей, — сказал Хелье. Любава пьяно захохотала. — Слишком долго мы шли, умаялись, — объяснил Хелье Белянке. — Вижу, — откликнулась Белянка, шагая со свечой в руке, указывая путь. — Вот сюда. Хелье шагнул в открытую Белянкой дверь. Уложив Любаву на перину, он стянул с нее сапожки, размотал тряпки, снял влажные листья. — Ну, я вас оставляю, — сказала Белянка. — Сколько, говоришь, тут спален? — Четыре. Хелье еще постоял над бормочущей в пьяном сне Любавой и махнул рукой. — Я предпочел бы для себя другую спальню. Желательно с дверью, запирающейся изнутри. Белянка хихикнула. Проведя его в соседнюю спальню, она не поспешила уйти, а Хелье, от природы совершенно не стеснительный, стянул сапоги, развязал гашник, потащил через голову рубаху, потянул веревку портов и, сев на ложе, увидел, что Белянка задвигает засов. Стало быть, действительно запирается изнутри, как и было обещано. Он ждал, пока Белянка установит свечу на ховлебенке, разоблачится неторопливо, поглядывая на него, обнажая приятного рисунка очень крупные груди, задует свечу и продолжит разоблачаться уже в темноте, очевидно стесняясь жировой складки на талии, обширного арселя и толстых ляжек. Она села рядом с ним, обняла, и поцеловала его в шею. Почти ничего у них не получилось. Белянка, жарко и влажно дыша, лежа на спине, расставилась, открылась, приняла его в себя, и почти сразу наступил у Хелье пик страсти, очень мощный, но краткий и неприятно преждевременный, после чего он просто уснул, как убитый. Белянка расстроилась, выбралась из-под спящего мужчины, и полежала некоторое время рядом. Понемногу ее охватила дремота пополам с истомой. Надо встать, одеться, и пойти к Киру, раз этот ничего не может, подумала она. Но что-то ей не вставалось. Она не заметила, как уснула, а когда вдруг испуганно проснулась, за окном по-прежнему было темно, только лунный луч светил тускло. Раздраженная, она села на ложе и с неприязнью посмотрела на спящего на животе, раскинув руки, спутника Любавы. Эх, подумала она. И хотела уже перебираться через него, к ховлебенку и одежде, но он вдруг заворочался, засопел, перевернулся на спину и тоже сел, рывком, тупо на нее глядя — вернее, на ее силуэт в лунном свете. Помолчав, спутник Любавы именем Аскольд притянул Белянку к себе и поцеловал в губы. И продолжал целовать и ласкать, и стал вдруг очень внимательным и нежным. Что ж, это лучше, чем ничего. Мне всегда хотелось, подумала Белянка, чтобы меня вот так ласкали и целовали — всю. Мужчины — народ грубый, в основном. Но вот, не переставая ласкать ей щекой грудь, взял ее Аскольд за запястья и растянул на ложе, и поместился сверху. Возбужденная ласками, Белянка вскрикнула, почувствовав трение и вхождение. А он хорош, подумала она. Он очень хорош, подумала она еще раз, некоторое время спустя, уже захлебываясь восторгом, уже не сдерживая крик. Орут славянские женщины, подумал Хелье. Только бы не заплакала. Если она заплачет, я ее задушу, пожалуй. Она не заплакала. На лице у нее играла счастливая улыбка, зубы сверкали в лунном свете, влажные волосы липли ко лбу. Она стала вдруг очень активной, ласкалась, целовала ему грудь, легко проводила ногтями по его ключицам, воображая, что ему это приятно, уложила и повернула его на живот и некоторое время очень неумело, но действительно приятно, целовала его в спину и водила языком по позвоночнику, но не догадалась перевернуть его снова на спину, когда почувствовала, что он вдруг, несмотря на возбуждение, снова уснул. Это свинство, подумала она. Но, может, опять проснется скоро? Прикорнув рядом с ним, она вскоре сама задремала, а когда проснулась, он сидел рядом с ней одетый, держа в руке монашескую робу. За ставнями занимался рассвет. — Мне нужно идти, — сказал он. — Я вернусь через день или два. Любаве ничего не говори, кроме того, что вернусь через день или два. Белянка закивала спросонья и потянулась его поцеловать, но он уже отодвигал засов. Тогда она снова уснула, в раздражении. А по утру вышла Белянка в гридницу, думая, что если попадется ей служанка под руку, то она ей так врежет, что у той уши отвалятся. Допила остатки воды из кувшина, села на ховлебенк, подперла рукой щеку. К Киру идти ей не хотелось. Кир совершенно не умеет ласкать женщину. Никто не умеет. Аскольд умеет. Вышла заспанная Любава, шатаясь. — Ты не представляешь себе, — сказала она виновато, — какая у меня сейчас башка и что в ней делается, в этой моей башке. — Ничего, — откликнулась Белянка. — Не умрешь. — Неприятно. — Зато жизненно очень. В наших палестинах целый день только и делают, что пойло лакают. В город-то раз в месяц выберешься — уже хорошо. В Верхних Соснах весело, но пока аспида моего допросишься, снег пойдет. — Говори потише, — попросила Любава. — Вот такая башка. — Она развела руки на два локтя, показывая, какая башка. — А где?… — Аскольд? Ушел. Сказал, что вернется через два дня. — Да, он мне говорил раньше… Воды бы надо выпить. — Баню бы надо истопить, вот что, — сказала Белянка. — Баня, она боль в башке быстро вылечивает. И выпить тебе надо чего-нибудь. Хочешь свиру? — Ой нет, — Любава поморщилась. — И так выворачивает, какой еще свир. — Пойду я позову дуру эту, пусть топит баню, гадина. И завтракать пора. Полдень скоро. Внимание Белянки привлекла метла, стоящая в углу гридницы. Кивнув самой себе удовлетворенно, она поднялась, взяла метлу, и пошла искать служанку. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ПРЕДЛОЖЕНИЕ Повар в доме Явана выполнял также обязанности слуги. Яван, легко совмещающий в себе множество разных навыков, требовал такого же совмещения от других. Повару это очень не нравилось, но сделать он ничего не мог — платили ему хорошо. Хотя, если подумать, покупка холопа для домашних нужд обошлась бы Явану дороже. Но у повара не было привычки вдаваться в подробности дел, не имеющих к нему непосредственного отношения. Бросив стряпню, повар вытер руки о бока и пошел открывать дверь, в которую кто-то дубасил каким-то твердым предметом уже достаточно долго. Отодвинув засов, повар отворил дверь и мрачно глянул на рыжеватую долговязую какую-то бабу, в мужских сапогах, без поневы, в сленгкаппе, с походной сумой через плечо. Дубасила она, очевидно, рукояткой ножа, который теперь прятала, не стесняясь, в сапог. — Ну? — сказал повар неприязненно. — Хозяин дома? — спросила баба, глядя на повара презрительно зелеными глазами. К Явану заходили самые разнообразные люди по разным делам. Повар привык. — Дома, — сказал он. — Ты останешься обедать? Баба нахмурилась. — А тебе-то что за дело? — спросила она. — Есть дело, раз спрашиваю, — ответил повар мрачно, загораживая собою вход. — Вы ж, бабы, такой народ — жрете безо всякого роздыху все подряд, а делаете вид, что, мол, «едва притрагиваюсь», — сказал он фальцетом, очевидно имитируя какую-то жрущую без роздыху бабу. — От этого блюда отломаете, от того оторвете, здесь копнете, там пальцем зацепите. А это очень много разных блюд получается, а готовить — мне. — Дай пройти, — сказала баба. — Особенно пегалины бабы любят. Каждый раз, только увидят — краснеют, говорят ах, я растолстею, и за обе щеки укладывают, — пожаловался повар. — А ежели ты еще и ночевать останешься, так надо, небось, чистую перину вам с хозяином. Она с размаху залепила ему по щеке с такой силой, что он качнулся, а в голове у него что-то бабахнуло, будто палкой об ствол старого дуба. Сила была совершенно не женская. Повар отступил в сторону, держась за косяк. Он хотел было что-то еще сказать, но тут ему почудилось, что баба собирается лезть в сапог за ножом, и он промолчал. Дом Явана устроен был по властительному укладу. Гостья безошибочно определила занималовку и направилась туда решительным шагом. Повар потер начавшую пухнуть щеку, сделал несколько глубоких вдохов, и вернулся в кухню. Две пары зеленых глаз встретились, взгляды уперлись друг в друга, некоторое время хозяин и гостья молчали. Гостья смотрела насмешливо, с оттенком презрения. Хозяин, подавив неприятное удивление, притворился равнодушным. — Здравствуй… Яван. — Здравствуй… Эржбета. — Я к тебе по делу. — Понимаю, что не по любви. — А раз понимаешь, пригласи сесть. — Садись. — Что это такое все? — спросила она, садясь и кивком указывая на берестяные свитки на столе. — Доносы, — сказал Яван. — Что-то много очень. Вот уж не думала, что в Земле Новгородской столько умеющих писать. — Писать и записывать — грунки разные, — заметил Яван. — Новгород — не Псков. Четверо писцов стараются, на торге. С утра до вечера, не разгибаясь, за плату добрую. За две дюжины сапов напишут на кого угодно и что угодно. Оно, конечно, больше ремесленники балуются, но бывает, что и купцы, а то и укупы из тех, кто деньгами затруднен. И то сказать — выгода. — Какая же? — Ну, как. Прямая выгода. Продал себя человек в холопья за некое количество денег. Что-то потратил, что-то сберег. Не всю же ему жизнь в холопьях ходить. А выкупиться — нечем. Вот и идет он к писцу, а тот ему пишет, что болярин или купец такой-то от дани уклоняется и связи с повелителем враждебной Новгороду Индии имеет с целью сопряжения. — С целью чего? — Имеется в виду свержение, но в народе почему-то считают, что сопряжение звучит государственнее. От трех до десяти таких доносов в день. — А почему их несут именно тебе? — Считается, что я приближенный князя и действую его именем. — Но ведь это не так? — А людей не переубедишь. А недавно жена одного мельника решила, что с нее хватит… Впрочем, тебе это наверное не интересно. Ты женщина серьезная, что тебе какая-то жена мельника… Говоря все это, Яван рассматривал Эржбету, как мужчины обычно рассматривают бывших любовниц — не особенно стесняясь, оценивая перемены, не проявляя энтузиазма. Что ей от меня нужно, думал он. По своему ли она почину здесь, или же опять неуемная Марьюшка задумала что-то? Манера сидеть у Эржбеты была все та же — не женская и не мужская. Колени вместе, правая ступня отставлена назад и вбок. Нож, конечно же, в сапоге — неизменный, остро наточенный, в кожаных ножнах. Легкая прочная сталь и костяная, свинцом утяжеленная, рукоять. Кожа на носу у Эржбеты облезла. Эржбета боится солнца. Я, веснушчатый рыжий Яван, тоже боюсь солнца. — Так что за дело у тебя ко мне? — спросил он. — Дело несложное, — сказала Эржбета. — Жестокий город, Новгород. Приехала я навестить мужа, а его, оказывается, убили. Яван уставился на нее не мигая. — Мужа? — Ну да. — Ты вышла замуж? — И не успела насладиться теплом семейного очага. — Кто же твой муж… был? — Человек не очень известный. Но все же муж. Звали его Рагнвальд. — Рагнвальд! — Да. Рагнвальд. — Это что же — шутишь ты так? — Какие уж тут шутки, Яван. Как всегда при произнесении ею его имени, Яван содрогнулся. Столько высокомерного презрения в пяти звуках. Как всегда, он вспомнил, как и где Эржбета произнесла это его имя впервые, сказав, «Так ты теперь, стало быть, Яван ». Тогда, в первый раз, его затрясло от бессильной ярости. Сейчас же было просто очень неприятно. Мужа у нее, видите ли, убили. — Рагнвальд, стало быть. — Да. — Не понимаю, — сказал он. — Что за дела могли быть у тебя с Рагнвальдом? — Он был мой муж. Семейные дела. — Какие к лешему семейные! Рагнвальд любил маленьких девочек. — Маленьких? — Ну, не очень маленьких. Моложавых. — По-моему, только одну. — Пусть так. Но маленькая она. Не такая дылда, как ты. Что ты затеяла, говори прямо. Эржбета сунула руку в суму, некоторое время в ней копалась (невольно Яван бросил тоскливый взгляд на сверд, лежащий на приоконном скаммеле — семь шагов, не успеть) и вытащив свиток, протянула его Явану не вставая. Пришлось перегибаться через стол. Действительно, самый обыкновенный брак. Печать Десятинной Церкви. Можно, конечно, подделать и печать, и кривые буквы отца Анастаса. Но нет — это не подделка. Явно не подделка. Яван положил свиток на стол. Улыбнувшись злорадно, Эржбета встала, взяла свиток, сунула небрежно в суму, и снова села, отставив в сторону правую ступню. — Прошу прощения, — сквозь зубы сказал Яван. — Прощаю. Помолчав, Яван встал, обошел стол, и присел на край. — Что же ты собираешься предпринимать? — спросил он. — Еще не знаю. Вот, пришла к тебе посоветоваться. — Польщен. Будешь искать справедливости? Эржбета неприятно улыбнулась. — Я не из тех, кто ее ищет . — Да. Это так. — Я не знаю, кто убил моего мужа и зачем. И, в общем, в данный момент это не очень важно. Хотя, конечно, лучше бы ему не попадаться мне на пути. Но дело не в этом. — В чем же? — У нас с мужем был договор, и по договору этому мне принадлежит некая часть его владений. — Вот оно что, — Яван облегченно вздохнул. Корысть — это больше на нее похоже. — Так в чем же дело? — спросил он. — В том, что мужу моему не так давно подарена была во владение Ладога. — Да, я знаю. — Но в нашем брачном соглашении она не упоминается. — Совсем не упоминается? Эржбета промолчала. — Ну так, стало быть, — заключил Яван, — Ладоги тебе не видать. Грустно, но это так. — Меня всегда восхищали твои шутки, — сказала она. — Тебе бы не в торговлю — в скоморохи податься. Весьма уважаемая профессия, и доходы немалые, особенно летом. — Да, я уж думал об этом, — заверил ее Яван. — Может и воспользуюсь когда-нибудь возможностью. Ну так стало быть… — Мне не нужна вся Ладога, — сказала Эржбета. — Мне хотелось бы владеть лишь малой ее частью. — Так. — Игоревым Сторцем. — Игоревым… позволь, позволь… Игорев Сторец! Бывшее владение Свена Борегаарда. — Поражаюсь твоей осведомленности. — Свен продал его шведскому конунгу когда-то. — Не продал. Подарил. И тот присоединил его к ладожским владениям. — Поскольку никто не хотел Сторец брать себе… кстати, почему? — Очень трудное место. — Точно, — вспомнил Яван. — Там ничего толком не растет. И ветры там такие, что каждую осень дубы с корнем вырывает. Странно, что они вообще там выросли, дубы эти. Вообще Ладога — противное место. Так зачем тебе Игорев Сторец? — Я там провела детство, — сказала Эржбета будничным тоном. — Не все детство. — Нет. Часть детства. — Не знал. Они посмотрели друг на друга понимающе. — Стало быть, — сказал он насмешливо, — захотелось пожить в родном краю… — Не для себя стараюсь. Для дочери. Подозрения вернулись к Явану. — Да. Кстати, как она поживает? — спросил он. — Не очень весело поживает. Всегда с чужими. Хочу ее забрать и жить с нею в Игоревом Сторце. Я там каждую тропинку знаю. Ей там будет интересно. Еще подумав, Яван спросил: — Так чем же я могу тебе быть полезен? — По смерти мужа, без дарственной, владение Ладогой отошло к прежней владелице. — То есть к Ингегерд. — Да. Ты вхож к князю. Замолви слово. Я могла бы устроить тяжбу вне зависимости от того, что сказано в брачном соглашении. Но мне не нужна вся Ладога. И если мне отдадут никому не нужный Игорев Сторец, я ни на что сверх того претендовать не стану. Яван, размышляя, прошелся по помещению, остановившись нечаянно возле приоконного скаммеля и машинально взял в руки сверд. Рассеянно держа его в руках, он вернулся к столу и, будто только заметив, что держит в руках оружие, бросил его небрежно на стол. — А почему ты решила, что я горю нетерпением тебе помочь? — спросил он. — Потому что знаю тебя, как человека, способного на благородные поступки. Вот и делай после этого добрые дела, подумал Яван. Освободили мы ее тогда от пиратов… в Константинополе… и стали ей обязаны на всю жизнь! И это не считая нашего с нею договора, о котором она до сих пор ни словом не обмолвилась. — Просить за тебя я не буду, — сказал он. — В известность князя и Ингегерд поставить могу. Сообщу им о твоих несчастьях. А просить — не буду. — Почему же? — Потому что просящих вокруг князей вьется — сотни. А меня ценят за то, что никогда никого не прошу. Не желаю попасть в зависимость. — Не упрямься, — сказала Эржбета. Яван покачал головой. — Послушай, Ликургус, — сказала она. — Тебе ведь это ничего не будет стоить. Никому Игорев Сторец не нужен. Никому. Ты невзначай скажешь, хоть за обедом, хоть на гулянии, свиток небрежно положишь — не угодно ли подписать? И Ингегерд подпишет. Ей не трудно. — Почему бы тебе самой к ней не обратиться? — Не хочу быть узнанной. — Кем? Ингегерд? — Кем-нибудь из приближенных князя. Нельзя поддаваться, подумал Яван. — Как знаешь, — сказал он. — Хорошо, — сказала Эржбета ледяным тоном. — Сколько ты возьмешь с меня? — А? — Сколько я должна тебе дать, жалкий торгаш? Назначай цену. За передачу просьбы и подпись на свитке — пятьдесят гривен? Сто? Яван чуть не рассмеялся. — Уймись, Эржбета. — Двести? Триста? — Уймись, тебе говорят! Она подалась вперед. Правая рука потянулась к сапогу. Яван метнулся в сторону, обошел стол боком, и положил руку на рукоять сверда. Улыбнувшись презрительно, Эржбета повела головой, круто повернулась, и быстро вышла. Некоторое время Яван стоял в нерешительности. Что она задумала, думал он. Что ей нужно. Э! Там повар шляется, у выхода. Кухня близко к выходу. Как бы не вышло беды. Именно в этот момент со стороны кухни донесся до него истошный крик повара. Выхватив сверд, Яван кинулся вслед за Эржбетой. Влетев в кухню, он увидел повара, остервенело обсасывающего порезанный палец. Хлопнула входная дверь. Яван вздохнул, мрачно посмотрел на повара, глядящего на него виноватыми глазами, и вернулся к себе. В саду чем-то рассерженный залаял Калигула. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ОБМОРОК Муж ушел по делам. К приходу гостей Певунья приготовилась следующим образом — взяла за ухо служанку, холопку Сушку, туповатую, пухлую, розовощекую девку, повела ее, не слушая возражений, к погребу, открыла дверь, хлопнула хнычущую Сушку по пухлому розовому уху, подумала, хлопнула по затылку, и втолкнула в погреб. — Сиди тут тихо, понятно? — сказала она строго. — Тихо сиди, сволочь. — За что-о-о? — хныкала Сушка. — Куда я под тобой провинившаяся? Провинность передо мной какая обозначается? — Подумай, пока сидишь. Время есть. Может, и вспомнишь чего. Певунья захлопнула дверь погреба и задвинула засов. Никаких особых провинностей за Сушкой не числилось, хоть Певунья и подозревала, что муж ее, тиун Пакля, хвоеволие с нею себе имеет время от времени. Это не очень хорошо, но все мужья так или иначе ищут себе хвоеволия вне супружеского ложа, и лучше холопка своя, чем чужая какая-нибудь хорла. А что посидит до вечера в погребе — так это ей на пользу. Холопки строгость знать должны. Вскоре и гости пришли — молочница с прачкой. Вышли женщины в сад и уселись на траву под березой. — Погадаем, девушки. Певунья разложила гадальные грунки, доставшиеся ей от волхва Семижена, уличенного в измене в позапрошлом году и убитого охраной при попытке бегства в Литву. Мудр был Семижен, да сам себя и перемудрил — противу самого посадника Константина идти задумал, других волхвов подговорил, намеревался править. Ярослава в расчет не принимал. Церкви собирался жечь, дабы не смущали честной народ греческою верой. Константин пришел тогда в ярость, всех волхвов, кто вблизи Новгорода обитал, схватил, но покарал лишь одного Семижена, да и то не прилюдно, а в лесах литовского пограничья, а остальных, после того, как поговорили они с посадником по одному, да осудил их тиун Пакля всенародно, отпустил. Многие с тех пор приходили к Певунье спросить, не прибрал ли тиун к рукам грунки Семижена, но ничего не добились. Певунья, привыкшая за время замужества перебирать вещественные доказательства, выискивая могущее пригодиться лично ей, ни в чем не признавалась. А только подруги ее, молочница да прачка, приходили в неделю раз поворожить, и вытаскивала Певунья из потаенного места мешок, и вываливала из него на садовую траву дощечки, ключи, зерна, серебряный гребень, перстень медный, и производила над ними всякие движения руками и мощной грудью, и бормотала слова, и ворожба частично сбывалась. К примеру, больной зуб прачки перестал болеть через три дня после ворожбы, а у молочницы разболелись как-то ноги, потому что не завершили в тот раз ворожбу по ногам, бросили на половине — кто-то в дом стучался. — А что ни говори, девушки, — сказала молочница, усаживаясь в березовой тени, — а есть сила в греческой вере. — Поди ты, — усомнилась прачка. — Сегодня на торге… любо-дорого! — Ну-ну? — заинтересовалась Певунья. На торге всегда что-нибудь интересное случается. — Которые в робах до полу… как их? — Монахи, — подсказала Певунья. — Вот, монахи. Наговоры посильнее волхвов понимают. — Ну уж это ты врешь, — сказала прачка. — Нет, ты послушай. Давеча на торге. Бова-то, стало быть, приволок огурцы свои, а сам починяет скаммель… Певунья и прачка обменялись скабрезными улыбками. — И не надо только смеяться, нечего! — сказала молочница. — Да мы ничего, — сказала прачка. — Так просто, — подтвердила Певунья. — Ну так вот. А тут вдруг подходит к Бове такой… нагловатый… не местный. И говорит, дай, мол, мне дюжину огурцов. И берет один огурец. А Бова, вы же знаете, не любит он, когда хватают не заплатив, без управления. Так он тем ножом, что скаммель починял, махнул подлеца этого по руке. Не сильно, только кожу порезал. Тот за руку схватился. Вдруг идут к Бове двое — огромные такие, глазами сверкают. Этот наглый тип, он им холоп, оказывается. Идут они прямо на Бову. Каждый Бову на голову выше. В плечах вдвое шире. Я смотрю, и Бова смотрит, и оба мы понимаем, что несдобровать, беда сработается. Что Бову они сейчас отметелят, или убьют, и на этом не остановятся — полторга снесут, как медяшки недосчитаться. Вроде бы не ратники, а сверды у бедер здоровенные болтаются. И сердиты очень — может они между собой давеча подрались, а может раззадорил их кто-то еще до Бовы. Бова весь сжался, а они к нему. Молочница перевела дыхание. — И что же? — заинтриговано спросили Певунья и прачка. — А то, что вдруг за этими здоровенными… появляется монах. Молодой совсем. Тощий такой. Совсем мальчишка. И кричит им, «Эй!» — Эй? — Эй. Я подумала, что они его только по носу щелкнут, чтобы под ногами не обосновывался, так он сразу в волость теней, к грекам своим. А они обернулись — не поверите, девушки — как притихли оба! Кроткие стали, аки ягнята невиновные. Он на них смотрит, брови стопырил, а они покраснели оба, застыдились, подходят к нему, и стоят, головы вниз повесив. А он меж ними — как барашек тощий промеж медведей обитающих. И вот берет этот барашек медведей за рукава и ведет их, а они позволяют ему, да еще кротко так, да смотрят, как бы его ненароком не толкнуть. Быстро их так повел. — Куда же? — В Талый Крог. — В Талый Крог! Талый Крог существовал в Новгороде еще со времен владимирова посадничества и имел отвратительную репутацию. Тати, разбойники, сводники, убийцы по найму и по вдохновению, хозяйки хорловых теремов со всей округи собирались в Талом Кроге — устраивали встречи, составляли договоры, набирались сил перед темными делами, восстанавливали силы после темных дел. И даже три тысячи варангских ратников, связанные общим делом, вооруженные, а потому мало чего боящиеся, обходили Талый Крог стороной. — Монах в Талом Кроге? — С нечистой силой они знаются, — авторитетно заявила прачка. — Уж это точно, я всегда это подспудно говорила. — Да уж, от них лучше держаться подальше. Даже наш священник-сосед говорит, не обидь ближнего, а то сделаю с тобой, что будешь как монах жить. — Кому это он говорит? — Мужу моему, — объяснила прачка. — Ну да ладно, ты, Певунья, гадай, — сказала молочница. — Погадай, найду ли я в этом году мужа себе. Певунья произвела несколько сложных пассов руками и закрыла глаза, изображая транс. Некоторое время подруги молчали. — Ну так что же? — спросила молочница в нетерпении. Певунья не шевелилась — сидела себе на траве, спину держала прямо, глаза закрыты. — Э, — сказала прачка. — Певунья, ты очнись. Ты скажи чего-нибудь. Молочница взяла Певунью за плечо и тряхнула. Еще некоторое время Певунья сидела прямо, а потом завалилась на бок. — Что это с ней? — прачка наклонилась над Певуньей. — Эй, Певунья! Ты смотри. Не дышит. Молочница отодвинула прачку и, приблизив ухо к носу Певуньи, прислушалась. Выпрямилась, убрала волосы от уха, и снова наклонилась. — Не пугай ты меня зря, гадина, — сказала она прачке. — Прекрасно она дышит. В обмороке она. Надо ее треснуть по щеке. Вдвоем они подняли Певунью и, удерживая ее в сидячем положении, молочница залепила ей пощечину. Голова Певуньи мотнулась в сторону. — Что же делать теперь? — уныло и испуганно спросила прачка. — Надо ее в дом переволочь. Может, отойдет, — предложила молочница. — Теперь уж не отойдет, — уверила ее пессимистичная прачка. — Ну вот. Гадали, гадали — доворожились. Прав священник, нету в ворожбе ничего хорошего кроме подлости неимоверственной. Умен он, хоть и грек. — Ты не каркай, хорла полосатая, — сказала молочница, пытаясь сосредоточиться. — Ты вот что. Ты бери ее за эту вот руку. А я вот за эту возьму. И поволочем ее в хоромы досель. Отволочем и уйдем. Муж ее вернется — пусть делает с ней, что хочет, а мы, хорла, никаких ведов не ведаем. Давай, бери. Взяв Певунью за руки, женщины напряглись и протащили подругу несколько локтей. Волосы у обеих тут же растрепались, на лицах выступил пот. — Тяжелая, хвита, — сказала молочница. — Один арсель, небось, пудов шесть весит. Надо бы за ноги ее взять, может, легче окажется. Взяли за ноги. По причине теплой погоды на Певунье не было ни онучей, ни портов. Потащили. Понева съехала Певунье сперва на талию, а потом на голову, вместе с длинной рубахой. — Срам-то какой, — сказала прачка, разглядывая с любопытством и деланным отвращением голую ниже пояса Певунью. — Размеры-то какие. А волосьев-то — полесье целое, до самого пупа. — Арсель ей поцарапали мы, вот что. Муж решит, что она с каким-нибудь эльскаром молодым на траве еть, — предположила молочница. А за ноги тащить и правда оказалось легче. Дотащили до заднего крыльца и только тогда заметили, что над плетнем торчит голова какого-то мальчишки лет двенадцати. — А ну пошел отсюда, хорлинг! — закричала молочница. — Пошел! Ах ты рвань сопливая, мамку твою пес ети! Поозиравшись, она бросила ногу Певуньи, нагнулась, схватила камень, и кинула его в мальчишку. Голова исчезла. — А я вот все расскажу, чего видел! — раздался из-за забора противный писклявый голос. — Ухайдакали неповинную женщину! — Правда ведь. Расскажет, — сказала прачка. — Да кто ему поверит. Не обращай внимания. Снова взяв Певунью за ноги, они втащили ее в гридницу, а через гридницу в спальню. — Помыть ее, что ли, — задумчиво сказала молочница. — А, ладно. И так сойдет. Надо ее на ложе водрузить. — Это как же? Ложе-то высокое. — Ничего. На крыльцо водрузили, и на ложе водрузим. Ну-ка, поверни ее. Певунью развернули ногами к ложу. — Стало быть, — размышляла молочница вслух, — надо теперь нам с тобою на ложе ногами встать и к себе ее тянуть. Так и сделали. На тело, поневу и рубаху Певуньи налипло много травы, листьев, и грязи. Стащили поневу с лица. Глаза у Певуньи все так же были закрыты. Послушав дыхание, молочница убедилась, что оно все такое же ровное. — Что же теперь? — спросила прачка. — А что? Укрой ее, вон покрывало. И пойдем отсюда досель. Скоро муж ее вернется, может что-нибудь придумает в мыслях. — Как-то нехорошо. — Что ты предлагаешь? — Может, дом поджечь? — сказала прачка. — Певунья все равно уж не жилица. Подожжем, а там мало ли что, например, сгорел дом, а Певунья вместе с ним. — Нет, нельзя. Может, очнется еще, безутешная. — Не очнется. — Нет. За поджог нынче знаешь, что делают? Быть нам холопками, если кто дознается. А сопляк-то нас видел. Да и мужу ее огорчение. Так хоть дом-то останется. — Ладно. Пойдем, а там будь что будет. — Да уж. Пропали наши головушки бесталанные. Как есть пропали. Выскочив на порог и оправляя волосы и поневы, женщины остановились, поняв, что опоздали. — А куда это вы спешите так, соседки? — спросил их тиун Пакля, муж Певуньи. — Али не гостеприимна хозяйка, али не люб вам дом мой? Уж останьтесь, милые, сделайте мне честь. Как человек общественной значимости прошу вас об этом нижайше. Где же наша служанка, что же не встречает хозяина. Молочница первая собралась с мыслями. — За помощью бежали мы, хозяин. — За помощью, — сообразила прачка. — Кому же понадобилась помощь? — спросил Пакля благодушно. — Чем смогу, тем и помогу. Я ведь, изволите видеть, далеко не последний человек в городе. Уж княжескому тиуну, каковым являюсь, многое подвластно, многое. Это все знают. И сам посадник Константин мне, ежели попрошу, не откажет. Так какая вам помощь нужна, милые? — А такая помощь, — сказала молочница, — что подруга наша, а жена твоя, тиун Пакля, давеча в обморок сверзилась в саду. — Именно, в обморок, — подтвердила прачка. — В саду. — И не разговаривает, и очи не открывает, — добавила молочница. — Совсем не открывает, — подтвердила прачка. — Лежит с закрытыми. — Это вы шутите так? — спросил тиун, растерянно улыбаясь. — Нет, — заверила его молочница. — В саду она лежит? — Нет. Мы ее в дом перенесли. — Чтоб ее не украл никто, пока мы за помощью бегаем. Тиун вошел в дом. — А Сушка где, холопка наша? — спросил он, идя к спальне. — А не знаем, тиун. — Не знаем, кормилец. Войдя в спальню и увидев жену, лежащую на ложе, с одной ногой, торчащей из-под покрывала, Тиун слегка оторопел, крякнул, и приблизился. Ноздри Певуньи раздувались, грудь вздымалась. — Певунья, — позвал тиун, садясь рядом. — Эй, Певунья. А что это у нее дрянь всякая в волосах? — спросил он, оборачиваясь к женщинам. — Не знаем, — сказала молочница искренне. — Вроде только что не было. Прачка только мотнула головой. Тиун приложил ладонь ко лбу жены. Лоб был горячий, а что из этого следовало — неизвестно. Он попробовал потрясти Певунью за плечо. Потряс. Никакой реакции. — Может, ей воды на лицо-то полить, вот эдак? — предложила прачка, показывая, как надо лить воду на лицо. — Зачем? — спросил тиун. — Может, будет лучше. — Нет, — подумав, сказал тиун. — По щеке не треснуть ли? — Уж пробовали, — призналась прачка. Молочница въехала ей локтем в бок, но было поздно. — И что же? — спросил тиун. — Ничего. Как видишь. — Ладно, — сказал Пряха. — Вы давеча за лекарем бежали? — За ним, тиун. За лекарем. Как же без лекаря. Без лекаря нельзя. — За каким же? За Стожем или за Трувором? — За Трувором. — Хорошо. Бегите. Приведите Трувора. Женщины переглянулись, повернулись, и вышли. — А где этот Трувор живет, ты знаешь? — спросила прачка, когда они оказались на улице. — Нет, — сказала молочница. — Ну, ничего, расспросим народ да найдем. Тиун меж тем сделал было еще одну попытку растолкать жену, но тут его внимание привлекли какие-то передвижения и шумы в погребе, примыкающем к стене дома. Нахмурясь, Пакля поднялся и вышел в сад, к погребу. В погребе что-то грохотало и пищало. Не будучи по натуре суеверным, Пакля смело шагнул к погребу и отодвинул засов. — Хо-хо! — залихватски приветствовали его из погреба. — Йех! Он едва успел уклониться. Кувшин пролетел возле его головы и упал на траву. Затем пришлось уклоняться от летящего окорока. — Эй! — потребовал тиун. — Кто тут? Прекрати! — Ага! Хозяин пришел! А вот мы его бжевакой! От бжеваки тиун увернуться не успел. Липкое сладкое месиво ударило ему в лицо. Отплевываясь, он отступил от двери. — Сушка, ты, что ли? А выходи-ка на свет сейчас же! — Пошел в хвиту! Стерев рукавом бжеваку, Пакля быстро вошел в погреб и схватил Сушку за руку. Она попыталась свободной рукой расцарапать ему что-нибудь, но он быстро пошел к выходу, таща ее за собой, и это ей помешало. Выйдя на свет, оба остановились. Сушка была пьяна в дым, улыбалась глупо и нагло. В одной рубахе — поневу она сняла в погребе зачем-то — встав перед тиуном, холопка подбоченилась, придала своим плохо повинующимся ей чертам подобие презрительного выражения, искривила пухлые губы, и сказала: — Ну ты!… — Иди в дом, — тихо и строго сказал тиун Пакля. — Куда хочу, туда и пойду, — ответили ему. — А в следующий раз ко мне полезешь, я тебе хвой отрежу. А то супруга твоя пучеаресельная возмущается и безвинных женщин запирает в потьмах таврических. Тфу. Она плюнула в него. Он успел отскочить. — Ты ж не плюйся мне тут! — сказал он грозно. — Я человек общественной значимости! Как смеешь! — Колдунья супруга твоя и хорла, — закричала очень громко Сушка. — Жирная хорла. И пьяница. Схватив ее за предплечье, Пакля поволок Сушку к дому. — Не толкайся, аспид! — скандально закричала она. — Ишь какой, толкается. Она села на землю и икнула. — Ой, — сказала Сушка. — Ха. Он попытался снова ее схватить, но она брыкалась, падала на спину, и лягалась. Он хотел было взять ее за волосы, но она подняла такой визг, что Пакля испугался, что сейчас к нему в сад сбежится половина города. Не зная, что делать, он умылся около колодца, поглядывая на сидящую на траве Сушку, и вернулся в дом. Когда некоторое время спустя он снова вышел в сад, Сушки нигде не было видно. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ЛОЖНАЯ ТРЕВОГА Все ставни распахнуты настежь. По периметру Валхаллы горели факелы и хитрые светильники с таинственной смесью, дающей в дюжину раз больше света, чем обычное масло — изобретение местного дьякона. Злые языки поговаривали, что дьякон украл рецепт смеси из архива убитого волхва Семижена, на что крещеная часть верхнесосенного двора резонно возражала — мол, доказательств того, чтобы хотя бы один из рецептов Семижена когда-либо был успешно использован хотя бы самим Семиженом — нет, равно как и нет доказательств, что у Семижена вообще были какие-либо рецепты, в то время как дьякон прибыл из Александрии три года назад — в самый разгар новых экспериментов с «греческим огнем» в египетской столице. Время было — за полночь, а нарядная, веселая, пьющая толпа расходиться не собиралась. Во-первых, было весело, а во-вторых, все ждали Валко — восходящую звезду гуслино-былинного жанра, польских кровей и псковского происхождения. Помимо собственно сочинительских и певческих талантов, Валко-поляк, выросший в самом в то время грамотном городе Севера, чуть ли не первый и единственный начал записывать, а затем и редактировать, собственные тексты, что благотворно сказалось на качестве его выступлений. Сгладились и ушли корявости, длинноты, и непомерно скучные, занудливые пассажи, всегда сопутствующие импровизации. Выступление Валко планировалось на два часа пополуночи. Певцы, гусляры и скоморохи, выступавшие в те вечер и ночь, прекрасно понимали, что призваны просто заполнить время до прибытия знаменитости, и ненавидели эту знаменитость люто. Наступил черед особого номера, который одна из скоморошьих трупп готовила весь предыдущий месяц — миниатюра с плясками. Уже накануне выступления в труппе начался разлад и разнобой. Оба гусляра поссорились между собой и, отдельно, с хозяином труппы, и уехали в Ладогу. Хозяину пришлось срочно договариваться с постоянными гуслярами Валхаллы, которые артачились и отнекивались, но все же согласились провести одну репетицию. На то, чтобы в ходе оной репетиции они запомнили, что и когда нужно играть, когда вступать, когда умолкать, особо надеяться не приходилось. Затем поссорились двое главных — Ларисса и Бревель. Ларисса родилась в Новгороде. Побочная дочь греческого воина, сопровождавшего делегацию дьяков, и новгородской высокородной замужней женщины, воспитывалась она у неимущих родственников. Отец навещал ее изредка в детстве. Имел он склонность к театру и умудрился в несколько кратковременных визитов привить дочери некоторые навыки и пристрастия. В возрасте десяти лет ее взяли на пробу известные плясуны, и многому научили. Переменив несколько скоморошьих трупп, неуживчивая Ларисса решила, что не место ей в этой дикой северной дыре, этом Новгороде-Хольмгарде, ну его в пень — и, соблазнив какого-то варанга, уехала с ним в Киев. Блистательная столица Руси обошлась с провинциальной певицей-плясуньей по обыкновению жестоко. Промыкавшись несколько лет на вторых и третьих ролях в киевских скоморошьих труппах, Ларисса, побывав в Константинополе, где она из-за незнания греческого не нашла себе применения (все места экзотических, на непонятных языках поющих, артистов были уже заняты, в основном киевлянами и киевлянками, бегло говорящими по-гречески), Ларисса вернулась в Новгород, волоча за собой шлейф атмосферы двух блистательных столиц. Место в лучшей скоморошьей труппе она получила без труда, и вскоре стала в ней главной певицей-плясуньей. Коллег своих она презирала, местных зрителей не считала достаточно подготовленными для восприятия ее искусства, и вследствие этого никогда не волновалась перед выступлением. Бревеля, второго главного, она ненавидела, не признавая за ним ни умения, ни таланта. Бревель, двадцатилетний, платил Лариссе, почти тридцатилетней, неприкрытой ненавистью и грозился на репетициях нечаянно уронить ее вниз головой во время исполнения какого-нибудь трюка или пляски. Стройный, пластичный, Бревель пел плохо, декламировал хорошо, в драматургии и театре понимал мало, но плясал вдохновенно и очень красиво. — Если сегодня вечером этот подонок возьмет меня не за талию, а за ребра, как давеча, я выну у него глаз при всех, — сказала Ларисса. — Все должны тебе в ножки кланяться, да? — кричал Бревель. — Все, да? В ножки, да? — Ты бездарный дурак, — лениво бросила Ларисса. — Век бы тебя не видел, гадина! — Бездарный дурак. — У меня после плясок с тобой шея болит! — Это потому, что ты бездарный дурак. — Уймитесь вы, заклинаю вас! — кричал хозяин труппы. — У меня без ваших ссор забот много! Все сыплется! — Какая разница, — парировала Ларисса, — как и кто здесь выступает. Играете во взрослых все. В Киеве на это убожество даже нищие не стали бы смотреть. — Ну и убирайся к ковшам, ведьма! — закричал Бревель. — Ты вот что! — обратился он к хозяину. — Ты вот что сообрази себе — либо я, либо эта мерзавка. Я не могу с ней выступать. Она из меня кровь пьет все время! — Кому нужна твоя кровь, бездарный дурак, — презрительно возразила Ларисса. — И даже имя у нее мерзкое! — кричал Бревель. — Спросили ее… — Умоляю, — сказал хозяин. — … что оно означает, ее имя? Так она… — Бездарный дурак. — … говорит — чайка! Хорла ты престарелая, а не чайка! — Ты еще захрюкай, для пущего эффекта, — надменно предложила Ларисса. Все это было днем. Оба они грозились навсегда уйти из труппы — но почему-то не ушли. Хозяин грозился все бросить — но не бросил. А за четверть часа до выхода, к концу представления другой труппы, Бревель высунулся в окно пристройки, которую в Валхалле использовали скоморохи для подготовки и переодеваний. Его рвало. — Какая гадость, — Ларисса отвернулась и отошла подальше от окна. Бревель всегда волновался перед выступлением, но такого волнения в своей практике он не помнил. Кто-то из вспомогательных скоморохов подал ему кружку. Бревель пригубил, глаза его полезли на лоб, и он снова высунулся в окно. — Воды же прошу, убийцы, — сказал он в передышке. — Как же можно дать человеку, которого выворачивает, свир, да еще крепленый! Чтоб вас всех лешие растерзали! Ему дали воды. Он прополоскал рот, выплюнул, и ушел в угол — бледный, трясущийся. Гусляры в главном помещении грянули финальные ноты выступления и умолкли. Окончившая выступление труппа под более или менее восторженные крики гостей вышла в пристройку — потные, усталые скоморохи шумно вздыхали. В зале зашумели и закричали. Безутешный хозяин поглядел на стоящую в неприступной позе Лариссу, на сидящего в углу, лицо в коленях, Бревеля, и решил, что все кончено. И пошел наставлять гусляров, которым было не до него — они тоже устали. Справа от главного входа, у стены, торчал Жискар в окружении женщин всех возрастов и степеней замужества — от незамужних до вдов, тех, кому мужья опротивели, многодетных и бездетных, состоящих в счастливом браке, старых и не очень старых дев. Он только что вернулся с верхнего уровня, который все еще находился в состоянии постройки, и где в одном из помещений наличествовал неповторимо красивый вид из окна, который одна из женщин возжелала оценить. Не было никаких сомнений в том, что в ближайшие полчаса тем же видом возжелает полюбоваться еще какая-нибудь женщина. Ярослав появился в Валхалле как-то незаметно, один, тихо скользнул вдоль стены, рассеянно отвечая на тихие приветствия. Все знали, что у Ингегерд какие-то осложнения, лежит она безвыходно в опочивальне, постанывая. Опасались за жизнь первенца, знали, что князь пользуется каждым свободным моментом, чтобы быть рядом с женой, сочувствовали ему — особенно люди среднего возраста. Молодежь сочувствовала вяло, формально. В конце концов, веселье, а не сочувствие, было основной функцией Валхаллы. Ярослав, мельком глянув на настраивающихся гусляров, понял, что пришел слишком рано. Сейчас будут выступать очередные скоморохи. А ему хотелось послушать Валко, о котором столько говорили последнее время знатоки развлечений. Ну да не уходить же. Может, скоморохи быстро отыграют номер. Холоп поднес Ярославу кубок и наполнил его свиром из кувшина. Ярослав пригубил, не чувствуя вкуса. Умелец, нанятый хозяином труппы, выволок из пристройки в зал и под поперечную балку солидных размеров башенку — два человеческих роста, и очень быстро, сопровождаемый по договоренности диатонными аккордами гусляров, вбил несколько гвоздей — удар, аккорд, удар, аккорд — крепя сооружение к полу и стене. Прочная толстая веревка тянулась от верха башенки. Держа веревку, умелец ушел в пристройку и там закрепил другой конец таким образом, что натянулась она, веревка, под углом градусов в тридцать. Затем умелец вышел еще раз, с другой, свободной, веревкой, с концом, привязанным к обрубку толстой доски. Раскрутив, он перебросил ее через соседнюю поперечную балку, распирающую стены и поддерживающую свод Валхаллы. Обрубок доски он в несколько ударов прибил к полу. Получился свешивающийся канат, который можно было легко и быстро убрать. Гусляры грянули залихватским, слегка усталым, перебором, хозяин скоморохов, держась за голову в отчаянии, ушел в пристройку. Вспомогательные скоморохи в количестве семи рядком вышли на большой низкий помост, пращур будущих просцениумов. Одновременно повернувшись лицом к чуть притихшей, но все еще занятой легкомысленными разговорами и зубоскальством аудитории, скоморохи пропели хором четыре ноты равной длины через равные интервалы — тонику, третью ступень, доминант, четвертую ступень в мажорном ключе — «у, у, у, у» и сказали «пшшшш», изображая таким образом ночную рощу. Гусляры спохватились и дали аккорд в неправильной тональности. Нужно было бы им теперь посидеть тихо, дождавшись, когда снова настанет момент дать аккорд, но профессиональная гордость взяла верх, и они снова дали аккорд — правильный, что и сбило с ритма скоморохов. Хозяин в пристройке несколько раз не очень сильно ударил лбом в стену. Скоморохи решили, что он так дирижирует, и более или менее стройно начали сначала — «у, у, у, у, пшшшш». Гусляры с достоинством ударили по струнам. С гордо поднятой головой на помост вышла нарочито степенным шагом Ларисса, и вспомогательные закричали, «Ай, ай, злая волшебница Полесья!» и присели, обхватив руками и локтями головы и шеи. Рубаха и свита Лариссы едва доставали ей до бедер, а порты затянуты были поверху широкой черной лентой, подчеркивая, а не скрывая, контур стройных крепких ног. Также лентой поверх гашника затянута была талия, и руки от предплечья до запястья. Аудитория притихла, мужчины смотрели во все глаза. — Что, страааашно? — грудным меццо вопросила Ларисса, поглядев сперва на скоморохов, а затем на аудиторию. — Хо. В аудитории робко засмеялись. Две недели добивался хозяин правильного произношения этого «хо» после тщательно выверенной паузы. Ларисса выливала на него ушаты презрения, говорила, что это глупо и совершенно не смешно, лишнее, и никто не засмеется, и выглядит это все ужасно вместе с дурацкой башенкой, а канат нужно крепить под другим углом. Но вот — засмеялись. Кончено же, это получилось случайно, что засмеялись. А может и не случайно, поскольку Ларисса не редьку лопатила все эти годы, а училась искусству исполнения и умела своим талантом оправдать любые глупые недочеты хозяина и бестолковость остальной труппы. Вертикально подняв левую руку, Ларисса взялась ею за свисающий канат. Скоморох запел: А жила в лесу дремучем заколдованном Нехорошая и злая волшебница… Ларисса, держась за канат, учтиво сделала аудитории ручкой. В аудитории захихикали. А жила она неполных двести сорок лет. И боялись там ходить добры молодцы. Ни купцы там не ходили, ни странники. Потому, кто заходил туда, обратно он Никогда потом в селеньях не показывался. И жила себе волшебница по-птичьему… Ларисса, напрягши незаметно левую руку, и почти незаметно присоединив к ней правую, сделала показавшееся публике легким движение — и зависла вертикально, вниз головой, над полом, выбросив стройные ноги вверх и ступнями стискивая канат для баланса. Перебирая руками, она поднялась, снова без видимых усилий, на четыре локтя вверх. …И по-рыбьему жила, и по-звериному, Позабыла, как людское племя выглядит, И какими языками изъясняется. В два приема — сперва вытянув ноги горизонтально, а затем плавно их опустив вниз, Ларисса поменяла положение на канате и, протянув канат между ступнями, позволила весу своего тела опереться на икры, незаметно давая таким образом отдохнуть рукам и плечам. Скоморохи встали вокруг каната и подняли одновременно головы. Вися над ними, Ларисса улыбнулась лукаво, повела одной рукой и, резко нагнувшись к ним, крикнула: — Съем! Скоморохи отпрыгнули в разные стороны. Какая-то весьма привлекательная женщина томно попросила Жискара показать ей вид из окна второго уровня, но Жискар, не сводивший с Лариссы глаз, отмахнулся. — Plus tard, — сказал он. — On verra ça après. [2] У женщины сделалось удрученное лицо. Выход на помост Бревеля привлек внимание публики — теперь заулыбались восхищенно женщины. Высокий, стройный, в простых белых одеждах и белых сапожках, в бутафорском лавровом венке поверх почти альбиносовых волос, Бревель замер на краю помоста, совершенно спокойный, ноги вместе, руки в стороны, голова опущена. — Где же она, моя прекрасная возлюбленная? — спросил он глуховатым голосом, красивый тембр которого заставил нескольких зрительниц замычать носом — «Мммм». — Где же? Он опустил руки, поднял голову, и глядя перед собой, как очарованный, пошел вдоль той линии, где несколькими столетиями спустя расположились бы огни рампы. Когда он проходил мимо висящего вертикально каната, под Лариссой, плясунья вскрикнула умилительно-испуганно «Ай!» и мгновенно переместилась по канату на два локтя вверх, поджав ноги. Зрители засмеялись. Бревель вернулся и повернулся лицом к публике, а спиной к канату. Ларисса сделала рукой жест, означающий — ну, все, выхода нет, нужно рисковать. Осторожно, чтобы не заметил Бревель, она съехала по канату вниз и преувеличенно-гротескно, на цыпочках, непрерывно оглядываясь на Бревеля, прошла влево от него, ступила на натянутый канат, и, сгибая нарочито неизящно ноги в коленях (от чего ее изящество стало совершенно неотразимым) пошла по канату вверх. — Кто-то здесь есть. Кто? — спросил Бревель, не оборачиваясь. Ларисса остановилась, показала ему язык, и продолжила восхождение. Снова засмеялись. — У, у, у, у, — спели шесть скоморохов, а седьмой затянул: На беду свою пришел ты, добрый молодец, На погибель в лес дремучий заявился ты, Нет тебе, добрый молодец, спасения, Ни спасения нет, ни утешения. Не ходи ты к башне этой заколдованной, Не княжна в ней томится безутешная, А волшебница живет не очень добрая. Пока он пел глуповатые эти вирши, а гусляры аккомпанировали, шестеро вспомогательных исчезли в пристройке. Бревель круто обернулся, а Ларисса, сидя на макушке башни и болтая театрально босыми ногами, помахала ему левой рукой, чувствуя себя в полной безопасности от посягательств пришельца. — Кто ты, страшное чудище? — спросил оторопело Бревель. — Что ты смотришь с горы зачарованной на долину зачарованную? Хозяин в пристройке хлопнул себя в отчаянии по бедрам. Учил ведь дурака не произносить «зачарованную» два раза в этом месте. Можно было сказать, «околдованной» или еще чего-нибудь. Может, права Ларисса — дурак он бездарный? Зрители ничего не заметили. Сюжет представления не превзошел ничьих ожиданий, оказавшись пошло-тривиальным. Вскоре на помосте снова появились вспомогательные — в черных до полу балахонах, волосы прихвачены черными лентами, изображая злые силы, и некоторые зрители немедленно решили, что это намек на греческую церковь и стали восхищенно переглядываться и хихикать. Злые силы атаковали Бревеля, то набегая на него, то откатываясь назад, полукругом, и временами то взвизгивая, то рыча. Бревель же изображал плясом отчаянную борьбу против враждебных сил — в начале придавая движениям видимость неуверенности, приседая, двигаясь угловато, а затем все увереннее, всецело отдаваясь борьбе, эффектно прыгая через полпомоста, бесшумно, по-кошачьи, приземляясь, крутясь бешено на месте, красиво взмахивая руками. Теперь уже все без исключения женщины следили жадно за его перемещениями по помосту. Но вот все темные силы побеждены. Прекрасный храбрый юноша идет к башне и начинает подъем по невидимым зрителям скобам, изображая трудности борьбы с гравитацией, останавливаясь, чтобы пожаловаться аудитории. — Ох и тяжек ох и труден путь к вершине той, Покидают меня силы, добра молодца. Ларисса озадаченно смотрела на Бревеля, советуясь сама с собой: — Бросить в него чем-нибудь? Или уж сразу в змею или крысу превратить? Лезет он, видите ли. Но когда Бревель оказался у самого верха и готов был положить руку на кромку, она изящно вскочила, сделала пируэт, и, легко перебирая ногами, сбежала по наклонному канату вниз. Бревель качнулся в сторону, ухватился за канат, закинул на него ноги, съехал до половины, и спрыгнул на помост. Начался танец, изображающий битву молодца с колдуньей — под гусельный перебор. Бревель и Ларисса подбегали друг к дружке, делали руками жесты, как рубили свердом, сходились, сталкивались, совершали прыжки. Несколько раз Бревель подпрыгивал, а Ларисса прокатывалась под ним и вскакивала на ноги за его спиной. Затем они ухватились друг за друга — она за его плечи, он за ее талию, качнулись точно рассчитанным движением влево, вправо, вперед, назад. Бревель, чуть присев, поднял Лариссу над головой. Вскинув ноги горизонтально, Ларисса уперлась руками в его плечи, выждала момент, сделала на его плечах стойку и, сложившись пополам, мягко соскочила вниз. И поразила героя в спину. Пройдя несколько нетвердых шагов, Бревель красиво прогнулся, совершил мгновенный полуоборот, и упал на спину, выгнув одно колено и откинув в сторону руку. Не хватило силушки у молодца, Порастратил силушку он ранее, А лежит-то молодец и вверх глядит: Пропел он мрачно. Встав над ним, поставив одну ступню ему на грудь, Ларисса пропела: А пришел ты, парень, в лес заколдованный, И сражался ты с силами темными, И на гору ты ко мне без оглядки лез, Доказал ты мне любовь свою преданную, И награда тебе будет неслыханная. Некоторые знатоки в аудитории покривились, слыша слова, но дело было в данном случае не в словах. Сняв ступню с груди поверженного Бревеля, Ларисса проследовала величавой походкой к противоположному краю сцены, развернулась, прошла колесом, пробежала два стремительных шага, и прыгнула высоко, перевернувшись в воздухе и легко приземляясь на ноги. Встав на канат, она плавно и легко взбежала по нему к верху башни. Хозяин, следивший с пересохшим горлом за действием из пристройки, дернул за нить, и алый цветок, лежавший все это время на поперечной балке над башенкой, упал вниз — точно в руку Лариссе. Она сделала незаметное движение рукой, и вдруг черные ленты слетели с ее бедер, икр, и рук, и осталась она в одном белом. Изящно сев на канат, она медленно и торжественно съехала по нему вниз — к успевшему привстать на одно колено Бревелю. Он поднялся и они обнялись театрально. Аудитория одобрительно зашумела. От дальней стены Валхаллы отделился Жискар и начал прокладывать себе путь к пристройке через толпу. Скоморохи покинули помост. Жискар решил, что он неправильно действует, что нужно идти не в пристройку, а к выходу, чтобы, обогнув Валхаллу по периметру, встретить Лариссу, когда она будет выходить через дверь пристройки. По пути к выходу толпа оказалась гуще, и ему пришлось хорошо поработать плечами и локтями. У самого выхода он заметил прижатого толпой к стене холопа с подносом. На подносе стояло несколько плошек. Жискар вспомнил, что голоден и на ходу снял с подноса плошку с редиской. Прохладный ночной воздух ударил в лицо Жискару. Он повернул направо. Торопиться было некуда — скоморохи должны были после представления переругаться и переодеться. Неспешным шагом Жискар отправился в путь, жуя редиску и таращась на звезды, очень яркие в прозрачном небе. Вот Большая Медведица. А это Пояс Ориона. Говорят, если ехать все время на юг и долго, то можно увидеть чудо — так называемый Южный Крест, небывалое созвездие, но это, наверное, легенда, которую придумали в Риме для поддержания престижа. У самого угла ему преградили путь. — Ну? — сказал Жискар, жуя. — Не спеши. Где князь? — Где надо, там и есть. — У себя или здесь? — А тебе-то что за дело? — Раз спрашиваю, значит есть дело. — Мне некогда. — Скоморошинка понравилась? — А хоть бы и так. — Подождет. Завтра узнаешь, где она живет, и заявишься к ней домой. С подарками. Скоморошинки любят подарки. Сегодня ты устал. — Нет, я не устал. — Отдохни. Пусть князь уйдет к себе. Мы немного подождем, послушаем, что Валко там придумал, а потом последуем за ним. — За Валко? — Нет, за князем. У меня к нему поручение. Важное. — И ты хочешь, чтобы я тебе поверил. Вот как стою здесь, так сразу начинаю тебе верить. — Вот грамота. Вот печать. — Факел ближе. Еще ближе. Действительно, печать. Оружие при тебе какое? — Никакого. — Хорошо. Как тут говорят? Леший с тобой. От кого поручение? — А это не твоего ума дело. Валко-поляк начал выступление с самой известной своей былины, со скоморошескими элементами — с укороченной строкой тут и там и с фривольными словами без повторений. Ярослав пытался вникнуть в смысл слов, но вскоре понял, что из затеи этой ничего не выйдет. Вокруг с восхищением слушали, ловя каждое слово, а он ничего не понимал. Кивнув, он двинулся к двери и вышел на воздух. Неспешным шагом пришел он в терем, неспешно скинул сленгкаппу, шапку бросил на ховлебенк, посмотрел мутно по сторонам и, вместо того, чтобы идти в опочивальню, двинулся в занималовку. Присев на скаммель, он положил руки на стол, а голову на руки, и некоторое время провел в такой позе, стараясь ни о чем не думать. Получалось плохо. — Скоро утро, mon roi. Последнее дело — спать сидя. Ярослав очнулся от раздумий и строго посмотрел на Жискара. — Ну? — К тебе, князь, гости, — объяснил Жискар, по своему обыкновению что-то жуя, похоже, редиску. — Если ты и дальше так будешь жрать, — заметил Ярослав, — ты просто лопнешь. Какое может быть уважение к правителю у его поданных, когда его приближенный все время что-то жрет, чавкая? Удивительно, как ты до сих пор не растолстел. Как тебе это удается? — А у меня забот нет, — парировал Жискар. — О государственных делах я не думаю. О моих пропитании, одежде и крыше над головой заботишься ты. Баб кругом несчитано, поэтому когда попадается сварливая или еще как-то обременяющая, ее не жалко бросить, других много. И поэтому пищеварение мое не прерывается и не замедляется, как у людей, заботами себя утруждающих. Так что, вводить гостей? — Что за гости? — Какая-то женщина в мужском платье. — Кто? — Женщина. Un femme. Ну, знаешь, женщина. С сиськами. — Дурак. В мужском платье? — Да. Я бы с ней не стал иметь дела, она из категории обременяющих. — Рыжая? — Слегка. И рыжая, и как бы в тоже время блондинка. И глаза зеленые. Высокая. Почти с меня ростом. Выше тебя. Говорит, поручение у нее. Врет, наверное. — Жискар, друг мой. Приведи ее, а сам не уходи. — При ней никакого оружия нет. — Дело не в этом. Она наверняка мне что-нибудь предложит, и я не хотел бы слушать ее предложения, оставаясь с нею наедине. — Нет, князь, я в таких делах не участвую. — В каких? — Все эти новгородские развраты, ménage à trois, это не для меня. Вообще в славянских землях очень много разврата, больше, чем в других краях. И на твоем месте я бы приструнил мужеложцев. — А во Франции их нет? — Есть. — Но меньше? — Пожалуй столько же, но никто там не рассматривает это, как повседневное дело. Мужеложствуют себе тихо, скрываясь. — Пригласи ее и останься. — Нет, я не желаю, это разврат. — Дурак! Трижды дурак! Какой еще ménage à trois, орясина! Предложение будет политического свойства. — Не люблю политику, — сказал Жискар. — Но если не ménage à trois, то так и быть, останусь. Хотя она и не нравится мне совсем. Самые лучшие женщины тут — у самого торга, есть такая улица, там живут многие жены купцов… — Веди ее сюда. Жискар вышел. Ярослав перевел дыхание, быстро вытер рукавом пот со лба, и приготовился к худшему. Не следует быть таким подозрительным. Во-первых, это, возможно, вовсе не она. Мало ли рыжеватых баб кругом. Может действительно хозяйка какого-нибудь хорлова терема прислала. А если она, то с чего это вдруг именно об этом она будет говорить, будто точно известно, что именно Марьюшка наша ненаглядная пошла на… да… Далеко пошла. Игра по крупному. Но может вовсе и не Марьюшка. А может, Добронега просто проверяет, с кем ей можно заключить союз какой-нибудь. Кроме того, Добронега в Киеве. Это точно известно? Вроде бы, да. Но кто ж ее, Марьюшку нашу неуемную, знает. И если не в Киеве, значит, Хелье не сумел. Не успел. Не додумал. В общем, провал. Полный провал. Может, Хелье схватили? И все у него выведали? Тогда еще хуже. Тогда со мною будут говорить с позиции силы. Жискар вернулся, сопровождаемый Эржбетой. Войдя, Эржбета гибко и изящно поклонилась князю не сгибая колен и достав длинной тонкой рукой до пола. — Доброе утро, князь. Ярослав, уперевшись арселем в край стола, жестом пригласил ее сесть на ховлебенк. Она еще раз поклонилась, более сдержанно, и с достоинством присела. Следуя неписаному этикету, ноги она держала вместе и сдвинула их влево, обе. Следуя тому же этикету, Жискар остался стоять, хрустя редиской и с неодобрением разглядывая гостью. Она ему явно не нравилась. Не в его вкусе. Жискар любил женщин потолще, посолиднее, либо очень ладных и нормального роста, как Ларисса. — Мне нужно говорить с тобою наедине, князь, — сказала Эржбета. — У меня от Жискара нет тайн. Я тебя слушаю. Эржбета оглядела Жискара. Э, подумал Жискар, а ведь она прикидывает, легко ли ей будет, если нужно, меня убить. Да, я был прав — обременяющая женщина. — Хорошо, — молвила Эржбета. — Будь по твоему. Еле сдерживая себя, Ярослав улыбнулся, но улыбка вышла блеклая, кривая. Далеко зашла сестренка. На этот раз — очень и слишком далеко. — Некая особа хочет предложить тебе союз, — сказала Эржбета. Каждый мускул в теле Ярослава напрягся до предела. Эржбета увидела, как бледнеют щеки и лоб князя, и слегка удивилась. — И вот почему, — продолжала она. — Она, особа, считает тебя законным правителем Новгорода. А также будущим правителем гораздо больших территорий. Она хочет предложить тебе некоторые услуги. — Какие же? — Ты стеснен в средствах. Наемники твои ненадежны, они слишком долго бездействуют. Ты можешь получить и золото и людей. — Что же я для этого должен буду сделать? — Ничего. — Совсем ничего? — Почти. Ты просто отметишь, что тебе оказана была услуга. А там видно будет. Особо обязанным считать себя не надо. Кроме того, мне велено дать тебе совет. От неимоверного облегчения закружилась голова. Князь быстро подошел к окну и отворил ставню. — Я могу… — спросил он, задыхаясь, — …могу я… подумать? Есть ли время? — Наверное есть, но очень немного. — А совет будет только после моего ответа? — Нет, зачем же. Та, которая меня послала — она ведь не торговка какая. Если она оказывает услугу, она ничего не требует взамен сразу. И услуга оказывается до конца. Совет такой. Тебе нужно обратить внимание на Ветровую Крепость. — Ветровую… А! Знаю. — Именно там, в Ветровой Крепости, и в ее окрестностях, собираются порою весьма интересные люди. — Да. Я слышал. — Но просто привести туда войско нельзя. Его обнаружат, и людей этих потом не найдешь. Нужно действовать молниеносно, не оставляя следов. — Страсти какие, — заметил Жискар, дожевывая редиску. — Прямо как Дикий Отряд Ликургуса. Ярослав улыбнулся, а Эржбета внимательно посмотрела на Жискара. — Какой отряд? — Дикий. Полулегендарные люди, служившие Базилю Второму. — Откуда ты об этом знаешь? — Да кто ж из воинов об этом не знает? — удивился Жискар. — Военачальник Ликургус рассорился с Базилем, и Базиль в благодарность за прошлые заслуги не казнил Ликургуса, а позволил ему бежать. Неужто не слышала никогда? — Нет, — сказала Эржбета сухо. — Князь, а ты слышал? — Я слышал, — ответил Ярослав, чувствуя, как к нему возвращаются силы. — Подозреваю, — добавил он насмешливо, — что и гостья наша слышала, просто у нее такая привычка — держать при себе все сведения, которые следует держать при себе. — Тоже мне великая тайна! — Жискар пожал плечами. — Все знают. Ликургус с его озверевшими подручными так примял болгар, что они еще два века помнить будут. Именем его детей и внуков пугать. Хайнрих хотел его к себе на службу взять, но Ликургус как пропал три года назад, так ни разу о себе никому знать не дал. — Хорош твой совет, — обратился Ярослав к Эржбете. — Я запомню. Спасибо. Ответ дам через три дня. Пожалуйста, приди сюда в это же время. — Приду, если пообещаешь мне кое-что. — Что же? — Хочу я, князь, землю купить. С твоей по соседству. Несмотря на свое состояние, князь удивился. — Ты? — В этом нет ничего особенного. Многие женщины владеют нынче землей. — Это так, но все же. — Не могу же я всю жизнь поручения выполнять, скакать по весям, как воин, с конунгами препираться. Все-таки я женщина. Я люблю покой, люблю, чтобы утром никуда не нужно было торопиться. Понимаешь? — В общем, да. — Собственно земли у меня уже достаточно, чтобы жить безбедно. Но каждый любит тот край, с которым у него связаны самые приятные воспоминания. Детство провела я, князь, в Игоревом Сторце, и на покой хочу удалиться именно туда. — Игорев Сторец… Да, знаю. — Игорев Сторец тем хорош, что на него никто не позарится. Людей там немного, смерды обходят его стороной — на земле Игорева Сторца ничего толком не растет. И мне не нужно будет думать, как защитить владение от посягательств. В этом что-то есть, подумал Ярослав. Не уехать ли и мне в Игорев Сторец. — И ты хотела бы… — Я хотела бы у тебя его купить. — Да, — сказал князь. Чувство облегчения сходило на нет, снова им овладевала тревога, и ему было не до разговоров о продаже земель. — Да, хорошо. Приходи в это же время, поговорим и о Сторце. Эржбета, вставая, едва заметно пожала плечами. Поклонившись князю, она быстро вышла. — Не видел ли ты Хелье? — спросил Ярослав. — Хелье? — удивился Жискар. — Нет. Зачем тебе Хелье? Какой-то он хмурый. Сплошные варанги кругом. Надоели. — Дурак. Пойдем, что ли, завтракать? — И то. Пора уже. В Валхалле суетились, прибирая после ночных гуляний, холопы. Увидев князя и Жискара, несколько из них тут же накрыли один из столов и побежали будить повара. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ТАЛЫЙ КРОГ Прислонившись к теплой стене лавки на самой границе торга, зодчий рассматривал скопление народа у вечевого помоста. На помосте репертуарили два скомороха и один последователь Баяна — их слушали некоторые из присутствовавших, в основном замужние женщины ремесленного сословия, реагируя на вульгарные шутки вульгарным смехом, переглядываясь, закатывая в притворном ужасе глаза, обмениваясь комментариями и не боясь при этом потерять нить представления — благо никаких особенных связующих нитей в представлении не было, и состояло оно полностью из отдельных безобидных, местами невыносимо пошлых, виньеток. Самые разные люди — и ремесленники, и торговцы, и молодая знать — толклись у помоста, не следя за представлением, но, очевидно, ожидая новостей. Открылись ворота детинца, и по прямой улице к вечевому полю пошла повозка с бело-голубым стягом. Гильдия новгородских биричей существовала с незапамятных времен и насчитывала, в зависимости от эпохи, от пяти до двух дюжин членов. Охрану предоставлял детинец, направленность новостей определял тоже в основном детинец, но новых членов гильдии долгое время подбирали себе сами биричи. Первым новгородским правителем, личным указом сместившим главу гильдии, стал Владимир в будущность свою посадником. Он же назначил биричам другого главу — Малана, человека прозорливого, остроумного, находчивого, и всецело преданного посаднику. Во времена крещения города ильдом и свердом Малан выступал на главном вече каждый день и очень выручал детинец и киевские власти, отвращая новгородцев от желания лечь костьми в защиту города от «греческой дури». После ильда и сверда Малан управился своими речами на вече угодить и народу, уже придумавшему кличку «ковши», которой они награждали киевских посланников, и детинцу — вне зависимости от того, кто состоял посадником, а кто де-факто правителем города. Сын Малана, Малан-младший, во многом походил на отца, но не отличался ни прозорливостью, ни обаянием. Тем не менее, под давлением детинца, выбран он был главой гильдии биричей пятнадцать лет назад и с тех пор его ни разу не попытались сменить. И Ярослав, и Житник извлекали из существования гильдии пользу для себя и старались ей, гильдии, не очень досаждать. Единственное, что предпринял Ярослав — распорядился сжечь архив гильдии с планами биричевых речей и продолжать по оглашении сжигать берестяные свитки далее. — Как это — сжечь? — удивились биричи, гордящиеся наследием. — К чертовой матери, — объяснил сурово Ярослав. На том и порешили. Запылала береста. Повозка подкатила к самому помосту. Зодчий, не отделяясь от стены, продолжал наблюдать. Малан-младший вылез из повозки, перебирая свитки. Тут же, у помоста, охраняемые теснящими толпу ратниками, околачивались несколько человек, имевших, очевидно, отношение к сбору вестей. Один из охранников свистнул и махнул рукой выступавшим. Те демонстративно нехотя свернули выступление и слезли с помоста, надеясь на сочувствие зрителей и не получая его — теперь тем, кто их слушал, хотелось послушать, что скажет бирич. Малан-младший обменялся дружескими похлопываниями по плечу с двумя из собирателей вестей, третьего заключил в официального толка объятия, улыбнулся, кивнул охране, легко забрался на помост, распрямился, принял торжественный вид, поправил на плече свиту (биричи не носили сленгкаппу), снова принял торжественный вид, оглядел орлиным взором толпу, начавшую с его появлением прибывать, и развернул первый берестовый свиток. — День добрый, новгородцы, — произнес он хорошо тренированным, приятным голосом. — Вести у нас сегодня такие. Норвежец Олав вкупе с норманнами занял остров в Средиземном Море. — Малан-младший выдержал паузу. — В Верхних Соснах ведутся обсуждения наложения новой дани на окрестности для поддержания выплат наемникам. По толпе прошел ропот. Малан-младший бесстрастно продолжил: — Посадник Константин выступил против сбора новой дани. — Кормилец! — закричали в толпе. Толпа откликнулась, но не очень ярко. Дураки, подумал Малан-младший. За те деньги, что вам платят, могли бы кричать естественнее. Да и при чем тут «кормилец»? Надо кричать «защитник наш». Сколько их не учи — ничего не умеют. — Суд над Детином отложен на неделю. Ведутся поиски важного видока, пропавшего через день после убийства одного из вождей наемников по имени Рагнвальд. Эту фразу Малан готовил все утро, прикидывая так и эдак логические ударения и решив в конце концов, что нужно напирать на «после» и «наемников». Слово наемники, в соответствии с пожеланиями детинца, повторялось биричами часто и с нарочитым бесстрастием. Ругательным оно стало относительно недавно. Следовало ругательность эту закреплять в уме народном. — Готский Двор освобожден Константином от денной дани на всю неделю, и за это вменяется его пивоварам первую кружку лить бесплатно, а вторую за обычную плату. На этот раз восторженные возгласы звучали искренне. Один из собирателей вестей протянул Малану-младшему на помост свиток. — Что у тебя там? — спросил бирич обычным голосом. — Смешно, — лаконично ответил собиратель. Малан-младший развернул свиток, пробежал написанное, издал короткий смешок, снова сделал торжественное лицо и, обратясь к народу новгородскому, сообщил: — Жена тиуна Пакли нынче гадать настроилась. Гадала она, гадала, ворожила себе, ворожила, да и в обморок… — он выдержал короткую паузу, чтобы выделить следующее слово, редкое в его обычном сухо-деловом государственном лексиконе, и потому звучащее в его исполнении комически, — …брык. Толпа засмеялась. — Лежит она себе в обмороке в опочивальне, но не просто лежит, а разговаривает на премудрых, а потому непонятных, языках. Никто не может понять, что она говорит, и… — он посмотрел в свиток —… ногой… дрыгает. Опять засмеялись. — А пузом она колышет? — выкрикнули из толпы. Малан-младший проигнорировал вопрос. — Я говорю, пузом колышет? — снова раздалось из толпы, громче. Кто-то полез было вразумлять спрашивающего, мол, кому какое дело, колышет жена тиуна Пакли пузом или нет, но оказалось, что многие заинтересовались, и вразумляющему дали по уху. — Я, право, не знаю, — сухо ответил Малан. — Не сообщают. От себя добавлять или предполагать что-то я не могу — это противоречит уставу биричей. На сегодня все, новгородцы. Счастливого вам дня. Уступаю место дьякону Рябинного Храма отцу Анатолию. Некоторые стали расходиться, но большинство осталось — а вдруг отец Анатолий скажет на этот раз что-нибудь забавное? Отец Анатолий, всегда пристраивающийся поговорить сразу вслед за биричем, взгромоздился на помост, потерял равновесие, и въехал лбом и плечом в бок вечевого колокола. Толпа разразилась хохотом. Анатолий, толстый и одышливый, коротко выругался по-гречески, потер ушибленный лоб, распрямился, колыхнув робой, и состроил фальшиво-умиленное лицо. — Да бериежеот васс… Бох… навгороццы, — сказал он, старательно выговаривая слова. — Бох… лиубиет васс. И… граци… васс тоже. А вот послуша-ети, шето сказать мудры Эклезиастес про насс, кои являться велик грешник. Мудры Эклезиастес сказать, «Не осерчай внутри твой сердцие, ибо серчает только стоирос дубовый. А не спроси почем былые время лучший чем сейчас, потомушто не приходить от мудрости ты просить это». Что он сказал, как думать, навгороццы? А ты думать! Теперь же слушать скриптуру Лукаса. Он развернул свиток и прочел, чище и лучше, чем когда импровизировал речь: — «Можно ли платить кезарю десятину? Он же, поняв их хитрость, ответил, что вы Меня искушаете? Покажите Мне динарий. Чье на нем изображение и инсигния? Они ответили — кезаревы. Он сказал им, итак, отдавайте кезарю то, что кезарево, а Богу — Божие». — Вятко-писец ему помогает, — сообщил Бова-огуречник, пристроившись рядом с зодчим. — Кто такой? — спросил зодчий. — Да служит малый при церкви у них. Анатолий ему говорит, что сказать надо на вече, а Вятко писцует это, но не так, как Анатолий сам говорит, а чтобы понятно было. — Приходите сей ночь… вечер… на службу в церковь, навгороццы! — радостно сказал Анатолий, закончив цитировать. — Служба хорошая очень сей вечер. — Вот ведь как у них, у греков, — язвительно сказал Бова. — Торку-богу принесешь чего, задобришь, а потом иди себе вольным орлом. А эти хотят, чтобы их Богу служили, как холопы хозяину. Служба, надо же. Вокруг на слова Бовы закивали, радуясь, что уловили мудрый смысл изречения. Умен Бова-огуречник, это все знают. — Да, Торку-то что, он и козлятину возьмет — да и не тронет. — Торк — как добрый князь. А греческий Бог — так хуже Перуна. Уж это точно. — Еще неизвестно, какой Перун был бы, если бы его гвоздями прибили. — Какими гвоздями? — Али не знаешь? Гвоздями. — Кого? — Греческого Бога. Он сначала было умер даже, а потом вдруг не умер, а выходит к грекам и говорит — вот я вас! — Что вы плетете! — раздался рядом голос. Повернулись на голос и увидели Репко. — Иисус сказал, что надо любить Бога всем сердцем, а ближнего — как себя. — Ого, — сказали ему. — Стало быть, у них все-таки есть второй бог, и зовут его — Ближний. — Нет, ближний — это сосед. — Чей сосед? — Твой сосед. — У меня сосед Коваль. Такая свинья неушибленная, что хоть плачь. Это он и есть — второй греческий Бог? — Нет никакого греческого бога! — рассердился Репко. — Есть один Бог — для всех. — Вона как! Все знает наш Репко. — Да что вы его слушаете! Он же ковш. Все ковши знают всё обо всём. Они же себя умнее всех считают. — Я в Новгороде родился, — сказал Репко. — А родители-то ковши. — Выходит, Репко, что и ты ковш, как твои родители, как ни крути. Ковш Репко махнул рукой и отошел в сторону. — Ишь обидчивый какой, — сказала дородная жена ремесленника, водрузив пухлые ладони на жирные бока. — Все ковши грекам за греческие деньги продались. Что бы мне не сказали, а уж в этом не разубедишь. Это всем ясно. — Вот бы нас кто купил, хоть бы и за греческие, хоть за печенежские, — сказал насмешливо плотник. — Но не хотят. — Это потому, что знают, какой мы народ. Мы любим, чтобы нам самим по себе все время. — Не всегда и не все, — подсказал ратник. Все оглянулись на ратника и слегка смутились. — Вон стоят, — сказал ратник. — Вон они. Сынки да дочки знати нашей. Ничем их не проймешь, ничего им не любо. Ни край родной, ни наследие отцов. Посмотрите — они и одеваются как ковши, и даже говорят как ковши. Послушаешь — не скоро разберешь, что они говорят. Группа знатной молодежи действительно толклась не слишком близко и не слишком далеко от помоста, и одежды юношей и девушек в самом деле были киевского покроя — но с нарочито-утрированными деталями. У некоторых юношей сленгкаппы имели на спине разрез от самого верха к краю, что позволяло им вскидывать половинки вверх, как крылья, или наматывать одну из половинок на шею. Шапки выглядели декоративно, состояли из одних околышей, и околыши эти отличались несуразностью цветов — зеленые, фиолетовые, ярко-синие. Поневы некоторых девушек сделаны были из тонких кожаных плетенок и заканчивались чуть ниже колена, а константинопольские сандалии держались на кожаных тесемках, спиралью облегающих ноги до колена и, очевидно, выше. Головные уборы девушек напоминали нарочито грубо оторванные и дырявые куски невода. На лицах юношей и девушек играли циничные улыбки. Дети знати перекидывались саркастическими фразами. — Значительно лучше стал Анатолий щелкать, — заметила одна из девушек томным голосом. — Скоро сам понимать начнет, что долдонит. — Что-то у него с нижними зубами, — сказал стоящий рядом с нею юноша. — Не то в драке выбили, не то сгнили они, не то от рождения они у него кривые. Шепелявит и плюется. — Да, отталкивающе звучит, — согласился другой юноша. — А на население-то посмотрите. С каждым словом визионы все тупее и тупее. — Даже жалко Анатолия, — сказала томная девушка грудным меццо. — Надо бы ему отдаться. Пусть у него хоть какая-нибудь радость в витасе будет. — Попробуй, — порекомендовала другая девушка. — Долго березить его не нужно, думаю, скоро засогласит. Хвихвитра у него, правда, очень свирепого вида. — А мы ее пригласим поучаствовать. — Да, как же, — сказал юноша. — Эти гречишные миссионеры — ханжи страшнейшие, у них даже дышать — грех. — Это только у нас, — сказал другой юноша презрительно. — Ведь кто к нам из Консталя припархивает? Только те, которых в Констале никто не слушает даже за динь-звяк. Тамошние уверы так и распределяют — попробуют непротырного на всех должностях, в Ковшебургию на полгода запустят, нигде он не кузит, ни во что не порубать, что с ним делать? Отправляют к нам. Во, послушайте только… — Потомушто нет иной господин кроме, — утвердительно говорил Анатолий. — Вот. Нет кроме, и все тут. Эх! Попорхаем сегодня на состязы? — Спексельно. — Вот что, — сказал предлагающий ехать на состязы. — Если не попорхаете со мной, то Даждь-богом брукаю, упорхаю я от вас в Ковшебургию. Там по крайней мере народ — не одни стультусы, как здесь. И, кстати говоря, уверы там неплохо долдонят на местном наречии. А то у нас такая скука, хорла, к вечеру мысли что болото становятся, ни на какую тему не кузится. — А давайте Готский Двор подожжем? — Кольчужей кругом скопы. — И что же? — А сколько им барбары платят, кузишь? — Заплатим больше, только и всего. Юноши задумались. Девушки смотрели на них, скрывая под ленивым обличием немалый интерес. — А что, — сказал один из юношей. — Будет на что потыриться. Сколько же платят кольчужам? Но сперва надо заглотить. Ту самую бесплатную грунку пива в Готском. Зодчему понравились молодые боляре и болярыни, пожалуй больше, чем бирич, дьякон, скоморохи и зрители вместе взятые. Он решил, что подождет еще, посмотрит, действительно ли они подожгут Готский Двор, приплатив ратникам, чтобы смотрели сквозь пальцы. Начало припекать, и следовало выпить чего-нибудь бодрящего пока что. Сразу за торгом виделся Талый Крог. Люди порядочные туда не совались, но зодчий, мнящий себя человеком, далеким от порядочности, направился туда, полагая, что взять с него нечего — какие-то медяшки. В Талом Кроге народу было как обычно — не много и не мало. Пили тягучий новгородский свир, ели, отламывая жирные куски, стегуны под рустом, утирались рукавом. Несколько непотребных девок разных возрастов и телосложений сидели в центре, возле печи, переругиваясь и ожидая, пока кто-нибудь из татей или разбойников не закончит дела да и не наймет какую-то из них, и поведет она его в пристройку. Переговоры о найме велись через сводника, присутствовавшего тут же, за отдельным столиком — большой, мясистый, лысый, сидел он, полузакрыв тяжелыми веками злобные красноватые глаза. На зодчего посмотрели, но особого внимания не обратили. Купив кружку свира, зодчий остался у центральной печи, у всех на виду, и стал пить медленными глотками, думая о своем. Распахнулась дверь, и говор над столами быстро слетел на нет. В крог вошел монах, а за ним, пригнув головы, чтобы не задеть притолоку, вдвинулись в помещение двое — одетые богато, со свердами. За громилами вперся развязной походкой нагловатого вида малый с перевязанной тряпкой рукой. Хозяйка крога, с опухшим лицом, обнажая в улыбке остатки зубов, сразу почувствовала, что если этим гостям не услужить да не оградить их от насмешек постоянных посетителей, плохо будет — мебель повредится, стражники потом с тиуном нагрянут. Монах выбрал столик в самом темном углу. Громилы сели справа и слева от него. Нагловатый тип встал рядом и, потуже затянув повязку на руке зубами, изобразил комическую почтительность. — Принеси нам свир и чего-нибудь поесть, — сказал монах хозяйке, кладя на стол золотую монету. Хозяйка взяла деньги, поклонилась, и быстро ушла к печи, давая на ходу указания присоединившемуся к ней половому. Некоторое время в темном углу молчали. — Вы бы еще в детинец сходили навести обо мне справки, — сказал монах. — А что? — спросил более молодой громила. — Да так. Я что, в монаха переоделся, чтоб людей озадачивать? Иду мимо оружейной лавки, слышу, кто-то мое имя выкрикивает. Где он да где он. — Я не выкрикивал, — сказал Дир. Гостемил с трудом удержался от смеха. — Ты что же, друг Хелье, не рад нам? — спросил Дир, расстраиваясь. — Ну вот, опять! — возмутился Хелье. — Вот встань теперь и объяви всем — вот он, Хелье, за которым полгорода гоняется, награда обещана. Подите доложите — хоть Житнику, хоть Эймунду. — Натворил, небось, чего? — спросил Дир, понизив голос и не осуждая. Хелье не ответил, вздохнул, и искоса посмотрел на Гостемила. Тот отвел глаза, покачал головой, и сказал: — Зря ты так. Не знаю, кто и чего тебе сообщил, но зря. Хелье стал смотреть на Гостемила неотрывно. — Жила-была одна особа, — сказал Гостемил. — И жил-был я. Два раза навестила меня особа в доме моем. Но вовсе не для того, что все подумали. — Нет? — спросил Хелье. — Друг мой, я ведь человек капризный и обремененный многочисленными предрассудками, — объяснил Гостемил. — Дело не в низкой талии и не в тяжелых бедрах, кои, конечно же, не красят женщину, но суть явление обычное, и роли большой не играет… — Это как сказать, — заметил Дир. — Ежели к примеру не очень томная женщина, и хорошо поела, то… — Дир, помолчи, я еще не закончил речь свою, — строго сказал Гостемил. — Что у тебя за манера перебивать старших. Так вот. Дело не в этом, а в том, что рода моего представителю позволено все, кроме того, что ему не к лицу. Дочь смерда? Пожалуйста. Сестра императора? Сколько угодно. Но не к лицу мне дело иметь с отпрысками рода олегова, ибо вражда у нас с ними лет двести уже. Уж говорил я, казалось бы, тебе об этом. А ты вон чего себе надумал. За кого другого не поручусь. Но я тебе не соперник. Некоторое время Хелье сидел неподвижно, а затем привстал и порывисто обнял Гостемила. — Ну вот и славно, — сказал Дир, радуясь. — Вот и хорошо. Вот и прелестно, заметь, совсем. А то чего бы мы сидели и друг на дружку дулись бы. Хелье, освободив Гостемила, обнял Дира и поцеловал его. — Ну вот еще, — сказал Дир, обнимая Хелье. — Нежности. — Легче! — сказал Хелье, смеясь. — Прости, — попросил Дир, разжимая объятия. — Хорошо-то как. Не знаю, как Гостемил, а я все это время по тебе, заметь, скучал. — Хозяйка! — крикнул Хелье. — Не шуми так, — сказал Гостемил. — Это неприлично. Хозяйка уже спешила к ним с кувшином свира, а за ней семенил половой с подносом, на котором стояли дымящиеся миски. — Выпьем, друзья, — предложил Хелье, разливая жаркую влагу по кружкам. — Выпьем. Пусть ей, гадине, будет хорошо. Пусть будет ей счастья немеренно. — Это кому же? — спросил Дир, вздымая брови, но все же берясь за кружку. — Есть одна такая, — сказал Хелье. — Ведьма киевская. Гостемил засмеялся. — Но хороша, — добавил Хелье. — Как хороша, поселяне! Идет как плывет. Подбородок кверху. За нее! За нее! Три кубка вскинулись и грохнули друг о друга. Хелье выпил свой залпом. Посмотрев на него внимательно, Гостемил схватил кувшин и налил ему еще. Хелье выпил и эту кружку. — Теперь остановись, — сказал Гостемил. — Съешь чего-нибудь. А то станешь неестественно развязен, а это очень утомительно для окружающих. Не хватай руками, вот тебе нож. Эка дрянь, новгородская стряпня. Брызгается. Годрик! Годрик, изучивший привычки болярина за то время, что Дир одалживал его Гостемилу, подошел и тщательно вытер забрызганную рубаху белоснежным куском материи — будто специально носил этот кусок с собой. — Все равно пятно осталось, — сказал Гостемил с неудовольствием. — Теперь хоть и драться можно — рубаха загублена. Последняя из Корсуни. Помнишь Корсунь, Хелье? — Помню. — Не говори с набитым ртом. — Я тоже помню, — сказал Дир. — Дрянной город. — У тебя, Дир, кроме Ростова, все города дрянные. — Так и есть. — Но жить ты тем не менее предпочитаешь не в Ростове. — Служба. — Маммону. — А? — Нет, — сказал Гостемил, — это я так, не обращай внимания. Ну, стало быть, отношения выяснены, обиды забыты, так, может, друг наш Хелье расскажет, почему ему нужно скрываться и притворяться монахом. Если хочет. — Эймунд меня невзлюбил. — Не спрашиваю почему, — сказал Гостемил. — Это все? — Житник решил, что ему будет неловко, если я продолжу ходить по земле. — А тут спрошу. Почему? — Он хотел, чтобы я ему доносил на Ярослава. — Это уже серьезнее. Наверное. — Да, — подтвердил Дир. — Житнику ты зря отказал. Гостемил и Хелье посмотрели на него странно. — А что? — спросил он. — Стыдись, — сказал Гостемил. — Чего мне стыдиться? — Вы, стало быть, не по одному делу сюда явились, а по двум разным? — спросил Хелье. Дир и Гостемил обменялись недружелюбными взглядами. — Не мне судить, — добавил Хелье. — И не хмурьтесь вы так оба. Такая свинья этот Житник. Есть, конечно, на земле подлецы и похуже. Но найти их трудно. И ведь ханжество сплошное. Нет бы сказать — ты будешь мой спьен или тебя сейчас убьют. А он вопрос задает, да еще и умильным тоном — мол, не желаю ли я к нему в спьены пойти. — А как ты оказался у Житника? — спросил Гостемил невинно. Хелье строго на него посмотрел. — Через окно, — ответил он. — Зачем? Хелье усмехнулся. Дир ничего не понял и залпом выпил кружку. В этот момент к столику подошел странно одетый молодой человек, в котором Дир и Гостемил признали недавнего попутчика. — День добрый, — сказал зодчий. — Простите меня, что без спросу подхожу и обращаюсь. Я еду в Верхние Сосны, и если вы направляетесь туда же, то хотел бы присоединиться. — А откуда, милый человек, известно тебе, что именно туда мы едем? — спросил Гостемил. — А я слышал, как ты с лодочником договаривался. — Я не еду в Верхние Сосны, — сказал Дир. — Дел у меня там нет никаких, а место наверняка отвратительное. Я в том рыбацком домике обоснуюсь, помнишь, Хелье? Хелье помнил. * * * Ярослав сам распахнул дверь в гридницу, сверкнул глазами, и хотел было впустить только Хелье, но тот отрицательно покачал головой. Вошли все трое. — Здравствуйте, люди добрые, — сказал нетерпеливо Ярослав. — Ротко, рад тебя видеть, рад твоему возвращению. — Я, князь, — ответил зодчий, кланяясь, — многим премудростям научился… — Да, я уверен, что это именно так. А… — Позволь тебе представить, князь, — сказал Хелье. — Друг мой Гостемил. Знатного роду. Гостемил оценивающе посмотрел на Ярослава, но князю было не до дерзостных взглядов. — Очень хорошо, — сказал он. — Гостемил? Гостемил поклонился с достоинством. — Ротко, — сказал Ярослав. — Пойди к Жискару, он во дворе дремлет, скажи ему, что пора есть и пить, и что я хочу, чтобы ты рассказал ему все о Риме, поскольку он давно интересуется. Он тебя накормит и заставит дремать рядом с собой на скаммеле. Я с тобою, друг мой, после поговорю, обстоятельно. Все расскажешь, что видел, обо всем поведаешь. Не обижайся. Дело очень важное. Ротко поклонился и вышел. Жискара во дворе не оказалось — вообще двор был пуст. Ротко сел на скаммель, щурясь на солнце, и вскоре задремал. — Так что же, Гостемил, дело у тебя какое ко мне есть? — спросил Ярослав, кусая губы и бледнея. — Не сердись и не спеши, князь, — попросил Хелье. — Гостемил нам понадобится. — Э… Ты скажи, — да или нет? Нашел? Хелье кивнул. — Все, что нужно? Хелье еще раз кивнул. — И все хорошо? Хелье кивнул и улыбнулся. Ярослав глубоко вздохнул и не сел, но почти упал на скаммель. — Уф! Ты, Хелье… скажу я тебе… что же? Кто же? — Не спеши, князь. Все расскажу я тебе, все по порядку. И Гостемил послушает. — Нет, — сказал Ярослав. — Послушает, князь. Больше тебе положиться не на кого. За Гостемила я ручаюсь. — А в чем дело? — осведомился Гостемил. — Если что утомительное, то это как сказать, может лучше и не рассказывать при мне. Не надо утомительного. Кроме того, у меня есть к князю поручение. — От кого это? — спросил подозрительно Ярослав. — От сестренки твоей. Князь и Хелье уставились на него одновременно. Но Хелье был Гостемилу милее, поэтому он к нему и обратился первому, да еще и с возмущением: — Если я согласился выполнить ее поручение, это означает лишь, что я согласился его выполнить! — Он закатил глаза. — До чего все-таки люди тупые бывают, как много сил на них нужно тратить, которые можно было бы потратить на что-нибудь гораздо более… на хвоеволия какие-нибудь… А не сказал я тебе об этом раньше потому, что не знал, в каких ты отношениях с князем. Сейчас знаю. — В каких же? — насмешливо спросил Хелье. — В доверительных. — Ты уверен? — Так видно же. — А может, это просто дипломатия? Гостемил еще раз оценивающе посмотрел на князя. — Нет, — сказал он. — Друзья мои, — твердо сказал Ярослав. — Прекратите перебранку. — А чего он на меня накинулся! — возразил Хелье. — Тайны выдает! — Какие тайны! — возмутился Гостемил. — Где тайны? Ты что это, обвинять меня собрался? — Прекратите! — прогремел Ярослав. Хелье и Гостемил умолкли и нехотя посмотрели на князя. — Я вот… — начал Хелье. — Да ты не… — начал Гостемил. — Прекратить! Сейчас же! Они снова замолчали. — Что за поручение, говори быстро, — велел князь Гостемилу. — Поручение? Ах, да… Собственно, больше знак внимания, я думаю, — Гостемил покопался в походном мешке. — Эка я его упрятал. Подожди, князь. Он присел на корточки и вынул из мешка туго скрученное нечто. — Это не тебе, — объяснил он. — Это мои запасные рубахи. Так. Это что? Это галльский бальзам. В Новгороде не сыщешь. Хорошо я его замотал — красота! Вот, — он поднял закрытую пробкой и обмотанную плотной материей банку. — Полюбуйтесь, а? Смотри, столько дней пути, столько раз открывал — а ни капли не пролилось. Кстати, — он строго посмотрел на князя, а затем на Хелье. — Не поделюсь. Самому мало. Что другое — пожалуйста, деньги, золото, когда есть. Но это — не дам. Так. Дальше. Это Теренций. Ничего особенного, кстати говоря. Зря его так расхваливают. Ага, вот он, ларец. На, князь. Хелье, дай ларец князю, а я пока все это обратно уложу, а то как-то неприлично. В ларце оказался медальон — сверд и полумесяц. Ярослав захлопнул ларец и некоторое время молчал. — Вот оно что, — сказал он наконец. — Ну, хорошо. Как бы ей это обратно передать. Ты, Гостемил, когда ее еще увидишь? — Не знаю, — Гостемил покачал головой. — Ладно. — Князь отложил ларец в сторону. — Хелье. — Да, князь? — Что нужно делать? Хелье подозрительно наблюдавший сцену, сказал, помолчав: — Нужно действовать. Сегодня же ночью, ближе к утру. Свистун будет в отлучке. Если тебе все еще интересно. — Какой Свистун? Киевский? — игнорируя недовольный тон Хелье спросил Ярослав. — Да. — Так это он?… — Да. Не спеши с выводами, князь. Мы… я и вот этот вот… Атлас… все сделаем. — Что это мы сделаем? — спросил Атлас надменно. — Что вы сделаете? — поддержал его Ярослав. Через некоторое время, устав от споров, но придя к некоторой степени согласия, Ярослав, Хелье и Гостемил замолчали. — Я поеду с вами, — сказал наконец Ярослав. — Это еще зачем? — удивился Хелье. — Вдвоем вы не сможете. Двоих мало. — Вполне достаточно. — Мало. — Хелье, — сказал вдруг Гостемил. — Князь поедет с нами. — Зачем? — Как бы тебе объяснить… — Гостемил задумался. — Ну хотя бы потому, что на его месте ты бы тоже поехал. Более того. По веревке в окно он полезет первым. Не так ли, князь? — Совершенно точно. — Не понимаю, — заметил Хелье. — И не надо, — сказал Гостемил. — Расскажи лучше, что у тебя за план. Немного подумав, Хелье привстал со скаммеля, раскатал берестовый свиток на столе, и начертил на нем несколько линий. — Вот это — Безымянный Ручей. Он идет так… и так… и сюда. Здесь башня. Вход вот тут. Здесь пролесь, там тоже деревья какие-то растут. — Ты там был? — спросил Ярослав. — Сегодня утром. — Тебя не заметили? — Нет, конечно. Если бы заметили, я бы сейчас тут с тобой… и с Тесеем… не разговаривал бы. — Ну хорошо. Дальше. — Дальше нам понадобится твой ровдир. Французский презент. — Ровдир? Из зверинца? Зачем? — Сейчас объясню. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. РЮРИКОВ ЗАСЛОН Согласно преданиям, Рюриков Заслон строился самим Рюриком, желавшим оградить свои владения от посягательств с северо-запада. Возможно, его отвлекли другие, не менее важные дела. Предполагаемая стена, на манер римско-имперской стены в Англии, так и не была построена. От замысла осталась только башенная часть укреплений — массивный нижний этаж, да прямоугольное возвышение над ним с зазорами для беглой оценки положения на местности. Безымянный Ручей когда-то был самой настоящей рекой, но с тех пор обмелел и поскучнел. Пространство вокруг Рюрикова Заслона обросло сгустками деревьев. По причине плохой репутации места смерды не устраивали здесь ни пастбищ, ни посевов. В близлежащем лесу свободно расхаживали медведи с лоснящимися боками, выходя после заката на открытое пространство, забираясь в остатки крепости, ловя рыбу в Безымянном, пугая одиноких путников. За час до рассвета двое всадников приблизились к Рюрикову Заслону, спешились, и привязали коней к деревьям в зарослях. Оба одеты были в серые рубахи, серые сапоги, и серые сленгкаппы, на перевязях висели средних размеров сверды. Еще некоторое время спустя прошла против течения по Безымянному одинокая лодка без паруса, на одних веслах. Прошла так резво, что трудно было поверить — но, да, приглядевшись, убедился бы наблюдающий за нею — в лодке всего один человек. Да. В лодке был один человек. Но он не был единственным в ней живым существом. Завернутый в прочную утяжеленную сеть в ногах у человека лежал, тихо порыкивая, ровдир — его тошнило. Ровдиры плохо переносят качку, а Волхов, которым шла давеча лодка, этой ночью разошелся не на шутку. — Ты не ворчи, — сказал гребец ровдиру. — От ворчания только хуже. Ты думай о чем-нибудь приятном, ровдир. Ровдир… Дурацкое слово какое. Вот по-польски, к примеру, тебя звать — драпежник. Это гораздо лучше, чем ровдир. Приятнее. Менее свирепо звучит. Гребец подогнал ладью к берегу в том месте, откуда за деревьями можно было разглядеть черный силуэт Рюрикова Заслона. Затащив судно на берег, гребец наклонился и совершил то, что не под силу двум обычным людям — поднял связанного ровдира-драпежника на воздух на уровень глаз. Разобравшись, где у пытающегося грозно рычать животного пузо, а где спина, он завалил его себе на плечо таким образом, чтобы ни когти, ни зубы зверя не могли его достать, и зашагал по направлению к Заслону. У самой границы пролесья к нему присоединились два прибывших ранее всадника. День намеревался быть пасмурным. Облачное небо едва заметно посветлело, сделались славянские предрассветные сумерки с сыростью и ветром в морду. Особенно ветер в морду не понравился драпежнику, родившемуся в краях с гораздо более дружелюбным климатом. Оставив Ярослава, Гостемила и драпежника позади, Хелье метнулся вперед, к стене. Оглушить лязгающего зубами от сырости бдящего не составило труда — рухнул лицом вперед, ничего не успев сообщить. Неподалеку от бокового входа в Заслон (главный вход отсутствовал) пять лошадей, привязанных к каменному столбу, обеспокоились присутствием драпежника и стали стучать копытами и ржать. — Поторопись, — сказал Ярослав, отходя от Гостемила и присоединяясь к Хелье. Гостемил опустил драпежника на траву перед входом. Дурацкая затея, подумал он. Эка наш юный варанг чего придумал. Но, надо отдать ему должное — остроумно. Только вот боюсь выйти из этого может не совсем то, что задумывали. Вскочив на крыльцо, он пнул дверь ногой, и она слетела с петель и грохнула об пол. Из-под железных засовов полетели искры. В смежном помещении послышался шум. Гостемил вернулся к драпежнику, вытащил нож и разрезал веревку, сдерживающую сеть на заду зверя. Драпежник рванулся, и Гостемилу пришлось схватить его за хвост, чтобы он не уполз, работая одними задними лапами. Взяв его за густую, едко пахнущую гриву, Гостемил пригляделся и одним взмахом ножа освободил передние лапы. Зверь меланхолично поднялся на ноги и не очень уверенно зарычал. Гостемил снова встал на крыльцо. Драпежник несколько раз махнул тыльной стороной передней лапы себе по морде, освобождаясь от зацепившейся о гриву сети, и уставился на Гостемила. — Начнем, — сказал Гостемил и ушел в дом. В этот момент из смежного помещения вышли осторожной походкой несколько человек. Как и предсказывал Хелье, многие были пьяны, а остальные сонные и усталые. — Человекозверь за мною гонится, люди добрые! — закричал истерически Гостемил. — Спасите! Кто-то высунулся наружу и вскрикнул. Человек пять отделились от общей группы, чтобы первыми посмотреть на человекозверя, но, взглянув, не ринулись в испуге назад. Что-то не так, подумал Гостемил. Что-то здесь совершенно точно не так. Поколебавшись, он пошел снова к выходу, делая страшные, испуганные глаза. Увидев, что безмозглый драпежник, вместо того, чтобы пугать лихих людей в помещении, терзает одну из лошадей, Гостемил сперва растерялся, но тут же осознал, что сути дела это не мешает. Стоящие у входа с ужасом смотрели на зверя. Гостемил подождал, пока двое из них с криками ринутся обратно в помещение и пошел за ними. В главном помещении горело несколько свечей, в качающихся тенях Гостемил разглядел проем, за которым угадывалась лестница. А тем временем Хелье, раскрутив веревку с крюком, метнул крюк по направлению окна и промахнулся. Звякнув о стену, крюк упал на землю. — Ты же можешь ее убить так! — сказал Ярослав ошарашено, хватая Хелье за плечо. — Ничего, — сказал Хелье. — Дура крепкая. Не то, что крюком, топором не убьешь. Поберегись, князь. Свистнув басовой нотой, крюк еще раз взлетел вверх и на этот раз зацепился за окно. Держа веревку в руке, Хелье сделал знак князю. Вдвоем они подошли вплотную к стене. Хелье собрался было передать веревку Ярославу, как вдруг там, наверху, кто-то снял крюк с подоконника и бросил его вниз. Падая, крюк едва не задел Хелье. Князь и Хелье одновременно отступили от стены и одновременно посмотрели вверх. Чувствуя, что критический момент не только наступил, но, возможно, уже прошел и терять больше нечего, Хелье крикнул по-шведски: — Дура, не кидайся крюком, у нас нет времени, ети тебя за ногу! Ярослав, помнивший, что Хелье — друг детства его беременной жены, нервно хмыкнул. — Сейчас нас убьют наверное, — сказал он. — А ну-ка, подсади меня. Я залезу, посмотрю, что там, а ты… Хелье не ответил. Тогда князь, прикинув, где уступы удобнее, подбежал к стене и полез вверх сам, без помощи. Хелье еще раз раскрутил веревку, и на этот раз крюк влетел в оконный проем по диагональной прямой, упал, и зацепился за что-то в помещении. Хелье стал быстро карабкаться по стене и скоро догнал Ярослава. — Перебирайся сюда, князь, — сказал он. — Вот тебе веревка, держи. Не очень там застревайте. Бери дуру за шкирку и передавай ее мне. В этот момент среднего роста и крепкого телосложения человек выпал из окна, к которому подбирались Хелье и Ярослав, и Хелье едва успел оттолкнуться ногами и метнуться в сторону, чтобы не быть задетым. — Да что же это такое! — возмутился он. — Гостемил, мы же тут лезем, прекрати немедленно! Переместясь обратно, Хелье протянул руку к Ярославу. Используя руку сигтунца для баланса, Ярослав добрался до веревки, ухватил ее выше руки Хелье и полез вверх. Вскоре он достиг окна и скрылся внутри. Вроде бы ему помогли — друзья ли, враги — Хелье не знал. Будто по команде округа огласилась криками — очевидно, ровдир гонялся за лихими людьми, не то играя, не то действительно охотясь и маневрируя тактически. Некоторое время Хелье ждал в нерешительности, а затем полез выше. Из окна показалась голова Ярослава. — Эй! — Как там? — спросил Хелье. — Я тебе ее сейчас передам. — Оторви кусок материи, скрути, и дай ей в руки. Она знает для чего. То есть, я предполагаю, что она знает, подумал Хелье, а может и не знает, надо будет объяснять дуре. В Старой Роще она всего шесть месяцев провела. Ингегерд забралась на подоконник. — Приветствую, — сказала она, глядя на Хелье большими глазами. — Поворачивайся арселем к белому свету, — сказал Хелье. — И становись мне на плечи. Ингегерд помнила, оказывается, уроки Старой Рощи. Держась за веревку, она осторожно ступила сначала одной ногой, потом другой, на плечи Хелье, а затем съехала вниз и оказалась сидящей у него на плечах и шее. Обернув скрученный лоскут вокруг веревки, она взялась за оба конца — получилось что-то вроде Скользилки Свена. Живот ее, выпуклый, надавил Хелье на затылок. — Гадина, — сказал Хелье. — Пузо тут твое еще… мерзавка… Перебирая руками, он начал спускаться и вскоре достиг земли. Присев, он позволил Ингегерд слезть с его шеи. Увидев их обоих на земле, Ярослав, лихо перепрыгнув подоконник, быстро съехал по веревке вниз. И только после этого Гостемил, все это время державший перерезанную свердом веревку в кулаке, выпустил ее и огляделся. Двое татей лежали на полу оглушенные, в некрасивых позах. Отходный бочонок в углу упал и расплескался. За окном занимался противный, хмурый рассвет. Хочу цветов, хорошего вина, и взморье, подумал Гостемил. Скаммель поудобнее, или лежанку. Фолиант какой-нибудь. Сколько мерзости кругом, а? Сленгкаппу мне князь порвал… оторвал кусок… Он скинул сленгкаппу и выглянул в окно. Три фигуры быстро двигались вдоль Безымянного Ручья к оставленной им, Гостемилом, лодке. Ну вот, подумал Гостемил. Оставили меня одного, мол, выбирайся, как хочешь. Что ж. Попробуем выбраться. Только бы драпежник не повстречался по пути. Лучше умереть от сверда, стрелы, или вселенской тоски по прекрасному, чем от драпежниковых когтей. Как-то унизительно. А, кстати, Хелье говорил ли что-нибудь о том, что делать с драпежником по окончании дела? Вроде нет. Так ведь и будет животина безмозглая шастать по всей локале, пугать народ и фауну, пока не околеет к лешему от первых же морозов. Медведи и те, даром что шкура толстая, тяжелая, зимой в хибернацию уходят, запасясь силами да жиром, а драпежник что — грива да кисточка на хвосте, больше для представительности, чем от холода. Он спустился вниз. Человек шесть заняты были баррикадированием прохода, рассчитывая, очевидно, отсидеться в крепости, пока человекозверь, он же драпежник, не покинет местность. — Зря стараетесь, — сказал Гостемил. Все обернулись к нему. — Зверь заколдованный сквозь стены проходит, — объяснил он. — Ну да ладно. Жалко мне вас. Принесу я себя в жертву ему, тогда он вас помилует, по вашему ничтожеству. Перед ним расступились. Быстро разметав баррикаду, Гостемил вышел в смежное помещение, а оттуда на воздух. Растерзанная лошадь лежала на земле, на остальных трех успели уехать самые сметливые, а драпежника нигде не было видно. Небо стремительно светлело. Остальные отчаянные люди куда-то попрятались. Гостемил пожал плечами и пошел через открытое пространство по диагонали — не к лодке, которой наверняка уже не было, но к тому месту, где князь и Хелье привязали давеча коней. Зайдя в лесок, он услышал ржание. Ориентируясь по звуку, он вскоре нашел одинокого коня. Второй, наверное, убежал. Шагом выехав к ручью, Гостемил очень удивился, найдя лодку там, где ее оставил. Князь и Ингегерд сидели в лодке, прижавшись друг к другу. — А где Хелье? — спросил Гостемил растерянно. — Он поехал тебя искать, — ответил князь. — Искать, — вторила ему Ингегерд. — Да ну? — удивился Гостемил. — Его там убьют! В этот момент из леса к Безымянному Ручью выскочил Хелье на перепуганном коне, который, не слушаясь всадника, полез в воду. Зайдя на двадцать локтей в ручей, лошадь стала брыкаться и истерически ржать. Уровень воды в ручье едва доставал ей до брюха. Гостемил направил своего скакуна на помощь другу. Схватив коня Хелье за узду, он с силой притянул ее вниз, так что морда коня шлепнула по поверхности воды. — Прекрати безобразие, — сказал он коню. Конь подчинился. — Я бы управился, — сказал Хелье, слегка стесняясь. — Да, но времени, наверное, мало, — предположил Гостемил. — Князь, спасибо, что подождал. — Князь, мы едем вдоль берега, — сказал Хелье. — А ты уж на весла налегай. — Хелье! — крикнула Ингегерд. — Ну? — Спасибо тебе и другу твоему! — Успеешь еще поблагодарить! Когда они оказались вдвоем на прибрежной тропе, Хелье протянул Гостемилу родовой медальон Моровичей. — Вроде бы ты обронил, — сказал он. Гостемил взял медальон и озадаченно посмотрел на Хелье. — Где ты его нашел? — Посматривай за лодкой. Как бы нас не заметил кто. — Я смотрю. Так где же? — В Рюриковом Заслоне. В нижнем помещении. — Что ты там делал? — Тебя искал. Гостемилу стало приятно и радостно на душе. В том месте, где Безымянный Ручей впадал в Волхов, тропу отделяли от воды заросли и холм. Выехав к берегу, Хелье увидел речную гладь, в которой отражалось пасмурное небо. Ветер стих. Ладьи нигде не было видно. Повернув коня, он въехал на холм. — Вот ведь ети твою мать, — сказал он с чувством. Загнав ладью в скучную, с бурого цвета камышами, заводь, князь и княгиня целовались. Гостемил присоединился к Хелье. — Совет да любовь, — сказал он, одобрительно кивнув. — Нравится мне князь. Не такой, как род его, лучше. — Скажи-ка мне, — попросил Хелье, — зачем ты настаивал, чтобы князь с нами пошел? Гостемил хихикнул басом. — Ты не хихикай, ты скажи. — Молод ты, Хелье, ужасно. — Хорошо. Это, говорят, проходит быстро. Ну так зачем? — Ну, как… Ему ведь с женою всю жизнь жить. Попала она в беду. А муженек, стало быть, вместо того, чтобы ехать ее выручать, других вместо себя послал, при том, что мог вполне поехать сам с этими другими. Что бы она о нем думала, что бы он сам о себе думал? Важными делами прикрывался бы, что ли, мол, мог я поехать вместе с твоими спасителями, но у меня были срочные встречи и вопросы управления. Так, что ли? — Понял, — сказал Хелье. — Вот и славно, что понял. Понятливый ты. — Вот что, — сказал Хелье. — Сейчас мы с тобою спешимся. — Так. — Я сяду на твоего коня. — Да. И? — А орясину эту пугливую возьму под узцы. — Так. А дальше? — А ты пойдешь туда, вниз, сядешь в лодку, возьмешь весла, и совершишь переход по реке в Верхние Сосны. Иначе мы туда до вечера не попадем. Как тебе такой план? — Плохой план. — Почему же? — Я уж греблей давеча баловался. Утомительно очень. — А в седле сидеть? — Менее утомительно. — А не хотел бы ты прилечь? — Было бы недурно. — Чем быстрее мы прибудем в Верхние Сосны, тем скорее тебе представится такая возможность. — Да, — сказал Гостемил, тоскуя. — Это точно. А чего это твой конь так напугался давеча? — А мы с ним ровдира повстречали. — Ну да! — Где-то я читал, что ровдиры сами охотятся редко. Все больше на самок полагаются. А у самцов выносливость не очень. Бегают не очень быстро, устают скоро. Всего локтей сто и пробежал он за нами. Но конь грамоты не знает и с такими тонкостями не знаком. — Ясно, — сказал Гостемил. — Ну, что ж. Видно придется еще веслами пошлепать. А ты, стало быть, берегом поедешь. — Да. — А если нападут? — Всем бедам не бывать. Можно, конечно, наскочить на Свистуна, он как раз должен из Новгорода возвращаться. Ну, авось пронесет. Чего ему в такую рань вставать. — А! Так его давеча в Рюриковом Заслоне не было? — Неужели ты думаешь, что он бы, будь он там, дал бы нам так легко уйти? Не такой он дурак, как его ухари. Ну, встретимся мы позже… — Ты не едешь в Верхние Сосны? — Я еду мимо. У меня кое-какие дела… меня ждут. — Помощь не нужна? — Нет. — Это хорошо, — сказал Гостемил облегченно. — А то мне сперва в баню нужно. И поспать. Кряхтя, он сполз с коня и потянулся, хмурясь. — Эх! Арсель задубел. — От седла? — От гребли. Гостемил нехотя, ленивой походкой спустился в камыши. Ярослав, услышав рядом с лодкой движение, встрепенулся. — Не обращай внимания, князь, — сказал Гостемил, заходя в воду, забираясь в лодку, и чуть ее не переворачивая. — Это к вам Посейдон пожаловал. Или кто там заведует речными перевозками. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. АЛЬЯНС Житник сидел на валуне, держа сверд на коленях. Коня он привязал к толстой березе, чуть не рассчитав — уздечка мешала коню наклониться достаточно низко, чтобы отщипнуть травы. Конь проявлял недовольство, но Житнику было не до него. Житник был раздражен. У него была запланирована важная встреча. До встречи оставалось еще много времени, но те, кто пожелал увидеться с ним именно на этой поляне, до важной встречи, опаздывали, а Житник не любил опоздания и никому их не прощал. Но наконец они появились — пятеро, одетые в длинные неопределенного цвета робы, с посохами. Шли медленно. Житник заерзал нетерпеливо, но вскочить и пойти к фигурам навстречу было бы ненужным проявлением суетности, которую могли ненароком принять за подобострастность. Фигуры приблизились. Одна из них, в центре, меньше других, откинула капюшон. — Здравствуй, Житник. Житник встал, приблизился, поклонился, поцеловал ей руку и прижался к ее щеке. И остался стоять. И остальные тоже стояли — живописной группой на залитой солнцем поляне. — Прими мои поздравления, — сказала Рагнхильд. — Все союзники твои собрались в Ветровой Крепости, не так ли, и ждут тебя? — Да. Я спешу. — Ничего. Даже если и опоздаешь — без тебя ведь не начнут. Здесь ей не нужно было притворяться — глаза ее, водянисто-серые, смотрели не в пространство, как смотрят глаза слепых, но прямо в лицо Житнику. — Не подвел ты меня, сын мой, — сказала она. — Выполнил все, что вменялось выполнить. Осталось совсем немного. Усилиями наших друзей… — она повела головой, указывая на окружающих ее мужчин в робах, — …удача сопутствовала тебе при выполнении, не так ли. — Трудности были, — заметил Житник не очень благосклонно. Рагнхильд, со свойственной ей бестактностью, похоже, думает, что он просто инструмент в руках ее и волхвов, и что ему все легко дается в связи с их рукомаханием над жертвенниками. Суеверный народ, примитивный. — Я знаю, что были трудности, — ответила она. — Но трудности трудностям рознь. Что ей нужно, зачем она меня сюда позвала, подумал он — чтобы банальности говорить? Нет у меня на это времени. За помощь спасибо, за сведения спасибо, но что же — поклониться я ей должен? Так бы и говорила. Поклонюсь, от меня не убудет. — Волхвам достопочтенным, — сказал он, имея в виду окружавших Рагнхильд мужчин, — наверное, тоже нужно быть в Ветровой сегодня. У меня есть неподалеку несколько свободных повозок. — Нет, — Рагнхильд улыбнулась насмешливо. — Это не те волхвы, которые ездят на такие сборища. Им не место среди шарлатанов. Настоящие волхвы никогда не показываются такому количеству народа. Что ж, Житник, сын мой, Новгород переходит в твое безраздельное владение… когда? — Примерно через неделю. — Да. Ты говорил со священником какой-то новгородской церкви. — Ты прекрасно осведомлена, Рагнхильд. — Не жалуюсь. О чем вы говорили? — Он предлагал мне что-то вроде союза. — По собственной инициативе, или это константинопольский приказ? — Думаю, что по собственной. — Что ты ему ответил? — Что все верования для меня равны. — Это хорошо. Пусть он так и думает пока что. Слышала я также, что при казне новгородской состоит нынче какой-то полу-грек, полу-иудей. Что это за человек? — Его привел Ярослав. — Он спьен Ярослава? — В какой-то степени да, наверное. Но это не важно. — Почему? — Он хорошо разбирается в делах и не очень заботится о личной выгоде. Расшевелил неплатящих. Поступления в казну наладились. Я думаю оставить его при себе. У меня с ним хорошие отношения. — Не опасно ли это? — Нет. Он один из тех людей, которым важнее всего то, чем они заняты. Ему все равно, кому служить. — Ты так думаешь? — Почти уверен. Впрочем, через неделю мы будем иметь возможность это проверить. — Хорошо. Дальше. Я говорила тебе ранее, что по нашим сведениям, то, что называется Владимировым Делом, может быть… спасено, и называла имя — Элиас. Не так ли? — Да. — Нашел ли ты человека с таким именем? — Нет. Горясер сам проверил имена всех иудеев в Киеве и Чернигове. — Это не обязательно иудей. — Имя иудейское. — Да. Но не только иудеи называют детей своих такими именами. — Это правда. Будем искать. — Ну и наконец самое главное. Пока Ярослав все еще правитель, по крайней мере официально, не посылай гонцов к Святополку. Житник склонил голову вправо и странно посмотрел на Рагнхильд. — А зачем их вообще посылать? — Мы уж говорили с тобою об этом, — строго сказала Рагнхильд. — Укрепив Землю Новгородскую и свою над нею власть, ты принесешь присягу Святополку, дабы владел он всеми землями восточных славян. — Посмотрим, — сказал Житник. — Нечего смотреть. Так надо. — Почему Святополк? Почему не я сам? Рагнхильд покачала головой. — Ты, Житник, мой любимый сын. Но нельзя позволить, чтобы сын безродного вятича владел такой территорией — да ты и не сможешь. — Святополк — официально сын Владимира, — начиная злиться, сказал Житник. — Не тебе об этом судить, чей он сын. Ты будешь владеть Новгородом, с тебя и довольно, и свои последние годы я желаю провести с тобой. Но Новгород будет платить Киеву дань, и по зову Киева новгородские войска будут идти туда, куда им велят. Житник закусил нижнюю губу и мрачно посмотрел на мать. — Нет, — сказал он. — Что — нет? — Нет. Я, конечно же, сын вятича. А Святополк сын леший знает кого. Но Новгород не пойдет в подчинение Киеву до тех пор, пока я сам не сяду на киевский престол. Слишком многое сделано, слишком много людей уже полегло за мое дело, чтобы я поклонился Святополку. — У тебя нет никакого дела! — сурово сказала Рагнхильд. — Никакого! Ты выполняешь то, что я тебе велю! — Послушай, Рагнхильд, — Житник слегка повысил голос. — Я достаточно почтительный сын, чтобы тешить тебя и даже подчиняться кое-каким твоим капризам. Но главный здесь я. У меня есть свои представления о том, что нужно и чего не нужно делать, и я не собираюсь ими поступаться даже для того, чтобы сделать тебе приятное. Некоторое время она молчала. — Ты упрямый, — сказала она. Житник пожал плечами. — Ты не представляешь, что ты сейчас сказал, не знаешь, что может быть, если ты лишишься моей поддержки. — Какая поддержка, Рагнхильд! Волхвы твои? Не смеши меня. Ты дала мне много нужных сведений. Все, что связано было с Неустрашимыми, оказалось правдой. Но настали новые, другие времена. А ты живешь в старых. Твоя месть Владимиру — благородна, но Владимира нет в живых. И Дело его давно не существует. Дело есть у меня, дело великое. Ты будешь мною гордиться, мать. — Ты глуп, Житник. — Я сделаю то, что намерен сделать — с твоим ли одобрением, без него ли, это все равно. — Не боишься, Житник? — Нет. Теперь уже — нет. Можешь хоть сейчас послать гонцов к Святополку и донести на меня. Можешь сказать ему, что моя цель — киевский престол. Это ничего не изменит. Даже если он придет сюда с войском. — Берегись, Житник. Мысли опасные у тебя. — Мне некогда. Я спешу на встречу. Я люблю тебя, как раньше, мать. Если ты не хочешь меня поддержать — не надо. Но не грози мне. — Я не грожу. Я просто знаю то, что знаю. Без моей поддержки ты не провластвуешь двух недель. Житник гордо поднял голову. — Что ж. Да будет так. Мне не нужна ничья поддержка. Наступило тягостное молчание. Житник поклонился и пошел отвязывать коня. Рагнхильд не двинулась с места, и окружавшие ее волхвы застыли в строгих, укоряющих позах. Вскочив в седло, Житник махнул рукой и, заступив на тропу, скрылся в тени деревьев. — Жаль, — сказала Рагнхильд, ни к кому не обращаясь. — Жаль Житника. Но и Ярославу не править. Кто наследует ему? — Судислав, — подсказал один из волхвов. — Слабый, нерешительный. Возможно, это даже к лучшему. Святополку будет легче. * * * В двадцати аржах к востоку от Новгорода, во владениях побочных потомков Рюрика, на Бранном Холме располагалась Ветровая Крепость. Функции крепости она перестала выполнять более ста лет назад, а служила больше случайным ночлегом охотникам и местным землевладельцам, следующих в Новгород и из Новгорода. Такие посещения случались редко, и именно поэтому Ветровую Крепость выбрали волхвы и боляре Земли Новгородской, проживающие вне Новгорода, для съезда. Житник и Горясер прибыли верхом, потратив на путешествие всего около трех часов благодаря надежным подставам, и были встречены восторженно. На съезде присутствовало около трех дюжин человек, из них волхвов около десяти. Волхвы преследовали, конечно же, свои, очень личные, интересы, помимо общественных. — Стало быть, не ошиблись мы в тебе, Житник, — сказал один из боляр, пожилой и степенный. — А это значит, что скоро станешь ты полновластным правителем Земли Новгородской, в чем мы тебе будем содействовать. Намерен ли ты и дальше следовать своим обещаниям, верны ли слова мудрой Рагнхильд о тебе, не предашь ли ты нас? Как они любят формальности, подумал Житник, сохраняя дружеское выражение лица. Просто удивительно, что они не приняли греческую церковь. — Я не предам вас, добрые люди, — ответил он, подстраиваясь под общепринятый в этих краях тон. — Все сделаю, как обещал. Не скрою от вас, что человек я корыстный и тщеславный. Но корысть моя состоит лишь в желании самолично управлять самой славной землею Севера, а тщеславие мое лишь в том заключается, что жажду я одобрения и похвалы от тех, кем я правлю, похвалы правдивой, искренней. Вокруг закивали, послышались одобрительные возгласы. — Позволено ли нам будет, — спросил кто-то из волхвов, — жить в Новгороде и не скрывать наше умение? — Да, — ответил Житник. — А десятина, — спросил болярин, — только в урожайные годы, и только добровольная? — Да. — И чтобы бабам воли не давать! — раздался чей-то сердитый молодой голос. Все заулыбались и посмотрели на говорящего. — А разъясни-ка нам, добрый человек, что ты имеешь в виду, — сказал Житник, улыбаясь. — Потому не с руки, — разъяснил добрый человек. — Нынче бабам позволено и грамоты подписывать, и уделами торговать, и выходить из дому в любое время, и за столом сидеть с мужчинами — не только женам правителей, но вообще всем. Нехорошо это. И по уху ее не ударь — бежит сразу жаловаться, приходит грек в рясе с ратниками, и лопочет что-то по-гречески полдня. Кругом засмеялись. — Это мы, пожалуй, на вече решим, — заверил его Житник, улыбаясь. — Да уж, но только скорее бы. Отец мой все своей племяннице завещал, все. И дом, и сад. Грамоту написал. Я сперва посмеялся, выгнал ее, дуру, к лешему, а она на следующий день с тиуном вернулась. Я в своем доме теперь как бы по ее милости, и она меня может выгнать, что же я делать буду? — Хвотин, молчи, — сказал кто-то из старших. — Не буду я молчать. — Молчи, щенок! — Обсудим на вече, — повторил Житник. — Есть ли еще пожелания? — Есть! Чтоб никаких наемников, ни шведских, ни польских, ни греческих, в земле нашей не было! — Это сложнее, — сказал Житник. Кругом заворчали. — Совсем без наемников мы на первых порах не сможем, — резонно заметил Житник. — Ковши только и ждут случая. Зароптали. — Но нужно бы ограничить их число в мирное время. Предположим — не более пятисот наемников. Чтобы не мы их, а они нас боялись. Несколько человек издали одобрительные возгласы. Выкатили бочку, разлили по кружкам хорошо настоявшийся свир, приготовленный по специальным, волхвом Семиженом составленным, рецептам. — За память Семижена! — воскликнул один из волхвов. Это был прямой вызов Житнику, погубившему Семижена. Если он поднимет кубок да выпьет — значит, раскаивается он прилюдно, понимает, что был не прав, смиряется. Житник поднял кубок и выпил. И снова налили. — За веру отцов! — сказал пожилой болярин Пелуно. Житник кивнул. Эка забавно, подумал он. Этому чучелу лет пятьдесят. Стало быть, в год Крещения ему было двадцать. Вроде бы должен помнить, что никакой веры отцов на самом деле никогда не было. Что было много разных богов, и наши боги были лучше, чем боги ковшей, но потом ковши поклонились специальному греческому богу, который оказался сильнее всех. А понятие делания чего-либо «за веру» эти бородачи просто переняли у христиан. И было это совсем недавно — а вот поди ж ты, уже считают своей традицией, причем очень древней. Затем какой-то волхв произнес благой наговор по адресу Житника, и Житник подумал, что и слово «благой» тоже взято у христиан — так ковши, ничтоже сумняшеся, перевели греческое μακάριος, либо латинское beatus, а эти подхватили. — Итак? — спросил пожилой болярин Пелуно. — Итак, нужны полторы тысячи ратников. Через неделю. — В Верхних Соснах? — Да. — Будут. Еще? — Человек сто всадников, развозить вести по всей округе. На новгородских полагаться первое время нельзя. — Будут. Еще. — Повивальная бабка. — Не понимаю. — У жены Ярослава скоро родится ребенок. — Ты же говорил, что ее… — Да. Но природа на такие грунки внимания не обращает. Девять месяцев минуло — вынь да положь ребятенка, вне зависимости от того, похищена ты, или нет. — Так Ярослав?… — Что? — Я слышал, он не то закоренелый мужеложец, не то вовсе евнух. — От кого это ты такое слышал? — подозрительно спросил Житник. — Да, вроде бы, все знают. Житник пожал плечами. — Дураки. Знал бы я, кто распускает такие слухи, язык бы вырвал. — Да ведь… — Негоже нам опускаться до сплетен. Негоже. — Да, — сказал болярин, подумав. — Наверное ты прав. Куда ее привезти? — Кого? — Повивальную бабку. — В детинец. — А там? — А там будут люди, с которыми она продолжит путешествие. — Согласен. Еще? — Лошадей. Много. — Можно. А зачем? — Шарлемань с конницей полмира завоевал. — Будут. — Сколько? — Столько, сколько понадобится. А ты, Житник, спешишь, я вижу? — Нет. — Не сейчас, а вообще. И вижу я, что мало тебе Земли Новгородской. Псков? — Псков и так наш будет. — Чернигов? — Тоже. — Тмутаракань? — Пыль да ковыль — на что они нам? Пелуно вздохнул. — Ковшей к рукам хочешь прибрать. — Да. — И править ими из Новгорода? — Да. — Мало пригоден Новгород для таких дел. — Каких? — Имперских. Житник пожал плечами. — Сколько продержалась империя Шарлеманя? — продолжал болярин. — Какие-то годы жалкие. Сколько усилий стоит Хайнриху удерживать Новый Рим? И ничего у него не выйдет. — Почему же? — В столице империи всегда должно быть тепло. — Зачем? — Чтобы можно было послать войско в любую сторону в любой момент, а не только летом. В грязи, топи да в снегу не повоюешь. В наших палестинах мечтать об империи могут только Неустрашимые. И это только лишь мечты. Житник недобро улыбнулся. — Не веришь? — Мне показалось интересным выражение «в наших палестинах». — Да? А что в нем такого необычного? — Как посмотреть. Что такое палестины? — Да кто ж его знает. Все так говорят. А действительно, какая разница, подумал Житник. А хоть бы они все были здесь христиане — что бы это изменило? На христиан они обиделись из-за добрыниных подвигов тридцатилетней давности. А оставь их Владимир в покое — глядишь, через поколение все бы в церковь ходили. Церковь, кстати говоря, не ту Владимир выбрал. Надо было Рим выбирать. А то и вообще свою церковь придумать. И, опять же кстати — это мысль! И главой церкви нужно назначить правителя территорий. И пусть правитель объявляет народу волю Создателя, то есть свою собственную. Настал момент завершения ритуала. По якобы древнему обычаю предводителю силы, в данном случае Житнику, вменялось удалиться в лес и там, в одиночестве, обратиться с молитвой к богу всех воинов Перуну. Все еще занятый интригующими мыслями о переориентации церкви на себя и возможных реформах и новых догмах, Житник торжественным шагом, положа левую руку на поммель сверда, вышел из крепости и, сопровождаемый восхищенными взглядами, пересек пространство, отделявшее крепость от рощи. Ему и в самом деле хотелось побыть одному. Во всем виновата Любава, думал он иронически, прислонившись к молодой сосне. Не откажи она мне тогда — может и не стал бы я следовать советам Рагнхильд, не стал бы, пользуясь доверием Ярослава, сманивать его людей на свою сторону. От Ярослава я видел только хорошее. Он слаб и мягок — но ведь это не его вина. До инцидента с Любавой власть была мне не очень-то нужна, ну разве что самую малость. Разбудила Любава во мне чувство справедливости. Или несправедливости. Бедрами своими округлыми покачала — и вот, пожалуйста, теперь чем больше у меня власти, тем больше хочется ее укреплять и увеличивать. Наверное Шарлеманю тоже какая-нибудь баба не дала. И на этом держится история, подумать только. Хороша Рагнхильд, а! На пороге таких свершений вдруг сказать — отдай все Святополку! Ну ничего, сменит гнев на милость. Недели через две, уже полновластным правителем, навещу ее, пожалуй, уговорю. Сбоку, слева, послышался Житнику какой-то шорох. Отделившись от сосны, Житник вгляделся и, не увидев ничего вразумительного, вытащил сверд. Лесные ровдиры всех мастей, твари опасные, умеющие оценивать противника на расстоянии, наверняка знали, что опаснее самого Житника в данном лесу никаких тварей нет. Поэтому источником шороха мог быть только человек. Или несколько. Люди слишком заняты собой, слишком обращены в себя, чтобы правильно оценивать степень опасности. Теперь шорох раздался справа. Житник поискал глазами дуб или вяз, чтобы можно было защитить хотя бы спину, но кругом были только сосны. Шорох раздался сзади. Житник сделал полуоборот. Где-то рядом двигались какие-то тени. Сколько их? Пятеро? Десятеро? Вряд ли. Десять человек давно бы себя выдали. Захотелось крикнуть, обратиться к ним, выяснить, в чем дело, вызвать на осмысленный диалог, но Житник был не из тех людей, которые легко поддаются панике и совершают за здорово живешь необратимые поступки. Закричать — значит, признать свою слабость. А в сверхъестественное Житник не очень-то верил. — Не бойся, здесь всегда так, — сказал спокойный низкий женский голос. Зашуршали кусты — на этот раз не зловеще, а по-человечески шумно, и к Житнику шагнула молодая высокая женщина в мужской одежде, с луком в руке. — Это они тебя пугают. — Кто они? Ты о чем? — спросил Житник. — Не знаю. Может, это души погубленных тобой людей. Может черти. А может дети местного лесного конунга Ветуси. — Ага, — сказал Житник, прищурившись. — Да, — подтвердила Эржбета. — А если какой человек со злыми помыслами сюда сунется, так ближе, чем на пятьдесят шагов не подойдет. — Это почему ж? — спросил Житник. — Это потому, что ноженьки нести его откажутся, а глазоньки путь указывать, — сказала Эржбета. Житнику, знакомому с некоторыми особенностями характера этой женщины, слова эти не показались смешными. — Что ты здесь делаешь? — спросил он. — Слышала я, что съезд будет, — объяснила Эржбета. — Знала, что они тебя попросят соблюсти ритуал. И жду тебя здесь уже добрых два часа. У меня есть к тебе предложение. — От Марьюшки? — От нее родимой. Не скрою — именно от нее. Впрочем, и для себя я надеюсь некоторую выгоду извлечь, поэтому ее предложение добавлю своим. — Ты дальновидна. — Да. — И практична. — Еще бы. — Но не думаю, что марьюшкины предложения могут принести мне нынче выгоду. — Я знаю, что ты так думаешь. — А твои — тем более. — И это знаю. А ты знаешь ли? — Что именно? — Что все твои люди в Киеве, вся купеческая трусливая дребедень, все, готовившие заговор против Владимира, схвачены Святополком, допрошены, а затем казнены? — Слышал. — И что Святополк не применит сообщить о том заговоре Ярославу, просто так, на всякий случай? — Думаю, что именно так он и поступит. — И что Неустрашимые после внутреннего раскола покинули Киев? — Видел. — Но связи остались. — Еще бы. Полтора века Неустрашимые проторчали в Киеве — странно было бы, если бы связи не остались. — И Марьюшке удалось многое сохранить. — Марьюшке всегда многое удается. — Ты не находишь, что у нее тяжеловат арсель? Житник подумал. — Вроде бы да, — сказал он. — Мне не приходило раньше в голову рассматривать ее как женщину. Но, раз ты говоришь, что тяжеловат, то наверное это так и есть. — Тяжеловат, уж ты мне поверь. Никто не оценит женщину лучше, чем другая женщина, состоящая у нее на службе. — Ты права. — Так вот, Марьюшка наша… — … с тяжелым арселем… — … предлагает тебе услугу, ничего не требуя взамен, кроме… — Кроме? — Кроме того, что в течении некоторого времени ты будешь чувствовать себя обязанным. Не сильно. Слегка. — Это так на нее похоже! — Да, и не говори! В этом она вся! — А ты? — А я помогу ей оказать тебе эту услугу, но взамен я, в отличие от Марьюшки, кое-что потребую для себя. — Деньги? — Нет. Землю. Немного совсем. И это не срочно. И уже после того, как ты станешь полновластным хозяином Земли Новгородской. Житник вложил сверд в ножны и поправил перевязь. — Что за услуга? — спросил он, закладывая руки за спину. — О! Услуга великая. В Новгороде… это город такой… — Да, на реке Волхов. — Именно. В Новгороде, в яме, томится и страдает некий Детин. — Да. Ты, я вижу, все новости знаешь. — Через несколько дней над Детином состоится суд. — Правильно. — После того, как Детина оправдают, он даст Ярославу денег, и наемники останутся в городе еще на неопределенное время. Под их прикрытием Ярослав может сделать очень много. Например, попытаться тебя убить. Или обвинить в измене. Или взять тебя под стражу. Или сбежать в Швецию, а там ему еще наемников дадут, и, возможно, денег тоже. — От тебя ничего не скроешь. — Уж не сомневайся. И о твоих планах я знаю все, что мне нужно, и о… Впрочем, это не важно. — А Детина оправдают? — Возможно. — Хмм. — Ты не уверен? Можно подкупить или запугать тиуна, можно купить видоков, можно хорошо заплатить биричам и тем, что кричат в толпе, но нельзя одним махом купить толпу. Толпу надо настраивать, а это занимает некоторое время. Иногда месяцы. Житник пожал плечами. — Что с того? Ну, оправдают его, ну оплатит он варангам пребывание. Убивать меня Ярослав не станет. И в Швецию не сбежит. — Почему ты думаешь, что не сбежит? — У меня есть причины так думать. — Не является ли исчезновение жены Ярослава одной из этих причин? Житник строго и недобро посмотрел на Эржбету. — Какое еще исчезновение? Жена князя исчезла? — Не притворяйся, здесь все свои. — Ничего об этом не знаю. — Так-таки не знаешь? — Нет. Эржбета улыбнулась. — Ну, что ж, — сказала она. — Раз тебе не известно, что она исчезла, думаю, тебе и вовсе неинтересно будет узнать, что внезапно она нашлась. То есть, для тебя она будто бы и не исчезала вовсе. Сидела себе, поглаживая пузо с наследником, в Верхних Соснах, стегуны лопала. И ведь какая гадина — Марьюшка ужасно расстраивается, когда вспоминает — жрет шведская посикуха в три горла, а все такая же худющая. Только пузо торчит. — Постой, постой, — сказал Житник. — Да уж. — Как это — нашлась? — Так. Нашлась. — Когда? — Давеча. — И где она сейчас? — Я ж сказала уже. В Верхних Соснах. Ничего себе, подумал Житник. Вот и связывайся с татями после такого. Ничего не умеют. Или они сами Ярославу ее… продали? Сметлив Свистун! Сперва взял деньги у Рагнвальда, потом, когда Рагнвальда так удачно убрали (не сам ли Свистун?), уже свершенное дело перепродали мне. А теперь и с Ярослава решили выкуп поиметь. Сковородку заставлю лизать. В кипятке сварю по частям. — Не знаешь ли, каким образом? — спросил он. — Как она нашлась? — Да. — Знаю. И даже знаю, как она исчезла сперва. — Все-то ты знаешь. И как же она исчезла? — Заблудилась. Шла себе по лесу, и заблудилась. Нашлись в лесу люди, не то, чтобы очень добрые, а так. И вывели ее, но не к Верхним Соснам, а в другое место совсем. Они там временно проживали. — А нашлась как? — А прибыл в то место, где они проживали, некто. И сказал, что путь в Верхние Сосны знает, выведет. И вывел. — Кто же этот некто? Знаешь? — Знаю. — Скажешь? — Нет. — Стало быть… — Свистуну утерли нос. А ты, небось, много денег ему дал. Житник промолчал. — Так стало быть, в связи с создавшимся положением, Житник, нужно тебе принять предложение Добронеги. Пока она не передумала. — Ох уж мне эти марьюшкины предложения. Что за предложение? — Вот, я знала, что разум свое возьмет. Предложение хорошее. Суд над Детином состоится при всем честном народе, не так ли? — Так. — И нужно, чтобы вина Детина была доказана. Буде она доказана, с Детина можно было бы потребовать виру и отпустить с миром. А только вира велика слишком. Придется его отдать возмущенным варангам, а там — пусть они делают с ним, что хотят. В этом случае все имение и владение Детина переходят к старшему сыну, не так ли. А уж со старшим сыном ты найдешь способ договориться. — Предположим, что все это так. — Остается только сделать так, чтобы быть уверенным. — В чем? — В том, что вина Детина будет доказана. При всем народе. — И об уверенности этой… — … как раз и печется Марьюшка. То есть, у Марьюшки есть способ повернуть дело так, как она захочет. Может вину доказать, а может невиновность. Детин на суде будет оправдываться, будет говорить разное. От этого многое зависит. Нужно, чтобы он говорил так, чтобы ни у кого не осталось сомнений в том, что он виноват. — Как же это сделать? — Для этого Детину нужно дать несколько советов. Советы должен ему дать человек, которому Детин смог бы полностью довериться. Советы должны быть составлены так, чтобы Детин верил, что это для его же блага. Его научат говорить, он будет говорить, думая, что доказывает невиновность, в то время как доказывать он будет как раз противоположное. — Интересно. И такой человек, которому Детин доверяет, есть у Добронеги на примете? — Нет. Но его можно, такого человека, создать. — Это займет много времени. — Вовсе нет. Совсем немного. Человек этот поговорит с Детином, войдет к нему в доверие, скажет, что ему хорошо заплатили друзья, чтобы он давал Детину советы. — Еще интереснее. — В Риме таких людей называют законниками. — У нас это не очень распространено. — Это так. Но ведь и не запрещено же. — Да. Позволь, позволь. Ах ты… да ведь Марьюшка в Киеве! — А хоть бы и так. И что же? — А жена князя нашлась совсем недавно. Очевидно, вчера. Откуда же Марьюшке об этом знать? — Подумай. — Значит, она не в Киеве. — Значит, не в Киеве. — В Новгороде? Эржбета улыбнулась мрачно. Помолчав, Житник спросил, тоже мрачно: — А это не она ли часом все подстроила? И что жена князя нашлась — не марьюшкиных ли добронежных рук дело? А? — Вряд ли. — Ты уверена? — Глупо было бы сперва помогать Ярославу, а потом делать предложения тебе. — Марьюшка и не на то способна. — Не в данном случае. Еще поразмыслив, Житник сказал: — Хорошо. Что нужно делать? Эржбета сняла с плеча колчан, вытащила из него стрелы, перевернула. Из колчана выпал берестяной свиток. — Нужно тебе подписать вот это. Житник взял у нее свиток и быстро пробежал глазами. — Это пропуск, — сказал он. — Именно. — Пропуск на двоих в заграждение в детинце и приказ об оказании содействия. — Да. — Здесь сказано — в любое время. — Да. — Дальновидна Марьюшка. С таким пропуском… — Тебе его вернут по окончании суда. — Нужно подписывать? — А как же. Эржбета отворила кожаную нашивку на колчане. — И чернила, и перо! — Житник улыбнулся. — Запаслива ты. — О! Не говори! Все мы запасливы на службе у Марьюшки. — А пропуск в сам детинец не нужен ли? — Нет. Уже есть. — Подписанный кем? — Тобой. Житник не выдержал и рассмеялся. — Столько у нее сил, столько ярости, — сказал он. — Неуемная девица, эта Добронега. Если бы мы с ней не состояли в родстве, я бы на ней женился. Вдвоем мы владели бы всем миром. — Завладей сперва Новгородом, Житник, а там видно будет. Житник снова помрачнел, перечел пропуск и приказ, и подписал свиток. — Спасибо, — сказала Эржбета, скручивая бересту. — И о моем условии не забудь. — Да, тебе нужны какие-то земли. — Совсем немного. — Запомнил. — Иди теперь к этим… а то тебя уж заждались, небось. — Да, пожалуй. Житник повернулся, вглядываясь в чащу. Ничего особенно опасного. Когда он снова обернулся, чтобы что-то сказать Эржбете, ее уже не было. Киевские планы провалились. Есть такие же планы во Пскове — там тоже зреет заговор, тоже купеческий, но они, псковитяне, еще меньше готовы, чем киевляне. Псковом правит Судислав, младший династический сын. Он никто. Настолько никто, что и заговор против него составлять было как-то нелепо. Заговорщики ждут сигнала из Новгорода. Нужно ли давать им сигнал? Да на Судислава только прикрикнуть — и он сам сделает все, что нужно. Принесет ключи от города, уйдет в монахи. Рагнхильд и волхвы лишили меня поддержки. Нет, это просто совпадение. Всякое бывает. Не может же человеку все время везти, должны случаться срывы иногда. Не верю я в эти глупости. Житник выругался, стукнул ладонью по поммелю, вздохнул, и решительно зашагал обратно к крепости. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ВАЖНЫЕ ДЕТАЛИ На третий день сидения в яме от прежнего Детина оставалось мало — память да некоторые черты лица. Воля его, казавшаяся и ему, и другим стальной, надломилась, как сухая тростинка, сразу после взятия его под стражу. Требовал и звал он, сидя в яме, первые три или четыре часа, просто по инерции. Затем последовал период апатии. Детин не обращал внимания на холод — а в яме, несмотря на летнее время, было прохладно днем и холодно ночью. Физиологические нужды заставляли его время от времени вставать и перемещаться в противоположный угол. На запах слетались мухи. Некоторое время они ему досаждали, но вскоре он перестал обращать на них внимание. В ступоре он вяло просматривал вялые картины, которые показывала ему ставшая бесстрастной память. То детство, то недавние события, то строительные дела, то жену и детей. Временами возникал образ Любавы, но и на него Детин никак не реагировал. Тоска, конечно же, наличествовала, но очень ровная, без всплесков. На второй день Детин почувствовал сперва жажду, а затем голод. На какое-то время это вывело его из ступора, и он стал слабо звать кого-нибудь. Никто не откликался. К полудню кто-то спустил ему на бечевке корзинку, а в ней — ломоть влажного хлеба и жестяную кружку с водой. Детин выпил воду и стал есть хлеб. И только съев его весь, он почувствовал зверский голод. Затем голод куда-то пропал, а в голове стало вязко. Запылали уши и щеки. Детин понял, что простужен. К закату в яме потемнело, и некоторое время шел мелкий дождь. К ночи Детин заходился горячим, сухим кашлем. Озноб терзал тело, ноги и руки заледенели, в паху было горячо. Сколько ни кутался Детин во влажную сленгкаппу, согреться нечего было и думать. И он решил, что этой ночью умрет. Зыбки границы, в которых человек остается таким, каким привыкли видеть его окружающие. Хрупок и нежен человек — чуть прижми, и оголяются нервы, животный ужас овладевает мозгом и загоняет душу глубоко, в адовы потемки, но если не галдят вокруг, не прикладываются каленым железом, не выворачивают руки и не режут на части, если проглядывают в тоскливой вялой муке рациональные паузы — начинает говорить душа, и обращается человек к первой, последней, и единственной надежде — к Создателю. Детин вспомнил, что он крещен. Все его успехи, достижения, уважение близких, ненависть врагов, все, что казалось ему ранее результатом упорного труда при содействии недюжинного ума, сноровки, рассудительности и внутренней силы, представлялось ему теперь просто цепочкой тривиальных, и часто нелепых, совпадений. Вот он унаследовал от отца, холопского отпрыска, некую сумму денег. Небольшую, как ему ранее казалось. Но подавляющее большинство людей вступает в жизнь без всяких сумм, налегке. Дьякон Южного Храма обучил Детина грамоте, счету, и начаткам логики — просто по доброте душевной, и, наверное потому еще, что не оказалось у него во время оно более важных дел, чем учить сопляка премудростям, а Детин думал, что выучился бы в любом случае — мало ли дьяконов на свете. Купец, к которому Детин пошел работать подручным, взял его к себе именно из-за умения считать. Людей купца Детин расположил к себе врожденным обаянием, а ведь люди в большинстве своем вовсе не обаятельны, совсем напротив, и обаянию нельзя научиться, и тем более нельзя обаяние купить. Затем купец взял его в долю — потому, что убедился в коммерческой честности Детина — а многие, большинство, сколько ни живут, не понимают, что на определенном уровне благосостояния честность выгоднее плутовства. И в тех случаях, когда все имение — и купца, и его, Детина — стояло на кону, когда нужно было рисковать, нервы Детина легко выдерживали нагрузку, а люди с крепкими нервами встречаются — двое на десять тысяч. А переходы через Таврическое Море чего стоили — кишащее пиратами всех мастей, бурное, расхлябистое! Примитивные плоскодонки, похожие на лапоть, могли тысячу раз перевернуться вместе с товаром, золотом и командой. В ладожских лесах молодого купца могли уничтожить мороз и волки — и, кстати, одного помощника съели, а почему не самого Детина — кто ж его знает, не из страха же перед ним, убегающим в панике с остальными, бросившими товарища на произвол судьбы. Посадник тысячу раз имел возможность поверить доносу, доносы на Детина поступали непрерывно. Не поверил. Между помолвкой и свадьбой попал Детин в переделку, мог потерять все и быть проданным в холопы — не хватало какого-то количества денег. Спасло приданое жены. Но ведь не сам же он подгадал именно в ту пору жениться, не с юности ведь планировал — вот на этой женюсь, и тогда сделается переделка, и приданое ее меня спасет. А что же сейчас? А кончилась цепочка удачных совпадений, и Детина сразу призвали к ответу. Бывает так, что цепочка тянется и тянется, поколениями, и люди рождаются и умирают в неведении, и в полной уверенности, что значимы и умны оне, как сам конунг Соломон, но кем бы был великий конунг Соломон, не будь он сыном прославленного отца, коему прощалось многое. И, между прочим, понимал это прекрасно сам конунг, и написал об этом в назидание тупым потомкам, не так ли. И Детин обратился к Создателю. Все больше отчаиваясь и страшась, он вдруг обнаружил, что не помнит наизусть ни одной молитвы. Но ведь это ужасно, подумал он. Всю жизнь свою видел я от Тебя, Создатель, лишь благо, и не удосужился запомнить даже «Отче наш» — ни по-гречески, ни по-славянски. Как там? Гой еси на небеси… Да… Что? Да — чего-то. Вот же я неблагодарная тварь. Простишь ли Ты меня? А Ты прости. А? Захотелось дать какой-нибудь обет. Ну, вроде, если удастся мне выйти отсюда, то буду постоянно отчислять деньги на церковь. И милостыню все время раздавать. Бывало, идешь по улице — нищий просит денег. Проходишь мимо. Эка, думаешь, мошенник. Небось много добывает денег таким ловким способом. А откуда тебе об этом знать? А хоть бы и много — твое какое дело? Мало ли, как у человека жизнь сложилась. Его в детстве дьяконы грамоте не учили. А ты ему — трудись, и все будет. Откуда тебе знать, что будет. Что ты ему за судья да советчик. И если так хорошо живет, по-твоему, этот нищий, легко хлеб свой добывает, забот не знает — так почему б тебе самому не попробовать, труженик хвитов? Вот оно, то самое. Вот пообещаю, подумал он, что всегда буду нищим подавать. А Ты меня отсюда выведи. Но тут он вспомнил, что с Создателем не торгуются, что Создатель — не Плишка-купец. Глупо как. Еще бы денег Ему предложил, дурак. Ну, хорошо. Не надо обетов. А Ты прости меня просто так. И вызволи. Ну, пожалуйста. Наступила ночь, но никто не собирался вызволять Детина из ямы. А вдруг, подумал Детин, никакого Создателя нет, все это сказки для устрашения непокорных? Что тогда? Но нет, ноет душа, болит. Поделом мне. Раньше ни о чем не просил Его, в церковь ходил два раза в год, как на повинность. Вот и не слышит Он меня. И правильно, подумал он. Я бы на Его месте тоже не услышал. Так мне и надо. К утру, стуча зубами от влаги и холода, Детин сообразил, что жара у него нет. Крепкое здоровье взяло свое — тело приспособилось. И жив я до сих пор, подумал он, вяло удивляясь. И не скажет мне ничего Создатель, и не спасет. Вот и правильно. Ему показалось, что уверенность в правильности предположения, в том, что не спасет, именно и сподвигнет Создателя на действия. Но Создатель молчал. Правильно, тоже верно, подумал Детин. Решил Создателя перехитрить, дурак. Детин зашелся вдруг в кашле. Нет, здоровье здоровьем, а так он долго не протянет. Что-то упало сверху, задев ему плечо. Детин повернул голову и увидел веревочную лестницу. — Вылезай, — сказали сверху. Пальцы не гнулись, мышцы работали с трудом и болью, но блеск надежды окрыляет. На поверхности было ранее утро. Дул теплый июльский ветер. Их было двое — ратники. Не варанги. Если бы были варанги, Детин решил бы, что его сейчас поведут без всякого суда на казнь, поскольку в вину ему вменялось убийство любимца варангов. Впрочем, и новгородские ратники могли повести на казнь, почему нет. Но все-таки. Его повели какими-то задворками, о существовании которых здесь, в детинце, он никогда ранее не подозревал, хоть и бывал здесь часто. — Куда это мы идем? — спросил он. Последовала унизительная пауза, после которой один из ратников сказал: — Какое тебе хвоеволие знать — куда. Ежели волнуешься, что последнее желание не дадут попросить — так не бойся. Дадут. Вот выполнят ли — не знаю. Второй ратник засмеялся. Детин замедлил было шаг, но ему влепили подзатыльник и подтолкнули вперед. — Шевели ногами. В каком-то закутке обнаружилась массивная дубовая дверь. — Приостановись, — сказал ратник. Детин повернулся к нему. — Не узнаешь? Детин вгляделся. — Нет. — Точно? — Точно. Ратник ухмыльнулся. — А было мне лет десять, строитель Детин. Шел я мимо лавки. Лежат пряники. Взял я один пряник. Слегка размахнувшись, он ударил Детина по лицу тыльной стороной руки. Детин отступил на шаг. Ратник схватил его за ворот рубахи. — Не гору целую пряников я за пазуху себе натолкал, а всего один скромный преходящий пряник, — зловещим тоном сказал ратник, давая волю справедливому гневу. — А ты с хозяином разговаривал. Разговаривал ты. Он еще раз хлестнул Детина по щеке, не выпуская ворот. — И лавка-то не твоя была, и пряники не твои. Но рассерчал ты благолестно. Схватил меня и ухо мне драл. Долго. Вот так вот. Он взял Детина за ухо и крутанул. Детин сморщился, ссутулил плечи от боли и замычал. — А потом дознался у меня, где отец мой единоматерный живет. Привел к отцу. И не ушел, пока мать не позвали и не отходил меня отец при всех розгой. Восемь лет прошло, а я все еще помню. Да. Теперь Детин тоже вспомнил тот случай. — Ага, — сказал ратник. — Боишься? Правильно. Он отпустил ворот и, вкладывая вес тела в удар, приложился кулаком к глазу Детина. Детин рухнул на землю. Его подняли, встряхнули, прислонили к стене, и открыли перед ним дверь. — Это баня, Детин, — сказал ратник. — Не топлено, но в кадках есть вода. Давеча водовоз доставлял, а с тех пор еще никто не парился и не мылся. Водосборник не трогай, он засорился давеча. Рубаха там свежая лежит. Помойся, рубаху надень. Да поживее. Детин нетвердо шагнул внутрь. Дверь оставили открытой для света. Несмотря на, возможно, самовольные действия ратника, проход по детинцу и солнечный свет согрели узника, и руки и пальцы снова начали повиноваться. А глаз начал заплывать. Раздевшись до гола, Детин, используя относительно чистые места на своей же рубахе, стал себя обтирать, обмакивая холстину в кадку с водой. Галльский бальзам пришелся бы теперь очень кстати, и теплая вода тоже, но ничего такого в распоряжении Детина не было. Человек десять во всем Новгороде пользовались галльским бальзамом — им привозили его из Киева проезжие купцы (не из-за барышей, которые при таком количестве покупателей смехотворны, а просто по-дружески, а в случае престольных особ — из подхалимства. Детин вспомнил о ранней своей молодости, когда ему приходилось много путешествовать с товаром. Он всегда отказывался от таких невыгодных просьб-поручений. И подхалимом никогда не был, и этим гордился. И что же теперь делать с гордостью той, поселяне? Не то, что галльского бальзама — пива прокисшего, свира прошлогоднего на нее не купишь. Не подхалимствовал — будто подвиг совершал, милость кому-то какую делал, будто счастливее кто-то стал, или управился поесть лишний раз в голодный год благодаря отсутствию в привычках Детина подхалимства. Герой какой, надо же). Вот опять же сопляк этот — дал по роже. За дело дал! Ишь какой правильный нашелся, пряники ему не кради. Мальчишку за ухо крутить! Тому пряника захотелось, отец на пряники денег не дает. Так дай ему ты, раз у тебя денег больше, чем в княжеской казне. Ан нет — вместо денег розги. И ведь не один я такой, подумал он, постанывая от боли — вокруг глаза болело, в мозгу вспыхивало и разбегалось блестками, а кожа в результате сидения в яме во многих местах пошла сыпью. В паху было натерто до невозможности, промежность в арселе саднило, поясницу ломило. Не один я такой, ходят по земле сотни таких же, справедливость, никем не требуемую, по малому верша. В хвиту такую справедливость. Ты пообижайся еще на ратника-то! Завтра этого ратника пошлют в бой, в бою этом отхватят ему лихим свердом руку, или ногу палицей перешибут, вернется он калекой никому не нужным — и будут мимо проходить разные детины-купцы, справедливо полагая, что на всех милостыни не напасешься в любом случае, так чего ради и стараться, подавать. Голову Детин мыть не стал. Волосы слиплись, появились колтуны — холодной водой не размоешь. Помыл только бороду. Борода, кстати, оказалась не очень грязной. Куда меня теперь, думал он. Для чего я им чистый понадобился? — Пошевеливайся там! — раздалось снаружи. Облачившись в обещанную свежую рубаху, Детин прикинул, что делать с собственной, в негодность пришедшей одеждой, и в конце концов просто собрал ее в ком. Его снова окликнули, и он заспешил. Сапоги решил не надевать — больно. Опять пошли какими-то задворками, вдоль восточной стены детинца. Неожиданно взору узника открылась настоящая улица, с домами, палисадниками, деревьями, заборами. Из черепичных добротных крыш торчали трубы, из некоторых шел дым — дома оказались обитаемы. Причудливые сооружения, конусообразные вверху, виднелись возле каждого дома. Водосборники, понял Детин. Водовоз нужен только когда давно не было дождя. Странные какие-то водосборники. Мой лучше и больше. Ратники свернули в один из палисадников и без стука вошли в дом, втолкнув перед собой Детина. Обыкновенный дом. Гридница. Печь. Стол, на столе много всякой еды. Скаммели. На одном из скаммелей сидела, уставившись в свиток, какая-то полнотелая женщина. Оторвавшись от свитка, она кивнула ратникам. Те поклонились и вышли. Детин стоял посередине гридницы в одной рубахе, без гашника, сапоги в руке. — Садись, — сказала женщина дружелюбно. — Садись и ешь. Не торопись. Время кое-какое есть. Прежний Детин повел бы себя по-другому. Нынешний Детин сел и стал есть. Сперва с опаской, боясь, что его остановят. Затем быстрее. — Не торопись, — сказала женщина. Вскоре Детин остановился, чтобы перевести дыхание. Рука потянулась к кувшину — свир? сбитень? вино? — Потом, — сказала женщина. — Мне нужно, чтобы ты сохранял ясность мысли. Поговорим. Он кивнул, с сожалением поглядел на кувшин, схватил вороватым движением с блюда раденец с бараньим мясом, откусил, и, жуя, спросил: — Кто ты? — Это не важно, — сказала она. — Называй меня… ну, скажем… Дике. Что-то шевельнулось в Детине от того, предыдущего, Детина. Имя показалось ему забавным. — Отчего ж не Хвемис? — спросил он, жуя. Женщина улыбнулась. — Хвемис, мать моя, слепа, — сказала она. — А я, дочь ее, как видишь, вполне зряча. И все еще молода. Эка тебе засветили в глаз. Детин проглотил кусок и закашлялся. Она подождала, пока он перестанет кашлять. — Позволь тебе сказать, что положение твое очень худо. Очень, очень худо. Тебя будут судить. И не где-нибудь, а прямо на вече, возле колокола, по всем правилам. Детин кивнул, представил себе этот суд, и похолодел. — Я ни в чем не виноват, — сказал он просительно. — Так не бывает. В чем-то наверняка виноват. Но, возможно, не в том, в чем тебя обвиняют. Если хочешь сохранить себе жизнь и свободу — следи не столько за тем, что ты говоришь — это не сложно — но как ты это говоришь. Это первое. А второе — я могу тебе помочь. Есть такая стародавняя традиция, когда ответчик, если ему позволяют средства, нанимает себе советника, умеющего мыслить здраво в любой момент. — Да, — сказал Детин. — В Константинополе этих советников целая гильдия. Но у нас не принято. — Это не важно. Запрета иметь такого советника в Новгороде нет. Ну так вот, Детин. Меня наняли, чтобы я тебе помогла. — Кто тебя нанял? Жена моя? Женщина хмыкнула. — Твоя жена клялась давеча помощнику тиуна, что в ночь убийства ты вернулся домой весь в крови, с ножом в руке, и сказал несколько раз, «Я убил Рагнвальда». Раденец вывалился у Детина из руки. — Ети твою… — сказал он пораженно. — Очевидно, она очень рассчитывает на получение старшим сыном твоего имения. — Так и сказала? «Я убил Рагнвальда»?… Да… Никому нельзя верить. Сыном… Да, они хорошо спелись. Сын всегда берет ее сторону. Какие нынче дети… добродетельные… — Не серчай на него. — Да позволь, как же… — Нет времени. Детин потянулся было снова за раденецем, но вздрогнул судорожно и убрал руку. — А когда суд? — спросил он. — Неизвестно еще. Но скоро. — Скоро… Так кто же тебя нанял? — Не будем гадать. Это не важно. Итак, тебя обвиняют в убийстве Рагнвальда. Убийство произошло на Улице Толстых Прях, третьего дня, ближе к полуночи. Прямых видоков нет, есть косвенные. Многие в городе заинтересованы в том, чтобы твоя вина была доказана. — И что тогда? — Казнь при всем народе. А уж сварят тебя в кипятке или еще чего — не знаю. Помолчав, Детин сказал: — Так оно и будет. — Почему же? — Те, кто хочет доказать мою вину, могут купить любых видоков. И эти видоки очень убедительно подтвердят все, что угодно. Включая несомненную достоверность баек бабки Лусинды. — Это не так. — Так. — Нет, не так. У тебя много врагов, но есть и друзья. А также есть люди, заинтересованные в том, чтобы тебя оправдали. — Это кто же? — Купцы, связанные с тобой соглашениями. Некоторые ратники, по разным причинам. Возможно даже некоторые из властителей. И враги твои знают, что видоков купить твоя сторона тоже может. Да и ненадежны покупные видоки. Всегда они все путают, на лжи их поймать легко. А суд будет открытый. И присутствовать на нем будет весь город. — Почему? — В городе три тысячи варангов. Люди военные в свободное от непосредственных занятий время имеют склонность к легкомыслию, а легкомыслие нынче дорого стоит. А поскольку платить им перестали, они решили, что возьмут свое сами — едой и товаром. Новгородцы в связи с этим стали проявлять к ним враждебность. Есть две силы в городе — одна хочет поссорить варангов с новгородцами окончательно, другая помирить. Обе силы решили, что им представился удобный случай. Осудит тебя новгородская власть — варангам будет приятно, а новгородцы ворчать не будут — не любят они тебя. А оправдают — варанги обидятся и драки между ними и новгородцами не миновать. Впрочем, это я упрощаю. — Но ведь несправедливо это, — сказал Детин. — Я с варангами в хороших отношениях. А с чего ты взяла, что новгородцы меня не любят? — Не любят. — Откуда ты знаешь? — Большинство новгородцев люди бедные, — сказала Дике. — Нну… — Детин подумал, куда это она клонит. — Не такие уж бедные. — Но ведь беднее тебя? — Да. — Чему ж удивляться? Детин судорожно вздохнул. — А те, кто хочет… чтобы меня казнили, и чтобы варанги с бедными новгородцами помирились… Они кто? — Это мы попробуем выяснить. — Может, Житник? — Может быть. — Тогда дело худо. Если Житник себе чего-то в голову вбил, тогда все. — Нет, не все. Суд должен быть открытый. — Ну и что? — Без некой, возможно высокой, степени честности не обойтись. Поэтому нам с тобой нужно придумать… вернее, мне нужно придумать, что ты должен говорить на суде. — А на что это повлияет? — На многое. История эта с убийством — она странная очень. — Странная? — Именно. Стражники, нанятые частным образом, нашли тело Рагнвальда у дома на Улице Толстых Прях. Но никто не утверждает, что именно там он был убит. Тебя обвиняют в убийстве из ревности. Зачем ревнивцу убивать соперника под окнами, если гораздо безопаснее — сделать это дома, а тело зарыть в саду? Поговаривают, что Рагнвальд нес любовнице своей какие-то свитки. Свитки нигде не нашли. Любовница исчезла. Ее все ищут. Убить ты ее не мог — тебя схватили, когда она была жива-здорова. Куда она делась? Неизвестно. Либо ее похитили, либо она скрывается. Первое вероятнее, потому что женщина, если одна, так хорошо скрыться в Новгороде не может, а если нашелся помощник — так ведь объявлена награда за поимку, и немалая — помощник давно бы ее сдал охране. Жена твоя говорит, что ты сам признался в убийстве Рагнвальда, но она также говорит всей округе, что домовые украли у нее в прошлом году семейный амулет. — Амулет? Какой амулет? — спросил Детин. — Семейный. Детин заплакал. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ОРАКУЛ На торге все шло своим торговым чередом. Кривлялись, подражая киевским и ненужно утрируя, скоморохи, зубоскалили юные дети боляр, убытки, как верно подметил восемь веков спустя насмешливый поэт, вымещались на ближнем. Огуречник Бова, ворча и кряхтя, снова чинил лавицу. Проще и дешевле было бы просто купить новую или позвать плотника — на торге их было четверо — но у Бовы был твердый принцип — не расставаться с деньгами, которые уже есть, какие бы явные выгоды не сулило капиталовложение. Молочница усмехалась, выпятив большую мягкую грудь и глядя на Бову, и томно вздыхала. Неожиданно увидела она того самого — странного человека, которому давеча Бова повредил руку. И шел он опять к Бове. Молочница испугалась, и за него, и за Бову, и стала подавать Бове знаки, но Бова, как все неумехи, с головой ушел в нехитрое дело починки лавицы и поднял голову только тогда, когда Годрик встал перед ним вплотную. Бова быстро оглянулся по сторонам. Двух громил, вступившихся давеча за негодяя, нигде не было. Бова потянулся за ножом и обнаружил, что нож находится в руке Годрика. — Не потерял ли ты чего, добрый человек? — спросил Годрик участливо. — Совсем ничего не потерял, — уверил его Бова. — А хочешь я тебе нос отрежу? — спросил Годрик. — Нет, — сказал Бова. — Вежливость прежде всего, — сказал Годрик наставническим тоном. — Нужно сказать, нет, спасибо. Говори. — Нет, спасибо, — сказал Бова. — Вот видишь? Все сразу встало на свои места. Вежливость — в ней сила! И ведь не составляет труда быть вежливым, а сколько плохого в мире происходит из-за того, что кто-то поленился и не выказал должного почтения в нужный момент. Не так ли, бедный друг мой? — Так, — сказал Бова. — Именно. — Ну вот видишь. А лавицу ты эту выброси. Новую купи или построй. Не продашь ли ты мне огурцов, добрый человек? Три дюжины. — Продам. — Отсчитай, будь добр. Здравствуй, добрая женщина. Ты сегодня необыкновенна хороша, и в волосах твоих, что из-под повойника видны, блеск солнечный. — То я с маслом перестаралась, — сказала, смущаясь, молочница. — Я вижу, молоко свое ты уж продала почти все. Осталось сапов на десять. Бойко торгуешь, милая! — День хороший. — На вот, налей мне кружку, и вот тебе десять сапов. — Я сдачи дам. — Сдачи не нужно. Вот тебе, добрый человек, за огурцы. Хорошее молоко. Сама доила? — Сама. — Это первое дело. Тот, кто продает, а сам не доит, у того молоко киснет быстро, и жуки в нем заводятся. — Нож мне можно… назад? — вежливо спросил Бова. — Зачем тебе нож? Не умеешь ты с ножом обращаться, одно негодяйство, — сказал Годрик. — Давай сюда огурцы. Благодарю. Ну, добрая и прекрасная женщина, мои тебе почтение и радость встречи. До свидания. Поклонившись с бриттской суровой сдержанностью, Годрик направился к выходу из торга. — Что это ты с ним… глазки ему строила? — зло спросил Бова. — Я не строила. — Вот обещал тебя взять на состязания нынче. А вот и не возьму теперь, — сказал Бова, наказывая молочницу. — Это почему еще? — А потому. — Ах вот как! — сказала молочница, повышая голос. — Да уж. Не взыщи. — Ну тогда ты подлец и есть, Бова-огуречник. А я вот с ним пойду. С обходительным. — С кем это? — А вот который только что здесь был. Щеки Бовы стали похожи на переспелые яблоки. — Вот этого я и ждал. Вот и иди! — закричал Бова. — Иди с этим гадом. Хотела ковша? Вот тебе ковш! — Он не ковш. — «Не ковш»! Ха! Иди, иди с ковшом. — Вот и пойду. — Иди. В сердцах молочница пнула лавицу Бовы. Часть лавицы, находящаяся в ремонте, тут же развалилась, а с нею и вся лавица. Два бочонка с огурцами опрокинулись, огурцы раскатились по земле. Бова с размаху ляпнул молочницу по щеке. — Ага! — закричала она. — Ты драться? Ах ты рожа арсельная! Вот уж думала я в мыслях своих — простить ли тебя? А теперь ни за что не прощу! Последнюю ступеню ты, Бова-огуречник, превысил! Последнюю каплю долгожданного терпения выпарил из сердца моего благостного! — Что ты орешь, хорла, — закричал Бова. — Ты вот не ори! Вон ты смотри куда огурцы мои отсеменились. Вон немец, вражье семя, на два уже наступил, и все из-за тебя! Молочница кинула в него кружкой, забрала дневную выручку, ухватила молочную скринду и покатила ее зло перед собой, крича, «С дороги, аспиды! С дороги, кровопийцы!» Годрика удалось ей догнать за пол-аржи от торга. Запыхавшись, утирая лицо, пытаясь умиленно и кокетливо улыбаться, стесняясь, молочница закричала: — Добрый человек! Не спеши! Годрик, жуя огурец, обернулся на новгородские ее призывные крики. — А, это ты, добрая женщина, — сказал он. — Да, я, — радостно сказала молочница, спеша к нему и толкая скринду. — Я и есть, кому ж и быть еще. Я тебя хотела поблагодарить, да и пригласить тебя к себе, попотчевать разновсяким. У меня сегодня много чего припасено. Годрик с сомнением оглядел ее с головы до ног. — Опять стегуны, небось? — спросил он с отвращением. — Ну и еда у вас здесь. Хозяин мой, тот лопает все подряд, ему все равно, а у меня живот нежный. — Не только стегуны. Есть еще хвербасина. — Это что же такое? Не слышал. — Ну да? Ты шутишь. — Совершенно не шучу. Хвербасина? — Не может быть, чтобы кто-то не ведал, что такое хвербасина. Привычный к путешествиям Годрик хорошо знал эту склонность, свойственную поселянам, считать, что остальной мир мало чем отличается от их палисадника. — Что ж, — сказал он. — Хвербасина так хвербасина. Время есть. Веди! — и тут же предложил, — Давай я твою скринду буду толкать. Молочница даже опешила от такой обходительности, совсем не свойственной ее сословию. Пораженно смотрела она, как Годрик толкает скринду. Но потом спохватилась и принялась болтать. О том, какие некоторые заезжие бывают обходительные. О том, что нынче трудно найти хорошего мужа. О том, что подруга ее Певунья третий день лежит без памяти, и только выговаривает непонятные слова. — А что за слова? — спросил Годрик. — Мне и не произнесть такого втуне. Вот, доворожились. Бедная она, бедная. Лекарь говорит, что в словах тех замкнуто на замок значение. Годрик не выдержал и засмеялся. — По-моему, сочиняешь ты, — сказал он. — Нет, это правда. — Три дня лежит женщина, не пьет, не ест, говорит непонятные слова? — Вот чтоб мне арсель разорвало! — сказала молочница. — Не веришь? — Не очень. — А вот я ее тебе покажу. Она как раз тут недалеко, по пути. Там никого дома нет сейчас, кроме нее, бедной. Муж ее, тиун, в детинец ушел, а служанка сбежала. — Отчего ж сбежала? — Испугалась. Не могла слова произносимые слышать. — Понятно, — сказал Годрик. — Любопытно. Хочешь огурец? — От огурцов Бовы живот болит, — сказала молочница. — Особенно если молоком запить. Да и не едят огурцы просто так. Огурцы нужно есть с чем-нибудь еще. — Это смотря где. У нас едят. — А где это — у вас? — изображая сильный интерес спросила молочница. — В Чернигове? Али еще где? Только бы не в Киеве, вдруг подумала она, и действительно заинтересовалась, откуда он. А вдруг он действительно ковш? Не похоже, но вдруг? — О! — сказал Годрик, улыбаясь с оттенком торжественности. — Есть в мире жемчужина, в серебряные волны оправленная. — Это ведь не… — Не?… — Не Киев? — Нет, Киев на реке стоит. На одной стороне реки. — Значит, не из Киева ты, — обрадовалась она. — Из Пскова? — Тоже нет. Но людей хороших у нас много. — Ага, — сказала молочница. — Это завсегда хорошо. — Чего уж лучше. — А чего ты там не живешь? — Погода паршивая часто, — признался Годрик. — И датчане кругом. — Ага. А вон и дом Певуньи. — А удобно ли заходить? — Она моя лучшая подруга. Да и ничего не понимает она, лежит себе и слова говорит. Дом на взгляд Годрика выглядел не то, чтобы богато, но ухоженно и чисто. Оставив скринду у крыльца, молочница толкнула входную дверь и вошла в дом. Цепная собака безучастно тявкнула один раз и тут же замолчала. Годрик последовал за молочницей. Опочивальня, находящаяся слева от гридницы, вид имела неприбранный. Ах, да, вспомнил Годрик, служанка-то сбежала. Бросив взгляд на ложе, он засмущался и даже отвернулся неловко. В своих перемещениях по территориям он видел много голых людей — и мужчин, и женщин. В походных условиях нагота и все, с нею связанное, включая физиологические и сексуальные нужды, воспринимается, как само собой разумеющееся, в этом нет ни стыдного, ни даже заслуживающего внимания — вольный воздух, ветер с реки, шумят деревья, путники устали, или наоборот, радуются жизни. Но в полутемной опочивальне на неопрятном ложе лежала полуприкрытая толстая женщина со слипшимися волосами — и Годрика это шокировало. А женщина, меж тем, действительно что-то говорила, не очень громко. Годрик все-таки повернулся к ней и вгляделся. Нет, она не лежала — полусидела. И грудь у нее оказалась не такой огромной, как ему сперва почудилось. Через щели в ставне проникал неяркий свет. В комнате крепко и неприятно пахло. — Вот, видишь, говорила я тебе, — сказала молочница, зачем-то понижая голос. — И слова говорит, и глаза закрыты. Годрик подошел ближе и прислушался к словам. Говорила Певунья тихим голосом, но очень отчетливо. Слова удивили Годрика. — We will remove completely from their offices the kinsmen of Gerard de Athée, and in future they shall hold no offices in England, — сказала Певунья тоном, не допускающим никаких сомнений в ее правоте. — The people in question are Engelard de Cigogné, Peter, Guy, and Andrew de Chanceaux, Guy de Cigogné, Geoffrey de Martigny and his brothers, Philip Marc and his brothers, with Geoffrey his nephew, and all their followers. [3] — Лекарь говорит… — вполголоса начала было молочница, но Годрик остановил ее. — Тише, — сказал он. — Не понимаю… — Никто не понимает… — Подожди… — As soon as peace is restored, we will remove from the kingdom all the foreign knights, bowmen, their attendants, and the mercenaries that have come to it, to its harm, with horses and arms. [4] — Надо бы ей простыни поменять, — сказала молочница. — В кладовой есть простыни. — Да. Сходи за простынями, — сказал Годрик. — In cases, however, where a man was deprived or dispossessed of something without the lawful judgment of his equals by our father King Henry or our brother King Richard, and it remains in our hands or is held by others under our warranty, we shall have respite for the period commonly allowed to Crusaders, unless a lawsuit had been begun, or an enquiry had been made at our order, before we took the Cross as a Crusader. On our return from the Crusade, or if we abandon it, we will at once render justice in full. Greetings to thee, valiant Godric. [5] — Hey, — сказал Годрик. — Listen. Listen to me, woman. Whence this talk? Whereof speaketh thee? How didst thou know my name? [6] Певунья открыла глаза и вполне осмысленно посмотрела на Годрика. — Who art thou? [7]  — спросила она. — I'm Godric, a baron's servant, — сказал он. — A gentleman's gentleman, so to speak. That's clear as the light of day, and thou knew it anyway. It is thy own identity that presents a measure of interest, as well as the mystery of thine knowing me. [8] — I know thee not, — сказала Певунья. — Begone, Godric. Leave this place. Leave town. Thou hardly belong here. Get thee away, Godric! [9] — I'd greatly appreciate if thou couldst cease behaving like a raving lunatic, — сказал Годрик. — I might be able to help thee. Knoweth thou who thou art? [10] — Certainly. I'm an oracle. [11] — Oh, indeed? Thou knoweth what? I'm an oracle too. What are the chances, two oracles meeting like this. Anyway, it's a true delight to meet a colleague so far from home. Hast thou a name, oracle? [12] — `Tis useless. [13] — What is? [14] — Thy sarcasm. [15] — Was I being sarcastic? Do accept my apologies. Force of habit, I suppose. Mind explaining to me the meaning of thy earlier soliloquy, and especially the part in which thou mentioned my name? [16] — It shall come to pass. [17] — Who is King Henry? And King Richard? I'm sure I've never heard of them. Methinks benevolence isn't their strongest point. [18] — I would not know. [19] — What's a crusader? [20] — I know not. [21] — I'm pretty certain thou mentioned some kind of crusader. What's a crusader? [22] — I know not. [23] Вернулась молочница, неся в руках сложенные вчетверо простыни. — Ты чего это к ней подсел? — спросила она подозрительно. — А ну, вставай. Негоже так тебе сидеть. Дай я ей хоть грудь прикрою. — Интересные грунки она говорит. — Мало ли что. Бедная ты моя, бедная. Певунья мутно посмотрела на молочницу и снова закрыла глаза. — When in the Course of human events, — сказала Певунья, — it becomes necessary for one people to dissolve the political bands which have connected them with another, and to assume among the powers of the earth, the separate and equal station to which the Laws of Nature and of Nature's God entitle them, a decent respect to the opinions of mankind requires that they should declare the causes which impel them to the separation. [24] — Да уж ладно, — сказала молочница. — Сейчас я тебя подвину немного, ты не бойся. Удивительно, но, продолжая говорить, Певунья вроде бы поняла, что именно собирается делать молочница, и даже посодействовала ей, сама передвинувшись в дальний угол ложа. Молочница сняла простыню и покрывало и бросила их на пол. — Помоги, — сказала она Годрику. — We hold these truths to be self-evident, — сказала Певунья, — Тhat all men are created equal, that they are endowed by their Creator with certain unalienable rights… [25] Годрик помог молочнице, а затем, снова присев на край ложа, сказал: — Listen. I have no idea what thou meaneth. How didst thou know my name? Just humor me, all right? Just answer that one question. [26] — Something closer to home, perhaps. [27] — Shit… What? [28] — Attend to what I'm going to tell thee, Godric, — сказала Певунья. — The little one, being wiser and more depraved than her years on this earth would suggest, the little one plying her ignominious trade along or near the Stout Spinners, has seen the vile act committed in the murk of night. [29] — Great, — Годрик пожал плечами. — «In the murk of night» — that's just awesome. Very poetic. You should have been a minstrel. [30] — Tell thy master. [31] — What dost thou want me to tell him? [32] — What art thee, dull of mind? — с возмущением сказала Певунья. — Tell him that the little one, wiser and more depraved than her age would suggest, the little one who plies her ignominious trade… [33] — Yeah, so, what am I supposed to… [34] — …along or near the Stout Spinners, has seen the vile act committed in the murk of night. [35] — Ты понимаешь, что она говорит! — сообразила наконец молочница. — Невелика наука, — сказал Годрик. — В Скотланде все так говорят, немного в нос. Там у них вереск в горах растет и холод собачий всегда, поэтому все в нос говорят. — А что она сейчас сказала? — Что сказала? Что-то вроде… малыш, промышляющий позорной работой, видел порочное дело, совершенное ночью. — Thou art a fucking moron, — сказала Певунья. — The little one be a female. Of, like, the female gender. Get it? She's a fucking street whore, for Pete's sake. [36] — Oh. A slut? [37] — Not a slut. A harlot. [38] — Oh. [39] — She witnessed a murderous act committed off the Stout Spinners. At night. When it was dark. Ye Brits are such unbelievable numbskulls, `tis just ridiculous. [40] — Stout Spinners? [41] — Aye. [42] — Что же, что? — с любопытством спросила молочница. — Говорит, что маленькая хорла видела что-то у… э… толстых прях? — Улица Толстых Прях — ну, это здесь недалеко. — То есть, такая улица на самом деле есть? — Да, конечно. Ближе к детинцу. Да ты не придумал ли все это? — Godric, — сказала Певунья. — Thou hast a duty to fulfill. Tell thy master that which I have just told thee. [43] — Why should I? [44] — It be thy duty, man. [45] — And if I don't? [46] — Thou woudst burn in hell. [47] Страх пробежал у Годрика по спине и выступил липким потом на лбу. Поднявшись, не отрывая глаз от глаз Певуньи, Годрик вытер лоб рукавом. — Make haste, [48]  — сказала Певунья. Годрик кивнул и быстро вышел из опочивальни. Гридницу он пробежал бегом. Выскочив в палисадник, он глубоко вдохнул свежий воздух, еще раз вытер лоб, вздрогнул всем телом, и пошагал к реке, где на окраине Дир по обыкновению нанял дом у одного из рыбаков. — Ты в себя пришла, бедная, — сказала молочница. — Эй! Куда ты пошел? — Get away from me, you twit, — сказала Певунья. — We shall go on to the end, we shall fight in France, we shall fight on the seas and oceans, we shall fight with growing confidence and growing strength in the air, we shall defend our Island, whatever the cost may be, we shall fight on the beaches, we shall fight on the landing grounds, we shall fight in the fields and in the streets, we shall fight in the hills; we shall never surrender, and if, which I do not for a moment believe, this Island or a large part of it were subjugated and starving, then our Empire beyond the seas, armed and guarded by the British Fleet, would carry on the struggle, until, in God's good time, the New World, with all its power and might, steps forth to the rescue and the liberation of the old. [49] — Ужас какой, — сказала молочница. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ДИРОВО ПОСОЛЬСТВО Проснулся Житник на рассвете. Потянув носом свежий утренний воздух, входящий мягкими порывами в помещение через распахнутые ставни, он открыл глаза и отцепил от себя заютившееся существо женского пола, имени которого он не знал. Существо заворчало, задвигало вздернутым носом, пробормотало детским голосом чудовищное ругательство, и, закутавшись в покрывало, свернулось в клубок. Теперь, в утреннем свете, видно было, что существу вовсе не тринадцать и даже не пятнадцать лет. Как минимум восемнадцать. Возможно уличная девка утрировала остаточные детские черты, притворялась нескладным ребенком, в коммерческих целях. На свете гораздо больше людей с склонностью к извращению, чем принято думать, а люди с такой склонностью часто располагают неплохими средствами. У Житника никаких извращенных склонностей не было. Давеча он велел Горясеру привести ему деваху помоложе, вот Горясер и привел ему эту. Житник сперва возмутился было, но почти сразу понял, сколько девахе на самом деле лет. В соседнем помещении Житника ждала бочка с холодной водой. В воде плавали гнилые листья и какая-то еще разная дрянь. Житник поморщился, отодвинул дрянь ладонью, ополоснул лицо, протер тело в тех местах, где оно этого требовало, и облачился в чистую рубаху. Водосборники в детинце не чистили со времен отъезда Ярослава — с прошлого лета. Странно — вроде бы Ярослав никому никогда не приказывал их чистить, а вот поди ж ты, при нем чистые были. Дело было, наверное, в том, что к потомку легендарного Рюрика, который, Рюрик, существовал ли, нет ли — неизвестно — холопы испытывали почти религиозные чувства. А Житник, будь он хоть тыщу раз посадник Константин, по общепринятому мнению — сын Добрыни, который, тоже по общепринятому мнению, происходил из этих самых холопьев, а со своими чего ж церемониться, к чему своим-то угождать. Надо бы, подумал Житник, какого-нибудь холопа закопать живым в землю прилюдно. Да и вообще пора нагнать страху на всю эту новгородскую шушеру. Он ведь так и сделал прошедшей зимой. Шесть недель ратники его хватали шумящих недовольных, изменников всамделишных и не очень, спьенов окрестных боляр. Некоторых судили, иных казнили без суда, иногда при народе. Но в какой-то момент Житник почувствовал, что перегнул палку, что дальше нельзя, да и поздно спохватился. Страх начал сменяться отчаянием, а отчаяние возмущением. Еще три-четыре дня, и дрожащие мелкой дрожью и бледнеющие от малейшего шума новгородцы сообразили бы, что терять больше нечего, и сожгли бы детинец вместе со всеми, кто там находился и отдавал приказы. Прибытие Ярослава с наемниками очень тогда помогло — внимание народное переключилось на новый источник бедствий. Теперь, спустя всего несколько месяцев, о зимних кровавых делах уже никто не вспоминал, кроме родственников погибших — все были заняты ненавистью к варангам. А водосборники тем временем засорялись. Единственными людьми, извлекающими из этого положения выгоду, были водовозы. Житник выбрал средних размеров сверд и некоторое время провел в упражнениях, перекидывая оружие из руки в руку, делая повороты и выпады. Все-таки есть в цивилизации что-то порочное, подумал он. Лет двести назад люди бы только смеялись, скажи им, что можно продавать воду. Вон сколько воды — полный Волхов. Но выросли потребности, частично потеряно понимание природы, люди стали селиться дальше от Волхова, а за водой к реке таскаться стало лень, и появились сперва колодцы. Стали потреблять больше воды — чаще мыться, чаще стирать, а к Волхову идти опять же лень, искали выход, и вдруг посадник Владимир, большой эстет, нашел, что нет ничего чище и слаще воды дождевой, и придумал эти самые водосборники. То есть, придумали за него, он только выразил пожелание. Какие-то италийцы придумали, вроде бы (в бытие свое посадником Владимир своим не доверял, считая их тупыми, да и вообще недолюбливал Новгородский Славланд, и считал только Русь равной Константинополю и Риму, а остальные славянские земли — землями второго сорта). Ненавижу ковшей, подумал Житник. Придумали, стало быть, водосборники, и с тех пор каждый зажиточный новгородец считает долгом своим святым пристроить водосборник к своему дому. И настолько все пристрастились, что, к примеру, в засушливое лето водовозам платят большие суммы, и мотаются они к Волхову и обратно, приставляют специальные полозья к водосборнику, заталкивают бочку наверх, опорожняют, спускаются, закатывают следующую бочку, и так далее. При этом сами водосборники нуждаются в постоянном уходе. Десятки плотников, смолильщиков, столяров занимаются обслуживанием водосборников в зажиточных домах, а те новгородцы, что победнее, жалуются на недостаток средств и невозможность содержать достойный водосборник — содержат кустарные. Зимой, в морозы, домовладельцы следят, чтобы в водосборниках не собирался снег, перекрывают их холстиной, поскольку лед, образующийся от легкой оттепели и последующего мороза, приводит водосборник в полную негодность. Некоторые водосборники выстилают жестью, которую нужно все время менять, чтобы вода не отдавала ржавчиной. В соседнем Пскове обходятся без всяких водосборников — и ничего, живут себе, хотя у псковитян есть свои причуды, свои цивилизованные порочные привычки. К примеру, до Крещения еще, псковским церковникам перепало от Константинополя много денег — какая-то бюрократическая ошибка, кто-то не то в десять, не то в сто раз увеличил субсидию. Некоторое время дьяки жили во Пскове очень привольно, сорили золотом, но вдруг случилось им выбрать себе главу с аскетическим складом ума. Обуздав братию, выгнав особо распоясавшихся в глухие поселения, в Чернигов, суровый прелат, используя ошибочно полученные громадные средства, объявил бесплатное обучение грамоте для всех желающих. Сперва к предложению отнеслись с недоверием, но неожиданно им, предложением, соблазнились жены богатых купцов и ремесленников — и повалили в церковные пристройки, которые тут же разрослись и достроились — учиться искусству чтения и письма. С тех пор неграмотных женщин во Пскове нет, и все женское население, пухлыми локтями в некрашеные столы упираясь, пишет. Письма друг дружке, в основном, и доносы. Псковские тиуны не знают, куда от этих доносов деться. В округе берез почти не осталось — все извели на переписку. И все бы ничего — но появились новые ремесла — письмоносцы, производители каких-то особых псковских чернил, выделыватели особой, взгляду приятной и к конструктивному письмописанию располагающей, бересты. Кто-то усовершенствовал стило — и буквы стали ровнее, тоньше, и мельче. Казалось бы, меньше должно тратиться бересты и чернил. Но нет. Усовершенствованным стилом стали в десять раз больше писать. Косвенным результатом этой неистовой эпистолярности стал упадок псковских бань. Ничто так не горит, как береза. В бане береза незаменима. А березы все идут в переписку. Стали топить дубом и осиной — горит не очень складно, пар не тот. Стали меньше париться и меньше мыться. Намного. И теперь не приведи Даждь-бог зайти в дом псковитянина зимой, когда во Пскове не моются вообще. Пристроив сверд в углу, Житник несколько раз присел, сделал семь глубоких вздохов, семь раз подпрыгнул, а затем, схватив за ножки увесистый ховлебенк, поднял его на вытянутых руках до уровня груди и некоторое время держал в горизонтальном положении. Сунув в рот смолу, яростно жуя, расчесал он светлые свои кудри забавным германской выделки гребнем. Среди прямоволосых детей Рагнхильд Житник был единственным исключением. Кудри достались ему от того самого «безродного вятича». А что же — именно так и должно быть, размышлял Житник, жуя смолу. Отпрыски династий ни на что не способны. Великие всегда приходят со стороны. И, приходя со стороны, великие не машут почем зря свердами, не напяливают на себя лавровые венки триумфаторов, не посвящают себя целиком дрязгам с женами, любовницами и детьми, не дарят земли родственникам и друзьям, но без лишнего шума и помпы — возделывают, улучшают, строят. У Ярослава по этому поводу правильные мысли, мы с ним много часов посвятили обсуждению предстоящего строительства. Но династический отпрыск не подходит на роль великого диктатора. Да, нужно будет много построить. Чтобы каждый кирпич, каждый слой извести, каждая башня и каждый мощеный хувудваг (на местном наречии — дорога) напоминали всем о властителе Константине. Кто бы сегодня помнил об Александре, кто называл бы его Великим, если бы не Александрия и Александрова Тропа в Сирии? Великие строители Рима — Август и Адриан — кто помнит, кому они наследовали, кому предшествовали? Помнят только их самих. А Шарлемань, завоевавший полмира — что оставил после себя? Междоусобные драки, запустение. И никто, кроме летописцев, не помянет его добрым словом — династического выродка! А Хайнрих — этот знает, что делает. Подчинив себе Рим, прозорливый германец раздает земли во владение только церковникам, с условием, что официально они будут соблюдать целибат и, следовательно, не смогут иметь официальных наследников. И по их кончине земли возвратятся в Империю! Запретить, что ли, волхвам спать с бабами? Или войти в союз с Хайнрихом и Римом? Посмотрим, посмотрим. Отказав мне, Любава оказала мне неоценимую услугу. Где она прячется, вот бы узнать. И кто ее прячет. А также необходимо узнать, кто именно посмел увести Ингегерд у Свистуна из под носа. Два дня уже прошло, а Ярослав все еще ничего не предпринял. Не дал мне шанса выразить недоумение и возмущение — как, твою супругу похитили? А потом освободили? Странно, я ничего об этом не слышал… Как-то неудобно и боязно — молчит, медлит Ярослав. Впрочем, ничего страшного. Он остался один. Вся округа — моя. Близлежащие города — мои. Неустрашимые — мои, или будут мои, поможет Рагнхильд — Неустрашимые сентиментальны и уважают старость. Марьюшка — даже Марьюшка и все ее связи теперь мои. Новгород — мой. Осталось сделать последний шаг, лишить Ярослава шведской поддержки. Идея с Ингегерд, так вовремя предложенная Свистуном, провалилась. Ничего, наверстаем. А с кем у меня нет союза? С Римом. Но это дело наживное. С Хайнрихом — это деликатный вопрос. С Базилем… э… договорюсь как-нибудь. С Киевом — это, пожалуй, самое интересное. В Киеве Болеслав и поляки, помогают Святополку удерживать власть. Это, пожалуй, похуже, чем у нас варанги. Варангам с новгородцами делить особенно нечего, а вот Полония и Русь издревле друг друга ненавидят. И, наверное, правы поляки — противный народ эти ковши! И все же. Болеслав — враг Хайнриха. Что если поссорить Болеслава и Святополка? И заключить со Святополком союз? Именно со Святополком? Как говорил один известный римский свердомахатель — разделяй и властвуй. Союз со Святополком был бы сейчас очень кстати. Сделал бы такой союз ненужными все эти сложные политические ходы, суды, варангов, и все прочее. Святополк — всеми признанный правитель Киева. Войско киевлян, пришедшее в Новгород поддержать меня, посадника Константина, как бы ни было мало — делает моим союзником Базиля. Что с того, что мне больше нравится Рим? Различия между Римом и Константинополем — никакие, похожи на незначительную банальную ссору мужа и жены. Они, Рим и Константинополь, ни разу друг с другом не воевали и воевать не будут. Они преследуют каждый свои интересы, но стоит Неустрашимым действительно заикнуться о перуново-одиновой империи Севера, как Базиль и Хайнрих тут же объединяться, под их знамена встанут и Гнезно и Киев, и в считанные месяцы от северной империи останется лишь зола, тут и там отмеченная редким ковылем. Так что надо обязательно договориться со Святополком. Он боится Ярослава — по глупости, конечно, но это хорошо. Надо это использовать. Он тщеславен — это тоже надо использовать. Он не сын Владимира — во всяком случае, так говорят — и это тоже надо использовать. После меня Святополк — любимый сын Рагнхильд. Это сложно использовать, но надо постараться. Он любил покойную жену и думает, что ее убили Неустрашимые — нужно сказать ему, что убили ее с ведома и благословения Ярослава. Завтракать Житнику не хотелось. Он только выпил стакан воды. Привычный вид княжеских палат напротив за окном вызвал в нем прилив нетерпения и неприязни. Живу в какой-то халупе, подумал он, из халупы правлю Новгородом, и от этого весь город чем-то стал напоминать халупу. — Горясер! — позвал он. Горясер, расторопный, совершенно не сонный несмотря на ранний час, тут же вошел в комнату. Халупа, еще раз с раздражением подумал Житник. — Приходил кто за Детиным вчера? Я хотел подождать, но уснул. — Да, болярин. — И что же? — Отвели Детина кой-куда, помыли, подкормили, а потом был разговор. После разговора Детина опять опустили в яму. — А тот, что с ним говорил? Да ну же! — Как ты и велел, шли за ним на расстоянии, а в нужный момент приблизились. — И что же? — Их было двое. Пропуск на двоих был выписан. — Да, я знаю. И что же? — Ничего. — То есть как? — Как ты велел, стали их слегка теснить к двери, чтобы поговорить с ними без свидетелей. То есть, это так ратники подумали, что они будут теснить. На самом деле получилось все наоборот. Не тот, что говорил с Детиным, но второй, спутник его, стал теснить ратников. И они испугались, что он с ними поговорит без свидетелей, и ушли. — Он что, этот второй — страшен так? — Могуч. Ничего не скажешь. Один ратник замешкался, когда его теснили, вовремя не отступил на шаг, так опомнился только, уже вися пузом на ветке дуба. Знаешь, дуб такой там, недалеко от бани. — И что же было дальше? — Оба ушли себе. Сказал тот, который теснил, что вернутся сегодня вечером, и чтобы ни-ни. — Так и сказал? — Так и сказал. Ни-ни. — Ну и леший с ними. Хотелось бы поговорить, конечно. Ну, улучу момент. Сам туда приду. Пусть он меня самого попробует потеснить. Как продвигается дело с остатками Косой Сотни? — Восемь человек удалось приручить. Живут в разных местах, но все здесь, в округе. — Только восемь? Сколько всего человек было в Сотне? — Сто сорок, или около того. — Скольких схватили и казнили? — Человек пятьдесят. — А отпустили не казня? — Человек двадцать. — Восемьдесят человек — как в воду? — Похоже на то. — И в Киеве их нет? — Нет. В Киеве их всех знают в лицо. — Может, они к Свистуну примкнули? — Вряд ли. — Подались к Базилю? Нанялись к Хайнриху? — Базиль бы их не принял по союзным соображениям. А Хайнрих далеко слишком. — Где же они? — Не знаю. Житник почесал в затылке. — Кто это там на крыльце сидит? Верзила? А, Горясер? — Дожидается, когда ты проснешься. Говорит, поручение у него к тебе есть. — Это не тот, что вчера теснил?… — Нет. Тот чуток меньше ростом, судя по откликам, и постарше. — Что за поручение? — Не знаю, Житник. Я пытался выспрашивать, но он молчит. По-моему, туповат он. Житник еще раз выглянул в окно. — Эй, парень! — сказал он. — Заходи! — Мне выйти? — спросил Горясер. — Да, пожалуй. Вот что, проведи его туда, — Житник кивнул, указывая направление. — В опочивальню? — Да какая опочивальня!… Халупа. Проводи не сразу, пусть сперва здесь подождет. Поскучает пусть. Житник прошел в опочивальню. Уличная девка фальшиво-приветливо посмотрела на него. Очевидно, она хотела есть и ждала, что после исполнения обязанностей ее накормят. Житник прошел к сундуку, открыл крышку, достал две золотые монеты, и кинул ей на ложе. — Все, одевайся и иди. — А чего так, чего? — спросила она, обидясь. — Иди, тебе говорят. Насупясь, девка слезла с ложа — тощая, жалкая какая-то, натянула рубаху, подпоясалась, сверху поневу, еще раз подпоясалась, поискала повойник, надела, и, босая, надувшись, пошла к двери. В этот момент дверь распахнулась. Ровным шагом, левая рука на поммеле, в комнату вошел верзила с простоватым лицом, едва не задев головой притолоку. Вид у верзилы был насупленный, явно не выспавшийся. Горясер пытался его задержать, но парень отмахнулся, а Житник сделал знак, и Горясер ретировался. Девка прошла мимо верзилы, и он проводил ее подозрительным взглядом. — Доброе утро, посадник, — сказал он мрачно. — Поручение у меня. К тебе. Дверь закрылась. — Откуда ты и как зовут тебя? — Зовут меня Дир. Из Ростова я. — С Ростовoм у меня нет никаких дел. — С Ростовoм может и нет. Но с Киевом есть. — Но ведь ты из Ростова. — Родом из Ростова. А поручение из Киева. — От Добронеги? Дир покривился. — От Святополка. — А! — понял Житник. — У него есть ко мне предложение. Это очень кстати. Очень, очень кстати. Только что об этом думал. Воистину, у великих дела следуют сразу за мыслями. Так устроен мир. — Не знаю, — сказал Дир. — Вот грамота. Может и предложение. Мне то что. Читай, пиши ответ, только быстро. — Что ж за спешка? — Никакой спешки. Просто противно. — Что противно? — Сам знаешь. — Ты, парень… как тебя… Дир, да? — Дир. — Ты, Дир, странно как-то ведешь себя. Доверили тебе посольство. А ты что же? — Не рассуждай, посадник. У меня голова болит. От новгородского свира. Только печенегов таким поить. Мерзавцы. Житник улыбнулся. — Хорошо, Дир, не серчай так. Сделай милость — там Горясер, у крыльца, позови его. — Вот еще. Сам зови. Житник удивился. — Ты чего это? — Я тебе, посадник, не холоп какой. Для тебя, заметь, все люди холопы. Потому сам ты роду неизвестно какого. Но ты так не думай, неправда это… Уж отговаривал я Святополка, мол, не связывайся ты с безродным. Пусть он хоть тыщу раз настоящий правитель Новгорода — негоже князю посольства посылать к какому-то… Но служба есть служба. Хотя, конечно же, с Ярославом, заметь, я бы говорил не так. Ярослав — князь. Так что, давай, посадник, пиши ответ, и пойду я. Меня друзья заждались. Они из хороших родов, оба, не то, что ты. Если бы не служба, я б с тобою слова не сказал бы. Житник побледнел, взял грамоту из руки Дира, смерил посла недобрым взглядом, и сухо сообщил: — Рассуждения в обязанности посла не входят. Обращаться к правителю следует вежливым тоном. Если Святополк считает… — Да какому еще правителю! — Дир отмахнулся. — Ты посмотри на себя. Разве правители такие бывают? Правителю положено быть небольшого росту. А ты вон какой, с меня ростом будешь. Вот Ярослав — да, правитель. — А в темнице не хочешь ли посидеть за такие слова? — спросил Житник, рассердившись уже основательно. — Читай письмо, — велел Дир. — Правитель… Малолетних безгрудых к себе на ложе тягаешь. У нас в Ростове за такое бы тебе все кости переломали. На скулах у Житника заходили желваки. Но не драться же с послом нужного союзника! Почему Святополк послал мне этого… Вот ведь сундук ходячий! Наглец! Может, чей родственник, может, в обиде он на меня? — За что же ты так меня не любишь? — спросил он. Нужно было развернуть грамоту, но пальцы не слушались, дрожали от злости. — Тебя-то? Да что мне — есть ты, нет тебя, какая мне разница! Вижу — человек ты не очень хороший. Кроме того, — сообщил Дир, чуть подумав, — мой лучший друг, который поумнее нас с тобою будет, сказал мне, что есть на свете подлецы хуже, чем ты, но их не найти. Я не совсем понимаю, что это значит, но по-моему, это значит, что ты мерзавец тот еще. В общем, пиши ответ, или говори, что ответа не будет, и я пойду, пожалуй. Великим диктаторам с далекоидущими планами вменяется в обязанность владеть собой при любых обстоятельствах. Волю гневу давать можно, но только когда это выгодно. Житник развернул свиток и быстро пробежал глазами. Подошел к окну и прочел, теперь уже внимательно. В добавление к предложению союза, Святополк предостерегал Житника от вмешательств Добронеги в дела Новгородского Славланда. Киевский князь писал о том, что Житнику и так было известно — Добронега примет сторону того, кто окажется сильнее. Но дело было в том, что, как оказалось, Марьюшка располагает большими средствами и средства эти находятся неподалеку от Новгорода и могут быть предоставлены любому из участников конфликта в любой момент. Святополк таким образом оказывал Житнику услугу — по марьюшкиному способу, не требуя якобы ничего взамен. Далее шла приписка о добрых качествах посла. Посол — человек небольшого ума, но верный. Поручения выполняет на совесть. Неподкупен. Напорист. Скор. — Сядь, — сказал Житник. — Вон скаммель. Сядь. Я сейчас напишу ответ. Дир пожал презрительно плечами, но все-таки сел. Житник пошел к сундуку, открыл его, и вытащил письменные принадлежности. — А что, — спросил он неожиданно, присаживаясь к столу, — не хотел бы ты мне служить, добрый человек? Дир усмехнулся. — Скажи, сколько тебе платят, и я буду платить вдвое больше. Дир рассмеялся. — Вот и видно, — сказал он, — что душа у тебя холопья. Житник снова побледнел от злости. Неподкупен, неподкупен… Выпороть бы его при народе, по неподкупному арселю всыпать розог пятьдесят… — И вот еще что… — начал было Дир. — Заткнись, — сказал Житник. Быстро написав ответ, он свернул его в трубку, обвязал шелковой лентой, и протянул, не вставая, Диру. Дир неохотно поднялся, подошел, взял. — Доставишь чем скорее, тем лучше. Никто не должен видеть эту грамоту, кроме Святополка. Никто. Понимаешь? Дир презрительно улыбнулся и сунул грамоту небрежно в походную суму. — Э, — возразил Житник. — Все будет в лучшем виде, — сказал Дир. — Не переживай. — Оглядев помещение, он покривился. — Ну и сарай. Никогда я не славился своей любовью к астерам дурным. Но сочувствую им. Ты ведь ими, астерами, нынче управляешь. Собственные хоромы не можешь привести в приличный вид, управитель. Пожав плечом, он открыл дверь и на этот раз задел головой притолоку. — Мать ети! — сердито пробасил он. — И двери надо повыше делать, писец ответов. Горясер, подслушивавший под дверью, нечаянно попался Диру на пути, и Дир толкнул его открытой ладонью в лицо, чтоб не мешался под ногами. Горясер упал на спину. Грохнула входная дверь, протопали сапожищи по крыльцу. — Это как же! — возмущенно крикнул Горясер, вскакивая на ноги и обращаясь к Житнику. — Это что же такое! Это наглость! Житник встал, прошел к двери, и, чуть пригибаясь, взглянул вверх. Действительно, для рослых мужчин, таких, как он и посол Святополка, низковато будет. Каждый раз нужно пригибаться. — Это просто несусветность какая-то! — возмущался Горясер. — Надо его схватить. Житник задумчиво посмотрел на Горясера. — Откуда у Добронеги деньги? — спросил он. — А? — Я спрашиваю, откуда у Марьюшки деньги? — От Неустрашимых. — Они при ней что, казначеями назначены? Нет, тут что-то другое. Три года ты при ней состоял, а не знаешь. Не все, что знамо, следует докладывать, подумал Горясер, придавая лицу своему удрученный вид. Знания бесплатно не приобретаются и не распределяются среди населения, разве что в церкви. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ДИР НЕ ПОНЯЛ, НО С ПЛАНОМ ХЕЛЬЕ СОГЛАСЕН В тот ранний час в городе было пустынно. Чирикали птицы, прозрачный воздух сонно передвигался туда-сюда по улицам, так медленно, что даже заядлый педант не мог бы, положа руку на сердце, назвать эти перемещения ветром. Грабители и ночные непотребные девки разошлись спать, торговцы, ремесленники и дельцы еще не вышли на улицы, и только в пяти церквах самые убежденные христиане стояли на утренней службе. Дир намеревался попасть домой — в рыбацкий домик, тот самый, памятный — очень скоро, поскольку основательно проголодался. Хелье, который заночевал у него, грозился давеча позаботиться о завтраке, но Хелье любит подольше поспать. А Годрик отсутствовал уже второй день! Беда с этим Годриком. Его могли принять за беглого, или за разбойника, или побить, или еще что-нибудь. Неприятно. Привязался я к нему, подумал Дир. Мозгов у него нет совсем, душа холопья насквозь — а как-то все равно тоскливо без него. Человек, стоящий посреди улицы и рассматривающий деревянную церкву из открытых дверей которой доносился не очень стройных хор молящихся, привлек внимание Дира. Э! Да ведь это же давешний знакомый, что с нами ехал. Странный парень, но вроде неплохой. Может, если Годрика убили, он пойдет ко мне в холопы? А что. Дом киевского военачальника (а ведь я — киевский военачальник, вспомнил он гордо и радостно улыбнулся) — ничем не хуже, а как раз наоборот, заметь, лучше многих. Во-первых, честь. Во-вторых, немалая честь. В третьих, стол за счет детинца, не нужно заботиться о пропитании. — Эй, парень! — окликнул знакомого Дир. Зодчий Ротко обернулся, кивнул, и снова уставился на церкву. Точно как Годрик, подумал Дир. На Годрика пока не наорешь — никакого внимания. Хорлов терем сегодня посетить, что ли. Я уже леший знает, сколько времени без женщин. Но денег мало. В обрез. — Приветствую тебя, важный человек, — сказал он насмешливо, подходя к зодчему. — Чего это ты тут высматриваешь? — Да вот, не кажется ли тебе, попутчик, что купола эти… какие-то они… глуповато выглядят? — Какие купола? — На церкви. Вон, видишь? — Почему ж глуповато? — Да вот… на шлемы пехотные похожи. Дир оглядел купола. — Действительно, — согласился он. — Похожи. Это, наверное, замысел такой. Это, вроде, головы церкви, а на голове положено шлем носить. — Но шлем носят только военные. — И что же? Христиане — они ведь тоже воюют. Не придумывать же разные шлемы — для христиан отдельно, для перуновых воинов отдельно. — Но церковь-то не воюет. Священники ведь не носят шлемы. — Да, действительно. — Дир задумался и вдруг сообразил, — А вот я тоже военный, а шлем не ношу. То есть, ношу, но только в сражениях. А так — нет. — Ну вот видишь, — сказал зодчий. — А вот она, церковь. Разве она сейчас в сражении? — Ну… — Можно, конечно, символически так сказать. Мол, она в непрерывном духовном сражении за души людей с еретиками и неверными. Дир пожал плечами. — А значит, — настаивал зодчий, — шлемы ни к чему. Вместо шлемов нужно что-то другое. — А раз нужно, так придумает кто-нибудь. Не твоя это забота. Тебя как зовут, парень? — Ротко. — Ротко. Ишь ты, три недели вместе отпутешествовали, и в Талом Кроге встретились, а я и не знал, заметь, что ты — Ротко. Не голоден ли ты, Ротко? — Признаться, да. — Это плохо. То есть, это хорошо. Пойдешь со мною — я тебя накормлю, а там видно будет. Ротко не заставил себя уговаривать. — Стало быть, — говорил Дир, шагая по диагонали на юго-восток, — ты, Ротко, ездил давеча в Верхние Сосны. — Ездил. — Но не задержался там. — Видишь ли, странно как-то даже все это. Видел я князя… — На гуляниях? — Нет. В занималовке. — Тебя пустили к князю в занималовку? — Да. А что? — Впрочем, ты же был с Хелье и Гостемилом. Наверное подумали, что ты их слуга. Ну и что же? — А князь мне велел выйти да подождать. — Догадался, что ты не их слуга. А дальше? — Я жду, жду. Потом меня разморило на солнышке, я задремал. Проснулся к вечеру. Гуляния рядом — в большом таком здании, верхний уровень недостроен. Строят по верхненемецким принципам, и это не очень-то хорошо. Здешним краям больше другие принципы подходят. Я их, эти принципы, придумаю. Ну так вот — сунулся я искать — Хелье и Гостемила. Их нигде нет. И князя нет! А когда будет — неизвестно. Под открытым небом я ночевать не очень-то люблю. Хоть и красиво. — Да. Ну и дальше что? — Сунулся я в собственно селение Верхние Сосны. Поскольку весь княжеский комплекс построен отдельно от селения. Такой структурный иерархический эффект. Еще в древнем Египте так строили, чтобы знать отдельно жила. И чтобы это планировкой подчеркивать. А в Риме был один строитель… — Откуда тебе, голова дурная, знать, что было в Риме. Ты про себя рассказывай. Занятная история. — Ну, стало быть… о чем это я? — Сунулся ты в селение. — Да. Стучу в один дом, в другой. Никто меня брать к себе на ночь не хочет. Потому новгородское гостеприимство — оно на словах только. — Вот ведь астеры проклятые, — пробормотал Дир. — А? — Нет, ничего. Ну, ну? — Ну, всем бедам не бедить, я пошел в Новгород. — Пешком, что ли? — Да. К утру пришел. — Снял себе жилье? — Нет. — Почему? — А у меня деньги кончились. Я думал, князь денег даст, чтобы мне тут обосноваться. А князь пропал куда-то. А спать охота — сил нет. А тут вспомнил я, что встречалась мне тут одна… эта… — Девушка, — подсказал Дир. — Нет. — Замужняя женщина, — неодобрительно предположил Дир. — Нет, — Ротко рассмеялся. — Совсем нет. А такая… в общем, хорла уличная. — Ага, — Дир кивнул. — Среди них попадаются добрые. — Я-то раньше думал, что она совсем девочка. А при ближайшей экзаменации оказалось, что нет, взрослая. — И что же? — Я ее попросил. Нет ли у тебя, мол, на примете места, где мне выспаться можно было бы? Потому нельзя же мне, сонному, приработок себе искать — кто меня наймет? Не в укупы же идти. — Почему же, — возразил Дир. — Многие укупы живут неплохо. Ежели не своевольничают и не шляются где попало днями напролет, у хозяина не спросясь. — Да, наверное. Но все-таки. Так она, хорла эта… то есть, эта женщина молодая… покривилась, покричала на меня зачем-то, а потом отвела меня в свой дом. Она с родителями у Черешенного Бугра живет. Накормила меня, да спать уложила. А только воротились откуда-то ее родители и стали драться. — С тобой? — спросил Дир со смехом. — Нет, между собою. И словами всякими друг друга называли, и обвиняли друг друга во всех грехах. Я, понятно, проснулся, я не могу спать, когда шумят. Проснулся и лежу. Уснуть опять не могу. Только задремлю — опять они собачатся. Ну, встал я, остаток дня ходил по городу, глазел, а потом и всю ночь. Рассвет встречал на реке. И вот теперь тебя встретил. И опять есть и спать охота. — У меня и отоспишься, — пообещал Дир. — А что ты умеешь делать? — Делать? — Еду умеешь готовить? — Еду? Не очень. — Латать порванное умеешь? — Пытался. Все пальцы себе исколол. — Рыбачить? Охотиться? — Совсем нет. Кроме того, рыбалка вгоняет меня в тоску. А охота в жалость. — В жалость? — Жалко зверюшек, — объяснил Ротко. — Эх! — сказал Дир. — Огонь-то хоть умеешь развести? — А как же! Это умею. — И то хорошо. Остальному, может, научишься еще. О! Забыл главное. Сверд умеешь точить? — Сверд? — Да. — Точить? — Да. — Никогда не пробовал. Но это, я думаю, не очень сложно. Дир закатил глаза. — Эх, простота! Не сложно. Надо же. Это, заметь, целая наука, Ротко, друг мой. Сковать хороший сверд легче, чем наточить. — Ну да? — искренне удивился Ротко. — Простота. Неуч. Конечно! Годрик хорошо точит сверды. Не как Хелье, конечно, но хорошо. — Годрик — это такой нагловатого вида тип, что с вами всеми был в кроге… стоял рядом, улыбался ехидно? — Нагловатый? Может и нагловатый, но ты, Ротко, запомни — до Годрика тебе ох как далеко! Годрик — золото, а не человек. Золото ходячее и говорящее. — Я не спорю. — И правильно. Чего Годрик умеет — тебе никогда тому не научиться. Плохо, что понимаешь это только когда его нет рядом. И сверды Годрик точит — что надо! Но, конечно, не как Хелье. Хелье так, заметь, сверд наточит, прямо как в саге про героев. — Так остро? — Остро! Остро любой может наточить. Даже хорла, у которой ты ночевал, может наточить остро. Это не велика, заметь, премудрость. Поставил лезвие под нужным углом, камень взял плоский, и шуруй себе. А Хелье точит так, что сверд потом месяц не тупится, сколько им не маши. Просил я его как-то Годрика обучить, а он только усмехнулся. Вообще лучше человека, чем Хелье, на всем свете нет. Уж ты мне поверь. Он мне жизнь спас. Все эти князья да посадники — ничто по сравнению с Хелье. Ага, вон домик-то наш. Рыбак уж ушел в плавание. Это хорошо — не люблю, когда чужие под ногами путаются. По мере приближения к домику до Дира и Ротко стали доноситься странные звуки. Подумав, Дир понял, в чем дело, засмеялся, и приложил палец к губам. — Это Хелье поет, — объяснил он и хохотнул. — Ступай тихо. Послушаем. Поскольку ни Дир, ни Ротко не представляли для него опасности, Хелье не почувствовал их приближения и продолжал распевать во все горло какой-то нарочито дикий лапландский романс. Песнопениям этим научила его в детстве мать, у которой (в Смоленске еще) в подругах состояла какая-то совершенно безумная лапландка. Музыкальный слух у Хелье отсутствовал, а певческие данные оставляли желать много, много лучшего. Хелье об этом знал и давал волю своим музыкальным порывам только когда вокруг никого не было. Дикие мяукающие слова перемежались воинственным рефреном на очень высокой ноте — «Уи-уи-уи-уи!» Возможно, с этим кличем яростные лапландцы бросались в отчаянный бой с медведями, волками и другими ровдирами в своей Лапландии — мерзлой, неуютной земле к северу от Лапландской Лужи. На третьем «уи-уи» Дир не выдержал, захохотал, и открыл дверь. Хелье круто обернулся и смущенно замолчал. — Доброе утро, — сказал Дир. — Ты продолжай, не стесняйся. — И опять захохотал. — Ну и гад же ты, Дир, — заметил Хелье. — Слабости следует уважать. Не так уж плохо я пою. — Ты очень, очень хорошо поешь, — заверил его Дир и в этот раз уже не смог остановиться — от хохота из глаз у него потекли слезы, он утирал их рукавом, привалясь к стенке. Ротко, смущенно улыбаясь, вошел за Диром и встал у косяка. Дир заставил себя остановиться, набрал побольше воздуху в легкие, задержал дыхание, выпучил глаза, посерьезнел, сказал, «Уи» и осел на пол, хохоча. — Сволочь, — сказал Хелье. — Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!… — Заткнись. — Ха-ха-ха-ха-ха… Уи! Ха-ха-ха-ха!… — Здравствуй, Ротко. — В отличие от Дира, Хелье помнил имя зодчего, виденного им один раз в Талом Кроге. — Ты не обращай внимания, мой друг по утрам бывает не в себе. Теперь засмеялся Ротко, и Хелье, закатив глаза, ушел в угол и сел там на ховлебенк. — Сейчас, — сказал Дир, поднимаясь с полу, — сейчас я приготовлю пожрать. А может с вечера чего осталось. — Он засмеялся. — С вечера, с вечера… астер ты меченый… не смотри, а в печь ее… Такая скоморошина… нынче в Киеве все поют, — объяснил он. — Говорят, сам Валко-поляк их сочиняет. Глупо, но смешно. Ага, вот еще пара стегунов есть… разогреть их, что ли? Ротко! Ты, говоришь, огонь разводить умеешь. Вот и разведи. — Дело закончил? — спросил Хелье. — А как же, — откликнулся Дир, возясь с котелками и плошками. — Дело прежде всего. Уи. Ха-ха-ха-ха-ха!… — Ты теперь… Да заткнись же ты!… Ты теперь, стало быть, свободен? — Как зяблик. Ну, правда, нужно ехать в Киев, рапортовать. Но время терпит. — Обратно ничего не надо в Киев везти? — Обратно-то? О, спасибо. Чуть не забыл. Дир покопался в суме и вытащил свиток, данный ему Житником. — Ротко! Ага, развел огонь, молодец. Действительно, умеешь. Он подошел к печи и сунул свиток в огненные языки. — Все. Теперь ничего везти не надо. Хелье удивленно посмотрел на него. — Ежели, — объяснил Дир, — всякий смерд и всякий холоп начнет князю писать, никаких чтецов не хватит разбирать все это. Князья должны писать князьям! Научили холопов грамоте, они и пишут, как отвязанные. Пишут, пишут. Невежи. — Как знаешь, — сказал Хелье. — Уж знаю я, знаю. Годрик не заглядывал? — Нет. — Выпорю я его, ежели его не убили, конечно. Какая, заметь, скотина неблагодарная бриттская. Бестолковая. Я, говорит, только огурцов куплю. Ну и где они, огурцы эти? — А он, небось, отправился огуречнику мстить. Дир хлопнул себя по лбу. — Точно! А, хорла, действительно… Неужто убил Годрика негодный огуречник? — Дир раздул ноздри. — Что я с ним сделаю. Как я его скручу. Как я его от десятины-то освобожу! Прощелыга. Астер проклятый. Стегуны не испортились за ночь. С голоду казалось очень вкусно. Ротко хотел было сесть за стол, но Дир его остановил. — Ты чего это? — спросил он строго. — Не полагается тебе за общий стол. — Что же ты меня унижаешь? — оторопело спросил Ротко. — Унижаю? Чем же это? — За стол не пускаешь. — Хо! Унижает, заметь, незнание своего места. У каждого свое место. Твое место — стоять рядом, когда я ем. — Дир, — вмешался Хелье. — Не мешай, Хелье. Холопа нужно учить — это не страшно, всех учат тому, что им знать положено. Нас учат, холопов учат, ремесленников. Даже князей учат, хоть и плохо. — Дир! — Не мешай. Хелье посмотрел на Ротко и сделал ему знак — мол, это недоразумение. Затем он встал и сказал веско: — Дир, а подойди-ка сюда. В угол. Есть разговор. — Может, позавтракаем сперва? — Иди сюда! Дир с сожалением встал и пошел с Хелье в угол. — Ну? — Ты что, совсем охвоился на службе у Святополка? Он же зодчий. — Кто? — Ротко. — Зодчий? — Да. — Ну и что, что он зодчий. Холопов надо… — Он не холоп. И никогда холопом не был. — Укуп. — И в укупы не продавал себя. — Ну так я его себе укуплю. Если Годрик не вернется. — Листья шуршащие! Он зодчий, понимаешь ты, пень ростовский? — Да какая разница — зодчий, стяжный, кормовой… — Зодчий — это ремесло такое. — Да? — Да. — Что же это за ремесло? — с сомнением спросил Дир. — А такое ремесло, когда дома строят. — А, — понял Дир. — Плотник, значит. Ну и что? Бывает, плотники продаются, когда им работы нет. — Не плотник. Зодчий. — Ты заладил — зодчий, зодчий. — Ну вот, скажи — как называется человек, командующий сотней воинов? — По-разному. — В Киеве. Как он называется в Киеве? — Сотенный. — А если тысячей воинов? — Тысяцник. — А человек, командующий тысяцниками? — Военачальник. — Правильно. Так вот зодчий — он военачальник всех плотников, столяров, клепальщиков, и смолильщиков. Он планирует, как будет выглядеть дом, когда его закончат строить. — Ну уж нет, — сказал Дир. — Что — нет? — Чего планировать-то? В сражении — да, нужно планировать, без этого никуда. Без планирования потери больше. Ненамного, но больше. А дом-то чего? Ставь себе стены, вешай крышу. — А если большой дом? — Больше стены, и больше крышу. — А если в доме два уровня? — Ставь второй на первый. — А фундамент? — Ну, копай, заливай известью. Подвал еще бывает — тоже копай. Чего планировать? — А если каменный дом? — Камень на камень, те же стены. — А башню? А церковь? — Что-то ты, Хелье, не то говоришь. — А вот мост тут строят. Видел мост? — Видел. И что? — Нужен зодчий. — Зачем? Хелье вздохнул. — Просто поверь мне на слово, Дир. Ротко из таких ремесленников, которые не продаются, не покупаются, и не одалживаются. Он давеча с князем говорил. — Это по ошибке. Он мне рассказывал. — Никакой ошибки. Он — равный нам. — Ну уж это ты брось. Простолюдин какой-то, подумаешь… — Достаточно равный, чтобы сидеть с нами за одним столом. — Да? — Ученый человек. — Ученый? — Вот именно. Ученый. Дир почесал в затылке. — Так, стало быть, я не могу его взять себе в услужение? У него денег нет совсем, он говорил. — У тебя тоже нет, однако же ты не идешь в услужение. — Я служу князю. — В качестве холопа? — Но ведь я из хорошего рода. — Вот и не позорь свой род. Не стыдно тебе? Зодчего унизил. — Но ведь… все-таки… так он может, стало быть, сидеть с нами за столом? — Я очень уважаю зодчих, Дир. И почту за честь, если Ротко с нами сядет. — Но люди из хорошего рода… — Дир, я тоже не из последнего рода. И даже кузен шведского конунга. — Да, это верно. — Все. Давай есть. Дир вернулся к столу и, мрачно глянув на Ротко, сказал: — Ну, эта… вроде бы ты можешь сесть. С нами. Только не очень панибратствуй. Зодчий ты там или еще какой — это еще не очень известно. А вот панибратствования я не люблю. Кстати, Хелье тоже не очень любит, он просто любит говорить неожиданности всякие. — Он повернулся к Хелье, уже успевшему набить себе полный рот еды. — А вот Гостемил, не в обиду ему буде сказано, со всеми как с равными говорит. — Это потому, Дир, — сказал Хелье, жуя, — что мы с тобою хорошего роду… — Да. И что же? — А Гостемил — очень хорошего. — Не понимаю. — И не надо. Ты, когда по поручению ходил давеча, ничего странного не слышал? В городе? — Нет. Пуст город. Рано еще. А что? Ротко не слушал. Он утолял голод и очень хотел спать. — Послезавтра после полудня будет суд над Детиным. — Это кто такой? — Строитель такой. — Тоже зодчий? Эка развелось… — Самый богатый человек в Новгороде. — Ну да? — Да. Хелье задумчиво посмотрел на Ротко. Зодчий жевал теперь очень медленно, глаза у него закрывались сами собой. — А за что его судят? — спросил Дир. — За убийство. — Кого же он убил? — Он-то никого не убивал. Но кто-то другой убил Рагнвальда. Слышал о таком? — Да, конечно. Его убили? Жаль. Неплохой собеседник. Пировали мы с ним раза два. — Убил его не Детин. Но судят Детина. И если докажут, что убил именно он… — Но если убил не он, как же можно доказать, что он? — Можно, уверяю тебя. Так вот, если докажут, то… — То? — То будет плохо. — Кому? — Многим. — А если не докажут? — Тоже может быть плохо. — Кому? — Всем. — Не понимаю. — Нужно попытаться сделать так, чтобы его оправдали. — Зачем? — Нужно. Для этого нужно найти видока. Который видел, что было на самом деле. — А ты знаешь, что было? — Знаю. — Ну да? — Да. — Тогда ты и есть тот самый видок, — уверенно заключил Дир. — Нет. — Почему? — Я знаю, но я не видел. — Откуда же ты знаешь? — Своим умом дошел. — Это как же? — Не важно. Нужно, Дир, найти видока. Не может быть, чтобы никто не видел убийства. Так не бывает. Все-таки Новгород — город густонаселенный. Кто-нибудь все время либо смотрит в окно, либо шляется по улице. Кто-то видел! Кто? — Ты меня спрашиваешь? — Нет, я размышляю вслух. — Ага. Можно я доем твой стегун? А то ты, я вижу, сыт уже. Говоришь много, ешь мало. — Доедай. Можно было бы опросить всех жителей окрестных улиц… и всех непотребных девок, промышляющих там же… Ротко уронил голову на стол и захрапел. Хелье поглядел на него неодобрительно. — Вроде еще не старый, а храпит. Ладно. Мне нельзя появляться в городе. Но мне нужно быть на этом суде. Стало быть, мне нужно изменить наружность. Если я попрошу тебя сходить на торг и купить мне ту одежду, которую я скажу, ты сможешь ничего не перепутать? Дир дожевал, проглотил, запил водой, и кивнул. — Монах — это уже было. За монахами следят… кабаны слюнявые, уж монахов-то могли бы, казалось, оставить в покое. Купцом я здесь тоже побывал, да и с толпой не очень смешаешься, если ты купец, они порознь ходят. Остаются — сынки богатых боляр. Видел давеча этих сынков? — Да. Неприятные. — Не скажи. Забавный народ. Говорят смешно — припорхаем, упорхаем… не кузит… Константинополь называют Консталем… По возрасту я от них недалеко ушел. Сойдет. Значит, купишь все киевское. И — рубаху покороче, свиту покороче, сленгкаппу с разрезами с боков. Сапожки киевские повыше, до колена почти. И шапку — чтобы только один околыш да тесемки, и околыш чтобы зеленый. Вроде все. Нет, не все. Там есть, на торге, скоморошья лавка. Знаешь? — Знаю. — Накладную бороду. Щеголеватую какую-нибудь, короткую. Рыжеватую. А волосы я сам себе подрежу. Жалко, но что делать. Сынки богатых портят себя, режут волосы коротко, хотя те, кого я видел, вовсе не мужеложцы. И примкну я к их группе. Они наверное придут на суд — делать им целый день нечего. Кто-то сюда бежит… Торопится. Хелье и Дир одновременно поднялись с ховлебенков и прошли в угол за свердами. Враждебный ли человек спешит к дому, нет ли — Хелье не понял. Ротко продолжал спать. Дверь распахнулась. — Master! My master! [50]  — закричал с порога Годрик. — Годрик! Что ты орешь? Где ты был? Годрик кинулся к Диру и обнял его. Дир выронил сверд и оторопел. — Что это с тобой? Напугал тебя кто-то? — Master, I must tell thee… Listen to what I'm going to say. Please. Just listen. Thou must hear me out. `Tis all I ask. [51] — А? — If thou dost not listen, I'm going to burn in hell, and it'll all be on thy conscience, Master, I'm warning you! [52] Дир дико посмотрел на Хелье. — Что он лопочет? Годрик, что ты лопочешь? Что с тобой? — Listen to me… Shit. Suddenly I don't seem to remember a word of the local dialect, imagine. Nor any other dialect, for that matter. I can't recall any Swedish either. [53] — Что он говорит? — Ты не понимаешь? — спросил Хелье. — Нет. — За столько лет общения мог бы и запомнить несколько слов. — Да я ж его не слушаю почти никогда. Он такое городит каждый раз, что это просто… А теперь вроде что-то важное у него на уме. Ты понимаешь его наречие? — Кое-что понимаю. — Что же он?… — Говорит, что если ты его не выслушаешь, он будет гореть в аду. — Please hear me out, Master. Here's what I've got to tell thee. The tiny one… no, I can't remember. Shit, shit! Well, the gist of it is that the whore from the Stout Spinners has seen… witnessed… the murder. Was that it? Yes, I believe so. The tiny one? Ah, yes, she's small of stature, or some such nonsense. [54] — Small of stature? [55]  — переспросил Хелье. — I guess that means diminutive. [56] — Понял. В этот момент Ротко поднял голову и безумными глазами уставился на них. — Что он сказал? — спросил Дир. — Вроде бы… Ого! Улица Толстых Прях! — вспомнил Хелье. — Годрик, а Годрик. Ты ведь именно Улицу Толстых Прях имеешь в виду? — Stout Spinners, yes, my lord. [57] — Маленького роста хорла с Улицы Толстых Прях видела убийство. Дир, ты понимаешь? — Будто совершенно точно известно, — сказал Годрик по-славянски, и Дир уставился на него, — что это именно то убийство, о котором… О! На каком языке я болтаю сейчас? — По-славянски, — заверил его Хелье. — Ну! А придержатель кошелька моего усвоил слова мои? Уфф! Как легко на душе стало! — Повтори, — попросил Хелье. — Что именно? — То, что ты сейчас сказал. — Как легко на душе стало. — До этого. Про то, что совершенно точно известно. — А! Будто совершенно точно известно, что это то самое… — Совершенно точно, — Хелье кивнул. — Не думаю, что именно в той части города убили за это время кого-то еще. Все-таки это не Черешенный Бугор. — Да, — согласился Годрик. — Ты скорее всего прав. Уфф! Как легко дышится. Что вы тут едите? Я два дня навигировал по поселению, как в тумане Скотланда. Память моя отказывается удержать все, что было со мною. Пустота желудка моего требует немедленных действий. Он позаглядывал в плошки и крынки, ничего не нашел, и ужасно расстроился. — Не понимаю, — сказал Дир, следя за немедленными действиями. — Но ты согласен с планом? — спросил Хелье. — Каким планом? — откликнулся Дир. — Мне нужна одежда. Ты запомнил, какая именно? — Как у болярских сынков. — Да. И накладная борода. — Да. — Можно было бы послать Годрика, но… — Нет, — возразил Годрик. — Годрика послать нельзя. Члены Годрика истомой исполнены, Годрику нужен покой, Годрик не двенадцатижильный. — Я бы сходил, — предложил вдруг Ротко. — Нет уж, — Дир поднялся. — Ты поспи лучше. Вместе с Годриком. Морока от вас. А я пойду на торг. Денег две гривны всего, но на тряпки должно хватить. — Я знаю эту… — сказал Ротко. — Маленькую, с Улицы Толстых Прях. Не совсем с этой улицы. С перпендикулярной. Она там каждый день промышляет. Во всяком случае, она мне так сказала. Хелье подскочил к нему. — Ты ее видел? — Я с ней говорил. — То есть, она на самом деле существует. — Да. Совсем дитя еще. Вообще-то нет, взрослая, но выглядит как ребенок. Ужасный город — Новгород. Заставляют детей заниматься развратом за деньги. Правда, в Риме тоже заставляют. И в Константинополе. Но все-таки. И не на улице. — Ты можешь сказать точно, где ты ее встретил? — Могу. Посплю только немного. — Поспи. — Хелье победно посмотрел на Дира. — Дело налаживается, — сообщил он. — Выход есть. Я знал… нет, я надеялся, что выход будет. И вот он, выход. За дверью раздалось протяжное мычание. Хелье, нахмурившись, подошел к двери и выглянул. У самого крыльца рыбацкого домика стояла корова и укоризненно на него смотрела. — Так, — сказал ей Хелье. — Тебе чего? Корова продолжала укоризненно смотреть. Выглянул Дир. — Заплутала, бедная, — догадался он. — Зря ты сюда пришла. Годрик тебя сейчас съест, всю. Выглянул Годрик. — О! Какие гости к нам. — Чего ей здесь надо? — спросил Хелье. — Заплутала, что ли? — Заплутала, — подтвердил Годрик. — И тяжело ей. Хочет, чтобы ее подоили. Сейчас я ее подою. Где-то тут крынка была вместительная. — Интересно, — сказал Дир. — Дир, ты ж вроде собирался на торг, — недовольно заметил Хелье. — Ты что, никогда не видел, как коров доят? Иди на торг. Некогда. — Я… — На торг иди. И возвращайся быстро. Чем скорее, тем лучше. Кстати, заодно купи чего-нибудь поесть по пути, а то мы действительно корову эту съедим. Годрик выскочил на крыльцо и приблизился к корове. — Так, — сказал он, приседая. — Ого. Долго тебя не доили. Дир прицепил сверд, накинул сленгкаппу, сказал, «Ну, я пошел тогда» — и вышел. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. СЛУЧАЙНЫЙ ЗАРАБОТОК Ко времени прибытия Дира торг оживился, наполнился народом, заговорил, задвигался. Сперва Дир отправился в скоморошенную лавку и там купил накладную бороду. Взяли с него полгривны. Он не возмутился, хотя и прикинул, что это очень дорого, а скоморохи, вроде бы, люди не слишком богатые. У Готского Двора, в лавке, торгующей самыми изящными фасонами, в том числе киевскими, Дир понял, что денег ему не хватит. Он и сам любил приодеться и покрасоваться перед народом в щегольских сапогах или эффектной расцветки сленгкаппе, но, попросив показать ему то, что пользовалось наибольшим спросом у богатой новгородской молодежи и справившись о ценах, впал он в уныние. Одни порты с узорами по бокам, о которых Хелье забыл упомянуть, но которые считались неотъемлемым атрибутом молодежного костюма, стоили две гривны! Сапоги с нарочито просторными, чрезмерно широкими голенищами — две гривны! Сленгкаппа с разрезами — три гривны. Шапка — не шапка, а один околыш — шесть гривен! Полгривны за какую-то специальную обмотку поверх гашника, с драконами. Пряжка для сленгкаппы — полгривны. Итого — четырнадцать гривен! Дир не стал даже торговаться — глупо. Ну, собьешь гривны две-три, а смысл какой? Освободил их Ярослав от дани, видите ли… а они вон чего себе покупают… за такие деньги… Понурый, Дир походил по торгу, зашел в другую лавку, торговавшую обычной одеждой, где полный набор можно было купить за четверть гривны, осмотрел этот набор и затосковал. Действительно, одежда в Готском Дворе была совсем другого покроя. Выпив кружку свира, он понаблюдал за представлением скоморохов, которое не показалось ему смешным. Хелье расстроится. Может, купить обычную одежку, а потом пусть Годрик что-нибудь придумает, переделает? Нет, не выйдет. Все-таки Святополк мог бы и больше денег выдать на путешествие. Я, правда, поиздержался на пиру у Второго Волока, но не подобает ведь киевскому военачальнику пить, есть и угощать меньше, чем какому-то там купцу Кундере! Тот всех кормил, поил — ну и я тоже. Так надо. В одном из увеселительных заграждений демонстрировалось искусство кулачного боя. Гвоздем программы состоял огромного роста и небывало мощного телосложения псковитянин, учившийся в свое время искусству своему у греков. Еще несколько бойцов, тоже кряжистых, показывали публике разное — пробивали насквозь доски, упражнялись друг с другом. Наличествовал хозяин представления, предшественник будущих импресарио, зычным голосом зазывающий публику. Одним из самых эффектных номеров было предложение любому желающему испытать свои силы, сразившись с любым из его воспитанников. Желающий делал ставку — в пропорции один к десяти! Любому поставившему гривну обещалось в случае победы десять гривен. Только что проигравший бой понурый крепкий варанг покидал поле. Гвоздь программы вышел в центр заграждения, голый до пояса, поигрывая огромными мускулами, и надменно оглядел толпу. — Кто желает? Кто желает? — скандировал импресарио. — Одна гривна против десяти! Кувалда — лучший кулачный боец в мире! Победить его равносильно присвоению тебе звания лучшего! Кто желает? — Гривна против пятнадцати, — сказал Дир, перегибаясь через загородку. Чья-то рука легла ему на плечо. — Не дразни их, — сказал Гостемил. — Люди заняты делом. Деньги зарабатывают. — А мне-то что, — возразил Дир. — Предлагают, и я тоже предлагаю. — Зачем? Дир помялся. — Нужны деньги. У тебя нет ли четырнадцати гривен? — С собою нет. — А дома? — Не знаю. Может и есть. К вечеру точно будут. — К вечеру мне не нужно. Мне нужно сейчас. — Зачем? — спросил Гостемил удивленно. — Нужно. Так что же! — крикнул Дир. — Гривна против пятнадцати! Кувалда, говоришь? Вот с Кувалдой и буду драться! Пятнадцать гривен! — Он тебе башку твою дурную снесет, — спокойно сказал Гостемил. — Отстань. — Как ты сказал? — импресарио приблизился к ним. — Пятнадцать? — Именно. За десять я с ним не буду кулачиться. А за пятнадцать — почему бы и нет. Вот гривна. Импресарио оглядел Дира и усмехнулся. — Правила знаешь? — Какие? — Действовать можно только кулаками. Не хватать, не наваливаться телом, не обнимать, ногами не бить. — Это старинные правила. — Самые лучшие. — Согласен, — сказал Дир. — Дир, не дури, — предупредил Гостемил. — Я и не дурю. Гостемил вздохнул и, подумав, что дальнейшие попытки убедить дурака бессмысленны и утомительны, замолчал и стал наблюдать за действом. Дир перелез заграждение и вышел к центру. Кувалда был чуть выше его, но шире туловищем. Дир и не знал, что такие широкие люди бывают, топчут землю. Псковитянин Кувалда, надо же. — До первого падения, — добавил импресарио. — Ниже пояса не бить. Дир кивнул. Кувалда поглядел на него, улыбаясь. — Я тебя не очень сильно, — сказал он медленно. Возможно, ему было трудно выговаривать слова. Может, у него язык тоже сделан был из неестественно больших мускулов. Бойцы встали в позицию. Богатырское телосложение Дира и рост его как-то потускнели слегка на фоне Кувалды. Люди вокруг восторженно загудели. Скинув сленгкаппу, Дир бросил ее через заграждение в направлении Гостемила. Гостемил сделал вид, что ничего не заметил, и сленгкаппа упала на землю. — Ну ты чего? — возмутился Дир. — А? — Почему не поймал сленгкаппу? — Ты меня, кажется, с Годриком перепутал, — сказал Гостемил. — На равных, на равных, — пробурчал Дир, вспоминая давешний разговор с Хелье, и встал в позицию. Кувалда спокойно ждал. Дир понял, что противник не собирается нападать первым. Тогда он чуть присел, мотнул головой, подскочил к противнику и нанес первый удар. Кувалда закрылся одной рукой, запястье пришлось на запястье, и кулак Дира не достал до головы супостата. Кувалда улыбнулся. Дир ударил его в живот и снова наткнулся на защиту. Да, умелый парень, подумал Дир. И силища какая. Такие удары должны доходить до цели, прикрывайся, не прикрывайся. А тут нет. Сейчас мне придется туго. Жалко нельзя действовать ногами. Очень жалко. Тут Кувалда нанес первый удар — ленивый, как от мухи отмахивался, но Дир едва успел увернуться. Кулак Кувалды скользнул мимо, слегка задев ухо Дира, и Дир оценил этот удар. Силой гада не побьешь, понял он, чувствуя, как туман в голове сгущается. Он отступил на два шага, тряхнул головой, посмотрел по сторонам, и неожиданно метнулся к Кувалде. Последовала очередь яростных ударов, и шестой, слева, с подпрыгом, достиг цели — Дир попал Кувалде чуть ниже глаза в скулу. Кувалда качнулся, воспринял противника всерьез, и перешел в наступление. Дир, ловкий, гибкий несмотря на телосложение, уворачивался, уходил, приседал, перемещался, ища открытые места в защите противника, отвечая короткими ударами. Один раз он попробовал остановить удар в ребра, подставив локоть, и боль, которую он почувствовал, дала ему понять, что делать этого больше не надо. Кувалда наступал. Дир, метнувшись в сторону и не давая Кувалде времени повернуться, проскочил, пригнувшись, у него под локтем и нанес удар снизу по челюсти. Кувалда качнулся, отступил на два шага, но не упал. Глаз у него начал заплывать, и был он заметно озлоблен. Дир, не давая ему опомниться, атаковал напрямую, круша защиту — один за другим удары, каждый из которых уложил бы, вроде бы, любого противника, достигали цели, но Кувалда все не падал. И Дир, начавший уставать, потерял самообладание. В ярости, забыв обо всем, он замолотил кулаками куда попало — и пропустил главный удар, пришедшийся ему рядом с ухом, прямой справа. Дир рухнул на землю. Кругом восторженно закричали, загикали, затопали. Дир с трудом очухался, приподнялся на руках, снова упал, снова приподнялся, и в конце концов, сориентировавшись в качающемся пространстве, встал в полный рост. — Ты достойный противник, — выговорил Кувалда. Дир тяжело дышал. Вытерев лоб рукавом, потрогав щеку, потоптавшись на месте, он заковылял было к заграждению, как вдруг непреодолимая ярость охватила его. Кувалда видел ярость, знал, что будет дальше, был к этому готов. Но это его не спасло. Дир ринулся на него, поймал встречный удар, схватил Кувалду за запястье и ударил его ногой под колено. Кувалда взвыл, а Дир, беря горло победителя в захват, въехал ему коленом в пах, локтем под дых, нырнул ему под мышку и, яростно крикнув, оторвал Кувалду от земли. На него бросились остальные бойцы — спасать Кувалду. Крутанувшись на месте, Дир бросил обидчика на землю, в последний момент решив не ломать ему спину или руку. Кувалда приземлился на арсель, вскочил и, увидев зловещую улыбку Дира, хотел было драться, но его держали. — Не попадись мне на улице, — сказал Дир и пошел к заграждению. Гостемил, изменив своему принципу, подал ему сленгкаппу. — Герой, — сказал он. — Но глуп. — Отвяжись. — Не огорчайся. — Отстань, тебе говорят. — Тебе действительно нужны эти пятнадцать гривен? — Отвяжись же! — Ладно. Эй, вы там! Ставка та же, пятнадцать гривен против одной! Сойдет? Импресарио задумался, но Кувалда, озлобленный, с заплывшим глазом, готов был кулачиться хоть со всем белым светом. — Да! — закричал он. — Иди сюда! Иди, иди! Даже Дир удивился и ошарашено посмотрел на Гостемила. — Не ходи, — сказал он. — Что ты! Тебе, высокородному, это как-то даже не к лицу. Гостемил пожал плечами и протянул Диру сленгкаппу и шапку. — Подержи. Да не урони. Вещи хорошие, а тут пылища. — Не ходи, Гостемил. — Не учен я ручному бою. — Кулачному. — Правильно. Верховой езде меня учили, свердом махать учил Хелье, а кулачному бою не учен. Скажи-ка мне, Дир… как нужно?… вот так? Гостемил продемонстрировал удар. — Нет, — Дир поморщился. — Не ходи. — Покажи, как нужно. Дир изобразил подобие позиции и показал прямой удар. — Нужно, чтобы вес тела был весь в кулаке. И надо стараться, чтобы костяшки не повредить, поэтому кисть нужно держать вот так, чтобы удар приходился вот под таким углом. — Спасибо. — Не ходи, Гостемил. Гостемил осторожно перелез заграждение, опасаясь порвать добротные, тонкой ткани порты. — Вот гривна, — обратился он к импресарио. Тот взял гривну и оценивающе посмотрел на Гостемила. Гостемил ростом был чуть ниже Дира, телосложение его, хоть и могучее, уступало дирову телосложению, а высокородная лень в движениях и выражении лица окончательно успокоили импресарио. — Ниже пояса не бить, употреблять только кулаки. — Знаю, слышал я уже, добрый человек, — сказал Гостемил снисходительно. Бойцы встали в позицию. Ноздри Кувалды раздувались, готов он был Гостемила растерзать. Гостемил выглядел совершенно спокойным. — Это не твоя ли женушка пришла на тебя поглядеть, как ты тут всех месишь? — спросил он участливо. Кувалда не был женат, но из любопытства посмотрел — сначала влево, затем вправо. Впрочем, вправо он посмотреть не успел. Вкладывая, или думая, что вкладывает, вес тела в удар, стараясь держать кисть под указанным Диром углом, Гостемил рванулся вперед и ляпнул Кувалду кулаком в поворачивающуюся вправо челюсть. Кувалда взмахнул руками, сделал странный полуоборот, и упал на бок. Гостемил обернулся к импресарио. — Деньги, — сказал он. Импресарио замялся. — Деньги, — повторил Гостемил. Импресарио полез в кошель и отсчитал в подставленную пригоршню Гостемила пятнадцать гривен, вздыхая. Кувалда тяжело поднимался в это время на ноги. — Нечестно, — сказал импресарио. — Я не нарушил ни одного правила, — возразил Гостемил и, пригоршней вперед, пошел к заграждению. — Подставляй шапку, — велел он Диру. — Нет, это твои деньги, ты… — Урод! Шапку подставляй! Ссыпав в шапку гривны, Гостемил перелез заграждение под восхищенные крики зрителей. — Как ты его, однако! — сказал Дир. — Он дурак. И нужно было именно этим воспользоваться с самого начала. Ты не воспользовался, — зло сказал Гостемил, потирая ушибленную руку. — Знаешь почему? — Почему? — Потому что ты тоже дурак. Смотри, у меня рука теперь распухнет! Уже в пальцах никакой чувствительности нет! — Пройдет. Неделя, другая — пройдет. — Как мне теперь с такой рукой перед популяцией ходить? — возмущенно вопросил Гостемил. — Будто я уличный драчун какой, вроде тебя, будто у меня занятий нет поважнее и поэлегантнее. Скотина ты, Дир. И рука теперь болит. Пойду домой, подержу ее в холодной воде. Вечером я буду в Талом Кроге, приходите вместе с Хелье. — Пойдем со мной. — Нет. Ты ведь в рыбацком домике живешь? — Да. — Ужасная гадость. Пол грязный, один ховлебенк на всех… — Не один, два… — …потолок низкий, рыбой воняет, фу. — У нас теперь корова есть, — сообщил Дир, рекламируя жилище. — Медведя еще заведите. И двух ужей. Рассерженный Гостемил, пожав плечами и поправив сленгкаппу, пошел к выходу из торга. Дир, проводив его взглядом, направился к Готскому Двору — покупать заказанную Хелье одежду. Нужно еще еды купить, вспомнил он. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. ЯРОСЛАВОВЫ МЕТАНИЯ Из дому Ингегерд больше не выходила, разве что на прогулку в саду с Ярославом. Все решили, что опасность миновала и княгине лучше. Ярослав изнывал от непрерывных всплесков страсти, но держал себя в руках в присутствии жены. Супруги как и прежде обменивались диковатыми шутками, хихикали, ходили в обнимку, не обращая ни на кого внимания — когда были вместе. — Знаешь, что? — спросил князь как-то утром, в опочивальне. — Давай бросим все это и уедем. — Куда же мы уедем? — удивилась Ингегерд. — Разве что в Ладогу, но там погода всегда плохая. — Вообще уедем. Я откажусь от власти, пусть правит Житник, раз ему так хочется. Уедем сначала к твоему отцу, а потом куда-нибудь… не знаю… в Рим. Там всегда тепло. — Что же мы будем делать в Риме? — Как что? Жить, детей растить, гулять под… как их… — он растопырил пальцы и помахал ладонью чуть выше лба, подняв глаза… — пиниями. А? — Как-то глупо, — возразила Ингегерд. — Это раньше надо было думать. А теперь у меня вон какое пузо. И наследник будет. Чего ж наследника лишать того, что ему… как оно?… подготовлено? — Обозначено. Оба засмеялись. — Я серьезно, — сказал Ярослав. — И я тоже. Нет уж, давай останемся. — Да тяжело же. Каждый день какая-нибудь гадость случается, конца края не углядеть. — А в Риме будет лучше? — В Риме мы не будем связаны обязательствами. — Не думаю, что это понравится моему отцу, — заметила Ингегерд. — Он очень разборчив. — Да, ты заметил? — Ага. Но дело, конечно же, не в том, что ему нравится, а что нет, а в том, что… — …не даст денег, а своих у нас нету. Можно, конечно, собрать десятину с прилежащих селений и с нею уехать. Но это будет как-то… — По-финикийски, — подсказала Ингегерд. — Да. Они опять захихикали. В дверь постучали. — Вот, пожалуйста, — сказал Ярослав. — Нет покоя людям. Ладно, пойду я по делам. Надеюсь, скоро вернусь. Из дому без меня не выходи. Буду я скорее всего в занималовке, если нужно что. Валко-поляк по моей просьбе остался на несколько дней. Послушаем его сегодня вечером? — Я все еще плохо понимаю по-славянски, — сокрушенно призналась Ингегерд. — Я переведу, если что непонятно. Холоп сообщил, что Жискар вернулся, привез Явана, и оба ждут возле дверей занималовки. Накинув домашнюю сленгкаппу, Ярослав спустился вниз, кивнул фавориту и казначею, и вежливо попросил казначея подождать. Яван поклонился с достоинством, нисколько не обидевшись. — Да. Говори, — сказал Ярослав, когда они с Жискаром вошли в занималовку. Жискар, против обыкновения серьезный, прикрыл дверь. Ярослав сел на ховлебенк. — Видел я Детина. — В яме? — Нет, его держат в каком-то сарае рядом с баней. — Тебе не помешали его увидеть? — Нет. Против всяких ожиданий — нет. Мы переговорили, он назвал мне своего доверенного. Оказалось — Бескан. Занимается ростовщичеством, в основном. Детин написал ему письмо с просьбой выделить мне из текущих средств восемь тысяч гривен, и с этим письмом я пошел к Бескану в Кулачный Конец. — Хорошо. Дальше. — Бескан, оказывается, успел переговорить со старшим сыном Детина. Тот в свою очередь успел продать Бескану все. — Все? Что — все? — Все, чем владел Детин. Товары, ладьи, договоры, владения, все обращено в золото. Сделку устроил некто Нещук. За что и получил свою долю. — То есть, имущество обращено в золото. А где золото? — То-то и оно, что — неизвестно. Сын Детина куда-то его спрятал. — Откуда ты знаешь? — Я у него побывал. В доме Детина. Приняли меня, надо сказать, очень холодно. Сын говорил сквозь зубы, сказал, что пока он исполняет временные обязанности владельца, или что-то в этом роде, он не обязан давать знать каждому встречному, где хранится его имущество. Так и сказал — мое имущество. Предполагаю, что даже если Детина оправдают, денег этих ему не видать никогда. Репутация его навсегда испорчена, и куда бы он не поехал, во всех славянских землях она, репутация, будет за ним следовать. Я решил рискнуть и предъявил сыну письмо. Сын рассмеялся мне в лицо. — Да. Дальше. — На обратном пути мы с Яваном видели несметное количество варангов, шествующее в направлении, которое определяется словами — куда глаза глядят. Кто-то уже уехал в Киев, кто-то подался во Псков, кто-то уплыл по Волхову в Ладогу, рассчитывая перебраться к шведам. В Новгороде варангов осталось человек двести. Ярослав положил локти на стол и сжал голову ладонями. Молчал он долго. — Что ж, — сказал он наконец. — Наверное, это справедливо. Иди снаряжай ладьи. — Сколько? — Десять. Вечером отчалим. — В каком направлении? — В шведском, в каком же еще. Но, снарядив ладьи, возвращайся сюда. Я переговорю с Яваном, а затем уеду с ним в Новгород. Перед отъездом из этих краев я хотел бы сделать по крайней мере одно доброе дело. И я его сделаю, чего бы это не стоило. А ты, пока я не вернусь из Новгорода, будешь сидеть в спальне Ингегерд. И убьешь каждого, кто осмелиться открыть дверь в спальню. Вернусь я к вечеру. — Позволь, позволь… — Обсуждению не подлежит. Иди, и скажи Явану, чтоб входил. Яван смотрел на князя бесстрастными зелеными глазами. — Яван, ты говорил, что Нещук будет сидеть в яме до той поры, пока кто-нибудь не заплатит его долг казне. Было такое? Яван изобразил на лице своем недоумение. — Было? — Было, — ответил Яван. — Почему он не в яме? — Он заплатил. — Весь долг? — Да. — Откуда взялись у него деньги? — Бескан дал. В счет сделки. — Ты знаешь о сделке? — Конечно. — И ты ничего не предпринял, чтобы сделка не состоялась? Яван поднял рыжие брови. — Что-то я не помню, князь, чтобы мне вменялось быть при тебе спьеном или стражником. Да я, наверное, и не согласился бы. Не подкупили ли его, подумал Ярослав. Бесстрастное веснушчатое лицо. Тонкие губы. Выражение лица по большей части участливое, но участливость эта явно деланная, ненастоящая. Но и не лживая, а так, желание понравиться, вписаться, быть одним из многих, быть своим. Не из корысти, а, очевидно, чтобы забыть прошлое. Вряд ли его подкупили. Владимир не стал бы рекомендовать кого попало. — Сколько денег в казне? — Три тысячи двести пятьдесят гривен. — Где хранятся деньги? — Не скажу. — То есть как! — Так. Ярослав нахмурился. — Уж не решил ли ты эти деньги себе присвоить? — Нет. — Но не скажешь, где они? — Если тебе, князь, понадобятся деньги, хоть бы и все, я тебе их представлю в полчаса. Но чем меньше людей знает, где они хранятся, тем лучше. — Даже я… э… — Включая тебя, князь. — А что, — сказал князь. — Это даже остроумно. Яван поклонился. — Священника Макария знаешь? — Местной церкви? — спросил Яван. — Той, что в селении здесь, под боком? — Да. — Знаю. Пьяница. — Да, водится за ним такой грех. Скажешь ему, где хранятся деньги? — Чем меньше… — Да, я понял. Но видишь ли, Яван, говорю тебе тайно… Придется нам на некоторое время уехать из этих краев. Я приглашаю тебя ехать со мной. — В Швецию? — Да. — Что ж… — Яван улыбнулся. — Пожалуй. Сегодня? — Сегодня к вечеру. Согласен? — Да. — Скажешь Макарию, где хранятся деньги. — Он знает. — Знает? Яван издал короткий смешок. — Он единственный помимо меня, кто знает, — сообщил он. — Ты ему доверился? — Ты тоже только что хотел ему довериться. Стало быть, есть что-то в Макарии такое. Располагает. — Он очень уважает свое слово. — Да. И в отличие от многих, чем больше выпьет, тем больше уважает. Ярослав рассмеялся. Яван наклонил голову в знак того, что он доволен, что замечание его оценили. — Жискар говорит, что наемников осталось человек двести. — Около того. Ньорор очень недоволен. Две тысячи человек выбрали себе нового предводителя и ушли из города. Пятерым уйти не удалось. Ярослав вздохнул. — Что с ними сталось? — Какая-то… ватага, человек восемь или десять, сделала налет на дома, где они жили, по отдельности. Всех, кто был в домах, убили и закопали. Дома сожгли. Действовали ночью. — Дикость! Яван пожал плечами. Ярослав неодобрительно покачал головой. — Прямо Дикий Отряд Ликургуса какой-то… Ни один мускул на лице Явана не дрогнул. — Суд над Детином завтра? — спросил князь. — В полдень. — Хорошо. Поедем вместе. Ты и я. — На суд? — Ты догадлив. Яван с сомнением посмотрел на князя. — Лучше бы тебе в Новгород не… — Не соваться. Ну, уж я сам решу, Яван, что мне лучше, что хуже. Поедем. Почему при тебе нет сверда? — Я казначей, а не ратник. — Да. И все же. В гриднице есть дюжина свердов, выбери любой. — Охрану берешь? — Человек пять-семь возьму, — решил Ярослав. — Если отбудем через полчаса, как раз поспеем. — К началу не поспеем. — А к началу и не нужно. Мы ж не в театр константинопольский собрались. — Как знаешь. — Иди выбери сверд и жди меня во дворе, там, где стойла. А встретишь Ляшко, скажи ему, чтобы тоже собирался. Поедет с нами. Оставшись один, Ярослав ключом, висевшим у него на цепочке на груди, отпер сундук, вытащил из него ларец, открыл, и развернул грамоту, прибывшую к нему в занималовку давеча неизвестным способом — дверь и ставни были заперты. В письме в подробностях сообщалось о событиях в Киеве. Некоторые детали указывали на то, что писана грамота была человеком, вхожим во все киевские круги и в детинец. Подпись Предславы не обманула князя, да и не рассчитывал автор грамоты, на новгородской бересте писаной, что она, подпись, обманет князя. Знак доброй воли или доброй неги. Сообщалось, что новая любовница Святополка корыстна и жестока. Что за последние два месяца Святополку вкупе с поляками пришлось отразить три печенежских набега. Что Свистун, возможно, покинул Киев (Ярослав усмехнулся зло) и что в связи с этим тати и разбойники перессорились, а лиходейства стало меньше. Что Святополк послал в помощь Базилю войско для решительного удара по хазарам и что, возможно, Хазарии как данности более не существует. Греческая труппа в быстро сооруженном подобии театра под открытым небом имеет грандиозный успех — вкупе с местными умельцами они перевели три греческих пьесы на славянский, выучили текст. Сперва зрители смеялись над произношением, но попривыкли, развлечение вошло в моду и четвертая пьеса, римская, Сенеки, готовится к постановке. Ярослав хорошо помнил, что пьесы Сенеки не предназначены для представления, а лишь для чтения. Шалят греческие актеры. Экспериментируют. Лучше б новое что-нибудь написали. Вернусь из Новгорода, и перед самым отъездом послушаем мы с Ингегерд Валко-поляка. Надо бы подать мысль ему, или еще какому-нибудь сказателю, пусть пьесу напишет. Впрочем, не напишет конечно же. Очень разные грунки — сказания, саги, и пьесы. Заперев письмо в сундук, Ярослав вышел из занималовки и поднялся наверх, в спальню. Ингегерд занята была чтением Екклесиаста в переводе на славянский, пыталась запоминать неизвестные ей слова. — Что такое пресыщение? — спросила она. — Умнихет. — Ага, тогда понятно. — Мне нужно отлучиться на один день. Она с беспокойством посмотрела на него. Ярослав присел на край ложа. — Очень нужно, — сказал он. — С тобою останется Жискар. Придет сюда и будет с тобой сидеть. Я ему велел не выходить. Завтра мы отсюда уедем. — Все-таки ты решил уехать. — Мне нужно, чтобы наш первенец родился в спокойных условиях. Чтобы с тобою ничего не случилось. А там видно будет. Не грусти, Ингегерд. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. МИНЕРВА Годрик против обыкновения громко храпел, и Хелье пришлось несколько раз перевернуть его со спины на бок, чтобы он не мешал ему думать и одеваться. Одежда, принесенная Диром, не очень подходила по размеру, и вместо болярского сынка получался какой-то замшелый провинциал, желающий соответствовать. Пришлось порыться в суме Годрика, найти иголки, нитки, и кое-что подкоротить. Особенно раздражала сленгкаппа — Дир явно мерил ее на себя, Хелье она была до пят. Как подкоротить сленгкаппу, не нарушив общего ее вида и стиля? Замечательные разрезы, весьма необычные. Канва толстенная, иголкой не пробьешь. Дир и Ротко ушли за «маленькой хорлой», корова за дверью у крыльца, с облегченным выменем, жевала жвачку и уходить не собиралась, а Хелье возился и возился с одежкой. Сапоги оказались великоваты, но тут уж ничего не поделаешь. Кроме того, общий вид одежды не располагал к ношению сверда на перевязи, а идти на суд без сверда было опасно. Опасно было и со свердом, но все-таки чувствуешь себя увереннее, когда при тебе оружие. Ночью предстояло смотаться к дому Белянки, посмотреть, как там и что, обнадежить Любаву, часов восемь в общей сложности провести в пути — опять бессонная ночь! Можно, конечно, послать вместо себя Дира, но как-то боязно. Любава Дира не помнит, наверное, а Белянка не знает, а он еще натворит там чего-нибудь. Эх. Монашья роба гораздо лучше молодежных фасонов, сверд под нее прячется запросто. А вообще, наверное, весело они живут, эти молодцы да девицы. В их возрасте я, вместо того, чтобы веселиться с себе подобными, вздыхал по Матильде и торчал в Старой Роще, обучаясь премудростям свердомахания. Ну, еще фолианты читал всякие и со священником спорил на отвлеченные темы. А в Роще все были старше меня. Так и вырос одиноким волком. Теперь у меня есть друзья, Дир и Гостемил, хорошие, и Яван, парень неплохой, хоть и сохраняющий упорно дистанцию, но не всякий мне позавидует — иметь таких друзей хлопотно, наверное. И гадина эта в Киеве. Ведьма. Стерва. Хелье пригорюнился, не прекращая работы. Вскоре сленгкаппа была готова и выглядела неплохо. Не то, чтобы великолепно, но сойдет. Натянув порты, Хелье обнаружил, что они давят в паху. Что за глупости — длина, вроде бы, нормальная. В бедрах я не широк, скорее наоборот. Он похлопал себя по бедрам и ягодицам и вдруг обнаружил тесемки в области паха. Тонкие, едва заметные. Найдя узел, он развязал тесемку, и давление ослабло. Так. Безобразие — порты предусматривают разные величины хвоя. Развратный Новгород. Даже в Константинополе такого нет. Хелье сделал широкий шаг. Затрещал шелк — порты не были рассчитаны на особенности перемещения в пространстве, связанные с учениями в Старой Роще. То есть, для драки не подходят. Вставить клинья, что ли? Хелье снял порты и рассмотрел их еще раз, внимательно. Ну я тут напортняжничаю! Тонкая работа, тонкие швы, стежки еле видно. А сленгкаппой… не прикрываются эти места, вдоль бедер. То есть, будут видны клинья, если их вставить. Знатная молодежь в драках не участвует. А если и участвует, то одежду покупает назавтра новую. Непозволительная расточительность. Но вот что. Ротко пойдет со мной — ему в любом случае любопытно посмотреть на суд. Он наденет мою сленгкаппу и перевязь, и будет стоять рядом со мной таким образом, чтобы мне в случае чего можно было только руку протянуть — и вот он сверд. А порвутся порты — леший с ними. Еще можно разбудить Годрика и потребовать, чтобы он что-нибудь придумал с этими портами. Годрик многое умеет. Но пусть спит, ну его. Да не храпи ты так, бриттское чудовище. Дверь отворилась и в дом вошли Ротко и Дир. Последний волок упирающуюся девчушку лет тринадцати или пятнадцати. Хелье завозился с новыми портами, но вспомнил о предстоящем ночном путешествии и взял с ховлебенка старые. — Вот, привели! — объявил Дир. — Что вам всем от меня нужно? — взвизгнула девчушка, глядя на полуголого Хелье и предполагая разное. Надев порты, Хелье подошел ближе и внимательно на нее посмотрел. Она рванулась, и пришлось схватить ее — сперва за плечо, а когда она вздумала вдруг кусаться, то и за волосы. Нет, лет ей было больше. Восемнадцать. Как минимум. — Как тебя зовут? — спросил он. — А тебе-то что! Свиньи! Вот узнает мой… — Тихо. Как тебя зовут? — Если хотите все хвелаш, то так бы и говорили, а зачем же меня сюда волочь, аспиды… — Зовут тебя как! — Минерва! — крикнула она с вызовом. Хелье и Ротко засмеялись. Дир на всякий случай хохотнул. — Чего ржете? — сердито огрызнулась Минерва. — Садись, Минерва, — сказал Хелье. — Никто тебя здесь не тронет. И денег мы тебе дадим. Садись, садись. — Он повернулся к Ротко. — Она? — Да. — Она одна такая там? — Где? — В квартале. — Да. Остальные посолиднее. — Да уж, — вставил Дир. Ротко, посмотрев на Дира, засмеялся. — Чего ржешь? — осведомился Дир, тоном, почти совпадающим с давешним тоном Минервы, только в басовом ключе. — Да так, — сказал Ротко. Хелье посмотрел на него внимательно. — Нет, не могу, — Ротко опять засмеялся. — Друг твой заприметил там же одну… солидную… — он опять засмеялся. — А что? — возмутился Дир. — Я не виноват, что они дуры такие в городе этом астеровом. — И что же? — спросил Хелье. — Подходит он к ней, — объяснил Ротко, — к солидной… Она думает, что он ее за руку возьмет, денег даст, с собою поведет. А он… — Ротко опустился на ховлебенк и опять засмеялся. — Ну нет у меня денег. Что поделаешь. Все истратил, — сказал Дир. Хелье начал понимать, в чем дело. — Что же ты, Дир, ей сказал? Дир насупился. — Он ей сказал, — Ротко сделал торжественное лицо, — «Полюбил я тебя!…» Хелье сел рядом с ним на ховлебенк и захохотал. — А что? — спросил Дир сердито. — Любовь военачальника чего-то да стоит, все-таки. Даже в Новгороде! Я так думал. Провались они, астеры эти. — И обнял ее, — добавил Ротко. — Страстно так. Хелье чуть не упал от смеха с ховлебенка. — Прекратите ржать, — велел Дир. — Ничего страшного, — сказал Хелье. — Ты вот давеча ржал, и я не обижался. — Так то другое дело совсем. — Дир хмуро посмотрел на Минерву. — А эта совсем не годится. Я ее давеча видел в детинце. — Чего-чего? — Хелье сразу посерьезнел. Дир понял, что совершил оплошность и прикусил язык. Но было поздно. — В детинце? Ты видел ее в детинце? — Да. Э… Я там был… гулял я там. Случайно зашел. — Дир! — С поручением! А она… — Врет он, — сказала Минерва. — Дам по уху, — огрызнулся Дир. — Она там с этим… который посадник. С Константином. — Скупердяй этот ваш посадник, — уверенно сказала Минерва. — Скупердяй и вор. Обещает много, дает мало. И никакого уважения. Может, я и хорла беззаветная, но это еще не значит, что мною можно помыкать. Один хвелаш и три раскрутки, я ему сказала, сколько это стоит, а он… — Минерва, — перебил ее Хелье. — Скажи, Минерва. Недавно недалеко от Улицы Толстых Прях убили человека. Ты видела, кто его убил? — Какого человека, ничего я не знаю, мое дело низкое и незначащее. Отпустите меня, мне положено ждать, когда подойдут… — Сколько тебе нужно дней, чтобы заработать восемь гривен? — спросил Хелье. Сделалась пауза. В голове Минервы свершился переворот. Восемь гривен соответствовали ее трехмесячному заработку без вычетов в пользу сводника. — Сколько? — Сколько дней? — Дня за три-четыре заработаю, — сказала она осторожно. Хелье ушел в угол, покопался в своей походной суме, и выволок из нее кошель. — Вот, — сказал он, отсчитав шестнадцать золотых монет. — Видишь? Восемь гривен. Будут твои, если будешь отвечать, как положено. — Что отвечать? — спросила Минерва, не отрывая взгляда от золота. Дир с удивлением посмотрел на деньги. То, что Хелье располагает средствами, не приходило ему раньше в голову. — Видела ли ты, как недалеко от Улицы Толстых Прях убили человека? — Видела. Да, это удача, подумал Хелье. Ишь ты, Годрик! Лежит, храпит. Молодец. Кто это ему такое сказал? Ворожиха какая-то, небось. В Новгороде их много. — Помнишь ли ты, как выглядел убийца? — Помню. — Смотри на меня. — Смотрю. — Нет, ты смотри все время на меня. Не отворачиваясь. Деньги от тебя не убегут. Итак. Убийца — пожилой человек, с окладистой бородой. — А? — Пожилой человек с окладистой… — Нет, не очень пожилой. — Какого возраста? — Возраста? — Сколько ему лет, убийце? Минерва пожала плечами и снова уставилась на золото. — Как он? — спросил ее Хелье, указывая на Дира. — А? Нет, не такой большой. — Я про возраст спрашиваю. — Возраст такой же. — Не старше? — Может, чуть старше. Ненамного. — Не такой большой, говоришь. А какой? С меня? — Чуть меньше. — А борода? — Что борода? — Какая у него борода? — Какая? Ну… Как подкова. — Как подкова? — Хелье подумал. — А! Вот такая, от краев губ, по подбородку, а под нижней губой нету? — он провел пальцем по своему подбородку, уточняя. — Да. — А ты узнала бы его, если бы увидела еще раз? — Узнала бы. — Есть хочешь? — А? Хочу. — Дир, буди Годрика. Пусть готовит еду. Нечего ему спать так долго. * * * Минерва от нечего делать спала после обеда, умилительно сопя маленьким вздернутым носом. Ротко дремал у открытого окна. С реки дул легкий ветер, солнце клонилось к закату. — Дир, — Хелье сделал серьезное лицо и строгие глаза. — Внимательно выслушай все, что я тебе скажу. — Гостемил ждет нас в Талом Кроге. — Ждет? — Да. Пойдем. — Ты обещал ему придти? — Я-то? — Ты-то. — Н… нет. Он просто сказал — заходите сегодня к вечеру. — Тогда не страшно. Дело такое — я пожалуй возьму с собою Годрика и мы с ним съездим кое-куда. К утру вернемся. А ты пока посиди здесь, никуда не отлучайся. — Я хотел сходить в город. — Зачем тебе. Не до прогулок нынче! — Мне нужна женщина. — Ты жениться собрался? — Жениться? — Дир подумал. — Нет. Но женщина мне все равно нужна. — И ты рассчитываешь найти себе женщину за один вечер. — Да. А что? — В хорловом тереме каком-нибудь? — Может и так. Кстати, не дашь ли ты мне гривны три? А то я поистратился. — Дам. Но в город не ходи. — Почему? — Потому что нужно, чтобы завтра к утру эти двое здесь все еще присутствовали. Собственно, Ротко-то пусть идет, если хочет, куда хочет. Но Минерва нужна мне здесь. — Она тебе понравилась? — Нет. И я ей тоже не очень понравился. Поэтому ей может взбрести в голову убежать. Я бы ее связал, но мне она понадобится завтра добрая и выспавшаяся, а не злая и сонная. — Ага. — Поэтому за нею нужно следить. — Хорошо, я останусь. А к Гостемилу пошлю этого… зодчего. Чтобы он сообщил, что мы не придем сегодня. — Не надо. — Почему? — Один раз зодчему простили, что он по незнанию ввалился в Талый Крог. Второй раз не простят. Выпьет светлейший Гостемил в одиночестве, невелика печаль. — Неудобно как-то. Он мне давеча услугу оказал. — Мы постоянно оказываем друг другу услуги. Такая у нас жизнь нынче на службе у трех конунгов и одной киевской ведьмы. — Но ведь только что он ее оказал. — Ну что ты от меня хочешь, Дир? Ну давай попросим всех жителей Славланда предстать пред ясны очи Гостемила и в гашник ему поклониться, что снизошел он до оказывания услуги Диру. А? Переживет Гостемил! Увидишься с ним завтра. Мне нужно, чтобы пигалица не сбежала. Это очень важно, Дир. Всё. Годрик, вставай, пошли. Годрик что-то проворчал по-бриттски, нахлобучил шапку Дира, и потопал к двери. — Э! Шапку мою не тронь! — сказал Дир. — Придержатель пустого кошелька моего да не изволит серчать, что иду я на дело бранное в его шапке. Ибо как память о любимом придержателе головной сей убор есть в понимании моем. Хелье повел Годрика прямо к небольшой ладье, кою даровал ему давеча Ярослав — по просьбе и для личных нужд. На этой ладье Хелье, пока плыл к Новгороду, два раза чуть не перевернулся и один раз чуть не налетел на прибрежные камни, несмотря на то, что так и не решился развернуть парус — шел на веслах, ближе к берегу. За последние полгода Хелье сильно возмужал и окреп, хотя на внешнем его виде это пока сказывалось мало. Памятуя об уроках Старой Рощи, ежедневный часовой комплекс упражнений изменился — больше времени занимала собственно разминка, во избежание растяжений. И все же он не рассчитал недавно обретенные дополнительные силы и четырежды, злясь на течение, ветер и собственную неумелость, приставал к берегу, чтобы передохнуть. Годрик презрительно осмотрел ладью и сказал так: — Ужасное корыто. Плоскодонку сколько не подталкивай, толку никакого. Тем не менее, после того как Хелье под руководством сидящего у руля Годрика развернул и укрепил парус, а Годрик, передоверив ему руль, что-то подправил и передвинул, ему одному ведомое, ладья лихо пошла на север, чуть кренясь на стьйор-борд и хлопая плоским дном о покатые волны Волхова. Начало смеркаться. По прохождении более половины пути ветер стих, ход ладьи замедлился. Взошла луна. Годрик, время от времени посматривающий по сторонам, разглядел в лунном свете нечто, далеко позади. — Парус, — сказал он. Хелье, сколько ни всматривался, ничего разглядеть не смог, но он очень верил в годриковы способности. — Большой? — Драккар, — ответил Годрик. Ну, драккар и драккар. Идут себе вояки — может, очередная партия варангов покидает Новгород, обидевшись на неуплату. Глупо, правда — если выехать утром, то можно заночевать в Старой Ладоге, а так, ночью? Ночью ходят на ближние цели. Ближние цели. Драккар, идущий на ближние цели. Вскоре Хелье и сам разглядел парус — очень далеко. Но поскольку раньше он его разглядеть не мог, то и значило это, что драккар движется быстрее ладьи. Ближняя цель, к которой спешат. — А много их там, в драккаре? — спросил он. — Не знаю. Не видно. — Совсем не видно? — Совсем. — Не может быть. Годрик, ты вглядись. На них же шлемы, они отсвечивают. — Стало быть, нет на них шлемов. Драккар, быстро идущий к ближней цели с командой без шлемов. Стало быть, не варанги. Или не воины. А может и варанги, и даже воины, но война у них иная. Такая война, когда нападают внезапно, желательно сзади, бьют в спину так, чтобы было поменьше крику, забирают только нужное, и исчезают. Знаем мы эту войну. — Годрик, — сказал Хелье. — Нельзя ли сотворить какое-нибудь специальное бриттское чудо, чтобы нам идти быстрее драккара? Сообразительный Годрик понял, что дело неладно. — Можно попробовать, — предположил он. — Ты попробуй. — Возьми руль. Некоторое время Годрик возился с парусом и мачтой. Затем он полез под палубу и с трудом выволок оттуда какой-то сундук. — Что это? — спросил Хелье. — Лишний вес, — объяснил Годрик. — Помоги. Хелье подумал — не открыть ли сундук? В сундуках, бывает, лежат весьма нужные, или интересные, грунки. Но решил — леший с ним. Вдвоем они с большим трудом приподняли его и перевалили через борт. Сундук закачался на волнах и остался позади. — Сядь-ка к корме, — сказал Годрик. — Раньше в тебе весу меньше было. А во мне, наверное, больше. Посмотрим. Так. Идет хорошо. Лучше нельзя — мы и так можем перевернуться, если волна подпрыгнет повыше. Не люблю я плоскодонки. И реки не люблю. Ладья пошла быстрее. Остальной путь занял около часа. Под конец луна зашла за облако и Хелье едва не пропустил момент, когда нужно было повернуть к берегу. Ладью следовало загнать в камыши севернее тропы, ведущей к дому болярина Викулы. Потеря времени компенсировалась тем, что высаживающиеся в нужном месте не обнаружат сразу по высадке, что их опередили. Пока они шли через спокойные заросли а затем заступили на тропу, Хелье раздумывал — не слишком ли он стал подозрителен последнее время. Мало ли драккаров торчит у новгородской пристани! В городе полно ратников — не только варанги и дружина, но телохранители, сопровождающие, да и просто ищущие заработка и профессионального удовлетворения, и вернувшиеся из походов — Новгород стоит на перепутье, через Новгород ходят из всех стран во все страны. Парус на Волхове? Подумаешь. Странно, что один, а не три дюжины. В общем, ежели так дальше пойдет, ты скоро сам себя начнешь подозревать в заговоре каком-нибудь. Рассуждая таким образом, он понемногу успокоился. Вскоре они с Годриком вышли к дому Викулы. К неудовольствию Хелье три окна гридницы ярко светились. На три аржи видать. И не лень же было зажечь — свечей сто, небось. Да и вообще в такое время спать надо, а девушки сидят да сплетничают. Дуры. Цепной пес рявкнул настороженно, и Хелье на него прикрикнул. На стук вышла заспанная служанка и сообщила, что болярыня с подругой в гриднице, как будто это и так не было понятно. — Хелье! Любава поднялась, подбежала, и порывисто обняла его. Он погладил ее по волосам, огляделся, кивнул улыбающейся нахально Белянке, и спросил: — Всё спокойно? — Кто это с тобою? — спросила Белянка, разглядывая Годрика. — Я спрашиваю, все спокойно? — Да, да, — успокоила его Любава. — Все хорошо, тихо. — Это свир у вас? — Да. Хелье шагнул к столу и налил в кружку Любавы свир. Выпил залпом. — Кончается, — заметила Белянка. — У меня нет ключей от погреба. Жаль. Надо бы послать Кира, но он куда-то пропал. — Это холоп твой? — спросил Хелье. — Тот самый? — Да. С утра куда-то пошел, и до сих пор его нет, — озабоченно сообщила Белянка. — И часто он так отлучается? — Да вроде в первый раз нынче. Хелье поставил кружку на стол. Конечно же, Кир, парень молодой и увлекающийся, мог застрять в Верхних Соснах, четыре аржи отсюда, там нынче весело. — Ты с ним спишь? — спросил он напрямик. На какой-то момент Белянка потеряла дар речи. Все бы ничего — но в помещении наличествовал посторонний, явно холоп — как же можно при нем! — Как ты смеешь! — возмутилась она. — Она с ним спит? — спросил Хелье, обращаясь к Любаве. — С Киром, холопом? По выражению лица Хелье Любава, более привычная к нему, чем Белянка, поняла, что это серьезный вопрос. Она кивнула. Хозяйкин любовник в отсутствие мужа отлучился на гуляние вместо того, чтобы ласкать хозяйку — что ж, и такое бывает. И драккары, бывает, ходят по ночам туда-сюда исключительно для того, чтобы сидящие в них полюбовались ночным видом и подышали речным воздухом. — Уходим, — сказал он. — Собирайся. Быстро. — Он повернулся к Белянке. — Ты тоже. Повозка и конь на месте, или отлучились вместе с Киром? Отвечай быстрее, мне некогда. Белянка вовсе не была дурой, вопреки мнению Хелье, и поняла, что дело неладно, особенно в свете того, что Любава ей рассказывала давеча. — Вроде бы на месте. — Прихвати денег сколько сможешь. Не переодевайтесь, идите в чем есть, обе. — Но я-то… эта… а… — сказала Белянка. — Оставайся, если желаешь. Но предупреждаю, сейчас сюда придут и будут допытываться, где Любава. И допытаются. А потом тебя убьют, а дом подожгут. Ах ты, еще и служанка здесь… Годрик, беги за ней, волочи ее сюда. Годрик выскочил из гридницы. — Деньги! Быстрее! — прикрикнул Хелье на Белянку, а сам подошел к ставне и стал слушать. Бесполезно. В лесу опасность слышна хорошо. Но в местах, где наличествуют строения, да и вообще любые творения рук человеческих, сигналы и эхо сигналов путаются, не разберешь, что каждый из них означает. — Хелье, — тихо позвала Любава. — Шшш. Не мешай. Кстати, вовсе не обязательно было говорить Белянке, как меня на самом деле зовут. — Но я… — Тише. Нет, бесполезно. Ничего не разобрать. Но он продолжал стоять у ставни и делать вид, что слушает — иначе Любава начала бы задавать вопросы, а разговаривать в данный момент было некогда. Годрик приволок упирающуюся служанку. — Никуда я не пойду! — кричала служанка. — Что это еще за вести такие, идти! Ай, пусти, аспид! Пусти, сволочь! Сейчас буду кусаться! — Годрик, успокой ее, — попросил Хелье. Годрик, не выпуская служанку, вытащил из сапога нож, взял кричащую женщину за горло, а лезвие приставил ей к щеке. — Молчи, корова тупая, — успокоил он ее. — Для твоего же… чего?… не помню… — Благоденствия, — подсказал Хелье. — Нет, но не важно. В общем, именно для этого все и делается. А то ведь возьму теперь и нос тебе отрежу. Желаешь? А будешь молчать — может и доживешь еще под солнцем век свой мизерабельный. Поняла? Кивни, если поняла. Служанка, чьи глаза округлились и скосились на лезвие, осторожно кивнула. Белянка вернулась с кошелем. Любава, бледная, виноватая, смотрела на Хелье умоляюще. — Может, спрячемся в погребе? — неуверенно спросила Белянка. — Нет. — Почему? — Там темно и крысы, — машинально ответил Хелье. Ему показалось, что он слышит шаги и голоса. Сверд его выскочил из ножен сам собой. — Следуйте все за мной и молчите, — приказал он. Хозяйственная Белянка кинулась было тушить свечи, но Любава схватила ее за рукав. Гуськом, Годрик замыкал шествие, вышли они в необыкновенно яркую, прозрачную звездную ночь, обогнули дом, дошли до стойла. — Годрик. Годрик вывел сонную лошадь из стойла и вдвоем с Хелье они быстро запрягли ее в крытую повозку, пока Любава с помощью все больше приходящей в ужас Белянки объясняла служанке, что может произойти, если она здесь останется. Женщины забрались внутрь повозки. Годрик последовал за ними, а Хелье, еще раз проверив упряжь, погладил лошадку по лбу и посмотрел ей в глаза. Пожалуй, это была первая лошадь в его жизни, к которой он не испытывал враждебных чувств. — Не подведи, — попросил он. Лошадь посмотрела на него понимающе. Поехали сперва шагом. Чуть к югу обнаружилось несколько пересекающих друг друга троп. Верхние Сосны до сих пор официально рассматривались, как временное жилище, и поэтому не были соединены с Новгородом добротным хувудвагом. Повозка прыгала на колдобинах, шла тяжело, и любое ускорение грозило потерей одного из колес или осевой трещиной. — Годрик, — Хелье тронул его за плечо. — Эдак мы не скоро доедем. Годрик передал ему вожжи и полез глубже внутрь, к женщинам. Покопавшись в своем путевом мешке, он выволок из него какие-то тяжелые предметы и приспособления. Судя по звукам — столярные инструменты. Незаменимый человек, подумал Хелье. В очень короткое время Годрик повыдергивал гвозди, крепившие крышу повозки к массивным опорам. Вокруг редко торчали тут и там деревья. Крыша полетела вбок, в тень этих деревьев. В том случае, если будет погоня, ее, крышу, в такой темноте не заметят. После этого Годрик избавился от опор. Женщины съежились от бокового ветра, не очень, впрочем, холодного, и прижались друг к дружке. Служанка была толще их обеих и не очень мерзла. — Ты не робей так, — обнадежил ее Годрик, и потрепал ее по щеке, отчего у нее опять округлились глаза. — Не на самом же деле я тебе собирался нос отрезать. Ты и так красотою не вельми отмечена, а без носа и вообще от тебя шарахаться будут. Надо тебя моему хозяину показать. Не этому, а настоящему моему хозяину. А то он изнывает последнее время. Может быть, ты — именно то, что ему нужно. Я-то разборчив, зачем мне такая корова дурная, да и моешься небось редко, а хозяин мой не очень разбирает, особенно последнее время. А впрочем, какая еще погоня, подумал Хелье. Для погони нужны лошади. Ближайшие лошади — в Верхних Соснах. Главное — двигаться быстрее, чем может бежать человек. Он слегка прищелкнул вожжами. Облегченная повозка пошла быстрее. * * * Дьякон Анатолий погладил новгородскую свою жену по пухлому плечу. Жена заворчала, перевернулась на другой бок, толкнула дьякона солидных размеров арселем, и засопела умилительно. Дьякон испытывал к жене самые теплые чувства, несмотря на то, что временами ему хотелось ее убить. Об этих своих порывах он никому не говорил и считал их проявлениями слабости. Слезши с ложа, дьякон на ощупь добрался до двери опочивальни и вышел в соседнее помещение, служившее в церковной пристройке одновременно столовой, занималовкой, и гридницей. На большом дубовом столе лежали фолианты, свитки, парча, письменные принадлежности, недоеденная бжевака в глиняной плошке (дьякон был сладкоежка, и новгородские сласти ему ужасно нравились), какие-то предметы, назначение которых впотьмах легко не определяется, чей-то лапоть (как он сюда попал?), и так далее. Дьякон нашел ощупью сундук и в несколько приемов зажег свечу. Мышь побежала от стола под дверь. Дьякон исследовал бжеваку. Нет, вроде бы, мыши равнодушны к таким грункам. Попробовал. Вкусно. Вытерев пальцы о подол рубахи, дьякон капнул воском на стол и пристроил свечу. Огромный фолиант на двух каталках — Евангелия по-славянски. Писано лет сто назад. Сегодня так не пишут — между словами вставляют пропуски. — «Аще хощеши совершен быти, иди продаждь имение твое и даждь нищим, и имети имаше сокровище на небеси, и гряди вслед мене. Слышае же юноша слово, уиде скорбя. Бе бо имея стяжания многа». Анатолий вспомнил этот стих в греческом варианте, а затем по-латыни. Попытался вспомнить арамейский вариант, но ничего не вышло — арамейского он не знал. Но вроде бы ни в греческом, ни в латинском варианте слово «имение» не уточнялось в конце, не превращалось в «стяжания». Перемудрили славяне древние. Надо будет попросить писца исправить при переписке. Хорош Вятко-писец, смышленый малый. Одно плохо — дьяконица к нему неравнодушна. Они мне оба нужны, но функции у них разные. Говорил я давеча проповедь возле торга. Не очень складно, как всегда. Многие смеялись — но это лучше, чем когда молчат или не слушают. А смеясь — глядишь и запомнят что-нибудь. Вот только богатых деток надо бы приструнить — язычники, как есть язычники, сверху до низу. Ничем их не проймешь. Пороть надо, пороть. А деньгами-то сыплют направо и налево. Одна одежка стоит столько, что на починку крыши в церкви хватит на десять лет вперед. Посадник нас не любит. Ох не любит. И не было бы беды. Правда, главный давеча с ним говорил, и посадник согласился, что церковь — нужна. Главный ему обещал, что будет напутствовать народ, чтобы чтили посадника, чтобы десятину платили исправно. Но народ нынче жадный, от десятины уклоняется, а церковь страдает. А если они вдруг, эти язычники новгородские проклятые, вздумают смуту устроить? Мне главный говорил давеча — дело неладно, все к тому идет. А дьяконица моя ничего не понимает и понимать не хочет. Шестой месяц беременности. Это только и спасает, иначе бы каждый день Вятке глазки строила, а не в неделю раз. От мыслей оторвал Анатолия стук в дверь. Стучали кулаком, не очень-то вежливо. Кого это еще принесло в такую пору? Глубокая ночь на дворе. Вот же новгородцы безбожные, шляются по ночам туда-сюда, в двери стучат. Не пойду. Пусть стучат. Стук повторился, настойчивее. Анатолий вздохнул, быстро произнес молитву, и пошел к двери. Если стучат — надо открывать. Так написано. Трудно отпирать засовы одной рукой. Но другая занята свечой. Отпер. — Здравствуй, дьякон, — сказал давешний знакомый, парень не очень понятный, вроде бы варанг. — Прости, что так поздно тебя тревожим. За варангом стояли три женщины и один неприятного вида тип в болярской шапке набекрень. — А что есть надобно, добрейший людь? — спросил Анатолий, лживо улыбаясь. — Вот этих трех женщин сейчас ищут, и если найдут, то плохо им будет. Я не собирался к тебе обращаться, беспокоить тебя, но так получилось. У тебя безопаснее всего. На один только день приюти их, спрячь, никому не показывай. А завтра к вечеру я за ними приду. Ну вот еще, подумал Анатолий. Только этого не хватало. Что скажет дьяконица? — И дьяконице ничего не говори. — Тяжек грех, — пожаловался Анатолий. Понурив голову, добавил он неприязненно, — Заходите. Компания зашла в пристройку. Гости старались ступать тихо. — Вон в там, в там грядите, — показал дьякон перстом. — Вон в там комната. Полуподвальное помещение, вроде подсобного, метлы, тряпки какие-то, все старое. Рябинный Храм, содержащийся в основном на деньги Краенной Церкви, средства имел скудные. Любава и Белянка обменялись комментариями шепотом. Похоже, Белянке приключение начинало нравится, несмотря на испуг. — И вот что, дьякон, — сказал Хелье тихо. — Если кто будет спрашивать — ты ничего не знаешь и никого не видел. Да? — Да, так, — уныло откликнулся дьякон. — А еда как? Еда для им? — Заглянешь к полудню, поделишься чем-нибудь с твоего стола. Но так, чтобы дьяконица не видела, и чтобы никто вообще не видел. Только до вечера, Анатолий. Пожалуйста. А днем никуда не ходи. — Проповедь читать намерение. — Нет уж, пожалуйста, пусть кто-нибудь другой прочтет. — Нет другой. — Есть другой. Слушай, их ведь правда убьют, если обнаружат, и ты будешь виноват. — Ты не любить меня, — с уверенностью сказал Анатолий. — Дьякон, — Любава положила руку на плечо Анатолия. — Посмотри на меня. Он посмотрел уныло. — Мы ни в чем не виноваты. Но нас хотят убить. Неужто не приютишь ты нас? Ведь ты христианин. — Христианин, — согласился дьякон мрачно. — Годрика я вам оставлю, — сказал Хелье. — Это зачем еще? — возмутился Годрик. — Тише. На всякий случай. — Я не желаю! — Это все равно. Нож у тебя с собой. Сверд не дать ли мой тебе? — Нет, я сверды не люблю, — недовольно и деловито сказал Годрик. — Вот и славно. А то я без сверда себя на улицах города этого голым чувствую. К вечеру я приду. В крайнем случае к завтрашнему. Опусти все засовы и никому не открывай. Начнут ломиться — действуй по обстоятельствам. Но не думаю, что начнут. Анатолий — человек верный. Анатолий, уловивший смысл слов несмотря на скороговорку, покачал неодобрительно головой. Годрик пробурчал что-то, тоже неодобрительное. — Все, — сказал Хелье. — Я пошел. Любава… Любава обняла его и поцеловала в щеку. Видя это, Белянка тоже обняла Хелье и тоже поцеловала в щеку. Хелье, подумав, обнял Годрика и поцеловал его в щеку. — Э, — сказал Годрик. Хелье кивнул Анатолию и быстро вышел. Анатолий некоторое время созерцал компанию. Целовать его в щеку никто не собирался. — Ладно, — сказал он. — Вон угол. Кадка. Полдень принесёт еда. Годрик посмотрел по сторонам, выбрал себе ховлебенк, и сел на него. — Что он сказал? — спросила Белянка у Любавы. — Кто? — Ну он вот. Дьякон, — она показала глазами на Анатолия. — Велел, чтобы на пол не гадили, есть кадка, — сообщил Годрик с ховлебенка. — Запереть дверь, — объяснил Анатолий, уходя и унося свечу. * * * Рискуя быть увиденным, Хелье все же доехал, щелкая вожжами, до дома тетки Погоды и разбудил ее стуком. — Ну, что тебе? — спросила сонная тетка Погода. — Давал я тебе два свитка на хранение давеча. Они мне нужны. Она вынесла ему свитки, завернутые в шелковый лоскут, и получила за труды полгривны. Повозку Хелье подогнал к стене рыбацкого домика. Корова сонно подняла голову и смотрела, хлопая ресницами в рассветном солнце, как он распрягает лошадь. Осталось завести свиней или овец, и будет хозяйство, подумал Хелье. На крыльце сидел угрюмый Дир, почти не обрадовавшийся возвращению друга. — Не спится, — объяснил он, жуя травинку. — Где Годрик? — Я велел ему закончить кое-что. К вечеру будет. Дир пожал плечами. Хелье присел рядом. — Минерва там? — Да, как ты просил. Оба пытались уйти. И она, и Ротко. Ротко вспомнил, что забыл посмотреть на насущные контрибуции какой-то греческой церквы на отшибе, она нынче строится, и ему непременно нужно знать, как они выглядят. — Насущные… как? — Контрибуции. — Не понимаю. — Я тоже. А дура мелкая просто хотела сбежать с деньгами, которые ты ей дал. Не надо было сразу все давать. И вообще не надо было давать столько. Дал бы сапы три-четыре. Восемь гривен — на восемь гривен иной плотник или смолильщик, обремененный семьей, два года может прожить. — Это кто тебе такое сказал? — Ротко. — А Ротко заодно не сказал тебе, что в Риме на одного мужчину приходится восемь женщин? — Ну да? — Именно так и есть. Дир подумал. — Наверное, это страшно неудобно, — сказал он. — Почему же? — Допустим, вышла женщина замуж. — Так. — Любит мужа. — Ну и? — Она же все время будет бояться, что он ее бросит и уйдет к другой. Дрожать будет. — И что же в этом плохого? — Подозревать будет. Станет сварливой и скучной. — Может ты и прав, — сказал Хелье. — Не знаю. Он придвинулся поближе к Диру, положил ему голову на плечо и зевнул. — Я немного подремлю, — объяснил он. — Ложиться сейчас спать глупо, только хуже будет. Он не задремал — уснул. Дир скосил глаза, выплюнул травинку, и долгое время сидел не шевелясь, боясь разбудить друга. Стали затекать плечи и колени. Как мог осторожно, Дир снял голову Хелье с плеча, поднял друга на руки, ногой отворил дверь, и отнес Хелье на свое ложе. Хелье засопел, заворчал, перевернулся на бок, свернулся почти в клубок, почесал голову. Дир укрыл его сленгкаппой. Перейдя к лежанке, на которой примостилась Минерва, он присел рядом на корточки и некоторое время рассматривал нелепое это создание. Из-под покрывала торчали тощие и грязные, совершенно детские ее ноги. Рука с растопыренными грязными пальцами, нелепо согнутая, торчала в сторону, другая спрятана под покрывало. Надо ей помыться, как проснется, подумал Дир. Ротко заворочался на своем ложе и произнес длинную рассудительную фразу по-латыни. На дереве, растущем впритык к домику, очень жизнерадостно кричали какие-то птицы. Нет, никуда это не годится, подумал Дир. Она совсем как ребенок, да и грязная. И ведь удается ей как-то зарабатывать деньги. Развратные астеры! Хелье говорит, что нужно ему быть на торге днем, вместе с этими. Говорит, что не опасно. А мне вот нельзя на торге появляться. Я выполняю поручение, и я должен давно уже быть в пути. Может, Гостемил согласится составить компанию? А то ехать в Киев одному скучно. Правда, со мной Годрик. Но это совсем не то. Может этот… зодчий… поедет? ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. СУД Ротко проснулся не очень рано, понежился некоторое время на ложе, чувствуя себя прекрасно и получая удовольствие от того, что вокруг люди. Потянувшись, он встал и вышел к реке умыться. Минерва проснулась вслед за ним, с деловым видом в одной рубахе подошла к столу, и уже ухватила было грязной рукой пегалину, но Дир, заметивший это, схватил ее за плечо. — Ты бы помылась. — Сгинь. — Не кричи, Хелье спит. — А мне-то что, что он спит. — Иди на реку мыться. — Нет. Сначала поем. — Ухи надеру. Она злобно посмотрела на него и пошла к двери. Он понял, что она сейчас убежит, и кинулся за ней. Схватив ее за руку он потащил ее к реке. Минерва упиралась, кричала и ругалась страшными словами. Взяв ее под мышки, Дир поднял девушку, качнул, и кинул в воду. Место не очень глубокое, берег Волхова здесь достаточно пологий, но маленькая Минерва, покричав и побултыхавшись, пошла ко дну. Дир, испугавшись, что она сейчас утонет и ему придется давать отчет перед Хелье по этому поводу, зашел в воду по пояс, выловил Минерву, и выволок ее на берег. Она плевалась и делала страшные глаза. Наверное, напугалась. Когда Дир стал оттирать грязь с ее рук и лица ее же мокрой рубахой, она не сопротивлялась. — Зайди в воду по пояс и потри себя всю, с ног до головы, — приказал он. — А то с тобой рядом находиться невозможно совершенно. Астеры чумазые. Она послушалась. Потерла тут и там, вышла, но Дир содрал с нее мокрую рубаху и погнал ее опять в воду. — Тереть везде, — велел он. Она стала тереть и вскоре ей это занятие стало нравится. Дир протянул ей рубаху, и она стала тереть рубахой. Когда она снова вышла на берег, на этот раз более или менее чистая, Дир оглядел ее, дрожащую, тощую, с зарозовевшей кожей, критически, испытывая чувства, близкие к чувствам если не отца, то старшего брата, и, сняв пряжку, завернул ее в свою сленгкаппу, краем которой он вытер ей нос. В отсутствие Годрика Дир разогрел пегалины и оставшийся солидных размеров кусок хвербасины, и подал на стол. — Не хватай! — велел он Минерве. — Горячо. Ешь помедленнее. Вернувшийся с купания Ротко был очень рад завтраку и сел за стол под пристальным взглядом Дира. Диру явно хотелось что-нибудь сказать по этому поводу, но он промолчал. После завтрака Минерва походила по помещению, вернулась к ложу, на котором провела ночь, пощупала туго скрученные соломенные связки под покрывалом, встала на них сперва коленками, а потом и в полный свой невеликий рост, и подпрыгнула. Ложе и солома спружинили, и Минерве понравилось. И стала Минерва подпрыгивать на ложе, волосы вверх-вниз, руки в стороны, повизгивая от удовольствия. Ротко смотрел на нее задумчиво, а Дир, присев на ховлебенк, хихикал басом. Потом Минерва соскочила с ложа, нашла где-то метлу и какие-то тряпки, и очень быстро, заставляя время от времени Дира и Ротко поднимать ноги, чтобы можно было пройтись у них под ногами метлой или тряпкой, прибрала в домике, да так лихо, что непостижимым образом жалкая лачуга приобрела вполне презентабельный, чистый вид. Ротко рассматривал какие-то свитки и парчи, сидя на ложе и скрестив ноги. Дир вышел на крыльцо и некоторое время что-то объяснял корове. К полудню проснулся Хелье, и, поев по-походному быстро и плотно, велел Диру подравнять ему, Хелье, только что подрезанные сзади волосы. Дир некоторое время примеривался ножом, морщился, оценивал, и кое-как подравнял. — Выгляжу, небось, как мужеложец какой, — сказал Хелье. — Ну да ладно. — Отрастут, — заметил Дир. — Да. Где ж борода? Накладную бороду пришлось сперва подправить ножом, чтобы она торчала чуть вперед клином — Хелье отметил эту моду среди богатой молодежи ранее — а уж потом прилаживать. Шапку — то бишь, околыш да тесемки — он нахлобучил себе так, что она закрывала одну бровь целиком. — Ну, посмотри, — сказал Хелье Диру. — Узнал бы ты меня на улице? Дир осмотрел друга. — Пожалуй, узнал бы, если бы долго вглядывался. — Ладно, сойдет. Где Минерва? Вот Минерва. Иди сюда, Минерва. Ротко, пойдем. — А я вот не пойду, — сообщила сытая, выспавшаяся, помытая и освоившаяся Минерва. — Я вот думала, думала, и не знаю я, куда это мне идти нужно. — Не упрямься. Минерва тем не менее упрямилась и артачилась. Поняв, что ни убивать, ни даже просто бить, ее здесь не будут, она начала проявлять неприятные черты своего характера. — А я вот поговорю с твоим сводником и скажу ему, сколько тебе здесь денег дали. И пусть возьмет с тебя столько, сколько ему по уговору причитается. Минерва заколебалась, переступая с одной босой ноги на другую. — Загоню сейчас в реку, — сказал Дир. Минерва сменила гнев на милость. Дира она не то, чтобы боялась, но он все еще внушал ей некоторые опасения. Несмотря на то, что ноги во время давешней уборки задирал послушно. Ротко, с перевязью и свердом (никогда ранее не носил и даже не примерял), неловко шагнул к двери. — Голову чуть выше. Не хватайся все время за сверд. Не бойся, не украдут, — сказал Хелье. Накинув модную сленгкаппу и взяв Минерву под локоть, он последовал за Ротко, стараясь не сгибать ноги в коленях и сутулясь, чтобы кто-нибудь не узнал его по осанке и походке. На улице Минерва начала было болтать, но Хелье на нее прикрикнул. Она насупилась и остальной путь шла молча, и это было хорошо. — Все время рядом со мной, — тихо сказал Хелье, обращаясь к Ротко, когда они подходили к торгу. — Ни на шаг не отставай, вперед не забегай. — Да, я понял. Ты уж в десятый раз мне это говоришь. Сразу за торгом, у вечевого помоста и колокола, народу было не очень много, но нужная группа наличествовала — дети богатых боляр. Хелье направился прямо к ним. — Вот, — сказал он развязно. — Привел я вам забавного анера. Он анадысь из Консталя к нам припорхал. На этом его знания молодежного новгородского сленга исчерпывались. Но и этого оказалось достаточно. И девушки, и юноши заинтересовались Ротко. — Ну! Из Консталя! — И как там, в Констале нынче? Давно я не бывал, — надменно заметил один из юношей. — Мы там пристегивались с одной хвихвитрой у самого переката. Недели две. Сколько заглотили уж не помню, я все то время очень плохо кузил. — Ты там был проездом? — спросила одна из девушек томно. — Нет, я там жил некоторое время, — ответил Ротко и повернулся было к ней галантно, но Хелье держал его за локоть. Ах да, вспомнил Ротко, нужно, чтобы он мог в любой момент… эта… выдрать?… нет, как это… выхватить! точно, выхватить… сверд. Мешает сверд. Тяжелый, бедро трет. — Жил? А ты знаком с Фелонием? — Да, конечно, — ответил Ротко живо. — Он как раз недавно строил себе дворец… — Да то родитель. У него есть хорлинг, он тоже Фелоний. Неприкрытый авер, затмеваю! — объяснил другой юноша. — Со всеми пристегивается, кто кузит в этом деле. — А, знаю. Такой полноватый, и глаз мигает все время. Минерва смотрела на молодежь неодобрительно и два раза попыталась куда-то отойти, но Хелье крепко держал ее за локоть. Ну, разговорились, подумал Хелье, и стал смотреть на вход детинца. Вскоре, как он и ожидал, из детинца выехала повозка, а в ней Малан-младший. — День добрый вам, новгородцы! — провозгласил он, взобравшись на помост. — Сегодня у нас в городе особенный день. Суд при народе! Не в доме тиуна, не в детинце, а при народе! Это когда же такое было! — притворно изумился он собственным словам. — Этого не сохранила нам память. Судят купца Детина за то, что убил он почитаемого многими Рагнвальда. Что ему сделал Рагнвальд? Возможно, здесь замешана ревность. Но суд наш новгородский справедлив и рассудит все, как оно есть, новгородцы. К помосту стала стягиваться толпа. Многие заметили, что речь Малана-младшего сегодня более проста, чем обычно, более понятна и доступна. — А вот прямо здесь его и будут судить, — Малан кивнул в сторону от помоста, где ждали десять ратников с обнаженными свердами. — Но поскольку ни тиун, ни тот, кого судят, ни тот, кого обвиняют, не привыкли произносить речи свои зычно и внятно, чтобы все слышали, это буду за них делать я. Я буду слушать, что они говорят и передавать вам, новгородцы. Хелье блуждал взглядом по лицам и сооружениям, ничего особенного пока что не ожидая — но особенное появилось вопреки ожиданиям. С северной стороны к торгу следовала пара — мужчина и женщина. Походку Гостемила не узнать было трудно. А женщина… женщина! Сердце Хелье застучало глухо, во рту пересохло. Неужто она так растолстела, подумал он. Вряд ли. Наверное, поддела себе что-то под свиту. А Гостемил хорош! Ох хорош Гостемил! И ведь поверил я ему. Впрочем, идет он как-то странно. Чуть сзади. С любовницами так не ходят. Или ходят? А может, она ему дала понять, чтобы на публике он держал дистанцию? И смотрит он на нее как-то странно. То есть, вообще не смотрит. Спокойно и с достоинством поглядывает по сторонам. Улыбается чему-то, наверное что-то заметил такое, что его развлекло. Поделится с ней? Нет, не поделился. Не те отношения. Нет, они не могут быть любовниками. В таком случае, почему они вместе, и вообще — что она делает в Новгороде? И одета, как жена купца. Расфуфырилась вся, пестро, черное с золотым, красным и зеленым. Изображает походку толстой женщины. Изображает? Да, точно, изображает. Отдувается. Конец июля, теплынь, а на ней столько слоев. Впрочем, толстым женщинам тоже жарко, они тоже отдуваются. Ворота детинца снова отворились, и из них выкатилась открытая повозка, запряженная одной лошадью, которую возница придерживал, чтобы шла медленно. В повозке в одной рубахе, со связанными за спиной руками, с опущенной головой, помещался Детин. Ему велели стоять, привалившись к борту — и он стоял. Тут же народ кинулся к повозке, по обе стороны. Четверо конных ратников выехали из детинца и оттеснили толпу. Толпа следовала за повозкой и рядом с повозкой, по обеим ее сторонам. — Ага, наконец-то тебя схватили, кровопийца! — выкрикнул кто-то. Детин не поднял головы. — Сколько денег стяжал у нас, змей! — Так тебе и надо! Мы тут бедствуем, а он мосты строит. И людей убивает! Пусть и варангов, а все равно нехорошо. Убийца! — Подлец, что и говорить! Разбойник! Интересно, машинально подумал Хелье, стараясь отвлечься, скольким из них заплатили, а сколько задаром кричат. В Детина полетели сперва объедки, а затем камни. Камнями баловались вездесущие мальчики младшего возраста. Один камень едва не угодил в лоб коннику, и он вытащил сверд. — А ну! — сказал он строго. Толпа отхлынула, а мальчики бросились врассыпную, смеясь. Детина подвезли к охранникам. С севера приближалась какая-то процессия, не процессия — в окружении ратников четверо холопов несли на плечах массивный стол, а на нем лежащий на боку ховлебенк. По стремительно густеющей толпе прошел говорок. Тут и там мелькали варангские лица — оставшиеся в городе варанги пришли посмотреть, что к чему. Многие новгородцы, заметно осмелевшие в силу того, что варангов в городе заметно поубавилось, неодобрительно ворчали и не боялись даже ненароком толкнуть какого-нибудь ухаря. Оставшиеся варанги хорохорились, но было видно, что чувствуют они себя неловко. Стол поставили на землю рядом с помостом. Оказалось, что в гуще ратников затерялся тиун Пакля. Теперь ратники расступились, и Пакля, поколебавшись, сел на ховлебенк возле стола и развернул свиток, который он принес с собою. Все эти приготовления, на его взгляд, были излишни, и совершенно зря суд вдруг, ни с того, ни с сего придумали делать у вечевого колокола. Правда, у него дома нынче не все в порядке, служанка исчезла, вместо жены на ложе лежит оракул — может, власти в детинце именно это и приняли во внимание, и перенесли суд из его дома сюда? Впрочем, он давно не судил дома, а все больше в детинце последнее время. Чудит начальство. Тем не менее, все по правилам, все как обычно — инструкции в детинце Пакля получил самые обыкновенные — чью выгоду блюсти — есть истец и есть обвиняемый, будут представлять видоков. Он привычно поерзал на ховлебенке и приготовился. — Тиун занял свое место, — вел репортаж Малан-младший, — обвиняемый прибыл. Ждут истца. На гнедом коне к помосту подъехал Ньорор, спешился, отдал поводья одному из ратников. — Истец прибыл, — объявил бирич. — Начинается суд княжеский, скорый и правый, — тусклым официальным голосом сообщил Пакля. Бирич зычно и с выражением передал его слова толпе. — Воевода Ньорор, истец, обвиняет купца и строителя Детина в убийстве… э… Рагнвальда, землевладельца и воина. Слева от помоста началось какое-то движение. Хелье вгляделся. Гостемил раздвигал толпу, делая руками плавные жесты в стороны — будто плыл под водой — прокладывая сопровождавшей его толстой женщине путь, или дорогу, как говорят в Новгороде. Они добрались таким образом до стола тиуна. Ратники хотели их остановить, но женщина сказала им что-то, и они расступились. Наклонившись над столом, женщина обменялась несколькими словами с тиуном, который равнодушно кивнул, а затем встала рядом с Детином. Гостемил, сказав что-то нравоучительное одному из ратников, встал неподалеку, положив левую руку на поммель и поправив правой перевязь таким образом, чтобы удобнее было в случае чего выхватить сверд. Научил его на свою голову, подумал Хелье. — Что там? Что там? — закричали в толпе, обращаясь к биричу. — Э… — Малан-младший не очень понимал, что там. — Возможно, это какие-то особые приготовления… А! Да? Тиун что-то ему сказал. Малан кивнул и снова обратился к толпе. — По древнему новгородскому обычаю, если обвиняемый желает иметь при себе советника, дающего советы по ходу суда, таковой советник должен быть ему предоставлен и может стоять рядом с ним. Ни о каких таких обычаях толпа не знала, да и не было никогда такого обычая, но все решили, что был. — Начинается суд, — объявил бирич. — Воевода Ньорор заявляет своих видоков. К столу приблизился один из ратников, охранявший в роковую ночь Улицу Толстых Прях. — Что видел ты? — спросил его тиун Пряха. Ратник, путаясь в подробностях, рассказал, как к дому, принадлежащему купцу Детину, подошел человек. Ратник хотел было приблизиться к человеку, но отвлекся, а когда снова посмотрел, человек уже лежал на земле. — Вот же торгаши охрану себе нанимают некузящую, — сказал кто-то из юных боляр. — Глазы выпер вперед, округлил, будто лучше кузится с такими глазами. — Он гвоздик, — возразила юная болярыня. — Не в умствовании сила у гвоздиков. — У тебя все гвоздики. Хорла ты, всего и сказухи. Девица не обиделась, но засмеялась одобрительно. Следующим видоком выступила дородная тетка, резиденствовавшая в одном из домов на Улице Толстых Прях, жена богатого землевладельца, сбежавшего от нее с молодой нетолстой болярской дочерью в Корсунь в прошлом году. Женщина подтвердила, что дом принадлежал купцу Детину, и что в доме этом жила любовница Детина, именем Любава, которая с тех пор пропала. — Хвихвитра как оттопыривается, — прокомментировал один из юных боляр. — И кулаком так по воздуху, кулаком, для пущего ляму. Подошел один из людей Ньорора со свитком. Свиток свидетельствовал, что данный дом на Улице Толстых Прях действительно принадлежит Детину. Тиун сделал пометку в одном из своих свитков. Приблизился священник Холмовой Церкви, восемь аржей от Новгорода, представивший сразу несколько свитков. Один свиток свидетельствовал, что Любава, в крещении Иоанна, действительно родилась двадцать шесть лет назад в Седых Холмах и является сестрой болярина Нещука. Что упомянутая Любава вышла замуж три года назад за болярина, который любил путешествия. — Уверы все продажные, — заметила одна из юных болярынь, переступая с ноги на ногу, демонстрируя новые причудливые сандалии римской делки. — А роба засаленная какая на увере. — Хвихвитра егоная обленилась, забыла белье жихать. Болярин Нещук, в очень дорогих одеждах, свидетельствовал, что сестра его Любава отправилась с мужем, предположительно в Константинополь, а вернулась одна, недавно, и сошлась с купцом Детином. На вопрос, откуда ему это известно, Нещук ответил, что тайны тут большой нет, весь город знает. Также, отметил Нещук, купец Детин склонен к приступам ревности. Советница Детина сказала что-то ему на ухо. Детин поднял руку. — Да? — спросил Пакля. — Говори. — Я не склонен к приступам ревности, — вяло сказал Детин. Выглядел он очень подавлено, и в глазах его читалось равнодушие. — Склонен, — возразил Нещук. — Не далее, как месяц назад ты приходил ко мне и кричал, что сестра моя путается со всеми подряд и что жалеешь ты, что с нею связался, и что как только она тебе попадется, ты ее прибьешь. Оскорбление было прямым, ложь наглой — это расшевелило Детина слегка, и он хотел было возразить, но советчица положила ему руку на плечо, и он сдержался. — Купец Детин, где был ты в ночь, когда совершилось убийство? — спросил тиун Пакля. — Дома. — Всю ночь? Советчица что-то сказала на ухо Детину. — Нет, я отлучился на короткое время, чтобы навестить Бажена. — Бажена? — тиун обратился к свиткам. — Бажена, дающего деньги в долг? — Именно. — Бажен может это подтвердить? — Разумеется. — А остальное время ты был дома? — Да. — Кто это может подтвердить? Советчица снова что-то сказала на ухо Детину. — Двадцать лет я состою новгородским купцом, — сказал Детин. — И ни разу никому не дал повода сомневаться в моих словах. Это может подтвердить весь город. Малан-младший передал слова Детина толпе. — Да, как же! — раздались крики. — Врет все время! Всех обманывает! — Всех, всегда! Все купцы обманщики! Советчица снова сказала что-то на ухо Детину. — Это могут подтвердить все, кто когда-либо имел со мною деловые отношения, — поправился Детин. Малан-младший передал слова толпе. — Знаем мы эти отношения! — Тати все до одного! — Например, Бажен, — предположил бесцветным голосом тиун Пакля. — Например он, — подтвердил Детин. Вопросы и ответы следовали неспешно, интерес толпы к действию рос стремительно, толпа возбудилась, и биричу приходилось несколько раз призвать новгородцев говорить потише. К столу тиуна позвали кузину подруги Любавы — замужнюю толстуху. Она подтвердила, что видела Детина и Любаву на состязаниях три раза, на званых обедах четыре раза. Подтвердила, что Любава постоянно заигрывала с молодыми болярами в присутствии Детина. Подтвердила, что Детин впадал в ярость и выговаривал ей. И два раза, на одном из обедов, произнес имя Рагнвальд и слово «убью». Советчица что-то сказала Детину, и он кивнул и промолчал. Появился Бажен — солидный тип с большим пузом. — Бывший купец, а ныне землевладелец Бажен, был ли у тебя Детин, как он говорит, в ту ночь? — спросил Пакля без интонации. — Был, — ответил Бажен. — Сколько времени он у тебя пробыл? — Недолго. — Не заметил ли ты ничего странного в его поведении или внешнем виде? — Заметил. — Что же? — Он был очень бледный. Говорил несвязно, трудно было понять, что он говорит. На правом рукаве у него были какие-то красные пятна. — Кровь? — Возможно. — Ну и мразь же ты, — не выдержал Детин, но советчица снова положила ему руку на плечо. — Не сказал ли он тебе, откуда пришел? — С Улицы Толстых Прях. Толпа, которой Малан передавал слова Бажена и тиуна, загудела удовлетворенно. Ей, толпе, все уже было ясно. — Есть ли видоки, желающие высказаться в защиту купца Детина? Дике шепнула что-то Детину. — Вострухин-Мельник, — сказал Детин. — Вострухин-Мельник присутствует ли здесь? — спросил тиун официально сухим тоном, поднимая голову. Вострухин-Мельник, по кличке Свен (по ассоциации со Свеном Твескугом (Вилобородым), правителем датским и английским, недавно почившим, у которого тоже борода разделялась на двое) вышел к помосту и поклонился тиуну. — Что скажешь, мельник? — спросил Пакля, бесстрастно глядя на видока. — Не мог он его убить, — твердо сказал Вострухин. — Откуда тебе это известно? — А я его давно знаю. Я вообще завсегда могу оповестить, кто может убить, а кто нет. Это у меня чутье такое. Вот бирич, к примеру, может убить человека. А ты, Пакля, не можешь, даже если очень хочется. Ты скорее другого кого наймешь. — Что ты плетешь! — возмутился тиун, в голосе которого вдруг проявились эмоции. — Я — княжеский тиун, мельник. А ты не потому ли его защищаешь, что он тебе деньги должен, боишься, что осудят, так не видать тебе денег? — Нет. Мне все должны. Ты сам мне должен восемь гривен с прошлого года еще. — Сейчас не об этом речь! — Ты же эту речь завел — должен, не должен. А как самому долг отдать — так сразу речь не об этом. — Опомнись, мельник. С кем говоришь. Посмотри вокруг, где ты? — Прекрасно я все помню, чего опоминаться то? Ты сам посуди — ежели я каждого, кто мне должен, защищать буду, так это полгорода защищать придется. Вот тебя я, к примеру, не стал бы защищать, если бы тебя оклеветали. — Это почему же, мельник? — А ты человек неприятный. За мельником по просьбе Детина выступил Бескан, купец, заявивший, что знает Детина давно и ни разу не замечал, чтобы Детин был склонен к поступкам, нарушающим закон, ревность там или не ревность. Выступления эти никого, конечно же, не убедили. Без особого энтузиазма Детин произнес речь в свою защиту, в которой опровергал сказанное кузиной подруги и Баженом. Да, он состоял в связи с Любавой. Может, это и грех. Но Любава — вдова, и нет такого закона, по которому людской суд может осудить его за эту связь. Да, у него были деловые отношения с Нещуком и Баженом, и, да, он наведывался к Бажену той ночью — чтобы справиться о товарах, давеча отправленных в Сигтуну. Да, Любава пропала, и он не знает, где она. О том, что он провел с Любавой почти всю ночь, он по совету Дике умолчал. Дике дает мудрые советы. Дике все понимает. Нет ни одной прямой улики, все косвенные. И какие бы ни были настроения народа или варангов, как бы не хотелось кому-то его осудить — не было на то никаких оснований. Не было! — А осуждают меня потому, что осуждающими движет зависть, — провозгласил он. — Почему такое количество народу на площади? Неужто потому, что людям в это время дня делать нечего? Забот мало, гончарные круги сами собой вертятся, на полях все само растет, так, что ли? Нет. Пришли посмотреть, как осудят богатого купца. Позлорадствовать. Но ведь это грех великий. Малан-младший передал это так: — Судите вы меня, потому что завидуете. Пришедшие на площадь — бездельники и грешники. — Нет, ты скажи так, как я сказал! — крикнул Детин. — Я так и говорю, — ответил Малан. — Не тебе меня учить, купец. Биричи свое дело знают, не первый год служим. Я сказал то, что сказал ты, только не так пространно. Передал саму суть. Детин хотел протестовать, но им снова овладела апатия. Хотелось забиться в какой-нибудь угол, закрыть глаза и ни о чем не думать. — Что ж, — не очень уверенно сказал тиун Пакля. — Вина твоя, купец Детин, несомненна, испытания в данном случае бессмысленны. — Он подождал, пока Малан сообщит это толпе, и толпа ответила почти радостным гулом. — Передаю тебя на волю истца. Он кивнул Ньорору. Ньорор шагнул вперед и взял Детина за плечо. Двое варангов сели в повозку, один взял вожжи, Ньорор повел Детина к повозке. Детин посмотрел на Дике, но она лишь развела руками, выражая лицом бесконечное сожаление. — Постойте! — сказал неподалеку хрипловатый тенорок. — Я привел видока. Эй, ты там, на помосте! Я видока привел! — Кто-то привел нового видока, — сказал Малан, хмурясь. Тиун тоже нахмурился, но дал стражникам знак, и они расступились. К столу подошел Хелье, ведя Минерву за локоть. Толстая Дике уперлась взглядом в Хелье. Он ждал этого взгляда, почувствовал его, побледнел, но, повернувшись, неожиданно ей подмигнул. Дике от неожиданности попятилась. — Кто ты такой? — спросил тиун. — Это не важно. Не я видок, а она. — Кто такая, как зовут? — Пакля повернулся к ведомой. — Минерва с Черешенного Бугра. — Чем занимаешься, Минерва? Дрова колешь? Вокруг прокатился смешок. — Я уличная хорла, — почти с гордостью произнесла Минерва, задрав подбородок. Захихикали. Малан передал слова ее толпе, и толпа захохотала. — Что же ты хочешь сообщить новгородскому суду? — осведомился Пакля. — Я видела, кто убил Рибальда. — Рагнвальда? — Какая разница! Видела, и все тут, и больше ничего. — Каким же образом? Ты была там? — Да, была. — На Улице Толстых Прях? — Да. — Что ты там делала? Минерва нахмурилась недоверчиво. — А сам ты как думаешь, что я там делала? Небось не пряжу пряла. Стояла себе, ждала, когда кто-нибудь подойдет. У стены. Толстых Прях — это мое самое доходное место. Все женатые, которые постарше, подходят. Вокруг засмеялись. — И что же ты видела? — спросил Пакля. — Я ж сказала только что. Видела как убили. Рибальда. — Рагнвальда. — Да. — И видела, кто убил. — Да, видела. — Вот этот? — тиун указал на Детина. — Нет. Этот крупный, толстый и старый. — Вокруг засмеялись. — А тот был помоложе, маленький такой, худой. — На лицах изобразилось недоверие. — И не на Толстых Прях, а не доходя, за углом. — Это неверно, — сказал тиун. — Именно на Улице Толстых Прях. — Тебя там не было, — нагло заявила Минерва. — А я там была. За углом это было. А на Толстых Прях он потом сам дотащился. Этого я уже не видела. Видела, как ударили его ножом, в спину. А потом, который ударил, убежал, а Рибальд его мечом, но не достал. Рибальд на землю бух, а тот у него мешок с плеча снял. Рибальд опять свердом хлоп, а тот схватился за руку, но мешок не выпустил, и бежать. А вон он! — Минерва показала рукой. Вокруг завертели головами. Но тот, на кого показала Минерва, смешался с толпой, и даже цепкий взгляд Хелье не сумел ухватить черты лица — Хелье заметил лишь движение. — Не засчитывается, — сказал тиун и покачал головой. — Что не засчитывается? — возмутился Хелье. — Слова уличной хорлы не стоят ровно ничего. — Ах ты пень горбатый! — крикнула Минерва. — Ах ты сволочь дряхлая! Да я тебя… Хелье сжал ей локоть. — Ты несомненно врешь. Это очевидно. Ньорор, забирай уличенного, вина его доказана, — сказал тиун. Хелье не ожидал такого поворота дел. Сколько потрачено времени, сколько приготовлений — и вот, пожалуйста, «забирай уличенного». Все приложенные усилия купили купцу Детину десять минут надежды. Хелье хотел было протестовать, встретился взглядом с Дике, сжал зубы — и в этот момент на вороном коне в окружении пяти ратников, один из них — полководец Ляшко, к помосту через расступающуюся в страхе, чтобы не задавили, толпу, рысью подъехал Ярослав. — Сам князь к нам пожаловал, — объявил Малан-младший, и в голосе его чувствовалась растерянность. Толпа ахнула. — Добрый день, новгородцы, — приветствовал князь собравшихся. Спешившись, он приблизился к столу тиуна. — Этот человек ни в чем не виноват, — сказал князь, указывая на Детина. Голос его был хорошо слышен вокруг — в отличие от тиуна и видоков, князь не нуждался в услугах Малана в данном случае. — И я его отпускаю. — Князь, мы здесь давно, и все уже решили, — запротестовал Пакля. — А скажи мне, Пакля, кто назначил тебя тиуном? — Ты, — смущенно сказал Пакля. — Правильно. Я. Так если я назначил, я могу и лишить тебя этой должности. Но я не лишу тебя этой должности. Я просто отстраняю тебя от разбирательства данного дела. А обязанности тиуна по этому делу принимаю на себя. Могу я так поступить — в соответствии с новгородскими законами? Отвечай! — Можешь. — Правильно. Могу. И поступаю. Слушайте, новгородцы. Сейчас я говорю не как князь, но как тиун… — Ярислиф, — подал голос Ньорор. Ярослав жестом остановил его и даже не оглянулся. — Этого человека оговорили, — сказал он. — Сделали это намеренно, со злым умыслом. Я не знаю, кто убил Рагнвальда, но сделал это не строитель Детин. Я не знаю, почему все это время многие ищут любовницу Детина, но делают они это также со злым умыслом. Хелье тронул князя за рукав. Князь обернулся. Хелье протянул ему свиток. Ярослав развернул свиток и быстро его пробежал. Несколько мгновений он колебался, а затем принял решение и вернул свиток Хелье. — Не к спеху, — сказал он. — Князь! — Не к спеху. Новгородцы! Я отпускаю этого человека, поскольку уверен, на основании того, что я знаю, что он невиновен. Иди с миром, Детин. И горе тому, кто тебя хоть пальцем тронет по пути домой. Князь обернулся и вперился глазами в Дике. Она побледнела. Князь презрительно пожал плечами. Ратники расступились. Детин растерянно озирался. Хелье повернул голову вправо, влево, но Ротко нигде не было. — Позволь, князь, — сказал он и, не ожидая, пока князь ему ответит, выхватил из ножен княжеский сверд. — Ты там, отступи назад. Несколько человек, включая Дике, отступили от Детина. Никто не успел сообразить, что к чему, но все увидели обнаженный клинок. Хелье махнул лезвием, и веревки, связывающие руки Детина, упали на землю. Захватив ножны левой рукой, Хелье вложил в них сверд и поклонился князю. Минерва с восхищением посмотрела на него. Князь интересовал ее мало. Ярослав улыбнулся снисходительно и хлопнул Хелье по плечу. Вскочив на коня, Ярослав посмотрел на Детина. Купец стоял, бессмысленно поглядывая по сторонам. Хелье махнул Детину рукой и сделал страшные глаза, мол, иди же, пока еще чего-нибудь не случилось. Детин нетвердой походкой пошел прочь. Несколько раз он оглянулся. Князь сидел на коне и смотрел на него. Детин вышел через южные ворота торга. Ярослав повернул коня, толпа расступилась. Кивнув Хелье, князь в сопровождении ратников проследовал к детинцу. Хелье с сомнением посмотрел ему вслед. Эка затеял, подумал он. Опасно там. Нельзя ему туда. А впрочем, как знает. Меня не пригласил с собой, а вот Гостемил стоит, тоже смотрит — и его не пригласил. Возможно в связи с появлением ведьмы киевской князь решил, что Гостемил его предал. Даже не посмотрел на Гостемила. А у Гостемила вон какая морда красная сделалась. Где же Ротко? Может, податься к Гостемилу? Нет, вон ведьма киевская куда-то идет, а Гостемил, оглянувшись на меня, следует за ней по пятам, рука на поммеле. Сейчас меня здесь зарежут, пока Ротко найдется… сказано же было — два шага за мной. — Минерва, не отставай, здесь опасно, — сказал он, шагая в направлении группы молодых боляр. — Я не отставаю, — заверила она. Видимо, опасность положения она все-таки уяснила. — Хелье! Ротко появился откуда-то сбоку. — Ну, листья шуршащие, где ты пропадаешь, — с облегчением сказал Хелье. — Встань слева от меня. Идем. Быстрым шагом. Имя мое не скандируй. Как зайдем за торг — бегом. Вдоль стены, все время вдоль стены, а там вдоль оград, вдоль палисадников, не заходя на середину улицы. — Почему? — спросил Ротко, шагая рядом. — Потому что стрелы хорошо летают именно вдоль середины улицы. Листья шуршащие, как жалко, а! — Что жалко? — Да вот, видишь, дура эта мелкая показала на настоящего убийцу, а я не успел его заметить! — он повернул голову к Минерве. — Могла бы мне сказать, что видишь его. На ухо. — Откуда я знала, что тебе нужно. Предупредил бы. — Не отставай же! — Я не отставаю! — Я видел, — сказал Ротко. — Что ты видел? — Видел того, на которого она показала. — Да ну! Ты его знаешь? — заинтересованно спросил Хелье. — Нет. — Жаль. — Но я могу его нарисовать. — Нарисовать? Это как же? — Сделать портрет. — Портрет? Это… позволь… какой еще портрет! Что такое портрет? — Изображение. На папирусе. У меня есть папирус, привез с собою из Консталя. — Из Консталя… Полчаса постоял рядом с детишками, а уж словечек нахватался. Какое изображение? — Ну, знаешь, как в фолиантах иногда рисуют лица. Или на стенах. И на монетах чеканят. — Ну так это что ж, зачем же. Это на кого угодно человек может быть похож. Они все одинаковые, и в фолиантах, и на монетах. — Смотря где. Римляне сохранили искусство правильного изображения. Я этому долго учился. В моем деле это не очень нужно, просто было интересно. — И ты можешь… как? нарисовать… нарисовать его таким, какой он есть в жизни? — Могу. — Не верится. Ну, покажешь сейчас, ежели живыми доберемся. * * * Ярослав еще издали махнул рукой ратникам, охраняющим вход, и они открыли перед ним ворота, ничего не спрашивая. Не к терему направился князь, но к дому напротив. Спешившись, кинув поводья одному из сопровождающих, Ярослав без стука вошел в дом. — Житник! — позвал он. Где-то зашевелились, и вскоре Житник вышел из опочивальни, прикрыв за собою дверь. Нет, он не развлекался там, в опочивальне, с женщиной — скорее держал совет с кем-то. Полностью одет, свеж, деятелен. — Здравствуй, Ярослав. — Здравствуй, Житник. Некоторое время они смотрели друг на друга — большой Житник и небольшой Ярослав. Смущенным Житник не выглядел. — Что это ты задумал там? — спросил Ярослав, указав большим пальцем через стену в направлении торга. — Какого лешего тиун среди бела дня топит невинного человека при всем народе? Можно было бы его схватить прямо сейчас, подумал Житник. Вот он, здесь. Охрана у него никакая. Но нет, подождем еще. Пусть выговорится, покричит. После этого будет уныние и подавленность — меньше шума. К тому же, на вече все видели, небось, что он въезжает в детинец. — Тиун правит суд, — ответил он. — Справедливый или нет — решать тиуну. Мне-то что за дело до этого? Ты, Ярослав, не в себе сегодня. — Не заговаривай мне зубы, Житник, ты, чай, не бабка-ворожиха. Мы с тобою двадцать лет друг друга знаем, с отрочества. Не знаю, что тебе пообещали Неустрашимые, но помни, что их обещаниям верить нельзя. Им чем-то не понравился Детин — и вот моим именем судят в Новгороде невинного человека, собираются казнить. Это называется — произвол. В Новгороде есть законы. Житник улыбнулся. — Не знаю, что ты имеешь в виду, при чем тут Неустрашимые. А законы в Новгороде может и есть, а только не записаны они нигде. Я тут весь детинец перерыл, пока ты в Верхних Соснах отдыхаешь — ничего не нашел. Ни папируса, ни парчи, ни бересты. Законы следует записывать. — Придет время — запишем, — отрезал Ярослав. — А Детина я отпустил. — Как! — удивился Житник. — Так. Спохватился он, подумал Житник. Поздно, но все-таки спохватился. Ну да ничего. Три дня продержимся. Людей на хувудвагах достаточно. Сбор в Верхних Соснах уже начался — и очень удачно, что Ярослав уехал до сбора, а стало быть, ничего не знает. Мне бы и не догадаться — но он сам пошел на поводу судьбы. — Народ возмутится, — предположил он. — Не болтай, — сказал Ярослав. — Как это он возмутится, если не было на то приказа? Без приказа возмущаться не положено. Житник помрачнел. Ярослав сохранял спокойный вид. — Придется теперь успокаивать, разъяснять, — Житник вздохнул. — А я сегодня отдохнуть хотел. — Что делает у нас наша Марьюшка любимая? — спросил Ярослав. — Марьюшка? При чем тут Марьюшка? — На площади она. Удивление на лице Житника было на этот раз искренним. Ярослав это отметил. Ого, подумал он. А Марьюшка-то, не будь дура, блюдет свою выгоду и ни к кому толком не примыкает. А всем только обещает. Проморгал Житник Добронегу. Князь позволил себе улыбнуться. — Не знал? — Не знал, — честно признался Житник. — Советую тебе обо всём этом подумать, — сказал Ярослав. — О чем? — Обо всём . Послезавтра я возвращаюсь в Новгород. Отдохнули и хватит. Скажи холопам, чтобы в тереме прибрали. — Он кивнул головой по направлению терема. — От водосборников гнилью несет. По одному этому можно себе представить, что внутри терема делается. И будь поумнее, Житник. Не возносись слишком высоко. И помни, что из всех твоих знакомых я единственный, кто даже в мыслях не держал никогда тобою пожертвовать во имя выгоды. Князь вышел. Житнику на какой-то момент стало не по себе. А ведь действительно, подумал он. Кругом козни, предательства, купля-продажа тел и душ, и только Ярослав… в мыслях не держал… то есть, кого другого он может и продал и предал бы, но не меня… до какого-то времени. Впрочем, это уже не имеет значения. Мир держится на добре, но добро поощряется силой и коварством, то есть — злом. Таким образом сохраняется равновесие. Глупо правителю это не учитывать. Зло существует, следовательно, нужно делать так, чтобы оно приносило пользу. * * * Они добрались до рыбацкого домика живыми. Дир принимал омовение в Волхове и вылез им навстречу — голый, мокрый и радостный. — Ну ты и лось огромный, — сказала Минерва неодобрительно. — Болтай еще, — огрызнулся Дир. — Как сходили? Все, что задумывали, сделали? — Не все, но Ротко обещает продемонстрировать свое искусство, которому он учился из интереса. В доме Ротко покопался в своем мешке и выудил, как обещал, лист папируса. Работая свинцовой палочкой, он быстро начертил общие контуры лица, символически удлинив по римскому канону среднюю часть, от переносицы до ноздрей, наметив положение глаз и бровей, линии волос, ушей, рта и подбородка. Затем в ход пошли чернила и мел. Стали проступать детали. — Не смотрите мне под руку, — велел он. Хелье и Дир переглянулись и отошли на шаг. — А тебе можно, — добавил Ротко, и Минерва, гордо и злорадно глянув на двух других, осталась смотреть. — Здорово, — прокомментировала она. — Как настоящий! Он меня в детинец привел тогда. — Что? — спросил Ротко. Минерва прикусила язык. Хелье посмотрел на нее, но ничего не сказал. Вскоре портрет был закончен. Ротко критически его осмотрел и сказал: — Ну, в общем, вот. Но Хелье и раньше, еще в начале работы над портретом, по первым же линиям, понял все, что нужно было понять. Он узнал человека на портрете. И, сопоставив несколько событий, понял об этом человеке многое. Любава упоминала сводного брата. По некоторым языческим обычаям, умершему наследует старший в роду. Христианские принципы, при отсутствии детей, которых у Рагнвальда не было, делают наследником следующего по старшинству брата. В случае Рагнвальда — сводного брата. — Дир, — сказал он. — Я не пойду сегодня за Годриком. Пусть он сидит там, где сидит. Пока что. — А это не опасно? — забеспокоился Дир. — Его там не прирежут? — Там?… Хмм… Не знаю. Не думаю. Во всяком случае, там, где он сейчас — безопаснее. Для всех. Он подошел к окну и посмотрел сквозь щель в ставне. Но что смотреть! Смотри, не смотри. Просто удивительно, что им позволили дойти до домика. Впрочем, не очень-то и удивительно. Я им нужен вместе с Любавой, понял Хелье. Теперь эти твари будут ждать, когда я выйду и пойду за ней. И проследят, куда я иду. За всеми, кто выйдет из этого дома, будут следить. Пока не обнаружится Любава. Можно попросить Дира сопровождать. Но это глупо и низко. Чем поможет Дир? Как может Дир спасти от стрелы в спину? Только сам пострадает. Ночью? Ночью оно безопаснее просто потому, что шансы выравниваются, и неизвестно, кто кого преследует. Но он — изображенный на портрете — не один. С ним его люди. Очевидно, бывалые ребята. Придут или не придут в дом? Может и придут. Если будут знать, что в доме всего два сверда. Тогда всех повяжут и будут допытываться, где Любава. Впрочем — нет, понял он, не будут. Будут искать свиток, который я давеча показал князю при всем честном народе! Эка меня угораздило, эка я дурак! А что же князь? Так и будет торчать в Верхних Соснах? Или вообще уедет с дурой Ингегерд куда глаза глядят? А если подождать ночи, а там быстро выбежать, прыгнуть в лодку рыбака, оттолкнуться, плыть на веслах на другой берег? Не стоят же у них везде лодки наготове? Но тогда здесь останутся эти трое. И им несдобровать. Нет, если уходить, то всем вместе. И нельзя ждать ночи. Вернется рыбак, и мы поедем. Я подготовлю лодку, дам сигнал, они выбегут, оттолкнемся… Но рыбак может и не прибыть засветло. Он сказал, что едет на два дня. Может задержаться. Тогда нужно ждать до утра. А уж утром, когда следящие притомились, когда их внимание ослаблено, тогда и… Будем надеяться, что рыбак вернется засветло. Он посмотрел на Минерву. Она, вроде бы, попривыкла и теперь болтала о чем-то с Ротко. И уходить не собиралась. И то хорошо. Дир начал вдруг прихорашиваться и собираться куда-то. — Дир, — позвал Хелье. — Да? — Никуда не ходи. — Почему? — Потом объясню. — Но мне нужно… — Нет. Дир покорно снял сленгкаппу, вздохнул и присел на ховлебенк. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. НИКАКИХ ПУТЕШЕСТВИЙ До Верхних Сосен, без подстав, Ярослав с охраной ехали три часа. На подходе к «княжескому комплексу» что-то изменилось в воздухе, занервничали кони, напряглись всадники. Что-то явно было не так. Вскоре стало ясно, что именно. По полю перед Валхаллой передвигались ратники, но не те сто славян и сто варангов, коих Ярослав знал в лицо и поименно, а незнакомые, одетые провинциально, в провинциальной работы кольчугах. На предплечьях бледно-голубые повязки. И были трупы. Их куда-то волокли, за Валхаллу. Несколько. Охрана плотнее окружила Ярослава. Ляшко взялся за сверд, но Ярослав тронул его за плечо. Ляшко обернулся. Глаза совершенно круглые. — Не надо пока что, — тихо сказал Ярослав. Очевидно, здесь состоялась большая драка. Замысел смехотворно простой. По десять-двадцать человек подходят со стороны провинциальные ратники с голубыми повязками. Вступают в разговоры с ратниками Верхних Сосен. Объясняют, что их послали, как подкрепление. Еще двадцать, и еще двадцать, и так их набирается как раз около двух сотен. Затем по сигналу — возможно, удар колокола? вон часовня? убили Макария? — каждый из прибывших режет того из местных ратников, который стоит ближе всего к нему. После чего оставшихся стоять, совсем мало, добивают сообща. На поле, в Валхалле, между домами, за часовней, на берегу. Всех. Ярослав смотрел не отрываясь на временный свой терем, княжескую резиденцию справа от Валхаллы, и боковым зрением замечал — вот движение по полю прекратилось, вот все, стоящие на поле, конные, пешие, остановились, повернулись и смотрят на него. И не нападают. — Шагом, — сказал Ярослав тихо. — Сверды в ножнах. Шагом к терему. Им никто не препятствовал. В молчании, под взглядами провинциальных ратников, Ярослав с охраной доехал до терема. Спешились, привязали коней к столбам. Никто не приближался, но все смотрели. Ляшко хотел было войти первым на всякий случай, но Ярослав его отстранил. Терем стоял пустой. Войдя, Ярослав бегом ринулся к лестнице, взлетел по ней на второй уровень, бросился к спальне, толкнул дверь. Заперто. — Ингегерд! — позвал князь. — Здесь! — откликнулась Ингегерд. — Ты один? — спросил из-за двери Жискар. — С охраной. Все свои. Открывай. Быстрее. Стукнули засовы, Жискар распахнул дверь — в правой руке сверд. Ярослав ринулся к ложу, сел, обнял жену. — Что здесь произошло? — спросил он оборачиваясь. — Ты сам не видел разве? — Видел. А что же сталось с мирными веселящимися, с окрестными болярами, с землевладельческой молодежью, так любившей Валхаллу, с двором , с верхнесосенной новой знатью, с новгородцами из знатных, примкнувшими к этой знати? Куда они все делись? Сбежали? Князю хотелось думать, что сбежали, или что им дали сбежать. Очень хотелось так думать, но в глубине души он понимал, что это не так. День изо дня собирались они у Валхаллы, в Валхалле, гуляли под солнцем и под луной, у реки, вдоль реки, катались на лодках, плясали, ели и пили, слушали скоморохов, сплетничали, заводили шашни, переругались — даже сражались в поединках, в основном из-за женщин. Что стало с женщинами, подумал он с ужасом. С женщинами, которые здесь веселились, цвели, вдохновляли, интриговали, ели и пили, заводили шашни и так далее? Три недели назад состоялся небывалый тайный поединок о котором узнали все — две женщины стреляли друг в друга, по уговору, с тридцати шагов, по две стрелы каждая — не поделили Жискара. Обе очень хотели попасть. Не попали. Что стало с двумя труппами скоморохов, которые прибыли на смену Бревелю и Лариссе? Валко-поляк счастливо отбыл давеча, не обратно во Псков, но в Новгород — побренчать на торге, себя населению показать. Жискар пожал плечами. — К нам тут ломились, — сказала Ингегерд. — Жискар… — Сами, по собственному почину, несколько, — объяснил Жискар. — Насколько я понимаю, у всех этих пришедших есть приказ не трогать пока что тебя и Ингегерд. Их позвали, и они ушли. И только один остался и все лупил в дверь сапогом. Мне это надоело и я открыл ему дверь. — Открыл! — Иначе он бы ее просто выбил в конце концов. — И что же? — Он там, под окном лежит, — Житник кивнул на окно. Ярослав в отчаянии посмотрел на Ингегерд. — Жискар очень храбрый, — сказала она, сидя на ложе, скрестив ноги, совсем девочка. В спальню вошел Ляшко с обнаженным свердом. — Странно, — сказал он. — Терем пустой. Не понимаю. — Нужно добраться до ладей и уехать, — предположил Ярослав. — Но… Сделаем так. Ляшко, пусть остальные охранники поднимутся сюда, а мы с тобой сходим к ладьям. Посмотрим, как эти убийцы будут реагировать. Если никак, то мы вернемся сюда, и уже все вместе… — Плохой план, — заметил Жискар. — Как гусей дразнить. Туда, сюда, потом еще раз туда. — Нужно идти всем вместе и сразу, — твердо сказала Ингегерд. — И будь что будет. Ярослав кивнул и посмотрел на Жискара и Ляшко. Те тоже кивнули. — Ингегерд, тебе не трудно идти? — спросил Ярослав. — Нет, я ничего. — Может, тебя понести? — Нет, не надо. Она поднялась с ложа. Они спустились вниз и вместе с остальными четырьмя вышли из терема. Движение на поле снова прекратилось, провинциалы с повязками смотрели на процессию. Проходя мимо Валхаллы, князь, княгиня и охрана услышали шум и смех. В Валхалле, очевидно, праздновали победу. Странные, строительного толка, звуки доносились от пристани. Миновав Валхаллу, князь и остальные стали было спускаться по пологому склону, и вдруг замерли — все. Человек сорок ратников с увлечением рубили топорами ладьи, выволочив их на берег. Все ладьи. Трещали борта, летели щепки, валялись на земле срубленные мачты. — Э! Что здесь творится! — крикнул Ярослав, уже не сдерживаясь. — Вы чего, люди добрые, страх и стыд потеряли? Ратники с голубыми повязками продолжали рубить, и только один из них, очевидно их начальник, распрямился и посмотрел в сторону Ярослава. Ярослав, отстранив Ляшко и Жискара, пытавшихся его остановить, направился прямо к ратнику. — Не серчай, князь, — сказал ратник. — У нас приказ есть, мы приказу подчиняемся. — Чей приказ? — Детинца. — В детинце приказы отдаю я! — Только когда ты там. А когда тебя нет, их отдает посадник. Подоспели Жискар и Ляшко. Остальные охранники остались с Ингегерд. — Сколько у нас повозок? — быстро спросил Ярослав у озабоченного Жискара. — Пять, — ответил Жискар. — Все поместимся. Стоят ратники и рубят ладьи. И даже не обращают внимания на князя. Княжеской власти здесь больше нет. Двести человек полегло, как не было их. Все, кто оставался мне верен. И славяне, и варанги. В плен здесь не брали. Пятно крови. А вон еще. И еще. А вон шлем валяется, не успели подобрать. Ратник продолжал смотреть на Ярослава, помахивая топором. — Не уезжай, князь. Чего тебе там делать, в чужих краях. — Думаю, это мое дело, уезжать мне или нет, — строго сказал Ярослав. — Теперь уже не твое. Не велено тебя отпускать. На всех дорогах стоит стража. Приказ был тебя возвращать, куда бы ты не подался. Так и сказано было, никаких, мол, путешествий. Кроме Новгорода. В Новгород можешь ехать, препятствовать тебе не будут. Это новгородское «на дорогах» почему-то показалось князю особенно неприятным. — Ты, молодец, язык не распускай, — зло бросил ему Жискар. — Чинить препятствия князю есть преступление, а всякое преступление наказывается. Начальник ратников хохотнул, пожал плечами, и пошел обратно — дорубать ладьи. — Что же теперь? — спросила Ингегерд, подходя. Ярослав некоторое время раздумывал. — Что ж, — выговорил он наконец тихо, — здесь нам делать нечего. Нужно ехать в Новгород. Жалко, что приедем только к вечеру. Переночуем… эх, ни одного верного человека нет! Можно было бы к Викуле податься, но не хочется рисковать зря. Викула живет в стороне, это не новгородское направление. Ну… допустим… О! Заночуем у Явана. Жискар, ты знаешь, где он живет? — Да. — Хорошо. Едем к нему. А завтра, ближе к полудню, ты останешься с ратниками и Ингегерд, а я пойду на вече. — Зачем? — Речь произносить. — Время речей не прошло ли? — Время речей никогда не проходит, Жискар. В начале было слово. — Что же ты им скажешь? Новгородцам? — Еще не знаю. Одно дело — произносить речи, сидя в седле, в княжеском корзно. Слушают тебя, что бы ты не нес, любые глупости. Другое дело — быть никем, а чтобы слушали. Нужно говорить, чтобы было занятно. Попробую, вдруг получится. — Большой риск. — Да. Но выхода нет, Жискар. Сколько у Житника людей? Набрал он себе разных, из окрестных земель. Ну, четыре тысячи. Ну семь! Допустим. А новгородцев — шестьдесят тысяч. И если новгородцы возмутятся, то мало ли что может произойти. Скажу им, что Житник привел в город Свистуна. — А это он его привел? — Не знаю. Скорее всего да. Там видно будет. Впереди вечер и ночь, придумаю что-нибудь. Пойдем к повозкам. Обычным шагом. Вперед. Им никто не препятствовал. Погрузились. Пять повозок проследовали в новгородском направлении. Рубка ладей закончилась, ратники смотрели князю вслед. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. В ДОМЕ ЯВАНА — Как? Опять ты? — удивился повар Явана, открывая дверь и видя перед собою Эржбету. — Ты недоволен? На всякий случай, памятуя о пощечине, повар отстранился. — Да уж заходи, заходи. На стол накрывать? — Накрой, если тебя не затруднит. Яван вышел в занималовку из спальни, потягиваясь, в портах и рубахе, босой. — Не сговорилась с кем, опять ко мне? — спросил он. Эржбета повернулась к нему и не вставая водрузила одну ногу на ховлебенк, а другую оставила на полу. — Что-то происходит в городе, — сказала она. — Происходит… Да, наверное. — Не видел ли ты Хелье? — Хелье? — удивился Яван. — Нет. А что? — Он куда-то пропал. — А тебе об этом не сообщил. Невежа. А у тебя наверное есть к нему предложение. — Есть. — Ты весь Новгород предложениями засыпала. Нельзя ли пореже. Есть другие города — Псков, Константинополь. И в Иберии еще есть такой… как бишь его… стены там еще такие толстенные… — Ты не знаешь, где Хелье? — Нет. — Ладно. Поверю. Ты спешишь куда-то? — Мне нужно одеться. — Одевайся. — И сходить… проводить одну особу к месту проживания. — Особу. Какую особу. — Она сейчас в спальне. Эржбете стало почему-то неприятно. — Проводи. Место проживания… — Хорлов терем, — просто сказал Яван. Эржбета улыбнулась язвительно. Из-под стола вдруг выскочил прятавшийся там Калигула и грозно тявкнул на Эржбету. Эржбета лишь повернула голову, и Калигула метнулся в сторону, угрожающе и испуганно залаяв. — Заткнись, пошел вон, — раздраженно бросил ему Яван. Калигула стрелой вылетел из занималовки в направлении столовой. Яван прикрыл дверь. — До чего же ты опустился, — сказала Эржбета певуче-насмешливо. — До чего же ты дошел в Новгороде на службе у князя. Ладно. Слушай, я притомилась путем. — Бедная. — Пока ты расхаживаешь по городу под руку… кстати, почему она не может дойти туда одна? — На улицах опасно сейчас. — Галантный ты какой. Ну так вот, пока ты с хорлами под руку по городу пешешествуешь, нельзя ли мне у тебя отдохнуть? В смысле — подремать? Часа два всего. — Можно. Дай только мне одеться. Яван ушел в спальню. Через некоторое время он снова появился в сопровождении девицы, отдаленно напоминающей Эржбету — высокой, худощавой, рыжеватой. Эржбета сделала усилие, чтобы не улыбнуться. Девица презрительно оглядела Эржбету. — Спальня твоя, — сказал Яван. — Не очень там буйствуй. — Ставни повыбиваю, ложе и скаммель покрошу и съем, — пообещала Эржбета. — И повара моего пощади. Он хороший повар, не вредный. — Он теперь в кухне, так ты скажи ему, чтобы меня не беспокоил. Тогда может и пощажу. Ты долго отсутствовать собираешься? — Часа два или три. — Достаточно. Разбуди меня. — Поцелуем? Она презрительно хмыкнула. Подождав, пока Яван с хорлой уйдут, Эржбета прошла в спальню, чувствуя себя усталой, разбитой, и не очень счастливой. Стянула сапоги, сняла через голову свиту, и повалилась на ложе. Ложе пахло Яваном — было грустно — а также, крепче, явановой хорлой — противно. Эржбета поворочалась, укрылась легким покрывалом, повозилась, порассматривала изящное свое запястье критически, выпростала из-под покрывала ногу и повертела ею, рассматривая, представила себе Хелье, и неожиданно крепко уснула. Проснулась она, когда за ставнями было уже темно, а из занималовки доносились голоса. Много голосов. * * * — А по-моему, самое время, — говорил Жискар, жуя огурец, который он прихватил в кухне. Повар готовил обед, ратники расположились в столовой и уже приступили к распитию всех подряд бодрящих напитков из явановых запасов. — Сейчас на хувудвагах наверняка одни только разбойники, от разбойников мы отобьемся. Это несерьезно — не может же он действительно везде наставить своих людей, людей не хватит. — Мы — не беглые какие-нибудь, — отвечал Ярослав. — Княжеский обоз издалека видно. Догнать нас ничего не стоит, и если нас догонят и воротят — позору не оберешься. Нет, лучше подождем до утра, а там я речь скажу. — Речь, речь, — заворчал Жискар. — Ты так носишься с этой речью, будто до тебя в Новгороде никто речей не говорил. Привыкли здесь к речам, не в новинку оне. — Он откусил большой кусок от огурца и захрустел им. — Вот Яван вернется, спросим его, что он думает по поводу этой твоей речи. Яван сметлив, пусть выскажет тебе. — Надо рискнуть, — сказала вдруг Ингегерд. — Ярослав, надо попробовать сбежать. Ярослав вздохнул. Раздались шаги, дверь распахнулась, и в занималовку вошел, сопровождаемый двумя ратниками, прервавшими трапезу, высокий средних лет мужчина с насмешливыми глазами. — Приветствую тебя, князь! — сказал он и поклонился. — Александр! Ярослав поднялся навстречу другу своего отца. Ратники, удостоверившись, что гость не имеет враждебных намерений, удалились опять в столовую. — Рад тебя видеть, — искренне молвил Ярослав, обнимая Александра. — Садись, скоро будем обедать. Познакомься — вот это жена моя, Ингегерд. — В крещении Ирина, — заметил Александр, кланяясь княгине, держащейся за выпуклый живот. — Виделись мы с тобою, княгиня. Но давно это было. Ты была еще совсем маленькая. — А это Жискар, — представил Ярослав фаворита. — Дурак, пьяница, и бабник, но ужасно приятный собеседник и верный друг. Прибыл к нам из Франции дикой, и уезжать обратно не желает. Жискар соскочил со стола и раскланялся с Александром, глядя на него иронически. — Верный человек? — спросил Александр, глядя на Жискара. — Да как сказать, — Ярослав насмешливо посмотрел на фаворита. — По-разному. Но жизнью своей рисковал ради меня не один раз. — А, даже так, — одобрительно сказал Александр. — Это хорошо, значит, при нем можно говорить. В спальне нет ли кого? — Нет. Хозяин ушел куда-то, повар говорит, что скоро вернется. — Я рад, что ты воспользовался советом и взял его себе на службу. Хозяина, не повара. Ну что, казна не полна еще? — Не полна. — Это дело времени. Ярослав грустно улыбнулся. — Ты к Явану шел? — Нет, я шел к тебе. — Откуда тебе было известно, что я здесь? — Это несущественно. Что ты намерен делать, князь? — Завтра я произнесу перед новгородцами речь на вече… Жискар пожал плечами и запихал в рот остаток огурца. Ингегерд покачала головой. Александр понаблюдал, как она качает головой, держась за пузо. — Это если тебе позволят, — сказал он. — Позволят. Кто посмеет… — Посмеют, уверяю тебя. Обо всех речах нынче сперва докладывают посаднику, и речи произносятся только с его одобрения. Поскольку нечего у биричей хлеб отнимать, задарма речи произносить, — объяснил Александр. — Позволь, князь, присяду я. Есть у меня новости для тебя, а посему… — он присел на скаммель, положил шапку рядом с собою, и некоторое время молчал. А Ярослав ждал. — Знаешь, князь, был у твоего отца такой странный отряд с мрачной репутацией? — Косая Сотня. — Именно. Когда в Киеве произошла перемена власти, Косая Сотня временно отдалилась от дел. Тут же сказалась, конечно, склонность населения к мстительности. Некоторых бывших кососотенцев похватали, судили, казнили. Но многим удалось убежать. Когда такие люди убегают, ищи их прежде всего среди разбойников. А разбойники с такими навыками, как у Косой Сотни, на многое способны. Святополку было не до них, а ты ушел обратно в Новгород так поспешно, что чуть ли не половину своих ратников забыл. — Ну, это… — сказал Ярослав, сверкнув глазами. — Подожди. Не серчай, князь, прежде времени. У тебя выхода не было, то, что ты сделал, как раз и было единственно правильным решением. Но многие сразу подумали о Косой Сотне. Не в Киеве — в Киеве их ловили и мстили им за прошлые обиды. Подумали другие. Особенно неприятно было бы, если бы остатки Косой Сотни пошли бы на службу к Неустрашимым. Это еще опаснее, чем если бы они стали просто разбойниками. И этого нельзя было допустить. И я постарался, ради памяти о твоем отце, этого не допустить. Что сделано, то сделано. Я нашел… не всех, кто уцелел. Но многих. Я дал им средства, чтобы они не занимались разбоем и не нанимались ни к кому на службу до поры до времени. А чтобы за ними было проще уследить, я их свел всех в одну местность. А недавно они перебрались в Новгородский Славланд, на что им тоже выделены были средства. И обосновались кто где, но, в основном, конечно же, у Черешенного Бугра, поскольку у Черешенного Бугра мало кто спрашивает соседа, откуда он там взялся, что ему нужно, и чем он промышляет. Жискара эта история весьма заинтересовала. Он пододвинул ховлебенк, на котором сидел, поближе к Александру. Александр поглядел на него, и в ответ Жискар улыбнулся галльской обворожительной улыбкой. — И ты предоставляешь их в наше распоряжение? — спросила сообразительная Ингегерд. — Да, — ответил Александр. — Хотя распоряжаться ими трудновато, честно говоря. Лихой народ, ушлый. Но дело свое знают. Так что если ты сейчас захочешь переместиться временно в любом направлении — хоть к своему союзнику Хайнриху, хоть в Сигтуну — не думаю, что у тебя возникнут трудности. Об оплате не беспокойся — им уже заплачено, и будет заплачено еще. Нужно всего лишь, чтобы один из твоих ратников, которые теперь пьянствуют в столовой, сходил к Черешенному Бугру. На самых подступах, справа по ходу, если идти отсюда, есть домик с соломенной крышей, самый маленький. В нем живет некто Гурин, очень неприятный тип. Нужно передать Гурину вот этот свиток, — Александр достал из походной сумы свиток, — и точно указать место сбора. Через час вся лихая ватага будет здесь, под дверью вот этого самого дома. У них у всех есть лошади… — У всех? — переспросил Ярослав. — Конечно. Нельзя на такие дела жалеть средства. Их восемьдесят человек. Это не очень много, но достаточно, чтобы обеспечить тебе и твоим друзьям безопасный проход. — Что же, мне обязательно нужно бежать? — спросил Ярослав, хмурясь. — Странно. Будто всем очень хочется, чтобы я уехал из Новгорода. — Это тебе виднее, князь, — ответил Александр. — Я тебе в этом не советчик. Мое дело — передать этих людей в твое полное распоряжение. А что они будут делать дальше — на твое усмотрение. Я бы, конечно, на твоем месте переехал бы в Швецию на некоторое время. Война с Киевом все равно будет, большая ли, малая, но будет. Марьюшка так всех науськала друг на друга, что драка обеспечена. — Да, — хмуро сказал Ярослав. — Поэтому, если уж драки не избежать — пусть Житник сломает себе на этом шею, а не ты. Война, Ярослав — явно не твое призвание. Ты силен совсем другим. Воевать все умеют, кто-то лучше, кто-то хуже. Здесь, — он вытащил из мешка увесистый кошель и бросил его на стол, — две тысячи гривен. Для Новгорода это прямо какая-то роковая цифра. Две тысячи золотом, для более удобных перемещений — не таскать же тебе деньги в мешках, целую повозку занимать. Вот, в общем, и все. А я пойду, пожалуй. Не люблю я север — это не лето, а насмешка над летом. По ночам то прохладно, то холодно. А лес уже паутиной обрастать начал, скоро август. Желаю тебе, князь, всего наилучшего. — Погоди. Надо бы нам с тобой поговорить по душам, — сказал Ярослав. — Ты недоговариваешь, Александр. — Нет времени. В другой раз, князь. Не серчай. Жискар, очень приятно было познакомится. — Весьма, — заметил Жискар галантно. — Княгиня, ты прекрасна наружностью и отчетлива умом. Надеюсь, наследник эти качества от тебя переймет. — Погоди же! — сказал Ярослав. — Некогда, князь. Дела срочные. До свидания. Александр быстро вышел. Ударила входная дверь. Некоторое время они молчали. — Что будем делать? — спросил Жискар. — Интересный тип какой, славянин с греками смешанный. Дверь приоткрылась слегка, и в занималовку ворвался огромный черный Калигула. Заметавшись среди людей (Ингегерд вскрикнула) Калигула, которого до этого пугнули ратники в столовой, не знал что и думать об этом нашествии, и куда спрятаться от всех этих незваных гостей. Поскулив, он сделал несколько обманных движений, чтобы отвлечь внимание врагов, и стрелой полетел к боковой двери, ведущей в сад. В саду он грозно залаял, давая понять, что территория принадлежит ему, и чтобы они все убирались, иначе он их разорвет в клочья. — Дурная порода, — заметил Жискар, дожевывая огурец. — Столько места занимают, а толку никакого. Старые девы таких любят очень. * * * Загромыхали кулаком в дверь. Сердитый дьякон Анатолий, собиравшийся поспать перед вечерней службой, пошел открывать. Нужно было завести служанку, но отдельных средств на это главный не давал, а свои Анатолий, будучи скупердяем, берег. Прибирала в доме жена, готовила тоже жена, и пока она не жаловалась на жизнь, со служанкой можно было повременить. Анатолий, ворча, потянул засовы, два из которых открываться отказывались, пока он не пнул хорошенько косяк, и отворил дверь. Он ожидал увидеть Хелье, пришедшего наконец, чтобы забрать неудобных гостей. Женщины еще ничего — молчали, но мужчина, отвратительный тип, несколько раз делал вылазки в дом, чего-то ища, и приходилось его водворять обратно в подсобное помещение почти насильно, поминутно оглядываясь, боясь, что жена заметит. Ну наконец-то. Но, к расстройству Анатолия, за дверью стоял вовсе не Хелье. Какие-то ратники, а может и не ратники, с совершенно разбойничьими лицами, с предводителем, маленьким, юрким, с колючими глазами. — А не заходил ли кто к тебе давеча, святой отец? — спросил предводитель поганым голосом. — Ты только смотреть! — возмутился Анатолий. — Смотреть нет! Четвертый раз ломиться в церковный дом! Дьякон перед вечерний служба спать должен, набирать сила и мысль! Вы, новгородцы, невежий народ есть! Подлый и мешающий! — А? — переспросил предводитель. — Спать я хотеть! Понимать? Все время в дверь — бум, бум! Да что это похоже на кого?! Вот видеть, я пожаловаться главный, а он посадник! Бум, бум без отдых никакой. «Не заходил ли кто», «не заходил ли кто»! Язычник, рожа! — Да ты не серчай так… — У меня ответственен перед Создатель! — крикнул скандально и визгливо Анатолий. — Ты в церковь ходить? Ходить, спрашиваю? А? Деньги давать на церковь? А? Отвечай! — Какие деньги… — Жадничать? Души спасения не блюдить! Ну погодите, будет возмездывание, всем вам язычникам, и от Создатель, и от посадник! Идти вон! Он яростно захлопнул дверь. И очень тихо припал к ней ухом. — Нет, их здесь не было. Упустили! Ну, я головы всем поотрываю! — сказал за дверью предводитель. — Уж не сомневайтесь! Негодяи. Я вам такое, хорла, возмездывание устрою! Судя по звуку, гости удалялись. Анатолий подождал еще немного и рукавом вытер обильно проступивший на лбу пот. На улице начинало темнеть. Что же не идет тощий варанг, думал Анатолий, отчаиваясь. Что же он не идет. Я так с ума сойду. Ни о чем думать не могу. Сел было разбирать вяткин перевод, строчки в разные стороны расползаются. Жену в комнате запер, чтобы на улицу не ходила, в подсобное помещение не совалась, не болтала попусту. Орет жена, будто ее розгой охаживают за блуд. Сколько это будет продолжаться? Скоро главный нагрянет, служба вечерняя, вчерашнюю пропустил. Не убили ли варанга? Бедный он, бедный. Спасает женщин. И типа этого. Но, в конце концов, раз он спасает — то и есть это его дело, а не мое. Впутал он меня. Зачем? Несправедливо это. Совсем несправедливо. Так не поступают. Лучше бы денег дал на церковь. Впрочем, он и дал — но не от себя, от князя. А от себя пожалел дать. Хоть и помолился, вроде бы, у алтаря — но не так, как молиться положено, а молчал все время, только губы двигались. Неужто его убили? Куда он пропал? Жалко. Хороший он. Только вот морока от него несусветная. Через час в дверь снова постучали. Либо опять лихие гости, либо главный, подумал Анатолий, холодея. Темно уж на улице. Он протопал к двери и на этот раз спросил: — Кто там? — Это я, — тихо сказал Хелье. — Ну наконец-то! Анатолий отпер засовы. Хелье стоял на крыльце, мокрый с головы до ног. — Как? Почему? — спросил Анатолий, глянув на небо. На небе горели первые звезды, дождя вроде не было. — Все в порядке? — осведомился мокрый Хелье. — Нет, очень донимать. — Женщины? — Там, но очень хлопотно. — Ладно. Пойдем. Кормил ты их? — Кормил, нельзя не кормил. Живые твари. Зажгли свечу и прошли в подсобное помещение. — Здравствовать всем, — объявил Хелье. — Ох, наконец-то, — раздались женские голоса. — Давно пора, — донесся из угла голос Годрика. — Уходим, — сообщил Хелье. — Ты мокрый весь, — Любава первая подошла к нему. — Это я принял омовение, — объяснил Хелье. — Освежает. Нам пора. Помнишь Явана, Любава? Вот к нему и пойдем. Вдвоем. А эти двое выйдут через церковь. — Чего, какую церковь? — удивился Годрик. — Там сейчас служба как раз заканчивается. Народу не то, чтобы много — самые верные только. В городе что-то происходит, посему. По выходе сейчас же повернете направо и еще раз направо. Там дверь, она же боковая дверь молельни. Выйдете в нее, дождетесь конца службы. — Это не опасно? — спросила Белянка, не зная, как еще выразить свои опасения. — Головушка моя пропащая, — сказала ничего не понявшая служанка. — Не перебивайте вы обе, — строго прикрикнул на них Хелье. — Годрик, ты слушаешь? — Я всегда всех слушаю, — сообщил Годрик, — только ничего толкового давно не слышал. Года три уж как. Но все надеюсь. — Дир ждет у южной оконечности стены детинца, с лодкой. Погрузитесь и поедете в дом Викулы, к Белянке. Там нас уже искали, поэтому там теперь безопаснее всего. Впрочем, если заметите опасность, езжайте оттуда в Верхние Сосны, к князю. Не обидит, я думаю. — А что там на улице? — спросил Годрик. — Народ шныряет туда-сюда. Думаю, проскочите, но старайся все же не привлекать внимания. Иди не очень медленно, но и не беги, и смотри, чтобы девушки не отставали, но и не очень их понукай. — Это я и так знаю, — сказал Годрик. — А не лучше ли здесь отсидеться, пока они там шнырять перестанут? — Не лучше. Не может же Анатолий неделю жену свою взаперти держать. — Я бы помог. — Годрик, не спорь. Идите. Любава, ко мне. Годрик, сопровождаемый Белянкой и служанкой, прошествовал мимо, в узкий проход. Белянка, проходя мимо Любавы, отчаянно на нее посмотрела. Любава обняла ее и поцеловала в щеку. Это явно не обнадежило Белянку. Но выхода, очевидно, не было. Подождав, пока дверь в молельню закроется, Хелье сказал Любаве так: — Быстрым шагом, не бегом, кратчайшим путем. По дороге придется несколько раз перелезть через изгородь. При этом рот нужно держать закрытым, даже если порвалась понева или ободралось бедро или колено. Совсем закрытым. Как будто нету рта. Дышать только носом. Любава хихикнула нервно. К образу мыслей Хелье она успела привыкнуть. Но страшно. * * * Стук во входную дверь заставил мужчин содрогнуться. Жискар положил руку на рукоять. Дверь отворилась, и трое вздохнули с облегчением. В занималовку вошел хозяин дома. — Добро пожаловать, — сказал Яван. — Думаю, что сами вы не сберетесь скоро пообедать, ратники все съедят. Был я давеча на торге, если б знал, прикупил бы еще чего-нибудь. Там теперь толпа, на вече три бирича непрерывно говорят речи. — Опередили тебя, mon roi, — заметил Жискар. — Какие речи? — спросила Ингегерд. — Темно, — сказал Ярослав. — Народ на торге в такую темень? Можешь сесть, Яван. — Толпы. Горят факелы везде, — рапортовал Яван. — Говорят всякие глупости. Я уж собирался ехать к тебе, князь, а ты, оказывается, тут. Что-то срочное, да? Предупреждаю, денег по-прежнему нет. — Что именно говорят биричи? — Разное. — Точнее. — Стыдно сказать. — Ничего, потерпишь, и мы потерпим. Говори, Яван. — Не хочу. — Ты не ломайся! — вдруг яростно сказал Ярослав. — Не времени на твои торгашеские ужимки! Деньги обещанные ты мне не представил, в казне нехватка! Так что уж говори, раз на большее не способен! В свете свечей было видно как Яван стремительно бледнеет. — Говорят, что князь предатель, — сухо сообщил он. — Что Детин купил себе помилование у князя за половину своего состояния. Говорят, что князь всю Землю Новгородскую собирается передавать во владение Сигтуны, и Сигтуна уже подписала договор, согласно которому дань увеличивается вдвое. Говорят, что князь собрался за море, чтобы привести в Новгород пятьдесят тысяч варангов. Говорят, что посадницей он сделает сестру свою Марию, у которой есть грамота, а в грамоте значится семьсот имен. По утверждении Марии в детинце эти семьсот будут схвачены и казнены. Говорят, что в эти семьсот входят лучшие мужи города. Что такое лучшие мужи — не уточняется. Говорят, что у князя есть договор со Свистуном, который обещал князю устранить посадника Константина. В данный момент у князя нет денег заплатить Свистуну, и князь велел ему, вместо оплаты, пройти по городу со своими людьми и взять все, что им понравится и что они смогут унести и увезти. Вроде все. А, нет. По поручению князя убит был брат его Глеб на пути своем в Новгород с целью рассказать новгородцам правду о Ярославе. — Не то я перестал понимать шведский, — заметил Жискар, — не то ты сейчас говорил по-славянски, не то я просто тупой. Но скажи — какую правду мог рассказать Глеб? Просто интересно. — Жискар, уймись, — попросил Ярослав. — Нет, мне интересно. — Уймись, листья шуршащие! — Что за правда? — Какая разница! — раздраженно сказал князь. — Народу только скажи — правда, а уж как она, правда эта, выглядит, они сами придумают. Стало быть, Глеба убил я? — спросил он, поворачиваясь к Явану. — Так говорят. — И народ согласен? — В общем, да. — Про жену мою тоже говорят? — Да. Рассказать? — Нет, не надо. — Я хочу слышать, — сказала Ингегерд. — Праздное любопытство, — отрезал князь. — Сидите все здесь. Я сейчас. — Князь… — начал было Жискар. — Все здесь! — рявкнул на него Ярослав. И вышел. — Ну ты, Яван, полегче бы. Ну, вспылил князь, ну… — посетовал Жискар. — А помолчи-ка, — ответил Яван холодно, глядя на дверь спальни. — Все-таки расскажи, что про меня говорят, — допытывалась Ингегерд. — Говорят, что ты курица сопливая, — ответил Яван. Перекинув ногу через ховлебенк, он замер, глядя в одну точку. Вскоре вернулся Ярослав. Прикрыв дверь, он сообщил: — Послал ратника… Локку… за остатками Косой Сотни. — Значит, мы скоро убежим? — спросила наивно Ингегерд. — Когда я предлагал тебе уехать, ты не хотела, — заметил Ярослав. — С тех пор взгляды твои, как видно, поменялись. Яван, сядь к княгине, расскажи ей что-нибудь про Киев или Грецию. Мне нужно посоветоваться с Жискаром. Яван очнулся от забытья, посмотрел осмысленно и враждебно, и пересел к Ингегерд. — Позволь представиться, княгиня. Торгаш Яван. — Он что-то нехорошее замыслил, — тихо сказала Ингегерд. — Не нравится мне это. Не сердись на него, он не со зла. Есть охрана — Косая Сотня. Нужно уезжать. Путь свободен. О чем тут думать, о чем советоваться? — А кесари — они все такие, — объяснил Яван. — Когда есть хороший выход из положения, им непременно нужно с кем-то посоветоваться, чтобы вышло хуже. Такая у них доля безутешная управленческая. Ярослав и Жискар тихо спорили о чем-то. В какой-то момент Жискар нехарактерным для него движением схватил свинцовую палочку, перевернул какую-то грамоту у Явана на столе… — Эй! Не трогайте там ничего! — крикнул Яван. … отмахнулся от Явана и стал что-то чертить, показывая Ярославу. Ярослав отобрал палочку у Жискара и тоже начал чертить. — Это невозможно! — воскликнул Жискар. — Шестьдесят человек… — Восемьдесят, — поправил Ярослав. — Пусть! Против четырехсот или пятисот — это вовсе не сражение. — Нет, конечно, — сказал Ярослав. — Это значит, что нужно убивать сонных, бить в спину, жечь, хитрить непрерывно и не брать пленных. Я так не умею и не желаю! — А я… — И ты тоже не умеешь! Хоть кого спроси — пойдет ли на такое кто-нибудь в округе? Кто захочет такое предпринять? Вон Яван сидит — спроси его. Яван! Ты знаешь кого-нибудь, кто хотел бы встать во главе такой вылазки? Чтобы половину леса утопить в крови? Перерезать вдвое больше людей, чем перерезали они? Никакие почести, никакая слава не оправдают такого, если это вообще возможно. А скорее всего, эти из Косой Сотни давно все от безделья спились и ни на что неспособны. В этом случае тоже будет резня, только резать будут нас. — Тише, — сказал Ярослав. — Более того, — не унимался Жискар. — Если Косая Сотня действительно то, что о ней говорят — ей нужен соответствующий полководец. Они слушали Добрыню. Тебя они слушать не будут. Меня тем более. Да я и не говорю по-славянски. Как охрана они хороши. Сказал ведь Александр — путь в Сигтуну открыт, если с ними. Вот и воспользуйся, а там видно будет. — Если я им воспользуюсь, Новгородом будет владеть Житник. — Недолго. — Долго. Житника я хорошо знаю. А восемьдесят конников стоят трехсот двадцати пехотинцев. Силы почти равны. Жискар пожал плечами. — Нет, — сказал он. — Если Косая Сотня — то, что про нее рассказывают, они, может и сумеют вывезти нас отсюда, но в бой они ни под твоим, ни под моим командованием не пойдут. Им нужен кто-то, похожий на них самих. Человек, которому нечего терять, человек с темной душой. Убежденный безжалостный убийца. Бытует мнение, что таких много. На самом деле это не так. — Найдем такого. — Где ты такого найдешь, да еще за одну ночь? Да еще такого, который вдруг будет тебе верен? — Попрошу Ляшко. — Ляшко? Он в столовой теперь пьянствует с соратниками. Ляшко, во-первых, дурак… — Для таких дел ума много не надо. — … а во-вторых, вовсе не безжалостный убийца. Неженка твой Ляшко. Он рот не успеет открыть, чтоб приказ отдать, как кто-нибудь из Косой Сотни выпустит ему кишки, просто для забавы. Добрыня — да, тот мог. Судя по тому, что я о нем слышал. Так что, если ты не собираешься посылать во все территории биричей, чтоб объявляли, что разыскивается скрывающийся от Базиля военачальник Ликургус — давай-ка мы дождемся головорезов, погрузимся, и двинем на север, пользуясь тем, что им за это заплатили. Они над нами будут посмеиваться весь путь, но это не очень страшно. Дверь спальни распахнулась. Эржбета встала сумеречной статуей на пороге. — Пора, Яван, не так ли, — сказала она. — Час настал. Договор остается в силе. Он затравленно посмотрел на нее. Ингегерд вскрикнула и отодвинулась от двери. Ярослав и Жискар схватились за сверды. — Обременяющая женщина, — вспомнил Жискар. — Ты все искала момента, — сказал Яван. — Все ждала, и вот момент представился. Наконец-то. — Не выйдет, — сказала Явану Эржбета. — Если мы будем отвечать, то только вместе. — Не за что отвечать! — крикнул Яван. — Ты думаешь? И что же, убитые болгары тоже так думают? — Я принял постриг! — крикнул Яван, поднимаясь с ховлебенка. — Я был готов! Ты, хорла, во всем виновата! Ты меня тогда сбила с толку! — Ну конечно же! Именно я во всем виновата! И ты думаешь, что постриг все оправдывает? Что договор больше не действует? — Я дал обет. Ты сказала мне, что тоже дала обет! — Я похожа на женщину, которая дает обеты? Тебе хотелось мне верить, и ты поверил. Ничтожество. Яван кинулся к ней и схватил ее за горло. Лицо его и пальцы побелели. — Это ты тоже умеешь, — сдавленным голосом но спокойно сказала она. — Что ж, давай. Говорят, убиенные без суда попадают в число спасенных. Души меня, Яван, а сам иди туда, где тебе уготовлено место. Яван разжал пальцы. Судьба, подумал он. — Ты сделаешь то, что тебя сейчас попросят, — сказала ему Эржбета. — Не сделаю. — Сделаешь. Договор существует. Договор в силе. Яван повернулся к ней боком. У него задергалась щека. — Вы еще долго будете разыгрывать тут непонятную сцену? — спросил Жискар. — Ты все это время под дверью подслушивала? — Не объяснишь ли ты мне, Яван, — сказал Ярослав, — что она здесь делает? — Вам нужен военачальник Ликургус? — спросила Эржбета. — Он перед вами. Жискар мигнул и посмотрел на Явана. И Ярослав посмотрел на Явана, и Ингегерд тоже. Она была единственная в помещении, никогда не слышавшая о военачальнике Ликургусе. Ярослав подошел ближе к Явану и попытался заглянуть ему в лицо. Яван отвернулся. — То-то я все время думал, что что-то не так, — задумчиво сказал Ярослав. — Будто маска какая-то. Вроде бы человек из кожи вон лезет, чтобы казаться услужливым да рассудительным. Будто хочет понравится всем. И видно, что старается, а получается плохо. Стало быть, ты Ликургус. Интересно. Примерно таким я тебя и представлял себе. Он отступил к стене и замолчал, продолжая разглядывать Явана. — А ведь что самое-то мерзкое, — сказал Яван, обращаясь к Эржбете, но не глядя на нее. — Ведь не от разума и не по расчету ты все это делаешь. Какой там расчет, тебе самой выгоды от этого никакой нет. А просто потому, что тебе ничто не доставляет больше хвоеволия, чем хаос. Хоть бы и себе самой в ущерб. — Я не для себя стараюсь, — сказала она. — О, да, еще про дочь мне свою расскажи, все для счастья детей… — Не заговаривай мне зубы, Ликургус. Не уклоняйся от долга. Он резко повернулся к ней. — Нет, нет, Яван, — сказала она насмешливо, — это уже было, только что. Не надо меня больше душить. После непродолжительной паузы, Ярослав решил, что пора брать инициативу в свои руки. — Ну так, значит, Ликургус, раз ты не смог мне достать денег, то послужи-ка мне в другом деле, может лучше получится. — Я тебе все объяснил по поводу денег, князь. — А мне нужны были как раз деньги, а не объяснения. — Ты бы их получил. — Мне они нужны были до захвата власти Житником. Ты об этом знал. И с работой не справился. — Найди другого. — Найду, как только ты предоставишь мне эту возможность. — Ярослав, — позвала Ингегерд. — Да? — Не надо этого. — Наивная ты, Ингегерд, — Ярослав заложил руки за спину. — Думаешь, зачем мне Александр предоставил этих самых кососотенцев? А уж он-то знал, что Ликургус здесь. И даже знал, что он согласится. — Чтобы бежать… — Чтобы бежать, достаточно было Хелье с его другом. Хотя, нет, не знаю, друга его сегодня я видел с Марьюшкой. Ну так одного Хелье бы хватило. Хелье умеет находить пути. — Ты знаешь, где Хелье, князь? — спросила Эржбета. — А? Нет, не знаю. При чем тут Хелье? Речь о другом. Ликургус. Действовать нужно… — он взглянул на Эржбету, — молниеносно, не оставляя следов. Согласен ли ты возглавить добрыниных горлохватов? Яван некоторое время молчал, угрюмо глядя в пол. — Половина из них знает меня лично, — сказал он наконец. — Как Явана. — Это ничего, — успокоил его Ярослав. — Я уверен, что ты не забыл, как пресекается в военное время панибратство. Каким именно способом. Меня возьмешь помощником? Яван внимательно посмотрел на Ярослава. — Стало быть… — сказал он. — Грех пополам, князь? — Да. Эржбета улыбнулась неприятно. — Князь, — вмешался Жискар, — ты не знаешь, на что идешь. Не… как это… не ведаешь, что творишь. — Ведаю, Жискар. — Ты рассуждаешь, как тупой бельгиец! Ты никогда такого не видел. Не можешь вообразить… — Значит, настало время увидеть, — отрезал Ярослав. — Все по правилам Дикого Отряда, не так ли, Ликургус? Яван посмотрел на Эржбету. Она улыбалась — зловеще ли, грустно ли — это в ее случае все равно. Нет в Эржбете добра. Эржбета помнит договор, и ничего кроме договора для нее не существует. — Тогда я тоже поеду, — сказал Жискар. — Нет, — ответил Ярослав. — Ты не поедешь. Твое дело охранять семейный очаг и престолонаследника. Меня только во вторую очередь. Знаешь Краенную Церковь? — Знаю. — Езжайте туда. В Новгороде вас не тронут. — Я бы подождал здесь, если уж ждать. — Нет, не надо. Спьены последуют за мной, мы их попытаемся… — Уничтожить, — сказал Жискар. — Возможно. Но всех — вряд ли получится. На дворе ночь. И они вернутся — именно к этому дому. Это совершенно ни к чему сейчас. А что с тобою делать, девица? — спросил Ярослав Эржбету. — Что же. Я еду с вами. — Ты? — Конечно. — Не место тебе там. Она странно на него посмотрела. — Я, вроде бы, еще ни на что не согласился, — заметил Яван. — Соглашайся скорее, — сказал Ярослав. — Время дорого. Обещаю тебе, что не выдам тебя Базилю. Яван улыбнулся и покачал головой. — Сделаю все, что попросишь, — добавил Ярослав. — Скорее, Ликургус. Ну же. — Часть этих… из Косой Сотни… — сказал Яван, помявшись… — Они подчиняются Неустрашимым. Не принадлежат к Содружеству, но имеют с ним связь. Это, конечно, глупо, но так есть. — Ты опасаешься, что они не послушают тебя из-за этого? Добрыня не имел связей с Содружеством, — ответил Ярослав. — Это не совсем так. — Жискар, дай мне мой мешок, вон лежит. Запустив руку в мешок, Ярослав достал из него малых размеров ларец, переданный ему давеча Гостемилом. Вынув из ларца амулет на цепочке (сверд и полумесяц), он протянул его Явану. — Этого достаточно, надеюсь? Яван взял амулет, перевел глаза на князя, снова на амулет. — Хорошо, — сказал Яван. — Я согласен. К этому в любом случае шло. Судьба. Она едет, — он кивнул в сторону Эржбеты. — С нами. — Она?… Яван раздраженно поморщился. — Гадина, — сказал он, надевая амулет себе на шею. — Убийца. Эржбета издала зловещий смешок. Ярослав недоуменно посмотрел на нее. — На сто шагов белке в глаз попадает, сволочь, — сказал Яван. — Это она только с виду женщина. — Пусть едет. Может ее хоть на этот раз копьем заденут, или свердом резанут. Вряд ли, конечно. Он вышел из занималовки первым. Посмотрел на ратников в столовой. Распахнул дверь на улицу. Небо подернулось тучами. Придется брать факелы. И что-то еще. Что? А. Вспомнил. Он вернулся в дом, зажег свечу, отворил дверцу подвала, спустился по крутой лестнице вниз и оглядел помещение. Четыре вместительных жестяных сосуда стояли себе в углу. И еще бы десять лет стояли. Но нет. Он подошел к сосудам и приподнял один из них. В сосуде булькнуло. Яван пристроил свечу на выступ в стене и выбрал из шести свердов самый старый и, очевидно, самый надежный. Константинопольский. Сняв мягкие новгородские сапожки, он подождал, пока остынут подошвы и натянул боевые сапоги с отворотами. Перевязь. Сверд. Малых размеров щиток крепится к локтю. Он оглянулся на сосуды. Тащить их наверх самому — ниже достоинства военачальника. Бледный, надменный, с жестоким тонким контуром губ, с холодными зелеными глазами, военачальник поднялся по ступеням и остановился у двери столовой. Дверь в занималовку открылась, на пороге появился Ярослав. Он чуть не прошел мимо Явана, не узнав его. Впрочем, Явана здесь больше не было. Был Ликургус. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ЧЕТЫРЕСТА ЛУЧШИХ МУЖЕЙ Ремесленник Осмол, живо интересовавшийся политической обстановкой в городе, не любил тем не менее смешивать приятное с полезным. Интерес его к перемещениям в детинце был строго абстрактным, и поэтому Осмол, выполнив очередной заказ купца (четыре малых ларца, ларчики под роспись) удивился, прибыв на торг сразу после суда над Детином, который он из-за работы пропустил — удивился тому, что купец ларчики, весьма добротно сработанные, взял без особого энтузиазма, заплатил лишь часть уговоренной суммы, а с новыми заказами, чуть поколебавшись, решил повременить. В мебельной лавке на Осмола и вовсе посмотрели косо и сказали, что скаммели — слишком дорогое по нашему времени удовольствие, а ховлебенки население научилось делать само, без помощи ремесел. В других лавках дела обстояли не лучше, чувствовался упадок. На вопросы Осмола отвечали неохотно. Осмол подумал, что что-то здесь не так, что-то от него скрывают. Он даже вышел к реке, чтобы посмотреть, не закончили ли на другом берегу строить новый торг — и все обычные покупатели теперь там? Но нет, виднелась аркада, но движения особого вроде бы не было. Два перевозчика скучали у пристани, невостребованные, строительство моста приостановилось — временно ли, навсегда ли, кто ж его знает. Никак не связав все это с уходом из города варангов, тративших деньги, как любые наемники, щедрее и легче, чем поселяне, Осмол тем не менее почувствовал некоторое шевеление в душе — авантюрная часть его натуры проснулась и попросила дать ей волю. Вернувшись домой, Осмол стал препираться со старой Довесой, женой его. — Куда ты собрался, орясина! — Довеса возмущенно колыхала боками и задом, не вставая с ховлебенка. — Куда тебя несет вдруг! Что ты задумал, дурак! — Ты вот всегда так, — возмущался Осмол в ответ. — Хотел я с купцами ездить, чтобы много денег было, так ты так буйствовала, чуть меня со свету не сжила, на всю округу ославила, родственников пригласила! А были бы сейчас богатые! Конечно, не из-за денег хотел Осмол ехать с купцами, а хотелось ему повидать мир, а то все Новгород да Новгород, город, конечно, степенный, но на нем ведь мир не кончается. Но Довеса тогда поставила на своем. Ну а сейчас-то что? На торге торговли нет никакой. Заказов нет. И ведь не за моря он едет, а всего лишь в Верхние Сосны! — Аспид ты! — укоризненно кричала Довеса. — Верхние Сосны! Что тебе там делать, в Верхних Соснах? — Продам изделия! — кричал в ответ Осмол. — Да, как же! Кому ты их там продашь, уж не княгине ли молодой? — А хоть бы и ей! Осмол представил себе, как подходит к молодой княгине, а она, наверное, статная да красивая, величественная такая. Снимает Осмол шапку, кланяется красавице шведской низко, а она улыбается ему в ответ, и зубы как жемчуг, и глаза сверкают, и понева на ней чистая. Замечательные, скажет княгиня, ларчики у тебя, Осмол! Быть тебе при мне главным производителем ларчиков! И вот тебе сразу две гривны серебра и пять гривен кун, и живи ты при мне, тебе князь по просьбе моей шведской дом ладный построит вон на том пригорке, подальше от воды, а то у тебя, я знаю, от влажного воздуху спину ломит. Зачарованный этой воображаемой картиной, Осмол перестал слушать, что кричит жена, накидал в торбу разных изделий, от ларчиков до деревянных кубков, оттолкнул причитающую и грозящую супругу, и отправился к реке искать попутчиков. Он не удивился, увидев на берегу нескольких, таких же как он, мелких ремесленников, торговавшихся с хозяином ладьи, и заспешил к ним. — Куда путь держим, люди добрые? — В Верхние Сосны. Полсапы даешь? Показалось дорого, но Осмолу не терпелось включиться в авантюрное предприятие, и он заплатил. Отчалили. Старая ладья скрипела бортами, мачта раскачивалась, шли они какими-то не очень быстрыми рывками — больше тряски, чем езды, но все-таки следовали неуклонно на север. И прибыли в Верхние Сосны ближе к вечеру. Было еще светло. Комплекс строений, предназначенный для знати, стоял полон людей. Частично эти люди тоже представляли собою знать — но не окраинную, а региональную, владеющую землями в удалении от Новгорода. В первый раз за три года Осмол с удивлением увидел идущего спокойным шагом волхва. И очень много ратников, но не новгородских — подтянутых, одетых более или менее одинаково — а разношерстых каких-то, не шибко опрятных. В Верхних Соснах Осмол не бывал много лет, а о существовании новых построек знал до нынешнего визита лишь понаслышке. Постройки ему понравились. Собственно торг отсутствовал — нужно было предлагать товар покупателям напрямую, на улице. Осмол решил, что пойдет туда, где больше всего людей. Строение, помещавшееся в логическом центре комплекса, заинтересовало его — прямоугольное, с недостроенным вторым уровнем, с башенкой, привлекало оно к себе больше всего народу и, судя по всему, внутри строения толклось много любопытных — возможно, это был какой-то специальный пиршественный зал. Охрана у входа отсутствовала, и Осмол беспрепятственно прошел внутрь со своей торбой — посмотреть, что там к чему, внутри. Два огромных стола, один торцом к другому, занимали середину помещения, за столами сидели и что-то пили знатного, хоть и провинциального, вида люди, а вокруг, рядом, и вообще везде, стояли ратники с довольными лицами. Кто-то говорил речь на региональном диалекте. Осмол плохо понимал региональные наречия. Коммерческая сметка подсказала ему, что здесь ему делать нечего — женщины отсутствовали, а мужчинам ларчики хоть и нужны, но они-то, мужчины, так не считают. Рассчитывать же на то, что кто-то из этих ратников купит ларчик, чтобы подарить жене, не приходилось. Осмол вышел снова на воздух и посмотрел вокруг. Сновали туда-сюда ратники, вельможи, а вон еще волхв идет, статный — все чем-то заняты, спешат куда-то. Осмол недобро посмотрел в сторону лихо и наскоро возведенной деревянной часовни. К греческой вере он всегда относился с большим подозрением. Да… Тут вдруг он вспомнил, что священник одной из новгородских церквей купил при нем, Осмоле, сразу дюжину ларчиков у осмолова конкурента. Правда, ларчики те были расписные, а у Осмола — простые. Несколько лет назад Осмол пытался подключить к своему делу нескольких умельцев, чтобы расписывали ему ларчики, но все как один отказались, говоря при этом какие-то глупости — мол, поверхность чего-то там, не подходит для грунтовки, и прочие непонятные слова. Один умелец даже имел наглость заметить, что крышка открывается неровно. На что Осмол резонно ему возразил, что крышка ларчика — не дверь, содержимое ларчиков сквозняков не боится, как правило. Умелец хмыкнул и ничего более говорить не стал. Может, тот, кто управляет часовней, купит несколько ларчиков? Пусть они не расписные — но ведь и Верхние Сосны не Новгород, и народ здесь должен быть, по идее, менее требователен. Осмол решительно направился к сооружению. Внутри открылось ему некое подобие новгородских часовен, росписи, иконы — беднее, и менее пестро, чем в Новгороде. Такие же высокие окна. Слюда. Пол дощатый. Увидев в углу сидящего на полу священника, Осмол хмыкнул, прочищая горло, поправил на плече торбу, приосанился, и шагнул вперед, и только тогда заприметил торчащее из пуза священника копье. В суеверном страхе Осмол шагнул назад, и еще назад. Повернулся и быстро вышел из часовни. Остальные ремесленники куда-то пропали. Наверное, пошли в селение. В селении живут обычные люди, не ратники. Надо бы и мне в селение, не очень уверенно подумал Осмол. От комплекса знати вели в разные стороны несколько троп, и Осмол выбрал неправильную, ведущую не в селение, но в примыкающую к селению рощу. Ошибку свою он осознал только когда углубился уже в лес и, погруженный в свои мысли о том, как именно, в каких выражениях, будет он предлагать поселянам изделия свои, продвинулся в массив локтей на двести. Остановившись, Осмол стал раздумывать, в какой стороне Волхов, не заблудился ли он. Солнце клонилось к закату, но, горожанин с рождения, Осмол так и не научился ориентироваться по частям света — в Новгороде особой нужды в таких навыках не было, разве что в случае зодчих. Подумав, что заблудился, Осмол пошел не назад, а вперед, и вскоре вышел на поляну. Зрелище, открывшееся ему, было настолько впечатляющим, что Осмол, вместо того, чтобы побежать, скрыться, или по крайней мере попытаться не выдать своего присутствия, вышел прямо на поляну, в неожиданно яркое закатное солнце. В беспорядке по всей поляне стояли повозки, многие запряжены были лошадьми. Возле повозок, между повозками, на повозках лежали трупы. На всем пространстве поляны наличествовало шевеление, чем-то напоминающее крысиную возню. Провинциальные ратники, сбившиеся в группы по четыре-пять человек, насиловали уже не сопротивляющихся женщин. Осмол не знал, что на его глазах погибал цвет верхнесосенной знати — те самые окрестные боляре, землевладельцы, составлявшие с прошлой зимы компанию Ярославу и его супруге, наполнявшие каждый вечер Валхаллу, обогащавшие местных ремесленников и смердов все это время. Некоторых из них, ночевавших в Верхних Соснах, остановили при попытке к бегству, иных поймали при въезде в комплекс (те, у которых имения располагались вблизи Верхних Сосен, предпочитали ночевать дома). Почти все они были молоды. Осмол остановился на виду у всех, придерживая ремень торбы. Группа ратников в десяти шагах от него приканчивала копьями двух женщин, уже, очевидно, не годившихся для употребления, использованных до конца. Его наконец заметили. — Эй, дед! — крикнул кто-то из ратников. — Что, тоже порезвиться решил? Несколько ратников тут и там повернули головы. Освещенный закатными лучами, Осмол смотрел, открыв рот, на действо. Длинная седая его борода болталась туда-сюда от легких порывов ветра. Коротковатые жилистые руки, покрытые редким длинным волосом, двигались судорожно, крючковатые пальцы теребили веревку торбы. — А какие у деда лапти! — обратил внимание один из приближающихся ратников. — Таких в нашей деревне не делают. Это новгородские лапти. Ребята, он — княжеский спьен, это точно. Какая-то женщина, воспользовавшись тем, что внимание окружавших ее ратников отвлеклось на Осмола, попыталась отползти в сторону. Один из ратников остановился на мгновение и сделал полуоборот, чтобы раскроить ей топором череп. — А ну, старина, скажи, — спросили Осмола, — что вот это такое, а? — указывая на одно из деревьев. Осмол, несмотря на охвативший его ужас, удивился вопросу. — Вот это? — Да. — Дерево. — Какое дерево? Как ты его называешь? — Предлиг. — Ну, что я говорил? — ратник торжествующе посмотрел на коллег. — Княжеский спьен! — Но это предлиг! В Новгороде все это знают! — изумился дрожащий Осмол. — В самом Новгороде — да. Это потому, что все, кто там нынче живет — предатели продажные и корыстные. А отгадай, дед, загадку. Что пролегло меж Новгородом и Верхними Соснами? По чему повозки ездят и путники ходят? — Хувудваг, — сказал Осмол, дрожа. — Вот, — ратник улыбнулся еще шире, глядя на своих. — Ель у него предлиг, дорога хувудваг. Так, помимо спьенов, еще ковши говорят. А вот приходили к нам, дед, из-за моря люди недобрые, которых киевский выродок купил, чтобы над нами надругаться. Как ты их зовешь? — А как надо? — спросил Осмол. — Надо — варяги. А ты их называешь — варанги. Так ведь? — Нет, я их называю варяги. — Ну да? — с сомнением спросил ратник. — Варяги? Так и говоришь, варяги? — Ну да. Я ведь что? Я ремесленник простой. Ларчики делаю. — Нет, ты спьен. — Я не спьен. — Вроде он не спьен, — сказал кто-то. — Но может и спьен. Нужно все-таки быть начеку. — Да. — Вы, люди добрые, того… вы, эта… резвитесь себе, а я пойду пока. — Князю докладывать? — насмешливо спросили его. Осмол вдруг повернулся и побежал. В страхе ему не пришло в голову, что без торбы бежать было бы легче и свободнее — он продолжал сжимать ремень у плеча. Именно это его и спасло. Копье, брошенное ему в спину, вошло сквозь плетенку в торбу и наткнулось на три ларчика, плотно друг к дружке прилегающих. Почувствовав сильный удар, Осмол бросил торбу и кинулся бежать во все лопатки. За ним бежали — но устало. Ратники порастратили силы на поляне, да еще и свира перепили. Вскоре он услышал за собою крики «Где он? Где эта крыса старая?» и понял, что есть шанс. Закатные лучи в лес не проникали. В лесу сгущались уже сумерки, тени прыгали и мешали видимости. Осмол спрятался за стволом дерева. Ратники еще походили, покричали, и угомонились. Тогда Осмол залез на дерево и затаился, прислушиваясь. Вскоре ратники чередой пошли по давешней тропе, переговариваясь. Осмол разобрал слово «сбор», значения которого он не понял. Еще некоторое время подождав, уже почти стемнело, Осмол решился спуститься с дерева и осторожно, поминутно останавливаясь и прислушиваясь, вернулся на страшную поляну. В темноте белели повозки. Лошади почти все убежали, некоторые вместе с повозками, кроме тех, что были стреножены. Тут и там раздавались стоны недобитых мужчин и женщин. С мужчин содраны были свиты, сапоги, сленгкаппы — вся богатая одежда, на которую соблазнились провинциальные ратники. Женщины, мертвые и полумертвые, лежали почти совершенно голые. Осмол, походив по поляне, набрел на стреноженную лошадь с повозкой. Лошадь мирно пощипывала траву — ничего другого ей не оставалось, а в ступор лошади впадают редко. Развязывание веревок на ногах лошади заняло некоторое время — ножа не было. Рядом кто-то застонал, но Осмол не откликнулся. Забравшись в повозку, он щелкнул вожжами, и лошадь, оторвавшись от удовлетворения гастрономических своих потребностей, пошла шагом. Осмол ехал в направлении, противоположном (как он надеялся) тому, в котором удалились на сбор ратники. Повозка переваливалась через камни, кренилась на рытвинах, но не переворачивалась. Осмол слегка пришел в себя и обнаружил, что сидит на каком-то ворохе тканей. Покрывала, догадался он. Богатые во время вечерних путешествий защищаются от холода повозочными покрывалами. Он поерзал на покрывалах. В ногах что-то глухо звякнуло. Пошарив, Осмол обнаружил кожаный кошель. Запустив в него руку, он оторопел. — Вот и награда, — сказал он вслух глупую фразу. За что награда, какая награда — ему было все равно. Слова пришли сами собой. Неожиданно лошадь вывезла повозку из леса на неровный, диковатый, но все же хувудваг. Небо еще не совсем потемнело. Осмол повертел головой. Прямо по ходу чернел на фоне неба силуэт деревянной новгородской Софии. Осмол щелкнул вожжами и лошадь, молодая, хорошей породы, послушно побежала рысью. Осмол поднял кошель и обратил его к закату таким образом, чтобы видны были монеты внутри. Желтизна отчетливо виделась в кошеле даже в густых сумерках. — Вот и награда, — снова пробормотал Осмол. Старая Довеса встретила его заспанною руганью, но, услышав во дворе ржание, замолчала и подозрительно посмотрела на мужа, на котором лица не было. Выйдя во двор, колыхая телом, увидела она богатую повозку с богатой упряжью, молодую кобылу с тонкими мускулистыми ногами — и вернулась в дом. Осмол бросил кошель на стол и присел на ховлебенк, тупо глядя в стену. Довеса заметила, что свита на спине Осмола в крови. Но сперва все-таки заинтересовалась кошелем. Вывалив содержимое на стол, она забыла и о крови, и о лошади, и чуть ли не о самом Осмоле. — Это же как же, как же, — забормотала она, перебирая монеты. — Да это же здесь же, здесь, не знаю, сколько… — Двадцать две гривны, — тускло сказал Осмол. — Двадцать две гривны! — Да. — Двадцать две гривны! Двадцать две! — Гривны. — Гривны! Ой. Ой, не могу. Что у тебя там за кровь на свите? — спросила она, не в силах оторвать глаз от золота. — Не знаю. — Двадцать две гривны? Осмол встал, снял свиту, осмотрел, развязал гашник, стянул через голову рубаху, осмотрел. Кровищи-то. Жена, поминутно оглядываясь на золото на столе, сходила за тряпкой и водой, оттерла Осмолу спину (он подвыл, но не сильно), осмотрела рану. Неглубокая. Ничего страшного. — Заживет, — сказала она. — Надо перевязать, и заживет. Двадцать две. Это тебе столько за восемь ларчиков дали в Верхних Соснах? Да у них там денег несчитано! А что за лошадь с повозкой? — Это я там купил. На вырученные деньги, — сказал ей Осмол. — Там лошади и повозки стоят всего ничего. Там главное — ларчики. Ходовой товар, Довеса. Как ларчик увидят — кидаются, любые деньги предлагают. Я думаю, что продешевил, можно было взять больше. — Не может этого быть. Ну, Осмол, ну, муженек, кланяюсь тебе в пояс. Это ж я как болярыня знатная теперь жить буду. Сколько у тебя ларчиков осталось? — А? — Сколько осталось, говори, орясина? — Дюжина наберется. И еще два доделать надо. — Доделаешь сейчас же. А завтра отправляйся обратно в Верхние Сосны. — Нет, туда я больше не поеду. — Аспид! Что значит — не поеду? Когда такие деньжищи! — Не поеду. — Змей, как есть змей! — запричитала Довеса. — В кои-то веки получилась возможность деньги заграбастать, а он — не поеду! Подлец ты, Осмол. — Ты видела — ранен я. — Ну, напали на тебя на обратном пути разбойники. Подумаешь! Не каждый же раз они нападают. — Хорошо, съезжу еще, отчего бы и не съездить, — согласился Осмол, начиная злиться. — А только я тебя, дуру нераспетую, с собою возьму в придаток. — Меня? Зачем же мне такие участи страстные? — Потому больше любых ларчиков ценят в Верхних Соснах старых толстых сварливых дур. — Это как же? — растерялась Довеса. — А так. Привязывают их к стене и колют копьем, пока не сдохнут. И за каждую сто гривен дают. Уж трех знакомых я там повстречал, вели своих баб на продажу. Над моими ларчиками посмеялись только — простота ты, Осмол, говорят, а настоящий, хвундамельный товар — вот он. — Ну ты не ври, — сказала Довеса не очень уверенно. — Так не бывает. Не бывает ведь так. — А двадцать две гривны за восемь ларчиков бывает? — Но вот же, вот же деньги! — Дура бессовестная и подлая, — сказал Осмол и ушел спать. Рана его загноилась ночью, и он бредил. Но к утру, обильно вспотев, скрипя зубами от боли, почувствовал Осмол, что рана действительно не очень страшная. У Довесы ночью сделалось сильное сердцебиение в связи с двадцатью двумя гривнами, но и она под утро чувствовала себя неплохо. Дальнейшая судьба этой супружеской пары небезынтересна, но не имеет отношения к последующим событиям. Вернемся в предыдущую ночь, читатель. * * * Воеводы и боляре, собравшиеся в Валхалле, порешили, что к прибытию Житника все готово. В наличии имелось около шестисот человек, да в Новгороде сотня — вполне достаточно для начала, учитывая, то все наемники уехали кто в Киев, кто в Сигтуну. Можно было подождать, пока подтянутся остальные шесть тысяч, но и так слишком долго ждали. Рассвет Новгород встретит с новой властью, почти бескровно занявшей позиции. Уже образовались фракции; уже делили участки в детинце и около — кому какой. * * * Восемьдесят всадников подъехали к Верхним Соснам около двух часов пополуночи. Военачальник Ликургус по пути отдавал приказы, передававшиеся по цепочке, чтобы подчиненные попривыкли к командам по-славянски с греческими интонациями, и время от времени вставлял греческие фразы, известные всему воинству Европы — юЏе юаЏгиаЅџ, ЄџҐи юаЏцЏгў, и прочие. Разделенные на десять отрядов, каждому отряду Ликургус назначил лидера, всадники остановились, глядя коней по холкам. Не выезжая из леса, Ликургус оглядел поле перед княжеским комплексом. Шатров не было — захватчики планировали идти на Новгород за три часа до рассвета. Горели костры. Многие ратники дремали, остальные переговаривались. В Валхалле никто не спал, но, возможно, пили. — Может… — начал было Ярослав. — Не мешай, князь, — отрезал Ликургус, продолжая осматривать поле. Также по цепочке, Ликургус передал лидерам план. Тут же два отряда отделились и рассыпались по трем главным, ведущим прочь от Верхних Сосен, хувудвагам. Еще три отряда построились по двое. И тридцать человек подняли луки. Ликургус подождал, пока Эржбета, в привычном ей мужском наряде, заберется на дерево и подтянет к себе пять колчанов, по двадцать стрел в каждом, и вытащил сверд. — Рты не открывать, — сказал он. — Ни звука. Падаешь с коня — падай, но с закрытым ртом. Устрашающих или обманных движений не делать. Каждый взмах сверда должен достичь цели. Прикрываться только щитами. — Он подождал, пока слова его передадут всем, и, подняв сверд, сказал, — Вперед. Тридцать всадников рассыпались в шеренгу и выскочили на поле перед Валхаллой. На счет шесть в стоящих, лежащих, и полулежащих ратников полетел дождь стрел. На счет двенадцать — еще раз. И еще раз на восемнадцать. Раздались крики, но неуверенные и нестройные. Шеренга кососотенных конников пошла по полю над кострами, сметая, топча и рубя все на своем пути — будто тридцать плугов шли, вспахивая ландшафт. Когда половина поля была пройдена, в центре шеренги открылось пространство. Привстав на стременах, Ликургус, глаза налиты кровью, не сказал, но крикнул: — Вперед! И тридцать всадников под его непосредственным командованием пошли по два по середине поля. Уцелевшие ратники бежали сломя голову к редким повозкам, а кто и просто наугад, без цели — врассыпную. Отряд Ликургуса, пройдя через поле клином, подлетел к Валхалле и рассыпался в обе стороны по периметру. Трое конников и Ярослав остались рядом с Ликургусом. Пятеро всадников остановились у входа, остальные подъехали к окнам. Ликургус соскочил с коня, отцепил от седла первый жестяной сосуд, и протянул руку. Всадник вложил ему в руку горящий факел. Отцепив от сосуда кишку, Ликургус несколько раз дернул рычаг. Другой всадник, спешившись, ударом топора выбил ставню. Направив кишку через окно в зал Валхаллы, Ликургус приставил к ее концу зажженный факел и ногой надавил второй рычаг, служивший спусковым механизмом. К окну кто-то подскочил, и третий всадник выстрелил почти в упор из лука. — Не трать понапрасну стрелы! — крикнул ему Ликургус. Волна огня вырвалась из кишки. Внутри Валхаллы полыхнуло. Ликургус подергал рычаг и снова направил кишку внутрь. На этот раз полыхнуло сильнее. Через открытые тут и там ставни наружу вылился огненный свет, осветив пространство вокруг здания. Воеводы и ратники ломились наружу через главный вход — кососотенцы со свердами наготове, ждавшие этого, рубили всех подряд, и вскоре гора тел закрыла проход. Ломились наружу сквозь окна — там их тоже ждали. Ликургус вскочил в седло и отцепил второй жестяной сосуд. — По плану, — сказал он. — Князь, со мной. Ярослав, которому было не по себе, последовал за Ликургусом. Заехав с другой стороны Валхаллы, Ликургус оттолкнул от окна чье-то бездыханное тело, откупорил сосуд и попросту опорожнил его внутрь. — Факел, — сказал он. Ярослав даже не понял, что к нему обращаются. Ликургус отбежал к ближайшему костру, возле которого лежали убитые — шеренга снова соединилась по другую сторону Валхаллы, у княжеской резиденции, которую уже успели зажечь, закидав факелами — схватил головешку, вернулся, и кинул головешку внутрь. — Греческий огонь, — пробормотал Ярослав. — Со мной! Со мной! — крикнул ему Ликургус, вскакивая в седло. — Грех пополам, князь! — и засмеялся зловеще. Из княжеской резиденции выбегали люди — в основном боляре, пожелавшие ранее там отдохнуть. У многих в руках были сверды. Ликургус и десять присоединившихся к нему кососотенцев налетели на них вихрем. Срубленные головы, вывороченные внутренности, люди, расщепленные надвое — все это смешалось в голове Ярослава, перед глазами стоял туман, запах крови душил князя. Шеренга, дойдя до конца княжеского комплекса, повернула назад и снова прошла волной до горящей Валхаллы, разделилась, обошла пожар, вновь соединилась у входа, и двинулась по полю обратно к лесу, добивая уцелевших. А отряд, занятый непосредственно Валхаллой, продолжал окружать ее по периметру, то накатываясь, то отступая, рубя выбегающих. Вскоре выбегающие кончились — огонь и дым сделали свое дело, и все, кто все еще находился в Валхалле, лежали там без сознания, и уже не метались в горящем хаосе, не кричали, не наталкивались друг на друга. Несколько конников, чудом уцелевших и чудом успевших оседлать коней, попытались уйти по одиночке. Кососотенцы знали друг друга в лицо, но уходящим помогала ночь — узнать кого-нибудь в свете костров и пожара можно было не дальше двадцати шагов. Четверо уходили по направлению того места, откуда началась атака — и все четверо упали с коней, один за другим, сраженные стрелами Эржбеты. Еще несколько всадников в беспорядке скакали во весь опор, размахивая без толку свердами. Один из них наскочил на Ярослава и князь, которому методы Ликургуса были внове, принял удар сверда на обнаженный клинок. Лошадь убегающего взлетела на дыбы. Ярослав потащил уздечку влево, уклоняясь от следующего удара и рассчитывая воткнуть лезвие всаднику в бок, но удара не было. Подскочивший сзади на обезумевшем коне Ликургус размозжил беглецу голову ударом поммеля. — Со мной, все время со мной, — хрипло сказал он. Князь ужаснулся виду Ликургуса — налитым кровью глазам, жестокому, радостному оскалу, мокрым от пота рыжим волосам, рубахе, почти целиком забрызганной кровью, голосу, в котором не осталось ничего человеческого — звериный рык. Ужас неожиданно вернул князю самообладание. — Туда, — Ликургус показал свердом. «Там», под прикрытием горящей часовни, сумели собраться и построиться человек двадцать лучников и дюжина всадников, решивших не бежать, но дать отпор. Двадцать кососотенцев из шеренги отделились, к ним присоединились Ликургус и Ярослав. Лучники дали залп. Трое кососотенцев упали, под четвертым упала лошадь, которой стрела вошла в глаз. Остальных встретили конники с палицами — очевидно, жители какого-то дальнего захолустья. Что такое палица против сверда, если держащий сверд умеет им владеть! Ни один из кососотенцев, встреченных конниками, не пострадал. Сопротивление было подавлено и уничтожено в считанные мгновения. Глядя по сторонам — не шевелится ли кто поблизости, помимо кососотенцев — Ликургус заприметил ярославова коня с пустым седлом. Поискав еще глазами, он увидел князя, припавшего на одно колено. На Явана это, наверное, произвело бы впечатление. Ликургус же тронут не был совершенно. Коротко свистнув, он нехотя отдал приказ двум кососотенцам: — Оказать. — Что оказать? — спросили его. — Знаки внимания, — сказал Ликургус и засмеялся хрипло. Двое спешились и, взяв князя подмышки, подняли его на ноги. Князь сцепил зубы и замычал носом, подавляя стон. Не церемонясь, один из оказывающих знаки внимания нагнулся и выдернул стрелу, засевшую у князя под коленом. Второй, разорвав часть портов возле раны, быстро, хорошо тренированными движениями, перевязал князю ногу. — Ты был ранен когда-нибудь? — спросил он. — Был, — ответил Ярослав. — Чем? — Свердом. — Глубоко? — Да. — Выживешь. Еще не всех мятежников добили, еще тут и там шныряли кососотенцы, орудуя свердами, а уже спешились из них два отряда по десять человек и начали забрасывать на стоящие по полю повозки трупы и полутрупы, наваливали горой, и толкали повозки к Валхалле. Она горела очень ярко, вся. Подкатывая повозки ко входу, кососотенцы с разгону заталкивали их внутрь, в пламя, а когда это стало невозможно — просто к стене, и доталкивали шестами, тут же наспех сделанными из оглобли. Треск от огня стоял неимоверный. Тем временем двадцать человек, патрулирующих хувудваги, приканчивали бегущих по ним — в любую сторону — и оттаскивали на обочину. * * * Житник, следовавший окружении дюжины конников к Верхним Соснам, почуял неладное за четыре аржи до места прибытия. Зарево, видимое так далеко, не могло быть просто светом от костров перед Валхаллой. Слишком ярко. Остановившись и остановив отряд, он велел одному из всадников ехать через лес напрямик и посмотреть что там. Всадник скрылся в лесу. Прошло некоторое время и с боков раздался шорох. — Тушите факелы, — запоздало сказал Житник. Было поздно. Несколько всадников — половина эскорта — попадали с коней, сраженные стрелами. — Вперед! — крикнул Житник, выхватывая сверд. Конь полетел стрелой но, оглянувшись, Житник увидел, что только один всадник следует за ним. Сворачивая в лес, успел он заметить что и этот, последний, охранник упал, а конь его бежит налегке. Житник летел, пригнув голову, опасаясь натянутой веревки — к узкой лесной тропе, о которой знали немногие. Преследование в темном лесу возможным не представлялось, да и шансы здесь, впотьмах, были бы равны. Кто меня предал, думал он. Как? Когда? Что вообще происходит? Будем рациональны и последовательны. Итак. Зарево и засада. По отдельности эти явления ровно ничего не означают. А вместе — очень многое. Устроившие засаду все как один стреляют так, что рядовой лучник позавидует, затоскует и упросит начальника отправить его обратно к хозяину на полевые работы. Значит, это не разбойники и даже не ратники. Это тщательно отобранные, хорошо подготовленные люди. Стало быть, они знали, что именно я поеду по этой дороге. Почему? Потому что я все еще жив. Всю дюжину уложили, меня оставили. Для третьего залпа у них было время, но они его не сделали. Меня хотят взять живым. Зарево — пожар или поджог. Воды рядом — полный Волхов. Шестьсот человек потушат любой пожар за четверть часа, даже если им придется для этого носить воду из реки в пригоршнях. Горело большое здание. Такое там есть только одно — Валхалла, как ее окрестили с легкой руки беременной Ингегерд. Пожар в Валхалле, где собрались заговорщики, где толпа, просто задули и затоптали бы! Там нечему случайно гореть — ни занавесей, ни обивки! А если нет, если горит несколько зданий? Здания в княжеском комплексе достаточно далеко отстоят друг от друга и не могли загореться одновременно сами. Значит — поджог. Кому это выгодно? Никаких войск, кроме моего, в округе нет. Если бы были, я бы знал. Кто-то действует малыми силами, но очень эффективно. Варанги неушедшие? Нет. Среди наемников просто нет такого количества превосходных лучников. Наемники вообще не жалуют стрельбу. Стрелки нанимаются со стороны, отдельно. Косая Сотня. Пропавшие восемьдесят человек. Вот на них это как раз и похоже. Кто? Неужто все это время их подкармливал сам Ярослав? Не может быть. Я знаю каждый его шаг, мне давно донесли бы. Марьюшка? Нет, женщина, да еще марьюшкиного склада ума, с этой оравой не совладает. Даже с помощью Эржбеты. Сопляк? Тоже нет. Сопляк, очевидно, хорош когда он один, а противостоящие силы малы. Свистун? Тоже нет. Косая Сотня не любит разбойников, несмотря на то, что сами они гораздо большие разбойники, чем кто бы то ни было. Горясер сказал, что приручил восемь человек. А ведь мог и восемьдесят восемь приручить. И не доложить ему, Житнику, об этом. У Горясера хорошая закалка, прекрасная школа. Горясер — не из тех, кто слепо подчиняется. И все-таки? Нет, Горясер — он… Детин? Смешно. Хорошо, допустим, меня вывели из игры. Кто займет место в детинце? Горясер — исключается сразу. Новгород по-своему очень патриархальный город, и никогда не признает властителем полуваранга. Марьюшка? Нет, Марьюшку интересуют народы, а не города. Ярослав. Только он. Значит, кто-то, возможно Горясер, решил оказать Ярославу большую услугу. Что он рассчитывает получить взамен? Что это за карта, которую все ищут? Не забудем и о Любаве, которую тоже все ищут! Любава безынициативна, но она располагает чем-то, видимо, какими-то грамотами, которые ей успел передать Рагнвальд. Ищут ее везде, не первый день, давно бы нашли, если бы она была одна, но, очевидно, кто-то ее прячет, и прячет хорошо. Кто? Уж не сам Горясер ли? Влюблен? Исключается. Горясер не в состоянии никого полюбить. Выгода. На власть Горясер не метит, на моей службе у него власти больше, чем ему самому нужно. Значит, деньги. А ведь все упирается, как ни крути, именно в Горясера, подумал Житник. Вот ведь скотина какая. Вот ведь и прибыл он ко мне именно от Марьюшки! Он, правда, проявил себя с очень хорошей стороны несколько раз, доказывая преданность. Ну и что же! Это было частью его, горясерова, плана. Кстати, интересно — Марьюшка сдержала слово! Обещала утопить Детина — и утопила. Почти. Если бы не вмешался вельможный наш династический отпрыск, был бы Детин отдан варангам на откуп. Чтоб не обещал денег, кому не надо. Доехав до тропы, Житник остановился и прислушался. Лесные звуки. Нет, никто его не преследовал. Куда ехать? Смотреть на пожар? Или убивать Горясера? Четыреста лучших мужей. Мои соратники. Жаль. Он решил вернуться в детинец и повернул на юг. По тропе этой следовало ехать шагом, но Житник спешил и пустил коня рысью. Аржи четыре проехал он без приключений, но на пятой передняя нога коня угодила в яму и посадник вылетел из седла по диагонали и упал на какой-то твердый бугор, слегка вывихнув себе колено и подвернув запястье. Конь ржал, лежа, очевидно, на боку. Житник, ориентируясь по тусклым лунным отсветам, добрался до коня. Нет, судя по всему, на этом коне дальше ехать было нельзя. Но до края леса оставалась какая-то аржа жалкая. Надо идти. И Житник пошел, ковыляя, подпрыгивая на одной ноге, другую применяя очень осторожно. По пути встречались такие глухие места, что приходилось вынимать сверд и нащупывать им тропу перед собой. Колено болело ужасно. А на самом подходе к кромке леса, откуда до Новгорода рукой подать, по обе стороны тропы засветились факелы. Вот оно, подумал Житник. Что ж. Просто так я не дамся. Может, меня и схватят, но… — Одолеть меня можно, — сказал он громко, поводя свердом. — Но считаю долгом своим вам сообщить, что число схвативших меня будет на три-четыре меньше, чем число собиравшихся схватить. — Заткнись, — велели ему из темноты. — Доставай кошель и бросай его на траву. И сверд положи рядом. — Вы это о чем? — спросил Житник. Но, увы, он уже понял — о чем. Это были не ратники, не Косая Сотня, не люди Ярослава. Это были обыкновенные приновгородские лесные разбойники. Достигнув огромной власти, в мыслях возвысившись до власти полумировой, Житник, он же посадник Константин, падал теперь очень быстро и очень низко. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ПОВАР СБЕЖАЛ Пробираться палисадниками оказалось легче, чем Любава предполагала. Например, если нужно перелезть через забор, то поступать следует так: сперва подождать, пока Хелье встанет спиной к забору и сцепит вместе руки перед собою. Представить себе, что это не руки Хелье, а ступенька веревочной лестницы. Встать на нее и упереться руками в плечи Хелье. Теперь самое сложное. Хелье распрямляется и одновременно поднимает руки, и ты взлетаешь в воздух, и в этот момент нужно не полетом наслаждаться, и не визжать (дышать только носом), а наклониться вперед, и получится, что ты легла на забор пузом. Нужно хорошо укрепиться руками, чтобы не повредить пузо. После этого надо закинуть одну ногу на забор, приподняться на руках и на этой ноге, чтобы край забора оказался ниже паха, и падать как попало на другую сторону. Хелье к этому моменту уже перелезет через забор и будет ждать внизу, и поймает. Просто удивительно, почему женщины так мало лазают через заборы — это очень просто и даже забавно. Все-таки коленку я себе рассадила в кровь, поняла Любава с неудовольствием. Теперь еще и загноится, небось, и останется некрасивый шрам. Как они по улицам-то шныряют. Куда-то все спешат, суетятся, а ведь сумерки уже на дворе. А это — широкая улица. Хелье не любит широкие улицы, сторонится их. Но в этот раз у нас очевидно нет выхода. Хелье застыл, присев у забора, держится за сверд, смотрит. Влево, вправо. Я тоже хочу посмотреть. Он вытянул руку, чтобы меня остановить, и я наткнулась на его руку лицом. На ребро ладони. Носом. Больно. Терпимо. Мог бы и утешить, правда, но он занят — рассматривает улицу. Мужчины всегда чем-то заняты. Чего мы ждем, улица пустая, можно переходить. А, нет, наоборот — он ждет, когда на улице появится народ, чтобы с ним каким-то образом смешаться. По-моему, это наивно. Особенно принимая во внимание то, что когда специально ждешь, чтобы кто-нибудь появился на улице, никто обычно не появляется до поздней ночи. Помню, мне было лет тринадцать или четырнадцать… Хелье потянул ее за рукав и распрямился. Степенным шагом, под руку, вышли они на открытое пространство улицы. И пошли по ней — нужно было пройти один квартал всего, до перекрестка. Два палисадника. Впереди и сзади шли и бежали какие-то люди, и Хелье сообразил, что степенная походка не скрывает, но наоборот, акцентирует его и Любавы присутствие на улице. — Медленный бег, — сказал он. Они побежали медленно, как очень торопящиеся куда-то степенные люди. Как новгородцы. Вот уже последний палисадник, вот перекресток. — Это же Любава. Любава! — окликнул ее кто-то. — Не обора… листья шуршащие! Было поздно — Любава повернула голову и узнала давнюю знакомую. Та помахала ей рукой. Любава поняла ошибку. Хелье потащил ее за рукав, они свернули за угол, перебежали поперечную улицу, и проскользнули между заборами. — Прости, — сказала Любава. — Чего уж там, — сквозь зубы ответил Хелье. — Будем надеяться, что никого из доброжелателей наших вокруг не было. Он прикинул — не подождать ли? Если их кто-нибудь заметил, и теперь следит, то следящий должен себя рано или поздно выдать. А уж темнеет небо стремительно. Можно спровоцировать следящего — поменять неожиданно маршрут, свернуть, и посмотреть, кто там будет метаться в поисках. И выскочить смотрящему навстречу со свердом. Но смотрящий может убежать, и тогда все это окажется опасным и лишним в виду упущенного времени. Да и Любава останется одна, пока он будет гоняться за спьенами. Самое лучшее — действовать так, будто никто их не заметил. Дом Явана — через три узкие улицы. Палисадники. Не страшно. В доме Явана — сам Яван, как-никак — человек князя, да и со свердом он дружит. В доме Явана есть подвал. Нет, в подвал я не полезу. Сидеть в подвале и ждать, как крыса загнанная, пока тебе туда кинут связку факелов. Или закроют все выходы, и будут ждать, пока ты там сам не околеешь. Да и темно. Человеку нужен свет. Дверь в доме Явана оказалась открыта. Странно — кругом все двери и ставни стояли запертые, а тут — входи, сколько душе угодно. Хелье вытащил сверд. — Держись у меня за спиной и чуть сбоку все время, — сказал он. В столовой никого. В гриднице никого. В занималовке никого. В спальне никого. Э! Кухню я забыл! Стукнула несильно входная дверь. Хелье рванулся ко входу — нет, никого нет! Он выскочил на крыльцо. Какая-то тень скрылась за углом. В дом не входили — из дома вышли! Кто-то был в доме и сбежал. Может, повар? Наверное. Подумал — грабители. Хелье, сопровождаемый Любавой, прошел на кухню. Теплая печь, на столе навалено всякого — повар был здесь только что. Испугался, значит. — А мы здесь долго пробудем? — спросила Любава шепотом. — Пока не вернется Яван и не объяснит, что происходит в городе. Если этой ночью он не вернется, утром уйдем. — Очень есть хочется. — Повар судя по всему сбежал. Вон сколько всего. Давай поедим. Анатолий кормил плохо? — Принес половину хвербасины один раз. — Скупердяй, — с чувством сказал Хелье. — Ужасный скупердяй. Но, надо отдать ему должное, абсолютно бескорыстен. И честен. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. НАКАНУНЕ СЛЕДУЮЩЕЙ ЭПОХИ Тиуна Паклю, человека общественной значимости, нервные передвижения населения по урбанистическому ландшафту не волновали — он их даже не заметил. У него наличествовали свои, очень личные причины для беспокойства. Тиун женился на Певунье ради домашнего уюта, семейного очага, и продолжения рода. Он вовсе не рассчитывал, что вместо жены на супружеском ложе окажется вдруг оракул. Оракул не вписывался ни в какие планы и в семейной жизни был совершенно неприемлем и неприменим. Имея, в силу профессиональной своей деятельности, много знакомых в теневых слоях новгородского общества, тиун обратился через одного из таких знакомых к Грибу, главе всех городских криминалов, и Гриб, у которого болело простуженное горло и которому из-за этого приходилось каждый день повязывать шею теплой тканью, согласился за сравнительно небольшую мзду распорядиться судьбою оракула по своему усмотрению. Уговорились, что ни убивать, ни отводить в лес и там оставлять (вот еще! — обязательно кто-нибудь найдет и доставит обратно) оракула не будут. Пакля предполагал, что оракула просто переправят в Чехию, а там константинопольские работорговцы уж найдут применение этому существу. Нервозность города передалась и лихим людям, но все же трое людей Гриба, которым вменялось по уговору прибыть ночью в дом Пакли, в дом прибыли, хоть и с опозданием. Пакля, решивший переждать их приход в кроге, расстроился, придя домой и увидев честную компанию. — Где? — спросили Паклю. — Показывай, только быстрее. Пакля провел их в спальню. Там никого не оказалось. — Посидите здесь, — сказал Пакля. Он осмотрел весь дом и сад. Нету. Удрученный, вернулся Пакля в спальню. — Найдется, я думаю, — сказал он неуверенно. — Вы тут обождите еще немного. — Когда найдется, тогда и зови, — сказали ему. — Нам некогда. Мы тебе не холопья купеческие. Пакля, оставшись один, стал себя уговаривать, что ничего страшного, оракул ушел сам — вот и хорошо, нужно будет записать в фолиант, подпишет второй тиун — и свободный ты, Пакля, человек, и можешь опять жениться на ком хочешь. Пакля потянул носом. Сквозь открытую ставню долетел до него запах дыма. Пакля высунулся в окно. Дым был где-то рядом. Накинув сленгкаппу, тиун вышел в сад и очень удивился, и даже испугался, увидев, что над трубой бани поднимается дымок. Оракул решил попариться? Что ж. Может, и оракулам иногда хочется. Все-таки хвоеволие. Может, от пара у них лучше проявляются их провидческие, или какие там, способности. Осторожным шагом Пакля приблизился к бане — и сразу отпрянул. Изнутри доносились голоса. Один явно принадлежал Сушке — сбежавшей служанке. Второй голос напоминал отдаленно голос оракула, но изъяснялся по-славянски. Тиун снова подошел к двери и взялся за ручку, чувствуя, как в палец вошла заноза. Рванул дверь. В лицо ударил клуб пара. Оракул лежал на полке, на животе, голый, а Сушка терла ему спину. За последние дни оракул, не употреблявший ни воды, ни пищи, основательно похудел. Сушка оглянулась и виновато посмотрела на тиуна. Оракул задвигался, кряхтя перевернулся на бок, и тоже посмотрел на Паклю. Груди оракула свесились одна над другой. — Заходи, Пакля, — сказала Певунья. — Попаришься. Хороший пар. Полезно и приятно. Да прикрой же дверь, весь пар сейчас уйдет. Тиун шагнул в баню и прикрыл дверь. Маленькая эта баня в углу двора пар держала плохо. В свое время Пакля пожалел дать лишнюю гривну плотнику, чтобы тот построил баню с предбанником. И печь маловата. — Разделся бы сперва, — сказала Певунья. — Иди разденься. Еще немного постояв, Пакля вышел, прикрыл дверь, и прислонился к стене бани. Чуть грех великий на душу не взял, подумал он. Надо будет завтра пойти к Анатолию. Не исповедоваться — такое не расскажешь, себе дороже — но хоть денег дать на церковь. Он направился через сад к дому. У самой двери догнала его завернутая в простыню Сушка. — Ты, хозяин, эта… — А? — Она там парится. Ты не серчай, ладно? — Где ты шлялась все это время? — спросил тиун, входя в дом. — Ой, не расскажешь всего, хозяин. И у лихих людей была, и в лесу кочевала, и у реки хвелашила. Не по мне все это. Все это вольное житье-бытье. Кому может и хвоеволие от этого заполучается, а я лучше так, в холопьей долюшке. — Ты когда вернулась? — Да вот давеча. Смотрю — никого нету дома. Тебя вот нету. А она лежит беспамятная в спальне. И бормочет. Жалко мне ее стало. Пойдем, говорю, хозяйка Певунья, я тебе баню насобачу, помою тебя да попарю. — И она с тобою пошла? — Пошла. А как я ее отмыла, так стали у нее очи ее засветленные проясниваться. И говорит — еще поддай. Потом я ее вывела на двор. Раздышалась да расходилась она животом да грудями, и обратно в баню. И говорит — не спится ей. А как не спится, так ведь баня-то первейшее дело. Самое честное. — Так она как прежде теперь стала? — А? — Не говорит больше непонятных слов? — Ну что ты. Все понятно говорит. Я тебя, говорит, Сушка, выгоню скоро к лешему, ежели с хозяином миловаться будешь. И все по-старому. Хлопнула меня по уху. И велит тереть и нежить. — И ничего не помнит, что с нею было? — Стало быть, ничего. А что было? Певунья, как кончился пар, сама затушила печь, сама вытерлась, сама вернулась в дом, рубаху чистую надела и присоединилась к мужу и служанке в столовой. Тиун помалкивал, сохраняя спокойный общественной значимости вид, а служанка, возбужденная свиром, рассказывала о своих приключениях, очень ее впечатливших, и Певунья вдруг заинтересовалась и начала задавать вопросы, чего раньше, да еще при муже, не сделала бы. И в конце концов, после третьей кружки свира (раньше Певунья не позволила бы холопке пить при хозяевах свир), поведала служанка Сушка самое интересное. Однажды ночью, уже после того, как выгнали ее из дома тати за глупость (растапливала Сушка печь к ужину, а рядом береста валялась на сундуке, а Сушка привыкла, что когда береста возле печи лежит, то ненужная она, использованная, только в топку и годится, и сожгла свиток — а на нем, на свитке, и писаний никаких не было, а только каракули какие-то кривоватые, и крестик, и стрелы нарисованы, и осерчали тати, и между собою перебодавшись ее, Сушку, пинками за ворота выставили) — сидела она безутешная у какого-то забора, под луной, а вдруг из дома возьми да выйди какой-то болярин росту большого, в плечах широк, одежда на нем богатая, а у бедра сверд привешен. И спрашивает он Сушку какие-то странности, мол, нравится ли ей отдаваться причитаниям под ночным метилом, и говорит, пойдем со мною, диво атласное. — Диво атласное? — переспросила Певунья. Тиуна Паклю все больше настораживала эта пытливость жены. Оракула нет, есть Певунья, но какая-то она другая, новая, Певунья эта. Привыкший иметь дело с истцами, пытающимися придать речи своей подобие высокородной витиеватости, расшифровал он равнодушным тоном: — Дева ясная. Предаваться мечтам под луной. — Ага! — обрадовалась Певунья, и снова к Сушке повернулась, — Ну, ну? Вот Сушка возьми да и пойди с ним. А привел он ее в дом какой-то соломенной вдовы, бывшей сожительницы одного из проклятых варангов, ушедших давеча, и заплатил хозяйке, и остались они в доме том почти до утра, но еще светать не начало, как ушел куда-то болярин, одевшись тщательно. А утром проснулась Сушка, а хозяйка безутешная плачет, не могу, говорит, без него, ненаглядного моего Тигве, поеду за ним к ковшам мерзким, может возьмет он меня к себе. Сушка ее пыталась и так и эдак отговорить, а хозяйка не слушает, что и делать, говорит, беременная я, кто меня возьмет теперь. К полудню приоделась, суму через плечо перекинула, и пошла на пристань договариваться с купцами, что в Киев едут, да и не вернулась. Сушка дом весь почистила, помыла, нашла в кладовой косу да грабли, палисадник прибрала. Нашла в погребе еду всякую, обед богатый приготовила, жалко ей хозяйку, сидит и плачет. А к вечеру, вот не ждали, болярин давешний пришел. Посмотрел хитро по сторонам, в сад вышел, почему-то засмеялся, похвалил Сушку, и стали они вдвоем ужинать. Потом ласкал он Сушку долго, голубил на ложе, и как-то спокойно и уютно Сушке сделалось, а он вдруг и говорит, ты, мол, Сушка, приятна мне и ежели так дальше будет, то женюсь я на тебе. А Сушка ему — что ты, что ты, болярин, разве такие как ты женятся на мне горемычной? А он засмеялся и говорит, ставителю рода всякое к лицу, и ты, Сушка, тоже, значит, к лицу. И вот как съезжу я в город глухой дальний, а там родственник обещал награду, так и женюсь на тебе, и поедем мы с тобою, Сушка, по всему свету. А Сушка ему — зачем же ехать, ежели и дома хорошо и приглядно? А он ей на это — на чудеса разные заглядываться, да везде чтобы радовалась душа, непременно, без этого никак. Все повидаем, говорит. — А что именно он с тобою повидать хотел, не говорил? Куда ехать-то сперва намеревался? — допытывалась Певунья (а тиун смотрел на нее странно). — Говорил. Всего и не упомнишь. За морями, говорит, сидит кот большой, или не кот, а с лицом человека, и огромный, будто четыре дома один на другой поставили и удерживают. Из камня огромного кот. А кругом избы огромные с острыми верхами. А еще дальше, за другим морем, там какие-то хвиники растут, а люди по городу ходят совсем голые, и круглая чаша с окнами, очень большая, туда по тысяче человек заходит, и церкви до небес. И к грекам, говорил, поедем, но тут Сушка не выдержала, заплакала. Каменный кот да чаша с окнами и голыми людьми — это еще ничего, можно вытерпеть, но вот уж к грекам — нет уж, не бывать этому. Еще чего. А как ушел болярин до рассвета, так Сушка оделась потихоньку да и сбежала. Лучше холопкой горькой, чем к грекам. — Дура ты, Сушка, — сказала Певунья, смеясь. — Раз в жизни выпадает дурам счастье, но дуры не замечают. — Да какое же счастье, кормилица, с греками жить? — Да, — согласилась Певунья. — С новгородцами счастья-то поболе будет. Особливо зимой, как ставни-двери позапираем, щели мхом да смолой законопатим, печь затопим, и будем у печи в пряжу да тряпки замотавшись сидеть, зубами стучать — вот и счастье. Тиун снова промолчал. Певунья была — похожа на прежнюю, а все-таки что-то в ней было новое, непонятное, может быть опасное. И смотреть по-другому стала, насмешливо. Ну, авось ничего, пообвыкнется. * * * Дир подогнал лодку к берегу и велел Ротко вылезти в воду и вытащить судно на сухую землю до половины. — Я не смогу. Я не такой сильный, как ты, — возразил Ротко. — Ты вон какой бык. А у меня телосложение артистическое. Диру надоели выходки зодчего, отдаленно напоминающие выходки Гостемила. Одно дело Гостемил, представитель древнего вельможного рода, а другое — холоп, который, видите ли, не холоп, а военачальник смолильщиков. — А я вот твое артистическое сложение сейчас в узел завяжу, — сказал он. — Ты мне не грози, — возмутился Ротко. — Не кричите вы так, — благоразумно вмешалась Минерва писклявым голосом. — А чего он грозится? — пожаловался Ротко. — Я не холоп его! — Ага, — сказал Дир многозначительно. — И вообще непонятно, куда мы все время спешим и от кого прячемся, — заявил Ротко. — Ну его! Я вот сойду сейчас и пойду себе в город. Найду жилье, заработок, и буду ждать князя. — Вот и прекрасно, — согласился Дир. — И иди себе. — Ротко, я тогда с тобой пойду, — сказала вдруг Минерва. — Нет, это лишнее. — Нет, я пойду. — Не ходи. — Вот и идите оба, — насупился Дир. — Идите, идите. Очень мне нужно за вами присматривать! — Я не беру тебя с собой, ты что! — сказал Ротко Минерве. — Ну Ротко, ну миленький, ну возьми меня. Я тебе стирать буду, готовить буду. Ну, хочешь, я тебе хвелаш сделаю задаром, прямо сейчас? Дир стянул сапоги, соскочил в воду и вытащил лодку на берег таким могучим рывком, что Ротко и Минерва где сидели в лодке, там и упали. — Пошли вон оба, — сказал он. — А чего это ты вдруг со мной хочешь идти? — спросил Ротко, поднимаясь и игнорируя Дира. — Хочу. — Почему? — С тобой весело. С ним тоже интересно, — она кивнула в сторону Дира, — и вообще, и с Хелье тоже. Вы другие совсем. Не такие, чтобы старые и толстые, которые тайком от жен злобных хвелашиться идут. Те скучные и противные. А дома грязно, и родичи собачатся все время. А Зорец меня бьет все время. — Какой Зорец? Кто такой? — Сводник мой. А с вами не так. Вы другие какие-то. Веселые. И шумные, но шумите вы тоже весело. — Сейчас заплачу от умиления, — сказал Дир. — Ротко, ты либо иди, либо оставайся. — Я пойду. — И я с тобой, — сказала Минерва. — Нет, — ответил Ротко. — Впрочем, знаешь что? Хочешь ко мне в помощницы? И в ученицы? — Хочу. — А знаешь, что это такое? — Нет. — Я тебя буду зодчеству учить, а ты мне будешь помогать. — Хочу. — Она хочет, — сказал Дир. — Ты тоже хороший, — уверила она Дира. — Но Ротко лучше. — Вот и идите оба. — Дир… — Идите оба! — рявкнул Дир. — Дармоеды. — Не кричи так, — сказал Ротко. — Если что, понадоблюсь я тебе, например, так дай знать в Краенной Церкви, я там бываю. — Я так и знал, что ты греческому богу поклоняешься, — презрительно бросил Дир. — Иди, иди. Минерва выбралась из лодки и подбежала на тощих ногах к Ротко. Ротко еще раз оглянулся на Дира, пожал плечами, и они ушли. Оставшись один, Дир походил туда-сюда возле лодки, подобрал какой-то лист, порассматривал его, бросил, расстелил на земле сленгкаппу, сел на нее и стал дуться на весь мир. Он, видите ли, тоже хороший, но холоп лучше. Вот пусть холоп тебя и моет теперь, дура сопливая. Через полчаса к берегу, шествуя степенно, но очень быстро, подошел Годрик в сопровождении двух женщин. Обе женщины понравились Диру. Обе в теле, одна простоватая, другая, возможно, знатного роду. — Годрик, садись, бери весла, — сказал Дир. — Вечер добрый, женщины распрекрасные. — Сие есть тот самый кошелька моего придержатель, о коем рассказывал я вам намедни, — представил хозяина Годрик, забираясь в лодку. — Как видите, он именно такой и есть. — Что это он вам про меня рассказывал? — подозрительно спросил Дир, помогая сперва Белянке, а затем и служанке ее, забраться в лодку. — Говорил, что ты добрый очень, — сказала Белянка. — Но глупый, — добавила служанка. Белянка дала ей подзатыльник. — Не говорил он такого, — сказала она. — Он говорил, что ты не всегда полагаешься на разум, но больше на… на… Годрик, на что? — На чувство долга, — подсказал Годрик. — Вот, правильно. Дир мрачно посмотрел на Годрика. — Чем больше долгов, тем заметнее чувства, — пояснил Годрик с серьезным видом. Дир вытолкал лодку в воду и залез в нее, сев между женщинами и Годриком. — Ну, чего ждешь? — спросил он у Годрика. — Не наступи мне там на сапоги. Бери весла, поехали. — Да, — сказал Годрик рассеянно. — А только я сидел в полуподвале как в темнице два дня… — Как раз тебе случай размяться. — … хочется подышать воздухом вольным, поозираться, мыслей благостных набраться. Тем более что гребец я, конечно же, неплохой, но ты ведь гораздо сильнее и ловчее. Если ты будешь грести, мы мигом приедем. А если я, то не вдруг. Да и не ел я ничего толком долгое время. Холопы-то распустились как, подумал Дир, толкая Годрика в грудь. Годрик вывалился за борт. Женщины с испугом посмотрели на Дира. Вынырнув, Годрик схватился за борт, подтянулся, перевалился, и сел, отплевываясь. — Все понял? — строго спросил Дир. — Все. — Едем. Годрик взялся за весла. Вышли на середину реки, поймали течение, повернули на север. — А почему Аскольд был мокрый, когда за нами пришел? — спросила Белянка, чтобы что-нибудь спросить. — Аскольд? Какой Аскольд? Годрик позади Дира закашлялся и два раза ударил серединой весла в край стьйор-борда. — Ах, да, Аскольд, — вспомнил Дир. — Это он действовал по плану. За нами следили, так мы перебрались на лодке на другой берег, чтобы следящие тоже туда перебрались. А Хелье… то есть Аскольд… поплыл обратно. — Вплавь? Через Волхов? — Да, и к тому же половину пути под водой. Мешок кожаный с какими-то свитками скрутил туго, к сверду приладил, и поплыл. Он подолгу может не дышать, он такой, — гордясь другом, объяснил Дир. — А теперь за нами следят? — А это мы узнаем. Как увидим лодку, или драккар, так значит следят. — А ты, Дир, родом откуда будешь? — Из Ростова я, — ответил Дир с достоинством. — Самый упорный город, заметь, во всех землях славянских. Самый своенравный, и самый славянский. Ни варангов, ни печенегов. А сейчас я в Киеве живу, потому на службе у князя. — Ты служишь киевскому князю? — с уважением спросила Белянка. — Да. Я при нем военачальник. — Это, наверное, очень почетно. — Еще бы. — А Киев — красивый город? — Не очень. Красивый, конечно, но не как Ростов. Вот дурак Годрик, подумал Дир. Полтора дня с ними просидел в одной комнате, обо мне рассказывал, а то, что я военачальник — не упомянул. И про Киев не сказал. — А ты из хорошего рода, Дир? — Конечно из хорошего, — заявил Дир. — Может и не такого высокого, как некоторые роды, — добавил он неприязненно. — Но хороший род. Крепкий. — У тебя, наверное, есть старшие братья? — Есть. — А ты самый младший? — Да. Откуда ты знаешь? Годрик сказал? — Нет. Старшие братья из хороших родов обычно сидят на месте. А был ли ты, Дир, женат? Это хорошо, что Годрик ей не рассказал, подумал Дир. Не имеет права такое рассказывать. Белянка повела тем временем бровью — Годрик за спиною Дира делал ей страшные глаза в сумерках. — Был я женат, — сказал Дир грустно. — И была у меня наложница. Они очень дружили. — Кто? — Жена и наложница. — Это интересно. — Обычное дело. — А как их звали? — Светланка и Анхвиса. — А которая из них была жена? — Светланка, — сказал Дир. Годрик у него за спиной хмыкнул. — А? — спросил Дир, оглядываясь. — Нет, Анхвиса, понятное дело. А впрочем, может и Светланка. Годрик? Ну, это не очень важно. Совершенно не важно. Но женщины они слабые, вот что важно. И поэтому пришлось нам расстаться. Служанка хихикнула, и Белянка дала ей подзатыльник. — Но пусть они будут счастливы, — пожелал Дир. — А я с тех пор один, как перст. Вот, — он показал перст. — А я-то сам очень хороший муж. Я за женою, уж коли взялся, ухаживаю всегда и, заметь, в обиду не даю. Я ласковый очень, несмотря на сложение. Служанка опять собралась было хихикать, но Белянка угрожающе на нее посмотрела. — Эх, — сказал Дир. — Вот и звезды. Хорошо на реке нынче. Он привстал, лодку качнуло, и женщины, сидевшие рядом, сбились на одну сторону. Служанка недовольно буркнула что-то и отсела от хозяйки. Этим воспользовался Дир и сел между женщинами. — Не качай так лодку, скотина, — велел он Годрику. — Жених я завидный вполне, — продолжал он свой монолог. — Любые тряпки — пожалуйста. Кроме того, я часто путешествую, есть возможность посмотреть на мир. Пропитание всегда самое лучшее — Годрик при мне, и он большой мастер, заметь, еду доставать даже когда, казалось бы, ее не на что купить. Белянка слушала очень внимательно, изображая серьезность. Служанка же действительно вдруг увлеклась дировым монологом. Годрик тем временем посматривал по сторонам. Взошла луна. Гладь Волхова была девственно пустынна. Не резали ее кили драккаров, не лупили по ней плоским дном ладьи и кнеррир, не падали в нее крюки с надетыми на них червяками, не вспахивали ее неводом, не бултыхались и не плескались в ней купальщики, не возводили дамбы и не вбивали сваи строители. Радость свободы свойственна только теплокровным, а то рыбы и прочие речные существа непременно обрадовались бы временному затишью. Какая-то ночная птица из непонятного семейства залетела почти к середине реки и стремительно ринулась вниз, нацеливаясь на плывущую против течения рыбу, но, не долетая до поверхности, решила птица, что рыба ей просто померещилась, и снова взлетела, укоризненно что-то выкрикивая. Прибыли в то место, где два дня назад причалил Хелье, а Годрик запомнил очертания берега. Где-то там начиналась тропа, ведущая к дому болярина Викулы. — Что, уже? — вдохновленный разговором с Белянкой, пожалел Дир. Годрик не ответил, но продолжал грести к берегу. Дир вздохнул. Разведя руки в стороны, он положил их на плечи женщин. — Полюбил я вас, — сказал он и потянулся поцеловать Белянку, которая в негодовании отстранилась. Тогда Дир наклонился к служанке, и та тоже отстранилась, но не сразу, а нехотя, следуя примеру хозяйки. — Никто меня не любит, — сообщил Дир уныло. Он не возражал, когда Белянка сняла его руку со своего плеча. А с плеча служанки он убрал руку сам, не разобравшись. Она не хотела, чтобы он убирал руку. Лодка ткнулась носом в берег. Дир еще раз вздохнул, перелез через борт, подумал — а не опрокинуть ли лодку, пусть поплещутся? — вытащил судно на берег, потряс босой ногой, избавляясь от налипшей прибрежной пакости, и покосился на луну, полузакрытую тучей. Тучи меж тем сгущались — почти все звезды исчезли, и только Юпитер, самый яркий, завис неподалеку от зенита. — Годрик, — сказал Дир. — Веди женщин домой, да и заночуй там у них, а завтра вернешься в Новгород пешком. Мне нужно побыть одному. — Новые капризы! — возмутился Годрик. — Пешком? Это знаешь сколько аржей? — Годрик, не спорь со мной, — сказал грустно Дир. — А то ведь шею тебе сверну, пискнуть не успеешь. Эх, тоска какая. Густая такая, тягостная. Годрику пришлось помогать женщинам выбраться из лодки — Дир смотрел на небо и погружен был в себя. Честно говоря, ему совершенно не хотелось быть одному. Но он представил себе, как они заходят в дом Белянки, как зажигаются свечи, как рядом с ним сидят две женщины и потчуют его пегалинами и свиром, или даже вином, поскольку дом богатый, а он сидит и знает, что ни та, ни другая не будут ему принадлежать сегодня ночью. И ему захотелось заглянуть в хорлов терем, поскольку пора уже. А ждать Годрика, пока тот отведет женщин да вернется, ему не хотелось. Хелье назначил встречу в доме Явана — вот и пойду к Явану сперва, решил Дир, а потом в хорлов терем. А Годрик пусть ночует с женщинами. И ведь наверняка проходимец этот переспит со служанкой, наверняка. Если уже не переспал, подумал вдруг Дир. Ну и леший с ним. — Дир, — сказала Белянка. — Ты бы пошел все-таки с нами. Там, дома у меня… — Не бойся, — успокоил ее Годрик. — Если Кир назад заявился, я с ним и без придержателя кошелька моего смогу поговорить по душам. Еще и Кир какой-то, подумал Дир. Ладно. Он вытолкал лодку в воду, забрался в нее, взялся за весла и в несколько взмахов догреб до середины реки. Жалко нет паруса. Поднял бы парус, лег бы на дно, смотрел бы на небо. Впрочем, звезд нет. И ветер не туда дует. А когда ветер дует не туда, под парусом ходить трудно. Годрик знает как. Годрик вообще очень много разного знает. Несмотря на старания Дира, обратное путешествие заняло больше времени — против течения, против ветра. Брызги в спину. Только бы дождь не пошел, подумал Дир, а то совсем противно станет. Занятый своими мыслями, он чуть не проскочил мимо Новгорода, несмотря на то, что зарево пожара было отчетливо видно с реки. Что это там еще, в этом городе дурацком, произошло, подумал Дир. Как очумелые они здесь все. Где это так горит? А какое мне дело, собственно, где это горит. Пусть горит. Пусть хоть весь город сгорит. Поручение я выполнил. Пора мне обратно в Киев, в детинец, где все люди как люди, хоть и ковши. Астеры хуже ковшей. Подлый народ. И бабы здесь подлые. Гостемил не собирается ли обратно в Киев? И хорошо бы Хелье с собою прихватить. Вот Хелье — человек. Душевный, понимающий. Разговаривает с тобой, как с равным, а не свысока. Все понимает, во всем разбирается. И, кстати говоря, не зря он не пошел ко мне под начало тогда, когда я ему предложил. Хелье — мудр! Это наверняка бы испортило нам отношения. Так мы друзья — водой не разлить, а был бы я его начальник, какая уж дружба. Я бы отдавал ему приказы, и он бы меня возненавидел. Такая доля у начальников — их все ненавидят. Ну, все — это пусть, от меня не убудет. А вот не хотелось бы, чтобы и Хелье тоже меня… э… ненавидел. Молодец Хелье — позаботился о нашей с ним дружбе. Дир не стал даже прятать лодку — выволок на берег, забрал походный мешок, обулся, поправил сверд, и пошел себе. Слева — стена детинца. Прямо по ходу — церква. Идти надо между, дом Явана, по тому, как Хелье объяснил, находится к северо-востоку от торга. Ставни все заперты, двери чуть не заколочены — перетрусил народ. Никого на улицах. Даже тати попрятались. Даже хорлы уличные. Трусливый город. И ничего не видно — отсветы от пожара контрастируют с чернотой вокруг. Эдак и заблудиться недолго. Какой-то человек с факелом бежал ему навстречу, и так бы и пробежал мимо, если бы Дир его не остановил. — Что это там горит, парень? — спросил он. — Не знаю, — ответил парень. — Пусти, за мною гонятся. — Чего ж ты им факелом светишь? Чтобы легче тебя поймать было? Дурак. Дай сюда факел. — Не дам. — Дай сюда, я сказал. Дир отобрал у беглеца факел. С факелом идти стало легче, факел был добротный, хорошо освещал дорогу. Какой-то рыжий кот метнулся в сторону, замер у стены, скользнул за угол и высунул морду, разглядывая Дира. Дир присел на корточки. — Кис-кис, — сказал он басом. — Иди сюда, котяра негодная. Такой же ты неприкаянный, как я. Тоже небось тебе бабу хочется, а всех баб разобрали, да? Иди, не обижу. Хочешь, вместе в Киев поедем? Киев хороший город, лучше этого намного. Чего тебе просто так по улицам болтаться, а, кот? А в Киеве у меня хоромы — знаешь, какие? Я ведь, заметь, военачальник. У меня одна горница величиной вот с эту улицу. И кормят очень вкусно, и тебя будут кормить. А ежели Годрик вздумает тебя пнуть, они, бритты, такие, котов не жалуют, то я его так пну, что он забудет, где у него арсель, а где локоть. Пойдем, а? Ну, не хочешь — не надо. Покормил бы я тебя, но с собою ничего нет. Пойдем к Явану — у него всегда какая-то еда в наличии. * * * Уже на подходе к пристани, где Марию ждал драккар с командой из дюжины варангов, их попытались ограбить. Грабителей было всего двое, и их поведение рассмешило Гостемила. — Гони кошель, болярин, — сказал один из грабителей. — Гони, а то зарежем ведь. — Ай, — сказал Гостемил. — Боюсь, боюсь. Правда зарежете? — Не отдашь быстро кошель — обязательно зарежем, — пообещали ему, подходя вплотную, но не спереди и сзади, а с боков. Мария остановилась, и ее собирались ухватить, не то за волосы, не то за свиту. — Женщину не троньте, уроды, — строго сказал Гостемил. — Деньги все у меня. Взялись грабить — грабьте, а женщину трогать не надо, а то кости переломаю. Удивившись таким речам, грабители посомневались немного, но послушались и еще плотнее подступили к Гостемилу. Один держал факел, второй показывал нож, специально поворачивая лезвие таким образом, чтобы отсвет от факела был на нем отчетливо виден. — Кошель давай, — сказали ему. — Вот, даю, даю, — суетясь сказал Гостемил плаксивым голосом. — Даю, родные, ай, не погубите, ай, хорошие. Он стал рыться в суме, потом вдруг наклонился и запустил руку в сапог, потом снова полез в суму. — Неужто потерял? — удивился он. — Быть такого не может. Нет, в этом обязательно надо разобраться. А ну, добрый человек, посвети мне тут, а то не видно ничего, хорла. И рука болит. Он поставил суму на землю и наклонился над нею. Тот, что с факелом, стал ему светить. — Вот он, кошель, вот он! — обрадовался Гостемил. — А деньжищ-то в нем знаете сколько? Это ужас просто, сколько в нем деньжищ. Рука потянулась за кошелем. Гостемил схватил эту тянущуюся руку и сжал в своей ладони. Несмотря на то, что нож грабитель держал в другой руке, он его все-таки выронил. И завизжал от дикой боли. — Ай, чего же ты так кричишь, кормилец? — снова удивился Гостемил. — Ты не кричи, народ проснется. Время-то позднее, людям спать полагается в такое время, а ты кричишь. Тот, что с факелом, попытался поднять нож, но Гостемил не дал. Да еще и факел отобрал. — Не маши так факелом, — сказал он строго. — Ты чуть мне в глаз этим факелом не попал. Бросив кошель обратно в суму, он наклонился и поднял нож. Стоя с ножом в одной руке и факелом в другой над раскрытой походной сумой, он возвестил: — У Теренция написано, что-то вроде «Не тот умен, кто в ущерб родному краю ищет выгоду свою, но тот, кто в ущерб своей выгоде край родной украсил» — или что-то в этом роде. В оригинале оно намного лучше звучит, но вы не знаете языка оригинала, а посему цитировать оригинал в данном случае было бы занятием праздным. Я не люблю Теренция. Как вообще не люблю авторов, потакающих вкусам купеческого сословия. И я не помню, что мне следует теперь делать. Стражу ли звать — но стража спит наверное. Или самому вас скрутить? Или утопить? Не помню. Не подскажете ли? Грабители переглянулись. Тот, что с поврежденной рукой, наморщил лицо и сказал: — Я тебя одного поймаю когда-нибудь, тогда берегись, хвоерожий. Гостемил сделал шаг вперед, и грабители побежали. — Да куда же вы, — крикнул им вслед Гостемил. — Я только хотел вам досказать про Теренция! Эй! Нет, не слушают, — расстроено сообщил он. — Вот еще гадость какая — на рукоятке пот этого дурака. Потная рукоятка, — объяснил он Марие, размахиваясь и бросая нож, как бросают камни. Через неестественно длинный интервал времени, где-то очень далеко, ближе к середине реки, раздался едва слышный всплеск. Гостемил тем временем тщательно вытирал ладонь о край сленгкаппы, нюхал, и снова вытирал. — Надо будет в реке сполоснуть руки, — сообщил он брезгливо. Мария не выдержала — засмеялась. — Трусят — а туда же, грабить берутся, — неодобрительно сказал Гостемил. — Ладно, пойдем. Хорошо, кстати, что факел — а то вон тучи набежали, плохо видно. Он закинул суму на плечо и они продолжили путь к пристани. Драккар ярко светился — горели по бортам факелы. — Это не дело, — прокомментировал Гостемил. — Столько факелов сразу — привлекают внимание. Варангам не объяснишь. Ты им скажи, Мария. А то там по пути опасные места есть, сколько бы эти варанги тупые не хорохорились. Ночью факел на драккаре лучше любой мишени. Целиться не надо — сам стрелы притягивает. — Ты не едешь со мной? — спросила она. — Нет. Я приеду позже. Мне тут надо еще друзей повидать, а то один из них думает невесть что по поводу… хмм… Нужно его наставить на путь праведный по этому поводу. Да. Мария знала, что это за друг, и почему он думает невесть что, но разговора о нем не завела ни разу, а Гостемил не настаивал. Но то, что друг этот на суде выступил против ее планов, и едва их все не свел на нет, она запомнила хорошо. Правда, планы в любом случае сведены были на нет. Но одно дело, когда тебе противостоит князь, который к тому же с тобою в близком родстве. Почти семейная ссора. И совсем другое, когда какой-то безродный мальчишка сует нос, куда не надо, и, судя по появлению и поведению князя — явно без ведома начальства. В конспирации не было более нужды — Мария ступила на борт драккара в обычном своем наряде, стройная, величественная, несмотря на тяжелый арсель и низкую талию. Гостемил поклонился княжне. Она грустно ему улыбнулась. Варанги взмахнули веслами. Ну, теперь уж отосплюсь, подумал Гостемил. Наконец-то. Эх! Растянусь на перине, прочту чего-нибудь при свече, задую свечу, может будет дождь, от этого в доме всегда уютнее. Поворочаюсь вальяжно с боку на бок. Может, зайти в хорлов терем? Нет, лучше завтра. Непотребные девки очень суетны всегда, прыгают, шныряют, пищат глупости всякие. Сперва ночь в одиночестве. Внимание его привлекло зарево. Горит, подумал Гостемил. Как очумелые они здесь все. То пожар, то потоп. Эдак они скоро весь город здесь сожгут. Невежды. Поручение я выполнил. Надо отоспаться. Эка весело горит, однако. Посмотреть, что ли? Устал я, но пока я буду отсыпаться, ведь сгорит до основания, и я не увижу, как горело. Жаль. Не могли они повременить с пожаром до утра. Я бы отоспался, и пришел бы посмотреть свежий. Да и разглядел бы больше, чем днем. Нет, надо идти смотреть, тем более что это, кажется, по пути. Светя себе факелом, Гостемил пошел неспешным шагом по улицам с запертыми дверями и ставнями, с глухими палисадниками. Иногда на него тявкали цепные псы, без особой страсти. Даже цепным псам было понятно, что идет человек обстоятельный, не суетный, вдумчивый, которому вовсе нет дела до домов их хозяев, грабежами и прочими глупостями не занимается. На пути у Гостемила встал забор. Нужно было обходить дом и палисадник. В юности Гостемил просто повалил бы этот забор, но теперь он, возмужавший, умудренный жизнью, ценил чужой труд. Ставили забор, старались — чего ж валить? Нет, гордость — порок, мы не гордые, мы просто обойдем. Ну, пройдем лишних шагов двести или триста — подумаешь! В юности я любил валяться в постели — а теперь все больше и больше люблю ходить. Ходьба облагораживает, при ходьбе легче думается и улучшается пищеварение, а с такой пищей, какую подают в Новгороде, пищеварение нужно иметь очень хорошее, иначе может сделаться казус. Вот у Дира пищеварение — это да, он может камни есть и смолой запивать, ему все нипочем. А у древних родов животы нежные, избалованные. Так что ходьба — это хорошо. Гостемил обошел палисадник, пересек следующую улицу, и проследовал по диагонально-поперечной, в конце которой как раз и виделся пожар. Несколько человек, проживающих, видимо, именно в этом конце, уже бежали по направлению к пламени и дыму. Не вытерпели, разбуженные треском, и бегут смотреть. Ну, они бегут, а мы пойдем обычным шагом. Кстати, в Киеве на пожары обычно съезжаются ратники с ведрами, да и вся округа пытается помогать тушить, а тут я что-то не вижу ратников. Да и вообще сегодня ратников в городе было мало, а варанги ушли куда-то почти все. Что-то здесь происходит нелицеприятное, в этом городе. Мария, наверное, не зря уехала обратно в Киев. А как она разозлилась, когда ей Ярослав поперек пути встал на том суде! Сперва Хелье, потом Ярослав. Это хорошо, что так получилось. Даже если бы замысел Хелье провалился, она бы ни за что ему не простила — если бы брат не вмешался. Сложно устроены люди, даже женщины. Дом горел очень ярко, празднично, искры взлетали в поднебесье, и уже успели оголиться некоторые поперечные балки. Народу было не очень много — не толпа, а так, скопление. Добротный дом был, подумал Гостемил. Построено не на глазок, а явно по плану. Крыша черепичная, сейчас эта черепица посыплется вся. А подожгли, наверное, изнутри, или же с четырех углов сразу — внутри все в огне, плотно. Хозяева уцелели ли? Будем надеяться, что так. Палисадник широкий, искры до забора не долетают, значит, дома вокруг в безопасности. И все-таки зря они не собираются тушить. Мало ли что. А если ветер посильнее поднимется — комок искр на соломенную крышу вон той хибарки, и пошло-поехало, четверть города в огне. Какие-то они легкомысленные, эти астеры. Ого, как полыхнуло! Это из подвала. Что там в подвале, что так лихо загорается? А шуму сразу сколько! Загудело все, будто это не дом, а боевой рог. И еще раз. Бабах! Взлетели вверх черепичные обломки части крыши. Вокруг закричали, забегали. Гостемил прикрыл руками голову и досчитал до пятнадцати. Кто-то охнул рядом — очевидно, ему попало куском черепицы. Гостемилу понравилось. Как все увлекающиеся натуры, он любил яркие зрелища. Решив обойти горящий дом по периметру, он посмотрел сперва вправо, в проулок, но там вид загораживал высокий забор. Можно подтянуться и заглянуть, или просто влезть на забор и сесть, хоть на край, хоть верхом, но это не очень удобно, когда смотришь зрелище, и надо оставить на потом. Можно повалить забор, может зрелище и стоит трудов тех, кто его ставил, но вдруг какая-нибудь планка отскочит, так бы ударилась в забор, а если забора нет, залетит в соседний палисадник, а там трава суховатая, еще займется. То есть, это в отсветах пожара трава кажется суховатая. Может вовсе и не суховатая. Но тощая и редкая какая-то. А в другую сторону забор был ниже, и Гостемил туда отправился, попутно разглядывая сбежавшихся посмотреть. В основном это были люди немолодые — сон их чуток, вот и проснулись. Лица заспанные, глаза круглые, волосы в разные стороны у мужчин, баб простоволосых много. Кстати, в Новгороде простоволосье считается неприличным, в отличие от многих других городов, поэтому бабы используют любой шанс, чтобы покрасоваться — вон несколько с явно только что расчесанными волосами. И смотрятся эти длинные, иногда до талии, расчесанные волосы очень даже красиво, даже если с проседью, особенно когда баба стройная и стоит не враскаряку, а достойно, то есть, понимает, либо надеется, что на нее смотрят. Разговоры возбужденные, отрывистые. А вон кто-то сидит напротив пожара, прямо на земле, спину к противоположному забору прислонил. Большой какой, поболее меня будет. Позволь, но ведь это Дир. Гостемил приблизился к Диру и наклонился. Дир повернул голову, и Гостемил широко открыл глаза. Лицо Дира было в слезах. Дир шмыгнул носом, отер щеку кулаком, и снова посмотрел на Гостемила. — Ты чего это? — спросил Гостемил. Дир молча протянул ему какую-то тряпку. — Это что? — Это угол моей сленгкаппы. — Порвал сленгкаппу. Ну так что же? — Я ее Хелье дал. Он в ней ушел. Гостемил не разгибаясь спросил: — Чей это дом? Который горит. — Явана. — А где Яван? — Не знаю. Хелье договорился со мной, что встретимся у Явана. Тут только Гостемил заметил, что брови у Дира опалены, а ресницы отсутствуют. Дир поерзал, пошарил рукой, и показал Гостемилу еще один предмет — ножны, кожей обернутые, с прилаженным кожаным шнуром. Гостемил сел рядом с Диром. — Ты пытался?… — Я зашел… там дальше сплошной огонь. Везде. Вот только и подобрал. — А почему ты уверен, что… — А они уезжали, когда я подошел. — Кто они? — Те, кто поджег. Изнутри и с четырех углов. — И что же? — Говорили между собой. «Задохнулись, теперь просто сгорят». И еще я слышал крик. Женский. Внутри. — И… — Я не успел. Я подумал — хватать тех, кто уезжает, или бежать внутрь? Я побежал внутрь. Пытался. А когда опять выбежал, они уже уехали. Кроме одного. Вон лежит. Гостемилу захотелось закричать, что все это не так, и Дир все перепутал. Мало ли что! Но он сидел и видел — очевидно, те же картины, что видел Дир. Когда людей связывает многое, они умеют видеть. Иногда. Гостемил не совсем понимал, что видит. Дир, наверное, понимал больше — поскольку больше об этом знал. Гостемил поднялся, приблизился к горящему дому, и поглядел через забор, туда, куда указал Дир. Действительно, возле горящей стены лежало тело. Он вернулся и снова сел рядом с Диром. Вот Хелье и Любава заходят в дом и ждут прихода Дира. Удивляются, что Яван отсутствует. Предполагают ночевать, а на утро посмотреть, что в городе. Хелье, конечно же, осматривает все ходы и выходы на всякий случай, запирает по мере возможности ставни — не потому, что это может остановить преследователей, но чтобы слышно было, когда преследователи начнут эти ставни ломать. Вот Хелье ведет Любаву в спальню, укладывает ее спать, возможно кричит на нее, чтобы не болталась под ногами, а спала, а сам выходит в занималовку — и слушает, слушает, слушает, что происходит в городе. И, возможно, чувствует приближение опасности. Вот восемь или десять человек окружают дом. Люди они не простые, не просто ратники. Какой-то осколок Косой Сотни. Знают, что делают. Вот один из них лезет на крышу, остальные следят за входом. Одновременно один разбирает черепицу, а двое других высаживают дверь. Вот Хелье, мягко ступая, со свердом в руке, занимает позицию возле двери. Они врываются в дом, один из них рубит свердом по тому месту, где только что стоял Хелье. Но Хелье там уже нет. Хелье знает, что эта драка — до конца, что даже один, оставшийся стоять, означает неминуемую смерть, и он изменяет своему правилу не убивать намеренно — ради себя, или ради Любавы, а может просто от злости — почему бы им не оставить его в покое? В этот момент один из оставшихся снаружи топором сбивает ставню и лезет в окно. И Хелье, отбиваясь от наседающих на него, отступая, попутным, почти небрежным, движением, колет лезущего, лезвие проходит между ребер, и лезущий падает наружу и застывает в нелепой позе. От клинков летят искры, Хелье мечется из стороны в сторону, защищаясь от всех и атакуя всех одновременно, но там темно и мало места, а у одного из атакующих обнаруживается сеть, и он, атакующий, не орясина дубовая, он выжидает, когда наступит нужный момент, почти не участвуя в драке. Вот Хелье легко ранит одного из нападающих, возможно в плечо, и в этот момент сеть вылетает из руки ждавшего и накрывает варанга смоленских кровей с головы до ног, и сверд запутывается в ней, и Хелье делает шаг назад и падает, и сверд его тут же прижимают к полу, а его самого бьют несколько раз ногой по чему попало и, связанного, выволакивают в занималовку. Любаву находят, произведя быстрый осмотр дома, в спальне, затаившуюся. Любава пытается ударить кого-то ножом, но это смешно. Нож у нее отнимают. Ее тоже связывают — руки сзади, от запястья до локтя, и щиколотки. Вот главный, руководящий действом, задает вопрос — где? И Хелье, конечно же, посылает его в хвиту. И главный приподнимает Любаву за волосы и режет ей ножом щеку. Кровь. Режет дальше. И Хелье говорит — в кожаном мешке, на ножнах. Один из преследователей идет ко входу, находит ножны, отвязывает кожаный мешок, ножны бросает, возвращается в занималовку. Главный берет у него мешок, развязывает, и извлекает два свитка. Исследует первый, кивает, и прячет у себя на груди. Просматривает второй, зловеще улыбается, бросает Любаву, а свиток бросает Любаве в лицо. На лицо. Сверху. После этого Хелье, уже связанного, дополнительно привязывают к ховлебенку. А Любаву — к другому ховлебенку. В дело идут светильники — льется на пол, на стол, на подоконники масло. Проходят в столовую, делая тоже самое. В гридницу. В спальню. Затем двое выбегают и обкладывают соломой, взятой с кухни, все четыре угла. Все это поджигают факелами почти одновременно. И уходят. Сперва много дыма, клубами, расходится по помещениям, дымит масло, дымят просмоленные, утепленные мхом стены. Дым все гуще и гуще. Двое связанных слегка шевелятся, пытаясь освободиться от веревок. Еще гуще. Связанные кашляют. Продолжают кашлять. Сознание начинает постепенно уходить. И огонь прорывается сквозь дым, гудят стены, начинает ходить крыша. Огонь доходит до связанных еще до полного ухода сознания. И слышен крик. И тогда преследователи, следящие за действом из-за забора, бросают одного, которого они потеряли в драке, убитого, и уезжают. Неизвестно, сколько времени прошло, а Гостемилу все виделась картина за картиной. Гостемил почувствовал какую-то тяжесть на левом плече. С трудом оторвавшись от страшного видения, он повернул голову. Дир, уткнувшись лбом ему в плечо, плакал навзрыд. Гостемил погладил Дира по голове. Галопом к горящему дому подлетели два всадника. Ликургус со светящимися зловещими глазами остался в седле, но Эржбета, увидев присевших у забора Дира и Гостемила, спрыгнула с коня, взяла его под узцы, и подошла к ним. Дир поднял голову. Увидев его лицо и обернувшись на дом, Эржбета поняла все. В уточнениях она не нуждалась. — Что? — спросил ее Ликургус. Ноздри его расширились, втягивая воздух. Он еще ничего не понял. — Кто? — Хелье и Любава. — Где? — Там. Эржбета кивнула по направлению к дому. Ликургус соскочил с коня и подошел к воротам. Недоверчиво обернулся на Эржбету. Она кивнула. — Кто? — Ты знаешь, кто. Тот, кто опередил и тебя, и меня, — сказала она. — Я не… — Да, я тоже не собиралась убивать Хелье. — Где? — Ты имеешь в виду направление? — Да. — И это ты знаешь. И карта была у тебя с самого начала. — А у тебя? — А у меня не было. Теперь есть. И у того, кто туда теперь едет, тоже есть. Взял у Хелье. — Значит… — сказал Ликургус. — Значит, — спокойно ответила Эржбета, — именно туда нам и следует ехать. Ликургус постоял недвижно некоторое время, что-то прикидывая. — Этих возьмем? — спросил он, кивнув в сторону Дира и Гостемила. — Нет. У меня два колчана осталось. Сорок стрел — вчетверо больше, чем нужно. Стало быть, ты едешь со мной? — Конечно. — Зачем? Ты не насытился сегодняшним? То есть, вчерашним? Может, отдохнешь? — Я мог их сберечь. С самого начала. Хелье ко мне первому обратился. — И искупить твою ошибку можно только кровью убийцы, не так ли. Ликургус не ответил. Вскочив на коня, он поправил узду, еще раз посмотрел на Дира и Гостемила, и сказал: — Ну так едем или не едем? В любом случае на север, а там много лошадей без присмотра бегает теперь, можно брать в повод хоть по две. Поедем. Весь день ведь ехать. Эржбета кивнула и поднялась в седло. Дир и Гостемил, сидящие у забора, даже не заметили, казалось, прибытия и отбытия хозяина дома. ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. СЛЕДУЮЩИЙ ВЕЧЕР Игорев Сторец, на самом краю ладожских владений, всех гостей встречал с одинаковым равнодушием. Все, что умудрялось здесь расти или водиться, знало, что не каждый, сюда прибывший, здесь останется. Небо над Игоревым Сторцем бывало солнечным несколько раз в году, как правило тогда, когда пользы от этого не было никакой — в середине зимы, или ближе к осени. Деревья и трава вид имели надменно упрямый — будто росли они здесь назло всем законам природы. Несколько домов ютилось ближе к пограничью, к собственно Ладоге — там условия были менее жестоки, продувные ветры, тоже очень сильные и холодные, не забирались неуклонно под шкуры и одежды, дожди, хоть и частые, и сильные, не напоминали водопады, снег не покрывался, не успев выпасть, толстой ледяной коркой (корка эта вес путника не выдерживала, ломалась, и, ломаясь, рвала на путнике порты и резала ноги). Не то Игорев Сторец удерживал в своих пределах память о леднике, не то теплые ветры с запада и юга обходили его стороной, не то северные циклоны, из тундры, благодаря особенностям ландшафта, пробирались сюда не смягчась — кто ж знает. Неуютное место. Охотничий домик посередине большого поля неизвестно для кого был построен, неизвестно когда брошен. Неизвестно, кому в голову пришло во время оно охотиться в Игоревом Сторце — и на кого. Крупные звери не водились, мелкие водились редко и, упустив одного зайца, следующего нужно было ждать сутки. Восемь лошадей привязали к косякам, к ставням, к крыльцу. Лошадям явно не нравился Игорев Сторец, а трава у них под копытами была такая, что есть ее, скорее всего, было нельзя. Они и не ели. Отсчитав восемь шагов от южного угла западной стены, и еще семь под прямым углом к этой линии, Горясер воткнул сверд вертикально в землю. Ветер усиливался, сумерки начали сгущаться. Двое из его спутников, вооруженные короткими лопатами, начали копать землю рядом со свердом. Остальные присели у южной стены, частично защищавшей их от ветра. Можно было скрыться в домике, но дверь оказалась заколоченной, а домики, простоявшие полстолетия с заколоченной дверью, редко отличаются приятностью интерьера. Через некоторое время двое с лопатами присоединились к остальным, сели у стены, и следующие двое продолжили работу. — Глина сплошная, — пожаловался один из только что работавших. — Глина да щебень какой-то. И замерзшее все. Эдак мы долго провозимся. — Время есть, — сказал Горясер. — Костер бы развести. — На таком ветру? Всю морду искрами засыплет. — Никаких костров, — отрезал Горясер. — Нас никто не должен видеть, неужто непонятно? — Да кто сюда придет на нас смотреть? — У меня в мешке бжевака осталась, кто хочет бжеваки? — Лучше бы прихватил что-нибудь посолиднее. — Я прихватил, вы же по дороге все и слопали. — Идет кто-то. — Где? — А вон. По полю к домику приближалась фигура, отчетливо видимая в только что занявшихся сумерках. Фигура шла спокойным шагом, не выражая ни враждебности, ни дружелюбия. — По-моему, это не входит в твой план, Горясер. Горясер поднялся. Фигуру и домик разделяло двести шагов. Можно пойти навстречу. А можно просто подождать, пока фигура приблизиться — а она, фигура, именно к домику идет, больше здесь идти не к чему — и выяснить, что ей, фигуре, надо. Раз идет — значит, что-то надо. Правда, идет она сюда, фигура, не на радость себе, поскольку придется ее положить на место того, что они сейчас откапывают, и закопать. Но сперва посмотрим, что надо. Фигура приблизилась на сотню шагов. Порыв ветра пригнул редкие сгустки травы на поле, а когда он стих, один из сидящих у стены вдруг завалился на бок. Из горла у него торчала стрела. И тут же другой, со стрелой в груди, не успев даже охнуть, тоже завалился. Следующую стрелу отбросило чуть в сторону порывом ветра. Все были теперь на ногах, все кинулись к углам, и двое до углов не добежали — упали со стрелами в шеях. Горясер, стоявший ближе всех к углу, метнулся за него, а следующий за ним упал со стрелой в спине. Через мгновение упал один из копавших. Второй бросил лопату и заметался, и догадался броситься на землю, но не успел. Горясер, припадая к стене, добежал до следующего угла и повернул. К шее приставили лезвие. — Спешишь? — спросил Ликургус. — А ты не спеши. Дело есть. — Какое дело? — осторожно спросил Горясер, косясь на клинок. — Э! Да мы знакомы! Яван? — Не радуйся, чего ты так обрадовался. — Я готов поделиться. С тобой и с тем, кто там идет. — Я бы очень удивился, если бы в данном своем положении ты не был к этому готов. Хоть это ничего и не изменило бы в твоей судьбе. — Веревка в мешке? — спросила Эржбета, выходя из-за противоположного угла. — Да, — сказал Ликургус. — А ну, Горясер, протяни-ка руки свои назад и соедини-ка их за спиной. Сделай вид, что ты важный очень человек. Эржбета связала Горясеру руки. — Домик заколочен, — сказала она. — Расколотим. Тут где-то были лопаты. Дать тебе сверд? — Не надо. Если нужно, я его одними ногтями разорву. Начиная с глаз. Ликургус вложил сверд в ножны и пошел подобрать лопату. Доски были старые, гвозди ржавые, легко поддались. Прихватив походную суму Горясера, он вошел в дом. Внутри все оказалось покрыто толстым слоем отчаянной застарелой пакости, пахло затхло. — Веди его сюда, — позвал Ликургус, дождавшись интервала между порывами ветра. Эржбета завела маленького юркого человека в домик. Горясер не упирался. Ликургус попытался прикрыть дверь — она упала с петель. Тогда он просто прислонил ее ко входу. Ветер дул с другой стороны. Порывшись в своей собственной походной суме, Ликургус вынул и без труда зажег свечу. Эржбета отвела Горясера в угол и, прислонив его к стене, взяла у Ликургуса свечу. Капнув воском на покрытой пакостью стол, она установила свечу на поверхности. — Что вам нужно? — спросил Горясер, наблюдая за действиями странной пары. — Я предлагаю дележ. Вы согласны? Не согласны? Ему не ответили. — Если не согласны, объясните хотя бы почему, — потребовал он, понимая, что это конец. — Ты мне дом сжег, — сказал Ликургус. — Мне теперь людей на званый обед пригласить некуда. — Это все? За дом возьми себе, сколько сочтешь нужным. — Вместе с домом ты сжег моего гостя. — Я не знал… — Что он мой гость? Или что он мой друг? Врешь, знал. Возникла пауза. — Так что же? — спросил, не зная, что еще спросить, Горясер. — Этого мало? — Ликургус присел над походной сумой Горясера и заглянул в нее. — Ты также убил женщину, которую я когда-то спас. Спас не один, но вместе с тем человеком, который погиб вместе с ней в горящем доме. Возможно, этого тоже мало. Что ж. Лично я бы просто свернул тебе шею. — Но ты ведь этого не сделаешь, не так ли. — Не сделаю. — Потому что?… — Со мною вот — видишь? — женщина. Ты погубил единственного человека на земле, которого она любила. Кожа на лице Эржбеты стала белее снега, веснушки проступили темными точками на ней, глаза широко открылись. — И женщина эта страшная, — продолжал Ликургус, разглядывая свиток, вынутый им из походной сумы. — Мы с нею оба страшные, и трудно сказать, кто из нас страшнее. Сейчас мы тебе будем мстить. Не пугайся понапрасну, не воображай себе невесть что — ни в каком страхе, ни в каком кошмарном сне не привидится то, что мы с тобою сейчас будем делать. Медленно. Долго. Но ты можешь, конечно же, облегчить свою участь каким-нибудь признанием. — В чем мне признаваться? — Не знаю, честно говоря. Но ты подумай, может и вспомнишь что-нибудь. — Ты и так уже все сказал, — буркнул Горясер. — И вот что. Убить вы меня, конечно, можете, и пытать и мучить тоже, но ведь это никого не вернет к жизни, не так ли. А я мог бы предложить вам такое, что, хоть и не облегчит… не… но поможет вам сделать… — Что именно? — Вы можете взять власть над Неустрашимыми. Вы можете повелевать судьбами всего мира. Но для этого вам придется сохранить мне жизнь. — Ты говоришь не подумав, — заметил ему Ликургус. — Этому горю можно помочь. Например, отрезав тебе для начала язык. Эржбета, у меня нет с собою ножа. Эржбета наклонилась и вынула нож из сапога, но Ликургусу не отдала. — Повремените. Пожалуйста, — сказал голос за дверью. — И не нападайте на меня. Здесь свои. Ликургус и Эржбета переглянулись. Ликургус поднял сверд. — Заходи. — Дверь сломана. — Заходи как сумеешь. Стоящий за дверью осторожно, не делая резких движений, отставил ее, дверь, в сторону. Ворвавшийся в домик порыв ветра едва не задул свечу. Войдя, Александр приставил дверь на прежнее место. — Есть еще одно неоплаченное злодеяние, — сказал он. — Добрый вечер. Яван, если не ошибаюсь? — Ошибаешься, — ответил Ликургус. — Явана больше нет. — Ага. Стало быть, в услугах повара он больше не нуждается. Тем лучше. — Повара? — Зарезали твоего повара, Яван. Или кто ты теперь. — Зарезали повара? Моего повара? Кто? Александр кивком указал на Горясера. — И его сподвижники. — Храм Паллады! Зачем? — Причина, Яван… Если не Яван, то как же тебя зовут теперь?… — Ликургус. — О! Интересное имя ты себе выбрал. Не просто так, наверное. Не в честь ли того самого? — Александр улыбнулся почти благосклонно. — Нет. — Он и есть тот самый, — сказала Эржбета без интонации. — Что тебе здесь нужно? — Да ну? Военачальник Базиля? Сокрушитель болгар? Ликургус, распрямляясь, посмотрел Александру в глаза. Александр слегка удивился и чуть было не отпрянул. — Нн… ну! Я как-то представлял тебя не таким. Другим. Я тебя искал. Не специально, но попутно. У меня есть к тебе предложение. — Не сейчас, — сказал Ликургус. — Да, конечно. Повара твоего убили неподалеку отсюда. Очевидно, он ехал с ними. Под каким именем он у тебя служил… э… Ликургус? — Без имени. — Как же ты его называл? — Повар. — Понятно. До этого он обитался в Муроме, не так ли? — Может быть. Не знаю. — Звали его Торчин, и у него была дурная слава. — Дурная слава? Неправда, — сказал Ликургус. — Не может быть. — Это неправда, — подтвердил из угла Горясер. — Он все переврал, Торчин. Он вообще врал все время. — Отчасти это так, — подтвердил Александр. — Взял вину на себя. Не по доброте душевной, конечно, а из страха. Поскольку Глеба, ехавшего на встречу с Ярославом, убил в его же ладье именно ты. А повар всего лишь его держал, покуда ты орудовал ножом. А убил ты Глеба потому, что он знал о твоих намерениях. Последний свидетель. Я прошу прощения, — обратился Александр сначала к Эржбете, а затем к Ликургусу. — Я не задержу вас долго. Мне нужно кое-что выяснить у этого человека, пока вы не сделали с ним то, что намерены сделать. Хотелось бы вас отговорить, но, по-моему, это бесполезно. Не так ли? — он посмотрел на Эржбету. — Да. — Эржбета, если не ошибаюсь? Вдова Рагнвальда? — Да. А ты — Александр? — Именно. У тебя превосходная память. Мы виделись всего один раз. Восхищен я тобою, Эржбета. Не подумай, я не держу на тебя зла. Просто восхищаюсь. — Чем же это? — Ты убиваешь племянника конунга, Эрик берет вину на себя, а все почему-то думают, что ответственность на мне. Я никого не пытался разубедить, ибо знал, что это невозможно. Вот и восхищаюсь. — Александр, — сказала Эржбета. — Что тебе нужно? — Выяснить… Даже не выяснить, а уточнить. Не откажите! После этого я дам вам из того, что искал здесь этот человек, столько, сколько вы попросите. Уверен, что вы не возьмете всего — вам помешает гордость. Ведь это принадлежит не вам, у этого есть хозяин. — Кто же? — насмешливо спросил Горясер из угла. — Я. То есть, не я лично, — поправился Александр, обращаясь к Ликургусу, — а целое общество людей, часть которого прибудет сюда через несколько минут. — Я на службе у Ярослава, и он платит мне достаточно, — сказал Ликургус сухо. — Предложения Неустрашимых мне неинтересны. Александр обратился к Эржбете: — Ты тоже считаешь, что общество мое — Неустрашимые? — Нет. — Примешь награду? — У меня достаточно своих денег, — сказала Эржбета глухо. — Что тебе нужно узнать. Узнавай и иди. И забери свое общество с собой, иначе плохо этому обществу будет. — Да… Так вот, — Александр повернулся к углу. — Насколько я понимаю, ты, Горясер, взял у Хелье один свиток, а второму свитку намеренно дал сгореть вместе с домом. Известно, что ты сводный брат Рагнвальда. Я также знаю, что содержится в свитке, который ты взял — карта с указаниями этого вот места. Ах, вот и свиток. Ликургус? — Да, карта, — откликнулся Ликургус. — Что было во втором свитке? — Александр посмотрел в угол. — Брат Рагнвальда? — переспросила Эржбета. — Сводный брат, — Александр кивнул. — А что? — Так, ничего. — Да, — сказал Александр, — он собирался оспорить и твои вдовьи права тоже. Эржбета промолчала. — Но, конечно, наибольший интерес для него представляла именно эта местность. Из всех владений Рагнвальда. Именно из-за того, что здесь спрятано. И, конечно же, удобнее всего было бы сперва получить права на эту местность, чтобы ни с кем не надо было делиться. А тут восемь человек пришлось с собою приволочь. Восемь? Я правильно посчитал трупы? — Да, — мрачно сказала Эржбета. Александр некоторое время молчал. Эржбета и Ликургус, оба с каменными лицами, смотрели на него. — И тем не менее, — продолжал он, — Горясер, стоящий теперь в углу со связанными руками, думал получить больше, чем получает кладоискатель. Поскольку это зарыто в трех разных местах. Рядом, но места разные. А восьми прибывших с ним, осколку Косой Сотни, он рассказал только об одном месте. Рассчитывая, видимо, по получению прав на местность, выкопать остальное и уже ни с кем не делиться. Поэтому очень важно было избавиться от свитка, который сгорел в доме. Что было в этом свитке, Горясер? — Вы за все ответите. Все вы. Неустрашимые этого так не оставят. Это их сокровище, — предупредил Горясер из угла. — Вовсе не сокровище, и это принадлежит вовсе не Неустрашимым, как я уже объяснил, — сказал Александр. — Что было во втором свитке, Горясер? Молчание. — Это тоже ответ, — сказал Александр. — Ну, что ж, вы, пожалуй, продолжайте, что начали. У меня там снаружи дела. — Позволь! — донеслось из угла. — Ты не уходи, Александр. Ты помнишь, мы с тобою… — У меня нет сейчас времени предаваться воспоминаниям, — ответил Александр. Он снова отодвинул дверь — и вышел. Ликургус подошел к Горясеру и ударом кулака сбил его с ног. Нагнувшись, он схватил Горясера за ворот и снова поднял на ноги. — Придет и твой черед, Ликургус, — пообещал Горясер, выплевывая передние зубы и кровь. — Это тебе не болгар безответных крушить. Не знаешь, с кем связался. — Очень может быть, — ответил Ликургус. — Эржбета, он твой, но, пожалуйста, не убивай его. Он должен умереть той же смертью, что и погубленные им. — Постой, — сказал Горясер. — Постой… Ликургус вышел из домика, не желая видеть, на что способна Эржбета в таких делах — он и так слишком много о ней знал. Обогнув домик, он увидел Александра, вглядывающегося в густые сумерки. В отдалении, у самой кромки хилого леса, двигалось нечто. Приглядевшись, Ликургус различил всадников, летящих галопом. Пятнадцать человек. — Твои люди? — спросил Ликургус. — Да, военачальник, — ответил Александр без улыбки. — Мои люди. В домике раздался душераздирающий крик Горясера. И тут же прекратился. Возможно, ему заткнули рот. — Суровая женщина, — заметил Александр. — Да. Как тоскливо, думал Горясер. Один на один с этой женщиной. Именно с этой. Вдова Рагнвальда. Она, Эржбета, любила Рагнвальда? Не может быть. Рагнвальд ничего такого не говорил. А я провел с ней два года бок о бок, на службе у Марии. Я бы знал, наверное? Он действительно, как и предупредил его Ликургус, не представлял себе того, что началось. Горясер был очень смелым и очень крепким человеком и запросто терпел любую боль. То, что началось, болью назвать было нельзя. Часть его разума, или души, существовала отдельно и наблюдала за процессом, и даже размышляла на отвлеченные темы. Боль страшнее любой боли пронизывала тело и душу, и несравнимость ее, думала часть души Горясера, имела много общего с ольфакторными ощущениями. Свет, цвет, звук запоминаются легко, и вспоминаются потом без усилий, поскольку всегда есть, с чем сравнить. Другое дело запахи. Люди редко используют ольфакторную память для ориентировки в пространстве и времени. Можно вспомнить запах, уловив похожий. Но очень трудно представить себе запах. Боль бывает разная — острая, тупая, мимолетная, постоянная. Но боль, которую теперь испытывал Горясер, не имела эквивалентов. Ее не с чем было сравнить. Сколько длились его мучения — он не знал. Что именно делала с ним Эржбета, он тоже не знал — отказывался знать. — Не представляю себе, — сказала вдруг Эржбета, — во что и как верит Ликургус. Но на всякий случай, Горясер, я сделаю все, что зависит лично от меня, чтобы страдания твои не окончились. Чтобы они продолжались вечно. — Я не знал, что Рагнвальд на тебе женился, — выговорил он тихо но внятно между судорожными вздохами. — Я бы действовал по-другому… если бы знал. Рагнвальд… был бы жив… Ты бы не потеряла… любимого человека… — Какое мне дело до Рагнвальда, — сказала Эржбета. — Помолчи. — Теперь понимаю. Это мальчишка, да? — Горясер, как многие, когда смерть смотрит в лицо, стал прозорлив, умен, искренен, убедителен. — Да, этой потери не вернешь. Но и ты пойми это. Что тебе даст моя смерть? Что тебе мои мучения?… Месть и любовь не равнозначны, потеря любви местью не искупается. Мы оба с тобою убивали. Я убивал без всякого зла. Я просто шел к цели. Люди, которых я убил, ничего для меня не значили. Но я для тебя сейчас значу многое. Я — напоминание, что твоей любви больше нет. И за это ты меня ненавидишь. Но ты не станешь ненавидеть меня меньше, не станешь меньше тосковать по потерянной любви. Убив меня, ты только усилишь свои страдания. Подумай. У тебя есть дочь — я знаю твою дочь. Я покупал ей подарки. А вдруг она меня помнит? А вдруг она спросит тебя — а где он, тот, который подарил мне вот эту куклу? И воспоминания вернутся. — Они и так вернутся. — Не с такой силой. Говорят, убиенные без суда попадают в число спасенных. Боль утихала постепенно. Горясер осознал вдруг, что руки его свободны. Он поднял ладони к лицу, чтобы в этом убедиться. Опустил. И почувствовал, что в правую ладонь ему вложили нож. Воля его, ослабленная пыткой, стала собираться воедино, сознание заработало в полную силу, и он увидел перед собою уже не Эржбету, мучительницу и убийцу, но просто — врага, мешающего идти к цели. Знакомое чувство злобной радости охватило его. Он уже видел, как лежит Эржбета на земляном полу заброшенного домика, как сочится из ран кровь, как последним взмахом лезвия он режет податливое горло, как широко открыты ее глаза. Мускулы его напряглись, он сжался, вошел в прыжок, и острие уже коснулась кожи врага, мешающего идти к цели, коснулось, пройдя через одежду, и прошло бы дальше — стремительно, сквозь внутренности, и обагрилась бы кровью сжимающая нож рука — но именно в этот момент ему свернули шею, и он умер в озлоблении, в страстном желании убить. Никакого удовлетворения Эржбете это не принесло. Наоборот — стало тяжелее. Мрачная женщина прижалась к стенке и прикрыла глаза. Ей хотелось, чтобы перед глазами возник образ любимого человека, но вместо него появилось лицо Горясера со зловещим оскалом и жаждой крови во взгляде. Всадники стремительно приближались. Ликургус отметил, что одеты они странно, и каждый по своему. Подъехав к домику, всадники начали спешиваться и треножить коней. Даже в сумерках очевидна была разительная разница в лицах — среди всадников были и скандинавы, и славяне, и немцы, и греки, и италийцы, и один галльского типа юноша, самый молодой. Четверо из них тут же сняли с седел лопаты и принялись за работу — в том месте, где несчастные воины Косой Сотни ее не закончили, и в двух других местах неподалеку. Александр снова смотрел в сторону леса — оттуда приближалась запряженная резвой лошадью повозка. — Нужно перепрятать, — объяснил Александр. — Слишком много людей знает, где и что храниться. Не дело это. Карт начертили штук десять. Ликургус промолчал. — Интересное какое общество, или содружество, — сказал Ликургус. — Все разные. На каком языке переговариваетесь? Будто в ответ ему один из всадников сказал что-то копающему, и копающий откликнулся. Обе фразы произнесены были по-латыни. — А можно мне к вам? — спросил неожиданно Ликургус. Александр серьезно на него посмотрел. — Это я и собирался тебе предложить. Не Явану, но Ликургусу. Однако не сразу. Есть испытательный срок. — Сколько? — Пять лет. — Так долго? — Я хотел было удлинить до десяти, но общество воспротивилось. — А чем вы занимаетесь? — Этого я тебе сейчас сказать не могу. Эржбета появилась рядом с ними — бледная, забрызганная кровью, с глазами, полными безумием. — Сейчас они уедут, и мы займемся дальнейшим, — сказал ей Ликургус. — В этом нет надобности. — Не понял. — Горясера больше нет. Ликургус вздохнул и в упор посмотрел на Эржбету, не отводя глаз. — Мы же договаривались. Грех пополам. — Мне уже все равно. Хочешь — расскажи кому следует о нарушении договора. — Что за договор? — спросил Александр, оглядываясь на стену домика позади себя и стараясь не смотреть на Эржбету. — У нас тоже есть свои тайны, — ответил Ликургус. Стемнело. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ПРЕДЫДУЩЕЕ УТРО Сорок воинов оставалось в детинце — тридцать славян и десять варангов. Они ожидали прихода войска, болтали, жевали, залезали на стены и смотрели — не идут ли? Часа за три до полудня с севера прямо к детинцу пришел конный отряд из тридцати кососотенцев, ведомый полководцем Ляшко, которого конники не очень-то слушали. Но приказ дан им был накануне Ликургусом, о котором они знали, что он свой человек, такой же, как они сами, профессиональный убийца, и с опытом командования, который он только что продемонстрировал, и приказ они намерены были выполнить. — Открывай ворота! — крикнул Ляшко страже. Конники въехали в детинец. Со всех сторон стали сбегаться к ним воины, встали вокруг толпой. Кососотенцы, уставшие, злые, в грязи, в пятнах крови, чумазые от дыма, презрительно на них смотрели из седел. — Есть приказ, — объявил Ляшко зычно воинам детинца, — привести вас всех к присяге. Присягать будете прямо сейчас светлому князю, защитнику всей вашей подлой астеровой земли, Ярославу. Есть второй приказ — рубить в куски каждого, кто этому не возрадуется. Войско, которое вы, подлые предатели, здесь ждали, не придет. — Это почему же? — спросил кто-то. — Полегло все потому что. В неравном бою. Валко-поляк обязательно придумает об этом какую-нибудь проникновенную былину и вам ее исполнит. Присягать будете по одному, вон там, где пенек торчит. — Почему там? Обычно… — Потому что там удобнее резать на куски невозрадовавшихся. Воинам детинца это заявление не показалось смешным, в то время как, судя по их лицам, кососотенцы восприняли его со всей серьезностью и профессиональным равнодушием. Слово «возрадоваться» произнес, отдавая приказ, Ликургус, и Ляшко счел должным его повторить. Он многому научился за последние полгода. — А посадник? — спросил кто-то из воинов. — Это какой же посадник? — Константин. — По этому поводу есть третий приказ. Всякому воину, кто изловит и доставит на тиунов суд бывшего посадника, а ныне предателя и труса, Константина, обещана награда в тысячу гривен серебра. А ежели изловит его смерд или ремесленник — тысяча гривен кун. А ежели холоп, то десять гривен серебра и вольность. — А ежели женщина? — спросил кто-то. — А ежели женщина его изловит, — сказал Ляшко, — то я тебя лично, добрый человек, при всем народе восемнадцать раз в арсель поцелую. * * * Через час, ближе к полудню, на торге толпился народ, но торговля не клеилась — все сплетничали и ссорились, распускали неблаговидные слухи и строили фантастические теории о том, что происходит в детинце и в городе. Небо расчистилось, августовское солнце засияло над Новгородом. За два часа до полудня ворота детинца открылись и повозка с сидящим в ней биричем Маланом-младшим покатилась к вечевому помосту. Малан с несколько растерянным выражением лица забрался на помост, оглядел толпу, и развернул свиток. Случилось то, что давно уже не случалось на вечевой площади — толпа замолчала. Вообще. Никто не шептал, не вскрикивал, не обменивался саркастическими репликами. Малан заговорил глуховатым голосом, но слышали его даже у ворот также замолчавшего вдруг торга. — А надобно мне вам, новгородцы, объявить следующее. Великое счастие посетило нас, новгородцы, великое. Князь Ярослав, так нас всех любящий, так радеющий о благоденствии нашем, решил взять на себя бразды правления. Решил князь, что в связи со сложившейся беспокойной обстановкой не с руки ему теперь заниматься делами внешними, ибо страдают дела внутренние, до нас непосредственно касающиеся. Вник светлый князь в дела города, и увидел он, что творится несправедливость величайшая. Обирают новгородцев. Хотят опять назначить дань Киеву. От татей, разбойников, убийц шагу ступить на улицах нельзя стало. Стал князь наш искать — кто же виноват в горестях народных? И нашел князь главных злодеев. А первый-то злодей прозывается Константин — предатель и проходимец. — Малан выдержал паузу. По толпе прокатился говорок. Многие усомнились. — А назначена за излов да привод в детинец упомянутого Константина награда — воину тысяча гривен серебра… смерду или ремесленнику, а еще торговцу, тысяча гривен кун… а укупу пятьсот… а холопу десять гривен и вольная. Сомнения в том, что Константин проходимец и предатель, начали рассеиваться. — А второй-то злодей прозывается Горясер. А за излов и привод его в детинец сто гривен воину… Ляшко в окружении дюжины ратников выехал из детинца и проскакал галопом к помосту. Спешившись и привязав коня к столбу, он стал слушать Малана. — А еще вести такие… — сказал Малан. — Э! Ты не все сказал! — возразил Ляшко. — Я все сказал. — Не все, — Ляшко забрался на помост. — Договаривай. После короткого напряженного молчания, Малан вдруг приосанился и задрал подбородок. — Я не могу сказать такое новгородцам. Не могу честных людей в соблазн вводить. Никогда ни один бирич на это не пойдет. Биричи дорожат словом и сердцем своим. — В глазах Малана засверкали огоньки — он почувствовал сладостный вкус верхнеэшелонного диссидентства. — Мы честные люди, и наш народ честный. Мы… Тогда Ляшко, не дав ему договорить, просто столкнул его с помоста. Малан упал, больно ударившись, и поднялся, потирая локоть и морщась. — А еще объявлена награда, — сказал народу Ляшко, — отдельная, тем, кто доставит в детинец не только Константина, но и того, кто его укрывает. Тысяча гривен воинам, тысяча гривен кун всем остальным, включая холопов. И бесплатный кубок свира всем желающим, в любом кроге, как только изловят Константина. Есть вещи выше благосклонности, чести и воли любого народа. Ярослав, продиктовавший третий приказ с повозки, в которой его медленным ходом везли в Новгород, хорошо об этом знал. При наличии нужной суммы завтра на тиунов суд доставят кого угодно — хоть Святополка, хоть Базиля, хоть самого Хайнриха Второго. И только недостаток средств заставляет иногда благожелательных правителей прибегать к другим методам — к хитрости, или же к ильду и сверду. — Вот какие дела пошли, — заискивающе сказала молочница Бове-огуречнику, презирающему ее с тех пор, как она ушла за нагловатым типом, а потом вернулась, пристыженная. — Самого Константина, подумать только! Бова презрительно на нее посмотрел и ничего не сказал. Молочница загрустила было, но вдруг увидела Певунью, весело шагающую прямо к ней. Глаза молочницы округлились. — Здрава будь, подружка! — задорно сказала ей Певунья. — Как торговля, хорошо все? — Миленькая, — пробормотала молочница, — ты поправилась? Ну… А выглядишь — просто чудо. Смотри, похудела, окрепла. Бова, правда она похудела? А похорошела-то как! А, Бова? Ну! Выздоровела! — А я разве болела? — с сомнением спросила Певунья. Молочница, испугавшаяся было, что Певунья все помнит, всю свою бытность оракулом, включая визиты молочницы, которая кого только не приводила посмотреть на прикованную к постели прорицательницу, и что только им, приведенным, не показывала и не позволяла, вздохнула свободнее. — Ты не помнишь? — спросила она с надеждой робкою. — Вроде нет. Спалось плохо этой ночью, так я в бане попарилась, и все как рукой сняло! — весело сообщила Певунья. — Бова, ты посмотри только, как она захорошела-то, а? Бова, которого тоже, молчащего и презирающего, водили, задабривая, показывать и которому позволяли трогать и даже поощряли в этом, пожал плечами. Бояться ему было нечего — вот он, нож, под рукой. — Нет, ты посмотри! Бова плюнул, поднял с земли большой грязный квадратный кусок материи, служивший ему иногда сленгкаппой, еще раз плюнул, и отошел развеяться. — Ну, Певунья, как я рада тебя видеть! — сказала молочница, дыша полной грудью. — Да, — улыбнулась Певунья, которой давеча все рассказала прачка — и как молочница водила к ней гостей тоже. — Да. А только некоторые прорицательские способности у меня остались. И помню я, как ты, хорла корявая, меня по щекам хлестала. Щеки до сих пор саднит. И предрекаю я тебе, что сдохнешь ты, змея, сегодня до полудня. И ушла. Молочница где стояла, там и осела на землю. Прожила она после этого еще очень долго, но дом Певуньи обходила с тех пор стороной. А Бова-огуречник шел тем временем вдоль реки. Вот же дурной народ кругом, думал он. А ведь повезет небось кому-нибудь. Одному мне невезение. Эка рыбы плещутся в реке, чтоб их разорвало. А только узрел вдруг Бова-огуречник, что у кромки леса что-то такое движется самоходно, траву приминая. И хоть был он по природе своей не очень любопытен, решил посмотреть, чего там. Оказалось — человек. Крупный такой, мощный. И покалеченный. Нога странно повернута. Рожа в крови спекшейся. В рубахе одной, а рубаха-то порвана. Ползет. Пригляделся Бова. И хоть видел он посадника Константина вблизи всего раза два или три, признал он его, посадника. — Добрый человек, — сказал посадник. — Я, как видишь, в незавидном состоянии, а мне очень нужно прямо сейчас в Новгород и в детинец. Не поможешь ли? — Эх, — сказал Бова. — Помогу я тебе, помогу. Только вот ты большой, а я не очень. Как бы нам с тобою изловчиться, чтобы дело на лад пошло? А мы вот что, мы сейчас моей сленгкаппой тебя подвяжем. И веревка у меня есть, тоже приспособим. Ты вот что — ты перевернись на спину. — Не могу, — ответил Житник. — Ну так я тебя сам переверну. А чего это у тебя с рукой-то? Повредилась? — Обе руки повредились. Бова присел рядом и приподнял правую руку Житника. Житник сморщился от боли. — Да, эка костяшки разбиты. А вторая? Ой, сломана рука-то. Ну мы так… Он с трудом перевернул Житника на спину, а затем проворно, пока Житник кричал и сжимал зубы от боли, связал ему руки веревкой. — Ну, теперь проденем. Свернув сленгкаппу в толстый жгут, он продел ее через подмышки Житника. — Ты зачем связал мне руки, змей? — спросил Житник. — Ты поговори, поговори еще, — возразил спокойный и смелый Бова-огуречник. — Вот как ляпну тебя ногой по роже, так поговоришь мне тут. Предатель. Проходимец. Уж про тебя все известно, ерепенься теперь, орясина тупая. Вскоре Бова понял, что дело, за которое он взялся, не из легких. Но пять тысяч гривен, поселяне, полагающихся торговцу за излов — как такое упустить! — Нога-то вон, нога-то левая вон, действует она у тебя? — спросил Бова. — Подставь морду, гад, так узнаешь, — пообещал Житник. Бова бросил жгут, обошел Житника сбоку, и с размаху пнул его в ребра. — Я говорю, нога задняя действует? — вопросил он. Житник сжал зубы и промолчал. Бова пнул его еще раз. — Так ты эта, ногой-то задней, помогай, а то тяжелый ты, понял? А то найду палку и морду тебе разобью всю. А и нож у меня с собою. Он достал из сапога нож и показал Житнику. — Да, — сказал Житник и зашипел, втягивая воздух. — А только подумай, пенек гнилой — а ну-ка выберусь я, а подлечусь, и потом тебя найду? — А тебя не выпустят. Ты ведь предатель, так и сказали. — Кто это так сказал? — Ну, кто. Князь наш светлый, Ярослав. Известно кто. Да, подумал Житник, много разного произошло прошедшей ночью. — Я тебе так скажу, пенек — а вдруг я с Ярославом договориться сумею? Я с кем только не договаривался. Что с тобою будет тогда? Тут Бова сообразил наконец, что слово Ярослава — всего лишь слово, пусть и Ярослава. Ярослав хоть и князь, а все-таки обычный человек. А человеки слова нарушают и словами поступаются сплошь и рядом. Он знал это из собственного опыта. А ну правда — договорится этот хведитриус с князем, вылечится, и прикручинится на торг. Хоть из города беги, если успеешь. Так что лучше его не резать и не бить. А получить спокойно свои узаконенные пять тысяч для начала. А там видно будет. Он снова взялся за жгут и кряхтя потащил хведитриуса дальше, иногда останавливаясь и вытирая пот со лба. Одно утешительно — вот он Новгород, близко совсем, и вон стена детинца. Спохватился он поздно. Ему бы раньше сообразить, что Новгород — город, а в городе живут люди, и люди эти имеют обыкновение попадаться на пути. И попался на пути Бовы человек росту среднего, а телосложения крепкого, в шапке. — Эй, поселянин, кого ты там гвоздичишь? — крикнул он издали. По одному этому слову сметливый Бова догадался, что дело имеет с одним из жителей Черешенного Бугра. — Лежи себе тихо, а то в беду попадем, — негромко сказал Бова Житнику. — Родственника моего двоюродного! — фальшиво-благодушно крикнул он. — Его в лесу раздели и покалечили, волоку к лекарю! Лихой человек приблизился. Две возможности. Первая — он может не знать посадника в лицо. Вторая — он мог не слышать, что молол бирич с помоста, а слухи до него могли не дойти. — Эка его угораздило, — заметил лихой человек, оглядывая Житника. — Дышишь еще, али уж нет, горемыка? Житник не ответил. — А ты умаялся совсем, поселянин. Давай я тебе помогу. — Нет, я не умаялся, — сказал Бова. — Я вижу, что умаялся. — Совсем не умаялся. В нашем роду все такие — маленькие, но двужильные. Как чего, так… — Давай помогу. — Нет, не надо, спасибо. — Давай, давай, что тут разговаривать. Лихой человек без труда отобрал у Бовы один конец жгута. — Потащили! Горемычный я, подумал Бова. Не везет совершенно. Тащить вдвоем оказалось значительно легче. Ничего, думал Бова. Может, он со мною поделится. Половиной. Или хоть бы четверть дал. Ведь это какая сила денег, в любом случае — четверть от пяти тысяч гривен. В молчании дотащили они Житника до самой черты города. — Эй, Рябило-деверь! — раздался голос. — Кого это ты там с пеньком гнилым волочишь? — А пошел ты в хвиту! — сразу сказал Рябило-деверь. — Ты это брось! Кто это? Мне просто интересно. Ну-ка я посмотрю. Ого! Посадник наш бывший. — А хоть бы и посадник, тебе-то что! — А то, Рябило-деверь, что делиться надобно со своими, раз уж встретились. — Какой ты мне свой! — Брось, нельзя так. На родственных отношениях весь круг держится! А ну, пенек, лети отсюда кузнечиком летающим, пока цел. — Э, так не пойдет, — возразил Бова. Но ему дали в морду, а потом еще раз дали в морду, он качнулся и отступил на два шага, а после и вовсе сел на землю. Знакомый Рябилы-деверя взялся за второй конец жгута, скрученного из сленгкаппы Бовы, и тати поволокли добычу дальше. Бова потрогал ушибленный свой лик, похныкал, встал, и пошел обратно на торг. Но все это произошло уже после полудня. А утром было другое. * * * Дом уже не горел, но тлел и дымился. Рассвет начался как-то незаметно, будто подкравшись — сумрачный, серый. Гостемилу казалось, что он просидел здесь, у забора, рядом с Диром, целую вечность в полузабытье. Он тряхнул головой и попытался подняться. Со второго раза получилось. В этот момент пошел дождь. Сперва не сильно, но затем все гуще и гуще, тяжелые крупные капли падали Гостемилу на лицо и плечи. Гостемил оглянулся. Дир не обратил на дождь никакого внимания. Улица стояла пустынная. Смотревшие на пожар разошлись досыпать, а для вершения повседневных дел было еще рано. Гостемил расправил плечи, поднял лицо к небу и открыл рот, ловя капли. Тление вскоре прекратилось — дождь залил остатки огня. Словно кто-то дал сигнал — одновременно упали две поперечные балки с остатками крыши, и рухнула последняя стена, придавив часть забора. Гостемил, еще раз оглянувшись на Дира, шагнул вперед, пересек улицу, и вошел в палисадник. Крыльцо сгорело полностью. Слева, там, где была раньше кухня, валялись обгорелые плошки и торчала черная, обугленная печь. Справа, там, где была ранее занималовка, лежала просто груда обгорелого мусора. Петли от двери в спальню. А дождь все усиливался. Что искал Гостемил? Он и сам бы не смог ответить на этот вопрос толком. Он точно знал, что именно он боялся обнаружить в том, что осталось от яванова дома. Что-то хрустнуло под ногой, Гостемил отшатнулся, и половина подвальной крышки рассыпалась золой. Клуб очень едкого дыма вырвался из подвала. Там тлело, а возможно даже горело. Закрыв мокрой сленгкаппой нос и рот, Гостемил присел на корточки и заглянул. Разобрать ничего было нельзя, но именно сюда, скорее всего, отступил варанг смоленских кровей, загораживая собою ту, которую защищал. И именно там, внизу, состоялся последний бой, и там лежали тела, возможно несколько — варанг знал, что его не пощадят, и терять ему было нечего. Гостемил не помнил, рассказал ли все это ему Дир, или же ему привиделось в полузабытье. Это не имело значения. Резко распрямившись, шагнул он в сторону, и еще раз в сторону. Правая нога наткнулась на что-то тяжелое. Он посмотрел себе под ноги. Поммель оплавился, лента сгорела, но сверд явно принадлежал Хелье — чуть уже лезвие, чем принято у воинов и боляр, чуть острее угол заточки. Видоизмененная спата, которую викинги из тех, что посуровее, из особых отрядов, предпочитали всем остальным видам свердов. С таким свердом щит не нужен, лезвие легко парирует любой удар. Гостемил некоторое время постоял над свердом Хелье, ни о чем не думая. Но почему же, вдруг спросил он себя, сверд наверху, а не в подвале? Подойдя снова к крышке, он потрогал остатки ногой, и они, остатки, упали вниз. Гостемил присел у края, а затем лег на живот, не думая об элегантной свите и белоснежной рубахе, закрывая нижнюю часть лица влажной сленгкаппой. Дым. Темно. Ничего не видно. Но он продолжал вглядываться. В углу подвала вдруг полыхнуло, загорелось особым огнем, какого не бывает, когда горит дерево, в лицо ударила волна жара, и внутренности подвала осветились. Стены черные, пол черный, много обугленных предметов. Тел не было. Рискуя упасть вниз — лестница сгорела и подняться обратно наверх было бы затруднительно — Гостемил, держась за обгоревшие края руками, подался вперед и опустил голову, оглядывая ту часть подвала, которая ранее была ему не видна. Тоже самое — обугленное, черное, бесформенное месиво из предметов. Тел нет. Дерево под грудью и животом затрещало, Гостемил дернулся, подался назад. Справа рухнуло перекрытие, ноги, бедра и живот зависли над подвалом. Он вытянул руки растопыренными ладонями вниз, удерживаемый только плоскостью грудной клетки, качнулся в сторону, закинул правую ногу на уцелевшую часть перекрытия, рванулся вверх и перекатился на спину. Дождь перестал. Только что лил как из опрокинутого водосборника, и вдруг — нету. И, как по волшебству, где-то на юго-востоке наметился в густых новгородских облаках проем, забелело и засинело, и плавно но быстро город осветился солнцем. Свет надежды. Над головой что-то треснуло. Гостемил метнулся в сторону, споткнулся, упал — последняя державшаяся поперечная балка упала рядом с ним, подняв облако золы. Гостемил поднялся и шагнул в палисадник. Из обитого изнутри жестью водосборника потекла вдруг вода — тонкой, почти вертикальной струйкой. Дом сгорел, а водосборник почти уцелел. Гостемил подошел к водосборнику и подставил лицо под струйку. Сняв сленгкаппу, он протер ею руки, подставил их тоже под струйку, снова протер, несколько раз провел ладонью по шее со всех сторон. И услышал за спиной тявканье. Собака, подумал Гостемил. Вроде Хелье говорил, что у Явана была собака — большая, глупая и трусливая. Нет, это Дир передал слова Хелье. Надо бы завести собаку. Собаку приятно гладить вечером, при свечах, когда за окном дождь или снег. Сидишь, гладишь собаку, читаешь фолиант, ноги положил на обитый чем-нибудь мягким ховлебенк. Можно, конечно, завести и женщину, но с женщинами не так, как с собакой. То есть, в некотором смысле женщина в доме гораздо лучше собаки. Не говоря уж о собственно плотском хвоеволии, которое временами просто незаменимо, женщины еще и хозяйничают толково, если их приручить вовремя, пока не сбежали. И поговорить с ней можно, если не очень глупая. Но у собаки свои преимущества. Собаки не очень требовательны, почти совсем не обидчивы, не рассматривают мужчину, как собственность — совсем наоборот. Требуют намного меньше ухода, чем женщины. Но все-таки уход нужен — и выгуливать собаку надо, и блох ей вычесывать, и воспитывать. Опять же — женщина может придти, провести с тобою несколько часов, а потом уйти по своим делам. А собака все время под ногами вертится, у нее своих дел нет. У женщин тоже своих дел, в общем-то, нет никаких, но они думают, что есть, и очень суетны в связи с этим. Ужас, какие глупости в голову лезут. И почему-то вдруг нечленораздельно закричал что-то Дир. И бежит сюда. Чего он сюда бежит, не видит, что ли, что я умываюсь. Боясь спугнуть надежду, Гостемил медленно повернулся — сперва на четверть оборота, потом на пол-оборота. В общем, этого и следовало ожидать. Не такой дурак Хелье, чтобы дать себя так вот, запросто, прикончить. Хелье стоял перед ним, с мокрыми спутанными волосами, с недовольным лицом, держа на руках женщину. У Хелье к женщинам слабость. А вокруг Хелье прыгала, поскуливая, собака — большая и черная — пытаясь лизнуть женщине голую пятку. Одна нога обута, другая босая — глупо. У Хелье был неэлегантный, изможденный вид. Ему надо хорошо выспаться и одеться в чистое, а в таком виде по улицам ходить как-то некрасиво. Неужто он сам этого не понимает? Дир налетел сзади и больно ушиб Гостемилу плечо. Гостемил обиделся. — Хелье! — закричал Дир. — А помогите-ка мне, — сказал Хелье. — А то я устал. Она не тяжелая, просто у меня сейчас руки отвалятся. Дир засуетился, примериваясь, с какой стороны лучше принять вес. Гостемил отстранил его и подставил руки. Любава, глядя на них обоих, подумала, что предпочла бы все-таки Дира, у него лицо проще. — Что здесь было? — спросил Дир, обнимая Хелье. — Не задавай праздных вопросов, — одернул его Гостемил. — Пойдем ко мне, у меня дом свободный, здесь недалеко. Собака тявкнула. Гостемил посмотрел на нее сурово, и, поджав хвост, пес попятился задом. Они вышли из палисадника на улицу. — Дир, вытащи-ка сверд на всякий случай, — велел Гостемил. — Не надо, — сказал Хелье. — Опасность не то, чтоб миновала, но вроде бы уменьшилась. Я думаю. Любава на руках Гостемила хотела что-то сказать, но зашлась вместо этого кашлем. Но женщины упрямы. Откашлявшись, она еще раз попыталась что-то сказать, и снова закашлялась. А когда еще раз попыталась произнести что-то, получилось у нее сипло и неразборчиво. Но она отчетливо помнила решительно все. Не как в Константинополе, смутными фрагментами, а все, до мельчайших деталей. Вот уходит Горясер с ратниками. Полыхают стены. Дым застилает слоями, а затем клубами, все пространство вокруг. Хелье заходится в кашле, связанный, на полу. Любава понимает, что это конец, и уже равнодушна. Вот через приоткрытую дверь спальни, где тоже огонь, в занималовку вбегает пес Калигула и бросается к Любаве. Он лижет ей лицо. Любава ворочается, и пес зубами рвет веревки, связывающие ее руки. Усилием воли она заставляет себя не потерять сознание. Веревки не рвутся. И она кричит псу, кашляя — «К нему! К Хелье! Освободи Хелье!» И глупый пес сперва жалобно тявкает, скулит, но потом все-таки бросается к ховлебенку и, рыча, перегрызает одну из веревок, стягивающих руки Хелье, и именно эта веревка случайно оказывается главной — у Хелье освобождена рука. Хелье, цепляясь неизвестно за что — за трещины в полу, за неровности досок, за пыль — работая рукой и локтем, волоча за собой привязанный к ногам ховлебенк — приближается к Любаве. Ближе. Еще ближе. Она хочет ему помочь. Хелье делает еще усилие и дотягивается до ее ноги. В сапоге у Любавы нож, о котором она забыла — вовсе она не пыталась никого им ударить. Просто забыла. До голенища не дотянуться. Хелье, ухватив Любаву за пятку, сдергивает с нее сапог. Рукоятка глухо стукает об пол. И Хелье дотягивается до нее пальцем и со второго раза умудряется пододвинуть нож к себе. Кашляя, он садится с ножом в руке и режет веревки. Дым все гуще. Хелье освобождает сперва ноги Любавы, а затем руки. Любава на ногах. Хелье распахивает дверь спальни, но там тоже огонь, везде. Дверь в сад — засовы, сам же задвигал давеча, и огонь, огонь. В этот момент тяжелый светильник падает со стены, задевает сундук, и приземляется Любаве на ногу. Любава издает крик — нестерпимая боль — и припадает на одно колено. Этот крик услышали молодцы Горясера и, возможно, Дир. Ставня на окне в стене, смежной со стеною спальни, падает и зависает на одной петле. К окну не подойти — огонь. Хелье что-то говорит, кашляя и показывая рукой на окно. Любава отрицательно мотает головой и непроизвольно начинает плакать, кашляя. Хелье, кашляя, бьет ее по щеке. На какое-то мгновение она приходит в себя. И понимает, чего требует Хелье. Это невозможно. Но не все ли равно? Только больно будет очень. Хелье делает жест, показывая. Любава, припадая на поврежденную ногу, отходит назад. Хелье берет ее за предплечье и кисть. Игнорируя неимоверную боль в ноге, Любава бежит и прыгает в окно, и Хелье рывком усиливает инерцию, и получается, что она пролетает через окно в почти горизонтальном положении и падает на руки, на локти, на плечо. На траву. Несколько мгновений спустя Хелье выпрыгивает в то же окно и катается по траве — загорелась рубаха на спине. Не сильно. Любава пытается что-то сказать, и даже крикнуть, но он зажимает ей рот. Она теряет сознание. Она приходит в себя в соседнем палисаднике, в углу, у забора, за колодцем. Небо освещено пожаром. Хелье сидит рядом. Увидев, что она открыла глаза, он прижимает палец к губам. Они долго сидят за колодцем, молча, почти не двигаясь. Любаве хочется, чтобы все получилось, поскольку быть пойманной после того, что произошло — глупо. Она прижимается к Хелье. А он к ней. Ужас сковывает тело Любавы, сердце бьется очень часто. На улице кто-то кричит, переговаривается, ходит, бегает. Возможно, часть бегающих — ратники. Хелье гладит ее по волосам и шепчет что-то на ухо, успокаивающе. Грохот и треск, зарево, крики на улице. Дым, стелющийся по земле. Постараемся не закашлять. Грохот — упала балка. И так — долго, вечность, и кричат, кричат, и переговариваются, и обмениваются бессмысленными замечаниями совсем рядом. А потом все это очень медленно, но начинает стихать. Дыма меньше, зарево не такое яркое. Голосов меньше. А потом Любава вдруг засыпает. Возможно, Хелье тоже задремал — когда она снова открывает глаза, Хелье не спит, но вид у него заспанный. А небо светло-серое. Утро. Хелье приподнимается и осторожно выглядывает из-за колодца. Распрямляется, кладет руки на кромку забора, подтягивается, осматривает местность. Кивает Любаве. Она пытается подняться и не может. Нога вдруг напоминает о себе острой болью. Любава кусает губу, морщится. Хелье наклоняется к ней и берет ее на руки. — Дир, — сказал Гостемил. — Подержи ее, я открою дверь. Передав Любаву Диру, Гостемил сдвинул едва заметный деревянный прямоугольник рядом с дверью. Зачернело. Гостемил просунул руку в дыру, нашарил засов, и отодвинул его. — Лучше всяких ключей, — объяснил он, открывая дверь. — Добро пожаловать, гости. Извините, у меня неприбрано. Дир, а где Годрик? — Он… ах ты, леший, — сказал Дир. — Я и забыл совсем. Мы должны были встретиться в доме Явана. Ну, ничего. Найдется Годрик. Он такой. Попереживает малость, заметь, за меня, но найдется. — Посади Любаву на скаммель, — велел Хелье. — Чего встал с ней посреди гридницы. Дир пристроил пытающуюся сипеть благодарно Любаву на скаммель возле стены. В доме Гостемила было очень уютно, но как-то не в стиле Гостемила совсем. Чувствовалось, что до самого недавнего времени не он был здесь хозяин. Раздался требовательный стук в дверь. — Опасность уменьшилась, говоришь, — сказал Гостемил, вынимая сверд. Дир тоже вынул сверд, шагнул к двери, и встал сбоку. — Да открывайте же! — раздался за дверью голос Годрика. Дир распахнул дверь. За дверью стоял Годрик в шапке Дира, но не один, а в сопровождении Белянки и ее служанки. Дир широко улыбнулся. — Моя шапка назад вернулась, — молвил он. — Следовало тебе подождать, или пойти с нами, — строго сказал ему Годрик. — Двух бескровельных женщин бросил. Не стыдно? — Как это бескровельных? Мы же их домой отвезли? — Мы? Я их вел. А только, как оказалось, вести было некуда — дом сгорел. — Как сгорел? — До тла. Как и яванов дом. Куда не ткнешься — везде пожары нынче. — Здравствуйте, — сказала Белянка всем. — Любава! Ты здесь! Она подбежала к Любаве и обняла ее. Любава сипло что-то сказала, непонятное, но радостное. Гостемил распахнул ставни, одну за другой. — Люблю свет, — сказал он. — Как можно больше света. Годрик! — Хмм, — отозвался Годрик. — Там у меня погреб. Вон там. Там много всякого. Волоки это все сюда, только осторожнее, особенно рыбу, она там нежная вся очень. И кариллы с грибами, или как их здесь называют — паддехатами. Единственное стоящее блюдо из всей новгородской кухни. А я пойду пока что переоденусь, а то вид у меня поношенный какой-то. Кстати, у меня остался еще галльский бальзам. — Он строго поглядел на остальных. — Никому, кроме Хелье, не дам, не просите. Хелье, хочешь свежую рубаху? Хелье воспринял вопрос с таким видом, будто речь шла о чем-то абстрактном и труднорешаемом. Гостемил подошел и обнял друга. — Скажи Любаве, чтоб сняла перстень, — сказал он ему на ухо. — Это неприлично. Перстень, конечно, дорогой, но ведь она не купчиха какая, а болярыня. * * * Что это было — завтрак, обед ли, ужин — никто не мог толком сказать. Все ели с аппетитом. Годрик и служанка сидели отдельно от общества, в углу, и Годрик во время еды беседовал со служанкой, непрерывно над нею издеваясь, а она этого не понимала и отвечала со всею серьезностию. — А если честно, то хорошо, что дом наш сгорел, — заявила Белянка, отрезая и поливая маслом солидный кусок хвербасины. — Наш бывший дом здесь почти рядом — я, по крайней мере, смогу по городу ходить, а то живешь в глуши безвыездно, так кажется, что скоро на луну завоешь. Вот мы теперь как раз и сходим ко мне, как поедим, да? У меня и места много, муж пока еще вернется, а спален у меня семь грунок. И деньги я прихватила — Аскольд настоял. — Аскольд? — вежливо переспросил Гостемил. — Ну, Хелье, конечно же, но ему нравится думать, что я не знаю, что он Хелье. Не смотри так страшно на Любаву, Хелье. Вовсе не она мне сказала. — А кто? — У женщин свои секреты. Дир отрезал и поспешно затолкал себе в рот огромный угол стегуна под рустом, поскольку помнил прекрасно, что проговорился именно он. Это он так думал. На самом деле Белянке и ее служанке все рассказал Годрик во время их путешествия от сгоревшего дома Викулы в Новгород, обходным путем. Любава все еще не могла говорить. Дир, утверждающий, что понимает толк в таких грунках, давеча осмотрел ей горло, велел сказать «ааа» — не получилось — и объявил, что это от дыма и переживаний, и к вечеру пройдет. Правда, ему, Диру, известны случаи, когда от дыма и волнения голос пропадал навсегда, но они, случаи такие, не слишком часты. Практичный Гостемил предложил сходить за лекарем, но у Хелье против лекарей было предубеждение, и Любава, выслушав возражения варанга, отказалась. — И все же, — настаивал Гостемил, пробуя бжеваку и морщась, — я хотел бы знать насчет опасности. А то я был занят больше обычного все эти дни, и, очевидно, что-то упустил в обстановке. — Я видел, чем ты был занят, — проворчал Хелье. — Видеть — не значит знать. — Сопровождал. — Действительно. Почти все время. Иногда отвлекаясь на прогулки в задумчивом элегантном одиночестве. Редко. Понятия не имел, что это так утомительно — сопровождать. — Почему именно ты? — А кто же еще? Посуди сам, друг мой Хелье, не могла же важная особа, желающая остаться неузнаной, ходить по улицам в сопровождении отряда киевских ратников? Поэтому отряд привез ее в Новгород и сдал на мое попечение. А когда она совершила здесь все, что хотела совершить, я отвел ее обратно на драккар, к ратникам. Вот и все. В свои планы она меня не посвятила, да и не мое это дело. — Да ты не оправдывайся, — сказал Хелье, выслушав тем не менее оправдательную речь до конца. — Тебе действительно интересно, что произошло и происходит? — Думаю, что и остальным тоже. Хелье подумал, посмотрев на остальных, что все присутствующие здесь имеют право знать обо всем, что их касается. — Горясер убил Рагнвальда, — сказал он. Любава побледнела. — Очень некрасивые имена, и первое, и второе, — прокомментировал Гостемил. — Ударив Рагнвальда ножом, Горясер выхватил у него суму, в которой лежали грамоты, деньги, и еще что-то. Две грамоты, очевидно специально положенные сверху Рагнвальдом — чтобы их было легче вытащить и отдать — выпали при выхватывании, но Горясер, увлеченный убиением сводного брата, этого не заметил. Эти две грамоты подобрал я. — Ты? — Когда осматривал место убийства. Веретен в грамотах не было, иначе Горясер услышал бы звук падения. Их закатило ветром за край заброшенного колодца. Любава засипела неодобрительно. — Если бы я знал, — ответил он на ее сипение, — что они нужны именно Горясеру, я бы нашел способ их ему передать. И, наверное, нам обоим было бы легче все эти дни. Горясер решил, что Рагнвальд передал грамоты тебе в первый свой приход в твой дом. И отдал приказ взять тебя под стражу. Схватить. Не только он, конечно. Те двое, что тебя вели тогда… очевидно, люди Эржбеты. В тоже время, похоже что заселение дома варангами не имеет отношения к грамотам — это просто кто-то очень хотел как можно больше унизить Детина. У него много врагов в городе. Любава опять засипела. — Все по порядку, — сказал ей Хелье. — Грамоты я отдал на хранение, не скажу кому. — А что там написано, в этих грамотах? — спросил Гостемил. — Одна грамота была — карта местности. Судя по тому, что мне рассказали, там должно храниться какое-то сокровище Содружества Неустрашимых. Какое-то, леший его знает, золото, или камни драгоценные, или… как же… как по-славянски така? — Слиток, — подсказал Гостемил. — Вот. Слитки. Все это, согласно карте, зарыто в Игоревом Сторце, на пограничье с Ладогой. — Глупости, — сказал Гостемил. — Байки бабки Лусинды. — Сокровище? — переспросил Дир. — Ну, ну? — Белянке не терпелось узнать, что дальше. Служанка попыталась высказаться, но Годрик строго на нее посмотрел. — Я, честно говоря, — заметил Хелье, — тоже не очень верю в это сокровище. Я таких карт видел десятки. Кладоискатели копают и копают, рассчитывая получить большую награду при малых заслугах. Но Горясер, очевидно, очень верит в этот клад, и не он один. Поэтому он сейчас в Игоревом Сторце, а это день пути, если очень быстро ехать. Вторая грамота намного интереснее, поскольку подписана и заверена тиуном, и дело там настоящее. Горясер ее бросил в доме, уверенный, что она сгорит вместе с домом. Она не сгорела. Я ее заметил в последний момент. Лежала себе на полу. Он наклонился, вынул из сапога грамоту и развернул ее. — Какая-то часть владений Рагнвальда отписана в свадебном договоре его жене — это то, что мне удалось выяснить. Кто такая его жена — понятия не имею. Я удивился, когда узнал, что он женат. Остальное должно было отойти к старшему в роду. О том, что Горясер — сводный брат Рагнвальда, и, по смерти Рагнвальда — старший в роду, мало кто знает. Я узнал недавно. Если бы у Рагнвальда не было завещания, Ладога, например, отошла бы прежнему владельцу. То бишь, дуре безмозглой Ингегерд. Завещания нет. — Нет? — спросила с восхищенным интересом Белянка. — Нет. Но есть дарственная. Рагнвальд решил, перед тем, как быть убитым, просто подарить все, что принадлежит ему лично. — Кому? — спросила Белянка, широко открывая глаза. — Жене? — Нет. Любаве. Все посмотрели на Любаву, осознавая сказанное. — Вот грамота эта — именно и есть дарственная Рагнвальда, — сказал Хелье, передавая грамоту Любаве, и все проводили глазами грамоту, смотрели, как Любава берет ее из рук Хелье, распрямляет, хмурит брови, пытаясь сосредоточиться. — Понятно почему Горясеру, знавшему о ней, она, грамота, не нравилась. Она лишает его прав — в частности, на Ладогу и Игорев Сторец, где бы он мог спокойно искать свой клад. Он все равно его ищет — но спокойствия не обрел. — Помолчав, Хелье добавил мрачно: — Пока что. Все почему-то опустили глаза долу, и даже Любава, недоверчиво рассматривающая грамоту, вдруг положила ее на стол и тоже посмотрела куда-то в сторону. — Так стало быть, — сообразила Белянка, а она сообразительная была, — Любава теперь — богатая землевладелица? — Не сказал бы, что очень богатая, — заметил Гостемил. — Ладога все-таки не Псков и не Киев. Но не думаю, что она когда-либо еще будет в чем-нибудь насущном нуждаться. — Это если она в Ладогу поедет, — предположила Белянка. — Зачем? — удивился Хелье. — Ладожские землевладельцы предпочитают жить в более цивилизованных местах. — Но ведь нужно же… дань собирать? — неуверенно сказала Белянка, не очень сведущая в таких делах. — Не сама же Любава будет этим заниматься, — возразил Хелье. — А кто же? — Как обычно. Тиун за некоторую мзду копирует дарственную, ставит подпись. После этого нанимается дюжина ратников. Они едут в Ладогу, размахивая дарственной, и собирают дань. Возвращаются и отдают хозяйке, забрав себе треть. Вот оно что, подумал Дир. А то я все Годрика посылал к брату в Ростов, а как брат дань собирает — не знал. Нет, конечно же, брат никаких ратников не нанимает — сам ездит, наверное. А только прошлой зимой Годрик вернулся ни с чем — брат отказал. Удачно получилось, что есть служба у меня в Киеве, иначе пришлось бы что-то придумывать, изворачиваться. Как повезло Любаве, подумала Белянка. Ну, страдалица, вот тебе и награда за все. Уж не заважничает ли? Вроде не должна — не такая она. Ну вот — если муж очень опостылит, так будет у меня, к кому от него уехать, где жить, чем питаться. Наверное. Если не заважничает. Натерпелась женщина, подумал Гостемил. Вздохнет свободнее теперь — вот и славно. А Хелье держит себя с ней холодно как-то. Что-то между ними такое произошло или происходит, на любовь не очень похожее. Ну, с Хелье-то понятно, он вбил себе в голову, что ему непременно нужна Мария. Мария, конечно, очень необычная женщина, несмотря на дурных предков — мне ли не знать. Но, по-моему, Любава не хуже. И женского в ней значительно больше. Я бы на месте Хелье выбрал Любаву. Ох, она что-то пытается сказать, и не может, бедная. Жалко ее. Как непривлекательно сипит Любава, подумал Хелье. Пытается что-то сказать. А вот если я, к примеру, нахлебался бы бодрящего плотно, да сидел бы рядом с ней, то сказал бы я ей — «Мария», как она мне сказала «Детин»? Все может быть. Были бы мы замечательная пара, не так ли. Мария и Детин. Как несправедливо все это, подумал Годрик. Землевладельцы женятся только на своих, дарственные пишут только своим. Женщины их выходят замуж только за своих. Вот, к примеру, богатая невеста, или вдова — нет, чтоб действительно осчастливить какого-нибудь неимущего человека из незнаменитого роду. Он бы ей век благодарен был. Но нет, them dumb fucking broads [58] ищут богатых себе, и только с богатыми знаются, хотя сами богаты, а от умножения богатства радости ведь им не прибавляется. Впрочем, философски подумал он, это еще как посмотреть — был бы бедный человек благодарен богатой жене или нет. А то — истратил бы все ее имущество, пустил бы в дым, а потом бы еще и бросил ее — кто может пообещать, что такого не будет? Вот и боятся богатые женщины. Мужчины тоже. И все-таки было бы лучше, если бы Рагнвальд дарственную написал не на имя Любавы, а на мое имя. Правда, он обо мне не знал, скорее всего. А вдруг знал? Вдруг там приписка есть, мол, Эссекс весь Годрику? Вряд ли, но чего в мире не бывает. Что он обо мне думает, вот бы узнать, думала служанка, глядя на Годрика. Наверное, он думает, что я очень даже ничего. Хорошо бы было, если бы он разбогател, выкупил бы себя, а потом меня, женился бы на мне, у нас был бы свой дом и несколько детей, и я бы покупала себя такие наряды, какие хотела, и у меня бы было много подруг, и они все бы мне завидовали. Я очень люблю сладкое, особенно бжеваку, а он делает вид, что бжеваку не любит, но на самом деле он просто притворяется. Бжеваку невозможно не любить, бжевака очень вкусная. Можно ли выйти теперь на улицу, думала Любава. Не опасно ли. Где теперь Детин. Хелье сказал, что его отпустили. Вернулся домой? Наверное. Что с домом на Улице Толстых Прях? Там варанги. Дарственная эта — как-то плохо верится. Земли — у Рагнвальда земель разных много было, не только Ладога. И в Швеции наверное тоже были какие-то, но это сложно. Как бы мне дать Детину знать… о чем? Обо мне? Допустим, я даю ему знать, и он приходит — ну хотя бы сюда. Видит всех этих людей. Они будут говорить с ним свысока, конечно же, поскольку он купец. А он, возможно, постесняется заговорить со мной при них. Или нет? Раньше он не стеснялся со мной ходить под руку где угодно. Интересно, если дарственная эта действительно — дарственная, то как скоро я смогу получить по ней какие-то деньги. Сегодня? Через месяц? Наверное, Бескан не побоится дать мне в долг теперь. А Хелье смотрит на меня как-то странно. И мне почему-то стыдно. Почему мне стыдно? Не знаю. То есть, знаю, конечно, но не хочу об этом думать. И не хочу думать о том, что не хочу об этом думать. Вот. — Стало быть, — сказал Гостемил, подумав, и обращаясь к Хелье, — Горясер считает, что тебя и Любавы нет в живых. Значит, он не опасен до тех пор, пока не увидит тебя или ее на улице. — А кто из нас последний видел Явана? — спросил вдруг Дир. Гостемил промолчал. — Кто такой Яван? — спросила Белянка. А действительно, подумал Хелье. Дир и Гостемил проторчали всю ночь у горящего дома, но Явана не видели. В хорловых теремах ночевать у Явана нет привычки. Стало быть, он заночевал в Верхних Соснах. Вообще-то надо бы съездить в Верхние Сосны. Пусть Ярослав даст мне какое-нибудь поручение, и уеду я из этого города по добру, по здорову на время. Пока Горясер не вернулся. И Любаве нужно отсюда уехать тоже. Только бы она не попросилась ехать вместе со мной. Придется что-то придумывать и врать. Вообще-то надо бы одежду мне где-то достать, а то вон все порвано и грязное. Гостемил предлагал рубаху, но это глупо — такой шатер на себя надеть. Надо опять послать Дира на торг. Впрочем, вот же Годрик есть. — Годрик, — позвал Хелье. Годрик с демонстративным раздражением поставил плошку с пегалинами на ховлебенк, сказал служанке «Не столкни», подошел, наклонил голову в бок, и сказал очень раздельно: — Да, я тебя слушаю. — Поменьше развязности, друг мой, — заметил ему Гостемил. — Годрик, сходи на торг, купи мне… Любава засипела. — … мне и Любаве какую-нибудь одежку. Любава засипела сильнее, замотала головой. — Потом, потом, — Хелье остановил ее жестом. — Годрик. Сделай, пожалуйста. — Нужны средства, — сообщил Годрик. — Это есть, — сказал Гостемил. — Вон на скаммеле моя сума, в ней кошель. Возьми, сколько нужно. — Да не бери слишком много, — предупредил Дир. — Слышишь, Годрик? Себе не прихвати лишнего, понял? — Нет, нет, — возразил Гостемил. — Холопам иногда нужно доверять. Они тогда вдвое меньше крадут. Заодно, Годрик, узнай, пожалуй, что в городе происходит. Давеча было неспокойно. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ. У РОТКО ЕСТЬ ДЕЛА ПОВАЖНЕЕ Всю ночь Жискар развлекал Ингегерд рассказами из жизни французских конунгов, и особенно их жен и любовниц, а утром попросил дьякона Краенной Церкви походить по городу и узнать, что происходит. Дьякон, давеча приютивший Жискара и беременную Ингегерд, проводивший много времени над фолиантами, не имел ни малейшего понятия о событиях прошедшей ночи, равно как и о событиях прошедшего месяца и даже года (знал только что, вроде бы, князь сперва отказался платить Киеву дань, а потом куда-то ездил, в какое-то путешествие), согласился, тем более что прогулки полезны и способствуют лучшему восприятию и осмысливанию Истины, прошелся по городу, заглянул на окраину, подивился возводимым стенам новой, каменной церкви, которую кто-то из местных при нем назвал Евлампиевой (но дьякон, плохо знавший местное наречие, решил, что он что-то не так понял), зашел на торг купить хлеба (новгородский хлеб ему очень нравился, особенно грубого помола, от такого меньше толстеешь, чем от константинопольских сдобных изделий), вернулся, и доложил Жискару, что все спокойно. Жискар на всякий случай дождался полудня, время от времени поглядывая из окна — не идут ли поджигать церковь? — и затем, решившись, сказал Ингегерд: — Едем. — Куда? — спросила она. — Отсюда. Хоть в Ладогу, хоть в Гнезно. Тебе здесь находиться опасно. Переждем, а может переберемся к твоему отцу, а там видно будет. — Я без Ярослава никуда не поеду. Жискар хотел сказать ей, что, возможно, Ярослава убили, но не решился. Ему самому было тошно — он очень привязался к упрямому и своевольному, но весьма интересному и часто прозорливому, новгородскому правителю. Он решил подождать еще немного. В жилую пристройку церкви постучались. Жискар отстранил дьякона, вытащил сверд, и шагнул к двери. — Кто там? — По приказу князя. Жискар узнал голос одного из ратников и оттянул засовы. — Ну, что? — спросил он. — Князь требует тебя к себе со всеми, кого ты приставлен охранять. — Куда требует? — В детинец. — Он в детинце? — Нет, но скоро будет. — А кто сейчас в детинце? — Ну, как, — удивился ратник. — Ратники всякие, и те, что смертоубийством занимались давеча, и другие. Ляшко. — Ляшко в детинце? — Да. Жискар вздохнул свободнее. * * * Житника доставили в детинец двое ратников из тех, кто не принимал участия в предшествующих событиях. Везли они его в повозке. Вид ратников говорил о том, что они только что побывали в стычке — одежда кое-где порвана, на лицах царапины, на рукавах темные пятна, подозрительно похожие на пятна крови. Житник лежал в повозке без сознания. Вышел из терема Жискар и лично проследил, как повозку подгоняют к темнице (неподалеку от ям, деревянная сруб-коробка с одной дверью и одним узким окном, укрепленная для пущей убедительности тут и там камнем и железом), как переносят Житника внутрь, как тщательно запирают дверь. Судьбу бывшего посадника предстояло еще решить. Князь, узнав, что Житник доставлен, стал диктовать писцу письмо к брату своему, псковскому посаднику Судиславу, против которого недавно раскрылся чудовищный заговор. Заговорщиков переловили почти всех. Почти все оказались представителями зажиточного сословия. Все они, после недели темницы, показали на Житника, как главного зачинщика и вдохновителя заговора. Воспользовавшись этим, через месяц после описываемых событий бывшего посадника Константина под стражей отвезли во Псков и передали псковским тиунам. На суде бывший посадник держался надменно, по большей части игнорировал вопросы тиуна, равнодушно смотрел на обвинителей. Его заточили в каменную темницу — навсегда, сказали ему. Он выслушал приговор с презрительной усмешкой. * * * Так получилось, что самонадеянный Ротко, уйдя от Дира и сопровождаемый приставучей Минервой, неожиданно быстро нашел себе жилье в наем. Вдова какого-то воина (она не сказала, что за воин, и что за война, вполне мог быть прижившийся, а теперь ушедший с остальными, наемник) согласилась сдать ему половину дома. Она потребовала задаток, а у Ротко не было никаких денег, и он собрался было объяснять ей, что он зодчий и очень скоро, настроив в Новгороде палаццо в римском стиле, станет богат, как конунг Соломон, и уж тогда-то он ей заплатит, да еще и переплатит, но Минерва, порывшись в суме, которую она практично прихватила с собой из рыбацкого домика, чтобы было, куда положить выданные Хелье восемь гривен, протянула вдове золотую монету, и вдова осталась довольна и даже приготовила скромный ужин. Минерва пыталась заигрывать и флиртовать с Ротко, который гнал ее спать на второе ложе, а затем, расположившись в соблазнительной, как ей казалось, позе на его постели, поводя тощей детской ногой, быстро уснула. Второе ложе было меньше размером и менее удобно, поэтому, подождав, пока сон Минервы углубится, Ротко поднял ее, сопящую и ютящуюся, и перенес, и укрыл покрывалом, а сам устроился на своем ложе и тут же уснул. А наутро, проспав безмятежно историческую ночь, Ротко поднялся раньше Минервы, вышел в общее помещение и попросил вдову приготовить ему завтрак. Съев какое-то не очень вкусное месиво и запив чем-то горячим, возможно сбитнем, Ротко вернулся в спальню, лег, и снова уснул. Проснулся он от того, что Минерва лежала рядом с ним и пыталась его соблазнять, неумело гладя. — Слушай, Минерва, — сказал Ротко веско. — Либо ты прекращаешь меня лапать, либо иди отсюда. Надоело. Она обиделась, ушла на свое ложе, и села там, нахохлившись, обхватив руками колени. Ротко еще повалялся в постели, затем встал, оделся, и произнес деловым тоном: — Ну, что ж, пора идти в детинец, вдруг князь вернулся. Почему в детинец пора было идти именно сейчас, он не смог бы объяснить. — Я пойду с тобой, — всполошилась Минерва и начала спешно одеваться. Ротко сжалился над ней и согласился. Солнце мягко светило и грело, народ на улицах выглядел взбудоражено, и Ротко все это очень нравилось. По дороге им встретилась Краенная Церковь, и Ротко подробно объяснил Минерве, какой дурак зодчий, который ее строил, как нужно на самом деле рассчитывать верх колокольни, под каким углом вешать крышу, из какого именно дерева ставить стены, как рассчитывать несущие конструкции, какой формы окна, и так далее, и предположил, что фундамент церкви, если таковой вообще имеется в наличии, сделан так бездарно, что очень скоро все сооружение скособочится и завалится на сторону. А пристройка — вообще хижина какая-то. У ворот детинца Ротко обратился к страже. — Я к князю. — Князь никого не принимает, он устал и хочет отдохнуть. Заученный наизусть текст этот озадачил Ротко. — Князь, стало быть, вернулся? — Вернулся. — Ну так мне нужно его видеть. — Он устал и хочет отдохнуть. — Он назначил мне встречу. — Приди позже. — Когда? — Через месяц. — А ну, добрый человек, — сказал Ротко, начиная раздражаться, — пойди-ка к князю и доложи, что прибыл зодчий Ротко в недоумении и расстройстве по его, князя, приказу. А ежели не пойдешь, то ведь погонят тебя, как только князь узнает. Стражник некоторое время сомневался, но все-таки пошел куда-то, не открывая ворот. Минерва хотела было сказать Ротко, что надо дать дураку стражнику монету, но не сказала. Монеты нужно беречь. Князь лежал на ложе в спальне, мучаясь болью в раненом колене, скрипя зубами и огрызаясь. — Никого не желаю видеть! — закричал он на стражника, которого Жискар пропустил к князю, сам опасаясь докладывать, дабы не быть обруганным. — Неужто так трудно понять! Не расположен! Будь он хоть посол Хайнриха, хоть конунг датский, хоть Папа Римский! — Нет, — возразил стражник, пугаясь, — он Ротко. — Какой Ротко? — Зодчий. — А. Князь рыкнул от боли, приподнялся на ложе, посмотрел на стражника злыми глазами, и вдруг сказал: — Зови его сюда. Подождать в гриднице Минерва отказалась. Ей хотелось посмотреть на князя. — Здравствуй, — рявкнул Ярослав с ложа. — Что ты мне приволок? — Вот планы. — Ротко присел на ложе, не стесняясь. — Вот церква. Вот наброски моста, не такого, как там сейчас строят, а хорошего. Вот жилой дом для знатного человека. Таких нужно настроить целую улицу, и будет очень красиво. Князь, постанывая, разглядывал наброски и пытался вникнуть в расчеты, в которых ничего не понимал. — А это что? — Это купол. — Какой же это купол? — Купол. — Странный какой. — Ничего не странный, — отрезал Ротко. — А только сегодняшние купола похожи на шлемы. — Правильно. А это плохо? — Не плохо, а глупо. А вот так будет гораздо лучше. — Чем же лучше? Этот купол твой похож на луковицу. — Вовсе он не похож на луковицу. — Но, в общем, нравится мне, нравится, — устало согласился князь. — Вот с этого, пожалуй, начни. — Он указал на жилой дом. — Посмотрим, что у тебя получится. Нанимай людей, руководи постройкой. Напиши… нет, я тебе сам напишу… указ, и подпишу. — А мост? — А мост оставь в покое! — строго сказал раненый князь. Глянув на Минерву, он спросил, — А кто это с тобою? Что за девчушка такая? — Она моя ученица. Князь подозрительно посмотрел сперва на Ротко, потом на ученицу. — А подойди сюда, ученица. Минерва приблизилась к княжескому ложу, которое ее слегка разочаровало — она представляла себе какое-то сказочное сооружение, а тут — ложе как ложе. Княжеский терем ее не очень впечатлил, не выглядел достаточно богатым — дом Бескана, в котором ей довелось побывать два раза, оба раза ночью, был несоизмеримо богаче. И сам князь какой-то маленький. Но лицо приятное. — Как звать тебя, ученица? — Минерва. Ярослав засмеялся. — А что смешного? — возмутилась она. — Так меня родители назвали мои. Впрочем, может и не родители. Может, им кто-то подсказал, а им понравилось. Все равно. Это мое имя. Мне нравится. — Бжеваку любишь? — спросил князь, прищурясь. — Люблю. — Эй, кто там! Жискар кивнул ждущему в гриднице холопу. Холоп вошел в спальню. — Принеси бжеваку, друг мой, — велел ему Ярослав. — Поживей. Холоп поклонился и рысью побежал за бжевакой. — Позволь, Ротко, — вспомнил князь. — Ты, небось, деньги, тебе даденные на учение, истратил все? — Да. — А на что ты живешь? Ротко пожал плечами. — На что придется. — Да, как же, — Минерва, осмелев, тоже присела на княжеское ложе. — Друзья подкармливают. — Ага. Друзья у тебя хорошие, но это не дело, что они должны княжеского зодчего кормить. Князь протянул руку к прикроватному столику и взял с него дощечку и свинцовую палочку. Что-то написав на дощечке, он позвал: — Жискар! Бравый Жискар, жуя огурец, вошел в спальню. — Кто там помощник Явана, как его зовут? — У Явана нет помощников, но он очень доверяет дьякону Краенной. — Да? — Ярослав подумал немного. — Ладно, вернется, так разберется сам. А пока выдай Ротко двадцать гривен из моего кошеля. Жискар кивнул. — Найди себе, Ротко, жилье поближе к детинцу, — велел Ярослав. — После того, что было, понял я, что нельзя мне надолго из детинца отлучаться. — А что было? — спросил Ротко наивно. Ярослав покачал головой, мол, сейчас не до шуток. Ротко не стал настаивать. Что-то было, наверное, но его это, судя по всему, не касалось. Князь, следящий за выражением его лица, понял вдруг, что Ротко действительно ничего не знает. Невероятно, но это так. Это даже забавно, подумал Ярослав, морщась от боли. — Ты действительно не знаешь? — спросил Жискар. — У Ротко есть дела поважнее, — сказал Ярослав. — Возможно, он по-своему прав. Выйдя из детинца, Ротко окинул взглядом улицу, подумал, повернулся к Минерве, и вдруг сказал: — Слушай… А дом тот, рыбацкий… На берегу. — Ну? — Может, мы его купим? Там уже есть корова и лошадь. Корову ты будешь доить, а на лошади я буду ездить. — Куда ты будешь на ней ездить? — Не знаю. Это я просто прикидываю так. — Зимой у реки будет холод собачий. — Это точно. Это ты права. А что рыбаки делают зимой? — По всякому. Ты, Ротко, как ребенок. Намучаюсь я, тебя нянча, горюшко. Он не обратил на слова ее никакого внимания. Они направились к Кулачному Концу, но Ротко вдруг пришло в голову, что в Рябинном Храме наличествует удачное сочетание колокольни и малой часовни, и решил он проверить так ли это, не изменяет ли ему зодческая его память, а Рябинный Храм стоял чуть в стороне от Кулачного Конца, и нужно было сделать крюк. Само по себе это обстоятельство не обеспокоило бы Минерву, если бы не пролегающая поперек их пути к Рябинному Храму хорошо знакомая ей Улица Толстых Прях. Ей совершенно не хотелось сейчас встречать бывших клиентов, товарок, ни тем более сводника, сурового литовца со странностями. Сказать об этом Ротко она постеснялась, и, по мере приближения к Толстым Пряхам, нервничала все больше и больше. Как назло, время в переулках, пересекающих Улицу Толстых Прях, было самое ходовое — приближались сумерки. Непотребные девки несколько раз шутливо-издевательским тоном окликали Минерву. На углу, который совсем недавно, три недели назад или около того, обогнул раненый Рагнвальд и за которым начинался богатый квартал, населенный купцами и охраняемый ратниками, Дир беседовал с Людмилой, толстой, развязной, самой бесчестной непотребной девкой в этих кварталах, средних лет. Ротко не заметил Дира — он таращился на какой-то дом, чем-то ему вдруг понравившийся, или, наоборот, не понравившийся, может, по выражению Дира, «насущными контрибуциями». Дир, вроде бы, тоже не заметил — ни Ротко, ни Минерву. Минерва пожалела Дира. Людмила, не стесняясь, рассказывала своим товаркам, как она крадет кошельки у клиентов, как обсчитывает и обманывает их, как унижает и мстит им. Надо бы Дира предупредить. Но не хочется привлекать внимание. Тут как раз и объявился тот, чье внимание нельзя было привлекать. Литовский сводник оказался неожиданно рядом с Минервой и, взяв за локоть, остановил ее, а Ротко, ничего не заметив, пошел себе дальше, погруженный в свои зодческие мысли. — Ты мне должна за отсутствие без разрешения четверть гривны в день. За упущенных клиентов вира — тридцать сапов с каждого, из расчета по десяти упущенных в день. Сейчас ты, так и быть, просто встанешь, где тебе положено, а к утру я с тобой не так поговорю. С чего ты решила, что тебе многое позволено, в толк не возьму. Но это не так. Поняла? На плечо сводника легла тяжелая рука. Он раздраженно попытался ее сбросить, чтобы только после этого обернуться и узнать, кто это осмеливается его здесь лапать, но последовало сжатие плеча и сводник почувствовал, что кости и суставы в плече этом слегка поменяли положение, стали ближе друг к другу. Дир развернул сводника лицом к себе и неспешно собрал ему рубаху на груди в свой кулак, отчего ткань натянулась и надавила на подмышки. Держа сводника за этот сгусток текстильной продукции, Дир приподнял его над землей одной рукой и перенес к забору, к которому и прислонил его спиной, не опуская на землю. — Эй, эй, — возмутился сводник неуверенно и попытался воспротивиться, но каждое движение руки отдавало болью в подмышке. — А скажу я тебе так, добрый литовец, — сказал Дир. — Девушку эту зовут Минерва, и я ей вроде старшего брата. Дела ее значительно лучше идут, чем раньше, и с такими как ты ни видеться, ни говорить она более не желает. А я в свою очередь говорю тебе — как ты ее на улице увидишь, так сразу прячься куда-нибудь. Не заметит она тебя — счастье тебе. Но коли заметит, то нет на свете места, где бы я тебя не нашел. И тогда я, заметь, переделаю твое артистическое сложение таким образом, что будешь ты похож на статую хвиникийскую и днем и ночью. Про хвиникийскую статую что-то говорил Хелье. Вроде, это жена Ярослава так шутила. Дир не очень понимал, что это значит, но выражение ему понравилось. Сводник тоже не знал, что это такое — быть похожим круглые сутки на хвиникийскую статую, но решил, что это, наверное, неприятно очень, и лучше дальше ничего не уточнять. Люди определенных сословий вообще скептически относятся к просвещению, особенно к общим дисциплинам. Всем своим существом давал сводник Диру понять, что согласен и будет прятаться при виде Минервы, и вообще уедет в Литву. Держа его одной рукой на весу, Дир задумался о состоятельности молчаливых обещаний сводников. — Конечно, — сказал он задумчиво, — можно было бы просто свернуть тебе шею. Это гораздо проще и надежнее. С другой стороны… Минерва! Минерва, все это время стоящая неподалеку, наблюдавшая за действом и не знавшая, что ей делать — вмешиваться или нет — сказала: — Да? — Как ты думаешь, убить его или отпустить? — Ты его отпусти, Дир. — Да, пожалуй, — согласился Дир, ставя сводника на землю и становясь пяткой ему на ногу. На пятку он перевел весь вес своего тела. Сводник завыл, морщась от боли. — А мне кажется, ты плохо понял, что тебе сказали, — усомнился Дир, вертя пяткой. — Скажи, понял? — Я понял! Я понял! — закричал сводник. — Что надо делать, как увидишь ее? — Прятаться! — А может, не прятаться? — Нет, прятаться обязательно! — А что, если тебя утопить, тут где-то река была? — Нет, не надо! Я понял! Я буду прятаться! — Будешь? — Буду! — Ладно, — смилостивился Дир. — Поверю на этот раз. Парень ты, наверное, неплохой. Отпустив сводника, быстро заковылявшего прочь, он сказал Минерве: — Догоняй Ротко, чего встала. — Дир, ты не… спасибо тебе… — Догоняй же. — Ты не зайдешь ли к нам? — Не зайду, — сказал Дир. — Дел много, — добавил он важно. — Иди. Минерва догнала Ротко через квартал. Зодчий внимательно рассматривал какие-то настенные узоры. — Куда ты пошел без меня! — крикнула она ему. — Я тебя здесь ждал. Ты с кем-то разговаривала. — Горе ты мое, — воскликнула она в отчаянии. — Со сводником своим разговаривала. Он хотел деньги у меня забрать. — Забрал? — Нет. А ты бы хоть вступился, что ли, сказал бы ему, что я с тобой теперь живу. — Э нет, так мы не сговоримся, — возразил Ротко строгим голосом. — Ежели кто тебя обижает из-за моих дел, тогда да, вступлюсь. А в свои дела меня не впутывай. Мне неинтересно. — Как это? — удивилась она. — Так. У всех есть прошлое, и каждый ответственен за свое прошлое. У меня на твои прошлые дела времени нет. Выпутывайся сама. И если они, дела эти, меня хоть раз коснутся, то, пожалуйста, на глаза мне больше не показывайся. Чудовищная несправедливость! Минерва пожалела, что не осталась с Диром. Дир бы так не сказал. Дир только что за нее вступился! Видел ли это Ротко? — А вот Дир за меня вступился бы, — сказала она заносчиво. — А Диру, может, делать нечего целый день, — парировал Ротко. — Вот он и ищет себе занятий. За того вступись, за этого, на лодке туда-сюда съезди. А мне строить нужно, мне не до глупостей. — Но я же тебе не чужая! — И что же? Если весь мир будет заниматься делами уличных хорл, то и будет он, мир, походить на хорлов терем. Она хотела обидеться и уйти, но не ушла. К родителям ей возвращаться не хотелось, а больше идти было некуда. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. ПРО ЗЯБЛИКА Неизвестно, где провел Детин остаток дня и ночь после суда. Ему сказали — иди, и он пошел, не разбирая пути, не помня направления, не зная, зачем это нужно, просто шагал себе вперед. Его не трогали, не хватали, не кидали в яму, не шептали в ухо, что следует говорить — и то хорошо. В Новгород он вернулся только через неделю. Где он был — он не помнил, что он ел, где спал — неизвестно. Возможно, он просто шел по прямой достаточно быстро и обогнул весь земной шар — такие слухи были, что это, мол, возможно, а возражения последователей Космаса, проживавшего в Александрии лет за пятьсот до добрыниных подвигов в Новгороде и утверждавшего, что земля на самом деле вовсе не круглая, но плоская, ничего, кроме смеха, не вызывали. Ну, не совсем. Были и сердобольные, которые пытались вразумить дураков. — Ну вот смотри, — говорили сердобольные, — смотри, дурак. Вот бывал ты, к примеру, в Константинополе или Александрии? — А если и бывал, так что? — отвечал дурак. — Ну вот когда большое судно с высокой мачтой уходит туда, где небо сходится с морем — что получается? — А что? — Часть его скрывается, виден только парус. А это о чем говорит? — О чем? — Что земля наша круглая. — Нет, земля плоская. Так написал Космас. И сердобольные, и дураки были греки, в основном церковного сословия. Новгородцы об этих разговорах не знали. Те из них, кому приходилось задумываться о таких грунках, Космаса не читали. Так или иначе, Детин вернулся в Новгород и пошел к себе домой. Во всяком случае, он думал, что идет домой. Он не помнил точно, где находится его дом. Вид у него был — обыкновенного бродяги. Сальные грязные волосы слиплись и торчали в разные стороны, неопрятная борода развевалась на ветру. Рубаха грязная, дырявая. Сапоги отсутствуют. Порты отсутствуют. Свита тоже. Грязными костяшками пальцев Детин стукнул несколько раз в дверь. Потом еще. В конце концов дверь открыл укуп, служивший у Детина лет десять. Он некоторое время вглядывался в Детина, прежде чем узнал его. — Ага, — сказал укуп, смущаясь. — Здравствуй. — Здравствуй. Детин даже не удивился, видя, что его не пускают в дом. Не то, чтобы совсем гонят, но загораживают собою дверь и не собираются отодвигаться. Он стоял и молча смотрел на укупа. — Не велено никого пускать, — объяснил укуп. — Ты меня прости, но не велено. — Не велено? — неуверенно спросил Детин. — Нет. Дома никого нет. Все уехали. — Куда? — На состязания. Ты, Детин, на меня не сердись. Но мой хозяин теперь — Нестич. — Нестич? — Твой старший сын. — Да? — Да. Он мой хозяин и есть. — А я? — Не знаю ничего. Поговори с Нестичем, если хочешь. — Как же я с ним поговорю, если он уехал? — логично спросил Детин. — А когда он возвратится? — Не знаю. Не задерживай меня. У меня много дел по дому. — Ты подожди… Но дверь перед Детином закрылась. Детину хотелось есть. Он не помнил, просил ли он милостыню во время своего путешествия. Может и просил. Он прошел несколько кварталов, остановился на людной улице, посмотрел на прохожих, и вытянул руку вперед, ладонью вверх. Его никто не узнавал. Вскоре какая-то женщина, одетая небедно, положила ему в ладонь слегка брезгливым жестом три сапы, стараясь при этом не коснуться пальцами грязной кожи Детина. Детин некоторое время тупо разглядывал монеты. Он не помнил, что, где и сколько на них можно купить. Он поводил головой, понюхал воздух, и двинулся не зная точно куда, а на самом деле — к торгу. Вышел он к торгу окольным путем, и сразу оказался у овощной лавки. Показав Бове-огуречнику монеты, он спросил: — Сколько огурцов ты мне дашь? Бова с синяком под глазом брезгливо поморщился и протянул Детину огурец. — Деньги эти оставь себе, — сказал он. — И иди отсюда. Ты бы помылся. Пахнет от тебя нещунственно. — Но я хочу заплатить, — возразил Детин. — Да я не хочу взять, — отрезал Бова. — Если б не знал точно, что не отвяжешься, и огурца бы не дал. Иди, пока цел. Детин посмотрел на соседнюю лавицу — там стояла и брезгливо смотрела на него молочница, счастливо пережившая роковой полдень неделю назад. Она сразу отвела глаза, боясь, что он сейчас у нее что-нибудь попросит. Детин пошел прочь. Походив по городу он, сам не зная каким образом, оказался возле дома Бескана, купца, с которым некогда имел много общих дел. Он помнил дом, и помнил, что в доме живет человек, которого он знает. Он долго стоял перед домом, не решаясь постучаться, и в конце концов Бескан сам вышел в палисадник. — Здравствуй, — сказал Детин, узнав Бескана. — Здравствуй. Я сейчас очень занят. Я вижу, ты в бедственном положении. Приди через две недели, у меня будут свободные деньги, и я смогу тебе помочь. — Дай мне денег сейчас. — Сейчас не могу. — Не можешь? — Нет. Детин попытался вспомнить, как зовут собеседника, и не вспомнил. Немного помявшись, Бескан сказал: — У нас с тобою были дела, Детин, но больше нет. Давеча он заключил купеческую сделку с сыном Детина, который уверял, что отец больше не вернется. Голые уверения Бескана не убедили бы, но Нестич представил грамоты, подписанные тиуном. Состояние Детина перешло к Нестичу. И Бескан согласился. — Мне бы поесть только, — сказал Детин. — Не могу. Я сейчас уезжаю. Очень срочное дело. Совершенно нет времени. Приходи позже. И Бескан ушел обратно в дом. Близился вечер, и Детин, еще походив по городу, вернулся к торгу. На самом торге народу поубавилось, зато на вечевой площади была толпа. Ожидалось выступление Валко-поляка, сочинившего новую небывалую былину. Сам Валко-поляк вскоре прибыл со странной формы гуслями, забрался на помост, присел там, и провел рукой по струнам. Запели гусли, и вокруг притихли. — Это не былина, а песнь, а может, песнь-былина, — компанейским тоном объявил Валко-поляк, и слушающие стали благоговейно повторять друг другу — «песнь-былина». Валко запел: Нет бы зяблику на дереве сидеть, Нет бы песни ему сладостные петь, Нет бы с зяблинкой шутить да не дурить, А он задумал славный город посетить, Город славный, а стоит он на реке, На пологом да славянском бугорке, Человеки в этом городе живут, И под вечер свир крепленый славный пьют. По толпе прокатился смешок. Людям понравилось, что они поняли намек. Имелся в виду, конечно же, Новгород, потому что именно Новгород стоит на реке, и именно в Новгороде холмы пологи, а человеки пьют крепленый свир, особенно под вечер. Закончив преамбулу в скоморошеском ключе, Валко перешел на стандартный былинный размер, а исполнять былины он был большой мастер: Видит зяблик — а дома-то неказистые, И живут в них очень плохо и безрадостно, Справедливости безмерной ожидаючи, Но ни разу ее не получаючи. И много неприглядного увидел зяблик в этом городе. Но самые неприглядные были ратники и тиуны, а служили они злому волшебнику, сидящему на вершине пологого бугорка. Новгородцы стали переглядываться с опаской и смеяться нервно. Затем зяблик увидел совершенное безобразие — как какие-то люди, не умеющие говорить на прекраснозвучном наречии города и одевающиеся в длинное и черное, отбирают у горожан последний кусок прогорклого хлеба, а сами едят стегуны под рустом, запивая алой заморской влагой. И стало зяблику страшно и противно, и улетел он обратно в лес. Гул восхищения прошел по толпе. Новгородцы удивлялись небывалой смелости Валко. Его просили петь еще, но тут у помоста возник Ляшко и сказал гусляру, что князь ждет его в детинце, ибо княгиня, ожидающая наследника, изъявила желание послушать пение Валко, поскольку много о нем слышала, а ходить ей нынче трудно. Не откажет ли Валко? В знак своего расположения князь посылает Валко награду, которую просит принять вне зависимости от того, согласится Валко петь в детинце или нет. Ляшко вытащил из сумы и протянул Валко кошель, туго набитый монетами. Валко взял кошель, взвесил его на ладони, сунул в свою суму, и кивнул. Поднявшись, он обратился к новгородцам: — Слушайте меня, люди добрые. Песнь-былина, которую вы только что слышали, написана была в тяжелые для Новгорода времена, когда правил городом вашим великим и славным проходимец и предатель. Но времена те благополучно кончились. И я рад видеть сегодня, здесь, радостные лица, добрые улыбки, и я, новгородцы, люблю вас — вы самые лучшие мои слушатели во всех землях славянских. Толпа одобрительно загудела. Валко сошел с помоста, и вместе с Ляшко направились они к детинцу. Детин проводил их глазами. А что, подумал он. Петь я всегда любил. На гуслях играть не умею, но, наверное, научиться этому ремеслу не так уж сложно. И буду себе ходить по городам и весям, и петь былины. И меня будут любить и платить деньги, или кормить. Меж тем наступил вечер. Продвигаясь медленно по улице, Детин размышлял, где бы можно познакомиться с гуслярами. Миновав, и даже не заметив, Улицу Толстых Прях, Детин обнаружил, что стоит перед каким-то крогом, а из крога доносится пение и гусельный перебор. А ведь правда, подумал он. Гусляры — в крогах поют. И в крогах есть еда. Он шагнул в палисадник и толкнул дверь крога. В кроге было светло, тепло, и чисто. Посетители выглядели кто зажиточно, а кто и вовсе богато. Наличествовала болярская молодежь. — Смотри, кто к нам припорхал, — весело сказала какая-то девушка. — Прямо пророк какой-то! — согласились с нею. — О, бляки как прошныривают. Надо дать ему заглотить, вдруг что интересное срыбит. — Эй, пророк, иди к нам! Две женщины, из этой же компании, но постарше остальных, одновременно повернули головы к Детину. Одна из них сразу поднялась на ноги и посмотрела на Детина широко открытыми глазами. Детин помнил, что знает эту женщину. Он только забыл, как ее зовут. Женщина выбралась из-за стола и пошла к нему. Подошла близко. Оглядела. — Эй, подружка! — крикнула Белянка. — Не подходи к нему близко, у него блохи! Ты что! Но женщина взяла Детина за рукав и повела его к выходу. Он решил, что его выставляют, и посмотрел с тоской на гусляров. Он ведь хотел к ним обратиться. Чтобы его научили играть на гуслях. На улице женщина посмотрела по сторонам и вдруг порывисто обняла Детина. Он стоял перед ней не двигаясь, руки безвольно висели по бокам. Женщина прервала объятия и, взяв его за грязную руку, повела куда-то. Куда? Он не знал. Белянка выскочила за ними из крога. — Эй! Но женщина, не оборачиваясь, только махнула ей рукой. Идти пришлось несколько кварталов, а Детин вдруг почувствовал себя очень усталым и выразил желание прилечь на траву у края улицы. Но женщина не позволила ему этого сделать. Вскоре они вошли в какой-то палисадник, женщина постучалась в дверь весьма добротного дома, ей открыли. — Груздь, — сказала женщина повару. — Срочно готовь полный обед, а до того скажи служанке, чтобы немедленно топила баню. Детина отвели в столовую и усадили на ховлебенк. На него долго молча смотрели, а он слегка стеснялся. Баня поспела раньше обеда, и его отвели в баню. Женщина сама раздела его, сокрушаясь, рассматривая ссадины, синяки, сыпь, прыщи — все, что сопутствует путешествиям в полубезумном состоянии. Детин не сопротивлялся, но и не пожелал отмыть себя сам. Женщина поливала его теплой водой, терла тряпками, снова поливала, выводила в предбанник, вытирала, заводила в парную, раздевшись до гола. Детин повиновался ей, не проявляя никаких эмоций. Затем женщина оделась, выбежала куда-то, привела повара по имени Груздь, и он подрезал Детину помытую бороду. Затем его облачили в чистую рубаху и снова отвели в столовую. Там его ждал обильный обед, и Детин слегка оживился. В какой-то момент нужно было остановиться, но он не смог, и вскоре ему стало нехорошо. Затем его еще помыли и повели в спальню. Чистое белье, мягкая перина. Слегка недоумевающий Детин лег на перину, повернулся на бок, и уснул. Когда он проснулся, женщина сидела на скаммеле рядом с ложем и смотрела на него с надеждой. — Зяблик, — сказал Детин. — Жил какой-то зяблик в лесу. — Он поворочал языком во рту и попросил пить. Женщина вскочила, распахнула дверь и громко позвала служанку. Вскоре появились кувшин и кубок, и Детин напился всласть. — Зяблик прилетел в город и увидел много несправедливости, — сообщил он. — А на бугорке живет злой волшебник. Женщина слушала его, а по щекам у нее текли слезы. Непонятно. — Я тебя помню, — сказал он. Она вытерла слезы и спросила: — Помнишь? — Да. Но я не помню, как тебя зовут. — Детин! Детин, очнись! Что с тобой! — Не знаю, — признался он. — Я не знаю, что со мной. Неожиданно взгляд его упал на амулет, висящий у женщины на шее. И Детин что-то смутно стал вспоминать. Состязания. Единоборство. Победитель бросает вызов. Из толпы к нему идет человек… Амулет… Амулет победителя преподносится в дар… кто-то кого-то навещает… гость… Позволь! Меня обвинили в убийстве того, кто подарил ей этот амулет. Я его пальцем не тронул! Свиньи. Мне сказали, что я его убил из ревности. Это чудовищная ложь. И была какая-то… странная, по имени Дике. Называй меня Дике, так она сказала. — Дике, — сказал он. — Я не Дике, Детин! — женщина посмотрела на него умоляюще. — При чем тут ты! — возмутился он. — Любава, не дури, а? Дике — это… Он запнулся и ошарашено посмотрел на Любаву. Она тоже смотрела на него — не смея верить. — Меня освободил Ярослав! — вспомнил Детин. — А при чем тут зяблик? Он задумался. — Какой еще зяблик! — сказал он зло. — Не до зябликов. Любава! Она бросилась ему на шею и стала целовать. — Подожди, подожди, — сказал он. — Меня оклеветали! А сын забрал все деньги. А Бескан — тварь продажная. Нет, я этого так не оставлю. Еще чего! Это все посадник. Сговорился со всеми. — Посадника больше нет. — Как это — нет? — Его взяли под стражу. — А кто теперь правит? — Ярослав. — Да ну? Детин сел на ложе и подпер голову рукой. — Вот я к нему и пойду, — сказал он, подумав. — А то что же это… — Ему сейчас, может быть, не до тебя. — Не дури, Любава. Как это ему может быть не до меня. — Может. — Чей это дом? — Мой. — Твой? Как это. Ты продала старый? — Нет еще. — А! Драгоценности какие-нибудь продала? — Нет. Я теперь, Детин, богатая землевладелица. Детин засмеялся. — Не дури. Ты смешная, и я тебя люблю. Он встал и поцеловал ее нежно в лоб и в нос. — Надо идти к князю. — Повремени, — попросила Любава. — Завтра. — Ну завтра так завтра. Дай-ка мне смолы, а то привкус во рту какой-то. И волосы мне надо расчесать. И — кто это так мне бороду обкромсал? Куда не глянь — сплошные неумехи. Как еще город стоит, на чем держится. Безобразие. Детин, приодевшись (одежду ему купил на торге повар, по инструкциям), действительно пошел к Ярославу на следующий день. Ярослав обещал посодействовать, а для начала обратиться к тиунам, вершившим дела с Нестичем. Тиуны развели руками. На Нестича можно было подать в суд. Начать тяжбу. Но тяжбы за имущество длятся годами. Пойти в свой бывший дом и говорить там с Нестичем Детин не захотел — порешил, что это ниже его достоинства. Взяв значительную сумму у Любавы, он навел справки, снарядил путешествие, купил товар и отправил его в Норвегию. Этого показалось мало, и он снарядил еще одно путешествие — в Константинополь. Через два месяца оба путешествия завершились очень удачно, и дело Детина стало расти. Сначала Любава хотела отписать ему половину своих земель (если бы он попросил, отписала бы все), но возникли сложности. По какому-то старому новгородскому закону, человек из купеческого сословия не имел права получать дарственную от болярина или болярыни, а Любава происходила из древнего рода. Детин мог получить ее земли, только женившись на ней, но он был женат. Жена его знать его не хотела, но делу это не помогало. А вскоре дела Детина пошли не просто хорошо, а очень хорошо. Все купцы Новгорода прекрасно помнили о его злоключениях, и заключать с ним сделки считалось среди них особым шиком — проявлением добродетели с легким привкусом нарушения устоев — Детин был человек меченый. Большинство новгородцев верило, что именно он убил Рагнвальда. К нему вернулась былая уверенность, былые силы. Нищим он по-прежнему не подавал, считая, что попрошайничество есть проявление слабости и лени. А через год примерно после описываемых событий в дом Детина и Любавы постучался болярин Нещук. В результате нескольких неудачных сделок он потерял все, что имел, и за неуплату дани и виры должен был через несколько дней оказаться в темнице, или в яме. Преемник Явана оказался еще большей сволочью, чем Яван, и неплательщиков преследовал безжалостно. Нещук слезно умолял Любаву дать ему четыреста гривен. И она дала. Детин, вернувшись с какого-то строительства домой тем вечером, узнав о происшествии, начал было Любаву ругать, но она заметила ему, что со своими личными средствами вольна поступать так, как хочет. И Детин махнул рукой. Тем более, что Любава была уже шестой месяц беременна, и характер ее за время беременности испортился. Завела привычку ныть и скандалить, и во всем усматривать несправедливость, как тот хорлов зяблик. ЭПИЛОГ Старый новгородский дом болярина Викулы и жены его Белянки почистили, починили, обновили, обставили с тем, чтобы можно было принимать знатных гостей. Проявив деловую сметку, Белянка купила у одной обедневшей болярской семьи нескольких весьма услужливых холопов за полцены. Сдружившись с молодой новгородской знатью, жена Викулы в отсутствие мужа весело проводила время. Холопы, как бы услужливы они не были, не могут отказать себе в удовольствии посплетничать. Поползли о доме и о хозяйке слухи. Говорили, что приезжал гонец от мужа хозяйки, болярина Викулы, с грамотой, а в грамоте той писано, что охотясь в Травяной Лощине с двоюродным братом своим на тура, упал болярин с лошади и сломал ногу, и родственник отвез его к себе во Псков, и раньше весны не сможет болярин в Новгород приехать, и (добавляли сплетничающие, улыбаясь многозначительно) жена Викулы не очень этим огорчена. Также говорили, понижая голос почти до шепота, что заглядывал в обновленный дом Белянки холоп ее, именем Кир, неизвестно где пропадавший две недели к ряду. Перезнакомившись с новыми слугами и служанками, дождался Кир вечера, а как разошлись гости, почти хозяйским шагом вошел в гридницу, налил себе свиру, грохотал кружкой, двигал ховлебенк, топал ногой, даже напевал что-то, чтобы привлечь внимание, и в конце концов дверь хозяйской спальни отворилась, но вышла из спальни вовсе не Белянка, для которой Кир заготовил не очень вразумительное сказание о том, как его похитили из Верхних Сосен, а потом отпустили, а вышел собственной персоной один из приближенных Ярослава, тот, который не новгородец, не ковш, не варанг, не поляк, не ростовчанин, не грек, не германец, а леший его знает кто, по-славянски говорит плохо, по-шведски лучше, любит огурцы, всегда обходителен с женщинами, имя имеет мудреное, сразу не выговоришь, Жись-чего-то, нет, не выговоришь. Неизвестно, что Белянка рассказала ему о Кире, а только пригрозил он Киру, что ежели еще раз его увидит, то хвитец Киру, был человек и нет человека. Кир после того уж не появлялся больше — ни у дома Белянки, ни на торге, ни на пристани — нигде. Беглый холоп стал Кир. Вроде бы видели его на Черешенном Бугре один раз, но и там он не задержался — беглых там не любят. Одна дорога у беглого — в лес. Возможно, примкнул Кир к людям Свистуна, но это маловероятно, поскольку Свистун ушел, говорят, из Земли Новгородской сразу после того, как схватили (еще понижая голос) посадника бывшего. Вроде бы у него, у Свистуна, были с посадником какие-то дела, и вроде бы ратники Ярослава начали его, Свистуна, усердно искать, вот он и убрался по добру, по здорову. А у Белянки что ни вечер, то застолье. * * * Вернувшийся в Новгород Ликургус несказанно удивился, встретив Хелье у оружейной лавки в Готском Дворе. Обнялись. Хелье объяснил ему, что произошло, и Ликургус, вроде бы, обрадовался, хотя в теперешнем его состоянии трудно было понять, когда он радуется, а когда нет. Ликургус же дал Хелье понять, что тот, кого Хелье опасался больше всего, не представляет более опасности. Вскоре, порекомендовав князю преемника, главного священника Краенной Церкви, военачальник Ликургус, получивший награду за службу и отказавшись от награды за Верхние Сосны, собрался в путь. Перед отъездом он зашел в дом Гостемила — попрощаться с друзьями и знакомыми, где застал только Хелье. — А где ж наши славные воины? — спросил он насмешливо. Хелье Ликургус не нравился. В нем мало что осталось от Явана. Жестокий человек, суровый человек, возможно хитрый и не очень щепетильный в выборе средств. — Ушли смотреть на скоморохов. — Ага, — Ликургус покачал головой. — Ну, Хелье, не знаю, встретимся ли еще. Может и встретимся. — Куда ты едешь, если это не тайна? — Не тайна. В Венецию я еду. — Ну да? И что там у тебя за дело? — Я принял предложение Александра. — Александра? — Ты с ним, вроде бы, знаком. — Ага. Вот какого Александра. — Да. Мне нужно пройти испытательный срок. — Какое-то общество или содружество? — Не знаю, честно говоря. Он мне сказал, что испытательный срок — пять лет, и два из них я буду учиться в семинарии. Может, он пошутил так, а может правда. * * * Очень ему этого не хотелось, и все же Ликургус зашел к Эржбете. С тех пор, как она вернулась в Новгород из Игорева Сторца, Эржбета находилась безвыходно в доме на окраине, который она сняла у ремесленника, отбывшего в Псков на свадьбу брата. — Я пришел попрощаться, — сказал Ликургус. — Да, — равнодушно откликнулась Эржбета. — Вид у тебя походный. — Ты давно не выходила в город, — заметил он. Она посмотрела на него тускло. — У меня есть для тебя новость, — сообщил он. — Я давеча был на торге и встретил нашего общего знакомого. Вспомнили совместное путешествие в Константинополь, и прочее. Он говорит, что зла на тебя не держит. — Наверное, он хочет на мне жениться, — сказала Эржбета мрачно. — Не думаю. — Зная его, думаю, что ему все равно, на ком жениться. Истосковался. — Кто? — Дир. Мы ведь о Дире говорим? — При чем тут Дир. Нет, конечно, Дир хороший парень. Но вообще-то я имел в виду Хелье. Она резко повернулась к нему. — Это ты шутишь так? А ну пошел вон! — Эржбета, не кричи, тебе не идет. У тебя и так голос противный, а когда ты кричишь, он еще… — Пошел вон! — Эржбета, я видел Хелье. На торге. После чего я зашел к нему — он живет с другом недалеко от Краенной Церкви. — Хелье? — Да. Хелье. Мы с тобою, оказывается, поспешили с выводами. Эржбета поднялась на ноги. — Где? — Ты собираешься признаться ему в любви? А то ведь пора уж. Не думаю, правда, что он… — Заткнись. Не твое дело. Где? — На Улице Смолильщиков. В Ремеслах. Пятый дом от угла, если идти от церкви. У Эржбеты запылали веснушчатые щеки. Она стала натягивать сапоги. — Ну, развеселилась, — сказал Ликургус. — До свидания, Эржбета. Я уезжаю. — Да. Счастливого пути и удач. — Я… — До свидания. Спасибо. Пошел вон. Ликургус посмотрел на нее критически, подумал, пожал плечами, и вышел. А Эржбета, наскоро одевшись, побежала в Ремесла, не помня себя. Хелье стоял на крыльце, беседуя с Гостемилом о чем-то. Эржбета, не показываясь им на глаза, стоя в тени дерева, долго смотрела на него. Они зашли в дом. Эржбета вздохнула и пошла обратно. * * * Семитысячное войско, обещанное Житнику, прибыло в Верхние Сосны. Та немалочисленная его часть, что была знакома с ландшафтом, удивилась, найдя на месте княжеского комплекса пепелище. Остальные удивились, не найдя стана с шатрами. Кинулись в селение, но жители не могли сказать по этому поводу ничего вразумительного. Воеводы, приведшие свои отряды, посовещались, разбили шатры возле пепелища, уяснили, что при отсутствии предводителей, которых почему-то не оказалось в Верхних Соснах, предпринимать что-либо они не могут, ибо им не известны цели, и послали пять человек в Новгород, чтобы разузнать, что к чему. Люди эти походили по городу, порасспрашивали народ (новгородцы смотрели на них странно и отвечали уклончиво) и в конце концов, после долгих сомнений, решили идти к Константину в детинец. Стража, не очень разбираясь, что нужно этим просящим, неожиданно решила их впустить. У терема их встретил Жискар, сидящий по обыкновению на крыльце, на солнце, и жующий огурец. Выслушав посланцев, он провел их в занималовку, где находились Ярослав и Ляшко. — Вот, — сказал он. Ярослав в свою очередь выслушал посланцев, которые интересовались местонахождением Константина. Нельзя ли с ним поговорить? Какие у него планы? Без планов невозможно действовать. Нам сказали придти в Верхние Сосны, чтобы потом двигаться на Новгород. В Верхние Сосны мы пришли, а военачальников нет. Вот пусть явится Константин и разъяснит, что к чему. Ляшко хотел было объяснить посланцам, что они орясины тупые безмозглые, но Ярослав, остановив военачальника, внимательно выслушал гостей, поразмыслил, и сказал: — Ну, что ж, Ляшко. Как раз сейчас у нас по плану был поход на Брест, по уговору с Хайнрихом. Нужно там потеснить литовцев, а то они ему мешают воевать с норманнами. Вот и войско есть — семь тысяч человек. Не желаешь ли его возглавить? Ляшко задумался. Предложение было весьма соблазнительное. При удаче можно было возвратиться в Новгород с лаврами победителя — а там кто его знает, какие еще удачи заготовила судьба, главное начать. — Нужно, чтобы меня слушались, — сказал он. — Меня там никто не знает. — Возьми с собой двадцать человек из Косой Сотни. Тогда тебя будут слушаться. Быстро собравшись, Ляшко выехал в Верхние Сосны и, прибыв туда засветло, объяснил воеводам положение, кое-что скрыв, кое-что изменив по своему усмотрению. — А что же с Константином? — спросили его. — А Константин в темнице. Если бы те землевладельцы, что составили в Ветровой Крепости соглашение с Житником, присутствовали бы при этой встрече, Ляшко схватили бы тут же на месте. Но землевладельцев этих не было в живых, их пепел развеял ветер. С Ляшко согласились. Можно было бы идти по рекам, но это означало бы — через Русь, а связываться со Святополком и его польскими гостями напрямую у Ярослава не было желания. Пятьсот аржей по бездорожью — в лучшем случае переход должен был занять месяц. Ляшко предъявил свои расчеты Ярославу. — Вот и хорошо, — ответил князь. — Они все хотели воевать и захватывать города — вот и случай представился. — Князь, большинство из них ни разу не побывало еще в сражении, а о серьезных переходах не имеет представления. — Будет им хорошая учеба. А тебе, Ляшко, тоже пора чему-нибудь научиться. Есть задача — добраться в трудных условиях с малыми потерями до города, захватить его, послать гонцов с вестью. Войско состоит из новобранцев. В день выхода войска силы превосходят силы врагов. Полководцы решают такие задачи всю историю. Имена тех, кто справляется с решением, записывают в летопись. А придти по хорошим хувудвагам в чистый, ухоженный город с мирным населением во главе опытного войска может даже служанка моей жены. Поход на Брест оказался неудачным, но большого значения это не имело. * * * Понежившись, попировав эпикурейски две недели в компании Дира и Гостемила, Хелье решил, что зиму проведет в теплых краях. — Достаточно я видел в своей жизни снега, — веско сказал он Гостемилу. — Не люблю я кутаться и дрожать по ночам от холода, вставать и подкидывать дрова в печку. Листья шуршащие! Люблю, когда тепло. — И куда же ты вознамерился отбыть? — с интересом спросил Гостемил, дегустируя греческое доброй выдержки. — В Корсунь. — А, да. Забавный город. Диковат, но забавный. — Поедешь со мной? — Сперва я должен побывать в Киеве. Нужно уладить дела, — сказал Гостемил. — Не мрачней так, Хелье, вряд ли я увижу там Марию. Затем я хотел бы посетить родные места. Там у меня есть дальний родственник, он обещал отписать мне половину имения, если я перестану бездельничать. Так и сказал, представь себе. Но, возможно, к Рождеству буду в Корсуни, так что жди. Холопа бы надо завести. Дир мне Годрика не отдаст. Я уж просил его. Он со мной после этого два дня не разговаривал. Не умеет держать дистанцию — холопа нельзя делать своим другом, это верный признак плохого вкуса. Деньги у тебя есть, как я понимаю? — Князь дал, как обещал. Кстати, он о тебе спрашивал. Я ему все объяснил, и он хочет тебя видеть. — Зачем? — Чтобы с тобою помириться. — Я с ним не ссорился. Да знаю я, знаю. Утомительно это, вот что. — Я бы хотел зайти попрощаться с Ингегерд. — Это — дело хорошее. Это правильно. — Пойдем вместе. — Не хочу. — Ну, пожалуйста. — Ладно. Я, правда, намеревался сегодня посмотреть на скоморохов, какие-то новые приехали, из Пскова. Говорят, смешные. — Успеем и к скоморохам. — И то правда. Сейчас пойдем? — Да. — Переоденься. — Зачем? — удивился Хелье. — Мы ведь в детинец идем. — И что же? — Рубаха на тебе мятая, порты какие-то сероватые. Одень все самое лучшее. — Да ведь я не на праздник собираюсь. — Нет, но ты все-таки оденься хорошо. Поверь, так будет гораздо приличнее. Хелье поверил Гостемилу. На вечевом поле Гостемил попросил Хелье остановиться — ему хотелось послушать оратора. На помосте помещалась дородная женщина средних лет, рассказывавшая об ужасах правления Константина. Народ вокруг слушал и в основном сокрушался. — Двух недель не прошло, а какие смелые все стали, — заметил Хелье. — Пинают и пинают. Каждый день, прилюдно. — Это естественно, — откликнулся Гостемил. — Всякая новая власть считает своим долгом клеймить старую, которую она сменила. Но дело не в этом. Мне нравится, как эта женщина говорит. Ужасно забавно. Смотри, как она глаза выпучила. — Но с самого начала, — говорила ораторша, — как только я поняла, что такое — прихвостни посадника Константина, как только увидела, что творят они в городе, я пообещала себе, новгородцы, что буду их заклятым врагом всегда. Люди порядочные иначе не могли. Все помнили, чей сын посадник Константин, и поэтому даже не удивлялись… даже не удивлялись!… что он хватает, душит, заключает под стражу, убивает… ничего удивительного. Но многие посчитали, что это так и должно быть. Они забыли, что они новгородцы, что они люди вольные, что душителей терпеть нельзя. Они забыли заветы своих предков. Они кланялись сыну и внуку холопа. И у них не болела спина, не ныла душа, их при этом не рвало… Гостемил поискал и заприметил парнишку, тупо, с открытым ртом, слушающего ораторшу. — Эй, парень! — позвал он. — Иди сюда. Парень подошел к Гостемилу. — Ты холоп? — спросил его Гостемил. — Да. — А отец твой тоже холоп? — Да. А что, болярин… — Нет, подожди. Стой вот так вот. Стой прямо. Парень встал прямо. Гостемил чуть отступил и поклонился ему. Хелье, стоящий рядом, захихикал. Распрямившись, Гостемил констатировал: — Вроде бы спина не болит. Душа не ноет. И не рвет меня. — Но ведь ты не новгородец, — заметил Хелье. — Точно. Наверное, в этом все дело. Можешь идти, парень. Вот тебе две сапы за труды. Благодарю тебя, друг мой. Стражники детинца знали Хелье и пропустили его и Гостемила. У дверей занималовки сидел на скаммеле Жискар, жуя огурец. — Добрый день, славяне и варанги, — сказал он. — Чем могу вам услужить? — Мы к князю, — сообщил Хелье. — Князь там с греческим послом болтает. Приходите позже. — Мне не нравится тон этого франка, — заметил Гостемил. — А тебе, Хелье, нравится его тон? — Не очень. Но мы не будем его, франка, упрекать. — Нет, не будем. Люди дикие лесные не виноваты в том, что в лесу родились. — Но, собственно, основной целью посещения нашего является княгиня, — продолжал Хелье. — Там, — указал Жискар половиной огурца. — В приемном помещении. — Что за приемное помещение, первый раз слышу, — сказал Хелье. — Новое, недавно отделано. Пошли в указанном направлении. У дверей помещения стоял нарядно одетый холоп, который и осведомился, что нужно добрым людям. — Нужно, чтобы ты отошел от двери и потерял дар речи, — объяснил Гостемил, делая свирепое лицо. Оценив вид Гостемила, холоп повиновался. Приемное помещение оказалось роскошным залом, великолепным, невиданным в Новгороде. Несмотря на то, что стены и свод были деревянные, и арки тоже, наличествовала в помещении этом некая степень абсолютной перманентности. Не временное жилище, не форпост, не летняя резиденция, но дворец. Балюстрады, лесенки, переходы. За две недели, что даны ему были на подготовку строительства богатого дома, Ротко не сделал ничего — не нашел ни землекопов, ни плотников, ни смолильщиков, ни кровельщиков, не наметил место, не составил смету. Он старался, бегал по городу, выспрашивал что-то на торге, но усилия эти ни к чему не привели. Ингегерд, узнав об этом, поговорила с Ярославом. — Он не понимает практической стороны вещей, — сказала она. — Нужно, чтобы рядом с ним все время кто-то был, кто понимает. — Зодчий должен понимать, — возразил Ярослав. — У него интересные рисунки, — сказала княгиня. — Но на этом все и заканчивается. Вот, смотри, он нарисовал лестницу, нарядную, кругом деревья. Красиво. Но это — лестница римского парка. У нас нет здесь семи холмов, и ее некуда определить. А это что же? Это верхушка храма, но вместо обычного окончания какая-то луковица. Это остроумно, но ведь в зодчестве остроумие не главное. Князь задумался. — То есть, — сказал он, — ты хочешь сказать, что умениям его применения нет? — Почему же. Есть. Вот например, тут в тереме, рядом с занималовкой, пустует огромная комната. Если пригласить Ротко, он сделает несколько рисунков, и по этим рисункам плотники составят и сколотят все, что требуется. — Ага, — задумчиво произнес Ярослав. — А я ведь ему уже перепоручил строительство церкви. — Какой? — Той, что на отшибе. Строится по просьбе Хелье. Совсем маленькая. — Вот пусть он ее, совсем маленькую, достроит, а там видно будет. — Она каменная, он долго провозится. — Ничего. На том и порешили. Ротко действительно сделал несколько рисунков, и приемное помещение было готово через четыре дня. И все получилось на славу. Если бы Ротко не путался у плотников под ногами и не давал бы странные указания, и в два дня управились бы. Увидев входящих Хелье и Гостемила, Ингегерд велела служанке уйти и села на резной скаммель. Одета она была в бархат, длинная понева доставала до полу. Приблизившись к ней, оба — и варанг, и славянин — остались стоять. Других скаммелей рядом не было, а ховлебенк нужно было бы тащить через все помещение. — Здравствуйте, — сказала Ингегерд, любезно улыбаясь. Голову и спину держала она прямо, руки на коленях, и даже массивный живот впечатления не портил. А впечатление было. Хелье не сказал бы, что поражен, но уверенность в том, что вот он сейчас увидит Ингегерд, обнимет ее, дернет за ухо, игриво, как в детстве, поцелует в щеку, сядет рядом как попало, спросит, «Ну, как живешь, дура?» — пропала начисто. Совсем. Перед ним сидела другая Ингегерд. Она напоминала прежнюю, и память и мысли ее были такие же, наверняка, как прежде, но что-то в ней разительно изменилось. Разительно. Прежняя Ингегерд не смотрела бы так благосклонно. Так величаво. Перед Хелье и Гостемилом сидела и смотрела спокойно — властительница. Хелье покосился на Гостемила. Да, он тоже почувствовал. Потомок древнего рода держался с достоинством, но и с почтением. Власть требует к себе почтения. Одну ногу Гостемил отставил чуть в сторону, спина прямая, голова чуть опущена в знак почтительности, шапка со щегольским околышем в руке, левая рука не на поммеле, но вдоль бедра, придерживает ножны, чтобы сверд не болтался. Хелье непроизвольно скопировал позу Гостемила. — Я очень благодарна вам, друзья мои, за все, что вы для меня сделали, — сказала княгиня. Может, она при Гостемиле стесняется, подумал Хелье. Но нет, прежняя Ингегерд не постеснялась бы. Он увидел, что Гостемил, в соответствии с этикетом, наклонил голову в ответ на изъявление благодарности. Хелье, чуть подумав, сделал тоже самое. — Мое положение, увы, не дает мне возможности выйти и погулять с вами в саду, как видите, — княгиня улыбнулась величавой улыбкой. Даже самоирония звучала у нее теперь величаво. — Князь сейчас очень занят, но я сама вас приглашаю — сегодня у нас званый обед в честь греческого посла. — Она улыбнулась еще раз и выдержала паузу, возможно, специально, чтобы друзьям стало неловко. — Было бы лучше, — сказала она, понизив голос, — чтобы никто не узнал об одном недавнем приключении, в котором нам вместе пришлось поучаствовать. Ну же и хорла, подумал Хелье, начиная злиться. Ну и гадина! Я с этой гадиной вырос, сватал ее князю, и вот теперь она так со мною разговаривает. Листья шуршащие! Хорошо хоть, что я вот прямо сейчас уезжаю в Корсунь, и видеть ее, гадину, не желаю, ну ее к лешему. Стерва. Как быстро, однако, накладывает власть печать свою на людей, подумал Гостемил. Была ведь девчушка как девчушка. Смешная, милая. Помню, те двое татей на нее крикнули, а она как сожмется в комок, а я их, значит… веревку эту держал… И вот уже княгиня. Быстро. И ведь только что переехал князь из разухабистых, беспечных Верхних Сосен в детинец, только что стал полновластным. Интересно бы и на него посмотреть, какой он стал. Просто из любопытства. А Хелье, небось, в ярости. Ишь как глаза сузились. Не знает, небось, что людям многое следует прощать. С княгиней вдруг что-то сделалось. Лицо ее исказилось, она подавила крик, задвигалась на скаммеле. Двое мужчин отчетливо услышали, как течет струйкой на пол со скаммеля вода. — Что это? — спросила княгиня в величавом испуге и недоумении. — Гостемил, — сказал Хелье. — Беги к князю быстро, встретишь нас в спальне. Князь пусть срочно найдет повитуху. У княгини отошли воды. Гостемил бросился к двери. — Отошли воды? — переспросила княгиня. — Поднимайся, только осторожно. Идем в спальню. Не очень быстро. Но и не очень медленно. Княгиня поднялась на ноги. Гостемил пробежал длинный проход, освещенный дневным светом и закричал Жискару на бегу: — Княгиня рожает! Жискар выронил огурец. Гостемил распахнул дверь в занималовку. — Князь! — сказал он. — У тебя сейчас появится на свет наследник. В спальне. Нужна повитуха. Ярослав вскочил на ноги. Греческий посол удивился, но изобразил восхищенную улыбку. Он тоже поднялся. Ярослав, сильно хромая, бегом бросился вон из занималовки, Жискар за ним. Посол хотел последовать за остальными, но Гостемил его остановил. — Дело семейное, — сказал он по-гречески. — Ничего страшного. Сейчас княгиня родит, и князь вернется и вы закончите вашу увлекательную и познавательную беседу. Посол замигал, а Гостемил, выйдя из занималовки и закрыв дверь, подпер ее ховлебенком, чтобы посол не убежал. В спальне Хелье уложил княгиню на кровать в чем была и нетерпеливо заходил по комнате. Княгиня молчала и переживала. — Не переживай, княгиня, — сказал Хелье. — Семимесячные — такие же дети, как все. Ну, может хилые немного, но такие же. И добрые бывают. Где же Гостемил с князем! Через открытую дверь Хелье услышал как Гостемил бегает по всему уровню, ища спальню, и кричит, как в лесу. — Хо, Гостемил! — крикнул Хелье, высовываясь из спальни. — Сюда! — Князь послал человек двадцать в город искать повитуху, — рапортовал Гостемил. — То есть, в детинце повитухи нет. — Нет. Хелье топнул ногой в раздражении. — Бараны, — сказал он. — Просто бараны. Занимаются леший знает чем, какие-то приемы, обеды, греческие, хорла, послы, а главного — нет. Я не желаю! — Что ты не желаешь! — Ничего не желаю! Листья шуршащие! Провалитесь все! Появился князь с красным лицом, широко открытыми глазами, держась за колено. — Послали, скоро будет… — сказал он. — А лекарь? — спросил Хелье. — Какой лекарь? — У тебя сейчас родится семимесячный ребенок, — зло сказал Хелье. — Ты считаешь, что лекарь не нужен. А повитуху приведут с Черешенного Бугра, небось. У тебя даже нет никого на примете. Чтоб вас здесь всех разорвало. Бараны. Княгиня на ложе громко вскрикнула. Князь, хромая, кинулся к ней. В дверях показались сразу несколько холопов. — Два бочонка побольше, один с горячей водой, другой с холодной, — сказал Хелье. — Который с горячей, менять по мере надобности. Но не очень горячей. — А? — спросил Ярослав. — Повитухой придется быть мне, — сказал ему Хелье. — Я не напрашивался, и я совершенно не хотел, но так получилось. — Ты когда-нибудь… — Да, приходилось. Чтоб вас всех разорвало. Ты слышал, что я сказал? Вода нужна. — Вы слышали? — закричал на холопов Ярослав. — А ты что?… А как… В дверях появился Жискар. — Mon roi, — сказал он, — привели повитуху. — Тащите ее сюда! — сказал Хелье. — Да, тащите! — подтвердил Ярослав. — Но не забудьте воду! — Не забудьте, скоты! Вскоре повитуха предстала перед князем в спальне. Лицо у нее было совершенно ведьминское, во рту наличествовал один зуб, с краю, и улыбалась она зловеще. — Где вы ее взяли? — спросил Хелье у холопа. — А на торге она… — Где живешь, бабка? — Что тебе, яхонтовый? — Где живешь? Дом твой где? — А на Черешенном Бугре, милый. — Иди отсюда. — А? — Князь, дай ей гривну, пусть идет! — На тебе, бабка, гривну. Бабка взяла гривну и хотела уже ругаться и причитать, и может что-нибудь интересное пожелать, но Хелье положил руку на сверд, и она ретировалась. — Выведите ее там, нечего ей в детинце делать! — крикнул вдогонку Хелье. — А теперь вы все. Чего встали? Где вода? — Несут, — доложил Жискар от двери. — Вот несут. Он посторонился, и два холопа внесли в спальню два бочонка с водой. — Поставьте рядом с ложем, — приказал Хелье. — Все, кроме князя — вон отсюда. Стоять за дверью и почтительно ждать. Князь сейчас к вам выйдет и будет вынимать из вас душеньки ваши ржавыми клещами, пока тут из княгини чего-нибудь не народится. Никто не обиделся, все покорно удалились. — Князь, — сказал Хелье будничным голосом, — снимай с нее одежду. — Всю? — спросил князь. Хелье на него мрачно посмотрел, и князь все понял. Подойдя к ложу, он стал медленно и нежно стаскивать с Ингегерд, которая морщилась и постанывала, сапог. Хелье отодвинул его бесцеремонно, сдернул с княгини сапоги, поискал гашник, но понева так странно была устроена, что гашник не сразу находился. Тогда Хелье просто вытащил из сапога нож, сделал на поневе и рубахе Ингегерд снизу надрез, и разорвал до гашника. Перерезал гашник. Разорвал дальше. — Князь, — сказал он. — Встань рядом и говори ей что-нибудь глупое и приятное. — Я ничего, — сказала Ингегерд. — Ты правда раньше роды принимал? — Да. Поворачивайся на бок. Ингегерд послушно повернулась на бок, и Хелье стащил с нее поневу, рубаху, и еще одну, короткую, рубаху. — Дай помогу, — сказал Ярослав. — Не мешай, князь. Хелье потрогал ей живот, велел сделать глубокий вдох, и она закричала. — На спину, живо, — приказал Хелье. — Колени вверх, ноги врозь. Не бойся. Ничего страшного нет и не будет. Дыши. — А не опасно? — спросил князь. В дверь постучали. — Князь, — сказал Хелье. — Выйди туда, к ним, скажи им, что если кто еще раз стукнет, то сварят его в кипятке. Задержись там немного, мы тут не скоро справимся. Возвращайся, но не сразу. Придумай, что ли, имя первенцу. Князь замер в нерешительности. — Делай, как он говорит, — сказала Ингегерд. — Я ему верю. Ярослав кивнул, пошел к двери, еще раз обернулся, и вышел. — Нож его расстроил, — заметил Хелье. — Давай второй рукав. Так. Он разрезал на ней второй рукав, и теперь она лежала совсем голая. Все, что было в ней величественного, куда-то исчезло. Ингегерд как Ингегерд, такая же тощая, как всегда, только очень увеличились груди и живот торчит. Подростковое тело. Впрочем, бедра расширились. Слегка. Пятки торчат. Руки худенькие, шея тощая, цыплячья. Глазищами смотрит своими дикими. — Не бойся, — сказал он. — Я стараюсь, — ответила она — совершенно прежняя Ингегерд. — Ну, давай, стало быть, дышать. Вдох, выдох. Глубже. Еще глубже. Теперь тужься. — Я не могу. — Это обычное дело, дура. Сейчас из тебя польется все подряд, и это обычное дело. Сейчас главное — ты и то, что в тебе там зародилось, а все остальное глупости. Он встал на колени на ложе, пригнулся, раздвинул ей ноги чуть шире, и велел: — Тужься. И дыши. Ну же. — Ай! — вскрикнула Ингегерд. — Не кричи, а дыши. — Больно! — Знаю, но ты терпи. — Очень больно. Хелье, милый, это страшно очень. — Совсем не страшно. Очень больно, но от этой боли ты не умрешь. Обещаю. Дыши. Так. Тужься. Нажимай. Сильнее. Еще. Схватки участились, и Ингегерд слегка попривыкла и больше не вскрикивала. За дверью Ярослав, прихрамывая, метался перед стоящими и глядящими на него. — Имя! — сказал он. — Надо дать ребенку имя. Моему ребенку нужно имя. Ну, что ж. Сделаем так. Нарушим традицию, сделаем новую. — Князь, — заметил Гостемил. — Ты не переживай так. — Да уж, — поддержал его Жискар. — Ты успокойся. — Да ну вас! Новая традиция будет. Не будем больше давать старые имена, а потом крестить под другим именем. А то получается ни то, ни се. Дадим ему сразу библейское имя. А? — Не думаю, что народу это понравится, — возразил Гостемил. — Это постепенно надо приучать. — А мне-то что, понравится ему или нет. Привыкнут! Итак… Библейское имя первенцу. Адам. Нет, глупо. Иеремия. Авраам. Нет. Как звали евангелиста, который… хмм… — Маркус, — предположил Жискар. — Нет, другого. — Лукас. — А как это по-славянски? — Лука, — сказал Гостемил. — Лука? Ничего, звучит хорошо. Почти славянское имя. А еще есть тут такой Лука Жидята, умный парень, из славян самый лучший богослов, пожалуй, хоть и молод очень. Нет, все равно не нравится. — Он хмуро посмотрел на Гостемила. — Хелье говорит, что ты Марьюшку просто охранял, к делам ее отношения не имеешь. — Ну раз Хелье говорит, так надо верить, — заметил Гостемил. — Ладно, ладно, не язви, Гостемил, не до того. Тебе какое имя в крещении дали? — Илья. — Илья? Илья… Нет, тоже не годится. Некрасивое. — Почему же это? — возмутился Гостемил. — Хорошее имя. Илья-пророк такой был. — Я тоже Библию читал, — отрезал князь. — А имя некрасивое. Так. Э! А как же по-славянски Предтечу зовут? — Предтечу? — переспросил Гостемил. — Иоаннес Бапто… Креститель! Ну же. Ну? — Иоанн, наверное, — предположил Гостемил. — Точно, Иоанн. Вот! Вот оно. Хорошее имя. Так и назовем. Что там Хелье делает! Ярослав метнулся к окну, потом обратно к двери, и у него заныло, засаднило, и заболело колено. Он сжал зубы. Жискар и Гостемил увидели, что он бледнеет, и оба подались к нему. — Ничего, ничего, — сказал князь, согнувшись и держась за колено. — Сейчас, сейчас. А, хорла, ну и болит же! Отойдите от двери. Отойдите. Они расступились. — Ежели кто подойдет и хоть раз в дверь попытается стукнуть, — сказал Ярослав, — рубите его и выбрасывайте вон в то окно. Чтобы никакого шума. Пожалуйста. И вы сами стойте… — То лекарь был, — объяснил Жискар. — Молчи! Ярослав толкнул дверь, впрыгнул на одной ноге в спальню, и… — Тише там! — крикнул Хелье от ложа. Ярослав осторожно прикрыл дверь и, морщась от боли, прохромал к ложу. — Как ты там? — спросил он, наткнулся на сверд Хелье, лежащий на полу, поскользнулся, припал на руку. Лицо его полиловело, но он не издал ни звука. — Жми, Ингегерд, жми! — сказал Хелье твердо. — Давай же, дура, вот же… вот же… вот оно. Князь, не опрокинь там бочонки. Давай… есть! Еще жми! Показалась голова. Князь смотрел на происходящее, забыв о боли. — Все идет прекрасно! Жми давай! — командовал Хелье. — Еще, еще! Молодец! Еще… листья шуршащие… Князь следил, как Хелье что-то потянул, как-то изловчился, стоя на коленях перед расставившей ноги Ингегерд, наклонился на бок, неестественно выгнул плечи, и вдруг плавно распрямился, держа в руках что-то очень маленькое и красное. Еще изловчившись, одной рукой он вынул из сапога нож, сморщился, закусил губу, задышал звучно носом, и перерезал пуповину. Бросив нож на пол, он перевернул существо в руках, примерился, и шлепнул слегка розовую мякоть двумя пальцами. И еще раз. Мякоть вдруг издала какое-то совсем тоненькое верещание. И зашлась плачем. Славянским. — Держи, князь, — сказал Хелье, — только осторожно. Сейчас мы эту гадость обмоем. Князь, раскрыв глаза очень широко, взял гадость и заглянул гадости в лицо, и вдруг сказал: — Но это же девочка. — А у меня другие не получаются, — сообщил Хелье. — Нужно было о повитухе вовремя думать. В следующий раз подумаешь, может и будет мальчик. — А? А? — спросила Ингегерд. — Дай ей подержать, — сказал Хелье. — Дай, только осторожно. Мордочкой вниз. Вот, правильно. На грудь ей клади. Ишь, какую отрастила. Правее. Прямо на сосок. Существо верещало жалобно и пронзительно и вдруг, найдя ртом сосок, замолчало и чего-то там стало делать, с соском. — Ай, какое… какая, — сказала Ингегерд, и лицо ее расплылось в совершенно дурацкой улыбке. — Ноги можешь опустить, — заметил ей Хелье. — Сейчас мы ее у тебя возьмем и обмоем. — Как звали мать Крестителя? — спросил Ярослав. — Это которая сестра Добрыни? — осведомился Хелье. — Да нет же! Крестителя! Иоаннеса. — А… Элисабет. Ежели по-гречески. — А по-славянски? — Не знаю. — Какая славненькая, — сказала Ингегерд. — А чего у нее волосы на ушах? — Это от счастья, что тебя видит, — объяснил Хелье. — Морду твою бесстыжую. * * * Зимой строительные работы на окраине прекратились по причине снега и мороза, но весна сделалась в следующем году ранняя, и уже к середине апреля маленькая церковь, которую местные жители прозвали Евлампиевой, была частично готова — к службе, во всяком случае. Главные помещения еще стояли в лесах, но дверь часовни открылась для прихожан. Прихожан не было. Христиане, проживавшие в этом конце, привыкли ходить в Краенную и на новую постройку смотрели недоверчиво. Рядом строители соорудили времянку, в которой поселился Анатолий, назначенный главным священником этой церкви — лучшего применения Иоахим, глава священников Новгорода, найти ему не сумел. Храм освятили, но прихожане не появлялись. Анатолий вздыхал, ходил по окрестным улицам, рекламируя церковь, над ним посмеивались. Вида церковь была странного, что тоже смущало верующих. Стройная колокольня увенчана была чем-то вроде луковицы, над луковицей помещался крест. Ротко приглашал князя и княгиню посмотреть на то, что получилось, но все как-то не было у них времени. Но вот как-то утром, в повозке, в окружении ратников, княжеская чета двинулась к окраине. Ингегерд помнила, что церковь строили по просьбе Хелье (Ярослав ей сказал), и ей хотелось, чтобы все было красиво, и чтобы Хелье понравилось, когда он вернется из Корсуни, но на умение Ротко она особо не полагалась. Поэтому вид церкви, величественно стоящей на южной стороне улицы, со стройной колокольней, с достраивающимися службами, ее поразил. Выглядела церковь, хоть и странно — возможно, слишком много углов по краям — но очень целостно, будто сошедшая целиком с рисунка Ротко, будто ничего в ходе постройки не нужно было из задуманного менять. И даже луковица над колокольней, которая так не нравилась ей на рисунке, очень гармонично сочеталась с остальным. — Ну Ротко, — сказала Ингегерд князю, — ну молодец! Не ожидала я от него такого. Я была не права. Ярославу тоже очень понравилась церковь. Ингегерд спрыгнула с повозки, подбежала ко входу, у которого стоял с грустным лицом Анатолий, и поклонилась ему. — Никого нет, — виновато сказал Анатолий. — Будут, будут! — заверила его Ингегерд. — Будут прихожане! С сегодняшнего же дня! А я сюда к тебе буду на службу ездить утреннюю в неделю раз! Он улыбнулся нерешительно, не смея верить. А Ингегерд спросила: — А можно я ударю в колокол? — Колокол целый три, — ответил Анатолий. — Конечно. Ингегерд помахала Ярославу рукой и кинулась внутрь. Лестницу на колокольню она нашла без труда и быстро по ней взбежала на самый верх, два раза по дороге упав на крутые ступени и рассадив коленку. На это она не обратила внимания. Глядя вниз на ратников, князя, и Анатолия, Ингегерд весело помахала им рукой, крикнула: — Здесь страшно и высоко! — … и скрылась куда-то. Найдя в густой тени три каната, крепящиеся к языкам колоколов, Ингегерд дернула за самый толстый, идущий от языка самого большого колокола. Удара не было — тяжелый язык следовало раскачать. Она дернула еще раз, и другой рукой потянула остальные два. И затем еще. И еще. Последовали три медленных, гулких удара через равные интервалы, в мажорной гамме, вниз, торжественно — доминант, третья ступень, тоника. Колокольный звон слышал весь Новгород.