Аннотация: Юный князь Александр Александрович Меншиков, сын опального Светлейшего князя, умершего в Березове, стал свидетелем гибели неизвестного у собора Петра и Павла. А затем ему привиделся жуткий призрак. Он предрек приход царства Тьмы и исчезновение Петербурга. Князь попытался бежать от отвратительно реального для него, безжалостного призрака, и покинул Северную Пальмиру. Но где бы он ни скитался, где бы ни прятался на просторах России, – всё было безнадежно. Князь решился вступить в единоборство с «тенями» и выяснить, кто и зачем сводит его с ума, и кому выгодно опустошение столицы. Рядом с ним верная и таинственная помощница, неподвластная самой императрице Анне Иоанновне… --------------------------------------------- Оксана Духова Белая волчица князя Меншикова В книге использованы подлинные документы, отрывки из писем, указов и мемуаров. НАЧАЛО …– И что же ты, Варварушка, читаешь? – голос верного аманта заставил Варвару Михайловну подскочить. – Ох, напугал, Ирод! – смущенно выдохнула она и залилась девичьим румянцем, столь забавным в ее летах. Галантный кавалер подхватил оброненный дамой сердца старинный фолиант и прочитал: – «Исповедь патриарха земель полнощных Мунта, всеродителя мудрости острономейшей, писанная им самим»! Откуда… откуда это у тебя? Варвара Михайловна разволновалась: – А что ты так разморошился, светик мой, Анатольюшка? То чухонка проклятая муженьку сестрицы моей на тезоименитство его подарила. Велела хоронить от глаз любопытных. Ну, а от моих-то глаз разве кто что схоронит? Анатолий Лукич Сухоруков, бывший денщик умершего Императора, осторожно отложил убранный в телячьи кожи с золотым теснением фолиант в сторону. «Она взялась раздавать бесценные книги. Чует, что ли, приближение Неминуемого? Или вспомнила? А, может, и не забывала никогда? Пора, пора решаться…» – Так ты решилась, Варварушка? – вкрадчиво спросил Сухоруков, блеснув серыми, «тухлыми», как говаривала проклятая чухонка, глазами. Варвара Михайловна поднялась, неуклюже двинула по светелке скособоченное горбатое тело. – А доколе эту дрянь терпеть? Князь за ней, как приклеенный, а сестрица моя, дуреха кособокая, не замечает ничего. Годами не замечает! Анатолий Лукич удовлетворенно потер руки. Он, олонецкий купчина, известный всему Поморью, бросил дом на приказчиков и отправился простым денщиком вослед за проторившим «осудареву дорогу» властителем, ибо почуял в нем энергию давно ушедших Темных князей. Велик был потенциал гнева в том человеке, ох и велик! Он, Сухоруков, стал его опекуном в науке Отпавших. И по праву мог гордиться деяниями Темного Императора. Тот терзал свой народ, прямых потомков борейцев. Налогами душил. То налоги на рождение, похороны, браки, завещания, урожаи пшеницы назначит. То на свечи, на лошадей, на конские шкуры, на хомуты, на ульи, на орехи, на огурцы, на питьевую воду. Были еще налоги за покупку кроватей, за посещение бани, за покупку дров, за рыбную ловлю и за покупку гробов. Темный Император содрал с храмов колокола, лишив народ, кое-где еще помнивший славу белых вещунов, намоленной защиты небес, и ныне колокола, собранные, дескать, на пушки, валялись без надобности в грязи. Темный Император принес в жертву единственное свое родное чадо, окончательно затянув петли Отпавшего мира. Но – о, проклятье! – Она была все время поблизости, Она мешала окончательному торжеству Анатолия Лукича. Она могла маскироваться, скрывать под черными париками истинный цвет своих волос, но желтые-то глаза, светившиеся как расплавленное золото в минуты гнева или душевного напряжения, глаза эти не укроешь! И вечной тенью, тенью оберегающей и преданной, следовал за нею Князь, когда-то бывший верным служителем Темного Царя, но после встречи с Нею обернувшийся псом белой волчицы. – Пора действовать, – удовлетворенно вздохнул Анатолий Лукич. …Мы с братом никогда бы не смогли выжить без этой земли. Здесь находятся петли мира и Крайние пределы обращения светил. Нет, честно, я никогда бы не смог выжить без этой земли, где смерть приходит только от пресыщения жизнью. Наш город именовался Мартаа, город-Покой, город Земной Оси. Двадцать четыре крепости на берегах Великого Вращающегося Озера – вот и вся Мартаа. Мой братец Япет был великим градостроителем – стены города гармонировали с окружающим пейзажем. Не сразу заметишь мощные, покрытые скупой резьбой башни посреди оснеженных скал, расположенных так, что лишь две из них оказывались в пределах видимости. Когда Япет строил Мартуу, то говорил что-то про возможность передвигаться по Вселенной. Нечто вроде этого: «Для странствия по Глубинам необходим наш град, Покой». Ему, мечтателю, виднее… Я любил мою землю и поначалу любил ее людей, людей Оси – вечных странников-оборотников, лихо перескакивавших чрез Миры, не преступавших лишь одного – порога ада. Они не любили чужеземцев, ибо здесь бессильно зрение человека, пришедшего с того, адова, порога. Ох, как же расстраивало меня сие упрямство земляков! Но я любил их и готов был поделиться с ними великими знаниями… Теми, что позволили бы им запросто беседовать с душами стихий. Благодарности я не дождался, а в Храме Странствий, коему верой и правдой служил братец мой, Япет, и вообще по головке не погладили. Храм Странствий… Его каменное тело висело в воздухе точнехонько над жерлом Великой Впадины. Мчались над землей века, а огромная тень парящего Храма все так же падала на покатые поверхности ее чудовищного водоворота. Тень, мерцающая беспрерывно, множилась от сполохов небесного огня, которому не было конца над горизонтом Великого Озера моей полунощной страны-земли. Никогда не любил Храма Странствий. Вступая под его своды, чувствовал, что сознание мое меняется. Пропадает желание говорить, внезапно отнимается дар речи. Я ненавидел в такие моменты его четырехмерность, его пространство – пространство бесконечной сложности, как это бывает в гигантском Лабиринте. А Храм ненавидел меня и старался не упускать из виду. Храм Странствий наблюдал за мной. А я наблюдал за теми, что тщились страстно овладеть тиу – силой ясного чувствования, Культурой Тайны. Я наблюдал за главными странниками – за волхами, за двенадцатью богами, двенадцатью Волями, Силами, Могуществами… Вот он, Кор – покровитель воли к покорению, преодолению препятствий, к завоеванию. Но разве возможно завоевать все? А Нарал? Смиренный благостник, бог воли к приятию, униженной покорности. Но кто сказал, что достижима абсолютная покорность? Терпеть не могу Ларифура, вечного Начальника, вечного голована нашего мира. Забыл он, ох, забыл, что истинный Начальник Всего – только лишь само великое Начало. Фигляр прежалкий Палия, божок игр, что дурманит разум людям, надеясь таким образом обойти острые углы бытия. Возможно ли это? Эрс, стихия воли к исполнению правил, о, как ты надоел мне своей однозначностью! «Мунт, ты должен…» Друг мой, я ничего тебе не должен! Попробуй, отбейся от такого, когда за его спиной преданно маячит Рет, бог догмата. Япет в последнее время стал большим его поклонником, желает, чтобы мир строился на основе строжайших аксиом, исповедовать которые нужно с фанатичным самозабвением. Более всех мне симпатична парочка неразлучная храмовников – Дол, что исповедует волю к изучению природных законов, действующих в мироздании, да Ро, бог воли к осмыслению. Они – мудры, и это уменьшает горечь их строгих отповедей. Тарида, надменная богиня воли к власти. Вечно высовывается из самых темных закоулков Лабиринта Храма. Да еще ведет себя так, как будто бы уже давно все на свете завоевала. Но не меня! После встречи с Таридушкой так и тянет в объятия Лиут, богини печали. Люблю ее за то, что знает мудрейшая: и в человеке, и в природе мира вечно живут две равновеликие энергии – энергии Добра и Зла, Света и Тьмы. Но печальная богиня сторонится меня, ей я неприятен. Что же… Зато Лиут бегает по пятам за Борой, Единым. Он ненавистен мне. Возможно, я ревную? Ревную так, что повенчался с продажной Карис, стараясь скрасить горечь нелюбви Лиут. Богиня разрушения. Карис родила мне сына… Страстное Исступление и Экстаз слились в его душе… Я устал от трезвого Света желтых глаз Боры, от его белых волос, белых одежд. Я полюбил ночь. Да будет она безлюдна, да не войдет в нее веселье! Да померкнут звезды рассвета: пусть ждет она света, а он не приходит, и да не увидит она трепетанье ресниц денницы. Я полюбил ночь, я полюбил тьму. Глупы двенадцать богов Храма Странствий, глуп братец мой Япет, ибо Истинный Свет, что так ищут они, являет себя во тьме. А им суждено рыскать в нощи белыми тенями-волками и ничего не видеть. Я обожествил бездну и отныне не желаю кланяться небесам. Моими кумирами стали безотчетный порыв и тьма. Храмовники обозвали меня Темным Князем? Что ж, я, Мунт, горд таким прозваньем. В нощи обрел я пространство непокоя. Я еще создам свою собственную Отпавшую Землю… Незадолго до заката небо нахмурилось. Вот ведь дела, был себе солнечный денек, теплый для этого времени года. И принесло облака – с Отпавшей Земли, откуда же еще… – Опять Отпавшие, – проворчал Япет, великий создатель Мартыы и верховный волх Храма Странствий. Впрочем, Япет еще тогда, когда жертвовал ягненка, взращенного в любимой крепости богини Лиут, Нинчурте, об этом знал. Знал о том, что будут дико метаться по небу облака, бесноваться, сталкиваться друг с другом, пожирать синеву неба и сладость света. Япет тяжело вздохнул и почувствовал внезапно, как растет лихорадка шума и вибраций грома в его теле. Реальность мыслей прорезала молния, грозя унести его к другим событиям в иные времена. – Не сейчас, – прошептал он тихо, сипло. – Только не сейчас. Неслышно к нему приблизилась Рамта, служительница богини печали. Остановилась, молча ожидая, когда Япет ее заметит. Будто под могучим прикрытием волха захотела укрыться от того что варится, уже закипая, в небесном котле и готовится излиться на землю. Япет обернулся к Рамте с улыбкой. – Моя владычица спрашивала о тебе, великий волх, – прозвучал негромкий голос девушки. – Дитя никак не хочет появляться на свет борейский. – Это девочка, дорогая моя Рамта, девочка, – снова улыбнулся Япет и отослал служительницу. Он видел, что на мгновение личико молоденькой Рамты прояснилось. Слабый такой проблеск надежды после целой ночи и долгого дня подле измученной болью владычицы. В покоях Лиут царила духота, обожженная болью и страхом. Служительницы, старые и молодые, в отчаянии столпились вокруг ложа богини печали. Все, что они могли сделать, они и так уж сделали: горячая вода в чашах томилась ожиданьем, льняные полотенца тосковали без дела. В окно, завешенное огромным белым покрывалом, вместе с шумом ветра проникал и жалкий сумеречный свет. Повелительным жестом Япет велел служительницам покинуть покои. «Все, что должно произойти, записано на скрижалях. И все, записанное, пребудет неизменным». Он приблизился к владычице. Измученная долгими часами боли богиня лежала неподвижно. Глаза закрыты, словно она стыдится страха, который не в силах прогнать даже Япет. Лиут родила Бору уже троих детей, но все они растворились в петлях мира, едва увидев свет. «Без происков Мунта тут не обошлось», – зло подумал тогда Япет. Лиут была юна, и Бора, любивший ее с тихой преданностью, увез богиню из Храма, укрыл в Нинчурте. «Пусть Женские Груди защищают ее», – поддержал Бору Япет. Япет склонился над богиней, погладил по лбу, и Лиут открыла глаза. Глаза цвета темного золота, не утратившие своего загадочного блеска даже теперь, на пороге растворенья в петлях мира, в боли, в обиде на боль. Богиня попыталась привстать и заговорить с Япетом. Она была щемяще, тоскливо прекрасна. Казалось, ее тело печалится здесь в земной юдоли и стремится вознестись в небо, парящее выше Храма Странствий. – Молчи, моя владычица, – шепнул Япет и вытащил из складок белых одежд ампулу с черной горчайшей жидкостью. Прижал к губам богини, и та глотнула осторожно. – Твоя дочь сейчас появится в мире Бореев, – речь Япета звучала усыпляющим журчанием ручья. – Ты назовешь ее Мартой, как наш возлюбленный град. Ее глаза узрят то, что незримо нам, что сокрыто завесой времени и пространства. Она станет великой Тринадцатой богиней, Белой Богиней Судьбы, Волчицей, в ней не умрут волхи. Когда будет исполнено наше время, рассеется народ волхов по землям, далеким от Великого Вращающегося Белого Озера, словно ветер на исходе лета пыль развеет. Лиут закусила губу, и на мгновение Япет сумел погрузить свой взгляд в расплавленное золото ее глаз. Богиню скрутила боль, Япет отступил от ложа, подгоняемый криком младенца. Крик прогнал бесноватый ветер, порвал нити паутины. В лесу молния крика ударилась в священное Древо Тринадцатой Богини. Япет смотрел на бесценную маленькую жизнь, что на мгновение оказалась у него в руках. – Марта еще превзойдет меня. Так записано в скрижалях странствий, и так должно быть… …Вот ведь что получается, – даже Бора с Лиут почувствовали себя неуютно в Лабиринте Храма Странствий! Спрятались в Нинчурте, укрылись материнским лоном скал. Тоже от Храма отпали, только вот не ведают о том. Им нравится созерцать торжественные шествия борейцев к сакральной точке, где – как нашептала по секрету моей женушке Лиут, – когда-то произошло соитие Неба с Землей. Эх, нам бы с Карис тот дворец, которым одарил Япетка Бору и Лиут! Хрустальные палаты с гротами и покоями из обтесанного камня. Сквозь полупрозрачные своды пробиваются солнечные лучи, распадаясь на радугу. Красота – не привидится такое и во сне! Ничего, когда-нибудь мой сын Анат воссядет в этом дворце как повелитель. Не будь я Мунтом… Стены переливались на солнце, лучились красотой, от которой занимался дух. Бора устроил празднество в честь Тринадцатой Богини, что ныне достигла своего пятилетия. Эти пять лет были особенно богаты и счастливы. Не лютовали ветра, не давили на душу небесную тучи, не дышало жаром Великое Озеро. Соглашались оставаться в жизни мудрые старики. С тех самых пор, как их маленькая дочь впервые увидела свет мира, жизнь на Нинчурте сделалась спокойной и веселой, как никогда прежде. Все вокруг радовалось выражению желто-золотых глаз девочки, в глубинах которых мерцали черные крапинки, словно поднял их со дна души ветер неведомый. Она ничем не отличалась от других детей ее возраста. Разве что была невероятно своенравна. Но Япет успокаивал Бору. Мол, только благодаря Марте без труда явилась на свет Таната, младшая дочь богини печали, грядущая богиня Смерти. Бора кивал головой, соглашаясь. Он был счастлив. Но Бора был старым богом и прекрасно знал, что ничто не вечно, даже счастье умирает, стянутое петлями мира. – Тебя что-то пугает? – прошептал ему на ухо Япет. Бора и ненавидел и уважал способность великого волха передвигаться по земле бесшумно. «Он как будто невидимка, или белый волк крадется за добычей», – говорили о Япете. Бора улыбнулся и подал знак Япету следовать за ним. – Я был бы глупцом, великий волх, если бы ничего не боялся, – заметил он негромко. – Ты прав, – вздохнул Япет. – Отсутствие страха намертво затягивает петли мира вокруг шеи любого из богов Бореи. Мгновение Бора пытался понять истинный смысл, что таился в спокойствии Япета, но в то утро, исполненное солнца и веселой суеты, не было места для забот и подозрений. Бора залюбовался белыми, как снег на далеких горных вершинах, растрепанными волосами Марты и вздохнул. – И почему Белая Богиня Судьбы решила стать моей дочерью? Неужто я это заслужил, а, Япет? – пробормотал Единый владыка Бореи. – Ты волх, так объясни. Ты ж Разум Огненный… – Я только волх, мой владыка, который видит лишь то, что позволяете ему увидеть вы, боги. А сейчас я вижу, что Богиня Судьбы, Волчья Матерь, начнет драться с заезжим торгашом, – с затаенной усмешкой ответил Япет. Бора рассмеялся, а затем шагнул к группе ребятни, окружившей офеню. Тот совершенно растерялся, не зная, как поступить с одной из девочек, самой дерзкой и задиристой: проигнорировать ее или отшлепать? Увидев Бога Единого, коробейник рухнул на колени. И тут заметил белые одежды стоящего рядом волха. Только Япета не хватало! Но полушная душа торговца взыграла, и он заговорил сбивчиво: – Этот день принесет тебе счастье, о, владыка! Я доставил тебе лучшие товары со всех концов Бореи. Шелка, опалы, лен, юных и сильных слуг. – Неправда, – раздался спокойный голосок Марты. – Лен проточен, слуги – недужны. Офеня лишился дара речи. Как ответить на это справедливое, но такое неожиданное обвинение?! Девчонка еще мала, но язычок ее, видать, сызмала ядовито-раздвоенный. «Эта маленькая дрянь испортит торговлю», – раздраженно подумал он. – О, неужто я прогневал тебя, владыка Бора? – испуганно прошептал офеня. – Вели девчонке замолчать! Япет не выдержал. – С тобой говорит Тринадцатая Богиня, – вздохнул он. – Это Марта, дочь владыки. Поостерегись лгать в присутствии Богини Судьбы. Да отблагодари ее, чтоб впредь была она к тебе милосердней. Япет обернулся к Марте. Она заворожено стояла перед ларцом, в котором лежал серебряный медальон. В сердцевине медальона сиял огромный опал. Камень был исчерчен странными линиями, отливавшими холодным голубоватым блеском. – Тебе нравится? – спросил Бора. – Он принадлежит ей по праву, – поспешил заверить богов офеня. – Прими, богиня, в дар и помилосердствуй обо мне, постигшим бездну алчности. – Странное украшение для малого дитяти, – заметил Япет. В солнечном свете медальон, который держала теперь в руках Марта, казался нереальным. – Это – мой амулет, он сбережет меня от Аната, ибо тот скоро будет здесь со своим черным отцом. Вот и все, что сказала малышка. И убежала. Япет вздрогнул. В этот самый момент в воротах крепости показался его брат, Мунт, темный князь Отпавшей земли. Рядом с ним ехал его сын Анат. Он был лишь на несколько лет старше Марты… …Ох, и не любит же меня братец родный. Эвон как его перекосило, едва меня увидел… Я ж для него темный князь, бросающий вызов белым вещунам Борейской земли и укравший звездную острономейшую мудрость у пресветлых богов из Храма Странствий. А теперь вот я явился к ним в гости. Он, Япетко-то, у нас тоже – пресветлый. И сам от пресветлости этой страдает. Эх, и на что такому свет, огорченному душою – жизнь? Боги его изнежились в лучах добра и даже уж на смерть не способны, слабаки. Япетка, почто им служишь? Ведь можешь-то поболее их всех! И на что дан свет мне, человеку, путь которого закрыт и родной брат которого окружил его мраком?… …Анат испуганно замер, увидав прямо пред собой гигантского белого волка, столь могущественного, что мальчик невольно зажмурился. – Ну, мой юный темный князь, никак ты испугался? – раздался над его головой голос Япета. Анат вздрогнул – волк исчез, зато появился его дядюшка-вещун. – Не знаю. А куда делся волк? Япет засмеялся. Глаза Аната были безжизненно-серого цвета, темные волосы коротко острижены. Синяки и ссадины на ножонках красноречивее всяческих слов указывали на его юный, наивный еще, возраст. – То есть, ты, как и батюшка твой, не можешь обращаться волком? Несчастный, ты лишен своего истинного облика. Впрочем, так и было предначертано. Анат недобро прищурился. Огромный, могучий волх раздражал его. – А изменить предначертанное нельзя? – Мой маленький темный князь, все, о чем мы с тобой разговариваем ныне, кто-то до нас уже читал в великих скрижалях судеб. Время обгоняет время, все повторяется и повторится вновь, разве что чуточку изменившись. Но, тем не менее, все расписано в великих скрижалях. Детскому духу свойственно сомневаться в словах взрослых и бурно противоречить. – Ты – вещун, – Анат надменно вскинул подбородок. – А батюшка говорил, что вещуны видят ложное, рассказывают лживые байки. Утешают пустотою. Какие ж вы волки? Вы – овцы в невзгоде, ибо нет у вас толкового пастыря. И, испугавшись великого волха, бросился наутек. Анат нашел Марту в тенистом уголке двора. Она сидела на корточках, задумчиво разглядывая удивительный амулет. Цепочка была для нее длинновата, талисман свисал до пояса и немного мешал девочке. – В один из дней у меня будет дворец куда больше вашего, – выкрикнул Анат. Марта перевела взгляд с амулета на босые пятки мальчугана. – О да, ты станешь Темным Царем, «Великим Отцом»… – негромко проговорила она. – Конечно, а ты… Ты будешь моей царицей! Марта засмеялась, озорно блеснули желтоватые, солнечные глаза. – Я буду царем! – упрямо повторил Анат. Юная служительница вынесла в тихий дворик маленькую сестричку Марты – Танату. Малышка важно шевелила маленькими розовыми пальчиками. Анат и Марта кинулись к служительнице. – Какая же она уродина, – хихикнув, прошептал Анат и пощекотал Танате животик. – Какой же ты глупец, – хихикнув, прошептала Марта. – Она же еще маленькая, мы тоже такими были. – Не верю, – упрямо огрызнулся Анат. Марта коснулась губами лобика маленькой сестрички. Эх, Анат, не стоит спорить с Белой Богиней Судьбы, ведь в великих скрижалях она может написать все, что угодно. Ну, например, соединить тебя страшными вечными узами со своей сестрой, Богиней Смерти. И нельзя будет изменить предначертанное. …Я бы, наверное, не смог выжить без этой земли. А она вдруг начала постепенно исчезать с лица Мирозданья. Все туже вокруг нее затягивались петли мира. Клубящийся туман покрыл ее плоть. Особенно быстро перерождение пошло на побережьях. Крупные строения рушились. Дико разливались озера и реки, словно взбесившись от осознания собственной неуправляемости. Бешено ускоряясь, чудовищные потоки несли кружащиеся обломки и уцелевших людей в водоворот внутреннего великого моря. Я, несмотря на всю мою мудрость, винил в гибели земли белых вещунов вместе со всеми их богами. А те считали виновным меня, укрывшегося в Отпавшей Земле. И никто на самом деле не был виновен. Ибо так было записано в великих скрижалях, и нельзя изменить предначертанное… В Священном лесу Белой Богини царила тишина. Где-то раннее лето уже раскидало по земле кусты цветущей земляники, а распутно обнаженные ветви деревьев целомудренно прикрыло нежной листвой. Но здесь, в лесу, все было голо и мрачно. Дебри казались непроходимыми. Что-то таинственное мерцало и переливалось в воздухе, звенело совершеннейшими из всех звуков и наливалось соком. «Наверное, это потому, что место сие священно», – подумал Анат, вместе с остальными знатными борейцами следуя по Священному лесу на ежегодный праздник Волчьей Богини. О, как ему не хотелось приезжать сюда! Но ни он, ни отец еще не решались на открытое сопротивление. Подчинение воспринималось Анатом как липкая, отвратительная и неотвязная болезнь. Осевой туннель, усыпанный мелкими белыми камнями, распахнулся им навстречу, подобно волчьей пасти. В самом конце его, подобно зеркалу, чуть выщербленному ветром, мерцало Священное Озеро. Холмы вокруг Озера, покрытые лесами, показались Анату живыми. Они будто впитывали в себя огни факелов, эхо музыки и пения и непередаваемые благовония Тайны, наполнявшей воздух. «Это и есть сердцевина мира», – подумал Анат. Сонное солнце залило все мягким и нежным светом, тихий ветерок с ленцой щекотал воздух. В сумерках им всем пришлось пересесть в ладьи. Вперед, заметно оторвавшись от остальных, ушла лодка Марты. С тяжелым сердцем Анат следил за ее белым парусом. Ладья невесомо скользила по глади озера навстречу берегу, узкую полоску которого уже окутала сонная темень, усеянная, как оспой, крапинками костров и факелов. Там, на берегу начиналась широкая дорога, освещенная языками пламени в бронзовых чашах. Дорога вела на облысевшую от старости скалу. Вершину ее венчал амфитеатр мегалитов. Марте невольно пришли на ум слова древнего борейского устава: «Что касается места жертвоприношения, То следует повернуться лицом К нижней части долины и перекрестку дорог. Там будет высокая гора, и открытое пространство, Ограниченное скалами, плодородная земля с перекрестками дорог. Повернитесь назад к горе, совершите приготовления На открытом пространстве…» Тяжелая рука легла девушке на плечо. – Не дай огню славы выжечь тебе зрение, – прошептал ей на ухо Япет. Даже Марта не слышала, как он подошел, как родился из сумрака вечернего. – Мне нельзя опаздывать, – вздохнула Тринадцатая Богиня. Но Япет был непреклонен. – Не волнуйся и следуй за мной. У нас нет времени на всю эту мирскую суету. – Суету, говоришь? Праздник в честь Тринадцатой Богини – мирская суета? По лицу Япета скользнула его обычная загадочная улыбка, чуть-чуть надменная и вместе с тем лукавая. – Да, суета сует. Праздники и жертвоприношения не помогут тебе, Белой Богине, ткать полотно человеческих судеб. Ты приближаешь людей к себе, а вместо благодарности они начинают чваниться и гордиться. – Куда мы идем? – нетерпеливо поинтересовалась Марта. – В Храм Времени. Тропинка была узкой, крутой, едва различимой во тьме, но Япет шагал по ней уверенно, словно при свете дня. «Наконец-то добрались!» – с облегчением подумала Марта. Под отвесной скалой, на которой они очутились, темнели воды озера, а вдали, за холмами, переливался загадочный свет. Факелы и суетящийся народ остались далеко позади, здесь и в самом деле не было места суете, священное ощущалось уже физически. Но оно, священное, было здесь иным, нежели в лесу. Оно шло из глубин земли, и, проникая в самую душу, укутывало ее сверхъестественным умиротворением. Храм Времени находился внутри отвесной скалы. Вход в него было непросто разглядеть несведущим глазам не посвященного в Тайну. – Не удивляйся, – повернулся к Марте Япет. – Жрецы храма – на твоем празднике. – А ты? Что же ты туда не идешь? – спросила Марта. – Боре ни к чему мое присутствие. – Знаю, отец боится тебя. Япет замер. Затем отвел глаза от Марты, скользнул взглядом по ночному озеру и его стражам-горам, казавшимся темными набросками на великолепной картине небесных художников. А потом молча пошел в Храм. Он был огромен, не так, конечно, как Храм Странствий, но все же… Марта вжала голову в плечи, храм был пронизан святыми тайнами, показавшимися ей вдруг чужими и непостижимыми. Она подошла к стене и осторожно коснулась шероховатой поверхности ладонью. Стена была поразительно теплой и живой, и Марта невольно задумалась о том, что за народ в свое время создал этот храм? «Это безумие совершенства! Или совершенное безумие?» – Время сжалось для нашего народа до размеров стен этого храма, и даже имена наши будут преданы забвению. Надолго, если не навсегда. Марта долго молчала. – Почему? – наконец, решилась спросить она. – Ты, Белая Богиня Судьбы, Волчья Богиня, спрашиваешь у меня, почему?! – тихо ахнул Япет. – Это в порядке вещей, это – миропорядок. Тебе же, как всем борейцам, дана сила, власть над всем, что невозможно увидеть и услышать. Ты можешь руками соприкоснуться с гнойными ранами Событий, коим еще только суждено случиться в отдаленном будущем, и ты же способна соприкоснуться с тем, что укрыто покрывалами прошлого. И ты спрашиваешь почему! Борейцы, белые вещуны, долго жили дыханием земли, в гармонии с небесами. Но мой брат, мой родной брат нарушил эту гармонию! Его сердце – против нас. Он отпал во тьму. Помни, Марта, если человек убивает дерево, в нем самом умирает некая частица, что связана с единым целым. Если человек забывает небеса, небеса тоже забудут обо всем. И ополчатся. Но не на одного, забывчивого, человека, а на весь его род… Они вернулись на праздничные торжества. За Мартой внимательно следили серые глаза. Анат. Что такое, что за дрожь охватила его внезапно, что за непонятный жар нарастает в нем, когда глядит он на Тринадцатую Богиню? Ведь она – враг. Так говорит отец. На Марте обычная белая одежда, и волосы белые – белее не бывает! – распущены, как прежде. Странное ощущение – Марта перестала быть ребенком. Анат почувствовал ясно, что должен подобраться к ней поближе, ощутить ее тепло, ибо вокруг – одни враги, невозмутимые, белые, холодные. Те, которых не подчинить себе никогда. С ними холодно, знобко, и лишь она одна есть тепло, есть Жизнь. Анат коснулся руки Марты. – В один из дней я стану здесь владыкой, – прошептал он. – А ты – моей царицей. Марта улыбнулась. Ей было жаль Аната. Да, в один из дней она станет его царицей, но ему не быть здесь владыкой. Время сжалось для них до размеров храма на одинокой скале. В голове ее внезапно зазвенел хрустальный прозрачный голос: « Твой избранник придет с западной стороны земли, оттуда являются все дурные предзнаменования, его язык будет похож и непохож на язык борейский. Волосы его цвета зрелой пшеницы, глаза покажутся синими-синими, как ясное небо ярким зимним днем. Он станет тенью всей твоей жизни». Марта судорожно затрясла головой. Анат ничего не заметил. …Духовное мое бунтарство окончательно вызрело к началу эры Козерога. Я стал антимиром мира белых вещунов. Отныне мы стали друг для друга чем-то вроде страшного сказанья. Однако сказанье было реально… Борейцы носились со своим цветом-символом. Белые! Ну да, конечно! Земля, ставшая теперь для меня бывшей, называлась иначе – Страной Белых Вод. Именно такими казались все ее многочисленные ручьи, реки и озера под непрекращающимся никогда матовым свечением воздуха. Я же был черным! Карис, милейшая моя, всеразрушающая женушка, окрасила меня в свой цвет, заставляя считать ее – и только ее! – первоверховной. Белые волхи совершенствовались в своей чудной, дивьей магии. Я созерцал их на почтительном удалении и совершенствовал вместе с сыном наше колдовство. И их, и наша власть мысли над веществом и энергией была абсолютной. Почти абсолютной… Воды времени текли… Идея Карис использовать волшбу в качестве идеального оружия разрушения, представлявшаяся мне еще недавно страшной и дикой, все более овладевала моим сердцем. Карис умела тешить ущемленную гордость и оскорбленные чувства лаской всеуничтожения. Анат тоже стал на сторону богини-матушки. – Война – это ужас и безысходность, – вещал сын с видом мрачного мудреца. – Она нужна нам, ибо какие бездны откроет в себе душа любого белого борейца, низвергнутого в кошмар? Вот именно, душа потемнеет, затуманится тьмой от боли! Но спровоцировать белых вещунов на такую войну – войну на уничтожение — было невозможно. Бора был не глуп, а уж Япеткой, братцем моим родным, я в иной ситуации мог бы гордиться. Ох, и многоумен братушка! Но и я тоже не прост. Битвы не получалось. Мои воины попадали в искусно наведенный Япетом туман, и, блуждая, отклонялись от цели, бесследно растворялись в нем. Словно и не было никогда темных воинов. Белый цвет поглощал все остальные оттенки мирочувствований. Он был всесилен. Борейцы признавали только поединки. Волк на волка, белый вещун на темного вещуна. И тут уж кто кого, то желтые глаза повергнут в прах черного волка, то – наоборот. Вот так и продолжалась эта странная война. Война нетерпимого экстаза со всеохватным покоем. Но в поединках ратных всегда гибнут лучшие…. Ветер, задувавший со стороны Великого Вращающегося Озера, принес с собой звуки и голоса смерти. Небо закрылось, тучи, летевшие над озером, злорадно предвещали бурю. Но, несмотря на это, процессия богов и верных им белых волхов двигалась к Храму Странствий. Марта задыхалась от неприятного ощущения: за ней наблюдают, наблюдают издалека и враждебно. Побледнев, Белая Богиня обернулась: никого, кто смог бы предвещать угрозу. Музыка флейт и крики борейской толпы, сопровождавшей торжественное шествие богов, испуганно замолкали пред шипением теней, угрожающе надвигающихся с Озера. Тени казались черными птицами, терпеливо выжидавшими того момента, когда можно будет налететь на свою добычу, заклевать… Марта покосилась на Танату. Сестренка шла медленно, совершенно уйдя в свои мысли и не замечая ничего вокруг. За богами захлопнулись врата Храма, словно их поглотило молчание. Чуть согревало лишь пламя факелов. Храм Странствий был великолепен. Стены изукрашены листами золота, лампы и чаши с благовониями тоже из золота. Тяжелые ковры покрывали полы из белого камня, они съедали шаги, глушили любые звуки. Это холодное великолепие было рождено царством мужчин. Оно кричало об их власти и силе. Здесь было неуютно богиням-женщинам. А еще Марта никак не могла увидеть, разглядеть ту божественную нить, что связывает камень с землей, а человека с небом. Легкая ледяная дрожь неприятно коснулась ее тела. Неужели Храм Странствий, лучший и самый главный храм их благословенной земли, способен внушать ей, Богине Судьбы, тревогу? Она с трудом перевела дыхание. Церемония началась. Внезапно Марту охватил липкий, омерзительно неприятный страх. Глаза вдруг заволокло красноватым туманом, а потом в нервно подрагивающем огне факела появилось лицо неизвестного, изрыгающего проклятия человека. В руках он сжимал окровавленный меч странной формы. В ужасе Марта отшатнулась. Кажется, кроме нее, никто ничего не увидел и не услышал. Только великий волх, до сего момента стоявший чуть поодаль, бросился к ней. – Следуй за мной! – кратко бросил он на ходу. Не решаясь еще раз взглянуть на того человека с мечом, что родился из пламени факела, Марта молча двинулась за Япетом. Они пересекли темную галерею, вошли в тесную камору. Запах трав и благовоний туманил голову. Здесь не было зажжено никакого огня, камора казалась совершенно пустой. Япет отбросил в сторону посох, скинул остроконечную шапку и роскошный плащ. Великий волх молчал, пристально вглядываясь в Тринадцатую Богиню Бореи. Она очень изменилась. Она была напряжена как остро отточенный клинок. Ее кожа излучала золотистое свечение, лицо казалось совершенным под копной белых волос, наколдовывающих нежный свет даже в самой непроглядной тьме. В ней не было мягкости Лиут, от Марты веяло решимостью. Она не была похожа ни на одного из борейских богов. – Что ты увидела в огне факела, Марта? Голос Япета был глухим, усыпляющим и мирным, как нежное, ровное бормотание Великого Озера, высвобождающее мысли и язык. Он очень редко говорил так с окружающими, очень неохотно пользовался этой особой своей силой, ибо претило ему влиять на волю других существ. К тому же Япету было прекрасно известно, что, проникнув за покровы тайны другого человека, он впустит в себя чужие страхи и беды. И не всегда потом удается справиться с ними, не причинив вреда собственной душе. Во времена своей юности Япет часто страдал из-за собственного дара, сурово расплачиваясь за умение проникать в самые дальние уголки мира теней. – Смерть, – прошептала Марта. – Смерть, что придет с Озера… – Значит, смерть… Я тоже чувствовал ее. Я предупрежу великого бога Ларифура, он усилит охранные заклятия. Марта молчала. В этой пустой каморе, не имевшей, казалось, никакого отношения к Храму со всеми его церемониями, она почувствовала себя заживо возложенной в роскошный саркофаг, и жажда обрести воздушные легкие крылья, спокойную радость воли все нарастала и нарастала в ее душе. Япет легко коснулся рукою ее лба, отогнал напряжение. А потом заговорил, лишь бы утешить: – Слышал я, что говорят о тебе, будто в целительстве ты лучше своего учителя. – Может и так. Это лишь его заслуга, – отозвалась Марта. Япет удовлетворенно кивнул головой. Он хорошо воспитал свою ученицу, передал ей все свои знания, тайные и явные. Но он всегда знал, что она достигнет неизмеримо больших высот. И день такой приближался. Марте не о чем было спрашивать Япета, он научил ее всему. – Прислушивайся к голосам знаков небесных, – прошептал Япет. Горькая улыбка скользнула по ее губам. – О, не бойся, – вздохнула Марта. – Что еще остается Богине Судьбы, Волчьей Богине, как не прислушиваться к шепоту знаков, как не вынюхивать чьи-то следы на стезе Жизни? Япет вздохнул. Страх, что проник сейчас к душе богини, постепенно начинал передаваться и ему… Боги развлекались. Огромный зал Храма Странствий сиял от света бесчисленных факелов, оглушенный речами и смехом. С наступлением ночи с небес хлынули потоки дождя, освежающего душу и радующего сердца. С Озера подул легкий ветерок. Марта вздохнула полной грудью. Она покинула праздник и сейчас задумчиво бродила по галерее. Вроде бы, все было хорошо. Но темная, мрачная угроза начала пульсировать вдруг в ее голове, в ушах раздался пронзительный звон. Богиня увидела Аната. – Наверное, мне это снится, – проворчал Анат. – Что снится? – негромко спросила она. – Ты, Марта. Конечно же, ты. Потухший факел вдруг вспыхнул с новой силой, огонь затрепетал на ветру. Аната на галерее не было. И быть не могло. Но все же она видела его. Музыка, голоса, грохот живого праздника, шум Великого Вращающегося Озера – все внезапно смолкло в ночи. Марта почувствовала обжигающий холод медальона на груди и очнулась. И в эти минуты под Храмом Странствий, вольно парившим в небе, задрожала земля, всколыхнулось Великое Озеро. Земля содрогалась и стонала, словно огромный, смертельно раненый волк. Марта дико вскрикнула и взмахнула рукой, прогоняя видение – лицо Аната. – Это знак! Следует прислушиваться к голосам небесных знаков и предзнаменований! ТЫ несешь всем нам гибель! Марта отвернулась и опустилась на колени. Пронзительная боль тут же вгрызлась ей в сердце. Откуда-то с земли долетали испуганные крики борейцев. Но богиня как будто выпала из своего времени и пространства. А лицо Аната продолжало смотреть на нее в равнодушных ночных небесах. – Хочешь быть моей царицей? Здесь и сейчас, на земле, морях и на всю оставшуюся нам вечность? – Нет, – Марта впервые дала однозначный ответ. Ее голос был подобен дуновению ледяной белой пустыни. – Почему? – губы Аната мелко дрожали. – Почему, Марта, скажи мне, почему?! Она пристально смотрела в глаза ночного видения. – Разве ты не слышал голоса Земли, Анат? Не слышал голоса ночи? Из этой ночи, нашей общей ночи, ничего не родится, ничего, что осталось бы в воспоминаниях радостью, а не страхом. Далекий Анат застонал в отчаянии. О, как же хорошо он знал вот эту Марту. Уходя в себя, она перестает быть собой. Анат, враг белых вещунов, знает Марту лучше остальных. Никто другой не сможет узнать ее лучше, чем он. Никогда! Землетрясение закончилось, не причинив вреда борейской земле. Но краткий миг паники убил веселое настроение богов. Ночь почти отшагала намеченный ей путь, когда Япет почувствовал новые толчки. Это были очень легкие судороги и почти неслышное рычание боли. – Все наши Силы и вся наша Власть теперь не спасут нас, – прошептал Япет горестно. Ночная птица пролетела мимо него, заполошно размахивая крылами и испуская пронзительные крики. Япет подумал: может, содрогания земного нутра передались небесам? Когда на рассвете Марта проснулась, ей показалось, что смерть распростерла свои холодные крылья прямо над храмом. Скоро должно взойти солнце, но вместо радости Марта почти физически ощущала присутствие Смерти в Храме Странствий. У нее был запах, форма, голос, едва слышный, но явственный. Казалось, стоит лишь протянуть руку, и коснешься прохладного тела Погибели. В волосах богини запуталось льдистое, враждебное дыхание, усыпившее всю Вселенную и едва-едва оживший солнечный свет. Марта долго лежала неподвижно. В маленькой келье Храма, в которой им с Танатой довелось заночевать, было нестерпимо холодно. Марта подошла к Танате. Сестра спала неспокойно и напряженно. Тринадцатая Богиня ласково погладила сестренку по головке. И вышла из кельи. Под Храмом, закутанное в белесое марево, спало Великое Озеро. Марта бросила на галерею взгляд и беззвучно ахнула: там крались почти бесплотные, но угрожающе-реальные тени в кожаных доспехах. Тут проснулась Таната, и Марта вернулась в келью. Богиня прижала палец к губам, наклонилась над свернувшейся в уголке служительницей Храма и легонько тронула ее за плечо. – Вставай! Отпавшие проникли в Храм. Ты знаешь тут все входы и выходы. Беги и предупреди воинов богов! – горячо зашептала она. – Беги! Подскочила к Танате, решительно подхватила ее и побежала вслед за служительницей по коридору. Пронзительный крик внезапно вспорол тишину. Служительница ахнула, а Марта, крепко держа сестру за руку, бросилась к винтовой лестнице. Этот крик мог принадлежать лишь богине Лиут, их матери. Последняя ступенька. Марта замерла на мгновение. Верхняя галерея Храма тонула в ленивом утреннем свете. Только ветер резвился в ней, праздновал свой вольный праздник. Марта толкнула младшую сестру себе за спину и приблизилась к покоям богини печали. Лиут лежала на широком ложе. Глаза богини были широко распахнуты навстречу утру и… безжизненны. Узкий ручеек крови еще струился из перерезанного горла. Лиут была мертва, а в покоях спокойно хозяйничал человек, принесший ей смерть. Таната закричала. – Ты стал хозяином судьбы богини печали, но, убив печаль, уничтожил и себя! – выкрикнула Марта. Черный убийца медленно двинулся к ней. – Ты что-то сказала, пожива червей? – он как-то даже весело осклабился, на миг, прикрывая глаза от радости: какой удачный день, сколько добычи для богини Карис! – Я сказала, ты уже умер, – ядом упали в его сердце слова Марты. Отпавший открыл глаза, и ужас смертный, маятный, парализовал его. Где дерзкая девчонка? Он не успел додумать. В тот же миг его свалила с ног огромная белая волчица, подмяла, сомкнула клыки на груди. И кожаный доспех не помог. Она рвала его отчаянно, исступленно, неистово, беззвучно. Убийца Лиут пронзительно закричал и вскоре смолк. Марта схватила Танату за руку и выскочила прочь из покоев матери. Галерея Храма Странствий была по-прежнему пустынна. Вдалеке послышались крики встревоженных богов. Марта в отчаянии закрыла глаза. Слишком поздно. Боги тоже опаздывают прийти на помощь… …Я был неповинен в страшной гибели Лиут. Это все Карис, она перехватила инициативу. Именно благодаря постепенному обескровливанию Разума ей в конечном итоге удалось развязать войну на уничтожение. Отпавшие жаждали противостояния с предельным напряжением сил. В этой борьбе им виделся источник какого-то невиданного, непрочувствованного еще экстаза. Борея никогда не стремилась разрушить Отпавшую землю. Я, темный мистик бездны, прекрасно понимал это. Нам пришлось заставить Борею пойти на крайние меры! Но видят небеса и бездна, я не хотел гибели Лиут! Это все Карис, ревнивая Карис!.. …Бора низко склонился пред алтарем. Погрузившись в горестные мысли, он не замечал ничего вокруг, и только поглаживал камень алтаря, опаленного ударом молнии. Поглаживал в отчаянной попытке почерпнуть силы в священном для его сердца месте. Но не мог обрести Единый утешения. Марта бесшумно приблизилась к нему и нежно погладила по голове. Ни в одном другом месте не отважилась бы она на подобный жест, но здесь, в этот момент, Марта была не только дочерью владыки Бореи, она была Тринадцатой Богиней, Белой Богиней Судьбы, равной, а, может быть, даже и высшей Бора по рангу. Бора вскинул на нее глаза, схватил руку богини и провел ею по лицу. Он тоже сейчас видел в ней Более Могущественную Силу. – Что мне делать? – едва слышно прошептал он, его голос напоминал младенческий лепет, да что там, он сам походил на ребенка, впервые в своей жизни испрашивающего совета, испрашивающего в жутком отчаянии, что сильнее даже крохотной искры надежды. – Доверься времени, – ответила Марта, – И будь владыкой той земли, что избрала тебя. Бора вскинул голову и огляделся по сторонам. В эти дни он думал только о себе и о своей боли. Он позабыл обо всем, что прежде было важно для него, и ныне это все припоминалось ему весьма смутно, с превеликим трудом. – Поднимись с колен, владыка! – приказала ему Марта и наклонилась над отцом, помогая ему встать. Бора грузно поднялся и прижался к алтарю, усыпанному белыми, алыми и желтыми цветами. Цветами смерти, распахнувшими свои бутоны навстречу ветру, избравшему отныне местом своего обитания покои его владычицы, владычицы печали. И невосполнимостью утраты убившими сердце Владыки земли. Марта нежно гладила его руку, и непосильный груз начал медленно, очень медленно растворяться в море ее нежности. Как будто кто-то забрал тяжкую ношу. Бора вздохнул. – Богиня дома моего, – прошептал он. – Вещунья белая, отыщи знак, что определит судьбу мою. Знак, что поведает мне о приношеньях будущего. Марта отвела глаза от лица отца. Гудели пчелы, слишком рано засуетившиеся для этого времени года. Сладкий аромат цветов наполнил воздух. Марта коснулась древнего камня, и чувство ничем не объяснимого восторга, чистой радости охватило ее. Чистая радость всегда одинока, ей нельзя поделиться, она – великая составная Культуры Тайны. В последний самый миг Марта подавила в себе порыв поделиться ею с отцом, ибо то, что исходило ныне от него, было слишком сумрачным и темным, оно несло опасность и страдания. Бора с гибелью богини чистой печали перестал быть белым вещуном. – Богиня воли к власти, Тарида, на седьмом месяце от тебя, отче. Вскоре она родит сына, – сказала Марта. – Он будет жить? – вяло встрепенулся Бора. Марта помолчала, принимая непростое для нее решение. – Да, будет. Но при условии, что ты и несколько преданных тебе Волхов удалитесь в камень. Только так ты сможешь сохранить часть дивьего борейского народа… «…И потеряешь меня, – закончила она про себя. – Борея навсегда лишится повелителя. Ибо так записано в великих скрижалях странствий, и никто не в силах изменить предначертанное…» …Бора, богиня Тарида и часть верных им ушли в камень белой горы Куйвы, что высится за заповедной еловой рощей. Осталось от Боры, после того, как сомкнулись горы, темные контуры могучей фигуры. Теперь Марта приходила вечерами в рощу, прислушивалась к отдаленной перекличке ушедших в камень беловолосых, желтоглазых борейцев. Вспыхивали огоньки в глубинах Великого Вращающегося Озера, тучи ныряли в воду, все висело в мутной белесой мгле, и вместе с нею дрожало и колыхалось под глухими ударами колокола, что тихо и с натугой звенел в каменном чреве. Марта со слезами на глазах вспоминала прощание с отцом. Он улыбнулся ей почти как в прежние, светлые времена, а затем повернулся к Япету, закутавшемуся в мантию из сверкающих нитей. – Ты ведь будешь беречь ее, волх, Разум Огненный? – спросил Бора, и Япет сухо кивнул ему. – Я буду беречь ее, – пообещал великий волх, прекрасно зная, что не он, а она, Тринадцатая Богиня, будет той, что станет оберегать его. Но стоит ли говорить об этом уходящему в камень?.. Марта крепко зажмурилась, вдыхая в себя далекие голоса ушедших борейцев. По-своему, они тоже… отпали. Вот и кончается борейская эра. Уходит, уходит величайший народ уже истекшего времени. Когда ваши века клонятся к великому концу, старайтесь принять с тихой гордостью, достойно рассеяние свое и смело отдайтесь воле ветра, что развеет вас в пыль под конец лета… Поклонники сумрачного экстаза жаждали битвы. Неведомо, какие силы ада вдохновляли Карис, заражая и меня своим темным воодушевлением, но маги тьмы отыскали действенное решение. Много вечностей подряд размышлял я о том, что всякое тело космоса подобно человеческому телу, что способно оно разбудить глубинные силы. Ох, недаром я был магом острономейшей науки! Открылось мне, что на поверхности каждой планеты таятся свои активнейшие, яко человек, точки. Это лучики, словно у звезд пятиконечных и шестиконечных. Если в пяти таких лучиках найдется особый, редкостный материал, кан, то есть странник, любой сильный маг сможет по воле своей изменять земли. Один такой «странник» достался Япету – обрамил братец его кольцом магическим. «Странники» сии, явившиеся к нам с Ориона, способны были накапливать и передавать по всей земле энергию души, давали они знания о прошлом, настоящем и будущем. Я повелел строить в земле Отпавшей огромные каменные башни, способные к передвижению. Иссиня-черные их громады свидетельствовали о том, что я, Мунт, был готов к борьбе до конца… Марта настроила свое зрение, теперь она видела строительство жутких исполинов в Отпавшей земле. В тот день было солнечно, но очень холодно. Люди-муравьи упрямо возводили башни. Все бурлило жизнью, слишком отчаянной, слишком активной и слишком истеричной, чтобы быть долгой. Марта закрыла глаза, размышляя. Из нашего семени родится народ, думала она. Народ, что окажется сильнее времени. Из наших грехов и нашей святости вырастет нация, которая всколыхнет мирозданье. Эти люди никогда не будут говорить на нашем языке и никогда не будут носить наших имен, какое-то время их единственной целью пребудет власть, завоевание и покорение. Но останется и малая толика рассеянных по земле белых вещунов, белыми волчьими душами рыскающих во тьме. Они не позволят рассеяться великой нации во мраке лабиринтов власти, они заставят некоторых из них научиться Культуре Тайны. К Марте молча подошел Япет и взял ее за руку. Они понимали друг друга без слов. Они видели одно и то же: сумрачные жуткие башни уничтожения. – Новые камни, без истории, – прошептал, наконец, Япет. – Они не успеют накопить в себе энергию истории, – вздохнула Марта. Будущее казалось сном. Ночным кошмаром. – У них нет глаз, чтобы узреть сердце и душу. Марта поежилась зябко. Великое Небо, как холодно! Очень холодно. Стихия земли начала перерождаться в стихию воды – медленно, очень медленно, подобно тому, как под огнем свечи плавится и стекает струйкой гибели воск… …Темные, тяжелые облака метались по небу, отрыгивая в мир призрачный неживой свет. Ночь трепетала нервными огнями факелов. Белая Богиня, Волчица, бежала к Храму времени. Узкая каменистая тропинка, весной чуть украшенная робкой травой, сейчас казалась старчески лысой и отстраненной. Скоро волчица будет на месте, половина пути уже проделана. Вершину горы занавесили тучи, – воровки, укравшие у нее точный ориентир в пути. Волчица замерла на мгновение. Здесь, в священных горах, непогодь ощущалась сильнее. Марта чувствовала токи энергии, перебегавшие от неба к земле. Спокойно. Осталось сделать только пару шагов в туманном мареве. Все казалось иным, чужим. Воздух пощипывал, одуряя таинственными запахами. Тоска по Неизвестному охватила душу, больно сжала сердце. Не по Мужчине, что станет единственным спутником Волчицы, нет! По Неизвестному, что войдет в ее мысли, страхи, чувства, слабость, нежность. Пусть не сейчас, не в этой жизни, не в жизни вообще, но войдет! Я хочу любить тебя, думала она, я хочу любить тебя. Не как женщина любит мужчину, а как любит она в мужчине самое себя. Но сеть судьбы уж сплетена, ты запутаешься в ней с ненужной любовью… Чужой голос вторгся в душу. Марта прижала руку к серебряному медальону с опалом. Пальцы поцеловало нежное тепло, туман нехотя отступил на пару шагов. Здесь царила тишина, серый свет Храма времени поглотил ее. Мокрая духота налипала на белые одежды и тело. В этом промежуточном состоянии еще не успевшей преобразиться в Дух, но уже готовой к подобному переходу Материи Марта не чувствовала ни холода, ни напряжения, время замерло, не было больше ни вчера, ни завтра, не было небес и земли. Она села на камень, плотнее укутавшись в белый плащ. Душа рванулась из тела, и богиня увидела себя со стороны. Она была свободна, свободнее самой ЖИЗНИ. Она могла видеть Далекое, ласкать Прошлое и заигрывать с Будущим, слышать Иное. Время наконец-то избавилось от пространства. Оно утихло, наслаждаясь собственной небывалой свободой. – Что ты хочешь? – У вопроса не было хозяина, не было голоса, просто легкое трепетание времени. – Ничего, – последовал ее ответ. – Или нет. Возможно, счастья… Нет, не счастья, я хочу обрести Время. Да, Время! Она видела свою склоненную голову, медленное, такое медленное шевеление губ. Каждый фрагмент ее тела был тайной, и каждая тайна была ключом к Скрижалям Культуры Тайн, а сама она Словом, Творящим Мироздание. И Слову было необходимо время. Она вступила в последний круг, круг Силы и Власти, вбирая в себя магию символов и звучанье Слова, Жизнь и Смерть, Прошлое и Будущее, Счастье и Нестерпимую Боль, чтобы нести в вечности Дар и Проклятие Тайны вечносущим людям. О чем она молилась? Легкая дрожь пробежала по телу Марты, и она почувствовала, как вновь затеплилась в ней жизнь. Марта глубоко вздохнула и открыла глаза. Туман исчез, растворился в Небытие, и вдали мерцало над Священным Озером лазурно-голубое небо. Огромный, кроваво-алый солнечный мяч упал во врата Запада, и парочка влюбленных орлов зависла над горизонтом. Все стало иным. Марта мгновенно почувствовала это. Почувствовала силу, мощную, небывалую, не прежнюю. Теперь она будет иначе говорить, иначе молчать, иначе действовать. Гармония, шептавшая свои напевы, баюкала душу. Свободную душу… …Мы, апологеты исступленного экстаза, достигли всего, к чему страстно стремились. Борейцы, эти белые вещуны, старались захватить, уничтожить мои башни. А мои верные соратники с Отпавшей земли оказывали вещунам стойкое, заранее спланированное сопротивление. Стремительно росло число жертв… Но сила экстаза начинала сдавать. Белые волки уничтожили одну из башен. Воины-маги белой земли владели искусством сражаться без гнева, черпали силу из неиссякаемого источника внутреннего Покоя. Мой застарелый, загноившийся, длившийся три тысячелетия спор был решен… Свободной душе дана удивительная сила – видеть. Видение рождалось медленно, оно расщеплялось на множество людей, застывших в искусственных позах, скованных искусственными одеяниями. Он был не похож на них, высокий, могучий, широкоплечий. Рядом была она – белая волчица, дикая, с горящими желтыми глазами. А среди тех людей, что застыли в заснеженном сонном лесу, не было ни Япета, ни сестры – никого родного, своего. У того человека не было имени, вернее, она, Богиня Судьбы, впервые не смогла узнать его. Он был красив и молод. Светлокожий, светловолосый, с глазами цвета ясного неба, и тонкой, хитрой улыбкой. – Скажи мне имя твое! – выкрикнула душа Марты. Ее голос отозвался многократным эхом. – Я – твой верный пес, – говорили в ответ лукавые глаза. – Разве может быть имя у пса Судьбы? Белая Волчица угрожающе зарычала, скаля убийственно-острые клыки. – Скажи мне имя твoe! – еще раз выкрикнула Марта. Долго, очень долго в заснеженном пространстве царила мертвая тишина. – Александр. Меня зовут Александр… Видение рассыпалось на ломкие осколки стеклянной мозаики. Только горы, скалы, Священное Озеро и лес были сейчас с нею. Марта прижала к груди руку, отдаваясь теплу серебряного амулета с упрятанным в него опалом, теплу, тяжести и силе его. Она чувствовала ласку камня и вспоминала. Человек Судьбы, имя которого отныне ей открыто. Или ей показалось, что на заднем плане ее видения появился сумрачный образ Аната, что-то жарко и почтительно говорившего долговязому, узкоплечему человеку с непомерно маленькой головой? Анат и Александр. Темный человек настоящего Бореи и Человек Судьбы Будущего. Странно, что она увидела их вместе на единой кривой времени, ведущей к вратам долгой ночи. Паутина соткана, план богов исполнен. И не изменить того, что предначертано на великих скрижалях Странствующей Судьбы. Япет видел черное кольцо, темную петлю, что все туже сжималась над землей. Несмотря на внешнее спокойствие, белый волх боролся с великим волнением. Будущее Бореи заполнял беспросветный мрак. Врата бесконечной ночи открыла дерзкая рука его брата, Мунта. «Сдайся, – шептал чей-то голос. – Или уничтожь Отпавшего, уничтожь единокровного, а, значит, себя самого! Сотри себя самого вместе с силой его!» Это шептал ему ветер, листья в лесу. Это шептала мучительное беспокойство, страх Осознания Неминуемого, того, что еще не случилось. Япет знал: существует единственный способ остановить Мунта. Боги и высшие их служители должны были пожертвовать своей жизнью, принести в жертву величайшее чудо из чудес – четырехмерный Храм Странствий по Вселенной и жизнь всех тех, кто в тот момент окажется в Храме. Ибо многие вешуны отказывались покинуть его. Многие, но не Марта. Совершеннейшая тишина над лесом. Ни ветерка, ни истеричного всхлипа ночной птицы, ни криков звериных… Ничего. Тринадцатой Богине казалось, что она парит, плывет в ледяном потоке Ничего, усталая, но уверенная в собственной силе. Единственной, реальной Силе. Ей в одиночестве предстояло перейти этот глубокий ледяной поток Ничего, ей предстояло освободить имя. Освободиться от своего божественного имени. Марта подняла к небу глаза, ослепленные желтой тоской. Душа пыталась взметнуться к кронам деревьев, нежно погладить их, почувствовать порывы ветра, оседлать их… Душа пыталась сверху взглянуть на истекающую кровью землю, прикрыть ее собой, вкусить света, брызжущего из осевого туннеля. Света, что взорвет сумрачную клеть ее невольничества. Марта вздрогнула. Вой белой волчицы разорвал девственные покровы тишины. И вернулся к жизни шум ночи. Марта чувствовала, как в ней плещется Сила свободной от имени и судьбы Белой Богини, Сила, подобная реке, пресыщенной дождями, сметающей все преграды на своем пути. Она вскинула руки к небу, чувствуя, как энергия Вселенной обретает форму, форму ее тела. Истинная энергия пленена маленьким светящимся шаром, что могущественнее любого оружия. Этот светящийся шар может быть подобен ореху, а может уподобиться щиту. Он способен перемещаться в пространстве – лететь в небесах, катиться по земле, он способен пробить крепостную стену и заставить взволноваться чувственные груди тверди земной. Он может означать жизнь, он может обернуться смертью… Марта зажмурила глаза, ощущая ледяное дыхание истинной энергии. Она чувствовала, как открываются врата ее души. Навстречу сверкающей свободе. Навстречу световой Вечности. Сияющая энергия была столь сильна, что земля расщепилась с криком боли. Гребень холмов поредел, спрятался в грязном одеянии пыли. Марта медленно покидала Борею в глубоком ледяном потоке Ничего… …Белые вещуны произнесли Слово – и белокаменная громада, бесчисленные века неподвижно парившая над гигантским озером, начала падать вниз. Япет привел в действие скрытые силы Храма. Огромное каменное тело оказалось странником, оно погружалось в осевой туннель. Я сопротивлялся этим силам. В Лабиринтах Великого Храма начинались битвы с белыми чудовищами. Они не позволяли пробраться Отпавшим к верховным Хранителям, к проклятому Япетке! А боги и великий волх творили тем временем магическое кольцо. Япет извлек самое сокровенное – кристалл Ар-Камень, прозванный Камнем Перстня Япета. Магическое излучение, излучение силы пяти башен встретилось с лучами Перстня. Самый ужасный миг моей жизни свершился – соединившиеся лучи мгновенно разрушили и башни, и храм, и Отпавшую землю. Метаморфоза стихий остановилась. Отпавших не стало, но и вещунам с тех пор суждено рыскать белыми волками в вечном поиске своей Волчьей Матицы, Тринадцатой Богини… Меня тоже не стало, я умирал вместе с возлюбленной мною до ненависти, лютой полунощной страной. Море, холодный мокрый песок и безлюдные черные скалы. Лежащий на земле старец воздел в небо слабую руку. – Проклинаю! Всех белых волхов Япета, скавров преданных, славичевых проклинаю! О, ты, чье имя не смею произнести, услышь! Я проклинаю их! Юный сын его, закутанный в грязную шкуру волка, с тревогой поглядел на отца. Мунт, прародитель севера земли, гроза мелких, трепещущих людишек, проиграл. Создатель острономейшей мудрости, живя на полунощной стране, начал действовать вопреки предостережениям Скрижалей Белой Богини Судьбы, бросил вызов самим небесам. И проиграл. И они остались одни, раздавленные и уничтоженные, но все еще – вопреки всему! – живые, изгнанные из стаи себе подобных вещунов. Последние из Отпавших Темных Князей. Анат тоже вскинул вверх руки. – Дарующий выход из Лабиринта Проклятого Храма, яви нам милость свою! – выкрикнул он. – Дай сил отмстить и одолеть! Он стоял молча и неподвижно до тех пор, пока ветер с моря не разметал тучи. Небо очистилось, но звезды так и не явились. – Сын мой, – проговорил Мунт, и Анат наклонился к нему близко-близко, ловя жадно каждое слово. – Только на тебя вся моя надежда! Только на тебя уповаю в юдоли моей! Клянись, что сразишься с потомками проклятого Боры, с Белой Богиней! – Клянусь, батюшка, – жарко выдохнул юноша. Мунт полоснул себя кинжалом из волчьей кости по яремной жиле и, угасая, прошептал: – Пей, пей жизнь вечную отмщенья. И ступай к людям. Средь них сокроются потомки Боры, потомки Белой Богини, Волчью Матерь славя… Сын припал к отцу. Мир окрасился в черно-красный цвет. Цвет крови. Цвет гибели. И… жизни. –Ты будешь жить, сын, – шептал умирающими губами Мунт. – Ты… будешь… жить… доколе… мстить будешь… доколе не обретешь… победы… над белыми… волхами… В ней… все-о… Проклятый ветер унес последние слова, остались они для Аната загадкой. «Победа» ль, «бессмертие» ль, «вечность» или же «Навь»? То знал теперь лишь ветер… Она кочевала на своей утлой лодчонке с острова на остров. Будто искала нечто заветное, да никак не могла отыскать. Дольше всего она задерживалась на острове чуди белоглазой. Но не осталось там дивьих людей. Возвышались два каменных сооружения, в память об ушедшем народе. Лабиринты. Пришелица с полунощной северной земли совершала непонятные обряды, разжигала три костра вкруг лабиринтов. Один был всегда в форме круга, второй – треугольный, третий – напоминал крест. Марта шла по узкой тропинке, заросшей чахлой травой и мхом. Вдалеке поблескивала полоска величественной, новой реки. Бесконечное множество запахов заполняло ее легкие наслаждением прежних времен. Она полюбила остров, он напоминал ей о прежней жизни, дремлющей ныне в сонной дымке прошлого. Марта присела на камень, подставила лицо солнцу. Вокруг царила тишина. А потом она услышала детские голоса. Ребятишки всегда прибегали к ней, если богиня приходила к их рыбачьей деревеньке. Они просили целебных трав. Они были смелее своих родителей, ибо решались заговорить с нею. Ради них Марта была готова даже пестрый камешек превратить в красавицу-бабочку, зимой одарить живой фиалкой, трепещущей надеждой на весну. Все жители окрестных островов легко узнавали высокую женщину в плаще из белых волчьих шкур, женщину с мерцающими золотыми глазами и длинными белыми волосами, по неведомым обычаям далекого севера схваченными в высокий хвост на затылке. Ее можно спросить о чем угодно. Но только до тех пор, пока она это позволяла. Малыш теребил край ее одеяния. – Ты уснула, – с упреком сказал он. И торопливо протянул незнакомке, никогда не называвшей свое имя, скромный дар – чашу с жидким варевом, яблоки и медовый пирожок. Марта улыбнулась, а затем взглянула на девочку, спрятавшуюся за спиной старшего брата. – Сегодня ты не один, – сказала она и надломила пирожок. Глаза мальчика сияли. Желание, что росло в его сердечке, придавало ему смелости, но он не знал, как сказать ей об этом. Марта протянула руку. Девочка робко протянула в ответ свою маленькую, грязную ручонку. – Что ты хочешь узнать? – спросила Марта. Взгляд девчушки стал необычайно серьезен. Она почувствовала, что исходило от незнакомки. Сила. – Я буду счастлива? – спросила девочка у Марты. Казалось, что от ответа на этот вопрос зависит вся ее крохотная жизнь. Марту не удивилась. Отчего-то люди всегда знали, что о подобном следует спрашивать только у нее. Больше никто не ответит. – Какое-то время, возможно… Ты будешь счастлива, как и все. Недолго, – вздохнула богиня. – Просто научись видеть, не забывай следовать веленьям сердца. А теперь ступайте. Мальчик все-таки решился: – Мы хотим стать твоим белым народом. Богиня засмеялась, сверкнула жемчужными зубами. – Вы и так мой белый народ. – Ты думаешь? Марта улыбнулась. Она прижалась щекой к посоху и закрыла глаза. Она видела круженье черных волков вокруг полюбившихся ей островов у Новой реки. Их злобный вой терзал тишину. Все те волки были черными, и только одна… Только одна волчица была белая. Она бежала по улицам необычного города, словно парила в воздухе, вспарывая сильным телом пелену тьмы. Бежала мартовским дуновением надежды. Март… Марта… Имя найдено. ПРЕЛЮДИЯ Рождественский фейерверк! Что может быть заманчивее? Хлеба и зрелищ толпа алкала всегда, во все времена, в любые царствования и эпохи. Тем паче такого зрелища – императорского, когда земные правители, набравшись смелости, стараются подражать небожителям прошедших времен. Новогодний фейерверк новой столицы Империи был великолепен. На большом щите между двух колонн помещался двуглавый орел, над ним – вензель нынешней Императрицы и надпись «Свет твой во спасение». Малый щит был изукрашен портретом богоподобной со словами «управи стопи моя». «Вишь с богами на «ты»», —раздраженно подумал Сухоруков, проезжая мимо в крытом возке. – Дрянь белоглазая! Свет во спасение. Все спасает, берегиня!». Ему вспомнились слова Князя, обращенные к Императрице: «Горлинка белая». Почти что угадал, паршивец, конюх, пирожник! Но узнать окончательно Князю не дано… Иллюминации, фейерверки на льду, перед окнами дворца. Россия справляла Рождество, надежду на возрождение из Тьмы… Во дворце тоже царило веселье, костюмированный бал. Маски были хитроумными, но Императрица всегда безошибочно распознавала тех, кто старался укрыть свое истинное лицо. Но звездочет земли полунощной? Нет, не узнать его, не узнать… Что-то вспоминается, далекое, холодное, да вот что? Волосы белые. Императрица сжала странный серебряный медальон с испещренным какими-то линиями опалом. Эх, жаль, не видно глаз высокорослого звездочета за маской. Глаза-то бы ей все сказали! Черные, соболиные брови хмурились, желтые глаза потемнели. Звездочет раззадорил, раздразнил Императрицу. Светлейший Князь, чутко ловивший перепады ее настроений, силой предложил сдернуть маску с гостя. Она взглянула холодно: – Зачем же ломать кулаком там, где можно вскрыть острием мысли? А звездочет уверенно подошел к Императрице, склонился в почтительном поклоне, зашептал что-то в точеное ушко. Брови государыни поползли вверх. А незнакомец резко, без всякого почтения к императорской особе, вручил руками в белых перчатках огромную книгу в деревянном переплете, поклонился и торопливо зашагал к выходу из дворца. Долгое, томительное мгновение стояла Императрица, гордо выпрямившись во весь рост, закусив чувственную, чуть капризную губку, а затем спохватилась, бросила придворным: – Остановить сего незнакомца! Но звездочет канул, словно во тьме растворился. Прижимая к груди книгу, Императрица направилась во внутренние покои. Князь торопился следом. Она была взволнованна, в глазах плескалась, готовая пролиться слезами, необъяснимая тоска. Князь схватил ее за белые, точеные плечи. – Что, Марта, что? Она попыталась усмехнуться, вышло криво, отвела глаза, тряхнула головой, рассыпав по плечам белые волосы, которые многие приняли за седое покрывало зрелости, когда отказалась она от маскировки – париков жгуче-черных. – Ничего, солдат, ничего. Тоскливо мне очень… – Это я вижу, а что за книжицу-то к груди прижала? Она открыла ее осторожно. – То «Книга историография початия имени, славы и расширения народа славянского». Писано Мавроурбином неким. – Ну, и о чем сие сочинение? – Князь, верный поклонник старины, заинтересовался искренно, пылко. – О делах всех народов, бывших языка славенского и единого отечества, хотя ныне во многих царствиях розселился чрез многие войны, кои имели в Европе, во Азии и во Африке. – Императрицины глаза впитывали в себя блеск свечей, посверкивали золотом. – Ни един другой народ во вселенной не был в пример славянскому. Прочие народы, которые зело были ниже его, ныне вельми себя прославляют. Много истинного сей Мавроурбин написал, почти ни в чем не ошибся. Князь все обнимал Императрицу за точеные плечи. – Говоришь так, словно уж книгу прочла. – Словно видела… – императрица прижала к лицу фолиант. – Запах-то какой древний, чуешь? – Она с наслаждением вдохнула его. – Кто же был сей звездочет? – Он назвался… Япетом. – В ее голосе вновь зазвенела тревожная печаль. – Да токмо ложь сие, морок сплошной… Узнала я его. – Кто же он, горлинка белая? На бледных щеках Императрицы проступили пятна румянца. – Покину я тебя скоро… – прошептала она. – Марта!.. Сухоруков вскочил в возок, радостно отодрал бороду звездочета. Дело сделано! С ее смертью погибнет Питербурх, во тьме потонет. Ибо так гласят провидцы мрачные… – Что Марта? Я не сказала – умру, я сказала – покину. То мое последнее Рождество. Последнее Рождество Екатерины. Глубокий ледяной поток ждет, пора освободить имя сие… …Весна подступала к новой столице. Мир расцветал, пробивалась первая листва жизни, а Государыня тосковала и чахла. Точила грусть красивую высокую грудь, хмурились соболиные брови, затухали огоньки в глазах. Все чаще руки – руки мраморной богини с нервными, ломкими пальцами – прижимались к груди, удержать стремились кровяной настойчивый кашель, что нес с собой уход в глубокую ледяную пучину. Она думала об уходе, постигая абсолютную мудрость, тоска ее не имела пределов. В том пределе, до которого дошла она, радость и скорбь, любовь людей и ненависть их представали как одно и то же. – Слава есть последнее из обольщений, – сказала она как-то Князю, отворотясь от окна, в которое смотрела непрестанно. – И как она, однако, ничтожна! Слава, мой милый, просто декорация, что приходит и уходит в мусор. Актеры Славы меняются, но бессмыслие игры все то же. Князь не понял, заволновался, расстроился, потемнев синими глазами. Приникший к замочной скважине, Сухоруков недобро усмехнулся. «Гope власти, коя, после излишеств безумной юности, вдруг становится добродетельной и человечной! Это признаки быстрой смерти». – Ну что, что ты говоришь такое, матушка-лапушка, помилосердствуй! Чувственные губы были бескровно-бледны, но все же сложились в ласковую, все понимающую улыбку. – Друг мой, ты все поймешь. Очень скоро постигнешь, что тело человеческое, из разных элементов составленное, само собою стремится к тлению; его душа – вихрь; его участь – неразрешимая загадка. Все, что касается тела, есть река текущая; все, что касается души – сновидение и дым. Ежели для самих элементов нет никакого зла в постоянных превращениях, зачем же взирать с печалью на изменение? Эти изменения соответствуют законам природы, и нет зла ни в чем, что согласно с природой. Князь лишь руками всплеснул в отчаянии. – Марта! Борись, Марта! Она нежно прижала к щеке его руку. – Я и так, милый, победила смерть. Я знавала ее юной девочкой. А старухой с косой вызывает она во мне улыбку – смерть уже не имеет для меня значения… …Она уходила ранней майской ночью, пронзительно светлой, манящей поскорее окунуться в глубокий ледяной поток. Государыня не отрывала глаз от окна. – Душа моя, душа! Скажи, как скорее освободит ь тебя от имен чужих, песком времени и упрямой волей людей нанесенных? Когда вкусишь ты радость свободы? Когда престанешь ты нуждаться во времени, в пространстве земном? Когда успокоишься, когда убедишься, что обладаешь уж всем, что должна иметь в юдоли сей? Когда закончится поток ледяной? Душа рвалась, торопилась вперед неудержимой белой волчицей. В последний раз оглянулась она на вжавшееся в золоченое кресло тело. – Не проклинай смерти, будь к ней приветливо, ибо не последний это рубеж испытаний. Встреть смерть мнимую благосклонно. Белая волчица бесшумно проскользнула в соседние с царской опочивальней покои. Здесь дремал Князь, окончательно перебравшийся во дворец, снедала его тревога. Захотелось завыть тоскливо, прощально. Не навеки ли прощаемся? Нежное дуновение слов коснулось постаревшего лица Князя, поцелуем легло на его губы, скорбно поджатые, словно уже похоронил, словно уже расстался: – Только не оцезаривайся, мой милый, не полиняй… Белая волчица тенью выскользнула из дворца, ей необходимо успеть еще в одно место. …Или мир только хаос, последовательное сцепление и разложение? Или он есть единство, порядок, провидение? Если первое, как оставаться в такой клоаке?.. Разложение меня настигнет. Если второе, я поклоняюсь, отдыхаю, верю ледяному потоку… Варвара Михайловна сидела у зеркала, не в силах отвести взгляда от открывающегося ей уродства. И вдруг зеркало затуманилось, а затем в тот же миг прояснилось, и на нее глянули ненавистно-знакомые, магически притягательные золотые глаза. – Ты думала погубить меня? Глупая… Ты погубила не меня, Тьма надолго опустится на близких твоих, затопит ложью и клеветой ненавистников дом Князя, пожрет забвением и обманом… Варвара Михайловна взвизгнула, нервно обернулась. Ужас сковал ее – в светелке стояла белая волчица. Как предвестница надвигающегося несчастья. Сухоруков жадно вслушивался в слова «Протокола Верховного Тайного Совета по делу князя А. Д. Меншикова», писанного четвертого апреля тысяча семьсот двадцать восьмого года. – «Варвару Арсеньеву послать в Белозерский уезд в Горский девичь монастырь и тамо ее постричь при унтер-офицере, который ее повезет в тот монастырь; … и велеть ей тамо потому ж быть неисходной. И игуменье смотреть над нею, чтоб никто ни к ней, ни от нее не ходил, и писем она не писала». Анатолий Лукич не жалел о потере «любезной своей горбушки» – чего жалеть о бабах-то! И дату сего «Протокола», подтверждающего окончательное падение Князя, считал знаковой. Завтра, пятого апреля, день рождения Белой Волчицы, вновь ускользнувшей из его рук. Вот ведь досада – даже смерть была на ее стороне, помогла ей уйти. Ну, да ничего, он терпеливый. Часть первая ПОВЕЧЕРИЕ «… Мы же поступаем лучше, чем упиваться вином, мы ежедневно купаемся в крови». Из переписки Петра I с князъ-кесарем Ромодановским. Лето 1733 года Закончились, наконец, строительные работы в Петропавловском соборе, и придворных ждала церемония погребения умершего Императора да тела пресветлой супруги его. Покрыли уж гробницы золотой тканью с бахромой, а Сашенька, стоявший в толпе придворных, все размышлял напряженно, глядя на гробницу Ее. «Господи, ты забираешь в свои чертоги столь молодых годами. И хороших. Я помню, Она была добрая. Может, становятся такие ангелами силы твоей, а потом живут среди людей, помогают им, многогрешным, защищают и оберегают, как могут? Верую я, Господи, любой ангел-хранитель был когда-то хорошим человеком. Таким, как Она. Но почему, почему же так тяжко и больно видеть эту украшенную златом гробницу?» Сашенька помотал головой, стараясь избавиться от назойливо-крамольных мыслей. Покосился на новую государыню и невольно поморщился. Хоть и вернула их Ивановна с сестрицей из пустынь ссылки, хоть и выдала сестру Саньку замуж за брата фаворита своего, да его самого одолжила местом штабс-капитана гвардии, сердце к ней не лежало, – уж больно страшна и опасна казалась. С непривычки и затрепетать в ужасе можно. Голос архиепископа Новгородского взвился к куполу собора столь торжественно, столь напомнил Феофан юному князюшке огромную, черную мышь летучую с ликом злобно искаженным, когда бьются твари сии по ночам в ставни закрытые, что Сашенька чуть не опозорился всенародно – не омочил штаны шелковые. И не от смеха. Сашенька уж умаялся сохранять лицо, подобающе скорбное. (В голове-то билась мыслишка подлая: «мертва Она, да счастлива», ибо все покинувшие его в земной юдоли казались ему наисчастливейшими.) И все ради того, чтобы снискать благорасположение юной Лизоньки Голицыной, изредка бросающей на него испытующий взгляд. Вероятно, девица думала, что в полумраке собора взоры ее незаметны. И Сашенька старался казаться изо всех сил. Проблема была не в нем. Проблемой была сама церемония горького торжества Смерти над Жизнью. Она доставляла ему непритворную, настоящую скорбь. А посему так утомляла юного князюшку акробатика лица и словес вице-президента Синода. Пора бы тому и закругляться с речами, на много лет запоздалыми. Кроме того, – в сем Сашенька мог признаться лишь самому себе, – он не должен был пить то проклятое пиво в австерии. Утром юный князь Александр Александрович встал необычайно рано – еще шести не было, время, кое полагал он нездоровым для силы телесной. Причем поднялся ни свет, ни заря не по своей волюшке, пробудила его тихая какая-то дурнота, что ворвалась в организм его и упрямо мучила весь день напролет. Да и не дурнота то была – пора бы уж признаться, – а… нездоровье злое. Сашенька даже думал передать записочку сестрице-фрейлине с отказом от посещения церемонии погребения Государей. Ну, не готов был Александр Александрович к встрече с инфантильным муженьком сестрички Густавом, подполковником Измайловского лейб-гвардейского полка. Пусть тот и в обращении весьма вежлив и желает для всех быть приятен, но ума-то в нем мало, в отличие от сановного родственника. Но сестренка заранее готовилась к церемонии, если он откажется присоединиться к ним – вряд ли Санька поймет его. Да еще это проклятое трижды пиво! Ко всем чертям, ну не должен он был к нему прикасаться! Тем более что и не любил-то пиво никогда. Сашенька мгновение долгое прислушивался к себе и решил, что минут десять еще так и быть потерпит, а потом торопливо дернул за обшлаг мундира шурина. – Что? – Густав на секунду действительно испугался, а затем уж только рассердился. – Бирон, пропусти, – горячо зашептал Сашенька с извинительными ужимками. – Дай пройти, я вскорости вернусь. – Приспичило? – Густав убрал руку с плеча жены. – Неужто это столь срочно? – Шутишь? – вздохнул юный князь и страдальчески завел глаза к куполу собора. – Срочнее не бывает. – Нельзя ли потише, сударь вы мой? – веер очаровательной Голицыной возмущенно затрепетал. Густав с шутливым видом поклонился. – Ах, княжна, простите великодушно моего юного друга, у него слабый мочевой пузырь. Князь зыркнул на Бирона и стал проталкиваться к выходу. О, боги, как же сильно его качает-то, и это после одной кружки пива! Сегодня явно не его день. Сашенька боролся с ветром, незримым для сторонних наблюдателей, но чертовски опасным для него. А еще эта черная дурнота, что накатывает на него волнами, хоть бы никто не заметил его спотыкающуюся, позорную неловкость. Как же, не заметят. Юный князь с несчастнейшей гримасой на лице поймал взгляд красавицы, стоявшей у самого входа в собор. Молода, отметил он про себя, и хороша. Впрочем, особенно-то и не разглядишь, эвон как в фиолетово-лиловый плащ закуталась. Впрочем, красавица роста высокого, это очевидно. А глазки золотые огоньки свечей в себя впитали, поглядывают на него чуть недоверчиво. Эх, учуяла, верно, красотка (носик слегка длинноват, отметил про себя князь-привереда) ароматы пивные. И ведь досада, неважно, сколько его, пива этого, выпьешь, – все равно смердит невместно. Сашенька повинно опустил взгляд и прошествовал мимо. Дурнота билась в лоб и виски. Он закрыл глаза, сделал пару шагов в абсолютной темноте, повис на дверях и вырвался, наконец, на свежий воздух. Да что с ним такое? Нет, то не пиво, распитое с Густавом, виновато. Что-то засело у него в костях, инфлюэнца какая-нибудь, завтра или послезавтра скрутит горячкой да кашлем мерзким. Только заболеть не хватало! Он же так молод, его вечность от старости отделяет! «Она тоже была молода, а вот покинула нас с батюшкой», – раздался в голове предательский голос. Слишком многое в последние недели заботило его, слишком мало он спал, поддерживая себя лишь кофейком крепчайшим да трубочкой знатного табачку. Нет, нельзя безнаказанно пренебрегать плотью своей! И Сашенька рассердился на нетерпимость своего естества, оставившего его в такой беде. Юный князь вздохнул глубже. Воздух, наполнивший легкие, чуть распугал дурноту. (Возможно что и не напугал. Просто он ждал, что напугает, да какая, в общем-то, разница?). Не к месту вдруг вспомнилось, как бивал его младшенький император, Петр Алексеевич Второй, бивал до полной потери сознания, покуда, мол, пощады не попросит. А просить не хотелось, сам ведь тоже юн был, горяч, и безумно хотелось дать сдачи царственному негоднику… Еще горестнее стало, когда вспомнил о письме батюшки-Князя: «По вашего императорского величества указу сказан мне арест, хотя я никакого вымышленного перед вашим величеством погрешения в совести моей не нахожу… да не зайдет солнце во гневе вашем… Я всенижайше прошу, дабы ваше величество повелели для моей старости и болезни от всех дел меня уволить вовсе». Эх, батюшка, батюшка, зашло-таки солнце. Темно ныне, темно… Сашенька шел неуверенно, пошатываясь, опасаясь сверзиться позорно с соборных ступенек. Но свежий воздух все ж таки помогал ему. Отступала дурнота, отступала. Сашенька заполз в самый темный закуток крепостного двора, странно пустого. Экое все – чужое. Что-то особенное, нереальное угнетало воздух, словно хмара непогожая в небе зависла. Сашенька вздрогнул. Здесь все было не то и не так. Александр не смог бы объяснить, что точно переменилось, но… Может, крепостной плац редко казался столь пустынным, как ныне. Вечная человеческая суета есть жизнь. А теперь пространство было… лживо-мертвенным. Таким же призрачным, как осиротевший дворец батюшки после обрушившихся на их семейство бед. Веяло ледяным холодом, и это сейчас, летом-то. Сашенька прижал руку к груди, потер ее, чувствуя тонкую, колющуюся боль, разливавшуюся где-то внутри, за грудиной. Справив нужды малые, Александр почувствовал, что дурнота возвращается, подло, нагло, нажимисто. Он покачнулся, вытянул вперед руку, уперся в шероховатую стену. Слава богу, удалось избежать распоследнего несчастья сего дня – Сашенька живо представил, каковыми будут злоехидные комментарии Бирончика, коль вернулся бы он в панталонах с мокрым пятном. Он долго стоял неподвижно, вглядываясь во тьму, что клубилась за смеженными веками, и ждал, авось дурнотище наскучит над ним глумиться. Та и впрямь отступала – медленно, мучительно. Александр подтянул штаны и вздохнул с облегчением. Горькая слюна противно скапливалась под языком. Он ткнулся лицом в стену, сплюнул, постоял еще, утирая кружевным платочком выступивший на лбу пот. Обернулся резко и замер от ужаса. Ну, не может то, что он увидел, быть человеком, созданным по образу и подобию божьему! Бледное долговязое привидение с черными провалами глаз, с губами, искривленными судорогой отчаяния, – нет, то житель царства духов! Сашенька наблюдал за видением в молчаливом оцепенении, а потом зажмурился, замотал головой, рука потянулась оградить себя крестным знамением от наваждения, да не смогла. А, видит бог, он хотел перекреститься! Сашенька открыл глаза – нет никого, только высокий темноволосый мужчина, весьма дурно сложенный, весь какой-то неудачный, в обтерханном скромном мундирчике пристроился справлять нужду. Тень у него какая-то странная, то пристанет к нему липко, то вообще в сторону метнется. Дивно сие, дивно. Эх, не стоило ему приходить сюда! Мысль столь громко оповестила о себе, словно кто-то нашептал ее в ухо Сашеньки. Нет, не стоило, конечно же, но ведь пошел! «Бедный», – навязывала себя мысль. Александр замер. Да один он здесь, один! Если не считать того перерослика. И, тем не менее, кто-то был рядом. Внезапно Саша понял, что в собор возвращаться не стоит. Если он решится на сие, произойдет нечто непоправимо ужасное. А выбора-то не было. Плохо ему, маятно, дурно! Холодный пот росой обсыпал лоб, коленки вон трясутся. Левая рука совсем заледенела, так что даже больно. «Не ходи туда! Не ходи! Не приближайся к незнакомцу!» Какая все же навязчивая мысль! Внезапно пред глазами всплыла Она – еще живая, радостная. Он был мал тогда, при нем еще не стеснялись говорить про непонятное. Батюшка внимательно всматривался в ее слова: – …Долго, камень за камнем, возводились монументы. На открытия их вечно стекаются тысячи почитателей, те граждане мира, без коих не мыслится ни один незыблемый монумент. На пьедестал златой по лесенке приставной, пыхтя и отдуваясь, взбирался увенчанный славой Герой. Поправив лавровый венок – из бронзы, аль меди – на голове, разворачивал он длинный свиток и бросал в затаившую дыхание толпу пару тяжеловесных цветистых фраз. Фразы сии камнями падали на слушателей, выбивая из глоток патриотов восторженный рев. Долгое время монументам поклонялись, приносили к ним раболепно цветы, сетования на судьбу и горькие жалобы нереализованных мечтаний. Проходили дни, месяцы, годы, века, эпохи, и ветер иных времен засыпал монументы песком, превращая их в высокие могильные холмы. И тогда забытые народом герои начинали мстить. Ночью они спускались с пьедесталов и отправлялись в дома своих вероломных поклонников. И убивали их. О чем Она хотела сказать, Сашенька не понял, мал был слишком. Но ведь запомнились слова непонятные, а сейчас запульсировали в голове болезненно. В следующий миг Александр напрочь позабыл о Дурноте и боли. Он не упал, он просто споткнулся обо что-то, вернее, об кого-то, кто лежал поперек дороги в темноте. «Эк, напился-то, бедолага, – успел подумать Сашенька. – Церемония торжественная, а этот практически на глазах у всего двора упитый валяется. Стыдобища!» Пьянчужка лежал на боку, сжавши кулаки, с … остекленевшим взором, в котором еще оставались следы жизни и бесконечно огромной, внефизической боли. Александр сдавленно охнул. Долговязая тень была по-прежнему здесь, и в сей миг Сашенька смог ее как следует разглядеть. Тень, в самом деле, тень. Как он мог принять ее за живого человека? Слепое пятно глаз, пытавшихся сосредоточиться на нем, юном князе – зачем?! Чего он хочет?! Тень, отказавшаяся от всяческой телесности, но все еще шныряющая в мире живых. Монструозное создание уставилось на юного князя. Сашенькино сердце пропустило один удар. Холод, до сей поры терзавший левую его руку, принялся грызть все тело, страх сковал льдом горло. Думать Сашенька уже не мог. Все, что еще существовало, было тенью и ужасом пред существом, склоненным над неподвижным телом жертвы – пьянчужкой мнимом – подобно дикому зверю, но смотрящим уже не на жертву, а на него, Сашеньку. Существо медленно протянуло к нему руку и… погладило юного князя. Вернее, рука Тьмы не гладила, а проникала в него без труда, подобно тому, как погружается длань в воду. Рука искала, нащупывала, проверяла – наконец, нашла. Александр хотел закричать, да не смог. Горло сдавило, воздуха уж вовсе не хватало. Сердце не билось. Судороги подступили к душе, сделались требовательно-нетерпеливыми. Что-то вырывалось из него, быстро, безболезненно, бесповоротно-окончательно, что было еще хуже и ужаснее, чем любая, представимая только, стыдобища физическая. Руки князя ослабли. Невидимая, но нечеловечески сильная длань сомкнулась вокруг его сердца и льдисто сжала. Он качнулся вперед, неспособный помешать сему смыканию. Время натянулось, вытянулось в тонкую, бесконечную нить. Полсекунды его падения превратились в черную вечность. Он ударился о землю лицом. Из разбитых губ хлынула кровь. Солено-теплая на вкус, пахнущая могилой и осознанием смерти. Внутри его копалась бестелесная рука Тьмы, кусочек за кусочком вырывая из него жизнь. Сашенька будто стал внезапно частью иконы с изображением Страшного Суда, беспомощный, потерявшийся в загадочной символике древних богомазов. Смерть? Сашенька хотел вскочить на ноги, хотел бороться, да вот беда —не знал, как. Против кого. Тьма была нереальна. И, тем не менее, с каждым ударом сердца, что не билось, Тьма побеждала его: дьявольский маг, выскочивший из зерцал вечности. Он полностью утратил интерес к первой своей жертве. И тут Сашенька узнал его – у злобной тени проступал лик почившего Темного Императора! Внезапно кто-то еще появился в укромном уголку крепости. Еще одна тень из потусторонних пределов? Неважно. Нечто белое, яркое метнулось к монструозной Тьме, прошило ее насквозь, и бесплотный холод отступил, предательски бежал из Сашенькиного тела. Белая и черная тени кружились над ним в жутком танце. Они напоминали ему двух сцепившихся в смертельной схватке волков – белого и черного. И вдруг все исчезло, только темно-лиловый (или фиолетовый?) плащ сиротливо лежал на брусчатке крепостного плаца. Шаги. Приближаются. Кто-то звал его, Александра, по имени, сначала едва слышно, чуть легкомысленно, а затем уж и громко, во весь голос. – Алексашка? Ты куда, паршивец, провалился? Густав Бирон. Сашенька хотел ответить, да не смог. Он все еще не мог дышать. Он действительно перестал дышать, едва рука Тьмы коснулась его. – Эй, старина, это не смешно! Да откликнись же ты! О, боже! Густав подскочил к юному князю, грохнулся на колени. – Что происходит? Эй, старина, эй, не глупи! В отчаянии Густав вцепился в плечо Александра, принялся трясти, затем резко отдернул руку и закричал, пронзительно и испуганно: – Помогите же! Да помогите же! Лекаря! Быстрее! А тени по-прежнему были здесь, они боролись на дальнем краю плаца, на самом краю реальности, его, Сашиной, реальности. Реальность? Да нет же, нет, то сон дурной, кошмарный, вязкий, в котором вокруг него сновал Густав Бирон, и где ничто не имело смысла. Все было сном. Густав тащил его, голова Сашеньки по-дурацки моталась из стороны в сторону, тени мотались в том же ритме, их танец исполнен особой угрозы. – Сашка, проклятье! Да не молчи ты, не молчи! – вдруг зарыдал братец всесильного фаворита. – Парень, прекрати дурить, слышь? – В его голосе плескалась самая настоящая паника, не просто ужас, а смесь истеричной судорожности и смятения. Густав не понимал, что с ним, Сашенькой, произошло. Вернее, он не хотел понимать. Ибо Сашенька умер. Чушь все это! Смерть такой не бывает. Не мог он умереть, не мог! То есть, конечно, его могли заколоть на дуэли, повесить, колесовать, он мог сгинуть еще в какой-нибудь идиотской беде. Такое в Рассее-матушке каждый божий день случалось, случается, и случаться, верно, в каждый век будет. Но он не мог умереть вот так. Он молод, строен, силен, к трубке прикладывается весьма редко, да и пьет более чем умеренно. И вот, несмотря на это, Александр Александрович Меншиков лежал на сырой земле-матушке, не дышал и был не способен ныне шевельнуть даже пальцем. И сердце его не билось. В груди молчание. Царству тишины мешал чей-то пронзительный голос, выкрикивавший его имя. – Лекаря! – голосил Густав Бирон. – Где, черт бы вас всех побрал, этот проклятый лекарь?! Над Сашенькой склонился еще кто-то и тут же пропал, не успел он его, вот досада, разглядеть. Реальность уступала место нереальности, сияющей огнями, бесконечно длинный туннель делался шире – мир Александра Александровича тускнел, становился грязнее, невзрачнее. Сашенька почувствовал неизъяснимую легкость во всем теле. Сердце по-прежнему не билось, не вздымалась грудь, но тягостная боль отступила. И вот еще что поразительно: он не боялся. Он должен был испытывать страх, ибо умирал, а, может быть, что и уже… Но Сашеньку это не волновало. Вдруг что-то легкое коснулось его сердца, груди, шеи. Чьи-то тоненькие пальцы ощупали его лицо, и Саша внезапно вновь почувствовал нечто: упрямую, неприятную тягость, ритмичную, колющую боль в груди, и вот еще – что-то билось молоточком в ребра, упрямо, надсадно, устало, но все-таки билось. Юный князь закашлялся, захлебнулся холодным воздухом, внезапно хлынувшим в его грудь, и закричал от боли, когда сердце сделало один-единственный, мучительный, непредставимо-мучительный удар. Перед глазами плыл неуловимый, смутный женский образ, заставляя Сашино сердце биться, хотел он того или нет. А Саша и в самом деле не знал, чего он хочет. Он пригубил смерти, она не явила ему ничего ужасного, – более того, смерть наобещала ему покой и никогда доселе не испытанное умиротворение. Жизнь же означала боль, страх и ежедневные разочарования, фейерверк чувств, ни одно из которых нельзя было бы назвать приятным. – Он дышит! – закричала сквозь рыдания его сестра. – Слава Богу, он дышит! Сашенька открыл глаза и недовольно сморщился. Если причитает его сестрица, тогда и лицо, что склонилось над ним, тоже должно быть ее лицом. Но он видел только расплывчатое пятно. – Ты слышишь меня? Ты понимаешь меня? – В его плечо вцепилась ручка, куда более приятная, нежели у Густава, но все равно раздражавшая его, и Александр застонал от боли. Он мог дышать, но каждый вздох давался князю с трудом. – Санька? – прошептал он. – Что… что ты здесь делаешь? Сестрица не успела ответить на его вопрос, ибо совершенно незнакомый голос властно распорядился. – Отойдите же от него! Прочь! И сказано было столь уверенно и повелительно, что даже Сашенька, коли б мог, вскочил и бросился прочь. Впрочем, милая его сестрица нашла в себе силы возразить: – Но как же… – Прошу вас, сударыня, – прервал ее голос. – Вы ему ничем помочь не можете, а мне место свободное надобно. Так что ступайте-ка прочь. Все! Шаги. Шорох платья по булыжной мостовой плаца. И вновь все сделалось призрачным, и Тьма опять потянула свои щупальца к Сашенькиным мыслям. О, как же он устал, как бесконечно он устал! На него внимательно взирал черноглазый незнакомец с обаятельной ямочкой на подбородке и веселыми чертиками, беззастенчиво пляшущими в зрачках. Сашенька не знал сего человека, но мигом почувствовал к нему неизъяснимую симпатию. – Вы слышите меня? – спросил незнакомец на ломаном русском. – Нет, – упрямо прошептал Сашенька. – Ни единого слова не слышу! Незнакомец весело рассмеялся, а затем мгновенно сделался серьезен. – Извольте услышать. Я – лекарь, лейб-хирург ее величества покойной государыни, Иван Иванович Лесток. Вы, должно быть, не помните меня совсем, Лександра Лександрович? – Оставьте меня… в покое, – процедил сквозь сжатые губы юный князь. Он зажмурил глаза, потому что… Потому что тень была здесь. Она никуда не исчезла! – Увы, князюшка, не могу, —хмыкнул Лесток и вдруг пребольно отвесил князю пощечину. – А ну не спать! Не спать! Потерпи немного, голубчик, сейчас в карету тебя уложим. И спасем. Эта тень была белой. Она стояла недвижимо, словно статуя мраморная, словно волшебство дивное, сотканное белыми лучами солнца. Наверное, так выглядит Вечность. – Слышишь меня? Ты слышишь меня? – рука Лестока вцепилась ему в плечо. Силы, затраченные Сашенькой на ответ, были огромны: – Да, черт бы тебя побрал, слышу! Но оставь же меня в покое! У тени были золотистые, нет, янтарные глаза. И в них не было жажды заполучить власть над человеческой плотью. Сие существо не казалось опасным, черным зверем. В глазах плескался отстраненный, научный интерес к его скромной княжеской персоне. И легкий проблеск… узнавания. – А не могли тебя отравить, сынок покойного Голиафа? – вздохнул Лесток. – Хотя непохоже… Кому ты ныне после ссылки-го Березовской надобен… – Нет, – устало отозвался Александр. Во рту сделалось сухо, казалось, даже самые простые слова и то засохли, словно от засухи персидской. Он провел языком по губам, да разве ж то поможет? Словно камней в глотку натолкали. – Никому не надобен. Но при потраве и то так мерзко не бывает. Тут Лесток вновь рассмеялся и сказал кому-то, кого юный князь видеть не мог: – Думаю, он вне опасности. На Сашеньку глядел человек, нервно сощуривший серые, тухлые какие-то глаза. Он все поворачивался к нему в профиль. Это был весьма… особый профиль. Его контуры казались слишком востры, и в то же время они плыли, их нельзя было запомнить, дабы раскланяться с хозяином сей физиономии при встрече. Но что-то шепнуло Сашеньке: «Ты знаешь его!», и юный князь действительно узнал Анатолия Лукича Сухорукова, бывшего денщика Темного Императора, после смерти хозяина своего шнырявшего вкруг батюшкиного семейства. – У тебя что-то болит? – вырвал его из воспоминаний голос Лестока. – Да… – Замечательно! – Лесток говорил с наигранной радостью скомороха-злодея. – Ведайте ж, сударь мой, кто испытывает боль, живет. Хотя бы недолго, но живет. Так что терпите, юноша. Подогнали карету Биронов и со всеми предосторожностями пристроили там князя. Сашенька устало закрыл глаза. Устало или испуганно? Ибо вослед карете метнулась вдруг тень, но не та, светлая, а огромная, черная, зловещая. И взгляд у тени был совсем иным. Тьма следила за ним как за насекомым, насекомым, кое следует всенепременно раздавить каблуком жутких кованых ботфортов. Лесток сидел рядом. Он ничего не говорил, он просто читал по лицу Александра. Казалось, он тоже увидел те тени. – Куда вы везете меня? – спросил вдруг Александр. Глупый вопрос, куда! В дом бывший княжеский, дом Биронов, конечно же. Дремота наваливалась на него. Но он не хочет спать, нет! Александр боялся, что тени проскользнут в его сон. Здесь, в реальности, он еще мог сбежать от них, но вот во сне он, тварь божья, совершенно бессилен. У Александра не было сил даже помотать головой, разогнать дремоту, убедиться, гонится ли за ним Тьма или нет. «Я не хочу спать!». И Сашенька заснул… Анатолий Лукич Сухоруков в досадливой задумчивости бродил по собственному саду меж лип, что были рассажены так, что создавался узор букв какой-то неведомой грамоты, внушавшей суеверный ужас соседям. Злой рок преследовал Сухорукова! Это же сколько он распроклятую Волчицу отлавливал, сколькими пожертвовал, думал ее на приманку родственной любви заудить – так нет, скрывается, из любой ловушки уходит. Ах, как не хватает ему «кана» Отпавшей земли, али камня из Перстня Япета! Уж тогда бы он сладил со всем миром. А ведь его, кан-то, заново воссоздать можно. Помнил Сухоруков сон давний, ему уж лет пятнадцать, сну-то, минуло – явился отче его, Мунт, князь Темный земли Отпавшей, да поведал: – Сыне, есть у Особы, в царских хороминах оказавшейся благодаря чарам глаз желтых проклятущих, книга такая, что открывает все тайны, и может Она посредством этой книги узнать, что находится на любом месте в земле… Книгу сию добыть тебе невозможно: никому она в руки не дается… Разве что всех любезных сердцу Особы той в жертву принесть… Приносил, а толку? А кан ныне «каменем философическим» величают… И ведь видел он книгу эту. Она ее Князю показывала. – Узри, Данилыч, эту книгу, в которой ныне ты ничего не поймешь. Для многих осталась она непостижимой навеки… Анатолий Лукич, за дверьми будуара царицына притаившийся, разглядел тогда, что листы книги, изготовленные из тонкой коры, переплетены были в превосходно выделанную медь. Первый лист пересекала сделанная из золота надпись. А что писано – уж не успел разглядеть, шорохнулся неловко, шумнул и, вспугнутая, Она резко захлопнула книгу дивную, а Князь прямехонько к дверям метнулся. Вдругорядь Лукич нарочно спор ученый затеял о первоматерии, что в камень философический обращается, Фламеля помянул. Князь мигом попался на удочку рассуждений о получении серебра и злата из ртути. А вот Она слушала молча, снисходительно улыбочкой поигрывала, да кривила бровь соболиную, дугой над глазом желтым с зрачком вертикальным выгибала. – Все умные люди немножко алхимики… – наконец, произнесла. Припечатала, словно указ подписала. И Сухоруков подхватил брошенную перчатку дуэли словесной: – Хотя великий Корнелий Агриппа утверждал, что «нет большего безумия, чем вера в то, что можно выделить и удержать неуловимую субстанцию али овладеть невидимым и испаряющимся веществом. Но запахи угля, дыма, серы, навоза, ядов и мочи становятся для них слаще меда – великим удовольствием». Вот ведь как метко сказано, матушка! И кем? Алхимиком! – Но… неудачником, – фыркнула Она и повела белым плечиком, плечиком мраморной богини. — Он язвил, о да! Однако при этом не мог не признать, что «множество замечательных открытий обязано своим происхождением алхимии». Можно, любезный Лукич, можно овладеть и Незримым. Она сама подтвердила, что кан можно возродить! Внезапно ее глаза из золотистых стали непроглядно-темными, завораживающими. – Вот только тебе зачем Незримое, а? – спросила, словно учуяла что-то. Волчица проклятая! Он шуткой отбоярился, мол, чудо постичь хочется. Вроде, поверила. – Ну, ступай, коли так, – хмыкнула. А напоследок бросила страшное: – Иди, Лукич, иди. Бродить тебе, покуда Я не вернусь… Нет, не вернуться тебе, не повернуть по ледяному потоку вспять! Уж он все силы на то положит, а найдет средство кан изобрести, али Перстень Япетов воротить. Вот только камень философический жертвы кровавой от него требует. Ну, да и это поправимо, сумел же убедить он Темного Императора, что вернется на царство он из мира теней, жертву великую добыв. Недолго юному княжичу осталось, недолго ему грязь питербурхскую месить… …А ведь он когда-то страстно желал увидеть Ее своей царицей… Сухоруков с ненавистью поглядел на миниатюрки из слоновой кости с изображением отпрысков Светтейшего, а потом с силой швырнул их в ручей, через сад его протекающий. Не помешает Она ему, на сей раз, не помешает. Всегда мешала, и мир был на Ее стороне. Как тогда, как тогда… Зима 1714 г. Первой, кого Она увидела в битком набитом людьми зале, была женушка Алешки, горемычная София-Шарлотта. Она не поверила своим глазам. Жена царевича жалась к пьяному денщику царя Сухорукову. А тот провел языком по ее шейке, совсем не лилейной, и ударил принцессу по тощему заду. – Ой, лихонько! Да я руку отбил о твою костлявую задницу, прынцесс! На тебя даже пьяный не позарится! – сипло рассмеялся Сухоруков. Она видела, как София-Шарлотта, вырываясь из лап денщицких, борется со слезами. – Манька, ступай к Софии-Шарлотте! Отведи ее в покои царевича! – приказала она служанке. Манька бросилась сквозь пьяную толпу отыскивать плачущую принцессу. Она же подняла воротник сребротканого плаща и двинулась в глубь зала, откуда раздавались дикие, безумные крики. Никто не обратил на нее никакого внимания. С невозмутимой брезгливостью Она растолкала мужчин, обступивших стол и азартно ревевших: – Да! Здрав буде, царевич! – Он сейчас ее объездит, объездит! Парень-то сущий конник! Молодца! – Дай ей шпоры, царевич! Сухоруков вприщур следил за тем, как Она чуть приподнялась на цыпочки, разглядывая пасынка. Волосы у того разметались по плечам, взмокшая от пота рубашка налипала на тело. На царевиче были высокие ботфорты, портки спущены до колен. Под ним на столе егозила на животе девица. Алешка ржал, ровно коняга, сжимая грудь девушки одной рукой, а второй похлопывая ее по пышным бедрам: – Но! Но, моя лошадка! Поехали! – кричал он. Его пьяные сотоварищи свистели и подражали конскому ржанию. Вполне удачно, кстати. Девица и сама хохотала во все горло. Сухоруков видел, с какой брезгливостью разглядывала Та пьяную девицу, коя и в самом деле выглядела глуповатой простушкой: белокожая, с толстым носом «картошкой» и губастым ротиком. Она уж и прочь пойти собралась, да царевич не вовремя крикнул: – Сейчас, сейчас, я вам наследничка государства российского заделаю! А с доской немецкой, тощей, ни за что не лягу! Пусть в монастыре пылится! И тут Она, не задумываясь, вскинула зажатую в руках плеть, которую несла с собой, с лошади спешившись, и прошлась по спине Алексея. Царевич закричал истошно и отшатнулся от девицы. – Да кто посмел… – прорычал он, оглядываясь. Сухоруков затаил дыхание: ну, давай, давай, царевич, покажи зубки! – Прикройся, Алексей Пиотрович, – сдерживая клокочущую ярость, приказала Она. Девица с визгом схватила разорванную одежонку, глядя, впрочем, на царицу с явным вызовом в глуповатом взоре. Пьяная компания быстро трезвела, торопливо раскланиваясь с Госпожой. Сухоруков заскрипел зубами с досады: Она всегда побеждает! Вот и Алешка покорно прикрылся, побелев от бессильной ярости. Глаза почти вылезали из орбит, а губы кривились с ненавистью. «Покажи зубки, царевич, давай же!» – мысленно заклинал его Сухоруков. Но Алексей лишь поклонился этой… волчице. – А-а, царица, всемилостивейшая мачеха. Какая неожиданная честь для меня. В гости ко мне пожаловала? А на кой ляд, позволь узнать? – Только одного ради – наследника твоего, – сердито произнесла Она. – Пойдем! – приказала гневно. А он… Сухоруков даже задохнулся от обиды. Он последовал за Ней, как покорная овца на бойню. – Куда идем-то? – только и смог, что спросить жалобно. А Та с силой толкнула его. – Дорогу-то ты, поди, лучше моего знаешь. В спаленку твою. София-Шарлотта уж заждалась тебя. Идем. – Я не хочу никакой Софии-Шарлотты! – встрепенулся царевич. – Шагай, давай, цесаревич, – прикрикнула на него волчица. И Алешка послушался. София-Шарлотта уже сидела на кровати, дрожащая, жалкая, голая. На руке горело пятно – памятный щипок пьяного денщика. Глаза опухли от слез. Служанка царицына разводила огонь в нетопленой печи. Алексей задрожал, то ли от холода, то ли от ненависти неразрешимой. – Я не хочу! Я не хочу! Она противна мне! Тогда уж лучше, как батюшка, с денщиками! – И царевич сплюнул. В гневе стянул с себя штаны и вызывающе повернулся к царице. – Видишь, что она со мной делает, эта ведьмачка немецкая! Нет ничего удивительного, что детей у нас не родится! – сквозь слезы отчаянно рассмеялся он. – А еще от нее воняет! – добавил Алешка брезгливо. Она оглядела его с презрением. А София-Шарлотта снова рыдать, как дитя обиженное. «Нет, выбора у волчицы нет, – подумал Сухоруков, подглядывая в замочную скважину. – Сейчас сдастся». – Ты выть-то прекрати, София-Шарлотта, чай, нет в дому покойника. Я делаю сие для твоего ж, дурища, блага, – и обернулась к служанке. – Манька! Служанка подскочила к своей госпоже. Та пристально оглядела ее. Хороша, подойдет. – Царевичу наследник надобен. Присмотри, чтоб он его сегодня точно получил! – сухо произнесла волчица. Манька старательно оскалила меленькие, острые зубки. – Как прикажешь, царица, – и сделала книксен. А Та уже к выходу повернулась. От дверей, правда, покосилась через плечо: Манька платье с плеч стянула, выставив на всеобщее обозрение белые, пышные груди. А затем опустилась перед Алексеем на колени. – О принцессе думай, Манька, для нее ведь стараешься! – выкрикнула царица-судьба и бросилась прочь. Сухоруков едва от дверей отскочить успел. Она опять обыграла его. Ничего, темно покамест над Питербурхом, темно. И еще долго также темно-то будет. …София-Шарлотта подарит жизнь здоровому мальчику дождливым октябрьским днем 1715 года. Темный Царь решит присутствовать при родах, тем самым ее обрекая. С торжествующей улыбкой подхватит младенца на руки: – Видите, внук! Мой! Петр Алексеевич! – крикнет он. Я грустно гляну на мальчика, коего только что коснулся, как тавро приложил, Черный Государь. А потом подойду к кровати Софии-Шарлотты, позабытой всей придворной сворой. И попытаюсь заглянуть в глаза несчастной принцессы. Служанка пыталась напоить ее горячим красным вином, но девочка так и не смогла сделать ни единого глотка. – София-Шарлотта… – негромко прошептала я, склоняясь над нею. Она повернула ко мне голову, но глаза не открыла. Бедняжка, если б она нашла в себе силы взглянуть на меня, тоненькая ниточка жизни не оборвалась бы. Люди все время боятся взглянуть в глаза белой судьбы… Ее лоб был мокрым от пота, а щеки нездорово раскраснелись. Я взяла ее за руку. Пальцы несчастной судорожно сжались. – Мама… – прошептала она по-немецки. Я погладила ее по голове и повернулась к выходу. – Пригляди, чтоб проветрили тут. И камфору пожги в комнате, воздух очистить! – устало приказала служанке. Мне не спасти Софию-Шарлотту. Значит, я все-таки проиграла. …Несколько дней принцесса кричала от боли, раздирающей ее тело. Шесть лекарей, спешно созванных Темным Царем, только беспомощно разводили руками. Сама я больше к Софие-Шарлотте не ходила, отправила вместо себя Князеву Дарьюшку. Когда та вернулась, глаза горбуньи были зареваны. Я спросила тихо: – Ну? Дарьюшка ненадолго закрыла глаза, а потом вымученно заговорила: – Принцесса знает, что конец близок, государыня. Она уж священников позвала, чтоб покаяться. А что ей-то каяться, ангел она… – Голос горбуньи сорвался. Я смотрела в пламя камина. Мир Темного Царя не место для ангелов, здесь даже волчьей богине страшно, жутко приходится. Дарьюшка заплакала в голос и рухнула на колени. – Прости, царица. Но не посылай ты меня к ней больше, подруженька дорогая! То, что я видела там да слышала, до оторопи берет! Я положила руку ей на голову. Бедная горбунья. Она живет в придуманном мире, а в этом всего страшится. Смешная! Как будто смерть страшна? Это живым оставаться – жутко. – Алешка-то в покои вбежал, – говорила Дарьюшка сбивчиво. – Вне себя от горя сделался! Бросился ей в ноги, пальчики все перецеловал и трижды без сознания содеялся. Так царь-батюшка его ногами топтать начал… В этот момент глухо забились в плаче колокола на церковке святого Исаакия. Последовало мгновение гробового молчания, а потом понесли сквозь ночь печальную весть колокола других церквей. Дарьюшка взглянула на меня. Слезы ручьем лились по ее некрасивому личику. – Боги, все двенадцать, примите душу с миром, – беззвучно взмолилась я. Дарьюшка неподвижно замерла у меня в ногах, спрятав лицо в руках… Позже я узнаю, что Пиотрушка лично, по наущенью Сухорукова, пса своего, тело своей мертвой невестки начнет препарировать. Или заглянуть в бездну человеческую удумал? Или Темный Царь удостовериться возжаждал, не от яда ли бедняжка скончалась, как при дворе вовсю судачить станут? Тьма в душе, тьма в городе моем. Тьма… Позднее лето 1716 г. – Глупые бабы умней всего выглядят в постели! Слова прозвучали в покоях Летнего дворца. Умные «бабы» замерли в молчании. Мужчины заулыбались, ибо тот, кто пристроился сверху, всегда все ведает об умишке своем, зело великом. Постель – тема, что волнует, и будет, верно, волновать лет через триста или пятьсот. Постель есть рост по чиновной лестнице при дворе. Постель —это деревеньки с людскими душами, которые каждый может купить по бросовой цене. Это наш опыт, наши страхи и вожделения. Следовательно, о ней любят поговорить. Мы научились говорить обо всем, чего не знаем, во что не веруем, чего не делаем. Правда, ваше величество, царь-батюшка? Альянс свиней в ярких доспехах, плотски легковозбудимых хрюшек. Кому нечего сказать – отправляется в лигу врагов государевых великих преобразований. И поэтому я открываю рот: – Пиотрушенька, а что, умные мужчины и задницы подставляют по-умному? Темный Государь наказует меня смущенным взглядом. К щетинке его усов прилипла капуста из щей. Каждое утро – щи, каша, лук, уксус. Каждое утро четыре чарочки анисовой: хороший государь – государь глобальных жестов. Я заучила его утренние привычки наизусть, слишком много долгих, тоскливо тревожных лет проведено в дворцовых покоях. Я видела, как лежал он под здоровенными денщиками, елозя с постаныванием, чтобы на утро явиться своим подданным великим и грозным государем. И мне приходилось присутствовать подле. О, боги, мне бы очень хотелось быть любимой, но ведаю, что все обойденные судьбой, неудачливые, уже не молодые и вечно некрасивые ненавидят меня и ждут от меня ошибок, кои способны были бы уничтожить меня. – Ну, не о тебе же речь, друг сердешный! Эвон Алешка, сын мой, что о тебе говорит: «Мачеха моя – больна умна…» Да, наш государь – нечто Особенное. Человеческое уродство и ущербность вызывают в нем любовь, их он считает вызовом, ибо и сам он… Всякий раз утренние приемы у государя превращаются в арену дрессировки покорных и слабых, верноподданных мышек. Придворные, члены коллегий, князья, знать могут противостоять ему, возражать ему – или пойти путем наименьшего сопротивления, и сей путь почему-то всем кажется самым предпочтительным. Похвальба чужих идей до тех пор, пока Он не метнет в нас молнию своего раздражения. Мы все очень гибкие и скользкие сейчас, хотя в глубине души все поголовно остаемся добрыми и хорошими. Никто не будет любить нас, если мы проиграем, и кому ж это знать лучше, чем мне, по всеобщему мнению, «безродной чухонке» с задворков общества. А кто я? Зачем мне оболочка, существующая как человек, пьющая, едящая, дышащая и пытающаяся быть порядочной? Так записано в великих скрижалях вечных странников, и я, способная переписать запись, этого делать не буду. Лучше перекинуться проклятой чухонкой. Это – моя маленькая тайна, которую я стерегу, как сокровище бесценное, кое никак не закопаешь в землю. Я ценю свою безымянность и безродность в новом сем мире. Она приятна на фоне слабостей людских. Алешка всегда грызет ногти. Он в любой миг выдавит слезы, если государь-батюшка грубым лафетом своего языка наедет на единственного своего родного сына. А Темный Царь как раз сегодня в том опасном настроении, когда ему надобны жертвы для того, чтобы лучше себя чувствовать. Алексей же навязывает себя миру в качестве жертвы, заслуживающей пощады. Я не люблю покорность, волки не любят покорность. Две попытки самоубийства (то руку себе прострелит сынок царский, то еще что спроворит), о которых известно практически всему просвещенному миру, – неплохой, в общем-то, заслон против атак Пиотрушеньки. Мы с Князем презираем его. За потуги обратить слабость в силу. Государь-батюшка боится и ненавидит слезы сына и «награждает» его лишь нежными упреками. Мы живем в мире, отличающемся жестокостью и глупостью. И ведь мы хорошо в нем устроились, ибо умеем приспосабливаться. А я пока предпочитаю молчать, иногда спасая от царского гнева лишь самых обездоленных. Для меня в Вечности и Истории есть дни печальные, но нет дней бесплодных и неинтересных. – Я чувствую себя Аврелием Марком, мудрейшим кесарем римским, – возвестил вдруг Пиотрушенька, и все разом воззрились в удивлении на его нервно искривленный рот. – Ибо дарован мне сын, подобный Коммоду, что подверг кесаря жестокому мученичеству. По жестокой игре природы наилучшему из людей дан был в сыновья тупоумный лентяй, образец умственного ничтожества. Меня захлестнула жалость к Алешке. Бедняга! Ведь никто сейчас за него не вступится. Никто, включая меня. За моей спиной раздался упреждающе осторожный кашель Князя. Алексашенька… Князь ныне поглядывал в окна, меланхолично улыбался и тянулся к фляжке, спрятанной в кармане камзола. Дома Алексашка пьет из потемневшего серебряного кубка, стильно и с неумолимой последовательностью. Он пьет, а вот царь-батюшка все чаще лакает просто из бутылки. Сколько раз его по моему приказу соскребали с пола питербурхских кабаков, гордо именуемых самим царем австериями, где он валялся в собственных экскрементах под заботливым приглядом денщиков. Я больна от его запаха. Князь все держит в руках и ничего под контролем. Иногда он спотыкается, придворные замирают в сладострастно-злорадном ожидании его краха громкого, а я униженно валюсь в ноги государю, пытаюсь растопить ледяную глыбу его гнева, способную испепелить кого угодно. Да-да, испепелить! Но не Князя, нет! Его почитание моей персоны сладострастно льстиво и, как я надеюсь, может быть использовано в тактических целях. Между Князем и его «Мартой» многолетье разницы, кою я собираюсь использовать несравненно лучше, чем это сделал он. В один прекрасный день я сяду на трон Пиотрушки, потому что я наблюдаю за ним. Пришла пора Женщины, только он об этом еще не догадался. Деспоты и тираны обречены на вымирание. Он уже сейчас мертв. Но до чего жаль Алексея! – Пиотрушенька, не замай! – воскликнула я, не прислушиваясь более к предостерегающему кашлю Князя. – Клясть сына прилюдно – грех против заповедей! – Заповеди суть разны и преступлении разны! – огрызнулся государь, зло топорща усы. Придворная камарилья замерла в предвкушении. А я лишь вздохнула. Воздух дворцовый был бы неплох, если бы не выделяло наше соперничающее друг с другом дыхание углекислый газ зависти. Окна-то закрыты, а как хочется глотнуть свежего воздуха лесов, рек, а не этой отравы призрачной мечты о власти. Во дворцах да коллегиях царевых заседает орда поддакивателей, плюющих случайными мыслями и много реже, чем хочется им, отстаивающих собственное мнение. Боги правые, да и есть ли оно у нас, такое мнение? А оно нам нужно? Мы ведь только экскременты Времени, отходы Пространства. Вчерашний день здесь никого не интересует, ибо Государем Темным велено тупо и целеустремленно взирать в светлое завтра. А завтра начнутся с соизволения царского и с неблагословения божьего какие-нибудь новые войны и катастрофы. А слова господ сенаторов, всех без исключения, превратятся в очередную бесконечную железную цепуру лжи и полуправды. Ибо он политик великий! Все это так, и кто я такая, чтобы пытаться перекраивать этот темный мир заново? Максима любого поведения требует сокращения мысли. И сосредоточенности на Самом Главном: фортуне дворцовой, качестве жизни, упоении всем наносным, воздействие которого на придворную свору способно согреть огнем наше одинокое существование. – Ты никак, друг сердешный, в ханжу и лицемерку обращаешься? – набросился на меня государь. – Еще скажи, что к Алешке чувства материнские питаешь! Я покосилась на бледного, потускневшего царевича и тактично промолчала, ибо сказать было нечего. – Грех лицемерия и ханжества все прочие грехи содержит, – уже во весь голос кричал Темный царь, брызжа слюной. – Ты вон все о видениях сказываешь, повелениях от бога и чудесах вымышленных, которых не бывало. Собой тем самым бога замещаешь?! Лжешь ты на меня сейчас, а значит и на Бога, слова хульные говоришь, защищаешь сего негодяя, подвигая его к бунту, а он прочих, о чем многих головы на кольях свидетельствуют! Я прикрыла глаза. Пиотрушка и не думал пытаться разобраться в сущности заповедей, не пытается он и сына полюбить, у него уже есть готовые обвинения, коими терзает он нашу грешную плоть. Утренние приемы превратились в мессу в сатанинской обертке. В обязательный ритуал входит избиение кого-то одного и восхваление кого-то другого. Мне предстоит все выдержать с улыбкой, ибо мое лицо по утрам знакомо только с двумя типами игр мимических: улыбкой и обязательной серьезностью, участливым вниманием. В сем дворце столь же мало осталось в руце божьей, как и в деснице диавольской. Я улыбаюсь государю замирительно и думаю, когда же настанет тот день, когда Пиотрушка наконец-то научится бояться меня. Ибо в сей жизни, пройдя не одну глубокую ледяную пучину, я сделалась тем человеком, что улыбается в лицо противнику и без раздумья, по-волчьи, кидается ему на спину (чего стоит пущенный мной и при этом достоправдивейший слушок о любви государя к молодцам-денщикам !). Грустно вздохнула княгинюшка Дарьюшка, ей стало жалко меня, свою подруженьку. Ее место при Князе совсем не пуховая подушка, по странной прихоти судьбы ей подле Князя трудно пристроиться со своим ужасным горбом (и сестриным в придачу). А мне жалко ее, так что круг замкнулся. Мне жаль Темного Царя, ибо бога он путает с бутылкой. Мне жаль всех, и поэтому я – одинока. – Я люблю вас, дети мои, – так заканчивает утреннее бичевание милостивец царь-батюшка. Мы молча сносим его хохму и снисхождение, и покидаем залу семенящей походкой, спотыкаясь о собственные приседания и книксены. Так нам кажется, что наш уход никак не напоминает паническое бегство. А обнявшийся с денщиком Сухоруковым Темный Царь подхахакивает над неуклюжим горбом Дарьюшки. У однополых амантов есть особый подход к прекрасному. Ко мне устремляется царевич. Все так же нервен, бледен, губы обкусаны, ногти практически съедены. Князь тут же пододвигается ко мне поближе – на всякий, мол, случай. – Ты! – выкрикнул царевич и наткнулся на сабельно-острый взгляд Князя. – И ты! Вы непристанно вооружаете супротив меня отца, вы оба исполнены злости, не знаете ни Бога, ни совести! – La mort dans un cri. Кто не любит меня – враг мой, да, Алешенька? И щеку я подставляю только тем, кто целует ее. Князь наблюдает за мной. Стеклянная резкость захмелевших глаз. Он – умнее всех нас вместе взятых, возможно, именно поэтому ему иногда становится непереносимо тягостно на трезвую голову общаться с этим миром. Я верю, что ему ведом каждый вздох моего припорошенного снегом сердца, ведомы все мои планы, и это знание развлекает его. Он захлебнулся во мне, со всеми моими чувствами. Политика, в грязной ряске которой барахтается Князь, сделалась учебным плацем его тоски и грусти, сограждане же напоминают ему смердящие бессовестностью трупы. Я смотрю на него и улыбаюсь. – А ведь ты совсем не красавица, – сказал он мне как-то раз. – Просто ты умеешь казаться ею. Словно приоткрыл завесу сегодняшней моей жизни! Я всегда, за все, прощаю его, он – мой баловень безродный. Я отворачиваюсь от Князя, и замечаю счастливую улыбку Дашеньки. Сегодня ей повезло – государь осведомился об ее дражайшем здравии. Я почти люблю княгинюшку. Она – утешительница. Матерь, кормящая всех детей, что рождены не ею. Тошно мне что-то, тошно, неужто сегодняшнее утро выбило меня из колеи? Эвон ведь как все лизоблюды дворцовые уставились, чуть не свесив изо рта от любопытства языки, ставшие грязно-коричневыми от постоянного омовения задней части, изнаночной, так сказать, части своего государя. Уставились на грудь в дерзком вырезе платья, на бедра, упрятанные в кринолин, как в броню непробиваемую, ощупывают лицо, ноги. Кого тут интересует моя прекрасная душа, в ней мне здесь вообще принято отказывать? Как просто не любить людей, как просто пестовать, холить и лелеять в себе сие чувство. Иногда нелюбовь придает сил усталым крыльям судьбы. Ибо правда дорогого стоит. Как, впрочем, и все истинное на земле. Особенно любовь. Мужские рожи, кругом – одни мужские рожи! Мужские рожи выкрикивают анафемы с амвонов церквей, коли того требует мужская рожа государя. Мужские рожи есть зеркало, глядючись в которое можно ослепнуть от безнадежного отчаяния. Сойти с ума от бесперспективности надежды на счастливую жизнь. Я глохну от чисто мужских разговоров, их шепота, шипения, стонов, криков. Мое замученное женское сердце глохнет от всего этого! Больше всего на свете меня тянет убраться в ледяные пучины далекого осевого туннеля, только бы прочь от мужчин из дворцов Власти. Я не против них, я против их доминирования, их властного разворота плеч, их беспощадного «превосходства». Эх, выжечь бы эту землю мужского превосходства, землю, где удовольствие на стороне сильных, а чувства считаются слабостью. Я тоскую по варварской отчаянности волков, мне не хватает их лесных троп. …На следующий день Алеша отказался от всяческих притязаний на российский престол, а по осени сбежал за пределы России. Его поймают и доставят в Россию почти мгновенно. Начало лета 1718 г. Алешка не долго думал, кем Темному Царю пожертвовать, чтобы спасти собственную голову. Имена «заговорщиков супротив дела Государева» выскакивали из-под его предательского пера, как вода из весеннего источника. А называл он многих, очень многих! Александр Кикин. Царевна Мария Алексеевна. Монахиня Елена – вот и все, что осталось за стенами монастырскими от Алешиной матери, от Евдокии. Дядька его родной, Абрам Лопухин. Князь Щербатов, Долгоруков и Вяземский. Епископ ростовский Досифей. Церковника в белокаменную Москву отволокли и прикончили там без обиняков. Долгие недели мы мерзли в жесточи беспощадной, словно черные волны Невы по весне, злоба наплывала на сердце и душу мою, грозясь затопить. Моя защита от всего, что вокруг происходило, – пелена забвения. Лишь отдельные обрывки да осколки времени того в памяти волчьей зацепились: смерть Александра Кикина. Когда ломали ему кости на колесе, Пиотрушка Окаянный подошел к нему, остановил палача на время. – Почто предал меня, дединька? – выкрикнул Темный. Кикин с мукой поднял голову и сплюнул царю под ноги. – Окаянный ты! Душе русской воля надобна, чтобы летать. А ты душишь ее в тюрьмах да ужасе. Я видела, как впервые в жизни побелело лицо Темного Государя от гнева. Кикин и в смерти ему противостоял. Царь обернулся к палачу. – Продолжай, что ли, пусть подыхает, пес. Но помедленней, он мучиться должен! Князю Щербатову ноздри рвали и язык отрезали. Других кнутом сказнили и в рудники да на рытье каналов отправили. А Кикин все кричал с колеса: – Порождение диаволово! Коли руку на сына наложишь, кровь твоя и потомков твоих навеки проклята будет, до последнего царя! Господи, сжалься ты над Русью, Господи! Прокляни Романовых! – Слова Судьбы изрыгнул. Алексей все это видел. Чувствовала я, как дрожит он пред муками друзей своих верных. Сон покинул его. Остались с ним только головы казненных с глазницами пустыми. Колдовство Зла Темного не властно над моей душой. Но я вынуждена взирать бессильно на то, как оно все более овладевает сердцем Черного Царя. И окаменевает в жесточи то сердце. Лето 1733 г. Сашенька проснулся, захлебываясь самыми разными ощущениями, причем все они были преотвратнейшими. Он ненавидел болезни. Слишком многое сразу всплывало в памяти: умершая по дороге в ссылку, совсем ослепшая от слез мамушка Дарьюшка, сестрица Машенька. За неимением в ссылке лекаря и священника, батюшка заступал ей место и того, и другого. А Маша все твердила, что не только не боится перехода от сей жизни в другую, но даже желает, чтобы час кончины ее настал скорее. Изгнанница, порушенная невеста гонителя их, Петра Второго, скончалась тихо. Отец прижался к ней тогда и замер надолго. Батюшка сам могилку Машеньке спроворил, а рядом еще одну вырыл – для себя, хотя все еще ходил, или, лучше сказать, влачился, пока силы истощенные позволяли. Сашенька до конца своей жизни будет ненавидеть болезни! Вторым преотвратнейшим впечатлением было воспоминание о прошедшем сне. Совершенно безумном, отталкивающем сне, смешавшемся каким-то образом с чужими воспоминаниями, так что теперь и не разделить было сию смесь на ингридиенты. Поди ныне, разберись, что и в самом деле реальное прошлое, а что – осколок кошмара. Во всем повинны те тени, решил Александр. Третьим и последним из неприятных элементов его пробуждения было, вероятно, менее сюрреальное, но крайне тягостное – резкая боль, сковавшая тело. С трудом повернул Сашенька голову во взбитых подушках и застонал. – Слава Богу, ты, наконец, очнулся! На стуле подле кровати сидела сестрица Александра. Заспанный голос, заспанные глаза. Волосы выбились из затейливой прически и жалко свисали, под глазами залегли черные полукружья усталости. Лицо пятнами пошло, верно, плакала долго и отчаянно. Сестрица вообще плакала часто и в охотку. – Что? – прошептал юный князь. – Ты только не волнуйся, Сашенька, – торопливо перебила его сестра. – Все будет хорошо, все будет хорошо. А Сашенька и не волновался. Он слишком мало знал, чтобы вдруг заволноваться особо. Но чувствовал себя все равно прескверно. – Ты что, здесь всю ночь просидела? – ласково спросил он. – Конечно же, – возмутилась Александра, мол, братец еще и сомневается. — Как чувствуешь-то себя? – Не знаю, – честно признался юный князь. – Не знаю. – Как так? – Да так. Не знаю и все. Александра Александровна жалостливо улыбнулась брату, но, несмотря на улыбку, глаза ее оставались серьезны, и Сашеньке сие очень не понравилось. – Зато ты что-то знаешь, ведь так? – спросил он настороженно. – Всего, что я знаю, и не перечислишь, дружочек, – горестно хмыкнула сестра. – Но мы поговорим обо всем чуть позже. – Александра встала, наклонилась к нему и торопливо поцеловала. – Я сейчас лекаря позову. Вот он тебе все и объяснит. Возможно. – Эй! – энергично запротестовал Сашенька. – Я не хочу, чтобы кто-то мне что-то объяснял. В конце концов, я и в самом деле начну волноваться! Сестра проигнорировала его возражения, отворила дверь, с порога обернулась: – Ты только не сбеги, ладно? Вероятно, хотела пошутить. А, может, и нет. Санька знала про его ненависть к болезням. Странное чувство покинутости росло в юном князе. Очень неприятное чувство. Ему следует подумать о том сне, а, впрочем, было ли то все смоле? Слишком уж реально. Впрочем, он еще никогда толком не болел, еще ни разу не переживал нечто похожее на вчерашнее; так как же смеет судить он о том, что было настоящим, а что – вымыслом страшным? Князь попытался сесть и, почти не удивляясь, понял, что не может. Сашенька скривил лицо и с трудом откинул край жаркой перины. В тот же миг двери открылись, и в покои вошел Лесток, сопровождаемый сестрицей. – Что вы тут вообще делаете? – несколько грубовато поинтересовался Александр Александрович у Лестока. – Я подумал, что вы – часть моего сна. Лесток задорно рассмеялся. – Весьма лестно услышать такое! – воскликнул лейб-лекарь. И, деланно кряхтя, опустился на стул. – Как изволите себя чувствовать, любезный князь? – Я надеялся, что вы мне об этом скажете, – осторожно ответил Сашенька. – Если вы хотите спросить меня о том, что произошло с вами вчера, я вынужден буду вас разочаровать, – честно признался Лесток. – Сие мне неизвестно. Вернее, точно неизвестно. Скажу только, что что-то заставило перестать ваше сердце биться. Но почему, сказать не берусь. – Сердце перестало биться? – Сашенька смотрел на лекаря недоверчиво. – О да. Но вам повезло, фортуна была на вашей стороне, она изменила смерти, предпочтя вас, любезный. – Шутливый тон лекаря заставил Сашеньку содрогнуться всем телом. – Но… но это невозможно, – с заминкой прошептал юный князь. – Я же молод… здоров. – Ах, милостивый государь, такое случается с людьми… время от времени, – легкомысленно отмахнулся от него Лесток. – Не всем же на плахе да на дыбе помирать, в самом-то деле? – Просто взяло сердце, да и остановилось? – засомневался Сашенька. – Просто взяло и остановилось, – подтвердил Лесток. И поднялся, уже без кряхтения. – Впрочем, не волнуйтесь понапрасну. Доверьтесь мне. – На сей раз Лесток улыбался профессионально. Нечестно, лживо. И Сашенька на улыбку сию не купился. – Вы что-то скрываете от меня, Иван Иванович, да? – спросил он. Лесток хмыкнул. – Конечно. Стоимость моих лекарских услуг, сударь. – Я умру? – напрямую спросил юный князь. Думал, выйдет мужественно, а получилось как-то жалко. – Конечно, – ответил лекарь. – Лет в пятьдесят. А может быть, и позже. – Черт побери, я спрашиваю серьезно! Что-то… что-то изменилось. Веселость, кою специально пытался навязать Лесток, была бездарна. Гнев Александра, казалось, взорвал воздух. Даже холоднее стало. Свет померк, и все тени внезапно потянулись к постели князя, упрямо и неумолимо. – Я тоже не шучу, – ответил Лесток. Больше уж он не смеялся. Сашенькино сердце билось медленно, очень больно и очень тяжело. Взгляд прилип к огромной черной тени. Не исчезает, нет. Становится все четче, все явственней. Сашенька не узнавал собственной комнаты. Чернота поглотила ее, а плоская тень обретала формы. Она готовилась к переходу в реальность. – Сашка? – вскрикнула появившаяся на пороге сестра. – Сашка, ради бога, что с тобой?! Ты… ты выглядишь так, словно увидел привидение! Точно. И до сих пор видит. И сейчас лишится рассудка. Окончательно, раз и навсегда. – Сашка! – сестра почти кричала, а затем вдруг шагнула к тени, прижала руки к груди и испуганно ахнула. – Что-о?! Тьму взрезала белая стрела, раздался тоскливый волчий вой, а затем все стихло. Жуткая тень пропала. 26 июня 1718 г., каземат Петропавловской крепости …Приговор Алешке был уж оглашен. Верховный суд, составленный из 137 человек, единогласно постановил предать царевича смерти. Выбор казни был отдан на усмотрение отца. Сухоруков словно в лихорадке потирал руки, вслушиваясь в разносившиеся по каземату крики царя. Отныне и навсегда Темный Государь станет его послушным орудием. – Ничто на тебя не действует, – Петр возвышался над лежавшим на соломенном тюфяке искалеченным пытками царевичем. – Все даром, все на сторону. Ничем не могу склонить тебя к добру. Ты – уд гангренный. Как смогу тебя, непотребного, пожалеть? – Так с кем останешься? – расползлись в горестной кровавой усмешке разбитые губы Алексея. – С волчатами Ее, тебе чужими? Государь замер на мгновение. Замер и Сухоруков от неподдельного удивления, даже мелькнуло что-то живое в серых снулых глазах его. Что знает царевич, коли таким обмолвился. Неужто Она сумела о чем-то побеседовать с узником царственным? Чары удивления разрушили слова Темного Государя: – Пусть лучше будет хороший чужой, нежели непотребный свой. Сухоруков ухмыльнулся, а Алешка воззрился на отца жалостливыми, «дунъкиными» очами. – Проклят ты, батюшка. Государь дернулся, как от удара плетью, уродливые черты лица исказились, крылья ввалившегося по причине застарелого недуга носа раздулись грозно. Мотнул головой Сухорукову: – Давай скляницу, Лукич, что ли… Анатолий Лукич извлек из камзола скляницу с ядом. Сам казнь государю присоветовал, чай, в просвещенной стране обретаемся, не все же головы рубить на площадях! – Изволь, Петр Алексеевич. Царь повернулся к занемевшему от ужаса Алексею. – Я окажу тебе милость, – почти прошипел он. – Но только тем, что испьешь сие, сын. – Нет… Не-е-ет! Они оба навалились на Алешку, сдавили горло, но тот в отчаянии лишь крепче стискивал зубы. Государь вскочил, принялся бить сына ногами в тяжелых ботфортах, тот молчал, стиснув зубы намертво. Царь судорожно повертел головой по каморе, рывком оторвал половицу. – Лукич, вели… топор принесть! Потерявшего сознание царевича, истощенного мучениями и страхом, обезглавили. Кровь стекла под пол, – все сделали аккуратно. Да только… висели в каземате слова явственно: «Проклят ты, батюшка», сплетались в жуткие по своей затейливости и неизбежности узоры. Да только… Лукич осторожно подтолкнул застывшего государя к недвижному телу сына: – Испей, батюшка-царь, кровушки. Чай, не чужая она, родная тебе кровушка. Умойся в ней, родимый, сразу полегчает. Да и я тебе подмогну. И приник к живому, все еще бившему фонтану… Той же ночью Сухоруков вернулся в каземат. Но уже не один, а с подружкой своей, сердцу любезной, Анной Ивановной Крамер. Крамерша пользовалась доверием и у него, и у государя – «проверенная бабенка». Вернуться пришлось с соизволения царского – «Головенку-то Алешке на место приставить надобно…» Крамерша оправдала высокий кредит милостей сановных. Переодела почившего в бозе царевича в приличествующий случаю камзол, штаны и башмаки, а затем искусно пришила к туловищу его отрубленную голову, замаскировав страшный шов большим галстуком. Анатолий Лукич остался доволен ее работой, тут же облапил, пошлепал по пышному заду и похвалил: – Молодец, баба! Рукастая!.. Государь Петр Алексеевич произносил скорбную речь над гробом сына: – После объявления сентенции суда царевичу мы, яко отец, боримы были натуральным милосердия подвигом. Всемогущий же Бог, восхотев чрез собственную волю и праведным судом, по милости своей нас от опасности и стыда свободити, пресек вчерашнего дня его, сына нашего Алексея, живот по приключившейся ему жестокой болезни. И тако он сего июня двадцать шестого жизнь свою христиански скончал… В голове билась, пульсировала боль. Князь подскочил в тревоге, схватил за руку, вывел из недостроенной храмины, невзирая на перешептывания послов иноземных. – Что, Марта, что? Худо тебе? Сжала в благодарность за заботу его теплую большую руку. – Плохо и худо, солдат. Ибо зрю сегодня верх ханжества и лицемерия человеческого. Страшно. Он объявлял себя подобным Марку Аврелию, сему подобию Христа на земле, токмо что самому по себе написавшему Евангелие, а сам… Ироду подобен царю. Вот только судей смог поменьше набрать – всего 137. У Ирода 150 человек соглашателей низких нашлось. – Да что ты! – ахнул Князь, сраженный совпадением. Вцепилась крепко в камзол его, зажмурила глазищи желтые со зрачком вертикальным. – Вижу, вижу я, что Ироду подобно сражен он будет болезнями. Зуд невыносимый терзать все тело его примется. Отекут ноги-ходули длинные, живот воспалится страшно, в срамной области язва гниющая образуется, полная червей. Ему сужден путь Ирода на землице русской! Его тоже прозовут в веках Великим… злодеем. Князь испуганно перекрестился. – Полно, Марта, полно, успокойся. Шатнуло еще сильней. – Кровь, кровь царевича и на меня падет… Мне… мне страдать. Князь встряхнул за плечи: – Нет, полно! Ты – ни при чем! Губы прошептали тихо, словно в бреду: – Капли крови алой его на белой шкуре волчьей… Жгут они… дыры прожигают… Больно… Май 1703 г. Скоро здесь поднимется Город. Белый Город Черного Царя. Но пока что дороги пустынны. Мерзко воняло порохом и смертью, а к резким запахам опасности примешивались тоненькие, не менее враждебные нити водочного перегара: русские солдаты праздновали победу. Им казалось, что они одолели эти места. Глупцы! Это мой маленький клочок Белой земли одолел и покорил их, это Судьба начала выть по-волчьи, свивая белый кокон вокруг Черного Государя. Свет дня сменился светом ночи. На моей земле даже ночи белые. Но сегодня эта ночь показалась мне проклятием: все вокруг меня было жестоко и ярко, так что мне приходилось перебегать от дерева к дереву, от камня к камню, чтобы меня не заметили. Каждый шаг есть великая осторожность, каждый шаг есть бегство из потерянного времени. Сердце бешено колотилось где-то в горле, я зябко куталась в серебристую шаль. Даже не хотелось думать о том, что произойдет, если русские солдаты поймают меня… раньше времени. Я-то уйду, а вот они… Я из тех волков, кому не по вкусу человеческая кровь. Да нет, кажется, тихо вокруг. Я изготовилась перебежать открытое пространство и… – Это кто же у нас тут такой? В ужасе я вглядывалась в усмехающиеся лица солдат. Да, в ужасе, потому что беда всегда успевает испугать даже самого бесстрашного. Их мундиры были грязными, рваными, губы щерились в кривых улыбках – и зубы почти у всех повыбиты. А тот, кто меня ухватил… кого же он мне напоминает? Видела я его уже, но когда? Помню только, что был враждебен. Его волосы слиплись от крови и грязи, смердит потом, древним каким-то… – Отпусти меня! Убери свои грязные лапы! – оскалилась я, пытаясь вырваться. Только вырвусь, а потом… Что ж, эти люди сами выбрали свою судьбу. – Это уж, вряд ли… богиня, – усмехнулся мой противник и прижал мою руку к своим порткам. Я вскрикнула. Шаль соскользнула серебристой шкуркой. И я рванулась. – Проклятье, держи крепче волчицу, Лукич, – заволновался один из солдат. – Я первым должен быть! Я ее первым увидел! И я укусила его мерзкое лицо так сильно, как только могла, будучи человеком. Мой противник отшатнулся и утер выступившую на губах кровь. – Черт побери! Эта ведьма укусила меня! Ну, подожди, ты за это заплатишь! Ты мне за все заплатишь – и ударил. В глазах потемнело. И я завыла, завыла так, что еще немного, и сорвется голос. И в тот же момент сквозь туман слез я увидела, как над напавшими на меня взметнулась плеть. Мой обидчик отпустил меня. Противники взвыли от боли и согнулись почти пополам. – Ай да денщик царский Сухоруков! – недобро усмехнулся мой спаситель. – Аль забыл, что с тобой будет, коли я царю расскажу, что ты с девками развлекаешься? Плетей захотелось да на галеры? Я во все глаза смотрела на своего спасителя. Мундир, отороченный мехом плащ до колен, перехваченный большой золотой брошью с изображением Черного Царя. Светло-голубая лента по мундиру. Тесно облегающие ноги штаны были из кожи, как и ботфорты до колена. Гладко бритый тяжелый подбородок, белокурая непокрытая голова и глаза, глаза Предназначенного мне. Он подошел к одному из напавших, молча выхватил из ножен кортик. – Надо бы отрезать твой поганый стручок. – Но полоснул по лицу. Солдат взвыл. Кровь хлестала из раны, и на какое-то мгновение я почувствовала, что почти что счастлива. Никто не избежит встречи со своей судьбой. Но тут мир вокруг меня поплыл, и я, почти теряя сознание, услышала, как мой защитник говорит: – А ты, Лукич, пшел прочь. Что ты делаешь? Не отпускай его! Ты должен был убить этого… Лукича. Но мой спаситель уже подошел ко мне, откинул волосы с моего лица, приподнял за подбородок, пристально всматриваясь мне в глаза. Тихонько выругался и накинул мне на плечи свой плаш. Словно во сне, я почувствовала, как он заматывает меня в мягкую, темно-зеленую материю, а меховая оторочка ласково щекочет мне шею. Легко поднял меня на руки и понес к лошади. – Держись крепче за меня, дитя. Я возьму тебя к себе. Мои глаза превратились в бездонную черную ямину во времени, когда я прошептала: – Скажи мне имя твое… И потеряла сознание. Древние боги вновь милостиво оставили мне жизнь… на мучение. Лето 1733 г. Он не мог больше спать. Уснуть значит провалиться в мир, исполненный теней. Мир, тонущий во Тьме, из которой вдруг доносится голос отца, спроворившего вручную часовню во имя Ее, домишко к ней пристроившего: «Дети мои! Я приближаюсь к моему последнему часу. Ничего не представляет для меня смерть, кроме утешения. Не желаю я даже возврата вашего в мир из пустынь березовских. Научитесь, как заповедала Она, жить и умирать, не скорбя о суете мира!» Возможно, он вообще не мог уснуть. Кто-то постоянно толкал его в бок, причем довольно грубо, и не позволял смежить глаза. Сашенька смотрел пристально в одну точку на стене и видел толпу тобольскую, оборванца, ухватившего ком грязи. Ком летит в него, сына сосланного изгнанника, в сестер его. Еще один. Батюшка прикрывает испуганных детей собой, кричит отчаянно: «В меня, в меня бросайте; если требуете возмездия, требуйте его надо мной, но оставьте в покое, не трогайте бедных, невинных детей!» Нет, не уснуть. Какое там. Что-то, что сильнее снотворных лекарских, словно ножом острым взрезает его туманное сознание, вспарывает окруживший его кошмар. Сашенька моргает. Прозрачная, высокая фигура стоит подле его ложа и внимательно смотрит на него. Это не та ужасная тень. Нет в этой фигуре Тьмы. Белое сие создание не порождает страха панического. Сердце вон не забилось отчаянием от ужаса сильнее, Сашенька чувствовал себя покойно, в полнейшей безопасности. Покой укутывал его теплым плащом, покой ласкал его нежно. – Ступай, – прошептала белая женщина. – Беги сей же час. Ты, должен исчезнуть на время из дома. Сей же час. Ибо Он надвигается. И растворилась, пропала. Сашенька вздрогнул от неожиданности. Голова разболелась нестерпимо. Рот заполнил неописуемо отвратительный привкус, в левой руке пульсировала боль. Белая женщина исчезла окончательно и бесповоротно – сквозь мутное окно струился слабый солнечный свет, доносились из-за дверей глухие звуки обычной жизни. Чувство времени покинуло Сашеньку: сколько ж он провалялся здесь – день, неделю, месяц, годы? Он должен бежать. Мысль была настолько ясной и непреложной, как будто кто-то громко выкрикнул ее в Сашенькино ухо. Он должен бежать. Сей же час. Но вот беда: дух его был согласен на побег, да только плоть предательски слаба. Словно оковы тяжкие пригвоздили Сашеньку к ложу болезни. Свинцом залиты все члены, чугунное грузило придавило грудь. Юный князь попытался подняться, перевалился на бок, зажмурился, собираясь с силами. Ибо Он надвигается. Сашенька понятия не имел, что означали эти слова. Но они с головы до пят окатили его холодной волной страха, доселе еще ни разу в жизни им не испытанного. Ибо даже заглянув в тусклые глаза смерти, он не испытал ничего подобного. Он должен бежать. Сей же час. Надвигалось нечто ужасное, нечто неизъяснимое, стократно худшее, чем смерть простая. И, кажется, Сашенька понял, что это. Его душа в опасности. Сашенька еще крепче зажмурился, собрался с силами. Ибо Он надвигается. И Он почти что здесь. Сашенька и самому себе не смог бы ответить, объяснить, кто этот самый Он, что сие такое. Одна лишь попытка выяснить это порождала ужас, неизъяснимый ужас. И ужас поднял юного князя с постели. Боль в левой руке разгоралась пожаром. У него нет времени. Он почти что здесь. Сашенька скривился, – полы были холодны. В голове гулко ухало. Князь сделал один осторожный шаг, ополоснул лицо водой из кувшина. А затем метнулся к сундуку с вещами. Путь к нему занимал три, максимум пять шагов, но, казалось, не будет дороге конца. Ибо Он надвигается. Он почти что тут. Время неслось стремительным галопом, а затем замирало, омертвев. Сашенька натянул порты, накинул камзол, а затем достал с самого дна сундука заветный узелок. В узелке скрывалось обычное мужицкое платье, что нашивать довелось в Березове! Сашенька хранил сию одежонку, как драгоценность, каждую неделю раскрывал сундук и смотрел на нее. А сейчас подумал немного и торопливо в мужицкое переоделся. Теперь Сашенька готов к уходу. Ибо Он надвигается. На пороге вырос Лесток. – Может, вы мне поведаете, любезный Лександр Лександрович, что сие значит? – Я ухожу, – ответил Сашенька. – Я должен… уйти. – Ах? В самом деле должны? – всплеснул руками придворный лекарь. – А что случилось, позволено мне будет узнать? – внезапно очень тихо, очень серьезно, заботливо спросил Лесток. А Сашеньке также внезапно стало все равно. Ничто ныне не играет уже никакой роли. Просто ему срочно нужно бежать. Сей же час. – С дороги, Иван Иванович, – процедил Сашенька сквозь зубы. – Иначе… – Иначе что? – развеселился Лесток. – Иначе вы единым ударом повергнете меня во прах, а, князь? Ох, что-то не верится мне в сию возможность. – Во имя всего святого, пропустите! – взмолился Сашенька. У него не оставалось времени на споры. Возможно, как-нибудь потом, но не сейчас. Песочные часы его души истратили отпущенные крупицы времени, и тени вокруг сгустились. Тьма зашевелилась. Из последних сил Сашенька толкнул Лестока в сторону и бросился прочь. – Предупредите хотя бы об уходе сестрицу! – взывал лекарь к его благоразумию. Апрель 1719 г. Сухоруков издалека наблюдал за царицей, прогуливавшейся по парку. В искрах измороси, закутанная в светлый плащ, она напоминала неведомое божество в белой броне. Образ ее все время преследовал Анатолия Лукича – не избавиться от нее, не укрыться. Но это все – лирика. Ныне ему предстояла встреча с человеком странным и просто-таки зловещим. А вот и он подходит, в дорогом камзоле, непомерностью фигуры своей больше напоминает страдающего булимией китайца на кривых и по-паучьи тонких ножках. – Искали меня, сударь? – хмуро поинтересовался новый знакомец. Сухоруков зло сверкнул глазами и улыбнулся… любезно: – Слыхивал я, что ты – мастер дел особых. Спроворен даже молниями по своему усмотрению распоряжаться… – Случается, – скромно опустил глаза долу мастер. – А для чего мое уменье ныне надобно? Сухоруков почувствовал: жуткий мастер стихий будто ждет от него чего-то. Ответа прямого? – Скоро год уж, как не стало сына царского… Алексея Петровича, страдальца, невинно убиенного. – И добавил со странной усмешкой: – Закон возмездия поторопить бы надобно… …Наверное, день 25 апреля я, прошедшая через тысячи тысяч глубоких ледяных потоков, запомню на всю бесконечно тоскливую вечность. Это день моей самой главной личной катастрофы. Ибо волчица не должна терять вот так своего любимого неразумного еще детеныша. В тот трижды проклятый день не было меня во дворце, каприз Темного Царя унес меня в Кронштадт. Утром я оставила моего малыша, моего «шишечку» с Князем, он обожал маленького мальчика, коему даже я прочила Россию. Мой белый волчонок играл с Князем все утро, а потом нянюшка забрала его в детские покои. Князь устроился играть в шахматы, как вдруг ясный день сменился тягостной хмарой. А затем засверкали молнии, раздался треск, потом взрыв, крик – пронзительно завизжала нянька. Князь ворвался в комнаты и остолбенел. К сидевшему на коленях у нянюшки ребенку подлетел золотой, огнедышащий змеище и поцеловал дите. Князь схватил «шишечку» на руки, мальчик обвис… Я добралась до дворца лишь поздней ночью, влетела в детскую. Стоявший у окна государев денщик Лукич пил водку стопка за стопкой, губы его дрожали мелко – то ли от плача, то ли… от старательно скрываемой радости. Князь сидел на кровати, держал на руках ребенка в длинной рубашонке, раскачивался из стороны в сторону и стонал, не обращая внимания ни на всполохнутую челядь, ни на вошедшего вслед за мной царя: – Мученик мой маленький, безвинный, дитя мое… Я бросилась к нему, выхватила ребенка, ощупала торопливо – все косточки переломаны! Что же это, о боги?! Поднесла к свету – нет ни ран, ни кровоподтеков. Только… только голубое пятно поцелуя золотого змея на чистом детском лобике… – Что… что народу-то скажем? – подступил Сухоруков к своему царю. Меня пожрала немота, гулкая, вязкая, только что не убивающая. А лучше бы и убивала! Я молча впитывала в себя облик Темного Царя: вот задергалась его голова, вот опустился он на колени, вот пена серая на губах выступила… Надо было вырваться из чудовищно страшных лап немоты. Даже если моя свеча ныне угасла. – Распорядись сказать, Лукич, умер от оспы черной. Сгорел… Отпели «шишечку» назавтра, в Троицком соборе, хоронили в закрытом гробу. Я все молчала, не плакала, уста словно кто-то печатью огненной запечатал. До тех пор, пока Сухоруков с ужимками препакостными не преподнес мне у входа во дворец бумагу: – Вот, царица, реестр канцелярский. Все, что в нем позаписано, к тебе, царица моя, в покои перенесено. Я рассеянно взглянула, мол, нашел, когда приставать, тупица: «Крестик золотой, пряжечки серебряные, свистулька с колокольчиками с цепочкою золотой, рыбка стеклянная, готоваленка яшмовая, фузейка, шпажка – ефес золотой, хлыстик черепаховый, тросточка…» Я оттолкнула Князя, ударила Сухорукова по лицу кулаком и бросилась прочь. Знала, догонять не осмелятся. Капли дождя искрами измороси оседали на одежде, напоминая мне о правах древнего полунощного божества, способного упрекнуть молодого, зарвавшегося ныне бога христиан. И упрек слился с тоскливым волчьим воем: – Ты! Ты! Как можно погубить ни в чем не повинного ребенка?! Али, по-твоему, сие и есть высшая справедливость? Почему ты молчал, когда Темный Царь погнал на судилище Алешку, аки агнца безмозглого? Ни единого знака возомнившим себя земными богами ведь не подал! Ты! Где тогда, когда вьюнцу неразумному голову нитками суровыми пришивали, где ты был, «Вседержитель»? Это как, по-божески?! Ты требуешь у своей отупевшей от молитв паствы прощения великого, а сам?! Конечно, сей бог молчал. А обучен ли он был когда-нибудь говорить-то? Я рухнула в раскисшую от дождя дорожку парка. – Да, даже я беспомощна и ничтожна во Вселенной. Но дело не во мне. Ты, бог, встал на сторону Тьмы, еще гуще она нависла над Питербурхом… Понять тебя, Мстителя Христианнейшего мира, невозможно. Я слишком стара. Когда-нибудь мы встретимся с тобой и поговорим, поспорим… …В тот день и в ночь дождливую жителей едва народившегося города до полусмерти пугала огромная белая волчица, оглашавшая тоскливым воем окрестности и белой тенью метавшаяся по улицам. Январь 1725 г. Наши души кормятся предательством, живут за счет предательства. Я часто предавал «мин херца каптейна», а он все равно доверялся мне, тут же крыл меня по матери в присутствии послов держав иноземных, обзывал «вором», как будто я был беспробудно глух и не слыхивал грязной брани. Вор? Да! Я окончательно предал Темного Царя, встретив Ее. До встречи сей я мечтал убежать из моей жизни в другую, овеянную ветром небывалой свободы. И… оставался подле «мин херца каптейна» и упивался дорогой, отличной анисовой. Я принадлежал ему. Нестись на мягких серых волчьих лапах – прекрасно. Тогда забываешь о том, что ты раб, узник твоего времени, помешанного на деньгах и власти. Иногда меня терзало чувство, что живу я на какой-то неправильной земле. Я искал женщин, перепробовал многих, но глаза мои по-прежнему оставались слепы. Следовало искать сердцем, знаю. Но я ничего не чувствовал и потерянно бродил в лабиринте высоковластной подлости. А потом Она нашла меня, и из травленного старого волчары я превратился в верного ручного пса, готового любого покусать ради нее. Во имя Ее. У нее янтарно-желтые глаза с небывалой красоты узкими вертикальными зрачками, у нее нервные щеки. В страсти ее волосы белым шквалом падают вперед, закрывая породистое лицо, и я жадно читаю ее мысли, упиваюсь желанием обладать сим совершенством и безграничным чудом. Я – часть этой дикой, необузданной волчицы, я узнал ее. И моя душа исполнилась предательства пред моим другом, ставшим в одночасье злейшим врагом. (Меня оскорбляет то, что он жив до сих пор, все эти годы я думал о нем, как о смердящем трупе. Вон, лежит, отчаянно цепляется за жизнь. – Он сильно пал духом, – шепчет Она с искренней жалостью. – Он выказывает даже молочную боязнь смерти. Бедняга Феофан отойти не может от его ложа, Темный Царь все плачет и хватает его за руки. Мне кажется, что сияющей при неверном свете свечей ризой Феофана мин херц каптейн пытается заслониться от смерти, а та смотрит на него из ночной тьмы желтыми глазами с прекрасными вертикальными зрачками. – Я есмь человек и смерти подлежу, – кричит он, ловит глазами Ее взгляд. – Сделай же что-нибудь! Не будет Она ничего делать. Я хочу похоронить его, а потому он уже мертв. Я мечусь по конторке, стараясь не слышать его звериный вой. Этот вой не кончается уже с шестнадцатого января, а сегодня двадцать восьмое. Его слышно даже за стенами дворца. И двенадцать дней подряд Она не спит, Она стережет его. Выстерегает. Эх, сбежать бы сейчас отсюда в город! Я всегда любил гнать лошадей ночью по пустынным улицам, зачинающим хорошеть площадям. Уродливый шарм австерий, а по простому, по-нашенски, кабаков, смердящих табачным дымом и прогорклым салом. Их свечи, притягивающие к себе любое одиночество, музыку менуэта и горькую русскую песню, что рвется на волю из покрытых слюдой оконец. Народ гомонит, смеется, молчит, вглядывается в распахнутые навстречу кабацким завсегдатаям двери. Они могут стать частью моей судьбы, или же крохотной, обмирающей секундой моей жизни. А я стою и украдкой смотрю на них. Все города мира сего – серые, уродливые чудища, засасывающие в себя человеческие жизнишки, и выплевывающие людье вновь, но уже с безнадежно переломанными костями. И только ночью, во Тьме, чудища сии просыпаются для своего истинного предназначения – одиночества, алчбы, бессонного побега в себя и от себя. Особенно город Темного Императора, его порожденье горячечное. Ныне мы все ждем минуты, когда монарх, с прорвавшимися гнойниками и нарывами души, испустит дух. Чтобы приступить к делу. Горят свечи, трещат нещадно в зальце с низким потолком, где лежит он. Народ толпится у дверей. Я вижу, боль в нем стихла ( Она его все ж таки пожалела, пощадила?), но слабость расползается – невесомая, предсмертная пустота. Вот, меня узрел, нахмурился. Как же, мне ж ко двору запрещено являться! Кто ж мне к Ней ход-то закажет? А то я у трупа смердящего спросил! Злись, не злись, а времени для гнева у тебя уже, мин херц каптейн, нет. Проиграл ты, проиграл сию баталию. Что это, меня к себе манит? Наклоняюсь с большой неохотой. – В своей постели умираю, – дохнул в лицо нутром смрадным, гнилью. – А мучаюсь как… как под пытками… в Трубецком раскате… Я прижимаю к лицу надушенный платок. Так ведь и поделом, царь-батюшка! Грехи-то у тебя страа-ашные! С трудом разжав ссохшиеся губы, потребовал перо и бумагу. «Отдайте все…» – нацарапал. Перо выпало из ослабевших перстов, и фиолетовые чернила пятнами смерти расползлись по белой бумаге. Феофан к нему тут же, что банный лист, пристал. Что, мол, царь-батюшка, что? И добился одного лишь «после» и изгоняющего, нетерпеливого жеста руки. Нет у тебя уже «после», мин херц —часы пробили пятый час. Наконец-то пришла, запоздалая. Я перекрестился размашисто и, горделиво расправив плечи, вышел. Кончилась эпоха моего каждодневного предательства! Торопят дела, нет времени для печалей о грехах души, коростах сердца. Сейчас все решают мгновения. Пора начинать, пора. И я вошел в залу к господам сенаторам… Князь шумит истошно, рвет глотки аки пес супротивным сенаторам. А, значит, у меня есть жалкие крохи времени подумать. Я кидаю взгляд на прикрытое пологом ложе смерти Темного Императора. Вкруг суетятся лекари. Им куда приятнее ворковать подле умершего, нежели возиться с живыми. Даже знаю, что сейчас скажут о сем почившем любителе молодых камергеров и здоровенных денщиков: «источником болезни послужил старый и плохо вылеченный сифилис»… Что там надобно доктору Паульсону? Кажется, я должна сделать внимательное лицо? – При вскрытии тела его величества императора мы увидели совершенный антонов огонь в частях около пузыря; некоторые же части так отвердели, что весьма трудно было прорезать анатомическим ножом… Что это, жалость подкралась к глазам? А почему бы и нет? Столько лет мы ели вместе, пили, столько лет он был объектом моего пристального наблюдения, на нем я училась нынешним правилам горчайшей из всех властей – правилам земной власти. Познай своего врага как самое себя. Жри тех, кто не посмел встать на твою сторону. Никогда не сомневайся в том, что ты лучше всех остальных. Побеждай плеткой, не аргументами. Он так и жил, это его правила. Правила, написанные для мужей великомудрых. Словеса мужской истины и мужской лжи. Мужи разрушили мой холодный полунощный мир. Из-за мужчин я бреду ледяным бесконечным потоком тысячелетий. Кредо безжалостности к себе и другим. Его даже нельзя было заразить вирусом сомнений в собственной правоте. И ныне мне нестерпимо жаль его. Я отхожу к окну и всматриваюсь в молочный сумрак раннего утра. Январь – мой месяц, ибо в нем я почти всегда одинока. Вдох, выдох. Следует победить жалость. Но мне жаль его. Каково это ему было вечно находиться подле своей Судьбы? Надо взглянуть на него еще раз. Мой прощальный подарок Пиотрушеньке: взгляд, исполненный жалости. Ни стыда, ни благодарности, ни любви. Только ныне я окончательно повзрослела, – спустя множество переходов сквозь глубокие ледяные потоки безымянности я научилась сострадать Тьме. Лето 1733 г. Сашенька бесцельно брел по направлению к Дворцовой площади. Огляделся по сторонам с вздохом тяжким – вроде нет нигде темной тени-преследовательницы. И направился через площадь к дворцу – Густав с измайловцами там сегодня дежурил. Надо во что бы то ни стало с младшим Бироном потолковать. Вернее, он хотел к нему пойти. И не смог. Вот, опять! Только он ступил на площадь, произошло нечто ужасное. Не было никакой возможности объяснить логически чувство сие. Ноги предали своего хозяина. Руки юного князя начали подрагивать. Он чувствовал дрожь, да не способен был подавить ее. Собрался с силами последними, сдвинул ногу с места и тут же снова замер. Взгляд Сашеньки блуждал по огромной, в мгновения эти совершенно пустынной, площади, пытаясь обнаружить на ней нечто диковинное. Как бы не так, обнаружишь тут! Все было так, как и должно было быть: перед ним раскинулась дворцовая площадь с архитектурным пугалом – резиденцией царей российских. Слабый вечерний свет только подчеркивал ее уродство. Ничего необычного не было. Только… только в голове Сашенькиной бились тревожные молоточки набата. Он был в опасности. Нечто… нечто в черном балахоне с прорезями для глаз под призором двух конных солдат надвигалось на него. Тоже темное, да только не из мира призрачного, а из жутких подвалов Тайной канцелярии. Несло оно с собой опасность жутчайшую, – вот кликнет сейчас «Слово и дело», да на него, Сашеньку, перстом укажет, и все, пропадай, Сашка Меншиков, в застенках пытошных. И нет, чтобы бежать, застыл на месте, как агнец парализованный, пальцем шевельнуть не в силах, не то чтобы мекнуть хоть что-нибудь в свою защиту. Звон ментального набата оглушал. Ныне сделался звон сей гневен, яростен. Из-за шума этого Сашенька даже не заметил – не успел! – как внезапно возникла подле него тень волчья, белая, как толкнуло его нечто предерзко, прегрубо в сторону. Сашенька закричал от ужаса и боли, – а кликун преподлый в мешке черном в сопровождении конвоя уж мимо прошел, далее спешил себе жертвы выискивать. Александр Александрович с трудом поднялся на ноги, потирая глухо пульсирующую голову. – Сударь, с вами все в порядке? Юный князь неуверенно обернулся навстречу вопросу. Рядом с ним стояла стройная, юная особа с удивительно-белыми волосами и усталыми, очень старыми золотистыми глазами. Болезненно знакомыми ему. Но неузнаваемыми. – Нет, – ответил он с заминкой. Что-то пульсировало в висках на бешеной скорости. – Со мной не очень все в порядке. – Помедлил. – Так это вы! – воскликнул вдруг Сашенька. – Вы спасли мне жизнь! Незнакомка, знакомая до боли, с преувеличенным вниманием осмотрелась по сторонам и пожала плечами – эдак небрежно передернула матовой скульптурной белизной плеч древнего божества. – Разве здесь есть кто-то еще, сударь? – с легкой, озорной улыбкой спросила она. Чуть длинноватый носик смешно сморщился. Она была права. Дворцовая площадь по-прежнему безлюдна. – Благодарю вас, сударыня, – пробормотал Сашенька. – Я… – Отблагодарите меня после, – перебила она его.—Лучше исчезнуть с места сего. И… неужто я не заслужила турецкого кофе из таможенной австерии? Наверное, это не самое большое вознаграждение за спасение жизни, а? И увлекла его за собой в темный переулок. Вот ведь странное дело! – он шел за незнакомкой и ничего не боялся. Возможно, потому, что это – женщина? Чего баб-то опасаться? Они устроились в свободном уголке таможенного трактира. В кабачке царил приятный полумрак, веяло освежающей прохладой и соблазнительными запахами. На улице торопливо сгущались сумерки, а здесь было так уютно, что юный князь совершенно расслабился. – Сударыня, позвольте мне еще раз поблагодарить вас, – сказал Сашенька. – Если бы не вы… – Если бы не я, из тебя сделали бы котлету на дыбе, – прервала его излияния нежданная спасительница. Она тряхнула небрежно уложенными в прическу волосами и вздернула в легком недоумении удивительно черную, соболиную бровь. – Так что, все-таки, с тобой произошло? Или ты самоубивец, раз подсовываешься под руку Тайной канцелярии, или рассеянный философ? – У меня… у меня был трудный день, – выдавил Александр, пораженный сходством немыслимым с дорогой его сердцу Особой, давно их семейством утерянной. – Вообще-то, вообще-то, сударыня, меня зовут Александром… Александр Меншиков. Гримаска уважительного удивления в ответ. Мол, ого, звучит гордо. – Ну, а меня, Александр Александрович, зовут… Мартой… Удивлены? А что? У каждого Меншикова должна быть своя Марта, – усмехнулись чувственные, слегка капризные губы. Сашенька смотрел на нее удивленно, Марта склонила голову набок и сухо рассмеялась. – Позволь себе не удивляться, князюшка. Мне девятьсот тысяч двенадцать лет, родители мои жили в далекой земле полунощной, Борее. Меня там звали Полой. Но для тебя я… просто Марта, без роду, без племени. В те времена таких, как я, считали богами, силами, властями, ныне клеймят оборотнями, поминают как ведьм. В лучшем случае, как странников в домах принимают. Сашенька не знал, стоит ли ему рассмеяться или же лучше рассердиться. В голосе Марты слились воедино поразившие его агрессивность и предупреждение. Она, очевидно, не желала говорить с ним о себе, вот и мутила воду почем зря. Матушка… государыня умершая тоже всегда так делала, а его новая знакомица поразительно похожа на нее. Игра судеб, да и только! – Я ни о чем не собираюсь спрашивать тебя, – мягко улыбнулся Сашенька, и на щеке юноши явственно обозначилась щербинка от перенесенной в Березове оспы. – Так-то лучше, родной. В кабаке зажигали свечи, а лицо Марты странным образом сливалось с сумерками. Чем слабее делался свет дня за окном, тем больше очертания Мартиной фигуры терялись в темноте серой. Как будто была она статуей из белоснежного льда, безжалостно брошенного злой рукой в теплую воду. – Так все-таки что с тобой происходит? – спросила Марта. – Может, скажешь? Я имею в виду, что происходило с тобой до встречи со мной. Ты стоял там, на площади, словно громом пораженный. Если бы я не утянула тебя оттуда, вряд ли ты пережил бы сию ночь в пытошной. Или же тебя там просто искалечили бы. – Я знаю, – вздохнул Сашенька, прикрывая глаза, о которых все в голос твердили, что, мол, сильно они смахивают на отцовские. – И я тебе действительно благодарен… Марта. У меня был тяжелый день – вот и все. – Он мог бы стать еще тягостнее, – насмешливо хмыкнула она. – Да уж, мне не позавидуешь, – в тон ей отозвался юный князь. Он чувствовал себя все неуютней и неуютней. Эта удивительная женщина, конечно же, спасла его; может, и не от верной гибели, но уж от несчастья жуткого – так точно. И несмотря на это, ему почему-то побыстрей хотелось вырваться из сей австерии. И так проблем полон рот, не до того ему, чтобы в ужасном трактире рассиживать. – Мне – тоже, – вздохнула Марта. – Австерия не больно мне по нраву. В мыслях читает! Сашенька испугался. И внимательнее пригляделся к собеседнице. Бледна, боже, как же она бледна, не иначе как чахоткой злой страдает, сердешная. Сколько, она сказала, ей лет? Выглядит значительно моложе. Ха! Волосы, волосы какие дивные – описанию не поддаются. Помнится, Она прятала свои под черными париками. Хоть мал тогда Сашенька был, а запомнил. – Послушай, если тебе неприятно быть рядом со мной, так и скажи. Не лукавь, – выдохнула вдруг Марта. Она была отличной наблюдательницей. Она давала ему шанс вежливо раскланяться, но, глядя в ее бездонные янтарные глаза, Сашенька уйти не смог. – Я не лукавлю. Кто ты? – Я – разная, – уклончиво ответила Марта, прикрывая глаза густыми черными ресницами. – И… никакая, если быть честной. – Никакая? – Ты задаешь глупые вопросы. Вероятно, сказывается тяжкий груз тяжкого дня. Сашенька сосчитал про себя до десяти прежде, чем продолжить разговор. Или она совсем бесстыдна, или столь же чувствительная натура, как булыжник на мостовой! Ругательства были проглочены, и юный князь подался вперед, чтобы лучше разглядеть свою собеседницу. – Расскажи мне о себе, – почти робко попросил он. – Ты – здешняя? – В сей момент я – часть Питербурха. – А в иные дни? Марта повела плечами удивительно мягких, нежных форм, что заманчиво прятались в складках лилового плаща. – Всяко бывало. Я – одинокая волчица, много где побегала. – А что делает одинокая волчица, когда ей приходится… бегать? – Всех дел не перечислить, – в обычной уклончивой манере ответила Марта.– Ты слишком любопытен, родненький. Так способны выспрашивать лишь люди. – О да, я пытаюсь подладиться под них, – с ухмылкой ответил Сашенька. – Что я могу сделать для тебя, спасительница? – Ну… – впервые она стыдливо замялась. – Мне нужен… кров над головой. Приют на ночь… Возможно, только на одну ночь… …Сашеньке снился самый маятный, самый тягостный сон всей его жизни. Гонят их, изгнанников злосчастных, на самый край света, в Сибирь. Несчастная мамушка Дарьюшка уж умерла на дороге меж Раненбургом и Казанью, там ее, родненькую, и схоронили. Теперь они сироты вдвойне. Страшно. Вот батюшка в Тобольске топор себе покупает, а денег остаток бедным раздает. Жутко видеть батюшку в мужицкой одежонке. Из сей, сибирской столицы везла их открытая аленькая повозка, ведомая слабой лошаденкой. Ночью стая волчья за ними погналась. Окружила. Сейчас накинутся, сейчас растерзают. Обнюхали волки их шубы бараньи и прочь пошли. И от сего тоже жутко, ознобко. Сон тот морочный все продолжался. Когда остановились в хижине какого-то сибиряка, бывшей на пути мук крестных, вошел в ту хижину одинокую мужчина в мундире офицерском. Да то ж денщик бывший царев! Не узнал он батюшку, обросшего длинною бородою, да в платье мужицком. Али вид сделал таков, что не признает? – Не узнаешь, Лукич? – подошел к нему Князь, сделавшись вдруг настороженно-хмурым. – Меня, Лександра? – Какого Лександра? – сердито вскричал офицер. – Да Меншикова, – ответствовал ему во сне том страшном батюшка, мужик мнимой. – Меншикова знавал, – хмыкнул бывший денщик царский. – Только ты-то тут при чем, вор? Батюшка смело взял офицера того за руку, к окну отвел, которым проходил в хижину ту свет, и промолвил тихо: – Вглядись в меня хорошенько, Лукич! Припомни, в чьем доме чью сродственницу горбатую по углам тискал, припомни, кто о Марте во время давнее Царю нашептал, преподлый! Бывший денщик царский, посмотревши внимательно во сне Сашенькином на батюшку, начал узнавать Князя и восклицать с лживым, каким-то деланным изумлением: – Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в коем я вас вижу? Я-то думал, вы в Раненбурге в ссылке почетной… – Оставим князя и светлость, – прервал его батюшка резво. – Я теперь бедный мужик, каким и уродился когда-то. Нет мне теперь дела до суетного величия человеческого. Иное мне свершить осталось. Денщик помершего царя отшатнулся в том сне от батюшки, бросился к Сашеньке, сидевшему в углу и подшивавшему суровыми нитками подошвы поношенных сапог своих. – Не знаешь ли ты человека, с которым я говорил только что? – Да, знаю, чего ж не знать, – гордо и угрюмо ответил Сашенька, поджимая чувственные, чуть капризные губы. – То мой отец Александр. Что, не хочешь узнавать нас в нашем несчастии, ты, который так долго и так часто едал хлеб наш? Из тусклого оконца вышмыгнул слабый лучик, пробежался по лицу офицера, и Сашенька увидел гримасу плохо скрываемого торжества. Торжества дикого, древнего, затаенного. «Помни его, он и поныне опасен», – прошептал во сне ли, наяву ли женский голос, глуховатый, с легкой, страстной хрипотцой. А во сне вослед бывшему денщику бывшего императора летели слова батюшкины: – И в неволе моей наслаждаюсь я свободой духа, которой не знал, когда правил делами государскими! Только ныне я понял Марту! Только ныне! Эта ночь превратилась в ночь сновидений. Даже я, не способная видеть сны, сегодня грежу, отдаваясь баюкающим волнам воспоминаний. Я опять вернулась в мою полунощную страну земли Борею. Ночь, мирная ночь в лоне Женских Грудей. Я укуталась в покрывала до самого подбородка. Звуки, живые, теплые будят меня. Лиут выходит из прозрачного озера омовений. – Что стряслось, матушка? Она присаживается на краешек моего ложа и говорит, что поранила ногу. – И что теперь? – Мои ноги умерли, доченька. Я в ужасе. Как можно ходить на умерших ногах? Богиня печали обнимает меня за плечи и объясняет, что у многих, очень многих из Сущих умерли ноги, умерли руки да и прочие части физической плоти. Неужто мне, богине Судьбы, сие было незаметно? Следует лишь приоткрыть глаза, и они прозреют. Умирает даже время. Это так обычно, так… естественно. Только вот убивать себя страхом не надобно. Вот и все. Богиня печали проводит рукой по моему лбу. И улыбается. Я проснулась – и нет Бореи. Нет богини печали. Оказалось, что ее можно убить. Но печаль осталась в мире, потопом слез поглотила землю, прижилась в сердцах людских. Горестно, горестно. Волком завыть, белым волком метнуться сквозь стены. Я спустилась в сад, приникший к дворцу княжьему, словно страстно влюбленный к объекту своего обожания. Мне не дано больше ничего, кроме туманного скольжения меж буйно разросшимися здесь деревьями. Ничего, кроме печали, не дано мне. Я избираю деревья геральдическим символом моим. Они – сильные. Они умеют противостоять бурям нетерпимого времени, капризам Тьмы. Они освящают наше суетное существование, ибо деревья – чисты. Они наши позабыто-отвергнутые души, глаза и уши. Деревья свободны и благородны в чувствах своих. Они прекрасны как каллиграфическая надпись на изысканном папирусе, как поэзия. Деревья есть высший уровень субтильности живописного полотна, сумрачное притяжение иконографической истины. Они близки и далеки, они есть тень и свет. Они для меня неисцелимое отчаяние и душное страдание, обращенное в чистый и светлый Покой. Я выбираю деревья геральдическим символом Судьбы, гербом Белой Волчицы, я сливаюсь с ними, сжимая в руке мой серебряный амулет. Поутру Сашенька потерянно бродил по пустынным покоям батюшкиного дворца. Марта исчезла. Часть вторая ПОЛНОЧЬ Апрель 1725 г. Бывший денщик отбывшего в небытие Темного Императора сидел на берегу Невы и мрачно взирал на плывущие по реке льдины. Наступала весна, природа радовалась жизни, а Анатолий Лукич все еще оставался во тьме зимы в Каструм долорес, «печальной зале» его почившей надежды на осуществленную месть. Сей зимой Белая Богиня обыграла его, разорвала стянувшуюся вокруг ее лилейной шейки петлю мира. А он остался наедине с темной своей ненавистью, воды которой столь же глубоки, как и пучины невские. Не выходил из головы Сухоруковской амвон, покрытый кармазинным бархатом и коврами золотыми. Амвон и одр, золотою парчою посланный, под богатым балдахином. Он, Сухоруков, все суетился вокруг, изукрасил собственноручно все стены шпалерами, на которых некие чудеса Христовы искусным мастерством сотканы. А Она, та, о коей много, нестерпимо много, весен назад грезил он, как о царице своей полунощной, вошла в Каструм Долорес в сопровождении пса своего верного – Князя растреклятого, стремительно влетела, посмотрела на шпалеры сии пристально, ненавистные золотые глаза блеснули, потемнев от гнева, посмотрела и велела глухо, придав голосу хрипотцу страстно-презрительную: – Убрать сие. Не вяжутся некие чудеса Христовы с плясками Смерти Антихриста. Слово было произнесено! И скоро потом черным сукном все убрано было. Затянутое крепом, все оказалось погружено в печальную полутьму, тускло поблескивало при свете траурных свечей. Она забыла о нем, любимом детище Сухоруковском. Забывала похоронить, предать землице. – Кесарю кесарево, – хмыкнула с несвойственной ей жестокосердностью. Труп покойного Темного Императора лежал на парадном ложе, уже позеленев и истекая. Но и сим не переполнилась чаша горести сухоруковской! Несмотря на запрещение царя, Она повелела вскрыть его тело и набальзамировать, тайно повелела сделать, будто бы убоявшись и устыдившись укоризны в глазах Анатолия Лукича. Вот так: мол, чтобы ты там не желал, а наказан неисполнением воли последней будешь! Церемониал погребально-наказующий продолжался. И Царю Темному, обожавшему публичность, отказала Она даже в объявлении официальном о месте захоронения. Откажет Она ему и в присутствии на церемонии погребальной столь возлюбленных государем иностранцев. Богу богово, кесарю кесарево, дескать, а антихристу – лишь пляски Смерти… Сухоруков сжал кулаки от бессильной ярости. Рано поутру марта десятого дня, в серый шабашный месяц пушечный выстрел возвестил о начале последнего путешествия герра кормчего. В тот день крупными хлопьями падал снег, сменялся градом колючим. Было холодно, ветрено, волны, как водится, с перехлестом. И тоже, как обычно, у зимней Невы неуютно… Сухоруков зажмурился. Он, сын Мунта великого, преследователь самой Судьбы, плачет?! В три часа дня гроб с телом императора начали выносить через отворенное окно Зимнего дома – экая оказия, ни в одну дверь последняя домина не проходила! – и осторожно спустили на набережную. Протяжные звуки полковых труб, грохот литавр да барабанов. Непрерывный звон колоколов несся над оглохшей Невой, уходил в низкое, капризно сморщенное небо. Пушечная стрельба, нет коей конца. Эти залпы особенно угнетали, пригибали к землице-матушке: на протяжении всей многочасовой церемонии раздавались мерные – ровнехонько через минуту – выстрелы с болверков Петропавловской крепости. И удары сего гигантского метронома вечности разливали в сердцах некий печальный ужас. Она шла пешком, укрывшись под черным флером. К траурной ее вуали налипали снежинки, изукрасили ее градины, словно жемчуга. И черный траур обращался в белые одежды жизни, ибо на ее одеяниях снег не таял! Уже при свете факелов внесли гроб в церковь древенчатую, стоявшую посреди недостроенного Петропавловского собора. Надо всем возвышалась огромная колокольня со шпилем и часами с боем, а стены собора не поднялись еще даже на высоту человеческого роста. – Эка храмина, – хмыкнул недовольно Князь. Открытый гроб с телом Темного Императора стоял на том самом месте, где и надлежало ему быть опущену в землю, но невысокая кладка стен не укрывала от метели, рассыпавшей по лицу царя снежную пыль… Сухорукову все хотелось стереть с сего лица этот белый нарост, да только ко гробу его не допускали. Рылом, мол, не вышел. – Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! Это Феофан в белой ризе вперед рвется. Летит хорошо поставленный голос, с подкупающе искренними нотками, летит над храминой недостроенной. Но что это, что говорит он? – Что се есть? До чего мы дожили, россияне? Не мечтание ли сие? Не сонное ли нам привидение? Виновник бесчисленный противно и желанно, и чаянно окончил жизнь… Угодник Ее, скрипнул зубами Сухоруков, ужо воздастся и тебе. Шутки Судьбины подчас жестоки, способна она ненавидеть. Вот посыпала тело государя землей, гроб заколотили и… бросили на катафалке. Мимо прошла тогда, как не заметила. Зато он, Сухоруков, различил шепот Ее жаркий: – И оставаться слуге Тьмы не погребенным, отравляя зловонием разлагающейся плоти воздух мирской. Ибо долгие годы не примет землица тело его… Эти слова Сухоруков навеки вечные запомнит. И не простит. Список претензий его длинен. Но царь, земле не преданный, – Судьбины ошибочка. Ибо остался он с Сухоруковым, и сгустится тьма над Белой Волчицей и потомством ее лишь сильнее. Неохотно поднялся с коряги Сухоруков. Пора, пора возвращаться, чтобы проникнуть в сонную дрему дворца, приложить ухо к щелке заветной украдкой, все услышать, все запомнить, за все отомстить. Ибо список претензий его к Судьбе ой как длинен. Я провела Мартой на земле, прикрывшись царской мантией, тридцать девять лет, уже тридцать девять раз помноженные на триста шестьдесят пять дней, помноженных на двадцать четыре часа. Но так и не научилась ни прощать, ни ненавидеть. «Чувства частенько приходится придерживать только для себя, – говаривает Князь. – Впрочем, они потом все равно возвращаются, и жизнь катится дальше, как будто ничего и не произошло…» Моя память – лучшая часть меня. Я помню все древние письмена, но иногда медленно забываю писанину нынешних времен! Я – актерка Судьбы, и каждая роль становилась для меня иной, новой жизнью, в которую я врастала, исполняла и обретала овации Пустоты. Правдивость моих ролей ранит, ибо ложь плохого актерства просто убила бы меня навсегда. Я не ведаю наверняка, кто я ныне. Мать, пылкая любовница, актерка на престоле, царственная вдова – во всех ипостасях бытия я одинокая Белая Волчица. Князь спит в моих покоях, закрыты его пронзительные, «воровские» синие глаза. Улыбается моему присутствию даже во сне крепком. Я… ненавижу его. Я… люблю его. Только его. Мои чувства к нему подобны нежному дуновению безумия. Князь похож на Священное Озеро моей ушедшей в Небытие родины, по Озеру сему довелось плыть мне, я многое знаю об его поверхности, водоворотах, волнах мускулов, глубоких и опасных местах. Я не хочу, чтобы мое плавание по этому озеру закончилось когда-либо, я не хочу выбираться на берег. Ибо берег есть разочарование, лучше уж захлебнуться, чем выбраться сухой из его воды. Я обожаю звон воды его поцелуев и его чувств на моей коже. Я боюсь потерять это. Мы сами взращиваем все наши страхи. Мне надежно, когда он спит рядом. Я протягиваю руку и осторожно касаюсь его обнаженной спины. Кожа у Князя белая и очень нежная, я поглаживаю его, страстно желая, чтобы он проснулся и обнял меня. Иначе я потеряю в себе нечто важное, и это будет только моим грехом. Занятия любовью – это одинокая охота за самой лучшей дичью на свете – наслаждением. Когда я сосредотачиваюсь на плотской моей радости, я ничего уж не могу сделать для него. Этот человек – чужая земля во мне, я впустила его и вновь вытолкну прочь, но сейчас я хочу, чтобы он послужил мне, покрыл пару кусочков тела, вопиющих о возбуждении. Вот так, вот так. Прикоснись ко мне словами и взглядами, ибо мне тесно в клетке равномерных толчков нашей разнополости. Его дыхание сладко, его пот смешался с моим потом. Когда я закрываю глаза, я вижу Священное Озеро, я зарываюсь в теплый песок, который лижут охочие до ласк, жадные волны. Вдали слился со скалой белый Храм Времени, он пахнет лесом страсти. Дыхание абсолютной тишины, вдруг вспоротое боем часов. Запах прогоревших свечей. Гобелены, капризная мебель, картины на стенах. Я впечатываю лицо в подушки, только лишь бы не закричать. Сегодня был самый заурядный день, самая заурядная ночь и самый заурядный оргазм. После долгих лет нежности Князь перестал быть моим сексуальным Откровением. Но он всегда стремился сделать для меня лучшее. Теперь же мне бешено хочется высвободиться из его объятий, и я поигрываю пальцами по его телу, наращиваю темп – поскорей бы финал, но Князь умелый противник моего искусства, он предпочитает любить меня долго – вечность. Печаль любви разделенной. Я чувствую его слезы на моем плече. Он научился любить меня беззвучно, а потому со всем состраданием, на кое я способна, я глажу его плечи и ласкаю словами, что не имеют никакого значения для нас. А затем нежно отодвигаюсь в сторону. – Спасибо, мой дорогой. Дар совершенства – это слишком много для меня. Князь откидывается на спину, глаза грустны, как у заболевшего младенца. – Я не заслуживаю тебя. Нет, почему же, мы друг друга стоим, солдат. У нас похожие глаза, несмотря на разность в цвете, глаза одинокого откровения жизни. Просто ты – хлеб времени, солдат. Рядом со мной лежит постаревший мужчина моей жизни, мучающий сам себя и тоскующий по чарке анисовой. Нам всем необходимо утешение, что давалось бы легко, и было бы бездарно дешево. Почему Князь? Почему – нет? Он – носитель информации моей плоти, моих интересов. – Не наговаривай на себя, солдат, – произношу нежно. – Все в порядке. Кроме того, я всегда хочу тебя и не хочу одиночества. Лгу, конечно, но ему-то приятно. – Мы все одиноки. В каждый проклятый наш день. Я всегда любил тебя из моего собственного одиночества, Марта. А, впрочем, ты и так знаешь об этом. Князь произносит все это в стену. Вероятно, не хочет, чтобы я видела его слезы. Или он боится показать мне свое лицо? Я и так затушила все свечи в опочивальне. В голове истерично всхлипывала флейта влюбленности. Мы – самая романтическая пара Вечности, я прижимаюсь к Князю, поглаживаю его по затылку. Он поворачивается ко мне, ухватывает прядку моих взлохмаченных любовью волос и прижимает к губам. Целует каждый вершок длинной, белой пряди «божественного ветра» (так он издавна зовет мои волосы). Я вжимаюсь животом в простыни. Ночь обещает быть долгой, – Князь никогда не заснет до часов трех утра. Можно опьянеть друг от друга – мы все еще пьянеем. Можно опять погрузиться друг в друга – мы все еще захлебываемся от жадного, не насытимого наслаждения. Князь смеется. У него красивые губы, крепкие зубы – он тоже из волчьей породы. Седая щетинка усов алчно царапает мою легко раздражимую кожу. – Ты – любопытница любви, Марта. Иногда ты – прекрасна, очень. Не так умна, как ты сама думаешь, но умнее стократно всех тех баб, которых знавал я в жизни. Мы вместе уже двадцать три года, а он все еще говорит мне слова нашей первой встречи. – Умные женщины любят умнее? Мужчина в моей постели вздыхает. – Неконтролируемый рост глупых вопросов есть проклятие нашего безумного времени. Кого ты спросила об этом? Я ведь тот, кто проиграл с самого начала, едва встретил тебя. Взгляд побитого пса. Я – волчьей породы, я не терплю псов, даже верных. – Когда ты действительно плакал в последний раз, солдат? Князь ерошит седые волосы. – Марта, я плачу каждое утро. Монотонность страсти вынуждает меня плакать. Я плакал, когда сгинул «шишечка». Я плакал, когда он умирал у меня на руках. Почему ты спросила? – Просто так. Ты же знаешь, я-то давно устала от слез. Ущербная, по-видимому. Я же больше вою, до слез ли тут человеческих? Я вжимаюсь в его тело на страшно широком царском ложе. Белый и седой – серый – вот цвета сих покоев. И, конечно же, красный, мой цвет огня. Он укутал меня в красную мантию, этот седой человек, уверовавший, что обрел во мне первую и последнюю любовь своей жизни. – Ты часто обманываешь меня, солдат? Князь массирует затекшую ногу. Что-то неважно он выглядит в последнее время. – Ну и? Что общего у плотского предательства с любовью, голубка? Ты – безмерна, они – конечны. Этот мужчина в моей постели – исключение. Это тело, оно отдается мне бесстыдно, так бесстыдно по-волчьи. Эти руки, все еще способные заварить во мне варево наслаждения. Он опять движется во мне с опытностью старого мужчины, знававшего многих женщин. Можно закрыть глаза и отдаться мироощущению алчного клитора и на пару мгновений поверить, что счастье – абсолютно. Но этот одинокий оргазм, это ни с чем не сравнимое чувство сладчайшей боли – оно так преходяще, так преходяще, я хочу большего, только продли все это, продли… Князь счастлив, он украл мой стон, украл минуту счастья в игре плоти и власти. Мгновение победы. И слишком много мудрости, чтобы осознать скоротечность сего мгновения. Я устало поднимаюсь с непомерно широкого для страсти ложа. Закрыть окно. Слишком много воздуха набралось в царские покои. Зачем воздух царским покоям? Ко всем чертям удовольствия! Следует проснуться для будней. Я счастлива, ибо желанна. Мне ведомы Тайны. Пора поднять чарку за меня, за успех и за мужчин, империя коих служит мне, женщине, волчице. Лето 1733 г. Куда она могла исчезнуть? Да нет, ушла, даже не попрощавшись?! Сашенька действительно растерялся, оглох от растерянности. Нет, она не должна исчезнуть просто так! В ней можно было спрятаться, защититься, как в неприступной крепости. Как в материнском лоне. Юный князь не раз уж пережил самое страшное. Слишком много потерял. Слишком живы в памяти картины безнадежной березовской пустыни. Лишь иногда позволено было прогуливаться им вне селения и от времени до времени бывать у обедни в городской церкви. Впрочем, сие не так уж и потребно, ибо была у них своя часовенка, – в ней служили они обедню Ей, питая себя надеждами. Сашенька смеялся прибытию в Березов изгнанных Долгоруких, врагов подлых семейства его, осуждал даже сестрицу, что, повстречавшись с ними, не плюнула в лицо врагов своих, как стоили они того. Он специально начал кружить подле хижины Долгоруких, словно волк, выслеживающий добычу. Постаревший глава семейства сам шагнул ему навстречу. И внезапно в ушах юного князя забился, зазвучал тихий, с легкой хрипотцой голос: – И супротивникам своим не мсти, не надо… Александр решительно подошел к старику Долгорукому. – Я сохранил еще злобу, но, видя тебя в несчастном состоянии твоем, чувствую, что ненависть погасла в душе моей. Прощай! Тот голос, такой родной и почти совсем забытый, обволакивал сознание: – Все правильно, родненький. Умей прощать, ибо погибнет сие семейство древнее под бременем их бедствия… Он грезил возвращением в Пальмиру Северную. Сладчайший из всех снов! Реальность убивает грезы. Что жаждал он увидеть здесь? Могилы близких остались там, безвестные миру. К Ее гробу под золоченым балдахином Сашенька не осмеливался приблизиться, – слишком велики потери, слишком смрадно гноятся его душевные раны. С ним оставались только его мечты. Мечты о прошлом, в грезах о котором можно было что-то поправить, в грезах был жив батюшка, мамушка Дарьюшка, была жива Она, и он, нынешний Сашенька, мог беседовать с ними. Марта – это как послание огненное из божественного Откровения Прошлого. Куда же девалась она? В каком астральном лабиринте затерялась вновь? Горчайшей из всех потерь. Сколько душ уж заледенело от подобных утрат. И самое жуткое – никто сего не замечает. Сашенька блуждал по бесконечным покоям дворца, который сегодня казался громадиной, пожирающей маленьких людей. Голоса? Он рванул на себя дверь излюбленного батюшкиного Орехового кабинета. И замер как вкопанный. Его сестра Александра прижималась к Марте и горько плакала, руками-тростинками с голубоватыми речушками вен обнимая за плечи странную их гостью. Откуда такое единение? Что-то неуловимо изменилось в Марте, волосы обезумевшими прядями обрамляли грустное и красивое лицо. Значит, этой мечте, по счастью, не суждено было умереть. 7 мая 1724 г. Не запомнить сей день было бы глупо. Да и невозможно. Пиотрушенька вдобавок задолго до начала «дня сего» приставил ко мне своего пса верного – Сухорукова. И Анатолий Лукич труждался с необыкновенным усердием и осмотрительностью; ничего-то он не упускал из виду: гербов на епанчу либо ливрей на моих песенников не делал без того, чтобы не спросить угодливо, какой фасон нравится, цвет, сколь богато устроить. Тошно мне было от суеты, а верный дружочек Темного Царя, старательно помаргивая тухлыми глазами и выплевываясь словами, что и без того уродовали его тонкие губы, предъявлял свое слабое мнение о необходимости прислать к нему, вместо модели, нескольких из музыкантов для обшивки их нарядами. – Ой, матушка-царица, а не выбрать ли из столовой палаты рундуки против того, как сделано это в Грановитой? А Грановитая палата без рундуков зело лучше и веселее стала. Худо мне: меня на муки крестные, на Голгофу власти венчать задумали. И словно все соки из тела выпивает кто-то незримый, раздуваясь жадно. В леса бы сбежать, к Озеру прозрачному, Священному, да завыть протяжно ночью лунной, катаясь в серебре росы, броней травинки укрывшей… Немало потрудились в Кремле, запущенном и грязном. Помост деревянный, словно эшафот гигантский проложили. Языками крови сукно красное бежало. Кровь укрывает привычные грязь и скаредность. Да и место мое лобное – собор Успенский – зело красиво изукрасили. Бархат, золото, камни драгоценные кресел, ковры персидские, золотая дорожка парчовая от царского места к Святым вратам – все сияло, все горело восточной роскошью. Клетка для волка золотая, чтоб тоску красотой внешней прикрыть. Как же, казнь во власть мирскую должна радовать взгляд толпы праздношатающейся, создавая иллюзию всемогущества счастья. На рассвете мая седьмого дня пушка грянула сигнальная со стены кремлевской. Вскинули гвардейцы мушкеты и палаши «на караул». Зазвучали трубы и барабаны, зазвонили колокола во всех церквях и монастырях Первопрестольной, орудия городские залпы произвели, расстреливая истекающую кровью вольную волюшку мою – пора, пора настала выйти подле Темного Императора на крыльцо Красное. Князь рассказывал мне давеча, что с места сего Темный Царь сорок два года назад ровнехонько с ужасом смотрел на беснующуюся толпу стрельцов и лес колышущихся и сверкающих бердышей. Я чувствую, Пиотрушка и ныне напряжен, едва головой не дергает судорожно. Вспомнил прежний страх? Или что-то предвидит, когда рядом, плечо в плечо, стоит со своей Судьбой? Под нескончаемый перезвон колокольный, салюта залпы, звуки полковых оркестров я вступлю на помост деревянный, утоплю ноги в алой крови дорожки суконной. Я и сама подобна только что освежеванной охотниками умелыми волчице убитой, – на мне кровью облипло платье роскошное, пурпурное в золоте, бриллианты слезами зацепились в прическе высокой. Успенский собор залит солнечным светом и блеском золоченых свечей, горящих в огромных серебряных паникадилах. В центре храма помост уставили с тронами, словно место мое пытошное балдахинами бархатными, золотом расшитыми, прикрыли. Мая седьмого дня начнется отпевание окончательно погибшей воли моей, и продлится оно (знаю я, ведаю!) несколько долгих лет, чтобы закончиться в такой же майский день моим побегом в глубокий ледяной поток освобождения. Темный Царь, несмотря на праздничные одежды, все мрачнее, все чернее ликом делается, обращаясь к архиереям: – Извольте оное ныне совершить по чину церковному. И началось действо. Я закрываю глаза, крепко-накрепко, и несет меня на волнах древнего символа веры, из тайных тайн борейских востоком, Византией впитанного: – Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым… Отче Бора, слышишь ли ты вой тоскливый мой в каменной крепи своей? Не суждено мне было вместе с вами в камень святый уйти, не суждено мне было с Храмом Странствий сгинуть. Странницей став на земле, волчицей белой в черной Тьме рыщу, где кончится путь мой маятной, отче Единый, Бора? –… Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века. Аминь. Ектения, евангелия, молитвы. – Ты, о Россия! – слетает с иконных, свято-скорбных губ Феофана, ризой белой от Темного Царя прикрывшегося, отделившегося. – Не засвидетельствуеши ли о богом венчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Елены, Пульхерии, Евдокии императрицы римской, все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные?… Мне памятны сии имена, уже отпущенные, освобожденные глубоким ледяным потоком Судьбы и Тайны. Все было, все. Так не от этого ли хочется взвыть, метнуться в сторону и исчезнуть прочь волчицей дикой? Найти своих брошенных, сирых вещунов, вступить в воды Белые одиночества последнего, конечного? – И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновныя, которыя по мнению аки огнь с водою совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются. О, необычная!.. великая героиня… о честной сосуд!… Всю ныне Россию твою венчал еси!.. Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верьх позлащен солнца яснее просиял. Солнце, что пока не сумело тьмы лучами тонкими развеять, уже давно не светит истинно. Ибо в свете страшнее начертанное на великих скрижалях странствий. Темный Царь, словно надумав кровавостью придавить к земле меня, укрывает тело мое парчовой, подбитой горностаями мантией, что тяжелым, многопудовым грузом ложится на плечи. Сейчас повенчают меня терновым венцом власти – короной. В бриллиантовых переливах 2564 камней драгоценных видятся мне смуты кровавые, интриги подлые, горечь и разочарования, предательства и бесконечное одиночество. Я плачу, слезы текут ручьем, отражается в них блеск драгоценный. – Отче! Отче! Пошто меня оставил?! Кончается церемония, скрывается Темный Император во дворце, словно бежит с поля боя баталии проигранной. А мне суждено идти одной по дымящемуся, кровавому языку дорожки. Князь сзади, он всегда тенью следует за мной, долгие годы, долгие годы. Бросает весело в народ, всегда охочий до даров дармовых, медали золотые да серебряные. На устах улыбка задорная. Да только весело ль ему? Задыхаюсь я под тяжкой мантией власти имперской, убийственной, когтят тело мое сотни золотых орлов двуглавых, мантию изукрасивших. – Отче! Отче! Пошто меня оставил?! Ибо порхаю я над бездной… Пир на весь мир. Странница чужая я на пиру том. Вот Темный Государь росиийский опаивает худенького, невзрачненького герцога Голштинского, вечного кандидата в женихи. И опаивает-то он его не в первый и не в последний раз, но в настоящую пирушку спойка производится с особою целью: Пиотрушке почему-то хочется пристрастить герцога к венгерскому и отучить от мозельвейна. Уйти, удрать, тенью бесплотной скользнуть на воздух чистый, мутью пьяной не отравленный. Подставить лицо ветру вольному, не закабаленному бармами власти земной. И здесь суета – толпа многотысячная не ведает на площади дворцовой, куда бежать. То ли к быку жареному, набитому жареной то ж птицей, то ли к двум фонтанам винным, что бьют на высоту огромную. А как иначе? Резервуары-то с вином на колокольне Ивана Великого расположились. Счастливы те, кто пришел с кружками. Хлеба и зрелищ, властители земные, пьяной мути! Идущие на смерть приветствуют вас… Отче, отче, пошто меня оставил? Взметается в вечернее небо фейерверк, а в нем вензеля затейливые: «Божиею милостию, Петра велением, Екатерина Алексеевна императрица Российская». – Красиво! – раздается за спиной моей негромкий голос, вкрадчивый. Князь. – Я подсчитал, матушка, сумма буквиц в словах сих, коль по порядковому номеру каждой буквице в алфавите брать, равна году следующему – 1725-му. Что б сие значило, а, матушка? – Оставь, солдат, – дернула я плечом. – Пустое то считанье. – Ты ему следующий год предначертала, Марта? – упорствовал Князь. Развернулась резко, взглянула зло. – Предначертываю не я. Записанное на скрижалях судьбы топором не вырубишь, солдат… И убежала в темень ночную. Отче, отче, пошто меня оставил?! Холодно, очень холодно. Не греют бармы царские. Тихо-то здесь как, ушло за край тишины безумное веселье. Я замерла. Словно длань, что пальцев лишена, длань бесплотная ухватить меня пытается. Темно-то как, словно взгляд в Прошлое сумрачное бросать приходится, пространство немалое преодолевать. Пространство – да, но не время. Кто там? Я судорожно провела рукой по глазам. Попятилась и… не сдвинулась с места ни на пядь малую. Еще шаг, еще – словно цепями незримыми прикована. Сердце забилось часто, отчаянно. В ушах кричал кто-то – беги, беги, беги, пока не захлопнулись врата в царство безумия. Беги! Слишком поздно. Сердце несется вскачь. Тело дрожит, трепещет отчаянно. Лоб покрылся холодным, липким потом, микроскопическими капельками. Сил нет пошевелиться. Хотя нет – почему? Я решительно двигаюсь вперед, в темноту непролазную, что ждет меня за границей реальности. – Кто ты? Что тебе надобно? Пошто меня преследуешь? Заговорить с Тьмой, заговорить и… не получить ответа. Как все … нереально. Нет ничего, что имело хотя бы малейшее отношение к действительности. Мир исполнился сумасшествия оголтелого! Нечему дивиться, нечему! Тьма манила за собой, и я шла, хотя дыхание от ужаса перехватывало. Пещера? Да, рукотворная, очевидно. Стены, полы из камней красных, свет кровавый отражают, факелами на стенах рождаемый. И тьма, что манит. – Что ты хочешь от меня? – выкрикнула я вновь. – Что? – Прижала руку левую к заболевшей вдруг груди, а правой от тьмы прикрылась, огородилась. – Кто ты? – Ты не должна была объявляться в мире сем, безумная, – отозвалась Тьма. Ее голос был нереален, как и все происходящее ныне. – Не понимаю, – прошептала я. – Кто ты? Я, я даже не знаю тебя! Я инстинктивно потянулась рукой к Тьме, и рука прошила ее насквозь. Тьма взвыла. А я… Я ощутила дуновение холода вселенского. И задохнулась от смрада обгоревшей плоти. У Тьмы было лицо – огромная, дымящаяся рана. Глаза —черные кратеры, провалы в Никуда, в них варилось, бурлило нечто, безуспешно пытаясь вырваться в жизнь. Оплавившиеся губы, оскал мертвецкий. – Нравится тебе, что зришь ты ныне? – проскрежетала тьма. – Нравится? Смотри же! Взирай и запоминай! Это твоих рук деяние! Твоих и всех проклятых вещунов белых! И ты заплатишь мне за все! Я слышала рокот слов Тьмы, но не понимала значенья их. – Сначала я хотел просто перебить вас всех! Тебя, конечно же! – проскрежетал отвратный голос мне на ухо. Сгоревшее лицо коснулось щеки моей. Не только смрад горелый дохнул в меня, – горячка и болезнь ненависти, мести ярой. – Но сие было бы слишком просто. Так что поживи пока. Понятно? Ты поживешь еще, и твой пес шелудивый поживет покамест. А потом ты – сгинешь. Сгинешь, Волчица, не оставив потомства по себе, волчат проклятых. Не будет Судьбы, не будет! Ясно? Ты сгинешь, но прежде я уничтожу всякого, кто хоть что-то значит для тебя, и гибель их дано будет тебе увидеть! Я заберу у тебя все, все уничтожу. Тебе не убежать от меня, тебе не избежать меня. Я буду преследовать тебя всюду, во всех мирах, во всех временах! И в тот миг, когда ты будешь меньше всего готова к приходу моему, я начну пожирать все, столь любимое тобой! – Прошу тебя! – простонала я. – Не ведаю я. О, нет! О чем ты говоришь! Не ведаю причины угроз твоих! Не знаю я тебя! – Ты еще не раз в жизни пожалеешь о дне том, когда узнала меня, – рыкнула Тьма опаленная. – Думай о смерти, глупица! Думай, помни о смерти! Есть нечто много худшее, чем смерть! Ведаешь ли о сем? Все завертелось пред глазами. Я не сопротивлялась волнам забытья спасительного, я встретила его радостно. Возможно, забытье сие пребудет вечно, не даст очнуться мне. Ибо смерть казалась лучшим из даров милосердных. Отче, отче, пошто меня оставил?! – О нет, так просто не уйти тебе! – скрипел глас Тьмы. – Нет! Я хочу, чтобы ты видела, что произойдет. – Марта! Марта! – пронесся вдали голос Князя. – Где ты, Марта? Я должна спасти его. Он не должен быть принесен в жертву Тьмы. Спасти его… нелюбовью. …Император покинул Москву, не дожидаясь венчанной на царство супруги, сраженной нежданным недугом. Лето 1733 г. Сашенька влетел во дворец страшно недовольный. Любимая лошадь вдруг, ни с того ни с сего, понесла. Он слетел, лицо разбил, камзол весь в грязище повывалял. Объясняйся теперь с сестрицей. Госпожа Бирон как насядет – не отвертишься; а сказать, что жуткая тень наперерез лошади метнулась – засмеет. А там и до ссоры шумной со слезами сестриными рукой подать. В будуаре сестрином звучали голоса. Решительно постучав, Сашенька вошел. Сестрица, Александра Александровна, беседовала встревоженно с каким-то седовласым господином в камзоле мышиного цвета. – Сашка, это… – Она запнулась, в глазищах медовых мелькнула растерянность. Седовласый шагнул ему навстречу, раскланялся сухо и скупо. Естественность, с коей делал он это, пробудила в юном князе опасения, что в дома честных граждан сей господин является без особого на то приглашения. – Князь Меншиков? – уточнил господин. – Александр Александрович? Сашенька лишь кивнул в ответ, а седовласый продолжил: – Простите за вторжение грубое, сударь. Меня кличут Воиновым. Еремеем Воиновым, дознавателем Тайной канцелярии. – Тайной канцелярии? – переспросил Сашенька испуганно. – А что от меня Тайной канцелярии может быть надобно? Сестра Санька бросила на юного князя взволнованный, затравленный даже какой-то взгляд, на коий мог он ответить лишь пожатием плеч – ему казалось, пожатием успокоительно-беззаботным. – Боюсь… боюсь, что у меня для вас плохие новости, сударь, – вздохнул дознаватель Воинов. – Петр Сапега… – Петька? – Да-с. Он самый. Он… он погиб. Сашенька крепко зажмурился, до того невероятной показалась ему сия новость. Петька? Почти что член семейства, жених первый («отозванный») его загибшей в Сибири сестренки Машеньки. Любимец женщин, даже Она ему благоволила, оженила на собственной племяннице Соньке. И вдруг мертв? Взгляд дознавателя цепко прогуливался по будуару, не упуская ни единой мелочи. – Как? – вскинулась сестрица. – Как… он погиб? – Катался на лошади. Свалился, кинулись поднимать – мертв. Подозревают отравление. Сашенька во все глаза смотрел на Еремея Воинова. – Это… это безумие какое-то, – прошептал он. – Петьку отравили? Но… за что? Воинов отвел глаза. – Мне очень жаль, князь. Я сам слишком ненавижу обязанность сию – приносить дурные вести в почтенные дома. Поверьте мне. Сашенька присел в растерянности. Но он сам нынче упал с лошади и здорово расшибся. «Я уничтожу каждого, кто хоть что-то значит для Нее», – забился молоточком в висках вкрадчиво-жуткий голос. Все поплыло перед глазами. Сделалось зыбко, нереально. – Где Марта? – выкрикнул юный князь. Сестра лишь плечами в ответ пожала. – Она… она исчезла, но обещала вернуться. Дознаватель Воинов вдруг хмыкнул.: – Что, у каждого Меншикова в запасе по Марте? «Я уничтожу каждого, кто хоть что-то значит для Нее»… …Никуда я не исчезла. Я стояла и слушала, и мне становилось все хуже и хуже. Еще один пламень дорогого мне человека угашен влажным прахом земли. Одна и та же моя жизнь распылилась во множестве как бы и отдельных жизней, как бы и самостоятельных мирков. Я, оборотиха вечная, живу как бы сама по себе. Не позволяю себе жертвенно умирать. То есть жизнь моя ценою страданий и смерти покупает себе мир? Но не стоит тогда жизнь эта и тридцати серебряников. Ибо лишь в ничтожной мере мирское мое бытие причастно Божественному Пути, в коем все становится всем. Пред самой собой виновата я. Недостаточно хочу умереть по-человечески – недостаточно живу; мало страдаю – мало и наслаждаюсь ныне. Умру ли Божьею Смертью, если даже Богине запрещено ею умереть и слушается меня Белая Богиня? Ну, что же, Волчица моя, Судьба моя? Будем вместе жить этою несовершенною жизнью, вечно томиться. Ты не оставишь меня, мой Боголик. Конечно, я-то буду от себя уходить, волком прочь убегать: снова и снова буду грешить. Но ведь Судьба моя, Ты уже все мне простила. Не разгневаешься Ты, когда я от Себя снова отойду в глубоком потоке ледяном; будешь молча ждать, когда вернусь к Себе с опустошенною человеческим миром душою и, рыдая, не припаду к Своим прободенным ногам. Буду я с Волчьей моей повадкой не только терпеть, а и жить – жить всею жизнью, на какую только способен немощный мир людской. Меня творит Любовь к миру сему, она сделает меня Богиней. Всю себя отдам Волчьей моей частице и, сама возвратясь в небытие, своею смертью верну из небытия самых дорогих мне и любимых. Без их любви совсем бы меня не было. Все приму от них, сравняюсь с Лучшей Собой. С Креста сама же я – совершенная себя – несовершенную призываю и за всю себя любимым говорю, хотя и несовершенными словами: «Я уберегу вас всех, слышите?» Сораспятая Любви, всю себя приношу им в ответную жертву. Долог еще не крестный мой путь, а мой путь ко Кресту; но – так ли уже безотраден? Зло, Тьма не дает мне умереть. Зло и Тьма и есть не-хотение умереть. Но я уберегу от них дорогих мне. Она все та же, эта бедная моя жизнь без конца. Ничего в ней не забываю и ничего не могу вспомнить. Обрекаю в ней себя на бессмертие – вечно тлею. Осень 1724 г. Анатолий Лукич Сухоруков с затаенной усмешкой поглядывал на тридцатишестилетнего камергера царицы. Хорош, ничего не скажешь! Неотразим сей гоголек в мороз, надевший соболью шапку, бархатные зеленые рукавицы, да шубу венгерскую, поверх которой небрежно наброшен алый плащ, лисьим мехом подбитый. Да и та, кою звал он, Сухоруков, за глаза только своей царицей, так, кого он ненавидел со всей страстью любви многовековой, кажется, совершенно оправилась от разговора весеннего с самою Тьмой. Вишь, являет, что ничего не боится. В гроты романтические ее понесло, песельников, слух услаждающих, послушать. Шубка распахнута, – мол, не страшны нам даже самые сильные морозы трескучие! Под нею – парчовый костюм великолепнейший, коса роскошная на плечо перекинута, на алых капризных губах улыбка играет затаенная, желтые глаза, обратившись янтарем темным, под бровями соболиными огнем так и блещут, горят страстью, прозрачные розовые ноздри чуть-чуть длинноватого носа, призывно вздуты, перламутровая шея, руки. А камергеришка-то должен подле такой красоты находиться, бедняга, неотлучно! Поближе, поближе к ним подкрасться, выслушать, впитать их разговор в себя. А потом и донести при случае, раздавить разом… – Матушка-государыня, осмелюсь ли спросить я? Чувственные губки усмехаются почти нежно: – Ты попробуй, камергер, попробуй. – Сказывают, вы судьбу напророчить способны? Может, и мне скажете? Еще больше потемнели глаза с зрачком вертикальным. Что увидела? – Ты, герой Лесной и Полтавы, суеверен столь, что к колдовству обращаешься? Виллим Иванович отвел смущенный взгляд. – Вижу, суеверен. Для того, наверное, перстнями руки изукрасил? Эвон, как оживился. Сейчас соловьем разливаться начнет… – А как же! Сие перстень золотой, это есть перстень премудрости; кто такой перстень носит, может говорить во всех вольных художествах сего света. Не менее важен оловянный перстень… – Да для чего ж оловянный носить? – соболиная бровь взметнулась недоуменно-насмешливо. – А это, между прочим, перстень сокровища: кто такой перстень носит на руке, то тому достанутся сребро и злато. – Ты такой Князю светлейшему приобресть присоветуй, – расхохоталась звонко государыня, и Сухоруков втайне тоже усмехнулся – ох, верно. Камергер к смеху почтительно присоединился. – Да-с, как же после этого не иметь его всегда при себе? А вот железный мой перстень. Талисман для побеждения всех противностей, хотя бы то весь свет один против другого восстал. Перламутровый нежный пальчик тронул осторожно медное колечко. – Вижу, ты и про перстень любви не позабыл? А что о нем ведаешь? Виллим Иванович замер на мгновение, а потом решился: – Кто сей перстень имеет, должен употреблять его мудро, понеже можно много зла оным учинить. Прищурились желтые колдовские глаза. – Про многие ты перстни сведал. А про Япетов Перстень что скажешь? – Неведом мне такой, ваше величество. Повела плечами, головой тряхнула, словно отгоняла наваждение. – А и не надобно. Камергер же придвинулся ближе, зашептал жарко, но все равно слышно было Сухорукову каждое слово: – Я, матушка, все ищу некоторую траву, которая растет на горе малой, красноголовая она, с белыми пятнами, да еще одну с синими пятнами, что растет на песку. Эко она насторожилась-то, возлюбопытствовала! – Зачем ищешь? – Дабы рецепт питья последнего для Хозяина изготовить… Сухоруков все ж надеялся, что вскрикнет, руками белыми замашет, прочь побежит. Ан нет, ничуть не бывало. Уставилась глазищами желтыми заинтересованно – одно слово, Волчья Матица. – Зачем? Чего ради Судьбу торопишь? – Любви… Вот тут уж она отшатнулась слегка. – Ты просил судьбу твою напророчить. Что ж… Ты будешь отменный гений искусства пиитического, но проживешь недолго. Припал к ногам, засуетился-то как: – Сердце мое стиснуто так, что невозможно вымерить. Прими недостойное мое сердце своими белыми руками… Ушла, даже не обернулась. Оставила камергера в подернутой тонким ледком грязи. Сухоруков деликатно кашлянул за спиной влюбленного. – Зря ты, батюшка Виллим Иванович, пыл свой молодой на нее растрачиваешь. Лучше б к царю-государю личиком своим привлекательным обернулся, зело он к тебе благоволит. Камергер вскочил на ноги, взглянул в ужасе. – Очумел совсем? Чтоб я на душу грех содомский взял? – А за другие грешки и свободы лишиться возможно, – бескровные губы Сухорукова сложились в усмешку зловещую. – Свобода? – Виллим уже не замечал докучливого собеседника, бормотал для себя. – Куда исчезла моя свобода? Я сам не свой, не знаю, зачем стою, не знаю, куда иду. Какую силу назначила мне судьба? Начатое мною заставляет надеяться… Мальчишка уже не остановится! Донос, только донос спасет Темного Императора. …Давным-давно была моя душа раем. Зеленело там древо жизни. Было там все, что должно быть в раю. Солнце заходило и восходило; ночь сменялась днем, зиму сменяла весна, а на смену осени приходило лето. Зимой все умирало, и наступала тишина. Зато весною все воскресало к новой, хотя и той же, жизни, так что и была смерть, и не была, почему и казалась блаженною жизнь. Неужели мне все еще не приелись все эти светлые космосы и темные хаосы? Не в них же тишина и покой – знаю. Вечная тишина и неизменность покоя только во мне одной. Она – моя плененная умирающим телом бессмертная душа. Мне осталось лишь войти внутрь себя, в мою сокровенную келью. Тревожно мне ныне. Кончается жизнь тела на земле. Кончатся и посмертные муки. Преходит образ мира моего. Тьма побеждает. Тревожно… Весь день Темный Государь сегодня подле кружит. Камергер тоже подле кружит. В ударе он ныне, шутит. И нет лишь Князя, спасаю его моею нелюбовью. – Посмотри на часы, Виллимка! – бьет в голове ударами похоронного колокола голос государя. – Десятый час! – Ну, время разойтись! Да, время, час пробил. Разойтись навсегда. В гибель… Воротившись домой, камергер разделся, снял дорогие сердцу перстни, закурил трубку. Рука потянулась к перу: «Ничего нет вечного на свете – но та, которую я люблю, должна быть вечна… Мое сердце с твоим всегда будет едино! Моя любовь – мое горе…» Вдруг в комнату вошли Сухоруков, денщик царский, с толпой дознавателей. Сухоруков ныне был счастлив – приятно ощущать себя инквизитором страшным. Что объявляет приговор непреложный: – С минуты сей ты арестант есть… Сухоруков вез камергера на свои квартиры, там ждал их Темный государь. В его взоре были только гнев, только жажда мести и… Тьма. Не проходит моя смертная тоска и не пройдет, а – придет, сильнейшею, невыносимою. Не безумею от нее, не умираю; и не умру: ибо обречена на бессмертие. Смерть сама придет, если только… придет. Внутри себя самой недвижима я, как каменная могила. Тесно мне от нее: распирает она мою душу. Веет от нее холодом… Труп этот во мне как что-то неотъемное, неотмененное, как мое тело, в самом деле, не есть ли тело лишь застывшая, умершая душа?.. Они посадили его в тот же каземат, в коем замучили шесть лет назад несчастного Алешку. Хочется прокрасться к дверям сего каземата, места скорби великой, и прошептать одними губами, враз помертвевшими от жалости: – Мне очень жаль тебя лишаться, но иначе и быть не может… Не может… Завтра в ночь соберутся судить влюбленного мечтателя и пиита, обвинять в казнокрадстве и во взяточничестве мнимом судии неправедные, сами взяточники и казнокрады. Ноябрьская ночь покрывает еще своим черным пологом Питербурх. В грязных лачугах поднимаются мужички, десятками тысяч согнанные со всех концов России на страдный труд тягостный да на смерть от холода, голода, скверного климата. Сквозь закрытые ставни деревянных домиков редко где начинает брезжить свет лучины или сальной маканой свечи, или лампадки; под навесами деревянных гостиных дворов да за запертыми воротами лают псы. Чуют беспокойное метание Волчицы белой по городу. Город только что просыпается, а «судьи вышние» спешат уже на Луговскую улицу, в дворец Зимний. Я заперлась в своих покоях, имена грозных судей звучали в голове моей маршем похоронным: Бутурлин Иван Иванович, Бахметев Ванька, Бредихин Сашка, граф Брюс (и ты туда же!), Блеклый Семен, Головин Иван, Дмитриев-Мамонов Ванька, граф Мусин-Пушкин Иван и жутчайший хозяин канцелярии Тайной Андрей Иванович Ушаков. Я знала, что не услышу мнений, толков, споров, рассуждений со стороны «вышнего суда». Да и не для них он созван был; рассуждений недолюбливает державный теменник. Он требует слепого выполнения указов. Вот и все, что от судий сих ему требуется. Ему надобно обречь на смерть невинного человека, человека, к коему испытываю я тихую, светлую жалость. Смерть вовсе не принадлежность каких-то отдельных воплощений, это момент завершающий, итоговый, он имеет смысловое первенство над другими. Смерть первее жизни… Или же это умение жить чрез смерть? Так, значит, смерть не зло? Смерть – жертва, созидающая жизнь. Она – оброк греха, но сразу же и врачевание. «…вступал в дела непринадлежащия ему, и за вышеписанные его вины мы согласно приговорили: учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь». Пиотрушка, по милостивом рассуждении, на поле доклада, конечно же, начертал собственноручно: «Учинит по приговору». В царстве его все распадается, рассеивается, и он, один, холодный, скользит, как змей, в облаке праха. Ему недоступно живое: все он должен сначала умертвить. Он питается прахом, сделав древо жизни древом гибели зловонной… После христианского напутствия в жизнь загробную остался бывший камергер, бывший герой Лесной и Полтавы, один. Кругом царствовала тишина; лишь изредка к арестанту доносились оклики часовых да бой крепостных курантов… Было уже совсем темно, когда в каземат скользнула я, укутанная с головой в плащ лиловый. Обняла, прижала к груди оговоренную голову, что завтра уж отделится от тела. – Ничто не кончается. Того, что было и есть, сам царь не сделает не бывшим. Конечно, тело твое распадется, даже кости в прах обратятся. Но останешься ты в моем теле, останется всякое мгновение твоей жизни. И в тебе, уже умершем, сохранится мое сознательное средоточие мира, из него охвачу еще и весь мир как мою телесность. Рассеется мое нынешнее тело, тобой возлюбленное, во всем мире, перемешается, сорастворится с другими телами, будет в них жить новыми жизнями. Ты умрешь, и будет все как-то сразу: и прожитая уже жизнь, и та, которую ныне изживаю, и весь мир как мое страдающее сердце. Не то что не будет времени: время останется, но вместе с тем все будет здесь и сразу. И как настоящее, и как прошлое, и как будущее. В смерти твоей все умершее оживает, но как бы только для того, чтобы не исчезло мое сознание, чтобы всецело и подлинно переживала я вечное умирание в бесконечном умирании мира. Послышалось то мне в сдавленной, спертой тишине каземата, или, в самом деле, шептали в лиловость траурного моего плаща? – Не оставь в горести, Богиня Белая… Ничего нет вечного на свете – только ты вечна да пребудеши! Сердце мое всегда с твоим будет едино! Моя любовь – мое горе, моя беда… …Рано утром ноября в шестнадцатый день на площади Троицкой пред зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося со всего града народа поднимался высокий эшафот; лежала на нем плаха, да ходил палач с топором в руках. Ждал мастер своей жертвы. Торчал подле помоста высокий шест. В десять часов поутру показался конвой солдат из-под «Петровских» ворот крепости; за ним следовал камергер исхудалый, измученный. Был он в нагольном тулупе, ступал решительно и твердо. – Такого… казнить смертью натуральною и политическою по важности дела, и всего имения лишить… Камергер молча передал Князю золотые часы с портретом царицы: – Передайте Ей, Александр Данилович. Сам разделся, к палачу обернулся: – Приступай к делу, что ль. И лег на плаху. Палач исполнил просьбу… Несколько минут спустя голова красавца поэта мертвыми очами смотрела с шеста на народ; кровь сочилась из-под нее и засыхала на шесте. Под дощатым помостом скрючившись сидел Сухоруков, но, несмотря на позу неудобную, счастлив был безмерно. Капали капли горячие, размазывал он их по лицу и смеялся захлебисто. …В те минуты звучала во дворце Зимнем музыка. Я танцевала, проделывала торжественные и скорбные па, воздавая последние почести обреченному. К окну прижаться бы, завыть, завыть. Долго смотрю на осеннее, свинцовое, снежное небо. Мелькают какие-то блестящие точки. Точек этих множество. Они внезапно появляются, не торопясь, но неотвратимо проплывают по кривой и – неизвестно, куда и как, – пропадают. А солнца нет. И ни одна из точек сих не станет солнцем. В потемневшей, холодной душе все время возникают желания, утомительно мелькают. Но все равно бессильны. Ни одному не удается увлечь душу. Ни одно не осуществляется. И слишком их много, и слишком все они противоречивы. – Марта, это он тебе передать велел. Князь тычет клочок бумаги и золотые часы в руку. – Спасибо, солдат… Читаю: «Итак, любовь – моя погибель. Я питаю в сердце страсть, И она привела меня к смерти. Моя гибель мне известна. Я полюбил ту, что должен был только чтить, Но я пылаю к ней страстью». С вершины позорного столба слепо смотрит на меня голова Поэта. Я сыта по горло Тьмой. Сыта. По вкусу она напоминает клейкую кашу бедноты, кашу из лебеды и коры и деревьев. Ее вкус – это вкус царства мужчин. Я переела ее, и к горлу подкатывает героическая тошнота. Тьма обслуживает параноидально-нервного Пиотрушку как истинного своего Царя. Я еще никогда не пила столько, сколько свинцовым сегодняшним днем, шампанское, венгерское, мозельское. Остатки моего желудка окрасились в цвет сих вин, я изблевываю из себя Тьму. Князь следует за мной, преследует меня взгляд его, взгляд побитого жизнью и хозяином пса, взгляд цвета вод Священного Озера. Я не могу потерять и его, а посему мне нужно научиться нелюбить его всем сердцем. Когда-то было время, я надеялась, что все, все закончится хорошо. Ныне Тьма пожрала и эту, вероятно, последнюю мою надежду. Победы и поражения – все вперемешку брошено на одни и те же весы, что обмишуривают покупателя надежды в весе. Бедный Князь! Он всегда любил меня бессловесно. Как птица, крылья которой трепещут на каждом участке моего тела. Я самой себе всегда казалась невесомой в его объятиях и не чувствовала ничего, кроме счастливой легкости. Наш совместный полет в наслаждение был остановкой, остановкой в вечности. Мы были единым целым в прекрасных небесах, а потом он взрывался на мне, во мне, его вздох был звуком, воспламенявшим маленький огарок моего сердца. Ради его спасения отдала я Виллима (ибо всякий, кто дорог моему сердцу, будет уничтожен), но обманула ли я Тьму страшным моим жертвоприношением? Бедный, обреченный Виллим! Мы проговорили с ним всю ночь перед казнью, проговорили соприкосновениями, столь же сладостными, как самый страшный смертный грех. А потом я покинула его в смерти. В ранних рассветных сумерках мой камергер сказал, что будет любить меня в Вечности, думать там обо мне. Вечность – она кажется мне отныне временем меж днем и ночью, часом меж собакой и волком. Пусть в Вечности сей я останусь для него лишь телом, ответившим на его последнюю страсть, устами, которые искал он и нашел в смерти поцелуе, языком, что требовал ответа, теплом и рекой, принявшими его. Мое сердце. Оно бьется лишь для меня и, возможно, для того мужчины, которого сейчас оберегаю я нелюбовью моей. У меня есть голова и соответствующая оболочка, которую можно холить и лелеять, которую пытаются запечатлеть для вечности парсун мазилы. – Ты мечтаешь. Но не обо мне… Несчастный Князь. – Не о тебе. Я думаю о банальности человеческого зла и дьявольской Тьмы. – А обо мне? Я провожу рукой, по его подбородку. Как-то никудышно побрил его сегодня брадобрей. – А ты, солдат, есть ключик к каморам свинств сильных мира сего. Люди зависят от образов своих врагов. Силясь понять, Князь отставляет в сторону неизменный серебряный кубок и прячет лицо в цветах. – Они не пахнут больше. Цветы зимой как наважденье ложное. Лживые цветы. Ненастоящие какие-то интриги. Смотришься в других, как в зеркало, и видишь вдруг личико смазливое и интерпретируешь сие как любовь. Я поворачиваюсь к нему спиной, прижимаю к груди клочок бумаги и золотые часы с моим же собственным портретом. Меня тянет к окну, меня тянет на Троицкую площадь. Во мне сегодня нет места, самого малого, для Князя. Я запомню сегодняшний день. Я не забуду его никогда. Я вообще никогда ничего не забываю. Ибо так предначертано скрижалями великими странствий. Волки помнят все. Иногда мне кажется, они состоят только из памяти. – Ты считаешь себя великолепной и непобедимой, Марта? Так не бывает. Заблуждение времени сего в один из дней убьет тебя, дорогое дитя мое. Князь улыбается горько, поигрывая стеблем розы и, конечно же, ранит руку об ее острые шипы. И недоверчиво смотрит на свой окровавленный палец. – Странно, я не чувствую никакой боли. Кстати, уже давно не чувствую. Ну, не странно ли? Наверное, нет, ибо всю твою боль я взяла себе, вынужденная жить среди людей и спасать ныне тебя своей нелюбовью. Кровь капает на мое серебрянотканое платье, и я прижимаюсь губами к его пальцам. Любопытные взгляды прилипают к нам, мол, как она осмелилась, предерзкая, и так ведь не в фаворе ныне оба у разгневанного государя! Лизок, доченька, сощурила глазки, чтобы лучше все разглядеть. Пусть смотрит. Я люблю вкус крови, с детства в моей вечности я любила его. Как же, ведь я из породы белых Волхов, белых волков. Ведь я – оборотница вечная. – У твоей крови – вкус анисовой и венгерского, солдат. Благодари богов, что ты не чувствуешь боли. – Скажи, и я согласен не почувствовать даже последнюю боль на плахе! А зачем? Зачем мне отвечать на эти, мало соблазнительные слова? Я отворачиваюсь вновь к окну и впитываю в себя печальное зрелище, что издевается над моим внутренним взором. Я ни о чем не спрошу Князя, я ничего не отвечу ему, ибо безмерна моя печаль и ярость, мое горе и гнев. Вкус крови, запах далекого огня Бореи, взгляд на Белое Вращающееся Озеро, Любовь с Князем, Эрос власти и могущества. Я не требую ничего не возможного. У меня крепкие белые лапы, сильные клыки, и я люблю повыть, глядя в желтое око полной луны, ибо мы с ней похожи. Меня тянет к совершенству, прежде всего, к своему собственному совершенству. Я чаще думаю о своей внешности, нежели о характере. Я выживу во все времена, при всех тиранах, ибо я умна и осторожна, я – Белая Волчица. Ныне меня не будет мучить вопрос, добр или зол Темный Император, находят ли оправдания деяния его земные. Для меня мертв он уже при жизни, он подписал себе смертный приговор в этот хмурый свинцовый день. «Учинить по приговору». Теперь, отныне и навеки я считаюсь только с моей собственной Судьбой. Через несколько дней на столике в спальных покоях царицы появился страшный презент Темного Государя – банка с заспиртованной головой камергера. Лето 1733 г. Она никуда не исчезла. Она сидела в Ореховом кабинете батюшки и неторопливо пила кофе. Да нет, священнодействовала. Услышав его шаги, она вскинула на Сашеньку глаза, улыбнулась. Но в глазах осталось нечто, – накипь какая-то, что ли, – что страшно не понравилось юному князю, нечто, что не смог бы истолковать он никогда. А подсказки ждать не от кого. – Было бы лучше, если бы ты исчезла из нашего дома, Марта, – набрался смелости сказать Александр. И пожалел о вырвавшихся словах сразу, едва договорил их до конца. Это было то, что он хотел сказать, но слова произнесенные оказались лживы и безлики, бесцветны. – Ты не можешь оставаться здесь, Марта. Мне почему-то кажется, что беды кружат вокруг меня из-за тебя. А потому – прощай! – Что ж, мне предстоит долгая дорога, – Марта наигранно спокойно поправила непокорные бело-серебряные пряди. – Долгая одинокая дорога, ибо белые вещуны – большая редкость ныне. Сашенька намеренно ничего не ответил. Он не собирался затевать с ней спор, неважно, на каком бы уровне не велся разговор. – Понимаю, – усмехнулась Марта. Что это, горечь, боль затаенная? – Ты спешишь очистить от меня дом Княжий. Да ладно. И спасибо за приют, тобой даденный. Ушла. Исчезла. Но почему ж так смрадно на душе? Именно смрадно, и слова-то иного не подберешь. Чепуха какая-то! Марта – лишь эпизод. Не обязательно Меншикову иметь свою собственную Марту. Да он забудет ее через три дня, а через год так и вообще не вспомнит, что знавал такую. Сашенька повернулся к окну. Карета госпожи Бирон подъехала к центральному входу. И в этот момент Сашенька увидел тень. Тень, которую узнал мгновенное. Да он бы узнал того монстра Тьмы и в ночи кромешной, за двадцать верст с гаком! Его сестра открыла дверцу кареты. – О боже! – прошептал юный князь. – Санька! – И закричал уже истошно. – Санька-а! Конечно же, Александра Александровна не услыхала. Лишь повертела хорошенькой головкой. Сашенька повторил движение сестры и был окачен волной парализующего ужаса. В сторону госпожи Бирон несся огромный иссиня-черный жеребец, словно посланник ада. У сестры не было шанса спастись, такой и карету пропорет, если что. Сашенька бросился из дворца. Он должен успеть. С улицы понеслись крики, вой ужасный, он бежал по лестнице со скоростью немыслимой. И чудом было уж то, что не споткнулся, не упал, не сломал себе шею. Его сердце подпрыгнуло в ужасе, когда Сашенька все-таки выбрался из дома. Карета валялась на боку, да не беда, карета, чай, покрепче плоти человеческой будет. Конюх и лакей валялись подле. Сестрица сидела обочь дороги. – Санька! О, Господи! Что, что случилось?! Ты ранена? Прошла почти секунда – вечность! – пока она не начала хоть как-то реагировать на его слова. Секунда, за которую миллионы страшных мыслей обстреляли его голову, разорвав ее на части, но, не причинив видимого, зримого урона. Александра Александровна медленно подняла на него глаза, в которых не было и тени узнавания. Еще никогда Сашенька не видывал сестру столь бледной. Даже губы у нее были белее снега зимой. – Что, что с тобой?! – Черт побери, да прекрати душить ее! Она не ранена! Сашенька не удивился, услышав голос Марты. Он испытал лишь гнев. – Что сие значит? – выкрикнул яростно. – Разве я не велел тебе… – Оставь Марту в покое, – тихо прошептала сестра. – Она спасла меня. – Случайность, – даже расстроился Сашенька. – Ты случайно не ангел-хранитель? Марта глянула на него холодно. – Ты просто щенок, любезный. Али я должна была смотреть, как сестра твоя погибнет, только потому, что ты мне… не доверяешь? Это не было случайностью. Таких случайностей нe бывает. И Сашенька прекрасно понимал это. Боль вернулась ночью. Весь вечер они провели в молчании. Сестра принципиально отказывалась разговаривать с ним, отводила взгляд, он физически-болезненно ощущал ее враждебность и дурное настроение. Даже обычно болтливый Густав не раскрыл рта. Досадливо поморщившись, Сашенька было подумал, а не отправиться ли на задние дворы, в людскую, где разбитные, румяные девки и развеселят, и приласкают. Занятия любовью были для него прежде сравнимы с принятием пищи: кушать-то иногда зело хочется, тем паче, вкусненькое, лакомое! Да нет, не пойду, решил Сашенька, засыпая. Вновь он проснулся буквально через несколько минут, сбежал из обрывков начинавшегося уже кошмара, выскочил из него с глухой болью в левой руке. Во рту было премерзостно, и точно также на душе. Кошмар был отчаянием, горестным воспоминанием о нелепо погибшем Петьке Сапеге, бессмысленным, но очищающим гневом на судьбу, что может ударить столь жестоко и коварно. Он попытался вызвать перед взором внутренним образ Сапеги, и в ужасе понял, что не может. Ему вспоминалась их последняя встреча: как Петька сидел в золоченом кресле, во что был одет, вспоминались его жесты, звуки его голоса – все было, только вот лица Петькиного юный князь вспомнить никак не мог. Что-то в его душе отчаянно противилось сему воспоминанию. Сашенька поднялся, подошел к окну, осторожно сдвинул в сторону тяжелую, мрачную штору. Нечего там смотреть, сие он знал прекрасно: Нева, дорога – все дремало в совершенном спокойствии. Но Сашенька все равно стоял и смотрел с редкой смесью ужаса и восторга. Мир больше не был поделен на свет и тьму, – пропало куда-то сие разделение! – в нем господствовала абсолютная чернота, по краям переходящая в серый безжизненный цвет. И Сашенька, вглядываясь в подобные переходы ночи, невольно задумался над тем, а может ли все, увиденное им, быть отражением реальности: свет и тьма, жизнь и смерть были не только двумя экстремами космоса. Всюду царили промежуточные оттенки, вмещавшие в себя любые тени, любых существ. Вон, поди, сущие волки мелькают – только белые отчего-то. Сашенька вздрогнул: да что с ним такое? Потусторонний мир как будто поверил в него со всею серьезностью и играет теперь на слабых его нервах. Он никогда не понимал людей. Так, может, он – тоже тень, аль оборотник какой? Царство тьмы, что населяет мир в час меж днем и ночью, считало его оборотником и, кажется, развернуло на него свою охоту. Не выдумывает ли он все это? Мир состоит из впечатлений, просеиваемых человеческими чувствами, а вряд ли чувства обманывают его. Из чего тогда составляется жизнь, как не из воспоминаний и из тех магических трех секунд, что зовутся настоящим? Настоящее кратко, а Прошлое – велико и безмерно. Он утонул в нем. Шорох разогнал его мысли. Кто там? Юный князь накинул на себя халат атласный и осторожно выглянул из покоев спальных. Он устал, но это была чисто физическая усталость. Его душа пребывала в брожении, и Сашенька знал, что сей ночью не найти ему покоя – да и не хотел он его искать. Сны не имели больше над ним власти. Тишина дворцовая навалилась на него всей тяжестью. Сашенька словно ударился о безвидную, прозрачную стену, о коей раньше и не догадывался-то. Ореховый кабинет батюшкин был занят – там спала Марта, следовательно, не посидишь там запросто. И все же… Сашенька осторожно потянул на себя дверь кабинета. – Марта? – спросил он. И не получил ответа. Ее не было. Сбитые простыни на узком ложе, разбросанные подушки и одеяла. Кровать была пуста. Марта… все-таки ушла. Несколько минут Сашенька просто стоял на месте, чувствуя абсолютную свою беспомощность, затем решительно развернулся и бросился в соседние покои: может, она там? Куда там, мечтатель! За спиной юного князя возникла тень сестры, колыхнулась. – Ее нет, – вздохнул он. – Что? – Ее больше нет, – Сашенька кивнул в сторону Орехового кабинета.– Наша гостья того-с… съехала. И не спрашивай меня, почему. Последние следы сонной усталости исчезли с лица Александры Александровны. – Что ты наделал? – Я ничего не делал, – не понял ее Сашенька. Сестра сердито махнула рукой в сторону кабинета. – Что ты там искал? – Ничего, – смутился дико Сашенька, даже в полумраке было видно, как покраснел он. – Мне послышался какой-то шум, вот я и… – Шум? Ты выгнал ее. Ее, понимаешь?! – С чего ты взяла? – возмутился юный князь. – Ты и так Ее уже выгонял, – возмущалась сестра не меньше. – Господи, полночь на дворе, а ты! Холодно, темно… Сашенька зажмурился, мысленно сосчитал до десяти. Только не ссориться! – Но я не выгонял ее! – Где же тогда она? В этот момент раздались шаги, мягкие, но нерешительные. Сашенька подскочил к двери и буквально подхватил Марту на руки. Ее волосы были растрепаны, нечто темное – кровь? – налипло на них. Правый рукав платья был разорван, подол забрызган грязью. – Эй! – воскликнул юный князь. – Что… что произошло? Не отвечая, Марта прошмыгнула в кабинет и заперлась там. Сашенька бросился на дверь с кулаками. – Я спросил тебя, что случилось? Дверь подалась. Марта успела уже сбросить с себя грязное платье и стояла посреди кабинета обнаженная. Саша попятился в растерянности – на правом предплечье их странной гостьи зияла глубокая, рваная рана. Сашенька не обманулся – серебристо-белые волосы ее были запачканы кровью. – Господи, да что случилось? Марта, не стыдясь наготы, подошла к кувшину с холодной водой и принялась промывать рану на руке. Она не отвечала, она просто впитывала его слова. – Боже, боже, Марта! – вернулся вдруг голос к онемевшей от ужаса Александре Александровне. Марта вскинула не пораненную руку в жесте, который должен был успокоить их. Куда там! – Марта, прошу тебя! – в голосе сестрицы Сашенька разгадал панику, внезапно разбудившую в нем непонятную ревность. – Что с тобой, а? – Ничего, – наконец, ответила Марта. – Я просто слегка поранилась. Ничего ужасного со мной не произошло. – Как же нет! – едва не плакала госпожа Бирон. – Я позову за лекарем. Марта отчаянно затрясла головой. – А вот лекаря не надо. Мне нужны бинты – и все. – Сейчас, сейчас принесу, – Александра Александровна, позабыв о колокольчике, что может созвать прислугу, бросилась куда-то вглубь дома. Марта тут же обернулась к юному князю и сказала негромко, но очень властно: – Прошу тебя, ничего ей не говори. – Что не говорить? – бестолково прошептал Сашенька. – О тьме и ее тенях. – Я… я не понимаю, – завел было юный князь, но Марта резко оборвала его. – Я объясню тебе все. Но позже. Александра уже бежала с ворохом тряпиц белых в руках. Таким количеством можно полк раненых забинтовать, невольно подумал Сашенька и усмехнулся лукаво. – Вот столько не надо, – начала было Марта, но у нее не было никаких шансов спастись от сочувствия госпожи Бирон. Сашенька отступил, зная, что в такие моменты сестрице под руку попадаться не стоит. Опасно. Она врачевала рану Марты с превеликим энтузиазмом и с идеальным неумением. Юный князь, честно говоря, даже не знал, нужно ли все это, что сестренка делает, скорее всего, Марте-то становится от такой заботы лишь больней. Впрочем, она стойко выдерживала процедуру врачевания, ничем не выдавая досаду, а под конец поблагодарила госпожу Бирон царственным наклоном головы. Затем взглянула в сторону сваленной посреди кабинета одежды. – Жаль, платье испорчено, – вздохнула она. – Ерунда! – Александра Александровна сердито взмахнула рукой. – Одежды хватит на десятерых придворных дам. Лучше объясни, что произошло? – Ничего, – спокойно ответила Марта. – Ничего… кроме глупой случайности. Я сама виновата. Мне даже стыдно говорить о такой царапине. Сущая ведь пустяковина. – Царапина? – ахнула госпожа Бирон. – В моей жизни бывали раны и пострашнее, – хмыкнула Марта. А Сашенька смотрел на пальцы их таинственной гостьи. Она держала их в воде, налитой в серебряный тазик. Все пальцы в крови, в ужасе подумал он. Кожа на костяшках сбита, и под ногтями кровь насохла. Марта поймала его взгляд. Она вообще великолепно ухватывала любое движение чужой души. И быстро стала растирать руки мылом. – Я принесу тебе сорочку и халат, – вздохнула госпожа Бирон. – Велю приготовить кофе. – Решительно двинулась прочь из кабинета, увлекая за собой и юного князя, словно окаменевшего сей ночью. – Сашка, нужно послать за лекарем, – прошипела за дверью сестрица. – Ее рука выглядит просто ужасно. – Ты же слышала, что она сказала, – горько хмыкнул Александр Александрович. – Это всего лишь царапина. Александра отпила кофе и метнула на него сердитый взгляд. – Послушать тебя – так ты развлекаешься. – Я не развлекаюсь, не лукавь, – возмутился юный князь. – Ты видела ее руки? – Нет. А что? – У нее под ногтями кровь насохла. Такое впечатление, Марта с кем-то боролась. – Боролась? – сестра судорожно вцепилась в маленькую фарфоровую чашечку. – Конечно же! И как я сама не сообразила? – С ней что-то не так, – вздохнул юный князь. – Не стоило нам впускать ее в дом. – Ты еще что-нибудь про ведьм скажи, – хохотнула госпожа Бирон, но хорошенькое лицо ее оставалось серьезно. – Ты становишься чересчур нервней, сударь мой брат! Ну, как ты не понимаешь, это – Она! Сашенька вздрогнул – на пороге стояла Марта. Его взгляд невольно скользнул по ее рукам – чистые, отмыла кровь. Она спокойно села в кресло, взяла чашечку кофе, отпила. Посмотрела на юного князя пронзительно желтыми глазами, – у него аж дрожь по спине пробежала, казалось, он растворился в жутких вертикальных зрачках, расплавился навеки, – и спросила: – Ты рассказал ей? – Не понимаю, о чем ты говоришь, – запаниковал юный князь. – О том, что ты увидел в день торжественного погребения тел государей императоров. Сашенька вскочил и заметался меж дорогой мебели, сердито, взволнованно: – Я ничего не видел! Довольно! Или ты покинешь дом, или исчезнешь из нашей жизни – или… – Если я поступлю так, как тебе ныне угодно, вы оба погибнете, не пройдет и дня, – спокойно отозвалась Марта, допивая кофе. Это было столь неслыханно, что Сашенька уже собирался засмеяться – громко, отрывисто, саркастично. И не смог. Отчаянная дрожь мурашками металась по спине. Что-то было в ее голосе, во взгляде удивительных глаз, что лишало слова смехотворности. «Если я поступлю так, как тебе ныне угодно, вы оба погибнете, не пройдет и дня». Сашенька не мог разгадать пока что глубинный смысл этого предупреждения, но знал, просто знал: следует поверить Марте. За последние дни он пережил слишком многое, слишком уж многое повидал, чтобы не прислушаться к голосу души. А душа твердила: надобно поверить. Сестрица вдруг выронила чашечку и, глядя на мелкие осколки, нервно рассмеялась. А потом в покоях княжеских внезапно воцарилась особая какая-то, приглушенно-тревожная тишина. Смесь страха и неверия. Пальцы Александры Александровны дрожали мелко. – Не уходи, – прошептала она Марте, – Никогда не покидай нас. Желтые глаза превратились в темное золото, потускневшее от времени, они пристально следили за братом и сестрой. – Никогда – это страшное слово… …Он, Лукич, пестовал Темного Царя. Он и никто иной был его истинным наставником, ибо воспитание на крови есть сладчайшее для развития всесильного правителя державы. Кровь – она липкая зело, лучше всего скрепляет выученика с возлюбленным пестуном его. Помнится, носились они тогда на конях дико по деревенькам близмосковским, да наткнулись на шестилетнего бродячего мальчонку. Свели его в Преображенское не сговариваясь да распяли там мальца. И кололи, кололи, пока кровушку-то всю и не выпустили. Умылись ею, наисладчайшей для братства волков черных, отпавших. Мальца потом крестьяне в поле нашли – да чтобы они супротив державного властелина что-то крякнули! Смеху-то опосля было, когда в году эдак в 1720-м мощи паренька обретены нетленными! Все неистовей становился выкормыш его, побратим кровный. Лукич с улыбкой вспоминал, как с обнаженной шпагой метался по ассамблейной зале Темный Царь, перекосив лицо. Рубал по столу перед служаками почтенными. Попробуй, угомони такого! Некоторые дурни, впрочем, пытались, да только он в таких случаях никого к себе не подпускал: кого плашмя по голове оглушит, кому пальцы изрежет, с ног свалит ударом эфеса в спину. И так всякий раз, пока не повиснет Сухоруков у Темного Царя на плечах, не зашепчет на ухо жаркое, ласковое, им одним только ведомое, в зальцу соседнюю не отволочет. Дивились тогда люди почтенные на Сухорукова, что сиживал в обнимку с царем: уходил из залы ассамблейной Анатолькой, а вернулся-то Лукичом – чудеса! Да, не стоит жизнь на месте. Свозились люди в приказ тайный Преображенский – розыски любил государь. – Я допрошу построже вашего… Зачем? Сухоруков и сейчас усмехался змеисто. Неча вопросы глупые задавать. Запылают в Преображенских приказах костры – лепота то, любо! Парят людей горящими веничками, тянут из них жилушки сладчайшие на дыбе, сдирают кнутами мясо до костей. Сам сдирал, сам парил, сам тянул. Ночами лишь выходил Темный Царь из застенков, осатаневший от криков, стонов, крови, наливался вином, столь по цвету с кровушкой схожим, и без памяти падал в кровать… А едва рассветало, вновь бежал на тонких, длинных ножищах в застенок – рвать и жечь проклятое семя людское. Эх, тяжелы будни царские! И по сей день забавлялся Сухоруков вспоминаючи, как осмелился страду кровавую партиархишка Адриан прервать. Заявился как-то в Преображенское с иконкой Богородицы о душеньке царской печаловаться. Зря он это, право слово, зря! Нема у властителей держав могутных душенек. С роду они отсутствуют. – К чему эта икона? Разве твое дело приходить сюда, а? Убирайся живее и поставь иконку-то на место! Я богоугодное дело делаю, я, не ты! Я казню злодеев! Кругом злодеи неизживные! Свозили потом в телегах выживших под пытками, в грязных, окровавленных, прожженных рубахах исподних. Дурни свечечками горящими от Темного Царя оградиться-заслониться желали! Рубили, рубили, сегодня двести человек, завтра четыреста, снова двести, и еще сотню. Все рубили, не только царь-батюшка. За работу упаренную радникам после каждой головы отрубленной водки чарку подносили. Как тут не потрудиться на славу! И пили, пили не только из чарочек водку, другое винцо капало. Злился Сухоруков, видя, что во время попоек сих холодеет у Темного живот внезапно, судороги начинаются, дрожь по телу пробегает, тик в щеке делает и без того уродливое лицо безобразным и страшным. По ночам Темный дергался в таких конвульсиях, что Лукич вынужден был рядышком ложиться и держать возлюбленного своего за плечи – только так выученик мог забыться тревожным, коротким сном. Жажда возмездия всегда жгла пестуна царского, ибо он – Отпавший. Так пусть и царь державы Святой, Белой тоже станет отпавшим дитем Тьмы! И выученик набрасывался на самых доверенных лиц. То на Князя набросится, лицо в кровь изгваздает, то Лефорта хитромудрого на землю повалит и топчет, топчет ногами… Любо сие, любо… Страх к Темному Государю жизнь его земную пережил, сей страх и в смерти сущим его сделал. Им немного осталось – сущую-то малость. Волчат прибрать, дай-тр Мунт сроку. И как бы Она не дергалась, как бы зубки ни скалила – час сей долгожданный пробьет скоро. Окончательная жертва будет принесена. Но как же жутко терзали прошедшей ночью его бессмертную плоть ее клыки! Только чудо спасло его. Чудеса и для Тьмы случаются. Осень 1708 г. Я чувствовал дикую боль лишь дважды в жизни, и она была различного качества. Однажды, во времена Великого посольства на постоялом дворе в захудалом немецком княжестве, когда мой друг, мин херц каптейн, насиловал меня в душной каморке под крышей, унижая и уничтожая во мне что-то, что исходило от меня и от него. Возможно, то были убиты ростки крепкой мужской дружбы, что была возможна меж нами? Прикосновения плоти к плоти могут означать смерть. Когда больше уже ничего не остается, кроме кричащего против насилия тела, кроме великой боли ощущения предательства. Герои ищут катастрофы: Ахиллес не был бы Ахиллесом без своей беспомощной пред смертью пятки, Геракл – без плащаницы, Христос – без креста. Сомнения в том, что я – мужчина, а не царская задница-плевательница, еще долго не оставляли меня. С той ночи я стал мужественнее и вместе с тем боязливей, покладистей, трусливей, равнодушней. В поисках победы после поражения. В бегстве от всего, что могло бы удержать меня. Я бросался на стены, один на десяток врагов. Искал ли я смерти? Наверное, но не получал даже пустяшной царапины. Войны не дают ничего, кроме смерти, но некоторые хорошо наживаются на них. Я – тоже, я заключил диаволов договор с больной совестью. А потом я нашел Ее, стирающую порты. Ее, способную произнести единственно истинные слова любви и тоски. Эти слова нашли дорогу к моему сердцу, оно стало ларцом слов сих. С Ней я терял небеса и падал в траву, что поет от страсти. Звезды рядом с Ней сияли ярче, я сам казался себе огромным белым зверем, сильным, смелым в своем праве на любовь. А потом мои мечты были заморожены, заморожены намертво. Ее отняли, потому что следовало доставить боль – мне, Ей. Слезы? Их не было тогда. Отныне я напоминаю себе зверя, под веки которого забрался червь, питающийся моими слезами. Я – верность, которую растоптали ботфортом. …Она выжила, когда ее укусила змея, потому что я припал к ранке и высосал яд. – Это – Судьба, – прошептала Она, когда я прополаскивал рану водой. Героини ищут катастрофы и гибели. Но Ее все равно отняли. Судьба покоряется крикам царей. Это тоже судьба – готовность отдать все и вынести все. Она – умнейшая из женщин, застывшая в порфире горестной поверхностности царского двора. Яд дворцовой неволи страшнее всех укусов змеиных. Ее не ослепляет сие уродство, Она выстоит пред безжалостным злом. Но Ее все равно отняли у меня. Я жду в царской приемной государя. Предопределение всей моей жизни – ожидание великого мин херца. Ждать, невзирая на время дня и ночи. Когда я был свободен, я мог летать, но Ее отняли у меня, отняли вместе со свободой. Остались лишь водка и просто бабы – мне, утраченному и утратившему все, что можно обрести в мире сем. Я долго искал поющий родник счастья, Женщину великой смелости, балансирующую по лезвию меча. Во мне умирает безумный пиит, что гонится за белой волчицей, находя ее лишь в пьянительных мечтах. Ибо отняли у меня родник поющий. С ней я был ближе к звездам, ближе к луне. «Ты, ты получишь все звезды, коих не было еще ни у кого…», «Я сотку тебе цепи из страстных лобзаний…». Слез больше, чем моря, а ведь и в лужице жалкой можно захлебнуться. Я захлебываюсь слезами, которых не осталось. Я сижу в царской приемной и жду мин херца каптейна. Зачем? Почему? Ибо я – трус, трусливый пес, поджавший хвост после пинка хозяина. Она полюбила во мне философствующего солдата-убийцу. Жизнь и Смерть танцуют на иконах ее мыслей, непостижимых мною. Кружат вокруг нас люди, и брызжет кровь до потолка. Из царского кабинета выходит Она, я давно уж не видел Ее. Что-то говорит мне, голос звучит замученно-горестно, Ее утомила его жизнь рядом, и я могу понять Ее. – Я люблю тебя, – шепчу я и понимаю, что в словах моих для нее не осталось интриги и тайны. Ибо Она знает то, что еще не ведомо мне. Через несколько дней состоялась пышная свадьба – венчался светлейший князь Меншиков с девицей знатного рода Дарьей Арсеньевой. Невеста была добра, мила, богата, влюблена в своего жениха и… горбата. Лето 1733 г. Утро началось с Ее голоса. – Исчезни из дома, – голос звучал торопливо, с придыханием, казалось, еще немного, и он сорвется на крик. – Сей же час! – Но… – растерялся юный князь. – Встретимся за городом, у высоток, что на Саарское Село ведут. Есть там ходы подземные потаенные. Я приведу туда сестру твою. Сей же час уходи из дворца. Сашенька сжал руками голову. Бред, право слово, бред натуральнейший, околесица! И в тот же миг почувствовал, что в покоях он не один. Чувство было дикое, будто кожи его коснулось нечто. Кто-то – что-то – внезапно вырос у него за спиной, мрачный, неправдоподобно древний и опасный. Юный князь содрогнулся, дрожь волной пробежала по всему телу, от головы до пяток. Он хотел развернуться, встретить угрозу лицом к лицу, и не смог. Внезапно Сашенька вновь сделался дитем малым, что попалось в паутину кошмара, в коконе которого преследуют его чудища и безликие монстры. Он просто зажмурил глаза накрепко, уговаривая себя, что химеры страха незримы, пока он их не видит. Но чудовищное нечто подходило все ближе и ближе. Двигалось оно медленно, оно подкрадывалось к нему со спины, разевая в момент сей ужасную пасть, тянулось к сердцу, готовое вырвать из него жизнь. Александр собрался с духом и резко обернулся. Он был один. За спиной его лишь пустота. Или метнулось что-то тенью вспугнутой внезапно прочь? Дико скачущая по жилам кровь успокаивалась постепенно, руки дрожать перестали. Но бесплотный ужас все ж остался, некуда ему спешить было. Чувство, что жилье родное отныне придется делить с необъяснимо жутким, отдавало горечью. Оно чадило, словно яд незримый, отравляя собой пространство. Сей чудовищный житель мира теней был способен оставаться незримым и абсолютно незаметным, если хотел того. И Сашенька понял, чем питается чудовище: страхом. Сашенька оглянулся вдруг на зеркало венецианское, и то разлетелось с тихим стоном на множество осколков. Словно коготь огромный поверхность совершенной красоты взрезал небрежно. Юный князь едва успел зажмуриться, защищая глаза от миллионов микроскопично мелких, серебристых игл, словно снежинок вихрь завертевшихся над ним, что-то коснулось плеч его ледяными пальцами. Боли не было, но было чувство, что молния вспорола тело. Он чувствовал, как хлынули потоком льдистым все силы из плоти его, схватился все ж таки за дверь и бросился прочь. Волна черноты стекала вслед за ним по лестнице. Тени отплясывали танец безумный, стараясь ухватить Сашеньку за руку. Ему по-прежнему не было больно, действительно больно. С ним просто оставалось то, что нервы его считали за страдание физическое. Юный князь вжался в стену, борясь с чернотой, воцарившейся в его мыслях, затем рухнул на колени и, преодолевая обморок страшный, пополз. Он упрямился спасительному забытью, не понимая уж, что видит и слышит на самом деле. Он слышал вой, чужой и злой смех, шум борьбы далекой, удары больших, перепончатых крыльев. И запах обгоревшей плоти. Нет. Так легко он им не сдастся. Тьма столь легко проникла в дом, потому что он не хотел сразу же поверить в ее существование. И неверием заставлял страдать Ее, разрешал Тьме причинять боль Ей, наносить Ей раны кровавые. И мысль сия разбудила в душе упрямство. Александр готов был умереть здесь и сейчас, но не для того, чтоб сделаться жертвой Силы, коей случайно перешел дорогу. Завыв волком, Сашенька вскочил на ноги (но почему четыре их?), в броске вцепился в зыбкую огромную тень. Тьма взвыла, на смутном лице ее проскользнула смесь причудливая удивленья, боли и ярости, и Тьма рассеялась. Сашенька упал. Тени серые клубились по бокам, но приближаться опасались. Сердце юного князя колотилось бешено, словно маленький молоточек. Уйти, уйти отсюда, скорее, сей же час… Из княжеского дома в занимавшийся день выскочил красивый белый волк и бросился куда-то прочь, прочь из города, в Никуда. …Высотки стояли гордо, сюда редко добиралась большая вода, трактирчик жалкий у дороги – и все. Сашенька растерянно оглянулся по сторонам. Ну, и где же Марта? Рядом стояла крупная белая волчица с огромными желтыми глазами. Все, конец! Или… начало? – Я недооценивала опасности сего человека. – Кого? – наверное, это он спросил. – Аната. – Кого? – Ты знаешь его, давно уж знаешь. – Это безумие! – Верно, он безумен. Он болен местью, что нагнаивалась в нем тысячелетиями. И это самое худшее. Он уничтожил тысячи людей. Все ищет Белую Богиню и вещунов ее. – Но почему я? – С каких пор безумцы предоставляют кому-то объяснения? Все завертелось пред глазами, и наступило спасительное забвение. …Очнулся он от странного пения, такого ему точно еще ни разу не удавалось слышать в ново отстроенной столице России. Лицом к нему сидели люди в белых непонятных одеждах и пели. Их голоса звучали как бы отдельно, сами по себе, будто бы над столом, вокруг которого они сидели. Сашеньке показалось, что поет само пространство! Его тело покалывало от мелкой дрожи, в глазах расплывались оранжевые круги. Очертания каморы подземной, в коей довелось ему очнуться неведомым образом, резко изменились, да и лица у людей в белом тоже начали меняться, в них проступало и что-то дикое, и первоглубинное, они становились то удивительно юными, то жуткими, то просто другими – нечеловеческими. Из белого тумана на Сашеньку нахлынули чужие воспоминания, почемуто очень важные для него. Они были страшными и больными, и Сашенька вдруг понял, что боится, нестерпимо боится взглянуть в лица певцов. И тут пение на миг оборвалось, над ним нависли два лица – Марты и сестры, и усталый, с хрипотцой, невероятно родной голос произнес: – Очнулся? То-то же… Добро пожаловать, родненький. В окрестных чухонских деревушках в тот день испуганно крестились и запирали двери на все засовы, до того пугающим казался волчий вой, идущий из глубин, из чрева высоток. Часть третья ЧАС МЕЖ СОБАКОЙ И ВОЛКОМ Лето 1733 г. – Смотри, смотри на них, родненький. Смотри внимательно… Он уже видывал таких. Когда в храмах теснятся толпы народа, когда запевают «достойную» ли, «херувимскую» ли, либо дары вынесут – огласится вдруг церковь каким-то диким воплем: из груди женщины (возможно даже очень красивой, но странной какой-то красотой) слышится не то лай-потявкиванье, не то какой-то дикий волчий вой; что-то визжит в ней, пищит и стонет. Колотит женщину, дергает изнутри некая сила могучая, поводит судорога; кричит она, кричит самыми нелепыми голосами; платье в беспорядке, волосы растреплются – мечется несчастная по землице церковной. И несется над головой ее церковная «Аллилуйя». Стихнет затем женщина такая, смолкнет полуиспуганно, полупотерянно, и только тяжкое, надсадное дыхание слышно в тишине храмовной. Сашенька не любил и сторонился таковских. – Чего ж смотреть? То всего лишь кликуши. Эко их здесь поднабралось… Желтые глаза сверкнули горестно: – Ты не понял, родненький. Кликанье? Возможно. Сие болезнь особая. Душа человеческая вырваться из груди стремится, рвется принять облик свой истинный – отсюда и тявканье капризного волчонка, и вой тоскливый по недостижимому. Ибо не дано оборотиться им. Из отпавших они, что все ж таки решились вновь к белым вещунам вернуться… И только посему энергически, упорно и постоянно преследовал их Темный Государь, зауряд со всеми чудодеями, странниками, странницами, предсказателями, затворниками… Кликают души невоплотившиеся в месяц по однажды, по дважды, а то и по трижды. То скорбь души отпавшей, родненький… Посмотри на сию несчастную, во взгляде откроется ее история… …Вздернутая на дыбе кверху девка Авдотья: – С чего у тебя сделалась та скорбь, не притворяешься ли, кто научил тебя кричать? – Волком выла без притвору в болезни своей, а та болезнь у меня лет сорок и как схватит – я в то время ничего не помню; кликать же меня не научали… Дано семь ударов. – Говори без утайки: по чьему научению и с чего ты кликала? – Кричала в беспамятстве, без всякого притвору, ничего не помня, с чего учинилась скорбь – не ведаю, а научать – никто меня не научал. Было ей одиннадцать ударов. Руки в хомуте, ноги в ремне – висит на дыбе – только голова мотается. – Говори правду: с чего кликаешь? – Болезнь у меня, как у Государя вашего. Когда схватит, все запамятую, кричу без притвору и без стороннего научения. Отсчитали еще пять ударов… …– Счастлив ты, родненький, ты в беде мигом оборотился, не отпавший ты. – Кто ты, Марта? Вместо ответа желтоглазая тянет к нему руки с древним манускриптом. – Прочтешь – и все поймешь… Взяв манускрипт, юный князь повторил упрямо: – Кто ты, Марта? Что ты? Улыбнулась печально. – Не хотела тебя пугать до времени. Ныне таких, как я, называют оборотниками… …Он помнил последние дни жизни отца, как если бы прошли уже не годы, а пара недель горестных. Последние дни батюшка лежал в избе в состоянии меж небытием и явью сумрачно-безрадостной, из кое го возвращался на краткие только мгновения. Лицо, изрытое болью, лицо, в котором не осталось почти ничего человеческого – зато проступало что-то лесное, звериное. Горячка уцепилась в него скрюченными пальцами и уже не отпускала. Он бредил. По крайней мере, именно так думал тогда Сашенька. Но сегодня… Его батюшка рассказывал о странном племени людском. Они окружили его ложе скорбное, смотрят на него пристально и зовут к себе. Мол, пора бы уже и воротиться… Галлюцинации старого умирающего мужчины, мозг которого изъеден болезнью мучительной? Он ждал спасения смерти, он очень долго ждал… Батюшка боялся волка Тьмы, что всю жизнь преследовал его, что… отнял его Белую Волчицу. Бред? А если то не были видения горячечные? Кто тот черный человек, что волком Тьмы рыскал вкруг души умиравшего Князя? Ответ из пары буквиц: ОН. Сашенька схватился за кувшин с водой и судорожно глотнул. Вода, лишенная вкуса. Оборотница! Это было так нелепо, что стоило бы рассмеяться. Но не смеялось, ибо он видел Превращение собственными глазами. – Почему они прячутся здесь? – грубовато спросил юный князь. – Боятся, что ли, что их грязные, маленькие тайны могут открыться? – А почему ты думаешь, что эти тайны – непременно грязные? – спокойно спросила Марта. Спокойствие было ледяным, оно отлично гармонировало с каменной кладкой подземных камор. – Разве может быть грязной тайна Существования тех, кто когда-то породил весь этот мир? Или то наша вина? – Чего ж вы тогда скрываетесь? – Скрываемся? – Марта пристально смотрела на огонек свечи. – А разве люди, нынешние Хозяева мира, потерпели бы нас подле себя? – М-да, ты права, наверное, – юный князь поник головой. – Запомни, мальчик мой, – в ее лице не осталось мягких линий, одни сплошные острые углы. – Я всегда права. Помолчав немного, продолжила спокойнее: – Мы принуждены жить потаенно, в лесах, в пещерах, чаще всего у моря Белого. Люди не позволят жить белым вещунам. Они и на волков-то вон обыкновенных какие охоты устраивают. Ибо страх людской велик. И страх сей подогревают… Специально. Люди стали таковыми, потому что их долго лепила Тьма-мастерица. Они должны бояться нас. Черная краска не выносит белых оттенков. Люди считают себя охотниками, мы – дичь. Знание и Тайна всегда были добычей, с коей обращаются весьма жестоко. Знание и Тайна белых волхов есть природный враг людей. Ибо сия мысль долго внушалась им Тьмой. Тьма —тоже мудра, но мудрость может быть мрачной, душно-кровавой, а может быть легкой, искристой и светлой. Но – увы! У белых волхов не осталось времени. Почти. Сашенька слушал этот удивительный голос и не узнавал его. Эмоции, которые жили в нем прежде, угасли, голос превратился в ровный гул морского прибоя. – Я все расскажу тебе, чтобы ты знал, как выжить… среди людей. Не больше, но и не меньше. – А потом? – Что – потом? – Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю, – вспыхнул Сашенька. – Что будет, когда мы… мы покончим с атакой Тьмы? Ведь ты этого хочешь? Когда мы… обезвредим этого… как его… Аната? – Я не понимаю, – вздохнула Марта, и в голосе ее ожило смятение. – Что должно быть «потом»? Я – исчезну, а твоя жизнь пойдет прежним чередом. – Ты же сама в это не веришь, – прошептал Сашенька. – Ты же сама сказала: вы должны оберегать тайну вашего бытия. Никто не должен знать, что вы есть. – А посему я обязана, что ли, перегрызть глотки всем, хоть раз увидевшим меня? – хрипло рассмеялась Марта. – Да во имя всех богов борейских, почему? Кто тебе поверит, родненький? Али ты обо мне Сыскному приказу расскажешь? Незачем убивать людей. Нужно убивать Тьму. – Ну, тогда желаю нам веселой охоты, – хмыкнул Сашенька. – Ну, и что нам понадобится в борьбе с Тьмой? Чеснок? Святая водица? Серебро? Крест? – Серебро могло бы помочь, – серьезно ответила Марта. – Оно не убивает Тьму, но причиняет ей боль. Тьма боится серебра… А, в общем, не ломай голову, родненький. Не твоего это ума дело. Я знаю, как убить – окончательно – то черное чудовище, что преследует тебя. Просто помоги мне заманить его в ловушку. Все остальное мне решать. – Я, по-видимому, приманкой буду, – с издевкой произнес юный князь. – На кою тот монстр непременно поймается? – Он не объявится, покамест его хозяин ранен. А тот ранен, поверь уж мне. Ему понадобится по меньшей мере пара дней, чтобы оправиться. – М-да, и настроение у Тьмы от сего лучше не станет… Марта рассмеялась: – Уж точно… …А кликуша исступленно шептала что-то, раскачиваясь из стороны в сторону всем телом. – Бор Сущий и Бор Всевышний! Родитель и Нерожденный! Вижу я – нет Света Белого, Тьмой кромешной мир окутан. Но во Тьме я вижу только Бора, Бора —Родника Вселенной. Семя Он непророщенное, почка Он нераскрывшаяся. Вижу я, как разрушает Бора темницу Тьмы силою Любви, и мир любовью наполняется. Бьет в глаза Свет мне первозданный: то разделил Бор Свет и Тьму, Правду с Кривдою. Но слепит мне глаза все сильнее боль Боры, агония его нестерпимая – из лица его солнце выходит, из лица Прародителя! Стон протяжный меня оглушает – из груди его месяц светлый выходит. Стон растет, всю Вселенную в сердце моем заполняет. То звезды частые из очей Боровых на небушко взлетели, звезды-души наши человеческие. Зори ясные – из бровей Его. Ночи темные – да из дум Его. Ветры буйные – из дыхания, что со смертью космической борется. И я чувствую боль Его! Что боль болью побеждает! То шептала кликуша, али сами стены глухо стонали? Неведомо. Не-ве-до-мо… Июль 1711 г. Он торжественно провозгласил в стенах Кремлевских поход супротив «неверных» супостатов. Чего только стенам сим Кремлевским выслушивать не приходилось за историю свою томительно долгую, от Мосоха идущую! Преображенский и Семеновский полки стояли в строю на площади пред Успенским собором, а на их кроваво-красных знаменах были вышиты кресты с древним девизом Багрянородного (Кровавородного?) императора Констанстина: «Сим знамением победиши!» Кабы так – побеждают морями пролитой крови, что опьяняет почище вина. Темный Государь с истеричными нотками в голосе призывал к священной войне супротив врагов веры Христианской, дабы загнать их обратно в пустыни дикие, в норы далекие, откуда пришли они. Зачем? Чем помешали? Я посмотрела ему в глаза и выдохнула жарко, не опасаясь своры верных прислужников: – Ты пускаешься в безвестный путь. Засмеялся мелко, с надрывом, оскалил погнившие зубы: – Не один пускаюсь, друг мой сердешненькой, не один. Надо будет, тебя и на аркане поволоку… А Князеньку твоего не возьмем… Он уже видел себя у врат Адрианополя, али даже самого Стамбула. «Поспешать» – истерика, взнузданная безумием власти высшей земной, всегда поспешает вместе с посулами пустыми и обещаниями манны почти небесной… …Опустошенная саранчой земля, полуголодные люди кругом. Жара и гнилая вода, от которой мрут лошади и люди. Унылые переходы по бескрайней, выжженной солнцем степи. От нестерпимого зноя у солдат сочится кровь из глаз и ушей. Смотри, Темный Царь, Господарь жизней человеческих, смотри, ты ж этого хотел. Смотри, как убивают себя твои подданные, добравшиеся до воды и опившиеся ею в смерть. Смотри, Темный, ибо ты этого хотел. Взирай, как убивают себя солдатушки, смерть мгновенную предпочтя долгой пытке голодом и жаждой. И плевать им на твои проклятия и брань грязную! Поход вооруженной слепоглупостью Тьмы продолжался. Зачем? Поймали «языка», под пытками татарин признал, что Темный Царь двигается с 38000 человек пехоты супротив 120 000 турок и 70 000 татар. Заметался, мол, что в таком печальном случае делать? Отступать? Тяжелейший, ужаснейший переход Прутский. Турки наседают, татаре наседают. Спаги и татарские всадники в клубах пыли толпами проносились меж телегами обоза и, наконец, подожгли его. Смотри, Темный Царь, как пылают последние крохи жизни. Смотри, ибо ты этого хотел. Остановились, изможденные, на высотах местечка с непроизносимым названием Станилешти и взялись рыть окопы. В сумерках отлично видно, как необозримая темная лавина турецких войск охватывает русский лагерь. Смотри, Темный Царь, как сжимается кольцо Смерти. Смотри, ибо ты этого хотел. За три часа до захода солнца, испуская дикие вопли, взывая к своему молодому богу многократными криками «Алла! Алла!», вместо мечей взявшись за лопаты и мотыги, янычары принялись окружать русский лагерь траншеями. К ночи триста турецких орудий нацелили свои жуткие жерла на русский лагерь. Смотри, Темный Царь, смотри в безразличное око смерти. Смотри, ибо ты этого хотел. Отступать некуда: мы – в ловушке. Душит отчаяние Темного Царя. Почему не послушался Голоса, что останавливал его? Куда ни глянь – на холмах мерцают огни тысяч турецких костров. Утром общий приступ и – конец: в щепки разнесут турецкие пушки лагерь, а его, полтавского победителя, аки волка черного, в клетке поволокут по улицам Стамбула! Ибо этого ты хотел. Теперь расплачивайся – бесчестьем, позором, а может быть и гибелью. Блеснула зарница нового дня, что должен был стать для армии русской последним. Темный Царь начал бегать взад и вперед по лагерю, задыхаясь, бить себя в грудь – и не мог вымолвить ни слова. Русский лагерь готов был превратиться в бедлам. Видят боги, я не хотела, но бросилась к Темному Безумцу, положила его голову себе на грудь, кончиками пальцев принялась поглаживать его виски: – Все будет хорошо. Небесам слава. Земле слава. Воздухам слава. Глаз мой солнце. Дыханье мое ветер. Дух мой воздух. Плоть Земля. Оба мира меня услышьте! Поклон оружию богов, поклон оружию владык. И тебе, Смерть, поклон особый. Твоему поклон благословенью, твоему поклон проклятью, поклоненье твоей приязни и неприязни поклон особый. Коли вольно, коли невольно совершили мы, согрешили, отпустите нам грех, развяжите, вы – единые, вы все боги. Несчастный безумец утих, уснул, успокоился. Я прошла в палатку, достала тяжелый серебряный ларец, открыла его – смотрела долго на блеск драгоценный, на переливы бриллиантов. Захлопнула резко, обернулась к молча толпившимся за моей спиной офицерам: – Пускай Шафиров к визирю Балтаджи собирается. Вместе с вице-канцлером поеду. – Получится ли, государыня? – бабье лицо фельдмаршала Шереметева болезненно сморщилось. – А ты, что, и далее предпочитаешь без воды и без хлеба сидеть? Смолчал, я же перевела глаза на любезноверного денщика царского: – Безумец тот, кто повел Петра в сей поход… Сухоруков не смолчал, оскалил зубы яростно: – Если визирь примет твои кондиции о перемирии, он будет еще больший безумец! Сделав вид, что слов его не слышу, взяла серебряный ларец, запахнула его в плащ и направилась к выходу из палатки: – Богам будет угодно, ведаю я, чтоб визирь Балтаджи ослепился блеском золота, чтобы спасти многих честных людей. Природа чинуши повсюду одна и та же. Устоять перед дачкой? Все зависит от размера дачки. Мы ехали с Шафировым в лагерь турок, впереди – солдат с белым флагом. Я знала, что великий визирь Балтаджи изначально был настроен вовсе не воинственно. Он был сугубо мирный человек, никогда доселе не бывавший в сражении. Но, думая об отступлении, Балтаджи наступал, а Темный Безумец, возмечтавший о крестовом походе против Порты, отступал. Ирония Судьбы, всегда бывшей рядом с ним. Мы прибыли в турецкую ставку, и великий визирь тут же приказал прекратить обстрел русского лагеря, дабы пригласить меня в свой шатер. Шафирову досталось два дня томительного ожидания на улице. Если бы нас поставили пред выбором – быть любимыми или опасными – решение далось бы нам тяжко. Именно об этом подумала я, в одиночку вступив в шатер визиря Балтаджи. Тишина стояла мертвая, я слышала каждый мой шаг, а он курил кальян и даже не глядел в мою сторону. Маленькая игра во власть и всемогущество, давшая мне немного времени. Я чувствовала себя самой ничтожной рабыней из султанского гарема, я шла очень осторожно, только бы не упасть – голод и жажда давали себя знать. Как много нужно пройти, чтобы добраться до оттоманского визиря. Наконец-то, он вскинул на меня глаза. Странно, у Балтаджи синие глаза, такие яркие, что я вспомнила о небесах Бореи. Черные волосы, тонкая, изысканная какая-то борода, пронизанная серебристыми нитями, крупный, надменный нос и такой же лоб. Стройный, высокий и… бледнокожий. Не похож он на оттоманского визиря-то. Серый от походной пыли халат, белая чалма, серые стены шатра. Серый человек с синими глазами. Впечатляет. Улыбка, он рискует подарить улыбку государыне врага. Улыбка, демонстрирующая белые, острые зубы – хищник. Но хищник тоскующий. Я боюсь таких людей. Уже давно. Его голос звучит резко и нетерпеливо: – Мы не звали в наши земли русского царя. Он сам пришел, он сам сделал свой выбор. Умно сказано, Балтаджи. И главное – вполне справедливо, в этом-то я с тобой согласна. Впрочем, ныне мне суждено соглашаться на все, кроме рабства. Он смотрит на мои ноги, чуть выделенные подолом широкого платья. Знаю, виновата, женщина, каюсь. У великих мужчин куда больше преимуществ в мире сем, нежели у красивых женщин. Я не могу взбрыкивать, мне нужен худой мир, но мир без позора. Я ставлю пред ним тяжелый серебряный ларец. Открываю его. Визирь каменеет лицом. Такими мужчинами следует восхищаться, им не даны сомнения, они непременно покусятся на жертвоприношения с алтаря власти. Я – ныне тоже выступаю даром жертвенным. О да! Мне многое известно о мужчинах, а посему от восхищенья не осталось ничего. Уж простите. Его пристальный взгляд мешает мне, у него очень уж странные, почти проницательные глаза, они похожи на сапфиры или же зерцало, в которое поневоле приходится глядеться. – Ты жалеешь, что оказалась здесь, царица? – Нет, – спонтанная полуложь. Полуправда. Сказать «да» означает признание неудачи. Время бежит нестерпимо медленно, а тишина из шатра так никуда и не уходит. Но хоть пушки не гремят – и то уже победа. – Царь ныне подобен загнанному зверю, Балтаджи, он будет драться до последнего солдата. Ибо любит кровь. Я не хочу допустить сие кровопролитие. Ты любишь деньги, Балтаджи? Драгоценности? Ему не нравится мой вопрос, он раздражен, раздосадован, нервно пожимает плечами. – Думаю, да. Ибо они – власть. Ты разве не любишь власть? – У меня не осталось времени на сию любовь, Балтаджи. Я гляжу на него, он глядит на меня. Золотые глаза против глаз сапфировых. Какой цвет выиграет, какой проиграет? Тишина в шатре, тишина мертвая. Ему б хотелось оборвать ее, встать, подойти ко мне и поцеловать. Жадно. Не может. Ибо золотые глаза смотрят неотрывно в глаза сапфировые. Балтаджи внезапно встряхивается, отводит взгляд и улыбается, являя вновь оскал испуганного тоскующего зверя. – Твои вопросы пугают меня, царица. Меня – тоже. На мгновенье я поворачиваюсь к нему спиной. Сапфиры буравят мою спину. Я должна решиться. Великие дела требуют ничтожества и грязи мыслей. Я оборачиваюсь к визирю лицом, ловлю жадный взгляд, подхожу вплотную. – Я не хочу кровопролития, великий визирь. Ты любишь… любовь, Балтаджи? Белые руки на его сером от походной пыли халате. – Твои вопросы пугают меня, царица. – Меня – тоже… …На следующий день, июля месяца двенадцатого числа русский войска с приспущенными знаменами и барабанным боем в походном порядке выступили из лагеря и беспрепятственно скрылись в степи. Капитуляцию праздновали как сладчайшую из всех викторий. Лето 1733 г. Подле дворца их дожидался дознаватель Еремей Воинов, незнамо, как его по батюшке. Он со значением кивнул головой, завидев брата с сестрой, и степенно, утицей, двинулся им навстречу. – Ах, сударь вы мой, – начал он с прохладной приветливостью. – Рад, весьма рад-с, что вновь вижу вас. Я чаял нашей встречи. – Вы ждали нас? – осторожно спросил Александр Александрович вместо приветствия. – Причем давно-с, – подтвердил Воинов. Его лицо оставалось невозмутимо, но юный князь все равно понял, что дознаватель сдерживается из последних сил. Так не сочувствовать же сему Еремею, по отцу себя не помнящему, из-за этого! Но и гневить тайноканцелярского дознавателя тоже не след. По крайней мере, до тех пор, пока они точно не будут знать, что тому от них надобно. Сестра тем временем вошла в дом и замерла на месте, словно громом пораженная. Во дворце воцарился хаос. – Боже мой, – прошептала Александра Александровна. – Что… что здесь произошло? Это кто ж здесь наколобродил? Вопрос, на который не от кого ожидать ответа: слуги словно испарились в одночасье. Воинов внезапно очнулся от столбняка, грубо оттолкнул брата с сестрой в сторону и бросился по лестнице на второй этаж палат княжеских. – Что здесь происходило? – повторила супруга Густава Бирона. На сей раз, вопрос был адресован Сашеньке, который способен был отреагировать лишь беспомощным пожатием плеч. – Да не знаю я, – шепнул он. – Непонятно сие… Жилые покои пребывали в ужасном состоянии. Вся мебель раскидана, большая часть ее порушена варварски. Одежда вся, до ниточки последней, изорвана и разбросана по полам паркетным. Даже картины сорваны со стен, изломаны рамы золоченые по-зверски. Ни слова не произнося, Александра Александровна метнулась в спальные покои и вернулась с лицом окаменело-спокойным. – Что, там – тоже? – испуганно спросил юный князь. – Да, сударь мой брат. Варвар, вторгшийся в их дом, разрушил все, что попалось ему под руку. Он даже выместил ярость на гобеленах бесценных. Словно раненый дикий зверь в дому метался… – Анат, – прошептал Сашенька. – Это был Анат… – Шутить изволите? – раздался за его спиной голос дознавателя Воинова. – Да нет, – растерянно отозвался князь. – Так называла его Марта… – Ах, Марта, – Воинов важно кивнул головой. На губах его блуждала, словно гостья непрошенная, издевательская улыбочка. – И кто же все-таки эта ваша Марта? У каждого Меншикова она своя? – повторился он в прежней шутке. Александра Александровна пошла пятнами, надменно вскинула голову: – Не переусердствуйте в ирониях ваших, сударь! У Меншиковых может быть только одна Марта! Что она хочет сказать? – изумленно вскинулся Сашенька, но мысль додумать не успел. Воинов засмеялся, тонко, визгливо, секундно. – Причин для визита моего много-с. Нет у меня времени шутки-то шутить. Знавали ли вы денщика старого, соратника Великого Преобразователя, Сухорукова Анатолия Лукича? Сашенька кивнул головой. – Припоминаю. Впрочем, смутно весьма. Мал я тогда был. – И все? Только припоминаете? Когда вы видели его в последний раз? – Почему? Зачем сей вопрос? – Извольте отвечать, любезный князенька, – сурово сдвинул брови белесые Еремей Воинов. Сашенька кинул на сестру затравленный взгляд. Тон дознавателя премерзко изменился. Голос его был холоден, деловит и суров на неприятный, почти угрожающий лад. – Сие есть допрос? – высокомерно хмыкнул Александр Александрович. И как только силы нашлись для надменности! – Нет. Но я могу отвесть вас в Тайную канцелярию, коли вы на сем так настаиваете, сударь мой. – Почему вы спрашиваете меня о каком-то денщике, пусть даже и царском, черт побери? Воинов оскалил щербатый рот, пары зубов уж точно не хватало. – Да потому, что господин Сухоруков серьезно ранен. – И что? При чем тут мы? – А при том-с, что господин этот вас как покусителя на жизнь его назвал. – Оговор подлый! Интрига! – выкрикнула госпожа Бирон. – Возможно, – не веря, хмыкнул Воинов. Верить людям ему должность не позволяла. – Так кто мне расскажет об этой самой загадочной Марте? – решил дожать он молодых князей. – Вон, – тихо, но твердо произнес Сашенька, на удивление, напомнив в эти мгновения своего сиятельного батюшку. – Вон, раб подлый. И попробуй только вернуться за Ней. …Сухоруков не мог сдержать волнения, выходя из кареты у палат Княжеских. «У-у, логово Волчицы проклятой», – мелькнуло в голове. Поправил повязку на горле пораненном, вновь вздрогнул, вспоминая, как смыкались на шее жуткие клыки. Страх следует преодолевать, тем паче знал он, что Проклятая ныне ослабила охрану волчат княжеских, нет Ее здесь сегодня. Он, Анатолий Лукич, непременно должен встретиться с княжонком лицом к лицу, взглянуть в глаза недорослю, прочитать по ним, что знает тот, о чем догадывается. Ох, как же мало ему осталось свершить для созидания кана нового – камени философской. Кан, кан, требуешь ты жертвоприношений человеческих! Добро, людскую жизнь подарить тебе не жалко. Исчезали в недрах зловещего дома Сухоруковского бродяги, крестьяне из поместий его, прежним царем даренных. Но даже кровь их не помогала превращениям. По ночам окна дома Сухоруковского светились диавольским огнем жутким. Разносились вокруг тошнотворные запахи, слышались жуткие стоны и вопли предсмертные. А толку – чуть! Волчата Белой Волчицы надобны, сердцу ее дорогие. Ох, как надобны-то. Иначе не видать ему кана, способного по силе сравняться с утраченным Перстнем Япета. Княжича он нашел у горящего камина в кабинете Ореховом. Вишь, читает что-то. Захлопнул манускрипт тяжелый торопливо при виде гостя незванного. – Все читаешь, Лександра Ляксандрович? Добро тебе глаза-то портить, – сказал добродушно. Почти добродушно. – Да нет, сударь вы мой, – усмехнулся юный князь. Неприветливо так усмехнулся. Ухмылка такая отцовская, голиафовская, получилась. – Чтение сей книги лишь способствует усилению зрения истинного. Заостряет взгляд души. – Что за книга-то? – замер Сухоруков, уже зная ответ. – «Исповеди откровенные Мунтовы, писанные им самим», любезнейший Анат…олий Лукич, —Александр Александрович подобрался весь, напряженно следя за денщиком убравшегося в историю царя. Сухоруков сглотнул, а затем решительно протянул к юному князю руку с тяжелой тростью. – Дайте, мне отдайте, Лександра Ляксандрович, – прошептал зловеще тихо. – У меня-с сохраннее, целее будет. Сашенька сделал шаг к горящему камину. – Э нет, любезный, целее лишь в огне будет, ибо огонь очистительный исповедь сию сразу в Храм Странствий сгинувший доставит. Эх, не успел, не успел вырвать у щенка бесценное откровение. Кинул волчонок проклятый бесценное творение в огонь, да еще камин телом своим заслонил, кочергу да щипцы чугунные схватил, да поперед себя выставил, защищаясь. – И не вздумайте, сударь, книжицу сию из огня вытаскивать. Не удастся. В том я, князь Меншиков, клянусь истинно. Вмиг сгорбившийся, постаревший даже Сухоруков кинул злобный взгляд на юного князя. – Берегись, князек, – произнес с затаенной угрозой. – Щенок проклятый, ты сжег Великую Заповедь – скоро сгоришь и сам! Не увидит Она тебя ни живым, ни мертвым!.. И выскочил из палат проклятых торопливо. Вжался на улице лицом в дверцу кареты. Перед глазами все плясал огонь каминный, пожиравший дорогое сердцу. Огонь, огонь, он преследует его сквозь жизни. Эх, Варвара, горбушка сердешная, не отдала ты рукопись сию дивную тогда, и вот сгорели ныне последние крохи милых сердцу воспоминаний. Узнал тогда Голиаф-Князь, что сродственница с полюбовничком к книжице подобрались, отнял с гневу и велел слуге доверенному перепрятать. И как ни ломали того опосля они с Варварой, ничего не выпытали, кому передал… Март 1727 г. …Книга, книга сия волновала Варвару Михайловну Арсеньеву, сродственницу светлейшего Князя, даже более, чем Анатолия Лукича. В ней, в несчастной, даже вся радость куда-то пропала. А уж Лукич развлекал ее, горбушку сердешненькую, развлекал. Любопытно ж поглядеть на сцену колесования трех человек – разом и убийц, и фальшивомонетчиков. Варварушка, что в книге, Князем так подло схороненной, сходство свое с Карис-богиней нашла, внимательно смотрела, как получили преступные ослушники по одному удару колесом по каждой руке и ноге. Сухоруков аж поморщился, когда колесо громко, хрустяще изломало руки, перебило ноги лиходеям. Преступнички-то окаянные живы остались, и их крепко привязали лицами к колесам. Зрелище было отвратительное, а Варвара, ничего, смотрела. Один из фальшивых монетчиков, старик, изнеможенный предварительными пытками, несколько часов после казни испустил дух; но остальные, молодые, долго еще боролись со смертью. Ни стоном, ни жалобой не обнаруживали они своих страданий. Варвара Михайловна жадно впитывала в себя сие зрелище. Один из казнимых, к величайшему изумлению охочих до смерти зрителей, с большим трудом поднял размозженную руку, повислую меж зубцов колеса, отер себе рукавом нос и опять сунул руку на прежнее место. Варвара восторженно ахнула, вцепилась в руку царского денщика, когда тот же страдалец, заметив, что замарал он колесо несколькими каплями крови, со страшным усилием вновь вытащил изувеченную руку и бережно обтер колесо. К безмолвствующим Сухорукову с Арсеньевой подошел стремянный сродственницы светлейшего и что-то прошептал ей на ушко. Варвара задорно блеснула глазами, приосанилась, даже горб уродливый куда-то исчез на мгновение, и выкрикнула: – Лукич, миленькой, дело-то, кажись, слажено! Добыли нам того слугу княжеского. Он был, конечно же, рад, да только нетерпения своего не показывал. Варвара Михайловна отобедала вкусно и за час до отдачи дневных часов приказала стремянному Ивлеву Аникитке: – Вели заложить карету, созови людей, мне верных, пусть Маняшка еще возьмет водку, да конюх Аксен захватит с собой кулек с кнутьями. Ввечеру, около шести, экипаж был готов; закутанная в шубы горбунья взяла трость и приказала служкам отнести ее в карету. Арсеньеву провожали в гости к Сухорукову человек с десяток: служанка Маняшка, стремянный Аникитка, брат его, конюх задворный Феоктист, истопник Пятилет, конюх Аксен, да разве ж упомнит их всех Сухоруков-то? Все равно ныне никого из них в живых-то не осталось. Погода на дворе стояла ясная; в ночь прошлую выпало много снегу, не сдавалась сердитая зима, трещал на дворе мороз. Подъехав к дому Сухоруковскому, гостья не в залы за кофием и разговорами любезными отправилась, с амантом своим любым ворковать нежно, а велела нести себя в подвалы, грязные и мрачные, никогда не опорожнявшиеся по приказу Сухоруковскому от страдальцев. Одни служки несли Варвару на скамье особой, другие, вооружась зажженными восковыми свечами, теснились вослед шумною толпою, что предвкушает веселье особое. – Где он? – крикнула Варвара Михайловна нетерпеливо. Сухоруков кивнул головой в сторону забившегося в угол грязного и избитого слуги. – А, так ты вот где, гость дорогой! – заговорила горбунья, внезапно изменяя вид и голос. – Тут-то ты, гость! Где книга, князем тебе для схоронки даденная, куда дел? – Не ведаю, о чем ты, Варвара Михайловна, голубушка, – верный слуга князев разлепил избитые губы. – Куда девал… подай сюда текст древний… – говорила горбунья; лицо ее загорелось гневом, и удары посыпались на арестанта. – Подай книгу, книгу давай сюда, – твердила она, и снова тяжелая трость опускалась на голову и лицо преданного слуги ее же сродственника. В подвальной каморе было тесно, смрадно; в ней набралось много народу, пылающие свечи увеличивали жар. Горбунья так старательно работала тростью, что, забыв о болестях телесных, исправно исполняла роль палача – избавив тем самым Сухорукова от грязной работы. Ей нужен был простор – и Варвара Михайловна велела вести изловленного в передние палаты. – Держите его хорошенько, крепче, – распоряжалась она и вновь распаляла себя словами, а затем, мало помешкав, соизволила собственною ручкою и тростью бить княжеского слугу по плоти и по лицу многократно. А тот молчал упрямо. Все эти неудачи допроса еще более раздражили Варварушку; в жилах ее горела кровь властительной особы, не привыкшей к отказам. Именно это более всего привлекало к ней Анатолия Лукича. Слуга светлейшего плакал, божился, что не понимает, о чем Арсеньева его допытывает, молил о пощаде. Лицо его было покрыто синяками, ссадинами, ранами, по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью… Картина эта ничуть не смутила одержимую книгой Мунтовой Арсеньеву. Она резко обернулась к своим служкам: – Эй, вы, Феоктист, Пятилет, держите его крепче, жгите свечами лицо его, нос, уши, давайте! Шею, глаза поджигай да бороду, да бороду-то ему выжги! Слуга светлейшего взвыл дико, свечу, с которой к нему сунулись, криком задул. Свечу вновь зажгли; несчастный старался выбиться из рук служителей, да куда там, держали крепко за руки и за волосы. Голову его нагнули назад для более удобного обжога. Истопник Пятилет жег лицо, Феоктист старательно выжигал бороду. – Где Книга та, куда ее по приказу князя дел? – повторяла Варвара Михайловна, и Сухорукову вдруг показалось, что делает сие она не для допроса, а из желания причитывать в одобрение доморощенным своим палачам. Слуга княжий мычал, стонал, тщетно бился; увы, он был в крепких руках. Ему оголили спину. Конюх Аксен явился с кульком, а в нем – кнутья; вынул Аксен кнут понадежнее и приготовился работать. Анатолий Лукич не вытерпел, дерзнул в допрос вмешаться: – Варварушка, лапушка, умилосердися, благоверная. Статное ли это дело и что есть хорошего? Он – Он, сам! – дрогнул, но не горбунья. Она была убеждена, что в ее поступках ничего не было дурного. Обернулась к нему, выставила вперед длинный, острый подбородок: – Я имею полное право, мало того, я должна наказать его, как хочу. И схватилась за трость, била слугу княжьего по лицу и по голове. Вдруг замерла, остановилась, тяжело дыша с натуги. «Неужто устала?» – с надеждой подумал Сухоруков. Увы, тщетные надежды! Живая фантазия Варвары работала без устали. – Маняшка! – закричала служанке. – А ну, сходька в карету за водкой бутылкой. Да живо! Водку принесли. Сухоруков обмер, догадываясь, что воспоследует. Служки крепче взялись за арестанта. Водка потекла по лицу, верней, по язве, что осталась от лица несчастного. – Зажигай! – крикнула Арсеньева, обращаясь к Пятил ету. Страшный, нечеловеческий вопль огласил подвалы дома Сухоруковского и замер под их мрачными сводами. Несчастный судорожно рванулся из рук рабов, метнулся в одну сторону, бросился в другую, ударился о печку и в страшных конвульсиях упал на пол. Голова его пылала, курилась невыносимым чадом. Первым очнулся Сухоруков, сорвал с себя кафтан и бросился тушить пожар курьезный. Узнать слугу светлейшего Князя было невозможно после того пожара. Волосы его сгорели; лицо вздулось, посинело, почернело, местами вовсе выгорело; глаза заплыли опухолью и только сквозь раздутые, черные губы слышались стоны. Варвара разочарованно взглянула на него: – Так ведь ничего и не сказал, подлец… …Была глубокая ночь, когда Арсеньева вернулась домой. Помолилась истово и мирно опочила от трудов. Лето 1733 г. Сашеньку разбудил не шум, а полное его отсутствие. События последних дней научили его настороженной опаске, и юный князь рывком вскочил с постели, чувствуя, что усталость свалилась с него быстрей пухового одеяла. Он ничего — вообще ничего – не слышал. На цыпочках Александр двинулся к закрытым дверям, прижался ухом к замочной скважине, вслушался. Ничего. По ту сторону дверей царила воистину мертвая тишина. Сашенька скользил по спящим палатам княжеским к покоям сестры. Чертов Густав, болтается по девкам гулящим, али еще где, а она, сестренка, голубка, одна совсем остается, совершенно беззащитная при том! Сестра крепко спала, крепко, сладко. Сашенька вздохнул с облегчением и тихо, стараясь не наделать шуму, двинулся к окну. Город спал, спал также крепко и сладко, как и его сестра. Спало имперское великолепие, уставшее за день от томительно-царских задач, спал нищий люд, утомленный от дневной безнадеги в хибарках ветхих. Спал огромный, бесконечный мир. Тишина величия и спокойствия царила на земле. Все произошло внезапно, мгновенно. Это все разбилось на мелкие осколки в одну-единую секунду, и Сашенька даже не понял, что действительно случилось с уснувшим миром. Он внезапно оказался подхвачен водоворотом хаоса, грохота, круженьем зыбких, смутных теней, враждебно голосящих на все лады, визгливо всхохатывающих и кривляющихся нещадно. Дождь из разбившихся стекол оконных щепотей деревянной рамы окатил юного князя с ног до головы. Сашеньке сделалось холодно, словно в аду ледниковом. Холодно и страшно. Осколки на полу больно вонзаются в босые ноги, это льдинки, льдинки ада готовы изрезать его на куски. Александр почувствовал резкую боль в ладонях, осколки были подобны остро отточенным клинкам дамасской стали. Их дождь жадно впивался в руки. Боль была пронзительной, но не она тревожила мысли его, не она влияла на его действия. Под прикрытием дождя колючего в покои сестрины проникла Тьма. Из химеры Тьмы родилась человеческая фигура, высокая, темная, в мундирчике суконном времен Императора Первого, Петра. Время замерло от ужаса, растянулось до неприличия. Сашенька видел, как человек Тьмы повернул к нему голову и блеснул черными провалами глаз, пронзительными и фальшивыми, залитыми огнем безумия и ненависти, ненависти неутишимой. Тень, Тьма, человек-мрак повернулся к кровати крепко, невзирая ни на что, спавшей сестры. Он пришел за ней. Сашенька ополоумел от страха, переходившего уж границы разумного, испепеляющего любую мысль. Сей страх должен был обездвижеть его, однако… Сестра Санька в опасности! У нее нет шансов на спасение! Даже если она проснется (а она, голубка, отчего-то все так же спит непробудно), у нее все равно не будет сего шанса. Ей просто не хватит времени вскочить и убежать. Человек Тьмы пришел убить Саньку, не его. Пока что не его. – Нет! – прорычал юный князь. – Оставь ее в покое, проклятый! И Александр бросился наперерез. Ощущение соприкосновения с раскаленным металлом. Боль взорвалась в теле белым шаром и погасила сознание человека. Осталась только чистая ледяная ярость волка, сомкнувшего стальные челюсти на ноге пришельца из мрака, осталось одно-единственное желание – сбить, свалить врага с ног и терзать, терзать его с воем жадным. Кровь течет горлом, носом, глазами, заливает легкие, не дает, проклятая, глотнуть воздуха. Только не ослаблять хватки, не ослаблять… Сашенька боролся отчаянно с черно-красной пеленой, навалившейся на его мысли. Санька. Юный князь мог думать только лишь о сестре. Он должен ее спасти. Любой ценой. Любой ценой. Клыки рвали грубую плоть Тьмы, вгрызались в ставшие вдруг податливыми жилы. Тень взвыла разъяренным зверем, пытаясь стряхнуть с себя белого волка (аль то князь юный был?), наносила удары вслепую, бесцельно, наугад. Сашеньке не хватало воздуха, но он упрямо сжимал зубы. Тьма кричала, голосила на разные голоса; о, звук ужасный, человеческому существу не присущий, в нем смешались невыносимая боль и безграничная ярость, пробиравшая дрожью до костей. Александр Александрович откатился в угол от страшного удара в грудь, тут же вновь бросился к человеку-мраку, вгрызся тому в живот. Темная, душная кровь залила лицо юного князя. Сестра вырвалась из оков сна, села напуганно на кровати. – Что… что? – Беги! – провыл Сашенька. – Беги же! Почувствовав ослабевшую хватку белого волка, огромная тень метнулась прочь из покоев. Черта с два уйдешь, – азартно мелькнуло в Сашиной голове. Коридор был пуст. Тень исчезла. Но оставила следы: неровную дорожку темных, дымящихся зловонно капель, зигзагом бежавших вниз, по лестнице. Юный князь (снова в обличье человеческом, и когда только вернулся, не упомнит!) бросился следом. Тишина настораживала – значит, Тьма оставалась в доме. Подвал. Человек-мрак – там! Рванув тяжелую дверь, Александр вошел в подвал, готовый к внезапному нападению врага. Странно. Подвал был пуст. Сашенька нервно облизал губы. Безумие сущее, конечно, но он все равно обследует здесь каждый уголок. Да-да, каждый. А это что за дверь в стене? Раньше ее здесь не было, Александр был готов всем святым поклясться. За дверью сей, конечно же, расположилось его царство, его лабиринт подземный. Территория тьмы. Если он войдет туда сейчас, ему – конец. А человек-мрак только того и ждет. Убийственно оставаться на территории Тьмы. На мгновенье Сашенька прикрыл глаза. Пора возвращаться к сестре – сил продолжать борьбу у него все равно не было. Открыв глаза, Александр Александрович не больно-то и удивился, увидев, что загадочная дверь исчезла. 12 июля 1727 г. Она ушла, и меня не стало. Болезнь моя, говорят, до того усилилась, что добродеи мои близкие вздумали соборовать меня. Дескать, без чуда нельзя надеяться на исцеление. К кашлю чахоточному, что изгрыз уж ее земное тело, присоединилась лихорадка, и притом припадок так силен, что медики считают болезнь мою неизлечимой. Глупцы! Рано мне покамест уходить, не отдохнула Волчица моя Белая от меня еще. В изголовье ложа моего громко тикают часы, отсчитывают секунды горячечного моего бреда. Когда не было часов в мире сем, дни принадлежали богам, а ноги – волкам вещим. Я возлюбил на земле ночи. Ночи с ней. Тишина и шум, сделавшийся в ночи иным, искусно-пронзительным. Она как страж жизни обитает ныне в мире уснувших. В ночи я всегда был ближе к ней, ибо дней мое время разрывали на части другие: Темный Царь, детушки, Дарьюшка, война, ненависть и интриги людские… В ночи она отдавала мне свое время. Я учился ожидать от нее чего-то, ничего не ожидая. Возможно, счастья, принявшего формы сей женщины? Ибо любовь наша сродни полету к седьмым небесам, на которых теряешь вес свой тяжкий, бремя грехов земных, и знаешь, что не сможешь остаться в небеси навечно. Да разве можно объяснить любовь законами наук, мудрствованиями лукавыми? Тягость земная, могилина невзрытая, ты сделалась моим врагом. Материей, что втягивает в себя дорогое нам и изблевывает обратно только отчаяние беспросветное. Она была невинна даже в самой грешной страсти. Свободна от всех законов человеческого бытия, что делают нас неподъемными и неповоротливыми. Свободна от страхов, что парализуют, от желаний, отравленных Мгновением. Она была вневременьем надежды самого бессмертного Времени. Я люблю ее так, что все позабыл о том, что сведал о любви. Она могла часами смотреть на огонь в камине, забывая о мире вкруг себя. Что видела она в нем, радость моя белая? У меня не осталось времени, эвон как часы-то тикают глухо. Остался только ритм воли к жизни. Мы и с ней-то боролись долго-краткие двадцать пять лет, не желали поделиться друг с другом победой. Когда в любви я ловил ее широко распахнутые золотые глаза, в них читались лишь дикая, заповедная тишина древних лесов и боль, которой не понять мне. Никогда. Наша близость была пропастью неодолимой, в бездну которой тянуло упасть столь нещадно. Меня хотели связать цепями женитьбы. Сиди, мол, пес, на цепи у домашнего очага. Тяжело понять несчастных женщин, а Дарья – из таковских. Несчастна, потому что горбата сызмала, несчастна потому, что требует любви небывалой. Где взять-то? Жена моя обитает в ослепшем мире, в коем отвела мне особое место. Покорного восторга ее самопожертвованием. Она и думает-то в ритме времен года. Ее лето подошло к концу, так и не начавшись, осень кажется ей хладно-угрожающей. Она всего боится, жена моя – возраста, меня, нищеты, несчастья, собственного горба, что вечно влачится за ее спиной. Сестры, горб которой столь же неотступен. Жена моя никогда ничего не скажет прямо, она жадна до слов, мелкие они у нее какие-то выходят. Картечь, а не слова, которой она обстреливает меня с редутов своей боязливости. Моя душа вскормлена предательством, я предал Дарью уж тем, что повел ее когда-то под венец. Предательством и виной за нелюбовь ко всему, что мелко и уродливо. Она всегда говорила, что тот, кто любит, имеет Право. Ее понимание права и по сей день пугает меня – и будит ныне уж несбыточные желания. Она была огнем, тепла не дающим. И магией взгляда, коей я противостоять не в силах. Шепот моей жены, что спрашивает лекарей о моем здоровье, подобен раскатам грома. Лететь к Ней сквозь бурю подобно небесной скачке через ад. Я ненавижу голос жены, мешающей мне найти Ту, Что Ушла. Ибо моя любовь к Ушедшей столь же нормальна, как приятной формы безумие. Еe огонь был светом во тьме моей жизни. Цветом небес, раскрашенным в лазурный, песка, впитавшего мед ласки, лесом в сильно зеленых пятнах листвы, и водой, что отражает и преломляет все краски света. Краски есть деяния Ее света, и я смотрю на слепцов, Утративших Ее, зарывшихся в ничтожестве серых маленьких жизней своих дворцов и мыслей, коим нет начала и несть конца. Умру, говорят. Стоит завещать им выбить на моей плите могильной слова заповедные: «Свет, Любовь, Жизнь». Ее цвета – орех, мед, янтарь. Ее красота есть ослепленность, что нужна была Ей как лучшая маскировка в толпе серости. У этой жизни был цвет Ее волос без маскировки. Я познавал Ее нетерпеливо, требовательно. Значит ли это, что я торопился? Торопился услышать, как скажет Она: «Ты нужен мне!»? Была ли в этом особая притягательность Эроса лукавого? У ложа моего ныне плачет жена-горбунья. Самозванка, влезшая на трон, смастеренный из чувства стыда и верности государю-батюшке. Мертвая душа, как и ее сестрица, мертвая. Они убивают души в оболочке бесстыдных желаний, неисполнимых в уродстве материи. Уйди прочь. Вон. Не мешай моей торопливой скачке к Ней… …Незримо пребывая за пологом кровати Князя, что боролся с чахоткой и лихорадочным бредом, горячечным, видела я все мысли его. Рано. Нет, не пришла еще пора встречи. Не пройденными остаются пустыни сибирские тоскливые, когда умрет Князь для людей и семьи, когда мертвым покажется всему миру огромному, когда слетит с него шелуха титулов позлащенного светлейшества, когда сделается он белым. Волхом. А пока рано вести ему разговор со Смертушкой, мне за него поговорить с ее всемогуществом придется, ибо сестры мы с ней родные. Чай, найдем языкто общий. Надо лишь закрыть глаза, дабы не видеть измученное лицо Князя, щетиной белой заросшее. И тогда… В поле чистом, в раздолье широком повстречалась я, Жива душа, со Смертушкой. И был вид ее страшен, как у зверя рыкающего. Ужасен он для человеческой природы. Увидав ее, я, душа смиренная, сильно устрашилась. И спросила я Смерть: «Кто ты, лютый зверь? Очень уж страшен облик твой: вид у тебя человеческий, а поведение звериное». Отвечала мне Смерть, мне – душе Живой: «На тебя похожа я, как две капли водицы чистой. Рази не видишь, сестрица?» И, набравшись отваги, отвечала я, душа Жива: «Хочешь его, значит, взять? Да я не хочу, а тебя не боюсь. Ты сюда одна пришла. Ведаю, что спокойную жизнь ему у тебя мне нельзя ни вытребовать, ни с достоинством вымолить, а потому и бояться тебя не буду, хотя и все во мне трепещет, когда смотрю я на тебя. Уходи от его ложа прочь». Тогда говорит мне Смертушка, мне, душе Живой: «Умереть не позорно, позорно жить дурно. Как дым, дыхание в ноздрях человеческих, и мимолетно житье их, как след облака: ведь тень – прекрасна, если научишься жить. А научились ли вы сему? Вся светлость жизни сей мертва для людей и бесцельна. Безрадостна. Я, Смерть, – не взяточница, богатства не коплю, нарядных одежд не ношу, а славы земной не ищу. Ты ж мою участь на суету мирскую променяла. Все меж людей крутишься». Закатывается, закатывается его жизнь солнцем красным. Не удержать мне закат сей. Не окрикнуть, не отозвать. Ибо нема я ныне пред ним. На Том Свете все немыми будем. И неземной восторг чрез края чаши души нашей прольется каплями росы всегда живой. Росинками. Душа-то моя ныне плачет о теле Князя бренном… Тикают часы гулко. Оставь его здесь, сестрица. Не останавливай часов сих покамест, Танатушка. Пусть не ждет его пока Иное Время. Оставь его, Таната. Он – мечтатель во сне, принятом им за реальность. Оставь его в мире, ибо задолжал он миру Истину. Таната, я действительно сгину, если он уйдет сейчас с тобой! …Через пять недель болезни светлейший Князь с трудом выкарабкался из опасной болезни. Но тучи над его головой, тучи интриг, оговоров подлых уж сгустились, и все переменилось до неузнаваемости. Сам Князь в состоянии какой-то столь чуждой ему апатии безучастно наблюдал, как клонится к закату его звезда. Он все-таки входил в Иное Время… Лето 1733 г. Утро началось премерзко. С Еремея Воинова. Он решительно шагнул к кровати Александра Александровича и произнес: – Собирайтесь, сударь. Пойдемте со мной. Сашенька вздрогнул. Ну и пробуждение! – По какому праву? – спросил он, нашаривая рукой в беспорядке разбросанные одежды. – Не испытывайте мое терпение, князь, неуместными вопросами вашими, – с нарочитым терпением всепонимающего Служителя Высших Властей вздохнул Воинов. – Ступайте за мной лучше добровольно, не то… Мысли Александра метались в тесной темнице головы на небывалой просто-таки скорости. Его положение было воистину неприглядно. Сбежать ему вряд ли удастся, Сухоруков объявил на него охоту. Ай да, Анатолий Лукич, скоренько действует! Но если он отправится с чертовым Еремеем, отца не помнящим, смертный приговор ему будет подписан и приведен в исполнение. И Санькин – тоже. Человек-тень найдет и убьет ее, ибо сие доставляет ему истинное, сладостное наслаждение. «А меня замучат в застенках Тайной Канцелярии, и тогда все концы в воду», – печально добавил юный князь про себя. – Жаль, сударь, очень жаль, – с деланным сожалением вздохнул Воинов. – Но вы мне не оставили выбора. Слово и дело! Сашенька, не помня себя, бросился на дознавателя. Вернее, попытался броситься. И тут же задохнулся от боли. – Глупо, вот уж глупо, мой мальчик, – гневно выдохнул Еремей. – Не хотел тебя бить вот так вот сразу, а придется ныне жесточью действовать. – Оставьте его, сударь! – закричала Александра Александровна, вбегая в покои брата. – Прошу вас, опомнитесь! – Повинуюсь вам, прекрасная госпожа, – галантно отозвался дознаватель и напоследок ударил Сашеньку в лицо. Боль взорвалась алым шаром, и юный князь зарычал от нестерпимой муки. Он с трудом поднялся на ноги. Когда красные всполохи угасли перед его глазами, Воинов накинул на шею князю грубую веревку. – Слово и дело! – будничным, тусклым каким-то тоном повторил он. – Почему? Почему вы сделали это? – голос Александры Александровны казался треснувшим, безжизненным. – По какому праву? – Ваш братец слишком горяч, сударыня, – спокойно отозвался дознаватель Воинов. – По праву сильного я способен уничтожить весь ваш подлый род. А сие уж давно следовало сделать. – Вы… вы не понимаете, – простонал юный князь. – Я – в опасности наистрашнейшей! Он убьет меня, если вы поведете меня в Тайную! И сестру – тоже! – Он? – искренне удивился Воинов. – Кто ж таков сей «Он»? – Я не ведаю его имени, – выдохнул Сашенька. Ну не рассказывать же дознавателишке правду. – Ага. Идемте же, – невозмутимо произнес Еремей. И ухватил князя за рукав. Дорогу им преградила разгневанная госпожа Вирой. – Так дело не пойдет! – в ярости воскликнула она. – Никуда вы отсюда с Сашкой не уйдете, покамест мой посыльный не передаст письмо фавориту государыни императрицы! Воинов издевательски закатил глаза небу. – Пишите ваши письма сколько угодно, – грубовато отозвался он. – После того, как мы уйдем. Ваш братец сам набросился на меня, сего довольно уж для того, чтобы отволочь его в Тайную канцелярию. Ясно? А теперь убирайтесь с моей дороги, черт бы вас побрал. Я уже устал от вашего семейства! Долгое мгновение Александра Александровна не двигалась с места. Ее глаза воинственно сверкали, она вся напряглась, словно для прыжка. – Остановись, – торопливо прошептал Сашенька. – Еремей прав. То была моя ошибка. – Тогда я пойду с тобой, – решительно произнесла госпожа Бирон. – Нет, – Сашенька замотал головой почти испуганно. – Оставайся здесь. Дождись Марту. Расскажешь ей, что здесь случилось. Она – единственная, кто способен помочь тебе! – Марта? Но… – Да хватит вам ужо! – грубо рявкнул Воинов. Он ударил Сашеньку и поволок на веревке к дверям. Сестра рванулась следом. – Дождись Марту, – словно заклинание, твердил юный князь. – Она поможет! Непременно! Воинов рванул на себя створки дверей, влача, как на буксире, юного князя. – Боже милосердный, как я ненавижу сии сцены, – вздыхал Еремей сокрушенно. – Ведь ничего-то не изменится, только ранее срока лишается сил человек. А они ему еще на виске да на дыбе понадобятся! Ой, как понадобятся! – Снимите веревку, я буду благоразумным, – воззвал к Воинову Сашенька. – Клянусь, я не буду оказывать сопротивленья слову и делу государеву. Но велите выставить охрану для сестры моей! – Охрану? – задумчиво переспросил дознаватель. – От кого? – От меня, – негромко произнесла черная тень, выступая за спиной Воинова из стены и принимая черты почившего Темного Императора. Воинов отскочил в сторону. Сашенька не видел его лица, зато мог слышать, как издал дознаватель недоверчивый стон. – Что…? – прошептал он в ужасе. – Ничего, что смогло бы пригодиться тебе, – хмыкнула черная тень. – Что… кто ты? – задыхался от ужаса Воинов. – Ты не узнал меня? – Тень угрожающе колыхнулась в сторону юного князя. – Твоей сестре охрана уж не понадобится. От меня не спасешься за караулом. Тень Черного Императора бросилась на дознавателя. То, что билось сейчас с Еремеем, не было подобно человеку. Смерть несущая чудовищная пасть с длинными, преострыми клыками-ножами, когтями жуткими на черных лапах, длина которых казалась безмерной. Все это мяло, било, грызло, уничтожало, топтало дознавателя, терзало ему лицо, шею. Следующий бросок тени пришелся на Сашеньку. Ярость кузнечного молота, нашедшего наковальню. Удар впечатал юного князя в стену. Но юноша не потерял сознание, ему дано было узреть невероятное. Воинов поднялся на колени. Левая половина его лица превратилась в одну сплошную рану, ужасную, кровоточащую, рваную. Из разорванного горла била дымящимся, пульсирующим фонтаном кровь. И все же у дознавателя достало силы выхватить пистоль из-за пояса и нацелить на исчадие преисподней. Тень, казалось, почуяла опасность и, взрыкнув жутко, исчезла. Воинов повалился на бок. Сашенька приподнялся на четвереньки, руки вновь подогнулись от слабости, упал, пополз к Еремею. Каждой клеточке тела было нестерпимо больно, и внезапно его охватил страх, неконтролируемый, непредставимый. Пальцы ощупывали израненное тело. Мертв, бедняга. Погиб. Вот ведь сам явился в палаты за смертью. От боли и страха Сашенька выл негромко, слезы стекали по Лицу. – Неплохо рыдаешь, – раздался голос тени. Голос был ужасным, клекочущим, едва доступным человеческому разумению. А и нужно ли понимать его? Сашенька с трудом перевернулся на спину. Лицо тени плыло перед глазами. Чудовищное лицо, коему нет названия, ибо не было оно частичкой мира живого, ибо не создано для него было слов человеческих. – Ну, давай же… Заканчивай свою работу, – простонал Александр Александрович. – Ты победил. Ну же, твоя взяла. Чего же ты еще хочешь? – Победил? – на лике черной тени отразились боль, удивление, ярость. – Победил?! Нет. Не так все просто, щенок. – Темный Царь склонился над Сашенькой, засмеялся глухо и ударил в лицо с неизбывной яростью. – Возможно, впрочем, что прав ты, прав. Наши игрища сделались скучны. Даю тебе шанс: если в полночь ты найдешь меня вместе с проклятой чухонской портомоей, я оставлю тебя в живых. – Смех был ужасен, булькающее болото, что засасывает душу. – Я захвачу с собой твою сестру! Так ты порезвее в поисках своих будешь! И черная тень пропала. Санька! Нет! Великий Боже! Санька. …Молчала небытная бездна. Не было мира, не было меня – ничего не было… Только страдание моих волчат было. Отзываясь на зов их, что-то в небытной бездне восшевелилось, восхотело шевельнуться. И послышался из нее ответ, не голос, а еле слышный вой волчий. Горит и сияет на небе полдневное солнце. Озарена земля; но не приять ей всего сияния солнца: обессиленными возвращает она ему его лучи, а сама темнеет и стынет. Пылает яростное солнце, разят его огненное пламя. И кажется, будто светлое, животворящее солнце все и умерщвляет. Ибо мне больно. Ибо сама Судьба Белая – обижена. Безмерна Волчья Ярость. Очнулся он потому, что над ним хлопотала взволнованная, расстроенная Марта. – Все в порядке? – заметив, что Сашенька приходит в себя, спросила тихо. – С тобой все в порядке, родненький? – Это самый глупый вопрос из всех, что доводилось слышать мне! – зло выкрикнул юный князь. Марта рассмеялась тихо. Виновато. – Значит, в порядке, – улыбка стерлась с бледного лица, уступив место тревожной серьезности. – Что произошло? – Темный Император, – еле смог прошептать он. – Ясно. – Санька, – шепот юного князя сделался дрожащим, жалким. – Санька… Он… забрал ее с собой… – Тогда торопись… Спеши… Марта посмотрела на истерзанное тело мертвого дознавателя. – Отсюда бежать надобно, родненький… Схватила кувшин с водой, взялась поливать на вновь впавшего в забытье смутное Сашеньку. Вода подействовала как шок, как поцелуй льдистый. Он начал дрожать всем телом. – Поспешай, родненький, поспешай… – У него Санька… Он убьет ее. Ты должна помочь… Должна… – Но я не знаю, где Его искать! Проклятый Сухоруков скрывает Его где-то! Шок пульсировал в каждой нервной клеточке его тела. Он пополз к Марте на коленях. – Спаси ее… – Нам следует исчезнуть из дома сего. Тени страшны, но они – жильцы мира мертвых. А вот дознаватели Тайной канцелярии живее всех живых. И не простят нам сего раба божия Еремея. Нам, ты слышишь? …Я устала жалеть Тьму. Бывали дни, когда говаривала я себе: стоп, ну, хочется теням немного побыть с людьми. Тьма, мол, те же люди, хотя и с некоторыми особенностями. Мол, вся Тьма с людьми и осталась-то. А в глубине ада Тьмы не видно и не слышно. Там все заглушено воем бездны. Говорила, а ныне даже усмешка от слов глупых не искривит измученного лица. Ибо вечная моя безысходная скорбь уже не в силах преодолеть себя смехом. Тьма покусилась на самое мне дорогое в мире земном. Так пусть поостережется! Слышишь, Темный Царь, слышишь, Анат? Даже не зови смертьутешительницу: все равно – не дозовешься. Помни, Анат, помни, Темный Царь, из глубин вашего ада, из беспредельной необходимости подъемлется моя свобода. И как же вы уничтожите ее? Умертвите меня? Сие – невозможно. Того-то, чем была я, вам не уничтожить. Видите, до чего доводит самовластное и необдуманное «да будет» Тьма? Судьба тоже может быть мстительной. Очень мстительной, когда коснется дорогого ей… Май 1727 г. Было очень холодно в церквушке при дворце княжеском. Торжественный похоронный церемониал в храмине недостроенной собора Петропавловского – одно, а он отпоет свое счастье, свою государыню-матушку здесь, по-домашнему. Холодно-то как, не скажешь, что и май во дворе. В миг единый постаревший Князь зябко поежился. Может, это он принес холод с собой? Душа-то, эвон, как замерзла в последние дни. Холод был в нем самом, и с каждым шагом он становился все страшнее, с каждым шагом, что приближал Князя к алтарю в самом конце церквушки, – как будто глубоко в душе княжеской горел-разгорался огонь ледяной, что рос неумолимо, медленно. Многих, многих уж похоронил он и отпел, но никогда Князю не было так худо, как сегодня. Так одиноко. Князь всмотрелся в лица близких и с тяжким вздохом прикрыл глаза. Тяжко смириться с вечной утратой. Странная тоска, волчья тоска осталась ему в наследство. Священник шмыгнул носом как-то особенно виновато, вцепился в крест, словно защищался от присутствия смерти, и начал службу. Князь не слушал. Он никогда не мог слушать заупокойную службу. Не мог, даже если бы и захотел. Что он делает здесь? Почему он пришел сюда? Слова священника не приносили утешения. Сделалось еще холоднее. Холод – верный спутник печали. Он не хотел делить сию печаль ни с кем из присутствующих. Так же, как и холод, как и холод. Князь зло покосился на укутанную в черный флер горбатенькую жену. Ну, чего уставилась? Что смотрит?.. …Да, уставилась. Да, смотрю. Мне сорок пять лет, и я слишком боюсь потерять мужа моего. Горбатая неудачница, живущая не в том времени и не в том месте. Застылость как форма бытия близка мне, иного вида сопротивления Жизни я не вижу. Вернее, оно не для меня. Со мной считаются, ведь я – жена светлейшего, акт вежливости придворной черни, служащей обедню высокородности, в наличие которой она, чернь сия, уже отчаялась. Слезам очень, очень холодно на моих щеках, я задыхаюсь ими. Плачу, как будто по полю ледяному иду. Плачу из жалости не к Ней, Ушедшей, к себе, оставшейся. Сентиментальность. Она-то ушла, а мне здесь, с Князем оставаться. Боль. Бессилие. Ярость. Я не ведаю, отчего плачу. Возможно, потому, что Князь всегда обманывал меня. И потому, что всегда существовала веская причина для лжи. Это так… унизительно. Мой муж – чужой мне, он – море запретное. Я никогда не выла от боли и тоски, но сейчас хочу. Мы ведь все хотим быть обманутыми? Хотя нет, талант самообмана – защита гениальная от натиска безжалостного отчаяния. Когда мой Князь утратил этот талант, он начал пить. Крик во мне танцует менуэт похоронный самовлюбленности, я обнимаю себя руками одиночества, руками, что бесцельно ищут тепла в этой жизни. Молчи! Молчи же! Молчание и страх – вот кокон безопасный, спасительный моей жизни. Но Князь сорвал его. Его душа напитана предательством. Каждая его ложь, новая ли, старая, убивала время, что могло быть суждено нам. Каждый жест его, каждый взгляд его есть предательство меня. Меня одной! А я была слепой. Так долго была слепой. Сестра моя раскрыла мне глаза на Ту, которую считала я подруженькой милой. Она есть (была, была – какое ж счастье таится в этом слове!) его предательством во мне, в моем сердце. Ужасное познание истины. Предательство не найдет прощения, ибо я сосредоточилась на боли моей. Уже не нашло прощение предательство их. А боль ослепляет все, выжигает все добрые мои чувства. Я ненавидела Ее, когда Она смеялась. Она, конечно, знала об этом, всегда знала, даже когда я сама не подозревала о сущности чувств моих. Знала и – жалела. А, значит, унижала. «Ты все несчастна, Дарьюшка? Человек всегда несчастлив, ибо не ведает, что вечноечастлив он, ибо дана ему жизнь. Только и всего». Она ушла, а слова Ее остались. Они ярятся в голове моей и не пропускают трезвых мыслей. Я ненавижу Ее. О, Господи, как же я Ее ненавижу! Она украла мою любовь, уничтожила тайно. Она не оставила мне никакого шанса на Князя. Мое счастье сгорело, оставив по себе огромную кучу золы – золы мести. «Ты заражаешь всех аурой скорби мировой», – говорила Она мне с брезгливым упреком, гордо выставляя напоказ сочную грудь и холодные глаза – застывшую смолу янтарную! Великолепно слепленные ее бедра всегда находили руку Князя. Бог кричал с креста: «Не убий!»? Лукавил, лукавил премерзко. Я слишком долго, как дитя малое, верила в истинность десяти заповедей. Мораль кокетничала во мне с реальностью. Я была слишком глупа. А они наслаждались друг другом и моей наивностью. Мне остается упорядочить боль, что подобна словам Вечности. «Л» – любовь, «Н» – ненависть. Вечное питание вечного предательства. Мне остается попытка пережить Ее подле Князя. Теперь он только мой. Она – лишь прах, как бы Князь не зыркал на меня брезгливо… …Холодным трупом лежу я в тесном гробу. Сизый дым ладана. Слезы Князя. Но ладан не заглушит сладковатый запах людского злопыхательства. Бедная Дарьюшка! Это не я – она тлеет уже при жизни. Черная муха села на закрытый глаз бренного моего, оставшегося для людей, тела. Села, ползет медленно. А издали, с моей нынешней высоты кажется, будто раскрыло тело мое глаза и тихо, не двигая головой, обводит все кругом жутким своим взором. Темно, сыро и душно будет телу сему в земле. В сознании моем вихрем ныне проносятся какие-то ужасные, нелепые образы. Во что я вовлечена буду, уже перешедшая сквозь поток ледяной? Разгорается огонь тления. Не могу его остановить в Дарьюшке, не могу пошевельнуться, но все чувствую. Глупый Князь, он все плачет. Не понимает, что земная жизнь была только чистилищем. Мое нынешнее бестелесное существование – ад, в нем ничто не умирает… Сентябрь 1727 г. Все для меня кончено, все. Приказано юным мальчишкой, случайно подсаженным на царство, лишить меня – меня, Меншикова! – титулов дворянских и орденов, в боях добытых славных, отнять все экипажи и прислугу. Я вначале чувств лишился от волнения (сказывается нездоровье злое), так ведь кровь пустили. Лучше б всю выпустили, нежели под караул Салтыкова идти! Сейчас-то мне уже все равно. Завтра вышлют под конвоем, со всем семейством, незнамо куда. Все равно. Горит камин, тепло свое последнее мне дарит, прощается со мной огонь. Прощается тишина дома, тревожно уснувшего. Хотя нет, чу, половица скрипнула… Кого несет? – Не волнуйся, Данилыч, то я пришла. Ага, цесаревна Елисавет пожаловать изволили. Что от опального ей может быть надобно? Взращеная мною в доме моем дитенушка врагом нонче наипервейшим заделалась. А и поделом мне, дураку старому! – Чего тебе, Лизонька? Глаза смущенно к окну отводит. Похожа она на Нее и не похожа. Злое беспокойство какое-то девчонку изнутри так и тяготит, так и снедает. Ох, нелегко ей будет отогреться в жизни. Бедняжка. – Я пришла забрать у тебя кое-что… Данилыч. Долго смотрю в огонек каминный, теплый. Когда гляжу я в пламя, Она делается ближе ко мне. Может, запалить из палат моих княжьих костер великий, помечтать, поколдовать о Волчице моей Белой? – С каких пор, Лизок, красавица моя, ты зовешь меня Данилычем? Ну, какой я тебе Данилыч? Молчит. Эх, горе, горе. Я люблю эту дитенушку, хоть и перебежала она на сторону врагов моих лютых. Нежно тяну трясущуюся мелко руку – по щеке в последний разок погладить. Отворачивается. Что ж – будь счастлива, как знаешь и как можешь, дитенушка. – Так чего бы ты хотела, Лизонька? Забирай хоть все. Чем больше у меня, родненькая, отнимут, тем меньше мне забот останется. Только помни, взявшая отнятое у меня, что я нахожу более достойными сожаления всех вас, нежели себя. – Красиво говоришь, – усмехнулась цесаревна криво. – Верно, для истории? Не волнуйся, Данилыч, зря стараешься – в историю ты не попадешь. Не для тебя история-то… Я за бумагами Ее пришла. Когда я родился, я кричал о любви, а люди, надевши маски, прятали от меня свои лица. И только Она раскрывалась вся, до донышка. И теперь Лизонька избегает называть Ее матерью. Любовь породила ненависть. Цесаревну, рожденную в самом последнем дерьме Ненависти. Я устало поднялся с кресла, достал из тайника заповедного связку Ее писем, все бумаги Ее памятные, погладил нежно, к камину вернулся. Белая Волчица моя руководит всеми шагами моими, деяниями моими. Ибо моя любовь к Ней означает взирать на мир глазами Судьбы. Не то чтобы я верил в Судьбы существование. Но я смотрю на мир Ее глазами. Думаю, Она поймет меня правильно. Еще раз погладив драгоценные бумаги, поднес к губам их, поцеловал и молча бросил в камин. Пламя взвилось радостно, вгрызлось в бумаги, Ее рукой писанные, пожирая их листочек за листочком. Память моя, ставшая горсткой пепла. Вот и все. Вот и все. Лизонька взвизгнула дико и бросилась на меня, эвон, душить пытается. Ее пальцы способны причинить боль мне, утратившему понятие о боли. Сколько же силы таится в разъяренной дитенушке! – Таких, как ты, нужно гнать из мира. В Сибирь! В Сибирь! Ненавижу! Ненавижу! А, пусть себе душит. Я гляжу в огонь каминный. Я ныне стал богом огня Молохом, я питаюсь огнем памяти. Мои пальцы чувствуют жар его, я не боюсь опасности и боли. Пусть себе душит. Мне все равно. Я был слишком близок к смерти, чтоб чего-то там бояться. Я улыбаюсь, и Лизонька пятится в сторону испуганно. Такой улыбки на моем лице дитенушка еще не видывала. Она понимает, что проиграла. Ведь я уже умирал немножко. Люди не должны умирать немножко, Лизонька, они должны преставляться Богу совсем и окончательно. А коли уж теряют они ужас смертный, теряют такие, как ты, Лизок, власть над ними. Надо мной была властна лишь Волчица моя Белая. Все, догорели бумаги. – Что ты наделал, Данилыч? Устало поднимаю на нее глаза. – То не бумажонки сгорели, Лизонька, то я сгорел дотла только что. Не понимает. Ну, да ладно, авось, поймет когданибудь. – Ступай теперь. И прощай, что ль, дочь… Великого Петра? Лето 1733 г. Тьма в крепости святых Петра и Павла стояла вязкая, непроглядная. Сашенька невольно вздрогнул: – Зачем мы здесь? – Потому, что Он тоже здесь, – Марта указала на землю у них под ногами. – Рядом. – Здесь?! – Ты же сам заметил у тени зловещей сходство с умершим Темным Царем. Теперь он правит местным адом. Он здесь. Я чую это. – Здесь? – повторил Сашенька еще раз. Трудно, ох, как же трудно поверить Марте. – Я покажу тебе дорогу. Но, когда ты спустишься в глубокий поток ледяной, меня с тобой не будет. Ты уверен, что сможешь пройти этот путь? Юный князь кивнул утвердительно. Впрочем, движение это было лишь реакцией на ее хриплый, колдовской голос, а не ответом действительным. – Вот и хорошо, – сказала Марта. – Идем. Ее шаги были торопливы и решительны. Манера Марты передвигаться в пространстве со всей ясностью показывала Александру, что во тьме она видит не в пример ему лучше. Он сам-то ничего не видел, тыкался в спину ей, да спотыкался, что твой слепой кутенок. И вдруг из темноты родился бледный треугольник света. Это она открыла дверь. – Торопись, – шепнула горячо. – Времени осталось не так уж много! Бледный свет, принявший их к себе, рожден был тускло горящим факелом. – Что это за ход? – пораженно воскликнул Сашенька. – Ты думаешь, я все на свете знаю? – Ответ Марты был упреком явным. – Не спрашивай, а лучше поспешай. Юный князь постепенно привыкал к чахлому полумраку, и то, что открывалось глазам его, … немало удивляло. Здесь было все иным, чем мог он ожидать. Запах тления, крови и человеческих испражнений был просто убийственным. Сашенька тут же ощутил комок тошноты в горле. – Здесь? – спросил он, сомневаясь. – Ты… ты уверена, что Он… здесь? – Не так далеко отсюда, – подтвердила Марта. Она казалась очень серьезной, сосредоточенно-напряженной. – И я боюсь, Он знает, что мы пришли. – Марта смолкла на мгновение. – Моя то ошибка. Я чувствую, он – близко… – А он, небось, чует, что ты – тоже неподалеку, – хмыкнул Сашенька. Он не был ни испуган, ни разгневан. Ныне его уже ничто не удивляло. Устаешь как-то все время-то удивляться. – Я не могу с тобою оставаться, – честно призналась Марта. – Непростительно глупо уже то, что я пришла сюда. – Ты же не хочешь оставить меня здесь одного! – воскликнул Сашенька, холодея от недоброго предчувствия: оставит, как пить дать, оставит. – Ненадолго, – вздохнула Марта. – Так нужно, поверь. И не бойся ничего. Я подготовила маленький сюрприз для Темного Императора и хозяина его Аната. Но я не могу сопровождать тебя. Не сейчас. Когда он почувствует, что я близко, он никогда не покажется. Он просто убьет твою сестру и исчезнет, не сказав нам последнего «прости». Ты хочешь этого? – Нет, – вздохнул тяжко Сашенька. – Он – недалеко, – прошептала Марта, нервно раздувая ноздри. – Я чую… Она коснулась кладки каменной в стене двумя руками. Пронзительный, противно-резкий скрежет, и стена монолитная раздвинулась. Сашенька взял чадящий факел и смог разглядеть первые ступени узкой лестницы, ведущей в бездну. Затхлый запах ударил Сашеньку в лицо, а ледяной холод пробрался под одежду. От одной только мысли, что ему предстоит сей спуск в чрево подземное, в животе у юного князя предательски все перевернулось. – Там, – выдохнула Марта. – Ступай. Я приду, как только смогу. Когда Сашенька повернул к ней голову, Марта уж исчезла. Он остался в совершеннейшем одиночестве. Правая рука его скользнула к поясу, нащупывая серебряный клинок. Прикосновение сие не принесло с собою утешенья. Не одарило чувством ничтожно-малой, обманной безопасности. Клинок казался смехотворной игрушкой. Темный Император убьет его, быстро, без труда, словно насекомое паршивое раздавит. Но у него нет выбора. Сашенька ступил на первую ступеньку лестницы, и стена за ним сомкнулась. В бледно-белом свете факела смог он разглядеть, что лестница на добрых десять-пятнадцать метров заводит в глубину. Спуск начался. И длился долго. Закончившись явлением ледяного потока меж стен. По стенам сим стекали капли водяные. Было холодно, мокро, через пару шагов потолок сего хода навис прямо над головой. Дверь. За нею огромный мрачный зал, свет факела терялся в нем. Вода вместо пола каменного. Целый лес колонн поддерживал своды. Катакомбы нереальности, пугавшие и отталкивающие, населенные безумием и тенями. Сам себе юный князь тоже казался нереальным. Марта поделилась с ним частичкой силы, что земной и не назовешь. Побоишься назвать. Осторожно Александр шагнул вперед. Прикосновенья ледяной воды были подобны удару шпицрутенов. Даже дыхание перехватывало. Юный князь уж дрожал всем телом, но все равно шел вперед. Дальше, дальше, ему – туда. Вода доходила до колен, а местами стояла выше бедер. И это при его-то росте немалом! Плеск. Идет у него по пятам, что ли, кто-то? Додумать Александр не успел. Острая трость выбила факел из рук. Юный князь с полузадушенным криком рухнул в воду. Ему не выбраться со дна наверх, туда, к воздуху. Холод парализовывал, сковывал навечно. Кто-то давил ему на плечи, кто-то топил его. Сашенька ужом заметался в панике. Легкие взывали к воздуху, хотели воздух, как нетерпеливый любовник требует свидания. И сил освободиться от жуткой хватки нападавшего не было. Сейчас, сейчас взорвется грудь – и все. Буквально в последний момент смертельная хватка ослабла. И тут же чья-то рука вцепилась Сашеньке в волосы и грубо рванула вверх. Первый, кашляющий вздох превратился в наполненный мукой нестерпимой крик. – Надо было бы утопить тебя, щенок, – холодно произнес знакомец его старый, Анатолий Лукич Сухоруков. – Но сначала мне узнать надобно, зачем ты здесь? Сашенька не смог бы ответить, даже если б и захотел страстно. Голова раскалывалась. Тело превратилось в боль сплошную, страх доводил до безумия. Ведь он – один здесь, один! Сухоруков наотмашь ударил его. – Говори! Ты все равно умрешь, так что неважно – мгновением раньше ль, мгновением позже… Сашенька застонал и поднял руку, защищаясь, но Сухоруков вновь ударил его. – Полночь, – прошептал юный князь разбитыми в кровь губами. – Полночь… Темный Император назначил мне встречу в полночь. Кулак Сухорукова взорвал боль у него в животе. – Неправильный ответ, – расхохотался Анатолий Лукич. – Как ты попал сюда? Кто тебе сказал, где искать Темного Царя, а? Чухонская шлюха? Конечно, он прекрасно знал ответ. И все же Сашенька чувствовал, Сухоруков ждет его ответа. Боится, что ли, чего-то? – Марта, – прошептал он, бессильно опустив руки и молясь, чтоб Сухоруков не заметил, как тянется он к серебряному клинку на поясе. – Марта, – повторил он с трудом. – Она мне… помогла. – Помогла! – Сухоруков дико рассмеялся. – О да, она помогла тебе явиться на свет и прочь тебя с него спровадить, о, глупец! Ты даже не представляешь, как она помогла всему твоему семейству! Сашенька не мог взять в толк, о чем толкует безумец. Важным был лишь серебряный клинок на поясе. Пальцы сомкнулись на массивной серебряной рукоятке. – Глупец! Глупец! – истерично хохотал Сухоруков. – И тебе эта тварь успела задурить голову! – Возможно, – прошептал Сашенька, вонзая нож в бедро Сухорукова. Бывший царский денщик взвыл от боли, замолотил руками слепо. Сашенька вдавливал нож все глубже и глубже, стараясь провернуть клинок. У него один лишь шанс спастись – в нападении. Вода подле ноги Анатолия Лукича забурлила. Пар поднимался на ее поверхность, а Сухоруков кричал все громче. Сашенька чувствовал, что нож в его руке накалился. Запах обгорелой плоти, кою не потушить даже воде ледяной, ударил юного князя в лицо, пылающий металл вжирался в его руку. Вскрикнув, Сашенька ослабил хватку, разжал пылающие пальцы. Боль слепила глаза. Слепила долго. А когда пелена страдания перед глазами развеялась, юный князь с ужасом понял, что Сухоруков исчез. Юноша осмотрелся по сторонам со смешанными чувствами – ужаса и отчаяния. Факел затух, нож пропал. Но… Но почему он видит во тьме все так ярко, словно день солнечный стоит на дворе? …Настало время искать Путь. Сейчас Ты воспримешь Чистый Свет, каков он в мире, где все вещи подобны ясному безоблачному небу, а обнаженный незамутненный разум напоминает прозрачнейшую пустоту, у которой нет ни границ, ни центра. Познай себя в сие мгновение великое и останься в этом Мире. Твой разум ныне пуст, волчонок, но это не пустота Небытия. Не бойся. Твое сознание, сияющее, пустое, неотделимо от Великого Источника Света Белого; оно не рождается и не умирает, ибо оно есть Немеркнущий Свет Борейский. Так достигается Освобождение от Тьмы. Сосредоточься на своей богине-хранительнице. Думай о ней так, словно она, хранительница твоя, подобна отражению луны в воде ледяной, видимому и в то же время не существующему. Подумай о Великой Сострадательной Богине, Волчьей Матице. Теперь ты обладаешь способностью беспрепятственно проходить сквозь скалы, холмы, камни, землю, дома и даже сквозь горы Борейские, мною утраченные. Навеки. Отныне наделен, волчонок, ты чудотворной силой. Ты можешь в мгновение ока пересечь четыре континента, можешь. Но не возжелай, не возжелай сил этих во имя иллюзии власти и превращений мирского могущества! Тебя несет ныне не ведающий покоя ветер Судьбы, ныне ты подобен песчинке, увлекаемой вихрем в дали неведомые. Крепись, волчонок. Не поддавайся! Впереди тебя ждет серый сумеречный свет, одинаковый днем и ночью, во все времена. Ты увидишь снег и дождь, мрак, свирепые вихри, толпы преследователей; услышишь звуки горных обвалов, треск пожара жуткого и вой сильного ветра. Сделай все, чтобы никогда не забыть этого! Ибо в памяти – сила волка. Белая Богиня с тобой, волчонок!.. …Сашенька ускорил шаг, сноровисто добрался до конца туннеля и почти упал, ввалился в высокий, преогромный зал, в стенах коего было бессчетное множество ниш, углублений потаенных да альковов. В двух из них горели костры. Огонь внезапно полыхнул ужасно, словно попал в него снаряд жуткий, разрывной. Горящие поленья, искр снопы и пламя разлетелись во все стороны, и прямо перед юным князем материализовалась огромная, жуткая тень. Темный Император ждал его. Все произошло слишком быстро, в изломанную долю секунды. Но и ее хватило вполне, чтобы Темный Царь схватил Сашеньку и вздернул на жуткую высоту. А с высоты, как известно, больнее падать. Александр инстинктивно схватился за его запястья, но толку – чуть. Темный Император бросил юного князя на раскаленные головни, испустив яростный, торжествующий крик. Сашенька почти утратил сознание от боли, в глазах стоял огонь, взлетали кровавые искры. Он знал, что Темный Царь сейчас убьет его, а потому ударил, изо всех сил ударил того по глазам. Тень взвыла от боли и ярости, метнулся Темный Император в сторону. Он рычал, выл, теряя облик человеческий. Сашенька вскочил на ноги, ударил в слепой агонии. Все кружилось, вращалось пред глазами. И все же он увидел Белую Волчицу. – Ты пришла! Пришла! Желтые глаза пристально следили за боровшимися. В них не было ни сострадания, ни интереса – глаза древней богини, которой чужды человеческие страсти. – Проклятый… идиот, – прохрипел Темный Царь. – Неужто ты не видишь? Мы все… лишь игрушки для нее. Все… я —тоже… был игрушкой… Руки Темного Царя сомкнулись железно на шее юного князя. Он мог бы в секунду убить его. Но нет. Он не хотел. Темный Царь желал увидеть его страдания. Мука другого была эликсиром его сил. Дыханья не было. Лицо Темного Императора плыло перед глазами, а из боли в легких рождалось чувство мрачное, глухое: я приближаюсь к границам царства Небытия. А еще рождалась печаль, что все закончится именно так… бездарно. Белая стрела вонзилась в спину Темного Императора – волчица! Дьявольский триумф в глазах тени страшной обратился в удивление, а потом и в безграничный ужас. В панику. В нечто новое: в смертный, небытный ужас. И Сашенька понял, как Ей это удалось. Она пила его страх, его крики, его мучение, она чувствовала сие, терзала не зубами, а клыками острыми души древней, и Сашенька, тем временем, оживал. Боль Темного Императора была пищей Белой Волчицы. Каждое мгновение его страдания вливало силы в Волчицу, и в него, Сашеньку. Темный Император закричал в последний раз, тело его подбросило силой неведомой до сводов сумрачных, перевернуло. Он вспыхнул черным огнем и сгорел в единое мгновение. Сашенька рухнул на колени, мотая головой в ужасе и понимая – все, все кончено. Такого не могло быть, и все же он выжил. Кто-то тронул его за плечо осторожно. Она. Марта. На чувственных губах – улыбка, немного злая, немного странная. Но все-таки улыбка. Абсурдная и… родная. Делавшая ее еще прекрасней. Нет. Не прекрасней. Божественней. – Он… Он больше не вернется? – хрипло спросил Александр. Улыбка Марты сделалась горько-насмешливой. О! Уж она-то точно знала, вернется ли… – Нет, – прозвучал негромкий ответ. – Он не вернется, пока в городе сем воды и света белого не поставят ему неразумные детища людские кумира медного на горе высокой. И Сашенька вздохнул. С облегчением видимым. Какие ж в городе сем горы высокие? Конечно, не вернется! – Санька, – хрипло шепнула Марта. – Ты позабыл о сестре. – Марта, кто ты? – казалось, юный князь не стронется с места, пока не получит ответа на сей вопрос. – В самую первую встречу нашу я, кажется, представилась тебе. Почему ты решил, что я лукавлю? Они шли по сумрачным, наполненным водой туннелям, что прорезали, казалось, все чрево городское, и вспоминал Александр ветреный день березовский, отца, с выбеленной сединой головой, усталого, в мужичьем платье. Батюшка присел, привалился к стене только что справленной им часовенки и утомленно прикрыл пронзительные синие глаза, утратившие былую хитроватость и радость. «Для кого ты строил все это? – негромко спросил тогда Сашенька. – Во имя кого? Святой великомученицы ради или во имя той, что ушла от тебя в смерть?». Отец прищурился, подумал немного и признался: «Эх, Сашка, Сашка. Ничто не умирает. Не умирают души людей и явлений. Не думай, что умерли древние боги. Они живут гораздо ближе к нам, чем мы сами думаем, они живут в нас самих. Да, идолища богини древней разрушены, имена ее, возможно, исчезли, а сама Она – Богиня моя Белая осталась. И хотим мы того или нет, сознательно аль бессознательно, мы до сих пор служим древним божествам, – мрачным или светлым, смотря по преобладанию в нас темного или светозарного начала. Я ж всю жизнь служу только Ей. Судьбине моей. И так будет до смертного порога. А, может, и за ним, родной». И вот богиня-Судьбина, Волчица, идет рядом с ним. Как, как он сразу-то не узнал, не догадался? И сердце ничегошеньки не учуяло? Еще шутил, дурило, мол, у каждого Меншикова по своей Марте! Сестрица-то оказалась права – Она всегда одна, иной им Судьбины не дано. Эх, спасти бы, спасти бы сестренку. Только б жива была кровинушка родная. Лабиринт коридоров, лестниц, туннелей, они вторгались в подземный мир, в дикую, причудливую и особую архитектуру. Как будто кто-то дерзкий и всемогущий взял различные плоскости эпох, давно минувших, сгинувших, и реальность нынешнюю, и долго смешивал их, съединял в единое целое, покамест не вышло из сего безумной Вселенной Тьмы оголтелой, дикой. Погасшие костровища, стоянки древние, побросанная одежда, оружие. Марта была незрима, но Сашенька все равно ощущал ее присутствие. Внезапно она метнулась к нему, предостерегающе схватила за руку. Пред ними лежал пустынный коридор, смердевший древностью, распадом и тлением. Сашенька повел головой, втянул воздух жадно. Коли б видел он себя в момент сей со стороны, юный князь здорово бы испугался – больше всего на свете Александр напоминал сейчас дикого опасного зверя: подавшийся вперед, словно для рывка, с полузакрытыми глазами и руками, что постепенно обращались в волчьи лапы. Сашенька встал на колени, провел рукой по земле и скривил губы. Коридор вел в ловушку. Кто-то з нал, что они придут, и поджидал их где-то там, чтоб уничтожить наверняка. А еще Сашенька чувствовал: сестра – там. И юный князь вступил в коридор… …Он падал вниз, как камень, сброшенный в бездну. Как же он переоценивал себя! Там, на дне бесконечной шахты, стоял некто со скрещенными мечами, острыми и опасными, как сама Смерть. Сашенька почувствовал опасность в последний миг, в падении постарался отшатнуться в сторону. Мечи задели его, но Некто, враждебный, не достиг вожделенной цели, не рассек юного князя на две половины, а лишь оставил глубокую, сильно кровоточащую рану в боку. Сашенька откатился в сторону, мечи высекли искры из камня над его головой. Он вскочил на ноги, кинул обломок камня во врага, попал тому в лицо и с радостью увидел, что выронил тот мечи, взвыл. Ага, знакомец старый, – Сухоруков! Сашеньке бы броситься на него, подмять, уничтожить, а он все озирался дико по сторонам. Санька, Санька! Да где ж ты?! Она лежала на низком алтаре каменном. Жива ли? Лежит недвижно, словно мертвая. На мгновение Сашенька позабыл о Сухорукове. Юный князь бросился к алтарю, подхватил сестру на руки. Жива! Сестра стонала тихо. Струйка крови стекает из уголка рта, оставляя блестящий след на щеке и шее. Она была жива, но Сашенька видел, как жизнь уходит из нее. Сашенька осторожно опустил сестру на землю, положил руку ей на сердце и… подарил кусочек жизни. Своей жизни. Он смог почувствовать, как начала пульсировать вновь загасшая искра, как разгорается из искры слабый огонек, постепенно превращаясь в бушующее пламя. Юный князь осторожно убрал руку с груди сестры. Ее кожа была горяча. Она дрожала всем телом, дыханье участилось. Александра Александровна открыла глаза и увидела его. В первое мгновение взгляд ее был бессмыслен. Ей трудно было вернуться в реальность. Потом взгляд прояснился, и она узнала брата. Узнала! Слава всем богам! Ужас, неприкрытый ужас читался в ее глазах. Она испугалась его, собственного брата! – Это я, я… Не бойся… Сашенька улыбнулся ей, вернее, постарался улыбнуться. Он даже не знал, в состоянии ли он еще улыбаться, а потому вскочил на ноги и обернулся к Сухорукову. У того было довольно времени, чтобы передохнуть и вновь собраться с силами. Его лицо все еще оставалось серым от боли, но в глазах, в глазах уже трепетало пламя убийственной ярости. – А ты – смелый щенок, – разлепил бледные губы Анатолий Лукич. – Жаль, что не особо умный, но очень мужественный. Это… это так трогательно. И он зааплодировал. Эхо разнеслось по черному залу. Сашенька почти с ужасом смотрел на слишком длинные руки Сухорукова. Да разве ж то руки человеческие? Длинные непомерно, сильные пальцы, ногти у которых скорее уж напоминали убийственные когти древнего, давно уж вымершего ныне зверя, острые, словно клинки мечей янычарских. Тело покрывалось черным, жестким, как проволока, мехом. Лицо, а где лицо? Сашенька и ведать-то не ведал, что воспоследует в конце сих трансформаций, в одном лишь был уверен наверняка: против сего существа ему не выстоять. Страшный вой огласил стены древнего жертвенного зала. Волчица. Да что сможет сделать она супротив чудовища? Или сможет? – Остановись, – волчица стояла неподвижно. – Ты забыл, что ты из Отпавших? И не дано тебе оборотиться окончательно? Сашенька, обмирая, заметил, что не дается, не дается Превращение конечное проклятому Сухорукову! Хрипловатый, глухой голос звучал отдельно от волчицы, сам по себе: – Остановись, иначе огонь очищающий пожрет твое становище, Анат. Я слишком поздно узнала тебя, слишком поздно спохватилась. Но… лучше остановись. –Ты умрешь! – прорычало получудовище, явившееся вместо Сухорукова. – Умрешь, Марта! Если б волки могли смеяться, она б засмеялась. – Боги древние не умирают, Анат. А вот ты – не бог, ты – Отпавший, что возомнил себя божеством мщения. Мщение рождает огонь. Слышишь, Анат? Взрыв, страшный взрыв где-то высоко у них над головами. И шум жуткий огня, приближающегося к ним неумолимо по переходам черным. – Бежим же! Бери ее, и бежим! Сашенька подхватил сестру, сжавшуюся в комок, на руки. И ринулся вслед за волчицей. В глазах сестрицы трепетало безумие. Она дрожала всем телом. Бедная, бедная! Что можно сделать? Что? Сзади напирал огонь, и силы – малые, ничтожные, всего лишь человеческие – были уже на исходе. Сейчас все кончится, сейчас. Ему не убежать, не спастись, и сестру зазря погубил, неумеха. Свет нестерпимый, Огонь опаляющий, искры изрыгающий. За ним дорога черная, обугленная, дорога выжженная. Во все стороны пламенем он рассыпается, ноги бегущих языком жадным лижет. То не огонь простой, то звезда огня белого, что накроет всех с головой. Не спастись, не спастись… Свежесть широкой реки ударила в лицо. Неужели – спасение? Камыши, серое утро раннее. И Она… древняя богиня, воплощенная в человеке. Сашенька опустил устало сестру на влажную землю холодную, рухнул рядом, уткнулся лицом в грязь, ощущая нечеловеческое блаженство. Парализованный смесью ужаса смертного и муки, он не мог даже говорить. Юный князь мог лишь вспоминать. Тьму белую, зимнюю, березовскую, за окном, отца у печки, что шепчет истово непонятное, волнующе-горькое: «Одинокая Богиня Белая, имя чье настоящее и произнесть-то я не моги, плывет в бездне внешней тьмы, плывет до начала мира. Богиня моя Белая, любовью исполненная, пролейся ливнем блистающих духов, пусть выйдут оне во все миры, волхами белыми станут. Я – твой Охотник, вечно кружить мне вокруг тебя, взыскуя возвратиться к любви твоей. Ибо" все началось в любви; все жаждет вернуться к ней…» – Вы – живы, волчата, и это самая главная моя победа, – раздался над ним глухой голос Марты. Он слегка поднял голову. – Куда ты… Мама…? Засмеялась хрипло, откинув голову, тряхнув бело-серебристой лавой волос. – Узнал, узнал, волчонок. Куда я? В поток ледяный, глубокий. Меня твой батюшка уж заждался, пора. Ибо все началось в любви, все жаждет вернуться к ней. И я. Заждались меня волхи белые да батюшка твой. – А мы? – испугался Сашенька скорой, окончательной потери. – Как же мы? – Что – вы, волчата? – казалось, ей стало горько. На одно мгновение. Практически незаметное мгновение. И все же он его почуял. – У вас останется великая вещь – время. Не год, не сотни лет. Больше, волчонок, много больше. Все время мира… И Белая Волчица, разметав мириады брызг, бросилась в воду… …Мне стоило большого труда прыгнуть в ледяную воду. Холод подобен шоку, погружение – маленькой смерти. Шкура воды становится моей собственной белой шкурой, она ощущается иначе, чем липкие прикосновения тьмы. Я плыву, и этот заплыв – неотвратим. Одна я, наедине с собой, безымянной, и моими движениями. Рыбы —немы. Все возможно в воде, преодоление себя чрез отделение от имени, прощание со страстями, сосредоточенность абсолютная на душе, жертве принесенной, смертности. Символ рыбины сделался символом грустного (синеглазого!) человека из Вифлеема. Он, как и люди росские, рожден водой, захлестнувшей мою Борею. Вода сильней всего. Вода принимает тебя, крутит твоей судьбой, как ей заблагорассудится, играет тобой, ответствует на все твои трепыхания, не позволяя позабыть, что силы твои скудны. Она способна победить тебя, коли отважишься ты, человече, заплыть слишком далеко во Тьму. Давно же я не плыла в глубоком ледяном потоке. Бегство от вечно ссорящегося мира, голоса которого становятся все отвратительней. Вызов: как далеко заплывешь ты, пока не ощутишь незримую границу, усталость конечностей и груз, что потянет тебя ко дну. Заплыв – это вдохновение, а возвращение после него в мир есть поражение. Разочарование. Мне – к горизонту, я оттягиваю момент капитуляции возвращения к людям. Сей глубокий поток ледяный слишком мелок, чтобы унять беспокойствие Покоя. Он ограничен, словно жизнь человеческая. Мрачен, и берега все в иле. Но все равно, ибо одинока я в плавании моем. Вода, ставшая кожей, вода, сделавшаяся прозрачностью мыслей. Мой старый Князь, как же ты далеко, ты знаешь об этом и молишь за то прощения. Я плыву потоком ледяным, и я свободна. Иногда мне хочется отказаться от движения, остановиться. Захлебнуться. Не рыскать волчицей белой, Судьбой. Вода так легка и доступна. Она принимает любого в своей всесострадательнейшей окончательности. Прощает все смывая, что было, есть и будет. Сей уход был бы жертвой исчерпанности. Предутренние небеса черны, и луна отражается в зеркале моего ледяного потока. Мои движения становятся замедленней, ноги наливаются тяжестью свинцовой. Мы одиноки во всем, что вершим, и всякая попытка приближения к другой душе живой не сможет изжить нашего одиночества. Черный цвет есть все, это цвет Ничего, он пачкает все белое, чистое. В мгновенье то, когда вода смыкается над моею головой, я вижу пред собой лицо Князя. Я забыла о нем! Я не смогу уйти до тех пор, пока нужна ему, уже лишенному имени. Это – возвращение. Возвращение в мир есть поражение. Разочарование. Великая боль и великое счастье. Я плыву к далекому, смутному берегу. Я вижу только лунный свет, танцующий на воде. Моя воля движет волнами. Рыбы следуют за мной к берегу. Движение приносит боль. Терпение. Осталось уже немного. Дно под ногами, зыбкое, но дно. Острые камни, но им не дано взрезать мои ступни. Добро пожаловать вновь в сей заснувший в состоянии ненависти и вечной ссоры мир. Берег. Пустота. Камни. Огонь во тьме. Слабый, жалкий, но все-таки огонь. И седовласый человек в белых одеждах с ярко-синими глазами. – Скажи мне имя твое! – Александр… – Да, ты прав: это твоя тишина… Взор твой плавит ледяную громаду потока глубокого. Тает она, плачет, сияньем твоим смеется сквозь слезы. Неужели люблю я тебя? Это опять твои слезы виноваты. Отчего же плачешь ты? – Зачем тогда ты, Судьба, создала меня таким бессильным? Коли стыдишься слез моих? – Не стыжусь. Ибо в бессилии твоем – сила, что способна дарить мне свет белый. Все твое, все – ты. Даже свобода моя, даже любовь к тебе: все – только ты. Нет у меня, богини, ничего своего. – Пощади меня! Ибо боюсь понять я слова твои. Не исчезай. Страшно мне дальше искать тебя. Там, за порогом тем уже ничего больше нет. Там бездна, которой тоже нет, представляешь? Я на краю ее самом стою… – Ты опять прав: не исчезну, ибо люблю жизнь – люблю тебя. И боюсь: а вдруг меня, Волчицы Белой, нет? Могу ли быть я, коли все в мире этом – только ты? – Не потому даже не погибну, Волчица моя, Судьба моя, что Ты меня любишь, а потому, что я Тебя люблю. Из бездны ледяного потока, пустой, жуткой, небывалой, долго звал – зовет! – меня голос его. Он мечтал обо мне, не зная, не ведая, ворочусь ли. Он уступал, он дарил мне всю свою жизнь, ради меня хотел он вечно умирать. Не отзовись я, и не было бы меня, а он бы так и остался один на самом краю бездны. И превратился бы в Муку моего божественного Одиночества. Но я отозвалась на голос его вечным: – Скажи мне имя твое!.. …Сухоруков долго бродил на пепелище. Вот и все, что осталось ему от палат его питербурхских. Вот и все… Все? Да нет, не все. Охота не закончена, усмехнулись тонкие губы, блеснули зловеще серые, безжизненно-холодные глаза. – Я – тоже твой Охотник, Богиня Белая, – прошептал Анатолий Лукич заповедно-горькое. – Только вот ликом мрачен-сер, подобен Смерти. Вечно кружить мне вокруг тебя, взыскуя мести древней. Ибо все для меня началось в ней, все во мне жаждет вернуться к ней… Зло и Тьма разделяют мир с богами, и разъединяют самый мир. Всякая тварь во тьме живет как бы сама по себе, на то она и тьма, чтобы в ней друг дружку и света не видеть. Связана тварь человеческая со всеми прочими тонехонькими нитями незримыми, что не рвутся, не рвутся даже богами. Именно Тьма не позволяет ослепшим богам разорвать нити мирские. Тьма моя есть причастие мира сего. А ты, как хочешь, Богиня Белая. Одно слово – Тринадцатая. Сострадай миру, страдай в нем и далее. Правда, и я – зверь, и звериные мои страсти сильнее меня. А ты – ты всего лишь Судьба, меня, зверя, отвергшая… …В селе поморском Нюхче, что у самого Бел-моря приютилось, на окраине, почти что в чащобине лесной, странная пара заняла дом исчезнувшей лет сто назад ведьмы волчьей. Пара сия родственниками пропавшей оборотницы сказалась, чем неприятно жителей местных поразила. Беловолосую бабу с пронзительно-желтыми глазищами, что в минуты гнева становились непроницаемо-черными, с зрачком вертикальным (знамо дело, диавольским!) кликали тоже диковинно – Мартой, а седовласого высокого мужика, мужа ее, молчаливого, с хитринкой во взоре веселой – Лександром Данилычем. …Мы добрались до врат мира, над которым реет подпись незримая «Добро и мудрость». Удивлены ли мы? Мир сей расположился в сельце поморском, что вознеслось над самым Белым морем. Это – осколок малый моей Бореи, покинутой так давно, что и подумать страшно. Сию давность занесли крупинки песка времени, запорошили люди, залили осенние дожди. Этот мир дрожит свечой немеркнущей на ветру и огнем наинежнейшим. Укрыт он от взглядов враждебных облаками Тайны, охраной ему волна молочная моря Белого. И я верю, что в один из дней вознесется над миром сим Странствий Храм, и исчезнет из воя волчьего тоска лютая, неутолимая. Белым будет мир, белым. Ибо так записано в скрижалях великих вечной странницы, Судьбы. Я есмь любовь. Лишь на вершинах моих просветляется тайная страсть и мерцает свет Бореи дивный. Не виновна я, что – волчица, очеловечившая свою сущность звериную. Ибо хоть немного, но хочу быть человеком. Многое могу, волка с глазами цвета неба обратила в доброго верного пса, приручила, обуздала. Знаю: еще больше могу, и не вижу границ силы моей. Могу я только любить, только страдать. Могу! Одно не смогла бы. Я не смогла бы никогда выжить без уголка сего земли, подле моря Белого, туманного. Здесь находятся петли мира и крайние пределы обращения светил. Я нашла кусок моей Бореи, уже небытной, ибо здесь прозрел что-то мир. Нашла и не потеряю уже никогда. В моей пылающей Любви к миру сему много Муки невыразимой. Загораются здесь бесчисленные звезды, рассеивается в них мечта о Солнце Волчьей Богини. Реальностью становится. И больно было, и желанно сие обретение Бореи. Плакал мир, далекий от нас, стенами имперскими, дворцовыми интригами паскудными огороженный: ибо только здесь из черных туч способен падать светлый, золотой дождь, но не там, во тьме власти земной. Только здесь выбиваются из земли чистые реки, сливаются в отражавшее звезды великое море. Только здесь, но не там. Там, как черные вороны, способны лишь метаться и кружиться тени мрачные несчастных Отпавших. Там мир безвольно мечтает, что будет, наконец, с Судьбой, что вернутся в него вещуны белые. Вернутся ли? Узнает ли их мир? Или отринет по обыкновению? Но ныне все мы далеко-далеко в прозрачном мареве туманном, да что там – еще дальше: там, где уже нет ничего, где призрачным светом мерцает царство Борейское, царство чистых Белых вод. Там, где властвует бесконечный, истинный Покой.