Аннотация: Древняя Русь. Сердце и колыбель будущей Великой России. Земля, не знающая ни времени, ни страха, ни рабства. Здесь даже камни и проплывающие облака говорят о мужестве наших предков, об их героизме, святой вере и стойкости. Демонстрационная версия готовящегося к выходу в издательстве "Альва-Первая" исторического романа «Ярое око» из цикла «Знамена и стяги России», включающая в себя первые пять глав и главу 21. --------------------------------------------- Андрей Воронов-Оренбургский Ярое око Русским мечам и знаменам посвящается ...Вид их адский и наводит ужас. У них нет бороды, только у иных несколько волос на губах и подбородке. Глаза узкие, быстрые – в них бьется ярость и зло. Голос хриплый и острый. Они сложены прочно и долговечны. Киракос, армянский историк XIII в. Этот проклятый народ мчится на конях так быстро, что никто не поверит, если сам не увидит. Клавиго, XV в. Или мы разобьем головы врагов о камень, или они повесят наши тела на городских стенах. Из древнего персидского стихотворения. ...Не успели урусы собраться для битвы, как татары обрушились на них в несметном числе, и сражались, и бились обе стороны с неистовым, неслыханным мужеством. Ибн аль-Асир. ОТ АВТОРА Древняя Русь. Сердце и колыбель будущей Великой России. Земля, не знающая ни времени, ни страха, ни рабства. Здесь даже камни и проплывающие облака говорят о мужестве наших предков, об их героизме, святой вере и стойкости. ...Нет ничего красноречивее одинокой реки, которая несет свои ленивые воды в бурых, выжженных солнцем степях Приазовья. Имя ей – Калка. Сквозь тишину восьми веков – эта история о кровопролитном сражении русских воинов с передовыми полчищами Чингиз-хана. Это суровая история о междоусобной вражде русских князей и трусости половцев, участвовавших в сече на нашей стороне. Это повествование о ключевом моменте в жизни средневековой Руси... Невеликое число русичей 31 мая в 1223 году от Рождества Христова сошлось с врагом насмерть на этой реке за свою жизнь, свою свободу, за нас с вами. И пусть дружины русских князей потерпели в этой неравной битве поражение... Но поражение это значило больше, чем последующие победы Святой Руси. Это был первый блестящий пример всем свободным людям, всему христианскому миру... пример того, что может горсть храбрецов, если они откажутся подчиниться воле тирана. ...Гибель героев, кровь и пожарища той битвы осветили дорогу русским князьям на Куликово поле, объединив их духовные и ратные силы в единый стальной кулак, под Святой Хоругвью Спасителя Мира – Христа. На протяжении всего последующего сопротивления монголо-татарскому владычеству эти боевые хоругви служили нашим предкам и путеводной звездой, и духовным воинским знаменем. Именно от таких древнерусских хоругвей, как «Ярое Око», Новгородская «Знамение Божией Матери», Смоленская «Божия Матерь Одигитрия», а также стяги воинов-защитников Земли Русской Георгия Победоносца, Дмитрия Солунского и Михаила Архистратига, позже в истории государства российского берут начало и все боевые знамена легендарных русских полков. Глава 1 ...Из бурых степей Приазовья, выжженных солнцем, с белесых солончаков дул жаркий ветер. Обуглившаяся твердь стала похожей на черепаший панцирь – такая же твердая, гулкая, как полая кость. Трава взялась желтизной, покоробилась, по-старушечьи пригнулась к земле и шуршала под стать пергаменту, когда ее трепали горячие персты суховея. Из-за песчаного откоса, на спекшихся глинистых комьях которого млели узорчатые стрелки ящериц, выпрыгнул бродяга-шакал, повел лакированным носом туда-сюда и уныло порысил прочь, будто комок рыжей пыли. И вновь над Дикой Степью [1] взялась мертвящая тишина. Лишь у подножья холма продолжали цвиркать о щебень когти стервятников; трещали и гребли пылищу разлапившиеся крылья да жадно выстукивали, щелкали хищные клювы, справляя мрачную тризну. Внезапно один из пернатых могильников [2] насторожился. Его припавшая к добыче лысая голова замерла. Из-за кургана донеслось тихое бренчанье камней и звенящий хруст песка. Красная ободранная шея птицы напряглась. В отливающем жестокой бездонной чернью зрачке отразилась застывшая пена белых облаков, красный гребень песчаника и... темный силуэт одинокого всадника. Странным и необычным казался взявшийся ниоткуда чужак. В иноземном корзно [3] и доспехах, затерянный в этой прорве нелюдимых равнин, где всюду валялись растасканные зверьем человеческие и лошадиные кости, он казался призраком, который остановил бег своего коня, чтобы получше рассмотреть эту картину. И правда, куда бы он ни бросал взгляд своего единственного пытливого глаза, всюду виднелись вехи смерти: белые черепа со страшными зарубинами мечей и пустодырыми метинами от копий и стрел. Вехи эти видны были и вдоль широкого шляха, что протянулся с юга на север. По краям он был едва обозначен костями, но расстояние соединяло их вдали в непрерывную цепь, утыкающуюся в сабельную полосу горизонта. ...Поджарый вороной жеребец с длинной блестючей гривой нетерпеливо вскинул морду, звякнул золоченой уздой, еще больше насторожив больших птиц. Могильники теснее сбились над добычей, валявшейся посреди пыльной травы. Нахохлились, нервно переступая высокими лапами, – железные полумесяцы когтей заскребли по заскорузлой коже земли. Всадник подъехал ближе, щелкнул двухвостой плеткой. Тяжело взмахивая нагретыми солнцем крыльями, падальщики перелетели на ближайшие бугры. Но один из них, тот, что первым заметил чужака, стал набирать высоту... И уже с вершины полета острому взору хищника стала отчетливо зрима истинная панорама того, что до сроку скрывали песчаные осыпи безымянного кургана... На безлесой равнине, выжидая команды своего полководца, подобно тугим змеиным кольцам развернулись густые ряды огромного войска. Всадники стояли неподвижно в грозном, немом молчании. Выпукло были видны железные шлемы, блестящие латы, кривые клинки, копья и щиты, на которых ослепительно ярко горели звезды и блики солнечных лучей. Сотня за сотней, тысяча за тысячей, широкой полноводной рекой расплескались железные волны орды. Душная известковая пыль, поднятая несчитанной тьмою ног и копыт, волокуш и колес, стояла над степью... Стервятник очертил круг и пошел на новый – еще выше, еще более обозримый... Взор выхватил белую юрту, подле нее рогатый бунчук [4] с пятью конскими хвостами – знак силы и власти монголов [5] ... Увидел вереницы обозов и степняков, стекавшихся к лагерю бурливыми ручьями; но из-за дыма несметных костров этих полчищ глазам было не суждено разглядеть боевой стан и пасущиеся на склонах холмов стотысячные табуны... Сколько их? Тридцать полков? Или больше, пятьдесят? А может, сто? ...Огромные крылья подняли птицу к лазоревым аркадам небес – и вот уже блеснула далече, внизу, серебристой дугой излучина могучего Днепра... И где-то там, если гнать коней прямо на север, в полдень можно услышать в дремлющей тишине медные всплески колокольного благовеста матери городов русских – Киева [6] . ...Черный крест силуэта падальщика превратился в неподвижную точку, не больше тыквенного семечка, а вскоре и вовсе исчез... Но войско монголов никуда не ушло – осталось на месте. Здесь, в Дикой Степи, на половецких безбрежных кочевьях, затаилась грозная неодолимая татарская сила, скрываясь и хоронясь от дозоров русичей до последнего страшного дня. ...Одноглазый Субэдэй-багатур [7] – суровый и непобедимый полководец великого Чингиз-хана [8] , цепким взглядом проводил полет сильной птицы. О, как он завидовал в тайниках души свободе стервятника! Как страстно он хотел бы сейчас обратиться в эту хищную птицу, чтобы так же вольготно летать в любые края, куда кликнет сердце, куда пожелает душа. Но он – нукер [9] великого кагана [10] , «Потрясателя Вселенной», краснобородого Чингиз-хана. Его верный слуга – уже более сорока зим. Он – Барс с Отгрызенной Лапой – так зовут его в Золотой Юрте владыки, так называют его между собой воины. А потому он, Субэдэй, без колебаний направит морды коней своих непобедимых туменов [11] туда, куда прикажет долг, туда, где повелитель и совет курултая [12] больше всего нуждаются в его острых саблях. «Бог на небе, каган – божья сила на земле», – заученно прошептали его губы и беззвучно повторили главный завет Чингиз-хана: «Всегда унижайте и убивайте ваших врагов и возвеличивайте ваших друзей». Субэдэй, оставаясь в седле, бросил равнодушный взгляд на распростертое тело у копыт своего коня. Падальщики уже сделали дело – успели выклевать глаза чернобрового юноши и искалечить его лицо, еще сохранившее гордые, мужественные черты. За спиной полководца послышались крики воинов, погонявших лошадей; громче загремели боевые барабаны и сигнальные рожки сотников, но старый Барс с Отгрызенной Лапой и бровью не повел. Субэдэй знал – орда исполняет его волю. Еще вчера, на закате, он отдал войску приказ: «Утром, после крика петуха, строиться на равнине позади кургана». Внезапно мысли его прервал голос подбежавшего тургауда [13] : припав на одно колено и в почтении склонив голову, телохранитель доложил: – Прибыл Джэбэ-Стрела [14] . За ним следует весь его отряд – десять тысяч всадников. – Где он? – Грозный старик недоверчиво покосился на тургауда, по-рысьи прищурил единственный глаз. – Нойон [15] у твоей Белой Юрты, бесстрашный! Сейчас поднимается на курган... Он жаждет видеть тебя. Субэдэй пришпорил черного, как ночь, скакуна арабских кровей... Джэбэ, прославленный воин и храбрец, которого хранят боги от копий и мечей врагов, все последние дни не выходил из головы старика. Шесть дней назад по его приказу нойон бросился со своими воинами по кровавым следам разбитых кипчаков [16] воеводы Яруна [17] ... И вот – Джэбэ здесь! Субэдэй натянул повод у своей большой юрты на холме, где около рогатого пятихвостого бунчука были по кругу воткнуты в землю десять высоких копий с пестрыми бунчуками тысячников отряда. Теперь весь тумен был в сборе и гудел осиным роем на равнине. Из-за юрты, в плотном оцепе личной охраны, показался высокий, широкогрудый багатур [18] в остроконечном шлеме и чешуйчатой броне. Вид его был ужасен, как у бога войны – Сульдэ. Он весь до бровей был забрызган кровью и словно изъеден бурой кипчакской пылью. В таком виде Джэбэ было непросто узнать, но Субэдэй узнал и, подняв руку в приветствии, спешился. – Кому пастух люб, люба и его собака. Вещь не прочна, хозяин долговечен. Многих лет и побед тебе, бесстрашный. Я – Джэбэ-Стрела! – Где Ярун? И где его поганая свора? – обрубил Субэдэй, стальные китайские латы лязгнули на его плечах. Джэбэ подал знак охране. Его телохранители тотчас отошли прочь и замерли неподалеку, почтительно наблюдая за встречей двух легендарных вождей величайшего Чингиз-хана. – Я гнал Яруна до Хазар-реки [19] ... Два дня назад здесь был бой. Мои сотни вырубили половину его псов. Их презренные останки ты видишь пред собою, храбрейший. – Где остальные? – Ноздри Субэдэя по-волчьи хищно раздулись. – Они воссоединились... с их главным ханом Котяном [20] . Моих сил не хватило сразиться с его ордой. Но я, хвала Онону и Керулену [21] , привез тебе подарок, храбрейший! Айя! Что может быть лучше для монгола-воина, чем голова его врага, брошенная у порога юрты? Нойон щелкнул пальцами, и тургауд, стоявший ближе других, передал ему кожаный хурджин. – Это Кулан, сподвижник Яруна. – Джэбэ дико свернул глазами, молча развязал тесемки переметной сумы и вытряхнул под ноги Субэдэю человеческую голову. – Ты узнал его, Субэдэй? Этот шелудивый пес осмелился скалить зубы на непобедимые тумены нашего повелителя! Джэбэ подпнул носком сапога выбритую голову половца так, чтобы прославленный полководец мог лучше разглядеть лицо. На старого монгола таращилась сизая маска с черной веной на горле, с глубоким, как межа, сабельным надрубом поперек правой скулы. Смерть выплеснула весь румянец и живой блеск из глаз, оставив лишь застывшую муку в мертвых очах. – Ай, ай... – Барс с Отгрызенной Лапой удовлетворенно щелкнул языком, давая понять молодому нойону, что остался доволен подарком. – Проденьте ремень от повода сквозь уши этой собаки. Я повезу голову с собой, у седла, на потеху нашим батырам. Курган огласился боевыми кличами монголов. Под эти звериные завывания и крики Субэдэй-багатур, прихрамывая на левую ногу, подошел к белой, как снег, кобылице. Ее по обе стороны держали за узду два рослых нукера. Старик вытащил из серебряного чехла острый персидский нож и ловко надсек подрагивающее плечо животного. Лошадь забилась, взлягнула, шарахнулась было в сторону, но крепко держали руки опытных коневодов. Темная, точно гранатовый сок, кровь зачастила толчками по белоснежной шерсти. А Субэдэй, крепко сгорстив пальцами гриву, жадно припал морщинистыми губами к ране, как слепень, высасывая кровь. Наконец старик оторвался от кобылицы. На его плоском, красном от крови лице блестел узкий, будто осокой прорезанный глаз. – Мутуган! Хатун! – Субэдэй кинул взгляд на своих нукеров. – Передайте глашатаям... пусть разнесут весть по орде: юрты, ковры и войлоки бросим здесь... ставьте курени [22] ! Дальше на север не тронемся. Впереди страна длиннобородых урусов. Будем ждать вестей от людей Гемябека! Нукеры немедля бросились исполнять приказ полководца, а сам он, приложив ладонь к сочащейся ране кобылы, провел сырой от крови рукой по кирасе Джэбэ [23] . – Будь гостем в моей юрте, достославный нойон! Тебе следует отдохнуть с дороги. Мои рабыни омоют твое тело... Накормят бараниной и напоят кумысом [24] ... А мы обсудим с тобой... план нашего набега на Русь. Пленные кипчаки упорно твердят: «Урусы сильное и плодовитое племя!» – Лучше один раз увидеть, чем семь раз услышать. – Это верно, брат. Но следует помнить: «По одеялу ноги протягивай». Кто слишком жаден и многого хочет, тот и малого лишится. – Да пребудет с нами удача, храбрейший! – Да будет солнце на нашей стороне... Глава 2 Савка Сорока, сокольничий великого князя галицкого Мстислава Удатного [25] , выехал третьего дня с дядькой Василием в степь набить «всякой» дичи к столу своего господина. Их сборная охотничья ватага из двадцати киевских и галицких дворовых «добытчиков» пытала удачу южнее Черной протоки. Места нелюдимые, дикие – верно, но далекие от кочевий лихих половцев. Выше по течению, верст за сто, можно было наткнуться на шатры и повозки «лжеверцев» хазар [26] , на другие окольные народы, что осели с «мирной клятвою» во степи, возле белокаменных стен могучего Киева, – ну, да туда пылить... подковы сотрешь. Добытчики были спокойны, как у Христа за пазухой. При них скрипело всего три подводы, остальные десять во главе со старшим зверобоем Перебегом мяли траву восточнее сторожевого кургана Печенегская Голова. Равнины и лесистые склоны холмов там были полны зверьем: и олень, и косуля, и вепрь, и лось... Камыши и плёсы стариц [27] кишели крылатой дичью, но... это были земли хана Котяна – хозяина Дикой Степи. ...Отколовшаяся от основной партии семерка на совесть прочесывала долину за долиной. Свежих следов и здесь было по горло – не зевай, смотри в оба. И удача им улыбнулась. Вскоре все три подводы наполнились «под захлеб» дичью, и время было поворачивать вспять. – Савка! Слышь ли, урван? К молодому сокольничему восемнадцати лет подъехал шагом на стомленном мерине дядька Василий. Поправив побитый сединой ус, крякнул с седла: – Однакось времечко... восвояси трогать. Вороти подводы, Сорока, заждалися нас на княжем дворе. – А как же быть с киевлянами, дядя? Мы вроде как в гостях у ихнего князя?.. Аж ли не бум ждать Перебега с ловчими? – загребая растопыренной пятерней упрямые вихры к затылку, подивился Савка. – Семеро одновось не ждуть, дурый... – У кума Василия смеялись глаза. Подъехав ближе, он похлопал сокольничего по загорелой до черноты шее и подмигнул: – Перебег, чай, не сосунец, бывалый добытчик, и воин хоть куда! При ём дюже стрелков супротив нас. Да и хозяин у него свой имеется. Нехай сам пылить в Киев. При такой жарище кабы убоина душком не взялась. Тады угробим дело. А ты знашь, наш князь строг – недогляд не потерпит! Давай, поспевай за мной, малый. И не брунжи, як комар. ...Захлюстанные пылью и кровью подводы тяжело тронулись обочь песчаного холма, блестевшего розовой плешью. Мокрые от пота, вконец замордованные жалящим паутом [28] лошади то и дело спотыкались, храпели, вымогались из последних сил. ...Солнце еще не село, оно висело над горизонтом на расстоянии одной ладони от него, но степь под колесами повозок уже окрасилась спелым багрянцем. Опытный следопыт без труда может определить в любой момент время суток, даже не глядя на небо, а просто присмотревшись к кочке или кусту – как на них падает свет. Обладал этим опытом и Савка Сорока, а потому никак не мог понять бессмысленного упрямства седоусого дядьки Василия – насилу понужать лошадей. «Один бес нам не поспеть к ночи... до крепостных ворот еще ой как далече, сколь ни крути... Не краше ли дать разумный отдых коням? ?но где солнце, ужо надкусили его, родимое, холмы половецкие...» И точно, как ни «холерил» дядька Василий, как ни лютовали плетьми погонщики, скорая ночь прежде настигла их, вынудив застрять до зари в степной балке. ...Место для ночлега спешно выбрали у мелкого говорливого ручейка – шириной не больше конского хомута [29] , а то и того ?же. Вокруг простиралась ровная, как стол, степь, лишь за спиной виднелись корявые гребни холмов, похожие в этот закатный час на застывшие морские волны. ...Сидя у костра, Василий, как старший, зачел молитву. Остальные повторяли за ним, временами осеняя себя крестом, с опаской поглядывая по сторонам. Когда с молитвой было покончено, добытчики княжего двора с нетерпением накинулись на еду. Люди выхватывали из «жаровни» запеченные на углях куски оленины и, громко чавкая, с жадностью пожирали сочное мясо. Время шло, и мало-помалу укрытый плетенкой от вражьего глаза костер стал угасать, потому как в него перестали подбрасывать собранный прежде валежник. Отягощенные трапезой люди какое-то время еще восседали на разостланных шкурах в сытом оцепенении; затем в этом же бессознательно-благодушном состоянии стали вытирать о длинные волосы и ниспадающие на грудь бороды жирные пальцы и тут же укладываться. Уж кто-кто, а они-то нынче заслужили свой отдых. В конце концов все угомонились, и только Василий и Савка продолжали сидеть, глядя в догорающий рубин костра, над которым хилой струйкой вился дымок и уходил в ночь, в черное небо, а вернее, в синее – из-за россыпи золотых и серебряных звезд. – Пошто не спишь, Сорочёнок? Ты али я... дозорить станем? – Василий уткнул в землю короткий, в полтора локтя меч; оперся двумя руками о крестовину рукояти, нахмурил брови. – Не нравится мне эта ноченька, упаси Бог... Кошки скребуть на душе... Эх, от радости выпить, от горя запить. Вон и шакал-добывашка завыл, ровно к покойнику... Слышь ли, Савка? Юноша кивнул головой, посерьезнел лицом. Вроде обычная для степи вещь: «Вот ведь невидаль – песнь шакалки?.. И ему, хвостатому, пожалиться хотца... Бродячая жизнь не тетка родная...» Ан нет, тошно как-то стало на сердце после слов Василия. Савка, чувствуя легкий озноб, запахнул шибче полы своего зипуна [30] , прислушался. И правда, где-то в степи, пожалуй, в версте от них, тявкал шакал. Потом стал скулить и повизгивать, жалобно подвывая. Затем вдруг взял по-бабьи высокую скорбную ноту и завыл вовсю, точнехонько зарыдал, и все в разном «манере», будто он там не один, шельмец-чревовещатель, а целая стая. Где-то к югу, ближе к холмам, отозвался степной волк. Дальний сородич шакала завыл протяжно и стыло. «И кто их знает, кто их разберет, зубастых чертей?.. А может, это половцы иль печенеги?.. Эти злодыги отменные мастера под волка косить... Это у них, поганых, с рожденья что ни на есть любимая уловка». Но бирюк [31] продолжал без утайки выть про свою нелегкую судьбу, и сидевшие у костра, не сговариваясь, порешили, что это все же настоящий серый разбойник. Однако Савка придвинул к себе поближе лук с перёными стрелами – так-то оно спокойнее и вернее... Береженого Бог бережет. – Можа, подкинуть сухары в огонь? – глухо обронил дядька Василий. – Я гляжу, дюже зябко тебе, паря? – Ась? Да нет... – отмахнулся Сорока. – Не стрекочи! Чай, зрячий... Зипунишко-то твой не от ночной холодрыги, а от солнышка. Пошто овчины не взял? Гляди, застудишь свою хозяйству... как потом девкам подол задирать будешь? Савка от таких «приятностей» зарделся лицом. Щеки его залила гуща бордового румянца; благо, было темно, да и в отсветах мигающих углей все казалось малиновым. «Вот прилепился, репей! Тоже же мне... исповедник нашелся. Ложился бы спать, орясина чертова». – Чевось глаза остробучишь? – зашевелил скулами Василий и, задумчиво помусолив кончик сивого уса в губах, вдруг доверительно спросил: – Красива она у тебя? – Кто? – Брось Ваньку валять... Не таись! – Василий, скрипнув бычьими кожами нагрудного панциря, нагнулся к Савке и, щекоча ухо ему бородой, шепнул: – Зазноба твоя, то я не знаю! Как ее?.. С Чемеева двора. Гарная девка – коса до заду. – Отвянь от греха! – Сорока отвернулся, но дядька Василий не отступил. Напротив, зашел с другого бока и снова боднул вопросом: – Ты хоть, голубь, в губы-то ее чмокнул разок? Подержался небось за сиськи сдобные? Али так... еще только намыкнуться собирашся? – Да будет тебе брехать, кум! Ежли б не твои лета... да былые заслуги пред князем... – То шо б тогдась? – Желтые, как речной песок, глаза Василия вновь залучились смехом. – Цыть, Савка! Зелен ты горох мне брехню заправлять! По совести да по нутрям выпороть бы тебя на городском майдане [32] за таки «почтения» к старшим! Одна сучка брехат, а я дело гутарю. Мне с тобой, дураком, мутиться [33] вовсе без надобности. Молчи да дозорь тут, коли охота!.. Ишь ты, гордыбака нашелся! А чаво одлел-то? Чаво?! Сам не знаш. Гляди-ка, ощерился, ровно я с его земляникой-ягодой одну перину делю... Эх ты, Сорока!.. Седоусый добытчик безнадежно махнул рукой, завернулся в хвостатый полог из волчьих шкур и улегся ногами к костровищу. Теперь слышно стало, как сопят спящие, но богатырского, «нараспашку» храпа, который сотрясает стены на постоялых дворах, слышно не было... Оно и понятно: Дикая Степь с младых ногтей приучает людей не шуметь без нужды. А еще время от времени с тихим шипением осыпался, превращаясь в золу, догоравший сухарник... Савка вздохнул свободно, когда наконец взялась тишина, но тут же и пожалел о сем... Уж больно тоскливо сделалось на душе. «Сиди тут, таращь глазюки во тьму, как сыч... да г?чи [34] мочи в студеной росе...» Он покрутил головой, глянул на небо. Месяц был чуть-чуть, на волос худее, чем вчера, но теперь он светил вовсю и никуда не нырял, не прятался... «А всё один черт, на брезгу [35] хлябь посыпет... потому как в носу ровнехонько будто кто травинкой щекотит. Эт точно, – заключил Савка. – Взять хоть и то, как нонче хрустела трава под ногами. Да и по тому, как теперича от земли тянет сырью и холодом». ...Он снова обозрел залитую переламутровым, призрачным светом степь. Тишина. Поглядел на спящих вповалку товарищей, подле которых покоились мечи и колчаны. «Спят, сурки... напупились убоины. Ловят в сети заветные сны». Рядом молчком лежал дядька Василий; его горбатый коршунячий нос торчал вертикально вверх, подсвеченный месяцем. – Эй. – Сокольничий «на авось» торкнул коленом в плечо зверобоя и дыхом спросил: – Не спишь ли еще, кум? Василий сторожливо прирассветил один глаз, но, все поняв, досадливо хрустнул под волчьим шкурьем мослаками пальцев и зло просипел: – Нуть?.. Чего тебе, маета? – Да погодь ворчать, Васелей Батькович! – Сорока уцепился за льняной рукав дядьки. – Неча годить! Тебе, балабою [36] , предлагали добром погутарить о том, о сем?.. Ты ж зубья скалил! Теперича – брысь! Дай поспать трошки, скоре вставать! Василий вырвал руку, помолчал чуток и, сменяя гнев на милость, бросил: – Чаво хотел-то, горе луковое? Савка, обрадованный нежданным участием, с готовностью придвинулся ближе, перешел на придушенный доверительный шепот: – А ты... слыхал ли шо... о татарах? – А то! – Белки глаз зверобоя сыро блеснули в опаловой майской тьме. – Хто о них ноне не слыхивал, разве глухой?.. В Киеве вельми раззаров [37] по сему поводу. Немой токмо не гутарит об энтом пришлом зверье... Бают-де, всю южную степь, до самого Хазарского моря [38] , татары на дыбы подняли! Где ни пройдуть их кони – смерть распластывает крылья! И одна, значить, пепла в остатке от городищ!.. Ты вот послухай, малый. – Василий удобней устроился на шкуре, сунул кулак под голову. – Даве, когдась от Лукоморья [39] , с Залозного шляху [40] , пришли по Днепру струги [41] заморских купцов, прибыли с ыми и два ветхих старца-странника. Я-сь был тады на пристани – Толкуне... Зело народишку собралось – шапке упасть негде, угу, воть крест... – С этим понятно, кум... Дальше-то шо? – Да погоди ты понужать, торопыга! Экий ты раздолбуша! Дядька Василий, остребенившись, шворкнул горбатым носом и, выждав паузу, продолжил: – Так вот, эти два странника, значить, э-э... спаси Господи, надули нам в уши страстей... Дескать, все половецкие станы нонче бегуть сломя голову с Дикого Поля... А за ними вослед гонится лютое, страхолюдного виду племя. Вот те безродные чужаки и есть, значить, «татаре» [42] . Деды баяли: «Вид ихний наводит ужасть... Бород – нема, токмо у иных щепоть волос на губах и ланитах [43] . Носы вмяты в скулы, и у кажного за спиной взлохмаченная коса, як у ведьмы». – Неужто такие страшилы? – Савка недоверчиво округлил глаза. – Да помолчи ты, глупеня! Говорят же тебе... От одновось только виду безбожной татарвы люди мруть, как мухи, и падають замертво. Вот так-то, брат-гаврик [44] ! Чужбинник дьявол, с длиннюшшей рукой – под церкву! А ты сидишь тут дураком на попонке [45] , со скуки крутишь пух усов и сумлеваешси: «Неужто, дядя таки страшилы бывають?» То-то и оно... Бывають! Оне тебя, родственник, без чесноку и соли, вместе с поршнями [46] схрумкають и имечка не спросють. – А не подавятся, суки? – Савка вспыхнул очами. – Ты опять за свое?! – Ладныть... молчу. Дальше давай. – А дальше та-ак. – Василий поправил уклепанный медными бляхами поясной ремень и раздумчиво почесал заросли бороды: – Вестимо, перепуганный люд забросал Божьих калик перехожих вопросами: так, мол, и так, что сие за люди? Какого роду-племени? Старцы, по всему, были люди сведущие, мудрые, разные там письмена читать способные... Ответовали: шо-де сказано в святых книгах – нагрянет с востоку тьма-тьмущая чужедальцев. Народ сей семени ядовитого, желтого... в наших краях-волостях неслыханный, глаголемый «татаре», и с ыми есша чертова дюжина языков. Яко же половцы доселе губили и грабили окрестные племена, ныне, значить, их погибель настала. Вороги эти не токмо половцев посекуть, но и на ихню землю сами седоша... Во как! – И откуда ж явился этот народ? – багровея сердцем, прохрипел Сорока. Зверобой с усмешкой оттопырил нижнюю губу: – Знамо дело: из тех же ворот, откель весь народ! Бабьё постаралось... Ты воть всё лезешь, да прыгаш муругим козлом впередь батьки в пекло... А товось не знашь, Савка, о чем глаголють сказанья в святых повестях... «О них же владыко Мефодий Патарийский свидетельствует, яко греческий царь Ляксандер Маркедонский [47] в допотопные времена загнаши поганый народ Гоги и Магоги [48] на край земли, значить, в пустыню Етриевську, шо меж востоком и севером. Заторцевал он их, паскуд, горами да скалами и вельми припугнул мечом – сидеши там до скончания сроку! И тако бо владыко Мефодий рече, яко к скончанию времени горы те, значить, раздвинутся, и тогда выйдуть оттель Гоги и Магоги и попленят всю землю от востока до Евфрату и от Тигры до Понтьскову моря – всю землю, значить, акромя Эфиопья...» [49] – Это ж как... всю землю?! – Савка в горячке гнева схватился за меч. – Стал быть... и нашу матушку-Русь? – Воть и я за то! Нам половецкова гадовья по самы ноздри! Кровники оне нам заклятые! – Вековая, пенная злоба поводила губы Василия. – Уж какие лета... эти нехристи вытаптывают своими конями чужие хлеба? А сколь кровищи христьянской пролито? Сколь баб наших да детев малых в полон угнано?.. Не счесть! Зачем нам еще татаре? Спаси Господи... – Он осенил себя широким крестом. – Хватит и энтих едучих вшей половецких на нашей хребтине! Даром шо изверг Котян нашему галицкому князю Мстиславу богатый тесть [50] ! Вот пусть друг пред другом и распинаются, жмуться в объятьях за свою родню – половецкую кровь, да целуются! А нам-то с тово... какая радость?! – Плохие слова, кум... Ты как о нашем князе глаголешь? Он нам и отец, и защита. Савка твердо, с осудом посмотрел в глаза куму, тот зло щурился, но молчал. Сокольничий сбавил до шепота голос: – Гляди, Васелей... как бы кто не услыхал тебя из наших... за такие слова – дыба [51] . – А ты-сь не пужай, малый. – Кум повел дюжими плечами, скрежетнул зубом: – До нее... «дыбы» твоей, еще дожить нады. Ты думашь, зачем наш князь Мстислав со всей дружиной в Киев пожаловал? Знаешь? Так вот: я намедни у княжих палат Мономаховых [52] слыхал грешным делом от ихних панцирников [53] ... В степь пойдем, к Залозному шляху, и по всему, вборзе [54] ! Воть дождемси токмо силушки ратной: больших и малых князей, и всем гуртом тронем коней, куды ворон костей не заносил. – Эт шо ж, супротив татарвы, выходит? – Выходит, супротив ее, брат ты мой... Дядька Василий опасливо подмигнул Савке и оголил в улыбке щербатые от кулачных драк зубы. – Влезли мы, похоже, промеж двух жерновов. С одной стороны половцы и татаре, с другой наши князья – жеребцы ретивые. А нам-то нужно?.. Савка последних слов зверобоя не разумел. В душе его случился пожар: «Неужто в настоящей сече мне быть?! С нашим-то князем! Чего еще больше желать?» – Кум, поклянись Христом, шо не брешешь... насчет степи и татаров! – Да истинный Бог. Но ты – цыц! Я-то тертый кобель... Жизнь повидал, баб пошшупал, а ты-сь? Чему лыбишься, дура? Гложут тебя капустные кочерыжки. Кровь впереди. Ты сам-то разуй гляделки! Разве не зришь, шо кругом деется? Сии знаменья последних лет... Те старцы вещали: «Явилась миру страшная звезда, лучи к востоку довольно простирающе... и предсказала новую пагубу христианам и нашествия нового ворога... То вышли из-за гор ледовитых и прут на нас Гоги и Магоги! Ныне пришло реченное скончание времени. Конец миру близко!» А ты – гы-гы!.. – Кум, а кум! – У Савки от возбуждения пуще прежнего загуляла по жилам молодецкая звонкая кровь. – Да пошел ты, Сорока! – рыкнул Василий. – Надоел ты мне хуже горькой редьки! Вынь да положь ему... Дай поспать, оголтень! Дядька Василий натянул на голову волчью покрыву, и больше ни слова. Но сокольничий был не в обиде. «Вот новость так новость! С копыт сбивает!» Да и ему ли, Савке-молодцу, горевать посему? Его и без того сжигала изнутри мучительная страсть к победам... Готовность послужить своему кумиру – князю Мстиславу Галицкому во славу русского оружия. «Ежели грянет сеча – то постоим! Почтим нехристей огнем и мечом!» Одного он только не мог понять, как это: «Я сложу голову, а жизнь будет гореть без меня?..» Впрочем, эта темная мысль не пугала и не застревала в его голове; она уносилась прочь, подобно щепке в быстрой стремнине реки. К своим годам Савка знал, как «Отче наш...», что воины имеют в виду, когда говорят о смерти; постиг он, и что такое преданность родной земле, православной вере и своим друзьям. Губы юноши тронула счастливая улыбка – неутолимая жажда острых ощущений, она накатывается волнами, как безумие. И, право дело, в такие минуты Савка Сорока готов был на все, дабы утолить сей голод, сполна вкусить запретные плоды. Да и что может быть для молодой, горячей крови более прекрасного и притягательного, чем опасность и риск?.. Любовь! – вот что способно загасить сжигающее его пламя. Вернее, ярче разжечь... Ведь любовь – это тоже всепожирающий огонь, тоже безумие. Но и на этом поприще ему, Савке – круглому сироте, ни горевать, ни тужить не приходилось. Потому как в родном Галиче, за высокими крепостными стенами его надежно ждало крепко любящее сердце. «Ксения, люба моя!..» ...Савка бесшумно поднялся с нагретого курпея [55] , прошелся размять затекшие ноги, проведать коней – все ли ладно? Через мгновенье его уже было не видно, а через другое – и не слышно. ...Месяц меж тем укутался в черные перья облаков, но вскоре выглянул одним серебряным усом, и стало чуток светлее, но ненамного – кусты и бугры по-прежнему не отбрасывали тени. Кони настороженно встретили Савку, но, узнав в нем «своего», нудиться [56] перестали. Сорока стряхнул с мягких юношеских усов хлебные крошки, запил сухарь из кожаной фляжки родниковой водой и посмотрел еще раз в сторону лошадей. Те были сбиты в гурт, прядали ушами, их чуткие ноздри трепетали, как листья ивы. Сокольничий снова улыбнулся своим мыслям; в глазах табунка отражались рубиновые искры прогоревшего костра, их сочный малиновый блеск играл в черном гривье, как играют звездные блики на речной глади. «Все же славное гнездилище выбрал кум, – мелькнуло в голове. – Толково, по склону лощины... в аккурат шоб укрыть и людей, и лошадей». Не желая возвращаться к потухшему костру, он присел неподалеку от лошадей, положив возле своих поршней лук и колчан со стрелами. Мысли крутились вокруг татар... В памяти, как поплавки, прыгали и ныряли в омут воображения дядькины слова: «Вид ихний наводить ужас... Бород – нема, токмо у иных щепоть волос на губах и ланитах... Носы вмяты в скулы, и у кажного за спиной взлохмаченная коса, як у ведьмы». «Ду ж... наши умеют понагнать жути... Жабу силком спомають на болоте... соломинкой надують ее, дуру, через гузно и пужают друг дружку. Хотя... что же за зверь-то такой – татары?.. Не по себе, ей-Бо... Но коли наши бьют в хвост и в гриву укрытых в кольчуги да панцири поганых половцев и печенегов [57] ... могёть, и сей дикий народ опрокинем? Правильно бабка Настёна гутарит: “Не столь страшен черть, как его молва малюет”». ...Сокольничий хотел еще помороковать над сей «бедой», да не смог... Набросив поверх зипуна овчинный тулуп (который он захватил с собой из повозки), Савка сразу уснул, и немудрено... Потому как нет ничего уютней и слаще на свете, чем спать под открытым небом, укрывшись шкурой. «По первости она колет и щекотит тебя жестковатым ворсом. Но вот ты угрелся, щетинки прилипли к телу, и кажется, что это твоя собственная шерсть». Глава 3 ...Глазными впадинами чернели глинистые овраги степи, где, скрываясь от чахлой зари, еще таилось молчание угасающей ночи. Тут и там, как сгустки лилового студеного тумана, застыли холмы и ползучий кустарник – будто стерегли-выжидали, что шепнут им безымянные ямы и рытвины степи. ...Савка Сорока, притулившись плечом к лысастому бугру, спал «без задних ног». Но снились ему не кровожадные орды татар и не те тревоги и страхи, которые порою проведывают человека в ночи, присасываясь многоглазой тьмой к самому его лицу, а пронизанные солнечным светом картинки встреч – его и Ксении... Виделся Савке оголенный овал ее розового, прозрачного, как воск, плеча, на котором играли в пятнашки изумрудные тени листвы... ее смеющийся взгляд, искрящийся счастливой слезой и улыбкой... Кожа у Ксении тонкая, белей молока, а волосы такие красивые, светлые, что даже и в пасмурный день кажется, что на них падает солнце. ...Вот они поднимаются по струганым прогретым ступенькам крыльца... В доме никого – все на покосе; она идет впереди, он следом... Ксения бойко шлепает вышитыми бисером чириками [58] , а он не может оторвать от любимой глаз: полуденное солнце просвечивает белую ночную рубашку, и он отчетливо видит стройные очертания ее полных ног, окатистых ягодиц, лирообразно переходящих в талию... Ему так и хочется поймать Ксению за руку, похлопать ее ниже пояса, «зажать» в сенях, иль прямо здесь, на резном крыльце, но... она ускользает, бросив на него озорной, словно хмельной взгляд... В памяти Савки остались только белая стежка пробора, разделявшая ее волосы на два золотистых крыла, да малиновое сердечко чувственных губ, сжимавших снежный венчик ромашки. Он рванулся за нею... словил аж в горнице [59] , у печи; хотел ей шепнуть что-то на рдевшее ушко, но ощутил на своих губах теплые, пахнущие молоком после утренней дойки пальцы... – Лягай на полати [60] , там прежде застелено... Я же ждала тебя... Двинься. Молчи, ветрогон... Ты меня любишь? – Еще как!.. Он чувствует крутую девичью тугость груди, сверх края заполнившую его жадную ладонь. Кровь до одури стучит в висках, скачет жеребцом в жилах... Он ближе, теснее... Но она не дается, ловко и сильно управляет им, как наездница: – Да погодь ты, шальной, успеешь, возьмешь свое... Кто у тебя отбирает? Постой. Дай насмотрюсь на тебя, Савушка... Какой ты к бесу «Сорока»? Дурый, кто обозвал тебя так, и слепец. Сокол ты у меня... васильковы очи. Она отбросила с белого лба тяжелую, как латунь, прядь волос и, влажно мерцая камышовой зеленью глаз, без затей и утайки открылась: – Боюсь за тебя, слышишь?.. Боюсь, потому что люблю... Ты дороже мне жизни! Боюсь, потому что неведомый лютый враг у наших границ! А я не хочу, не хочу-у лишиться тебя! – срываясь на плач, вымученно прошептала она. И вдруг, замолчав, содрогнулась от собственной решимости и отчаянья: – Ну, чего ждешь? Давай же, жги! Хочу тебя, родной... Хочу любить тебя со всей силой! – Ксана... Ксаночка!.. – Он что-то бормотал ей, ласковое, бережно собранное в тайниках души; дрожал радостной, счастливой улыбкой, судорожно срывая с себя рубаху... Но когда Савка опрокинул Ксению на медвежью доху [61] , она вдруг взмолилась: – Ой, ой! Больно чуток... Погоди, гребенка-зараза!.. Сейчас, ай! Она, закусив губку, выудила из волос костяной гребень, но он выскользнул из пальцев и скакнул под полати... Савка, костеря в душе встрявшего черта, крутнулся на край, чтобы достать «безделку», – не видать. Свесился круче вниз головой – углядел: «Вот ты куда упрыгал, провора!» Он хотел уже было словить гребешок, как... пальцы его схватились льдом, а шея окоченела... Он не мог оторвать потрясенного взгляда от жуткой руки, которая протянулась из-под полатей, взяла гребешок и так же бесшумно исчезла... Огромная, смуглая, отливающая копченой желтизной, – она дышала чудовищной силой, и кожа на ней была под стать дубовой коре. ...Все померкло в Савке: ровно горел в нем светлый каганец [62] , да вот нахлобучили медный гасильник. Он будто лишился рассудка, как только осознал, что им грозит... Глянул через плечо, ан любушки Ксаночки – нет, словно ее кто унес на крыльях... Безысходная злоба захлестнула Савку, заметалась в груди. И тут его словно пихнули... шибанули с размаху в лицо. ...Сорока очнулся – одурело открыл глаза и обмер. В предрассветной сукрови неба он увидел, как ниже по ручью, там, где безмятежно спали его друзья и знакомцы, к прогоревшим углям крался враг. Их было не меньше дюжины... Сокольничий прекрасно видел, как бесшумно извивались змеями их тела по земле, как мелькали в траве подошвы иноземных сапог с загнутым вверх носком – гутулов. ...Он и глазом не успел моргнуть, как один из желтолицых оказался возле дядьки Василия, выхватил кривой нож, замахнулся над спящим... Есть люди, кои в минуту опасности столбенеют; руки опустят и отдают, как овцы, свою жизнь на волю мясника... Да только Савка Сорока был не из тех. Сызмальства и вожжами, и лаской его вразумлял отец – княжий лучник: «Прежде дело задай рукам, а уж мозги – пущай вдогон перстам поспевают!» Так и вышло! Не зря, видно, Савка накануне маял оселок – затачивал железные наконечники. «Ххо-к!», «ххо-к!» – это звенела сухожильная тетива его лука, посылая в полет две стрелы. «Ххо-к!» – третья подружка смерти с веселой злостью сорвалась с тетивы. Нет, неспроста на господском дворе Савка слыл важным стрелком. Недаром он с трехсот локтей [63] без промаху «лупил» в середку подвешенной на крюк подковы. Не дрогнула его рука и на сей раз, не подвел соколиный глаз. Первая остроклювая вестница с хлюстом прошила горло лазутчика, угодив точно в трахею... Монгол выронил нож и, задыхаясь, харкая и клокоча хлынувшей из ноздрей и глотки кровью, рухнул снопом поперек дядьки Василия. Ошеломленные внезапной гибелью своего собрата-ордынца, татары на мгновение оторопели. И тут вторая стрела, высвистав песню смерти, с глухим стуком пробила кожаный доспех еще одного, застряв по самое оперение между лопаток. Желтолицый всплеснул руками и уткнулся в серую золу кострища. Но вот третья – изменница-стерва – лишь калено и звонко вжикнула по стали монгольского остропырого шлема и отскочила прочь. Ан главное – «Слава Христу!» – было выиграно время! ...Когда Савка сломя голову с мечом подбежал на выручку – русская сталь уже яро звенела и грызлась с монгольской. Наши не дрогнули – пластались будь здоров, но и татары, будто заговоренные колдовской молитвой, рубились отчаянно, крепко держа подо лбом кочевую заповедь: «Кто не защищается – погибает. Горе бросившим оружие!» Однако и густая кровь русичей испокон веков ведала: «Победа воина – на острие его меча». – Береги-ись! Сорока едва успел пригнуться, и это спасло ему жизнь. Наскочивший на него огромный монгол вспорол воздух лезвием изогнутой сабли ровнехонько в том месте, где только что была Савкина голова. И тут же снова разящий удар с жутким свистом опалил холодком щеку. Распаренный безумием, кое рычало, скрежетало, лязгало вокруг, сокольничий выбросил вперед меч. Сталь вошла меж ребер врага, и Савка, не успевший выдернуть клинок, явственно ощутил на нем судорожный трепет оседавшей плоти. Плоское, как сковородка, лицо монгола разорвал немой крик. На краткий миг их взгляды скрестились. На Сороку мертво таращились из узких бойниц залитые болью и ненавистью глаза. Смуглолицый подломился в коленях, в горле его застряло проклятье. ...Мимо пронеслась вспененная кобыла, тащившая зарубленного Хлопоню. Нога его запетлялась в перекрученном стремени, и лошадь несла ошалело в степь, мотая изнахраченное в кровь тело по щебню. – Врешь, злодыга! Кр-р-руши пёсью щень!! Боевой топор Василия, умытый кровью, с плеча описал дугу. Страшный удар с длинным протягом развалил череп кочевника, как сосновую чурку, надвое. И тут... враг дрогнул – не выдержал натиска. Еще двое пали под ударами русских мечей. Остальные бросились к лошадям. Их оставалось трое. Савка с Тимохой, сыном галицкого кузнеца, попытались нагнать отставшего в длинной кипчакской кольчуге монгола, но тот не давал им приблизиться, лихо выпуская стрелы одну за одной, покуда верхами не подоспели его ордынцы. Тогда он вскочил на круп коня и, цепко ухватившись за пояс своего соплеменника, издал победный клич Дикой Степи. ...Муть чугуном налила темя. В горле застрял тошнотворный ком, когда Савка вернулся к подводам. У костровища, поджав колени к груди, утробно хрипел ловчий Владимир (больше известный между своими как Разгуляй или Мочало). Под животом его курился жаром розовый с сизой прожилью глянец выпростанных кишок. Зола и песок густо забархатили этот пульсирующий корчью и мукой кровистый клубок. – Отходит, спаси Господи... – Василий стянул с головы рысий треух, перекрестился. – Давай евось, робятня... на повозку, до кучи. Нехай там смертушку примет... Эй, Тимоха! – Зверобой растерянно огляделся окрест. – Сколь нас-то осталось вживе? – Дак воть... трое и есть... Мы с Сорокой да ты, стал быть, кум... – А Стенька Пест [64] ? Ужли... тоже?.. – Каменные скулы Василия задрожали. – Не сумлевайся, – мрачно прозвучал ответ. – Тамось он... у ручья. Видал я... как евось примолвила гадюка-стрела татарская... – Н-да-а... Подковал нас нонче степняк наперед. Воть тебе и «татаре», Савка... Бушь знать теперя, хто такие... зазнакомились. Благо хоть ты не оплошал, малый. Не твой бы дозор... всех бы под корень кончал тугарин. Ну-ть, давай... подымай его, паря... Шо плошки [65] уставил? В Киев зараз скакать нады! Князей скорееча упредить: степь под татарами! Савка без промедленья подхватил под мышки Владимира, но тот взвыл по-звериному, заклацал зубами: – А-а-ха-а-а-а! Братцы, кончайте меня! Христом Богом молю! А-а-а-а...а! Мочи моей нема! Ну шо ж вы тянете, гады! До-бей... Меч Василия оборвал страдания Разгуляя. Ловчий дернул лопатками и навеки затих. Однако ни ему, ни другим сложившим головы княжим добытчикам отправиться в последний путь к вратам града Киева было не суждено. * * * – Братцы! Татары! Савка и кум Василий обернулись в ту сторону, куда указывал мечом Тимофей, и обмерли. Лица посерели от ужаса. На фоне алого неба, в полете стрелы от них, по гребню холма тянулась длинная молчаливая цепь всадников. Это были монголы – сомнений остаться не могло. Длинные копья, круглые щиты за спиной, натертые бараньим салом доспехи из кожи [66] и шерстяные плащи, развевающиеся на ветру, словно крылья дерущихся беркутов. Смертельная угроза читалась в их угрюмом молчании, дикая сила и неумолимая жестокость – в каждом движении. «Язви их сук в дыхало!» Видавший виды Василий ощутил, как сердце засбоило, тоскою зажатое в кулак... Глянул на своих молодых соколиков и сдавленно прохрипел: – Ну, робяты, дяржись!.. ...Жуткое уханье, переходящее в вой: «Кху! Кху-кху-у-у-у!!», прорезало тишину, и в то же мгновение кочевники, как хищные птицы, сорвались с гребня холма и скрылись в лощине. Их было около сотни – обычный татарский разъезд [67] , какими Субэдэй-багатур и Джэбэ-нойон наводнили половецкую степь. ...Неистовая дробь копыт, словно треск сотен шаманских бубнов, заглушая душераздирающие вопли, приближалась с каждым мгновением. Единственный путь к отступлению проходил через курган – заставу Печенегская Голова. Туда-то они и помчались. * * * Монголы, подобно пене ревущей волны, внезапно возникли на взлобье ближайшего холма и так же стремительно хлынули вниз... Тимоха отстал. Его лошадь раскопытилась [68] . Как на грех, впопыхах да всуе, он оседлал Горчицу – серопегую кобылу Стеньки Песта, которая прежде, на охоте, набила себе хребет, и теперь подседельная ссадина крепко давала о себе знать. А это обещало только одно – Тимоху ждала верная гибель. ...И Савка, и дядька Василий пытались через плечо отстреливаться из луков, да куда там... Они видели, как отчаянно отбивался мечом Тимоха, желая подороже продать свою жизнь, как пестрая волна захлестнула его, завертела в водовороте корсачьих [69] рыжих хвостов, конских грив, и вскоре над бурлящей лавиной взлетела и закачалась на длинном копье голова сына галицкого кузнеца. ...Беглецы резко, под острым углом повернули вправо, и татары рассыпались полумесяцем, желая взять «добычу» в оцеп. Дальше, к северу, шла холмистая местность; равнина была изрезана мелкодонными ложбинами, изъедена песчаными отвалами и ярками. Как только Сорока с Василием показывались на склонах – монголы тотчас посылали им вслед град чернопёрых стрел. ...Снова холм и снова лощина... За крупами запаленных коней вихрилась бурая пыль. «Вот! Вот догонят поганые!» – стыла мысль, и беглецы, сжимая тела в комок, липли к колючим гривам, касаясь оскаленными лицами жарких холок коней. Внезапно сквозь завыванья монголов и свист стрел дядька Василий услыхал вскрик сокольничего. Вражья стрела, пройдя краем, пропорола ему плечо. Кровь жадно окрасила белый рукав поддевы в темный брусничный цвет. – Савка-а! Не сметь! Дяржись, малы-ый! Маненько осталось! Дотянем до заставы! Там зараз наши! Кум в отчаянии крутнулся в седле, пустил наудачу стрелу в густую, летящую следом цепь... Кажется, кто-то упал, но кони уже неслись под гору, и он ничего не узрел. Лощина меж тем сузилась, как горло кувшина, – с обеих сторон теснины холмов, впереди невесть какая речушка, затянутая по берегам камышом и ряской... «Господи! Только б коники не увязли! Спаси, Царица Небесная!» Савка, бледный лицом, обернулся. Градом по сердцу долбанул топот монгольских коней. Хребтом ощутив колющий холод смерти, он крепче сцепил зубы. ...Промедление – смерть! Беглецы всадили шпоры в окровавленные бочины коней. Студеный каскад речных брызг обжег лоснящиеся от пота лица. Стрелы, как злые осы, жужжали над головой. ...Рывок, еще один... Кони, утробно захрапев, на подламывающихся ногах выскочили на другой берег. «Еще верста – и они падут», – мелькнуло в голове Савки. Сердце скакнуло к горлу. Глотку словно свинцом залили. Легче было двигать конечностями, чем думать. На их удачу, дно безымянной речушки оказалось илистым, клейким, как та смола... Тяжело вооруженные, в кольчугах и броне, татары увязли. Переправа заняла у них четверть часа. Усталые низкорослые кони кочевников, быстрые на равнинах, вымогались из последних сил, взбираясь на сыпучий, глинистый берег, оглашая дол надрывным ржанием. Однако это никак не повлияло на решимость монголов. Погоня продолжилась в одержимом неистовстве. «Кху-у! Кху-у-у-у!» – неслось по холмам зловещее, языческое, звучавшее для беглецов приговором. * * * – Не могу больше... Оставь меня здесь... – захлебываясь кашлем, прохрипел Сорока. Загнанное сердце стучало в самые уши, ладони горели от сорванных уздой мозолей. – Уходи сам, предупреди князя... – Погоди ишо умирать, Савка! Скачи! – Кум, щелкнув плетью, поравнялся с гнедым сокольничего. – Скачи, я сказал! – Да иди ты к черту под хвост со своей заботой! – зло прорычал Сорока. Вместо ответа Василий стегнул его спине, а затем вытянул плеткой и Савкиного жеребца. ...И вновь они гнали коней, захлебываясь страхом, зноем и пылью, силясь уйти от погони. Василий в бессильном гневе порвал ворот исподней рубахи, когда отчетливо понял: Савке Сороке не выдюжить этой гонки. Слабость того росла на глазах. Он с огромным трудом удерживался в стременах, постоянно хватаясь одной рукой за луку седла. «Твою мать!.. Ужли всё зря?..» Пот, стекая из-под рысьего треуха, застил глаза зверобою. Он слышал, как в барабанные перепонки колотился молоточками пульс. Ремни стремян невыносимо натерли ему голень. ...В очередной раз обернувшись, беглецы увидели, как длинная цепь язычников уже начала взбираться по лысому склону холма, и поняли: расстояние между ними гибельно сократилось. – Соберись с силами, сынок! Осталось-то... кот наплакал! – Дядька торопливо бросил на тетиву стрелу. – У меня... темень в очах... и в ушах... – прохрипел Савка, шатаясь в седле. – Спасайся один, кум... Я задержу их трохи... – Сокольничий потянулся к колчану. – Нет, сукин сын, ты не помре! Довольно, шо мы этим стервятникам своих братов скормили! – яростно дрожа ноздрями, зарычал зверобой и что было силы вновь обжег круп скакуна юноши. Сам он развернул коня для стрельбы; верен глаз дядьки Василия, с детства «садил» он в цель стрелы страсть как хорошо. За то и был взят в княжьи «добытчики». С тех пор уж кануло в лету немало годов, выпал и растаял не один снег, но глаз Василия остался все тем же – верным, и не делали промаха его каленые стрелы. «Сей выстрел, – подумал он, – положит конец затянувшемуся кошмару, даже ежели станет началом другого». Он расправил онемевшие плечи, натянул свой верный тугой лук... Синий ордынский плащ предводителя сотни на скачливом караковом [70] жеребце вновь показался из-за бугра, и... вязким гудом прозвенела спущенная тетива. Стрела выбила из седла начальника сотни. Островерхая шапка с чернобурыми лисьими хвостами слетела и, подхваченная ветром, покатилась по склону, точно тележное колесо. Этот нежданный мужественный отпор внес замешательство в ряды кочевников. Яростно потрясая оружием и оглашая равнину проклятиями, они осадили своих мохноногих горячих коней, задумав, по всему, принять какое-то срочное решение. Стрелок Василий даром времени не терял, воспользовался сей передышкой и был таков... * * * Не дотянув с полверсты до сторожевого кургана Печенегская Голова, они остановили коней. Савка потерял столько крови, что едва ворочал языком. Василий помог ему спешиться, уложил на траву и перевязал свежим куском рубахи плечо. Дальнейшее бегство было невозможно. ...Сокольничий насилу рассветил глаза, глянул мертво на небо. В раскаленной полуде небес, под снежным облачным гребнем, парил стервятник. Траурно взмахивая крыльями, простирая их, он ловил ветер и, подхватываемый воздушным стременем, кренясь, тускло блистая карим отливом пера, плыл на запад, удаляясь, мельчая в размерах, истаивая в маково зерно. – Заколи меня, как Разгуляя... – прошептал Сорока; повернул к зверобою свое бледное, осунувшееся от безмерных мук и усталости лицо с глубоко запавшими глазами. В них горела мольба. Дядька Василий мрачно молчал, чутко прислушиваясь к глухому топоту копыт за своей спиной. Внезапно он поднялся и, выдернув из кожаных ножен обоюдоострый меч, решительно подошел к своему Гороху, обнял его за подрагивающую шею и порывисто прижался щекой. Конь доверчиво стоял, уткнувшись бархатно-розовыми ноздрями в грудь своего хозяина, и со сторожливой печалью смотрел, будто прощался. Через минуту Горох тяжело рухнул на землю. Кровь хлестанула пузырящимся фонтаном из его распоротого горла. То же самое зверобой проделал и со вторым конем, предварительно подведя его к окровавленной туше. Теперь на открытой, как ладонь, равнине у них был довольно сносный «укрыв», за которым можно было спрятаться от стрел и подороже продать свою жизнь. ...Василий жадно окинул взглядом млевшую под майским солнцем зеленую, обновленную молодыми травами степь. Лишь местами, под стать огородным пугалам, стоячились метелки прошлогоднего чернобыльника да жухлой полыни. Шалый ветер обдувал мореный, с жесткими складками морщин, лик зверобоя, трепал слипшиеся от пота седоватые пряди волос и как будто звал его за собою куда-то... Дядька Василий смахнул проклюнувшуюся слезу и ободряюще кивнул тихо стонущему Савке: – Я-ть думаю, малый, нонче не самый худой день Богу душу отдать. Не горюй, Сорочёнок, мы ишо повоюем. Иш-шо покажем им, кровожадам, кузькину мать! Воть подскочут ближ?й, и ага!.. Он поскреб свой большой коршунячий нос и принялся не спеша натыкивать стоймя в землю возле себя стрелы, которые остались у них в колчанах. – Кум... – Савка с трудом расстегнул медную пряжку душившего его кожаного нагрудника и попытался растянуть губы в улыбке. Он был до слез тронут участием Василия, который не бросил его, безродного сироту, и не оставил подыхать в одиночестве после того, как погиб в бою Савкин отец и померла мать. – Ты уж... прости, кум, ежли шо... Ты ж знаешь, я пыхаю, як береста... – Знаю, сынок... а посему советую, до встречи с Господом... побереги его, огонь-то свой, значить. Стрелять сможешь? – Он приподнял крылатые брови. Савка, уперевшись спиной в еще теплое, потное брюхо своего коня, согласно протянул руку. * * * Длинная цепь преследователей шумно выросла на гряде ближайшего бугра и странным образом замерла. Кое-где запаленные скачкой лошади вставали на дыбы, но в целом шеренга татар держала равнение. Савка и дядька Василий переглянулись: – Каково рожна... суки, медлют? Монгольский разъезд продолжал оставаться на месте, сдерживая коней и глядя на беглецов так, как если бы они по меньшей мере поднялись из могил. – Господи Свят!.. Ангелы небесные! Не может быть!.. – прохрипел Сорока, крепче сжимая рукоятку меча, и вдруг, задыхаясь от радостной блажи, навзрыд закричал: – Наши! Наши-и-и! Свои-и-и-и!! Василий обернулся, напрягая жилистую шею. Судорожно дернул заросшим буйным волосом кадыком... О, нет! Он не верил глазам: над сторожевым курганом Печенегская Голова клубилась большущая туча пыли. Потом она отделилась от земли, поплыла над степью и медленно рассеялась. И тут со всех сторон, вырастая словно из-под земли, показались первые всадники. Их группы сгущались, покуда не задрожала земля под копытами рослых коней. Не сбавляя хода, киевская застава перестроилась в боевой порядок. В центре взвился и затрепетал на ветру пунцовый с золотом стяг – «Божией Матери Одигитрии» [71] ... Двести ратников, закованных в кольчуги и латы, отгородили несчастных от преследователей. В какой-то момент старшина-воевода Белогрив дал знак, и стальной ряд дружины озарила во всю его длину яркая вспышка – это воины выхватили из ножен мечи. А потом, сотрясая землю, застава бросилась вперед. Команды и крики к этому времени смолкли, и не было слышно ни звука, кроме сухого грохота сотен подкованных копыт да звяка пустых ножен. Монголы некоторое время продолжали оставаться на гребне, словно околдованные зрелищем. Потом огрызнулись нестройной стрельбой из луков и, окончательно убедившись, что проиграли, шумно, точно стервятники, у которых отобрали добычу, погнали коней на юго-восток, к юртам своей орды. Глава 4 Князь галицкий Мстислав Удатный поднялся с ложа, когда холодный рассвет только-только засочился сквозь тяжелые темные тучи на востоке. Ветер с Днепра рябил ржавую поверхность застоявшихся луж, жирных и вязких, как смола. Время было проведать свою дружину, потолковать с воеводой Степаном Булавой о предстоящих ратных делах, а дождь не знал терпежу, все сыпал и сыпал. Князь растер ладонью широкую, как у тура, грудь. Встал на колени, трижды перекрестился на образа: «...Пресвятая Троице, помилуй нас... Господи, очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша; Святый посети и исцели немощи наша имени Твоего ради. Господи, помилай. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Аминь». ...И все равно не было покою, не было лада и мира на душе Мстислава. Тяжелые думы одолевали его: темное, грозовое время приближалось к южным границам родной Руси... Черные вести приносила Дикая Степь... Неведомый доселе ворог объявился с востока – лютый, безбожный язычник. Люди, бежавшие из степи, на разные голоса вещали одно: «Числа сему ядовитому, злому семени нет! Аки голодные волки, рыщут оне по земле... Милости и добра отродясь не ведают, почитают лишь кровь, грабеж и насилие, зовутся “татары”, и ведет сей злобный народ виду ужасного краснобородый хан Чагониз! И есть ли он человек, аль упырь, али нечистый дух, – никто не знает...» Князь свел воедино темно-русые крылья бровей. Его синие, как воды Днепра при ясной погоде, глаза потемнели. Прислугу кликать не стал – отродясь не терпел, – сам стал облачаться, натягивать сафьяновые сапоги, когда за высоким окном послышались голоса поднявшейся вместе с зарей челяди [72] . На крепостных колодцах калено гремели ведра и перекликались теплые после недавнего сна женские голоса. Над сырыми крышами теремов и храмов поднимались пушистые дымы и таяли в оловянном бесцветье неба. «Где добытчики? Бес их носит, чертей окаянных... Куда запропастился Савка Сорока? Уж трижды воротиться могли, – сокрушенно вздохнул Мстислав. – Ну, дайте срок... будут вам почести, дармогляды... княжий кнут в обнимку с вожжой...» Он плотнее запахнул багряный кафтан [73] , надел соболью шапку с золотой горбастой бляхой своего Углича, пристегнул к поясу легкий меч и еще раз перекрестился на строгий, беспристрастный лик Спасителя. Длилось это занятье всего ничего, ан в памяти ударили гулкие колокола... точно стайка быстрокрылых стрижей, пронеслась череда последних событий. И как от киевского стола [74] ко всем южным князьям были посланы гонцы на ретивых конях сзывать силу ратную на защиту земли Русской; и как он сам, после долгих колебаний, выдвинулся со своей дружиной в Киев, на съезд больших и малых князей... В душе он где-то сочувствовал своему тезке – великому князю Киевскому Мстиславу Романовичу, последнему из славного рода Мономаховичей. Шутка ли – принять в своих обедневших хоромах с честью и княжеской широтой «гурт» именитых гостей... Принять и их прославленных витязей... Ведь каждый князь являлся на съезд со своей дружиною... И чем выше был князь, тем с большей свитой он ехал. «Да... забот полон рот, – желчно усмехнулся Мстислав. – Ныне не та сила у Киева, как век назад, в пору правления Мономаха [75] . Тогда под его десницей была без малого вся Русь... И Киев, и Суздаль, и Смоленск, и Переяславль с Ростовом, и даже далекий богатый Новгород – кланялись в пояс великому князю Киевскому... Да что там, принадлежали ему всецело, как говорится, “со всеми потрохами”. Тогда и половцы, и хазары знали место! Боялись Киева, как огня. По всем рубежам он, белокаменный, разнес славу русского имени. Эх, кабы ныне так!.. – Мстислав вздохнул и, покусывая кончики усов, блистая глазами, мечтательно улыбнулся. – Вся Русь: и юг, и север, – единый стальной кулак! Сбудется ли мечта? Иль вечно нам по разные стороны быть?.. Еди-на-я Русь... Да я б кровь свою червонную до капли выцедил, чтоб дожить до такого... Эх, огонь жаркий мне сердцевину жжет...» Он подошел к распахнутому окну-бойнице, глянул хмуро на слякотный двор, на людскую суету, и подумал: «Как все же хлипко да зыбко устроен мир. Вот был прежде Киев... да весь вышел. Не так уж много и годов прогремело, ан на тебе – род Мономахов издробился, як просо... То куры поклевали, то свиньи пожрали, а то вражина пожег... Князья роздали города и волости своим сыновьям, племянничкам, внукам, ей-Богу, как на Пасху сласти... И что? С чем теперь остался Мстислав Романович? Владеет Киевом урезанным да хилым. И Киев, град его златоглавый, не тот уж боевой жеребец, а мерин выхолощенный. За последнюю четверть века только ленивый не точил меч на Киев. Набеги и разгромы своих же, православных князей истощили матерь городов русских...» И то правда: «Стонал и зализывал раны Киев не раз. Шли на него и владимирцы, и галичане, и суздальцы, и призванные чернодушными князьями дикие половцы [76] ... И все они грабили, жгли, сильничали и зорили древнюю столицу» [77] . Так было... И многие шрамы, рубцы, бреши и выбоины от тех рубок и боев мог наблюдать сейчас из своей высокой горницы галицкий князь. Тяжким и непосильным грузом оказалось для киевлян возрождение своего стольного города после стольких нашествий. Много улиц и теремов, башен и храмов и теперь хранило следы пожарищ и разрушений... Но в эту годину новая беда, куда более страшная, надвигалась из Дикой Степи... И она грозила не только Киеву, но всей Русской земле. «Страх перед этой грозой и собрал вместе непримиримых князей, гордых и упрямых, враждовавших между собой всю жизнь из-за лучшего простора, более доходного города, людной волости. Теперь и старые враги, коварные половцы, сами с поклоном бежали в Киев, прося подмоги» [78] . Их огромные лагеря буквально заполонили поля и подъезды к городу. Тут и там курились дымами их юрты, шатры, скрипели повозки... А сами они, угрюмые и поникшие, сидели на корточках, сбившись в огромные толпы, и ждали милости, ждали упорно ответа княжеского двора. ...Мстислав собрался уже было задуть перед уходом светильники, когда в сенях раздался частый скрип половиц, и незапертая дверь приоткрылась. – Княже пресветлый, дозволишь? Это я – Булава, воевода... – Поздно дозволенье испрашивать, коль за порог шагнул! Да проходи, Степан... Как там на княжем дворе? – Эк, зараза, так и не распогодилось небушко... Здравия желаю, защита-князь! Как спалось, Мстислав Мстиславич? Седоусый матерый ратник, с буро-сизым сабельным шрамом через левую скулу и бровь, поклонился в пояс. Князь тепло приобнял старшину [79] и молвил: – Слава Богу, Степан, без снов. Но ты мне зубы не заговаривай, воевода. Что, до дружины дойдем? – Да погоди, пресветлый, успеется. Я-ть только от них... Всё добром. Пущай хоть мальца уймется проклятый. – Булава стряхнул с серого плаща дождевую россыпь, снял с головы стальной шлем со следами былых боев. – Погутарить бы трошки след... да чайку испить? С рассвету маковой росинки у рте нет. Сели на лавки друг против друга за широкий дубовый стол, накрытый белой кистючей скатертью. Посыльный – тут как тут – по кивку князя тотчас сладил «купца» на мятном листу, принес и орешков в мёде, и прочих капризных заедок. * * * ...За чаем слов не роняли, сосредоточенно дули на кипяток, делая осторожные глотки. Мстислав Удатный знал Степана Булаву вот уже без малого сорок зим, почитай, с самого нежного детства, еще по торопецкой и новгородской [80] поре; уже тогда Степан, сын оружейника, был правой рукой отца Мстислава. Воевода был крепкого русского духа и силы человек. Воин по призванию, «по природной жиле», как говорил народ. В бойцовом сердце его жила неугомонная страсть к победам во славу своего князя, во славу Русской земли. Страсть эту он превратил в свое коренное дело. Им только и жил. Да и воины-дружинники, ходившие под ним, подбирались не с кондачка, многие не приживались: воевода был крут в своем ратном рвении; те, кто давал послабку своей воле и мужеству, – гибли в сечах, другие просто уходили, затаив злобу; но зато те, кто оставался, не хаяли свою служацкую судьбу и прикипали к старшине намертво. Князь Мстислав помнил: своим удачным победам над дерзкими уграми [81] и спесивыми ляхами [82] он во многом обязан Степану. И если характер и господскую хватку он выковал еще под крылом отца, то закалил ее у воеводы. Цепкая память князя держала суровое, но вдохновенное время первых рубежей, когда в походах на юг и запад закладывались камни его будущей славы. Там лилась рекой кровь, но поднимались в небо и пенные кубки за победы русских мечей и знамен. Оттуда, с высоты своего триумфа, зрили они сквозь забрала на сводящие с ума просторы новых границ земли Русской, завоеванной ими своей кровью, отвагой и великими страданиями. – Ты что такой постный, князь? Хоть просвирки из тебя лепи, – тронул Мстислава вопросом Степан. – Вьюга тебе, шо ли, в лицо заглянула? – Не береди душу. – Местислав отодвинул испитую кружку. Взгляд его вспыхнул на миг, но тут же погас, как искра, на которую наступили ногою. – Вот уж скоро совету быть в палатах Мономаховичей... а что-то не видно союзных князей с дружинами... Мы да ростовчане с молодым князем Василько явились на зов Киева... А может, на посмешище? Где суздальцы? Где их князь Юрий Всеволодович [83] ? Али грибами объелся, что гордыней и спесью зовутся?! Так гордыня и у нас в избытке имеется... и ножны наших мечей не заткал паутиной паук! У меня тоже – старые счеты с двоюродным братцем... Однако ж я в Киеве... Русь-то одна! – Остынь, княже! Будет из-за сего кручиниться. Гляди, уж и так стал темнее тучи. Приедут князья! Куды им деться? Уж не думает же суздальский князь, что татарва, придя на Русь, обойдеть его стороной? – А вот и вопрос!.. – Мстислав мстительно сузил глаза. – Каждый нынче промышляет о своей голове... Я слышал, этот надменный суздальский гордец алчет съезда у себя во Владимире... а потому и не едет на совет в оскудевший Киев. – Може, и так... – кашлянул в усы воевода. – Тю, властолюбец чертов! А ведь суздальцы, владимирцы – сильная подмога... Ежли татарев истинно тьмушшая... где ж нам двинуться в степь без них? У Василько Константиныча копий не густо – панцирников горсть, а верховых и того меньше... Да и сам он дитё – недавне из отроков вышел. Усы ишшо нежные, в сыны годится тебе. Вся надёжа на Божью милость! – Голос Степана Булавы прозвучал отрезвляюще горько, но крепче резанули по сердцу другие слова воеводы: – Воть ты глаголешь, пресветлый, защитники мы... – Старый воин наморщил лоб, задумчиво оперся рукою на средокрестие меча. – А воть скажи по совести, княже, кто? Кто знает о наших с тобой бедах и чаяньях там, на севере Руси? Разве все тот же треклятый суздальский князь, дак и он околот южной Руси мыкается... А шо ж сосед наш северный? Коломна, Рязань, Москва и другие... Аль в ихних жилах басурманская бьется кровь? Где ж их секиры и копья?! Слышат ли оне, знают ли?.. – Врешь, Булава! Ишь ты, распыжил брови! – Глаза Мстислава вспыхнули гневом. – «Кто знает? Кто вспомнит?» Гляди-ка, забила его, старого черта, лихоманка! А я тебе скажу, кто! Дети наши, святые хоругви наши, Господь Бог и потомки... право, недурная братия, а? Родина – она, воевода, никого не забывает. А все наши старания и помыслы... для нее. Ты думаешь, что я здесь шапку ломаю? Да и ты? Нет, друже, не свою мошну [84] набить. Мы здесь с тобой не временщики, не наемники, не воры! Знамо дело, богатыми не станем. Заслужим сто – проиграем тыщу... Так ведь не в сем счастье наше, Булава. Аль я не прав? Князь громыхнул лавкой, обошел стол, обнял спешно поднявшегося воеводу за высокие плечи: – Как бы ни было, не горюй, старина. Ежли не мы, то кто?.. Мы ли не в стане воинов рождены и крещены русским именем?! Постоим за Русь! Покуда у нее есть верные сыны – она как у Христа за пазухой... Ну-т, что там у нас, развиднелось, похоже? И тут на звоннице Святой Софии бухнул набатный колокол. С княжеского двора послышались крики и восклицания: «Едут! Еду-ут!» Мстислав вспыхнул взором: – Ужель услышал наши молитвы Господь? Никак, суздальцы прибыли! Встретим, Степан... Все краше, чем тут взаперти душу рвать. * * * Однако ожиданиям горожан не дано было сбыться. «Эх, начали за здравие... кончили за упокой». Шум и гам на княжем дворе случился совсем по другому поводу. Нет, не суздальцы и не владимирцы пожаловали в Киев... ...Поутру к южным воротам столицы на загнанном коне, забрызганный до бровей грязью, примчался гонец. Жеребец рухнул у самой заставы, в его распоротых шпорами боках копошились черви. Стража свезла к палатам киевского князя чуть живого посланца. Лицо его было словно обуглено страхом. Изгвожденный ветром и дождем, он слабо хрипел одно и то ж: – Татары... идут!.. Та-та-ры... близко... * * * Его отмыли, влили в глотку добрую чарку ядреного горлодера; чуток привели в чувство, и лишь тогда в гонце кто-то из челяди с сомненьем признал княжеского добытчика – Перебега. «Да только тот... отправляясь в степь, – пояснил дворовый холоп, – то бишь наш Перебег, был черный как смоль... а энтот седой совсем... белый как лунь, и старый». На вопрос: «Где остальная братия?» – ответ был прям и краток: – Их всех... свежевали... заживо... Толпа охнула, обмерла, зароптала, истово осеняя себя крестом. В глазах горожан замерцал суеверный страх. Черная весть расправила крылья, полетела по Киеву... – Эй, прочь с дороги! Пшли вон! В толчее засверкали шлемы и щиты дружинников; все как на подбор – видные, статные, в густых тяжелых кольчугах со стальными пластинами на груди, при копьях и длинных мечах. Во главе их шел Мстислав – решительный и быстрый. – Будет каркать! Чего без пути лаять! Тихо! – Он на корню оборвал причитанья и плачи, огласившие площадь. – Говоришь, «свежевали» дружков твоих любых? – Колкий взгляд проницательных глаз впился в рябое лицо гонца, лежавшего на овчине в телеге. – Истинно так... – А чем же ты лучше других, собака, что шкуру свою уберег? – Князь схватил за грудки зверобоя. – Медом намазан?! А может, ты, злодырь, поганым продался? Отвечай, пес смердячий! Мстислав оттолкнул Перебега прочь, чувствуя, что еще миг – и он потеряет над собой власть. – Не вели казнить!.. – Киевлянин затравленно зыркнул безумным звероватым взглядом на князя, тщетно пытаясь придать голосу крепость; седая прядь подпрыгивал на сером лбу, но он продолжал завороженно таращиться на дышавшее гневом лицо Мстислава. – Вживе я... лишь потому, что весть от них... должон передати... – Так говор-ри! Черт тебя гложет! Чему они тебя заучили?! Перебег с готовностью затряс головой и, турсуча [85] узловатыми пальцами косматую бороду, зачастил: – «Урусы, сложите оружие! Конязи [86] , готовьте дары и ключи от городов ваших – южных и северных... И ждите в смиреньи лучших из лучших людей, которых рождала земля. Мы – непобедимые багатуры степи – Великого Кагана. Наш повелитель и отец хан Чагониз, что значит “Посланный небом”. Мы разгромили и обратили в бегство полмира: сотни непокорных племен и десятки народов... а их упрямых вождей... сварили живыми в наших походных котлах... Будьте благоразумны, урусы... и мы даруем вам жизнь. Помните! Вас предупредили! Теперь вы знаете волю владыки народов, “Потрясателя Вселенной” – Великого Кагана... И не говорите потом, что не слышали! Мы идем. И скоро вся Русь услышит топот наших коней». Перебег замолчал, не смея поднять глаз, кожей чувствуя, что галицкий князь не спускает с него грозного взора. – Это все, что ты слышал, холоп?! – Как на духу! Вот крест... Е-ежели я шо и забыл... всезнающий княже, прости... Не губи меня, темного, неспособного смерда. – А Савка Сорока? Василий Верста?! Добытчики мои где?.. – Не знаю, пресветлый... Разъехались мы по разны стороны... Оне своим табором... мы – своим... * * * Оставив зверобоя на откуп толпе, Мстислав отошел прочь от подводы. Задержавшись под решетчатым навесом, в углу раздольного двора, он долго стоял там со своей стражей и тихо беседовал с воеводой. – Ну-т, шо думаешь по сему, княже? – изломав бровь, невесело усмехнулся старшина. – Отгоним гибель? – Ежели все станем рядом – плечо к плечу... да половецкие орды помогут. Чай, не сладко им, коль жмутся под стенами Киева. – Эт правда... А правда ли то, шо мнят о себе татары? Уж больно все это похоже на сказку. «Непобедимые», «покорители мира»... Брехня. Эва, загнули куда. И шо ж это за подсюк такой «Великий Каган», как евось, дьявола?.. Ах, да – Чагониз! Шо за людыны его татары? Может, вои [87] простые, попроще, чем половцы. Сколь их до кучи? – Сколько травы во степи. – Да полно, княже! Думаешь, нехристи не надули в уши... этому голощапу [88] ? Тьфу, забудь... У страха глаза велики. – Кто знает, воевода. Но поседел-то этот бродяга, видать, не от смеха. Лютый, жестокий враг пришел в половецкую степь. Слышал я тут... – Мстислав понизил голос и заглянул в стерегущие глаза воеводы. – Глагол держали два старца... Их привели с пристани в палаты великого князя Киевского его дружинники. – Ну, и? – Булава насторожился, сабельный рубец на лице налился жаром. – Так вот, сказывали они: дескать, собака-хан этот, главный язычник... – Чагониз? – Он самый, – издал указ, по оному все племена, покоренные им, отныне являют единственный избранный небом народ, имя ему дано «монголы», что означает «побеждающие»... Все ж остальные: и угры, и прусы, и ляхи с булгарами, и мы – русичи, должны стать их рабами. Тех, кто подымет секиру иль меч, – Чагониз сотрет в пыль, и останутся жить на земле в благоденстве и сытости одни лишь монголы. – Оне же татары? – Выходит, что так... Черт их разберет. Одно нечистое племя. Девиз их тоже написан кровью: «Идем войной на соседний народ! Мы вернемся сытыми и богатыми!» Войско татар несметно – пухнет день ото дня, роится, как осы... Это уже не сказка, брат воевода... И скоро нам всем убедиться придется, что все это правда. – Да уж... – подавленно выдохнул воевода, брякнул снятой стальной перчаткой. – Обезоружил ты меня, княже. А я без оружия, ха... почитай, как баба с задранным подолом, – голый. Ай-й! Шоб им нож в горло... Разворошил ты мне сердце... – И что ж оно тебе кажет? – Не пойму... Только темно на душе... – Вот и мое сердце вещает что-то ужасное. Мимо прогромыхали крытые рогожей повозки со снедью. Следом прошел суровый конвой, звякая мечами, и скрылся за углом княжеского арсенала. – Однако готовится Мстислав Романович к съезду. Не теряет надёжу... – Воевода, как волк, не поворачивая шеи, проводил взором киевских ратников, расправил кулаком поникшие усы: – Пойдем, княже, к своим... Глянем, шой-т наши соколы за кормы клюют. И они пошли под грай церковного воронья. Ветер-степняк нес горловой стонущий клекот над Киевом, а еще выше, над черным всполохом траурных крыл, наползали с востока темные груды туч, пядь за пядью пожирая чистую бирюзу небес, точно их самих против воли гнала какая-то неумолимая, страшная сила. Глава 5 ...Последние зыбкие тени уходящего дня ложились на гребни холмов, и ожерельем малиновых углей их осыпал закат. На смену недолгому сумеречью с диких равнин кралась густая пелена мрака. К северу от Залозного шляха, что издревле служил торговым путем от Азовского моря к Дону, там, где виден остров Хортица, стояла на дележе добычи разбойничья ватага бродника Плоскини. До прошлого года в травень, червень, липец и серпень [89] он и вправду занимался перевозкой на паромах и стругах дорожных путников и купцов. Еще раньше на пограничных заставах его знали как Плоскиню-лошадника. Сын торопецкого шорника пригонял в Киев табуны кипчакских коней; слыл он у половецких ханов и за толмача [90] . Но уже тогда на киевских торжищах-толкунах он сыскал себе недобрую славу наглого, нечистого на руку пустобреха, продававшего запаленных, изноровленных [91] коней. Однако то хлопотливое, полуголодное времечко безвозвратно кануло в лету. Прикинув «хвост к ноздрям», Плоскиня быстро смикитил: «Отнять проще, чем заработать! Зачем горбатиться, гнуть спину? Сносить униженья и ждать, когда тебе с богатого стола, как шелудивому псу, швырнут мозговой мосол? Зачем всю жизнь копить медяки, когда в руке есть кистепер [92] иль вострая сабля?.. А с нею-подружкой и золото, и серебро, и прочее добро купеческое – все твое, живи – не горюй!» Сказано – сделано: Плоскиня окружил себя беглыми татями [93] и лиходеями, по коим плачет петля. Их было немного – дюжина, вместе с ним – чертова, но от них исходила какая-то зловещая сила, безмолвно признаваемая всеми. Даже среди суровых, привыкших ко всему «коренников» пограничья Плоскиня и его шайка в овчинных обшарпанных полушубках выделялись своей жестокостью и кровожадностью, под стать диким половцам. Тогда же отпетое братство избрало его за силу и смекалку на разбойничьем кругу своим вожаком... Прошло не более года... но о волчьей стае Плоскини уже предпочитали в округе говорить шепотом. Плоскиня, или Залозный Оборотень, как еще с суеверным страхом называли его в рыбачьих артелях, внушал ужас своими разбоями и клятвами отомстить. А это обстоятельство на стыке границ киевских застав и Дикой Степи было столь же весомо и однозначно, как голос смерти. ...Но на сей раз «убивцам» Плоскини никого не пришлось выслеживать. Нежданно-негаданно богатая добыча сама пришла в руки – и от них, притаившихся в камышах, потребовалось лишь терпение и выдержка степных падальщиков. * * * Отправляясь на разбой по Днепру на отбитых купеческих стругах, они в полдень причалили к степному берегу реки, чтобы дать роздых гребцам, утолить голод и осмотреться. И тут... шерсть на их волчьих загривках поднялась дыбом. Сначала они увидели половцев. Их длинный караван спешно разворачивал свои повозки на север – к Киеву; пастухи сбивали в огромные гурты скот со знаменитым на всю степь тавром хана Котяна: след копыта в виде полумесяца и под ним две стрелы. ...Мимо пронеслись табунщики, гоня впереди гривастых коней, а следом появилась половецкая конница – тьма египетская, тысяч пять сабель, не меньше. У воды на три версты все заволокло тучами пыли. Рев скота, ржание лошадей, лязг оружия. ...Потом из своего укрывища разбойничья братия углядела с десяток, а то и более, черных, как ворон-цвет, столбов дыма, поднимавшихся над степью в небо. Половцы огласили берег злым воем: это горели их повозки, отбитые и разграбленные татарами. А кто не знает – для кочевника этот «корабль степи» и дом, и крепость, и альков... И тут Плоскиня раздул ноздри, взгляд его прикипел к холмам – он, как и его шатия, впервые видел татар, о звериной лютости коих ходило немало легенд. Их отдельные отряды на низкорослых диковинных лошадях стали появляться из-за бугров и скучиваться на равнине. В янтарном знойной воздухе было отчетливо видно, как бойко проносились всадники между отдельными отрядами, как горели на солнцепеке их круглые металлические щиты, незнакомого кроя стальные доспехи и шлемы. ...Половцы, запаленные действом, вскинули луки – огрызнулись стрелами, выбив из седел с десяток наездников. Но тут же сотня монголов, точно камень, выпущенный из пращи [94] , вылетела вперед и накинулась на стрелков. Все скрылось в плотной завесе пыли – будто свет солнца померк. Слышались только жуткие стоны, яростный лязг оружия и скрежет зубов. ...Ветер мгновеньями относил пыль, и тогда было видно, как высоко взлетают и падают разящие полосы стали. Вдруг разомкнулось, подобно железным челюстям, рычавшее в безумстве человеческое месиво, качнулось в сторону, затем в другую, и снова – бранные вскрики, проклятья и рев огласили пологий склон... Но вот развеялась пыль, и на том месте, где только что звенели мечи и сабли, где сшибались копья и бились полные жизни и отваги сердца, выросла гора изрубленных тел. Последний половецкий джигит рухнул наземь, и конь с седлом, сбившимся под брюхо, нелепыми скачками понесся прочь по равнине, взлягивая задними ногами. Зловещая тишина распахнула крылья над гудящим ристалищем, но лишь на миг... Над плотными рядами татар взмыл треххвостый бунчук в твердых руках Джэбэ-нойона, вселяя в воинов стальную отвагу. Над половецкими шлемами тоже воинственного взлетели к небу пестрые значки [95] , и по приказу старого хана Котяна тысячи воинов бросились в наступление. Исполняя волю всесильного и высочайшего повелителя, половецкая орда стала вытягивать вперед свои фланги, как изгибающиеся руки, чтобы взять в «клещи» врага. Но монголы не дрогнули, не повернули коней. Напротив, они остались на месте и не пытались вырваться из стремительно смыкавшегося кольца. «От лагеря отделился первый отряд монголов. Тысяча сомкнутых всадников, по сто человек в ряд, устремилась на низкорослых лохматых лошадях, покрытых железными и кожаными панцирями. Они неминуемо должны были прорвать нестройную, колеблющуюся линию половцев, широко растянувшихся по степи. – Кху-кху-кху-кху-у! – слышался звериный рев монголов. От основного куреня оторвалась вторая тысяча и покатилась по степи. На солнце вспыхивали слепящим блеском стальные шлемы, металлические щиты и изогнутые мечи» [96] . ...Старейший половецкий хан – хозяин степи Котян – казался спокойным и величавым, сидя в седле своего туркменского скакуна с красным хвостом [97] . Оставаясь на возвышенности вместе со своими приближенными, он наблюдал за боем, и только потемневшие скулы да беспокойно бегающие глаза выдавали тревогу и все нарастающее отчаянье хана. Он прекрасно видел, как от общей «тьмы» татарской конницы отсекался отряд за отрядом и неудержимо, словно горный поток, несся вперед с хриплым, душераздирающим боевым кличем «кху!». ...В какой-то момент половцы заметались. Крайние сотни повернули морды коней к лагерю грабить монгольские обозы. Но от ставки Джэбэ-нойона мгновенно отделилась еще одна тысяча и так же легко и ровно понеслась наперерез половцам. Оба отряда сшиблись насмерть. Желто-бурое облако пыли окутало место сечи. Оттуда, как из горящего улья, стали осами вырываться отдельные половецкие всадники и, прильнув к гривам коней, опрометью уноситься в степь. – О, боги!.. Подобного этому я не зрил никогда! – поднимая на дыбы своего «туркмена», в бессильной ярости воскликнул Котян. В парчовом малиновом чекмене, подбитом соболем, в тисненом кожаном шлеме, опушенном красной лисой, и в червленых сапогах, расшитых серебряными нитями, он разъезжал туда-сюда по холму, то и дело хватаясь за рукоять кривой сабли, сверкавшей алмазами, и впивался глазами в клубщуюся пылью даль. ...Между тем четыре отряда монголов один за другим в жестком, стройном порядке взяли направление на сердцевину развернутых половецких войск, на ту возвышенность, где находился Котян и его свита. Взрывы монгольских возгласов «кху-кху-кху!» застучали набатом в ушах хана. Все ближе и ближе!.. «Кто сможет остановить эту проклятую лавину?!» – Котян крутнулся в седле. Его верных защитников рядом не было. Все они направили своих коней в сторону битвы. Один лишь воевода Ярун с тремя сотнями личной охраны хана ждал его приказаний. – О небо! Покарай нечестивых псов! Вперед! Убейте их! Изрубите! Слава и почести вам подмога! – Ай-я-а!! За мной, джигиты, у кого сердце барса в груди! – крикнул Ярун, и воины на горячих конях тесным кольцом обхватили его. Вспыхнул меч Яруна – это был знак начала атаки. ...От внезапности нападения ряды монголов смешались. Словно беркут, кружил Ярун по полю брани, опьяненный схваткой, и быстро погасал свет солнца в очах тех, кого настигал его меч. Окруженный надежными молодцами-аланами [98] , храбро бился Ярун, показывая пример бесстрашия; но половцы, уже сполна вкусившие бешеный натиск татар, – бежали. ...Непобедимый Котян был на грани безумия. Его лучшие, испытанные силы бросились навстречу монголам. Но те задержались ровно настолько, чтобы прорубить себе русло, и хлынули дальше, к той высоте, где находился главный половецкий хан. ...Из жестокой рубки, как из огненного чрева Иблиса [99] , выскочил на коне Ярун; вид его был ужасен – глаза залиты черной кровью, рот перекошен в зверином оскале: – Спасайся, Высочайший! Сегодня не наш день! Боги от нас отвернулись... Котян взмахнул плетью, храпевший быстроногий скакун сорвался с холма вниз, точно подхваченный ветром, понесся на север вдоль мерцавшего Днепра... За малиновым чекменем повелителя ринулись скопом его приближенные, побросав бунчуки и стяги. Испуганно гремя дорогими доспехами, сбруями и бубенцами, они едва не были опрокинуты собственной конницей. Та вынеслась следом из жерла лощины и раскатилась сыпучим горохом. С ревом ужаса и отчаянья они лупцевали коней; сбили и смешали толпу прислуги, лихорадочно пытавшуюся спасти ханский обоз... Осатаневшие кони измолотили копытами в кровавый фарш раненых и отставших... На осиротелой высоте остались лишь яркие клочья персидских ковров с искореженными золочеными блюдами, серебряными пиалами и халвой, перемешанной с пылью. * * * ...Потрясенные до мозга костей произошедшим, люди Плоскини жадно наблюдали из своего камышового скрыва за дальнейшим ходом событий. Отдельные стычки то тут, то там еще продолжались. Отбившееся крыло половецкой орды, потеряв всякую надежду воссоединиться со своими, с боем уходило на юг. Его атаковали летучие отряды татар. Подобно волчьей стае, они набрасывались на обескровленную, но еще огрызавшуюся добычу; вырывали из ее холки, ляжки или грудины кусок пожирнее и, рассыпавшись, отходили прочь... То внезапно, по команде повернув коней, вновь и вновь стремительно вгрызались в измотанного противника. ...Близился вечер. Косые лучи низкого солнца зарумянили пропитанные кровью берега Днепра. От косогоров и холмов потянулись длинные, костлявые тени, когда из стана Джэбэ-нойона послышались призывные звуки медных труб, и отряды монголов, разом потеряв интерес к половцам, умчались в свой лагерь. * * * ...И вот место побоища опустело. Со всех концов померкшей равнины неслись страшные хриплые стоны и призывы о помощи... Дух смерти бесшумно витал над степью. Едва ли не треть половецкого войска ранеными и убитыми полегла в этой сече. – Наконец-то все угомонились. – Плоскиня хищно осклабился, на миг прикрыл уставшие глаза. Вкушая тишину, не в силах поверить своей удаче, он чувствовал, как бешено стучит сердце и кровь в висках, шее, в груди – тугими толчками, все чаще и чаще... «Чтоб вам всем на ноже поторчать... Силы небесные! Да я же теперя... богатей самого князя киевского... Токмо нагнись! Подыми злато да серебро, снеси в ладью... Твою мать!» Плоскиня открыл глаза. Нет, не сон! Те же лю?бые сердцу картины. Он глянул направо, налево, настороженно вслушиваясь, – не раздастся ли шорох, треск ветки, топот копыт иль еще какие-нибудь звуки. Нет, никого. Тишина, только треск крыльев могильников, не поделивших добычу, да стылое карканье воронья. – Как думашь, пора? – Оторвяжник Гурда, сжимая в руке кривую половецкую саблю, заглянул в глаза броднику. – Терпежу нет! Гля-ка, добра-то сколь! В зобу дыханье спират... Мать честная! Тут впору княжий паром зачаливать... – Да семь дён гонять евось, дурака... туды-сюды, як лысого в кулаке, поку сам копыта не бросишь, – глухо гыкнул в рукав Кистень и, поблескивая в сумеречье лихими светлыми глазами, прилип к вожаку: – Нуть, шо, трогаем на «раздел», Плоскиня? Но тот зыркнул таким взглядом, что варнак только ляскнул зубами и отшатнулся в сторону. – Я тебе «трону»! «Раздел» ему подавай!.. – Бродник сбил на затылок бобровую шапку; налитые дурной кровью глаза схватили и обожгли всю братию разом. – То, что половецкие псы бежали... то без спору... – прохрипел он. – Назад не сунутся, а вот энти волки? саблезубые – тут бабка надвое чихнула... Вона за теми ярами – ишь, небо огнем взялось, – то стан ихний, как пить дать. Хрен кому оне отдадуть свою лытку говяжью, кровями умытую! Все видели, тугарин тутось не чаи гонял!.. И евось голов зело поубавилось. Чую, браты, нонче оне залижуть раны, а завтре – чуть свет возвертаются. Все подберут бритвоглазые, до зернышка, ей-Бо... Плоскиня вдруг поймал на себе внимательно прищуренный взгляд Кистеня и насторожился. «Как в степь выйдем, держи его пред собою, волка?», – зарубил он для себя и тут же с лихорадочной радостью выдал: – А посему времечка на «гы-гы» и «ху-ху» у нас нет, Кистеня... Как нет у нас права и под вражий булат свои буйны головы подставлять. Времени у нас – кукиш! Токмо красный [100] товар урвать из ханского обоза... Стащить к реке, и к бесу! – подале от энтого бережка... Смертью от него прет за версту. ...И снова они хоронились до сроку в перешептывающихся камышах. Кормили до крапивного зуда ненасытное комариное племя. Ждали потемок, с тревогой вглядываясь в багровые вспышки, которыми трепетало небо, отражая пламя татарских костров. Теплый закат сулил погоду. Степь пахла кровью, золой и кизячным дымом. ...Когда окраина неба на востоке отпылала багрянцем и срезанная горбушка месяца скрылась за облаками, Плоскиня вынул из ножен прямой галицкий меч и кивнул своим: – Двинем, браты. * * * Им повезло. Ночь выдалась тихой. Накаленная тишь вздрагивала и пугалась, разнося по холмам и оврагам лишь хриплые стоны, мольбы и невнятное бормотание умирающих. Голодное шакальё, сбившись в кудлатые своры, рыскало среди трупов, грызлось между собою, чавкало человечиной, жадно лакало кровь и злобно рычало, дыбило шерсть, оскалив клыки, когда торжество их пиршества нарушали идущие во тьме мародеры [101] . До ханского обоза доторкались скоро. Шли прямиком, не сворачивали – прямо по мертвякам, по спинам и головам – боялись не успеть. ...Рылись, лапали наощупь и взваливали на плечи поживу – быстро, но с толком, под зорким оком вожака. Вскоре все четыре лодки были под завязку полны ханским добром: тут тебе и мешки с собольими шубами, и расшитые жемчугом сафьяновые сапоги, и парчовые халаты, и китайские шелка, и оружие с золотой насечкой, и два ларя с самоцветами. За широкой спиной бродника послышалось шушуканье у разбитой повозки, звяк ножен и торопливые шаги. Хрипатый голос неуверенно просипел: – Струги полны до краев, Плоскиня! Могёть..? – Не «могёть»! Ты еще на собачьей мозоли погадай, Гурда, или на свином пятаке! Ежли жадить будем – хапнем лишка... вместе со всем добром на дно канем. Главарь злобно шикнул на замявшегося Гурду. Потянул ноздрями воздух и, прищурив глаз, процедил: – Чума на ваши головы... Зажрались! Нам бы ноги свои унести... Чую, изменой преть. – Эт точно, Плоскиня... Кой-кто зажрался. Бродник узнал этот глухой, злобный голос. Желваки буграми заходили под щетиной вожака. Мгновенье – и он слышал только тяжелые, будто каменные удары собственного сердца и внутренний голос: «Проворонил, дурак, свое счастье!.. Спину зачем показал?..» – Брось меч! Плоскиня в бессильи заскрипел зубами, почувствовав, как острие холодной стали коснулось его оголенной шеи. Надеясь на шальной случай, он нехотя разжал пальцы: тяжелый обоюдоострый меч брякнул у его ног. – В сторону! Я сказал – в сторону! Пшел! Плоскиня взял вправо, остановился. Широкие ноздри его зашевелились, взгляд непримиримо скользнул по иуде [102] ... Бродник видел, как Кистень, не спуская с него ненавидящих глаз, нагнулся и подобрал оружие. – Ну, вот и все... – клокочущим голосом прошипел он. – Край твой настал, Плоскиня. Теперь мой черед стаю водить. Верно, браты?! А ты сдохнешь здесь, чем худо?.. – Сукин ты пес!.. – Бродник харкнул в лицо изменника. – Врешь, жабёнок! Врешь, чумазлай... Я-ть сдохну – пусть! Давай, руби... Но знай, я ж тебя и на том свете сыщу, мразь ползучая!.. – Но-о-о!.. – как задушенный, захрипел Кистень, замахиваясь мечом. В следующий миг у виска Плоскини просвистела стрела. Он вздрогнул. Кистень выронил меч, схватившись руками за лицо, зашелся в безумном вое. Из его левого глаза торчал оперённый конец стрелы. Сделав шаг, он рухнул на вытоптанную траву, как мешок с песком. ...За спиной раздались чужеверные крики, и стрелы с жалящим визгом смерти посыпались из темноты. Вся шатия лишилась рассудка, как только осознала, что попала в ловушку. Еще четверо «золоторотцев» упали в камыши, исклеванные стрелами. Оставшиеся в живых бросились кто куда... все врозь. ...С этого взмаха судьбы Плоскиня ничего не помнил, кроме застрявшего в горле страха. Татары будто с неба свалились на их головы. Кривая сабля чиркнула его по груди, распоров от плеча до пояса полушубок... Он успел отскочить, рванулся влево, вправо, и тут и там замелькали всадники. ...Из-под копыт монгольского жеребца вырвались ошметья земли и сдавленный стон – по торцу повозки сползло тело Авдея Шелеста с остановившимся взглядом. На лбу его была сине-черная, в половину свеклы, вмятина от удара боевой палицы. Не до конца вытащенный из ножен меч так и остался в его руках. Бродник, отбив удар, развалил до седла наскочившего на него монгола, ранил другого, кинулся к камышам... В голове, вернее – в судорожно сведенных мышцах, в ногах, не знающих устали, пульсировало и стучало одно желание – бежать. ...Сзади крик: «Ха! Ха-а!» [103] и топот конских копыт. Он перепрыгнул через порубанных дружков, не смея поворотить головы. Вот уж и берег! Бегут стремглав навстречу густые метелки камыша – в них, только в них, непролазных, – его спасение... Еще рывок, последний!.. Но... глаза ослепила темь – чернее воровской ночи, и удушье перехватило горло. Бродник стиснул зубы, попытался ослабить руками хватку аркана [104] , но голова трещала по швам; он хватал ртом воздух – того не было. Плоскиня захрипел и начал падать в бездну; он знал, что выхода из нее нет. Глава 21 ...В полете стрелы от передовых монгольских пикетов [105] , возле некогда пышнотравного склона, стертого до камней копытами ордынских табунов, поблескивала на солнце серебряной рябью Калка. Этот участок реки, в две версты шириной, ревностно изучал особый татарский отряд, искавший для конницы Субэдэя удобные броды. Позади, за изумрудной непролазью камыша и красноталого кустарника, виднелись меловые лбы солончаков с покосившимися каменными истуканами; когда-то, в незапамятные времена, эти курганы были местом поклонения древних скифов, кочевавших между Днепром и Доном, а позже стали сторожевыми постами воинственных гуннов. Теперь холмы так же верно служили пришедшим с Востока монголам, хищный взгляд которых был устремлен на Запад. ...Эту картину наблюдал ястребиный глаз старого Субэдэя, возвращавшегося в орду. Твердо уложив повод меж пальцев, вонзая удила в черно-сизые губы тянувшегося к бурьяну Чауша, багатур сделал знак сопровождавшим его нукерам и с места сорвал скакуна. Все последние дни (с отъезда Джэбэ) Барс с Отгрызенной Лапой провел в беспрестанных разъездах, опытным взглядом изучая и осматривая местность, выбирая ристалище, выгодное для битвы. И все это время, не разбирая дня и ночи, к нему то и дело приносились гонцы-уланы на взмыленных сменных конях. Вести их были разные, как галька в реке, но в одном были схожи со старой монгольской мудростью: «Не говори, что силен, – нарвешься на более сильного. Не говори, что хитер, – найдется более хитрый». – Джэбэ Стрела отступает к Калке... – Мудрейший, все идет по начертанному тобой узору... – Впереди других идет отряд длиннобородых. Они хорошие воины... Мы прежде не видывали подобных! – Их ведет напролом свирепый лев – багатур Мастисляб. Урусы страха не ведают... Дерутся отчаянно, многих наших батыров отправили к праотцам! – Вместе с ним еще два младших конязя и злобный пес Котяна хан Ярун. Ой-е! Он везет у седла на ремне голову нашего посла тысяцкого Гемябека... – О, разящий! Горе! Ночь назад шла упорная битва. Проклятые опрокинули левое крыло Джэбэ, часть изрубили, остальных отбросили за кипчакские холмы. Две тьмы монголов полегло! Никому из них урус-шайтан не дал пощады!.. – Пленных они не берут. Раненых добивают! Разве с такими шакалами можно говорить на языке слов? Они не позволят монголу есть с ними из одного казана и пить из одного бурдюка. – О, накажи их, храбрейший! Прикажи вырвать у подлых свиней сердца и бросить на съеденье нашим псам! – Веди нас скорее на хрисов! Сметем их с земли! Сошьем из их шкур сапоги! – Они уже близко! Воткни в землю нож, приложи к рукоятке ухо, и ты услышишь топот копыт их лошадей! * * * Субэдэй умел скрывать чувства, никто из гонцов так и не смог разгадать истинных настроений одноглазого полководца. «Осла в табуне уши выдают», «Кто много знает, тот мало говорит», «Держи рот – сбережешь голову» – эти простые и древние, как мир, истины еще с юности усвоил Субэдэй-багатур; строго следуя им, он достиг многого, сумев не запутаться в густых сетях коварных и темных интриг, умело расставленных самим Чингиз-ханом. Уж кто-кто, а Барс с Отгрызенной Лапой не понаслышке знал о жестоко карающей руке подозрительного ко всем и ко всему Кагана. В Коренной Орде что ни день рубили головы зарвавшимся глупцам, отрезали языки самонадеянным болтунам и ломали хребты надменным гордецам. Багатур знал: его если что и оберегало в сей жизни от гнева непредсказуемого Владыки, так это – отсутствие в Орде, постоянное пребывание там, где текла кровь и монгольская сталь обрушивалась на врагов империи. Громкие победы и караваны награбленных сокровищ радовали кровожадное сердце Краснобородого Тигра, принуждая его до времени не выпускать свои смертоносные когти и не показывать длинные клыки. А потому Субэдэй был спокоен и невозмутим, как могильный камень, и в сердце его не скреблись скорпионы. ...Вот и сейчас все шло и вершилось своим чередом, как было задумано. «Урусы идут... Хай, хай... Пусть идут. Я жду их». В душе он даже злорадствовал над промахами и оплошностями молодого соперника – Джэбэ. «Это хорошо... пусть ему опалят усы и подрубят хвост... Это только на пользу. Будет осторожней подкрадываться, точнее наносить смертельный удар». * * * ...Этим закатным вечером Стрела наконец вернулся в монгольский стан. Его китайские латы были забрызганы кровавой слякотью и песком, но глаза горели возбужденной радостью. – Бог войны Сульдэ да обрадует тебя! Я, Джэбэ-нойон, исполнил твой приказ, прославленный Субэдэй. – Приход твой да будет к счастью. Раздели со мной трапезу, Стрела. – Старик указал место на войлоках, перед которыми седобровый нукер Саклаб уже расстелил парчовый дастархан и установил большое блюдо с отварной жеребятиной. Белые крепкие зубы темника впились в сочное мясо, жадно отдирая дымящиеся куски... – Ешь, ешь, батыр... Ты много потратил сил! – Субэдэй, скрытно приглядывая за Джэбэ, бросил в свой щербатый рот горсть отварного перченого риса, облизал багровым языком морщинистые губы. ...Некоторое время они молчали, всецело отдавшись еде. Когда первый голод был утолен, багатур цокнул зубом и качнул золотой серьгой: – Где теперь урусы? – Совсем близко, – через сытую отрыжку откликнулся нойон, вытер о стальные наколенники жирные пальцы, бросил довеском: – Ночь они простоят на месте. – А утром? – Выпученный глаз старика замер на Джэбэ. – Будут здесь. Мои волки не дают медведю покоя! Набрасываются на него, дерут за холку и гачи [106] и, вырвав шматок мяса, отбегают, заманивая урусов под твой меч. – Бродник с тобой? – Со мной... – Стрела удивленно покосился на старика. – Гляди, не выпусти ему кишки прежде времени. Этот презренный раб мне еще нужен! – Субэдэй расправил плечи, вызванивая кольчужным кольцом и, берясь за пиалу с кумысом, кольнул вопросом: – Как тебе конязь Мастисляб? Посылаемые тобой уланы говорят: он свиреп и отважен, как лев... Так ли это? – Да. Это так. Но я клянусь священной водой Керулена! А-айе! Я на аркане приволоку этого льва к твоей юрте! С живого сдеру шкуру и на его глазах брошу себе на плечи! – Кхэ-э... хорошо сказано... – Багатур по-волчьи склонил голову набок и, пожевав коричневыми губами, кивнул темнику: – Да будет твоя голова цела и здорова. Сам не попадись в его лапы! А теперь покляемся, как прежде, по обычаю наших предков. С этими словами Субэдэй положил здоровую правую руку на плечо Джэбэ, а тот свою – на изуродованное никлое плечо старика. – Пусть сгниет грудь того монгола, который бросит в беде другого монгола. – Пусть пожрет ржавь его меч! – Да засохнет его род на корню! И да погаснет в его юрте очаг. – Я твой колчан. – Субэдэй испытующе посмотрел в узкие немигающие глаза. – Я – твои стрелы. * * * ...Близилось время серых теней. Суховей, вихривший губы курганов три дня подряд, выдохся, – тихо, недвижимо стояла трава, испятнанная пестрыми табунами. С излучины Калки сквозил пресный запах камыша, сырости и гнилья; где-то одиноко гукала выпь. Ломкая тишь прерывалась каленым звяком конских сбруй, редким гремком сабель о стремена, хрустом прибрежного щебня под копытами татарских разъездов. На взлобьях солончаков меркли медно-рудые следы канувшего за горизонт светила. Субэдэй и Джэбэ продолжали коротать время у костра; оранжевые языки пламени освещали их плоские, с выпуклыми яблоками скул лица, которые завороженно наблюдали за камланием шаманов. ...Посвященные, Те, Кто Говорит с Духами, сидели на корточках у сложенного из человеческих черепов очага и сжигали из передаваемой по старшинству связки какие-то травы и перья диких птиц. Головы служителей культа были наголо выбриты ото лба до темени, а ниже, прикрывая шеи, на спины сбегали змеями длинные косы, в которые были причудливо вплетены бисерные ленты и белые шкурки ласок. На голове главного шамана была надета сшитая из цельной шкуры росомахи шапка; оскаленная пасть нависала над глубокими морщинами лба, которые разбегались вверх и вниз и, как высохшие русла рек, бороздили древнее, в оспинах лицо колдуна. Фиолетовая сирень облаков медленно накрывала равнины, сгущая брошенные на землю пепельные краски вечера, когда степь на юго-востоке затянулась черными тучами пыли, а сидевшие у костра вдруг ощутили сквозь воловьи подошвы сапог дрожь земли. * * * ...Сигналы тревоги мгновенно подняли орду на ноги. Тут и там визжали костяные рожки, оглушительно грохотали барабаны, неслись крики старшин и глашатаев. По всем направлениям, ко всем куреням как стрелы неслись гонцы. Многие тысячи всадников взлетали на спины боевых коней и на скаку, в клубах пыли, перестраиваясь в боевые порядки, стальными кольцами, подобно туго скрученному жгуту, обвивали курган Субэдэя, на вершине которого, возле главной юрты Совета, грозно вздымался рогатый бунчук с пятью конскими хвостами. – Кто они?! – Джэбэ схватился за джунгарский меч, ощутив в горле першащее удушье. Мгновенным распахнувшимся от ужаса сознанием он понял случившееся – их взяли в клещи! Но как? Почему?! О, боги!.. – Кто они?! – в приступе ярости, срываясь на крик, взорвался Стрела. – Урусы?! Но откуда?! – Это не могут быть урусы. – Голос Субэдэя прозвучал решительно и твердо. Он продолжал неподвижно восседать на шкурах, и ни один мускул не дрогнул на его перекошенном шрамом лице. ...Но Джэбэ точно не слышал. Хищно закусив губу, вцепившись в ножны и рукоять так, что побелели казанки пальцев, он напряженно всматривался в даль. «Нет... не может быть! Нет!..» – стучало в висках. Крепко сжав челюсти, он насилу принудил себя оставаться на месте. Стыд перед седым багатуром был больше страха. – Быть может, это кипчаки? Бешеные псы Котяна? Но когда? Когда успели они?! – Это не кипчаки. Сядь! Не позорь свою славу, нойон! – Суровый взор старика заставил Джэбэ вновь усесться на войлоки. – В ратном деле все важно, – хрипло выдохнул Субэдэй. – Но главное – духом окрепнуть. Когда воин падает духом... – То и конь его не может скакать! – нетерпеливо и зло вспыхнул бойницами глаз Джэбэ. – Зачем ты мне повторяешь то, что знает с колыбели каждый монгол?! Пусть лучше твое звериное чутье подскажет, кто они? – Сходи, познакомься, – не оборачиваясь, усмехнулся углами рта багатур. – Нет, это не кипчаки, сын мой... Но кто б они ни были... мы сразимся с ними! Сегодня хороший день умереть. Барс с Отгрызенной Лапой рассмеялся, точно знал, что смерть в этот час испугалась его и укрылась в пойме реки. ...Больше никто не проронил ни слова. Все три тумена были построены. Все тридцать тысяч монгольских мечей были готовы к битве и ждали сигнала. Тишину нарушал лишь нарастающий дробный гул да тревожное позвякивание серебряных бубенцов на ордынском бунчуке. Между тем туча пыли, поначалу едва заметная, сливающаяся с дымчатым сумеречьем горизонта, постепенно разрасталась, пухла, пока не превратилась наконец в сплошную клубящуюся тьму. Схватка по всему была неизбежна. Зловещие цепи пыли, покачиваясь и дрожа, жадово поглотили еще недавно видневшиеся гребни холмов и, хлынув в долину, напрямик покатились к сторожевому кургану орды. ...Напряжение достигло зенита. Лица воинов лоснились от пота. Тревога всадников передалась и их коням. Джэбэ почувствовал, как рванулось и замерло сердце в его груди. Он вновь ощутил во рту полынную горечь, и ему внезапно показалось, что степь живая... и тяжко ей под грузом неизмеримой, движущейся по ее груди силы. Чудилось, что в прерывистом вздошье колеблется твердь... и что где-то в глубинах, под неподъемными толщами Матери-земли бьется и задыхается неведомая жизнь. * * * И вдруг... непроглядная тьма задержала свой ход. Сквозь черную паранджу пыли зыбко появилась отделившаяся от железной лавы группа всадников. В руках их были длинные копья, на которых развевались конские хвосты... Мрачные лица воинов Субэдэя и Джэбэ настороженно просветлели. Из тридцати тысяч глоток вырвался вздох облегчения. Перевели дух и на вершине кургана. Тень догадки пауком пробежала по лицам вождей. – Ой-е! Похоже, это посланники Потрясателя Вселенной... Субэдэй подал знак подскакавшему к часовым тысячнику Линьхэ. Сотня всадников помчалась навстречу приближающемуся отряду. Точно брошенные в цель копья, неслись кони. Мерцали за спинами окружья щитов; сабли и мечи сверкали в руках воинов, как молнии. Оскаленные морды коней сошлись ноздря к ноздре, едва не сшиблись грудью. Но вдруг застыли на месте, будто высеченные из камня, а всадники радостными завываниями огласили набухший ожиданием воздух: – Хай-хай-хай-хай-хай-хай-хай!! – Ойе! Доброй дороги карающим мечам Тохучара-нойона! – Уо! Доброй дороги и вам! Съехавшиеся, приложив ладони к сердцу, обменялись поклонами и, вперемежку прокрутившись на месте, в водовороте грив и хвостов, погнали коней к сторожевому кургану орды, где их уже встречал оглушительный плеск ладоней, визг боевых рожков и приветственный рев опустивших оружие туменов. * * * ...Устройство лагеря Субэдэя и Джэбэ точь-в-точь, как гипсовый слепок, повторяло порядок устройства лагеря Коренной Орды. Так же вокруг верховной высоты растянулись дозорами закованные в броню тургауды-телохранители; их зоркие глаза день и ночь наблюдали, чтобы ни одно живое существо не приближалось к юрте Совета. Лишь те немногие, кто имел особые золотые пластинки – пайцзы – с чеканом оскаленной головы тигра, могли миновать стрелы и копья, мечи и секиры заграждений, чтобы достичь кургана с пятихвостым бунчуком. Так же, как в стане великого Чингиз-хана: «поодаль, в степи, широким кругом рассыпались черные татарские юрты и рыжие шерстяные тангутские шатры. Так же, как у “Властелина Мира”, у Субэдэя был свой личный курень, – стан тысячи избранных телохранителей – всадников на черных конях. В эту охрану, как было заведено, входили только сыновья знатнейших ханов и беков; из них Субэдэй, с согласия Самого, выбирал наиболее сметливых и преданных и назначал предводителями отрядов» [107] . ...Да, все было точь-в-точь, как в Коренной Орде. Только с той разницей, что всего этого под рукой Кагана было в сто раз больше: и воинов, и лошадей, и куреней, на дымах которых держался небосвод монгольского мира. Стемнело. Всюду на равнинах, как на небесах звезды, бессчетно вспыхивали, разгорались костры. Между юртами, как угри в садке, заскользили тени... По всему стану татар-орды полетели возбужденные гортанные крики: – Радуйтесь! Радуйтесь, люди Степи! – Наш гость, прославленный Тохучар-нойон [108] ! Левая рука Чингиз-хана! * * * Субэдэй-багатур и Джэбэ Стрела продолжали неподвижно сидеть у костра и невозмутимо наблюдать за суматохой в лагере... Вскоре в окружении пышной свиты к подножью кургана подъехал высокий, сухопарый всадник. Он, как и Джэбэ, весь был покрыт стальными латами. Двадцать часовых на тропе к юрте Совета один за другим повторили: «Багатур приказал пропустить!» – Мир вам и благость вечного Неба! – Светлый день да не минует тебя, храбрый Тохучар-нойон! Полководцы по обычаю Степи приложили ладони к сердцам, поклонились друг другу и прошли в юрту. Но не было единства в их сердцах, и сквозь напускное спокойствие медно-желтых, с тяжелыми скулами лиц проступал холод соперничества и глухой неприязни. – Мы рады видеть тебя, – сквозь зубы процедил Субэдэй и, щурясь, осмотрел свои обгрызенные, грязные ногти. – Зачем ты прибыл сюда? – Джэбэ испытующе вглядывался в сухое и бурое, как заветренный, вяленый кусок оленины, лицо Тохучара. – Я прибыл от Золотого Шатра не по своей воле. Величайший приказал отыскать вас на западе и поставить мой бунчук рядом с твоим, Субэдэй. – Хм... мы и без тебя до сих пор неплохо справлялись со всеми, кто стоял на пути наших коней... – Это все знают, – кивнул Тохучар. На смуглом лбу, в косой морщине раздумья рыжела пыль пройденных дорог. – Я шел по вашему следу. Развалины и обгоревшие руины городов красноречивей слов... Но сейчас я буду говорить лично с тобой, Субэдэй. Старик поднял голову. Взгляды их на мгновенье скрестились, как железо по железу, – жестко и непримиримо. – С меня довольно! – Жгучие глаза Джэбэ метнули черные молнии в сторону незваного гостя. Грудь молодого нойона высоко вздымалась, как если бы он задыхался от быстрого бега. Вскочив на ноги, не отвечая на окрик Субэдэя, он вышел прочь. ...В юрте зазвенела тетивой напряженная тишина. Тохучар-нойон сидел неподвижно, по-рысьи щуря желто-зеленые глаза. От его колючего царапающего взгляда не ускользнули ни дикие ненавидящие взоры, которыми порою обменивались вожди туменов, ни мучительная растерянность, проступившая на лицах при его появлении. – Что это с ним? – с лукавым изумлением спросил Тохучар. – Не догадываешься? Разве не этого ты хотел? – зло усмехнулся багатур и, кряхтя и откашливаясь, протянул правую ладонь к огню. – Стрела бесстрашный, испытанный воин. Он не любит делиться славой ни с кем. А тут ты... Сам знаешь, едущий на чужом коне – в грязи очутится... Не хмурь брови, Тохучар, он молод и горяч. – Я услышал тебя. Забудем. Собака лает, караван идет. – Зачем ты так? – осуждающе посмотрел багатур. Потом долго мял пальцами морщинистое горло, словно пропихивал застрявшее репьем слово, глядел в сторону. – Бранная речь далеко слышна... не забывай о сем. Цель Джэбэ – дойти по Последнего моря! – Как и наша с тобой. – Тохучар! Я не умаляю твоих заслуг... – Собрав на латунных скулах борозды морщин, Барс с Отгрызенной Лапой вглядывался, стараясь поймать за хвост ускользающую правду нойона. «Тебя здесь еще только не хватало, шайтана...» – подумал старик и перевел взгляд на лицо гостя, странно изменившееся за давностью их последней встречи. – Умерь гордыню, брат. Мы-то уж с тобой довольно напились крови врагов... И боги не раз испытывали зависть к нашим победам. Ответь мне: если я – правая рука Кагана, а ты – левая... то кто же, по-твоему, Джэбэ? – Вытаращенный глаз уставился на Тохучара. – Он палец на твоей руке... У меня в тумене тоже есть такие же: молодые, ретивые, дерзкие... – О, не-ет! Таких – у тебя нет! И не забывай... Джэбэ сам возглавляет тумен! Кстати, сколько с тобой мечей? Пыли было до небес! – едко усмехнулся багатур. – Со мной весь мой тумен – десять тысяч всадников... и пять тысяч всякого сброда. Это «мясо» можно будет первым бросить в когти урусского медведя. Скажи, Субэдэй, что за племя хрисаны? Они сильны? Многочисленны? – Да, они и вправду сильны и опасны, как разъяренный медведь. Народ их плодовит, мечи длинны, а руки в сече не знают устали... Но с приходом твоих воинов, – Субэдэй почесал грудь плеткой, – войско хрисанов... против нас будет не более, чем струйка дыма во тьме. Ты что-то хотел спросить? – Ты прозорлив, как гриф... и хитер, как барс, путающий след. Твои слова: Джэбэ завтра будет драться с урусами, так? – К чему ты клонишь, нойон? – А как же Стрела? Ведь он не желает ни с кем делиться победой... Даже с тобой? – Кхэ... Вот ты о чем, – скрипуче хахакнул багатур. – Хороший вопрос. Но ответ на него сможет дать только завтрашний бой. Жизнь – это смерть. Смерть – это жизнь. Разве не так говорят наши мудрецы? Вместо ответа нойон поманил длинным пальцем Субэдэя и, понизив голос до шепота, поведал ему о приказе Чингиз-хана. – Теперь о главном. Мне было велено отправиться на запад, на поиски вас... Быть рядом в черный день... и передать тебе в руки послание Великого Кагана. Вот оно. Отряхивая пыль со свитка, Тохучар протянул его багатуру. – Тебе ведомо, что написал Величайший? – Нет. Но я, как и ты, знаю другое... Ослушаться воли Кагана нельзя. – Хай, хай... – Старик отдернул руку от протянутого свертка, как от огня. Язык Барса с Отгрызенной Лапой безмолвствовал, но Тохучар и без слов понял все. «Может быть, Единственный... желает нам удачи в битвах... – говорил слезящийся от дыма очага глаз старика, – а быть может, он приказывает повернуть коней на восток? К Золотому Шатру? Тогда... наши воины откажутся доставать из ножен мечи... А утром – тут будут урусы! Если орда уйдет перед самой битвой, что подумают о нас презренные хрисаны? Ойе! Эти злобные псы разнесут по всей Руси, что войско великого Чингиз-хана при одном только виде их бород показывает хвосты лошадей!» Концом обгоревшей ветки зарывая в золу заплутавшего муравья, Тохучар спросил: – Так каков будет твой ответ? – Ты мне ничего не говорил. Я тебя... до битвы не видел. Стало быть, и ничего не слышал. Сейчас я буду спать. Отдохни и ты, путь был не близким. Утром я поведу войско навстречу урусам... И если боги сохранят мне жизнь, то после битвы, перед всей ордой... ты передашь мне свиток Потрясателя Вселенной... – Ловко у тебя все получается, Субэдэй... Что тут скажешь? Но ты знаешь, как говорят наши мудрецы. – Тохучар зловеще усмехнулся и похоронил муравья, надвинув на него загнутым вверх носком сапога ворох раскаленной золы. – «Что сделаешь для друга, то сделает для тебя и друг... К скупому гость не стучится». Да, брат мой, все может быть так, как хочешь ты... если я буду знать, где завтра встанет для боя мой тумен. Я тоже, как и твой Джэбэ, ни с кем не привык делиться славой... Даже с тобой, Субэдэй... – Хм, хороший ответ... – Багатур пару раз метнул на Тохучара подозрительный взгляд. Хитрые, злые искры мелькнули в его настороженном оке, когда он стал устраиваться на ложе. – На дне терпения оседает золото, брат. Были бы буйволы, а погонщики найдутся. Все будет завтра. Прощай.