Аннотация: Римский всадник Минуций Манилиан в награду за сомнительные заслуги по разоблачению заговора Пизона получает место в сенате. Все его мысли и действия направлены лишь на одно: он любыми способами хочет обеспечить будущее сына, последнего из рода Юлиев. А будущее — это римский престол. Для достижения цели Минуций готов на все — на жертвы, обман и предательство. В романе читатель встретится и с реальными лицами — императорами Нероном и Веспасианом, которые определяли ход истории. --------------------------------------------- Мика Валтари Золотое кольцо всадника «…желая положить конец кривотолкам, он распорядился людей, ненавидимых по всеобщему заблуждению и называющихся народом христовым, ложно обвинить и казнить после изощренных истязаний. Христос, по имени которого все они стали прозываться, был осужден на смерть прокуратором Понтием Пилатом во времена правления Тиберия. В результате этого подобное суеверие, достойное всяческого презрения, на некоторое время было искоренено. Но оно проложило себе новую дорогу, и уже не только в Иудею, его колыбель, но и в Рим, куда стекаются пороки и разврат всего мира и находят своих приверженцев. Сначала хватали так называемых христиан, затем уже невероятное количество тех, кто не был смутьяном, но просто вызывал всеобщую ненависть. Они подвергались позорным казням. Их заворачивали в шкуры диких зверей и отдавали на растерзание охотничьим собакам, или распинали на крестах, или сжигали вместо факелов с наступлением темноты». Тацит. Анналы, XV, 44 «Оставим примеры далекого прошлого и обратимся к делам недавних дней, чтобы отобрать для нашего поколения достойные образцы. Из зависти и ревности самые благочестивые подвергались гонениям и стояли насмерть. Вспомним в первую очередь нашего отважного апостола: Петр подвергался гонениям из-за беспричинной зависти не одного и не двух, а огромного количества мучителей и, когда он кровью своей доказал верность Христу, то удостоился вечной святости. Из-за зависти и раздоров Петр и получил венок страдальца. Семь раз его хватали, он вынужден был спасаться бегством, его побивали каменьями, он был посланником на Востоке и на Западе и снискал себе великую славу верой своей. После того как он преподал всему миру благочестивость, достиг границ Запада и владыкам мира кровью своей дал великий образ мученичества, он избавился от мира и один ушел в блаженство. К этим мужам, которые при своей жизни оставались всецело преданными Богу, примазалась целая свора избранных, которые из-за зависти и ревности страдали от бесчисленных обид и распрей…» Клеменс «Коринфские письма», 5-6 ГЛАВА ПЕРВАЯ ПОППЕЯ Предсказание моей супруги Сабины сбылось: в течение двух долгих лет Нерон даже не помышлял о разводе с Октавией. Вернувшись после смерти матери в Рим, он из политических соображений удалил Поппею из дворца и виделся с ней тайком, по ночам. Он простил многих изгнанников, вернул отправленным прежде в отставку сенаторам их должности и щедро раздал несметные богатства Агриппины всем, у кого хватило ума хоть что-нибудь попросить. Впрочем, наследство Агриппины мало интересовало римскую знать, так что император частенько радовал народ, щедрой рукой бросая зрителям цирковых представлений билетики-жребии, по которым счастливчикам доставались рабы и поместья его матери. Стремясь успокоить совесть и завоевать расположение подданных, он внес в сенат предложение об отмене всех прямых налогов. Разумеется, Нерон отлично понимал, что это совершенно неприемлемо и что сенаторы непременно ему откажут, однако понимал он и то, что народ назовет его своим благодетелем и станет проклинать сенат. И все же налоговая система претерпела ощутимые изменения и исправления. Так, налоги с товарооборота были снижены, а главное, любой римский гражданин получил право знать, почему и каким налогом он может быть обложен. Сборщики податей, конечно, ворчали недовольно, потому что их лишили возможности произвольно устанавливать размер налогов и присваивать себе едва ли не львиную их долю, но зато торговцы вздохнули с облегчением, так как цены перестали резко меняться, а налоги с оборота товаров уменьшились. Нерон наконец-то решился участвовать в состязаниях колесниц, объявив в свое оправдание, что боги и цари всегда любили управлять стремительно несущимися упряжками. Чтобы подать пример знатным римлянам, он сам выступил на открытии задуманных им по греческому образцу великих игр — император пел и аккомпанировал себе на лире. За время, прошедшее со смерти Агриппины, голос Нерона окреп и приобрел металлические нотки. Отвечавший за безопасность цезаря Бурр [1] всякий раз посылал в театр отряд преторианцев, которые не только следили за порядком, но и бурно аплодировали Нерону. Префект тоже громко хлопал, выражая одобрение происходящему, хотя в глубине души стыдился за своего императора. Вероятно, втайне Бурр опасался, что Нерон может пристраститься к еще более постыдным занятиям. Следствием всего этого было то, что Рим захлестнула мода на все греческое. Большая часть сенаторов и всадников [2] приняла участие в нерониях. Юные девушки из известных семейств исполняли греческие танцы, а иногда к ним присоединялись и пожилые матроны. Я, разумеется, не имел ничего против развлечений, которые должны облагораживать народ, экономя при этом мои силы и деньги, но самому народу, похоже, кроме состязаний квадриг, мало что пришлось по вкусу. Публика поговаривала, что профессиональные актеры — певцы, музыканты, танцовщики и комедианты — делают свое дело не в пример лучше любителей; кроме того, многие роптали, что в паузах не показывают диких зверей, не говоря уже о выступлениях гладиаторов. Старейшие из патрициев боялись, что теплые ванны и женственная музыка изнежат римских юношей и ослабят их боевой дух, так что у Рима больше не будет крепких телом и духом военных трибунов. И тут как нарочно в Армении с новой силой вспыхнула война, а в Британии некая женщина по имени Боудикка [3] подняла племена бриттов на восстание против Рима. Целый легион был истреблен полностью, многие римские поселения сровняли с землей, а прокуратор [4] настолько перепугался, что сбежал в Галлию. Думаю, что у царицы Боудикки было бы куда меньше сторонников, если бы наши легионы не имели приказа кормиться с населения, а проценты с денег, выданных Сенекой британским союзникам Рима, не были бы столь огромны. И по сей день варвары плохо разбираются в финансовых делах. Молодые всадники вовсе не горели желанием отправляться в Британию, чтобы получить там стрелу или заживо поджариться на костре бриттов. Они оставались в Риме, бренчали на лирах, разгуливали по улицам в греческих туниках и хвастались друг перед другом своими длинными волосами. Еще до того, как положение окончательно прояснилось, Нерон предложил сенату обсудить вопрос о выводе римских легионов из Британии. Страна эта больше поглощала, чем давала. Из Британии вернулись бы три легиона, ибо четвертый уничтожен, и их можно было бы перевести на Восток, к границам Парфянского царства. Предложение императора вызвало жаркие дебаты, в ходе которых с блестящей речью выступил Сенека, этот известный миротворец и филантроп. Он восславил грандиозные победы Божественного Клавдия в Британии и заявил, что Нерон не может отказаться от завоеваний своего приемного отца, не причинив ущерба своему имени и славе. Но, конечно же, в действительности Сенеку интересовали лишь деньги, вложенные им в Британию. Один из сенаторов спросил: неужто ради того, чтобы Сенека впредь спокойно собирал свои доходы, было необходимо уничтожить семьдесят тысяч римских граждан и союзников Рима, а также разграбить и предать огню два цветущих города. Сенека покраснел и принялся оправдываться, уверяя, будто деньги, которые он ссудил бриттам, предназначались для развития страны и в первую очередь — ее торговли. Это могут подтвердить и другие сенаторы, предоставлявшие свои средства для той же цели. Если же коварные племенные царьки бриттов потратили эти деньги на кутежи и приобретение оружия, то тут нет его вины. А первопричиной этого восстания без сомнения являются произвол и политически недальновидное поведение легионеров. Их предводителей следует наказать, а в Британию незамедлительно отправить подкрепление. Разумеется, сенат и в мыслях не держал отказываться от Британии — настолько сильна еще была старинная римская гордость. В конце концов в непокорную страну решили послать новые войска. Несколько десятков разгневанных отцов заставили-таки своих великовозрастных сынков постричься и поехать трибунами [5] в Британию. Молодые люди отправились в путь с лирами за спиной, но стоило им увидеть опустошенные римские поселения и услышать пронзительные боевые кличи бриттов, как они позабыли о музыке и взялись за мечи. У меня есть особые причины так подробно рассказывать о событиях в Британии, хотя сам я и оставался тогда в Риме. Боудикка была царицей столь знакомого мне племени иценов. Когда супруг ее умер, римские чиновники истолковали его завещание таким образом, что якобы все земли иценов должны были отойти Риму. Правда, завещание это было достаточно запутанным, и в нем с трудом могли разобраться даже знающие юристы. Когда же Боудикка опротестовала судебное решение, заявив, что по древнему британскому обычаю вдова является полноправной наследницей, легионеры высекли ее, надругались над обеими ее дочерьми и отторгли земли иценов. Кроме того, легионеры выгоняли из поместий многих знатных бриттов, убивали мирных жителей и вообще всячески бесчинствовали. Конечно, по-своему они были правы, ибо покойный царь (кстати, неграмотный) и впрямь хотел, чтобы его страной распоряжался римский император. Таким образом он надеялся оградить свою вдову и дочерей от алчных притязаний иценской знати. Кроме того, ицены изначально являлись нашими союзниками, хотя и недолюбливали римлян. Решающая битва разразилась после подхода свежих сил. Предводительствуемые мстительной царицей бритты были уничтожены. Рим воздал злом за зло и отомстил за надругательства, совершенные иценами над римскими женщинами по приказу Боудикки. Столицу заполонили толпы рабов-бриттов, среди которых, впрочем, не было ни одного мужчины, ибо взрослые ицены в плен не сдавались. Любопытно, что Нерон, к вящему разочарованию народа, запретил использовать всех этих женщин, стариков и подростков в представлениях в амфитеатре. Однажды меня разыскал некий работорговец, приведший на веревке десятилетнего мальчика-бритта. Войдя ко мне, торговец для начала таинственно оглянулся по сторонам, а затем, беспрестанно подмигивая, потребовал, чтобы я отослал прочь всех присутствующих. Он шумно вздыхал и жаловался на тяжелые времена, большие расходы и отсутствие сговорчивых покупателей. Мальчик не сводил с меня злых глаз. Наконец работорговец объяснил: — Этот юный воин с мечом в руках пытался защитить свою мать от наших рассвирепевших легионеров, которые в конце концов обесчестили и зарезали ее. Из уважения к его храбрости солдаты сохранили мальчику жизнь и продали его мне. Как ты можешь сам убедиться, если посмотришь на его изящные руки, нежную кожу и зеленые глаза, он происходит из знатного иценского рода. Мальчик обучен верховой езде, плаванию; он отлично стреляет из лука и, веришь ли, даже может читать, писать и немного говорить на ломаном латинском. Мне сказали, что ты непременно купишь его и дашь за него больше, чем я получил бы на невольничьем рынке. Я удивленно спросил: — Кто же тебе мог сказать такое? У меня и без него хватает рабов. Они делают жизнь мою невыносимой и посягают на такие мои богатства, как уединение и свобода. — Некто Пьетро, иценский врачеватель, находящийся на службе у Рима, увидел мальчика в Лондинии и сразу назвал мне твое имя, — отвечал работорговец. — Он уверял меня, что ты заплатишь за этого ицена самую высокую цену. Но разве можно верить бритту! Ну-ка, покажи свою книгу! И работорговец дал мальчику подзатыльник. Юный бритт вынул из-за пояса изодранную и грязную книжку халдейских толкований снов. Я тотчас узнал ее; мурашки побежали у меня по спине. — Твою мать звали Лугунда? — спросил я, хотя и так был совершенно в этом уверен. Само имя Пьетро убедило меня, что передо мной стоит мой сын. Я хотел немедленно обнять его и признать своим родственником, хотя рядом и не было ни одного свидетеля, но мальчик принялся бить меня кулаками и даже укусил в щеку. Работорговец схватился за бич. — Не трогай его, — быстро сказал я. — Я покупаю мальчика. Называй свою цену. Работорговец внимательно посмотрел на меня, вновь пожаловался на издержки и убытки и, притворно вздохнув, объявил: — Что ж, я уступлю его тебе всего лишь за сто золотых. Ведь он пока еще совсем дикий. Десять тысяч сестерциев были неслыханной ценой за подростка: на рынке молодая соблазнительная рабыня стоила несколько золотых. Но мне это было безразлично — в случае необходимости я выложил бы и больше. Однако следовало поразмыслить. Я сел, разглядывая сына. Работорговца мое молчание взволновало. Он принялся расхваливать свой товар и заявил, что в Риме немало богачей, изучающих быт и нравы Востока, а мальчик достиг самого подходящего возраста. И все же он снизил цену — сначала до девяноста, а потом и до восьмидесяти золотых. Я же думал о том, как бы совершить сделку таким образом, чтобы сын мой не сделался при этом рабом. Законная покупка оформлялась судебным писцом, и я обязан был пометить раба клеймом « MM» — моими инициалами. Правда, мальчика можно было выпустить на свободу, но в этом случае он навсегда лишился бы права стать римским гражданином. Наконец я сказал: — Наверное, я сделаю из него возничего колесницы. Пьетро, которого ты мне назвал, действительно был моим другом, когда я служил в Британии военным трибуном. Я полагаюсь на его рекомендации. Не мог бы ты дать мне письменное подтверждение, что Пьетро как опекун мальчика поручил тебе доставить его ко мне, чтобы я сам взял над ним опекунство? Работорговец заговорщически подмигнул мне: — Мне платить за него налог, не тебе. Я никак не могу уступить мальчика дешевле. Я почесал голову. Дело запутывалось. Нас могли заподозрить в том, что мы пытаемся уклониться от уплаты налогов, которыми облагается работорговля. Но я был зятем префекта города [6] , и все же я нашел выход. Я надел тогу, и мы втроем отправились в храм Меркурия. Среди многих бездельников, слонявшихся вокруг него, я увидел одного римского гражданина, давно изгнанного из сословия всадников. За солидное вознаграждение он согласился присягнуть как второй свидетель. Таким образом, мы смогли составить акт и заверить его двумя свидетельскими подписями. Этот акт удостоверял, что мальчик был свободно рожденным бриттом, сыном Итуна и Лугунды, убитых за симпатии к Риму. С помощью достопочтенного лекаря Пьетро он загодя был переправлен в Рим, где и стал воспитанником их доброго друга всадника Минуция Лауция Манилиана. В дополнительной статье акта мне — как опекуну — давалось право распоряжаться собственностью мальчика в стране иценов, как только в Британии будет заключен мир. Это придавало моей выдумке правдоподобие, потому что жрецы Меркурия, конечно же, решили, что я собираюсь обогатиться при дележе военной добычи. — Какое имя мы должны внести в акт? — спросил писец. — Юкунд [7] , — ответил я. Это было первое имя, что пришло мне в голову. Все весело засмеялись, ибо мальчуган, глядевший исподлобья, отнюдь не казался милым. Один из жрецов сказал, что мне придется основательно повозиться, прежде чем из этого юнца выйдет настоящий римлянин. Налоги на составление и заверение акта оказались значительно выше налога при обычной купле-продаже. Да к этим расходам еще добавились обычные воздаяния жрецам Меркурия… Работорговец стал уже раскаиваться, что взялся за это дело. Он явно считал меня ловкачом, обведшим его вокруг пальца. Я, однако, все же заплатил ему сто золотых, и он удалился, успокоенный. Когда мы с сыном наконец покинули храм Меркурия и направились домой, Юкунд, испугавшись шума и гама большого города, схватил меня за руку. Мне было очень приятно вести его сквозь людской водоворот, крепко сжимая маленькую детскую ладошку. Я думал о том, что, когда мальчик подрастет, я смогу выхлопотать ему римское гражданство и усыновлю его, как только получу согласие Сабины. Но это были заботы отдаленного будущего. Пока же мой сын Юкунд приносил мне больше огорчений, чем радости. Поначалу он не говорил ни слова, и я даже решил, что ужасы войны лишили его слуха. Он переломал в доме множество предметов и не желал носить римские одежды. Клавдия была не в состоянии обуздать его. Впервые увидев сверстника-римлянина, он, прежде чем Барб успел вмешаться, схватил камень и стукнул его по голове. Барб сказал, что ему следует задать хорошую трепку, я же пытался воздействовать на него добром. И вот я позвал мальчика к себе, чтобы пристыдить его с глазу на глаз. — Ты оплакиваешь смерть своей матери, — начал я. — Тебя привезли сюда в ошейнике, как собаку. Но ты не собака. Ты должен стать мужчиной, и мы желаем тебе только добра. Скажи мне, чего бы тебе хотелось больше всего? — Убивать римлян! — оживился Юкунд, сверкнув глазами. Я облегченно вздохнул, потому что он наконец заговорил. — Ты в Риме, — мягко объяснил я ему. — Ты сможешь обучиться римским нравам и обычаям. Когда-нибудь я помогу тебе стать всадником. Если твои желания не изменятся, ты сможешь вернуться в Британию и убивать там римлян по всем правилам римского военного искусства, которое, как ты уже испытал на себе, превосходит британское. Юкунд упрямо молчал, но я заметил, что слова мои произвели на него впечатление. — Барб — старый ветеран, — продолжал я вкрадчиво. — Расспроси его. Он знает о войнах и сражениях гораздо больше, чем я, хотя голова у него уже и трясется от старости. Таким образом Барб получил возможность в который уже раз рассказать, как он в полном снаряжении и с раненым центурионом на спине переплывал во время ледохода Дунай. Он мог показывать свои шрамы и объяснять, почему беспрекословное повиновение начальникам и закаленное тело столь необходимы для настоящего воина. Вино он любил по-прежнему; он бродил с мальчиком по Риму и римским тавернам, водил его на берег Тибра, где они купались, и обучал его сочным народным присловьям. Но даже Барба пугала свирепая жестокость маленького бритта. Однажды он отозвал меня в сторону и сказал: — Этот Юкунд престранный малый. Конечно, он еще ребенок, но когда он рассказывает мне во всех подробностях, что именно ему хотелось бы проделать с римлянами и римлянками, у меня просто волосы становятся дыбом. Боюсь, ему довелось увидеть немало страшных вещей во время подавления восстания у него на родине. Но самое плохое то, что мальчик взял себе за правило взбираться на холм и с него проклинать Рим на своем варварском языке. Тайно он служит подземным богам и приносит им в жертву мышей. Он поклоняется силам зла, и вряд ли его удастся перевоспитать, пока он не освободится от своих бесов. — От бесов? А разве можно от них освободиться? — спросил я с сомнением. — Кифа-христианин знает, как изгонять бесов, — ответил Барб, не глядя на меня. — Я сам видел, как он бесноватого сделал послушным, словно овечка. Барб боялся, что я разгневаюсь, но я был как никогда далек от этого и лишь спрашивал себя, почему бы мне хотя бы раз не извлечь пользу из того, что я разрешил христианам собираться в моем доме и позволил рабам верить во что им вздумается. Барб, заметив, что я довольно благосклонно отнесся к его предложению, оживился и с пылом начал рассказывать мне, как Кифа с помощью своих последователей, говорящих по-латински, учит детей покорствовать родительской воле. Множество граждан, сильно обеспокоенных распущенностью молодежи, посылают своих отпрысков в воскресные школы — ведь там даже не нужно платить за обучение. Несколько недель спустя Юкунд сам прибежал ко мне, схватил за руку и потянул в сторону. — Правда, что есть невидимая страна и что римляне распяли ее царя? — возбужденно спросил он. — И правда ли, что он скоро вернется и сожжет всех римлян до единого? Мне понравилось благоразумие мальчика, который не принимал все сказанное ему христианами за чистую монету, а шел за подтверждением их слов ко мне. Я не очень хорошо разбирался во всем этом, а потому осторожно ответил: — Верно, что римляне распяли его. На табличке на кресте было написано, что он царь иудейский. Мой отец был там и видел все собственными глазами. Он и сейчас утверждает, будто небо почернело и скалы рушились, когда царь иудеев умер. Христиане верят, что он скоро вернется, и считают, что это время уже наступило, так как со дня его смерти прошло тридцать лет. Юкунд сказал задумчиво: — Учитель Кифа — пастырь более могущественный, чем британские друиды, хотя он и еврей. Он требует очень многого — совсем как друиды. Нужно мыться и носить чистое платье, молиться, терпеть и подставлять левую щеку тому, кто ударит по правой. Это он называет самообладанием, которое требовал и Пьетро. У нас есть и тайные знаки, по которым посвященные узнают друг друга. На это я ответил: — Я уверен, что Кифа не станет учить тебя ничему дурному. Упражнения, что он предписывает, требуют большой силы воли. Но, надеюсь, ты понимаешь, что об этом не следует говорить с первым встречным. Тут я сделал весьма таинственную мину, достал из ларца деревянную чашу, показал ее Юкунду и сказал: — Это чудесная чаша, из которой однажды пил сам царь иудеев. Никто не знает, что она есть у меня, и я прошу, чтобы ты сберег мою тайну. А сейчас я наполню ее… Я налил в чашу вина с водой, и мы оба сделали по глотку — мой сын и я. В зале было полутемно, и казалось, будто чаша не пустеет, хотя я отлично понимал, что это всего лишь обман зрения. Меня вдруг залила волна нежности к мальчику, и я понял, что обязан поговорить со своим отцом об Юкунде. Не мешкая, мы с ним отправились в дом Туллии. Юкунд вел себя тихо, как овечка. Широко раскрытыми глазами, он озирался по сторонам: ему никогда еще не приходилось видеть такой ослепительной роскоши. Сенатор Пруденс, приютивший Кифу, жил скромно и по старинке, а мой дом на Авентине был тесным и неудобным. К сожалению, я не мог переделать его, потому что тетушка Лелия не перенесла бы шума строительных работ. Я оставил Юкунда у Туллии, заперся наедине с отцом и честно рассказал ему все о своем сыне. Я давно не навещал отца и очень огорчился оттого, что он сильно постарел, обрюзг и совершенно облысел. Ему уже было за шестьдесят. Отец молча слушал, опустив голову, и лишь однажды коротко взглянул мне в глаза. Наконец он проговорил: — Как же судьба отзывается в сыне! Твоя мать была гречанкой с островов, мать твоего ребенка — из племени бриттов. В молодости имя мое связывали с отравлением и подделкой завещания, а о тебе я слышал такие страшные вещи, что отказываюсь им верить. Твой брак с Сабиной никогда не был мне по душе, хотя отец ее и городской префект. По причинам, о которых я не хочу говорить, я не испытывал желания видеть младенца, коего она тебе родила. Но с твоим британским сыном дело обстоит иначе. Интересно, как тебе в голову могла прийти трезвая мысль отдать его на воспитание к Кифе? Я знаю Кифу с давних пор, еще с моей галилейской юности. Думаю, он не стал большим ревнителем веры, чем был. Каким тебе видится будущее твоего сына? — С большой охотой я отдал бы его в школу на Палатине, где учатся дети наших союзников — царей варварских племен. Науки им преподают выдающиеся риторы и ученики Сенеки, — сказал я. — Там его плохой латинский был бы не так заметен, и он смог бы завести полезные знакомства с ровесниками. Ну, а Кифа научил бы его обуздывать свои страсти. Когда Британия будет окончательно покорена нами, ей потребуются воспитанные в римском духе управители, а Юкунд по материнской линии происходит из знатного иценского рода. Однако мне нельзя сейчас показываться на глаза Нерону, хоть мы с ним и были прежде друзьями… Отец, поразмыслив, проговорил: — Я сенатор и еще ни разу не просил Нерона ни о какой милости. Мало того: на заседаниях сената я привык держать рот на замке… впрочем, это скорее заслуга Туллии, потому что все годы нашей с ней совместной жизни последнее слово я обычно оставлял за ней. В Британии нынче царит полная неразбериха, и архивы по большей части уничтожены. Ловкий юрист всегда сможет представить документы, доказывающие, что родители Юкунда за особые заслуги перед империей получили римское гражданство. И это почти правда, поскольку с его матерью ты вступил в брак, хотя и по законам бриттов. Твоей матери в городе Мирина даже установили памятник. Как только Камулодун будет вновь отстроен, ты тоже сможешь поставить в храме Клавдия статую твоей Лугунды. Ты просто обязан сделать это ради своего сына. Трудно поверить, но пока мы с отцом беседовали, Туллия успела всей душой полюбить Юкунда. Пышная красота ее стала увядать, и на месте симпатичного кругленького двойного подбородка образовался морщинистый мешочек. Узнав о трагической судьбе родителей мальчика, Туллия разрыдалась, заключила его в объятия и патетически воскликнула: — По очертанию его губ, по носу и даже ушам я вижу, что ребенок принадлежит к благородному знатному роду. Да, да! Уж я-то с первого взгляда отличаю золото от медяшки! Я уверена, что твои отец и мать были наделены всеми добродетелями… кроме разума, конечно, иначе они не назначили бы опекуном такого человека, как Минуций. Юкунд терпеливо, словно жертвенный ягненок, сносил ее ласки и поцелуи. Воспитательные методы Кифы явно начали приносить свои плоды. Туллия грустно продолжала: — К сожалению, римские боги не послали мне собственных детей. Когда я впервые вышла замуж, я несколько раз выкидывала. Мой второй муж, благородный Валерий, был человеком пожилым и оттого бессильным; Марк же не жалел своего семени лишь для чрева одной непотребной гречанки. Но довольно об этом, ведь я вовсе не хотела оскорбить твою мать, дорогой Минуций. Итак, в том, что в наш дом вошел этот маленький бритт, я усматриваю некий знак. Марк, вырви это прекрасное дитя из рук твоего непутевого сына, иначе Сабина сделает из него заядлого дрессировщика. Не можем ли мы с тобой стать его приемными родителями? От удивления я стоял как громом пораженный, а отец растерянно моргал, не зная, что и ответить. Когда я сейчас размышляю над всем этим, я нахожу лишь одно объяснение: деревянная чаша моей матери все же обладала некой сверхъестественной силой. Вот как случилось, что меня освободили от ответственности за воспитание Юкунда. Теперь я знаю, что наставник и родитель из меня никудышний, — и ты, Юлий, тому доказательство, — но и тогда, много лет назад, я обрадовался предложению Туллии. Обо мне в Риме шла дурная слава, а отца все считали добродушным простофилей без капли честолюбия. Никто не заподозрил бы его в том, что он пытается сплести какую-то политическую интригу. Отец служил консультантом по восточным делам и два месяца был претором [8] , а однажды — единственно из расположения к нему — ему предложили пост консула. Если бы Юкунд стал приемным сыном сенатора, его будущее было бы обеспечено: юного бритта в числе первых внесли бы в списки сословия всадников при возложении на него мужской тоги. Вернувшись домой, я узнал, что префект преторианцев Бурр лежит при смерти с нарывом в горле. Нерон любезно прислал ему своего личного лекаря; прежде чем дать ему осмотреть себя, Бурр составил завещание и отправил его на хранение в храм Весты. Лишь после этого он позволил врачу пером, смоченным в каком-то снадобье, смазать себе горло. На следующую ночь он умер. Не исключено, впрочем, что он все равно бы не выжил: говорят, у него было заражение крови. В предсмертной горячке он бредил и бормотал что-то несусветное. Хоронили Бурра с пышными почестями. Еще не запылал на Марсовом поле погребальный костер, как Нерон уже назначил начальником преторианской гвардии Тигеллина [9] . Раньше этот человек торговал жеребцами и, разумеется, совершенно не разбирался в юриспруденции. Разрешением спорных вопросов между римскими гражданами и чужеземцами занимался теперь некий Фений Руф, еврей, бывший когда-то государственным надзирателем за хлебной торговлей. В поисках дара, который я бы почел достойным, я исходил вдоль и поперек всю улицу золотых дел мастеров и наконец решился купить витую шейную цепочку, унизанную отборным жемчугом. Я послал ее Поппее, сопроводив следующим письмом: «Минуций Лауций Манилиан приветствует Поппею Сабину. Венера родилась из морской пены. Жемчуг — достойный дар Венере, хотя блеск этих скромных парфянских жемчужин и не сравним с сиянием твоей кожи, столь мне памятным. Надеюсь, это украшение расскажет тебе о нашей былой дружбе. Некие знаки убеждают меня, что предсказания, о которых ты мне когда-то говорила, скоро сбудутся». Как видно, я оказался первым человеком, сумевшим верно истолковать предзнаменования, так как Поппея тотчас послала за мной, поблагодарила за прекрасный подарок и попробовала выпытать, откуда я узнал, что она беременна, — ведь ей самой это стало ясно всего лишь несколько дней назад. Я сослался на свое этрусское происхождение, благодаря которому по временам вижу странные сны. Наконец Поппея признала: — После трагической смерти матери Нерон долго не мог успокоиться и даже хотел расстаться со мной. Но сейчас у нас снова все хорошо. Ему очень нужны верные друзья, которые бы были на его стороне и поддерживали его политические замыслы. Нерон и в самом деле очень нуждался в друзьях, ибо с тех пор как он перед сенатом обвинил Октавию в бесплодии и недвусмысленно дал понять, что намеревается развестись с ней, город охватило беспокойство. Желая проверить свои подозрения, император распорядился установить статую Поппеи на Форуме, рядом с фонтаном Весталок. Толпа тут же свалила ее, украсила венком изваяние Октавии и, ликуя, направилась вверх на Палатин, так что преторианцы были вынуждены взяться за оружие, чтобы разогнать этих бездельников. Я догадывался, что тут не обошлось без вмешательства Сенеки, потому что все эти народные выступления были похожи друг на друга, как две капли воды. Нерон все же перепугался и велел вернуть Октавию, которая находилась уже на пути в Кампанию. Радостные римляне неотступно сопровождали ее носилки, а в храмах на Капитолийском холме были принесены благодарственные жертвы, когда она вернулась в Палатинский дворец. День спустя Нерон впервые за последние два года послал за мной. Одна из служанок обвинила Октавию в том, что она изменила императору с неким александрийским флейтистом по имени Эвцерий, и Тигеллин тотчас назначил тайное разбирательство, в котором Октавия участия не принимала. Я был допрошен как свидетель, поскольку знал Эвцерия. Я мог только сказать, что звуки его флейты способны внушить нескромные мысли. Я видел собственными глазами, как Октавия, печально вздыхая, не отрываясь, глядела на Эвцерия, когда он как-то играл во время дворцовой трапезы. Но, добавлял я справедливости ради, Октавия часто вздыхает и по другим поводам и вообще, как всем известно, любит предаваться меланхолии. Рабыни Октавии были подвергнуты строгому допросу. Мне было крайне неприятно присутствовать при этом. Многие из них с готовностью сознались бы в чем угодно, но они путались в показаниях и не могли рассказать, где, когда и при каких обстоятельствах произошло нарушение супружеской верности. Однажды Тигеллин сам вмешался в допрос, который шел не так, как ему хотелось, и сердито обратился к одной прелестной девушке: — Разве об этой супружеской неверности уже не судачит вся прислуга? Девушка с издевкой отвечала: — Даже если поверить во все, что говорят об Октавии, и то лоно моей госпожи окажется чище твоего рта! Слова эти вызвали такой безудержный смех присутствовавших, что допрос пришлось прекратить. Порочность Тигеллина была общеизвестна, так что досталось ему поделом. Рабыня так ловко ответила на его дурацкий вопрос, что судьи начали сочувствовать бедным женщинам и не захотели, чтобы проводимый Тигеллином допрос с пристрастием вышел за рамки закона и хорошеньким служанкам нанесли увечья. Заседание было перенесено на следующий день. Единственным свидетелем на нем выступил мой старый приятель Аникет. С наигранным смущением он рассказал, как в Байях, куда Октавия отправилась принимать морские ванны, она вдруг страшно заинтересовалась кораблями и захотела поближе познакомиться с капитанами и центурионами. Аникет неверно истолковал ее намерение и предложил ей вступить с ним в близкие отношения, на что императрица ответила решительным отказом. Тогда он, ослепленный преступным желанием, усыпил Октавию с помощью сонного порошка и овладел ею. Совесть, утверждал Аникет, вынудила его сознаться в своем преступлении, и теперь ему остается лишь уповать на милосердие цезаря. То, что у Аникета имеется совесть, до сего дня не было известно даже ему самому. Судьи высказались за развод. Октавию сослали на остров Пандатерия, а Аникета перевели на Сардинию. Нерон сочинил — обойдясь на этот раз без помощи Сенеки — пространное послание сенату и римскому народу. Император уверял своих подданных, что Октавия, опираясь на Бурра, надеялась привлечь на свою сторону преторианцев. Чтобы заручиться поддержкой флота, она совратила командующего Аникета, а забеременев от него, преступно вытравила плод. Сообщение это показалось достоверным всем, кто лично не знал Октавию. Я же читал Нероново послание с некоторым удивлением, поскольку сам участвовал в тайном заседании; но в конце концов я убедил себя, что подобное преувеличение может быть оправдано политическими соображениями и желанием лишить Октавию расположения простолюдинов. Чтобы предотвратить сборища черни, Нерон распорядился безотлагательно разрушить все статуи Октавии в городе; в знак протеста люди заперлись в своих домах, как во времена всеобщего траура, и даже сенат оказался парализованным — так много его членов отсутствовало на заседаниях. Впрочем, Нерон и не настаивал, чтобы по его сообщению сенаторы приняли какое-нибудь решение. Двенадцать дней спустя Нерон женился на Поппее Сабине; празднестово не было особенно радостным, хотя роскошные подарки и заняли в Палатинском дворце целый зал. Нерон по своему обыкновению распорядился составить подробный список подношений и ответить каждому дарителю вежливым письмом. По слухам он приказал также составить отдельный список сенаторов и всадников, которые не сделали никаких подношений или же не явились на пиршество под предлогом болезни. Поэтому одновременно с подарками из провинций во дворец стали поступать и бесчисленные свадебные дары из столицы с многословными оправданиями и извинениями. Совет иудеев Рима прислал Поппее несколько украшенных голубками чаш стоимостью в полмиллиона сестерциев. На месте изваяния Октавии были установлены статуи Поппеи. Тигеллин приказал преторианцам день и ночь охранять их, и некоторые граждане, захотевшие по простоте душевной украсить их венками, получили неожиданно для себя удар щитом или мечом плашмя. Однажды ночью кто-то надел на голову огромной статуи Нерона на Капитолийском холме мешок. Наутро весь Рим только об этом и толковал, ибо даже глупец понимал, что означает эта выходка. По закону наших отцов убийцу собственных родителей сажали в мешок с гадюкой, кошкой и петухом. Все понимали, что какой-то смельчак впервые прямо указал на то, что Нерон убил свою мать. Мой тесть Флавий Сабиний был обеспокоен мрачным настроением римлян. Узнав, что в одном из залов Палатинского дворца на мраморном полу нашли живую гадюку, он приказал немедленно арестовать всех подозрительных лиц. Так была арестована супруга одного уважаемого всадника, вышедшая на прогулку с любимой кошкой на руках, а раб, несший по улице петуха, которого он собирался пожертвовать богам в храме Эскулапа в честь выздоровления своего хозяина, отведал розог. Подобные случаи вызывали всеобщее веселье, хотя тесть и действовал из лучших побуждений. Нерон, однако, так разозлился на префекта города за совершенную глупость, что отстранил его на некоторое время от должности. Для всех тех, кто еще мог рассуждать здраво, было ясно, что изгнание Октавии давало удобный повод для очернения Нерона. Поппея Сабина была красивее и умнее замкнутой и излишне впечатлительной Октавии, но партия стариков делала все, чтобы настроить народ против нее. В те дни я нередко трогал свою голову, спрашивая себя, какие же чувства может испытывать человек, которому ее отрубают. Со дня на день ожидали бунта в войсках. Преторианцы ненавидели Тигеллина за его низкое происхождение (подумать только: е Ще недавно он был презренным барышником!) и за то, что он беспощадной рукой наводил порядок. С самого начала он не поладил со своим коллегой Фением Руфом, так что они даже не могли находиться в одном помещении и кто-нибудь из них — обычно Руф — покидал его при появлении другого. Мы, друзья Нерона, искренне желавшие ему добра, в один из дней собрались на серьезное совещание в Палатинском дворце. Тигеллин был самым старшим и самым непреклонным из нас, и мы полностью положились на него, хотя он нам и не нравился. Он первым взял слово и принялся настойчиво убеждать Нерона: — Здесь в городе я ручаюсь за порядок, спокойствие и твою безопасность. Но в Массалии находится в изгнании Фаусто Сулла, поддерживаемый Антонией. Он нищ и от унижений поседел раньше времени. Тигеллин замолчал, а потом продолжил: — Я узнал, что Сулла вступил в тайные сношения со знатью Галлии, которая высоко чтит Антонию из-за ее знаменитого имени и того, что она — дочь Клавдия. Да и наши легионы в Германии стоят так недалеко от Массалии, что одно лишь пребывание там Суллы представляет угрозу государству и всеобщему благоденствию. Нерон кивнул и нерешительно сказал: — Не понимаю, почему многие так не любят Поппею. Сейчас она ждет ребенка, и ей нужно избегать любых волнений. Тигеллин продолжал: — Но опаснее всех для тебя Плавт [10] . Напрасно его изгнали в Азию, где все еще неспокойно. Отец его матери был одним из Друзов. Хотел бы я взглянуть на того человека, который даст руку на отсечение, что Корбулон [11] и его легионы не изменят! Мне доподлинно известно, что сенатор Луций Антистий, тесть Корбулона, отправил одного из своих отпущенников к Плавту с советом не упускать удобный случай. Кроме того, он очень богат, а богатый честолюбец зачастую опаснее бедняка… Я перебил его: — О делах в Азии я осведомлен не хуже твоего, и мне говорили, что Плавт общается только с философами. Например, за ним добровольно последовал в изгнание этруск Музоний [12] , близкий друг всемирно известного Аполлония из Тианы [13] . Тигеллин торжественно хлопнул в ладоши и воскликнул: — Вот видишь! Да ведь философы — отвратительные советчики, ибо они часто нашептывают неискушенным юношам бесстыдные идеи о свободе и тирании. — Да кто посмеет утверждать, будто я тиран?! — сказал глубоко уязвленный Нерон. — Я дал народу больше свободы, чем любой другой римский правитель, и я же смиренно и покорно обсуждаю все свои предложения с сенатом. Мы наперебой принялись уверять его, что он и вправду самый мягкий и самый великодушный из всех императоров, но отныне, добавили мы, Риму может грозить гражданская война, а ведь на свете нет ничего важнее блага государства. В это мгновение в зал вихрем ворвалась Поппея — полуодетая, растрепанная и заплаканная. Она упала перед Нероном на колени и воскликнула: — Не о себе я беспокоюсь и даже не о нашем еще не родившемся ребенке. Речь идет о твоей жизни, Нерон! Прислушайся к Тигеллину! Он знает, что говорит. Вслед за Поппеей вбежал возбужденный врач. — Поппея потеряет ребенка, если не успокоится, — объявил он и попытался мягко, но настойчиво поднять ее с колен. — Как я могу успокоиться? Ведь эта ужасная баба сидит сейчас на Пандатерии и строит всяческие козни! — причитала Поппея. — Она осквернила твое ложе, она занимается чародейством и вдобавок пыталась отравить меня. Я так боюсь, что меня тошнит. Тигеллин веско произнес: — Кто однажды избрал свой путь, не должен оглядываться назад. Если тебе не дорога собственная жизнь, подумай хотя бы о нас, Нерон. Ты нерешителен и подставляешь нас под удар. Кого мятежники станут в первую очередь убирать с дороги? Да нас, твоих друзей, тех, кто хочет тебе блага, а не Сенеку какого-нибудь, радеющего только о личной выгоде! Даже боги покоряются неизбежному, о цезарь! Глаза Нерона стали влажными, и он обратился к нам со следующими словами: — Будьте все свидетелями, что это — самый тяжелый час моей жизни. Итак, я повелеваю умолкнуть своим чувствам и подчиняюсь политической необходимости. Жесткие черты лица Тигеллина разгладились, и он торжественно вскинул руку в приветствии: — Вот это решение подлинного властителя, Нерон! Верные тебе преторианцы уже на пути в Массалию. Желая покончить с вооруженным восстанием, я отправил в Азию целую когорту. Сердце мое болит и ноет, когда я думаю, что твои завистники могли бы свергнуть тебя и погубить отчизну. Вместо того, чтобы возмутиться подобным самоуправством, Нерон облегченно вздохнул и похвалил Тигеллина, назвав его своим истинным другом. Затем он рассеянно спросил, как долго идет до Пандатерии быстроходная трирема. Всего лишь несколько дней спустя Поппея Сабина, сделав загадочное лицо, сказала мне: — Не хочешь ли посмотреть на прекраснейший свадебный подарок, преподнесенный мне Нероном? Она провела меня в свою опочивальню, сдернула с плетеной корзинки ткань, покрытую красно-бурыми пятнами, и я увидел мертвую голову Октавии. Поппея брезгливо сморщила хорошенький носик: — Фу, она уже воняет, и над ней роятся мухи. Мой лекарь распорядился выкинуть ее, но я велела не трогать этот замечательный свадебный подарок. Я иногда заглядываю в корзинку и с радостью убеждаюсь, что наконец-то стала Нерону настоящей женой. Представляешь, когда преторианцы опускали ее в горячую ванну, чтобы безболезненно вскрыть ей вены, она, как маленькая нашалившая девочка, вопила: «Я же ничего не сделала!» А ведь ей уже все-таки исполнилось двадцать! По-моему, она была глуповата. Кто знает, от кого ее зачала Мессалина. Может, и вправду от этого сумасшедшего императора Гая. Нерон потребовал, чтобы сенат принял решение о благодарственных жертвоприношениях, ибо боги спасли государство от угрожавшей ему опасности. А спустя двенадцать дней из Массалии доставили преждевременно поседевшую голову Фаусто Суллы, и осмотрительные сенаторы постановили продолжить благодарственные жертвоприношения. По городу распространялся упорный слух, что Плавт поднял в Азии настоящее восстание. Говорили о возможной гражданской войне и потере всех провинций. В результате золото и серебро подскочили в цене и многие стали продавать свои поместья и дома. Я не упустил представившуюся возможность и совершил несколько весьма удачных сделок. Когда же наконец (с большой задержкой из-за штормовой погоды) из Азии прибыла и голова Плавта, римляне почувствовали такое облегчение, что не только сенат, но и рядовые граждане искренне благодарили богов и приносили им жертвы. Нерон использовал эти настроения, чтобы восстановить Руфа в его прежней должности префекта по снабжению продовольствием. Тигеллин провел чистку среди своих преторианцев и отправил множество нестарых еще солдат в колонию для ветеранов в Путеолы. Я же после всех этих событий по самым скромным подсчетам стал богаче на пять миллионов сестерциев. Сенека принимал участие и в праздничных процессиях, и в благодарственных молебнях, но многие отметили, что ходил он покачиваясь, а руки у него дрожали. Ему уже исполнилось шестьдесят лет, и он растолстел. Лицо у него обрюзгло, на щеках проступили фиолетовые старческие прожилки. Нерон по возможности избегал его, стараясь не оставаться со своим учителем один на один: он опасался упреков. И все же однажды Сенека попросил аудиенции. Нерон предусмотрительно собрал вокруг себя друзей, надеясь, что старик не осмелится выговаривать ему в присутствии посторонних. Оказалось, однако, что не это привело Сенеку во дворец. Он произнес прекрасную речь, прославлял дальновидность и решительность, с которой Нерон оградил отечество от опасности, скрытой от его, Сенеки, старческих глаз, и попросил отпустить его в деревню, где находится подаренная ему императором уютная вилла. Философ уверял, что болен и боится не довести до конца свой трактат о радостях самоограничения. Он будто бы придерживается строгой диеты и избегает людей, и оттого не в состоянии наслаждаться своим богатством. Мне выпала большая честь — я был неожиданно, посреди срока исполнения должности, назначен претором. Этим я, очевидно, был обязан Поппее и тому, что Тигеллин считал меня слабовольным и для него неопасным. Нерон, страдавший от настроений в обществе, порожденных рядом вынужденных политических убийств, и обеспокоенный беременностью Поппеи, очень хотел доказать, что он добрый и мудрый правитель. Цезарь велел, чтобы многочисленные процессы, акты которых громоздились в преторстве, наконец-то были доведены до суда. Вскоре его уверенность в своих силах укрепилась странными происшествиями. Во время внезапно разразившейся грозы из рук его молнией выбило золотую чашу. Правда, я не верю, что молния действительно ударила в нее; скорее всего она пронеслась так близко от Нерона, что тот от неожиданности сам уронил кубок. Историю эту пытались скрыть, но вскоре о ней стало известно всему городу, и, разумеется, она была истолкована как дурное предзнаменование. Однако древние этруски уверяли, будто человек, переживший удар молнии, становится существом необычным, посвященным богам. Нерон, охотно веривший во всякие чудеса, стал с того мгновения считать себя едва ли не бессмертным и даже старался держаться подобающим образом, и это длилось до тех пор, пока совершенные по политическим мотивам убийства не перестали отягощать его совести. В тот день, когда я заступил в свою должность, Тигеллин провел меня в помещение, доверху заваленное запыленными судебными актами. Все они касались спорных вопросов, с которыми осевшие за пределами государства римские граждане обращались к императору. Тигеллин отложил несколько свитков в сторону и сказал: — Мне пообещали крупные подношения, если они будут быстро рассмотрены. Обработай их в первую очередь. Я выбрал тебя своим помощником, потому что ты выказал известную ловкость в непростых делах, а также настолько богат, что твоя честность никогда не будет поставлена под сомнение. Впрочем, мнения сенаторов, которые они высказали при утверждении твоей кандидатуры, не всегда были лестными для тебя. Так что озаботься тем, чтобы о нашей неподкупности узнали все провинции. Взяток не бери, но помни, что я, будучи префектом, могу ускорить продвижение некоторых дел. И учти, что окончательное решение всегда принимает сам Нерон. Уже в дверях он добавил: — Несколько лет назад мы задержали иудейского чародея. Он одержим манией писания всяческих кляуз и еще Сенеке надоел своими жалобами. Пора его отпустить. Поппея Сабина беременна и не должна подвергаться опасности какой-нибудь порчи. Но слишком уж она увлечена всеми этими иудеями! Взять хоть этого кудесника… Впрочем, надо признать, язык у него хорошо подвешен. Он так околдовал некоторых моих преторианцев, что они уже непригодны для караульной службы. Задача моя оказалась не такой сложной, как я поначалу опасался. Большинство дел было заведено еще во времена Бурра. После смерти Агриппины Нерон устранил Бурра от судопроизводства и отложил рассмотрение тяжб, желая вызвать всеобщее недовольство медлительностью суда и тем самым возбудить против Бурра враждебные настроения. Из любопытства я достал дело, которое касалось иудейского чародея, и к своему удивлению обнаружил, что речь шла о моем старом знакомце Павле из Тарса [14] . Он обвинялся в осквернении Иерусалимского храма. По документам выходило, что его схватили еще тогда, когда прокуратором был Феликс. При назначении новых должностных лиц после гибели Агриппины Феликс — как брат Палласа — был отправлен в отставку. Новый наместник, Форций Фест, отправил Павла в кандалах в Рим, и с тех пор он вот уже два года содержался в эргастуле [15] . Наконец ему дозволили жить в городе, поскольку он был в состоянии сам оплачивать свою охрану. Среди документов я нашел отзыв Сенеки, ходатайствующего об освобождении Павла. Я и не знал, что Павел, он же Савл, имел возможность напрямую обратиться к императору. В течение короткого срока я провел несколько процессов, которые помогли Нерону во всем блеске проявить свое милосердие и мудрость. С Павлом же я хотел для начала побеседовать с глазу на глаз, ибо помнил о его одержимости и опасался, что он и в императорском суде заведет свои неуместные речи. Освобождение же его было делом решенным. Павел неплохо устроился у некоего еврея-торговца, сняв в его доме несколько комнат. За последние годы он заметно состарился. Лицо его изрезали глубокие морщины, а голова еще больше облысела. Павел был, как и полагалось, в кандалах, но преторианская стража допускала к нему гостей и разрешала писать письма. С ним жили некоторые из его последователей. У него был даже собственный лекарь, еврей из Александрии по имени Лука. У Павла, по-видимому, водились деньжата, если он мог так мило обставить свое узилище и не вдыхать миазмы общей камеры эргастула. Правда, о самой страшной тюрьме — Мамертинской темнице — не могло быть и речи, поскольку Павел не являлся государственным преступником. В актах он именовался, конечно же, Савлом, потому что так его назвали при рождении. Желая показать свое дружелюбие, я стал обращаться к нему — Павел. Он тотчас признал меня и так фамильярно приветствовал, что я счел уместным отослать писца и обоих ликторов [16] , так как не хотел, чтобы кто-либо мог обвинить меня в пристрастности. — Не беспокойся, — сказал я ему. — Твое дело решится в ближайшие дни. Император ожидает наследника и потому настроен весьма мягко. Однако тебе следует придержать язык, когда ты предстанешь перед цезарем. Павел улыбнулся улыбкой человека, которому пришлось много претерпеть на своем веку, и доверительно ответил: — Долг мой нести благую весть, и мне неважно, какое нынче время. Из любопытства я спросил Павла, отчего преторианцы считают его колдуном. Павел стал рассказывать мне какую-то на удивление длинную историю о кораблекрушении, которое он пережил со спутниками по дороге в Рим. Когда он уставал говорить, слово брал врач Лука. Павел уверял меня, что обвинение в осквернении храма было то ли ошибочным, то ли бездоказательным, то ли просто основывалось на недоразумении. Мол, прокуратор Феликс отпустил бы его без промедления, если бы он, Павел, сразу заплатил требуемую сумму. О римлянах же он может сказать только доброе — хотя бы потому, что, конвоируя его в кандалах из Иерусалима в Кесарию, они спасли ему жизнь. Дело в том, что сорок фанатиков-иудеев поклялись не есть, не пить, пока не убьют его. Впрочем, едва ли они оказались бы столь выносливы, добавил Павел, улыбаясь и совсем без обиды. Он очень рад, что у него есть охрана, поскольку боится, что правоверные иудеи Рима все-таки попытаются выполнить свой замысел. Я заверил Павла, что опасения его беспочвенны. При Клавдии иудеям был преподан весьма строгий урок, а потому в городских стенах они удерживаются от любого насилия по отношению к христианам. Да и миротворец Кифа уговаривает христиан держаться подальше от иудеев. Важно, на мой взгляд, и то, что в последнее время приверженцами Иисуса из Назарета, число которых благодаря Кифе заметно увеличилось, лишь в редких случаях становятся верующие из обрезанных иудеев. И врач, и Павел заметно помрачнели, как только я упомянул Кифу. Кифа, между тем, проявил большое расположение к арестантам и даже дал им своего лучшего ученика, греческого переводчика Марка. Павел же явно злоупотребил его доверием и использовал Марка в своих целях, послав того с письмами в долгий путь по общинам, которые Павел сам основал и которые теперь охранял от других, как лев свою добычу. Оттого Кифа и не одобрял, когда христиане из его собственного стада отправлялись к Павлу и внимали его темным речам. Врачеватель Лука рассказал мне, как он два года бродил по Галилее и Иудее, чтобы отыскать людей, видевших Его и внимавших Его речам, и узнать от них все о жизни, чудесных деяниях и учении Иисуса из Назарета. Он подробно записал по-арамейски их рассказы и теперь серьезно раздумывал над тем, не составить ли ему отчет еще и по-гречески, чтобы доказать, что Павел все-таки осведомлен о Христе лучше, чем Кифа. Один состоятельный грек по имени Феофил, недавно обращенный в веру Павлом, уже обещал издать эти записи. Я догадывался, что они получают богатые пожертвования от христиан Коринфа и Малой Азии — не зря же Павел так ревниво оберегал тамошние общины от чужих глаз, и они не сносились ни с правоверными иудеями, ни с другими христианскими партиями. Большую часть времени Павел проводил за составлением разного рода поучений для коринфян и малоазийцев, ибо в Риме почитателей у него было мало. Что-то подсказывало мне, что после освобождения он с удовольствием остался бы в столице, но я хорошо знал, что там, где появлялся Павел, сразу начинались распри. Если я, как предполагалось, выпущу его на свободу, то навлеку на себя гнев иудеев, а если он останется в городе, то рано или поздно христиане непременно вцепятся друг другу в волосы. Поэтому я предусмотрительно сказал: — Двум петухам нет места в одном курятнике. Я думаю, для твоего же благополучия тебе сразу после освобождения следует покинуть Рим. Мрачно глядя прямо перед собой, Павел заявил, что Христос обрек его на вечные скитания, и он привык нигде долго не задерживаться. Поэтому темница была ему суровым испытанием. Но он выполнил свою миссию и обратил множество римлян в христианство; теперь же он намерен отправиться в Иберию. Там много портовых городов, основанных еще греками, и в них до сих пор говорят в основном по-гречески. Я же полагал, что ему лучше всего поехать в Британию. Конечно же, вопреки моим настойчивым увещеваниям и предостережениям, Павел, представ в преторстве перед Нероном, вовсе не держал язык за зубами. Нерон был в хорошем расположении духа и, увидев его, воскликнул: — Арестант — иудей! Надо его побыстрей освободить, не то Поппея совсем не даст мне житья. Она уже на последнем месяце и чтит этого иудейского бога еще больше, чем раньше! Он толкнул водяные часы, чтобы измерить продолжительность защитительной речи, и углубился в документы следующего процесса. Павел заявил, что сегодня у него наконец-то появилась счастливая возможность отвести от себя все наветы, и попросил Нерона милостиво выслушать его, так как, видимо, тот не очень хорошо знаком с обычаями и вероучением иудеев. Павел начал с Моисея, а затем перешел к изложению событий своей собственной жизни и поведал о том, как ему открылась божественная сущность Иисуса из Назарета. Я подал Нерону заключение, приложенное прокуратором Фестом к делу; там говорилось, что прокуратор Иудеи считает Павла безобидным дуралеем, у которого от слишком большой учености мозги съехали набекрень. Царь Ирод Агриппа, прекрасно разбирающийся в вопросах иудейской веры, после допроса Павла тоже предлагал отпустить его на все четыре стороны. Нерон кивал головой и делал вид, будто внимательно слушает, хотя, похоже, не понимал ни слова. Павел даже успел добавить: — …вот почему я обязан повиноваться небесным знамениям. Ах, если бы у тебя отверзлись очи и от мрака ты обратился бы к свету, и от власти Сатаны перешел бы под десницу Божию! Если бы ты поверил в Иисуса из Назарета, то получил бы отпущение грехов и свою часть священного наследия. Но тут его время кончилось, и он вынужден был умолкнуть. Нерон многозначительно сказал: — Я вовсе не требую от тебя, чтобы ты поминал меня в своих записях. Я не из тех, кто жаждет чужого, хотя клеветники и утверждают обратное. Так вот, ты можешь рассказать и всем остальным иудеям о моем бескорыстии. И еще: ты сослужишь мне великую службу, если помолишься о моей супруге Поппее Сабине своему богу. Бедная женщина, видимо, искренне поверила в вашего Иисуса, о котором ты мне сейчас так убедительно говорил. Он распорядился тут же освободить Павла от оков и отправить их в знак своей доброй воли и расположения к иудеям в дар Иерусалимскому храму. Я мельком подумал, что иудеи вряд ли обрадуются такому подарку. Оплатить расходы по делопроизводству должен был сам Павел, поскольку именно он подавал апелляцию. За короткий срок мы провели множество судебных разбирательств. В большинстве случаев приговоры были оправдательные, и откладывались только такие дела, которые, как считал Тигеллин, для государственной пользы следовало тянуть как можно дольше, пока сам истец не умрет от старости. Два месяца спустя я снова был свободен от службы, но прилежание мое и неподкупность получили всеобщее признание, и обо мне уже не распускали всяческие порочащие меня слухи. Дело Павла было, откровенно говоря, малозначительным. По-настоящему важными являлись слушания, касавшиеся убийства Педания Секунда. Как я уже говорил, Нерон разгневался на моего тестя, сместил его и назначил городским префектом Педания. Всего лишь несколько месяцев спустя тот был зарезан на своем ложе одним из рабов. Истинной причины этого убийства так никто и не знал, но, во всяком случае, я могу совершенно искренне утверждать, что тесть мой к нему совершенно не причастен. Древний же закон гласил, что если раб посягнул на жизнь своего господина, то вместе с ним предаются смерти и все остальные невольники, живущие в доме. Это вполне справедливый закон, проверенный жизнью и необходимый для всеобщей безопасности. Но у Педания было свыше пятисот рабов, и многие римляне вознамерились воспротивиться их казни. Спешно собрались сенаторы, и, представьте себе, некоторые из них вполне серьезно утверждали, что в данном случае закон должен быть нарушен! Несколько друзей Сенеки открыто заявили, что раб — тоже человек и что нельзя лишать жизни невиновного. С речами выступили сенатор Пуд и его отец. Оба были очень разгневаны и всячески осуждали подобную «жестокость». Находились даже те, кто посмел заступиться за преступного раба, который якобы отомстил за какую-то несправедливость. Но другие совершенно правильно говорили: если сейчас пощадить рабов Педания, то скоро никто не будет чувствовать себя в безопасности в собственном доме. Предки наши установили этот закон и тем самым дали понять, что они — и вполне обоснованно! не доверяли рабам, даже тем, что родились в доме и вроде бы с младых ногтей преданы господину. Нынче же в Риме куда опаснее, чем прежде, потому что невольничьи рынки переполнены иноплеменниками, поклоняющимися чуждым нам богам! По-моему, именно тогда было впервые вслух высказано подозрение, что даже среди сенаторов есть мужи, предавшие римских богов и пытавшиеся защитить своих товарищей по вере. К счастью для Рима, при опросе все-таки победили сторонники закона. Огромная толпа, окружившая дом Педания, вооружилась камнями и угрожала поджечь ближайшие кварталы. Пришлось вызвать на подмогу преторианцев, и Нерон пообещал строго покарать зачинщиков беспорядков. Вдоль улиц, по которым вели пятьсот обреченных на смерть рабов, стояли плотные ряды стражников. Простолюдины бросали камни и выкрикивали проклятья, однако бунта удалось избежать. Этому помогло и то обстоятельство, что многие из рабов Педания оказались христианами; их единоверцы в толпе отговаривали людей от насилия, поскольку, мол, нельзя воздавать злом за зло. Нет худа без добра, и мой тесть снова занял свою должность. У сената и народа появились новые темы Для сплетен; беременность Поппеи стала одной из них. Нерон хотел, чтобы ребенок родился в Анции, там, где появился на свет он сам. Возможно, цезарь надеялся, что с первым криком младенца из поместья, полученного в наследство от Ариппины, исчезнут все печальные воспоминания. Кроме того, он не считал раскаленный и переполненный злыми слухами летний Рим здоровым местом для роженицы. Мне посчастливилось встретиться с Поппеей до ее отъезда в Анцию. Беременность совсем не изуродовала ее. Глаза молодой женщины приобрели приятный блеск, придававший ее лицу нежное и томное выражение. Я осторожно спросил: — Правда ли, что ты стала поклоняться богу иудеев? В Риме поговаривают, будто ты уговариваешь Нерона покровительствовать иудеям… — Ты же знаешь, что пророчество иудеев сбылось, — отвечала Поппея. — В свой самый тяжелый час я дала обет поклоняться их богу, который настолько могуществен, что нельзя видеть изображения его лика. И так же могуществен их Моисей. Я бы не отважилась уехать рожать в Анцию, не будь при мне иудейского врача. Со мной отправляется и повивальная бабка-иудейка… ну, разумеется, еще и опытные греческий и римский лекари. — А слышала ли ты об Иисусе из Назарета, царе иудеев? — спросил я. Поппея шмыгнула носом и по своему обыкновению игриво ответила: — Я знаю, что среди иудеев есть много разных святых. У евреев строгие законы, но я в них не разбираюсь. В моем положении задумываться вредно, довольно того, что я почитаю Моисея! Я понял, что у нее такое же смутное понятие о вере иудеев, как и у подавляющего большинства римлян, которые не в состоянии представить себе бога, если не увидят его изваянным в мраморе. Я вздохнул с облегчением. Если бы Поппея знала, как люто иудеи ненавидят Павла, она вряд ли поблагодарила бы Нерона и меня за то, что мы отпустили его на свободу, позволив ему тем самым и дальше сеять смуту среди иудеев. Итак, Поппея уехала в Анцию, и я от всего сердца пожелал ей счастливых родов. Нерон начал меня утомлять. Если он пел, его следовало восхвалять. Если правил колесницей — восхищаться его непревзойденной ловкостью. Ночи напролет он кутил с кем попало и где попало. Он снова начал тайком встречаться с Актой; он осквернил множество семейных очагов Рима. Тигеллин водил ему своих мальчиков. Когда однажды мы разговаривали с ним об этом, Нерон сослался на пример греков и привел следующее удивительное оправдание: — Когда молния ударила в мою чашу, я сделался священным. Это был знак того, что после смерти я буду обожествлен. А боги двуполы. Я не чувствовал бы себя по-настоящему богоравным, если бы не любил всех этих хорошеньких мальчиков. Да и Поппее спокойнее, когда я развлекаюсь с подростками, а не с честолюбивыми женщинами. По крайней мере, ей можно не ревновать и не опасаться, что кто-то из них забеременеет. Сына своего Юкунда я видел редко. Барб покинул мой дом и переселился к Туллии, став ментором моего ребенка. Это было необходимо, так как Туллия без меры баловала Юкунда и позволяла делать все, что ему вздумается. Он казался мне чужим и далеким. В доме Сабины при зверинце меня только терпели, помня, что я богат и щедр. Маленький Лауций не нравился мне. Кожа его была удивительно темной, и волосы курчавились. У меня никогда не появлялось желания посадить его себе на колени и поиграть с ним, и Сабина частенько корила меня и называла бездушным чудовищем. — Разве так должны вести себя отцы?! — кричала она. На это я отвечал, что у Лауция среди укротителей, похоже, довольно отцов, которые любят его и возятся с ним… и, к сожалению, я был прав. Каждый раз, когда мне хотелось повидать сына, откуда-то появлялся Эпафродий и всячески показывал мне, как хорошо они с мальчиком понимают друг друга. Сабина побелела от гнева и потребовала, чтобы впредь я хотя бы в присутствии посторонних воздерживался от подобных непристойных шуток. У нее было много подруг среди благородных матрон, посещавших зверинец, чтобы показать своим детям диких животных и самим поглазеть на рискованные трюки дрессировщиков. Тогда в богатых домах было принято держать газелей и леопардов, и я часто ссорился и даже судился с нахалами, нарушавшими мое единоличное право и привозившими в Рим животных, чтобы продать их тут по безумно низким ценам. Некоторые привозили даже легавых собак из Британии! Наконец Поппея произвела на свет хорошенькую девочку. Нерон так радовался, словно она родила ему сына. Он засыпал Поппею подарками и вел себя как любой другой молодой отец, сошедший с ума от радости. Сенат в полном составе отправился в Анцию, дабы приветствовать молодую мать и передать самые добрые пожелания новорожденной дочери императора. Сделать это, впрочем, стремились все, кто считал себя в Риме хоть сколь-нибудь значимой персоной. Отплывающие из Остии суда и лодки не могли поместить всех желающих попасть в Анцию, потому даже отвратительную ухабистую дорогу запрудили повозки и крытые носилки, с трудом, но настойчиво, продвигающиеся вперед. Воспользовавшись моментом, один из моих вольноотпущенников за короткое время заработал огромные деньги, оборудовав вдоль дороги места для отдыха и расставив по всему пути передвижные кухни. Новорожденную назвали Клавдией, а также удостоили титула Августы. На церемонии по этому случаю кому-то вдруг пришло в голову предложить и Поппею Сабину удостоить подобной чести, против чего в присутствии Нерона никто не посмел возразить. Поппея же Сабина в благодарность за успешное разрешение от бремени послала богатые дары в Иерусалимский храм, а ее личный врач-иудей получил римское гражданство. Задолго до этого события я подготовил грандиозное представление с участием диких животных из моего зверинца, которое и состоялось в деревянном амфитеатре в дни великих празднеств по случаю рождения дочери Нерона. Говорили, что это зрелище затмило даже состязания в Большом цирке. Впрочем, я был того же мнения. Мое представление почтили своим присутствием весталки, к тому же я слышал, как люди утверждали, что в искусстве дрессировки диких зверей нет равных моим укротителям, и в этом деле они достигли подлинного совершенства. Сабина в костюме амазонки объезжала арену на позолоченной колеснице, запряженной четырьмя львами, и зрители встречали ее ураганом неистовых аплодисментов. В свое время мне с большим трудом удалось приобрести несколько гигантских обезьян, покрытых густой длинной шерстью. Они должны были заменить погибших животных, и я купил этих обезьян совсем еще маленькими. Их растили и дрессировали темнокожие карлики, жители самых отдаленных лесных уголков Африки, где и водятся такие огромные обезьяны. В моем представлении обезьяны разыгрывали целые сражения — боролись и забрасывали друг друга камнями, самые же ловкие, хорошо обученные и вооруженные дубинами вели меж собой поединки. Зверей нарядили гладиаторами, и они были так на них похожи, что некоторые зрители даже приняли обезьян за людей. Из-за этого на трибунах вспыхнули ссоры, превратившиеся в шумную драку, в результате которой один из зрителей погиб, а около дюжины получили ранения. Итак, представление прошло с таким успехом, что лучшего и нельзя было ожидать. К тому же, на этот раз мне удалось выручить затраченные на зрелища деньги, которые наконец покрыли все расходы. Известный своей скупостью Сенека больше не распоряжался государственной казной, а Нерон ничего не смыслил в финансах и имел довольно смутное представление о различии между казной государственной и своей собственной. Поэтому для оплаты своих расходов я воспользовался этой финансовой неразберихой и представил счета частично в государственную, частично в императорскую казны — и поступил правильно и умно. Вырученные деньги мои вольноотпущенники выгодно вложили в домовладения в Риме, я также смог приобрести новые земельные участки и расширить поместье в Цере. Отцовское счастье Нерона продолжалось, к сожалению, недолго. Осень была дождливой, воды Тибра угрожающе поднялись, а их ядовитые испарения распространяли по всему городу заразу, поражавшую горло. Для взрослых болезнь оказалась не слишком опасной, но младенцы и маленькие дети умирали сотнями. Нерон тоже заболел и едва мог говорить. Он с ужасом думал о том, что, возможно, навсегда потерял голос и никогда больше не сможет петь. Во всех храмах, да и у домашних алтарей совершались жертвоприношения, дабы боги смилостивились и сохранили цезарю голос. Но только Нерон стал поправляться, как заболела его дочь и, несмотря на все усилия врачей и молитвы евреев, спустя несколько дней умерла. Поппея, дни и ночи проводившая у постели ребенка, теперь с ума сходила от горя, обвиняя в смерти малышки Нерона, который помногу раз в день целовал и обнимал дочь, зная, что у него больное горло. Нерон же в отчаянии поверил, что, дабы сохранить ему голос, богам недостаточно было жертвоприношений, и они потребовали еще и жизнь ребенка. Подобная мысль лишь укрепила императора в мнении о том, что ему предназначено стать величайшим певцом и актером своего времени, и эта убежденность смягчила его отцовскую боль. Потрясенный сенат немедленно провозгласил Клавдию Августу богиней, и похороны состоялись с соблюдением всех положенных ритуалов. Было также решено построить в ее честь храм и учредить коллегию жрецов. Однако Нерон в глубине души возомнил, что на самом деле в новом храме будут поклоняться его голосу, а жертвоприношения придадут ему большее благозвучие. Потому жрецам храма было предписано, кроме официальных жертвоприношений, совершать также некий особый тайный ритуал, к которому запрещалось допускать посторонних. И действительно, голос Нерона окреп, стал гораздо сильнее, причем подобное с ним уже было после смерти Агриппины. Теперь голос императора звучал так сильно и нежно, что зрители на спектаклях приходили в неистовый восторг. Меня его пение не особенно волновало, и здесь я лишь повторяю то, о чем твердили Нерону более тонкие знатоки и ценители певческого искусства. Они же и сказали ему, что сильный тенор, дабы выдержать на определенном уровне напряжение голосовых связок во время пения, должен обладать особым телосложением — широкой грудью и большим подвижным ртом, — и Нерон намеренно располнел, отрастил щеки и подбородок. Поппея была только рада, что он проводит время, упражняясь в пении, а не предается всяческим непристойностям. После смерти дочери Нерон всю зиму занимался пением, совершенствуя свое искусство, и увлекся этим до такой степени, что совсем забросил государственные дела — все это казалось ему пустой тратой времени. Он все чаще пропускал заседания сената, ибо панически боялся подхватить простуду в холодном здании курии. Когда же все-таки он решался посетить сенат, то входил в зал, обернув ноги толстой шерстяной тканью. Когда консул обращался к нему, Нерон со смиренным видом каждый раз поднимался со своего места. Но один раз чихнув, он торопливо отбывал восвояси, оставляя решение важных дел сенатским комитетам. Этой же зимой, незадолго до Сатурналий [17] , Клавдия попросила меня о встрече. Она сказала, что хочет видеть меня по весьма важному делу, которое нам следует обсудить с глазу на глаз. К вечеру я постарался завершить все свои деловые встречи, отослал клиентов и вольноотпущенников и велел Клавдии прийти ко мне в комнату. Я ждал ее и боялся, что она опять заговорит о покаянии, крещении и христианах. Клавдия появилась на пороге, в отчаянии заламывая руки. — Ах, Минуций, — запричитала она, — в моей душе царит разлад, и я не в силах справиться сама с собой — мечусь из угла в угол и чувствую себя последним ничтожеством. Я совершила нечто такое, в чем не смею тебе признаться. Но сначала взгляни на меня и скажи: я хоть чуть-чуть изменилась? Честно говоря, из-за невыносимой болтовни и приверженности к христианам и их хитроумному вероучению она давно настолько опротивела мне, что я совсем не обращал на нее внимания. Но на этот раз Клавдия так покорно просила меня взглянуть на нее, что я поднял глаза и посмотрел ей в лицо. К своему величайшему удивлению, я вдруг обнаружил, что ее лицо стало гладким и белым — полностью исчез загар, который уродовал ее еще со времен рабства. Передо мной стояла нарядно одетая привлекательная женщина, причесанная по последней греческой моде. От неожиданности и изумления я всплеснул руками и воскликнул с искренним желанием польстить ей: — И фигурой, и изящными манерами ты похожа на благородную римлянку! А твое лицо — просто прекрасно! Ты, наверное, ежедневно умываешься ослиным молоком. Клавдия смутилась, и на ее щеках появился нежный румянец. — Я решила позаботиться о своей внешности вовсе не из тщеславия, — торопливо пояснила она, — а потому, что ты доверил мне вести твое огромное хозяйство. Скромность и простота лучше любой одежды и помады украшают женщину — я в этом уверена, — но твои клиенты и торговцы мясом придерживаются иного мнения. Но я хотела спросить тебя о другом. Скажи, Минуций, сильно ли заметно родственное сходство между мной и императором Клавдием? — Нет, конечно же, нет, — не задумываясь, ответил я, дабы успокоить Клавдию. — Из-за этого тебе не стоит беспокоиться. Клавдий был безобразным стариком, внушающим брезгливость, ты же превратилась в красивую женщину. Сейчас, когда ты стала следить за собой, да еще и выщипала брови — я в восторге от твоей красоты, и мне, правда, трудно поверить собственным глазам. Мои слова почему-то явно разочаровали Клавдию. — Я уверена, что это не так, — с грустью в голосе ответила она. — Но дело вот в чем. Мы с тетей Паулиной тайно навестили мою младшую сводную сестру Антонию. И сделали мы это из жалости к ней — ведь она совсем одинока. Клавдий в свое время приказал убить ее первого мужа, а Нерон — второго. Теперь, когда она вернулась из Массалии, никто не осмеливается навещать ее. А Антония очень изменилась. Собственные страдания заставили ее взглянуть на мир другими глазами. Она встретила нас крайне учтиво, угостила медовым напитком и фруктовым пирогом и подарила мне золотую сеточку для волос. Судя по тому, как нынче обстоят дела, она, возможно, захочет признать меня своей сводной сестрой. Мы с ней единственные, оставшиеся в живых, наследницы рода Клавдиев. Когда я понял, к чему в силу своего женского честолюбия клонит Клавдия, мне стало не по себе. Она же не сводила с меня странно сияющего взгляда, потом обеими руками схватила мою ладонь и прижала к своей полной груди, возбужденно вздымавшейся под туникой. Понимая, что Клавдия любыми средствами попытается подтвердить свое высокое происхождение и вернуть себе доброе имя, я в испуге отшатнулся от нее. — Что тебе надо, Клавдия? — тихо спросил я. — Минуций, — медленно проговорила женщина, — ты и сам прекрасно знаешь, что так дальше не может продолжаться. Твой брак с Сабиной — чистейшая формальность, и ты глуп, если до сих пор не понял этого. Весь Рим потешается над тобой. Когда-то в юности ты кое-что обещал мне. Ты был юношей, но давно стал мужчиной, и разница в возрасте между нами уже не столь велика, как казалось нам тогда. Теперь она почти незаметна… — Клавдия замолчала, но вдруг вскинула голову и резко заявила: — Минуций, ты должен оставить Сабину ради сохранения собственного достоинства и положения в обществе. Я почувствовал, что меня загоняют в угол, лишая малейшего шанса защищаться. — Ты, наверное, шутишь… — в растерянности пробормотал я. — Должно быть, христианское суеверие совсем свело тебя с ума. Я давно боялся, что такое случится… Клавдия пристально смотрела на меня. — Христианину следует избегать неправедных деяний, — серьезно произнесла она. — А Иисус из Назарета, как утверждают наши наставники и учителя, сказал, что мужчина, который смотрит на женщину с вожделением, в душе своей уже совершает с ней прелюбодеяние. Я узнала об этом совсем недавно, и в моем сердце открылась кровоточащая рана, ибо поняла я, что слова эти относятся и к женщинам. И моя жизнь превратилась в сущий кошмар. Ежедневно встречая тебя и издали провожая взглядом, я не могу избавиться от непреодолимого желания быть с тобой. По ночам я мечтаю лишь о тебе, и сон не идет ко мне. Лежа в постели, я изнываю от страсти и плачу от тоски. Ее слова льстили мне, ведь я — мужчина, и страстные признания Клавдии не могли оставить меня равнодушным. Глаза мои вдруг раскрылись, и я увидел другую Клавдию. — Почему ты никогда не говорила мне об этом? — взволнованно спросил я. — Мне бы ничего не стоило удовлетворить твою страсть, когда бы ты пожелала. Но твое высокомерие и холод лишали меня всяческого желания сблизиться с тобой, и даже мысль об этом ни разу не приходила мне в голову. Клавдия отшатнулась от меня, словно хотела убежать, но вдруг резко вскинула голову. — Я не нуждаюсь в твоей милостыне, — пренебрежительно заявила она. — Ложась с тобой в постель, не будучи твоей супругой, я бы согрешила. А твое предложение свидетельствует лишь о том, сколь сильно ты изменился, как ожесточилось твое сердце и как мало ты ценишь меня. Будучи человеком тактичным да к тому же и жалея ее, я не хотел напоминать ей о том, где нашел ее и как низко она пала. Но даже если бы я и решился сказать ей об этом, безумные слова женщины просто лишили меня дара речи, и я мог лишь стоять и пялиться на нее в полнейшем недоумении. — Антония, — невозмутимо продолжала Клавдия, — хочет поднести воздаяния жрицам Весты, а также присягнуть и свидетельствовать перед весталками, что я — законнорожденная дочь Клавдия и что мы с ней — единокровные сестры. Я не сомневаюсь, что она готова сделать это, и вовсе не ради меня, а прежде всего для того, чтобы досадить Нерону. Теперь, наверное, мое предложение выйти за тебя замуж покажется тебе не столь безрассудным. Если у нас родится ребенок, весталки засвидетельствуют его благородное происхождение. В случае перемен в государстве наш сын мог вы взойти на вершину власти. Антония очень сожалеет, что после двух замужеств она осталась бездетной. — Но разве высохшее дерево может дать новые побеги?! — вскричал я в страшном волнении. — Неужели ты забыла, что с тобой произошло? — Я — здоровая женщина, — раздраженно ответила Клавдия, — и мое тело ежемесячно подтверждает это. Я ведь говорила тебе, что очистила от грязи прошлого и душу свою, и тело. И мы могли бы быть вместе, если бы ты только захотел. Разговор становился для меня невыносимым, я пытался прекратить его и даже выбежать из комнаты, но Клавдия крепко схватила меня за руку и не отпускала, несмотря на мое сопротивление. И не знаю, как это случилось, но мы вдруг оказались в объятиях друг друга. Вскоре мы уже целовались. Я довольно давно не спал с женщиной, а Клавдия в моих объятиях полностью потеряла самообладание. Видимо, спустя многие годы наша страсть все же не совсем угасла, ибо в этот вечер мы любили друг друга почти так же самозабвенно, как в дни далекой юности. Потом Клавдия неожиданно разрыдалась. — Я не смогла защитить свою честь, — причитала она сквозь слезы. — Я не смогла устоять, ибо я женщина порочная, и это явно свидетельствует о том, что в моих жилах течет испорченная кровь развратного Клавдия. Но теперь, — неожиданно окрепшим голосом заговорила она, — когда ты заставил меня опять согрешить, ты должен ответить за содеянное. Ты мужчина, Минуций, и не можешь уходить от ответственности. Тебе следует немедленно отправиться к Сабине и поговорить с ней о разводе. — Но у меня есть от нее ребенок, — возразил я, — и Флавии никогда не простят мне развода с Сабиной. К тому же, ее отец — городской префект, и ты должна понимать, в каком незавидном положении я окажусь. — Я не хочу говорить о Сабине ничего плохого, тем более — клеветать на нее, — спокойно ответила Клавдия, — но среди твоих служащих в зверинце есть христиане, которые и поведали мне о вольном поведении твоей супруги, что, между прочим, уже давно стало притчей во языцех. Я громко расхохотался. — Сабина — женщина холодная и к любовным утехам совершенно безразличная, — с уверенностью проговорил я. — Уж я-то лучше других знаю ее. И поверь, у меня нет никакого повода для развода. Она даже не против того, чтобы я удовлетворял свои мужские потребности с другими женщинами. У Сабины же есть своя страсть — ее львы. Больше всего на свете она любит их и никогда не расстанется с ними. Зверинец и львы — ее единственная настоящая любовь. — Никто и не собирается принуждать ее покидать зверинец, — заявила Клавдия, — наоборот, она и впредь будет заниматься своими львами. К тому же, у нее есть дом при зверинце, куда ты, кстати, заходишь все реже и реже. Живя порознь, как сейчас, вы сможете остаться друзьями. Ты просто скажи ей, что тебе все известно, но желаешь развестись без публичного скандала. Мальчик пусть сохранит твое имя, раз уж ты признал его своим сыном и теперь не можешь от него отказаться. — Ты в своем уме, Клавдия? Как ты смеешь намекать, что Лауций не мой сын! — возмутился я. — Мне и в голову не приходило, что ты такая злая. Куда подевалась твоя христианская добродетель? Клавдия бросила на меня гневный взгляд. — Все в Риме знают, что Лауций — не твой сын, — вызывающе заявила она. — Сабина спала со всеми подряд — с дрессировщиками, с рабами и даже, говорят, с обезьянами. К тому же, в свои развратные забавы она вовлекла многих благородных дам. Нерон давно тайком смеется над тобой, да и другие твои замечательные друзья тоже. Ты один, оказывается, ничего не знаешь, бедный простачок! Подняв с пола свою тогу, я обернул ее вокруг бедер и дрожащими от волнения пальцами принялся тщательно расправлять на ней все складки. — Только ради того, чтобы доказать тебе, чего на самом деле стоят твои злобные наговоры, я поеду и поговорю с Сабиной, — не на шутку разозлившись, сказал я. — А когда вернусь, задам тебе настоящую трепку, ибо ты не только плохая хозяйка, но еще и злостная сплетница. Лучше, не дожидаясь меня, переоденься в лохмотья рабыни, в которых ты вошла в мой дом, и отправляйся к своим христианам. Вне себя от ярости я помчался прямо в зверинец; пустив коня вскачь, я несся в развевающейся по ветру тоге, словно за мной гнались фурии. Не обращая внимания ни на прохожих, ни на приветствующих меня знакомых, не сообщив жене о своем прибытии, я ворвался в ее комнату, растолкав рабов, пытавшихся остановить меня у входа. Я появился так внезапно, что Сабина не успела высвободиться из объятий Эпафродия. Рассвирепевшая, как львица, со сверкающими глазами, она наконец подбежала ко мне и закричала: — Что ты себе позволяешь, Минуций! Ты что, совсем с ума сошел?! Ты меня так напугал, что я едва не лишила Эпафродия глаза. Я как раз пыталась найти языком соринку у него под веком, когда ты ворвался в комнату. Эпафродий почти ослеп и не может заняться львом, которого мы только что получили из Нумидии [18] . — Я, в отличие от него, вовсе не слепой и прекрасно видел, что не ты, а он кое-что искал у тебя, и совсем не в твоем глазу, — огрызнулся я и, не выдержав, громко заорал: — Меч сюда! Я убью этого бесстыжего раба, осквернившего мое супружеское ложе! Сдернув с ложа покрывало, Сабина прикрыла свою наготу, вытолкала за порог любопытных рабов и поспешно захлопнула дверь. — Ты прекрасно знаешь, — сквозь зубы процедила Сабина, — что широкие одежды дразнят львов, и мы всегда раздеваемся почти донага, когда приступаем к работе. — Вдруг она зашипела, как разъяренная кошка: — Сейчас же извинись и проси прощения у Эпафродия за то, что назвал его рабом. И прими к сведению, что он давно уже свободный человек, а сам император пожаловал ему римское гражданство за заслуги и подвиги в нашем амфитеатре. Я не поверил ни одному ее слову и, в ярости бегая по комнате, продолжал громко звать рабов. Сабина тем временем замолчала, и в комнате воцарилась тишина. — Немедленно объясни мне, что все это значит, — потребовал я. — Весь Рим только и говорит, что о твоем бесстыдстве! Даже до меня дошли всякие мерзкие слухи и сплетни! Завтра же я обращусь к императору с прошением о разводе. Сабина на мгновение застыла, как изваяние, а затем бросила на Эпафродия многозначительный взгляд. — Ну что ж, — холодно произнесла она, — придется его задушить. Мы завернем тело в ковер и бросим в клетку со львами. У нас ведь бывают несчастные случаи, когда люди, не соображая, пытаются играть с хищниками или того хуже — дразнят животных. Сжимая огромные кулачищи, ко мне подошел Эпафродий. Он был на голову выше меня и почти в два раза шире в плечах. В сердце моем все еще бушевал праведный гнев, но ярость явно стала угасать, и я отступил назад, испугавшись за свою жизнь. — Ты неправильно поняла меня, Сабина, — торопливо заговорил я. — Мне и в голову не приходило оскорблять отца моего сына. Тем более, что Эпафродий — римский гражданин, как и я. Я уверен, что мы сможем уладить все без лишнего шума, ибо никто из нас не жаждет публичного скандала. — Ты знаешь, Сабина, что у меня крепкая рука, — сказал Эпафродий примирительным тоном, — но я бы не хотел убивать твоего мужа. Он всегда смотрел сквозь пальцы на наши отношения, никогда нам не мешал, и, возможно, у него есть свои причины, чтобы желать развода. Ты сама столько раз вздыхала, мечтая о свободе, поэтому прошу тебя, не наделай сейчас глупостей, Сабина. Но Сабина злобно рассмеялась. — У тебя, Эпафродий, поджилки трясутся, когда ты видишь Минуция, эту жалкую хромую, покрытую шрамами развалину. А я-то думала, что ты — настоящий мужчина! — презрительно заявила она. — Храбрость, оказывается, вовсе не самое большое твое достоинство. Неужели непонятно, что лучше сейчас задушить этого глупца и унаследовать его имущество, чем переживать позор и публичный скандал? Избегая моего взгляда, Эпафродий сомкнул свои железные пальцы вокруг моего горла, и, хотя сделал он это не очень сильно, я тут же стал задыхаться и все поплыло у меня перед глазами. Не в силах издать ни звука, я знаками давал им понять, что готов дорого заплатить — в самом что ни на есть буквальном смысле — за свою жизнь, и что вообще-то нам есть о чем поговорить. Эпафродий неожиданно отпустил меня, я сделал глубокий вдох, и у меня закружилась голова. — Конечно же, ты, как и прежде, будешь распоряжаться в зверинце и жить в этом доме, а я буду оплачивать все твои расходы, — с трудом прохрипел я. — Об одном только прошу тебя: дай мне уйти без скандала. Твой сын и впредь будет носить мое имя и после моей смерти получит свою часть наследства. Прости меня, дорогая Сабина, но мою вспыльчивость можно оправдать — я ведь любил тебя и теперь не хочу, чтобы ты оказалась замешанной в преступлении, которое все равно раскроется со временем, и тебе никак не удастся избежать публичного суда и наказания. Поэтому давайте обсудим спокойно, как нам жить дальше. Кликни рабов, Сабина, пусть принесут вина. Выпьем за примирение — ты, я и Эпафродий, которого я глубоко уважаю за его храбрость и исполинскую силу. Эпафродий неожиданно прослезился и крепко обнял меня. — Нет, нет, — горячо запротестовал он, — я ни за что не смог бы хладнокровно задушить тебя, ведь я не убийца и не палач. Прекратим эту ссору. Окажи мне честь и раздели со мной трапезу, Минуций. На мои глаза тоже навернулись слезы, — слезы боли и облегчения. — Это самое малое, что я могу сделать для тебя, Эпафродий, — согласился я. — И прошу тебя — позаботься о Сабине, как она того заслуживает. Я с удовольствием разделю с тобой трапезу в знак того, что не питаю к тебе зла, а наоборот, уважаю за смелость и великодушие. Увидев, что мы с Эпафродием обнялись и тихо разговариваем, Сабина тоже успокоилась. Она велела рабам подать все лучшее, что было в доме, и мы до глубокой ночи ели и пили. Эпафродий посадил малыша к себе на колени, разговаривал с ним и укачивал, пока ребенок не уснул. Наблюдая за этой мирной картиной, я с содроганием думал о том, что могло случиться, не окажись Эпафродий умнее меня. От этой мысли меня бросило в пот, по спине у меня побежали мурашки, и я схватился за кубок, дабы унять дрожь и успокоить нервы. Вскоре я был изрядно пьян, впал в глубокую меланхолию, и меня стали одолевать сомнения. — Ах, Сабина, — обратился я к жене, — почему наша совместная жизнь кончилась так неожиданно. Ведь я безумно любил тебя, и мы были счастливы в первые дни нашего супружества. — Ты никогда не понимал меня, Минуций, — с ноткой сожаления в голосе ответила Сабина. — Но я не упрекаю тебя за это и прошу — прости меня за злые слова и поступки, которыми я оскорбляла твою мужскую гордость. Ты хороший человек, Минуций, и если бы ты хоть раз ударил меня по лицу, как это сделала я при нашей первой встрече, если бы иногда поколотил меня, — возможно, у нас была бы хорошая семья. Ты помнишь, как в первую брачную ночь я просила тебя взять меня силой? Но насилие — не в твоей натуре, дорогой Минуций, в тебе никогда не проснется необузданная страсть, грубая сила, заставляющая настоящего мужчину брать то, что, как он считает, должно принадлежать ему, и поступать так, как нравится ему, не обращая внимания на сопротивление и стоны своей жертвы. — А мне всегда казалось, — ошеломленно пробормотал я, — что женщина от своего возлюбленного ждет только нежности и защиты. Сабина покачала головой и с жалостью посмотрела на меня. — Ты сильно заблуждаешься, Минуций, — ответила она, — и это значит, что ты совсем не понимаешь женщин. Этой же ночью мы уладили все финансовые вопросы, я не раз благодарил Эпафродия за честность и порядочность, а также воздал должное его таланту укротителя. Утром я отправился в дом Флавия Сабиния, полный решимости сообщить ему о разводе с его дочерью Сабиной. Честно говоря, тестя я боялся больше, чем Сабины, но выпитое ночью вино все еще придавало мне храбрости. — Я давно заметил, что твой брак с Сабиной сложился неудачно, — заявил мой тесть, избегая смотреть мне в глаза. — Но я надеюсь, что ты не допустишь, чтобы ваш развод повлиял на наши с тобой отношения, разрушил взаимное доверие, уважение и нашу давнюю дружбу. Я ведь окажусь в сложном положении, если ты вдруг откажешь мне в отсрочке платежа по ссуде, которую ты мне предоставил. Мы, Флавии, к сожалению, не столь богаты, как бы нам хотелось. Говорят, что мой брат Веспасиан [19] вынужден даже торговать мулами. После назначения проконсулом [20] в Африку он совсем обнищал. Люди там, якобы, забрасывают его репой, требуя вернуть долги. Боюсь, ему придется отказаться от места в сенате, если обнаружится, что его состояние не соответствует требованиям имущественного ценза. Мы долго беседовали с Флавием Сабинием о превратностях судьбы, потом я заверил его в том, что наши с ним отношения ни в коей мере не зависят от моего развода, и было уже далеко за полдень, когда мы наконец расстались. Вернувшись домой, я неожиданно узнал, что Нерон отправился в Неаполь после того, как его внезапно осенила мысль, что Неаполь и есть то самое место, где должно состояться его первое триумфальное явление публике в качестве певца. Ему казалось, что жители Неаполя, большинство которых составляли выходцы из Греции, более восприимчивы к искусству, особенно к пению, чем римляне. Несмотря на свою актерскую самоуверенность, Нерон перед каждым выступлением волновался до такой степени, что с трудом заставлял себя выйти на сцену. Чтобы справиться с собой и успокоить нервы, ему была крайне необходима признательность публики — бурные овации. Для этого он содержал и возил с собой отряд преторианцев, которые не только следили за порядком и охраняли цезаря, но и громко аплодировали ему, выражая восторг и отдавая дань его великому таланту. По должности я обязан был сопровождать императора, поэтому немедленно последовал за Нероном в Неаполь. Великолепный городской амфитеатр был переполнен, а неподражаемый голос Нерона довел публику до полного экстаза. Среди зрителей оказалось немало гостей из Александрии, которые согласно традиции своей родины выражали восторг ритмическим хлопаньем в ладоши. В середине представления здание театра сотряслось от внезапного подземного толчка. Публику охватила паника, но Нерон продолжал петь, словно ничего не случилось. За такое самообладание зрители наградили его самыми лестными и шумными похвалами, поскольку все сочли его поведение проявлением бесстрашия. Нерон же сам потом признался мне, что, увлекшись пением, даже не заметил землетрясения. Первый успех настолько окрылил цезаря, что он давал представления несколько дней подряд. Из-за этих представлений была нарушена нормальная жизнь в городе, страдала торговля и даже работа порта приостановилась, а городская казна терпела большие убытки. Отцам города пришлось вмешаться. Совет принял решение о том, чтобы обратиться с просьбой — подкрепленной, разумеется, соответствующим подарком, — к наставнику Нерона по пению, дабы тот предостерег императора об опасности чрезмерной нагрузки и упросил цезаря поберечь свой божественный голос. Нерон с неохотой, но все же прислушался к мнению наставника, гостей из Александрии наградил подарками за их справедливую оценку его певческого таланта и пожаловал им римское гражданство. Тогда-то он и решил как можно скорее поехать в Александрию, дабы выступить там перед искушенными зрителями, достойными слушать выдающегося певца. Когда, выбрав удобный момент, я наконец-то поздравил Нерона с блестящим артистическим успехом, он спросил меня: — Как ты думаешь, Минуций, смог бы я зарабатывать себе на жизнь пением, выступая на сцене, как простой артист? Я заверил его, что простой артист свободнее и Даже в некоторой степени состоятельнее императора, поскольку ему не приходится сражаться со своими скаредными прокураторами за каждую государственную субсидию, что императору безусловно мешает развивать свой божественный дар. Тут же я добавил, что моя должность претора обязывает меня оплатить по крайней мере одно театральное представление для народа. Однако с глубоким сожалением я вынужден отметить, развивал я свою мысль, что для этого в Риме нет певца достаточно высокого уровня. Я вздохнул и умолк, а затем, изображая смущение, сделал Нерону предложение. — Если бы ты согласился выступить в моем спектакле, — произнес я тоном просителя, — то популярность в Риме была бы мне обеспечена. Я заплатил бы тебе гонорар в миллион сестерциев, и, разумеется, ты сам выбрал бы пьесу, в которой и сыграл бы главную роль. Насколько мне известно, никто еще не предлагал певцу столь высокого гонорара за одно-единственное выступление. Даже Нерона удивила моя невероятная щедрость. — Ты в самом деле считаешь, что мой голос стоит миллион сестерциев и что он поможет тебе завоевать признательность римской публики? — спросил он с изумлением. Я ответил ему, что, если он согласится, я восприму его согласие как знак величайшей милости, оказанной мне императором, о которой я не мог даже мечтать. Нерон нахмурил брови, делая вид, что размышляет над тем, позволят ли ему императорские обязанности выделить время для выступления. Наконец он сказал: — Я должен выйти на сцену в костюме актера, на котурнах и в маске. Однако, чтобы придать значимость твоему представлению, я надену маску с изображением собственного лица. Таким образом мы проверим, есть ли у римлян художественный вкус. Я не стану объявлять своего имени до окончания спектакля. На таких условиях я принимаю твое предложение. И думаю, мне следует выбрать роль Ореста [21] , ибо я уже давно мечтаю спеть его партию. Я чувствую, как в моей груди закипает огромная сила, эмоции захлестывают меня и, выплеснувшись наружу, потрясут даже бездушную римскую публику. Артистическое тщеславие заставило Нерона избрать роль матереубийцы, ибо это возбуждало его собственное воображение. Отчасти я понимал его. Сочиняя в свое время сатирическую повесть, я смог освободиться от навязчивых мыслей и жутких переживаний пленника [22] , которые едва не привели меня на грань безумия. Убийство же Агриппины оставило в душе Нерона вечно саднящую рану, тягостное ощущение вины, избавиться или, вернее, забыть о котором он мог, лишь всецело предаваясь пению. Но, получив согласие Нерона, я вдруг испугался того, что, пригласив его выступить в моем спектакле, я подвергаю себя серьезной опасности. Могло ведь случиться, что публика не узнает Нерона и примет его не так горячо, как тому бы хотелось. Но можно было опасаться и самого худшего. Дело в том, что маска матереубийцы с лицом Нерона могла ввести зрителей в заблуждение относительно намерений устроителей спектакля, и представление сочтут выступлением против императора. Подобная мысль может возбудить публику, и тогда — я погиб. Римляне поверят слухам о том, что Нерон — матереубийца; в городе начнутся беспорядки, вспыхнут бунты и мятежи, и в результате гражданского неповиновения прольется много крови. Поэтому мне ничего другого не оставалось, как распустить слух о том, что Нерон намерен выступить в роли Ореста в моем спектакле. Многие сенаторы и всадники, особенно люди старшего поколения, придерживавшиеся строгих правил, отказывались верить тому, что император опустится до положения профессионального актера и шута и тем самым сознательно выставит себя на всеобщее посмешище. Выбор роли также заставил их думать о том, что слухи являются лишь дурной шуткой. К счастью, не только я, но и Тигеллин был заинтересован в успехе спектакля, поскольку и он рассчитывал получить определенную выгоду от этого представления. Тигеллин приказал когорте преторианцев следить за порядком в амфитеатре и аплодировать по ходу выступления, внимательно следуя примеру охранников Нерона. Нескольким молодым всадникам, которые разбирались в музыке и пении настолько, чтобы аплодировать в нужный момент, было велено возглавить небольшие группы, размещенные среди зрителей во всем амфитеатре. Все они учились подпевать, вздыхать и аплодировать особым образом — сложив ладони чашечкой, чтобы звук получался более гулким. Слухи о необычном выступлении привлекли на спектакль огромное количество народу, который в любом другом случае вряд ли оказал бы столь великую честь бывшему претору, являясь на устраиваемое им представление. Однако на сей раз собралась такая толпа, что нескольких человек растоптали в давке у входа, а могучим рабам некоторых сенаторов пришлось мечами прокладывать дорогу, чтобы пронести своих пожилых хозяев на почетные сенаторские места. Нерон перед началом спектакля был настолько возбужден и взволнован, что испытывал сильнейшие приступы тошноты, к тому же ему казалось, что голос может его подвести в самый ответственный момент, поэтому для укрепления голосовых связок он постоянно полоскал горло настойками из целебных трав, которые для него готовил наставник по пению. Однако я должен признать, что, оказавшись на сцене, Нерон сумел взять себя в руки. Он пел так проникновенно, его изумительный голос звучал так сильно и нежно одновременно, а актерский дар позволял императору настолько слиться с жестоким сценическим образом, что некоторым чувствительным матронам стало дурно от переживаний и сильных эмоций. Трагические вздохи и рукоплескания по ходу спектакля слышались именно тогда, когда и ожидались. Непосвященные зрители с восторгом подхватывали аплодисменты, и бурные овации на время заглушали голос певца. Но когда в конце представления Нерон выбежал на сцену с обагренными кровью руками, с мест, где сидели сенаторы и всадники, раздались громкие возгласы негодования. Этих окриков не смогли заглушить самые бурные овации. В смертельном испуге я смотрел на ряды возмущенных сенаторов и всадников, чувствуя, что настал мой последний час. Но раздумывать было некогда, ибо пришло время проводить Нерона на сцену и объявить публике о том, что перед ней выступал сам император, и я, весь дрожа, устремился за кулисы. К своему величайшему изумлению, я нашел Нерона плачущим от радости; сжимая в руке маску, он стоял, всхлипывая, а пот градом катился по его уставшему лицу. — Ты заметил, насколько моя игра захватила публику? — отирая слезы, спросил он. — Люди кричали, плакали и бранились, требуя наказать Ореста за убийство матери. Кажется, до сих пор никому еще не удавалось вызвать у зрителей столь глубокого сопереживания и такого бурного проявления эмоций. Отирая пот со лба, с триумфальной улыбкой на лице Нерон вышел на сцену. Публика снова приветствовала его овацией. А когда я объявил, что в роли Ореста выступил сам император, от грома аплодисментов сотряслись стены амфитеатра. Все зрители поднялись со своих мест, требуя продолжения спектакля. Мне была оказана честь подать цезарю его лиру. Император с великим удовольствием запел, сам аккомпанируя себе на лире, дабы блеснуть перед публикой еще одним своим талантом — непревзойденным искусством игры на прекрасном инструменте. Выступление продолжалось до тех пор, пока сгустившиеся сумерки не скрыли от зрителей лица певца. Только тогда он наконец покинул сцену, приказав объявить, что и впредь будет выступать публично, если жители Рима этого пожелают. Вручая Нерону гонорар в один миллион сестерциев, я тут же сообщил ему, что благодарственное жертвоприношение в честь его певческого гения будет совершено в храме его дочери, а также, на всякий случай, в храме Аполлона. — Хотя, — добавил я, — ты давно превзошел Аполлона и больше не нуждаешься в его покровительстве. Нерон все еще пребывал в приподнятом настроении, он весь сиял от радости и счастья, вновь и вновь переживая свой триумф на сцене, и я решил мимоходом упомянуть о моем решении развестись с Сабиной. Не желая лишней огласки, я попросил императора расторгнуть мой брак, который не может продолжаться, ибо у нас с Сабиной не сложились супружеские отношения. Я также сказал, что мы с ней оба хотим развода и уже заручились согласием наших родителей. Нерон, смеясь, заметил, что давно уже понял, насколько я порочен, и ему было интересно, как долго еще будет продолжаться это странное супружество. С нескрываемым любопытством и блеском в глазах он спросил меня, правда ли то, о чем так страстно судачат в Риме — будто бы Сабина имела половые сношения с гигантскими африканскими обезьянами. При этом он, конечно же, не преминул намекнуть, что сам не прочь взглянуть на такое зрелище. Я, шутя, ответил, что по этому вопросу ему лучше обратиться прямо к Сабине, поскольку мы с ней давно не общаемся, питая друг к другу не самые теплые чувства. Нерон согласился на развод, но поставил условие: несмотря на разрыв наших отношений, я позволю Сабине выступать в амфитеатре на радость римской публике. Я сообщил императору, что об этом мы с Сабиной уже договорились, и на следующее утро я получил бумаги, подтверждающие наш развод — мне даже не пришлось платить положенный в таких случаях налог. Выступление Нерона в роли Ореста вызвало немалое удивление и бесконечные споры в кругах сенаторов и всадников, я же приобрел репутацию человека наглого и бессовестного. Это было время, когда враги Нерона стали сочинять о нем отвратительные истории, в основе которых лежал тот же прием, коим в свое время воспользовался сам цезарь, объявляя о супружеской неверности Октавии. — Чем невероятнее ложь, тем скорее в нее поверят, — сказал тогда император. Добавить тут нечего. Нерон, конечно же, был прав, громко высказывая общеизвестную истину, но вот теперь сам от нее и пострадал: чем порочнее и грязнее были измышления о Нероне, тем охотнее люди в них верили, добрые же дела никого больше не интересовали. Разумеется, до Нерона римские императоры тоже лгали людям. Божественный Юлий, к примеру, дабы снискать популярность в народе, вынужден был ежедневно выпускать письменное обращение. Что же касается Божественного Августа, то в витиеватой надписи на его надгробной плите нет даже намека на совершенные им бесчисленные преступления. Чтобы без лишнего шума получить развод, мне в буквальном смысле пришлось рисковать жизнью, но это вовсе не означало, что все неприятности остались позади. С Сабиной я расстался, но разговор с Клавдией еще предстоял, а я не собирался удовлетворять ее притязаний — и думать не мог о том, чтобы на ней жениться. Я считал, что она придает слишком большое значение тому пустяковому и случайному увлечению, которое в дни далекой юности бросило нас в объятия друг друга. Глядя Клавдии в глаза, я прямо заявил ей, что мужчина вовсе не обязан брать в жены любую женщину, которая отдалась ему по собственной воле. Таких случаев в жизнь сколько угодно, а то, что недавно произошло между нами, никакой не грех, тем более — не разврат. Тут я вдруг вспомнил, что даже сам Христос не осудил женщину, нарушившую клятву супружеской верности, сказав, что обвиняющие ее так же повинны в ее падении, как и она сама. Именно такую историю я слышал о Христе. Но Клавдия не на шутку рассердилась и закричала, что о Христе-то она знает побольше моего, поскольку слышала о нем из уст самого Кифы. А в том, что она согрешила, Клавдия была глубоко убеждена. И вот она сообщила мне, что лишь один раз, спустя годы, она поддалась искушению, и теперь греховные мысли не дают ей покоя. Даже издали увидев меня, она испытывает влечение ко мне, совладать с которым она не в силах. После этого разговора я стал избегать встреч с Клавдией, дабы не причинять ей лишних страданий. Чтобы успокоиться и прийти в себя после всех неприятностей и страхов, я с головой ушел в работу — занялся новыми торговыми сделками, прежде всего теми, которые сулили приличный доход. Один из моих вольноотпущенников убедил меня в том, что по-настоящему большие деньги можно заработать на торговле зерном и поставках оливкового масла. Доходы от продажи товаров первой необходимости могли быть неизмеримо выше того, что я получал от торговли китайским шелком, индийскими пряностями, дорогими продуктами и предметами роскоши, предназначенными для состоятельной части населения. Поэтому я решил использовать давние связи с Африкой и Иберией, которые возникли при поставках диких зверей для зверинца и цирков Рима. Благодаря дружбе с Фением Руфом я получил заказы на поставку зерна, а мой вольноотпущенник отправился в Иберию, чтобы наладить закупку оливкового масла. В последнее время мне все чаще приходилось ездить по делам в Остию, и я видел, как быстро растет этот новый город с прекрасными зданиями и площадями. Город мне нравился, и я был не прочь заиметь здесь собственный дом. Меня уже давно раздражали обвинения Клавдии в том, что я якобы наживаюсь на несчастье людей, получая доходы от домовладений на Субуре [23] и инсул [24] по соседству с цирком на Авентине, и что это — преступление. Она считала, что люди живут там в страшной тесноте, в грязи и нездоровой обстановке, и мне не стоило труда догадаться, что ее друзья, бедняки-христиане, жаловались ей, дабы добиться уменьшения платы за жилье. Однако, согласись я понизить арендную плату, спрос на мои дома вырос бы настолько, что другие Домовладельцы тут же обвинили бы меня в преднамеренном бессовестном сбивании цен на жилье. Я, конечно же, знал, что дома обветшали, но для их ремонта требовались огромные средства, которых мне и так не хватало, ибо именно в этот момент я вложил все деньги да и дополнительные займы в торговые операции с зерном и оливковым маслом Недолго думая, я срочно продал большинство свои домов в Риме и вместо них приобрел на окраина Остии несколько участков под застройку. Клавдия, разумеется, не одобрила моих действий и обвинила меня в том, что я бросил своих бывших жильцов-арендаторов на произвол судьбы. Дело в том, что новые домовладельцы не стали заниматься ремонтом, а просто подняли арендную плату, дабы поскорее вернуть огромные суммы, уплаченные мне за инсулы. Мне пришлось довольно грубо возразить Клавдии, заметив, что она ничего не смыслит в финансовых делах, а лишь попусту тратит деньги на бедняков, что не только является расточительством, но даже не прибавляет популярности. Состоятельные христиане, правда, считают своей обязанностью помогать нищим и обездоленным, ничего не требуя взамен, те же, кто эту помощь получает, благодарят за нее одного лишь Христа. Клавдия в свою очередь упрекала меня за непомерные расходы на мои безбожные театральные представления. Она даже не пыталась понять различия между драматическим спектаклем и представлением с дикими зверями в амфитеатре и совсем не слушала меня, когда я старался объяснить ей, что, занимая должность претора, я просто обязан время от времени устраивать и оплачивать представления для народа, тем более что отец мой — человек весьма состоятельный — заседает в римском сенате. В моем положении, объяснял я, необходима популярность, а также благосклонность и поддержка римлян, ибо преторы ежегодно избираются народным собранием. Христиане к этому почти не имеют отношения поскольку большинство из них — рабы и нищий сброд без гражданства. Заставить Клавдию замолчать было почти невозможно. В конце концов она довела меня до такого состояния, что я не выдержал и закричал, что она, видимо, вовсе не из рода Клавдиев, ибо старый император был таким страстным поклонником зрелищ в амфитеатре, что не покидал своего места до тех пор, пока дикие звери не разрывали на куски последнего осужденного. И ему было безразлично, что благородные римляне обычно не дожидались этой кульминации и ненадолго выходили из амфитеатра, дабы подкрепиться или провести время в приятной беседе. Нерон, который был более чувствителен и не выносил вида крови, в первые годы своего правления запретил кровавые зрелища с участием диких животных, а также смертельные поединки и бои гладиаторов. Чтобы остановить бесконечный поток упреков и нареканий, я, признаюсь, нередко использовал женскую слабость Клавдии. Закрывая ей рот поцелуями и лаская до тех пор, пока она не в силах была больше противиться искушению и со смехом бросалась в мои объятия, я уносил ее на ложе, и, должен честно сказать, мы переживали упоительные моменты. Однако потом Клавдия становилась еще печальнее и даже угрожала, что, если я не женюсь на ней, она пожалуется на меня своей сводной сестре Антонии, будто лишенная всяческого влияния Антония могла мне в чем-то навредить. Моя страсть к Клавдии возникала спонтанно, и, занимаясь с ней любовью, я не задумывался о последствиях. Будучи отчасти повинен в злоключениях Клавдии, я никогда не забывал о том, что ей пришлось пережить в портовом публичном доме в Мессине, однако, вспоминая об этом, я все же был глубоко убежден в том, что, согласно мудрой пословице, на протоптанной дорожке трава не вырастет. Тем сильнее было мое удивление, когда однажды после моего возвращения из Остии Клавдия незаметно отвела меня в сторонку и с сияющими гордостью глазами шепнула мне на ухо, что беременна от меня. Я не поверил ей и сказал, что у нее слишком разыгралось воображение или же она страдает от какой-то женской болезни. Я спешно послал за лекарем-греком, который изучал медицину в Александрии, но и ему не поверил, когда врач подтвердил, что Клавдия не ошиблась. Ученый медик заявил, что моча Клавдии вызвала бурное прорастание овсяного семечка, а это — верный признак беременности. Однажды вечером я вернулся в свой дом на Авентине в прекрасном расположении духа. В этот день я никого не ждал и был непомерно удивлен, увидев в доме обеих дочерей Клавдия — Клавдию и Антонию — и старую Паулину Плавцию, с которой мы не встречались со дня моего отъезда в Анцию. От частых постов она совсем высохла и, как прежде, одевалась во все черное. На морщинистом лице старой женщины неестественным огнем горели прекрасные глаза. По этим огромным сияющим глазам я бы всегда узнал Паулину. Антония, здороваясь со мной, явно чувствовала себя неловко, но сохраняла надменный вид и высоко держала голову. Пока в растерянности я лихорадочно раздумывал, должен ли принести Антонии свои запоздалые соболезнования по поводу внезапной кончины ее супруга, тетушка Паулина неожиданно заговорила. — Ты пренебрегаешь своим долгом и обязанностями по отношению к Клавдии, — строго произнесла она. — Именем Христа я требую, чтобы ты как можно скорее сочетался с ней браком по римскому закону. Если ты не боишься гнева Господа, то гнев Плавциев не может не волновать тебя. И я заявляю: мы не позволим опорочить доброе имя нашей семьи. — Меня тоже беспокоит твое нечестное поведение по отношению к моей сводной сестре Клавдии, — добавила Антония, — и я вовсе не желаю ей такого супруга, как ты. Но ты соблазнил ее, она забеременела, и тут уже ничего не поделать. — Неужели и ты поверила в безумную историю о происхождении Клавдии? — с удивлением спросил я. — Ты ведь неглупая женщина, Антония. Император Клавдий никогда не признавал ее своей законной дочерью. — Только по политическим соображениям, — серьезным тоном пояснила Антония. — Мой отец Клавдий развелся с Плавцией Ургуланиллой, чтобы жениться на моей матери, которая, как известно, была приемной дочерью Сеяна [25] . Клавдия родилась через пять месяцев после развода, и Сеян — дабы защитить права моей матери и не унижать ее достоинства, — посчитал неприличным признать Клавдию дочерью императора, о чем откровенно сказал цезарю. А ты же знаешь, каким влиянием пользовался тогда Сеян. Ведь Клавдий и женился-то на моей матери, дабы добиться его расположения и заручиться поддержкой. Я помню, как мать не раз порицала супруга за недостойное поведение. В то же время о матери Клавдии ходило столько всяких разговоров, а я была слишком горда, чтобы признать Клавдию своей сводной сестрой — пусть даже тайно. Однако с тех пор меня саму столько раз унижали, столько раз мной пренебрегали, что от моей гордости ничего не осталось, и я поняла, что значит быть отвергнутой. Потому хочу хоть как-то загладить давнюю вину по отношению к Клавдии и восстановить справедливость. Я желаю ей только добра. — Ты тоже стала христианкой? — язвительно осведомился я. Мой вопрос смутил Антонию, и она вдруг покраснела. — Я еще не посвящена, — потупив глаза, ответила она, — но разрешаю моим домашним рабам поклоняться Христу. Кстати, насколько мне известно, ты тоже не запрещаешь своим домочадцам и рабам исповедовать христианство. Но сюда я пришла говорить о Клавдии, а не вести беседы о христианах. Меня больше всего волнует и заботит то, что на мне может прерваться древнейший род Клавдиев, а этого нельзя допустить. Если будет необходимо, я готова усыновить твоего ребенка. Это заставит Нерона и Поппею кое о чем подумать. Я понял, что Антонией движет ненависть к Нерону, а вовсе не любовь к Клавдии. — На смертном одре, — вмешалась в разговор старая Паулина, — Ургуланилла торжественно поклялась, что Клавдия — законная дочь императора. Я не особенно дружила с Ургуланиллой, осуждая ее за распутное поведение в последние годы, но я верю, что она не солгала мне в свой смертный час, ибо по-своему любила Клавдию. Все дело в том, что ты, благородный римлянин и римский всадник, считаешь для себя невозможным жениться на женщине, родившейся вне брака. По той же причине, а также опасаясь гнева императора Клавдия мой муж отказался удочерить нашу племянницу. Но на самом деле Клавдия официально имеет римское гражданство и в действительности рождена в браке. Никто бы не взялся опровергать этого, не будь она дочерью императора. Тут Клавдия громко разрыдалась. — Я не думаю, что мой отец и вправду ненавидел меня, — в отчаянии воскликнула она. — Наверное, распутная Мессалина, а потом и коварная Агриппина так умело воспользовались его слабостями, что он не посмел — даже если и хотел, — признать меня своей дочерью. Я его за это давно простила. Глубоко задумавшись над всеми юридическими сложностями этого дела, я вспомнил, как, прибегнув к определенным хитростям, я все же обеспечил Юкунду римское гражданство по рождению. — Клавдия в течение многих лет вынуждена была скрываться. Она жила одна в хижине за стенами Рима, и никто не знал, кто она такая, — вслух размышлял я. — Я не вижу особых трудностей и больших препятствий для того, чтобы внести ее имя в список римских граждан в каком-нибудь маленьком городке, как дочь скончавшихся родителей. Стоит лишь выбрать местность, где архивы были полностью уничтожены, например, сгорели во время пожара. Множество римских граждан проживает в отдаленных провинциях, и мы все прекрасно знаем, что многие из них безосновательно утверждают, будто имеют римское гражданство, что опровергнуть или доказать не может никто. Если наша хитрость удастся, я смогу взять Клавдию в законные супруги. — Даже не пытайся придумывать мне несуществующих родителей, — сердито возразила Клавдия. — Моим отцом был Тиберий Клавдий Друз, а матерью — его законная супруга Плавция Ургуланилла. Однако я благодарю тебя за согласие жениться на мне и воспринимаю твои слова, как сделанное мне предложение. Здесь присутствуют также двое уважаемых свидетелей, которые смогут подтвердить твое намерение. Улыбаясь, Паулина и Антония поспешили поздравить меня. Я понял, что угодил в ловушку, хотя пытался вслух лишь теоретически решить некую юридическую задачу. После короткого спора мы все же пришли к единому мнению: следует составить документ, подтверждающий происхождение Клавдии и подписанный свидетелями, который Антония и Паулина поместят в тайное хранилище весталок. Мы также решили, что бракосочетание пройдет тихо, без жертвоприношений и традиционных торжеств, в список граждан Клавдия будет внесена под именем Плавции Клавдии Ургуланиллы, я же прослежу за тем, чтобы никто не задавал лишних вопросов. Положение Клавдии в моем доме останется прежним, ибо она уже давно управляет всеми делами по хозяйству. Мне ничего другого не оставалось, как с тяжелым сердцем согласиться на все условия, поставленные благородными женщинами. Я серьезно опасался быть отныне вовлеченным в политические интриги против Нерона. Паулину в заговорах я, разумеется, не подозревал, она наверняка ни о чем подобном и не помышляла, а вот с Антонией все было по-другому. — Я на несколько лет моложе Клавдии, но Нерон не позволит мне снова выйти замуж, — с горечью заявила она. — К тому же, ни один мужчина благородного происхождения, вспомнив, что произошло с Фаусто Суллой, не посмеет жениться на мне. Возможно, все сложилось бы иначе, не будь Сулла человеком столь нерешительным. Но он ничего не смог сделать. Потому я и рада за Клавдию, искренне рада тому, что она, законная дочь императора, может выйти замуж — пусть даже тайно. Ты ловок, хитроумен, не слишком щепетилен и довольно богат, и эти твои достоинства, может быть, возместят другие качества, которые мне бы хотелось видеть в муже моей сводной сестры. Однако и ты не забывай — этот брак навсегда свяжет тебя как с Клавдиями, так и Плавциями. Паулина и Клавдия попросили нас помолиться вместе с ними Христу, дабы их бог благословил наш брак. Антония презрительно улыбнулась. — Неважно, как зовут твоего бога, — заметила она, — лишь бы ты верил в его чудотворную силу. Я сама поддерживаю христиан, но исключительно потому, что знаю ненависть евреев к Христу, к тому же император слишком уж милостив к иудеям, чего я не одобряю. Поппея помогает им получать должности а Нерон осыпает еврейского актера безумно щедрыми подарками, хотя тот нагло отказывается выступать по праздничным дням. Гордая Антония в своем ожесточении явно ни о чем другом не думала, как только о сопротивлении Нерону. Хотя она и не обладала политическим влиянием, но опасной быть могла. В глубине души я был рад, что у нее хватило ума прибыть в мой дом, когда уже смеркалось, и в закрытых носилках с задернутыми шторками. События этого вечера сильно расстроили меня, я был подавлен и унижен, и даже совместная молитва, обращенная к богу христиан, не могла больше испортить мне настроения. Тут я было подумал, что скорее всего мне теперь не стоит отвергать и помощь бога христиан, который, возможно, всемогущ, как утверждают Павел и Кифа, творящие чудеса от его, Иисуса из Назарета, имени. Я дошел до того, что выпил вина из деревянной чаши моей матери, из которой в свое время пил и Христос. А когда гости ушли, мы с Клавдией легли в постель, уже помирившись друг с другом. После этой ночи мы с Клавдией стали спать вместе, словно мы уже были женаты, и никто в моем доме не обратил на это особого внимания. Не буду отрицать — моему тщеславию льстило, что я делю ложе с дочерью императора. Я был внимателен к Клавдии и потакал всем ее капризам во время ее беременности. В результате христиане прочно обосновались в моем доме, и их громкие молитвы гулким эхом разносились далеко окрест, нарушая покой наших ближайших соседей. Но мне это совсем не мешало. Я просто не придавал их пребыванию в моем доме никакого значения. ГЛАВА ВТОРАЯ ТИГЕЛЛИН Глухо рокотал гром, и вдалеке сверкали зарницы, однако на город не упало ни единой капли дождя, и Рим изнывал от жары, грязи и вони. В моем саду на Авентине листья деревьев покрылись толстым слоем серой пыли, а высохшая и пожелтевшая трава жестко шелестела под ногами. Единственным живым существом, наслаждавшимся жарой, была тетушка Лелия, которая из-за своего преклонного возраста вечно зябла и теперь, выходя в сад, полной грудью вдыхала раскаленный воздух и радостно восклицала: — Наконец-то в Риме установилась теплая погода! В такие мгновения к ней, казалось, возвращалась память, и она в сотый раз принималась рассказывать историю о пожаре, который много лет назад уничтожил все постройки на склонах Авентина, и о том, как управляющий моего отца скупил по дешевке выгоревшие участки и построил на них дом, который я продал прошлой зимой. Кстати, эта авентинская усадьба в свое время позволила отцу доказать древность и знатность нашего рода и восстановить наше имя в списках всаднического сословия. В знойном воздухе явственно чувствовался запах гари, но меня это мало беспокоило. В такие дни строго воспрещалось разводить открытый огонь, и я знал, что за порядком следят все городские вигилы [26] , в любой момент готовые загасить пламя. Жара держалась с раннего утра до позднего вечера, и ни малейшего дуновения ветерка не ощущалось в загустевшем раскаленном воздухе. Я был как раз на полпути к городу, когда до меня донеслись странный шум и далекие сигналы рожков. Вскинув голову, я заметил над Палатином клубы черного дыма, поднимавшиеся к белесому от зноя небу: это пылал Большой цирк. Ветхие склады, где хранились запасы воска, фимиама и тканей, почему-то остались без сторожей, и теперь огонь пожирал их с невероятной быстротой. Вокруг горящих построек суетились люди; словно муравьи, они сновали туда и обратно, безуспешно пытаясь погасить пожар, готовый вот-вот перекинуться на другие здания. Мне показалось, что здесь собрались пожарники по крайней мере трех городских кварталов, но их усилий явно не хватало, чтобы обуздать бушующее пламя. Никогда прежде я не видывал такое море огня. Зрелище было одновременно пугающим и величественным. Впрочем, я полагал, что мне можно не волноваться: ведь пожарные Авентина наверняка остались на своих местах, дабы следить за безопасностью в квартале богатых граждан, и они ни в коем случае не покинут своих постов. Я отправил одного из рабов предупредить Клавдию и остальных домочадцев о своем возвращении, а также о начавшемся пожаре, а сам по пути в зверинец заглянул в городскую префектуру, чтобы побольше разузнать об этом бедствии. К моему бывшему тестю в его загородное поместье послали конного гонца, и вскоре выяснилось, что префект винил во всем тех евреев, чьи крохотные лавчонки лепились друг к другу у Капуанских ворот, и был уверен, что эти сооружения вместе со всем товаром сгорят быстро и дотла, не причинив вреда иным постройкам. И беспокоил его не столько сам пожар, который, по его мнению, вот-вот погасят, сколько поддержание порядка в городе: ведь толпы бедноты и солдат уже кинулись грабить лавки и склады, к которым пламя пока не подобралось. Из городской префектуры я поспешил в зверинец, тревожась за животных, кои сильно страдали от жары, духоты и невыносимого смрада. Там я проверил, не испортились ли запасы мяса для хищников, приказал увеличить зверям ежедневную порцию воды, поговорил с дрессировщиками и убедился, что надсмотрщики поливают клетки водой. Я весьма дружелюбно побеседовал и с Сабиной, так как со времени нашего развода между нами установились хорошие ровные отношения, и мы почти забыли о былой вражде. Сабина попросила меня сходить к управляющему водными сооружениями и договориться с ним о том, чтобы, невзирая на пожар, подача воды в зверинец не была сокращена. Я поспешил заверить ее, что нет никаких причин для беспокойства, ибо представители знатных семейств Рима уже побывали у него с подобными просьбами, желая обеспечить полив своих садов в жаркую погоду. Смотритель акведуков объяснил мне, что водопровод может быть перекрыт только по решению сената или по приказу императора. Таким образом, обычный график подачи воды остается неизменным — ведь сенаторов нельзя собрать за несколько дней: летом заседания проводятся только в случае крайней нужды. Нерон же еще не вернулся из Анции. Почти успокоившись, я поднялся на склон Палатина, прошел мимо множества пустых строений и присоединился к толпе зевак, наблюдавших за пожаром. В основном это были рабы, слуги и садовники из императорского дворца. Казалось, никто из них не был взволнован по-настоящему, хотя долина внизу напоминала огромный пылающий очаг. Пламя было таким сильным, что в воздухе образовывались огненные вихри, и горячие потоки обжигали наши лица. Кое-кто из рабов равнодушно затаптывал тлеющие островки травы, кое-кто ругался, когда искра прожигала дырку в плаще… Сады Палатина по-прежнему обильно поливались водой, тамошним зданиям ничто не угрожало, и потому многочисленные зрители могли с любопытством следить за тем, как станут развиваться события, и нимало не заботиться о собственной безопасности. Попытавшись рассмотреть Авентин сквозь клубящийся дым, я с изумлением заметил, что огонь уже распространился по склону и медленно, но верно начинает прокладывать себе дорогу к той части Рима, где стоял мой дом. Я заспешил. Велев своим спутникам продолжать путь без меня, я позаимствовал лошадь из Нероновой конюшни, вскочил на нее и увидел гонца, скачущего по направлении к Форуму. Там наиболее осторожные торговцы уже запирали на засовы двери и закрывали ставни своих мастерских и лавок. И только по залам большого рынка все еще бродили домохозяйки, делая обычные покупки. Я смог добраться до своего дома окружным путем, по берегу Тибра. По дороге я встретил множество горожан, кашляющих от дыма и сгибающихся под тяжестью узлов с награбленным добром. Узкие улицы были забиты огромными толпами. Заплаканные матери звали запропастившихся куда-то детей, а озабоченные мужчины, стоя на пороге своих домов, неуверенно спрашивали друг друга, что же им теперь делать. Никто, разумеется, не желал оставлять свои владения без присмотра: вокруг бушевал такой пожар, что стражникам не под силу будет поддерживать в городе порядок. Многие упоминали имя императора: мол, Нерон вот-вот вернется из Анции. Я тоже понимал, что надо немедленно что-то предпринимать. Слава богам, мой зверинец находился далеко отсюда, по другую сторону Марсова поля. Оказавшись наконец дома, я приказал слугам вынести во двор все открытые и закрытые носилки, сложить на них наиболее ценные вещи (я понимал, что достать повозки в подобных обстоятельствах совершенно невозможно) и сопроводить тетушку Лелию и Клавдию в другой, более безопасный район города — лучше всего по другую сторону Тибра. Защищать же дом от грабителей я поручил привратнику и одному из рабов — самому сильному. Положение было чрезвычайно опасное, и потому я даже оставил им оружие. Нам всем следовало торопиться: я понимал, что решение, подобное моему, принимает сейчас множество людей, и узкие улочки Авентина скоро будут запружены беженцами. Однако Клавдия никак не желала подчиниться моему приказу и сердито уверяла, что, прежде чем уехать, ей следует предупредить ее друзей-христиан и попытаться облегчить участь больных и престарелых. «Они отмечены Христом, и их жизни стоят куда дороже, чем все эти золотые и серебряные чаши и блюда!» — твердила она. Тогда я закричал, указывая на тетушку Лелию: — Вот тот престарелый, кого тебе следует спасать в первую очередь! И конечно же, я надеюсь, ты помнишь о нашем не родившемся пока ребенке! Тут во двор вбежали Акила и Пискилла. Они волокли тюки козьей шерсти, и по их лицам градом катился пот. Чуть отдышавшись, муж и жена принялись хором умолять, чтобы я позволил им сложить в моем доме их пожитки, «ибо огонь уже почти добрался до нашей мастерской». Их очевидная глупость так разозлила меня, что я едва не накинулся на них с кулаками, но тут в разговор вмешалась Клавдия. Жалея своих единоверцев, она успокоила их и заверила, что пожар нам пока не грозит. Конечно, Акиле и Прискилле следовало бы искать помощи на той стороне Тибра, в еврейском квартале, но иудеи питали к супругам давнюю и прочную ненависть. Вся эта бессмысленная болтовня заняла довольно много драгоценного времени, однако в конце концов я все же запихнул Клавдию и тетушку Лелию в свободные от утвари носилки. И как же радовался я своей решительности всего лишь несколько мгновений спустя, когда в мой дом в поисках Акилы ворвалась группа христиан с покрытыми копотью лицами и обожженными руками. Сверкая глазами и тыча пальцами куда-то вверх, они кричали, что небо раскололось на две части и что Христос, верный своему обещанию, уже спускается в Рим. Надо бросить все вещи, продолжали эти безумцы, и немедленно отправиться на один из городских холмов, дабы встретить своего господина. Мол, настал судный день, и праведники скоро войдут в Царство Божис. Впрочем, Прискилла, будучи женщиной рассудительной, опытной и здравомыслящей, отказалась поверить в эту чушь и заявила, что сама она ничего подобного не видела, а видела только клубы густого черного дыма и сполохи огня. Я, в свою очередь, попытался объяснить напуганным людям, что ничего особо страшного не происходит, так как пожар, охвативший несколько городских кварталов, вовсе не означает, что Рим погиб. Все мои слушатели были бедняками, привыкшими доверять лицам, облеченным властью, а узенькая красная кайма на моей тунике указывала на то, что я таковым являюсь и, следовательно, знаю о происходящем куда больше, чем они. Я был уверен, что настала пора собирать всех преторианцев и объявлять в городе чрезвычайное положение. Разумеется, я был не слишком сведущ в деле тушения огня, однако мне казалось, что следует по возможности увеличить количество пустых участков (может быть, даже снеся ради этого те дома, которые все равно обречены и рано или поздно сгорят) и в конце концов окружить ими весь район, охваченный сейчас пожаром. Между прочим, я прикинул, что мои владения при этом скорее всего не пострадают. Отправившись к эдилу [27] , я изложил ему свой план и предложил немедленно осуществить его, но этот тупица выслушал меня вполуха и заявил, чтобы я не лез куда не просят, ибо никакой опасности пока нет. Тогда я поехал к Форуму и оглядел оттуда город. Столбы черного дыма и впрямь не внушали особой тревоги, и мне стало стыдно за свое преувеличенное беспокойство. Я рад был узнать, что все книги Сивиллы [28] уже вывезены из Рима и находятся в укромном месте, а жрецы сейчас как раз советуются, кому из богов принести жертву, дабы остановить пожар. Мимо меня прошествовал огромный черный как смоль бык, украшенный цветочными гирляндами. Его вели в храм Вулкана. Многие пожилые люди полагали, что надо умилостивить еще и Прозерпину [29] , и убеждали всех и каждого, что Рим находится под защитой целого сонма духов, которые непременно прикажут пламени погаснуть. Свидетельство об этом было недавно найдено в одной из Сивиллиных книг; а еще там указана причина гнева богов. Я невольно подумал, что все могло бы сложиться иначе, если бы городские власти приняли простейшие меры предосторожности. Пожар бушевал уже давно, а сделано было всего ничего: заместитель Тигеллина на свой страх и риск отправил две когорты преторианцев расчистить несколько самых узких — и оттого самых опасных — улиц и навести порядок в соседних кварталах. Вечером в город прибыл префект Флавий Сабиний, который приказал пожарным срочно оградить от пламени Палатинский холм: ветви растущих там деревьев уже лизали огненные языки. Также он велел доставить стенобитные и осадные орудия, однако их так и не смогли наладить и пустить в ход. Когда же из Анции приехал Тигеллин, то он, действуя от имени Нерона, взял руководство борьбой со стихией на себя. Сам же император не пожелал прервать отдых и заявил, что не видит никакого проку в своем возвращении в Рим, хотя толпы перепуганных горожан и взывали к нему. Спустя некоторое время Тигеллин убедился, что зданий на Палатине спасти не удастся, и дал об этом знать Нерону. Последний был так обеспокоен судьбой своей коллекции греческих произведений искусства, что не сделал на пути из Анции в Рим ни одной остановки для отдыха. Из загородных имений и усадеб в столицу спешили и многочисленные знатные горожане и всадники, боявшиеся за свое имущество. Несмотря на все распоряжения, их волы и повозки со скарбом заполонили и без того запруженные людьми узкие римские улочки. Нерон находился в одном из своих домов, и сознание того, что император с ними в эти опасные Для города дни, вселяло в сердца обывателей уверенность и надежду. Флавий Сабиний чувствовал себя совершенно беспомощным и беспрестанно причитал и стенал. Я хоть как-то пытался облегчить участь растерявшихся людей и даже получил несколько ожогов. Стоя на высокой башне, Нерон наблюдал за распространением пожара и отмечал на карте Рима наиболее опасные участки; жители тех домов, которым грозил огонь, немедленно выселялись, а здание разрушалось. Перед лицом страшной катастрофы все действовали более-менее согласованно, и даже патриции не возражали, когда их вынуждали покинуть роскошные виллы. Великолепные здания и изумительной красоты храмы стенобитные орудия быстро превращали в груды руин, кои должны были стать преградой пламени. Император полагал, что важно спасти человеческие жизни, а не имущество, и потому направил сотни солдат и стражников на помощь римлянам. Если обезумевшие от страха женщины или слишком уж жадные мужчины отказывались покидать свои жилища, их вытаскивали оттуда силой. Мебель и прочие громоздкие вещи вывозить запрещалось — уж слишком узкими и извилистыми были улочки Рима. Император вскоре решил, что его место — рядом со страдающими людьми, и отправился, сопровождаемый охраной, в город. Его лицо и руки покрывали сажа и копоть, но он, улыбаясь, успокаивал взволнованных погорельцев, давал им разные советы, подбадривал малодушных и гладил по головке плачущих детей. Многих он посылал в собственный сад, располагавшийся на другом берегу Тибра. Все публичные государственные здания возле Марсова поля были подготовлены к приему беженцев. Иногда, впрочем, возникали досадные недоразумения, К примеру, один весьма пожилой сенатор никак не хотел оставлять свой дом, опасаясь лишиться каких-то семейных реликвий и статуэток богов, и никак не мог уразуметь, отчего это вооруженные преторианцы обещают разобрать по камешку его замечательное жилище. К несчастью, постоянно дул такой сильный ветер, что искры перелетали через искусственно созданные пустыри, которые должны были помешать распространению огня. Тяжелая работа, продолжавшаяся несколько суток кряду, так изнуряла пожарных, что многие из них падали от усталости и мгновенно засыпали, чтобы проснуться объятыми пламенем, незаметно подобравшимся к ним во сне. Пожар приближался к Субуре, и ее вполне можно было бы спасти, если бы не Тигеллин, решивший в первую очередь озаботиться судьбой старых деревьев в собственном саду. Солдаты занялись владениям главного преторианца, а огонь тем временем охватил множество высоких деревянных домов Су-буры. Люди, уверенные, что пожар, бушевавший целых пять дней, уже затухает, безмятежно отдыхали, и многие, особенно обитатели верхних этажей, попросту не успели выскочить на улицу. Сотни, а может быть, и тысячи горожан сгорели заживо. По Риму поползли всяческие слухи. Многие уверяли, будто Нерон самолично приказал спалить свою столицу. Утверждение это было вздорным, однако же немедленно отыскались свидетели, «собственными глазами видевшие» солдат, поджигавших факелами дома. Все были в таком смятении и так измучены усталостью и бессонными ночами, что кое-кто даже поверил в известие о пришествии христианского Мессии. Конечно, никто не осмеливался передавать Нерону этот бред, но сплетни все-таки достигали его ушей, и только навыки актерского мастерства позволяли императору сохранять видимое спокойствие. Пожар еще не был погашен, а он уже созвал лучших римских архитекторов, чтобы обсудить с ними планы новых построек. Нерон не забывал и об обеспечении преторианцев пищей, и о том, что людей, потерявших все свое имущество, надо ободрять и утешать. Он каждый вечер ходил по городу, и каждый вечер до него доносились угрожающие крики, которые делались все громче; а иногда в Нерона и его спутников летели камни. Император, глубоко обиженный несправедливыми упреками в сознательном уничтожении Рима, грустно улыбался и покачивал головой: — Бедняги, они, наверное, сошли с ума! Возвратившись после одной из таких прогулок к себе в сады Мецената, Нерон приказал пустить в акведуки воду, хотя это и означало обречь на засуху уцелевшие от пожара кварталы города. Я тут же поспешил в зверинец и велел служителям наполнить водой все бывшие под рукой сосуды. Кроме того, я распорядился убить наших животных, если в деревянном амфитеатре вдруг вспыхнет пожар. Не мог же я допустить, чтобы хищники, обезумевшие от огня, беспрепятственно бродили по разрушенному городу, пожирая его несчастных обитателей, оставшихся без крыши над головой! У меня болели от дыма глаза и ныли обожженные ладони, и мне казалось, что Рим уже не возродится. Едва я уехал из зверинца, как Сабина отдала приказ, полностью противоречащий моему: ни в коем случае — под угрозой смерти — не трогать зверей. Впервые за много дней я крепко заснул в эту ночь, но был разбужен гонцом, присланным за мной Нероном. Я шел по горящему городу, прикрыв лицо смоченным водой лоскутом ткани (чтобы легче было дышать), и в голове моей неотвязно вертелась мысль о наступлении конца света. Я отлично помнил пророчества христиан и философов-греков о том, что все сущее когда-нибудь сгинет в огне. По дороге мне встретилось множество пьяных — и орущих во всю глотку, и что-то тихо бормочущих себе под нос. Среди них были и женщины, громко распевавшие гимны богам. На одном из перекрестков я столкнулся с помешанным, который принялся подавать мне какие-то таинственные знаки и требовать, чтобы я немедленно раскаялся во всех своих грехах — ибо Мессия уже в Риме. Нерон, сам не свой от нетерпения, ожидал нас в башне Мецената. К моему удивлению, я заметил на нем желтую хламиду и венок певца, а в руках стоявшего поодаль Тигеллина — императорскую лиру. Итак, Нерону срочно понадобилась публика, и он разослал гонцов ко всем именитым римлянам, остававшимся в городе. Также он велел созвать едва ли не несколько тысяч преторианцев, которые пока ели и пили в свое удовольствие, с удобством расположившись на мягкой садовой траве. Далеко внизу пылали городские кварталы — точно сияющие острова в море тьмы, — и огромные столбы дыма, казалось, достигали звездного неба. Нерон не мог больше ждать. Звенящим голосом он проговорил: — Перед вами открывается зрелище, не виданное прежде ни одним смертным. Нынче сам Аполлон явился ко мне во сне, и, когда я проснулся, у меня родились божественные, чудесные строки. Сейчас я спою вам песнь, посвященную гибели великой Трои. Я уверен, что стихи эти переживут столетия и навеки прославят меня как замечательного поэта. Глашатай громко повторил его слова, и Нерон взял в руки лиру. Было очень тесно, ибо каждый старался подойти к цезарю как можно ближе. И вот Нерон тронул струны и запел. Его сильный голос заглушал шум пожара и был слышен даже в окрестных садах. Он пел и пел, и слуга подсказывал ему строфу за строфой, записанные накануне; однако Нерон то и дело добавлял новые строки, и писарь трудился без устали. Я неплохо знал театральный репертуар и потому не мог не заметить сходства произведения Нерона со многими известными пьесами. Наверное, истинное Вдохновение действительно рождает строки, близкие или почти неотличимые от высших поэтических образцов. Его пение длилось уже больше двух часов, и жезлы центурионов ходили по спинам солдат, не давая утомленным преторианцам заснуть. Зрители громко твердили, что им раньше не доводилось слышать такого изумительного пения. Во время антракта они неистово хлопали в ладоши и кричали, что будут рассказывать об этом событии своим детям и внукам. Мне захотелось было спросить у Нерона, не сошел ли он с ума. Мне казалось, что только умалишенный мог выбрать для выступления такой трагический момент. Но потом я подумал, что цезарь, как видно, был так глубоко уязвлен несправедливыми упреками, что решил дать выход своим чувствам, спев перед верными друзьями и храбрыми преторианцами. Наконец император умолк. Отдышавшись и откашлявшись, он высморкался и вопросительно поглядел на нас. Мы хором стали убеждать его поберечь свой божественный голос, и Нерон кивнул, соглашаясь. Багровый от напряжения и радости, он пообещал нам продолжить выступление следующей ночью. Повсюду виднелись языки пламени и клубы пара: водопровод действовал, и потоки воды заливали тлеющие руины. Особняк Туллии был совсем рядом, и я направился туда, мечтая хоть немного соснуть. Об отце я не беспокоился, зная, что его дом расположен в безопасном месте; я полагал, что старик все еще не вернулся из загородного поместья, — иначе он наверняка бы присутствовал на выступлении Нерона. Однако я нашел его во владениях Туллии. Часто моргая покрасневшими от дыма глазами, он поведал мне, что его жена забрала все самое ценное и уехала в поместье. Юкунд тоже был с ней. Он еще весной по-мужски обрезал волосы и надел тунику с узкой красной каймой. Желая поглядеть на пожар, он с приятелями сбежал из палатинской школы и вскоре угодил под струю расплавленного металла, внезапно вылившуюся из недр какого-то полуразрушившегося храма. Ему обожгло обе ноги, и отец был уверен, что Юкунд навсегда останется калекой. — Что ж, по крайней мере мальчик не будет воином, — добавил отец, заикаясь от волнения. — Я не вижу ничего хорошего в том, чтобы проливать кровь где-нибудь в пустынях Востока. Старик был явно навеселе, но я, хотя и удивился, постарался не показать виду, так как полагал, что его расстроило несчастье с Юкундом. Отец поймал мой изумленный взгляд и немедленно вспылил. — Может, я и вправду слишком много пью, — заявил он, — но это лишь потому, что день моей смерти близок. И Юкунд тут совершенно ни при чем. Все равно быстрые ноги носили этого юношу по слишком уж опасным тропам. Поверь: лучше предстать перед богом хромым, чем с грязными помыслами и завистью в сердце. О Минуций, с тех самых пор, как умерла твоя мать, я превратился в духовного урода. Отцу было далеко за шестьдесят, и он обожал вспоминать о прошлом. Я знал, что мысли о скорой кончине посещают его довольно часто, и потому не придал особого значения этим словам. — О каких это пустынях Востока ты говоришь? — спросил я. Отхлебнув вина из золотого кубка, отец повернулся ко мне. — Среди школьных друзей Юкунда есть несколько сыновей восточных правителей, весьма хорошо относящихся к Риму и считающих возможное падение Парфянского царства гибелью для нас. Эти молодые люди больше римляне, чем мы с тобой, и Юкунд наверняка станет таким же. Сенаторы не раз обсуждали вопрос о Парфии в своем комитете по делам Востока. Как только в Армении воцарится мир, Рим сможет опереться на нее, и Парфия окажется меж двух огней. — Да какая может быть война, когда Риму грозит такая опасность?! — воскликнул я. — Три городских квартала лежат в развалинах, а прочие шесть все еще горят. В огне погибли многие наши храмы — Весты, например. Нет больше подлинного римского свода законов!.. Восстановление столицы займет долгие годы и потребует огромных средств, а ты говоришь о дорогостоящей войне! — К сожалению, — мрачно ответил отец, — я не обладаю даром прорицателя или ясновидящего, хотя в последнее время мне и стали сниться сны, о значении которых следовало бы задуматься. Впрочем, сны — это сны. Итак, позволь мне объяснить тебе ход своих мыслей. Чтобы возродить Рим, придется обложить провинции непомерными налогами, а это наверняка вызовет недовольство. Через какое-то — весьма недолгое — время оно достигнет своей вершины, и люди начнут обвинять власти предержащие. Так неужто тебе не знакомо следующее высказывание: война — лучший способ разрешения внутренних противоречий? Когда война начнется, деньги на ее ведение отыщутся непременно. Отец умолк и посмотрел мне в глаза. — Или ты не слыхал, — продолжил он после минутной паузы, — сетования многих наших сограждан на то, что Рим ослабел, сдает военные позиции, становится уязвимым для врагов. Молодежь высмеивает старинные традиции и обычаи предков и издевается над историческими пьесами Ливия [30] . И тем не менее в их юношеских жилах тоже течет кровь волчицы. — Но Нерон вовсе не желает воевать, — возразил я. — Его даже убедили отказаться от Британии. Он хочет лишь одного — лавров певца и актера. — При необходимости правитель всегда прислушивается к голосу народа — иначе он попросту потеряет трон, — ответил отец. — Народ, разумеется, тоже не стремится драться с иноземцами; ему нужны только хлеб и зрелища. И однако есть могущественные силы, которые надеются извлечь из будущей войны выгоды для себя. В Риме сейчас множество богачей — не граждан, нет, но вольноотпущенников, не связанных традиционной необходимостью думать в первую очередь о процветании государства. Ты, Минуций, наверное, плохо представляешь себе, какую силу имеют деньги, когда с их помощью люди надеются увеличить свое состояние. В великом волнении он вдруг оборвал свою речь, задумался, а потом снова глянул мне в глаза. — К счастью, — переменил он внезапно тему разговора, — деньги — это еще не все. Надеюсь, тебе удалось сохранить деревянную чашу твоей матери? Я почувствовал, что краснею. Ссорясь с Клавдией, я совсем забыл о чаше, а ведь свой дом я уже потерял, значит, и этот кубок тоже. Я решительно поднялся, заявив: — Дорогой отец, ты куда пьянее, чем тебе кажется. Лучше нам позабыть о твоих фантазиях. Ложись-ка спать, а мне пора возвращаться к своим обязанностям. Уверяю тебя: ты не единственный, кого сегодня терзают дурные предчувствия. Отец прослезился (что нередко случается с пьяницами) и принялся умолять меня не сомневаться в правдивости его слов. Он, мол, вот-вот умрет, и я тогда вспомню этот наш разговор. Покинув дом отца, я направился к Авентину, стараясь держаться подальше от пылающих зданий. Жар, однако, оказался настолько силен, что я решил пройти по мосту в еврейский квартал, а затем меня на лодке отвезли в указанное мною место на другом берегу Тибра. Все владельцы лодок заработали кучу денег, этак вот обслуживая погорельцев. Как ни странно, склон Авентина, обращенный к реке, почти не пострадал от пожара, хотя дыма было много, и я даже несколько раз сбивался с пути. К сожалению, храм Луны и соседние здания лежали в руинах, но вот мой дом уцелел. Он оказался на самой границе огня, но ему ничего не угрожало, ибо сильный ветер на давал пламени распространиться на вершину холма. Между прочим, там не было никаких заграждений от пожара — преторианцы всего лишь разобрали несколько небольших зданий. Рассвело. Настал восьмой день великого бедствия. Повсюду на улицах вповалку лежали спящие люди — мужчины, женщины, дети. Даже пустые цистерны для воды были заняты ими под временные убежища. Перешагивая через неподвижные тела, я добрался наконец до своего дома и вошел внутрь. Там было пусто; никто не осмелился воспользоваться отсутствием хозяев и занять просторные залы, хотя двери оказались не заперты. Чуть ли не бегом направился я к себе и открыл ларь; деревянная чаша, по-прежнему завернутая в шелковый платок, была на месте. Я взял ее в руки, и мною тотчас овладел неизъяснимый ужас. Неужели этот предмет действительно способен сотворить чудо? Вдруг именно материнская чаша уберегла наш дом от огня и грабителей? Ведь я давно подозревал, что мой антиохийский учитель Тимай был прав, называя этот кубок «чашей Фортуны». Так и не выпустив реликвию из рук, я без сил рухнул на ложе и тотчас заснул. Я проспал до самого вечера — до появления звезд на небе. Разбудили меня песни христиан и их же радостные вопли. Спросонок я не понял, что происходит, и сердито прикрикнул на отсутствующую Клавдию, велев ей вести себя потише. Мне почудилось, будто сейчас обычное утро и меня ожидают вольноотпущенники и клиенты. Только выглянув во двор, я вспомнил о том, что случилось. Отблески огня свидетельствовали о продолжающемся пожаре, и все-таки я чувствовал, что худшее уже позади. Отыскав взглядом в толпе рабов своих людей, я похвалил их за мужество, проявленное при охране дома, — им, мол, наверняка приходилось рисковать жизнью. Чужих же рабов я убедил поскорее вернуться к хозяевам, которые в этом случае, возможно, не накажут их за бегство. Тем самым мне удалось несколько уменьшить толпу, заполонившую мой сад, однако с десяток мелких торговцев и ремесленников все же упросили меня разрешить им остаться в моих владениях, ибо они лишились своего имущества, и им некуда было идти. Среди их близких я заметил стариков и грудных младенцев и не смог, разумеется, выгнать бедолаг на дымящиеся развалины. Осмотревшись по сторонам, я различил в сумерках уцелевшую колоннаду Капитолийского храма, озаренную сполохами огня. На остывших руинах копошилось множество людей, надеявшихся найти золотые слитки. Как я потом узнал, именно в тот день Тигеллин приказал солдатам охранять фундаменты и остовы уничтоженных пожаром домов, дабы обеспечить в городе надлежащий порядок. Даже хозяевам запрещалось бродить по родным руинам. Служители нашего зверинца вынуждены были стрелять из луков, чтобы отгонять от запасов воды и пищи охотников поживиться ими. Кто-то украл несколько антилоп и оленей, живших в открытых вольерах; зубра, к счастью, тронуть побоялись. Все римские термы были разрушены, и потому Нерон решил завершить свое второе поэтическое выступление, купаясь в священном пруду. Он сильно рисковал, ибо вода там стала мутной и грязной, однако цезарь отличался физической выносливостью и прекрасно плавал. Впрочем, люди не одобрили этого, а многие даже уверяли, будто император виновен не только в поджоге Рима, но и в том, что вода Тибра теперь непригодна для питья. Когда начался пожар, Нерон находился в Анции; те же, кто желал взбудоражить народ, разумеется, не упоминали об этом. Прежде мне уже не раз приходилось восхищаться сноровкой и изворотливостью, с какими городские власти справлялись с трудностями, но в этот раз они просто превзошли себя. На месте уничтоженных пожаром зданий на удивление быстро вставали новые, и многочисленные погорельцы получали жилье и небольшие деньги на обзаведение хозяйством. Всем провинциальным городам велели посылать в столицу одежду и домашнюю утварь. Суда, обычно перевозившие пшеницу, использовались для переправки щебня, который ссыпали в приморские болота. Цену на зерно снизили до двух сестерциев — дешевле и вообразить было нельзя. Рельеф города менялся на глазах: прежние впадины засыпались, пригорки и небольшие возвышения сравнивались с землей. Мечтая о новой огромном дворце, Нерон оставил для себя участок между Палатином, Целием и Эсквилином [31] ; выгоревшие территории предназначались для возведения красивых зданий, причем старый план Рима во внимание не принимался. Власти давали деньги тем гражданам, которые соглашались быстро построить себе жилища, подчинившись новым архитектурным правилам; те же, кто сомневался в своих силах, вообще лишались права на заем и строительство. Все дома было приказано делать каменными, не выше, чем в три этажа, со сводчатыми галереями, глядящими на улицу, и с бассейном во внутреннем дворике. Подача воды особым образом регулировалась, так что состоятельные люди должны были отказаться от прежних привилегий и привычек и начать экономить при поливе садов и купании в термах. Меры эти были разумными и вынужденными, но вызывали серьезное недовольство горожан, причем не только знатных. Например, многих раздражали широкие, залитые солнечными лучами улицы. Конечно, они были куда безопаснее узких и извилистых улочек старого Рима, но зато совсем не имели укромных уголков — негде было спрятаться от зноя, негде поцеловаться и пообниматься влюбленным. Пожилые люди ворчали, что будет заключаться большое количество вынужденных браков: ведь все знают, что случается, когда молодые люди оказываются наедине в скрытом от нескромных взоров помещении. Провинциальные города и их богатые жители слали пожертвования для восстановления столицы, но это была капля в море, и вскоре, как и предсказывал мой отец, сильно выросли все налоги, что привело тысячи жителей империи на грань разорения. Нерон намеревался возродить все погибшие в огне цирки, храмы и театры, а это стоило таких Денег, что, пожалуй, наша страна должна была бы отказаться от самого необходимого, чтобы осуществить сей грандиозный замысел. Когда же стало известно о размерах тех участков, которые император собирался забрать себе, чтобы построить там величественный роскошный дворец, по городу с новой силой поползли слухи: Нерон, мол, сам поджег свою столицу, надеясь отхватить себе побольше пустошей, что появились на месте сгоревших и разрушенных стенобитными орудиями лавок торговцев зерном. Ближе к осени прошли сильные ливни, смывшие с руин копоть. День и ночь бесконечные вереницы воловьих упряжек везли в город строительный камень. Повсюду раздавались шум и крики рабочих, трудившихся даже в праздники, чтобы поскорее закончить работы, и римляне, привыкшие к частым цирковым представлениям, нарядным шествиям и обильной еде, роптали все громче. Им было голодно и томительно скучно. Горожане стали забывать о сословных различиях, сплоченные общей бедой и недовольством. Порой даже консулы возвышали свой голос на площадях, расписывая в красках многочисленной публике, как оскорбляли их пьяные преторианцы, выгоняя из домов и поджигая последние по приказу императора. Многие откровенно выступали против христиан (не делая при этом различия между ними и всеми евреями) и рассказывали, что сектанты веселились и пели гимны, бегая по охваченному пламенем городу. Странным казалось и то обстоятельство, что еврейский квартал на другом берегу Тибра, как и прочие районы, населенные иудеями, совсем не пострадал от пожара. Людей давно уже раздражали независимость евреев, их стремление не смешиваться с горожанами других национальностей, их десять синагог, а также их совет, имеющий право судить по иудейским законам. Евреям даже разрешалось не помещать в своих молельнях изображение императора; ну, а то, что все они — ярые колдуны и маги, было общеизвестно. Хотя Нерона и обвиняли в преднамеренном поджоге Рима и вслух, и шепотом, все прекрасно сознавали, что объявить его преступником нельзя. Однако должен же был кто-нибудь ответить за несчастья, обрушившиеся на город! Против императора выступали главным образом члены древних богатых семейств, потерявшие, при пожаре свои почитаемые реликвии и восковые пантеоны домашних богов. Их недовольство поддерживали нувориши, опасавшиеся утратить огромные состояния при уплате государственных налогов. С другой стороны, простолюдины сумели оценить заботу, которую проявили о них власти, и скорость, с какой они это делали. Кроме того, народу ни за что не приходилось платить. Римляне низкого звания издавна привыкли чтить своих императоров. Они видели в цезаре защитника народных интересов, способного противостоять знати; личность его была неприкосновенна. Плебеи испытывали злобную радость, когда богачи отдавали Нерону свои земельные участки, и ликовали, узнав о каком-либо другом ущемлении их прав. Впрочем, от этого ненависть к евреям в Риме ничуть не уменьшалась. Уверяли, будто иудеи давно предсказывали большой пожар. Вспоминали, как Клавдий в свое время изгонял их из столицы. Сначала люди всего лишь делали намеки и строили предположения, но вскоре в городе открыто заговорили о том, что Рим подожгли евреи. Они, мол, мечтали об исполнении пророчества и хотели нажиться на человеческом страдании. Такого рода разговоры таили в себе большую опасность, и потому несколько известных в Риме евреев обратились к Поппее, прося у нее заступничества перед Нероном. Они объяснили императрице, в чем различие между иудеями и христианами, хотя сделать это было нелегко, так как Иисус из Назарета безусловно являлся иудеем. Основную часть римских христиан составляли евреи, отлученные от синагоги и не признававшие обряд обрезания. Поппея полагала себя женщиной набожной. Она почитала Иерусалимский храм и даже знала истории об Аврааме, Моисее и прочих иудейских святых. Однако просители не были с ней до конца откровенны и умолчали о скором пришествии Мессии, предсказанном в древних книгах. Поппея растерялась от обилия мудрых речей и послала за мной, чтобы узнать, чего же, собственно, добиваются от нее евреи. — Они хотят, чтобы ты разрешила их спор, — ответил я шутливо. — Чей, мол, Мессия, Иисус из Назарета? Евреев мой ответ возмутил. — Это вовсе не смешно, — заявили они. — Христианский Христос не имеет к нам никакого отношения. Да будут прокляты те, кто признает его иудейским Мессией! Мы не имели и не имеем ничего общего с ними, и неважно, обрезаны они или нет. Это христиане предсказывали Страшный суд и пели во время пожара благодарственные гимны. Мы не в ответе за их преступления. — Но христиане не преступники, — поспешно возразил я. — Они кроткие и миролюбивые, хотя и глуповатые люди. Они куда глупее вас. Вы же не верите в неотвратимость божьей кары и тысячелетнее царство, не так ли? Евреи обиженно взглянули на меня и, сдвинув головы, принялись совещаться. — Ладно, оставим это, — сказали наконец они. — Все, чего мы сейчас хотим от вас, это обещания, что вина христиан не будет перенесена на евреев. Мы же со своей стороны убеждены, что эти сектанты способны на любую пакость. Разговор нравился мне все меньше и меньше. — В твоем утомленном взоре, Поппея, я ясно вижу признаки надвигающейся головной боли, — озабоченно произнес я. — Давайте завершать нашу беседу. Итак, евреи отрицают свою связь с христианами. Наши благочестивые посетители считают христиан плохими, а себя — хорошими. Верно? Лица стариков ожесточились, но я, не обратив на это никакого внимания, продолжал: — Возможно, среди христиан действительно есть бывшие преступники, но все они давно вступили на путь исправления, и их грехи прощены. Впрочем, я слышал, что их бог суровее всего наказывает за гордыню… Я повторяю: христиане миролюбивы и тихи. Они всегда рады помочь бедным, утешить больных и несчастных и навестить узников. Что же в этом дурного? Поппея внезапно вновь проявила интерес к разговору. — И все-таки, о чем это толкуют наши собеседники? На какие такие пакости способны христиане? — спросила она. — Есть в этом деле нечто подозрительное, но я не могу понять, что именно. — Может, до тебя доходили дурацкие сплетни о виновниках пожара? — улыбнулся я. — По-моему, евреи запоздало пытаются внушить нам, что они не поджигали Рима и что за это должны ответить другие люди. Они, видишь ли, полагают, будто эти обвинения столь же вздорны, как и обвинения, выдвигаемые некоторыми безумцами против самого императора. Но улыбка сползла с моего лица, когда я услышал слова Поппеи. Ах, как же ругал я себя за то, что забыл о ее страхе перед таинственной еврейской магией! Иначе мне надо было повести разговор, совсем иначе. Итак, Поппея, вся просветлев, воскликнула: — Теперь я поняла вас, уважаемые! Идите же с миром и ничего не бойтесь. Я не допущу, чтобы вас подозревали хоть в чем-нибудь дурном. Очень хорошо, что вы обратились ко мне и объяснили разницу между вами и христианами. Евреи благословили ее именем своего бога и, сияя от счастья, удалились. — Неужели ты не осознаешь, что их ненависть к христианам круто замешена на обыкновенной зависти? — спросил я. — Христианское учение завоевало сердца многих и многих, и оттого Иерусалим и синагоги лишились большого количества даров. — Если у евреев есть причины ненавидеть христиан, — резко заявила Поппея, — значит, эти сектанты опасны и коварны. Ты же сам только что утверждал, будто среди них встречаются преступники. Больше она не пожелала слушать никаких объяснений. В ее хорошенькой головке попросту не нашлось бы для них места. Я думаю, что она прямиком отправилась к Нерону и убедила его, что Рим подожгли члены опасной христианской секты, состоящей сплошь из грабителей и убийц. Нерон был очень доволен, когда узнал об этом, и тут же приказал Тигеллину найти побольше доказательств вины христиан. Но, предупредил он, расследование не должно касаться евреев, ибо учение последних только напоминает христианское, не имея с ним на самом деле ничего общего. Вообще-то такого рода следствие положено было бы вести префект}' города, однако император больше доверял Тигеллину. Этого человека совершенно не занимали религиозные тонкости, он просто слепо выполнял приказ. Был учинен розыск среди выходцев с Востока, кои во множестве приезжали в Рим, и за один день арестовали тридцать подозрительных лиц, которые охотно признались в том, что они — христиане, и очень удивились, когда их отвели в тюрьму. Допрошенные с пристрастием, они тем не менее отрицали, что подожгли город, но зато называли имена своих единоверцев, не видя в этом ничего плохого. Так что солдатам оставалось только идти в указанные дома и хватать там христиан обоего пола. Но, как ни странно, ни мужчины, ни женщины не оказывали никакого сопротивления, безропотно подчиняясь воинам. К ночи была задержана тысяча христиан, в основном — беднейших горожан. Преторианцы получили приказ подходить к любой толпе и громко спрашивать, есть ли тут последователи христианской веры. Наивные откликались, и их немедленно волокли в тюрьму. Тигеллина отнюдь не обрадовала необходимость найти помещения для всех задержанных и допросить многие сотни людей, и он решил облегчить себе задачу, «проредив» ряды подозреваемых. Вначале он освободил тех евреев, которые доказали, что были обрезаны, а затем весьма сурово поговорил с двумя всадниками, захваченными вместе с толпой. Разумеется, они тоже были отпущены — вряд ли в Риме нашелся бы хотя один человек, который посмел бы обвинить их в поджоге. Среди задержанных оказалось и несколько зажиточных горожан; они растерянно уверяли, что арестованы по ошибке, и предлагали префекту преторианцев дорогие подарки, желая получить взамен свободу. Тигеллин охотно шел на эти сделки, ибо полагал, что во всем виноваты беглые рабы и заклейменные преступники. Ему страстно хотелось очистить Рим от всяческого сброда, и он надеялся переловить всех смутьянов-христиан. Поначалу заключенные были спокойны и разговорчивы. Они общались со своим богом и своими соседями по камерам, пытаясь понять, в чем же их обвиняют. Но когда стало ясно, что Тигеллина интересует поджог Рима и все обстоятельства, связанные с этим страшным бедствием, и что некоторых почему-то отпускают по домам, люди замкнулись и принялись недоверчиво и испуганно оглядываться по сторонам. Обрезанных отделили от необрезанных, что, по мнению многих, могло означать лишь одно: правоверные иудеи заодно с властями, и им выгодно обвинять своих давних врагов в самых страшных преступлениях. Завязался ожесточенный спор между сторонниками Кифы и сторонниками Павла, результатом коего явилось общее решение втянуть в это дело побольше людей, причем по возможности известных и высокопоставленных. — Когда Тигеллин увидит, сколь многих ему придется арестовать, он непременно одумается и освободит всех нас, — уверяли друг друга несчастные. Итак, в Риме за несколько часов задержали сотни обывателей, подозреваемых в том, что они являлись последователями Христа. В тюрьме оказались целые семьи жителей Рима вместе с дальними родственниками, соседями и знакомыми, прибывшими из восточных провинций. Тигеллин провел бурную ночь, развлекаясь с юными любовниками, и поднялся утром в очень мрачном настроении. На площади, где обычно происходили учения его преторианцев, он увидел множество хорошо одетых горожан, сидевших в окружении своих домочадцев прямо на земле. Ему показали длинные списки арестованных и спросили, следует ли обыскивать жилища тех консулов и сенаторов, которых находившиеся со вчерашнего дня в тюрьме христиане назвали в числе своих единоверцев. Тигеллин, поразмыслив, решил не давать ходу доносам и заявил, что бесстыдные христиане сознательно оболгали уважаемых граждан Рима. Угрожающе помахивая бичом, он прохаживался по площади и спрашивал то у одного, то у другого: — Ты и впрямь почитатель Христа? И все радостно кивали, и улыбались, подтверждая, и никто не отрекся от веры в Спасителя мира. Эти люди выглядели настолько искренними, спокойными и простодушными, что префект преторианцев только дважды или трижды легонько ударил кого-то из них своим хлыстом, будучи почти уверен, что произошла ошибка и что полученный им приказ будет вот-вот отменен. Велев подсчитать указанных в списках христиан, Тигеллин ужаснулся, потому что таковых оказалось более двадцати тысяч. Неужели какому-нибудь сумасшедшему могла прийти в голову мысль наказать такое количество людей?! Тем временем по Риму распространились слухи о массовых арестах христиан. Тигеллина принялись осаждать десятки завистливых и злобных безумцев, утверждавших, будто они своими глазами видели членов преступной общины, собиравшихся на вершинах холмов, и своими ушами слышали, как тс распевали песни, предсказывавшие схождение с небес испепеляющего огня. В столице начались беспорядки. Погорельцы, получившие от городских властей временное жилье, воспользовались случаем и стали грабить дома евреев и громить их лавки, жестоко избивая хозяев и не разбираясь, кто перед ними — правоверный иудей или христианин. Стражники никак не препятствовали возбужденным толпам, безжалостно тащившим в преторию залитых кровью людей; солдаты не желали мешать гражданам исполнять свой долг и разоблачать поджигателей. Однако Тигеллин, всегда отличавшийся здравомыслием, вскоре запретил самосуды, заверив народ, что император вполне разделяет этот праведный гнев и непременно накажет виновных. Преторианцы получили приказ навести порядок в городе и защищать христиан от обезумевших убийц и грабителей и Доставлять сектантов в тюрьму, где они, безусловно, были в большей безопасности, чем в собственных Домах. С раннего утра в моем саду и в доме на Авентине стали собираться перепуганные единоверцы Клавдии, надеявшиеся, что тут их не тронут. Однако соседи грозили мне кулаками, осыпали оскорблениями и даже бросали в нас через ограду камни и палки. Вооружать своих рабов я не осмеливался, ибо понимал, что в этом случае христиан смогут обвинить в сопротивлении властям; я только велел бдительно охранять садовую калитку и все входы в дом. Я оказался в очень неприятном положении, и единственное, что меня утешало, было полученное мною согласие Клавдии отправиться в сопровождении слуг в загородное поместье в Цсре, чтобы там разрешиться от бремени. Беспокойство за нее сделало мое сердце чувствительным и податливым на чужие страдания, и я не мог без сочувствия относиться к столь любимым ею христианам. Хорошенько все обдумав и взвесив, я серьезно поговорил с ними, посоветовав незамедлительно покинуть город, так как было очевидно, что всех их ожидают преследования и суровые кары. Мои собеседники, однако, резко протестовали, утверждая, что никто не в силах доказать несуществующую вину и что все они — люди миролюбивые, стремящиеся к добру, справедливости и тихой жизни. Может, они и согрешили в чем-то перед Христом, но уж государству и императору их упрекнуть не в чем. Они намеревались просить законников, чтобы те защитили их братьев и сестер по вере от столь великого и незаслуженного произвола, а также носить страждущим в узилище еду и питье и утешать их в горе. В то время мы еще не знал, сколько именно человек было арестовано прошлой ночью. Чтобы избавиться от них, я, в конце концов, обещал им деньги и убежище в своих поместьях в Целе и других усадьбах. Но и на это они согласились только тогда, когда я объявил, что отправлюсь к Тигеллину и вступлюсь за несправедливо обиженных. Я занимал на государственной службе пост, сравнимый с преторским, и потому христиане полагали, что я буду полезнее для них, чем безвестные нищие законники. Вскоре все они покинули мой бедный замусоренный сад; на ходу они размахивали руками и громко спорили, все еще сомневаясь в правильности своего решения покинуть город. Тем временем арестованные, находившиеся на площади, посоветовались со своими предводителями и решили — ради единого Христа — забыть все внутренние распри. Спаситель, говорили они, конечно же, снизойдет к ним и спасет от гонений. Всех очень пугали крики боли, доносившиеся из темниц, и люди успокаивали себя молитвами и пением. Среди них было несколько человек, разбиравшихся в законах. Переходя от мужчины к мужчине и от женщины к женщине, они рассказывали им о том, что император помиловал Павла, и призывали даже под самыми жестокими пытками не признаваться в участии в поджоге Рима, ибо это повредит всем христианам. Людям говорили, что страдания во имя божье не должны ни удивлять, ни страшить их — ведь они были давным-давно предсказаны. Несчастным разрешалось лишь не отрекаться от своей веры и славить Христа — вот и все. Подойдя к претории, я изумился огромному количеству арестованных и подумал, что только сумасшедший может поверить в их виновность. Я появился как раз вовремя — префект преторианцев совершенно растерялся и не знал, что ему теперь делать. Едва завидев меня, он закричал, что, беседуя с Нероном, я искажал правду о христианах и что вряд ли тут найдется хотя бы один поджигатель. Я ответил, что мне ни разу не приходилось обсуждать с императором вину сектантов и вообще говорить с ним о религии — христианской в том числе. — Я не слышал о них ничего плохого, — заявил я, смотря прямо в глаза Тигеллину. — Все они безобидны и способны ссориться только друг с другом, обсуждая вопросы своей веры. Они ничего не понимают в политике и государственных делах и даже развлекаются не так, как мы. Ты же знаешь, они не признают ни театра, ни цирка. Да разве можно заподозрить их в поджоге?! Усмехнувшись, Тигеллин развернул один из своих свитков и указал мне мое собственное имя. — Знай же, — сказал он презрительно, — что тебя тоже обвиняют в приверженности христианству. И твою жену, и многих твоих домочадцев, хотя и не называют никого из них по именам. Мне показалось, что на мои плечи рухнула вдруг каменная глыба; я не мог вымолвить ни слова. Рассмеявшись, Тигеллин похлопал меня по спине. — Надеюсь, ты не думаешь, что я отношусь одинаково серьезно ко всем доносам? — проговорил префект преторианцев, внимательно глядя мне в глаза. — Ведь я же знаю и тебя, и твое отношение к императору. Ты — человек государственный, тебе некогда заниматься всякими глупостями. А уже о Сабине и говорить нечего. Неважно, кто именно на тебя клевещет, но он даже не знает, что ты развелся с женой. Просто все эти христиане — закоренелые преступники, которые хотят замарать знатных людей Рима и доказать, что те тоже верят в какого-то там Мессию. — И все-таки этот заговор кажется мне странным, — поразмыслив, продолжил он. — Уж больно много народу в него втянуто. И все арестованные так охотно признаются в том, что они — сектанты… Клянусь Юпитером, эти люди кем-то околдованы, и мне нужно в этом разобраться. Ничего, накажем для острастки с десяток виновных, и остальные быстро одумаются и отрекутся от своего бога. — По-моему, твоя мудрость, Тигеллин, подсказывает тебе, чтобы ты уничтожил эти списки. Да и как тут определить, кто виновен больше, а кто меньше? — отозвался я с сомнением в голосе. — Насчет списков ты прав, — кивнул нехотя префект. — Ведь там встречаются имена всадников и даже сенаторов и консулов. Лучше я сохраню это в тайне и не стану пока сообщать Нерону, что многие знатные граждане — христиане и, следовательно, могут быть причастны к поджогу города. Он внимательно посмотрел на меня, и в его глазах вспыхнул огонек алчности. Я понял, что он будет вымогать деньги у тех, на кого написали доносы, и выкачивать из них целые состояния. Ведь каждый с радостью заплатит, сколько ему скажут, лишь бы избежать ареста и сохранить себе жизнь. И я повторил свой вопрос о виновных и невиновных. — Да я и так сказал тебе больше, чем следовало, — напыщенно заявил Тигеллин. Однако я настаивал, и тогда он провел меня по тюремным камерам, переполненным стонущими избитыми людьми. — Имей в виду, что я приказывал клеймить и пытать только беглых рабов и тех, кто казался мне подозрительным, — объяснил префект. — Иногда дело кончалось обычной поркой, но в некоторых случаях приходилось пользоваться клещами и раскаленным железом. Они довольно-таки выносливы, эти христиане. Многие из них умирали, ни в чем не сознавшись, беспрестанно выкрикивая имя Мессии. Впрочем, были и такие, что раскисали, только лишь увидев орудия пыток. — И в чем же они сознавались? — поинтересовался я. — В том, что подожгли Рим по приказу Христа, — сообщил Тигеллин, глядя мне прямо в глаза. И, заметив мое изумление, добавил: — Ответы были на любой вкус. Двое-трое согласились с тем, что вместе с солдатами поджигали дома. Некоторые уверяли, будто их бог наказал Рим пожаром за грехи его обитателей. Разве этого недостаточно? Еще они говорили, что ждали Христа, который должен был спуститься с неба во время пожара и начать судить не признающих его. А это уже похоже на тайный заговор против государства. Вот почему христиане должны быть наказаны, и неважно, сами ли они додумались поджечь город или же им внушили этот жестокий замысел другие люди. Тут я обратил внимание на девушку, связанную кожаными ремнями и лежавшую на залитой кровью каменной скамье. Губы у нее были разбиты, а все тело изуродовано железными клещами. Жить ей, как мне показалось, осталось совсем недолго. — И в чем же созналась эта юная преступница? — спросил я. Тигеллин передернул плечами. Он явно избегал моего взгляда. — Постарайся понять меня, — пробормотал он. — Последние несколько часов я трудился как молотобоец, принуждая этих людей сообщить то, что им известно, но хотел бы я знать, чего, собственно, я от них добиваюсь. Ох, и не нравится мне такая работа! Девица рассказала только, что вскоре в Рим придут какие-то судьи, которые в наказание за мои злодейства бросят меня в огонь. Мстительная оказалась особа! И о пожаре говорила странно, вроде и волнуясь, и радуясь одновременно. Впрочем, христиане вообще кажутся опьяненными этим бушующим пламенем. Да и не они одни. Недаром же Нерон взобрался на башню Мецената, откуда было удобно смотреть на языки огня. Я сделал вид, что внимательно приглядываюсь к девушке, хотя мне очень хотелось закрыть глаза или вообще уйти из этого страшного места. — Тигеллин, — медленно произнес я, — а ведь она похожа на еврейку. Тигеллин испуганно схватил меня за руку. — Только не говори ничего Поппее, — попросил он. — Сам подумай, легко ли отличить еврейку от нееврейки? С мужчинами все понятно, а вот с женщинами… Однако она наверняка христианка. И, между прочим, отнюдь не отреклась от своей веры, хотя за это я обещал сохранить ей жизнь. Может, ее околдовали? К счастью, история юной христианки заставила Тигеллина отказаться от пыток. Ведь виновных в поджоге будет судить сам император, и вряд ли его заинтересуют итоги предварительного разбирательства. Едва мы с Тигеллином вернулись в его личные покои, как префекту доложили, что с ним желают побеседовать старик-сенатор Пуд Публикола и какой-то пожилой еврей, причем оба кричат и сердятся. Тигеллин, нахмурившись, озабоченно почесал в затылке. — Пуд — человек мягкий и глупый, — сказал он, обращаясь ко мне. — За что ему злиться на меня? Может, я по ошибке арестовал кого из его клиентов? Останься здесь и помоги мне — ведь ты так хорошо разбираешься в еврейских обычаях. Сенатор Пуд буквально ворвался в комнату. Его убеленная сединами голова тряслась от ярости. К моему удивлению, следом вошел Кифа с пастушеским посохом в руке; лицо его было красно от волнения. Этих двоих сопровождал бледный от страха молодой человек по имени Клетий, которого мне уже приходилось встречать — он состоял при Кифе толмачом. Поднявшись, Тигеллин собрался было вежливо поприветствовать сенатора, однако старик с бранью накинулся на него, норовя пнуть в бок своей пурпурной сандалией. — Ты, Тигеллин, — кричал Пуд, — вонючий лошадиный барышник, развратник и педераст! Что все это значит?! Что это ты задумал? Как посмел ты оскорбить добродетельных христиан?! Тигеллин принялся миролюбиво объяснять, что его увлечение мальчиками не имеет никакого отношения к службе и он вовсе не стыдится того, что, прежде чем стать префектом преторианцев, он в дни своего изгнания разводил лошадей. — И вообще, дорогой Пуд, — добавил Тигеллин, — прекрати оскорблять меня. Ведь ты явился сюда не как частное лицо, но как государственный муж. Если же ты хочешь в чем-то обвинить меня, я тебя внимательно выслушаю. И тут в разговор вмешался Кифа. Воздев руки, он быстро произнес несколько фраз по-арамейски, даже не взглянув в мою сторону, как будто мы и знакомы с ним не были. Тигеллин изумленно посмотрел на него и спросил: — Кто этот еврей? С кем и о чем он сейчас беседует? Я надеюсь, он не колдует и у него под плащом не спрятан опасный амулет, наводящий порчу? Я дернул Тигеллина за одежду, привлекая его внимание. — Это предводитель христиан по имени Кифа, — объяснил я. — Считается, что он воскрешал мертвых и творил иные чудеса, которые даже не снились известному тебе Симону-волшебнику. Он давно уже находится под покровительством сенатора Пуда, вылеченного им когда-то от тяжкого недуга. Тигеллин выставил вперед два растопыренных пальца, обороняясь от злых чар Кифы. — Он еврей, — твердо произнес префект. — И я не желаю иметь с ним ничего общего. Пускай он немедленно убирается отсюда вместе со своим колдовским посохом, иначе я рассержусь. Тем временем сенатор успел взять себя в руки. — Глубокоуважаемый Кифа, — сказал он, — пришел к тебе, чтобы ответить на все те обвинения, которые ты, Тигеллин, выдвигаешь против христиан. Он просит отпустить их и предлагает взамен себя, ибо Кифа — пастырь над ними, и арестованные тобою несчастные лишь следовали по пути, указанному им этим мудрым человеком. Лицо Тигеллина побелело, губы задрожали. Прижавшись к стене, он пробормотал: — Выставьте его вон, иначе я за себя не ручаюсь. И посоветуйте ему вообще покинуть наш город. По приказу императора я расследую дело о поджоге Рима злоумышленниками, и многие из них уже сознались в содеянном. Правда, я не отрицаю, что некоторые христиане не ведали об этом ужасном плане. Возможно, старый колдун со своим отвратительным посохом тоже из их числа. Пуд слушал его, недоуменно приоткрыв рот. Обвислые щеки старика дрожали. Наконец он отрицательно покачал головой. — Все знают, — заявил он громко, — что Нерон сам поджег Рим, чтобы заполучить под свой новый дворец место между Целием и Эсквилином. Однако он заблуждается, если думает, что сумеет безнаказанно переложить вину на христиан. Ведь об этом наверняка станет известно, и тогда ему не убежать от гнева толпы. Тигеллин огляделся вокруг, как если бы вдруг заподозрил, что у стен есть уши. — Ты уже старый человек, Пуд, — предостерегающе сказал он, — а с возрастом мысли начинают путаться. Следи же за собой и не позволяй досужим небылицам овладевать твоим разумом. А может, ты тоже христианин и тоже замешан во всем этом? Ведь ты столь доверчив? Я советую тебе впредь быть осмотрительнее. Знай, что твое имя есть в моем списке, хотя я и не придаю значения всяким глупым наветам. Я убежден: член сената не может оказаться поджигателем и, следовательно, врагом Рима. Не сводя глаз с Кифы, Тигеллин принужденно рассмеялся. Я заметил, что он вздрагивал всякий раз, как Кифа шевелился. Пуд, кажется, осознал, что зашел слишком далеко. — Может, среди христиан и впрямь есть фанатики, изуверы и лжепророки, — сказал он. — Но Кифа не таков. И он готов ответить за всю свою паству на публичном суде. Колдовство тут совершенно ни при чем. Тигеллин немного успокоился. — Я не хочу огорчать вас, — примирительно проговорил он, — и я рад был бы уступить, но от меня, к сожалению, мало что зависит. Нет, Пуд, твой еврейский кудесник никак не сможет заменить собою всех арестованных, ибо император строго-настрого велел мне не впутывать в это дело евреев. Ну, сам подумай, мыслимо ли отличить на глаз правоверных иудеев от сектантов? Мне-то, разумеется, кажется, что Рим, избавившись от евреев, посветлеет и похорошеет, но это мое личное мнение, а я состою на службе и обязан выполнить императорский приказ. Я коротко передал Клетию слова Тигеллина, он перевел их Кифе, и мудрец тут же побагровел от гнева. Сначала он пытался сдерживаться, но потом перешел на крик и даже принялся оживленно жестикулировать. Клетий пытался переводить, я хотел кое-что объяснить и потому тоже вступил в беседу, и так мы говорили одновременно, совершенно не слыша друг друга. Тигеллин поднял руку, требуя тишины. — Хватит, — сказал он. — Вот что, Пуд. Уважая твои седины и желая завоевать благорасположение этого могущественного колдуна, я отпущу на свободу десять, или двадцать, или даже сто христиан — тех, на которых он сам укажет. Пускай он без промедления отправляется на площадь и отбирает их. Арестованных и впрямь слишком много, так что я с удовольствием избавлюсь от нескольких десятков. Однако Кифа, поразмыслив, отказался принять это великодушное предложение и продолжал настаивать на том, чтобы его заключили под стражу, а всех прочих освободили. Его требование могло показаться бессмысленным, но, немного подумав, я понял, что он прав. Кифа, выбирающий из толпы задержанных сотню-другую чем-то приглянувшихся ему людей, наверняка вызовет ненависть остальных христиан, которые только что с таким трудом сумели договориться между собой и преодолеть внутренние распри. Переговоры зашли в тупик, и Тигеллин, потерявший всякое терпение, решился отбросить свой страх перед колдовскими чарами, ибо понял, что страдают его авторитет и власть. Он стремительно вышел из дома и рявкнул караульным, чтобы те плетьми выгнали этого нахального еврея вон. — Но не слишком-то усердствуйте, — добавил префект, — и ни в косм случае не прикасайтесь к сенатору Пуду. Он — высокородный римский гражданин. Преторианцам не очень хотелось выполнять приказ своего командира, ибо многие из них охраняли Павла, слушали его речи и с тех пор прониклись уважением к христианам. Кроме того, они панически боялись Кифы, считая его могущественным волшебником, так что Тигеллин никак не мог заставить солдат повиноваться. В конце концов он пообещал награду в размере месячного жалованья тому, кто выгонит Кифу за пределы претории и сделает так, чтобы старик не появлялся больше в Риме. И вот пятеро новобранцев — грубых и неотесанных людей — согласились избить Кифу. Они хвастались друг перед другом своей смелостью и утверждали, что не боятся никаких заклятий. Хлебнув вина, они вошли в помещение для допросов и принялись хлестать еврея плетьми, принуждая его удалиться. Пуд не мог ничего поделать, ибо даже сенатор не смеет отменить приказ, отданный командиром своим подчиненным; он только осыпал ругательствами Тигеллина, на всякий случай отступившего в угол и оттуда подбадривавшего преторианцев громкими возгласами. Плети, имевшие на концах свинцовые шарики, оставляли на спине и плечах Кифы кровавые следы, но статный старик лишь улыбался и просил солдат бить его сильнее — он был рад пострадать за своего учителя. Желая облегчить им работу, он скинул грубый плащ и, дабы уберечь его от капель крови, передал сенатору Пуду. Последний, разумеется, с удовольствием подержал бы одеяние святого старца, но я не мог допустить, чтобы убеленный сединами государственный муж утруждал себя, и потому, сам взяв плащ, перекинул его через плечо. Обезумевшие от страха солдаты продолжали стегать Кифу, иногда задевая и друг друга, и вскоре его тога превратилась в лохмотья, а седую бороду залила кровь из рассеченного лба. Кровавые брызги летели во все стороны, и нам с Пудом пришлось отойти подальше. Чем яростнее преторианцы бичевали старика, тем лучезарнее он улыбался и тем громче выкрикивал слова благодарности, умоляя Христа благословить воинов за доставленную ему, Кифе, огромную радость. Наблюдавший эту сцену Тигеллин окончательно уверился в том, что перед ним стоит опаснейший маг и чародей, даже не чувствующий боли, и велел прекратить экзекуцию и вытащить Кифу на улицу. Солдаты не сразу решились схватить старика, но потом, подстрекаемые насмешками и улюлюканьем своих товарищей, все-таки взяли его под локти и, невзирая на сильное сопротивление, поволокли к выходу. При этом они ругались, то и дело спотыкались и очень мешали друг другу. Им удалось протащить Кифу через галерею, к самой мраморной лестнице, ведущей во двор. Здесь он резким движением сбросил со своих плеч их руки и объявил, что добровольно пойдет к воротам — при условии, что его будут непрестанно бить плетьми. Преторианцы охотно согласились на это, но предупредили, что, поскольку своим колдовством он лишил их силы, им не удастся хлестать его так же больно, как прежде. Арестованные христиане, едва завидев Кифу, толпой бросились к нему, они выкрикивали имя старика и обнимали его колени. Блаженно улыбаясь, этот поразительный человек просил своих единоверцев выдержать все испытания, ниспосланные им свыше, и твердил о муках Христа. Глядя на окровавленного Кифу, арестованные преисполнялись надеждой, благоговением и мужеством, а их взаимное недоверие бесследно исчезало. Кифа намеревался остаться за оградой и голодать там, ожидая развязки событий, однако Пуд убедил его не делать этого и препоручил обессиленного старика заботам своих слуг, которые должны были тайно проводить христианина в сенаторский дом. Пуд настоял на том, чтобы Кифа воспользовался его носилками, хотя слабый от потери крови старец отказывался от них, уверяя, будто может идти пешком. Сам же сенатор возвратился к Тигеллину, желая еще раз побеседовать с ним — спокойно и достойно, как и подобает знатному римлянину. Префект преторианцев, недовольный тем, что христиане были слишком возбуждены и слишком громко переговаривались между собой, велел им вернуться на площадь, а несколько человек получило приказ тщательно вытереть забрызганные кровью пол и стены в комнате для допросов. Христиане недоуменно переглянулись: у них не было ни тряпок, ни щеток, ни тазов для воды. Тигеллин расхохотался. — Мне неважно, — язвительно проговорил он, — как именно вы это проделаете, хоть языками вылизывайте. Здесь должно быть чисто — вот и все. Тогда арестованные опустились на колени и принялись вытирать кровь своей одеждой и платками, решив, что их страдания даже не могут сравниться со страданиями Иисуса Христа. И делали они все со смирением и улыбкой. Пуд, войдя к Тигеллину, напомнил тому об обещании отпустить на волю сто человек, и префект, дабы укрепить свой пошатнувшийся авторитет и не прослыть лгуном, кивнул в знак согласия. — По мне, так бери хоть две сотни, — примирительным тоном заявил он. — Но лишь из числа тех, кто не сознался в соучастии в поджоге. Пуд торопливо направился на площадь, опасаясь, что Тигеллин передумает, но префект только засмеялся и крикнул сенатору вслед: — Это обойдется тебе в сотню сестерциев за каждого — в мой кошелек, разумеется. Префект отлично знал, что Пуд небогат: его доход едва-едва позволял ему жить так, как полагалось сенатору. В свое время император Клавдий даже снизил денежный ценз, чтобы уважаемый всеми Пуд имел возможность остаться в сенате и не покинуть его по бедности, так что Тигеллин понимал, что большей суммы ему из христианского заступника выжать не удастся. Из множества задержанных Пуд отбирал тех, кто, как ему было известно, чаще других общался с Кифой, а также девушек и матерей семейств, у которых дома остались дети. Впрочем, он полагал, что против женщин вряд ли будут вообще выдвинуты какие-нибудь обвинения. Довольный собой, сенатор бродил по площади и утешал знакомых, уверяя их, что арестантов почти наверняка вскоре освободят. Давки вокруг него не было — большинство задержанных христиан не желало покидать своих единоверцев в час опасности. Тем не менее Пуд отобрал все же двести человек и принялся ожесточенно торговаться с Тигеллином, сбивая назначенную цену. В конце концов префект согласился взять десять тысяч сестерциев — за всех. Поступок Пуда так растрогал меня, что я тоже вызвался выкупить нескольких узников — из тех, что разделяли взгляды Павла. Мне казалось важным освободить именно последователей Павла, ибо я думал, что потом, когда все закончится, многие из христиан станут распускать злобные сплетни, уверяя, будто к сторонникам Кифы власти отнеслись снисходительнее. Говорили, что Павел проповедует излишне сложно, запутанно, излагая свои мысли сумбурно и даже нескладно, однако это было совсем не так. В сравнении с другими проповедниками Павел умел вызвать у своих слушателей куда более полное ощущение причастности к божественным тайнам. Меня очень радовала возможность похвастаться перед Клавдией тем, что я бескорыстно помог ее любимым христианам. Тигеллин не потребовал у меня выкупа за пленников, так как хотел, чтобы я непременно выступил в суде с речью о религиозных взглядах сектантов. Кроме того, он проникся уважением ко мне за мое поведение во время истязания Кифы — ведь до того, как старика стали избивать, я вовсе не испугался этого колдуна и даже вступил с ним в беседу, потом же я вел себя, как подобает истинному благородному римлянину. Тигеллин сквозь зубы поблагодарил меня за поддержку и как-то странно передернул плечами — по-моему, он проверял, повинуется ли ему его тело. Меня ничуть не удивляли опасения префекта: солдаты, прикасавшиеся к старцу, жаловались на то, что у них отнялись руки, и считали это расплатой за свое повиновение Тигеллину. Впрочем, я полагаю, они просто надеялись вымолить у начальника как можно больше золота. Во всяком случае, позже я не слышал, что они стали калеками. Тигеллин считал, что неплохо подготовился к разговору с Нероном, но все же попросил меня пойти с ним, дабы я помог ему в случае возникновения каких-либо затруднений, и вообще любых неприятностей. Я хорошо знал христиан и разбирался в их делах; кроме того, префект считал, что я ответствен за полученный им приказ, так как ввел в заблуждение Поппею, когда рассказывал ей о христианах. Он также полагал, что мое хорошее к ним отношение послужит доказательством беспристрастности самого префекта в этом деле. На Эсквилин мы отправились верхом на лошадях, ибо многие улицы были уже не только расчищены от завалов, но и расширены и выпрямлены, так что можно было бы даже днем ехать [32] по городу на повозке. Нерон находился в превосходном расположении духа. Он только что насладился роскошным обедом и вином вместе со своими приближенными и теперь возлежал в ванне с холодной водой, чтобы взбодриться и быть в состоянии продолжать трапезу до самого вечера — изредка он себе такое позволял. Император полагал, что провел отличный отвлекающий маневр, заставляя весь Рим говорить о преступниках-христианах. За этими бурными обсуждениями и спорами люди наверняка позабудут о тех злых сплетнях, что ходили про него, Нерона. Его ничуть не волновало, что арестованных оказалось так много, ибо он считал весь нищий сброд, поклонявшийся Христу, болезненным наростом на здоровом теле Рима, для борьбы с которым необходим нож лекаря. — Сейчас главное — подыскать наказание, соответствующее ужасу их преступления, — заявил цезарь. — Чем суровее оно будет, тем скорее римляне уверятся в вине христиан. Кстати, у нас появится повод показать народу кое-что новенькое — ведь подобных театральных представлений ему еще видеть не доводилось. Правда, деревянным амфитеатром воспользоваться нельзя, ибо в его подвалах живут погорельцы, а само здание погибло в огне, однако мой Ватикансткий цирк, к счастью, цел и невредим. Конечно, он тесноват, но пиршество для народа можно устроить и в садах у подножия Яникула… Я пока не знал, что именно задумал Нерон, но все же заметил ему, что для начала было бы неплохо провести разбирательство и устроить публичный суд. А вдруг, исходя из имеющихся доказательств, в поджоге обвинят лишь немногих? — Суд? Публичный? К чему это? — спросил Нерон. — Христиане — преступники и беглые рабы. Они не являются гражданами Рима. Нет нужды собирать коллегию из ста членов, чтобы судить таких людей. Хватит с них и указа префекта. Тигеллин объяснил, что среди арестованных есть и римские граждане — и довольно много. Причем, это люди, против которых трудно будет вообще выдвинуть какое-либо обвинение — разве что осудить их за то, что они признали себя христианами. Кроме всего прочего, добавил префект, нельзя долго держать на площади пять тысяч человек. Некоторые из арестантов — люди весьма состоятельные, и даже если обычный суд признает их виновными, у них наверняка достанет денег, чтобы обратиться с ходатайством о пересмотре дела к самому императору. Таким образом, цезарю предстоит решить заранее, является ли преступлением сам факт признания Иисуса из Назарета богом. — Пять тысяч, говоришь? — сказал Нерон задумчиво. — Много. В самом деле — много. Раньше никто из императоров не привлекал к участию в триумфах или представлениях столько народу. Что ж, значит, я буду первым. Но спектакль мы устроим один-единственный. Нельзя же позволить людям развлекаться несколько дней кряду. Стройка не ждет. Слушай, Тигеллин, ты сумеешь нынче доставить их всех в мой цирк на другом конце города? Тогда римляне как бы поучаствуют в репетиции будущего спектакля и заодно дадут волю своему гневу А они гневаются на христиан-поджигателей, я это знаю наверняка, так что если нескольких преступников толпа разорвет по дороге на куски, я тебя упрекать не стану. Последи только, чтобы не было слишком уж больших беспорядков. Я понял, что Нерон погрузился в мир своих фантазий, и говорить с ним о реальности — бесполезно. Но все же я не сдержался и спросил его: — Разве ты не видишь, что творится? Послушай, большинство арестованных — люди известные и уважаемые. Среди них есть много девушек и юношей, которых нельзя заподозрить ни в каком преступлении. Узники — граждане Рима и носят тоги. Или ты не возражаешь против оскорбления римской тоги? Лицо Нерона помрачнело, он внимательно поглядел на меня, и бычья шея и жирные щеки его вдруг словно окаменели, а в глазах появилось жестокое выражение. — По-моему, ты считаешь, что я не разбираюсь в происходящих событиях, Минуций Манилиан, — сказал он, полностью назвав мое имя в знак недовольства мною. И вдруг громко рассмеялся осенившей его новой мысли. — Тигеллин может провести их по Риму обнаженными, — предложил император. — Это развеселит зевак, и никто не узнает, сколь известны и уважаемы члены христианской секты. А затем Нерон замотал головой: — Они виновны, безусловно, виновны, и я не советую тебе спорить со мной, Минуций. Мой собственный опыт научил меня сомневаться в тех, кто скрывает свою злобную натуру под маской внешней набожности и добродетели. Я отлично осведомлен о религии христиан и уверенно заявляю: самое строгое наказание будет недостаточным для этих дурных людей. Хочешь, я просвещу тебя? Он вопросительно огляделся по сторонам. Я знал, что ничто на свете не остановит его и Нерон в любом случае будет говорить, потому молча кивнул. Остальные же наперебой просили его продолжать. — Христианские суеверия, — начал он уверенно, — возникли на Востоке, и оттого они ужасны и отвратительны. Христиане в большинстве своем опасные колдуны, угрожающие в один несчастный день поджечь весь мир. Они узнают друг друга по тайным знакам, а по вечерам собираются за закрытыми дверями есть человечину и пить кровь. Для этого ими приносятся в жертву дети, которые находятся на их попечении. Закончив же свою страшную трапезу, они принимаются развратничать и совокупляются не только с себе подобными, но даже и с животными, например, с овцами, о чем мне много раз доводилось слышать. И даже предпочитают это любовным утехам с женщинами. Нерон победоносно посмотрел на нас, и лицо Тигеллина помрачнело. Префект был явно расстроен тем, что император вынес обвинительный приговор христианам, не выслушав его подробного доклада, и, не выдержав, произнес заносчиво: — Ты не можешь судить их за прелюбодеяние, ибо и мне, и тебе известны многие люди, которые тоже любят, собравшись вместе, запереть двери и заняться развратом. — Ну, Тигеллин, — расхохотавшись, ответил император, — это совсем другое дело. Ведь те, о ком ты говоришь, просто веселятся и развлекаются. Впрочем, лучше не рассказывай об этом Поппее — она вовсе не настолько терпима, как может показаться со стороны. Христиане же напускают на себя таинственность, стараются, чтобы об их сборищах никто не знал, и славят своего бога в надежде добиться преимущества над другими людьми. Они уверены, что им все позволено, и сулят, оказавшись у власти, устроить добропорядочным римлянам судный день. Если бы это их обещание не было столь смешно и наивно, я бы мог счесть его политически опасным. Мы, однако, не присоединились к деланному императорскому смеху. — Подвалы под Ватиканским цирком слишком малы для пяти тысяч человек, — заявил Тигеллин. — Я тоже считаю, что суд должен быть публичным, а тех, кто открыто отречется от приверженности Христу, следует отпустить еще до начала процесса. Их имен не стоит предавать огласке. — Но кто же тогда будет участвовать в представлении? — запротестовал Нерон. — Разумеется, они все отрекутся, если узнают, что за это им даруют свободу. Нет, нет, эти люди заговорщики, хотя, возможно, некоторые из них и не поджигали собственноручно дома Рима. Вот что. Если вам кажется, что пять тысяч преступников — это чрезмерно даже для такого ужасного злодейства, как пожар в нашем городе, я согласен пойти на уступки и позволить им бросить жребий. Казнят лишь каждого десятого из них. Так поступил Корбулон в Армении, и это вышло у него замечательно. По-моему, мысль отдать судьбы нескольких сотен христиан в руки их единоверцев просто превосходна. Надеюсь, получив такой урок, оставшиеся в живых навсегда покинут Рим. Тигеллин, вскинув голову, обиженно заметил, что прежде никто и никогда не упрекал его за излишнюю мягкость. — Просто я смотрю на это по-другому, — сказан он. — Казнить пять тысяч человек во время циркового представления — особенно в небольшом Ватиканском цирке — совершенно невозможно, даже если мы уставим столбами с перекладинами все твои сады. Нет, нет, я в этом не участвую… Конечно, если бы ты отказался от намерения устроить настоящее представление, я согласился бы на обычную массовую казнь, тогда — дело другое. Только имей в виду, что народ вряд ли останется доволен: скучно с утра до вечера смотреть на такое, да и приелись уже горожанам подобные зрелища. Мы все так перепугались, услышав эти рассуждения, что молчали, не в силах вымолвить хоть слово. Мы как-то еще могли себе представить сотен пять христиан, замученных самым жестоким образом, и сотни других, просто принимающих участие в представлении, и, разумеется, толпу, ликующую на цирковых скамьях. Но пять тысяч… Наконец Петроний покачал головой и хрипло произнес: — Но это же будет спектакль самого дурного пошиба! Тигеллин, не слушая его, продолжал: — Я не хочу, чтобы тебя обвиняли в нарушении законов и нанесении оскорбления римским гражданам, поэтому нам следует поторопиться. У меня есть больше десятка письменных признаний, но этого мало для публичного суда, тем более что их авторов нельзя будет предъявить народу… Заметив наши осуждающие взгляды, префект ворчливо объяснил: — Многие из них погибли при попытке к бегству. Такое, знаете ли, случается довольно часто. И вновь я ощутил тяжесть в груди и понял, что молчать нельзя. — Император, — проговорил я, — мне известны нравы христиан, их обычаи и традиции. Они — мирные люди, старающиеся никоим образом не вмешиваться в государственные дела. Да, они глупы, ибо верят, что Иисус из Назарета, которого они называют Христом и который был распят в Иудее во времена прокураторства Понтия Пилата, вот-вот спустится на землю, чтобы простить им все прегрешения и подарить вечную жизнь. Но глупость — это еще не преступление. — Раз они верят, что им все простится, значит, они действительно полагают, будто все дозволено, — раздраженно махнул рукой Нерон. — Если это вероучение не опасно для страны, то хотел бы я знать, что ты называешь опасным. Тут раздались нерешительные голоса, утверждавшие, будто христиане, хотя они и не в силах навредить Риму, все-таки должны быть наказаны. Мол, тогда прочие испугаются и откажутся от своих суеверий. — Но они же ненавидят все человечество! — победоносно воскликнул Тигеллин. — Они заявляют, что ты, цезарь, тоже будешь осужден этим самым Христом! Ну, и я, конечно, вместе с тобой! Потому что мы оба безнравственны и достойны сожжения заживо. Расхохотавшись, Нерон только пожал плечами. К его чести следует сказать, что он никогда не обижался на тех, кто ругал его за пороки и слабости, и не злился, когда про него слагали оскорбительные стихи. И тут Тигеллин обернулся ко мне и спросил тихо и укоризненно: — А разве ты, Минуций, не говорил, что христиане не ходят на наши представления? Нерон вскинул на него глаза, полные гнева. — Что? Они не любят театр? — Цезарь медленно поднялся со своего места. Он не привык прощать пренебрежительного отношения к искусству пения. — Значит, они — настоящие враги Рима и заслуживают сурового наказания. Решено: мы объявим их поджигателями и врагами всего рода человеческого. Не думаю, что кто-нибудь попытается взять их под свою защиту. Я встал, чувствуя, что колени мои дрожат и подкашиваются. — Но послушай, — начал я, — все обстоит несколько иначе. Я тоже изредка участвую в христианских трапезах и ни разу не видел ничего предосудительного и тем более непристойного. Они пьют вино и едят хлеб и другую простую пищу, считая, что это — кровь и плоть их Христа. Поев, они целуются, но в этом нет ничего плохого. Нерон отмахнулся от меня, как от назойливой мухи. — Не раздражай меня, Манилиан, — предостерегающе промолвил он. — Все мы знаем, что ты не слишком-то умен, так что христианам легко было обмануть тебя. — Ну да, — отозвался Тигеллин. — Наш Минуций слишком уж доверчив, а тут еще христианские колдуны отвели ему глаза. Мне тоже пришлось несладко, когда я их нынче допрашивал. С виду-то они кроткие, точно овечки, лица спокойные, на губах — улыбки, речь ведут неспешно и тихо, вот бедняки и попадаются в их сети, надеются на будущую безмятежную жизнь. Но им нельзя верить, если только не боишься подпасть под власть магов и чародеев. В общем, нам удалось добиться лишь одного: Нерон согласился обойтись для своих целей двумя-тремя тысячами христиан, а остальных Тигеллину было велено отпустить — после того, как они отрекутся от вредоносных суеверий. — А теперь давайте поговорим о приятном — о том, как нам получше развлечь публику. Тигеллин, я поручаю тебе отобрать побольше здоровых юношей и девушек и клейменых рабов — они понадобятся Для циркового представления… Возвращаясь с префектом преторианцев на площадь парадов, я вслух предположил, что Нерон задумал это поразительное и отталкивающее действо только ради того, чтобы напугать христиан публичной казнью нескольких их единоверцев, а затем даровать всем арестованным свободу. Тигеллин промолчал. Лишь гораздо позднее я узнал о тех планах, что зародились тогда в его мозгу. Мы вышли на площадь. Задержанные, страдающие от все еще жгучих лучей осеннего солнца, тем более что на открытом пространстве укрыться от жары было негде, и мучимые голодом и страшной жаждой (казенной пищи и воды на всех не хватало), просили начальника преторианцев разрешить им самим оплатить свои трапезы, как то позволял закон. Подойдя к почтенного вида мужчине в тоге, Тигеллин вежливо осведомился у него: — Ты участвовал в поджоге Рима? Старик отрицательно покачал головой, и тогда Тигеллин предложил: — Послушай, ты кажешься мне достойным всяческого уважения, и я с радостью отпущу тебя, если ты пообещаешь мне отречься от христианской веры. Я полагаю, у тебя найдется сотня сестерциев, чтобы оплатить расходы по твоему здесь содержанию? Однако старый человек мягко, но решительно отказался, и его примеру последовало множество мужчин и женщин, которые, заметив наше удивление, объяснили, что не могут предать Христа, вызволившего их из пучины греха и призвавшего в свое царство. Если же, добавляли они, этого условия им ставить не будут, то префект немедленно получит от них по сто или двести сестерциев — этих денег наверняка хватит, дабы покрыть все издержки. В конце концов Тигеллин перестал обращать внимание на отказы упрямцев — так торопился он выполнить порученное ему Нероном дело. Он только тихо спрашивал: — Ты отрекаешься от Христа, не так ли? — и быстро добавлял: — Хорошо-хорошо, можешь идти. Он даже перестал требовать взятки, стремясь отправить по домам как можно больше римских граждан. Впрочем, некоторые из них выказывали поразительную строптивость и, тайком вернувшись на площадь, прятались среди других христиан. Через своих солдат Тигеллин распространил по столице известие о том, что подозреваемых в поджоге Рима проведут вскоре по Священной дороге, через руины центральной части города, и доставят на другой берег Тибра, в цирк Нерона, где они будут до самого суда содержаться под стражей. Одновременно префект дал понять страже, что не стоит возражать, если по дороге нескольким арестантам дадут сбежать и смешаться с толпой. Некоторые пожилые люди и слабые женщины жаловались на то, что им не под силу проделать такой дальний путь, и Тигеллин, посмеиваясь, объяснял, что у него не хватит носилок на такое количество арестантов. Вскоре префект отдал приказ, и узники, подгоняемые преторианцами, двинулись в путь. Вдоль дороги уже стояли вопящие группки простолюдинов, бросавшие в бредущих мимо них христиан камни и комки грязи, однако цепь подозреваемых оказалась столь длинной, что даже самые рьяные хулители утомились задолго до того, как мимо них прошли последние «поджигатели». Сам я без устали разъезжал вдоль колонны, зорко следя за тем, чтобы преторианцы не пренебрегали своими обязанностями и защищали арестованных от наиболее агрессивно настроенных зрителей. Впрочем, я частенько видел, что и сами солдаты так сильно били заключенных, что те оставались лежать на земле, истекая кровью и испуская жалобные стоны. Когда мы приблизились к Священной дороге, небо над нашими головами побагровело и послышались раскаты грома; толпа притихла, взоры устремились вверх; преторианцы опасливо перешептывались, передавая друг другу, что Христос вот-вот явится в Рим, дабы защитить своих приверженцев. Многие христиане, утомленные долгим переходом, садились прямо в пыль у обочины дороги, уверяя, что не могут идти дальше, — и никто из солдат их не трогал. Усталые страдальцы умоляли своих товарищей не оставлять их и не лишать радости скорой встречи с Иисусом, и тогда наиболее предприимчивые и состоятельные из заключенных наняли повозки, обычно используемые для доставки щебня и строительного камня, и поместили на них тех, кто не мог уже передвигаться самостоятельно. Вскоре процессию сопровождали более сотни таких повозок, и оставлять на дороге никого не пришлось. Тигеллин только молча и удивленно крутил головой. Он явно не ожидал от христиан такого единодушного упрямства. Префект совершил ошибку, когда решил провести христиан через остров Эскулапа и еврейский квартал Ватикана. В сгустившихся сумерках толпа, следующая за христианами, вновь принялась улюлюкать и кидаться грязью; некоторые же начали грабить лавки торговцев-евреев, попадавшиеся на пути, и Тигеллин был вынужден приказать своим солдатам на время забыть об арестантах и заняться наведением порядка. Вот почему заключенные сами отыскивали Ватиканский цирк, спрашивая друг друга и| первых встречных, не сбились ли они с пути. Многие заблудились в садах Агриппины, но с рассветом дошли-таки до цирка. Позже меня уверяли, что ни один из христиан не воспользовался удобным случаем и не сбежал, но я в этом весьма сомневаюсь. Было темно, охрана разгоняла смутьянов, со всех сторон слышались крики и проклятия — только сумасшедший не захотел бы улизнуть и затеряться среди руин. Разумеется, такое множество людей невозможно было разместить в подвалах и конюшнях цирка, и потому сотни мужчин и женщин улеглись прямо на песок арены. Тигеллин разрешил им взять сено для подстилок и велел открыть в конюшнях водопровод. Конечно, он поступил так не из сочувствия к измученным длинной дорогой заключенным, а только потому, что — как истый римлянин — стремился хорошо выполнить поручение императора. Некоторым детям, потерявшим в неразберихе своих родителей, и девушкам, выбранным преторианцами, чтобы лишить их нынче же ночью невинности — ибо закон запрещал подвергать девственниц наказаниям, — я именем Христа приказывал отправляться по домам. Если бы я не упоминал их бога, они бы не подчинились; даже солдаты, как мне удалось подслушать, то и дело произносили имя Христа, хотя и запинались при этом. Только так им удавалось заставить арестованных повиноваться. Мрачный и подавленный вернулся я наконец к Тигеллину, и мы с ним вновь отправились на Эсквилин. — Куда ты запропастился? — едва завидев меня, нетерпеливо спросил Нерон. — Ты мне нужен. Я хочу знать, где сейчас твои дикие звери. Я объяснил, что обстоятельства вынудили нас сократить число животных — ведь из-за пожара им недоставало воды и корма. Не подозревая, чем может обернуться моя откровенность, я также рассказал цезарю, что в живых остались только дикие быки да свора гончих для охотничьих состязаний. Ну и, конечно, львы, которых старательно опекала Сабина. — Однако налог на воду теперь наверняка увеличат — хмуро добавил я, — так что вряд ли зверинец скоро пополнится новыми обитателями. — Меня, — напыщенно промолвил Нерон, — не однажды обвиняли в изнеженности и в забвении идеалов прежних великих граждан Рима. Что ж, в этот раз мои хулители получат то, чего им так не хватало во все времена правления императора Нерона, хотя я и вынужден буду преодолеть собственное глубочайшее отвращение к задуманному действу. Вес арестованные прямиком отправятся на цирковую арену, к диким животным! Я освежил в памяти древние легенды и обнаружил, что многие из них могу нам пригодиться. Пятьдесят девушек станут Данаидами [33] , а пятьдесят юношей — их женихами. Поток помниться, была еще Дирка [34] , привязанная к рога: быка… — Но послушай, — воспротивился я, — с тех по;: как ты стал цезарем, никого, даже самых отъявленных негодяев, не отдавали на растерзание зверям. Я думал, ты навсегда покончил с этим варварским обычаем. Нет, я не готов к такому повороту событий. Да у меня и животных подходящих не найдется, так что нет смысла даже обсуждать это. Шея Нерона побагровела от ярости. — Рим думает, будто меня пугает вид крови на песке, — закричал он. — Это не так, и ты сделаешь все, чтобы разубедить людей. Ты подчинишься моей воле, и Дирку привяжут к бычьим рогам, а гончие псы разорвут христиан в клочья! — Но, цезарь, — пробормотал я, — они натасканы только на зверей и никогда не тронут человека. Поразмыслив, я осторожно добавил: — Впрочем, можно вооружить арестантов и заставить их охотиться с гончими на быков. Зрелище получится захватывающее, потому что, как тебе, конечно, известно, даже опытные ловцы частенько гибнут от рогов раненых животных, тем более таких крупных, как мои дикие быки. Нерон пристально посмотрел на меня и вкрадчиво произнес: — Ты, кажется, стал заядлым спорщиком, Манилиан? Или я недостаточно ясно объясняю тебе, какое именно представление желаю завтра увидеть? — Завтра?! — в недоумении воскликнул я. — Да ты не в своем уме, цезарь! Нужно же время, чтобы подготовить все, как следует! Это вовсе не так легко, как может казаться на первый взгляд. Император надменно вскинул свою большую голову. — Для меня не существует ничего невозможного, — заявил он. — Завтра Иды [35] . На рассвете соберутся на свое заседание сенаторы, и я с радостью сообщу им, что поджигатели найдены. А потом мы все вместе отправимся в цирк смотреть захватывающий спектакль. Пожар — это такое серьезное событие, что любое мое решение, связанное с ним, сразу приобретает силу приговора, потому устраивать суд вовсе необязательно. Я уже советовался со своими учеными друзьями, и они согласились со мной. Но я уважаю римский сенат и непременно выступлю перед его членами с краткой речью, прежде чем пригласить их в цирк и показать, что Нерон вовсе не боится крови. — Но у меня действительно нет нужных тебе Диких животных, — сказал я нарочито отрывисто и грубо, надеясь получить пинок в живот или удар по голове тяжелым золотым кубком. Дав выход своей ярости, император обычно успокаивался, и тогда его можно было пытаться переубеждать. Но в этот раз он повел себя необычно. Побледнев и тяжело дыша, Нерон уставился на меня сверкающими от гнева глазами и тихо спросил: — Разве не я поставил тебя управлять зверинцем? Разве это не мои звери? Или ты считаешь их своими? — Зверинец, бесспорно, твой, хотя я и потратил много собственных денег на его обустройство, — ответил я. — Но вот животные — это дело другое. Они мои, и я берусь это доказать. Я покупал их на свои средства, я сам оплачивал стоимость кормов и содержание зверей в вольерах и клетках, и все это отражено в финансовых отчетах. А я не сдаю напрокат и не продаю своих питомцев для тех целей, о которых ты говоришь. Ни ты, ни сенат не в силах заставить меня распоряжаться моей личной собственностью иначе, чем я того хочу, я же не желаю потакать твоим странным прихотям. Римский закон охраняет мои права, не правда ли? — обратился я к присутствующим здесь же сенаторам и законникам. Те нехотя кивнули, а Нерон внезапно расплылся в широкой улыбке. — Мы только что вспоминали о тебе, дорогой Минуций, — дружелюбным тоном произнес император. — Я, конечно, всячески защищал тебя, но уж слишком ты сблизился с сектантами-христианами. И зачем тебе понадобилось узнавать о них так много, друг мой? А во время пожара ты взял из моих палатинских конюшен очень дорогую лошадь и до сих пор не удосужился вернуть ее. Я не напоминал тебе об этом, потому что Нерон не хочет прослыть мелочным и суетным человеком, однако, согласись, тебя могут счесть вором и даже предъявить официальное обвинение. И еще. Не странно ли, что на Авентине уцелел один только твой дом? Также поговаривают, что ты опять женился, даже не предупредив меня об этом. Впрочем, не беспокойся. Существует множество причин, по которым люди предпочитают не распространяться о своих женах. Правда, меня уверяли, что ты, мой старый друг, взял за себя христианку… — Да ты и сам недавно заявил, что принимал участие в тайных трапезах этих преступников… И я просто мечтаю услышать от тебя убедительные объяснения. Ты рассеешь наши подозрения, не так ли? Ведь мы тут все твои друзья, Минуций, и тебе нечего стесняться. — Сплетни — не более того, — отчаянно запротестовал я. — Ты, цезарь, всегда презирал клевету и клеветников, и я удивлен, что ты вообще слушаешь подобные вещи. — Но ты сам вынудил меня сделать это, Минуций, — мягко произнес Нерон. — Я хорошо отношусь к тебе, и мое положение крайне затруднительно. Политические интересы требуют быстро и строго покарать христиан, иначе слухи о том, что я приложил руку к поджогу Рима, будут и впредь будоражить горожан. А может, ты тоже веришь этим слухам, как и некоторые сенаторы, давно завидующие мне?.. Нерон сделал небольшую паузу, вскинул голову и продолжил: — Итак, ты возражаешь против моего намерения наказать христиан. Надеюсь, однако, что ты понимаешь: твое поведение не идет на пользу государству. Мало того: оно доказывает, что ты недоволен мною и моим правлением. По-видимому, ты являешься христианином и боишься умереть вместе со своими единоверцами; вот почему ты так упорно отказываешься предоставить мне диких животных. Ведь тебе известно, что христиане — враги человечества и лично мои. Кстати, после казни их имущество непременно перейдет в государственную казну. Так как же? Ты действительно любишь сектантов и своих зверей больше, чем меня и собственную жизнь? Он улыбался. Он был доволен собой, ибо знал, что загнал меня в ловушку. Я сделал вид, что размышляю, хотя все уже было решено. В свое оправдание, Юлий, я, однако, могу сказать, что в первую очередь я подумал о моем еще не родившемся ребенке — то есть о тебе, сын мой, — и о твоей матери Клавдии; лишь потом я вспомнил о себе. Разумеется, я сдался. — Что ж, может, животные и впрямь набросятся на людей, если мы облачим последних в волчьи или медвежьи шкуры. Все-таки запах значит очень много. Но я настаиваю на нескольких днях подготовки, цезарь! Невозможно устроить приличное представление за одну ночь! Все с облегчением рассмеялись, и никто больше не поминал о моих связях с христианами. Возможно, впрочем, что Нерон хотел просто попугать меня и никогда не привел бы свои угрозы в исполнение. А животных моих он все равно бы присвоил. Финансовые отчеты можно было при желании истолковать двояко, потому что я частенько записывал собственные расходы в дебет государственной казне и даже личной казне самого императора. В общем, я и сейчас полагаю, что поступил совершенно правильно. Ну, ответь, какую пользу извлекли бы христиане из казни несгибаемого упрямца по имени Минуций Манилиан? Учти, однако, что, соглашаясь на предложение императора, я не имел ни малейшего представления о замыслах, зревших в седой голове моего отца. Короче говоря, прежде чем на небе появились первые звезды, Нероновы глашатаи объявили римлянам о грядущем спектакле в цирке на Ватиканских холмах. Процессия же христиан еще даже не добралась туда. Я так торопился к себе в зверинец, что мы успели наметить программу лишь в общих чертах. Ведь нынешней ночью мне еще предстояло отобрать подходящих животных и переправить их через реку, что само по себе было делом весьма нелегким. Оказавшись наконец в зверинце, я немедленно разбудил всех служителей — дрессировщиков, укротителей и их помощников-рабов — и велел им зажечь побольше масляных плошек и факелов, чтобы вокруг стало светло как днем. Рабы засуетились, забегали, в темноте налетая друг на друга. Животные, конечно, тоже забеспокоились и начали метаться по своим загонам, не понимая, зачем люди так шумят и суетятся. Грохот повозок и телег, запряженных волами, сливался с ревом диких быков, трубными призывами слонов и глухим рыком львов и разносился по всем окрестным кварталам, достигая самого Марсова поля, так что сонные обыватели в панике выскакивали из своих временных жилищ в уверенности, что пожар вспыхнул вновь. Наших собственных повозок нам не хватило, чтобы погрузить животных и все необходимое для представление в Ватиканском цирке, и мне пришлось реквизировать огромные деревянные колымаги, на которых обычно возили строительный камень из находящихся за городом каменоломен. Разгрузить их Тигеллин поручил когорте своих преторианцев. Желая задобрить солдат, валящихся с ног от усталости, я дал им денег и вина, и они незамедлительно взялись за работу. Самым сложным оказалось переубедить Сабину, Которая налетела на меня с упреками, как только, разбуженная шумом, покинула ложе Эпафродия. — Ты с ума сошел, — кричала он, размахивая руками и пытаясь помешать мне погрузить на телеги клетки с ее любимыми львами. — Что ты делаешь? Да как ты смеешь?! Она ни за что не хотела отдавать мне своих дрессированных львов, вопя, что если животные примут Участие в спектакле Нерона, то весь ее труд по их усмирению пойдет насмарку, ибо им ни в коем случае нельзя пробовать человеческое мясо. К счастью, Эпафродий проявил рассудительность и самолично загнал в клетку трех неприрученных львов, лишь два месяца назад привезенных из Африки. Худшее, однако, заключалось в том, что всех животных недавно сытно накормили. Несколько старых рабов, хорошо помнивших представления с участием диких животных, устраиваемые давным-давно, еще при императоре Клавдии, сокрушенно покачивали головами, цокали языками и уверяли что толку от зверей будет мало. Клеток для диких быков у нас вовсе не оказалось, так как обычно их попросту проводили по тщательно огражденному мосту и подземному тоннелю прямо к конюшням, располагавшимся в деревянном амфитеатре. Следовательно, надо было как-то изловчиться, поймать их, связать прямо на траве загона и погрузить на колымаги. Попытайся представить себе, Юлий, как это происходило — в темноте, освещаемой мерцающим огнем факелов, среди страшного шума, поднятого служителями и пугавшего разбегавшихся в разные стороны животных, — и признай, что твой отец заслуживает некоторого уважения за то, что сумел справиться с этим сложным заданием еще до рассвета. Ведь ты наверняка понимаешь, что мне нельзя было остаться в стороне, особенно после того, как двух неопытных преторианцев быки забодали насмерть, а еще четверых так помяли, что те навсегда остались калеками. Думаю, стоит упомянуть, что быков было тридцать, поэтому можно себе представить, что творилось в загоне, когда неопытные солдаты пытались поймать животных. Меня тоже один раз сбили с ног, так что я получил несколько царапин, однако до вывихов и переломов дело не дошло, а боли я даже не почувствовал: не до того было. Чуть позже меня сильно ударил лапой один из медведей, но я едва ли не обрадовался этому, ибо понял, насколько мощны и свирепы звери, которым предстоит вскоре развлекать взыскательную римскую публику. Были срочно разбужены все столичные обувщики и портные. Звериных шкур у нас оказалось в избытке, потому что с недавних пор — под влиянием изысканных греческих нравов — мода вешать их на стены или покрывать ими ложа пошла на убыль. Это, конечно, нанесло мне значительный финансовый урон, но зато теперь я благодарил судьбу: мои склады были полны. Когда лучи утреннего солнца позолотили цирк Нерона, там уже вовсю кипела работа. На арене толкалось множество людей. Туда пришли актеры с яркими театральными костюмами, перекинутыми через руку, прибыла новая когорта преторианцев, которой было велено врыть в землю деревянные столбы, вслед за преторианцами появилось несколько десятков рабов, сразу принявшихся хлопотать возле этих столбов и на скорую руку возводить вокруг них навесы и хижины. На середину же арены с большим трудом приволокли огромную каменную глыбу. Повсюду то и дело вспыхивали яростные споры, иногда переходящие в потасовку: каждый считал свое занятие самым важным и не желал уступать место или ожидать какое-то время, чтобы наконец получить возможность выполнить порученное. Но больше всего мешали путавшиеся под ногами любопытные христиане, которые бродили от столба к столбу, отвлекая людей праздными вопросами. Впрочем, те из них, что безучастно лежали на песке, тоже препятствовали работе, ибо через них приходилось переступать. Моим зверям было очень тесно. Я даже приказал поместить некоторых в подвалы, а львы — так те вообще попали в конюшни: ведь прежде этот цирк использовался только для бегов. В конце концов самых сильных из христиан заставили помогать солдатам, а прочих усадили на скамьи для зрителей. Цирк был страшно переполнен. Уборных, разумеется, тоже не хватало, так что вскоре рабы получили приказ тщательно почистить и вымыть загаженные переходы между рядами. Но это почти не помогло, и в здании устойчиво сохранялся смрад испражнений. Чтобы в ложах императора и сенаторов не воняло мочой, я велел курить благовония. Я, конечно, все понимаю и, разумеется, согласен с теми, кто утверждал, что мои животные тоже не распространяли вокруг себя аромат ладана, однако, по-видимому, я так привык к резкому запаху, исходящему от хищников, что попросту не замечал его. Христиане почувствовали неясное беспокойство и стали собираться группками и молиться, восхваляя своего бога. Кое-кто из них, устрашающе вращая глазами, кричал и кружился в бешеном танце. Другие переговаривались между собой на непонятных языках. Глядя на христиан и наблюдая за их странным поведением, многие преторианцы одобряли решение Нерона и утверждали, что с колдунами надо поступать сурово и беспощадно. Никто из арестованных не подозревал еще об уготованной им участи. Даже самые рассудительные из обреченных на муки с изумлением и недоумением наблюдали за приготовлениями, а некоторые, хорошо знавшие меня, подходили с вопросом о том, когда же состоится суд. Они объясняли, что у них нет времени, что им давно пора домой, что там их ждут неотложные дела, и были уверены в оправдательном приговоре. Напрасно я пытался втолковать этим чудакам, что все уже решено и что им предстоит умереть за своего возлюбленного Христа. Они не верили мне и насмешливо улыбались, когда я советовал им получше сыграть роли в спектакле, которого с таким нетерпением дожидались римляне. — Ты любишь шутить и потому стараешься запугать нас, — говорили они с улыбками на лице. — Но мы-то знаем, что в Риме подобное невозможно. Они ничего не поняли даже тогда, когда их раздели донага, чтобы облечь в звериные шкуры. Пока портные торопливо делали стежок за стежком, арестанты хихикали и давали мастерам советы, а некоторые юноши и девушки весело рычали и притворялись, будто царапают друг друга когтями пантер и волков. Тщеславие заставило их спорить за красивейшие шкуры, и они завидовали своим единоверцам, получившим белее пушистые и роскошные «наряды». Христиане никак не могли взять в толк, что тут происходит на самом деле, хотя из подвалов слышался жуткий вой моих гончих псов. Когда Нероновы актеры принялись беззастенчиво отбирать для своих целей самых привлекательных женщин и мужчин, я заволновался и велел немедленно подыскать для изображения сцены с Диркой три десятка миловидных девиц. Пока Данаид и их египетских женихов обряжали в соответствующие костюмы, мне удалось-таки найти нужное количество молодых женщин в возрасте от шестнадцати до Двадцати пяти лет и отвести их в сторону, оберегая от наглых притязаний артистов. Думаю, вся страшная правда открылась христианам только тогда, когда с рассветом воины начали распинать самых опасных преступников. На кресты пошли те доски и бревна, что предназначались для укрепления звериных клеток и возведения дополнительных ограждений вокруг арены. Я отдал их с легким сердцем, потому что кресты ставили так тесно, что они как раз и образовали нужный забор. Однако радовался я недолго. Очень скоро выяснилось, что зрителям нижних рядов ничего не будет видно, ибо эти высокие столбы с перекладинами совершенно заслоняли арену. Тигеллин торопился в сенат, и после его отъезда всеми работами пришлось руководить мне. Времени почти не оставалось, а предстояло еще выкопать прочно укрепленные кресты, разместить четырнадцать из них — по числу римских кварталов — так, чтобы они не мешали обзору, и, отломав у остальных перекладины, поглубже вогнать столбы в землю, дабы арену окружил-таки простой, хотя и не слишком высокий забор. Я рассчитывал, что публика не очень огорчится, если христиан будут пригвождать прямо к ограде, а не к более эффектно выглядевшим крестам. Желая разгрузить цирк, префект преторианцев отправил под стражей тысячу осужденных женщин и мужчин в сады Агриппины, куда Нерон намеревался пригласить зрителей на вечернюю трапезу. Но нужно было позаботиться и о том, чтобы люди не голодали во время спектакля — ведь Ватиканский цирк находится за городом, и вряд ли кто отправится перекусить к себе домой. Императорские повара показали себя с наилучшей стороны: корзины со съестным (из расчета одна корзина на десять человек) все прибывали и прибывали. Не забыли, разумеется, и о сенаторах, которым предназначались кувшины с недурным вином и жареные цыплята, а также о всадниках, для которых приготовили тысячи две корзин. По-моему, не было никакой надобности сразу прибивать к ограде такое множество христиан и расходовать дорогостоящие гвозди. Вдобавок, я опасался, что крики распятых помешают представлению, хотя поначалу — очевидно от изумления — они вели себя на удивление тихо. Только не подумай, Юлий, что я говорю так из зависти к Тигеллину, который изобрел это новшество. Я вовсе не боялся, что зрители станут смотреть лишь на распятых и не уделят должного внимания моим четвероногим питомцам. Просто я понимал, что публика может заскучать, если ей придется наблюдать за извивающимися от боли сотнями людей. Когда тысяча человек кричит одновременно, их вопли наверняка заглушат и рев медведей, и рычание львов, и, конечно же, голоса актеров. Вот почему я собрал несколько христианских проповедников и отправил их к казнимым с просьбой вести себя во время представления потише или же в крайнем случае выкрикивать только имя Христа, чтобы публика знала, за что их карают. Проповедники, многие из которых тоже были облачены в звериные шкуры, отлично меня поняли. Беседуя со стонущими и причитающими людьми, они уверяли их, будто эти муки почетны, ибо точно так же умер Иисус из Назарета. Страдания продлятся всего лишь миг и сменятся блаженством вечной жизни, говорили они. Нынче же вечером все мученики окажутся в раю. Эти слова звучали весьма убедительно и проникновенно, и я не мог удержаться от улыбки. Когда же речь зашла о том, что сегодняшний день — величайший в жизни всех ожидающих казни невинных христиан, которым позволено пострадать за Иисуса, я начал кусать губы, чтобы не расхохотаться. Похоже, эти проповедники всерьез завидовали тем, кто корчился от боли, прибитый гвоздями к деревянному забору и к крестам на арене. В конце концов я не вытерпел, разозлился и довольно грубо предложил ораторам обменять ожидающее их короткое страдание на длительную агонию распинаемых, если им этого так уж хочется. И представь себе, Юлий, фанатизм христиан оказался столь велик, что один из проповедников, разорвав у себя на груди медвежью шкуру, начал умолять меня о милости — он, видишь ли, мечтал быть распятым. Я долго отнекивался, но он все не отставал, и мне пришлось уступить и приказать преторианцам пригвоздить его к одному из крестов. Солдаты, естественно, не обрадовались — им и без того хватало работы. Они даже несколько раз сердито ударили приговоренного, а потом стали спорить между собой о том, кому из них выпадет сомнительная честь вбивать гвозди в его руки и ноги. (У преторианцев немели пальцы от долгого махания молотками.) Я не возражал также против наказания проповедника плетьми, ибо надеялся, что от этого он ослабеет и, следовательно, раньше умрет. Закон милосерден — он позволяет бить тех, кого должны распять, чтобы сократить их муки на кресте. К сожалению, мы не успели высечь всех — времени было в обрез. Правда, самые добросердечные из преторианцев все же тыкали христиан копьями — дабы из них быстрее вытекла кровь. И, однако, я не мог не восхищаться дисциплинированностью римлян и их исполнительностью, благодаря которым осуществлялись даже самые бессмысленные из замыслов Нерона. Когда наступило утро и цирк стал заполняться толпами людей, со всех сторон спешившими к Ватиканским холмам, скамьи были уже чисты, строения на арене полностью готовы, участники представления соответствующим образом одеты, роли распределены, а распятые на своих крестах и заборе лишь извивались и негромко постанывали. Вой гончих и рев диких быков сулили зрителям замечательное развлечение. Пока самые нетерпеливые из них бились за лучшие места, тем, кто входил, как и положено, через главные ворота, давали свежеиспеченный хлеб и щепотку соли, а желающие могли даже освежиться кубком разбавленного водой вина. Чувствуя великую радость от того, что я — римлянин, я спешно умылся и прямо в конюшне, возле стога сена, облачился в свою тогу с красной каймой всадника. Я с удовольствием прислушивался к гулу возбужденной публики, будучи уверен, что ее ожидания оправдаются. Выпив пару кубков вина, я внезапно подумал о христианах, которые искренне радовались смерти, ожидая скорой встречи с Иисусом. Вообрази, Юлий, они призывали друг друга не плакать и не сетовать, но — смеяться и ликовать, презрев боль и страдания! Вино приятно кружило мою усталую голову, и я почти не сомневался в том, что в этот день мне будет сопутствовать успех. Однако знай я, что происходило тогда в курии, вряд ли мое настроение было бы столь безоблачным. Воспоминания и сейчас не дают мне покоя, и лучше я прерву ненадолго свой рассказ, чтобы собраться с силами. ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПРИГОВОР В день Ид (как это бывало всегда, за исключением летних месяцев) сенат собрался ранним утром на свое заседание в курии, которая, к недовольству многих, почти не пострадала во время великого пожара. Нерон спал так долго, что опоздал на церемонию открытия. Когда же он прибыл, то жизнерадостно приветствовал обоих консулов поцелуями, рассыпая многословные извинения за опоздание, причиной коего явились насущные государственные заботы. — Но, — пошутил он, — я готов подвергнуть себя любому наказанию, которое сенат решит назначить мне за небрежность, хотя и надеюсь, что почтенные сенаторы отнесутся ко мне снисходительно, когда услышат то, что я должен им сообщить. Сенаторы подавили зевоту и устроились поудобней на своих местах, готовясь к часовой речи, выдержанной в лучших традициях Сенеки. Но Нерон ограничился несколькими дежурными фразами о нравственном образе жизни, предписанном богами, и о наследии наших предков, а затем перешел прямо к делу. Этот опустошительный пожар [36] , случившийся летом, это ужасное несчастье, могущее сравниться только с разорительными набегами галлов, вовсе не было наказанием, отмеренным богами за некоторые политически необходимые меры, принятые в Риме, на чем упрямо настаивают отдельные недоброжелатели; нет, это было умышленное насилие и жесточайшее преступление против рода человеческого и государства, подобного которому история империи еще не знала. Преступниками были так называемые христиане, чье отталкивающее учение незаметно, но, к сожалению, чрезвычайно широко распространилось среди обитателей римского дна, то есть среди самых опасных и невежественных людей. Большинство христиан — иноземного происхождения, и многие из них даже не знают латинского языка; это разномастный сброд, который непрерывным потоком течет в наш город; эти бездельники не имеют корней, не имеют семьи и живут по бесстыжим обычаям, о чем уважаемые сенаторы, без сомнения, осведомлены. Заговор христиан тем более вредоносен, что эти презренные внешне держатся безукоризненно, соблазняя бедных бесплатной пищей и милостынями; делается же все это для того, чтобы заманить обманутых людей на тайные сборища, куда никогда не допускаются непосвященные и где господствует отвратительный дух ненависти к гражданам Рима. На этих сборищах они едят человеческую плоть и пьют человеческую кровь. Они также занимаются колдовством, по всей видимости налагая заклятие на больных и таким образом завлекая их в свои липкие сети. Некоторые из «обращенных» отдавали все, чем владели, главарям этой преступной секты. Тут Нерон сделан паузу, позволяя наиболее рьяным слушателям восклицаниями выразить ужас и отвращение, как того требовали законы риторики. Затем он продолжил свою речь. По нравственным соображениям он не хочет и не смеет публично обсуждать все те ужасы, что совершаются на христианских сборищах. Главное заключается в следующем: христиане, поверив собственным весьма странным пророчествам, сперва подожгли Рим, а затем, по приказу своих вождей, собрались на холмах, чтобы в ликовании ожидать пришествия Мессии, который якобы сокрушит империю, создаст новое царство и подвергнет всех своих противников жесточайшим наказаниям. Вынашивая этот план, христиане нарушали законы Рима и подрывали устои и мощь государства, ибо, как бы невероятно это ни звучало, некоторое количество наших безрассудных сограждан, надеясь на будущее вознаграждение, присоединилось к заговору. Доказательством яростной ненависти христиан к тому, что другие свято почитают, является их пренебрежение к римским богам, нелюбовь к искусству и отказ от посещения театра. Преступление, однако, было легко раскрыто, так как эти трусливые христиане принялись, едва их схватили, с радостью доносить друг на друга. Как только он, Нерон, услышал об этом деле, он немедленно принял меры для защиты государства и наказания поджигателей Рима. И тут ему неоценимую помощь оказал преторианский префект Тигеллин, который, конечно же, заслужил глубочайшую признательность сената. Затем, желая дать отцам города время обдумать услышанное, Нерон коротко рассказал о происхождении христианского учения. Зародилось оно в Галилее, и у истоков его стоял некий Христос — еврей и нарушитель общественного спокойствия. Он был приговорен к смерти как государственный преступник прокуратором Иудеи Понтием Пилатом в правление императора Тиберия, а возникшие из-за казни этого человека волнения были на какое-то время подавлены. Но его последователи стали распространять слухи о воскрешении Христа из мертвых, так что вредоносное суеверие возродилось в Иудее, а оттуда, как чума, оно расползлось едва ли не по всей империи. Евреи не признали христианства, сказал Нерон, и потому их нельзя обвинить в соучастии, как это делают многие из тех, кто разделяет старинные предрассудки и не терпит иудеев. Император даже счел нужным напомнить сенату, что евреи защищены особыми римскими законами, управляются своим собственным советом и приносят Риму много пользы. Это заявление, однако, не нашло должного отклика у сенаторов. Они всегда неодобрительно относились к тому, что многие императоры предоставляли (а затем нередко и подтверждали) исключительные права евреям империи. «Почему мы должны терпеть государство в государстве?» — возмущались они. — Часто говорят, — возвысив голос, продолжил Нерон, — что я наказываю преступников слишком мягко. Говорят, будто Нерон позволяет предавать забвению строгие обычаи наших предков и увлекает молодежь соблазнами изнеженной жизни, вместо того, чтобы прививать ей воинские навыки. И вот нынче пришло время доказать, что император вовсе не боится вида крови, и посрамить некоторых озлобившихся стоиков. Беспримерное преступление требует беспримерного наказания. Нерон призвал все свое художественное воображение, дабы придумать и предложить сенату спектакль, который, как он надеется, навсегда останется в анналах истории. — Уважаемые отцы-сенаторы, — вдохновенно заключил император, — скоро вы собственными глазами увидите в городском цирке, как Нерон наказывает христиан, врагов рода человеческого и римского государства. Произнеся эту речь, в которой он упоминал о себе в третьем лице, Нерон с насмешливым, притворно смиренным уважением предложил отложить все другие дела до следующего собрания сената; сейчас же, мол, почтенные сенаторы могут пойти в цирк, если, конечно, у консулов нет возражений. Консулы от имени государства поблагодарили Нерона за его предусмотрительность и быстрые действия по защите отечества от опасной угрозы и выразили удовлетворение тем, что он обнаружил истинных поджигателей Рима. После того, что случилось, болтливые языки умолкнут, и глупые слухи перестанут будоражить вечный город. Со своей стороны консулы высказываются за то, чтобы краткое изложение речи Нерона было опубликовано в сенатском вестнике, и одобряют предложение закрыть собрание. В соответствии со своими обязанностями они спрашивают почтенных отцов-сенаторов, не желает ли кто-нибудь из них высказаться, хотя, как им кажется, все и так совершенно ясно. Сенатор Тразея Пет [37] , тщеславие которого было уязвлено выпадом Нерона против стоиков, иронически предложил, чтобы сенат тут же вынес решение о необходимости благодарственного подношения богам в связи с отвращением от города столь великой опасности. Благодарственные подношения неоднократно совершались по поводу целого ряда позорных деяний. Почему же христиане не заслуживают подобного почета? Нерон, видимо, опасается колдовства, кое ему столь же немило, сколь и пренебрежение христиан театром. Нерон притворился, что ничего не слышал; оь лишь топнул ногой, чтобы ускорить процедуру, сенат быстро проголосовал за обычное жертвоприношение Юпитеру и другим богам. Консулы нетерпеливо спросили, хочет ли кто-либо еще говорить. И тут, совершенно вопреки своей привычке, мой отец, Марк Мецентий Манилиан, поднялся на ноги, чтобы его голос был лучше слышен, и, запинаясь, попросил слова. Несколько сенаторов, сидевших рядом, ухватили отца за тогу и шепотом принялись уговаривать его помолчать, так как им казалось, что он пьян. Но мой старик подобрал свою тогу, перекинул ее через руку, и начал говорить; его лысая голова тряслась от гнева. — Консулы, уважаемые сенаторы и ты, Нерон, первый среди равных, — сказал он. — Все вы знаете, что я редко выступал на заседаниях сената. Я не могу похвалиться великим государственным умом, хотя семнадцать лет я делал все, что мог, ради общего блага в комитете по восточным делам. В этих старинных стенах я видел и слышал много бесчестных и отталкивающих вещей, но никогда еще не приходилось мне наблюдать такого бесстыдства, как в это утро. Неужели мы пали так низко, что римский сенат молчаливо соглашается казнить, насколько мне известно, тысячи мужчин и женщин, среди которых есть сотни наших сограждан и даже несколько всадников — причем соглашается казнить их самой жестокой казнью, по недоказанному обвинению и без судебного разбирательства? Неужели отцы-сенаторы столь кровожадны? Послышались крики неодобрения, и Тигеллину разрешили дать объяснение. — Среди них нет ни одного всадника, — сказал он. — Либо же они скрыли это, стыдясь своего преступления. — Правильно ли я понимаю тебя? — спросил Нерон с плохо скрываемым нетерпением. — Итак, ты ставишь под сомнение мою честь и мое чувство справедливости? — Я сыт унижениями по горло, и они уже душат меня, — продолжал мой отец. — И я свидетельствую, что сам был в Иерусалиме и Галилее в дни Понтия Пилата, и на моих глазах распинали Иисуса из Назарета, которого называют Христос и который действительно есть сын божий, ибо я своими собственными глазами видел, что его могила была пустой, потому что он воскрес из мертвых на третий день. Евреи же лгут, когда отрицают это. Многие закричали, что старый сенатор сошел с ума, но наиболее любопытные потребовали, чтобы он продолжал. Большинство сенаторов затаило злобу на Нерона и на императорскую власть вообще. Всегда помни об этом, Юлий, сын мой. Итак, отцу разрешили говорить. — Возликовав душой, я, слабый человек, — промолвил он, — принял Христа уже давно, хотя и не мог жить по его заветам. Но, я думаю, он простит мне мои грехи и, быть может, позволит мне занять место в его царстве, каким бы оно ни оказалось, а каково оно — это мне пока не ясно. Я думаю, однако, что это царство милосердия, покоя и чистоты, оно либо здесь, на земле, либо там, на небе, либо где-то еще. Но это царство — не политическое. Поэтому и христиане не имеют политических целей; они лишь считают, что истинная свобода человека — в Христе и в том, чтобы следовать по его пути. Путей в жизни может быть много, и я никому не предлагаю искать различие между ними, но я верю, что все они в конце концов приведут в его царство. Иисус Христос, Сын Божий, помилуй мою грешную душу!.. Тут консулы прервали его, так как он отклонился от сути и пустился в философские рассуждения. — Я не желаю больше испытывать ваше и свое терпение всякой чепухой, — с досадой заявил Нерон. — Марк Манилиан уже сказал все, что хотел сказать. И я всегда считал, что мой отец, Божественный Клавдий, был не в своем уме, когда казнил свою жену Мессалину, а вместе с ней такое множество благородных граждан, что впоследствии был вынужден заполнить сенат изрядным количеством бесполезных людей. Слова Марка Манилиана доказывают, что он не достоин своей пурпурной каймы и золотого перстня. Надеюсь, всем вам ясно, что его ум в смятении, о причине которого я не осведомлен. И я предлагаю, принимая во внимание его почтенный возраст, удалить бывшего сенатора из нашего круга и сослать на окраину империи для восстановления умственного здоровья. По этому вопросу мы все, конечно же, единодушны, и я не вижу надобности голосовать. Однако некоторые сенаторы, поняв, что все равно отвечать за их поведение придется другому, захотели досадить Нерону. Поэтому они призвали Марка продолжать, если, разумеется, тому есть что добавить. Но первым взял слово Тразея Пет. — Да, — проговорил он, притворившись наивным, — мы все согласны, что Марк Мецентий сошел с ума. Но божественное умопомешательство иногда делает людей провидцами. Возможно, этот пророческий дар он унаследовал от своих этрусских предков. И если он не верит, что христиане подожгли Рим, каким бы правдоподобным это ни казалось после того, что мы только что услышали, тогда, быть может, он назовет нам истинных виновников пожара? — Смейся надо мной сколько угодно, Тразея Пет, — сердито ответил мой отец, — но поверь: твой конец тоже близок. Не нужно иметь дар ясновидца, чтобы понять, что я никого не обвиняю в поджоге Рима, даже Нерона, хотя очень многие из вас и хотели бы услышать, как подобное обвинение будет выдвинуто вслух, а не шепотом. Но я не знаю, виноват ли император. Я просто верю сам и прошу верить всех вас, что христиане не имеют отношения к поджогу Рима. Я совершенно убежден в этом. Нерон грустно покачал головой и поднял руку. — Я ясно дал понять, что не виню всех христиан, — сказал он. — Но у меня были достаточные основания осудить многих из них как врагов общества. Если же Марк Манилиан хочет заявить о том, что он сам является врагом рода человеческого, то дело становится серьезным и не может больше рассматриваться как простой случай душевного расстройства. Но Нерон глубоко ошибался, если думал, что может испугать моего отца и заставить его замолчать. Отец был упрямым человеком, несмотря на свой добродушный и тихий нрав. — Однажды вечером, — продолжал он, — на берегу озера в Галилее я встретил рыбака, на теле которого виднелись шрамы от ударов бича. У меня есть причина верить, что это был воскресший Иисус из Назарета. Он сказал мне, что я умру оттого, что буду восхвалять его имя. Я не понял его тогда, решив, будто он предсказывает мне нечто дурное. Но теперь я прозрел, и я благодарен ему за это пророчество. Итак, я славлю Иисуса Христа, Сына Божьего, и заявляю, что я — один из христиан. Я участвую в их обрядах, разделяя их мысли и вкушая их священную еду, и я приму то же наказание, что и они. И еще, уважаемые отцы-сенаторы: если вы этого еще не знаете, то сообщаю вам, что Нерон есть злейший враг рода человеческого. И вы ничуть не лучше своего императора, ибо покорно терпите его безумную тиранию. Нерон шепнул что-то консулам, и те немедленно объявили собрание тайным. Римские граждане, сказали они, не должны узнать об этом постыдном деле. Подумать только: римский сенатор признается в том, что является приверженцем мерзкого суеверия! Мой отец добился своего. Сочтя голосование излишним, консулы заявили, что сенат постановил лишить Марка Мецентия Манилиана широкой пурпурной каймы и сандалий с красными завязками. Два сенатора, выполняя это решение, на глазах у всего собрания сняли с моего отца тогу и тунику, стащили с его ног почетные сандалии и разломали его скамеечку из слоновой кости. Едва закончилась эта, прошедшая в полной тишине, процедура, как неожиданно поднялся со своего места сенатор Пуд Публикола и дрожащим голосом объявил, что он — тоже христианин. Но его пожилые друзья-сенаторы схватили смельчака и насильно усадили обратно на место, зажав ему рот ладонями и громко хохоча и топая ногами, чтобы утопить его слова в этом шуме. Нерон сказал, что на сегодня с сената довольно бесчестия, что заседание закончено и что не стоит обращать внимания на старческий лепет. Пуд происходил из рода Валериев и Публиколи, мой же отец был всего лишь усыновлен не слишком знатным Манилием [38] . Затем Тигеллин позвал центуриона, охранявшего галерею курии, приказал ему взять десять преторианцев и, постаравшись не привлекать внимания любопытных, отвести моего отца за городские стены, туда, где находилось ближайшее место казней. Конечно, его следовало бы отправить в цирк, чтобы казнить той же казнью, что и прочих христиан, однако, желая избежать скандала, император велел обезглавить моего отца мечом неподалеку от стен Рима. Естественно, центурион и его люди были рассержены, так как боялись, что опоздают на представление в цирк. Поскольку разжалованный сенатор остался совершенно нагим, они стащили накидку с какого-то раба, который глядел на выходящую из курии знать, и набросили ее на плечи отца. Удивленный раб побежал следом за отрядом, хныча и упрашивая вернуть его единственный предмет одежды. Тем временем жены сенаторов, сидя в носилках, дожидались своих мужей. Поскольку путь предстоял долгий, предполагалось, что шествие, в котором примут участие сенаторы и матроны, начнется неподалеку от цирка, там, куда на подушках уже принесли изображения римских богов. Туллия, потеряв терпение, ибо мой отец не появился и не прислал о себе никаких известий, покинула свои носилки, намереваясь идти на поиски супруга. Она помнила о том, что накануне вечером он вел себя довольно странно. Туллия начала расспрашивать о муже, но никто из сенаторов не посмел ей ответить, поскольку та часть заседания, которая касалась Марка Манилиана была объявлена тайной, и они поклялись молчать о том, что произошло. Недоумение женщины усилилось, когда Пуд громко потребовал, чтобы его отнесли домой, потому что он, мол, не желает быть свидетелем постыдного циркового спектакля. Это заявление побудило нескольких сенаторов, которые в душе сочувствовали Христианам, ненавидели Нерона и с уважением отнеслись к мужественному поступку моего отца, хотя и сочли его сумасбродным, последовать примеру Пуда и отказаться от участия в шествии. Бегая, как встревоженная наседка, взад и вперед у дверей курии и громко жалуясь на рассеянность и медлительность мужа, Туллия внезапно заметила причитающего раба и старика в накинутом на плечи невольничьем плаще, которого уводили куда-то преторианцы. Приблизившись, она узнала моего отца и, до крайности ошеломленная, остановилась, раскинув руки и преградив им дорогу. — О боги, что ты опять задумал, Марк? — в растерянности спросила Туллия. — Что все это значит? Я не принуждаю тебя идти в цирк, если ты находишь это зрелище неприятным, тем более что кое-кто здесь тоже отказался присутствовать на представлении. Давай сейчас же отправимся домой, и я даже обещаю не ссориться с тобой. Центурион, мечтая побыстрее покончить с этим делом, ударил ее своим жезлом и приказал отойти в сторону. Сначала Туллия решила, что ей все снится, но затем в ярости бросилась к обидчику, дабы выцарапать негодяю глаза; при этом она кричала, что его немедленно закуют в кандалы за то, что он осмелился тронуть жену сенатора. Таким образом скандал все же получил огласку. Несколько женщин выбралось из носилок, вопреки протестам своих мужей, и поспешило на помощь Туллии. Когда группа нарядных матрон окружила преторианцев, громко спрашивая, что тут происходит, мой отец, недовольный всеобщим вниманием, повернулся к Туллии и заговорил с ней. — Я больше не сенатор, — сообщил он жене, — и я добровольно иду с центурионом. Помни о своем положении и не визжи, как торговка рыбой. Что до меня, то я разрешаю тебе отправиться в цирк одной. Я думаю, тебе этого безумно хочется. — Спаси меня, Геркулес! — воскликнула Туллия, разразившись слезами. — Никто и никогда не называл меня торговкой рыбой! Если тебя обидели мои вчерашние слова о твоих любимых христианах, то ты мог бы так мне и сказать, а не ходить по дому мрачным и надутым. Нет ничего хуже мужчины, который скандалу предпочитает многодневное дурацкое молчание. Жены сенаторов, пытаясь смягчить Марка, смеясь, подтвердили это. — Она права, Манилиан, — поддержали Туллию матроны. — Неужели надо навсегда отказываться от скамейки слоновой кости только потому, что вы немного повздорили? Перестань капризничать и прости Туллию, если она и впрямь чем-то тебя обидела. Вы ведь муж и жена, и долгие годы прожили вместе. Вон, у вас обоих уже головы поседели. Туллия, глубоко оскорбленная словами приятельниц, сдернула свою праздничную головную накидку. — Посмотрите сами, старые сплетницы, — воскликнула она, — и убедитесь, что у меня нет еще ни одного седого волоска. А ведь я не крашу волосы, а только слегка подчеркиваю всякими арабскими средствами их естественный цвет. Так что чепуха все это насчет моих крашеных волос! Просто мне многие завидуют и оттого клевещут на меня. — Я переживаю сейчас самый торжественный миг моей жизни, — обратился отец к центуриону, — и не могу больше выносить всю эту женскую болтовню. Уведите меня прочь отсюда, как вам и было приказано. Здесь слишком шумно. Но женщины по-прежнему окружали их, и центурион не решался отдать приказ своим людям силой проложить дорогу, потому что его уже отругали за удар, нанесенный им Туллии. Кроме того, он не очень хорошо понимал, что происходит. Когда Тигеллин заметил, что возле курии собирается толпа, которая все увеличивается, он протолкался к моему отцу и, посерев от гнева, сильно толкнул Туллию в грудь. — Пошла прочь, проклятая сучка, — с презрением сказал он. — Ты больше не жена сенатора и не защищена своим положением. Если ты сейчас же не заткнешь глотку, я арестую тебя за нарушение спокойствия и оскорбление сената. Туллия смертельно перепугалась, когда поняла, что он говорит серьезно, но этот внезапный страх не смирил ее гордыню. — Чертово отродье, — обругала она его, вдруг вспомнив те слова, которые употребляли иногда друзья моего отца. — Отправляйся-ка лучше опять торговать лошадьми да прелюбодействовать с хорошенькими мальчиками. Ты превышаешь свои полномочия и нарушаешь закон, когда бьешь римлянку у входа в курию и угрожаешь мне, так как только городской префект может арестовать меня. Твое грубое поведение возбудит куда больше гнева, чем мои вежливые вопросы. Итак, я хочу знать, что здесь творится и куда направляется мой муж с этой почетной охраной. Предупреждаю, я обращусь к императору! Нерон уже выговаривал Тигеллину, к большой досаде последнего, за неудачные действия при аресте христиан. Поэтому Тигеллин решительно указал рукой на курию. — Нерон пока еще там, — усмехнулся он. — Поторопись, и ты застанешь его. Уверяю тебя, я действую по его приказу. — Не жертвуй ради меня своей жизнью, дорогая моя Туллия, — предупредил ее мой отец. — И не омрачай последние мгновения мой жизни. Прости, если я обижал тебя, и прости, что я не был тем мужем, которого ты себе желала. Ты всегда была хорошей женой, хотя мы частенько спорили друг с другом. Туллия была так счастлива, что, совершенно позабыв о Тигеллине, бросилась мужу на шею. — Ты действительно сказал «дорогая моя Туллия»? — радостно воскликнула она. — Подожди немножко, я сейчас вернусь. Улыбаясь сквозь слезы, она прошла к Нерону, сидевшему с расстроенным видом, и почтительно приветствовала его. — Будь так любезен и объясни мне, — обратилась она к императору, — суть этого злосчастного недоразумения. Я уверена: все можно уладить, если обе стороны готовы проявить добрую волю. — Твой муж глубоко оскорбил меня, — ответил Нерон, — но я, конечно, могу простить его. К сожалению, он также публично, перед всем сенатом, признался в том, что он — христианин. Сенат лишил его должности и приговорил, как врага человечества, к отсечению головы. Будь благоразумной и храни молчание, так как мы хотим избежать огласки и скандала. Против тебя я ничего не имею. Ты можешь по-прежнему владеть своей собственностью, однако собственность твоего мужа должна быть конфискована государством за его преступления. Туллия отказывалась верить своим ушам. — Что за странные времена?! — вскричала она, не в силах сдержать свое возмущение. — И что же, никаких других обвинений против моего мужа не выдвинуто? Он виноват лишь в том, что свихнулся и по глупости стал христианином? — За зло, ими совершенное, все христиане подлежат смертной казни, — нетерпеливо ответил Нерон. — А теперь иди прочь и не докучай мне больше — ты же видишь, я тороплюсь. Мой долг перед государством требует, чтобы я, его первый гражданин, возглавил шествие в цирк. Тогда Туллия гордо вскинула голову, совсем забыв о дряблой складке под подбородком. — Я прожила очень пеструю и не слишком упорядоченную жизнь, — заявила она, — и не всегда вела себя так, как подобает женщинам моего круга. Но я — римлянка, и я пойду рядом с моим мужем, куда бы он ни отправился. Где муж, там и его жена. Итак, объявляю, что я — тоже христианка. Это было неправдой. Напротив, она постоянно отравляла жизнь моего отца бесконечным нытьем и презрительными отзывами о его друзьях-христианах. Но сейчас она повернулась лицом к любопытствующей толпе сенаторов и их жен. — Слушайте меня, — громко закричала она, — ты, сенат, и вы, граждане Рима. Я, Туллия Манилия, из рода Валериев и из рода Суллы — христианка. Я славлю Христа из Назарета и его царство! Для большей убедительности она воскликнула затем «Аллилуйя!», так как много раз слышала, что евреи повторяли это слово на своих собраниях, когда спорили с христианами о различных путях веры. К счастью, ее голос не был далеко слышен, к тому же Тигеллин закрыл ей ладонью рот. Когда жены сенаторов увидели, как разгневался Нерон, они поспешили вернуться к своим носилкам, намереваясь при первой же возможности вытянуть из мужей правду о том, что же в действительности произошло в сенате. Нерону с трудом удавалось сохранить свое императорское достоинство. — Что ж, пусть будет по-твоему, безумная женщина, — согласно кивнул он. — Но ты должна держать рот на замке. Конечно, было бы справедливо отправить тебя в цирк, чтобы наказать вместе с остальными твоими единоверцами, но ты слишком безобразна, слишком стара и морщиниста, чтобы тешить там зрителей. Тебя, как и твоего мужа, ждет меч. И за это ты должна благодарить не меня, а своих высокочтимых предков. Из-за вмешательства Туллии скандал стал таким громким, что Нерон, как бы он того ни желал, не посмел бы послать супругу разжалованного сенатора на арену к диким зверям. Пока преторианцы вели Туллию сквозь густую толпу назад, к моему отцу, Нерон обратился к Тигеллину и гневно приказал ему наложить арест на все имущество моего отца, а также велел немедленно доставлять в цирк любого, кто признается в том, что он христианин. Одновременно служащие магистратуры должны были опечатать дом и изъять все бумаги, связанные с имуществом моего отца и Туллии. — И бумаги эти не трогай, — предупредил Нерон Тигеллина. — Я считаю себя наследником Манилиев, поскольку ты вынудил меня лично принять меры по наведению общественного порядка, ибо ты сам пренебрегал ими. Единственное, что утешало его в гневе, так это мысль об огромном состоянии Туллии и моего отца. Тем временем толпа росла, и оказались там и пребывавшие на свободе христиане. Обеспокоенные участью своих братьев и сестер во Христе, они все еще стояли возле курии, до последнего надеясь, что сенат своей властью спасет приговоренных христиан от ужасов цирка. Среди них выделялся юноша, на одежде которого ярко алела узкая красная кайма и который не поспешил следом за всеми, чтобы занять себе в цирке место на всегда переполненных скамьях для всадников. Когда преторианцы с центурионом во главе повели моего отца и Туллию к ближайшему месту казни, он пошел за ними вместе с еще несколькими христианами. Преторианцы обсудили, каким образом они смогут побыстрее справиться с поручением, чтобы успеть на представление, и решили отправиться к воротам Остиана и совершить казнь у надгробного памятника. Обычно там не казнили, но, по крайней мере, это место находилось за городскими стенами. — Если там не место казни, то теперь оно им станет. Сделаете почин, — шутили преторианцы, обращаясь к осужденным, — будете первыми, кого там лишат жизни. Во всяком случае, почтенной матроне не придется далеко шагать в своих позолоченных сандалиях. Туллия резко возразила, что может пройти столько же, сколько ее муж, причем без всякого труда, и никто не помешает ей в этом. В доказательство своей выносливости она стала поддерживать моего отца, который, одолеваемый возрастом и выпитым предыдущей ночью вином, да к тому же не привыкший к физическим усилиям, вскоре начал пошатываться. И все-таки он не был ни пьян, ни помешан, когда поднимался в курии с сенаторского места, чтобы выступить с речью; он тщательно готовился к этому дню. Это выяснилось при обыске в его доме. Похоже, он в течение нескольких недель занимался приведением в порядок финансовых дел, а в последнюю ночь сжег все приходные книги и список своих вольноотпущенников вместе со своей перепиской с ними. Мой отец не любил говорить со мной о делах, но я знал, что он не считал собственность вольноотпущенников своей, хотя, чтобы их не обидеть, принимал подарки, которые они ему преподносили. Только спустя много дней после его смерти я узнал, что отец отослал преданным ему вольноотпущенникам огромные суммы денег наличными, стремясь таким образом запутать городских чиновников. И это ему удалось. У магистрата возникли серьезные трудности при оценке поместья и всего состояния, и в конце концов Нерону не досталось ничего дорогостоящего, не считая, разумеется, деревенского имения Туллии, которое они с отцом не могли продать, ибо оно полагалось им по рангу; также, конечно, Нерон забрал себе огромный римский дом на Виминале со всеми предметами искусства и золотой и серебряной утварью. Служащим магистрата, занимавшимся оценкой имущества опального сенатора, не повезло еще в одном: преторианцы, выполняя отданный Нероном в спешке приказ, арестовывали в доме моего отца всякого, кто называл себя христианином. В результате у них в руках оказалось несколько весьма осведомленных в делах своего хозяина писцов, о смерти которых Нерон потом горько сожалел. Всего же из дома отца в цирк было уведено тридцать человек. Для меня же самым ужасным было то, что мой сын Юкунд и престарелый Барб тоже оказались среди задержанных. Полученные во время пожара ожоги так искалечили Юкунда, что он мог передвигаться с большим трудом и только на костылях; поэтому его несли в цирк в носилках вместе с пожилой служанкой Туллии. Эта женщина была злыдней и сплетницей, но она охотно признала себя христианкой, когда услышала, что Туллия поступила именно так. Никто из них не понимал, зачем их тащат в цирк, пока они не оказались запертыми в конюшнях. По дороге туда они все еще думали, что Нерон хочет показать христианам, как будут наказывать поджигателей Рима. Преторианцы так спешили, что не сочли нужным сообщить им правду. У ворот Остиана — где было много уцелевших от пожара мелких лавок и постоялых дворов со стойлами для лошадей и носилками напрокат — мой отец неожиданно остановился и сказал, что его мучит жажда и что перед казнью он хотел бы освежиться вином. Он также предложил вина преторианцам, чтобы вознаградить их за хлопоты, которые он и его жена причиняют им в этот праздничный день. У Туллии было с собой много серебряных монет — ей полагалось бросать их в толпу во время шествия. Хозяин ближайшего постоялого двора торопливо принес из погреба кувшин со своим лучшим вином, и все с удовольствием выпили: ведь преторианцам тоже было жарко в этот ясный осенний день. Мой отец, не будучи больше высокопоставленным лицом, со спокойной душой пригласил выпить христиан, что шли за ним, а также оказавшихся неподалеку крестьян, которые, не зная о празднике, понапрасну приехали в город продавать фрукты. После нескольких чаш вина Туллия помрачнела и в своей обычной манере стала спрашивать, действительно ли моему отцу необходимо снова напиться, причем на этот раз в дурной компании. — Дорогая Туллия, — мягко заметил ей муж, — попытайся понять, что я больше не сенатор. Мы с тобой приговорены к смерти и потому находимся в куда более жалком положении, чем эти дружелюбные люди, которые так добры, что делят с нами вино. Я слаб телом и духом; впрочем, я никогда и не хвастался своим мужеством. Вино прогоняет неприятное ощущение, которое я испытываю в шее чуть пониже затылка. И мне доставляет большое удовольствие мысль о том, что нынче совершенно не надо опасаться болей в желудке и завтрашнего горького похмелья, которое ты всегда так сильно усугубляла своими колкими словами. Так перестань же волноваться, моя дорогая Туллия. Он умолк, потягивая вино. — Подумай также и об этих честных солдатах, — продолжал он еще более пылко. — Из-за нас они лишаются волнующего зрелища в цирке Нерона. Там христиане тоже попадают в царство божье, правда, пройдя сквозь пасти диких зверей, сквозь пламя и распятие, и еще всякими другими не очень приятными путями, которые Нерон с его артистическим талантом придумал для них. Пожалуйста, — обратился отец к преторианцам, — не спрашивайте моего согласия, друзья мои, если захотите спеть. Но отложите до вечера свои рассказы о женщинах, поскольку с нами здесь моя добродетельная жена. Для меня это день великой радости, ибо сейчас наконец-то исполняется пророчество, мысль о котором терзала меня почти тридцать пять лет. Давайте же выпьем, дорогие братья, и ты, моя добрая жена, во славу имени Христа. Я не думаю, чтобы он был против этого, учитывая, куда мы все сейчас направляемся. Что же касается лично меня, то ему приходилось судить многие худшие мои недостатки, так что эта скромная выпивка не намного усугубит мою вину. Я всегда был слаб и себялюбив, и в свою защиту я лишь скажу, что он, Христос, является пастырем, опекающим равно как здоровых, так и шелудивых овец. Я припоминаю рассказ о том, как он однажды среди ночи пошел искать заблудшую овцу, потому что полагал, что ее возвращение стоит больше, чем все остальное стадо. Преторианцы внимательно слушали. — В том, что ты говоришь, благородный Манилиан, есть много правды, — наконец отозвались они. — И у нас в легионе частенько именно самые слабые и самые робкие оказываются впереди и решают исход сражения. И никто из нас не оставит в беде раненного или окруженного врагами товарища, даже если из-за этого придется рисковать всей манипулой [39] . Засады, конечно, иное дело… Тут они начали хвалиться шрамами и рассказывать друг другу о своих походах в Британию, Германию, страны Дуная и в Армению, после возвращения из которых их как раз и сделали преторианцами в столице. Они были так заняты воспоминаниями, что мой отец воспользовался возможностью поговорить со своей женой. — Почему ты сказала, что ты — христианка? — спросил он Туллию. — Ты же не веришь, что Иисус из Назарета есть Сын Божий и Спаситель мира. Тебе вовсе не нужно было говорить этого. Ты даже не крещена. Причащалась ты всегда неохотно, только ради приличия, чтобы до конца исполнить свой долг хозяйки дома, и по-моему, так ни разу и не попробовала хлеб и вино, освященные именем Христа. Мне жаль, что я втянул тебя во все это. Я, видишь ли, полагал, что, оставшись вдовой, ты будешь жить той жизнью, которая тебе всегда нравилась. Ты бы скоро нашла себе другого, лучшего мужа, потому что, на мой взгляд, ты все еще прекрасна и очень хорошо выглядишь для своего возраста. Кроме того, ты богата. Я надеялся, что поклонники толпой поспешат к твоему дому, когда траур закончится, и эта мысль даже не вызывала во мне чувства ревности, ибо твое счастье более важно для меня, чем мое. У нас с тобой никогда не было согласия по поводу Христа и его царства. — Я так же привержена христианству, как и ты, мой дорогой Марк, — возразила Туллия, — ибо умру вместе с тобой за прославление имени Христа. Я раздала свое имущество бедным, чтобы ублажить тебя, когда уже больше не могла терпеть твое вечно плохое настроение. Разве ты не заметил, что я никоим образом не упрекнула тебя, хотя своим ужасным упрямством ты опозорил наше имя в сенате? У меня есть свое мнение о твоем глупом поведении, но в такой момент, как сейчас, я лучше промолчу, чтобы еще раз не обидеть тебя. Расчувствовавшись, она обвила руками шею моего отца, поцеловала его и увлажнила своими слезами его щеки. — Я не боюсь смерти, — призналась она ему, — если умру вместе с тобой, Марк. Мне невыносима мысль остаться вдовой после твоей гибели. Ты — единственный мужчина, которого я действительно любила когда-либо, хотя с двумя мужьями мне пришлось развестись, а еще одного проводить в могилу, прежде чем я нашла тебя снова. Когда-то ты бессердечно покинул меня, не подумав о моих чувствах, но я последовала за тобой даже в Египет. Я признаю, что у меня были для этого и другие причины, но у тебя у самого была в Галилее еврейка, а потом эта ужасная Мирина, в добропорядочности которой ты меня не убедишь, даже если воздвигнешь сотни се статуй на всех рыночных площадях Азии, Но в то время и у меня были свои слабости. Главное же сейчас — это то, что ты меня любишь и говоришь мне, что я прекрасна, хотя волосы у меня на самом деле крашеные, на шее складки и морщины, и рот мой полон вставных зубов. Пока они разговаривали, юноша-христианин с узкой красной каймой на тунике, осмелев после выпитого вина, спросил центуриона, есть ли у него приказ арестовывать всех встреченных им христиан. Центурион замотал головой и сказал, что ему лишь велели казнить моего отца и Туллию, причем проделать это в безлюдном месте. Тогда молодой всадник сказал, что он тоже христианин, и предложил моему отцу разделить с ним священную христианскую еду, хотя сделать это за закрытыми дверями они не смогут, да и вечер еще не наступил. Но, может быть, добавил он, это допустимо, учитывая сложившиеся обстоятельства. Центурион объявил, что у него нет возражений и что он не боится колдовства; на самом деле ему было любопытно — ведь о христианах говорили много странного. Мой отец охотно согласился, но попросил юношу благословить хлеб и вино. — Я не могу сделать этого сам, — сказал мой отец, — возможно, из-за моего собственного тщеславия и упрямства. Но тогда в Иерусалиме на учеников Христа из Назарета снизошел святой дух, и они окрестили множество людей, чтобы этот дух снизошел и на них тоже. Всем своим сердцем я желал принять крещение вместе с другими, но они мне отказали, потому что я не был чист духовно; они попросили меня также молчать о тех вещах, которые я не понимал. На всю жизнь я запомнил их заветы и никогда и никого не наставлял; только иногда — и, наверное, напрасно — я говорил о том, что сам видел, или о том, что почитал правдивым. Иногда случалось, я пытался разрешить недоразумения. Я был крещен здесь, в Риме, когда Кифа в своем великодушии попросил меня простить его за то, что он мне тогда грубо отказал. Он давно уже был в долгу передо мной, потому что однажды в горах Галилеи, на пути в Иерусалим, я одолжил ему осла, чтобы он смог отправить домой в Капернаум свою тещу, которая поранила ногу. Извините мне мою болтовню. Я вижу, солдаты зевают и глазеют на небо. Многие старики любят поговорить о прошлом, и я не исключение. Ну, а от вина мой язык совсем распустился. Мужчины-христиане встали на колени, и Туллия тоже последовала их примеру, и несколькими словами молодой всадник освятил хлеб и вино, уподобив их плоти и крови Христа. Они помолились со слезами на глазах и потом нежно поцеловали друг друга. Туллия сказала, что в ней все трепещет, словно в предвкушении рая. Она пойдет рука об руку с моим отцом, добавила она, туда, куда он сейчас отправится. Преторианцы пошептались между собой и признались, что они не увидели ничего дурного в этом колдовстве. Затем, опять взглянув на небо, центурион многозначительно откашлялся. Мой отец торопливо оплатил счет, не забыв о щедром вознаграждении за услугу, и отдал оставшиеся деньги центуриону, чтобы он разделил их между солдатами. При этом он снова попросил у преторианцев прощения за причиненное беспокойство и благословил их во имя Христа. Центурион вежливо предложил отцу и Туллии зайти за надгробный памятник, поскольку у него есть приказ действовать тихо и незаметно. Тут всадник-христианин разразился рыданиями и сказал, что, когда он освящал хлеб и вино, он неожиданно почувствовал в себе такие силы и уверенность, что больше не желает пребывать в ожидании. Его терзает мысль, что многим смиренным христианам разрешено принять муки в цирке ради славы Христа, а сам он, еще юноша, возможно, не проявит в надвигающиеся времена гонений должной стойкости. Поэтому он просит центуриона отрубить и его голову, позволив ему тем самым немедленно отправиться в самое прекрасное из всех путешествий. Он виновен в той же степени, что и другие христиане, и его следует наказать так же, как их. Центурион изумился, но после недолгого размышления признал, что, вероятно, ни в коей мере не изменит своему долгу, если разрешит молодому человеку умереть вместе с моим отцом и Туллией. Как только он согласился, некоторые из присутствовавших при разговоре христиан, сидевшие неподалеку, стали страстно умолять доставить это удовольствие и им. Однако я обязан пояснить, что, как мне рассказывали, все они прежде отведали вина, предложенного им моим отцом, причем в изрядных количествах. Но центурион твердо отказал им, заявив, что Даже его благосклонность имеет свои пределы. Одного христианина сверх предписанного ему количества он, пожалуй, еще может казнить и даже доложить об этом начальству, но массовая казнь привлечет ненужное внимание, да и заполнять восковые Дощечки, сочиняя отчет о случившемся, ему будет сложно: не очень-то он любит писать. Впрочем, он добавил, что все увиденное и услышанное произвело на него такое впечатление, что он бы очень хотел когда-нибудь побольше узнать о всех этих вещах, веровании и обрядах христиан. Христос, очевидно, могущественный бог, если сумел внушить своим приверженцам, будто смерть радостна. По крайней мере ему ни разу не приходилось встречать человека, который добровольно пожелал бы умереть, например, за Юпитера или хотя бы за Вакха. Вот разве что за Венеру могли бы найтись охотники. Преторианцы отвели моего отца, Туллию и всадника, чье имя центурион в последний момент нетвердой рукой нацарапал на восковой дощечке, за надгробный памятник и выбрали среди себя лучшего воина, который умел рубить головы с одного удара. Мой отец и Туллия умерли, стоя на коленях и держась за руки. Некий христианин, видевший казнь и впоследствии поведавший мне о случившемся, утверждал, что земля задрожала, а небо полыхнуло огнем, ослепив присутствующих. Но я думаю, он сказал так, чтобы сделать мне приятное; возможно, впрочем, что все это ему приснилось. Преторианцы бросили жребий, желая выяснить, кому оставаться охранять тела до появления родственников, которые возьмут на себя заботу о них. Когда те, кто стоял рядом, увидели, что происходит, они вызвались сами присмотреть за покойниками, ибо все христиане — братья и по-родственному обязаны помогать друг другу даже после смерти. Центурион нашел это утверждение юридически сомнительным, но с благодарностью принял предложение, так как не хотел лишать кого-нибудь из своих людей удовольствия побывать на цирковом представлении. Было уже около полудня, когда солдаты поспешили обратно в город, к мосту, ведшему на другую сторону реки, в надежде успеть-таки занять в цирке стоячие места рядом с остальными преторианцами. Христиане и впрямь позаботились о телах моего отца, Туллии и молодого всадника. Из уважения к древнему роду последнего я не буду открывать его имени, тем более что он был единственным сыном престарелых родителей, которым его безумный поступок принес большое горе. Они баловали своего ребенка и смотрели сквозь пальцы на его увлечение христианством, надеясь, что со временем он изменится; большинство молодых людей, женившись, действительно остепеняется и забывает прежние бесплодные философские теории. Тела были погребены по христианскому обычаю, то есть их не сожгли, а закопали в землю. Так мой отец и не воспользовался местом, которое он купил для себя возле могил правителей в Цере, но я не думаю, что он был бы этим огорчен. В те времена христиане как раз начали рыть подземные ходы и залы и хоронить там своих мертвецов. Говорят, будто теперь они проводят в этих подземельях свои тайные собрания. Это считается убедительным свидетельством того, что их вера прочна, ибо они не уважают даже собственных покойников. Но как бы то ни было, отнесись к катакомбам с почтением, Юлий, сын мой, и не трогай их, когда придет твое время, так как в одной из них лежит отец твоего отца — лежит в ожидании дня воскрешения. В полдень в цирке началась раздача корзинок с едой. Нерон, наряженный возничим, пустив белоснежных лошадей в галоп, дважды объехал вокруг арены на своей позолоченной колеснице, приветствуя ликующих зрителей и желая всем приятного аппетита. Помимо корзинок, много еды было брошено прямо в толпу, хотя и не в таких количествах, как бывало прежде, потому что огромное строительство, затеянное Нероном, начинало уже отражаться на состоянии его финансов. Он очень надеялся, что этот необычный спектакль порадует плебеев, и в этом он был, без сомнения, прав. К тому времени я уже успокоился и чувствовал себя вполне удовлетворительно, хотя ответственность за большую часть спектакля после перерыва на еду возложили на меня. По правде говоря, театрализованное действо, придуманное Нероном, не могло прийтись публике по вкусу. Я думаю, основная вина за это лежит на его приближенных, которые выступили постановщиками, совершенно не имея понятия о христианском образе жизни. Не очень-то мне хочется хвалиться, однако правда такова, что толпа была бы совершенно разочарована утренним представлением, если бы не мои дикие собаки, которые просто превзошли себя в самом начале спектакля, сразу после шествия сенаторов с изображениями богов и сокращенного изложения речи Нерона. На арену тогда выгнали около тридцати христиан, облаченных в звериные шкуры, а затем к ним выпустили пару десятков собак. Собаки, почуяв знакомый запах, великолепно справились со своим делом. Они без малейших колебаний нападали на людей, преследовали убегающих от них христиан по всей арене, ловко валили их наземь, злобно хватая за ноги, и, не тратя времени даром, с рычанием вгрызались в горло своих жертв. Собак нарочно морили голодом, однако они не останавливались, чтобы поесть; в крайнем случае они лишь торопливо лизали кровь, пытаясь немного утолить жажду, и тотчас возобновляли охоту. Я от всего сердца похвалил их дрессировщика. Свадьба Данаид получилась вовсе не такой, какой была задумана. Христианские юноши и девушки, наряженные соответствующим образом, не желали исполнять свадебные танцы, а, прижавшись друг к другу, безучастно стояли в середине арены. Пришлось отправить им на подмогу профессиональных актеров, которые должны были оживить представление. Замысел состоял в том, что после свадьбы невесты различными способами убивают своих женихов, как это делали дочери Даная. Но «невесты»-христианки категорически отказались лишать кого-либо жизни, хотя в этом случае юноши погибли бы легкой смертью. Солдатам велели зарубить нескольких из них, а остальных крепко связать и поставить между кучами хвороста вместе с другими преступниками, ожидавшими сожжения. Я должен сказать, что толпа в цирке отлично повеселилась, когда Данаиды с решетами в руках бегали от чанов с водой к огню и обратно, пытаясь залить костры. Вопли горевших христиан были столь пронзительны, что звуки водяного органа и других инструментов не могли их заглушить; эти вопли заставляли девушек бегать все быстрее. В заключение был подожжен великолепно разукрашенный деревянный дом, внутри которого, прикованные цепями ко всем окнам и дверям, находились христианские старики и старухи. Когда пламя начало лизать их руки и ноги, публике предстала правдивая картина великого пожара Рима. Многие из девушек, гасивших огонь, погибли, когда без всякой необходимости побросали свои решета и кинулись в огромный костер, надеясь, быть может, вытащить оттуда своих родственников. Весь цирк, и в особенности верхние ряды, где сидели простолюдины, заходился от смеха. Но некоторые сенаторы демонстративно отвернулись, а со скамей всадников послышались критические реплики по поводу ненужной жестокости, хотя, несомненно, лучшим наказанием для поджигателей Рима была как раз смерть в огне. Пока все это продолжалось, в цирк доставили людей, арестованных в римском доме моего отца. Их бросили к остальным приговоренным узникам. Когда Барб и Юкунд поняли, что именно должно вот-вот произойти, попытались найти возможность поговорить со мной, но у них ничего не вышло. Стража притворилась, будто не слышит их, потому что очень многие из арестованных уверяли в своей невиновности и ссылались на знакомство со знатными гражданами — ведь крики с арены проникали даже в самые дальние подвалы и стойла. Всех смертников уже распределили по группам соответственно тем ролям, которые им предстояло сыграть на арене, причем группы эти, порядка ради, находились в разных местах, так что у меня не было причины спускаться вниз, в подвалы, или заходить в помещения, где содержались арестованные, чтобы последить за ходом дела. Я целиком положился на опытных помощников и оставался на своем почетном месте, радуясь аплодисментам и чувствуя авторскую гордость за организацию сцены со зверями. У меня не было бы времени пойти в подвалы, даже если бы мне и передали, что кто-то хочет говорить со мной. Вдобавок Юкунд, пребывая в состоянии сильнейшего замешательства и неопределенности, уверился в том, что стало известно о его участи в некоем братстве, на самом деле весьма маленьком и незначительном, созданном им вместе с несколькими мальчиками из восточных провинций в палатинской школе; теперь же, мол, ему предстоит понести заслуженное наказание. Эти юноши по молодости лет и глупости выступали за то, чтобы разгромить Парфию и основать на востоке новую столицу. Между прочим, подобные мысли посещали иногда даже самого Нерона — тогда, к примеру, когда он уставал от сената, — с той лишь разницей, что, по их мнению, после успешной войны с Парфией римляне будут обязаны отойти в сторону, оставив власть в руках представителей восточных монархических династий. Естественно, стань эти мальчишеские идеи широко известны, никто не воспринял бы их всерьез, ибо какой может быть спрос с детей? Но Юкунд, которому исполнилось всего лишь пятнадцать и который только что получил право носить мужскую тогу, был так тщеславен, что решил, будто его наказывают за участие в политическом заговоре. Когда мой сын понял, что должен умереть, он во всем признался Барбу, и, так как им не удалось поговорить со мной, оба решили умереть достойно. И я не знаю, сумел бы я помочь несчастным, даже если бы узнал об их участи — ведь Нерон был обозлен тем, что случилось в сенате, и почти наверняка обрушил бы на меня свой гнев. Из практических соображений я устроил все таким образом, чтобы в течение всей второй части программы на арене находились дикие звери. Стремясь разнообразить представление и сделать его более захватывающим, я решил вооружить тех христиан, которые пожелают сразиться с животными. Перед самым выходом на арену им были розданы мечи, кинжалы и дубинки с шипами. Юкунд и Барб объявили, что выбирают львов и мечи. Оспаривать этот выбор никто не стал, потому что, к сожалению, большинство христиан не захотело выступать, и только немногие заявили о своем желании сразиться с хищниками. Основная же часть приговоренных решила умереть с покорностью, чтобы отправиться в рай по уже проторенной дороге. После перерыва, намереваясь расшевелить уставших зрителей, я выслал на арену группу христиан в звериных шкурах и еще одну стаю голодных собак. Однако на этот раз животные не стали слушаться свистков и, отлично справившись с задачей, принялись кружить по песку. Впрочем, ругать своих помощников мне было не за что: публика с удовольствием глядела на зверей с окровавленными мордами; правда, стоили эти гончие псы недешево, и со временем их все же следовало бы вернуть в клетки, а не отдавать на съедение более крупным хищникам. Затем наступил черед трех наших львов. Это были красивые животные, и я имел все основания гордиться ими. По совету моих опытных подчиненных для львов я приберег группу немощных стариков, старух, калек и подростков, поскольку ничто так не забавляет толпу и не вызывает такого смеха, как вид детей и калек, убегающих от диких зверей. Вот почему Юкунд очень подходил для львиной охоты. Сначала этих людей, многие из которых едва волочили ноги от старости и болезней, согнали в центр арены; при этом дрессировщики хлыстами отгоняли собак. К счастью, собаки не проявили к людям никакого интереса, так как на них не было звериных шкур со следами свежей крови. Затем на песок вступили Юкунд и Барб с мечами в руках; за ними следовал примерно десяток вооруженных христиан. При виде юнца, прыгающего на костылях, и беззубого старика с мечом, остановившихся напротив императорской ложи, толпа разразилась оглушительным хохотом. Я был раздосадован таким отношением зрителей и бросил быстрый взгляд на Нерона. Я подозреваю, что его оскорбил этот смех (как, впрочем, и вся моя неудачная затея, хотя такой реакции я не мог предвидеть). Ему, однако, удалось сдержаться, и он громко захохотал вместе со зрителями. Я должен признаться, что тоже готов был потешаться над самонадеянностью Юкунда и Барба, но только до тех пор, пока я не узнал их. Однако вначале, когда они остановились на середине арены и выстроили своих вооруженных соратников кольцом вокруг стариков и детей, я не имел ни малейшего представления, что это за люди. Я бы не смог вообразить ничего более невероятного, чем мой собственный сын и мой самый верный слуга, которые гибнут на арене римского цирка в схватке с дикими зверями. Несколько мгновений я даже задавался вопросом, кому именно пришла в голову «блестящая» мысль поставить эти две комические фигуры во главе тех, кто сразится со львами? Уверен, и Юкунд, и Барб были глубоко уязвлены хохотом публики. Они-то выбрали львов потому, что ветеран рассказал мальчику, как в молодости я голыми руками поймал такого же огромного зверя вблизи Антиохии. В тот давний день и сам Барб проявил незаурядную смелость; думаю, именно тогда он решил, что прекрасно знает все повадки львов. Оберегая Юкунда, ветеран приказал ему отложить костыли и встать на колени у него за спиной с тем, чтобы львы не смогли сразу же опрокинуть подростка на песок арены. Закрывая Юкунда собой, Барб хотел дать тому возможность показать зрителям свое мужество. Я думаю, что Барб, в обмен на признание Юкунда, рассказал мальчику, кем я ему на самом деле прихожусь. Этого не знал никто, кроме моего отца и Барба. О последствиях моего юношеского прегрешения я не говорил даже Клавдии, хотя и похвалился перед ней своей связью с Лугундой, дочерью одного из британских царей, когда вернулся в Рим из Британии. Едва львам отворили ворота, как Юкунд попытался привлечь мое внимание, назвав меня громко по имени и бодро помахав мечом, чтобы показать, что он совсем не боится. И тут пелена упала с моих глаз, и я узнал его и Барба. В груди у меня словно что-то оборвалось; в отчаянии я прохрипел приказ немедленно прекратить представление. К счастью, в общем гвалте никто этого не услышал: как только львы выбежали на арену, толпа разразилась криками удовольствия, а многие зрители вскочили с мест, чтобы лучше видеть происходящее. Если бы я остановил представление, Нерон, возможно, так бы разгневался, что послал бы меня на арену к моему сыну, и я не думаю, что кто-нибудь бы от этого выиграл. Короче говоря, когда я смог немного соображать, я взял себя в руки и поблагодарил богов за то, что никто не обратил внимания на мой дурацкий возглас. Сабина, считавшая львов своей собственностью, использовала все средства, какие только они с Эпафродием смогли изобрести, чтобы раздразнить зверей и сделать их еще более кровожадными. В результате три красавца-льва выскочили на арену с такой скоростью, что самый крупный из них, ослепленный ярким светом огня, запнулся о дымящиеся головни и покатился по песку, опалив свою гриву. Естественно, он еще больше разъярился, хотя и не нанес себе никаких увечий. Львы, рыча, принялись метаться по арене, усиливая всеобщее напряженное ожидание и не обращая ни малейшего внимания на небольшую группку христиан. Иногда только животные терзали тела тех, кто был распят на ограде, окружавшей арену. Тем временем Барб отыскал себе подходящую тлеющую головню и посоветовал другим сделать то же самое. Размахивая этой головней в воздухе, он сумел воспламенить ее, и таким образом в левой руке у него оказался факел, а в правой — меч, которым вполне можно было ранить льва. Но последовать примеру Барба удалось всего лишь двум христианам: звери наконец заметили перебегающие фигуры и повалили одного из приговоренных, напав на него сзади, так что он даже не успел воспользоваться мечом. Крики неодобрения послышались из публики, решившей, будто он повернулся спиной ко льву из страха, хотя на самом деле он бежал со всех ног, чтобы поскорее вернуться с факелом назад, к своим безоружным единоверцам. Затем в игру неожиданно вступили собаки, прежде беспорядочно бегавшие по арене. Обученные травить диких зверей, они сбились в стаю и начали бесстрашно наскакивать на львов. Поначалу это обстоятельство очень помогало христианам, потому что львам приходилось то и дело с яростным ревом оглядываться назад и стряхивать с себя собак. Барбу настолько повезло, что он даже сумел выколоть глаз одному из львов, прежде чем упасть самому, а Юкунд вонзил в живот хищнику свой меч и тяжело ранил его. Когда лев начал кататься по песку и рвать собственные кишки, Юкунд на коленях подполз поближе и нанес ему смертельный удар. Но в агонии лев содрал с головы у мальчика кусок кожи, так что кровь залила Юкунду глаза. Толпа шумно рукоплескала подростку. Ощупав Барба и поняв, что тот мертв, Юкунд подобрал горящий факел и начал наугад размахивать им перед собой, пытаясь другой рукой с зажатым в ней мечом утереть кровь с лица. Один из львов обжег себе нос о пламя факела и в испуге отскочил, приняв его за раскаленное железо дрессировщика. Решив больше не рисковать, зверь погнался за более легкой добычей, и я стал опасаться, что сцена со львами может окончиться провалом и что я слишком уж положился на неумение христиан владеть оружием. Собак тем временем уже почти не стало. Многие погибли, остальные были сильно утомлены, и потому львам не составило особого труда покончить с ними, чтобы потом в спокойной обстановке заняться людьми. Собаки оказались настолько смелы, что ни одна из них даже не попыталась поджать хвост и убежать. Наконец лев ловким ударом лапы переломил хребет последней из собак, и та, рухнув на песок, жалобно заскулила. Парочка зрителей тут же вскочила с мест и закричала, что такая игра слишком жестока и что собак мучить нельзя. Тогда один из христиан нанес мечом милосердный удар и прекратил страдания животного. …А Юкунд все еще сражался. Вооруженный дубинкой с шипами мужчина, увидев, что среди приговоренных он самый смелый и лучше других орудует мечом, шагнул к подростку, чтобы защищать его с тыла. Вдвоем им удалось серьезно ранить еще одного льва. Толпа была так довольна, что кое-кто начал уже поднимать вверх большие пальцы, но спасение запоздало: храбрый Юкунд встретил свою смерть. Все остальное оказалось малоинтересной кровавой бойней. Два льва нападали на сбившихся в кучу беззащитных христиан, а те даже не двигались с места, чтобы хоть как-то развлечь публику. Они продолжали стоять, тесно прижавшись друг к другу, и львам приходилось вытаскивать их по одному. Я даже был вынужден приказать спешно отправить в помощь львам двух медведей. В самом конце, когда все христиане уже погибли, между львами и медведями произошла замечательная схватка, причем раненый лев за свою безрассудность заслужил оглушительные аплодисменты. Я был огорчен смертью Юкунда, хотя и знал к тому времени о событиях, происходивших в саду у Тигеллина, пока Рим полыхал огнем; они означали, что Юкунд заслуживал сурового наказания. Но к этому я вернусь чуть позже. Теперь же я продолжу рассказ о дне его гибели. Мне надо было следить за тем, чтобы представление продолжалось, но тут ко мне подошел один из рабов, служивших в моем загородном доме в поместье в Цере, и, сияя от радости, сообщил, что этим утром Клавдия родила прекрасного мальчика. Мать и ребенок чувствуют себя хорошо, и Клавдия просит моего согласия назвать сына Клементом. Я расценил как благоприятное предзнаменование то обстоятельство, что мой младший сын родился именно тогда, когда старший, Юкунд, погиб, мужественно сражаясь со львом. Правда, я не считал имя Клемент — «кроткий» — подходящим для мальчика, появившегося на свет в этот полный мрачных событий день, но на радостях решил согласиться с Клавдией, чтобы не пускаться в подробности и длительные объяснения по поводу своего отказа. Однако в душе, мой единственный сын, я десять лет называл тебя Юлием. Представление, яркое и красочное, продолжалось до самого вечера. Естественно, случилось немало неожиданностей — неизбежных, впрочем, когда на арене находятся дикие звери. Чаще всего недоразумения удавалось разрешать, и многие хвалили меня за хорошую организацию спектакля. Некоторые зрители заключали пари, и в толпе нередко вспыхивали драки, к чему, впрочем, в цирке давно привыкли. Солнце уже клонилось к горизонту, когда представление достигло наконец своего пика — сцены с девушками и быками. Восторгу толпы не было предела, когда ворота настежь распахнулись и на арену вырвались около тридцати быков, к рогам которых были привязаны полураздетые юные христианки. Завистники из Неронова театра захотели снискать себе все лавры, и после долгих споров я согласился на то, чтобы именно они привязывали девушек. Конечно же, эти бездари и их помощники сделали все из рук вон плохо, и потому мне пришлось-таки звать на помощь своих опытных скотоводов. Каменная глыба, которую нам с таким трудом удалось вытащить на арену, к сожалению, оказалась ненужной. Пока актеры Нерона нечленораздельно бубнили что-то в рупоры (кажется, они пересказывали толпе историю Дирки), быки с легкостью стряхивали девушек, подкидывали в воздух легкие тела и нанизывали на рога. И всего лишь два животных разбили своих Дирок о камень, как того и требовала историческая правда. Но, поверь, Юлий, моей вины тут не было. Наконец всех оставшихся в живых христиан выгнали на арену к быкам, и, к моему несказанному удовольствию, они повели себя с невероятным мужеством, забыв о присущей им бесстрастности. Людей словно охватило внезапно сильнейшее желание умереть, и они помчались, как бы соревнуясь в беге, прямо на быков, чтобы броситься им на рога. Толпа бурно приветствовала самоубийц и даже начала испытывать к ним некоторое сочувствие. Когда же эта игра подошла к концу, быки стали бодать тела распятых, валить на землю кресты и биться о защитное ограждение с такой силой, что зрители, сидевшие неподалеку от него, начали серьезно опасаться за свои жизни. Однако представление уже закончилось. Взглянув в небо, я смог с облегчением вздохнуть и отдать лучникам приказ убить быков. Они проделали это с таким мастерством и отвагой — причем зачастую с близкого расстояния! — что зрители и их тоже наградили благодарными аплодисментами. А я-то боялся, что эта необходимая заключительная часть спектакля будет для толпы утомительной! Тигеллин хотел в довершение ко всему сжечь еще и ограду с распятыми на ней христианами, однако Нерон не согласился на это, ибо полагал, что огонь может распространиться и повредить его цирк. И вот, пока толпа потоками текла через все выходы, несколько преторианцев ходило по арене, копьями добивая полуживых христиан: император решил, что их страдания не должны длиться дольше, чем страдания тех, кто был сожжен заживо или убит дикими зверями. Меня могут спросить, отчего это я не поберег моих ценных диких быков, и я отвечу, что счел за лучшее прикончить их. Конечно, зрители могли бы еще долго наблюдать за тем, как служители гоняются за животными по всей арене, но это наверняка показалось бы им скучным и испортило бы впечатление от спектакля. Кроме того, быки были такими дикими, что при их отлове и доставке к клеткам могло бы погибнуть несколько моих людей. И наконец, я намеревался послать Нерону такой колоссальный счет за зверей, что смерть тридцати быков почти ничего не значила для меня. Тигеллин, который всегда стремился быть на виду, полагал, что приготовил лучший на сегодня подарок для толпы, спешившей теперь в сады Агриппины на праздничную трапезу, обещанную Нероном каждому римлянину. Глава преторианцев воспользовался своим правом вершить правосудие за пределами городских стен и приказал, чтобы парк освещался тремя тысячами горящих христиан, которых утром отделили от остальных и разместили в садах под охраной. (На арене просто не хватило бы места для спектакля с участием пяти тысяч человек.) Пока в цирке шло представление, вдоль песчаных дорожек и вокруг бассейнов были установлены шесты и столбы с привязанными к ним ремнями христианами. Ремней, однако, не хватило, и потому некоторых попросту прибили к столбам гвоздями. Потом смертников обмазали смолой и воском, которые с огромным трудом сумел достать один из приближенных Тигеллина. Оказалось, впрочем, что этого количества недостаточно для сколько-нибудь продолжительной иллюминации, и потому пошли в ход и масло, и еще какие-то горючие жидкости. Да, я чуть не забыл упомянуть о недовольстве преторианцев, которым было поручено все это делать, — ведь они так и не попали на цирковое представление, занятые копанием ям и установкой столбов под жаркими лучами осеннего солнца. Когда толпа зрителей торопливо покинула цирк, направляясь в наступивших сумерках к месту раздачи еды, солдаты побежали впереди, зажигая живые факелы вдоль дороги. Христиане горели, испуская крики боли и распространяя удушающее зловоние, и нельзя сказать, что люди по достоинству оценили это невероятное зрелище. По правде говоря, многие знатные римляне потеряли аппетит из-за неприятного запаха горящей человеческой плоти и поспешили домой. Оставшиеся опасались, что сады могут загореться от капель горящей смолы и воска, попадавших на сухую траву оттого, что христиане отчаянно извивались и корчились в муках. Многие люди обожгли себе ноги, когда пытались затоптать красневшие вокруг шестов и столбов угольки. Появившегося вскоре Нерона, по-прежнему облаченного в наряд возничего, приветствовали теперь куда холоднее, чем он ожидал. Вокруг царило мрачное молчание, и он заметил нескольких сенаторов, которые направлялись назад, в город. Император сошел с колесницы, чтобы подойти к зрителям, поговорить, пошутить и пожать им руки, но никто не засмеялся его шуткам. Когда же он попытался уговорить Петрония остаться, последний сказал, что терпел унылое зрелище только ради их старой дружбы и что теперь его желудок протестует, ибо не в силах вынести говяжье жаркое, пропитанное тошнотворной вонью горелого человеческого мяса. Нерон закусил губу, рот его скривился; в своем костюме возничего он очень походил на мускулистого усталого борца. Он понял, что должен придумать нечто такое, что развлечет народ и сгладит неприятное впечатление от безвкусного аттракциона, устроенного Тигеллином. Вдобавок к прочим нелепостям полуобгоревшие люди начали падать с шестов и столбов, когда огонь добрался до ремней; иные же, мучась от невыносимой боли, даже сумели освободить прибитые гвоздями руки и, объятые пламенем, ринулись в толпу. Эти вопящие, ползущие, катающиеся по земле существа, в которых уже не осталось ничего человеческого, вызывали лишь ужас и отвращение. Нерон гневно приказал немедленно умертвить как их, так и тех, кто громко кричал на верхушках шестов, заглушая слаженную, поистине артистическую игру его музыкантов. Император также велел отыскать и возжечь побольше благовоний и разбрызгать по всему парку душистую розовую воду, изначально предназначенную для почетных гостей. Можешь себе представить, Юлий, сколько все это стоило, не говоря уже об изведенных масле и воске. Что касается меня, то я все еще находился в цирке занятый своими обязанностями. Наскоро поблагодарив знатных зрителей за поздравления с успехом, я поспешил вниз на арену, чтобы проверить, хорошо ли работают своими дубинками солдаты, и, главное, собрать останки Юкунда и Барба. Я нашел их на удивление быстро. Они лежали под грудой растерзанных тел, а совсем рядом с ними я обнаружил христианского юношу, который тихо стонал, обхватив голову руками, хотя и был совершенно невредим. Когда он вытер чужую кровь, залившую ему лицо, и ощупал себя, оказалось, что на нем нет ни следов от клыков, ни даже царапины. Тупо уставившись в звездное небо, юноша спросил, не в раю ли он, а затем пояснил, что во время спектакля упал ничком на песок, решив не злить зверей и не сопротивляться им. То, что ему удалось спастись, было вполне объяснимо — ведь ни львы, ни дикие быки обычно не трогают того, кто лежит неподвижно, точно мертвец. Многие охотники именно так и поступают, если по какой-либо причине лишаются оружия. Я решил, что он спасся по воле богов, и набросил ему на плечи свой плащ, желая уберечь его от дубинок стражников. Наградой мне за это стал его подробнейший рассказ о том, что делали Юкунд и Барб и о чем они говорили в окружении других узников. Помещение, куда заперли христиан, было так переполнено, что все могли только стоять, и этот юноша совершенно случайно оказался прижат к Юкунду. Кроме того, Барб, слегка оглохший к старости, попросил Юкунда говорить громче, когда тот шепотом принялся повествовать ему о глупом мальчишеском заговоре. Юноша-христианин назвал свое спасение чудом и сказал, что он, должно быть, понадобился Христу для других целей, хотя и надеялся к вечеру оказаться в раю вместе с прочими своими единоверцами. Я дал ему кое-что из одежды, валявшейся вокруг в изобилии, и позаботился, чтобы его беспрепятственно выпустили из цирка через боковую калитку. Он выразил надежду, что Христос воздаст мне за мое милосердие и мое доброе дело, и заверил, что, по его мнению, даже я ступлю когда-нибудь на истинный путь. Затем он простодушно признался в том, что является учеником Павла и крещен именем Клемент [40] . Это необычайное совпадение заставило меня отнестись более снисходительно к капризу Клавдии, пожелавшей назвать так нашего сына. Молодой христианин не понял причин моего удивления и объяснил извиняющимся тоном, что он не только не отличается каким-то особо мягким нравом, но, напротив, настолько вспыльчив, что сам наложил на себя епитимью, решив стать кротким и покладистым. Именно поэтому он сразу бросился на землю и не стал драться со львами. Он еще раз поблагодарил меня за мою доброту и пошел в Рим по дороге, освещаемой живыми факелами. Он был настолько убежден в том, что нужен своему богу для какой-то неведомой цели, что, я думаю, недолго горевал о закрытом пока для него рае, куда отправились сегодня прочие его единоверцы. Я встретил его снова три года спустя, когда мне поручили выступить посредником в споре между христианами, в котором, по моему мнению, я должен был поддержать Клетия. Вопрос стоял о том, кто унаследует пастуший посох Линия. Я решил тогда, что Клемент все еще слишком молод, и надеюсь, что позднее, упражняя свой дух в смирении, он и сам это понял. Его черед наступит однажды, но тебя это не должно волновать, Юлий, сын мой. Христиане не имеют политических целей; этим их религия отлична от прочих восточных религий. И я заклинаю тебя никогда не преследовать их, но оставить пребывать в мире — ради твоей бабушки Мирины, хотя, я уверен, иногда они будут досаждать тебе и раздражать тебя. Я распорядился обернуть останки Юкунда и Барба куском ткани, а также разрешил нескольким перепуганным гражданам забрать трупы их родственников — если, конечно, им удастся отыскать их среди горы мертвецов. Многие предлагали за это богатые подарки, но я с благодарностью отказался. Большую часть тел пришлось перевозить к общей могиле, куда обычно ссыпали пепел простолюдинов; к счастью, она была недалеко. Итак, я смог успеть к раздаче еды, устроенной Нероном; я был горд тем, как прошло представление в цирке, и выразил горячее неодобрение жутким зрелищем, которое придумал и осуществил Тигеллин. По вине этого своевольного человека в прекрасных садах Агриппины стояла ужасающая вонь и со всех сторон раздавались крики боли и отчаяния. Я заранее прикинул, что еды на такое количество зрителей не хватит, и приказал побыстрее освежевать и разделать диких быков с тем, чтобы от своего имени пригласить людей отведать хорошего мяса. Но мой собственный аппетит вдруг совсем исчез, когда первые встреченные мною несколько сенаторов как-то странно посмотрели на меня и даже повернулись ко мне спиной, не ответив на приветствие; а затем и сам Нерон поблагодарил меня за спектакль неожиданно вяло и, я бы сказал, как-то виновато. Только тогда я услышал из его уст о приговоре, вынесенном моему отцу и Туллии; до этого же неожиданное появление на арене Юкунда и Барба оставалось для меня загадкой, несмотря на историю о заговоре, рассказанную молодым христианином. Я даже намеревался язвительно поинтересоваться у Нерона, дождавшись, когда тот будет в благоприятном расположении духа, с каких это пор юношу, считающегося приемным сыном знатного римлянина, могут бросить на арену к диким зверям вместе с христианами. Нерон обрисовал мне умопомешательство, поразившее моего отца на утреннем заседании сената. — Твой отец публично оскорбил меня, — сказал он, — но не я приговорил его к смерти. Приговор ему вынесли его же коллеги, причем столь единодушно, что не было ни малейшей надобности в голосовании. Ты же знаешь, сенатор не может быть осужден, пускай даже самим императором, если предварительно его не обвинят другие сенаторы. Твоя мачеха повела себя очень шумно, и потому скандала избежать не удалось, хотя, помня о твоем высоком положении, я предпочел бы сохранить это дело в тайне. Что до британского юноши, которого усыновил твой отец, то он слишком уж серьезно воспринял свои перед ним обязательства и объявил себя христианином. Иначе его бы ни в коем случае не забрали в цирк. Впрочем, всадник из этого калеки все равно вышел бы никудышний. Но тебе не стоит оплакивать его гибель, ибо твой отец, имевший все признаки душевного расстройства, собирался лишить тебя наследства. Так что, хотя я и вынужден конфисковать собственность осужденного, фактически ты ничего не потеряешь. Тебе же известны трудности, которые я испытываю, когда изыскиваю средства, чтобы обеспечить себе в старости достойную жизнь. Я подумал, что, пожалуй, мне лучше немедленно объяснить, что мой отец передал мне мою часть наследства еще семнадцать лет назад, — иначе я не смог бы нести расходы, обязательные для всех всадников. Однако земельные участки на Авентине я продал — еще до того, как дома там были уничтожены пожаром. Напомнил я и о том, что отец выдавал мне довольно значительные суммы на содержание зверинца, — но Нерон тоже получал прибыль от спектаклей в амфитеатре с участием моих зверей. Нерон с улыбкой ответил, что он и не думал требовать наследство, полученное мною столь давно, поскольку считает, что казна может удовлетвориться одним лишь отцовским поместьем, — этого, мол, хватит для поддержки его собственных строительных начинаний. Он даже великодушно разрешил мне забрать из дома моего отца несколько вещиц на память — при условии, что магистрат внесет их прежде в общую опись. Чтобы избежать возможных кривотолков, я счел нужным сказать, что мой отец завещал мне наряду с прочими мелочами некую чашу, представляющую Ценность только для нас двоих. Нерон проявил было любопытство, но когда я объяснил, что это простой Деревянный кубок, он тут же потерял к нему всякий интерес. Осознав наконец, какой я подвергался опасности из-за вызывающего поведения моего отца, я торопливо добавил, что на этот раз не возьму с Нерона ни сестерция за моих зверей и прочие понесенные мной расходы, так как очень хорошо знаю, насколько нужны ему сейчас деньги. Должен же он завершить строительство нового, достойного его дома! Я даже отдал ему оставшееся мясо быков, чтобы можно было накормить народ, и предложил продать ту огромную гору одежды, которая все еще лежала в цирке, а также дорогие украшения и застежки, снятые с узников. Я выразил надежду, что вырученные средства позволят ему возвести еще несколько колонн в новой аркаде, которая должна была соединить здание на Палатине и Целии с Золотым домом на Эсквилине. Нерон остался доволен и пообещал помнить о моей щедрости. Он вздохнул с облегчением, когда понял, что я не стану упрекать его в смерти моего отца и того, кого он считал моим сводным братом; теперь он в полной мере смог воздать мне должное за проведенный сегодня спектакль, признав, что его люди совершенно не справились с поручением, а Тигеллин так и вовсе вызвал общее раздражение. Правда, скромно добавил Нерон, водяной орган был очень неплох, да и музыканты, с которыми он лично так долго возился, тоже играли замечательно. Про себя я подумал, что шум музыки лишь беспокоил животных и отвлекал толпу зрителей во время некоторых кульминационных моментов представления. Но это было только мое личное мнение, и я, разумеется, не стал выражать его вслух. Я посчитал себя не вправе судить о посредственных результатах его усилий, тогда как мои собственные получились столь успешными. Несмотря на этот разговор, я был подавлен и совершенно лишился аппетита. Как только я оказался в одиночестве, вдалеке от завистливых взглядов, я принес жертву богам в память моего отца и выпил два кубка вина. Затем я отправил раба на поиски места казни отца и Туллии и велел ему выяснить, где их тела. Но, как я и ожидал, он ничего не нашел. Я вынужден был ограничиться тем, что на следующее утро предал огню останки Юкунда и Барба на наскоро приготовленном погребальном костре. Я решил, что Барб, столь долго и верно служивший нам, достоин такого же погребального костра, как и мой сын. Когда я залил вином последние языки пламени, я своими руками собрал пепел и сложил его в урну. Позже я поместил эту урну в мавзолеи в мере, возведенный мною на участке, когда-то купленном моим отцом. По отцовской линии Юкунд принадлежал к старинному этрусскому роду, а его мать, Лугунда, происходила из знатной британской семьи. Что до Барба, то он был предан мне и моему сыну до самого смертного часа, а такая верность, конечно же, свидетельствует о некотором благородстве натуры. Бронзовый этрусский петушок на крышке их урн сулит им своим криком вечную жизнь, и ты, Юлий, увидишь этот склеп собственными глазами, когда отправишься однажды в Цере с останками твоего несчастного, запутавшегося и недостойного отца. Чтобы не обидеть Нерона своим внезапным уходом, мне пришлось принять участие в праздничной трапезе. Я с радостью признаю, что императору весьма удались небольшие представления, устроенные в освещенных местах парка, — красивые танцы, сценки с Аполлоном и Дафной [41] и с сатирами, преследующими среди кустарника убегающих он них нимф, а также многое другое, что развлекло гостей и придало их лицам похотливое выражение. К счастью, женщин вокруг хватало, как и мяса, которого было в избытке благодаря моим быкам; фонтаны же наполняли бассейны вином, не смешанным с водой. Поскольку поджигатели уже понесли заслуженное ими наказание, знатные римлянки совместно со жрицами всех коллегий, приготовили таинственную пищу примирения. Близился самый торжественный момент праздника. Из храмов уже доставили два священных белокаменных конуса. Теперь они стояли на двойных подушках внутри шатра в окружении многочисленных огней. Женщины украшали обелиски гирляндами и предлагали им традиционную священную пищу. Я наблюдал за происходящим с огромным любопытством, помня, что римляне унаследовали это таинство от этрусков, и с большим желанием присоединился к божественному смеху сенаторов и всадников. Народу смеяться не разрешалось. Затем передний откидной полог шатра опустили, закрыв вход. Спустя совсем немного времени огни, просвечивавшие сквозь полотно шатра, внезапно погасли без всякого постороннего участия. Присутствующие облегченным вздохом приветствовали успех церемонии, которая была проведена в соответствии с древней традицией. Пока каменные конусообразные обелиски, или боги, коих они изображали, оставались после вкушения священной пищи в темном шатре, где им, ради процветания Рима, предстояло слиться в объятиях на пышных нарядных подушках, в садах вовсю шла подготовка к веселому спектаклю. Сатирическая пьеса, одобренная самим Нероном, всем была бы хороша, если бы не желание императора сыграть в ней одну из ролей: он, видишь ли, считал, что завоевывает этим благосклонность народа. На виду у публики, прямо на открытой сцене, под развязно-бесстыдные звуки свадебных гимнов он облачился в одежду невесты и опустил на лицо алую накидку. Затем, искусно подражая женскому голосу, он затянул жалобную песню. Пифагор, красивый раб, наряженный женихом, подвел цезаря к брачному ложу. Тут появилась богиня, которая попыталась утешить пугливую невесту и наскоро объяснить ей кое-что. Всхлипывая от страха, Нерон позволил «жениху» развязать два узла на своем поясе и, едва ли не нагой, упал на ложе в объятия к полураздетому Пифагору. Нерон так выразительно изображал девичий испуг, оханье и взвизгивания, что зрители заходились от смеха; когда же этому неумолчному хохоту стали вторить со сцены счастливые стоны, многие благородные женщины покраснели и поднесли руки к пылающим щекам. И Нерон, и раб исполняли свои роли с таким мастерством, что казалось, будто они долго и старательно разучивали их заранее. Но Поппея была так недовольна этим представлением, что вскоре после него покинула праздничный ужин. Впрочем, возможно, она поступила так из-за очередной беременности. Императрица была на третьем месяце, и ей следовало поберечь свое здоровье, а сегодняшний долгий цирковой спектакль разволновал и утомил ее. Нерон не препятствовал ее уходу. Напротив, он воспользовался возможностью и, заметив, что большинство гостей опьянело, подал знак к началу в темных углах парка всяческих непристойных забав. На празднество были приглашены женщины из всех публичных домов, уцелевших после пожара, и цезарь щедро оплатил их услуги из собственного кармана. Однако многие знатные римлянки и легкомысленные жены и мужья тоже приняли участие в этих играх. Под конец кусты наполнились шорохом, и повсюду раздавались женские крики и сладострастное мужское кряхтенье. Я незаметно удалился, чтобы предать огню останки Юкунда и Барба. Окрапляя их пепел вином, я думал о Лугунде и своей молодости, проведенной в Британии; я был тогда таким чувствительным, щепетильным и отзывчивым, что меня стошнило, когда я убил своего первого бритта. В это же самое время (хотя тогда я этого еще не знал) Нерон вернулся во дворец, чтобы отдохнуть, — в запачканной одежде, грязный, со съехавшим набок венком, вымокшим в вине. Поппея, раздражительная, как и все женщины в ее положении, не спала, ожидая мужа, и тотчас принялась громко бранить его. Ее слова так разъярили одурманенного вином цезаря, что он сильно ударил жену ногой в живот, а затем упал на ложе и забылся тяжелым пьяным сном. На следующий день он и не вспомнил бы об этом происшествии, если бы ему не сообщили, что у Поппеи случился выкидыш. Она чувствовала себя настолько плохо, что вскоре стало ясно: даже самые лучшие врачи Рима не смогут ей помочь, не говоря уж о ее старых служанках-еврейках с их магическими заклинаниями и колдовством. К чести Поппеи следует сказать, что она ни разу не упрекнула Нерона, когда поняла, что умирает. Напротив, перед смертью она пыталась утешить его, измученного угрызениями совести, несколько раз повторив, что всегда желала расстаться с жизнью прежде, чем ее красота поблекнет. Она, мол, хочет, чтобы Нерон помнил ее до конца своих дней такой, какая она сейчас, все еще соблазнительная и любимая; что же до его поступка, то подобное могло случиться в любой семье, сколь бы прочны там ни были супружеские узы. Конечно, говорила Поппея, политические соображения вынудят Нерона вновь жениться, но она просит, чтобы это произошло не слишком скоро; еще она пожелала, чтобы он не кремировал ее тело, а похоронил по еврейскому обычаю. Естественно, жена римского императора не могла быть погребена так, как того требовала вера иудеев, но Нерон разрешил женщинам-еврейкам собраться у ее тела для ритуального отпевания, а затем приказал забальзамировать покойницу. Также он без малейших колебаний отправил богатые дары и в Иерусалимский храм, и во все синагоги Рима, как того желала Поппея. На Форуме он выступил перед сенатом и народом с памятной речью в честь умершей и, расчувствовавшись, плакал, когда в деталях описывал ее прелестный образ — от вьющихся кудряшками золотистых волос до розовых ноготков на ногах. Похоронная процессия остановилась у мавзолея Божественного Августа, куда и поместили в прозрачном саркофаге ее набальзамированное тело. Многие почувствовали себя оскорбленными, так как в этом мавзолее Нерон не нашел места даже для родной матери, не говоря уже о своей супруге Октавии. Люди, за исключением евреев, не сожалели о смерти Поп-пси. Ведь она, не удовлетворясь серебряными подковами, велела подковать своих мулов золотыми, а также зачем-то ежедневно купалась в ослином молоке. Я же скорбел о ней, о моей обворожительной Поппее, которая умерла столь молодой. Она всегда по-дружески относилась ко мне и, возможно, однажды подтвердила бы эту дружбу, разделив со мной ложе, если бы у меня хватило смелости прямо попросить ее об этом. Она же вовсе не была такой добродетельной, какой я ее поначалу считал, когда так слепо влюбился в нее. К сожалению, я прозрел лишь после ее свадьбы с Отоном. Ну вот, я и закончил эту часть моего рассказа, и сейчас настал черед воспоминаний о твоей матери Клавдии и о том, как она относилась ко мне. Одновременно я опишу свою роль в заговоре Пизона [42] и то, как этот заговор был раскрыт. Мне будет мучительно говорить об этом, но я должен повиноваться голосу совести. Итак, я постараюсь не отступать от истины (как это и было на протяжении всего моего рассказа) и не пытаться оправдать себя. Может быть, ты узнаешь кое-что новое о человеческих слабостях, когда однажды прочтешь это, Юлий, сын мой. Презирай меня, если хочешь. Я от этого ничего не потеряю. Никогда мне не забыть тот холодный ясный взгляд четырнадцатилетнего мальчика, которым ты наградил меня, когда мать заставила тебя навестить твоего до омерзения богатого и до омерзения глупого отца в этом удаленном от цивилизации месте, где я пытаюсь залечить свои душевные раны. Это был ледяной взгляд, пронизывающий сильнее самых суровых зимних ветров. Но ведь на то ты и Юлий, юноша, в чьих жилах течет кровь богов, а я — всего лишь Минуций Манилиан. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ АНТОНИЯ Конечно же, я хотел оформить по всем правилам признание тебя моим сыном и дать тебе имя, о котором просила Клавдия. Но я решил, что разумнее будет немного выждать — с тем, чтобы дать твоей матери время успокоиться. Я никак не мог помешать тому, чтобы Клавдия в Цере не узнала о последних событиях, происшедших в Риме, и о том, что по приказу Нерона и против своей воли я самолично организовывал казнь христиан. Разумеется, я делал и другое: отослал нескольких приговоренных в свои поместья, где им ничего не угрожало, а также предупредил десяток человек о грозящей им смертельной опасности и, возможно, спас жизнь Кифе, объяснив Тигеллину, сколь могущественным колдуном является этот старик. Однако мне был хорошо известен вспыльчивый характер Клавдии; кроме того, я знал, что жены частенько вообще не понимают своих мужей — особенно тогда, когда мужья совершают поступки, продиктованные политической необходимостью или другими подобными соображениями, доступными лишь мужскому разуму. Потому-то мне и хотелось, чтобы V Клавдии было время прийти в себя, все обдумать и успокоиться. Вдобавок в Риме меня ждала масса неотложных дел, и я все равно не смог бы сразу отправиться в Цере. Прежде всего мне предстояло пополнить зверинец новыми животными, получить денежную компенсацию за погибших Львов, собак и быков, а также составить подробный отчет об иных понесенных мною затратах и переделать множество прочих мелочей; должен, впрочем, признать, что с известного дня зверинец стал вызывать у меня отвращение — особенно в те мгновения, когда я думал о Клавдии. Не располагало к поездке в Цере и внезапное самоубийство тетушки Лелии. Я сделал все, что мог, дабы это печальное событие сохранить в тайне, однако оно послужило поводом к невероятному количеству сплетен обо мне. И по сей день я могу объяснить ее поступок только умопомрачением. Я думаю, что лишение моего отца должности сенатора и его последующая казнь нанесли сильнейший удар по ее рассудку, и она, пойдя на поводу у весьма сомнительного представления о фамильной чести, сочла своим долгом покончить жизнь самоубийством. Возможно, она полагала, что и я обязан был сделать то же самое из уважения к императору и сенату, и хотела показать мне, как именно должен поступить истинный римлянин. Тетушка Лелия уговорила свою столь же сумасшедшую служанку вскрыть ей вены. Однако старческая кровь отказалась вытекать из ее тела даже в ванне с горячей водой, и в конце концов несчастная тетушка задохнулась в дыму угольной жаровни, которая всегда стояла в ее комнате, поскольку Лелии, как и всем пожилым людям, постоянно было холодно. Любопытно, что старушка догадалась приказать служанке тщательно заткнуть снаружи все щели, уплотняя окна и двери. Я не подозревал ни о чем до тех пор, пока эта самая служанка не пришла ко мне с вопросом, можно ли ей уже проветрить комнату. У меня не хватило духа ругать эту глупую беззубую старуху, которая непрерывно твердила, что не могла не подчиниться своей госпоже. Я был совершенно раздавлен этим позорным событием, бросавшим тень на мое доброе имя. Я, конечно же, распорядился разжечь погребальный костер и предать огню тело тетушки Лелии со всеми положенными почестями. В узком кругу родственников на ужине после погребения я произнес речь, посвященную ее памяти. Говорил я с трудом, поскольку, во-первых, был очень зол, а во-вторых, в жизни тетушки Лелии нашлось мало событий достойных упоминания. Клавдия все еще не оправилась от родов, так что я не пригласил ее на поминальные торжества, хотя и написал ей подробное письмо, где объяснил печальные причины своей задержки в Риме. По правде говоря, мне приходилось очень нелегко. Мужественное поведение христиан на арене Ватиканского цирка и их бесчеловечная казнь, вызывавшая отвращение у нашей изнеженной молодежи, уже приобщившейся к греческой культуре, неожиданно пробудили в кругу знати, которая не поверила обвинениям Нерона, тайное сочувствие к пострадавшим. В результате я рассорился со многими, как мне казалось, верными друзьями. Недоброжелатели распространили слухи, будто я злонамеренно обвинил своего сводного брата Юкунда в приверженности к христианскому учению, боясь лишиться большой доли отцовского наследства. Говорили, что мой отец, который якобы давно уже отрекся от меня по причине моего недостойного поведения, намеренно устроил так, что его состояние перешло государству. И сделал он это единственно ради того, чтобы лишить меня наследства. Интересно, что бы они сказали, если бы узнали, что на самом деле Юкунд приходился мне сыном? Вот так, лживо и враждебно, судачили на мой счет в римском обществе, а что говорили обо мне христиане — я могу только гадать. Естественно, я старательно избегал их, дабы не быть заподозренным в благосклонности к всеми презираемым сектантам. Многие были столь враждебно настроены, что даже не скрывали своего ко мне отношения, и я не мог показаться на улицах без внушительной охраны. Даже Нерон решил, что неплохо будет публично объявить следующее: хотя император и продемонстрировал гражданам, каким суровым он может быть при необходимости, сейчас он всерьез подумывает о возможности отмены смертной казни по всей стране. После того, как такой закон будет принят, никого, даже в провинциях, не станут приговаривать к смерти, каким бы ужасным ни было его преступление. Виновные будут использованы на тяжелых работах по восстановлению столицы после пожара, в основном, на строительстве нового дворца Нерона — который стал теперь называться Золотым домом, — а также его Большого цирка. Такое заявление объяснялось отнюдь не мягкостью характера и не человеколюбием. Нерон начинал испытывать серьезные денежные затруднения, и ему нужна была бесплатная рабочая сила для самых трудоемких и опасных работ. Сенат утвердил этот императорский указ, хотя при его обсуждении многие сенаторы выступали против отмены смертных приговоров и высказывали опасение, что это приведет к росту преступности и еще большему забвению заветов предков. Общие раздражение и недовольство были вызваны не только наказанием христиан. Оно послужило лишь предлогом для многих людей, желавших дать выход своей ненависти к властям. Главная причина заключалась в том, что именно в это время все слои общества в полной мере ощутили тяжесть налогов, собираемых для восстановления Рима и осуществления строительных проектов самого Нерона. Цена на зерно, разумеется, поднялась после принятия первых же чрезвычайных мер, и даже рабы возроптали, почувствовав, как постепенно уменьшаются их порции хлеба, чеснока и оливкового масла. Естественно, вся огромная Римская империя могла бы справиться с возведением Золотого дома — ведь Нерон поступил весьма разумно и распределил всю работу на несколько лет, хотя и подгонял всячески строителей. Он сказал, что для начала его удовлетворил бы небольшой пиршественный зал и несколько спален, а также не слишком роскошная галерея для приемов. Но, к сожалению, Нерон ничего не смыслил в цифрах и, как это свойственно людям с эмоциональным, артистическим складом характера, не имел терпения выслушивать то, что ему объясняли зодчие и счетоводы. Он брал деньги всюду, откуда мог их достать, нимало не задумываясь о последствиях. Вдобавок ко всему он выступил как певец и актер в нескольких театральных представлениях и пригласил простолюдинов быть на них зрителями. Он самонадеянно полагал, будто удовольствие слушать его великолепный голос и видеть его на сцене в различных ролях заставят римлян забыть о понесенных ими немалых материальных потерях, которые покажутся им просто ничтожными в сравнении с великим искусством. Но, рассчитывая на такой прием, он глубоко заблуждался. Для многих обделенных музыкальным слухом людей из числа знати эти бесконечные представления стали пыткой, которую трудно было избежать, так как при малейшем знаке одобрения Нерон не покидал сцену до самой глубокой ночи. Заботясь о твоем здоровье, я почти три месяца удерживал Клавдию в Цере, где целебный воздух был исключительно полезен ребенку и молодой матери. Я не слишком внимательно читал сердитые письма Клавдии и просто отвечал, что привезу ее и тебя в Рим, как только позволят обстоятельства и как только я сочту это возможным с точки зрения безопасности. На самом же деле после памятного циркового спектакля христиан почти не преследовали, если, разумеется, они вели себя совершенно безукоризненно. По вполне понятным причинам они были очень напуганы, хотя и считали массовую казнь случайностью, и держались тихо и незаметно. На своих же тайных собраниях в подземельях они вскоре вновь начали ожесточенно спорить, вопрошая друг друга, почему осужденных оказалось так много и почему последователи Павла обвиняли последователей Кифы — и наоборот. Это неизбежно привело к тому, что они разделились на несколько партий, причем слабых духом охватило отчаяние, ибо они уже больше не знали, какой путь ведет в царство Христа. Сторонясь фанатиков, эти люди замкнулись в собственном одиночестве. В конце концов Клавдия самостоятельно возвратилась в Рим, сопровождаемая слугами-христианами и теми беженцами, которым я в свое время предложил укрыться в моем поместье в обмен на их небольшую помощь по хозяйству. Я поспешил навстречу жене с радостными восклицаниями, но она даже не показала мне младенца, приказав няне отнести тебя в комнаты — подальше от моего дурного глаза. Она тут же отдала распоряжение слугам окружить наш дом, дабы я не смог покинуть его. Я должен признаться, что, посоветовавшись с богами и моим духом-хранителем, я даже какое-то время опасался за свою жизнь, ибо помнил, что твоя мать была дочерью Клавдия и унаследовала безжалостный и капризный характер этого императора. Но после осмотра дома Клавдия, к счастью, повела себя относительно здраво и сказала, что хочет серьезно со мной поговорить. Я заверил ее, что ничто в мире не доставит мне большего удовольствия — при условии, разумеется, что из помещения вынесут все тяжелые сосуды и острые предметы. Как я и предполагал, Клавдия назвала меня наемным убийцей, чьи руки по локоть замараны кровью невинных жертв, и заявила, что смерть Юкунда целиком на моей совести и что сейчас он как раз рассказывает Господу о моей вине. Еще она добавила, что Иисус из Назарета наверняка накажет меня, ибо терпеть не может убийц. Она по-прежнему считала мальчика моим сводным братом, и я, знавший, что женщины зачастую бывают куда проницательнее мужчин, обрадовался этому обстоятельству. Огорчили же и оскорбили меня слова Клавдии о том, что я виноват в самоубийстве тетушки Лелии. Однако я сдержался и сказал только, что прощаю ей эти злые наветы, а также посоветовал спросить, например, Кифу о том, сколько я сделал для христиан вообще и для его, Кифы, вызволения из лап Тигеллина, в частности. — Ты не должна верить только Прискилле и Акиле и другим, чьи имена я даже не буду упоминать, — добавил я. — Я знаю, что все они последователи Павла. И не забудь, кстати, что в свое время я помог Павлу избежать многих неприятностей. Нерон сейчас совершенно позабыл о христианах, и в этом есть и моя заслуга. — Я слушаю того, кого хочу, — сердито ответила Клавдия. — А ты всегда изворачиваешься. Я не знаю, как я смогу жить дальше с человеком, который не гнушается убивать моих единоверцев. Больше всего на свете я жалею о том, что ты — отец моего ребенка. Я подумал, что, пожалуй, не стоит напоминать ей о том, что это именно она пришла ко мне на ложе и настойчиво просила сделать из нее честную женщину, вступив с нею в брак. К счастью, секретные документы, остававшиеся в хранилище весталок, погибли во время пожара, и государственные архивы сгорели тоже и, следовательно, я мог не опасаться, что о моей тайной женитьбе станет известно. Так что я благоразумно промолчал, тем более что в словах твоей матери прозвучало очевидное желание помириться со мной. Клавдия незамедлительно изложила мне свои условия. Я должен был, насколько это позволила бы моя безбожная натура, изменить к лучшему свой образ жизни, а также попросить у христиан прощения за свои злые деяния и непременно уйти с должности управляющего зверинцем. — Если ты не думаешь обо мне и моей репутации, то подумай по крайней мере о своем сыне и его будущем, — сказала Клавдия. — Твой сын — один из немногих римлян, в чьих жилах течет кровь Юлиев и Клавдиев. Ради него ты должен занять достойное положение в обществе, и тогда он, быть может, не узнает о твоем постыдном прошлом. Клавдия полагала, что я стану противиться этому изо всех сил, — ведь я вложил в зверинец и своих диких животных много денег, и за мои спектакли в Деревянном амфитеатре зрители всегда награждали меня бурными овациями. Так что я оказался в очень выгодном положении и мог торговаться с ней относительно нашего будущего. Я уже и сам твердо решил оставить зверинец, хотя, конечно, вовсе не из-за избиения христиан. Я с самого начала был противником казни, но обстоятельства сложились так, что мне пришлось подчиниться воле Нерона и блеснуть своими талантами организатора, хотя времени на подготовку было в обрез. До сих пор я не понимаю, отчего я должен стыдиться той роли, которую мне пришлось сыграть в печальной истории с казнью христиан. Самым трудным из предстоящих мне испытаний казался разговор с моей первой женой Флавией Сабиной. Нам надо было еще раз обсудить наши финансовые дела, ибо теперь, когда я не чувствовал на своем горле железной хватки страшного Эпафродия, мне совершенно не хотелось отдавать ей половину моего состояния. Должен признаться, что мысль об этом вызывала у меня прямо-таки отвращение. Поскольку у меня родился сын, которого я с полной уверенностью мог назвать своим, я также считал несправедливым, что не имеющий ко мне никакого отношения пятилетний сын Сабины Лауций унаследует столько, сколько ему будет положено по закону. Я ничего не имел лично против Лауция, но с каждым годом он становился все более темнокожим и курчавым, и я уже стыдился того, что мне пришлось разрешить ему носить мое имя. С другой стороны, я прекрасно знал, что великан Эпафродий был игрушкой в руках Сабины, которая могла, не раздумывая, приказать ему покончить со мной, если наши торги затянутся и я в своих требованиях зайду слишком далеко. Однако я придумал превосходный план, и, осуществись он, я разом избавился бы от всех сложностей. Для пущей верности я даже обговорил его с Сабиной. Эпафродий получил права свободного человека и римское гражданство от самого Нерона задолго до того, как у меня появилась мысль о его связи с Сабиной. Конечно, прежде Сабина делила ложе и с другими дрессировщиками, но после нашего развода Эпафродий, кажется, стал у нее единственным, и иногда она позволяла ему бить себя, получая от этого, я полагаю, некое непонятное мне удовольствие. Итак, я решил отдать Сабине весь зверинец вместе с приписанными к нему рабами, животными, контрактами и прочим и предложить Нерону назначить Эпафродия управляющим на мое место. Эпафродий давно стал римским гражданином, что было необходимым условием для получения любой должности, но для меня было важно, чтобы мой преемник, как и я, состоял в рядах всадников. Если бы я сумел уговорить Нерона впервые за всю историю Рима внести африканца в список всадников, то Сабина получила бы возможность законным образом выйти за него замуж. Со стороны родных никаких препятствий возникнуть не могло, так как отец Сабины от нее отрекся. Взамен Сабина обещала, что Эпафродий официально усыновит Лауция, и тогда мальчик не будет претендовать на мое состояние. Но она не верила, что Нерон назначит римским всадником человека, который был по меньшей мере наполовину негром. Однако я превосходно знал Нерона и частенько слышал, как он хвалился, что для него нет ничего невозможного. Император любил примерять маску вольнодумца и говорить, будто темная кожа или даже еврейская кровь не служат помехой для получения высокой государственной должности. В африканских провинциях многие негры давно уже стали всадниками — благодаря своему богатству или военным заслугам. Так что требования Клавдии вовсе не шли вразрез с моими собственными желаниями, но для вида я принялся горько сетовать и мрачно предрекать, что Нерона непременно оскорбит мой отказ от этого ответственного поста, доверенного мне самим императором. Я заверял ее, закатив глаза к потолку, что мне грозит высочайшая немилость, а то и смерть, ибо нрав Нерона ей хорошо известен, и что я все же готов жертвовать собой ради нее и нашего ребенка. Клавдия с улыбкой ответила, что мне не следует больше беспокоиться о благосклонности Нерона, поскольку последний вряд ли простит мне то, что я женился на ней и произвел на свет внука императора! Клавдия. От этого ее замечания по спине у меня пробежали мурашки, но тут она милостиво согласилась показать мне тебя, раз уж мы помирились. Ты был прелестным невинным младенцем; глядя! своими синими глазками мимо меня куда-то вдаль, ты крепко вцепился своими маленькими пальчиками в мой большой палец, будто желал побыстрее лишить меня золотого всаднического кольца. Как бы! то ни было, ты тотчас завладел моим сердцем; ничего подобного я прежде никогда не испытывал. Ты — мой сын, и с этим тебе придется считаться. Вскоре я решился. Собрав все свое мужество, я попросил Сабину и Эпафродия с Лауцием пойти co мной на аудиенцию к Нерону в отстроенную часть Золотого дома. Время, как мне казалось, я выбрал наилучшее — послеполуденное, когда Нерон, пообедав и приняв освежающую ванну, обычно пил и предавался всевозможным удовольствиям. Художники еще не завершили фрески, а круглый пиршественный зал, сияющий золотом и белизной слоновой кости, был закончен лишь наполовину. Нерон как раз разглядывал проект гигантской статуи. Это была статуя самого императора, которую предполагалось установить перед дворцовым вестибюлем. Он показал мне рисунки и познакомил меня со скульптором, причем так, будто я был ровня этому каменотесу. И все потому, что цезарь в своем тщеславии мечтал о скорейшем завершении работы. Впрочем, я не обиделся, наоборот, порадовался, что Нерон находится в хорошем расположении духа. Он охотно отослал мастера, когда я попросил о беседе наедине, а затем виновато посмотрел на меня и потирая подбородок, признался, что тоже хотел бы обсудить со мной кое-что. Он, мол, все откладывал этот разговор из опасения вызвать мое недовольство. Для начала я напомнил ему, сколь долго и преданно служил я Риму, занимаясь управлением зверинцем, закупкой и дрессировкой диких зверей и теша их выступлениями публику, а затем перешел к тому, что придется мне отказаться от поста управляющего, ибо эта ноша мне больше не по силам. Подходит к концу строительство Золотого дома и нового зверинца, напомнил я императору, я боюсь не справиться с огромной работой, требующей тонкого художественного вкуса, и потому прошу цезаря освободить меня от должности. Когда Нерон понял, к чему я клоню, лицо его прояснилось; с облегчением расхохотавшись, он самым дружеским образом шлепнул меня по спине в знак своего расположения. — Не беспокойся, Минуций, — сказал он. — Я с радостью удовлетворю твою просьбу. Видишь ли, я давно уже искал какой-нибудь предлог, чтобы уволить тебя от должности в зверинце. С самой осени влиятельные люди одолевают меня разговорами о чрезмерно жестоком спектакле, который ты подготовил, и требуют, чтобы ты был отстранен от управления зверинцем и отправлен в отставку в наказание за показанную тобой безвкусицу. Я должен признать, что представление действительно вышло неровным и слишком кровавым, хотя, конечно же, поджигатели заслужили свою участь. Я рад, что ты сам осознаешь, как незавидно твое положение. Ведь я понятия не имел, что ты злоупотребишь моим доверием и подстроишь так, чтобы твоего сводного Рата бросили на растерзание диким зверям из-за наших с ним разногласий по поводу наследства. Он открыл рот, чтобы опровергнуть это безумное обвинение, но Нерон, оказывается, еще не закончил. — Дела твоего отца, — продолжал он, — находятся в таком запутанном и непонятном состоянии, что я пока даже не получил возмещения своих издержек. Молва гласит, будто вы с ним сговорились, и ты тайком изъял большую часть его состояния, чтобы обмануть меня и государство. Но я не верю этому, поскольку знаю, что вы с отцом не ладили. Иначе я был бы вынужден выслать тебя из Рима. Зато я серьезно подозревал сестру твоего отца, которой пришлось даже совершить самоубийство, дабы избежать заслуженной кары. Я надеюсь, что ты не станешь возражать, если я попрошу магистрат заглянуть в твои собственные имущественные бумаги? Я бы ни за что не сделал этого, если бы постоянно не нуждался в деньгах. А все из-за некоторых моих советчиков, которые сидят на мешках с золотом, но при этом отказываются помочь императору обзавестись приличным жилищем. Ты не поверишь, но даже Сенека не потрудился выслать мне хоть сколько-нибудь денег сверх жалких десяти миллионов сестерциев. И этот человек в свое время лукаво заявил, будто с радостью отдал бы мне все, чем владеет, прекрасно, разумеется, понимая, что по причинам чисто политическим я не мог взять у него почти ничего… Паллас не слезает со своих денег, точно ожиревшая собака, которую не стронешь с места. Я слышал, как о тебе говорили, будто всего за несколько месяцев до пожара ты продал все свои жилые дома и участки в тех частях города, которые более всего пострадали от огня, и купил дешевую землю в Остии; а земля эта с тех пор неожиданно выросла в цене. Подобная способность к ясновидению выглядит подозрительно. Не будь ты моим старым другом, я, пожалуй, обвинил бы тебя в соучастии в христианском заговоре. Нерон посмотрел на меня пристально и громко расхохотался. Воспользовавшись паузой, я, с трудом ворочая непослушным языком, пробормотал, что, конечно, мои деньги всегда в его распоряжении, но я вовсе не так богат, как болтают, и мое состояние даже смешно сравнивать с состояниями, например, Сенеки или же Палласа. Нерон успокаивающе похлопал меня по плечу. — Не сердись, Минуций, я всего лишь пошутил, — промолвил он дружелюбным тоном. — Тебе полезно знать сплетни, какие ходят в Риме. Императору всегда приходится нелегко. Он вынужден выслушивать каждого и потом решать, кто был более откровенен. Так вот, мое чутье подсказывает мне, что ты скорее глуп, чем дальновиден, и потому я не могу поступать с тобой несправедливо и лишать тебя собственности только из-за заблуждений твоего отца. Хватит и того, что я уволю тебя с государственной службы. Однако я не знаю, кого назначить на твое место. Видишь ли, никто не хочет занимать должность, которая не имеет политического веса. Мне было что сказать насчет политического веса управляющего зверинцем, но вместо этого я поспешил предложить императору передать всех животных Сабине и Эпафродию. В этом случае, пояснил я, ни о какой компенсации речь не пойдет, и, соответственно, магистрату не придется утруждать себя проверкой моих счетов. Мне, человеку честному, это было бы крайне неприятно. Но для начала Эпафродия надо сделать всадником. — Ни в одном законе нет ни слова о цвете кожи римского всадника, — проговорил я с расстановкой. — Единственным условием является большое состояние претендента и его приличный ежегодный доход, хотя, конечно же, только император вправе решить, Достоин ли тот или иной гражданин быть членом всаднического сословия. Для Нерона нет ничего невозможного, я знаю это, — добавил я воодушевленно и если мое предложение заслуживает внимания, то я сейчас же позову сюда Сабину и Эпафродия, которые сами ответят на все вопросы. Нерон несколько раз видел Эпафродия и слышал то, что говорили о нем и моей бывшей жене. Вполне возможно также, что цезарь, как и многие мои друзья, вплоть до самого моего развода смеялся над моей доверчивостью, и, разумеется, его не могло не развеселить то обстоятельство, что нынче я ходатайствовал за Эпафродия. Но больше всего позабавился он тогда, когда Сабина ввела за руку Лауция, и он смог сравнить волосы и цвет кожи мальчика и Эпафродия. Я думаю, все происходящее укрепило уверенность Нерона в том, что я очень глупый и легковерный человек. Но это было мне только на руку. Я не мог допустить, чтобы магистрат проверял мои финансовые документы, а если Нерон решил, что Эпафродий благодаря мне разбогатеет, то это было его, Нерона, дело. К счастью, Нерона увлекла идея очередной раз выказать свою власть, повелев внести имя Эпафродия в списки храма Кастора и Поллукса [43] . Он был достаточно умен, чтобы понять, какой отклик вызовет его поступок в африканских провинциях. Этим он, Нерон, покажет, что все граждане подчиняющейся ему Римской империи имеют равные права, независимо от цвета кожи и происхождения, и что он, их император, стоит выше предрассудков. Итак, все шло успешно. Одновременно Нерон дал свое согласие на брак Сабины и Эпафродия и на усыновление им мальчика, который официально считался моим сыном. — Я разрешу ему и дальше носить имя Лауций в честь тебя, благородный Манилиан, — насмешливо сообщил Нерон. — Это так великодушно — передать мальчика в руки его матери и отчима. Как же высоко пенишь ты материнскую любовь, если жертвуешь собственными чувствами, хотя ребенок похож на тебя как две капли воды. Я ошибался, когда думал, что сыграл злую шутку с Сабиной, переложив на ее плечи все бремя содержания зверинца. Нерон проникся симпатией к Эпафродию и стал оплачивать его самые непомерные счета. Эпафродий добился того, что в новом зверинце Золотого дома животные пили воду из мраморных лотков, а пантеры жили в клетках с серебряными решетками. Нерон платил без малейших возражений, хотя в свое время — когда после пожара непомерно возросли налоги, — мне приходилось выкладывать за воду собственные огромные деньги. Эпафродий отлично знал, как развлечь Нерона, и подготовил для него несколько весьма своеобразных представлений с дикими животными, которые я не буду описывать тут из соображений приличия. Очень скоро благодаря зверинцу Эпафродий стал богатым человеком и одним из приближенных Нерона. Мое увольнение от должности положило конец враждебному отношению ко мне горожан. Люди начали потешаться надо мной, и кое-кто из моих близких друзей великодушно решил, что теперь, когда я впал в немилость и сделался объектом насмешек, им следует пожалеть меня. Я не роптал, ибо полагал, что осмеяние лучше ненависти. Клавдия, как это свойственно женщинам, конечно же, не могла оценить моего благоразумия и умоляла меня позаботиться о собственной репутации ради нашего сына. Я старался быть с ней сдержанным. Терпение мое, однако, могло вот-вот лопнуть. Клавдия, движимая материнской гордостью, захотела пригласить Антонию и Рубрию, одну из старейших весталок, на твои именины, с тем чтобы в их присутствии я признал тебя моим законным сыном, — ведь старая Паулина Плавция, которая могла стать свидетелем, погибла в огне пожара. К этому времени Клавдия уже поняла значение того, что хранилище весталок сгорело, а вместе с ним и все документы. Клавдия сказала, что тайна, разумеется, будет соблюдена, но она хочет позвать еще и двоих христиан, на которых можно безусловно положиться. Она твердила мне снова и снова, что христиане более других научены молчанию — ввиду необходимости скрывать свои собрания. Я же считал их всех отъявленными доносчиками и болтунами. К тому же Антония и Рубрия были женщинами, и вовлечь их в эту затею, казалось мне, было равносильно тому, чтобы подняться на крышу храма Юпитера и громогласно сообщить всему городу родословную моего сына. Клавдия долго упиралась, однако я все же сумел убедить ее обойтись без христиан. Что до весталок, то я, подумав, дал согласие на их приход в наш дом. Мне льстило, что Антония, законная дочь Клавдия, признает мою жену единокровной сестрой и назовет тебя Антонианом — в свою честь и в честь твоего великого предка Марка Антония. Правда, настораживало то, что она пообещала упомянуть тебя в своем завещании. — Даже и не говори о завещаниях! — воскликнул я, желая отвлечь ее от этой мысли. — Ты гораздо моложе Клавдии, а ведь та еще в самом расцвете лет. Мы трое принадлежим к одному поколению, хотя Клавдии уже за сорок; она на пять лет старше меня, и я пока не собираюсь задумываться о завещании. Клавдии не понравилось мое замечание, но Антония, потянувшись всем своим стройным телом, посмотрела на меня загадочно и вызывающе. — Думаю, я весьма неплохо выгляжу, — сказала она, — а вот твоя Клавдия несколько поизносилась, если так можно выразиться. Иногда я скучаю по обществу обаятельного мужчины. Я чувствую одиночество после обоих своих замужеств, которые закончились убийством. Люди боятся Нерона и избегают меня. О, если бы они только знали!.. Я понял, что она сгорает от желания рассказать о чем-то. Клавдии тоже стало любопытно. Лишь старая Рубрия улыбалась своей мудрой улыбкой многоопытной весталки. Антония не заставила долго себя уговаривать и с притворной скромностью поведала нам, что Нерон несколько раз очень настойчиво упрашивал ее стать императрицей. — Естественно, я не могла пойти на это, — сказала Антония. — Я объяснила ему, что у меня еще слишком свежа память о моем сводном брате Британнике и моей сводной сестре Октавии. Щадя чувства Нерона, я промолчала о его матери Агриппине, хотя та, будучи племянницей моего отца, приходилась мне двоюродной сестрой, как, кстати, и тебе, любезная моя Клавдия. При воспоминании о смерти Агриппины я вдруг сильно закашлялся, и Клавдии пришлось похлопать меня по спине; заодно она посоветовала мне не прикладываться столь часто к кубку с вином. Я послушно кивнул, подумав о несчастной судьбе моего отца, который, напившись, столь удачно выступил в сенате, что сам обрек себя на гибель. Все еще кашляя, я спросил Антонию, какие доводы привел Нерон, обращаясь к ней с таким предложением. Она посмотрела на меня своими синими глазами, потом поморгала и уставилась в пол. — Нерон признался, что давно тайно любит меня, — ответила она, — и что именно по этой причине был столь недоброжелателен к моему покойному мужу Фаусто Сулле, полагая его слишком пресным для такой женщины, как я. Возможно, это немного оправдывает его в случае с убийством Суллы, хотя официально он объяснял смерть моего мужа в нашем скромном доме в Массалии исключительно политическими соображениями. Между нами говоря, мой муж действительно поддерживал тайную связь с командирами легионов в Германии. Оказав нам, своим родственникам, такое доверие, Антония решила быть откровенной до конца и продолжала: — Как женщину, меня, конечно, слегка растрогало это признание Нерона. Жаль, что он такой ненадежный человек и что я так сильно его ненавижу, но, согласитесь: когда захочет, он может внушать симпатию. Я не потеряла головы и не забыла о разнице в возрасте между нами, хотя она не больше, чем у вас с Клавдией. Я с детства привыкла считать Нерона отвратительным мальчишкой, да и память о Британнике осталась бы для меня непреодолимой преградой, даже если бы я простила Нерону гибель Октавии. Ведь ей и впрямь не стоило соблазнять Аникета. Я не сказал ей, каким искусным актером может быть Нерон, когда дело обещает выгоду. В его нынешнем положении ему представлялось весьма полезным — для взаимоотношений с сенатом и народом — самым тесным образом связать себя с Клавдиями. Антония подходила для этого как нельзя лучше. Мысль о том, что наша собеседница может в скором будущем стать женой цезаря, повергла меня в уныние; моим сокровенным желанием было, чтобы происхождение твоего отца никогда не могло унизить тебя в глазах общества. Я тайно завладел многими документами, среди которых оказались письма, написанные — но не отправленные, — моим отцом Туллии из Иерусалима и Галилеи еще до моего рождения. Эти письма, похоже, свидетельствовали, что мой отец, серьезно помрачившись умом от несчастливой любви — немалую роль тут сыграли поддельное завещание и предательство Туллии, — опустился до того, что верил всему, что бы ни говорили ему евреи; он верил даже галлюцинациям. Но самым печальным с моей точки зрения было то, что письма раскрывали прошлое моей матери. Она была всего лишь простой танцовщицей-акробаткой, рабыней, которую купил и освободил мой отец. О ее происхождении мне не удалось выяснить почти ничего, кроме того, что родилась она на одном из греческих островов. И ее статуя, установленная в городе Мирине, и все бумаги с ее родословной, которые мой отец вывез из Антиохии, предназначались для того, чтобы пустить людям пыль в глаза и застраховать мое будущее. Эти письма даже заставили меня задуматься, действительно ли я был рожден в браке и не получил ли мой отец свидетельства об этом уже после смерти матери, подкупив власти в Дамаске. Благодаря истории с Юкундом, я уже знал, сколь легко удаются такие вещи, когда сеть деньги и влияние. Я не рассказал Клавдии о письмах и документах моего отца. Среди бумаг, которые были весьма важны в финансовом отношении, я нашел также заметки на арамейском языке об Иисусе из Назарета, написанные еврейским сборщиком податей, знакомым моего отца. Я чувствовал, что не смогу их уничтожить, и потому спрятал их вместе с письмами в своем тайнике, где хранил кое-какие бумаги, не предназначенные для случайного глаза. Я попытался преодолеть свое уныние и поднял кубок за Антонию, сумевшую деликатно отвергнуть наглые притязания Нерона. Правда, она в конце концов призналась, что все же раз или два по-сестрински поцеловала его, чтобы он не слишком негодовал из-за ее отказа. Антония уже позабыла о своей обеспокоившей меня идее упомянуть тебя в завещании. Мы по очереди брали тебя на колени, хотя ты отчаянно сопротивлялся и кричал, и ты получил имя Клемент Клавдий Антоний Манилиан, несколько витиеватое и длинное для крохотного мальчика. Я отказался от намерения назвать тебя в память о моем отце еще и Марком, что я хотел сделать до того, как Антония выступила со своим предложением. Когда поздним вечером Антония, усевшись в свои закрытые носилки, покидала наш дом, она на прощание нежно поцеловала меня — ведь юридически, пусть в тайне от всех, мы с ней были родственниками. Она даже попросила меня называть ее в дальнейшем свояченицей — разумеется, когда мы будем наедине. Тронутый ее дружелюбием, я охотно вернул ей поцелуй, причем сделал это с удовольствием. Я был слегка пьян. Она снова пожаловалась на одиночество и выразила надежду, что теперь, когда мы связаны прочными родственными узами, я буду иногда навещать се. И вовсе необязательно, добавила Антония, брать с собой Клавдию, так как той приходится хлопотать по хозяйству и ухаживать за ребенком; все эти заботы, помолчав, проговорила гостья, а также годы, похоже, начинают не самым лучшим образом сказываться на Клавдии. Однако ее происхождение, безусловно, делает ее самой благородной матроной во всем Риме. Но прежде чем рассказать тебе о том, как развивалась наша дружба с Антонией, я должен вернуться к событиям, происходившим в столице. Нерона, остро нуждавшегося в деньгах, раздражали жалобы, поступавшие из провинций, и резкая критика деловыми людьми налога на покупки. Поэтому он решил пойти на сделку с законом и одним махом разрубить гордиев узел. Я не знаю, кто предложил ему этот план, так как не входил в число посвященных в секреты монетного двора в храме Юноны, но, кто бы это ни был, он куда больше, чем христиане, заслуживал того, чтобы его — как врага человечества — бросили на съедение диким зверям. Втайне от народа Нерон взял взаймы у богов Рима золото и серебро, поднесенные им в качестве ларов; то есть Юпитер Капитолийский стал должником по закладной, а сам Нерон позаимствовал ценности у Юпитера. Конечно, он имел безусловное право поступить подобным образом, но боги наверняка не одобрили этого. После пожара император распорядился собрать весь расплавившийся металл, который содержал не только чистое золото и серебро, но и медь, и бронзу, и отчеканить из этого сплава деньги. День и ночь в храме Юноны кипела работа: слитки превращали в монеты, содержавшие на одну пятую часть золота и серебра меньше, чем прежние. Новые монеты были заметно легче и — благодаря присутствию меди — тусклее своих предшественниц. Под предлогом того, что дело это имеет государственную важность, монеты чеканили только доверенные люди, которым строго-настрого запретили говорить о новой затес императора, и все же вскоре по Риму поползли слухи, достигшие, разумеется, ушей банкиров. Я тоже насторожился, когда обнаружилась нехватка монет: с каждым днем становилось все труднее расплачиваться за крупные партии товара и приходилось просить об отсрочке. Я отказывался верить слухам, так как считал себя Другом Нерона и не мог представить себе, что он, артист, мало что смыслящий в финансовых делах, может оказаться виновным в таком ужасном преступлении, как преднамеренная подделка монет. Ведь любой простолюдин, уличенный в изготовлении для собственных нужд двух-трех фальшивых монет, безжалостно приговаривался к мучительной смерти на кресте. Однако я все же решил последовать примеру окружающих и постараться собрать и сохранить как можно больше полновесных монет, л даже не оплачивал обычные контракты на зерно и оливковое масло, хотя это вызвало взрыв недовольства среди моих клиентов. Финансовое положение все более ухудшалось, и цены росли изо дня в день до тех пор, пока Нерон не выпустил в обращение свои фальшивые деньги и не объявил, что все старые монеты должны быть обменены на новые в течение определенного времени, по истечении которого каждый, у кого будут найдены старые деньги, станет именоваться «врагом государства». Прежние монеты годились отныне лишь для оплаты налогов и пошлин. Стыдясь за Рим, я все же вынужден сообщить, что сенат значительным большинством голосов поддержал императорский указ. Таким образом никто не смог обвинить в этом отвратительном преступлении, направленном против всех граждан, одного только Нерона. Сенаторы, проголосовавшие за решение цезаря, оправдывали свои действия необходимостью больших затрат на восстановление столицы после пожара — мол, Рим перестраивается и обновляется. Они утверждали, будто от обмена денег пострадают не бедные, а богатые, у которых якобы накоплены огромные золотые и серебряные запасы, и что Нерон не счел целесообразным чеканку медных монет. Все это была чепуха. Собственность сенаторов состояла главным образом из земли — если, конечно, они (через подставных лиц) не занимались торговыми операциями, и каждый из голосовавших отцов города имел не один день для того, чтобы поместить свои золотые и серебряные монеты в безопасное место. Даже самые недалекие из простых селян благоразумно ссыпали все сбережения в глиняные горшки и закопали их в землю. Тем не менее примерно четвертая часть находившихся в обращении монет была обменяна на новые деньги. Конечно, не следует забывать, что Рим — это огромное государство, включающее в себя также и варварские страны, располагающиеся вплоть до границ Индии и Китая. Такое выходящее за рамки приличий поведение Нерона снова заставило задуматься многих из тех, кто несколько лет назад понял и даже, исходя из политических соображений, простил ему убийство Агриппины. Члены сословия всадников, сами ведущие свои денежные дела, а также богатые вольноотпущенники, на которых в значительной степени держалась жизнь вечного города, решили пересмотреть свои взгляды, так как введение в обращение новых монет расстроило все их планы. Многие же, несмотря на всю свою опытность, были приведены на грань финансового краха и, случалось, даже самоубийства. Но нашлись и такие, кто славил Нерона и пел ему хвалебные гимны. Ведя разгульную жизнь, эти бездельники не вылезали из долгов, и их не могла не обрадовать возможность рассчитываться с кредиторами монетами, которые стоили намного меньше, чем прежние. Звон лир длинноволосых певцов, исполнявших сатирические куплеты перед домами богатых людей и в тех местах, где старые деньги меняли на новые, несказанно раздражал меня. После этой истории философы-любители еще больше уверились в том, что для Нерона нет ничего невозможного. Они считали, что таким вот неслыханным образом он помог бедным за счет богатых, и кричали на всех углах, будто только так — смело и грубо — и следует поступать с сенатом. Кстати, среди этих юнцов-недоумков было много сенаторских сынков. Припрятывание старых монет стало настолько обычным явлением, что ни один разумный человек не посмел бы назвать это преступлением. Несколько Десятков мелких рыночных торговцев и крестьян посадили в тюрьмы или отправили на принудительные работы, но это не помогло. Нерон даже был вынужден отказаться от своих обычных мягких методов и начал угрожать укрывателям денег смертной казнью. Тем не менее никого не казнили, ибо в глубине души Нерон прекрасно понимал, что преступником является именно он, а не те бедняки, которые пытаются сохранить несколько настоящих серебряных монет составляющих все их достояние". Поняв, что мне следует быть порасторопнее, я поручил одному из своих вольноотпущенников создать банк, чтобы официально обменивать на Форуме деньги: государство не могло справиться с обменом старых монет на новые, и потому сенат обратился к частным банкирам с просьбой о помощи. Они даже получали компенсацию за свои труды, когда доставляли в казначейство «негодные» монеты. Мой вольноотпущенник, желая обойти пожилых банкиров, которые до сих пор не разобрались в происходящем и потому пребывали в растерянности, пообещал выплачивать при обмене старых денег на новые дополнительное вознаграждение в размере пяти процентов. И это никого не удивило. Вольноотпущенник объяснял, что стремится завоевать своему банку хорошую репутацию и помочь тем, кто не имеет крупных личных сбережений. Сапожники, чеканщики по меди и резчики по камню выстроились в очередь перед его столом, а старые банкиры скучали за своими пустыми прилавками и мрачно наблюдали за тем, что творится вокруг. Благодаря вольноотпущеннику я за несколько недель поправил свои пошатнувшиеся было дела, и мне не помешало даже то, что мой человек негласно передал часть денег жрецам храма Юноны, ибо возникло подозрение, что он сдавал на монетный двор не все полученное им золото и серебро. В эти трудные, наполненные заботами дни я частенько тайком заходил к себе в комнату, тщательно запирал дверь и наливал в деревянную чашу моей матери немного вина. Я делал несколько глотков и призывал удачу. Я уже простил матери ее низкое происхождение — ведь это благодаря ей я был наполовину грек, что как раз и позволяло мне успешно вести дела. Я слышал, будто грек может обмануть даже еврея, настолько он смекалистый и ловкий, но мне это кажется преувеличением. Однако мой отец был чистокровным римлянином, ведущим свой род от этрусских царей; дабы удостовериться, что это именно так, достаточно съездить в Цере. Фамильная гордость никогда не позволяла мне опускаться до мелкого мошенничества и воровства. То, что проделывал во время обмена денег мой вольноотпущенник, а также «двойной учет», заведенный мною в зверинце, касались только государственных финансов и были простыми мерами самозащиты, принятыми честным человеком против тиранического налогообложения. Иного способа быть финансистом и вести образ жизни, достойный римского всадника, не существовало в природе. Но я ни разу не позволил моим вольноотпущенникам подмешать мел в муку или минеральные масла в масло пищевое, чем частенько занимались некоторые наглые богатые выскочки. И дело было не только в моральных терзаниях — если бы их схватили за руку, они наверняка оказались бы на кресте. Я как-то вскользь упомянул о возможных махинациях с зерном и мукой в разговоре с Фением Руфом, отвечавшим за все римские зернохранилища и мельницы. (Естественно, я не назвал ни одного имени.) И он сказал, что риск слишком велик и что ни он, ни кто-либо другой на его месте не решился бы принять грязную муку или, например, худший сорт зерна вместо лучшего. То есть, конечно, некоторые грузы, поврежденные во время перевозок по морю, могут быть закуплены государством, если это будет необходимо для того, чтобы помочь чьему-нибудь другу, попавшему в беду. Но дальше этого никто не пойдет. Вздохнув, Руф грустно заметил, что, несмотря на его высокую должность, он все еще, можно сказать, прозябает в нищете. Затем я вспомнил о Тигеллине. По Риму ходили упорные слухи о том, будто он впал в немилость у Нерона. Многие смельчаки, беседуя друг с другом, открыто заявляли, что император рискует своим добрым именем, столь часто встречаясь с Тигеллином и тем более покровительствуя ему. Люди говорили, что, став префектом преторианцев, он подозрительно быстро разбогател. Этого нельзя было объяснить одними лишь многочисленными подарками Нерона, хотя у того действительно была привычка щедро одаривать своих друзей, чтобы они, заняв высокий пост, на который назначил их цезарь, не брали взяток. Впрочем, «друзей» — это громко сказано. Я слишком хорошо и давно знал Нерона и не верил, будто он относится по-дружески хоть к кому-нибудь из своего окружения. С точки зрения Нерона, самым тяжким обвинением, выдвигаемым против Тигеллина, была его тайная любовная связь с Агриппиной, за которую его еще в юности изгоняли из Рима. Когда Агриппина стала супругой Клавдия, она добилась возвращения Тигеллина, а также Сенеки, находившегося в столь же двусмысленных отношениях с сестрой Агриппины. Однако я сомневался в том, что императрица поддалась на уговоры Тигеллина, по-прежнему испытывавшего к ней теплые чувства, и согласилась изменить мужу. (Любопытно, кстати, что Тигеллин не предупредил Агриппину об уготованной ей сыном участи.) Политические соображения заставили Нерона назначить Фения Руфа — наряду с Тигеллином — префектом преторианцев. Он должен был заниматься внешнеторговыми делами, тогда как Тигеллин отвечал теперь лишь за военные вопросы. Понятно, что последний был раздосадован этим обстоятельством, так как вдруг лишился главного источника своих доходов. Я по своему собственному опыту знаю, что богач всегда стремиться стать еще и еще богаче. Может, это звучит странно, но радость обладания состоянием становится неполной, если ты не знаешь, как его приумножить. Ты думаешь только об этом, и любые препятствия на пути к золоту вызывают твою ненависть. Дела на финансовом рынке шли из рук вон плохо, цены все росли и росли, и товары подорожали куда больше, чем на те двадцать процентов, на которые Нерон уменьшил стоимость денег. Император издавал указ за указом, пытаясь обуздать цены и наказать ростовщиков, но в результате хорошие вещи попросту пропали из лавок. Скоро людям оказались не по карману зелень, мясо, чечевица и рыба, и они вынуждены были ехать в деревни или обращаться к торговцам, которые, несмотря на запрещение властей, в сумерках ходили от дома к дому с корзинами, наполненными снедью, и продавали их хотя и дорого, но все же дешевле, чем на рынках. При этом настоящей нехватки продуктов и товаров не было. Просто из-за очень низких цен никто не хотел ничем торговать, и лавочники предпочитали либо бездельничать, сидя за прилавком, либо вешать на дверь замок. Если же кому-то позарез нужны были новые сандалии или новая туника, или хотя бы пряжка для нее, то он долго умолял продавца достать ту или иную вещь с полки, обещая заплатить за нее настоящую, а не установленную законом Цену. Все выглядело так удручающе, что, едва распространилась весть о нескольких решительных всадниках, готовых силой захватить власть и свергнуть Нерона, как многие поддержали их намерение и огорчались лишь тому, что заговорщики медлят, ибо никак не могут отыскать человека, способного стать императором. В сторонниках Пизона видели спасителей Рима и потому спешили присоединиться к нему. Даже ближайшие друзья цезаря считали, что будет разумнее поддержать заговор, так как казалось совершенно очевидным, что дни Нерона сочтены — настолько широко распространилось недовольство им как в Риме, так и в провинциях; к тому же многие уверяли, будто у Пизона хватит денег для подкупа преторианцев. Фений Руф, по-прежнему отвечавший за государственные зернохранилища и к тому же исполнявший обязанности второго префекта претории, так как на это место никак не находился другой достойный гражданин, не колеблясь присоединился к заговору. Из-за резкого удешевления зерна он потерпел значительные убытки и много задолжал. Нерон отказался возмещать разницу между настоящей и неприлично заниженной ценой на зерно, и от этого с нами перестали торговать богатые египтяне, а многие римские землевладельцы предпочитали вообще не засевать свои поля или же зарывать урожай в землю — лишь бы не продавать его по дешевке. Почти все командиры преторианцев последовали примеру Руфа и тоже поддержали заговорщиков. И их можно было понять. Солдатам платили жалованье новыми деньгами, и прибавки к нему они не получили. Заговорщики были настолько уверены в успехе, что решили не обращаться за помощью к провинциям и не искать там себе союзников. Они полагали, что для осуществления их замысла достанет сил в самом Риме, и это обидело многих влиятельных людей в других городах. Я считаю, главной их ошибкой стал отказ от помощи легионов, которую они наверняка бы получили и в Германии, и в Британии. Правда, на Востоке у них ничего бы не вышло, потому что Корбулон с головой окунулся в перипетии парфянской войны; кроме того, он был напрочь лишен политических амбиций и скорее всего вообще не подозревал о готовящемся свержении цезаря. Мои дела находились в полном порядке, и, возможно, именно поэтому меня, откровенно говоря, мало заботили нужды народа. Кроме того, я был охвачен весенним томлением. Мне исполнилось тогда тридцать пять лет, и я больше не интересовался молоденькими девушками, хотя и не без удовольствия вспоминал свои прошлые победы. Я достиг того возраста, когда мужчина, созревший для истинной страсти, хочет обрести подругу, которая подходила бы ему и по возрасту, и по опытности, и по общественному положению. Даже сейчас я не могу писать об этих вещах подробно и откровенно. Скажу только, что с некоторых пор я, избегая привлекать ненужное внимание, зачастил к Антонии. У нас с ней всегда находилось что обсудить, и иногда мне удавалось покинуть ее уютный дом на Палатине лишь с наступлением рассвета. Она была дочерью Клавдия, и, следовательно, в ее жилах текло немало дурной крови Марка Антония. А кроме того, со стороны матери она была из рода Элиев. (Ее мать приходилась Сеяну сводной сестрой.) Вот все пояснения, какие я считаю нужным дать, и, как мне кажется, умному достаточно. Твоя мать, конечно, тоже была дочерью Клавдия, но, родив тебя, она заметно успокоилась и умиротворилась. Не забывай также о тех испытаниях, которые выпали на ее долю. В общем, я давно уже не делил с нею ложе и даже начал сомневаться в своих мужских способностях. К счастью, Антония быстро избавила меня от этих сомнений. Как-то на заре, когда птицы только-только начали петь, а цветы в роскошном саду Антонии, уже полностью залечившем раны от пожара, подняли головки к небу и раскрыли лепестки, я впервые услышал от своей прекрасной возлюбленной о заговоре Пизона. Уставшие от ласк и объятий, мы стояли с ней рука об руку у изящной белой колоннады, и я никак не мог заставить себя уйти домой, хотя наше прощание длилось уже третий час. — Минуций, дорогой… — сказала Антония. Я не уверен, что сумею в точности повторить ее слова, но смысл их я помню. Неудобно писать об этом, но, с другой стороны, ты уже знаешь достаточно о моей семейной жизни с Сабиной, так что у тебя нет оснований сомневаться в многочисленных добродетелях твоего отца. — Дорогой, — повторила Антония. — Еще ни один мужчина не был так нежен со мной и не обнимал меня так крепко, как ты. Я очень, очень люблю тебя и буду любить всегда, вечно. Мне хотелось бы не расставаться с тобой и после смерти, чтобы вместе бродить тенями по Елисейским полям. — Почему ты вдруг заговорила об этом? — спросил я, еще теснее прижимая ее к себе. — Мы же так счастливы сейчас. Мне кажется, я никогда еще не был так доволен жизнью. Давай не заглядывать вперед и не думать о Хароне, хотя, признаться, мне бы хотелось, умерев, держать во рту золотую монету, чтобы плата за перевоз через Стикс была достойна любимого такой красавицы, как ты. Антония сжала мою руку своими тонкими пальцами. — Минуций, — прошептала она. — Я не могу и не хочу ничего скрывать от тебя. Не знаю, кто из нас двоих ближе к смерти, ты или я. Время Нерона истекает, и я боюсь, как бы ты не погиб вместе с ним. Я был ошеломлен ее словами, она же, не обращая внимания на мое состояние, неторопливо поведала мне о заговоре и его главарях и добавила, что пообещала Пизону отправиться с ним после смерти Нерона в стан преторианцев. Антония надеялась уговорить ветеранов поддержать нового императора. В подкрепление своих слов она намеревалась дать им немало золота, которое всегда убеждает лучше, чем самые пламенные призывы, даже если они исходят от дочери Клавдия, благороднейшей римской патрицианки. — Но я страшусь не столько за себя, сколько за тебя, любимый, — добавила Антония. — Ибо все знают, что ты — один из ближайших друзей Нерона. К сожалению, ты не завел полезных связей, чтобы обезопасить свое будущее, а ведь после свержения тирана народ несомненно потребует крови его приспешников. Интересы государства заставят поступиться несколькими жизнями, и я не исключаю, что тебя осудят и казнят, или же, что еще хуже, ты будешь растоптан на Форуме толпой, послушной людям Пизона, как раз тогда, когда мы с ним направимся в лагерь преторианцев. Видя, что я оцепенел от страха и волнения, Антония нетерпеливо топнула своей хорошенькой ножкой. — Тебе стоит серьезно подумать и немедленно определиться! — воскликнула она. — В заговоре замешано столько людей, а недовольство Нероном так велико, что план можно привести в действие в любой день. Ради собственного благополучия все сейчас торопятся поддержать Пизона. Давным-давно решено, где, как и когда Нерон будет убит. Некоторые из его лучших друзей уже влились в наши ряды и принесли клятву. Я могу назвать тебе имена Сенеки, Петрония и Лукана. Мизенский флот [44] с нами. Эпихарида, о которой ты наверняка слышал, соблазнила Волузия Прокула, подобно Октавии, пытавшейся в свое время соблазнить Аникета. — Я знаю Прокула, — коротко произнес я. — Еще бы, — понимающе кивнула Антония. — Он же принимал участие в убийстве моей мачехи. Но не волнуйся, дорогой, я никогда не испытывала к Агриппине теплых чувств. Можешь себе представить, она обращалась со мной еще хуже, чем с Октавией и Британником. Если бы не опасение оказаться без наследства, я с радостью принесла бы после ее гибели благодарственную жертву. Так что пускай тебя не тревожит эта давняя и полузабытая история. Сейчас тебе надо позаботиться о собственной голове и немедленно вступить в ряды заговорщиков. Если ты замешкаешься, даже я не смогу спасти тебя. Разумеется, первой моей мыслью была мысль о Нероне. Я мог бы тут же броситься к нему и рассказать обо всем, чтобы он навсегда сохранил благодарность ко мне и осыпал дорогими подношениями. Но Антония прекрасно научилась читать по моему лицу. Позволив тонкой белоснежной сорочке соскользнуть с се мраморного плеча и обнажить изумительную твердую грудь, она нежно провела пальчиком по моим губам, склонила голову набок и капризно прощебетала: — Неужели ты предашь меня, Минуций? Неужели ты сделаешь это? Нет, нет, я не верю, ведь мы так любим друг друга, что никогда не расстанемся. Ты сам говорил это в миг наивысшего блаженства. Помнишь? — Конечно, помню, — поспешил успокоить ее я. — Да как ты могла усомниться во мне?! Она засмеялась, закинув голову, а я сердито продолжал: — И что это ты тут говорила насчет «любого дня»? Если все уже решено, то почему заговорщики медлят? — Я понимаю их, — ответила Антония. — Не только для мужчин, но и для меня, женщины, очень важно, кто именно придет к власти после смерти Нерона, которая, честно признаться, меня нимало не волнует. И этот вопрос заговорщики обсуждают каждую ночь. У любого из них есть свои соображения, и они никак не сойдутся во мнениях. — Гай Пизон… — скептически протянул я. — Почему именно он, объясни? Неужто не нашлось иного предводителя? Правда, он сенатор, он из рода Кальпурниев, и он весьма привлекателен. И все же, милая моя Антония, что ты отыскала в нем такого уж особенного, что решаешься рисковать своей жизнью, отправляясь в его обществе в лагерь преторианцев? Я буду откровенен, Юлий, и потому честно признаюсь тебе, что почувствовал укол ревности. Я хорошо знал Антонию и давно уже понял, что она вовсе не так одержима, как можно было подумать. Во многом она оказалась значительно опытнее меня, хотя я полагал, что мне известно достаточно, и я втайне поражался тому, откуда такая осведомленность у высокородной римлянки. Поэтому я внимательно наблюдал за выражением ее лица. Моя ревность привела Антонию в восторг, и, расхохотавшись, она ласково потрепала меня по щеке. — Что ты себе напридумывал, Минуций? — сказала она. — Я никогда не лягу с Пизоном, ибо он не нравится мне, совсем не нравится. Я думала, ты уже понял, что я всегда выбираю только того, кого по-настоящему люблю, а Пизон совершенно не в моем вкусе. Мне вовсе не хочется связывать с ним свою жизнь. Он глуп, он даже не подозревает, что за его спиной уже плетутся интриги и что никто не согласится менять комедианта Нерона на кифариста Пизона. Антония умолкла, потом с улыбкой посмотрела на меня и продолжила: — Он, видишь ли, несколько раз появлялся перед публикой, играя на своем музыкальном инструменте, и это повредило его репутации… Но я не все еще тебе сказала. Есть люди, желающие восстановить республику и отдать всю власть сенату. Эти глупцы не понимают, что их бредни способны подтолкнуть страну к гражданской войне. Вот сколь широк круг заговорщиков и сколь противоречивы их интересы. Надеюсь, теперь тебе ясно, почему откладывается убийство Нерона? И еще. Никогда никто не вынудит меня отправиться к преторианцам ради защиты интересов сената. Это недостойно дочери императора. Она опять посмотрела на меня — — на этот раз долго и внимательно. — Я знаю, о чем ты думаешь, Минуций, но пока еще рано оповещать Рим о твоем сыне Клавдии Антонии. Он ребенок, а о его матери в свое время ходило столько сплетен, что, по-моему, всерьез о будущем Клавдия Антония мы поговорим лишь после того, как он наденет мужскую тогу, а Клавдия умрет. Тогда мне будет проще представить его как моего племянника. И если сейчас ты сумеешь отыскать свое место в заговоре Пизона, то, во-первых, сделаешь политическую карьеру, а во-вторых, поможешь сыну. Надеюсь, дорогой, ты не станешь возражать против того, чтобы Клавдия пока оставалась в живых и воспитывала вашего ребенка? Людям может не понравиться, если я усыновлю мальчика сразу после гибели Нерона. Впервые Антония намекнула, что, несмотря на мое низкое происхождение и несколько случившихся со мной неприятных историй, она со временем будет не прочь выйти за меня замуж. А ведь я даже не осмеливался мечтать о такой чести, хотя мы были страстными и нежными любовниками. Я почувствовал, что краснею и что язык опять отказывается повиноваться мне. Антония, улыбаясь, посмотрела на меня и, встав на цыпочки, поцеловала в губы. Ее волосы ласкали мою шею. — Я же говорила, что люблю тебя, — прошептала она мне на ухо. — Я обожаю эту твою застенчивость и сожалею, что ты всю жизнь недооценивал собственные достоинства. Ты, Минуций, настоящий мужчина, причем такой, от которого любая умная женщина ожидает очень многого. Ее слова прозвучали двусмысленно, но не столь потрясли меня, как, возможно, решила Антония. Она была права. И Сабина, и Клавдия всегда относились ко мне так, что я вынужденно, ради сохранения мира в доме, уступал их желаниям. Я подумал, что Антония ведет себя куда более достойно, и не очень удивился, когда понял, что увлекаю ее обратно в дом. Надо было закончить наше прощание… Уже наступил день, и рабы трудились в саду, когда я наконец сел в свои носилки; перед глазами у меня все плыло и кружилась, колени дрожали, а в голове вертелась всего одна мысль: приходилось ли мне так сильно любить за те почти двадцать лет, что я ношу мужскую тогу? Итак, я позволил сделать себя участником заговора Пизона и тысячу раз поцеловал Антонию, клянясь приложить все старания к тому, чтобы занять высокий пост, достойный моей возлюбленной. Кажется, я даже обещал собственноручно зарезать Нерона, потому что помню, как Антония убеждала меня позволить заняться этим кому-нибудь другому, настаивая, что мы не должны рисковать моей бесценной головой. Кроме того, добавила она, нахмурившись, отцу будущего императора неудобно лично участвовать в убийстве одного из цезарей. Это создало бы прецедент, и тебе, мой сын, в один несчастный день пришлось бы плохо. Эта жаркая весна стала самой счастливой в моей жизни. Я отлично себя чувствовал, у меня ничего не болело и не ныло. Я был честным — по римским меркам — дельцом, состояние мое росло, все задуманные финансовые операции проходили успешно, и я мог всецело отдаваться своей страсти. Я жил точно во сне, и единственное, что мне мешало, — это назойливое любопытство Клавдии, которую чем дальше, тем больше интересовало, где я пропадаю целыми сутками. Мне было неприятно лгать ей; я знал, что женщины — натуры тонкие и чувствительные — обычно рано или поздно докапываются до правды. Для начала я переговорил с Фением Руфом, с которым меня связывали давние деловые отношения, — впрочем, дружны мы с ним никогда не были. Поколебавшись, он неохотно признался, что участвует в заговоре, и даже показал мне список тех преторианских офицеров — трибунов и центурионов, — которые обещали после смерти Нерона беспрекословно подчиниться Пизону. Он явно обрадовался, когда понял, что я узнал о заговоре какими-то своими путями, и несколько раз просил извинить его за то, что, связанный клятвой, он ничего мне раньше не рассказывал. Руф заверил, что немедленно поговорит обо мне с Пизоном и другими, и я, поблагодарив, удалился. И Руф, и Пизон были столь же невоспитанны, сколь и невежественны, и я счел ниже своего достоинства обижаться на них. Я решил для себя, что это не они пренебрегали мною, а я ими, и совершенно успокоился, подумав, что, пожалуй, можно дать им на их нужды немного денег. Но они не захотели принять мой дар, сказав, что золота у них в избытке. Не пугала заговорщиков и мысль о том, что я могу донести на них. Грубый Пизон в свойственной ему наглой манере даже заявил, будто я наверняка стану сидеть тихо, как мышь, ибо слишком трясусь за свою драгоценную шкуру — он, мол, достаточно обо мне наслышан. Немного помогла моя дружба с Петронием и Луканом: мне все же было позволено принести клятву и встретиться с Эпихаридой, этой странной римлянкой, чьи влияние и роль в заговоре я тогда полностью себе не представлял. Примерно в то же самое время, к моему огромному удивлению, речь о заговоре завела Клавдия. Она долго расспрашивала меня о государственной политике, пытаясь выведать, слышал ли я хоть что-нибудь о замысле Пизона, и крайне изумилась, когда я заявил, усмехнувшись, что не только не собираюсь выдавать злоумышленников императору, но и сам давно уже дал клятву свергнуть тирана ради свободы отечества. — Ума не приложу, зачем ты им понадобился, — сказала Клавдия. — Если они не выступят немедленно, об их планах узнают даже плебеи. Но какие ужасные вещи ты мне сообщил. Неужели ты действительно готов предать Нерона, которого ты называл своим другом и который столько для тебя сделал? Я мягко и снисходительно заметил ей, что именно поведение Нерона и заставило меня забыть о прошлых днях нашей с ним дружбы и задуматься о всеобщем благе. Кроме того, близость к императору частенько приносила мне неприятности. Конечно, сам я — благодаря собственной ловкости и предусмотрительности — не особенно пострадал от последней денежной реформы, придуманной Нероном, но в моих ушах звучат рыдания вдов и сирот, а когда я вспоминаю о нищих крестьянах и мелких ремесленниках, то кровь в моих жилах закипает от гнева, и я вновь и вновь клянусь себе пожертвовать самым дорогим ради наших сограждан. Я объяснил Клавдии, что мне не хотелось заставлять ее волноваться — вот, мол, почему я молчал о своей причастности к заговору. Вдобавок я опасался, что она попытается помешать мне рисковать своей жизнью и класть ее на алтарь свободы и всеобщего благоденствия. Надеюсь, сказал я, она оценит мою заботу о ее душевном спокойствии. Клавдия, которая знала меня уже много лет, явно сомневалась в моей искренности, но в конце концов огонек подозрения в ее глазах погас, и она нехотя согласилась, что я поступил правильно. Она даже сказала, что мое решение совпадает с ее желанием видеть меня в числе заговорщиков, ибо это сулит нам обоим удачу в будущем. — Наверное, ты заметил, что я давно уже не пристаю к тебе с разговорами о христианах, — добавила Клавдия. — Я считаю, им незачем больше устраивать свои встречи в нашем доме. Теперь у них есть много тайных убежищ, и я не вижу необходимости подвергать опасности нашего сына, хотя и не отказываюсь называть себя христианкой. К сожалению, мои единоверцы оказались слабыми и нерешительными людьми. Для них было бы очень выгодно навсегда избавиться от Нерона. Его смерть явилась бы наказанием ему за многочисленные грехи и ужасную привычку следовать советам Сатаны. Однако они не имеют к заговору никакого отношения, подумать только, совершенно никакого, и это несмотря на то, что Пизону непременно повезет! Я их больше не понимаю. Они, видишь ли, утверждают, будто человек не должен убивать себе подобного и будто месть запрещена им верой. — О великий Геркулес! — в изумлении воскликнул я. — Да ты обезумела! Только женщине могло прийти в голову вовлечь в этот заговор еще и христиан! Ведь радетелей за отечество и так уже слишком много, а если будущий император примется искать себе союзников среди этих сектантов, то ему придется обещать им разные привилегии, вроде тех, что имеют сейчас евреи, и остальные заговорщики окажутся обделенными. — Что дурного в том, что я спросила их мнение? — огрызнулась Клавдия. — От этого никому ни жарко ни холодно. Они говорят, что всегда были далеки от политики и охотно признают любого правителя. Они, мол, должны подчиняться земному владыке, мечтая о царстве владыки небесного. Конечно, их Мессия, придя в Рим, осчастливит христиан, но я уже начинаю уставать от ожидания его появления. Я — дочь императора Клавдия, и у меня есть собственный ребенок, так что мне приходится задумываться о его будущем и о насущных делах. По-моему, Кифа — просто трус, раз неустанно твердит о необходимости смиряться и держаться в стороне от государственных забот. Может, грядущее царство божие — вещь и впрямь неплохая, но, став матерью, я как-то отдалилась от всего этого и ощущаю себя теперь больше римлянкой, чем христианкой. Наша страна попала в трудное положение, и мы можем сейчас многое изменить в жизни Рима. К счастью, мы достаточно умны для того, чтобы хотеть только мира и порядка. — Что ты подразумеваешь, когда говоришь об изменениях в жизни Рима? — спросил я. — Неужели ты не понимаешь, что путь к миру и порядку лежит через хаос и кровь? Или ты настолько увлеклась мечтой о возможном воцарении твоего сына, что готова ввергнуть тысячи людей в нищету и гражданскую войну, которая за долгие годы так изнурит всех, что народ с ликованием признает императором нашего Антония, едва-едва достигшего возраста мужчины? — Республика и свобода являются ценностями, за кои с радостью погибнут многие и многие, — нравоучительно произнесла Клавдия. — Мой отец Клавдий часто и с большим уважением говорил о республике и о том, что с радостью восстановил бы ее, если бы это представлялось возможным. Он много раз возвращался к этому в своих речах, когда жаловался сенаторам на непосильное бремя власти, лежащее на плечах правителя. — Но ты сама уверяла меня, будто твой отец Клавдий был вздорным, жестоким и неумным стариком, — сердито возразил я. — Ты помнишь нашу первую встречу в библиотеке, когда ты плюнула на его статую? Какая там республика! Никто не захочет возиться с ее восстановлением, так что сейчас нужно думать о другом — кто станет следующим императором. Пизон считает, что я не гожусь для этой роли, и ты, разумеется, с ним согласна. Так кого бы ты могла предложить? Клавдия задумчиво посмотрела на меня. — А что ты скажешь о Сенеке? — спросила она с притворно невинным видом. В первый момент ее слова ошеломили меня. — Что пользы менять комедианта на философа? — пробормотал я. Но, поразмыслив, пришел к выводу, что Сенека — человек весьма подходящий. И римляне, и жители провинций сходились во мнении, что первые годы правления Нерона, когда рядом с ним неотступно находился Сенека, были золотым веком для нашего государства. Тогда все благоденствовали, а теперь — подумать только! — нас заставляют платить даже за то, чтобы посидеть в общественной уборной. Сенека был несказанно богат — по слухам, его состояние оценивалось в триста миллионов сестерциев. (Я, кстати, лучше прочих знал, сколько у него денег.) И к тому же Сенеке уже исполнилось шестьдесят, он был умудрен жизненным опытом и мог бы, пожалуй, протянуть еще лет пятнадцать, то есть ровно столько, сколько нам и требовалось. А его нежелание покидать деревню объяснялось вовсе не плохим состоянием здоровья, как он уверял, но одним только стремлением успокоить мнительного Нерона, предпочитавшего, чтобы его старый наставник держался подальше от сената. Сенека частенько жаловался на желудок и с некоторых пор начал строго следить за своим питанием. Это явно пошло ему на пользу. Он очень похудел, стал заметно подвижнее и бодрее, не задыхался больше при ходьбе, и, главное, его щеки теперь уже не лоснились, что заставляло прежде тайком усмехаться тех, кто иначе представлял себе облик философа-стоика. Он вполне мог бы хорошо править, никого не преследуя и не казня без особой нужды, а его деловитость позволила бы ему вернуть хозяйство Рима к жизни и даже наполнить опустошенную Нероном государственную казну. Со временем же он, наверное, согласился бы добровольно уступить свою власть более молодому и воспитанному в его духе преемнику. Многое во взглядах Сенеки роднило его с христианами. Он тоже призывал любить всех людей и был уверен, что видимая жизнь — это лишь тонкая завеса, за которой скрывается нечто неведомое. Об этом он написал в своем труде по естественной истории; он, между прочим, уверял там, что есть таинственные силы, недоступные пониманию человека. Как известно, об этом же говорили христианские проповедники. Итак, мои мечты завели меня очень далеко, и от восторга я даже всплеснул руками. — Клавдия, — вскричал я. — Твое предложение гениально! Ты — самый настоящий политик, и я должен попросить у тебя прощения за свои невежественные слова. Разумеется, я не счел нужным пояснить, что, предложив сделать Сенеку императором и всячески поддерживая его кандидатуру, я превращаюсь в одну из ключевых фигур заговора. Если же мой замысел осуществится, то я смогу рассчитывать на благодарность Сенеки, тем более что когда-то я был одним из его учеников, а в Коринфе служил под началом его брата и был у того на хорошем счету. Молодой же Лукан, племянник Сенеки, дружил со мной; можно даже сказать, я был одним из самых его близких друзей — ведь я всегда так расхваливал его многочисленные стихи. Мы с Клавдией долго и горячо обсуждали ее предложение и пришли к полному согласию. Мысль о Сенеке-императоре нравилась нам все больше, и на радостях мы решили выпить немного вина. Клавдия собственноручно принесла его из кладовой и даже почти не ругала меня за то, что я несколько перебрал. А потом мы отправились с ней в нашу спальню, и я, желая рассеять любые ее подозрения, впервые за много недель исполнил свой супружеский долг. Утром голова моя пылала от выпитого вина и восторга, и я едва ли не с сожалением думал об ожидающей твою мать судьбе. Я прекрасно понимал, что со временем мне придется освободиться от нее ради твоего блага и что простой развод Антонию не удовлетворит. Клавдия должна будет умереть, но, к счастью, только лет через десять-пятнадцать. За эти годы много воды пронесет Тибр под мостами Рима. Будут в вечном городе и болезни, и наводнения, и несчастные случаи — да мало ли что могут придумать Парки, эти изобретательные вершительницы человеческих судеб. Так что я решил не огорчаться заранее и не ломать голову над тем, как именно случится неизбежное. План Клавдии казался мне настолько безукоризненным, что я не стал посвящать в него Антонию. Мы встречались с ней украдкой и лишь изредка, боясь дать повод для сплетен, которые могли бы дойти до Нерона. Император наверняка не оставлял без внимания то, что происходило в доме Антонии. Я без промедления отправился повидаться с Сенекой под предлогом того, что дела требуют моего присутствия в Пренесте [45] и что по дороге я нанесу старику визит вежливости. Для большей безопасности я устроил все таким образом, что мне действительно понадобилось съездить в Пренесте. Сенека обрадовался мне и для начала показал свою деревенскую усадьбу, где он вел роскошную, но весьма размеренную жизнь. Я побеседовал и с женой философа, которая была вдвое его моложе. Сенека неуверенно пробормотал что-то о старческих недугах и слабеющих силах, но, поняв, что у меня есть к нему серьезный разговор, пригласил в уютный уединенный домик; этот старый лис диктовал здесь писцу свои книги. Он заявил, что в последнее время сделался едва ли не аскетом и в подтверждение этого показал мне ручей, из которого он черпал прозрачную воду простой глиняной кружкой, а также фруктовые деревья, с которых, проголодавшись, срывал сочные плоды. Кроме того, он поведал, что его жена Паулина научилась молоть зерно с помощью маленькой ручной мельницы и даже печь вполне съедобный хлеб. Я отлично понял, что все это значит: Сенека боялся быть отравленным. Нерон, испытывавший постоянную нужду в деньгах, мог не устоять перед искушением и прибрать к рукам собственность своего старого учителя; он мог даже прийти к мысли навсегда избавиться от него. У Сенеки было все еще немало друзей, уважавших его государственный ум, однако он старался редко принимать гостей, подозревая едва ли не во всех шпионов цезаря. Я приступил прямо к делу и спросил, не хотел ли бы Сенека обосноваться в императорском дворце после Нерона и вернуть стране мир и порядок. Ему нет нужды быть причастным к смерти Нерона, пояснил я. Все, что от него требуется, так это в определенный день оказаться в городе и быть готовым отправиться к преторианцам, прихватив с собой мешки с деньгами. Я был убежден, что тридцати миллионов сестерциев будет вполне достаточно: солдаты получат, например, по две тысячи сестерциев, а трибуны и центурионы, разумеется, больше — в соответствии с их рангом и положением. Фений Руф вообще не хотел никакой награды. Он только попросил, чтобы со временем государство возместило ему убытки, понесенные им по вине Нерона, проводившего свою неуклюжую денежную реформу. Я посоветовал Сенеке согласиться на это и торопливо добавил, что если сумма кажется ему чрезмерной, то я тоже могу внести кое-какие деньги. Молча слушавший меня старик, поняв, что я договорил, выпрямился и посмотрел мне в глаза долгим пугающе холодным взглядом, в котором не было и намека на любовь к ближнему. — Я знаю тебя уже много лет, — проговорил он. — И потому сначала подумал, что тебя подослал ко мне император, желающий проверить, не изменились ли мои политические пристрастия. Из всех своих друзей Нерон мог выбрать именно тебя, потому что ты, Минуций, прекрасно подходишь для роли осведомителя. Но, по-видимому, ты и впрямь кое во что посвящен, раз сумел назвать мне столько имен; в ином случае многие головы бы уже полетели. Я не спрашиваю тебя, какими мотивами ты руководствуешься, я только прошу ответить: кто уполномочил тебя на эту беседу со мной? Я ответил, что приехал сюда по собственному почину, так как считаю его благороднейшим человеком, который сумеет спасти Рим, если станет императором вместо тирана Нерона. Я также добавил, что в силах обеспечить ему широкую поддержку среди заговорщиков, если, конечно, он согласится принять мое предложение. Сенека немного успокоился. — Не думай, что ты первый обратился ко мне с такой просьбой, — проговорил он. — Совсем недавно у меня здесь был Антоний Натал, один из ближайших соратников Пизона. Он приехал, чтобы справиться о моем здоровье и заодно узнать, отчего я так решительно отказываюсь встретиться с Пизоном и открыто поддерживать его. Но мне попросту не хочется действовать заодно с таким человеком, как тот Пизон. Он принадлежит к среднему сословию, а значит, отличается или лживостью, или нескромностью или еще каким-нибудь пороком. Я сказал Наталу, что считаю неблагоразумным общаться с людьми не своего круга, потому что, если положение изменится, я буду зависеть от их умения молчать, а это совершенно недопустимо. Я очень надеюсь, что заговор не раскроют, но боги могут быть немилостивы к нам, и тогда единственного визита Пизона в мой дом окажется достаточно для того, чтобы казнить меня. Помолчав, Сенека задумчиво продолжил: — На сегодняшний день убийство Нерона — дело уже решенное. Заговорщики намереваются лишить императора жизни на вилле Пизона в Байях. Нерон часто бывает там, чтобы искупаться и развлечься. Однако сам Пизон лицемерно противится этому, заявляя, что не может нарушать святые законы гостеприимства. Экая чистоплотность! Можно подумать, будто он и впрямь чтит богов и их законы. Впрочем, кое в чем он прав. Насильственная смерть Нерона наверняка вызовет отвращение во многих кругах. Например, Луций Силан [46] заранее отказался одобрить такое ужасное преступление, как убийство императора. И еще. Пизон не хочет выступать вместе с консулом Аттикой Вестиной, потому что последний, будучи человеком очень и очень энергичным, скорее всего попытается восстановить республику. После гибели Нерона у него как у консула будут огромные возможности захватить власть. Я понял, что Сенека осведомлен о планах Пизона и его сторонников куда лучше, чем я, и что он, опытный государственный деятель, уже давно тщательно взвесил все шансы заговорщиков. Поэтому я принес ему свои извинения за то, что нарушил его покой, объяснил, что поступил так из лучших побуждений, и заверил старика, что ему ни в коем случае не следует меня опасаться. Сейчас я направляюсь в Пренесте и не вижу ничего странного в том, что по дороге я решил навестить моего доброго учителя. Мне показалось, будто Сенеке не понравилось, что я назвал его своим добрым учителем, однако он промолчал и даже взглянул на меня с сочувствием. — Послушай, Минуций, — проговорил старик. — Не обижайся, но я хочу сказать тебе кое-что. То же, что сказал некогда Нерону, желая поучить его мудрости. В течение какого-то времени любой человек может скрывать черты своего характера, нося маску притворства и смирения. Но рано или поздно все раскрывается, и с волка спадает белоснежная овечья шкура. У Нерона в жилах течет волчья кровь, однако он актер, и хороший актер, и он умеет обманывать приближенных и завораживать толпу. Ты тоже похож на него, Минуций, но ты куда более трусливый волк, чем Нерон. Я не знал, радоваться мне этому или обижаться, и предпочел спросить у старика, верит ли он, что Антония также вовлечена в заговор и поддерживает Пизона. Сенека предостерегающе покачал своей взлохмаченной головой. — На твоем месте, — сказал он, — я никогда и ни в чем не стал бы доверять Антонии. Одно ее имя наводит на людей страх. Среди ее предков были мужчины и женщины из двух древних кровожадных семейств. Я знаю такие поразительные истории из времен ее юности, что даже не осмеливаюсь рассказывать их. Пойми, я просто предупреждаю тебя. Во имя всех богов, не допусти, чтобы она присоединилась к заговорщикам! Если ты можешь помешать ей, но не сделаешь этого, то я буду считать тебя сумасшедшим. Она еще больше, чем Агриппина, стремится к власти; и кстати, покойная мать императора была не такой уж плохой женщиной. Предостережение Сенеки потрясло меня до глубины души, но я не подал виду. Я был ослеплен любовью и подумал, будто он сказал все это из зависти. Раньше Сенека был государственным деятелем, но его отправили в отставку, так что неудивительно, что он злобствует. Да и как философ он тоже добился не слишком впечатляющих успехов: учеников у него было не очень много, и за ним никогда не ходили толпы приверженцев, внимавших каждому его слову. Конечно, он замечательно говорил о притворстве, но и сам умел при случае казаться не тем, кем был в действительности. Когда мы расставались, Сенека заявил, что не верит, будто заговорщики согласятся сделать его императором, но тем не менее может в нужный день прибыть в Рим и поддержать их. Он, мол, убежден, что тщеславный и напыщенный, как индюк, Пизон, натворит глупостей, а ему, Сенеке, важна победа противников Нерона, ибо философ устал жить в постоянном напряжении. — Ежедневно мне угрожает опасность, — горько улыбнулся старик, — так что я ничего не потеряю, если появлюсь на людях. Хорошо бы Пизону добиться своего и свергнуть цезаря; в этом случае я непременно встану рядом с победителем и первым поздравлю его. Ну, а если заговор будет раскрыт, я умру. Впрочем, мудрецы не должны бояться смерти, ибо она неизбежна. Так что это не очень существенно, когда именно человек навсегда закроет глаза — завтра или через двадцать лет. По мне, второе было куда предпочтительнее, и я отправился в Пренесте в подавленном настроении, потому что отнесся к последним словам Сенеки, как к мрачному пророчеству. Меня мучила мысль о том, что я не принял никаких мер предосторожности на тот случай, если заговорщиков разоблачат. Предусмотрительность должна была посоветовать мне не класть все яйца в одну корзину. Я-то предполагал, что восстание начнется в провинциях, где его поддержат легионы, а не в самом Риме. Разумеется, тогда прольется много крови, но ведь солдаты знали, что их может ожидать, когда нанимались на военную службу. В конце концов им платят жалованье как раз за то, что они в любой момент готовы погибнуть… Однако, к сожалению, тщеславие и уязвленное самолюбие всегда оказываются сильнее здравого смысла. Обвал начался в Мизенах. Прокул счел, что его участие в убийстве Агриппины было недооценено Нероном. Конечно, ему поручили командовать флотом, но дело это было Прокулу не по душе. К тому же с этим прекрасно справлялся назначенный его помощником Аникст: бывший брадобрей внимательно прислушивался к мнению опытных капитанов, и потому мизенская флотилия всегда была готова выйти в море. Но только не в штормовую погоду. Получив приказ Нерона покинуть порт, Прокул пренебрег мудрыми советами и подчинился императору. Очень скоро почти два десятка кораблей налетели на острые скалы и затонули вместе со своими гребцами и матросами. Людей, естественно, можно было набрать новых, но вот боевые корабли стоили очень и очень дорого. Понятно, что Нерон пришел в ярость, хотя и знал, что Прокул выполнял его собственную волю. Цезарь мрачно поинтересовался, прыгнет ли Прокул по его приказу в море, на что тот без раздумий ответил, что, пожалуй, нет, ибо не умеет плавать. Тогда Нерон с досадой посоветовал ему не пытаться впредь обманывать природу, чьи приказы на море главенствуют даже над императорскими. Нерон сказал, что подыскать замену флотоводцу легко, во всяком случае, куда легче, чем построить двадцать боевых кораблей. Денег в казне на это сейчас нет, так что новым флотом придется заниматься только после того, как возведут Золотой дом. Волузий Прокул почувствовал себя глубоко оскорбленным, и Эпихарида поспешила этим воспользоваться. Она была очень красива и до тонкостей знала все секреты любовных утех. Насколько мне известно, прежде она вообще занималась только тем, что развлекала мужчин, так что многих удивил ее политический пыл и лютая ненависть к Нерону. Но я-то уверен, что император несколько лет назад жестоко оскорбил Эпихариду, когда, желая плотских радостей, пришел к ней, а потом безжалостно отверг. Женщина не простила этого и начала вынашивать планы жестокой мести. И вот Эпихарида, уставшая от проволочек, потребовала от Прокула немедленных действий. Она хотела, чтобы се новый приятель, собрав все оставшиеся суда, направился в Остию, но у Волузия родилась иная мысль. Из осторожности Эпихарида назвала ему всего несколько имен заговорщиков, так что он не знал, как их на самом деле много. Решив, будто речь идет об одном-двух десятках злодеев, Прокул вознамерился выслужиться перед Нероном и стать доносчиком. Он надеялся на хорошее вознаграждение, однако император не поверил ему, ибо был слишком уверен в собственной популярности, а сбивчивый рассказ Волузия звучал не слишком правдоподобно. Тем не менее он на всякий случай приказал арестовать Эпихариду и допросить ее под пытками. Этим занялся сам Тигеллин, который с давних пор увлекался не только женщинами, но и мужчинами, и потому особо любил наблюдать за мучениями красавиц. Но Эпихарида проявила неожиданную стойкость. Она упорно от всего отказывалась и уверяла, будто Прокул лжет и вообще мелет чепуху. Вдобавок она поведала преторианцам, несшим службу в помещении для допросов, столько любопытного о противоестественных наклонностях их командира Тигеллина, что последний потерял к ней всякий интерес и велел прекратить дело. Однако он успел так потрудиться над бедняжкой, что теперь Эпихарида не могла ходить. Услышав об аресте сообщницы, заговорщики решили действовать. Весь город замер от страха и ожидания, ибо очень и очень многие поддерживали Пи-зона и боялись за себя и своих близких, уверенные, что Эпихарида их выдаст. Подкупленный Пизоном центурион пытался даже убить несчастную прямо в тюрьме, чтобы она не проболталась, однако ему помешали стражники, которые прониклись к Эпихаридс симпатией за се живописные рассказы о личной жизни Тигеллина. Вскоре должен был отмечаться апрельский праздник Цереры [47] , и в наполовину уже законченном Большом цирке по этому случаю ожидались состязания колесниц. Заговорщики назначили убийство Нерона как раз на этот день, потому что Золотой дом оказался таким огромным, что император неделями не покидал его, чувствуя себя там в полной безопасности. Был поспешно разработан следующий план. Заговорщики попытаются подобраться к Нерону как можно ближе, насколько это удастся сделать в гигантском цирке. Плавтий Латсран, высокий широкоплечий смельчак, бросится цезарю в ноги, как бы умоляя о милости, и повалит его на землю. Когда Нерон упадет, трибуны и центурионы из числа сторонников Пизона, а также и те из заговорщиков, кто окажется рядом, набросятся на него и заколют кинжалами. Флавий Сцевин просил о чести нанести первый удар. Он, как известно, был связан родственными узами с городским префектом, моим бывшим тестем, так что ему бы не составило труда приблизиться к Нерону. К тому же он казался таким изнеженным и слабовольным, что никому не пришло бы в голову его заподозрить. Вообще-то он был не в своем уме и часто бредил с открытыми глазами. Мне не хочется оскорблять семейство Флавиев, но я не могу умолчать о том, что Сцевин утверждал, будто отыскал в каком-то древнем храме кинжал самой Фортуны. Он всегда носил это оружие при себе и уверял, что в его видениях ему было сказано, что кинжал поможет своему новому владельцу совершить некое великое деяние. Несомненно, он думал об этом, когда вызывался ударить Нерона первым. Пизон должен был ждать развязки событий в храме Цереры. Предполагалось, что Фений Руф и другие заговорщики, убив тирана, придут туда, и он вместе с Антонией направится к преторианцам. Все надеялись, что Тигеллин, будучи уравновешенным и дальновидным человеком, не станет сопротивляться, когда узнает о смерти Нерона, и в солдатских казармах обойдется без кровопролития. (Позже заговорщики собирались казнить Тигеллина в угоду черни.) План разработали весьма детально, и он казался вполне осуществимым. Единственным его недостатком было то, что жизнь не захотела подчиниться ему. ГЛАВА ПЯТАЯ ДОНОСЧИК Вечером накануне праздника Цереры, вернувшись домой после тайного совещания с Антонием Наталом, Флавий Сцевин принялся мрачным тоном диктовать свое завещание. Будучи поглощен этим занятием, он тем не менее вспомнил о знаменитом кинжале и извлек его из ножен; заметив, что от времени оружие затупилось, он отдал его своему вольноотпущеннику Милиху, велев побыстрее заточить лезвие. Речь его была такой бессвязной и он так настаивал, чтобы Мил их никому не рассказывал о хозяйском поручении, что вольноотпущенник насторожился. Вопреки обычаю, заведенному у него в доме, Сцевин приказал приготовить для слуг праздничный обед, а затем даровал нескольким рабам свободу и прочим раздал немало денег. Ближе к ночи он заплакал и попросил все того же Милиха иметь завтра под рукой побольше чистой ткани для повязок и кровоостанавливающие снадобья. Это окончательно убедило Милиха в том, что в Риме что-то затевается. Возможно, впрочем, до него и раньше доходили слухи о готовящемся заговоре. Он посоветовался с женой, и эта разумная женщина легко убедила его, что первым смелет зерно тот, кто обгонит других по пути на мельницу. Такое бывает только раз в жизни, и этим надо воспользоваться, тем более что прочие вольноотпущенники и рабы тоже слышали слова Сцевина и, следовательно, тоже могут донести. Если Милих промолчит, его казнят вместе с хозяином. Итак, надо поспешить и стать осведомителем. И не надо сейчас думать ни о муках совести, ни о дарованной ему Сцевином свободе, ни о том, что хозяину грозит гибель. Наверняка император щедро наградит своего спасителя, и тогда все легко забудется. Однако Милих никак не мог покинуть дом, ибо Сцевин, хотя и был сильно пьян, не собирался ложиться спать. Кроме того, Милиха позвала к себе жена Сцевина Атрия Галлия, славившаяся своей красотой, разводами и легкомысленными приключениями; возбужденная выпитым за праздничным обедом вином, она испытывала потребность в мужчине, а Милих давно ей нравился. Жена вольноотпущенника была вынуждена смотреть на это сквозь пальцы, так же, кстати, как и сам Сцевин, но я не хочу сейчас повторять разнообразные слухи, ходившие о Флавии. (Между прочим, мне кажется, что жена Милиха просто не видела для них с мужем иного выхода, кроме выдачи своих хозяев властям, но это мое личное мнение.) Только перед рассветом Милиху удалось выбраться из дома. Он спрятал под плащ кинжал, чтобы предъявить его как улику, побежал к Сервилиевым садам, лежащим несколько в стороне от города, по дороге на Остию, и начал стучать в ворота. Разумеется, стража не желала пропускать туда какого-то неизвестного вольноотпущенника, да еще с тем, чтобы он беспокоил императора перед утомительными церемониями праздника Цереры. Но случилось так, что как раз в это время во дворец приехал Эпафродий, который привез Нерону двух детенышей леопарда. Нерон намеревался преподнести их жене консула Вестина красавице Статилии Мессалине (коей оказывал с недавних пор знаки внимания), чтобы та могла появиться с этими замечательными дорогими зверьками в консульской ложе и вызвать всеобщие зависть и восхищение. Заметив у ворот какую-то возню, Эпафродий поспешил туда, дабы успокоить стражников, избивавших Милиха древками копий и требовавших, чтобы он наконец замолчал и прекратил во весь голос призывать императора. Я не знаю в своей жизни другого дня, когда Фортуна была бы ко мне более благосклонна. Именно тогда я познал и ее великодушие, и ее щедрость. Когда Эпафродий увидел Милиха, вольноотпущенника Флавия Сцевина, приходившегося родственником Сабине, он велел солдатам оставить беднягу в покое и решил выслушать его рассказ. Милих поведал о поручении, данном ему хозяином, Эпафродий оценил всю важность сообщения и тут же подумал обо мне. Не желая быть неблагодарным, он немедленно послал ко мне раба, чтобы я первым узнал о происходящем. Затем он приказал разбудить Нерона, взял Милиха и обоих детенышей леопарда и направился с ним к огромному императорскому ложу. Прервав мой сладкий и глубокий сон, раб Эпафродия передал мне слова своего хозяина, и я тут же вскочил и принялся торопливо одеваться. Небритый и голодный, я помчался вместе с рабом в Сервилиевы сады. Меня мучила одышка, и на бегу я поклялся возобновить занятия на стадионе и снова начать ездить верхом — в том случае, конечно, если я останусь в живых. Одновременно я прикидывал, кого именно из участников заговора мне предпочтительнее всего предать. Когда я оказался во дворце, Нерон все еще пребывал в полусне и ворчал на окружающих, виня их в своем раннем пробуждении, хотя, по правде говоря, ему уже и так следовало быть на ногах, ибо торжества начинались едва ли не с восходом солнца. Но император не желал подниматься и, зевая, играл на застеленном шелковым покрывалом ложе с маленькими леопардами. Тщеславие поначалу застило ему глаза, так что он далеко не сразу поверил сбивчивому рассказу Милиха. Тем не менее он отправил Тигеллину приказ еще раз допросить Эпихариду и послал преторианцев за Флавием Сцевином, чтобы услышать от него разумное объяснение. Уже выложив все, что он помнил — о тряпках для перевязок и кровоостанавливающих снадобьях, — Милих внезапно решил последовать совету жены и поведать цезарю о длительном разговоре Сцевина с близким другом Пизона Антонием Наталом. Но Нерон только отмахнулся. — Я потом побеседую с самим Наталом, — заявил он. — А сейчас мне пора одеваться для праздника Цереры. Однако его безразличие было наигранным, потому что он со скучающим видом попробовал пальцем бронзовое острие кинжала и, кажется, живо представил, как оно погружается в его мускулистую грудь. Поэтому, когда я вошел к нему в спальню и, тяжело дыша и вытирая пот со лба, сказал, что у меня есть важное дело, не терпящее отлагательств, Нерон отнесся ко мне довольно благосклонно. Я в нескольких фразах открыл ему план заговорщиков и, не колеблясь, назвал имена Пизона и Латерана, пояснив, что они-то и руководят всеми остальными. Все равно оба были обречены, так что я никоим образом не навредил им. Куда менее ясной представлялась моя собственная судьба. Говоря с Нероном, я чувствовал себя, как на раскаленных углях, ибо понятия не имел о том, что теперь может наболтать Тигеллину Эпихарида — ведь заговор-то уже раскрыт, значит, молчать ей больше ни к чему. Маленькие леопарды навели меня на удачную мысль обвинить консула Вестина — ведь я знал, что цезарь ухаживает за его женой. Поскольку Вестин стоял за республику, его роль в заговоре была ничтожной, но Нерон посерьезнел, услышав о нем, потому что это нешуточное дело — намерение консула убить императора Рима. Нерон обиженно пожевал губами, его подбородок мелко задрожал, и он стал похож на собирающегося заплакать ребенка. Еще бы: рушились его представления о собственной популярности. Я старался в основном перечислять имена сенаторов — в память об отце, которого эти жестокие люди единогласно изгнали из своих рядов и приговорили к смерти, в результате чего мой старший сын Юкунд окончил жизнь на арене цирка, где его разорвали дикие звери. Что ж, я сполна уплатил долг сенаторам. Кроме того, меня бы очень устроило, если бы в сенате освободилось несколько мест. Немного поразмыслив, я решил присовокупить сюда еще и имя Сенеки. Философ сам говорил мне, что его участь напрямую связана с участью Пизона, потому он тоже не мог бы спастись. Кстати, позже мне было поставлено в заслугу, что я первым упомянул в числе заговорщиков такого влиятельного человека, как мой старый наставник. Разумеется, о своем визите к нему я умолчал. Сначала мне показалось, что Нерон недоверчиво отнесся к моим словам, хотя он умело изобразил ужас, смешанный с удивлением, когда услышал имя философа. Коварство Сенеки должно было и впрямь потрясти императора, ибо, во-первых, старик разбогател только благодаря щедрости Нерона, а во-вторых, добровольно оставил государственную службу и, следовательно, не имел видимых поводов для мести. Выдавив несколько слезинок и раздраженно сбросив леопардов на пол, Нерон торжественно вопросил меня, за что его так ненавидят, — его, который ежедневно и ежечасно заботится об общем благе и, забывая о себе, несет на своих плечах тяжкое бремя императорских обязанностей! — Почему они откровенно не скажут мне, что я им больше не нужен? — жалобно причитал он. — Почему они не верят, когда я твержу, что с радостью оставил бы Рим и стал простым актером? Мой талант всегда прокормит меня, я это знаю… Почему они так ненавидят меня? Мое положение было незавидным. Не мог же я, в самом деле, объяснять ему, что к чему! К счастью, тут объявили, что прибыли Тигеллин и Флавий Сцевин, а также что в саду уже стоят закрытые носилки Эпихариды. Нерон счел за лучшее прикинуться несведущим и сделать вид, будто ему неизвестно, что в заговоре замешано столько народу. Он пожелал расспросить сразу обоих — и Флавия, и Милиха. Меня же он попросил удалиться, чему я несказанно обрадовался, ибо намеревался немедленно поговорить с Эпихаридой и обсудить с ней, кого бы еще назвать. Выходя, я заметил, что Нерон, недоверчиво покосившись в сторону Тигеллина, кликнул своих охранников-германцев. Прекрасно помня о заговоре Сеяна, направленном против Тиберия, Нерон предпочитал иметь двух преторианский префектов, надеясь, что они станут следить друг за другом. Как известно, вторым начальником гвардии стал недавно мой друг Фений Руф. Однако выбор императора был крайне неудачен. Впрочем, я вовсе не собирался отправлять Руфа в пыточную камеру, мало того: я решил сделать все возможное для его спасения. И об этом я тоже хотел побеседовать с Эпихаридой. Шторки ее носилок были плотно задернуты, сами носилки стояли на земле, а рабы, доставившие их сюда, растянулись поодаль на траве. Правда, стражники отказались пропускать меня, но я дал каждому из них по новой монете Нерона, и они отошли в сторону. Я отодвинул занавеску. — Эпихарида, — прошептал я, — я твой друг, и мне надо сказать тебе нечто важное. Но Эпихарида не ответила. Заглянув внутрь, я увидел, что она размотала окровавленную повязку, которую дал ей сердобольный охранник, накинула ее петлей на шею и прикрепила другой конец к поперечной перекладине носилок. Слабая от пыток, она все же сумела задушить себя, очевидно, уверенная, что дальнейших мучений ей не выдержать. Убедившись, что она мертва, я громко позвал стражу и показал им тело самоубийцы. В душе я похвалил эту женщину за ее благородный поступок. Покончив с собой, она избавилась от необходимости свидетельствовать против соучастников, а я обрел полную свободу действий. Разумеется, солдаты испугались, что их накажут за столь небрежное отношение к своим обязанностям, но Нерону было не до них. Смерть Эпихариды убедила его в реальности заговора и в том, что против императора готов выступить флот. Я же чувствовал себя очень дурно: вид истерзанных клещами грудей покойницы вызвал у меня сильнейший приступ рвоты, и это несмотря на то, что я не завтракал. Конечно, все дело было в моем внезапном испуге; как только я почувствовал облегчение, я опять с благодарностью подумал об Эпихариде, чья гибель позволила мне стать главным разоблачителем заговорщиков. Я даже похоронил ее за свой счет, тем более что никто из друзей Эпихариды не мог этим заниматься — им впору было заботиться о собственных погребальных церемониях. Сцевин держался очень стойко и, глядя Нерону прямо в глаза, спокойно отвечал на его вопросы. Он так искренне заверял императора в своей невиновности, что Нерон даже усомнился — а точно ли перед ним опасный заговорщик? — Какой кинжал? Ах, этот! — И Сцевин продолжал равнодушно: — Он хранится в моей спальне, потому что это наша семейная реликвия. Грязный раб Милих испортил мое любимое покрывало, заблевав его вчера после попойки, и, опасаясь наказания, похитил кинжал и захотел сделать из меня преступника. Свое завещание я, как и многие другие, переписывал несколько раз — в зависимости от изменившихся обстоятельств. И рабов я освобождаю не впервые — сам Милих может это подтвердить. И деньги я раздавал не однажды. Правда, прошлой ночью я был щедрее, чем обычно, но это объяснялось единственно количеством выпитого за ужином вина. Оно ударило мне в голову, и я решил непременно изменить завещание, потому что не захотел обижать своих кредиторов… Я много задолжал, а по завещанию этого не скажешь. Что же до разговоров о каких-то тряпках для повязок и кровоостанавливающих средствах, то Милих их просто-напросто придумал. Пожалуй, я буду откровенен до конца и скажу-таки, что это мне надо обвинять Милиха, а не наоборот. Подлый раб боится меня, а почему — спросите у моей жены, я же не стану тут ворошить наши семейные неурядицы. Мне дорога моя репутация, и я не хочу касаться некоторых сторон моей супружеской жизни. Нет, но каков негодяй, а?! Объявляет, что его хозяин — злоумышленник и хуже того — убийца! Однако Сцевин совершил большую ошибку, когда откровенно рассказал о своем плачевном финансовом положении. Нерон тут же понял, что он с радостью согласился участвовать в заговоре, ибо терять ему все равно было нечего, а в случае успеха он стал бы, пожалуй, богачом. Тогда Нерон решил допросить Сцевина и Натала порознь, а потом сличить их показания. Выясняя у обоих, о чем они беседовали вчера вечером, он убедился, что оба утверждают разное, ибо, конечно же, им не пришло в голову согласовать все заранее. Тигеллин повел их туда, где лежали железный ошейник, клещи и другие приспособления для пыток, но ему даже не понадобилось прикасаться к ним. Натал тут же во всем признался. Он надеялся остаться в живых и ради этого выдавал одного за другим своих сообщников. Особенно много рассказал он о друге Пизоне и о Сенеке. (Отличная это была мысль — упомянуть о философе. Я сейчас имею в виду себя.) Услышав признания Натала, Сцевин поторопился внести свою лепту и назвал имена Петрония и Лукана; к несчастью, он не забыл и обо мне. Впрочем, я с легкостью отбил эту атаку, заявив, будто третьего дня посещал собрание заговорщиков лишь для того, чтобы побольше узнать об их преступных замыслах и спасти затем жизнь любимого императора. Я не успел внести свою долю в ту сумму, которая предназначалась для уплаты преторианцам, и потому мог смело доносить на прочих, собравших для этой цели более тридцати миллионов сестерциев. Нерона очень обрадовала возможность легко заполучить такие деньги; впрочем, чуть позже он уже имел в сто раз больше — когда все имущество осужденных отошло казне. Нерон очень беспокоился, что народ прознает об истинных размерах заговора и решит, что у аристократии есть причины столь сильно ненавидеть своего императора. Цезарь сам отлично понимал, что его жизнь и правление в последние годы давали достаточно поводов для недовольства. Чтобы рассеять возможные слухи о своей порочности, он решил побыстрее жениться на Статилии Мессалине, которая в дополнение ко всем своим прочим достоинствам происходила из рода Юлиев, то есть даже превосходила знатностью Поппею. Нерон и Мессалина были весьма признательны мне за то, что я помог им избавиться от консула Вестина, вовремя донеся на него. Нерон давно уже проявлял к Статилии Мессалине интерес, но та боялась верить своему счастью, полагая, что Нерон вот-вот объявит о грядущей свадьбе с Антонией. Ведь город уже узнал о том, как император — по политическим соображениям — предлагал Антонии стать его женой, и разумные люди были уверены, что со временем она даст свое согласие, ибо отказала лишь потому, что того требовали приличия. Перепуганный тем, сколь много народу участвовало в заговоре, Нерон решил было отменить празднества, но мы с Тигеллином убедили его в ненужности такого шага. Наоборот, уверяли мы, пока все будут увлеченно следить за состязаниями, гвардия займет столицу и Остию (где можно было ожидать бунта на флоте); да и аресты сенаторов и всадников лете провести прямо в цирке, не дав никому из преступников ускользнуть и обратиться за помощью к легионам. Пизона же следовало арестовать незамедлительно. Уверенный в скором успехе своего замысла, он в окружении свиты уже отправился в храм Цереры, чтобы ожидать там вестей от сообщников. Услышав о доносе Милиха и аресте Сцевина и Натала, Пизон поспешил вернуться домой, не вняв советам приятелей-смельчаков, которые призывали его, захватив деньги, идти к преторианцам или по крайней мере выступить на Форуме и обратиться за помощью к римлянам. Решительные действия могли бы еще, возможно, спасти дело. Фений Руф был в лагере преторианцев. Тигеллин допрашивал только еще первых задержанных, а несколько трибунов и центурионов, как известно, входили в число заговорщиков. Если бы солдаты и простолюдины не пошли за Пизоном, у него был бы по крайней мере шанс погибнуть смертью героя, пытавшегося свергнуть тирана, но потерпевшего неудачу. Короче говоря, у Пизона была прекрасная возможность доказать, что он достоин славных предков, но он ею не воспользовался. Он попросту отправился домой, а его приспешники, поколебавшись и немного поспорив между собой, разошлись в разные стороны, чтобы попытаться спасти хотя бы собственные жизни. Единственным, кто оказал властям сопротивление, был Латеран. Своим упорством он так разозлил всех, что его, невзирая на консульское звание, приволокли туда, где обычно казнили только рабов. Трибун Стаций с такой поспешностью отрубил ему голову, что даже повредил себе руку. Латеран, кстати, не в пример прочим до самой смерти держал язык за зубами и не выдал даже Стация, тоже причастного к заговору. Недаром трибун так торопился. Все охотно и многословно порочили друг друга, как будто не желая умирать в одиночестве. Поэт Лукан обвинил даже родную мать, а Луций Галлион, с которым мы когда-то приятельствовали в Коринфе, — своего старшего брата Сенеку. На очередном заседании сената Галлиона открыто обвинили в братоубийстве, а затем намекнули, что сам он тоже причастен к заговору и должен быть осужден. Нерон, однако, прикинулся глухим. Мать Лукана тоже не тронули, хотя она всегда плохо отзывалась об императоре и говорила, будто он — «жалкий музыкант, бренчащий на лире». Поступала она так для того, чтобы оттенить гениальность своего сына-поэта. Мне жаль тратить время на перечисление имен тех людей, которые были казнены или совершили самоубийство, хотя Нерон и проявлял иногда великодушие, прощая виновных. Он был обыкновенным смертным и не мог, разумеется, забыть прежние обиды или не думать о своих постоянно растущих расходах; немудрено, что он зачастую приговаривал к казни самых богатых или же самых заносчивых. Город был, можно сказать, переполнен мертвецами. Упомяну здесь о том, как погиб трибун Субрий Флав. Когда Нерон спросил его, как мог он забыть присягу, Флав смело ответил: — Никто не был более предан тебе, чем я. Но я возненавидел тебя, когда ты убил свою мать и жену, когда сделался возничим, актером и поджигателем! Разъяренный Нерон приказал негру, назначенному им центурионом, отвести Субрия куда-нибудь в поле и обезглавить. Негр торопливо повиновался и начал с того, что вырыл в поле могилу. Увидев, что яма слишком мелкая и узкая, приговоренный повернулся к стражникам и сказал, заставив их расхохотаться: — Этот черномазый ничего не умеет. Как же он собирается рубить мне голову? И действительно, новоиспеченный центурион так разволновался оттого, что ему предстояло убить человека, да к тому же столь старинного рода, что руки у него задрожали, и с первого раза обезглавить Субрия Флава ему не удалось. Фению Руфу довольно долго ничего не угрожало, но в конце концов людям стало надоедать, что их судит их же сообщник. Многие стали рассказывать об участии Фения в заговоре, и Нерон вынужден был поверить им, хотя префект преторианцев и выказывал строгость при допросах, чтобы самому избежать подозрений. По приказу императора во время одного из таких допросов воин-силач сбил Фения Руфа с ног и крепко связал его. Руф умер так же, как умирали остальные, и я очень сожалел о нем, потому что мы были добрыми друзьями. После его кончины управлять государственными зерновыми хранилищами стал еще более корыстный и алчный человек, и я много раз добрым словом поминал покойного Фения Руфа. Сенека прибыл на торжества по поводу праздника Цереры, узнал о том, что произошло, и решил остановиться в собственном загородном доме, расположенном возле четвертого от столицы верхового камня. Нерон послал к нему трибуна Гавия Сильвана из своей личной охраны, чтобы спросить, может ли старый философ как-то опровергнуть обвинения, выдвинутые против него Наталом. Солдаты окружили дом, и Сильван вошел как раз в тот момент, когда Сенека, его жена и несколько друзей, весьма удрученные случившимся, собирались приступить к завтраку. Сенека спокойно ел и отвечал на вопросы Неронова посланца. Он не отрицал, что Натал посетил его и приглашал поддержать Пизона, но заявил, что слишком стар, дабы рисковать жизнью и состоянием из-за какого-то плебея — пускай даже Кальпурния. Сильван вынужден был удовлетвориться этими словами философа. Нерон внимательно выслушал отчет трибуна и спросил, готовится ли Сенека к смерти и боится ли он ее? Сильван, подумав, сказал, что не заметил признаков ни того, ни другого. Тогда император вновь отправил его к своему старому учителю и велел передать, что тот должен умереть. Нерону было очень неприятно сообщать это наставнику, но у него не было иного выхода. Разумеется, Сенеке предлагалось уйти из жизни добровольно. Дабы ты, сын мой Юлий, понял, что Нерону угрожала тогда серьезная опасность, я добавлю, что Сильван, получив такой приказ, направился прямиком в лагерь преторианцев к Фению Руфу и спросил, следует ли ему подчиняться императорскому приказу. Сам Сильван тоже был замешан в заговоре. Руф вполне мог провозгласить Сенеку императором, подкупить солдат и поднять вооруженное восстание, однако он оказался неспособен на убийство. Позже я много размышлял о тех действиях, которые он мог бы предпринять. Конечно, преторианцы вряд ли обрадовались бы предложению сменить комедианта на философа, но, с другой стороны, они терпеть не могли жестокого и властного Тигеллина и не отказались бы помочь его низвержению. Кроме того, все знали о несметном богатстве Сенеки и понимали, что он всех бы щедро одарил. Руф имел и личные причины желать в императоры Сенеку. Префект был выходцем из еврейской семьи, имевшей корни в Иерусалиме, но старался скрывать свое происхождение, ибо занимал высокий государственный пост. Его отец был вольноотпущенником и в свое время торговал в Киринее зерном; когда же его отпрыск перебрался в Рим, он с помощью денег убедил Фениев усыновить Руфа. Руф получил прекрасное еврейское образование и воспитание, и ему — благодаря деловой хватке и сообразительности — всегда сопутствовал успех. Я не знаю, почему его отец Симон пожелал видеть своего сына римлянином, но я совершенно уверен в том, что Фений Руф сочувствовал христианам. Мой отец однажды упоминал о том, что отец Руфа переносил крест Иисуса на место его казни в Иерусалиме, но я как-то позабыл об этом. В своих бессвязных письмах из Иудеи отец также рассказывал о Симоне Киринеянинс [48] , и я понял, что мой отец способствовал усыновлению Руфа Фениями и приложил много усилий к тому, чтобы новоиспеченному римскому гражданину удалось скрыть свое низкое происхождение. Возможно, именно поэтому я легко сошелся с Руфом и заручился его поддержкой как раз тогда, когда очень нуждался в этом — в самом начале моей карьеры торговца зерном. Если бы Сенека стал императором, христиане наверняка получили бы политические привилегии, и ради этого можно было, по-моему, отступить от своих христианских взглядов и самолично участвовать в убийстве Нерона. Но Фений Руф не смог поступиться принципами, кроме того, он считал себя хорошим торговцем, а не воином, и не в силах был принять твердое решение и потому понадеялся на то, что его не разоблачат. Он велел Сильвану выполнять приказ Нерона. К чести Сильвана следует сказать, что он постыдился лично отправиться к Сенеке, а послал вместо себя центуриона. Я не буду тут повторять многочисленные рассказы о хладнокровии, проявленном Сенекой перед лицом смерти, замечу только, что не слишком-то это было красиво — принуждать свою молодую жену, у которой вся жизнь была впереди, умирать вместе с ним. Конечно, сначала он утешал ее, умолял не горевать о нем, а думать о добродетели, поиски коей были смыслом всей его жизни — это, мол, отвлечет ее от грустных мыслей. Когда же она расстроилась окончательно, хитрый старик принялся живописать те ужасы, какие якобы ожидают ее, если она попадет в руки кровожадного Нерона. Разумеется, перепуганная Паулина предпочла умереть вместе с мужем. — Я указал тебе путь, по которому ты могла бы следовать, сделавшись вдовой, — торжественно произнес Сенека, — но ты выбрала достойную смерть, и я считаю, что твой выбор верен. Давай же выкажем великое мужество и уйдем из жизни рука об руку. После этого он торопливо приказал центуриону вскрыть им обоим вены, так что у Паулины не было уже времени передумать. Однако Нерон вовсе не желал, чтобы Паулина умерла, и распорядился пощадить ее. Император всегда заботился о собственной репутации и потому предпочитал избегать излишних жестокостей и по возможности смягчать свои приговоры. Центурион не мог отказать Сенеке, но действовал с крайней осторожностью и постарался не повредить Паулине ни сухожилий, ни крупных кровеносных сосудов. Кровь не желала покидать стариковское тело, но Сенека не лег в горячую ванну, как это заведено в подобных случаях; он, не переставая, диктовал писцу поправки к своим сочинениям. Когда Паулина принялась рыдать, он нетерпеливо попросил ее удалиться в другое помещение, пояснив, что, мол, не хочет усугублять своими страданиями ее душевные и телесные муки. Паулина повиновалась и ушла, но в соседнем помещении ее же собственные рабы, выполняя приказ центуриона, перевязали ей запястья, остановив кровотечение. Паулина не сопротивлялась. Вот как получилось, что безграничные самонадеянность и тщеславие старого чудака спасли жизнь его молодой жене. Сенека, подобно большинству стоиков, боялся боли и потому через какое-то время попросил своего лекаря дать ему снадобье, вызывающее онемение всего тела, — такое много лет назад афиняне дали Сократу. (Возможно, Сенека хотел, чтобы потомки считали его равным Сократу.) Однако яд не подействовал. Наконец терпение центуриона лопнуло, и он приказал философу поторопиться. Тот перестал диктовать, полежал в горячей ванне, а затем отправился в баню и задохнулся там от пара. Его тело тайно, без каких-либо погребальных церемоний, сожгли; таким образом была соблюдена последняя воля Сенеки, который хотел, чтобы все думали, будто он ушел из жизни добровольно. Впрочем, Нерон никогда бы не допустил публичного погребения, опасаясь бунта. Благодаря заботливому центуриону Паулина прожила еще много лет. Она стала бледная, как покойница, и говорили, что она посещает собрания христиан. Я рассказываю лишь то, что услышал от других. У меня самого не было ни малейшего желания общаться с этой убитой горем вдовой, и любой разумный человек, конечно же, понял бы меня. Только после ее смерти я передал собрание сочинений Сенеки моему вольноотпущеннику, наказав позаботиться о его издании. Мой друг Гай Петроний умер красиво и торжественно после роскошного пира, устроенного им для своих приятелей; пока этот пир длился, Петроний бил на мелкие кусочки все скульптуры и другие произведения искусства, собранные им за многие годы, — не хотел, чтобы они достались Нерону. Особенно горевал потом император по поводу двух драгоценных кубков, всегда вызывавших его зависть. Петроний полностью удовлетворил свое авторское тщеславие, подробнейшим образом описав в завещании все пороки Нерона, а также назвав имена людей, с которыми тот им предавался; вдобавок он указал, когда и где это происходило, чтобы никто не обвинил его посмертно в слабоумии. Будучи талантливым писателем, Петроний, разумеется, кое-что придумал или по крайней мере приукрасил — ведь он читал завещание друзьям и стремился повеселить их, хотя сам в это время медленно, но неуклонно приближался к своему последнему часу. Петроний несколько раз собственноручно перевязывал себя, чтобы, по его словам, «наилучшим образом использовать смерть». Завещание было отослано Нерону. Я очень жалею, что автор не позволил сделать с него ни одной копии, полагая, что это произведение принадлежит лишь императору, его старому другу. Петроний был замечательным человеком, самым замечательным из тех, кого я встречал в жизни, хотя его сатиры всегда казались мне излишне грубыми. Он не пригласил меня на свой прощальный пир, но я не держу на него зла. Он написал мне письмо, где говорил, что хорошо понимает, отчего я так поступил, и добавляет, что, возможно, и сам бы на моем месте сделал то же. Однако он, мол, все-таки не зовет меня к себе, заботясь о моем душевном спокойствии, ибо некоторые из его друзей расценивают мое поведение иначе, чем он. Я все еще храню это чувствительное послание и до конца дней буду вспоминать о Петроний, как о своем друге. Но к чему так долго рассказывать о гибели многих знакомых мне людей, если уже можно перейти к более приятной теме и поведать о награждении тех, кто отличился при раскрытии заговора. Нерон выдал каждому из преторианцев по две тысячи сестерциев — то есть ровно столько, сколько сулили солдатам заговорщики, а также распорядился, чтобы зерно они отныне получали бесплатно — прежде им приходилось покупать его за свои деньги. Тигеллин и с ним еще двое добились права на триумф, и на Палатине были водружены их статуи. Что до меня, то я долго и упорно намекал Нерону, что место моего отца в сенате осталось до сих пор свободным и что необходимо наконец назначить человека в комитет по восточным делам, причем человек этот должен хорошо знать евреев, дабы служить посредником между ними и государством. Я уверял императора, что выбирать надо среди тех, кто доказал ему свою преданность, но никак не среди сенаторов, многие из которых до сих пор мечтают о восстановлении республики. Однако Нерон, неприятно удивленный моими словами, твердо заявил, что никогда не пустит меня в сенат. Этого якобы не позволят ему ни моя репутация, ни цензоры. Вдобавок, сказал император, заговор подорвал его веру в людей, и отныне он подозревает в дурных намерениях даже меня. Защищая свои права, я ответил, что владею имуществом, которого вполне достаточно, чтобы претендовать на место в сенате. Кроме того, мне повезло выиграть процесс, затеянный в Британии моим покойным отцом. Речь шла о наследстве Юкунда, причитавшемся ему от его матери Лугунды, женщины высокого рода и к тому же жрицы. Сама Лугунда, а также ее родители и братья погибли во время восстания, и Юкунд, знатный гражданин Рима, остался единственным наследником. Новый царь иценов одобрял его законные притязания. Юкунду полагалось получить немало денег в качестве компенсации за убытки, понесенные вследствие восстания, а также большой кусок земли и пастбища соседнего племени (оно участвовало в волнениях, так что царь иценов вознаграждал Юкунда за счет соседей). Этот человек написал мне длинное письмо, прося, чтобы я попытался убедить Сенеку снизить тамошние налоги, которые грозили вконец разорить изнуренную войной Британию. Являясь законным наследником Юкунда, я приложил все усилия к тому, чтобы Нерон признал мое право на это имущество. Император мог, конечно, конфисковать его в казну, но он так разбогател после разоблачения состоятельных заговорщиков, что пока не нуждался в деньгах. Рассказав Нерону о непомерно высоких податях, собираемых по приказу Сенеки с жителей Британии, я посоветовал цезарю немного снизить их, дабы возвыситься в глазах бриттов. Нерон решил, что лихоимство не приличествует императору Рима, и вообще отменил налоги, желая, чтобы Британия поскорее окрепла. Эта мера изменила в лучшую сторону стоимость моего британского наследства, потому что имущество тоже перестало облагаться налогами. Мне очень повезло: я успел первым сообщить царю иценов волю императора, и с тех пор в Британии стали высоко ценить мое мнение; по этой причине некоторое время спустя я возглавил в сенате комитет по британским делам, и работа в нем принесла много пользы и мне, и жителям Британии. Для управления островной собственностью я вызвал из Цере двух самых рассудительных и неглупых вольноотпущенников и отправил их в Британию, дабы они научили местных крестьян правильно, то есть римским способом, обрабатывать землю для получения хороших урожаев, а также откармливать на убой скот для продажи его нашим легионерам. Позже оба моих вольноотпущенника женились на знатных британских женщинах и закончили дни достойными и уважаемыми гражданами города Лугунда, основанного мною в память о матери моего старшего сына. Они успешно занимались земледелием и скотоводством, и прошло много лет, прежде чем соседи принялись подражать им. Как бы там ни было, эта часть моего имущества приносила мне приличный доход, несмотря на то, что большая доля прибыли оседала в кошельках вольноотпущенников. Не думаю, впрочем, что они слишком уж мошенничали, хотя оба разбогатели за довольно короткое время. Честность в разумных пределах, не устаю я повторять, имеет множество преимуществ перед недальновидным стремлением мгновенно получить огромные деньги. Итак, у меня появилась возможность объявить о владении собственностью не только в Италии, но и в Британии, и я сделал это, когда меня по предложению Нерона избрали сенатором. Желание Клавдии исполнилось, и я был счастлив, что она больше не будет приставать ко мне с этим. Никто особо не возражал против моей кандидатуры, разве что один-два человека заявили, что я еще очень молод. Однако прочие сенаторы лишь рассмеялись, ибо закон о возрастном цензе оброс столькими поправками, что ему уже попросту не придавали значения. Вдобавок все отлично понимали, что мои противники имели в виду вовсе не возраст, но не осмелились назвать вещи своими именами. Однако я не стал изводить себя злыми мыслями о тех, кто выступал против меня, тем более что после заседания один из них, широко улыбаясь, подошел ко мне, поздравил и объяснил, что сенаторы, дабы поддержать свой авторитет, часто отклоняют какое-нибудь не слишком важное предложение императора. Я был благодарен ему за эти слова и запомнил их надолго. В своих записках я столь подробно остановился на заговоре Пизона не потому, что хотел бы оправдаться в твоих глазах (мне не в чем винить себя), но только потому, что никак не могу решиться перейти к событиям, связанным с Антонией. С тех пор прошло немало лет, но слезы все еще наворачиваются мне на глаза, когда я думаю о постигшей се судьбе. Вскоре после самоубийства Пизона Нерон распорядился выставить стражу вокруг дома Антонии на Палатине. Ему со всех сторон доносили, что Антония согласилась отправиться вместе с заговорщиками в лагерь преторианцев и даже якобы выйти за Пизона замуж — после того, разумеется, как он разведется со своей женой. Я-то, конечно, сомневался, что такая женщина, как моя Антония, могла обещать подобное (я имею в виду бракосочетание) — ведь она любила одного меня, да и по политическим причинам такое замужество было бы для нее немыслимым. После разоблачения заговора судьба подарила мне всего одну ночь, которую я сумел провести с Антонией; впрочем, почему «подарила»? Эта ночь обошлась мне в миллион сестерциев — плата за страх солдатам, боявшимся гнева Нерона и Тигеллина. Но я бы с радостью отдал куда больше, если бы мне удалось спасти ее жизнь. Что значат деньги в сравнении с любовью и страстью? Да я бы не пожалел всего своего состояния — или, во всяком случае, значительной его части — ради любимой женщины. Но Фортуна не пожелала улыбнуться нам. В ту последнюю ночь мы всерьез обсуждали возможность добраться до далекой Индии, где у меня были знакомые, с которыми я когда-то вел торговые дела. Однако мы оба понимали, что наша попытка обречена на неудачу. Антонию знала вся Римская империя — ведь ее статуи украшали многие городские площади; переодеваться же было бы бесполезно, ибо ничто не скроет гордую осанку и изумительную фигуру. Наконец мы крепко обнялись и, рыдая, признали всю тщетность наших надежд. Антония, утерев слезы, принялась нежно заверять меня, что умрет без страха и даже с радостью, потому что ей удалось-таки пережить настоящую любовь. Она сказала, что мечтала, дождавшись смерти Клавдии, назвать меня своим супругом. Если бы ее мечта осуществилась, мне была бы оказана величайшая честь, но я хочу, чтобы ты, Юлий, понял меня правильно: я сейчас не хвастаю, я просто показываю, как сильно она меня любила. В эту последнюю ночь Антония много и возбужденно говорила. Например, она рассказывала о своем детстве и о дяде Сеяне и утверждала, будто он намеревался, убив Тиберия и заручившись поддержкой сената, сделать Клавдия императором. Тогда Рим избежал бы ужасного правления Гая Калигулы. Но судьба распорядилась иначе, и Антония рассудительно заметила, что, может, оно и к лучшему, ибо Клавдий не готов был тогда стать правителем — он дни и ночи напролет играл в кости и даже едва не разорил свою мать Антонию. До самого утра мы не сомкнули глаз. Сознание того, что смерть уже дожидается на пороге, придавало нашим поцелуям странный пряный вкус; воистину такая ночь бывает раз в жизни, и забыть ее невозможно. Все мои последующие победы — всего лишь жалкое подобие пережитого мною с Антонией. Ни к кому не был я так привязан, как к этой изумительно красивой женщине. Когда же эти волнующие мгновения пролетели и наступил рассвет, Антония предложила мне нечто столь необычное и пугающее, что поначалу я в изумлении отшатнулся, но потом, однако, признал ее мысль мудрой и перестал возражать и отнекиваться. Мы оба прекрасно знали, что это — наша последняя встреча. Гибель Антонии была неизбежна, и ничто не могло бы уже спасти ее. Она сказала, что хочет по возможности сократить это мучительное ожидание конца, и попросила, чтобы я донес на нее Нерону, — дело это, мол, для меня не новое, и он мне обязательно поверит. Это ускорит ее смерть и вместе с тем снимет с меня подозрения, которые могут появиться у Нерона; кроме того, это обеспечит будущее моего сына. Сама мысль о таком поступке казалась мне отвратительной, но Антония столь горячо убеждала меня, что в конце концов я согласился. Когда мы уже покидали спальню, она дала мне несколько дельных советов о том, с кем из знатных людей ради твоего благополучия водить дружбу, от кого, наоборот, держаться подальше, кому по возможности и навредить. С глазами, блестящими от слез, она говорила о твоем будущем и сожалела, что гибнет, не дожив до той поры, когда тебе надо будет выбирать невесту. В Риме не так уж много девочек, достойных твоего сына, Минуций, твердила она и настаивала, чтобы ты непременно прислушался к ее словам и устроил помолвку сразу же, как только твоей избраннице исполнится двенадцать. К сожалению, ты пренебрег мнением отца и покойной Антонии. Солдаты, несущие караул у входа в дом, забеспокоились и пришли поторопить меня. Мы вынуждены были расстаться. Я навсегда запомню лицо этой благородной женщины — мокрое от слез и слегка осунувшееся после бессонной ночи, но все равно улыбающееся и прекрасное. У меня возник отличный замысел, облегчивший мне наше прощание, и все-таки сердце мое ныло и сжималось от невыносимой боли. Я не хотел идти домой, не хотел видеть ни Клавдию, ни даже тебя, сын мой Юлий, и потому принялся прогуливаться по садам Палатина. На мгновение я замер, прижавшись спиной к высокой столетней сосне, которая, как ни странно, все еще не засохла. Я смотрел попеременно то на восток, то на север, то на запад, то на юг и думал, что отдал бы, пожалуй, весь мир за один-единственный поцелуй Антонии, а все жемчуга Индии — за возможность еще раз полюбоваться се белоснежным телом. Вот как ослепляет человека любовь. В действительности же Антония была старше меня, и лучшие се годы остались позади. Опыт и страдания наложили свой отпечаток на ее лицо; некоторые мои знакомые не без оснований считали эту женщину слишком уж худощавой. Я, впрочем, полагал, что худоба красит ее, и не уставал любоваться подрагиванием се ноздрей и ее плавной поступью. Я пристально смотрел на простирающийся у подножия холма Форум, на его древние здания, на новый Рим, поднимающийся на месте обгоревших руин, на Золотой Неронов дом, сверкающий в лучах утреннего солнца, и мои мысли невольно обратились к делам и к тому, что пришла пора приобрести новый земельный участок где-нибудь на Эсквилине, поближе к императорскому дворцу. Меня заботило твое будущее, Юлий, ведь я понимал, что мой старый авентинский дом уже тесен. Я повернулся и стал торопливо спускаться по склону холма. Я шел к Нерону, надеясь немедленно переговорить с ним с глазу на глаз. Уж если я и впрямь собрался доносить на Антонию, то мне следовало поспешить, чтобы меня никто не опередил. Внезапно я показался себе безумным и громко расхохотался. «Как нелепо устроен мир!» — непрерывно повторял я, будучи уверен, что первым открыл эту истину. Войдя в отделанный серебром и слоновой костью зал для приемов, я окинул взглядом присутствующих, ожидавших появления Нерона, и ужаснулся. Мне почудилось, что у них звериные головы. Это было так поразительно, что я протер глаза. По полу, украшенному изображающей пир богов мозаикой, прохаживались едва ли не все известные мне животные — от верблюда и ежа до свиньи и буйвола. Тигеллин казался тощим злым тигром, и я, боясь громко расхохотаться, даже зажал рукой рот. Впрочем, все встало на свои места, как только Нерон, предупрежденный мной знаком о необычайной важности того, что я имею сообщить, пригласил меня в свою спальню. Очевидно, мои видения были вызваны волнением и бессонницей. Во всяком случае, император предстал передо мной в образе человека, а не льва или, скажем, гориллы. На его ложе я заметил Акту, и это означало, что он хотя бы на время пожелал отвлечься от своих пороков. Иногда это с ним случалось. Нерон выглядел исстрадавшимся и удрученным. Он напомнил мне избалованного толстого ребенка, совершенно не понимающего, что большинству окружающих он несет одно лишь зло. Сам-то он желает всем добра и хочет только, чтобы ему не мешали наслаждаться собственным пением. (Жаль, кстати, что я никогда не мог оценить по достоинству талант Нерона, так как был совершенно немузыкален.) Когда я вошел, император как раз упражнялся в своем излюбленном занятии: его голос разносился по всему Золотому дому. Умолкал Нерон лишь изредка, чтобы прополоскать горло. Он не смел есть фрукты, ибо какой-то лекарь сказал ему однажды, что даже самые сочные из них якобы могут плохо повлиять на голосовые связки. Но если бы его заинтересовало мое мнение, то я бы предположил, что яблоко или несколько виноградин не повредят человеку, у которого давно уже испортилось пищеварение. Я назвал имя Антонии; Нерон поперхнулся своим полосканием и сильно закашлялся. Отзывчивая Акта услужливо постучала ему по спине, но император рассердился и выгнал ее прочь. — Что ты хочешь рассказать мне об Антонии, мерзкий доносчик? — спросил наконец Нерон, справившись с приступом кашля. Я, запинаясь, произнес подготовленную заранее речь. Я уверял, что только уважение к отцу Антонии императору Клавдию, который был так добр, что дал мне имя Лауций, когда я надел мужскую тогу, заставляло меня до сих пор молчать об участии Антонии в заговоре Пизона. Но совесть грызла и мучила меня, ибо речь идет о безопасности Нерона. Бросившись на колени, я поведал, что Антония многажды призывала меня по ночам к себе и уговаривала присоединиться к Пизону и его сообщникам. Она считала, что я, близкий друг императора, могу подсказать заговорщикам, к чему им лучше прибегнуть — к яду или к кинжалу. Стремясь уязвить самолюбие Нерона, я также прибавил, что Антония пообещала Пизону после государственного переворота выйти за него замуж. Этот нелепый слух очень ранил тщеславие Нерона, потому что, как известно, Антония несколько раз решительно отвергала подобные предложения, когда они исходили от самого императора. И все же Нерон сомневался и поглядывал на меня недоверчиво. Еще бы! Отчего бы это такой женщине, как Антония, выбрать себе в наперсники человека, казавшегося ему обычным ничтожеством? В конце концов Нерон приказал арестовать меня и под охраной дежурного центуриона отвести в одно из незавершенных помещений Золотого дома, где как раз работал известный художник. Он торопился закончить фреску, изображавшую поединок Ахилла и Гектора на стенах Трои. Нерон принадлежал к Юлианскому роду и хотел напомнить своим гостям об Энее [49] , сыне прекрасной Венеры и первом из Юлиев. (Поэтому он, между прочим, никогда не бывал в храме Вулкана и отзывался об этом хромом боге весьма пренебрежительно, что, конечно же. обижало богатых и влиятельных кузнецов [50] .) Запах краски и сам живописец несказанно раздражали меня. Можешь себе представить, он запретил мне разговаривать с моим стражем! Мы даже не могли шептаться, потому что это, видишь ли, отвлекало его от дела. Правда, я чувствовал себя оскорбленным тем, что Нерон доверил арестовать меня не трибуну, но центуриону, хотя и римскому всаднику, однако же мы все-таки нашли бы общие темы для беседы — например, лошадей. Это отвлекло бы меня от грустных раздумий, но самовлюбленный и заносчивый рисовальщик велел нам обоим молчать. Я не осмеливался прикрикнуть на него, ибо он был у Нерона в большой милости. Император почитал его за хорошего мастера и даже даровал ему гражданство, несмотря на то, что люди на фресках этого художника выглядели ужасно нелепо, поскольку все — и женщины тоже — были облачены в тоги. Однажды Нерон обмолвился, что мог бы, пожалуй, сделать его всадником, но, к счастью, больше не упоминал об этом. Может, все-таки понял, что нельзя награждать человека только за то, что ему удается ловко изображать на сырой штукатурке птиц и зверей. Наступил полдень, однако Нерон так и не прислал мне со своего стола никакой еды; впрочем, голод меня пока не донимал. Мы с центурионом молча играли в кости и молча же пили вино — не слишком много, чтобы не опьянеть: он был на службе, а меня могли в любой момент позвать к Нерону. Я сумел передать весточку Клавдии и сообщить, что я арестован по подозрению в причастности к заговору. Твоя мать отлично знала, что я обязан позаботиться о твоем будущем, и все-таки ей претила роль осведомителя, которую я тогда играл. Мне хотелось заставить ее поволноваться за мою жизнь, хотя на самом деле я был не слишком обеспокоен. Я хорошо знал капризный нрав Нерона, но все же полагал себя в безопасности. Конечно, я был очень богат, и это могло соблазнить императора и подвигнуть его на убийство. Убил же он, к примеру, консула Вестина, почти не имевшего отношения к делу Пизона. К счастью, тут я мог рассчитывать на покровительство вдовы консула Статилии Мессалины. Правда, брак между нею и императором еще не был заключен официально, ибо по закону им следовало выждать девять долгих месяцев, но Статилия Мессалина уже готовила роскошный свадебный пир. Я знал, что она очаровала цезаря еще при жизни своего мужа. По-видимому, Нерон вернул к себе Акту на то время, пока Мессалина служила богине Луны, желая усовершенствоваться в тайных женских искусствах. Мне стало известно, что Акта сблизилась с христианами и пыталась в меру сил воздействовать на императора, развивая хорошие качества его характера. Впрочем, изменить Нерона ей не удалось. Статилия Мессалина не ревновала к Акте. Она исповедовала свободу нравов и первой из римлянок обнажила одну грудь, переняв эту моду у германских женщин. Мессалине было чем гордиться — недаром Нерон так увлекся ею, что даже погубил ее мужа. Женщины, обделенные природой, возмущались и считали неприличным «ходить полуголыми», как будто вид красивой груди мог кого-нибудь оскорбить. Наверное, они забыли, что жрицы тоже иногда появлялись с открытой грудью и что некоторые церемонии, освященные веками, требовали этого даже от весталок. Короче говоря, ничего непристойного тут не было. К вечеру Тигеллин, успевший побеседовать с несколькими чудом оставшимися в живых участниками заговора, собрал достаточно улик против Антонии. Двое каких-то подлецов, мечтавших спасти собственные шкуры, не моргнув глазом заявили, будто едва ли не сами слышали, как Антония клялась выйти замуж за Пизона и как Пизон обещал ей избавиться от собственной жены. Они, мол, даже обменялись подарками, точно настоящие жених и невеста. При обыске в доме Антонии нашли ожерелье из индийских рубинов, которое, как показали свидетели, было куплено Пизоном у одного золотых дел мастера, сирийца по происхождению. Почему эта вещица оказалась у Антонии, я не знал тогда и не желаю знать сейчас. Многочисленные улики убедили Нерона в виновности несчастной. Император притворился крайне огорченным, хотя, разумеется, был безмерно рад тому, что сможет законным путем избавиться от непокорной и своенравной красавицы. Чтобы выказать мне расположение, он пригласил меня в зверинец в своем новом саду, где нас уже ждал Эпафродий, приготовивший для повелителя некую забаву. Я увидел несколько совершенно обнаженных юношей и девушек, привязанных к столбам возле клеток со львами. Эпафродий держал в руках докрасна раскаленный железный прут дрессировщика, а на поясе у него висел меч. Жестом он показал мне, чтобы я не беспокоился. Честно говоря, я и впрямь испугался, когда услышал глухое рычание льва, бросавшегося на столбы и отчаянно бьющего по земле хвостом. Наконец он поднялся на задние лапы, с видимым отвращением обнюхал половые органы жертв и вновь принялся злобно рычать. Как ни странно, никто из рабов не пострадал; впрочем, все они отчаянно извивались, стремясь увернуться от зубов и когтей страшного хищника. Дождавшись, пока лев немного успокоится, Эпафродий шагнул вперед и смело воткнул ему в брюхо меч; кровь брызнула во все стороны, животное упало набок и, дергая лапами, в муках скончалось. Юношей и девушек освободили от пут и увели, и Нерон, все еще дрожа от возбуждения, указал на львиную голову и спросил меня, поверил ли я, что этот лев — настоящий? Разумеется, я заявил, что ему удалось меня обмануть, и даже хорошее знание повадок диких зверей не помогло мне. Нерон с гордостью продемонстрировал гибкие пружины и прочие приспособления, приводящее это чучело в движение, а также пнул ногой пронизанный мечом Эпафродия пузырь с кровью. С тех пор я нередко размышлял об этом странном развлечении Нерона, которое приносило ему наслаждение, но которого он стьщился и потому позволял наблюдать за ним только самым близким своим друзьям. Затем император хитро посмотрел на меня и проговорил безмятежно: — Итак, мне доставили бесспорные доказательства вины Антонии. Я вынужден поверить им, хотя ты, конечно же, понимаешь, как я расстроен и как горюю о том, что ей придется умереть. Ведь она не только знатная римлянка, но и моя сводная сестра. Ты разоблачил ее ради моего спасения, и я хочу оказать тебе честь. Я приказываю, Минуций, чтобы ты немедленно отправился к Антонии и вскрыл ей вены. У меня есть опасения, что добровольно уйти из жизни она не пожелает, в то время как политические интересы государства требуют ее гибели. Я обещаю ей пышное погребение и непременно помещу урну с ее прахом в мавзолей Божественного Августа. Сенату и народу незачем знать правду. Я расскажу им, будто она совершила самоубийство, ибо была смертельно больна. Если это объяснение не подойдет, я придумаю любое другое. Сейчас это не имеет значения. Я был настолько удивлен тем, что Нерон угадал мое желание, что слова застряли у меня в горле. Видишь ли, Юлий, я как раз собирался просить его сделать мне одолжение и позволить самому передать Антонии императорскую волю, чтобы у меня появилась возможность попрощаться с ней и до последнего вздоха держать ее за руку, наблюдая со слезами на глазах, как кровь вытекает из этого прекрасного белоснежного тела. Так мне было бы легче расстаться с моей любовью. Однако Нерон неправильно истолковал мое молчание. Он засмеялся, хлопнул меня по спине и сказал высокомерно: — Да уж, неприятно тебе будет признаваться Антонии, что это ты донес на нее. Я думаю, она все-таки переспала с тобой пару раз. Мне хорошо известны ее привычки. Но я видел, что он говорит это только в шутку. Ему и в голову не приходило, что Антония могла увлечься таким человеком, как я, и при этом отказать ему, императору. Посылая меня к Антонии, он хотел моего позора и унижения, так как издавна глубоко презирал доносчиков. Однако же, Юлий, мне кажется, я в своем рассказе достаточно ясно показал, что доносчики бывают разные. Сообщая Нерону те или иные сведения, я думал в первую очередь о тебе, сын мой, и о будущем всего рода Юлиев. Собственная жизнь и репутация заботили меня куда меньше. Так что Нерон ошибался. Намереваясь унизить меня, он на самом деле неожиданно подарил мне величайшую радость. Такая же радость осветила и лицо Антонии, едва она увидела меня. Ведь мы уже попрощались навсегда, и вдруг я вернулся в ее дом. Не думаю, что кто-нибудь еще встречал известие о своей грядущей кончине с таким неподдельным восторгом. Ее глаза сияли, ее руки манили, ее губы шептали слова любви. Я приказал трибуну и преторианцам выйти и встать у наружных дверей, и мы бросились друг другу в объятия. Разумеется, я понимал, что император с нетерпением ждет известия о смерти Антонии, и все-таки надеялся, что он даст мне час-два на уговоры. Заставить человека совершить самоубийство — дело нелегкое. Конечно, Антония давно знала, что ее ждет, и была готова уйти из жизни в любой момент, но Нерон-то об этом не догадывался. Мне жаль было терять драгоценное время на расспросы об ожерелье Пизона, хотя я и сгорал от ревности и желания выяснить все до конца. Мы упали на ложе и ненадолго забыли об ужасах этого дня. Возможно, как любовник я тогда себя не превзошел — сказались недосыпание и усталость, однако мы крепко обнимали друг друга, и этого нам было довольно. Тем временем служанка Антонии наполнила горячей водой роскошный порфирный бассейн, и обнаженная красавица, попросив меня поторопиться, легла в него. Я вскрыл ей вену на сгибе локтя со всеми возможными предосторожностями — быстро, аккуратно, острым ножом. Она не хотела огорчать меня, но все же не смогла удержаться от болезненного стона. Когда кровь окрасила благоухающую бальзамом воду в розовый цвет, Антония попросила у меня прощения за обиды и огорчения, которые я будто бы от нее терпел, и рассказала, что вся ее жизнь была настолько безоблачной, что она часто раздражалась по пустякам и, например, втыкала булавки в грудь неловкой рабыни, если та, расчесывая ей волосы, случайно дергала их. Одной рукой я держал Антонию над водой, чтобы она не захлебнулась, в другой сжимал ее хрупкие пальцы, и внезапно жизнь показалась мне такой никчемной, что я решил умереть вместе с моей возлюбленной. — Ты очень любезен, милый мой Минуций, — прошептала она еле слышно, целуя мое ухо, — но ты должен жить ради сына. Не забудь те советы, что я давала тебе, и не забудь также положить мне в рот монету из твоего старого этрусского золота, чтобы мне было чем заплатить Харону. Это последнее, о чем я тебя прошу, прежде чем меня начнут готовить к погребальному костру. Перевозчик обязан знать, насколько я знатная. Я не хочу оказаться на его лодке в толпе черни… Спустя мгновение ее губы побледнели, а рука стала вялой и бессильной. Однако я по-прежнему не разжимал своих пальцев и все целовал и целовал милое лицо. Наконец я убедился, что Антония не дышит, и бережно перенес ее окровавленное тело на ложе. Начав обмывать покойницу, я с радостью увидел, что моя возлюбленная пользовалась египетским мылом одного из моих галльских вольноотпущенников. То есть, разумеется, оно было вовсе не египетским, а изготавливалось в Риме, как, впрочем, и все другие сорта мыла, а также порошки для чистки зубов, но люди платили за мыло гораздо больше, если оно красиво называлось. Одевшись, я позвал преторианцев и их командира засвидетельствовать, что Антония добровольно совершила самоубийство, а затем поспешил во дворец. Но перед уходом я, как и обещал, положил в рот умершей одну из золотых монет, найденных в Цере в старой гробнице, и попросил управляющего Антонии проследить, чтобы монету не украли. Нерон, поджидая меня, коротал время за вином и успел выпить более чем достаточно. Он был явно удивлен моим скорым возвращением и спросил, уверен ли я, что все уже позади. Затем он еще раз пообещал не трогать мою наследственную землю в Британии, а также замолвить за меня словечко в курии, чтобы я как можно быстрее стал сенатором. Но это ты уже знаешь, и я рад, что самая печальная часть моего рассказа подходит к концу. Однако мне еще следует поведать тебе о том, что буквально две недели спустя я по вине покойной Антонии едва не лишился жизни. К счастью, друзья вовремя сообщили мне, что Нерон начал расследование, связанное с ее завещанием. …Я так и не понял, почему эта умная и дальновидная женщина назвала тебя в своем завещании, хотя я просил не делать этого. Перед ее смертью мы не говорили с ней о ее последней воле, потому что были заняты другим. Да и, по правде сказать, я совсем забыл об обещании, данном ею, когда она награждала тебя именем Антоний. Теперь мне предстояло как можно быстрее избавиться от весталки Рубрии — единственной, кому была известна тайна твоего происхождения. У меня нет большого желания рассказывать о нашей последней встрече. Заслуживает внимания всего одна деталь: перед тем, как посетить Рубрик», я зашел к старой Локусте [51] , которая жила в замечательном загородном доме, подаренном ей Нероном. Она с учениками занималась выращиванием лекарственных трав и при сборе урожая строжайше руководствовалась разными фазами луны. К моей радости, внезапная смерть старейшей жрицы храма Весты никого не удивила и не встревожила. Ее лицо даже не почернело — так хорошо владела Локуста своим ремеслом. Ничего не скажешь, рука у нее была набита на многочисленных преступниках, которые, с разрешения Нерона, пили некоторые ее снадобья, дабы она могла проверить их действие. Все равно эти люди лучшего не заслуживали. Мое посещение Рубрии осталось незамеченным — к ней часто приходили за советами, — и потому я без всяких помех сумел замуровать в потайном месте официально заверенный свидетелями документ, касающийся твоего рождения. Рубрия подтверждала в нем, что Клавдия — дочь римского императора, что Антония признала Клавдию своей сводной сестрой и что имя Антоний было дано тебе именно поэтому. Судя по многим признакам, я давно догадался, что впал в немилость, и приказ срочно явиться к Нерону не застал меня врасплох. Я постарался хорошо подготовиться к нашему разговору. — Расскажи-ка мне о своем последнем браке, Манилиан, — велел, раздраженно жуя губами, Нерон, — так как я ничего не знаю о нем. И постарайся поправдоподобнее объяснить, отчего это Антония упомянула в своем завещании твоего отпрыска. Я вообще впервые слышу, что у тебя есть сын, если не считать, конечно, Эпафродиева ублюдка. Я старательно избегал его взгляда и изображал сильнейший испуг, что, впрочем, удавалось мне с легкостью. Нерон тут же решил, что совесть моя нечиста. — Я бы еще понял, если бы Антония оставила мальчику кольцо своего дядюшки Сеяна, — продолжал императора, — но ведь она дарит ему несколько юлианских фамильных драгоценностей, унаследованных ею от матери Клавдия, старой Антонии! Среди прочих вещиц там есть даже плечевые знаки различия, которые, как уверяют, носил сам Божественный Август, когда участвовал в боях или важных государственных церемониях. Еще более странно, что о твоем браке не говорится ни в одной из книг, а имя твоего сына отсутствует в новой переписи, не говоря уже о списке всадников, хотя по всем правилам оно должно там быть. В общем, в этом есть что-то подозрительное. Я поспешно встал на колени и воскликнул горестно: — О боги, и почему только я не пришел к тебе раньше?! Но мне было так совестно, что я не мог заставить себя открыться ни одному из своих друзей. Моя жена Клавдия… она… она — еврейка! Нерон с облегчением расхохотался, да так, что все его большое тело заходило ходуном, а на глазах выступили слезы. Ему никогда не нравилось посылать людей на смерть из-за всякой ерунды, тем более своих друзей, — а ведь я был его другом. — Но чего же тут стыдиться, Минуций? — отсмеявшись, с упреком проговорил он. — Разве быть евреем — это позор? Ты же наверняка знаешь, что за сотни лет еврейская кровь влилась в жилы не одного древнего римского семейства. В память о моей дорогой Поппее я никогда не буду относиться к евреям хуже, чем к другим людям. Мало того, я даже допускаю их к государственной службе — в разумных пределах, конечно. Пока я у власти, все имеют равные права, будь то римляне или греки, черные или белые. Терпим я и к евреям. Я поднялся с пола. Вид у меня был печальный и смущенный, как того и требовала обстановка. — Если так, то я немедленно познакомлю Клавдию с тобой и с моими друзьями, — сказал я. — Но у нее в семье есть даже рабы. Ее родители были вольноотпущенниками матери Клавдия, Антонии, которую можно считать твоей бабушкой. Вот почему ее назвали Клавдией, и вот почему я стыжусь ее. Вероятно, в честь своей матери Антония и захотела подарить мальчику несколько дешевых фамильных драгоценностей. Ведь это именно моя жена настояла на том, чтобы сыну дали имя Антоний. Нерон не спускал с меня внимательного взгляда. — И все же, — помолчав, опять заговорил я, и голос мой дрожал и прерывался от возмущения, — эта история с завещанием придумана Антонией только для того, чтобы ты начал подозревать меня. Она отлично знала, что я донес на Сцевина, Пизона и других, хотя и не догадывалась, конечно, что я донесу и на нее, ибо твоя жизнь мне дороже всего на свете. И признаюсь тебе, Нерон, я ничуть не жалею о смерти коварной Антонии. Нерон задумчиво наморщил лоб, и я понял, что мне по-прежнему угрожает опасность. — Еще я сознаюсь в том, что немножко интересуюсь еврейским вероучением, — быстро сказал я. — Это, конечно, не преступление, но и не самое подходящее занятие для римского всадника. Такие вещи лучше оставлять женщинам. К сожалению, моя жена Клавдия очень упряма и заставляет меня ходить в синагогу. Но я знаю, что многие римляне делают это — им попросту любопытно смотреть на молящихся евреев и им кажется, что они на цирковом представлении. Нерон мрачно глянул в мою сторону. — Я рад бы услышать твои объяснения, — сухо проговорил он, — но вся беда в том, что Антония заверила приписку к своему завещанию более полугода назад, когда ни о каком заговоре Пизона еще и речи не было. Или ты считаешь, она уже тогда догадывалась, что ты сделаешься доносчиком? Я понял, что пришла пора отступить еще дальше. Я был готов к этому, хотя поначалу и прикидывался, будто рассказал уже все. Нерон не поверил бы внезапному приступу искренности — он полагал, что любому человеку есть что скрывать. Я уставился в пол и начал шаркать ногой по мозаичному изображению Марса и Венеры, запутавшихся в медной сети Вулкана. По-моему, сыграно было просто замечательно. Сплетая и расплетая пальцы, я мычал и заикался, как бы подбирая нужные слова. — Говори! — резко приказал Нерон. — Иначе я отберу у тебя твои новенькие сенаторские сандалии, и сенат радостно согласится с моим решением. — О цезарь! — вскричал я. — Я ничего не буду утаивать от тебя, но только умоляю — не разглашай этой позорной тайны перед моей женой. Мне известно твое великодушие, и я уверен: ты не отдашь меня на растерзание этой ревнивой фурии. Она давно надоела мне, и я не понимаю, зачем я на ней женился. Почуяв сплетню, Нерон сладострастно облизнул свои пухлые губы. — Я слышал, будто еврейки обучены всяким занимательным любовным хитростям, — сказал он. — Немудрено, что ты связался с одной из них. Впрочем, я ничего тебе не обещаю. Итак, начинай. — Из-за непомерного честолюбия моей жене взбрело в голову пригласить Антонию на церемонию по случаю наречения нашего сына. В присутствии свидетелей я взял его на колени и признал наследником… — Точно так же ты, помнится, поступил некогда с Лауцием, — шутливо заметил Нерон. — Однако продолжай! — Я и вообразить не мог, что Антония примет приглашение, хотя мальчик и приходился внуком вольноотпущенникам ее матери. Но она тогда скучала и искала развлечений. Приличия ради она привела с собой весталку Рубрию, которая, кстати говоря, выпила в тот вечер слишком много вина. Я думаю, Антония была наслышана обо мне и из чистого любопытства пожелала завести знакомство, хотя не исключено и другое: возможно, она уже начинала подыскивать себе сторонников и прикидывала, как лучше осуществить государственный переворот. Осушив полный кубок, она недвусмысленно дала мне понять, что я буду принят в ее доме на Палатине как желанный гость, особенно если появлюсь там один, без жены. Нерон порозовел и невольно подался вперед, чтобы не пропустить ни словечка. — Я, конечно, был польщен такой честью, но считал, что все дело в выпитом вине или в минутной прихоти знатной римлянки. И все же я отправился туда однажды вечером, и она встретила меня неожиданно ласково… Нет, цезарь, стыд смыкает мои губы, и я не смею продолжать… — Не робей, — подбодрил меня Нерон. — Мне доносили об этом кое-что. Уверяли даже, будто ты покидал ее только под утро. Я прикинул тут из любопытства, мог ли твой сын выйти из чрева Антонии, и у меня получилось, что нет. Мальчику сейчас семь месяцев, а Антония всегда была тощая, как старая корова. Зарумянившись от смущения, я пробормотал, что Антония привечала меня и на своем ложе, причем так привязалась ко мне, что хотела видеть все чаще и чаще; я же опасался гнева ревнивой жены, которая могла что-нибудь заподозрить. Возможно, предположил я, Антония упомянула в завещании моего сына в благодарность за то, что я иногда доставлял ей удовольствие, — не могла же она, в самом деле, завещать эти вещицы прямо мне! Никогда нельзя забывать о приличиях. Нерон рассмеялся и хлопнул себя по колену. — Старая шлюха! — воскликнул он. — Значит, она все-таки опустилась до тебя? А я-то все сомневался, не верил… Но ты был у нее не единственным, Минуций Манилиан. Однажды она пыталась проделать то же самое и со мной, когда мне как-то довелось немного приласкать ее. Я был тогда сильно пьян, и все же ее острый нос и тонкие губы запомнились мне надолго. Представляешь, она повисла у меня на шее и попробовала поцеловать. Я оттолкнул ее, и в отместку она пустила нелепейший слух, будто я предлагал ей выйти за меня замуж. Ожерелье Пи-зона служит лишним доказательством ее порочности. Я даже не исключаю, что она спала с рабами, когда никого приличнее поблизости не оказывалось. Поэтому и ты был для нее достаточно хорош. Я непроизвольно сжал кулаки, но сумел справиться с собою и смолчать. — Статилия Мессалина очень довольна этими рубинами, — добавил Нерон. — Она даже покрасила свои соски в такой же кроваво-красный цвет. Нерон был в восторге от этой выдумки, и я понял, что худшее позади. Он приободрился и оживился, однако я видел, что он по-прежнему сердит на меня и хочет наказать так, чтобы я стал посмешищем для всего Рима. К сожалению, я не ошибся. — Во-первых, — задумчиво проговорил он, — я велю тебе привести сюда свою жену, чтобы я лично убедился в том, что она еврейка. Во-вторых, я желаю побеседовать со свидетелями, которые были в твоем доме в тот день, когда ребенок получал имя. Они наверняка тоже евреи, и мне надо знать, насколько усердно ты посещаешь синагогу. Ну, а в-третьих, ты немедленно подвергнешься обрезанию. Я полагаю, твоя жена этому только обрадуется. Согласись, я прошу недорого: кусочек твоей собственной плоти за то, что ты осквернял им мою сводную сестру. Благодари богов, что нынче у меня хорошее настроение, — ведь я отпускаю тебя, не наказав. Я очень испугался и принялся униженно умолять не оскорблять меня. Но мои просьбы лишь приблизили развязку. Нерон пришел в восторг, когда увидел мой ужас и, утешая, положил мне на плечо руку. — Обряд обрезания, совершенный над одним из сенаторов, послужит хорошим уроком и тем, кто радеет за интересы евреев, и тем, кто опять вздумает злоумышлять против меня. Иди же и исполняй мою волю. А затем присылай сюда свою жену со свидетелями. Впрочем, сам тоже приходи… если, конечно, сможешь. Я захочу убедиться, что лекарь потрудился на славу. Мне пришлось отправиться домой и сказать Клавдии и двум свидетельницам, дрожавшим от страха в ожидании моего возвращения, чтобы они шли к Золотому дому. У меня же, мол, есть еще кое-какие неотложные дела. После этого я медленно побрел в лагерь преторианцев. Там я поговорил с хирургом, который горячо заверил меня в том, что операция эта совсем несложная, — служа в Африке, он якобы делал ее многим легионерам: в жарких странах часто бывают песчаные бури, а песок, как известно, способен вызывать болезненные воспаления. Мне не хотелось еще раз рисковать репутацией и идти к евреям, но, право, лучше бы я все-таки обратился к их искусным лекарям, а не к этому коновалу! Я мужественно вынес муки, причиненные мне его неловкими пальцами и тупым ножом, но впоследствии рана загноилась, и я надолго потерял желание даже смотреть на женщин. После операции я так окончательно и не оправился и не сумел вновь стать самим собой, хотя, надо признаться, многие женщины мечтали полюбоваться моим покрытым рубцами членом. Я удовлетворял их любопытство и действовал при этом весьма уверенно, однако удовольствия, в отличие от них, не получал. Что ж, во всем надо уметь видеть хорошие стороны. Во всяком случае, я стал жить умеренной и целомудренной жизнью. Я не стыжусь рассказывать тебе об этом, потому что все в городе знают о жестокой шутке Нерона, и я даже ношу соответствующую кличку, называть которую мне тут кажется излишним. Но твоя мать никак не желала понять, что от Нерона можно ожидать любых подвохов, хотя я неоднократно предупреждал ее об этом и готовил к роли, которую ей предстояло сыграть. Когда я, прихрамывающий и бледный, вернулся из преторианского лагеря, Клавдия даже не спросила, что со мной и где я был. Она, видишь ли, решила, что я так выгляжу потому, что боюсь Неронова гнева. Обе еврейки-христианки были очень напуганы, хотя я то и дело напоминал им об обещанных мною дорогих подарках. Нерону хватило одного взгляда, брошенного на Клавдию. — Еврейская ведьма! — вскричал он. — Да вы только посмотрите на этот острый нос, на эти тонкие губы, на эти седые волосы! Говорят, евреи седеют очень рано из-за какого-то древнего египетского проклятия. Поразительно, что этой старухе удалось родить ребенка. Эти евреи плодовиты, точно кошки. Клавдия дрожала от ярости, но молчала — молчала ради тебя, Юлий, сын мой! Затем обе еврейки поклялись Иерусалимским храмом, что они знают происхождение Клавдии и знали ее родителей-евреев, принадлежавших к особо уважаемому еврейскому роду, — мол, предки Клавдии были привезены в Рим как рабы много десятилетий тому назад. Антония, заявляли свидетельницы, действительно почтила своим присутствием наш дом и нарекла нашего сына Антонием в честь своей бабушки. Этот допрос усыпил подозрения Нерона. На самом деле обе еврейки, разумеется, лжесвидетельствовали, а выбрал я их потому, что они входили в какую-то христианскую секту, члены которой считали любую клятву преступлением, ибо так, по их мнению, утверждал Иисус из Назарета. Поскольку клясться грешно, то лгут они при этом или нет, не имеет уже ни малейшего значения. Эти женщины жертвовали собой ради моего сына, надеясь, что Христос простит их, учтя, что грешили они из добрых побуждений. Но Нерон не был бы Нероном, не реши он вдобавок еще и поссорить меня с женой. Взглянув на нас обоих с усмешкой, он проговорил: — Госпожа моя Клавдия… Ибо именно так мне следует обращаться к тебе с тех пор, как твой муж, несмотря на множество совершенных им мерзостей, получил сенаторские сандалии… Итак, госпожа Клавдия, надеюсь, тебе известно, что Минуций воспользовался удобным случаем и вступил в тайную любовную связь с моей несчастной сводной сестрой Антонией? У меня есть свидетели, готовые подтвердить, что ночь за ночью твой муж и ныне покойная Антония предавались в ее летнем доме разнообразным плотским утехам. Я следил за ней, ибо, зная о ее развращенности, опасался какого-нибудь скандала. Услышав слова Нерона, Клавдия побледнела. По моим глазам она прочитала, что император не лжет. Я-то объяснял свои частые отлучки делами, связанными с заговором Пизона. Она изо всей силы ударила меня по лицу, и звук пощечины разнесся по огромному залу. Я тут же покорно подставил другую щеку, как это велит столь любимый ею Иисус. Она дала мне еще одну пощечину, и с того дня я немного глуховат. А затем она начала так браниться, что я остолбенел от изумления: мне и в голову не приходило, что ей были известны столь изощренные и грязные ругательства. Впрочем, я ни словом не возразил ей — я решил следовать заветам христианского бога и сносить все терпеливо и безропотно. Клавдия так страшно ругала и меня, и Антонию, что Нерон вмешался и прервал ее. Он напомнил, что о мертвых не следует говорить плохо, и предупредил: Клавдия может заплатить жизнью за оскорбление близкой родственницы императора. Чтобы успокоить жену и вызвать ее сочувствие, я откинул тогу, приподнял тунику и показал ей кровавый бинт на моем детородном органе, уверяя, что и так достаточно наказан за супружескую измену. Нерон, однако, заставил меня снять повязку, хотя это и причинило мне боль: он хотел собственными глазами увидеть след от ножа хирурга — а вдруг я пробую обмануть его, обмотав окровавленную тряпицу вокруг неповрежденного члена? — Как же ты глуп, — сказал он с укоризной, убедившись, что я не лгу. — Зачем же ты немедленно пошел к лекарю? Я всего лишь пошутил и потом очень жалел о своих неосторожных словах, но было уже поздно. Однако, Минуций, я не могу не похвалить тебя за твои рвение и послушание. Клавдия же вовсе не огорчилась. Захлопав в ладоши, она поблагодарила Нерона за то, что он выдумал для меня такое замечательное наказание. Как же жалел я в тот миг, что женился на ней! Она никогда не простила мне истории с Антонией, хотя другая на ее месте постаралась бы позабыть одно-единственное любовное приключение своего мужа и не попрекала бы его на каждом шагу. Наконец Нерон отправил Клавдию и двух евреек восвояси и как ни в чем не бывало продолжил разговор со мной, прикидываясь, что не замечает моих телесных и душевных страданий. — Тебе, наверное, уже сказали, — заявил он, — что сенат намеревается принести жертву богам, которые сохранили жизнь римскому императору. Сам же я собираюсь построить храм Цереры, достойный этой замечательной богини. От прежнего после пожара остались только стены — христианам-поджигателям удалось-таки осуществить свой злодейский замысел! Но я отвлекся. Итак, о Церере. С давних пор ей поклонялись на Авентине, и я надеюсь, что в знак нашей с тобой дружбы ты не откажешься преподнести богине свои авентинские дом и сад. Я прикидывал так и эдак, но другого подходящего по размеру земельного участка там нет. Кстати, не удивляйся, когда вернешься домой: здание уже начали сносить. Дело не терпит отлагательств, и ты, конечно, одобришь мой выбор. Вот как получилось, что Нерон забрал у меня родовое гнездо Манилиев, причем даже без возмещения убытков. Никакой радости я по этому поводу не испытал, тем более что предвидел: всю славу он присвоит себе и на церемонии открытия нового храма даже не упомянет мое имя. Я с горечью в голосе поинтересовался, куда же он предлагает мне перебираться со всем моим скарбом — ведь ему известно, что в городе недостает жилья. — М-да, — отозвался Нерон. — Об этом я как-то не подумал. Впрочем, если я не ошибаюсь, дом твоего отца и Туллии все еще стоит пустой. Продать его мне не удалось, потому что в нем обитают призраки. Я обиженно ответил, что не собираюсь платить большие деньги за дом с привидениями, который мне к тому же никогда не нравился. Я добавил, что, во-первых, он давно прогнил и вообще был построен плохим архитектором, а во-вторых, сад, что его окружает, успел зарасти травой и всякими сорняками, так что приведение его в порядок потребует немалых средств, особенно учитывая новые налоги на воду. Нерон упивался моим недовольством. — Мы с тобой так давно знакомы, — сказал он, — что я собирался уступить тебе дом по дешевке. Однако мне претит твоя мелочность — подумать только: ты начал торговаться со мной прежде, чем я назвал цену. Нет, я больше не жалею, что послал тебя под нож хирурга. Но я хочу показать, что Нерон всегда остается Нероном, и потому дарю тебе дом твоего отца. Я не собираюсь уподобляться тебе и лавочникам и говорить о деньгах. Разумеется, я искренне поблагодарил императора, хотя он вовсе не подарил мне отцовский дом, а поменял его на мой на Авентине. Ладно, пусть так, думал я, слава богам, что я вообще получил что-то за свое жилище. Дом Туллии, пожалуй, стоил обрезания, и эта мысль утешала меня, когда я метался в горячечном бреду. То, что его никому не продали, было исключительно моей заслугой: я усиленно распространял слухи о призраках и даже отправил туда нескольких рабов, которые по ночам жгли там светильники и громко стучали по глиняным плошкам. Мы, римляне, очень суеверны и боимся мертвецов и привидений. Что ж, теперь я могу переходить к рассказу о триумфальной поездке Нерона по Греции, о смерти Кифы и Павла и о том, как я участвовал в осаде Иерусалима. ГЛАВА ШЕСТАЯ НЕРОН Следствие Нерона по делу о заговоре Пизона тянулось два долгих года, и даже в провинциях были осуждены те богатые и знатные граждане, которые, услышав о злодейских замыслах преступников, не донесли о них, а решили посмотреть, чья возьмет. Правда, Нерон милостиво заменил им смертную казнь ссылкой, однако цели своей добился: привел в порядок запутанные финансовые дела империи и наполнил пустую казну. Основную часть государственных расходов поглощала подготовка к войне с Парфией. Самому Нерону денег, как ни странно, требовалось не очень много, я бы даже назвал его человеком довольно умеренным — по императорским меркам, конечно, — особенно в сравнении с некоторыми непонятно каким образом разбогатевшими выскочками. Благодаря влиянию покойного Петрония у Нерона развился хороший вкус, изменявший ему лишь тогда, когда какая-нибудь дорогая вещь сама плыла ему в руки. К его чести следует, например, сказать, что, подбирая замену уничтоженным пожаром произведениям искусства, он брал из казны только суммы, необходимые для оплаты доставки их в столицу. Он отправил знатоков древностей во все провинции империи, и эти люди прочесывали города и городишки в поисках статуй, достойных украсить Золотой дом. Греки, разумеется, были этим не слишком-то довольны, и в Пергаме [52] даже вспыхнуло восстание. Но если оставить в стороне возмущение и негодование местных жителей, то надо признать, что посланцы Нерона действовали весьма грамотно: даже в Афинах, в свое время основательно разграбленных, и в Коринфе, откуда, казалось бы, все мало-мальски ценное давно вывезли, они нашли скульптуры и фрески времен греческого Золотого века. Коринф лишь относительно недавно вновь стал процветающим и богатым, и немудрено, что тамошние торговцы и судовладельцы начали вкладывать деньги в искусство. Многие из них успели собрать неплохие коллекции, лучшие экспонаты которых — в основном, старинные статуи — заняли приличествующие им место в переходах и галереях императорского дворца. Золотой дом был столь велик, что требовал все новых и новых произведений искусства, и в порту один за другим разгружались корабли, присланные уполномоченными Нерона из провинций. Большую часть скульптур — ту, что император посчитал не очень ценной, — он раздаривал друзьям, желая обладать лишь совершеннейшими образцами искусства древних. Так я стал владельцем мраморной Афродиты работы Фидия [53] , на удивление хорошо сохранившей свой первоначальный цвет. Она до сих пор не перестала мне нравиться, хотя ты и кривишься недовольно всякий раз, когда видишь ее. Зря, между прочим. Взял бы лучше да подсчитал, как долго смог бы ты содержать свою конюшню на вырученные за эту статую деньги. Из-за предстоящей войны с парфянами, а также из-за терзаний совести Нерон отказался от проведения денежной реформы и позволил вновь вернуться к чеканке прежних полновесных золотых и серебряных монет с изображением Юноны. Государство поправило свои финансовые дела, и император уже не опасался, что его архитектурные замыслы нельзя будет воплотить в жизнь из-за нехватки средств. Вдобавок до него дошли слухи о недовольстве легионеров, которых тайно направляли на восток для укрепления войска Корбулона: солдаты роптали по поводу того, что на их жалованье можно было купить куда меньше товаров, чем раньше, и многие открыто обвиняли Нерона, сделавшего монеты более легкими. Дабы умиротворить легионеров, император даровал им разные льготы, подобно тому, как он поступил когда-то с преторианцами, которые стали получать хлеб бесплатно. Однако повысить жалованье на одну пятую часть он, конечно же, не мог, потому что это легло бы тяжким бременем на государственную казну. И тогда Нерон предпринял кое-что такое, до чего, пожалуй, никто другой попросту бы не додумался. Я не осудил его в те дни, как не осуждаю и сейчас, потому что он заботился не столько о своем благе, сколько о благе Рима, однако же не могу не назвать его поступок бесстыдством. Содержащие медь серебряные императорские монеты обменивались на новые полновесные в соотношении десять к восьми, так что при обмене за пять старых тусклых дисков давали только четыре новых. Сам я при этом ничего не потерял, но бедняки стали еще беднее и проклинали Нерона ничуть не меньше, чем в дни начала денежной реформы. В общем, народной любви все это ему не прибавило, хотя легионеры вроде бы остались довольны, несмотря на то, что их жалованье, если считать в чистом серебре, даже несколько уменьшилось и выплачивалось от случая к случаю. Нерон так и не научился разбираться в финансовых вопросах и всю жизнь с удовольствием прислушивался к своим лукавым советникам. Он лишь умел печально покачивать головой, внимая рассказам об опустевшей в очередной раз казне, но собственных предложений о том, как поправить дело, никогда не имел. В последние же годы его правления занятия пением отнимали у него так много времени, что он едва успевал просмотреть налоговые провинциальные ведомости, чтобы отыскать там зажиточных людей, имущество которых можно было бы конфисковать в качестве штрафа за недоносительство о заговоре Пизона. Впрочем, собственность отнимали не только за это. Кто-то выглядел подозрительно грустным в то время, когда наказывали бунтовщиков, кто-то не поздравил Нерона с днем рождения, а кто-то так и вообще совершил тягчайшее преступление — непочтительно отозвался о его голосе. Ни один богач не мог чувствовать себя в безопасности. Любой рисковал вызвать высочайшую немилость, задремав на спектакле или хотя бы неосторожно зевнув; некоторым становилось дурно, а несколько женщин даже разрешилось от бремени прямо в цирке, однако император был неумолим: только самая серьезная болезнь избавляла от необходимости присутствовать на его выступлениях. Предстоящая война с Парфией требовала от властей все более увеличивать налог с оборота (который тем не менее с трудом покрывал расходы на предметы роскоши), и в результате большинство товаров продавалось из-под прилавка. Чтобы не допускать этого, солдаты частенько обыскивали торговые кварталы, и провинившимся грозил либо денежный штраф, либо конфискация товара. Мой бывший тесть Флавий Сабиний стыдился проводить подобные обыски, но нес за них ответственность как городской префект; опасаясь за свой авторитет, он стал предупреждать лавочников о времени очередной проверки, и его состояние многократно возросло всего за несколько недель. Немало денег принесло Нерону и тщеславие Статилии Мессалины. Зная, что более всего ей идут аметистовый и пурпурный цвета, она уговорила императора запретить продажу этих красок, чтобы единственной из женщин носить подобные одеяния. Разумеется, с тех пор любая уважающая себя римлянка считала невозможным появиться в обществе преданных друзей без пояса, накидки или головной повязки запрещенных цветов. Понятно, что торговля аметистовыми и пурпурными красителями и тканями приобрела такой размах, что негоцианты перестали возражать против штрафов и конфискаций — конечно, не очень частых. Сам Нерон вовсе не стремился воевать с парфянами, однако эта война была бы полезна Риму, который давно уже мечтал проложить торговые пути на Восток. Мне лично большая война казалась страшной и даже таящей в себе угрозу для нашей страны, но все же я не мог не радоваться ей, ибо мои антиохийские вольноотпущенники богатели на глазах и умоляли меня в письмах поддержать тех членов сенатского комитета по восточным делам, кто выступал за нападение на Парфию. Я-то, конечно, мечтал, чтобы неизбежное покорение парфян произошло после моей смерти, однако надо признать, что момент для начала кампании был самый что ни на есть подходящий. Нерон согласился на войну только тогда, когда ему намекнули, что он вообще не обязан сражаться, ибо для этого у него есть опытный и искусный Корбулон; триумфатором же сенат непременно объявит самого императора. Правда, мне кажется, что Нерона привлек не столько триумф, сколько возможность спеть перед его новыми подданными в Экбатане [54] : огорченные поражением, они якобы непременно воспрянут духом, едва заслышав сильный красивый голос повелителя. Ни один из советников не счел нужным пояснить Нерону, что парфяне не очень любят музыку и ни за что не станут рукоплескать императору-певцу и кифареду. Куда больше эти люди ценят умение стрелять из лука и хорошо держаться в седле, и судьба знаменитого Красса [55] служит тому подтверждением. Юлий Цезарь отправил его завоевывать Парфию, и бедняге залили в рот расплавленное золото, причем убийцы говорили: «Ешь, ешь досыта, чужеземец!» Извлеки из этого урок, сын мой, и держись подальше от Парфии. Надеюсь, мне не нужно в подробностях рассказывать тебе историю Парфянского царства и правящей там династии Аршакидов? Замечу одно: дворцовые перевороты, братоубийство и восточные коварство и жестокость — вещи для тех краев совершенно обычные. Разумеется, многие римские императоры тоже умирали не своей смертью, но их убивали из лучших побуждений, ради любви к отечеству. Взять хоть того же Юлия Цезаря, который, кстати, не погиб бы, если бы поверил предзнаменованиям и внял бы советам осторожных людей. Что касается Августа и Тиберия, то нет никаких прямых доказательств того, что первый был отравлен Ливией, а второй задушен Гаем Калигулой. Агриппина же, которая, безусловно, отравила Клавдия, сделала это тихо, не привлекая к себе излишнего внимания. То есть я хочу сказать, что все возникшие сложности разрешались в своем кругу, что называется «по-семейному». Парфянские цари правили уже три столетия и считали себя прямыми наследниками персидских владык. Они весьма гордились своими многочисленными преступлениями и мнили, что их вероломство навсегда останется непревзойденным. Я не собираюсь упоминать тут об их бессчетных жертвах, скажу лишь, что со временем Вологезу [56] удалось-таки укрепить свою мощь и стать хитрым и коварным противником Рима. Стремясь усмирить Армению, он провозгласил ее царем своего брата Тиридата. В целой череде войн Армения была трижды покорена Корбулоном и трижды отбита у него. Во время армянской кампании два наших легиона повели себя так трусливо, что Корбулон приказал казнить каждого десятого солдата, и только после этого его ярость прошла и он сумел овладеть собой. Понадобились годы, чтобы труды Корбулона начали приносить плоды и изнеженные сирийские легионы стали по-настоящему боеспособными. …Наконец Вологезу пришлось уступить и отдать Армению под руку Рима. Тиридат торжественно сложил свою тиару к ногам Нероновой статуи, которая для этой цели была установлена на широкую скамью, и дал клятву самолично прибыть в Рим и повторить там этот обряд, с тем, чтобы император вернул ему венец армянского царя. В Риме он, однако, не появился довольно долго и отвечал уклончиво тем, кто напоминал ему о данном обещании. Например, он уверял, будто его вера запрещает ему морские путешествия. Когда же ему предложили воспользоваться путем по суше, он принялся жаловаться на нищету. Ясно было, что Тиридат пытается сделать все возможное, чтобы избежать союза с нами. Нерон пообещал ему возместить все дорожные издержки, однако царь продолжал тянуть. Было точно известно, что его окружали родовитые армяне, мечтавшие о возрождении своей страны; как они остались в живых, было непонятно, ибо римляне беспощадно расправлялись со всеми знатными жителями Армении. Мы, члены сенатского комитета по восточным делам, считали, что с Тиридатом нужно срочно что-то решать. Его уловки раздражали нас, а поведение казалось вызывающим. Мы отлично знали, что парфяне беспрестанно подстрекали всех противников Рима на окраинах империи к восстаниям и подкупали вождей германских племен, чтобы германцы нападали на легионеров и наши легионы не могли бы отправиться в Парфию. В Британии тоже повсюду были их соглядатаи, так что нам приходилось держать там целых четыре легиона. Вологез использовал даже странствующих иудейских торговцев, которые хорошо знали местные языки и отлично разбирались в изменившихся обстоятельствах. К счастью, я своевременно узнавал обо всем, что касалось Британии, от старого Пьетро из страны иценов. Он очень пригодился мне, когда я добивался наследства Юкунда. Пьетро жил теперь в основанном мною в память о Лугунде городе и пользовался там уважением как старейшина; старейшиной сделал его я в благодарность за оказанные мне услуги. Кстати, место для нового города было выбрано необычайно удачно, и скоро он стал столицей страны иценов. Пьетро помог мне наладить отношения с друидами, так что с некоторых пор для меня в Британии секретов не было. Друиды отговаривали местных царей и племенных вождей от восстаний против наших легионов, потому что множество предзнаменований указывало на то, что власть Рима над Британией и так весьма недолговечна. Я же, если мне это выгодно, не суеверен. Меня занимало лишь одно: чтобы деньги, вложенные мною в эти края, работали и приносили доход. Именно благодаря сношениям с друидами я узнал о появлении на острове нескольких подозрительных иудейских торговцев. По моему совету прокуратор велел двоих из них распять, а остальных отдал друидам; последние же, усадив иудеев в ивовые корзины, принесли их в жертву своим кровожадным богам. Жрецы сделали это с радостью — уж слишком неуважительно отзывались пришельцы о местных верованиях. Результатом моих усилий стала возможность перевести из Британии на Восток один наш легион. Прочие пришлось оставить там, где они были. Постепенно Риму удалось стянуть к границам Парфии целых десять легионов. Я их тут не перечисляю, потому что они частенько меняли и порядковые номера, и даже орлов, чтобы ввести противника в заблуждение. Однако надо признать, что Вологез был прекрасно осведомлен о замыслах Рима и знал о задаче, поставленной перед войсками сенатом и народом: использовать в качестве повода для начала войны сражение у Евфрата. На тайном заседании нашего комитета по восточным делам мы оказали Корбулону большую честь, доверив, так сказать, метнуть через реку копье, то есть первым напасть на парфян. Нерон давно уже собирался отправиться в Грецию. Сейчас это путешествие было бы весьма своевременным и послужило бы прекрасным прикрытием для готовящейся войны. Парфяне ничуть не сомневались в том, что император попытает счастья в состязании греческих певцов и возьмет с собой в дорогу оба своих легиона; охранять же столицу, пока цезарь находится в отлучке, будут преторианцы. Тигеллин клятвенно уверял, что сумеет держать в узде всех врагов Нерона, но при этом сожалел, что остается в Риме и, значит, не увидит замечательного выступления повелителя. Среди тех, кто сопровождал императора в его поездке, было немало трусов, вовсе не желавших участвовать в парфянской кампании; то есть отличиться они хотели, но надеялись сделать это во время путешествия в Элладу. Как раз в те дни пришло известие о восстании иудеев в Иерусалиме и Галилее. В отличие от взбудораженных этим парфян, мы поначалу не придали новости никакого значения, ибо бунты там случались очень и очень нередко, и тогдашний прокуратор Гессий Флор всегда беспощадно расправлялся с зачинщиками беспорядков и мятежей. Царь Агриппа, однако, был встревожен, и комитет по восточным делам согласился послать в Иудею один сирийский легион, чтобы подавить восстание в зародыше. Правда, этому легиону не хватало закаленных в битвах воинов, и он никак не мог снискать себе славу, но мы полагали, что с вооруженными дубинками и пращами иудеями солдаты все же справятся. Наконец долгожданное путешествие Нерона в Грецию началось. Он приказал проводить певческие состязания таким образом, чтобы ему удалось выступать как можно чаще. Насколько мне известно, поездка императора нарушила планы многих и многих греков; в частности, были перенесены на более ранний срок Истмийские игры [57] . Впрочем, если бы в Греции перешли на римское летосчисление, то многих трудностей можно было бы избежать. И зачем только этим чудакам понадобилось вести счет годам от первой Олимпиады? Дата основания Рима — что может быть удобнее? Накануне отъезда Нерон объявил Статилии Мессалине, что та остается дома, ибо он не хочет для нее лишних треволнений. Истинная же причина заключалась в том, что Нерон повстречал кое-кого, кто напомнил ему любимую жену Поппею. К сожалению, этот «кто-то» был мужчиной, вернее — необычайно красивым юношей по имени Спор. Спор говорил, будто давно уже чувствует себя скорее девушкой, чем юношей, и потому Нерон решился поправить ошибку природы, и дал ему одно снадобье, полученное от некоего александрийского лекаря. Оно препятствовало росту бороды и усов, делало грудь подобной женской и вообще могло чуть ли не превратить Аполлона в Афродиту. История эта вызвала много кривотолков и всеобщее неодобрение, и потому я только добавлю, что Нерон женился-таки на Споре. Произошло это в Коринфе, причем все свадебные обряды были соблюдены до мелочей. Впоследствии Нерон обращался с этим созданием как с женой, хотя и уверял, что вручение Спору приданого и брачное покрывало на голове у последнего ровным счетом ничего не значили. «Это только шутка, — заявлял Нерон. — Равный богам может позволить себе поразвлечься». Однако римляне были очень недовольны выходкой императора, и некоторые даже не считали нужным скрывать от него свои мысли. Однажды Нерон спросил известного сенатора-стоика, что он думает о Споре, и тот сердито и бесстрашно ответил: «Хорошо было бы всем нам жить, если бы у твоего отца Домиция была такая жена». Император, выслушав старика, лишь рассмеялся. Я думаю, он действительно относился к этой истории несерьезно. О победах, одержанных Нероном в музыкальных состязаниях, написано достаточно. Он привез в Рим не менее тысячи венков. Не повезло ему лишь в гонках на колесницах: у поворотного столба столкнулись сразу десять повозок, и император едва успел обрезать поводья [58] , обмотанные вокруг его тела. Он заработал тогда два страшных шрама… Судьи, учитывая проявленные им смелость и находчивость, наградили его венком победителя, но Нерон отказался от награды, объяснив, что не сможет больше участвовать в этих соревнованиях, и удовольствовался венком искуснейшего из певцов. Во время Истмийских игр Нерон вообще вел себя честно и благородно. Он очень опасался не понравиться чем-нибудь своим соперникам-певцам, которые вполне могли бы выставить его на посмешище. Сам-то он имел обыкновение грубо обрывать пение других и потешаться над игрой кифаредов — особенно тех из них, кто преуспел в своем искусстве. Короче говоря, он заслужил эту победу и даже буквально выстрадал ее, ибо несколько дней кряду у него мучительно болел зуб. В конце концов он велел вырвать его, но лекарь так волновался, что щипцы сорвались, и корень остался в десне. Его пришлось извлекать по частям, и Нерон мужественно терпел все эти муки. Правда, перед началом операции он выпил довольно много болеутоляющей микстуры и почти опьянел от нее. Только такой близкий друг императора, как я, может судить о том, насколько мешали ему выступать страх перед соперниками и огромная опухоль на месте вырванного зуба. Доказательством честности Нерона я считаю и его отказ открывать Элевсинские мистерии. Их, как ты знаешь, проводят в честь Деметры, а у Нерона была репутация матереубийцы. Данное обстоятельство позволило многим позже заявить, будто император опасался мести богини, но это лишь чистой воды домыслы. Нерон полагал себя богоравным и потому, конечно же, не боялся небожителей. Из скромности он, однако, не соглашался на предложения сената принимать почести, приличествующие только бессмертным. После недолгих раздумий я решил, что тоже не буду участвовать в мистериях, и под большим секретом объяснил жрецам, что косвенным образом виноват в смерти собственного сына. Так мне удалось не обидеть жрецов и одновременно выказать Нерону свою дружбу — мол, я поступил так из-за него. Он оценил мой поступок по достоинству, и это мне вскоре пригодилось. На самом деле я просто хотел избежать ненужных неприятностей, которые непременно были бы у нас с Клавдией, согласись я стать одним из посвященных. Но как же завидовал я другим сенаторам — тем, кто приобщился к божественной тайне и по праву гордился этим. А потом случилось невероятное. Сирийский легион покрыл себя позором, бежав от иудейских повстанцев. Он был рассеян и уничтожен — весь, до последнего человека. Захваченного орла легиона иудеи выставили в своем храме — как дар своему богу. Когда-нибудь я назову тебе номер несчастного легиона, но пока цензоры вообще запрещают упоминать в римских анналах об этом досадном происшествии. Вот почему историки молчат о восстании иудеев, хотя Веспасиан и его сын Тит позже ничуть не стыдились своих побед и даже были удостоены триумфа. Честно говоря, я подозреваю, что погибший легион вычеркнули из списков воинских частей — как если бы его вовсе никогда не существовало. Я признаю, что мне понадобилось все мое мужество, когда Нерон позвал меня к себе и потребовал объяснений как от главы сенатского комитета по восточным делам. Он обвинял нас в том, что мы, члены комитета, плохо справляемся со своими обязанностями, если не смогли предупредить его о готовящемся мятеже. Где иудеи взяли оружие? Как им удалось обучить своих воинов, сумевших погубить опытных римских легионеров? Поначалу я лепетал, как младенец, но потом голос мой окреп, а тон стал уверенным. Я указал на известную всем хитрость парфян и рискнул назвать ту баснословную сумму, которую пришлось израсходовать Вологезу, чтобы снабдить иудеев оружием, — зачастую оно, кстати, раздавалось бунтовщикам бесплатно. Сделать это было несложно. Путь поставщиков лежал через пустыню, где почти отсутствовали наши пограничные посты. Кроме того, я особо подчеркнул преданность иудейских смутьянов своему делу и отсутствие в их рядах наших соглядатаев. Прежние прокураторы, заявил я, неверно вели себя с населением, зачастую не обращая внимания на распри между различными иудейскими сектами. А ведь из этого можно было извлечь немало пользы для Рима. Я осмелился даже предположить, что случившееся в Иудее может повториться и в иных местах империи, где на первый взгляд все обстоит благополучно. Я сказал: «Поразительно, что постоянно ссорящиеся друг с другом иудеи сумели объединить свои силы. Уверен, что произошло это при попустительстве Корбулона. Разумеется, он не предатель и не пошел на прямой сговор с восставшими, но он считается великим полководцем, ибо в свое время покорил Армению, а великие полководцы обязаны иметь зоркие глаза и чуткие уши. Он должен был наблюдать за порядком на всех вверенных ему землях и постараться не допустить восстания. Иудея очень важна для нас, потому что граничит с Парфией, но, очевидно, Корбулон слишком увлекся северными приморскими делами и пренебрег страной евреев. Он потерял представление о целом, занявшись частностями, а это непростительно для знаменитого военачальника». То же я повторил на заседании сената, посвященном событиям в Иудее. Я никогда не любил Корбулона и так и не смог сблизиться с ним. Кроме того, личные отношения должны быть забыты, если речь идет о безопасности государства. Этот принцип помнил каждый сенатор, и иногда мы даже ему следовали. Короче говоря, у нас не было причин щадить Корбулона. В глубине души я считал, что войну против Парфии следовало отложить и заняться прежде всего восстанием в Иерусалиме, тем более что три легиона уже прибыли на место, а с ними и осадные машины, способные разрушить любые стены. Восстание иудеев в Иерусалиме мы могли подавить немедленно. Более опасным, по моему мнению, было то, что еврейские общины, которые существовали во всех городах империи, а также тридцать тысяч иудеев, проживающих в Риме, молчали, словно воды в рот набрали — будто ничего не происходило ни в Иудее, ни в самом Иерусалиме. Волнение Нерона постепенно улеглось, и я поспешил заверить его, что римские иудеи из синагоги Юлия Цезаря не имеют к восстанию никакого отношения. Я заявил это с полной ответственностью, хотя и понимал, что они давали какие-то деньги на Иерусалимский храм, а значит, косвенно поддерживали мятежников. — Но, — сказал я, — Помпея по своей наивности тоже некогда послала дары храму в Иерусалиме. Она просто не ведала, что творила. И она не питала злобы к иудеям. После того, как я замолчал, никто уже не осмелился попросить слова. Нерон размышлял, морща лоб и кусая губы. Потом он попрощался с нами, нетерпеливо взмахнув рукой. Я понял, что убедил его лишь частично и что наказания за наши упущения нам не избежать. Нерон, не советуясь с сенатом, решил поменять главнокомандующего, подыскав человека, которому было бы под силу подавить иерусалимский мятеж. И еще он приказал Корбулону спешно прибыть в Грецию и рассказать без утайки, что именно происходит в Иудее. Парфянский поход был отложен на неопределенное время; чтобы увериться в правильности такого шага, Нерон впервые после долгого перерыва обратился к богам с просьбой о предзнаменовании. На очередном заседании сенаторы в напряженном молчании выслушали слова императора и молча же разошлись. На сердце у всех было тревожно. Я и еще несколько человек отправились обедать в одну из принадлежащих мне гостиниц. Еду нам приготовили двое лучших моих поваров, но она нам не понравилась, показавшись безвкусной. Мы говорили о мятеже, но думали, мешая воду с вином, о собственных судьбах. Один из сенаторов так резко и предвзято отозвался об иудеях, что я не смог смолчать и выступил в их защиту. Моя речь, суть которой сводилась к тому, что евреи вовсе не столь плохи, как о них принято думать, — они просто борются за свободу и не хотят терпеть над собой такого жестокого грабителя, как Гессий Флор, вызвала у слушателей изумление и раздражение. Моим сотрапезникам выпитое уже ударило в голову, поэтому они не ограничились ухмылками и гримасами, выражающими неодобрение, но принялись оскорблять меня, говоря: «Правы те, кто презирает тебя. Ты, кажется, и впрямь Обрезанный!» Вот видишь, сын мой, как оно вышло. Я не хотел упоминать в этих записях о своем позорном прозвище, однако благодаря сатирическим куплетам твоих бородатых друзей оно нынче у всех на устах. Нет, я не упрекаю тебя за то, что ты, навещая меня последний раз, попросил своих приятелей дать мне эти стихи. Теперь я по крайней мере знаю не только то, что думают обо мне люди, но и то, что думаешь о своем отце ты. Однако мне известно, что в наши дни поэты часто используют в своих произведениях всякие пошлые и грубые слова. И их можно понять. Таким образом они выражают протест против цветистых речевых оборотов, столь любимых во времена Сенеки. Но бороды свои они, между прочим, переняли у Тита, который ввел моду на них, когда вернулся в Рим из Иерусалима. Итак, ничто в мире не могло бы уже спасти Корбулона. Он получил приказ покончить жизнь самоубийством, едва ступив на берег после утомительного путешествия. Нерон передумал и не стал ждать его отчета об иудейских делах. «Имей я счастье жить при другом императоре, Рим покорил бы весь мир!» — выспренно воскликнул Корбулон, прежде чем бросился грудью на собственный меч. По его приказу тело его предали морской пучине: он боялся, что враги надругаются над ним мертвым. Я все же полагаю, что Корбулон не был выдающимся полководцем. Слишком уж он слушался чужих приказов, не желая внимать призывам Фортуны, сулившей ему истинное величие. У Нерона хватило здравого смысла отказаться от выступления перед парфянской публикой. Он был искусным актером и якобы ненароком споткнулся во время жертвоприношения, так что римляне собственными глазами увидели, что боги не хотят пока войны с Парфией. Поход этот мог бы и вовсе не состояться, ибо Веспасиан, хорошенько поосмотревшись на новом месте, потребовал для осады Иерусалима целых четыре легиона. Неисповедимы пути Провидения, как имеет обыкновение сварливо приговаривать твоя мать, когда мне в очередной раз удается какое-нибудь задуманное дело. Нерон, видишь ли, поручил ведение войны с иудеями моему прежнему командиру Флавию Веспасиану, хотя последний и упирался, доказывая, что устал воевать и что его вполне устраивает нынешняя спокойная жизнь (за храбрость и верную службу Риму Веспасиан удостоился сразу двух жреческих санов). Однако Нерон по обыкновению настоял на своем и отправил немолодого уже полководца под иерусалимские стены с наказом побыстрее победить бунтовщиков. Впрочем, я бы на месте Веспасиана только обрадовался такому назначению: ведь он довольно долго был в немилости, потому что осмелился как-то задремать во время Неронова пения. Вдобавок он имел неплохой музыкальный слух и голос, что, разумеется, было неприятно императору. Если бы Иерусалим пал, Веспасиан бы разбогател и мог бы больше не торговать мулами и не жаловаться всем и каждому на ужасающую бедность. И все же выбор Нерона казался мне странным. Веспасиан был груб и неотесан и совершенно не обращал внимания на мнение о нем окружающих. Да и чего можно было ожидать от человека столь незнатного происхождения? Даже рабы в Золотом доме обращались с ним непочтительно. А его представление о вежливости? В благодарность за приглашение на день рождения Нерона он подарил Поппее, а позднее Статилии Мессалине по паре своих дурацких мулов! Веспасиан совершенно не знал Иудеи, так что никому даже в голову не приходило предложить его в наш комитет или поручить какое-нибудь серьезное дело, связанное с Востоком. А в Иерусалиме его охотно заменил бы Осторий, который в свое время отличился в Британии, куда был послан Клавдием. Но, к сожалению, он проявил излишнее рвение, добиваясь у императора назначения в страну иудеев, и Нерон начал подозревать его в дурных намерениях и на всякий случай велел обезглавить. Спустя несколько дней Нерон и сам стал сомневаться в правильности своего решения и отправил в Иудею еще и сына Веспасиана Тита. Некогда этот последний, будучи совсем мальчишкой, выказал в Британии чудеса храбрости и поддержал отца в трудную минуту, налетев со своими всадниками на отряд бриттов. Нерон надеялся, что пылкий Тит не даст Веспасиану долго сомневаться, колебаться и прикидывать различные варианты наступления. Иерусалим нужно было взять как можно быстрее, но при этом с наименьшими потерями с нашей стороны. Император был наслышан о крепких стенах этого города и опасался ненужного безрассудства легионеров и их командиров. В Коринфе я отыскал Веспасиана и предложил ему остановиться в великолепном новом доме моего вольноотпущенника Геракса. Полководец с радостью согласился. Впрочем, он был благодарен мне не только за это: я оказался единственным человеком высокого положения из участвующих в походе, кто был вежлив и приветлив с усталым и издерганным всякими неурядицами, Веспасианом. Я забывал о присущих мне предрассудках, когда дело касалось моих друзей, а этот человек давно нравился мне. Годы, проведенные в Британии, я вспоминал и вспоминаю с удовольствием. Командир он был строгий и даже придирчивый, однако его грубоватое радушие с лихвой искупало замечания, отпускаемые им во время смотров. Кстати, нелишне тут еще раз сказать, что, участвуя в раскрытии заговора Пизона, я изо всех сил старался предотвратить смерть Флавия Сцевина и очень переживал, когда мне это не удалось. К счастью, Веспасиан принадлежал к боковой ветви рода Флавиев, и на него не пало и тени подозрения. Он всегда был очень беден и с трудом сводил концы с концами, так что цензоры несколько раз предупреждали его о том, что вот-вот вычеркнут его имя из списка сенаторов. Я даже собирался передать ему свое собственное поместье, но тут случилась история с заговором, и я счел неосторожным привлекать к Веспасиану излишнее внимание. Все это я говорю для того, чтобы ты понял, какое большое значение я придавал дружбе с этим человеком и как высоко он ценил мое доброе к нему отношение, особенно если учесть, что многие откровенно презирали его, а наглые рабы Нерона даже плевали ему под ноги, хотя он был сенатором и избирался консулом. В общем, никаких корыстных целей я, дружа с ним, не преследовал, однако в это теперь мало кто верит, ибо меня считают человеком, который и шагу не ступит без выгоды для себя. Именно таким предстаю я в стихотворениях твоих бородатых друзей. В доме Геракса у меня было достаточно возможностей убедиться, что «некоторые люди подобны неотшлифованным алмазам — шершавая корка скрывает их истинный блеск». Кажется, так, Юлий, недавно написал твой юный бородатый друг Децим Ювенал [59] , чтобы польстить императору Веспасиану? Я очень хорошо знаю такой тип людей, а Дециму было просто необходимо завоевать расположение императора, ибо невоздержанный язык молодого поэта и оскорбительные стихи уже давно вызывали всеобщее раздражение. Но он был твоим другом, и я на него не сердился, понимая, что ты, как, впрочем, все молодые люди, не можешь оставаться равнодушным к его острому слову. Однако не забывай, что ты на четыре года моложе этого немытого бездельника. А вот в том, что непристойные стихи Ювенала долго не проживут, я был совершенно уверен. В жизни мне приходилось видеть многих талантливых людей, чье дарование вспыхивало неожиданно и ярко, словно новая звезда на небосклоне, но столь же быстро и гасло, наподобие звезды падающей, от которой не остается и следа. Дурацкое пристрастие к вину, непристойные разговоры, поразительная способность поставить все с ног на голову и бесконечное бормотание египетских заклинаний потушило в твоем друге Ювенале последнюю искру той, возможно, истинной поэзии, которая когда-то в нем тлела. Я говорю об этом не потому, что обиделся, когда ты показал мне стихи, которые пишет этот презренный молодой человек, сочиняя на меня сатиры и высмеивая всех и вся, но потому, что не могу с чистой совестью поддержать его усилий, публикуя и распространяя эти стихи. Не такой уж я безумец. К тому же я серьезно беспокоюсь о тебе, сын мой. В Коринфе я смог возобновить свою давнюю дружбу с Веспасианом, более того, добился столь высокого его доверия, что перед тем, как отправиться в Египет, чтобы возглавить находящиеся там два легиона, он попросил меня ознакомить его с состоянием дел на Востоке, рассказать о моих связях с евреями, а в конце концов предложил вместе с ним пойти в Иудею. Я вежливо, но решительно отказался, объясняя, что мое присутствие под стенами Иерусалима лишь навредит добрым отношениям с иудеями, ибо Веспасиан отправляется туда усмирять восставших, а не вести обычные военные действия против варваров. Когда Веспасиан двинулся в поход, Нерон, пытаясь сохранить в тайне свои намерения, приказал преторианцам возобновить работы по строительству Истмийского канала [60] в окрестностях Коринфа. Копать канал начали давно, но плохие предзнаменования заставили цезаря прекратить работы. Говорили, что, вырытые днем, участки канала ночью заполнялись кровью, и в темноте раздавались жуткие крики и стоны, да столь громкие, что доносились до города, приводя коринфян в ужас. Мне же из весьма надежных источников было доподлинно известно, что все эти «слухи» и «предзнаменования» — никакие не сплетни, а самая настоящая правда. А дело было вот в чем. В свое время Геракс сумел войти в долю по строительству — и впоследствии стать одним из владельцев — дорог, по которым волоком перетаскивали суда. Разумеется, не могло быть сомнений в том, что все, кто вложил значительные суммы в строительство волока и приобретение здоровых и сильных рабов, способных тащить суда, восприняли план сооружения канала без особого энтузиазма. Геракс имел доступ к большому количеству свежей крови, ибо владел скотобойней и держал несколько мясных лавок. Он снабжал мясом правоверных иудеев и потому должен был соблюдать древний еврейский закон, который предписывал забивать скот особым образом — перерезая горло животного и выпуская из него всю кровь. В погребах Геракса, охлаждаемых проточной родниковой водой, хранились бочонки с кровью, которую обычно использовали для приготовления кровяных оладей — сытной пищи для невольников, работающих на медеплавильне моего вольноотпущенника. Но однажды деловые партнеры предложили Гераксу хорошую цену за многодневный запас крови и приобрели у него несколько десятков бочонков, ночью же вся кровь оказалась в канавах, подготовленных для прокладки канала. Устроить спектакль со стонами и криками не так уж и сложно, поверь мне, Юлий, ибо мне приходилось использовать этот прием, дабы дом Туллии стал опять моей законной собственностью. Я, кажется, недавно поведал тебе об этом. У меня не было причин поддерживать сооружение канала, и я, разумеется, ни словом не обмолвился Нерону о том, что видел и слышал в доме Геракса. Преторианцы же, которые никогда особо не любили утруждать себя, вдруг прекратили работы, ссылаясь на дурные предзнаменования. И тогда на строительстве канала появился Нерон. Он торжественно прибыл в окружении своей свиты, подошел к канаве и на глазах у воинов и любопытных коринфян собственноручно выкопал первую за день яму. Подняв на императорское плечо корзину с землей, Нерон направился к тому месту, где должен был быть берег канала. Утром в выкопанной Нероном яме крови не обнаружили, да и жуткие стоны тоже прекратились, и потому преторианцам ничего другого не осталось, как приняться за работу. Жезлы и плети центурионов помогали солдатам преодолевать нерадивость, и командирам не пришлось самим браться за лопаты. Однако эти усердные действия центурионов вызвали лишь недовольство преторианцев. Обычно недовольные Тигеллином, наказывавшим своих подчиненных изнурительными упражнениями на площади парадов, на этот раз воины посчитали своим обидчиком Нерона, воспринимая его приказ о сооружении канала оскорбительным для преторианской гвардии. Они явно предпочитали потеть, совершенствуясь в военном искусстве, чем махать лопатой. Внимательно изучив обстановку в городе и настроения в лагере преторианцев, я посоветовал Гераксу прекратить продажу крови, дабы она больше не попадала в ямы и канавы на стройке. Настоящую причину моего решения я, разумеется, ему не назвал, просто заверил, что так будет лучше для всех, в том числе и для его деловых друзей, а что касается финансовых потерь, то таковы иногда бывают неизбежны. Нерона же следует опасаться. Геракс последовал моему совету, и не только из уважения ко мне, но прежде всего потому, что Нерон приказал по ночам выставлять у канала стражу, дабы посторонние не мешали строительству. Император спешил с сооружением канала. Для меня же исключительно важной была возможность через Геракса поддерживать связи с евреями в Коринфе. После того, как я получил известие о поражении легиона в Иудее, я немедленно предупредил об этом евреев-христиан и попросил их вести себя благоразумно, дабы не навлечь на себя гнев Нерона, ибо цезарь уже разослал во все провинции приказы задерживать, заключать в тюрьмы и казнить как врагов человечества и государственных преступников всех еврейских проповедников в случае малейших беспорядков. Не следовало также ожидать, что римские власти смогут понять разницу между небесным и земным царствами, между Христом и остальными мессиями, о пришествии которых заявляли многочисленные новоявленные ясновидцы и пророки. Римляне воспринимали проповедническую деятельность евреев-христиан, как деятельность, направленную против государства. В Риме обстановка с каждым днем накалялась. Дошло до того, что летом, после целого ряда судебных разбирательств, над христианами учинили расправу за то, что они провозгласили Нерона Антихристом, появление которого было в свое время предсказано Иисусом из Назарета. Нерон на самом деле не имел ничего против такого прозвища и даже говорил, что христиане, по-видимому, считают его богом, равным их Христу, раз наградили его таким прекрасным именем. В действительности же христиане отвергали любую политику и избегали политической деятельности, все свои помыслы и надежды возлагая на невидимое царство, которое, насколько я могу судить, не представляло для государства никакой опасности. После казни христианских предводителей, каждый из которых считал, что только его вера является истинной, многочисленные христианские общины, раздираемые внутренними распрями, постепенно теряли своих приверженцев. Вскоре вместе с ними исчезнет и их вера. Я глубоко убежден в этом, несмотря на то, что твоя мать утверждает обратное. Женщины никогда не обладали политическим чутьем. Я часто до хрипоты выступал в защиту как обрезанных, так и необрезанных христиан, пытаясь доказать их политическую несостоятельность, более того — их безразличие к политике. Однако объяснить такое римлянину, которого с детства обучали законам и готовили к политической карьере, было невозможно. Он просто качал головой и рассматривал всех христиан как врагов государства. К моему великому сожалению, я не смог спасти Павла. Неугомонный старик нигде долго не задерживался, странствуя из страны в страну и навещая своих единоверцев, дабы еще раз донести до них слово божие. Последнее известие о нем я получил от моего вольноотпущенника, который поставлял мне оливковое масло из Эмпория [61] в окрестностях одного из процветающих портовых городов на северном побережье Иберии. Павла изгнали оттуда правоверные иудеи, но, к счастью, старик не сильно пострадал. В Иберии, как и в других странах, он проповедовал в прибрежных городах, основанных в давние времена греками, где население все еще говорило по-гречески, хотя законы и указы были на латинском выгравированы на медных табличках. Вдоль всего побережья Иберии находилось множество довольно больших поселений и городов, и Павел путешествовал из одного в другой. Поставщик масла сообщил мне, что старик отплыл на парусном судне на юг, намереваясь достичь западной Иберии. Его неугомонность с годами нисколько не уменьшилась. Итак, он сам был виноват в том, что вовремя не получил моего предупреждения. Его арестовали и посадили в тюрьму в Трое в азиатской Бифии так неожиданно, что он не успел прихватить с собой ни свои бумаги, ни книги, позабыл даже о своем изношенном плаще. Думаю, что Павел посетил Азию, чтобы подбодрить своих единоверцев, которых, как он и опасался, сбивали с пути истинного бродячие проповедники. Многих из них он с горечью называл лжепророками — даже тех, кто, как и он, пытался говорить от имени Христа, — ибо ни один из них в сравнении с Павлом не мог вызвать у слушателей более полного ощущения причастности к божественным таинствам. Когда в Риме узнали об аресте Павла, его приверженцы немедленно выдали властям тайное убежище Кифы, считая, что этим они помогут своему учителю. Кифа успел получить мое предупреждение и покинул Рим, направляясь в Путеолы, однако неожиданно повернул назад, не дойдя даже до четвертого вехового камня на Аппиевой дороге. Объясняя причину своего поведения, Кифа сообщил, что перед ним во всем своем величии явился Иисус из Назарета, и он, Кифа, сразу же вспомнил и узнал его. — Куда идешь ты? — спросил его Иисус. И Кифа ответил, что бежит из Рима, дабы уйти от преследований. Тогда Иисус сказал ему: — В таком случае мне самому придется войти в Рим, дабы быть вторично распятым. Кифа устыдился трусости своей и покорно повернул обратно, несказанно обрадовавшись тому, что еще раз увидел учителя своего. Кифа был первым из учеников Иисуса из Назарета, который в далекие годы их совместных странствий признал в нем Сына Божьего. И вовсе не за физическую силу и большой ум полюбил его Иисус больше других учеников своих, как до сих пор считают многие, а за доброту и простоту душевную. Я рассказываю тебе, сын мой, только то, что слышал сам, но в то же время в городе ходили и другие слухи и сплетни. Однако самым главным являлось то, что Кифе в самом деле было некое видение на Аппиевой дороге, и именно это событие в конце концов примирило его с Павлом, что и случилось перед самой их смертью. Павел, как известно, никогда не видел Иисуса из Назарета, Кифа же, явно завидуя популярности Павла, однажды действительно сказал, что ему, Кифе, нет нужды придумывать какие-то истории про Христа, так как он знал Иисуса из Назарета и сопровождал его в странствиях. Слова эти были произнесены в то время, когда разногласия между Кифой и Павлом достигли наивысшего накала. Позднее, после того, как Кифе было видение на Аппиевой дороге, старик устыдился своих язвительных высказываний и попросил у Павла прощения. Я очень жалел Кифу — простого рыбака, который после десяти лет проживания в Риме так и не выучил ни латынь, ни греческий язык и по-прежнему нуждался в услугах переводчика. Перевод доставлял массу неудобств, более того, довольно часто являлся причиной недопонимания и всяческих конфликтов. Слушая неумелый перевод, многие обвиняли Кифу в небрежности или неаккуратности, когда он цитировал фразу из еврейского Священного писания в подтверждение того, что Иисус из Назарета — настоящий Мессия по имени Христос, словно это было существенно для тех, кто и так верил, что он им является. Но евреи-христиане, желая показать свою ученость, спорили и обсуждали каждое слово, тоже ссылаясь при этом на свое Священное писание. Думаю, неплохо бы было со временем перевести эти священные записи на латинский язык, таким образом придавая им законченный вид и однозначное толкование, не подлежащее обсуждению. Наш язык лучше других сможет передать все тонкости оригинала. Это положило бы конец всем невыносимым спорам о значении слов, что приводит только к головной боли. Однако пора вернуться к моему дальнейшему повествованию. Из круга наиболее близких к Иисусу из Назарета последователей мне удалось спасти некоего Иоанна. Сам я с ним никогда не встречался, но многие, знавшие его, говорили, что он мягкий и вежливый человек, сочиняющий воспоминания о Христе и ратующий за примирение между правоверными иудеями и христианами. Иоанн когда-то был близко знаком с моим отцом. Теперь его обвинили в предательстве. К счастью, проконсулом в Азии в то время был мой друг, который по моей просьбе согласился сослать Иоанна на остров и тем самым спасти его от преследований. Я очень удивился, когда узнал о том, что он будто бы написал рассказ о нескольких грозных видениях, ибо сам Иоанн утверждал, что больше не пишет и не проповедует с тех пор, как ему разрешили вернуться в Эфес. В поражении римских войск в Иудее Нерон обвинил членов сенатского комитета по восточным делам. В наказание император отправил нас в Рим, дабы мы следили там за порядком и за тем, чтобы евреи не подняли в городе вооруженного восстания. Он ехидно заметил, что, быть может, с этим-то мы справимся, хотя в других вопросах так и не проявили необходимых способностей. Цезарь не лишил нас должностей в комитете, ибо это мог сделать только сенат, который, дабы угодить Нерону, произвел изменения в составе комитета, однако весьма непросто оказалось найти новых людей, понимающих проблемы восточных провинций и готовых выполнять эту неблагодарную работу. Поэтому, когда Нерон, провозгласив Ахайю свободным государством, вернул Греции независимость, я уже не был членом комитета по восточным делам. Теперь греки сами выбирали своего правителя, сами оплачивали свои военные расходы и сами копали свои каналы. Но действия эти, несмотря на бурную радость недальновидных греков, не могли оздоровить политической обстановки, что я понял еще в юности, будучи трибуном в Коринфе. Для себя я отметил, что Нерон, ни разу не упомянув римский сенат, всем дал ясно понять, что он и только он имеет право провозглашать — а точнее говоря, — дарить независимость, кому захочет. Мы слышали собственными ушами, как перед началом строительства Истмийского канала Нерон заявил, что он надеется на то, что это великое начинание принесет благосостояние и Ахайе, и римскому народу. При этом он ни словом не упомянул сенат, хотя в официальных речах всегда следовало произносить «сенат и римский народ». Так было всегда и должно было быть и впредь. Но времена меняются… Неудивительно, что я стал ощущать, как Орк [62] наступает мне на пятки, а Харон холодом дышит в затылок, когда я провожал евреев к месту их казни. Многие дальновидные сенаторы чувствовали то же самое, хотя так ничего и не говорили вслух. Но кому теперь можно было доверять? Поэтому, отправляясь в путешествия, каждый из нас ради собственной безопасности увозил с собой по крайней мере миллион сестерциев золотом. Нерон не разрешил нам встречать его в Неаполе, откуда он пожелал начать свое триумфальное шествие в Рим. Это был город, где впервые цезарь публично выступил на театральной сцене. И свой нынешний триумф он хотел превратить в театрализованное триумфальное шествие, чтобы доставить народу удовольствие. Само по себе это было мудрым политическим решением, особенно учитывая военную неудачу на Востоке. Но придуманные Нероном торжества римлянам удовольствия не доставили, потому что нам пришлось разрушить часть городской стены, чтобы пропустить шествие. Раньше такой чести не удостаивался ни один победитель, даже сам Август во время своего триумфа. Нам показалось, что Нерон стал вести себя как восточный повелитель, власть которого безгранична. Рим не мог такое терпеть, несмотря на падение нравов, о чем писал немытый молодой бездельник. Не только мы, члены совета, но и весь народ, — конечно, я имею в виду благоразумных граждан, — неодобрительно покачивали головами при виде Нерона, проезжающего на священной триумфальной колеснице Августа сквозь брешь в городской стене, а затем через весь город, в сопровождении почетной гвардии из актеров, музыкантов, певцов и танцовщиц, собранных со всего света, и следующих за ними повозок, нагруженных победными венками. Вместо битв скульптурные группы и картины на огромных раскрашенных художниками холстах представляли многочисленные победы императора в различных певческих состязаниях. Нерон в двойном венке победителя на голове и в пурпурной тоге, украшенной золотыми звездами, искусно правил колесницей. В защиту цезаря следует сказать, что он, уважая древний обычай, смиренно поднялся на коленях по крутым ступеням к Капитолийскому храму, дабы преподнести лучшие победные венки в дар не только Юпитеру, но и другим богам Рима — Юноне и Венере. Но венков было так много, что их хватило для того, чтобы покрыть все стены в помещениях для приемов и в круглом пиршественном зале в Золотом доме. И все же возвращение Нерона в Рим оказалось не столь уж приятным, как могло показаться на первый взгляд. Статилия Мессалина, хоть и была испорченной и слабовольной особой, все же была женщиной и вовсе не собиралась мириться с тем, что Нерон наделил всеми супружескими правами своего любовника Спора и относился к нему точно так же, как к ней, своей законной супруге, меняя супружеское ложе на ложе любовника по своей прихоти. Мессалина и Нерон ссорились так яростно и громко, что их голоса были слышны во всем дворце, но цезарь не осмеливался ударить жену, так как судьба Поппеи была еще свежа в его памяти, и Статилия совсем его не боялась. Некоторое время спустя в приступе необузданной ярости Нерон потребовал назад у Юноны свои венки, а потом наделал еще целый ряд глупостей, чего ему ни в коем случае делать не следовало. В конце концов он сослал Статилию Мессалину в Анцию, но для нее это был, безусловно, лучший выход из создавшегося положения. Сегодня Статилия Мессалина вновь вспоминает те дни, сожалеет о Нероне и говорит о своем супруге только хорошее, как это и приличествует вдове. Она часто посещает скромный мавзолей Домициев на Марсовом поле, который хорошо виден с садов Лукулла на Пинции, где в дни своей юности я вместе с Нероном и Агриппиной любовался цветущими вишневыми деревьями. Говорят, что прах Нерона покоится в мавзолее Домициев. Весть о его неожиданной кончине мгновенно облетела всю страну, и в восточных провинциях начались беспорядки. Народ не поверил в смерть Нерона, считая, что это его очередная уловка и в любой момент он может вернуться, дабы напомнить нам всем о том, что годы его правления были счастливым временем, особенно в сравнении с нынешней алчностью государства, разоряющего своих граждан непомерными налогами. В восточных провинциях то и дело появлялись беглые рабы, громогласно утверждающие, что Нерон жив, а кое-кто даже заявлял, что он и есть Нерон. Разумеется, парфяне всегда с радостью поддержат любые попытки поднять восстание. В Риме распяли на крестах двух Неронов-самозванцев. Их попросили подтвердить свои слова, соревнуясь в пении, но никто их них не обладал певческим талантом Нерона. Как бы то ни было, Статилия Мессалина поминает своего супруга только добрыми словами и украшает цветами его могилу — если это в самом деле могила Нерона. Есть вещи, о которых говорить очень трудно, но сколько бы я ни пытался отложить повествование о них, избежать этого нельзя. Итак, я продолжаю свой рассказ. Торжества по случаю артистического триумфа Нерона, театрализованное шествие и некоторые политические дела отвлекли императора от дел повседневных, тем самым давая мне возможность отложить исполнение приговора на неопределенное время. Но в конце концов наступил день, когда мы были вынуждены представить на утверждение Нерону давно вынесенные смертные приговоры. Дольше тянуть было нельзя, ибо даже мои коллеги с подозрением взирали на меня, шепотом обвиняя в симпатиях к евреям. Дабы сохранить незапятнанной свою репутацию, члены сенатского комитета по восточным делам провели тщательное расследование обстановки в еврейской общине в Риме. Необходимо было определить, не угрожает ли деятельность евреев в Риме безопасности государства, особенно теперь, во время восстания в Иерусалиме. Разбирательство по этому вопросу оказалось весьма выгодным, и многие из нас существенно поправили свое материальное положение. Зато с чистой совестью мы вручили Нерону и сенату благоприятный для евреев отчет. Незначительным большинством голосов сенат все же утвердил положение о том, что притеснения евреев в Риме следует избегать, достаточно изгнать немногих подозрительных и неугодных лиц и слишком уж фанатичных проповедников. Наше предложение основывалось на разумных предпосылках и было принято, несмотря на всеобщую ненависть к евреям, вызванную продолжительным сопротивлением восставших в Иерусалиме иудеев. Честно говоря, при подготовке судебных дел я использовал все свои возможности и связи Клавдии среди евреев-христиан — друзей твоей матери. Потому крючконосый палаточник Акила и его бесстрашная жена Прискилла не попали даже в списки опальных лиц. Но ты лучше других знаешь, что я человек жестокий, скряга и негодяй, пекущийся лишь о собственной выгоде, для которого у твоего лучшего друга Ювенала не нашлось ни одного доброго слова в его прекрасных стихах. Думаю, мои ближайшие друзья неплохо заплатили ему за копии этих сочинений, ибо людям истинное удовольствие доставляет злорадство. Так давай порадуемся вместе, искренне порадуемся за твоего бородатого друга, которому наконец-то удалось расплатиться с долгами, и мне это не стоило ни сестерция. Будь я столь алчным, как утверждает Децим Ювенал, мне бы следовало купить у него эти мерзкие стихи и поручить моему издателю заработать на них. Но я не похож на Веспасиана, который обложил налогом даже жидкость, производимую человеком [63] . Однажды за обедом мы обсуждали с ним стоимость похорон, и он спросил, во что обойдется государственной казне его погребение. Мы тщательно подсчитали все расходы и пришли к выводу, что церемония в любом случае будет стоить не менее десяти миллионов сестерциев. Веспасиан тяжело вздохнул и сказал: — Дайте мне сейчас сто тысяч и можете выбросить мой прах в Тибр. Разумеется, мы тотчас же собрали в его видавшую виды соломенную шляпу сто тысяч сестерциев, так что обед обошелся нам весьма дорого, к тому же еда ничем особым не отличалась. Веспасиан любил простые блюда и молодое вино из собственного погреба. Чтобы сохранить свое высокое положение, я тратил массу времени и денег на строительство нового императорского амфитеатра, который должен был стать одним из чудес света. По сравнению с ним Золотой дом Нерона должен был казаться заурядным, перегруженным архитектурными деталями сооружением, возведенным награбившим сокровища молодым человеком. И вот опять я отвлекаюсь от главной темы моего повествования. Почему? Я повторяю себе снова и снова, что сделать это надо решительно и быстро, как вырывают ноющий зуб, — тогда все будет кончено и наступит долгожданное облегчение. Ведь я ни в чем не виноват. Я сделал для них все возможное, и никто другой не смог бы сделать больше. Никакая сила на свете не в состоянии была спасти жизни Павла и Кифы. К тому же Кифа добровольно вернулся в Рим и даже не пытался найти себе тайное убежище, чтобы переждать опасность. Я знаю, что теперь все называют Кифу латинским именем Петр, но я не могу привыкнуть к этому и предпочитаю его старое имя, ибо оно дорого мне. Петр — это прямой перевод имени Кифа и означает «камень». Именно это имя дал ему Иисус из Назарета. Но я не знаю и даже не догадываюсь — почему. Честно говоря, Кифа вел себя по-разному, бывал груб и раздражителен, но в глубине души был человеком добрым и отзывчивым — уж никак не твердым, как камень. Он был обыкновенным человеком, он, как и все, испытывал страх, который заставил его отречься от Иисуса из Назарета в последнюю ночь жизни Христа, а потом он испугался угодников в Иерусалиме, которые обвинили его в нарушении еврейского закона за то, что он ел из одной миски с не-обрезанными. Однако, несмотря на все его недостатки, Кифа был незаурядной личностью, и забыть его я не смог. О Павле же теперь говорят, что он взял себе имя Сергий Павел в память о Сергии, наместнике Кипра, самом высокородном государственном муже, которого ему удалось обратить в христианство. На самом деле это совершенно беспочвенные разговоры. Павел поменял свое имя Савл задолго до того, как встретил Сергия, и только по той причине, что по-гречески оно означает «незначительный, ничтожный» — совсем как мое имя Минуций по-латыни. Называя меня столь презренным именем, мой отец понятия не имел, что делает меня тезкой Павла. Возможно, это неожиданное сходство наших имен и заставило меня начать писать эти воспоминания, дабы доказать, что я не такой уж ничтожный человек, несмотря на мое имя. К тому же у меня появилась масса свободного времени и мне необходимо чем-то занять себя, пока я отдыхаю здесь, в этом прекрасном городе, и лучшие врачи лечат мои желудочные колики, пытаясь вернуть мне здоровье и бодрое настроение. Думаю также, что тебе было бы весьма полезно поближе узнать своего отца, прежде чем его прах упокоится в семейном склепе в Цере. Во время длительного тюремного заключения Кифы и Павла я следил за тем, чтобы с ними хорошо обращались, и устроил так, что они могли встречаться и беседовать друг с другом, — правда, под наблюдением стражи. Считающиеся опасными врагами человечества и государства, они содержались в Мамретинской тюрьме, защищенные ее стенами от гнева народа. Лучшим для здоровья и самочувствия местом Мамретинскую тюрьму не назовешь, особенно вспоминая о ее многовековой славной истории. Здесь был заморен голодом Югурта [64] , обезглавлены друзья Катилины [65] , там же, согласно римскому закону, запрещающему казнить девственниц, перед смертью была изнасилована маленькая дочь Сеяна. Павел явно боялся мучительной смерти, но, будучи римским гражданином, имел полное право на снисходительное к нему отношение. Нерон же, хоть и сердился на евреев из-за восстания в Иерусалиме и всех еврейских проповедников считал причастными к нему, не проявлял жестокости, стараясь строго придерживаться буквы закона. Поэтому Павел был приговорен к отсечению головы мечом, что и предусматривалось законом в его случае, и никто из судей не подверг сомнению его право на такую казнь. Кифу — также в соответствии с законом, — приговорили к смерти на кресте. Я ничем не мог помочь ему, о чем сильно сожалел, — ведь такой смерти не пожелаешь злейшему врагу, не то что старому другу своего отца. Я все устроил так, чтобы проводить их в последний путь, и позаботился о том, чтобы в это время никого больше не казнили. Мне хотелось предоставить Павлу и Кифе возможность достойно уйти из жизни, без криков и оскорблений любопытной толпы, которая обычно собиралась на месте казни евреев. Там, где дорога сворачивает на Остию, мне пришлось выбирать, с кем идти дальше, ибо Павла решено было отвести к тем же воротам, у которых обезглавили моего отца и Туллию, Кифу же судьи постановили провести через еврейский квартал — иудеям в назидание, — а потом распять на месте казни для рабов неподалеку от амфитеатра Нерона. Павла сопровождал его друг, врач Лука, к тому же я знал, что никто не посмеет оскорбить римского гражданина. Кифа значительно больше нуждался в моем присутствии, и, кроме прочего, я боялся за жизнь его спутников — Марка и Линия. Поэтому я решил сопровождать Кифу. Мне не пришлось особенно беспокоиться о безопасности Кифы в еврейском квартале — в него бросили лишь несколько комьев грязи. Несмотря на ненависть, которую питали к христианам правоверные иудеи, обитатели еврейского квартала вели себя сдержанно, молчаливо наблюдая за тем, как христианского проповедника-иудея ведут казнить, обвинив в разжигании восстания в Иерусалиме. На груди у Кифы висела обыкновенная дощечка, на которой по-латыни и по-гречески было написано: «Симон Петр из Капернаума в Галилеи, враг народа и человечества». Покинув пределы города, мы вышли на солнцепек, до тенистых садов было еще далеко, и жара становилась удушающей. Я заметил крупные капли пота, выступившие на морщинистом лбу Кифы, и приказал солдатам снять с плеч старика тяжелое бревно — перекладину креста. Чтобы облегчить страдания проповедника, я предложил ему сесть в мои носилки, нисколько не заботясь и не думая о том, как позже расценят такое поведение мои недоброжелатели и какие разговоры пойдут об этом по всему городу. Увидев приближающегося к нам одинокого еврея, я попросил его нести крест. Солдаты подчинились мне, ибо в действиях моих не было ничего противоправного. Но Кифа, устало опираясь на свой пастушеский посох, довольно грубо отказался сесть рядом со мной в носилки, заметив, что предпочитает в последний раз почувствовать дорожную пыль под ногами и жар солнца над головой, как это бывало много лет назад, когда он странствовал с Иисусом из Назарета по дорогам Галилеи. Кифа не позволил также снять со своих широких плеч тяжелую перекладину и развязать путы, утверждая, что в свое время Иисус из Назарета предсказал ему такую участь, и не ему, Кифе, противиться воле Христа. Мы приближались к месту казни, от которого далеко вокруг распространялось жуткое зловоние, как, впрочем, всегда в жаркие дни. Я спросил Кифу, не возражает ли он против бичевания, поскольку закон милосерден и позволяет бить тех, кого должны распять, чтобы таким образом сократить их муки на кресте, чего многие варвары так никогда и не поняли. Кифа ответил, что в этом нет необходимости, ибо он давно все решил для себя, но потом неожиданно передумал и покорно заявил, что желает испытать все страдания, ставшие до него участью многих праведников. К тому же Иисуса из Назарета тоже бичевали. Но он не спешил. Я заметил легкую улыбку на его губах, когда он повернулся к своим спутникам, Марку и Линию. — Послушайте, что я скажу вам, Марк и Линий, — торжественно проговорил старик. — Послушайте, хотя я уже много раз говорил вам об этом. И ты, Минуций, послушай, если хочешь. Когда-то сказал Иисус: «Царствие Божие подобно тому, как если человек бросит семя в землю, и спит, и встает ночью и днем, и как семя всходит и растет, не знает он; ибо земля сама собою производит сперва зелень, потом колос, потом полное зерно в колосе; когда же созреет плод, немедленно посылает серп, потому что настала жатва» [66] . Кифа умолк. В глазах его стояли слезы, он с сомнением покачал головой, а потом вдруг радостно рассмеялся. — Какой же я глупец, — воскликнул старик, — ведь я так ничего и не понимал, хотя много раз повторял Его слова. Теперь наконец-то понял. Зерно созрело, и послан серп. Мельком взглянув на меня, Кифа благословил Линия и протянул ему свой старый пастушеский посох. — Присматривай за паствой моей, — строго приказал он Линию. Я понял, что Кифа хотел, чтобы я стал свидетелем его завещания. Затем старик спокойно повернулся к солдатам, которые привязали его к столбу и начали стегать плетьми. Несмотря на мужество и выносливость, Кифа не смог сдержать стоны. Свист плетей и стоны ненадолго вернули к жизни распятого накануне еврея. Он открыл лихорадочно блестевшие глаза, вспугнув рои мух, узнал Кифу и даже здесь не смог отказаться от издевательств над проповедником, считавшим Иисуса из Назарета Сыном Божьим. Но Кифа не ответил ему. Бичевание закончилось, и старик попросил солдат, чтобы они распяли его, поставив крест вниз головой. Он, мол, недостоин быть распятым так, как был распят Господь его Иисус из Назарета, Сын Божий. Я отвернулся, пряча улыбку. Кифа до конца оставался хитрым, здравомыслящим рыбаком, уверенным в своей правоте и в том, что перед ним непременно откроются врата царства небесного. И я понял, почему Иисус из Назарета любил его больше других своих учеников. В его смертный час я тоже любил Кифу и, разумеется, не противился желанию старика умереть распятым головой вниз: милосердное беспамятство спасет его от многих часов страданий, когда кровь прильет к голове и разорвет вены. Солдаты, расхохотавшись, с радостью согласились выполнить его просьбу, зная, что чем скорее Кифа умрет, тем быстрее они покинут это зловонное место. Когда старика распяли, он открыл рот и, как мне показалось, попытался петь. Удивленный поведением Кифы, я спросил Марка, в самом ли деле старик поет или же хочет что-то сказать, и Марк ответил, что Кифа поет псалом, взывая к Богу, который всех праведных ведет по зеленым лугам в цветущую весну. К счастью, Кифа довольно быстро попал на свои заветные зеленые луга. После того, как он потерял сознание, мы подождали еще некоторое время, наблюдая, как вздрагивает и корчится его тело, а потом, не в силах больше терпеть ужасный смрад и тучи назойливых мух, я велел центуриону выполнить его обязанности. Приказав солдату переломить Кифе берцовую кость доской с острым краем, центурион собственноручно вонзил меч в шею старика, шутливо заметив, что поступает согласно еврейским правилам — выпускает кровь, прежде чем умертвить жертву. И в самом деле у подножия креста вскоре образовалась большая лужа крови. Линий плакал. Марк, уже выплакав все слезы, сохранял спокойствие. Он смотрел отрешенно куда-то вдаль, и мне казалось, что его взору открылось нечто для меня недоступное. Очнувшись от своих видений, Марк пообещал, что они с Линием позаботятся о погребении тела и похоронят Кифу за амфитеатром, на выделенном там кладбище, неподалеку от места казни. Ты, верно, удивлен, почему я в этот последний путь провожал Кифу, а не Павла, предпочел простого рыбака-еврея римскому гражданину. Видимо, и это еще раз подтверждает, что я не всегда веду себя, как положено и как этого ожидают мои друзья. И признаю, что больше Павла я любил Кифу — человека простого и искреннего. Кроме того, ради сохранения мира в собственном доме я был вынужден считаться с желаниями Клавдии, потому и принимал участие в судьбе обоих христианских проповедников. Позднее я поссорился с Лукой из-за того, что не пожелал показать ему старые записки моего отца, которые мне вернули после его смерти. Для Нерона эти записки не имели никакого значения, Лука же рассчитывал найти в них сведения о жизни Павла. Но я отказал ему, и Луке пришлось долго искать очевидцев, чтобы расспросить их о тех двух годах, которые Павел провел в тюрьме в Кесарии во времена проконсула Феликса. Вообще-то Лука вовсе не был таким уж хорошим врачом, хотя и учился в Александрии. Я никогда не позволял ему лечить мой желудок, ибо подозревал, что он сопровождал Павла исключительно из-за способностей проповедника исцелять недужных. Глубоко уверовав в способности Павла, Лука, прекрасно сознавая свои скромные возможности, хотел у Павла поучиться искусству врачевания. Зато Лука неплохо писал, правда, не на правильном греческом языке, а на языке простолюдинов — но писал понятно, и многие читали его сочинения. А вот Марка я любил всегда, хотя с годами младший Линий стал мне дороже. Однако несмотря на мои симпатии, будучи членом сенатского комитета по восточным делам, я должен был следить за поведением евреев и христиан и в меру возможности поддерживать среди них порядок, дабы самому избежать неприятностей да и их оградить от гонений. В свое время Кифа пытался примирить враждующие христианские общины, но распри вспыхивали с новой силой, и любые действия старика — человека неученого и не обладающего политическими способностями — были обречены на провал. Много надежд я возлагал на Клетия, переводчика Кифы, помня его смелое поведение в лагере преторианцев. Он тогда держался с большим достоинством, и я подумал было, что, возможно, когда-нибудь Клетий добьется уважения среди христиан и сможет объединить их. И я помог Клетию изучить законы, оплатив его образование, надеясь, что в будущем христиане окажут поддержку тебе. Но годы шли, и ничего не менялось, и я понял, что нет человека, способного прекратить распри и примирить христиан — они навсегда останутся невежественными простолюдинами. Наконец-то здоровье мое стало улучшаться, и врачи заявили, что скоро я смогу вернуться в Рим. Мне порядком надоело это воняющее серой скучное место, и я уже мечтаю о том, как приятно будет вновь пить хорошее вино вместо здешней воды и наслаждаться изысканными кушаньями, приготовленными моими двумя поварами, искусство которых я лишь теперь в состоянии оценить по-настоящему. Пребывая на лечении и отдыхе, я, разумеется, присматривал за наиболее важными моими делами, хотя врачи и не подозревали об этом, услышав же о тайных и весьма рискованных начинаниях пропретора Юлия Виндекса [67] , сразу понял, что бездельничать мне больше нельзя. И я заспешил домой. Задолго до описываемых событий я стал понимать, что заговор против Нерона мог быть успешным лишь в том случае, если самонадеянность и чванство Пизона не лишили бы его поддержки легионов. После внезапной смерти Корбулона и Остория командиры легионов стали проявлять активность, вдруг осознав, что ни военные заслуги, ни безусловное следование приказам, ни верность императору не защитят их от капризов Нерона. Я знал об этом уже тогда, когда покидал Коринф. Срочно продавая через подставных лиц — преданных мне банкиров и вольноотпущенников — свою собственность, я собирал наличное золото. Неудивительно, что эта деятельность, — не слишком вообще-то явная, — причин которой даже самые дальновидные люди еще не понимали, все же привлекла внимание тех, кто хоть немного смыслил в финансах. Меня не пугала их возможная болтливость, ибо гарантией моей безопасности служило полное невежество Нерона в денежных делах. Но все же мои действия вызвали некоторое беспокойство в Риме, и цены на дома, а также загородные поместья резко упали. Без малейших колебаний я продал большую часть своей собственности, несмотря на то, что земля всегда находится в относительной безопасности и даже приносит доход, пока ее обрабатывают надежные вольноотпущенники. Меня не сильно беспокоило падение цен, и я продолжал продавать все подряд, собирая наличные деньги. Я знал, что когда-нибудь, если смогу осуществить свои планы, все верну обратно. Обеспокоенность, вызванная моей активностью, заставила деловых людей более внимательно приглядеться к политической обстановке в стране. Клавдию и тебя я предусмотрительно отправил в мое загородное поместье в Цере и заставил твою мать оставаться в этом безопасном месте до тех пор, пока не пришлю за вами. Приближался твой третий день рождения, и Клавдия была занята приготовлениями к празднику. Ты был непоседливым мальчуганом, и, откровенно говоря, я устал от твоей постоянной беготни и шума. Ни на минуту нельзя было оставить тебя без присмотра, ибо ты тут же ухитрялся свалиться в бассейн, разбить коленку или порезаться обо что-то острое. Клавдия, как настоящая наседка, оберегала тебя от всяческих неприятностей, в том числе и от моих попыток воспитывать тебя и формировать твой характер. Мне ничего не оставалось, как положиться на твою наследственность и уповать на то, что сама натура наградила тебя качествами истинного римлянина. И я вздохнул с облегчением, благополучно отправив вас за город, так как мог теперь спокойно готовиться к путешествию, которое в будущем должно было обезопасить тебя от всяческих невзгод. Обращаясь к Нерону и сенату с просьбой разрешить мне покинуть город и отправиться к Веспасиану в качестве советника по еврейским вопросам, я рассчитывал встретить сопротивление, но вдруг оказалось, что мое желание было одобрено всеми, более того, меня просили сделать все возможное для блага государства. Нерон полагал, что будет весьма мудро направить к Веспасиану заслуживающего доверие человека, дабы он присматривал за полководцем и заставлял его действовать решительно, ибо императору казалось, что Веспасиан слишком медлит под стенами Иерусалима. В то время я был сенатором, и в мое распоряжение предоставили военный корабль. Вероятно, многие из моих коллег удивлялись, почему изнеженный и не терпящий неудобств Минуций Манилиан приятному путешествию в носилках и верхом предпочел морское плавание, ночлег в подвесной койке в тесном и смрадном помещении, кишащем вшами и клопами, скверную пищу и морскую болезнь. Никто не знал истинных причин, заставивших меня отправиться в это путешествие, тем более не мог догадаться, почему я выбрал морской путь. Я же получил исключительную возможность без какого-либо досмотра погрузить на борт двадцать тяжелых железных сундуков, после чего всю ночь беспробудно проспал, не чувствуя ни укусов, ни морской качки. В пути меня сопровождало трое верных вольноотпущенников, которые по очереди и не хуже опытных воинов сторожили мои сундуки. Поместье в Цере осталось под надежной охраной. Я вооружил преданных мне рабов и никогда не жалел о своем решении, ибо благодаря их защите преторианцы Отона, разграбив поместье и уничтожив коллекцию греческих кувшинов, истинной ценности которой они не представляли, все же не тронули ни тебя, ни Клавдию. Что же касается коллекции старинных кувшинов, то в земле еще есть такое множество нетронутых могил, что восстановить ее я смогу без особого труда. К счастью, во время путешествия море было спокойным, стояла прекрасная солнечная погода, осенние штормы еще не начались. Я торопился, потому раздавал матросам и гребцам-рабам дополнительные порции еды и даже вино, приобретенные за мой счет. Мои усилия казались командиру корабля сущим безумием, ибо он привык полагаться на свою плеть и был совершенно уверен в том, что в любой момент сможет заменить погибшего в пути раба на еврейского пленника, мой же жизненный опыт убеждал меня в другом: добром добиваются большего, чем насилием, и быстрее достигают цели. К тому же, как говорил мой отец, я был слишком мягким человеком и никогда никого не ударил, даже тебя, моего непослушного сына. Да разве я мог бить будущего императора? Коротать время в пути можно по-разному: меня интересовало все, что касалось флота. Я спрашивал, и мне отвечали, рассказывали разные истории. Тогда-то я и узнал, почему матросы ходят босиком — и на борту, и на берегу. Я много раз видел босых матросов, но никогда не удивлялся, считая, что так оно и должно быть, — видимо, так заведено на флоте или, может быть, это старинная традиция. Теперь же я узнал, как император Клавдий рассердился однажды на матросов из Остии, которые пришли пешком в амфитеатр, отдохнули под тентами от солнца, натянутыми над местами для зрителей, и неожиданно потребовали от цезаря заплатить им за изношенную обувь. С тех пор рассерженный Клавдий запретил матросам носить обувь и на суше, и на море, и его приказ беспрекословно выполняется по сей день. Мы, римляне, уважаем наши традиции. Позднее мне представился случай упомянуть об этом Веспасиану, но он не счел нужным отменять приказ Клавдия, объясняя свое решение тем, что матросы уже привыкли ходить босиком, и не стоит тревожить их по пустякам, тем более что при этом они не испытывают никаких неудобств. — Зачем создавать командирам кораблей лишние хлопоты и зря расходовать деньги? — удивился Веспасиан. И морские командиры на палубах своих кораблей, как и их матросы, по-прежнему ходили босиком, хотя с удовольствием надевали мягкие парадные сандалии, когда приходило время сойти на берег. Морское путешествие, хоть и несравненно меньше, чем дорога по суше, все же доставляло мне массу хлопот: я очень беспокоился за сохранность моих сундуков и успокоился лишь тогда, когда передал их на хранение одному банкиру из Кесарии, у которого наконец они оказались в безопасности. Хотя этого банкира я знал только по рекомендациям и письмам, я доверял ему, ибо банкиры должны верить друг ДРУГУ? иначе прекратится всякая разумная деятельность. К тому же его отец был банкиром моего отца во времена юности Марка Манилиана в Александрии и оказывал ему еще кое-какие услуги. В Кесарии было спокойно. Греки, проживающие в этом портовом городе, уже успели изгнать или вырезать всех евреев, в том числе и женщин, и детей. Поэтому здесь не было ни малейших признаков восстания и беспорядков. Большое оживление царило лишь в гавани, куда прибывало множество судов, и на дорогах, по которым в город стремились караваны мулов. И по морю, и по суше через порты в Яффе и Кесарии доставляли продовольствие и все необходимое легионам Веспасиана, осаждавшим Иерусалим. По пути в лагерь Веспасиана под Иерусалимом я собственными глазами видел и вконец убедился в безнадежном положении здешних евреев. Самаритяне, собрав пожитки, покинули свои земли. Легионеры, не отличая самаритян от галилеян и других евреев, избивали всех подряд. Плодородная Галилея с почти миллионным населением совершенно опустела — и все происходило из-за жестокого и несправедливого отношения к ее жителям со стороны Римской империи. До сих пор Иудея, которой в силу дружеских отношений с Римом правил Ирод Агриппа, не входила официально в состав римского государства, но именно на ее землях вспыхнуло восстание иудейских крестьян и ремесленников против Рима. Я оказался в трудном положении. Прежде всего следовало заняться изучением обстановки и узнать мнение Веспасиана и Тита о происходящем. Они приняли меня с распростертыми объятиями и задавали массу вопросов, так как почти ничего не знали о последних событиях в Галлии и Риме. И мне пришлось долго и подробно отвечать на все их вопросы. В свою очередь Веспасиан сказал мне, что легионеры сильно устали и очень раздражены упорным сопротивлением, которое евреи оказывают войскам. Римляне несут тяжелые потери, солдаты гибнут от внезапных нападений фанатиков, которые, покидая свои тайные убежища в горах, неожиданно появляются на дорогах и в селениях. Веспасиан вынужден разрешать своим командирам вести мирные переговоры с населением, в то же время посылая отряды легионеров на побережье Мертвого моря, дабы уничтожить там новые очаги восстания. Разведчики доносят, что в укрепленных селениях находят убежище раненые фанатики. Внимательно выслушав Веспасиана и Тита, я решил рассказать им вкратце о вере и обычаях евреев и объяснить, что, видимо, речь идет об одной из замкнутых общин ессеев, которые живут обособленно, строго соблюдая многочисленные религиозные предписания. Эти люди молитвой и аскезой готовят себя к концу света, который, как они считают, должен вот-вот наступить, и нет им никакого дела до политики и войны. К Иерусалиму они относятся скорее враждебно, чем дружелюбно, потому римлянам не стоит их преследовать, тем более что обороняться они будут ожесточенно. Представители средних слоев населения — земледельцы, ремесленники и рыбаки — предпочитали вести скромный образ жизни, никому не причиняя вреда. И если кто-нибудь из них принимал в свой дом ищущего защиты раненого фанатика, предоставляя ему кров и пищу, то делал это исключительно из религиозных побуждений. Насколько мне известно, объяснял я Веспасиану и Титу, эти люди помогают также раненым римским легионерам, и вовсе не потому, что вдруг стали сторонниками Рима. Веспасиан помолчал, пристально глядя на меня, а потом пробормотал, что в Британии мне так и не удалось достаточно попрактиковаться в военном искусстве и воин из меня никудышний, поэтому он, как и прежде, предпочитает послать меня в поездку по стране, дабы я разобрался в обстановке и предоставил ему необходимые сведения. А рассчитывать я могу лишь на звание трибуна, поскольку мой отец стал сенатором не по заслугам, а по политическим соображениям. К концу беседы мне все же удалось убедить их, что не стоит убивать евреев-крестьян и сжигать их скромные жилища, поскольку они заботятся о раненых и не нападают на легионеров, если их не тревожат. Тит тут же согласился со мной. Он был влюблен в сестру Ирода Агриппы Беренику и думал лишь о том, как поскорее установить дружеские отношения с иудеями. Несмотря на то, что Береника жила с собственным братом (что вовсе и не ново в их роду), Тит сказал, что готов смириться с любыми, даже очень странными, обычаями иудеев. Он явно надеялся на то, что великая страсть Береники к брату когда-нибудь угаснет, и Тит сможет привести возлюбленную в свой роскошный шатер, а в будущем, возможно, она станет его женой. Я ничего не ответил ему; мне совсем не хотелось вмешиваться в это дело. Мое тщеславие глубоко задели высокомерные слова Веспасиана о том далеком времени, когда я юношей прибыл в Британию, где мы с ним впервые и встретились. Теперь я не сдержался и язвительно заметил, что если он не против, то я с удовольствием отправлюсь в Иерусалим изучать нравы и обычаи иудеев, как в свое время изучал обычаи бриттов, и заодно собственными глазами увижу укрепления осажденного города. Возможно, мне повезет, и я разыщу трещины в мощных стенах древней крепости, через которые доблестные легионеры императора смогут проникнуть в город. Не помешает также присмотреться к защитникам и разузнать о настроениях среди населения. Неплохо бы узнать, сколько в городе переодетых парфянских наемников, постоянно укрепляющих стены, ибо парфяне — после войны в Армении — едва не самые опытные воины в деле осады и защиты крепостей. А о том, что в Иерусалиме есть парфянские лучники, Веспасиану было известно, потому он и запретил своим легионерам приближаться к стенам на расстояние полета стрелы. И хотя полководец ни словом не обмолвился о парфянах, не такой уж я был невежа в военных вопросах, чтобы поверить, будто неопытные евреи сами срочно овладели искусством стрельбы из лука. Мое предложение, разумеется, заинтересовало Веспасиана. Он пристально поглядел на меня, отер рукой рот и, улыбаясь, сообщил, что не собирается отвечать за безопасность римского сенатора в Иудеи, если тот решил совершать безумные поступки. Впрочем, он ни в чем не уступит евреям, если те захватят меня в плен. Моя бесславная кончина станет позором для Рима и, конечно же, для него, Веспасиана, ибо он представляет на земле иудеев Римскую империю. К тому же Нерон может решить, что командующий намеренно послал на смерть одного из ближайших друзей цезаря. Веспасиан бросил на меня лукавый взгляд, но я-то знал его маленькие хитрости, потому и ответил, что ради блага государства дружбой можно пожертвовать. Полководец вовсе не хотел оскорбить меня, называя другом Нерона. Мы с Веспасианом отлично все понимали, и Рим, и будущее отечества были для нас превыше всего. Поэтому мы и шли в бой и были там, где в зловонии разлагались трупы, где стервятники терпеливо ждали, пока со стен Иерусалима упадут полумертвые легионеры. Беседуя с Веспасианом и Титом, я рассуждал отвлеченно, как это принято в сенате. Однако Веспасиан, дружески похлопав меня по спине своей широкой натруженной ладонью, заверил серьезным тоном, что никогда не сомневался в моей порядочности и великом патриотизме. Разумеется, ему и в голову не пришло подозревать меня в намерении выдать военные секреты римских легионов иудеям в Иерусалиме — ведь не такой уж я сумасшедший. Но редко кто молча терпит пытки, а евреи в последнее время поднаторели в этом деле, проявляя особую жестокость, когда речь шла о ценных сведениях. Веспасиан считал своим долгом покровительствовать мне и оберегать от всяких опасностей — ведь я прибыл к нему по собственной воле. Он представил меня своему советнику Иосифу, бывшему вождю еврейских повстанцев, покинувшему своих товарищей в тот момент, когда они предпочли самоубийство римскому плену. После их смерти Иосиф сдался на милость Веспасиана, предсказав ему в скором будущем императорский венец. Римский полководец, смеясь, заковал его в золотые цепи, обещая, что вернет Иосифу свободу, когда сбудется его предсказание. Вскоре золотые оковы в самом деле пали, и возгордившийся Иосиф нагло присвоил себе имя Флавия — в честь своего господина и покровителя. С первой нашей встречи я невзлюбил Иосифа, считая его презренным предателем, и даже дальнейшая блистательная карьера иудея на литературном поприще не изменила моего к нему отношения. Пытаясь отвести возводимые на него обвинения в измене своему народу, Иосиф Флавий в своих сочинениях о иудейской войне переоценил значение многих событий, в то же время напыщенно и многословно описывая множество несущественных деталей. Мне бы не хотелось, чтобы ты, Юлий, воспринимал мою критику произведений Иосифа как некую месть за то, что он ни разу не упомянул в них мое имя. Дело в том, что я был в корне не согласен с его концепцией ведения этой войны и считал, что осада Иерусалима должна продолжаться до тех пор, пока повстанцев в городе не победит голод. Было бы настоящим безумием бросить легионы на штурм мощной крепости, жертвуя жизнями тысяч римлян тогда как терпеливое ожидание могло дать лучшие результаты. Ненужные потери привели бы также к падению популярности Веспасиана в глазах легионеров, что для моих дальнейших планов было совсем нежелательно. Я действительно никогда не стремился запечатлеть свое имя в римских анналах, поэтому умалчивание о моем участии в событиях в Иудеи не могло обидеть меня. Я не был злопамятен и не мстил за оскорбление людям, стоявшим ниже меня по положению в обществе, — разумеется, до тех пор, пока не наступали благоприятные обстоятельства. Ведь я всего лишь человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Через одного из своих вольноотпущенников я даже предложил Иосифу Флавию опубликовать его книги под общим названием «Иудейская война», а также исследования по истории и обычаям евреев, несмотря на большое количество неточностей. Однако Иосиф отказал мне, предпочитая услуги издателя-иудея и невзирая на предложенный мною высокий гонорар. И все же позднее я выпустил сокращенный вариант «Иудейской войны», ибо считал, что книга будет хорошо расходиться. К тому же мне было необходимо как-то поддержать вольноотпущенника-издателя, у которого была большая семья и старая мать, и я не возражал против его начинаний — тем более что кто-нибудь все равно опубликовал бы эту книгу. Об Иосифе я упоминаю исключительно потому, что он подобострастно соглашался с Веспасианом, яростно возражая против моих предложений. Он с пеной у рта доказывал, что, попав в Иерусалим, в это настоящее осиное гнездо, я не выберусь оттуда живым, и я, видимо, не понимаю, что иду на верную смерть. Иосиф возражал и тянул время, но в конце концов, ехидно улыбаясь, передал мне подробную карту города. Я изучал карту до тех пор, пока не выучил ее наизусть. За это время я отрастил бороду. Конечно же, борода не могла быть надежным прикрытием. Многие легионеры, следуя восточным обычаям, тоже отпускали бороды, уподобляясь местным жителям, и Веспасиан не запрещал им подобных мелких отступлений от римского устава. Благодаря этому его популярность среди легионеров росла, хотя следует признать, что ему было все труднее требовать выполнения строгих предписаний воинской дисциплины в полевых условиях, ибо даже его сын Тит отпускал шелковистую бородку, чтобы понравиться своей возлюбленной Бсренике. Сообщив Всспасиану о своем намерении найти наиболее подходящее и безопасное место, через которое можно приникнуть в город, я отправился в длительную прогулку вокруг Иерусалима, стараясь оставаться вне досягаемости стрел вражеских лучников и метательных машин защитников города. Разумеется, я не собирался без надобности рисковать жизнью, но должен был попасть в Иерусалим, для чего у меня были собственные веские причины. В течение многих дней, облаченный в тяжелую кожаную рубаху с нашитыми на нее металлическими пластинками, в железном набрюшнике, поножах и шлеме я ходил вокруг стен Иерусалима, ища подходящее место. Я обильно потел, задыхался от жары, страшно уставал под тяжестью воинских доспехов и вскоре прилично похудел, что, впрочем, пошло мне только на пользу. Во время этих прогулок я как-то попал на место, где обычно совершались казни и где был распят Иисус из Назарета. Как мне и рассказывали, небольшой холм в самом деле походил на голый человеческий череп, из-за чего получил свое название. Я искал могилу в скале и без труда нашел ее, ибо осажденные в Иерусалиме иудеи, дабы препятствовать вражеским лазутчикам попасть или ускользнуть из города, вырубили вокруг все кусты и расчистили местность. Однако оказалось, что могил в скалах здесь довольно много, и какая из них есть то самое место, где был похоронен и восстал из мертвых Иисус из Назарета, выяснить мне не удалось. Не помогли мне также туманные подсказки в записках моего отца. Долго бродил я под стенами Иерусалима, обливаясь потом, задыхаясь от жары и сгибаясь под тяжестью доспехов, и легионеры шутили и смеялись надо мной, уверенные в том, что не найти мне безопасного места, через которое я смогу проникнуть в город, тем более что приблизиться к стенам не позволяли бдительные парфянские лучники, которые к тому же помогали иудеям укреплять Иерусалим. Легионеры даже не пытались прикрыть меня от парфянских стрел своими щитами, ибо те давно стали неподъемными — ведь их много раз поливали со стен расплавленным свинцом. Зато они язвительно интересовались, почему у меня на шлеме нет конского волоса и куда подевалась моя сенаторская пурпурная кайма. Но ведь не мог же я расхаживать на глазах у парфянских лучников, которых, впрочем, уважал за меткость, в красных сандалиях и тоге с алой каймой, хвастаясь своим высоким положением. Не такой уж я безумец, как считали многие легионеры. Я никогда не забуду воздвигнутого на горе и оттого возвышающегося над городом Иерусалимского храма — голубого в лучах утреннего солнца и кроваво-красного на закате дня, когда небесное светило опускалось в долину. Храм Ирода в самом деле был одним из чудес света. После многих лет строительства он наконец-то был полностью завершен — незадолго до своего разрушения. Никогда больше человеческие глаза не увидят его, и виноваты в этом сами евреи. Я не хотел быть причастным к его уничтожению. Религиозные представления, многие из которых я в то время разделял, делали меня слишком мягким, слишком чувствительным к людским страданиям, что вовсе не приличествовало человеку моего возраста и положения. Они и заставляли меня рисковать собственной жизнью ради твоего будущего, сын мой. Я это сознавал, но не мог не думать об Иисусе из Назарета и христианах. Я помогал им в меру своих сил и возможностей, стараясь примирить враждующие общины, что оказалось не под силу даже их предводителям — Павлу и Кифе. Я не верил, что у христианского вероучения есть будущее — даже при самом терпимом императоре, — но из-за того, что произошло с моим отцом, у меня сложилось особое отношение к Иисусу из Назарета и к его учению. А когда примерно год назад боли в желудке стали нестерпимыми и мое состояние резко ухудшилось, я даже был готов признать его Сыном Божиим и Спасителем мира, лишь бы он вернул мне здоровье. Все чаще по вечерам я доставал из сундука деревянную чашу моей матери и пил из нее вино, дабы опять ощутить уверенность в себе и необыкновенный прилив сил, ибо понимал, что в моем опасном предприятии, в котором я рассчитывать могу только на себя, мне понадобится все мое счастье. Веспасиан все еще хранил старый помятый серебряный кубок своей бабушки и, увидев мою простую деревянную кружку, в которую я наливал ему вина, когда мы с ним встречались в Британии, вспомнил охватившее его тогда отцовское чувство и свою привязанность ко мне. Ему нравилось, что я до сих пор храню чашу в память о своей матери и, как и прежде, не вожу с собой серебряные и золотые кубки, как это делают богачи, дабы подчеркнуть свое состояние и высокое положение. Дорогая утварь и Роскошные одежды сулили грабителям богатую добычу, о чем Веспасиану давно было известно. И вот в знак нашей давней дружбы мы обменялись священными фамильными кубками и выпили вина. Предлагая Веспасиану выпить из моей «чаши Фортуны», я пожелал полководцу большой удачи, ибо сейчас, как никогда прежде, она была ему особенно необходима. Размышляя о том, как мне проникнуть в город и предстать перед глазами иудеев, я в конце концов отказался от переодевания в еврейские одежды — вокруг римского лагеря едва не ежедневно распинали на крестах еврейских «купцов» в назидание тем, кто посмел в темноте приблизиться к городским стенам, чтобы передать восставшим военные секреты римлян. В тот день, когда я наконец выбрал подходящее место и решился взобраться на стену, я надел все те же доспехи, в которых давно прохаживался вокруг Иерусалима. Я считал, что они-то уж точно защитят меня от первых ударов, которые непременно обрушатся на меня, как только я окажусь в городе. Легионеры получили приказ провожать меня градом стрел и делать как можно больше шума, чтобы привлечь внимание евреев к «беглецу» из римского лагеря. Приказ был выполнен как нельзя лучше, но одна из стрел угодила мне в пятку — и я стал хромать на обе ноги. Вне себя от ярости я поклялся непременно разыскать после возвращения рьяного лучника — слишком усердных исполнителей приказов следует строго наказывать, но когда я вернулся — жив и здоров, — то на радостях простил незадачливого стрелка, ибо моя раненая пятка едва ли не спасла мне жизнь, помогая ввести иудеев в заблуждение, и они поверили мне. В то время как я изо всех ног удирал из лагеря к стенам Иерусалима, евреи, поначалу проклинавшие меня, обрушили град камней и стрел на преследующих меня римлян. Двое легионеров из пятнадцатого легиона, которые прибыли в Иудею из Паннонии, никогда больше не увидят любимых болотистых берегов Дуная. Они отдали жизни за меня в стране евреев, которую уже успели тысячу раз проклясть. Позднее, выяснив их имена, я взял на себя заботу об их семьях. Несясь изо всех ног к Иерусалиму, я кричал и звал на помощь, и со стены спустили мне корзину, в которую я немедленно залез. Раскачивающаяся корзина медленно ползла вверх, а я, не на шутку перепуганный тем, что со мной происходило, дергал и дергал стрелу, застрявшую в моей пятке. Я даже не чувствовал боли, когда наконец вытащил ее, однако острые зазубрины так и остались в ране, и вскоре пятка загноилась. После возвращения в лагерь мне все же пришлось еще раз в жизни, надеюсь — последний, обратиться к военному хирургу. Боль была адская, коновал долго копался в моей пятке, и, видимо поэтому, я до сих пор хромаю. Однако на этот раз мои старые шрамы, да и свежая рана выручили меня из беды. Когда евреи, разъяренные видом римских доспехов, наконец успокоились и позволили мне объясниться, я сообщил, что принял иудейскую веру, прошел обряд обрезания и теперь прибыл в Иерусалим с добровольной миссией. Они немедленно проверили достоверность моих слов, и когда воочию убедились, что я говорю правду, наши отношения сразу улучшились. И все же мне будет трудно забыть парфянского военачальника в еврейских одеждах и тот жестокий допрос, которому он подверг меня, пытаясь узнать мое имя и установить истину, прежде чем передал меня иудеям. Я лишь упомяну, что ногти на больших пальцах отрастают довольно быстро, и мне это известно по личному опыту. К сожалению, эти раны не засчитываются как боевые. Военные законы порой совершенно нелепы. Я же вынужден отметить, что ногти причинили мне куда больше страданий, чем многодневные прогулки под стенами Иерусалима в тяжелых доспехах и под градом вражеских стрел, что, кстати, считается героизмом. Иудейскому совету я передал документы, подтверждающие, что именно мне поручено вести переговоры от имени общины правоверных евреев и синагоги Юлия Цезаря в Риме. Документы эти я все время носил при себе и даже Веспасиану ничего о них не сказал. Допрашивающие меня парфяне прочитать их не могли, ибо не знали еврейской тайнописи, к тому же документы скрепляла священная печать Давида. Совет синагоги Юлия Цезаря сообщал о моих больших заслугах по сохранению еврейской общины в Риме во время гонений, вызванных восстанием в Иерусалиме, а также о моей причастности к казни Павла и Кифы — этих возмутителей общественного спокойствия. Известие о смерти проповедников должно было обрадовать евреев в Иерусалиме, ибо они ненавидели обоих, считая их виновниками распрей и нарушителями закона Моисеева. Совет Иерусалимского храма, много месяцев не получавший никаких сведений о событиях в Риме, интересовался буквально всем, что происходило в столице и во всей империи. Почтовых голубей из Египта, доставлявших в Иерусалим послания, перехватывали обученные охоте соколы Тита, а птиц, которым все же удавалось долететь до города, убивали и съедали голодающие обитатели осажденной крепости, прежде чем донесение попадало в руки членов совета. Я не счел нужным уведомлять совет Иерусалимского храма о своей сенаторской должности, заявив, что принадлежу к влиятельному всадническому сословию и, исповедуя иудейскую веру, сделаю все возможное для блага Иерусалима и священного Иерусалимского храма. Ведь я даже подвергся обрезанию, в чем они сами убедились, ибо столь глубока моя вера и мое желание помочь единоверцам в борьбе с Римом. Именно поэтому, говорил я иудеям, получив должность военного трибуна, я прибыл к Веспасиану и предложил ему проникнуть в Иерусалим и добыть необходимые сведения, которые помогут погубить город. И стрела у меня в пятке, объяснял я, была просто случайностью, а заранее подготовленная погоня должна была ввести в заблуждение защитников города, дабы они поверили в мой побег из римского лагеря. Моя откровенность произвела сильнейшее впечатление на старейшин совета, и иудеи поверили мне. С этого момента мне разрешалось свободно передвигаться по городу, разумеется, под защитой охранников с горящими фанатизмом глазами, и этих своих стражей я боялся больше, чем голодающих жителей Иерусалима. Мне также позволили посещать храм, ибо я, как и все правоверные иудеи, прошел обряд обрезания, поэтому я оказался одним из немногих, кому довелось увидеть Иерусалимский храм во всем его великолепии. Я смог собственными глазами видеть золотые семисвечники, золотые сосуды и золотые дароносицы, которые все еще находились на своих местах. Столь несметных богатств я в жизни не видел, но никто, казалось, и не помышлял увозить их из Иерусалима, будто им не угрожала никакая опасность, — столь велика была вера этих безумных фанатиков в могущество их бога и неприкосновенность Иерусалимского храма. И как бы это ни казалось странным для здравомыслящего человека, неисчислимые сокровища так и оставались почти нетронутыми, несмотря на жуткий голод и постоянную необходимость покупать новое оружие и оплачивать наемников, защищающих город. Евреи предпочитали умирать голодной смертью и едва ли не голыми руками давать отпор врагу, чем притронуться к священным реликвиям, надежно, как они считали, спрятанным за тяжелой дверью в глубине скалы. Гору, на которой высился храм, испещряли, наподобие пчелиных сот, многочисленные лабиринты подземных коридоров и извилистых проходов с тысячами келий для паломников. Но никому еще не удавалось спрятать сокровища так, чтобы об этом никто не знал. Тайна, в которую посвящен более чем один человек, обязательно становится достоянием многих. Позднее я сам убедился в этом, когда искал секретные архивы Тигеллина. Считая, что они должны быть уничтожены, дабы сохранить авторитет сената и защитить доброе имя многих членов наших старинных семей, я приложил все усилия для их обнаружения. Попади эти записи в руки не очень щепетильного человека, мертвый Тигеллин, смерти которого на арене требовал плебс, стал бы неизмеримо опаснее, чем живой. Уж в больно неприглядном свете предстали бы перед римлянами многие их родственники и друзья. Разумеется, все состояние Тигеллина я передал Веспасиану, оставив себе на память лишь несколько вещиц, но я ни словом не обмолвился о тайных архивах префекта преторианцев, а Веспасиан так ни о чем и не спросил меня, ибо он был мудрее и хитрее, чем казалось на первый взгляд. Не скрою, что передавал я состояние Тигеллина с тяжелым сердцем, ибо насчитывало оно ровно два миллиона сестерциев в полновесных золотых слитках, которые я лично отдал префекту на хранение перед тем, как покинуть Рим, — он был единственным человеком, который мог усомниться в моих добрых намерениях и помешать моему отъезду. До сих пор у меня в ушах звучат его подозрительные замечания. — Почему, — спросил он тогда, — ты решил оставить мне такую большую сумму, не спросив предварительно моего согласия? — Я доверяю тебе и делаю это ради нашей дружбы, — честно ответил я. — К тому же я знаю, что только ты сможешь наилучшим образом использовать эти деньги в случае крайней необходимости. Да защитят нас боги Рима от нежелательных событий! Вот и нашел я, спрятанные Тигеллином до лучших времен, мои два миллиона. Он так и не воспользовался ими — возможно, из-за своей скупости, — хотя прекрасно знал, как следует поступить в случае опасности. Ведь именно по его наущению преторианцы покинули Нерона, и никто не желал Тигеллину смерти, а Гальба даже приветствовал его. И только Отон, неуверенный в своей силе и популярности, решил избавиться от Тигеллина. Я всегда сожалел о преждевременной и ненужной кончине Тигеллина, считая, что после полной горестей и несчастий юности он заслуживал того, чтобы увидеть лучшие времена. В последние годы правления Нерона он жил в постоянном напряжении, лишился сна и стал угрюмее, чем прежде. Но почему я вдруг вспомнил о нем? Ведь я пробрался в осажденный Иерусалим лишь для того, чтобы убедиться, что сокровища храма все еще находятся там. Кольцо римских войск плотно опоясало город, и даже крыса не могла незамеченной ускользнуть из Иерусалима. Не пойми меня превратно, сын мой, но только ради тебя и твоего будущего благополучия я не предложил Веспасиану воспользоваться содержимым моих двадцати железных сундуков, оставленных на хранение у банкира в Кесарии. Я, конечно же, верил в честность Флавия и готов был предоставить в его распоряжение даже все свое состояние, если бы это помогло Веспасиану взойти на престол, но финансы Рима находились тогда в плачевном состоянии, страна стояла на пороге гражданской войны, и победа Веспасиана казалась мне пока весьма сомнительной. Вот почему я, рискуя жизнью, отправился в Иерусалим. Только там я мог решить собственные проблемы. Разумеется, разгуливая по городу, я собирал всяческие сведения об оборонительных сооружениях Иерусалима, метательных машинах, количестве защитников на стенах, о снабжении водой и продовольствием, дабы было мне о чем доложить Веспасиану после возвращения в лагерь. Воды, хранившейся в подземных цистернах, в городе было более чем достаточно, несмотря на то, что Веспасиан в самом начале осады велел закрыть акведук, построенный еще прокуратором Понтием Пилатом сорок лет назад. Тогда евреи всеми средствами противились этому строительству, не желая зависеть от воды, поступающей в город снаружи. И это еще одно доказательство того, что восстание готовилось давно и иудеи ждали лишь подходящего момента. Но в городе не было запасов продовольствия, и на улицах я видел обессилевших, похожих на тени матерей с полумертвыми детьми на руках — несчастные женщины пытались выдавить хоть каплю молока из своих высохших грудей, но молока больше не было; я видел также и очень жалел умирающих от голода стариков, ибо пищу раздавали лишь мужчинам, способным носить оружие и работать при укреплении стен. На рынках голубь или крыса были на вес золота, хотя в городе имелись целые стада овец, предназначенных для ежедневного жертвоприношения ненасытному богу евреев Иегове. Однако голодная толпа даже не смотрела в их сторону, и овец не охраняли — в этом не было необходимости, ибо они считались неприкосновенными животными. Не голодали, разумеется, ни священнослужители, ни члены совета, напротив, они питались сытно и даже вкусно. Страдания еврейского народа сильно огорчили меня. Я не понимал, за что их якобы справедливый бог так страшно наказывает свой избранный народ — ведь на его весах слезы еврея и римлянина, и любого другого человека, независимо от языка, на котором он говорит, и цвета его кожи, весят одинаково, одна же слезинка ребенка стоит неизмеримо больше всех человеческих слез. По крайней мере так уверяли иудейские проповедники. Но я точно знал: осада Иерусалима будет продолжаться, пока город не падет, и евреи страдают из-за собственного упрямства. Любого отчаявшегося или недовольного жителя города, намекающего на возможность переговоров с Римом, немедленно казнили, и больше никто не жаловался и не роптал, мне же доподлинно известно, что большинство казненных заканчивало свой земной путь на иерусалимских рынках. Иосиф в своем отчете упоминает о нескольких матерях, которые съели собственных детей, но пишет он об этом, как в общем сам говорит, лишь для того, чтобы вызвать сострадание к несчастным иудеям. На самом же деле поедание человечины стало в Иерусалиме настолько обычным, что даже он вынужден был, пусть между прочим, написать об этом, дабы его не обвинили в исторической неточности. Хотя я имел законное право публиковать книги без согласия авторов и «Иудейскую войну» уже продавал мой вольноотпущенник, я все же предложил Иосифу Флавию значительный гонорар за его сочинение. Но он отказался от денег и, как и большинство авторов, стал бранить и поносить меня за сокращения его невыносимо многословного произведения и за поправки, которые мне пришлось внести, чтобы книга лучше продавалась. И я не смог убедить его в том, что я прав. Авторы всегда крайне тщеславны. На очередном заседании еврейского совета мы договорились, о чем мне следует доложить Веспасиану, что сообщить ему об оборонительных сооружениях города, о количестве защитников и настроениях среди населения. Мы также решили, каким образом синагога Юлия Цезаря в Риме сможет тайно поддерживать восстание в Иерусалиме, не подвергая при этом опасности своих единоверцев в столице. И вот наконец мне позволили покинуть Иерусалим. С завязанными глазами меня вывели по подземному переходу в каменоломню, полную разлагающихся трупов. Мне запретили снимать с глаз повязку, пока я не выберусь наружу, пригрозив безжалостно убить меня, если я нарушу запрет. Я ободрал всю кожу на локтях и коленях, пробираясь сквозь острые каменные осколки и с отвращением вздрагивая каждый раз, когда рука моя притрагивалась к омерзительному трупу. Евреи тем временем тщательно скрыли вход в тайное подземелье, и лишь с большим трудом нам удалось обнаружить его. Путь, по которому я выбирался из города, навел меня на мысль о том, что входы в крепость, надежно спрятанные от посторонних глаз, находятся в самых невероятных местах. Чтобы найти их, я посулил легионерам огромные деньги, и воины без устали копали и рыли в местах, которые я указывал им. Но за год нам удалось обнаружить всего лишь три входа. Тяжелое положение, в котором оказались жители Иерусалима, не на шутку тревожило меня, и я стал бояться, что не смогу, как задумал, обеспечить твоего будущего благополучия. Но мне не следовало беспокоиться. Когда Тит захватил город и Веспасиан смог сполна оплатить свои долги, сокровища по-прежнему находились в своем укрытии. Но для этого я почти год провел на Востоке, ни на шаг не отступая от Веспасиана, пока наконец не пришло время собирать урожай. ГЛАВА СЕДЬМАЯ ВЕСПАСИАН Я довольно долго тесно общался с Веспасианом и надеялся, что кое-что сумел ему втолковать. Исподволь, намеками, но я дал-таки понять, чего именно хочу от него. Он всегда был неглупым и очень осторожным человеком, и это помогло ему в конце концов добиться успеха. Нерона умертвили следующей весной, и в течение одного года Римом правили целых трое императора Гальба [68] , Отон [69] и Вителлин [70] , — или даже четверо, если брать во внимание позорный государственный переворот, совершенный восемнадцатилетним Домицианом [71] якобы в поддержку своего отца. Впрочем, на этот раз с ним быстро покончили. Мне казалось забавным, что после смерти Гальбы императором стал именно Отон. То есть Поппея была бы первой из римлянок, даже если бы осталась его женой, и, значит, давнее пророчество сбылось. Я, как ты знаешь, не суеверен, но признаю, что время от времени любой должен обращаться к богам за советом и предзнаменованием. Затем, едва услышав о самоубийстве Отона, власть захватил Вителлий, заручившись поддержкой германских легионов. Я думаю, Отон правил так недолго потому, что у него достало наглости похитить из храма Марса священный меч твоего предка Юлия Цезаря. Владеть этим мечом Отон не имел никакого права — ни морального, ни юридического. Право это принадлежит тебе, Юлий Антоний Клавдий, ибо ты являешься прямым потомком и Юлиев, и Клавдиев. К счастью, оружие удалось вернуть на место, и оно вновь находится в храме Марса. Легионы Отона были разбиты в битве при Бедриаке близ Кремоны, и он покончил с собой, потому что не захотел затевать очередную гражданскую войну, хотя и имел возможность набрать новую армию. Его последнее письмо было к вдове Нерона Статилии Мессалине: он горько сожалел, что не сможет выполнить свое обещание жениться на ней. Еще он просил ее в этом послании — на мой взгляд, излишне сумбурном и многословном для человека военного и тем более для императора, — позаботиться о его бренных останках и его архиве. Таким образом на попечении у Мессалины оказались сразу две могилы. Об Авле Вителлин я скажу тут немного. Юность свою он провел на Капри — в обществе императора Тиберия. Я охотно признаю заслуги перед государством его знаменитого отца, однако сам Авл был настолько порочен, что отец даже не захотел сделать его проконсулом. Впрочем, Вителлию — скорее благодаря своей развращенности, чем добродетелям, — удалось снискать благосклонность трех правителей Рима. Нерон, например, считал его другом, но я никогда не хотел сблизиться с ним. Мало того, я по возможности даже избегал его. Единственный его благородный поступок состоял в том, что он ослушался сената и приказал совершить на Марсовом поле в присутствии всех коллегий жрецов жертвоприношение в честь Нерона, а на устроенном затем ужине рукоплескал лучшему во всем Риме кифареду, исполнявшему по его приказу сложенные Нероном песни, так, как рукоплескал прежде самому покойному императору. Однако он добился совсем не того результата, на который рассчитывал: присутствующие невольно сравнивали двух музыкантов, и сравнение это было вовсе не в пользу Нерона; короче говоря, Авл лишний раз показал, что Гай Юлий Виндекс, наместник Галлии Лугдунской, был совершенно прав, когда в своем письме, послужившем причиной гражданской войны, назвал Нерона бездарным певцом. (Разумеется, Виндексу было безразлично, хорош или плох у Нерона голос, он просто хотел побольнее уязвить императора.) По моему мнению, крупнейшими ошибками Вителлия стали роспуск преторианских когорт и казнь тех ста двадцати человек, которые имели отношение к убийству Гальбы. Эти люди действовали в его интересах, и их следовало не наказывать, а награждать, тем более что среди них оказались трибуны и центурионы. Немудрено, что подобное поведение заставило командиров легионов усомниться в необходимости поддерживать такого императора. Мне неприятно тут вспоминать о безжалостных убийствах большого числа знатных граждан. Подумать только: Вителлий не пощадил даже некоторых банкиров, а ведь они могли быть полезны ему. Надеясь быстро обогатиться, он велел казнить их и конфисковать все имущество, не понимая, что режет курицу, несущую золотые яйца. На восьмой месяц правления Вителлин я получил сведения, подтолкнувшие меня к решающему разговору с Веспасианом. Я пообещал ссудить ему все мое состояние — под часть сокровищ Иерусалимского храма и будущей военной добычи, — чтобы он смог стать властителем Рима. Я рассказал Веспасиану о моих двадцати окованных железом сундуках, набитых золотом, чтобы он понял, как уверен я в его успехе. (Мое богатство ни за что не поместилось бы в Двух десятках сундуков, но это его не касалось.) Осторожный Веспасиан так долго отказывался, что в конце концов Тит, послушавшись моего совета, сотворил письмо, в котором Отон якобы называл Веспасиана своим преемником. Тит владел искусством подделывать любой почерк гораздо лучше, чем все мошенники, которых я встречал на своем жизненном пути. Ну, а во что это может вылиться, принимая во внимание его натуру, пускай останется между строк. Мне трудно судить, поверил ли Веспасиан в подлинность Отонова послания, — в конце концов он отлично знал своего сына. Как бы то ни было, всю ночь напролет он тяжело вздыхал, ворочался с боку на бок, и я решил для верности подкупить легионеров, раздав им по нескольку сестерциев, с тем чтобы на рассвете они объявили его императором. Может, они с радостью сделали бы это и без денег, но я спешил. Мне сообщили, что время сейчас самое подходящее, ибо слух, распространенный моими людьми и гласивший, будто Веспасиан любит простых солдат и отечески заботится о них, достиг даже отдаленных легионов. Именно этим объяснялась весьма удивившая Всспасиана история о принесении присяги ему на верность легионерами Мезии и Паннонии [72] , до которых вроде бы никак еще не могло дойти известие о недавнем провозглашении его императором у стен неприступного Иерусалима. В своем послании солдаты просили выплатить им давно ожидаемое жалованье, и новоиспеченный цезарь поспешил выслать им деньги, взятые, конечно же, из моих сундуков. Поначалу он несмело отказывался от предложенной мною помощи, бормоча что-то невнятное о своем нежелании быть в зависимости от богачей Рима, но потом, когда я растолковал ему, что он сможет расплатиться со мной, захватив сокровища иудеев, согласился взять деньги. Думаю, окончательно убедили Веспасиана мои ссылки на Юлия Цезаря, которого в молодости ссужали золотом только лишь под его доброе имя и надежды на славное будущее. Правда, потом его кредиторы вынуждены были одобрять любые политические шаги императора — иначе им никогда не вернуть бы своих денег. Чтобы расплатиться со всеми, Цезарю пришлось покорить богатую и плодородную Галлию. Такие подвиги были явно не по плечу стареющему Веспасиану, но я все же сумел договориться с ним, соблюдя собственную выгоду. Однако при жизни Нерона Веспасиан ни за что не пошел бы на нарушение воинской присяги. Да уж, верности и преданности ему было не занимать, хотя, на мой взгляд, эти качества при некоторых обстоятельствах становятся обременительными. Политическая целесообразность — тоже вещь немаловажная. Впрочем, убедившись, что дела государства совершенно расстроены, а гражданской войне не видно конца, Веспасиан взвалил-таки на себя тяжелую ношу императорской власти. Он решил, что обязан вмешаться и спасти Рим от гибели; пошел он на это из сострадания ко всем простым людям нашей страны, понимая, что они хотят мира, спокойствия и тихого семейного счастья. Большинство обывателей и впрямь мечтает именно об этом и совершенно не желает думать о предметах, касающихся мирового устройства. Я ощущаю настоятельную потребность рассказать тебе все, что известно мне о смерти Нерона, свидетелем которой, впрочем, сам я не был. Как друг Нерона и как простой смертный, снедаемый любопытством, я захотел разобраться в этой темной истории настолько тщательно, насколько позволяли мне изменившиеся обстоятельства. Статилия Мессалина совершенно убеждена в том, что Нерон умер именно так, как об этом рассказывают. Но ведь в те дни она была в Анции, и потому ее слова ничего не стоят. Что же до Акты, то она столь часто приносит цветы на могилу своего царственного любовника, что это кажется подозрительным. Акта, между прочим, присутствовала при ставшем уже легендарным самоубийстве Нерона. Когда Нерон убедился, что мятеж, поднятый Виндексом в Галлии, все ширится, он вернулся из Неаполя в Рим. (Сначала-то он не принимал Виндекса всерьез, хотя и обиделся, естественно, на его наглое письмо.) В столице император призвал всех сенаторов и всадников в Золотой дом, желая посоветоваться с ними, но очень скоро — как человек тонко чувствующий — ощутил холодок враждебности по отношению к себе. После этого заседания ему стало по-настоящему страшно. Узнав же о том, что Гальба, бывший тогда наместником в Иберии, примкнул к восставшим, Нерон окончательно упал духом, так как понял, что посланный им человек опоздал и не передал Гальбе высочайшего повеления покончить с собой ради блага государства. Весть о поступке Гальбы быстро разнеслась по Риму и подняла такую волну ненависти к Нерону, какая заставила вспомнить, о временах Октавиана Августа и Марка Антония. Я не хочу повторять и пересказывать все те непристойности, что говорились о нем и выцарапывались на его статуях. Верхом дерзости стал случай с ключами от Капитолия, спрятанными сенаторами перед церемонией ежегодного обета за императорское благополучие, который дают всадники и члены сената. Ключи, разумеется, нашлись, но только после того, как Нерон, пришедший от долгого ожидания в ярость, пригрозил некоторым весьма влиятельным участникам этого происшествия немедленной казнью — причем прямо перед запертыми дверями этого священного места. Исчезновение ключей было, однако, расценено многочисленными зеваками как очень нехорошее предзнаменование для Нерона. И все-таки Нерон мог еще переломить ход событий. Впоследствии я нашел в тайнике в доме Тигеллина длиннющий список тех людей, которых император собирался казнить. Там было и мое имя, но я сразу простил его ради нашей старой дружбы. Гораздо больше удивила меня его дальновидность: он намеревался предать смерти всех, кто был хоть как-то связан с отпавшими от империи Иберией и Галлией. Я увидел в этом списке имена обоих консулов, а также такого множества сенаторов, что просто пришел в ужас. Обидно, что политические соображения вынудили меня уничтожить список. То-то интересно было бы поглядеть на лица включенных в него сановников — я частенько приглашаю их в мой дом, как того требует занимаемый мною поет, хотя совершенно не стремлюсь к общению с ними. Нерон, однако, ограничился тем, что отстранил от должности обоих консулов и возложил их обязанности на себя — благородная натура и человеколюбие помешали ему прибегнуть к тем суровым мерам, которые единственно могли его спасти. Не забывай, что у него оставалась преторианская гвардия, на чью поддержку он благодаря Тигеллину мог рассчитывать. Но массовые казни были бы равносильны тому, чтобы обрезать все ветви у дерева, оставив лишь голый ствол. Император справедливо полагал, что никакое дерево, даже самое могучее, не выдержит такого обращения. Нерон почувствовал себя очень счастливым, когда греки, восхищенные его пением и актерской игрой, наградили императора сотней венков; вернувшись в Рим, он стал еще более тяготиться своими обязанностями цезаря. Я даже думаю, что, прояви сенаторы в те дни больше терпимости, Нерон охотно поделился бы с ними властью. Но сенат злобен и завистлив, так что договориться с ним почти невозможно. Никому, даже самому просвещенному из правителей, не посоветовал бы я доверять сенаторам, не советую я этого и Веспасиану. Пожалуйста, запомни мои слова, Юлий, они идут от сердца, хотя я сам член сената и всегда старался и стараюсь защитить его авторитет. Даже в своем нынешнем состоянии сенат куда больше подходит для управления страной, чем какие-нибудь безответственные плебеи. Чтобы быть сенатором, человек должен обладать целым рядом качеств и не уподобляться тем выскочкам, которые обещают толпе бесплатное масло, устраивают яркие и шумные цирковые представления и под предлогом праздников то и дело объявляют дни свободными от труда. Люди загадочны и непредсказуемы, но обойтись без них политику невозможно, хотя они почти всегда и опрокидывают все его расчеты. Потому необходимо, чтобы толпа была довольна и чувствовала сильную руку правителей. Нерон, конечно же, не хотел гражданской войны, коя, как подсказывала ему родовая память Юлиев, сулила сплошные несчастья. И однако, он ровным счетом ничего не предпринял для подавления мятежа, ибо пытался избежать кровопролития. Взволнованным же и сердитым советчикам он отвечал, усмехаясь, что один встретит триумфально приближающиеся к Риму восставшие легионы и привлечет их на свою сторону искусным пением. По-моему, он тогда уже на что-то решился — недаром молва утверждала, будто он сожалел о том, что в молодости занялся политикой, а не изучением восточных философий. Восток всегда манил его, однако дальше Ахайи он никогда не бывал. Знания Нерона о Парфии не ограничивались только обычными сведениями военного характера о пастбищах, дорогах, родниках, бродах через реки и большие водоемы, горных перевалах и крепостях. Помимо этого, он любил порассуждать и о некоторых особенностях парфянской цивилизации, хотя мы и смеялись над ним, потому что парфяне всегда были и останутся варварами — если, конечно, римляне не приобщат их к истинной культуре. После смерти Нерона я вдруг подумал, что его мечта спеть перед побежденными парфянами в Экбатане была не столь уж нелепа. До меня, видишь ли, дошли слухи, что игра на кифаре или лире модна нынче среди парфянской знати. Впрочем, любители этих музыкальных инструментов, так похожих друг на друга, уже отстали от века — с тех пор, как мы взяли Иерусалим, по всему Риму разносятся задорные звуки тамбуринов, наводящие на меня тоску своей непреходящей жизнерадостностью. Музыка, нравящаяся нынешней молодежи, делает пожилых людей больными. Я часто вспоминаю певучие кифары Нероновой поры, и те не такие уж далекие времена кажутся мне золотым веком, хотя я и лишен начисто музыкального слуха, о чем вы с матерью непрестанно твердите мне. Для меня, кстати, остается загадкой, как тебе удается сосредоточиться на науках, когда за твоей спиной стоит раб, бьющий по медным крышкам от кастрюль, а рядом с ним завывает какой-то сиплый неряха, исполняющий египетские песнопения. Я бы сошел с ума, слушая подобное изо дня в день, однако ты совершенно серьезно уверяешь, что иначе никакая учеба не идет тебе на ум, а твоя мать, по обыкновению защищая тебя, заявляет, что я ничего не понимаю. Я уверен, что ты и бороду бы отпустил, но, к счастью, у пятнадцатилетних она не растет. Итак, Нерон, глубоко задетый ложью и оскорблениями, сыпавшимися на него со всех сторон, ничего не делал для спасения своей императорской власти, и войска Гальбы продолжали победное движение к Риму. Они не участвовали пока ни в одной битве — и все благодаря бездействию цезаря. Наконец наступил канун дня Минервы [73] . Тигеллин, желая сохранить собственную шкуру, предоставил преторианцев в распоряжение сената, собравшегося на заре на чрезвычайное заседание. Приглашение на это заседание получили далеко не все сенаторы, а лишь те, кто заслуживал доверия; не получил его и Нерон, хотя он не только имел право присутствовать на любом собрании, но и по своему положению стоял выше всех прочих членов сената. Оба консула, смещенные Нероном, незаконно заняли свои места, и сенаторы единогласно решили сделать владыкой Рима Гальбу, этого лысого и развратного старика, издавна питавшего слабость к атлетически сложенным юношам. Так же единодушно сенат провозгласил Нерона врагом государства и приговорил его, согласно обычаю предков, к мучительной смерти: свергнутого императора должны были засечь бичами. Спасибо и на том. Эти неблагодарные и коварные люди могли отдать Нерона на растерзание толпы, если бы отняли у него право на суд равных ему по рождению. Впрочем, каждый из присутствующих был уверен, что Нерон наложит на себя руки, дабы избежать столь ужасной смерти. Разумеется, Тигеллин тоже ратовал за этот суровый приговор. Префект преторианцев лично проследил за тем, чтобы ночью из Золотого дома ушли и преторианцы, и германцы — телохранители императора. Нерон проснулся в полночь в спальне покинутого всеми Золотого дома; на соседнем ложе крепко спал Спор, его «верная жена». С императором осталось лишь несколько слуг и вольноотпущенников; он отправил письма своим друзьям, однако никто из них не только не пообещал ему поддержки, но даже не ответил. Поняв, что его предали, император пешком пошел в город и принялся стучать в двери своих приятелей; ни в один из домов его не впустили, хотя дома эти были подарены трусам самим цезарем. Их обитатели молчали, и даже собаки не лаяли, потому что хозяева завязали им морды тряпками. Вернувшись к себе, Нерон увидел, что его спальня ограблена — оттуда вынесли все шелковые покрывала и другие ценные вещи. Тогда он вскочил на лошадь — босой, в одной тунике и плаще раба — и поскакал на загородную виллу одного из своих вольноотпущенников, который (если верить его рассказу) сам предложил императору укрыться там. Вилла эта расположена между дорогами Салариа и Наместана, возле четвертого вехового камня. Ты, конечно, помнишь, что Сенека окончил свои дни в доме, находившемся у четвертого вехового камня, и что Кифа повернул обратно в Рим, дойдя как раз до четвертого камня. Нерона сопровождали четверо: — Спор с неким вольноотпущенником, затем, как ни странно, Эпафродий, а также человек, которого ожидало наказание за то, что он болтал лишнее посреди Форума. Акта уже успела добраться до этого загородного дома. Я думаю, все было разыграно просто великолепно. Один из лучших актеров своего времени, Нерон прекрасно разбирался и в работе постановщика спектаклей. Он всегда замечал неправильное освещение, выделявшее из темноты какого-нибудь второстепенного исполнителя в то время, когда пел сам Нерон. Пока они ехали на виллу, произошло землетрясение, и молния ударила прямо в дорогу, так что лошадь императора испугалась и поднялась на дыбы. Нерон был в глубоко надвинутом на глаза капюшоне, но от прыжка лошади тот сполз на плечи, и лицо цезаря открылось. Бывший неподалеку ветеран-преторианец узнал Нерона и поприветствовал как императора. После этого все еще больше заторопились, опасаясь привлечь к себе внимание других случайных прохожих. Мне это стало известно из рассказов Эпафродия и вольноотпущенника. Спор позднее бесследно исчез. Отон, мечтавший позабавиться с ним, безуспешно разыскивал его по всей стране, а не найдя, предложил разделить с ним ложе Статилии Мессалине, ибо полностью доверял вкусу Нерона. Я не хочу повторять тут все, что наговорили эти два человека о растерянности императора, о его ужасе и страданиях, о том, как пил он холодную воду из лужи, зачерпывая ее руками, и как, морщась, выдергивал колючки из своего грубого плаща, когда на четвереньках пробирался через кусты к заветному дому. И Эпафродий, и вольноотпущенник охотно поведали об этом в сенате, так что историкам оставалось лишь записать их слова. Нерон настолько тщательно подготовился, что у него была даже заготовлена речь, в которой он просил прощения за совершенные им по политическим мотивам преступления и умолял сенат сохранить ему жизнь и назначить прокуратором в какую-нибудь отдаленную восточную провинцию — ибо, по его мнению, он неплохо послужил сенату и народу Рима. Таким образом Нерон хотел создать впечатление, будто действует под угрозой смерти и в плену у слепого ужаса. Однако двоим очевидцам не удалось убедить в этом никого из здравомыслящих людей, за исключением разве что тех сенаторов, кто сделал все, чтобы подтолкнуть Нерона к самоубийству, и кто надеялся, что их мечты наконец сбылись. Нерон ни о чем не забыл и оставил, как и намеревался, потомству свою последнюю остроту. Он сказал: «Какой артист погибает!», и я с удовольствием произношу эти слова, так как только спустя много лет понял, что за великий актер и великий человек был покойный император Нерон. Рим потерял в его лице истинного друга всех людей, хотя зачастую находиться с ним рядом было небезопасно, потому что он любил капризничать и всегда стоял на своем. Впрочем, тут почти нет его вины: никто не должен безгранично распоряжаться властью в течение целых семнадцати лет, и ты, сын мой, обязан хорошенько усвоить эту истину и повторять ее себе, когда тебя охватит нетерпение, и ты станешь пенять своему отцу за медлительность. Когда могила была уже готова, и вокруг нее установили нужное количество мраморных плит, а также запаслись дровами и водой, чтобы поливать ею раскаленный мрамор, из Рима примчался гонец с посланием для вольноотпущенника. Из него Нерон узнал о провозглашении Гальбы императором и о своем смертном приговоре. Представление следовало продолжить, чтобы у Спора оставалось еще время для изображения вдовьей скорби, но все замыслы разрушило одно неожиданное происшествие. Преданный императору ветеран — тот самый, что встретил его на дороге, — не поспешил со всех ног в сенат доносить о бегстве объявленного преступником цезаря (как это, положа руку на сердце, сделал бы на его месте любой), но, напротив, поковылял в лагерь преторианцев, где все уважали его за шрамы и доблесть. Кроме того, этот человек был членом братства Митры [74] и потому пользовался доверием центурионов. В лагере он оказался в самое подходящее время, ибо Тигеллин все еще не вернулся из сената, где болтуны продолжали изливать свою ярость и хвастать любовью к отечеству, не боясь, что их кто-то прервет. Старик обратился к товарищам с пылкой речью и напомнил им об их воинской присяге и о том, как много сделал для них Нерон; не забыл он сказать и про рубцы, оставленные на спинах преторианцев палкой Тигеллина. Выслушав ветерана, оба легиона тотчас решили поддержать Нерона: им хорошо была известна его щедрость, и их отпугивала репутация Гальбы, человека скупого и мелочного. Они решили противопоставить силе силу, и ни у кого не возникло ни тени сомнения в исходе возможной битвы. Легионеры были уверены, что многие покинут Гальбу, узнав о верности Нерону лучших римских войск. Они быстро снарядили отряд конников под командованием центуриона, который должен был отыскать императора и проводить его в лагерь преторианцев. Но время было упущено, а кроме того, никто не знал, где может находиться Нерон; об отдаленной вилле вольноотпущенника вспомнили не скоро. Когда же центурион наконец нашел императора, тот не захотел возвращаться в Рим. Он устал от власти и торопил Эпафродия, которому предстояло ударить его ножом в горло. Эпафродий хорошо справился с этим, потому что поднаторел в таких делах, когда участвовал в многочисленных спектаклях, устраиваемых Нероном. По-видимому, император выбрал удар ножом в горло для того, чтобы доказать сенату, будто ради интересов Рима он жертвует самым дорогим — своими голосовыми связками. Если же когда-нибудь на Востоке появится замечательный певец, то ни у кого не должно даже мысли возникнуть, что это воскрес из мертвых Нерон Клавдий Цезарь, ибо он собственноручно перерезал себе горло. Когда кровь живописно хлынула из раны, Нерон, собрав остатки сил, позвал к себе центуриона и прерывающимся голосом поблагодарил за преданность; затем он возвел глаза к небу и скончался, содрогаясь настолько правдоподобно, что закаленный в боях центурион смахнул набежавшую слезу и бережно закрыл императора своим алым плащом, давая ему возможность умереть, как и подобает властителю, в одиночестве и пряча от богов искаженное мукой лицо. Всем известно, что Юлий Цезарь также закрыл свое лицо из уважения к бессмертным, когда кинжалы убийц кромсали его тело. После этого вольноотпущенник и Эпафродий предложили центуриону спешно возвратиться в лагерь и сообщить всем легионерам о гибели Нерона — это, мол, нужно для безопасности командира и его солдат, а также для того, чтобы никто из преторианцев не успел натворить каких-нибудь глупостей. Затем, сказали они, центуриону следует отправиться в сенат и доложить о бегстве Нерона, о снаряженной им, центурионом, погоне и о том, что он намеревался доставить беглеца на Капитолий живым, однако Нерону удалось самому распорядиться своей жизнью. Пятна крови на плаще наверняка убедят сенаторов в правдивости его слов, хотя, разумеется, можно отрезать у покойного голову, чтобы представить ее в качестве доказательства. Впрочем, такой поступок вряд ли совместим с представлениями военного человека о чести, тем более что вестника все равно обязательно наградят. Сам же Нерон просил, чтобы его никем не оскверненное тело было без пышных церемоний предано огню. Центурион торопливо уехал, оставив свой плащ для сенатской комиссии, которая, по общему мнению, должна была непременно поспешить на виллу, дабы удостовериться в смерти ненавистного императора. Едва отряд ускакал, как все начали действовать. Отыскав в кустах на обочине подходящее мертвое тело (а трупы валялись тогда повсюду, ибо провозглашение Гальбы цезарем сопровождалось пускай небольшими, но все же беспорядками), они возложили его на погребальный костер, облили маслом и подожгли. Куда и под какой личиной направился Нерон, остается лишь догадываться. Но я почти убежден, что он на Востоке, в Парфии. При тамошнем дворе за три столетия скопилось столько тайн, что сохранить еще одну не составит для парфян никакого труда. Ну, а мы, римляне, в большинстве своем болтуны, и сенаторы тут не исключение. Полагаю, что единственное доказательство, какое я могу привести, это внезапный интерес парфянской знати к игре на кифарах. Но я точно знаю, что Нерон не думает больше о возвращении в Рим и не хочет вновь становиться императором. Сейчас развелось множество самозванцев, именующих себя Неронами, и у некоторых есть даже шрамы на шее; однако все они лжецы и будут безжалостно распяты нами. Спутники цезаря так успешно справились со своим делом, что, когда прибыла комиссия, собиравшаяся расследовать обстоятельства смерти, они уже лили воду на раскалившийся мрамор, причем от их усердия он крошился на мелкие кусочки, покрывавшие обугленные останки белой пеленой. Распознать покойника было невозможно, тем более что Нерона не отличали ни приметные шрамы, ни какие-нибудь увечья. Зуб же, который ему вырвали в Греции, на всякий случай вырвали и у мертвого незнакомца. Останки завернули в белоснежный, расшитый золотом плащ — его многие видели на плечах Нерона этой зимой на празднествах по случаю Сатурналий. С разрешения Гальбы на похороны израсходовали двести тысяч сестерциев. Теперь каждый может зайти в родовой мавзолей Домициев, поглядеть на лежащее в саркофаге из порфира полуобгоревшее тело в белой скорлупе и убедиться, что Нерон действительно умер. Статилия и Акта не возражают против любопытствующих посетителей — им нравится, что память покойного чтут. Я обязан рассказать тебе все это, чтобы ты был готов к любым неожиданностям. Нерону исполнилось всего тридцать два года, когда он предпочел мнимую гибель опасной для государства гражданской войне. Он хотел искупить свои преступления и начать новую жизнь. Где он сейчас, в точности не знает никто, но ему нынче лишь сорок три года. Мои подозрения особенно усилились, когда я узнал, что произошло это в годовщину смерти Агриппины и что Нерон выехал из города босиком и с закрытым лицом, как бы посвящая себя богам. Еще одним веским доказательством верности моего предположения является исчезновение Спора. Нерон был очень привязан к нему, ибо Спор напоминал чертами Поппею, и не мыслил без него жизни. Некоторые проницательные сенаторы тоже придерживались такого мнения, но, конечно, остерегались высказывать его вслух. Гальба понимал, что многие в Риме искренне оплакивают его предшественника, и потому не только не осквернил доставленных со злосчастной виллы останков, но и оставил без внимания то обстоятельство, что сенат объявил Нерона врагом государства. Впрочем, он вообще не доверял сенаторам и намеревался ограничить срок действия сенаторских полномочий жалкими двумя годами, хотя всем известно, что сенаторство дается до конца дней. Конечно, из-за этого нам приходится терпеть среди себя стариков, которые совсем выжили из ума и при каждом удобном и неудобном случае норовят выступить с длинной речью, где восхваляют прошлые времена. Но это болезнь, и мы тоже можем заболеть ею, так что к старым сенаторам все питают уважение, видя в них свое возможное будущее. Молодежь, разумеется, слагает по этому поводу разные куплеты, но с годами она наверняка остепенится и поймет, что мы были правы. В общем, никто не удивился, когда спустя всего несколько месяцев голову Гальбы доставили на Форум. Он, как известно, был совершенно лыс, и потому несший голову преторианец сунул в императорский рот свои пальцы, чтобы половчее ухватить трофей. Получив от Отона обещанную награду, он передал голову своему товарищу, который поволок ее в лагерь, смеясь и что-то громко выкрикивая. Солдаты невзлюбили Гальбу за его скаредность. Во-первых, он не заплатил им за свое восшествие на престол, а во-вторых, плохо обращался с теми красавцами, которые ему нравились. Например, он всю ночь не отпускал от себя рослого стражника-германца, довел беднягу до полного изнеможения, а утром не дал ему даже пары сестерциев на пиво, заявив: «Надеюсь, ты был счастлив насладиться дружбой такого человека, как я — пожилого, но при этом полного юношеского задора». В общем, преторианцы не пожелали терпеть над собой еще одного Тигеллина и свергли отвратительного им Гальбу. Но вернемся к Веспасиану. Приятно было видеть изумление, охватившее его при кликах солдат: «Да здравствует цезарь Веспасиан!» Как замечательно размахивал он руками, протестуя против такой высокой чести, как ловко спрыгивал со щита, на котором несли его вдоль иерусалимских стен! Впрочем, сидеть на щите и впрямь очень неудобно, особенно если тебя пытаются подбросить вверх, чтобы выразить народное ликование. Солдаты к тому времени были уже здорово навеселе, потому что успели потратить на вино полученные от меня сестерции. (Конечно же, я вернул себе часть этих денег, добившись для моего вольноотпущенника-сирийца исключительного права на продажу в лагере горячительных напитков; он же распоряжался и разрешениями для евреев-купцов торговать в лагере своими товарами.) Отослав жалованье легионам в Паннонии и Мезии, а также высказав в письме, отправленном в Галлию, несколько мелких упреков тамошним когортам за их жестокое обращение с местными жителями, Веспасиан без промедления отбыл в Египет. Направлять туда войска под командованием Тита не требовалось, потому что он мог положиться на верный египетский гарнизон. Веспасиан просто захотел посмотреть, как идут дела в этой нашей провинции, которая не только снабжает Рим зерном, но и дает нам большое количество бумаги; кроме того, если бы не налоги, поступающие с берегов Нила, государственная казна наполовину бы опустела. Веспасиан довел искусство налогообложения до степени, прежде неизвестной, так что нам, состоятельным людям, часто кажется, будто у нас идет кровь из носа и ушей от его жестокой хватки. Не говоря уже о кровотечении из прямой кишки, как раз и приведшей меня на этот курорт. Врачи были поначалу столь обеспокоены моим состоянием, что вместо своих микстур и мазей стали предлагать мне побыстрее написать завещание. Когда же они оставили меня наедине с моими болями, заявив, что я безнадежен, я решил обратиться за помощью к Иисусу из Назарета. Правда, я ничего не обещал ему, прекрасно понимая, что в тот день, когда он будет отделять овец от козлищ, мои добрые дела все равно не перевесят моих недостатков и совершенных мною преступлений. В глазах многих я жестокосерд и прижимист. Может, именно поэтому я решил не разбрасываться пустыми обетами. Лекари пришли в великое изумление, когда кровотечения внезапно прекратились. Посовещавшись, эти ученые мужи заявили, что, оказывается, никакой угрозы для моей жизни не существовало, а болезнь была мнимой и объяснялась острейшим чувством негодования, которое я испытал, получив отказ Веспасиана пойти мне навстречу и освободить от уплаты одного-двух налогов — тех, что я считал особо для себя обременительными. Нет, я, естественно, понимаю, что он выжимает из нас все соки не ради собственной выгоды, а для блага Рима, но нельзя же так в самом деле! Даже Тит с презрением относится к деньгам, взимаемым за пользование общественными уборными, хотя этих медяков и набирается за день целая корзина. Приятно, конечно, что в новых уборных есть и проточная вода, и мраморные сиденья, и лепные украшения, но мы больше не чувствуем себя там свободно, так, как это было в прошлые времена. Вот почему самые бедные предпочитают вызывающе мочиться на стены храмов и на ворота нарядных вилл. Когда мы приблизились к Александрии, Веспасиан решил не заходить в гавань, потому что в воде плавало множество зловонных трупов греков и евреев и все бухты и бухточки были забиты ими. Веспасиан никогда не любил напрасного кровопролития и хотел дать обывателям время на улаживание споров и на то, чтобы противники разошлись по своим частям города и заперлись в домах. Александрия слишком велика, чтобы можно было легко и быстро примирить греков и евреев. Мы сошли на берег за городской чертой; впервые ступая на священную землю Египта, я так твердо поставил на нее ногу, что испачкал грязью свою красную сенаторскую сандалию. На следующее утро к нам явилась депутация, состоявшая и из греков, и из евреев. По-восточному роскошно одетые богатые горожане дружно попросили прощения за вчерашние беспорядки, устроенные, по их словам, неразумными и необузданными людьми, и заверили, что власти Александрии уже восстановили порядок. Среди депутатов были ученые философы и даже хранитель местной знаменитой библиотеки, что произвело на далекого от книжных знаний Веспасиана сильнейшее впечатление. Узнав, что в городе находится Аполлоний Тианский, приехавший сюда, дабы познакомиться с египетскими философскими теориями и рассказать местным ученым об искусстве созерцания пупка, в котором преуспели индийские мудрецы, император обиженно заявил, что глубоко сожалеет о том, что у величайшего философа мира не нашлось времени поприветствовать своего императора. На самом деле поведение Аполлония диктовалось его хитростью. Он был очень тщеславен и гордился своей ученостью ничуть не меньше, чем своей длинной белой бородой. Разумеется, желания добиться императорской благосклонности у него было хоть отбавляй, однако он решил для начала притвориться недовольным совершенным государственным переворотом и показать это свое «недовольство» императору. Когда-то в Риме Аполлоний прикладывал огромные усилия для того, чтобы завоевать расположение Нерона, но цезарь даже не принял его, предпочтя по обыкновению философии искусство. Правда, Аполлонию удалось напугать Тигеллина, уверив последнего в своем умении колдовать, и потому преторианский префект разрешил Аполлонию остаться в городе даже после того, как Нерон изгнал из Рима почти всех философов. На следующее утро Аполлоний из Тианы пришел к воротам александрийского дворца еще до рассвета и потребовал, чтобы его немедленно пропустили. Однако преградившие ему путь стражники объяснили, что Веспасиан, который давно уже на ногах, не может сейчас никого принять, потому что диктует важные письма. — Из этого человека получится истинный правитель, — громко провозгласил Аполлоний, питая надежду, что эти его слова будут переданы Веспасиану. Так оно, конечно, и случилось. Позже он опять появился у дворца, желая получить бесплатные еду и вино. На этот раз его без промедления отвели к императору и оказали почести, достойные ученейшего человека в мире. Многие до сих пор считают Аполлония равным богам. Аполлоний, похоже, был слегка удивлен тем, что ему подали кислое вино и солдатский хлеб грубого помола: он привык к лучшей пище и всегда ценил изысканный стол, хотя время от времени и постился, чтобы очистить свое тело. Но, продолжая играть избранную им роль, он похвалил пристрастие Веспасиана к народной еде: это, мол, свидетельствует о том, какую пользу принесет государству одержанная им победа над Нероном. — Я бы никогда не восстал против своего императора, — коротко ответил Веспасиан. Аполлоний прикусил язык, потому что как раз собирался похвастаться участием в галльском восстании Виндекса и заслужить этим благосклонность цезаря; потом он осторожно спросил, нельзя ли пригласить сюда двух его спутников — знаменитых философов, которые все еще ожидали у ворот дворца. Веспасиан чуть было не вспылил, потому что не спал полночи, диктуя срочные приказы и письма, но все же сумел сдержаться. — Мои двери всегда будут открыты для мудрых людей, — кротко сказал он, — но для тебя, о славный Аполлоний, будет открыто еще и мое сердце. После этого Аполлоний позвал своих приятелей и прочел всем нам вдохновенную лекцию о преимуществах демократии по сравнению с единоличной властью и о том, что надо поскорее восстанавливать республику. Я забеспокоился, но, как оказалось, напрасно, ибо Веспасиан слушал старика с вежливым любопытством. — Я подозреваю, — проговорил он, когда Аполлоний умолк, — что той неограниченной власти, о которой ты нам рассказывал, удалось очень сильно повлиять на наших граждан, причем в худшую сторону. Поэтому предложенные тобой идеи трудно будет воплотить в жизнь. Для начала людей надо научить ответственности, которую всегда несет с собой свобода. Иначе мы не получим ничего, кроме бесконечных раздоров, могущих вылиться в гражданскую войну. Аполлоний ничуть не затруднился с ответом, и я не мог не восхититься его способностью на ходу менять свои взгляды. — Какое мне дело до того, каким будет наше государство?! — воскликнул он. — Я живу только для богов. Просто мне не хочется видеть людей униженными тем, что их пастырь плохо справляется со своими обязанностями. Вообще-то, обстоятельно поразмыслив обо всем, я готов согласиться с тем, что просвещенный властитель, находящийся под доброжелательным присмотром облеченного народным доверием сената, чья единственная цель — забота об общественном благе, как раз и воплощает собой развитую форму демократии. Затем он заговорил о своем горячем желании познакомиться с достижениями древнеегипетских ученых, исследовать внутренность пирамид и зачерпнуть воды из истоков Нила. Но, добавил он мрачно, у него нет денег на лодку с гребцами, а идти пешком он не сможет, ибо его старые кости ноют в любую погоду. Веспасиан покосился в мою сторону. — Я беден, — сказал он. — А государственной казной позволено распоряжаться только в интересах Рима, о чем, дорогой Аполлоний, тебе, конечно же, хорошо известно. Но здесь присутствует мой друг, сенатор Минуций Манилиан, столь же преданный идеалам демократии, как и ты. Он весьма состоятельный человек и, возможно, согласится предоставить в твое распоряжение корабль с гребцами, если ты его об этом попросишь, а также оплатит твою поездку к истокам Нила. Тебе не надо бояться опасностей, обычно подстерегающих путешественников, потому что туда недавно направилась охраняемая преторианцами группа ученых мужей, которых Нерон два года назад послал в Египет. Присоединяйся к ним, если хочешь. Аполлоний так и просиял от этого обещания, данного ему щедрым за чужой счет Веспасианом. — О Юпитер Капитолийский, — восторженно вскричал он, — о покровитель нашей страны! Храни, храни этого человека! Он обязательно отстроит заново твой храм, оскверненный нынче безбожниками. Мы все были потрясены и его пророчеством, и его блуждающим взглядом. Сказать по правде, я ему не поверил, решив, будто он нас просто разыгрывает, но каково же было мое удивление, когда две недели спустя нас настигла весть о свержении Вителлия и о том, что Флавий Сабиний и Домициан были вынуждены укрываться на Капитолии. Домициан трусливо сбежал из охваченного беспорядками города, сбрив волосы и переодевшись; жрецом Исиды [75] . Он присоединился к служителям богини как раз тогда, когда верные Вителлию солдаты подожгли храм Юпитера Лучшего и Величайшего и, разрушив своими стенобитными орудиями его ворота, выпустили плененных жрецов на свободу, не захотев, чтобы те участвовали в кровопролитии. Будучи уже глубоким стариком, мой бывший тесть Флавий Сабиний погиб, сражаясь храбро с мечом в руках за своего брата Веспасиана. Домициан же перебрался на другой берег Тибра и укрылся у одной еврейки, матери его школьного товарища. Все знатные еврейские мальчики, сыновья, племянники или братья мелких иудейских правителей, являлись почетными заложниками Рима и ходили в школу на Палатине. Среди них был и некий Хслкия, чья судьба заставила моего сына Юкунда присоединиться к нескольким молодым людям, задумавшим разрушить Рим и перенести столицу куда-нибудь на Восток. Вот видишь, я все же пишу об этой грустной истории, хотя вовсе не собирался вспоминать о ней. Однажды Тигеллин напоил Хелкию пьяным, а потом использовал для удовлетворения своих гнусных желаний. После этого юноша на глазах у школьных друзей совершил самоубийство, ибо его религиозные убеждения запрещали ему вступать в половые отношения с мужчинами; кроме того, из-за случившегося он не смог бы унаследовать трон своего отца. Как бы в отместку за его смерть пожар вспыхнул с новой силой, причем огонь начал распространяться именно с садов Тигеллина и тогда, когда в других местах пламя уже стало гаснуть. Вот почему я туманно намекал в своих записках, что моего сына Юкунда, безусловно приложившего к этому руку, нельзя считать совсем уж безвинной жертвой. Расчет Домициана был верен. Он понимал, что никто не станет разыскивать его в еврейском квартале, так как ненависть евреев ко всем Флавиям общеизвестна. Ведь во время осады Иерусалима погибло множество иудеев, попытавшихся сразиться с римскими воинами под его стенами. Прослышав о последних событиях в Риме, Аполлоний Тианский вновь захотел вмешаться во внутри-александрийские распри, заняв сторону греков. Перед тем как ступить на борт судна, купленного для него мною, он сказал Веспасиану: — Я знаю, что ты уничтожил тридцать тысяч евреев в одной битве и пятьдесят тысяч в другой. Ты поистине великий человек. Никто не мог бы сделать лучше. Евреи давно уже предают и продают и Рим, и все человечество. Народ, который стремится отделиться от прочих народов, народ, чьи мужья и жены не едят и не пьют вместе с другими и отказываются молиться и приносить обычные жертвы богам, чужд нам так же, как какие-нибудь варвары из неведомых далеких земель. Хорошо бы, чтобы на земле и вовсе не осталось ни одного еврея. Умнейший человек нашего времени проявил столько нетерпимости, что я разом перестал жалеть о деньгах, истраченных на его поездку, и попросил богов озаботиться тем, чтобы судно затонуло посреди Нила; в крайнем случае меня бы устроили и нубийские дикари, готовые с удовольствием поглотить поджаренного на вертелах Аполлония. Вдобавок меня немало беспокоили его занудные рассуждения о народовластии: в последнее время Веспасиан стал слишком уж всерьез задумываться об общественном благе и совсем не упоминал о желании стать императором. Без всякого сомнения, Аполлоний из Тианы был колдуном. Позднее мы все сошлись во мнении, что он попросту мысленно видел горевший Капитолий. …Несколько дней спустя Домициан покинул свое тайное убежище и беззастенчиво провозгласил себя императором. Часть вины за это, бесспорно, лежит и на сенате, ибо сенаторов больше устраивал не умудренный жизненным опытом Веспасиан, а послушный их воле восемнадцатилетний юнец. Домициан сполна отплатил Вителлию за свой страх и унижение: его за ноги подвесили на Форуме к шесту и медленно умертвили уколами кинжалов; затем тело железным крюком отволокли к Тибру. Это еще один урок тебе, сын мой; никогда не доверяй народной любви. Что же до твоей любви к подданным, то ты обязан научиться умело ею манипулировать. Но всего этого мы в Александрии пока не знали. Веспасиан по-прежнему колебался, хотя и был уже провозглашен восточными легионами римским императором. Как и многим пожилым сенаторам, ему была дорога идея республики, и он любил порассуждать со мной на эту тему — правда, отвлеченно, воздерживаясь от принятия какого-нибудь окончательного решения. Громогласные многочисленные заклинания Аполлония ни в чем нас не убедили, а гонцы из Рима поспеть сюда еще не могли. Жрецы Александрии на всякий случай подтвердили божественность Веспасиана: они очень надеялись, что сбудется наконец древнее пророчество о царе, явившемся с Востока. Одним жарким утром, когда Веспасиан по обыкновению отправлял правосудие возле храма Сараписа [76] , где был для него установлен высокий помост, к нему привели двух калек — слепого и хромого, — моливших об исцелении. Веспасиан далек был от мысли попытаться им помочь, потому что перед храмом собралась огромная толпа, и ему вовсе не хотелось прилюдно оскандалиться. Однако мне внезапно показалось, будто я уже видел всю эту сцену — и колоннаду храма, и судейское кресло, и толпу. Я вдруг вспомнил сон, приснившийся мне давным-давно в Британии, и я пересказал его Веспасиану и попросил, чтобы тот поступил так же, как в моем сне. Веспасиан нехотя поднялся, подошел к убогим и смачно плюнул слепцу в глаза, а хромого сильно пнул в ногу. Незрячий немедленно увидел свет, а искривленная нога хромца вновь стала прямой. Все это произошло так быстро, что мы едва смогли понять, что случилось. После этого Веспасиан наконец поверил в свою императорскую судьбу, но отнюдь не почувствовал себя святым, а если и почувствовал, то тщательно скрывал от окружающих дарованную ему бессмертными божественность. Мне доподлинно известно, что после александрийского чуда Веспасиан ни разу не пытался кого-нибудь исцелить, хотя я, например, попросил его возложить свою божественную длань на то место, которое у меня кровоточило, когда он навестил меня на моем ложе скорби. Он мягко, но решительно отказался, заявив, что история с двумя калеками очень испугала его: оказывается, он подумал, будто сходит с ума. «А Риму и так везло на императоров-безумцев», — добавил Веспасиан, и я с ним полностью согласился. Многие люди, верящие лишь в то, что они сами видят, слышат или обоняют (хотя, кстати сказать, человеческие ощущения тоже могут подвести), склонны считать мой рассказ вымыслом, поскольку египетские жрецы славятся хитростью и коварством. Но я могу засвидетельствовать, что служители храма Сараписа чрезвычайно внимательно осматривают больного, чтобы выяснить, не притворщик ли перед ними, и только после этого разрешают ему просить помощи у бога. Дело в том, что лечение воображаемой болезни, по их мнению, оскорбляет Сараписа. Я знаю, что Павел тоже далеко не каждому позволял облачаться в свою одежду, которая могла избавить от тяжкого недуга. Тех же, кто лишь прикидывался больным, он беспощадно прогонял от себя. Вот почему я, исходя из собственного опыта, полагаю, что Веспасиан исцелил-таки двух страждущих, но признаюсь при этом, что совершенно не понимаю, как такое стало возможным. Я также еще раз заявляю, что Веспасиан поступил правильно, когда решил не испытывать больше судьбу и не пытаться лечить других людей. Во время таких процедур теряешь много сил, а они ему еще понадобятся. Говорят, что Иисус из Назарета очень не любил, когда кто-нибудь без его разрешения касался даже края его плаща, потому что ощущал при этом, как убывает его сила. Да, конечно, он исцелял больных и даже воскрешал мертвых, но лишь тогда, когда его очень просили или когда ему становилось жалко родственников этих людей. А вообще-то он, похоже, не придавал своим чудесам особого значения. Он укорял тех, кто видел, но не верил, и хвалил блаженных — тех, кто верил, хотя и не видел. По крайней мере так я слышал. Дело вовсе не в том, что моя собственная вера велика — она весит не больше, чем песчинка, и я с опаской думаю о его суде, — но я все же пытаюсь не лукавить перед его лицом. Упоминание о египетских жрецах и их умении творить чудеса навело меня на мысль об одном греке, который потратил все свое состояние и приданое своей жены на ненужное и странное изобретение. Этот сумасшедший так настойчиво умолял о встрече с Веспасианом, что нам пришлось принять его. Он с горящими от возбуждения глазами рассказывал о придуманных им устройствах, особенно похваляясь тем, что сила водяного пара сможет якобы приводить в движение мельничные жернова. — А что же делать с рабами, которые живут тем, что вращают сейчас эти жернова? — спросил у него император. — Попытайся подсчитать, скольких безработных придется в таком случае содержать государственной казне. Изобретатель произвел несложный расчет и, покраснев, признался, что не подумал об ущербе, который мог невольно принести империи. Однако он не угомонился и заявил, с надеждой глядя на нас, что силу, скрытую в кипящей воде, можно использовать для того, чтобы двигать весла, только у него нет, мол, пока необходимых средств для опытов. Если же они пройдут успешно, то морские суда — и торговые, и военные — не будут больше зависеть от ветра. Тут я перебил его и снисходительно объяснил, что военные корабли, а также суда, перевозящие, например, зерно, станут в этом случае очень дорогими и пожароопасными — ведь на борту такого судна для подогрева воды придется непрерывно поддерживать горящий огонь. Уже сейчас приготовление пищи в открытом море справедливо считается настолько опасным, что при малейшем намеке на шторм кухонный огонь, разложенный на подушке из песка, немедленно гасится. Любой моряк знает, что лучше питаться всухомятку, чем разводить на корабле костер. Веспасиан добавил, что греческие триеры [77] всегда были, есть и будут лучшим оружием для битв на воде, хотя, с другой стороны, торговые суда карфагенян так превосходны, что не нуждаются ни в каких усовершенствованиях. Проситель выглядел очень удрученным, и Веспасиан распорядился выдать ему довольно приличную сумму денег — при условии, разумеется, что он не станет тратить их на бессмысленные опыты. Подумав, император решил даже, что деньги эти будут выплачены жене изобретателя, которая наверняка сумеет ими распорядиться с большей пользой для себя и мужа. Что до меня, то я часто рассматривал хитроумные военные машины и думал о талантливых инженерах, которые наверняка без труда создали бы механизм для облегчения жизни сельскохозяйственных рабов. Такая машина помогла бы экономить силы, скажем, при рытье канав, необходимых для осушения заболоченных мест (секреты осушения мы переняли у этрусков). Можно было бы даже использовать обожженный кирпич и выстилать им дно таких канав вместо применяемых сейчас прутьев и грубо обтесанных камней; то есть поступать точно так же, как поступают при строительстве стоков для нечистот, хотя они и отличаются по размерам. Но я отлично понимаю, какие ужасы таят в себе все эти изобретения. Где тогда рабы возьмут масло и хлеб? Государство и так расходует много средств на бесплатную раздачу зерна. И рабам потребуется новая работа, причем достаточно тяжелая, чтобы в головах у них не рождались всякие глупые и опасные идеи. А то, что это случится, я знал наверняка, ибо неплохо изучил историю Рима. Египетские жрецы уже изобрели все необходимые механизмы. У них есть даже хитроумный железный разбрызгиватель священной воды, который опрыскивает всякого, кто сунет в его щель подходящую монету. Эта штука умеет даже определять, сточена монетка или нет, как бы невероятно ни прозвучали для тебя мои слова. Отвратительное ремесло стачивания золотых и серебряных дисков для получения драгоценной пыли зародилось в Александрии. Ремесло это довольно доходное — ведь речь идет о многих тысячах сточенных монет. Кому тут принадлежит пальма первенства, я не знаю. Евреи обвиняют греков, и наоборот. Я говорю об этом для того, чтобы ты окончательно убедился: Веспасиан действительно исцелил страждущих. Египетские жрецы наверняка умеют отличать больного от здорового — недаром же они так изобретательны. Когда после ночных раздумий Веспасиан совершенно уверился в том, что ему предназначено стать императором, я, признаться, с облегчением перевел дух. Было бы ужасно, если бы он, вдохновившись явно отжившими свой век демократическими идеями, принялся перестраивать государство. Поняв, что этого не произойдет, я наконец осмелился, когда мы были наедине, открыть ему свою тайну. Я рассказал о Клавдии и о тебе — последнем потомке Юлиев по мужской линии. С того самого момента я в душе стал называть тебя Юлием, хотя официально ты получил это имя, когда тебе вручили мужскую тогу и Веспасиан собственноручно прикрепил к ней брошь императора Августа — плечевой знак различия, который в наследство тебе оставила Антония. Веспасиан сразу мне поверил и даже не очень удивился. Он ведь знал твою мать еще в те времена, когда Калигула, бывало, называл ее своей двоюродной сестрой, желая досадить своему дяде Клавдию. Чтобы яснее представить себе эти непростые родственные отношения, Веспасиан принялся загибать пальцы. — Значит, твой сын — внук Клавдия, — сказал он. — Клавдий приходился племянником Тиберию. А женой брата Тиберия была Антония, младшая дочь Октавии, сестры Божественного Августа. Октавия и Божественный Август являлись детьми племянницы Юлия Цезаря. То есть выходит, что трон передавался по женской линии. Отец Нерона был сыном старшей дочери Марка Антония. Его право наследования столь же законно, как и право Клавдия, хотя, ради соблюдения формальности, Клавдий и усыновил Нерона, когда женился на собственной племяннице. Без сомнения, наследственное право твоего сына столь же неоспоримо, как и всех тех людей, что я тут перечислил. Итак, чего же ты хочешь? — Я хочу, чтобы мой сын стал со временем самым лучшим и самым благородным из всех римских императоров, — ответил я. — И я, Веспасиан, нимало не сомневаюсь, что ты назовешь его своим законным наследником, когда наступит твой смертный час. Веспасиан долго размышлял, полузакрыв глаза и нахмурившись. — Сколько лет твоему сыну? — наконец спросил он. — Нынешней осенью ему исполнится пять, — с гордостью отозвался я. — Тогда нам нет никакой нужды торопиться, — сказал Веспасиан с облегчением. — Будем надеяться, что боги отпустят нам лет десять, чтобы выдержать бремя правления и привести дела государственные в какое-то подобие порядка. К тому времени твой сын получит мужскую тогу. У Тита есть свои слабости, и я обеспокоен его связью с Береникой, но обычно мужчина, взрослея, обретает чувство ответственности. Через десять лет Титу [78] уже будет за сорок, а это возраст зрелости. По моему мнению, он имеет полное право на императорский трон, если только не женится на Беренике. Это было бы большим несчастьем. Мы не можем согласиться, чтобы еврейка стала супругой императора, пусть даже она из семьи Ирода. Если Тит поведет себя разумно, я полагаю, ты позволишь ему править, пока не истечет его время, чтобы и твой сын, подобно моему, имел возможность созреть и набраться государственного опыта. Ну, а Домициан, мой второй отпрыск, никогда не сумеет стать настоящим властителем, и даже мысль о том, что он будет цезарем, внушает мне отвращение. По правде говоря, я всегда сожалел, что, крепко напившись, зачал его тогда в Риме. К тому моменту Титу исполнилось уже десять, и я не думал, что наше супружеское ложе вновь окажется плодородным. Размышления о Домициане всегда делают меня больным. Я даже не смогу отпраздновать триумф, так как в этом случае мне придется терпеть его участие в процессии. — Но за взятие Иерусалима тебе непременно положен триумф, — сказал я обеспокоено. — Ты жестоко оскорбишь легионы, если откажешься, ведь они понесли тяжелые потери в войне с евреями. Веспасиан глубоко вздохнул. — Я еще не заглядывал так далеко, — проговорил он. — Я слишком стар, чтобы взбираться по ступеням Капитолия. Ревматизм, которым я заболел в Британии, подтачивает мои коленные суставы все сильнее и сильнее. — Но я мог бы поддержать тебя с одной стороны, а Тит с другой, — сказал я ободряюще. — Это вовсе не так трудно, как кажется. Веспасиан посмотрел на меня и улыбнулся. — Да? Но что тогда подумают о нас люди? — спросил он. — И все же, клянусь Геркулесом, лучше ты, чем Домициан, — этот безнравственный и извращенный лжец! Так он говорил задолго до того, как мы узнали о победе под Кремоной, осаде Капитолия и трусливом поведении Домициана. Веспасиан все же был вынужден разрешить своему младшему сыну — в память о его бабушке — ехать рядом с Титом во время триумфальной процессии, однако Домициану пришлось сидеть на осле, и народ отлично понял, что это означает. Мы всесторонне и доброжелательно обсудили вопрос наследования власти, и я с радостью согласился на предложение Веспасиана и пообещал, что между ним и тобою станет править Тит, хотя, честно говоря, я не был о Тите столь же высокого мнения, как его отец. Способность этого человека подделывать почерки заставляла меня задумываться о скрытых — и отнюдь не лучших — качествах его характера. Отцы, однако, слепы в отношении своих детей. После того, как Рим подтвердил полномочия Веспасиана, Тит, повинуясь его приказу, штурмом взял Иерусалим [79] . Разрушения в городе были именно такими, как их описал Иосиф Флавий. И все же мне удалось получить свою долю трофеев. Тит не захотел разрушать храм, ибо поклялся Беренике на любовном ложе, что сохранит его, но в пылу сражения было не до тушения пожаров, и огонь пожирал все новые кварталы Иерусалима. Измученные голодом евреи ожесточенно защищали каждый дом и каждый подвал, и потому легионы несли тяжелые потери, хотя им обещали приятную прогулку за золотом и прочими сокровищами. Очень скоро любой сможет увидеть и мой портрет на рельефе триумфальной арки, которую мы решили воздвигнуть на Форуме. Но, сказать по правде, поначалу Веспасиан пытался не соглашаться с тем, что я тоже заслужил триумфальные знаки отличия, которых я так усердно добивался ради тебя. Я вынужден был несколько раз напоминать ему, что во время осады имел следующий по старшинству чин после него как главнокомандующего, и что я бесстрашно открылся для вражеских стрел и камней и был ранен в пятку, когда бежал к стенам города. Только после великодушного вмешательства Тита Веспасиан все-таки наградил меня триумфальными знаками. Он никогда не видел во мне воина в истинном значении этого слова, но я считаю свое участие в осаде и взятии Иерусалима вполне достойным награды. Сейчас нас, сенаторов, имеющих триумфальные знаки отличия, можно пересчитать по пальцам одной руки, и, уж если говорить начистоту, даже среди этих людей есть такие, кто получил свои знаки случайно, ибо ни разу не был на поле брани. Взобравшись по ступеням Капитолия, Веспасиан наполнил корзину камнями с развалин храма и отнес ее на плече вниз, к канаве, которую предстояло засыпать. Он хотел показать народу свои трудолюбие и скромность, а главное, подать ему хороший пример. Веспасиан также выразил пожелание, чтобы каждый из нас взял на себя часть расходов по восстановлению храма Юпитера. Через некоторое время Веспасиан собрал со всех концов империи копии старых законов, распоряжений, декретов и гарантий особых прав, составленных за долгие века существования города. Общее число этих бронзовых табличек к настоящему моменту достигло почти трех тысяч, и они хранятся на месте оригиналов, расплавившихся во время великого пожара, в заново построенных архивах сената. Насколько мне известно, Веспасиан не извлек для себя из этой коллекции никакой пользы, хотя у него была прекрасная возможность проследить свое происхождение вплоть до самого Вулкана. Однако он по-прежнему довольствуется старым помятым серебряным кубком своей бабушки. Когда я пишу эти строки, он правит как император уже десятый год, и мы готовимся праздновать его семидесятилетие. Мне самому осталось всего два года до пятидесяти, но я чувствую себя на удивление молодо — благодаря лечению и еще одному обстоятельству. Вот почему я не спешу в Рим, как ты, конечно же, заметил, но предпочитаю оставаться здесь и писать свои мемуары. По мнению врачей, я мог бы вернуться в Рим еще месяц назад, но Фортуна распорядилась иначе, и я насладился этой весной и вкусил радости, о которых уже успел позабыть. Мне сейчас так хорошо, что совсем недавно я приказал привести мою любимую лошадь. Я хочу попытаться прокатиться верхом — впервые за несколько последних лет, в течение которых я участвовал во всех процессиях, ведя лошадь за собой за уздечку. Хорошо еще, что благодаря декрету Клавдия подобное иногда разрешается, и мы, стареющие мужчины, пользуемся этим, когда начинаем толстеть. Кстати о Фортуне. Я должен заметить, что твоя мать всегда до странности ревниво относилась к простой деревянной чаше, которую я унаследовал от моей матери. Возможно, она назойливо напоминала Клавдии, что кровь в твоих венах на четверть греческая, хотя твоя мать и не знала, насколько эта кровь неблагородна. Из-за этого мне пришлось несколько лет назад отослать мою «чашу Фортуны», как называл ее мой первый наставник Тимай, Линию, наследнику Кифы. Тогда я полагал, что пресытился жизнью и вкусил достаточно мирского успеха. Я, видишь ли, считаю, что христианам удача необходима более, чем кому-нибудь другому, а из этой чаши после своего воскрешения пил сам Иисус из Назарета. Для того, чтобы дерево было целее, я заключил чашу в другую, искусно сделанную по моему заказу из золота и серебра. На одной ее стороне отчеканен барельефный портрет Кифы, а на другой — портрет Павла. Выполнить их изображения оказалось довольно просто, поскольку мастер сам много раз видел этих людей; кроме того, он пользовался рисунками, выполненными неизвестными рисовальщиками, а также мозаикой. Конечно, и Кифа, и Павел были евреями, а евреи неодобрительно относятся к любому изображению человека. Однако Павел уважал и наши обычаи тоже, и потому я не думаю, что он стал бы возражать против того, что я с помощью Линия увековечил его внешность для потомков. Хотя, конечно, может случиться, что христианское учение скоро сгинет бесследно под натиском, например, культа Митры или гимнософистов [80] . Кифа и Павел были хорошими людьми, и теперь, после их смерти, я понимаю их куда лучше, чем прежде. Такое случается нередко. Человек навсегда уходит, и мы забываем все дурное, что было с ним связано, и более отчетливо представляем себе его облик. Он-то и запечатлевается в нашей памяти. Как бы то ни было у христиан есть своеобразный портрет Иисуса из Назарета. Когда он упал под тяжестью креста, некая женщина обтерла кровь с его лица куском ткани, и изображение Иисуса осталось на нем. Если бы он сам этого не захотел, такое вряд ли бы случилось, и потому я думаю, что Христос в отличие от многих слишком уж правоверных своих последователей не сердился бы на усердных портретистов. Чаша моей матери изрядно потрескалась от времени, и я, разумеется, должен был что-то предпринять для ее сохранности. Но у меня есть чувство, что ее волшебная сила уменьшилась после того, как она была заключена в золото и серебро. Во всяком случае, давние раздоры христиан продолжаются, и эти люди столь же непримиримы и воинственны, как и прежде. Линию с огромным трудом удается успокаивать их и предотвращать драки во время их священных трапез. А уж что происходит потом, после этих собраний, на темных городских улицах, когда отпираются двери и единоверцы покидают дома гостеприимных хозяев, я вообще не берусь описывать. Короче говоря, в христианской среде царят те же зависть и нетерпимость, что погубили много лет назад Кифу и Павла. И это лишнее доказательство того, что у христианства нет будущего. Остается только дожидаться минуты, когда один христианин убьет другого во имя Христа. Лекарь Лука так стыдился всего этого, что никак не мог заставить себя сосредоточиться на третьей книге своего грандиозного труда и вынужден был прекратить работу. Христианам не помогает даже то, что в последнее время к ним начали присоединяться ученые и образованные люди, которые открыто объявляют себя приверженцами Иисуса из Назарета. Мало того, по-моему, это обстоятельство только приближает закат христианства. Незадолго до своей болезни я пригласил к себе на ужин двух софистов [81] , надеясь, что их образованность послужит Линию и его делу. Так в результате они затеяли друг с другом такой жестокий спор, что чуть не разбили мои весьма ценные вазы из александрийского стекла. Я позвал софистов в свой дом по соображениям чисто практическим. Мне пришла в голову одна любопытная идея, касавшаяся христиан, и я захотел обсудить ее с этими учеными мужами. Почему бы, подумал я, христианским вождям не носить на своей одежде нечто вроде знаков различия, свидетельствующих об их положении. Например, нашивать на свои простые пастушеские плащи изображение спирали гадателя, а в дополнение надевать высокую шапку — наподобие той, что носят жрецы Митры. Такие внешние атрибуты, по моему мнению, будут поощрять обыкновенных граждан присоединяться к христианам. Однако мои гости разочаровали меня, ибо немедленно начали задевать друг друга и обзываться обидными словами. — Я верю в незримое царство, — сказал один из них, — верю в ангелов и в то, что Христос — Сын Божий, потому что только вера может объяснить непостижимый и безумный порядок вещей. Моя вера такова, что поможет мне понять мир. — Разве ты не видишь, жалкий глупец, — промолвил другой, — что разум человека никогда не постигнет божественную суть Христа? Я сам верю только потому, что учение его темно и бессмысленно. То есть я верю потому, что вера моя абсурдна. К счастью, я успел вмешаться и не дать им пустить в ход кулаки. — Мне трудно считать себя ученым человеком, — заявил я, — хотя я читал труды многих философов и немало поэтических произведений и даже собственноручно написал книгу о Британии, которую и сейчас можно найти на полках публичных библиотек. Я не могу сравниться с вами в искусстве познания жизни и в умении вести дискуссии. Моя вера не очень крепка, и молюсь я весьма редко, поскольку мне кажется бессмысленным просить у загадочного бога то, о чем он и так знает. Он обязательно позаботится обо мне — если, конечно, сочтет это нужным. Я устаю от ваших многоречивых молений, но если мне все же придется прибегнуть к молитве, то я бы хотел, чтобы у меня достало сил прошептать в последнее мгновение своей жизни: «Иисус Христос, Сын Божий, помилуй меня!» Я не тешу себя напрасными надеждами, что несколько моих добрых дел заставят его позабыть все мои низкие деяния и преступления. Ибо богатый человек всегда виновен; на его совести даже слезы его рабов. Однако не надо печалиться понапрасну. Я понимаю людей, которые раздают свое имущество бедным, чтобы следовать за Христом, но сам я при этом предпочитаю сохранить свои земли и дома для моего сына и общего блага. Ведь иначе это богатство может достаться кому-либо куда более жестокому, чем я, и тогда многие, кого я нынче кормлю, заплачут горше прежнего. Итак, поберегите мои стеклянные вазы, ибо они дороги моему сердцу и при этом недешево стоят. Гости удержались от ссоры из уважения к моей должности и высокому положению, хотя, возможно, вцепились друг другу в глотки, едва оставив мой дом, так как отведали за ужином хорошего вина. Но не думай, Юлий, сын мой, что отец твой стал христианином. Я неплохо знаю учение Иисуса из Назарета, и, мне кажется, я недостоин пока так называться. Именно поэтому я отказался креститься, несмотря на настойчивые просьбы твоей матери. Что же до моих многочисленных любовных похождений, то на земле нельзя сыскать ни одного безгрешного человека — и даже среди тех, кто посвятил себя служению богу. Но я могу заверить тебя, что я никогда никого не принуждал делить со мною ложе. Никто не доставлял мне удовольствия из страха передо мной — ни девочка-рабыня, ни тем более свободная женщина. Я всегда во всех видел людей, и говорю это тебе искренне и откровенно. Однако, вопреки сложившемуся мнению, любовь редко бывает грешной. Самые страшные человеческие пороки не связаны с плотскими утехами, даримыми нам женщинами. Взять хотя бы жестокосердие — наихудшую из болезней, угрожающих любому. Будь осторожен, Юлий, и не позволяй себе ожесточиться, как бы высоко ни вознесла тебя судьба и какие бы трудности ни пришлось тебе преодолевать. Некоторая толика тщеславия, впрочем, вполне допустима — если, конечно, ты не теряешь способности реально оценивать свои достижения. Не думай, будто я не знаю, что ты соревнуешься с Ювеналом в искусстве стихосложения. Сейчас, когда я пишу эти строки, меня переполняет любовь ко всему миру. Какое счастье, что боги позволили мне насладиться еще одной весной! Потому, вернувшись в Рим, я оплачу все долги твоего друга Децима Ювенала и не стану больше посмеиваться над его бородой. Я не хочу разногласий между мною и тобой из-за этого чуждого мне, но почему-то близкого и приятного тебе человека. Мое сердце подсказывает мне, что я просто обязан поделиться с тобой самым сокровенным. Итак, я расскажу тебе о весне, которую только что пережил, ибо мне некому больше рассказывать о ней, а ты прочтешь эти записки только после моей смерти, когда, возможно, тебе легче будет понять твоего старого отца. Насколько же проще найти общий язык с чужим ребенком! Но таков, очевидно, удел каждого отца, и так будет вечно, хотя, конечно, надо надеяться на лучшее. Я не знаю, с чего начать. Как тебе известно, я никогда не собирался возвращаться в Британию, несмотря на то, что у меня там собственность, и вопреки горячему желанию посетить город Лугунда, основанный мной в честь матери Юкунда, ставший настоящей столицей иценов. Боюсь, мне бы не понравилось в этой стране, которая казалась такой очаровательной, когда мы с Лугундой, жрицей зайца, путешествовали по ней. Возможно, я был тогда заколдован друидами, и потому даже пасмурная Британия виделась мне солнечной и прекрасной. И я бы не хотел стереть эти воспоминания, явившись туда пятидесятилетним — с огрубевшими и притупившимися чувствами и с утраченной верой в доброе начало, якобы заложенное в каждом человеке. Однако эту весну я смог прожить так, словно я еще совсем молод. Она была подобна хрупкой мечте, сновидению, что туманит слезами взор такого мужчины, как я. Ты вряд ли когда-либо увидишь ее, сын мой, потому что я решил больше с нею не встречаться — как ради нее, так и ради меня. Она сравнительно низкого происхождения, но ее родители из-за своей бедности блюли старые традиции и обычаи нашей страны. Она удивляется даже тому, что моя туника из шелка. Мне нравилось рассказывать ей о моей прошлой жизни, и даже о таких мелочах, как львята, которых Сабина брала к нам на ложе, заставляя меня кормить их. Она слушала меня с любопытством, и я замечал, как меняется выражение ее необыкновенных глаз. Мне также было полезно освежить свою память — ведь я пишу и диктую эти мемуары, которые, надеюсь, однажды тебе пригодятся. Они научат тебя не слишком доверять людям и оберегать себя от разочарования. Ни один правитель не может всецело положиться на кого-то, хотя одному нести бремя абсолютной власти необычайно тяжело. И еще. Помни, сын мой, что слишком большая зависимость всегда в конце концов рождает желание отомстить. Я пишу так потому, что люблю тебя всем сердцем; ты — единственное, что по-настоящему важно для меня, пускай даже ты этого пока не ощущаешь. Мне кажется, что, найдя в этой девушке свою позднюю, слишком нежную и уязвимую любовь, я научился любить тебя еще сильнее, чем прежде. Я также стал лучше разбираться в характере твоей матери и оценил ее сильные стороны. Я прощаю ей те слова, которыми она иногда в запальчивости ранит меня. Я очень надеюсь, что и она простит меня за то, что я уже никогда не смогу измениться. Трудно научить старую собаку новым трюкам. Все то время, что я оставался в этом скучном месте, где наконец стали меня усердно лечить и которое расположено недалеко от усадьбы ее родителей, между нами не происходило ничего непристойного. Раз или два я поцеловал ее и, быть может, погладил ее мягкую руку своей шершавой ладонью. Я не стремился к большему, потому что не хотел причинять ей боль или возбуждать ее чувственность слишком рано. Мне было достаточно, что от моих рассказов щеки ее розовели, а глаза начинали блестеть. Я не стану называть тебе ее имя. Ты не найдешь его и в моем завещании, поскольку я иным способом позаботился о том, чтобы она никогда не испытала нужды и ее приданое было достаточно велико для любого достойного ее молодого человека. Возможно, мое высокое мнение о ее природном уме объясняется лишь тем вниманием, с которым она выслушивала рассказы пожилого человека. Однако я думаю, ее будущий муж обрадуется ее умению слушать и подавать осмысленные реплики — особенно если он захочет посвятить себя государственной службе. Может быть, она выберет в мужья одного из благородных римских всадников, потому что эта девушка обожает лошадей. Ради нее я велел привести сюда из Рима мою любимую кобылу и снова начал ездить верхом. По-моему, эта девушка излечила меня одним своим присутствием и проявленным ко мне состраданием, тем более что наша дружба исключала изнурительное для пожилого человека пламя страсти. Я уверен, что ты был раздосадован и, возможно, с ненавистью подумал о своем отце, когда белоснежный жеребец, выведенный от знаменитой Молнии императора Гая, внезапно исчез из твоей конюшни. В связи с этим мне было забавно напомнить самому себе, кем же в действительности является римский сенатор. Как известно, Гай решил сделать Молнию консулом, что и послужило истинным поводом для его жестокого убийства. Однако сенаторы себя явно переоценили. Не понимаю, на что они, собственно, обиделись? Я знаю многих из них долгие годы и потому смею утверждать, что сенату следовало найти более веский повод для расправы с Калигулой. Я слышал, что ты, получив мужскую тогу, гарцевал на этом белом жеребце во время праздничной процессии членов всаднического сословия. Юноша твоего возраста не должен делать этого, Юлий, поверь мне. Вот почему я решил, что будет лучше убрать жеребца подальше от тебя. Я предпочитаю видеть на его спине разумную пятнадцатилетнюю девушку из тихой сельской глубинки. Кроме того, не забывай, что именно я содержу конюшню, хотя она и называется твоей. Я не могу попросту отмахнуться от тех сплетен, что доходят сюда самыми разными путями. Читая эти записки, постарайся понять меня. Я отнюдь не намерен в чем-то оправдываться перед тобой. Можешь продолжать злиться на меня из-за своей неожиданно пропавшей великолепной лошади. Да, да, наливайся злобой, коли у тебя недостает здравого смысла разобраться, зачем это было нужно. Я собираюсь преподнести этого жеребца ей в качестве прощального подарка, так как она не считает возможным принять на память обо мне золотую цепочку. Думаю, что лошадь она возьмет. Ее родители, используя жеребца как производителя, будут иметь с этого небольшой доход; к тому же улучшится порода местных, на удивление невзрачных, лошадей. Даже моя старая ласковая кобыла вызывает здесь зависть. Когда я размышляю о собственной жизни, на ум мне частенько приходит притча, которую наверняка рассказывал тебе Линий, говоря об учении Иисуса из Назарета. Некий человек, отправляясь в чужую страну, дал своим слугам на хранение по одному таланту серебра. Первый из слуг зарыл свой талант в землю, а второй выгодно распорядился богатством и приумножил его. Так вот, никто не сможет упрекнуть меня в том, что я похоронил свой талант; пускай это звучит нескромно, но я стократно умножил унаследованное мною. Ты убедишься в этом, когда увидишь мое завещание. Однако я имею в виду не только те ценности, которые можно видеть и осязать. Поверишь ли, я израсходовал на свои воспоминания почти вдвое больше лучшей египетской бумаги, чем мой отец, писавший Туллии из Иудеи. У тебя еще будет возможность познакомиться с этими его примечательными письмами. Сказал хозяин слуге своему, который приумножил талант его: «Хорошо, добрый и верный раб! В малом ты был верен, над многими тебя поставлю; войди в радость господина твоего» [82] . Я считаю, что это прекрасные слова, хотя и понимаю, что обращены они не ко мне, ибо я никогда не был ни добрым, ни верным. Но у Иисуса из Назарета есть необычный способ привлекать к себе даже тех, кто уверен, будто со всем справится сам. Не прошло и недели, как я похвалился двум вздорным гостям, что никогда ни о чем не молюсь, и у меня так сильно заболел живот, что я стал просить Христа остановить кровотечение и не дать мне умереть. Лучшие врачи Рима не верили в мое выздоровление, и тем не менее болезнь почему-то отступила. Здесь, в этом прекрасном месте, богатом минеральными водами, я чувствую себя здоровым и счастливым, точно вернулся в юность. К тому же во мне зреет странная уверенность, что, хотя я ничего не обещал Иисусу из Назарета, я еще понадоблюсь для какой-то его цели. Однако позволь мне добавить еще несколько слов об этой девушке с сияющими глазами, которая дарила мне такую радость, что при одном взгляде на нее сердце мое оттаивало. Поначалу я не мог понять, откуда взялось ощущение, что я встречал ее раньше, но все в ней, вплоть до ее мельчайших движений, казалось мне знакомым. В порыве безрассудства я дал ей кусок мыла и благовония, которыми пользовалась Антония, и я надеялся, что давние и любимые ароматы сделают это сходство еще более очевидным. Но случилось обратное. Тяжелый вязкий запах совершенно не подходил ее свежести. Поначалу это смутило меня. Но когда я ее поцеловал и увидел, как темнеют ее глаза, то вместо лица деревенской девушки передо мной возникли и лицо Антонии, и лицо Лугунды, и, что удивительней всего, лицо твоей матери в дни ее молодости. Я на какое-то мгновение заключил девушку в объятия — и тут же вспомнил всех тех женщин, которые были мне дороги. Я уверен, что после нее ни одна возлюбленная не войдет уже в мою жизнь. Мне повезло, ибо я получил более чем достаточно разделенной любви. Мужчина не должен требовать большего. Я собственноручно дописал эти строки, когда сама судьба велела мне поставить последнюю точку в моих мемуарах. Только что сюда прибыл гонец на взмыленной лошади, и я узнал, что римский император Веспасиан умер неподалеку от Реате [83] в своем родовом имении. Ему не удалось отпраздновать свое семидесятилетие, но в послании сообщалось, что он пытался подняться и умереть стоя, поддерживаемый под руки своими близкими. Народ о его смерти известят лишь через два дня, чтобы у Тита было время добраться до Реате. На ближайшем заседании сената мы провозгласим Веспасиана равным богам. Он достоин этого, ибо был самым милосердным, бескорыстным и добродетельным из всех императоров Рима. Не его вина, что он из плебеев. Однако, раз он станет Божественным, потребуется иная, официальная версия его жизни. Как его старый друг я оставлю за собой место в коллегии жрецов нового бога, тем более что раньше мне никогда не доводилось занимать должность священнослужителя. Это, дорогой сын мой, очень украсит список моих заслуг перед отечеством. Я, твой отец, ставлю собственноручную подпись: Минуций Лауций Манилиан. Три месяца спустя я опять возвращаюсь к этим заметкам. Похоже, Фортуна начала меня избегать. Ужасное извержение Везувия недавно разрушило мой новый дом в Геркулануме [84] , где я собирался провести свои последние годы, наслаждаясь мягким климатом и приятным обществом. К счастью, благосклонные ко мне боги удержали меня от поездки туда и от изнурительной беседы с подрядчиком, ибо в этом случае я оказался бы погребенным под кучей пепла. Однако я опасаюсь, что подобное зловещее предзнаменование сулит несчастье нашему правителю Титу, который является моим хорошим другом и желает добра нам обоим. Правда, лучшие годы у него впереди, а его уже сейчас называют «любовью и утешением человеческого рода» [85] . Не знаю, кстати, толком, за что. Могу лишь сказать, что юного Нерона называли точно так же. Тем не менее я полагаю, что правление Тита будет удачным и что он доживет до тех пор, когда хитрый интриган Домициан станет неопасным и можно будет объявить тебя престолонаследником. Ни в коем случае не доверяй Домициану. Разве можно ждать чего-либо приятного от человека, который развлечения ради насаживает мух на острый стиль [86] , уподобляясь мальчишке-шалуну? Эпилог Минуций Лауций Манилиан, триумфатор и консул, глава коллегии жрецов Божественного Веспасиана и член римского сената, принял при императоре Домициане мучительную, но вместе с тем удивительную смерть, на которую был обречен как последователь Христа; случилось это в амфитеатре Флавиев, названном благодаря своим небывалым размерам Колизеем. Вместе с ним погибла его жена Клавдия, родившаяся еврейкой, и его сын Клемент, а также и консул Тит Флавий, родственник Домициана и сын бывшего римского префекта Флавия Сабиния. Поскольку все мужчины имели знатное происхождение, а некоторые занимали высокие государственные должности, их бросили на растерзание львам — благороднейшим из животных. В свою последнюю ночь, находясь в тюремной камере под ареной Колизея, сенатор Минуций Манилиан согласился креститься по христианскому обычаю. Крестил его некий добродетельный раб, который должен был умереть вместе с сенатором. Но сначала Минуций Манилиан удивил многих своим заявлением, что предпочел бы погибнуть по политическим мотивам, а не ради любви к Иисусу из Назарета. Затем среди христиан вспыхнул ожесточенный спор о том, как именно должен производиться обряд крещения. Некоторые из них полагали, что необходимо погружаться в воду с головой, а другие уверяли, что вполне достаточно окропить темя. Как известно, в амфитеатре Флавиев имеется отличный водопровод, но вода из него предназначается лишь для диких зверей и гладиаторов. Осужденным же вода положена только для питья, к тому же в те дни ее не хватало, потому что приговоренных было слишком много. Конец спору положил сам Манилиан, сказавший, что вполне удовлетворится плевком раба на его плешивую голову. Подобное богохульство заставило всех застыть от ужаса и изумления; пока христиане молчали, Клавдия громко убеждала Манилиана, что при встрече со львами именно ему в первую очередь понадобится милость Христа по причине его склонности к распутству, корыстолюбия и жестокосердия. Сенатор, протестуя, невнятно пробормотал, что за свою жизнь совершил и несколько добрых деяний, но среди знавших его никто ему не поверил. Когда же он шагнул на арену и встретился с хищными зверями, то Бог сотворил одно из своих чудес. На Манилиана пал выбор старейшего льва, а произошло это то ли по причине упитанности сенатора, то ли из-за его высокого положения, хотя на нем уже не было тоги с широкой красной каймой, а была лишь простая туника, как и на других приговоренных. Однако, принюхавшись, лев принялся почтительно облизывать ему руки и ноги и защищать от атак других животных, так что зрители привстали со своих мест и принялись громко кричать, единодушно требуя помилования для Манилиана. То есть на самом-то деле они не называли его по имени, а употребляли прозвище, которое не может быть здесь приведено по соображениям благопристойности. Но когда сенатор Минуций Манилиан увидел, как львы рвут на куски его жену и сына, которым он ничем не мог помочь, он в сопровождении старого льва приблизился к императорской ложе, воздел к небу руки, требуя у публики тишины, и бросил в лицо Домициану такие ужасные обвинения, что цезарь сразу приказал своим лучникам убить его, так же как и льва, который не выполнил возложенной на него задачи. Сенатор между прочим утверждал, что Домициан отравил своего брата Тита и что император Веспасиан никогда бы не позволил Домициану занять римский Престол. Чудо, случившееся с Манилианом, помогло другим христианам достойно встретить смерть и, умирая, прославлять Господа, ибо это чудо явилось свидетельством необъяснимой милости Христа. Никто не смог бы утверждать, что сенатор Манилиан вел жизнь праведника, не говоря уже о его благочестивой жене. Однако история со львом прославила имя сенатора, и оно осталось в памяти христиан. Лучший друг его сына, поэт Децим Юний Ювенал, последовал совету Манилиана и сбежал в Британию. Манилиан помог ему сделаться всадником и получить хорошую должность. В своем родном городе тот некоторое время был цензором, поскольку Манилиан считал, что человек, известный своими дурными привычками, будет, отправляя правосудие, исходить из своего опыта и потому сумеет проявить снисхождение к слабостям и порокам других людей. Когда-то Манилиан оплатил также путешествие Ювенала и своего сына Клемента в Египет, хотя никто тогда так и не понял, зачем сенатору понадобилось это делать.