Аннотация: Американский писатель Джон Ирвинг — мастер психологической прозы и блестящий сценарист. Фильмы, поставленные по его романам, не сходят с экранов всего мира. Это и оскароносный «Мир глазами Гарпа» («Мир от Гарпа» в нашем прокате), и «Отель Нью-Хэмпшир», и «Правила виноделов» — за сценарий к нему Ирвинг тоже получил «Оскара», а режиссер Лаосе Хальстрём номинировался на эту премию. Теперь они вместе работают над экранизацией романа «Четвертая рука». Предполагается, что на главную роль — журналиста, которому во время телерепортажа из индийского цирка лев отгрыз руку, — будет приглашен Джордж Клуни. Герой Ирвинга — красавец, любимец женщин — успешно поднимался по карьерной лестнице, когда с ним случилась эта прискорбная история. Репортаж видели миллионы телезрителей, и журналист стал знаменитостью. Его будет оперировать лучший врач-трансплантолог, а безвестная вдова отдаст для пересадки руку своего погибшего мужа, — но с одним условием, и каким! --------------------------------------------- Джон ИРВИНГ ЧЕТВЕРТАЯ РУКА Посвящается Ричарду Глэдстейну и Лаосе Хальстрём «…когда ищешь что-то, путешествие удлиняется». [1] Слова телефонного мастера в книге Э.-Б. Уайта «Стюарт Литтл» Глава 1 Репортер, которого лев погрыз Представьте себе молодого человека, которому задолго до того, как он перешагнул порог зрелости, суждено было лишиться левой руки менее чем за тридцать секунд — именно столько продолжался прославивший его эпизод. В школе наш герой подавал большие надежды: милый и смышленый мальчик, к счастью, далеко не оригинальный. Те из сверстников, кто еще помнил, каким был в младших классах будущий реципиент трансплантированной руки, вряд ли назвали бы его смельчаком. Впрочем, в старших классах и в колледже он также не отличался особенной храбростью, хотя пользовался у девушек несомненным успехом. А уж безрассудство ему и вовсе не было присуще. Бывшие подружки, единодушно признавая его внешнюю привлекательность, в один голос твердили, что самое лучшее в нем — это уступчивость. Пока он учился в колледже, никто и предположить не мог, что судьбой ему уготована великая cлава. «Такой был теленок», — сказала одна из его тогдашних приятельниц. Того же мнения придерживалась и другая молодая женщина, близкая знакомая нашего героя в годы его учебы в аспирантуре. «Самоуверенность ему совершенно не свойственна, как, впрочем, и желание выпендриться!» — решительно заявила она. По лицу этого юноши постоянно блуждала смущенная улыбка — так улыбается, увидев вас, человек, который знает, что с вами знаком, но никак не может припомнить, при каких обстоятельствах вы встречались — то ли на похоронах, то ли в борделе, и во взгляде его появляется странное и тревожное выражение — сочетание грусти и замешательства. Он вступил в любовную связь со своей научной руководительницей, что было следствием (или причиной) его полнейшей растерянности по окончании курса. Годы спустя эта дама — она была разведена и имела почти взрослую дочь — признавалась: «Никогда нельзя полностью доверяться мужчине столь привлекательной наружности! К тому же это классический случай полного неумения хоть что-то довести до конца. Впрочем, сперва надежда была, и мне, естественно, хотелось ему помочь, как-то его поддержать, переделать… и… да, мне сразу же захотелось заняться с ним сексом!» При этих словах глаза ученой дамы неизменно вспыхивали отблеском былой страсти; вспыхивали и тут же гасли, словно лицо ее освещал прощальный луч заката, для которого любое расстояние — пустяк. Ей вспоминались его «крайняя беззащитность и уязвимость — безумно трогательные». Позвольте, но как же столь мягкий и бесхарактерный человек решился на чрезвычайно рискованную операцию? Кто отважится на такое, кроме любителей приключений и безнадежных идеалистов? Нашего героя никто не назвал бы ни авантюристом, ни идеалистом, хотя идеалистом он, конечно, был — только очень давно. Ребенком он не мог не мечтать, и какими бы смутными ни были его цели, он все же к чему-то стремился. Уже упомянутая ученая дама, весьма уверенно чувствовавшая себя в роли эксперта, особенно упирала на то, что молодой человек слишком рано потерял родителей — они умерли, когда он еще учился в колледже. Родители, впрочем, полностью его обеспечили, так что он мог бы до скончания века ходить в студентах. Однако учился он вполне прилично, хотя и без особого интереса. Он по природе своей не был «заводилой» и всегда с готовностью принимал то, что предлагали другие. Короче, по своему характеру этот человек сумел бы примириться с потерей руки и, более того, превосходно приспособился бы к новому положению. Никто из его знакомых в этом не сомневался. К тому же по профессии он был тележурналистом. Разве одной руки для этого не достаточно? Впрочем, он-то как раз считал, что новая рука ему совершенно необходима, изучил специальную литературу по трансплантации конечностей и ясно представлял себе возможные осложнения. Однако кое-каких тонкостей так и не понял. Исследователь он был никудышный, и ему попросту не приходило в голову, что новая рука будет все-таки не совсем его рукой — ведь до операции она, безусловно, принадлежала кому-то другому. Нет, хорошо все-таки, что он был тележурналистом! Они в большинстве своем люди смышленые — в том смысле, что быстро соображают и умеют, что называется, ковать железо, пока горячо. На телевидении не терпят проволочек. Если уж решился на трансплантацию руки, к чему тянуть с операцией? Патрик Уоллингфорд — так звали нашего героя, — не задумываясь, отдал бы свою журналистскую славу за новую левую руку. Когда с ним случилась беда, Патрик весьма успешно поднимался по крутой карьерной лестнице, успел поработать на двух из трех крупнейших телеканалов, неустанно сожалея о том, что рейтинги сказываются на качестве новостных программ. Сколько раз главные редакторы, которых куда чаще можно увидеть в мужской курилке, нежели в аппаратной, принимали «в высшей степени важные для маркетинга решения» и портили все дело. (По мнению Уоллингфорда, руководители новостных программ давно уже без боя сдали свои позиции маркетологам.) Короче говоря, Патрик не сомневался, что коммерческий подход к информационным программам губителен для новостей. С какой стати, возмущался он, новости должны приносить такую же прибыль, как развлекательные передачи? Зачем давить на информационные программы, даже гонясь за прибылью? Новости — это ведь не голливудские сплетни, не чемпионаты мира и не игры на суперкубок. Новости (Патрик имел в виду настоящие новости, раскрывающие суть событий) никоим образом не должны состязаться в рейтингах с комедиями или так называемыми драмами. Патрик Уоллингфорд продолжал работать на одном из ведущих телеканалов, когда в ноябре 1989 года пала Берлинская стена. Разумеется, он тут же устремился в Берлин, чтобы не пропустить столь знаменательного события, однако его берлинские материалы редакторы неизменно «обстригали» — порой наполовину, — что, по мнению Патрика, было крайне несправедливо. Кто-то в нью-йоркской редакции даже ляпнул: «Да чего там, все эти внешнеполитические дела — сплошное дерьмо!» Когда же телекомпания стала закрывать свои бюро в других странах, Патрик Уоллингфорд последовал примеру своих коллег и перешел на чисто информационный канал. Канал был так себе, зато круглые сутки передавал международные новости. Неужели Уоллингфорд оказался столь наивен, полагая, что международному новостному каналу безразличен собственный рейтинг? Его подсчитывали самым скрупулезным образом и довольно точно могли определить, в какое время суток внимание телезрителей усиливается или ослабевает. Коллеги Уоллингфорда, хоть и не без оговорок, считали, что Патрик идеально подходит на роль телеведущего. Его лицо с правильными, чуть резковатыми чертами отлично смотрелось на экране; к тому же он честно отслужил свой корреспондентский срок. Как ни странно, расплатой за это стала ненависть его жены. Теперь, правда, уже бывшей жены. Патрик клял свои бесконечные командировки, но его жена (в ту пору она еще была его женой) утверждала, что все дело в женщинах. Сказать по правде, Уоллингфорд любил развлечься на стороне — как в командировках, так и в Нью-Йорке. Незадолго до прискорбной истории со львами против Уоллингфорда было возбуждено дело о предполагаемом отцовстве. И хотя дело вскоре закрыли — анализ ДНК оказался отрицательным, — сама возможность подобного процесса привела его жену в бешенство. Мало того что ее ветреного супруга уличили в вопиющей неверности, она давно хотела ребенка, а Патрик упорно ей в этом отказывал. (Опять же кляня на чем свет стоит свои командировки.) Бывшая жена Уоллингфорда — ее, кстати, звали Мэрилин — позже говорила: жаль, мол, что муженек потерял всего лишь левую руку, а не кое-что другое. После развода с Патриком она очень быстро вышла замуж, забеременела, родила и тут же снова развелась. А потом постоянно твердила, что по сравнению с той болью, какую она испытала при родах — а ведь она так хотела ребенка, — страдания Патрика, утратившего руку, можно считать сущей ерундой. Патрик Уоллингфорд вспыльчивостью не отличался; ровный спокойный нрав был неотъемлемым его достоинством, как и привлекательная внешность. Но память о пережитом страдании он хранил свято и на эту святыню не позволял посягать никому. Уоллингфорда выводили из себя попытки принизить его трагедию. «Подумаешь, роды», — возмущался он, когда Мэрилин говорила, что ей было больнее, чем ему. Не всегда удавалось ему сохранить душевное равновесие и в тех случаях, когда Мэрилин начинала твердить, что он неисправимый бабник Патрик считал, что за юбками никогда не бегал. Он не соблазнял женщин — лишь поддавался соблазну. Он никогда не звал их — они звали его сами. Если можно так выразиться, Патрик Уоллингфорд представлял собой мальчишеский эквивалент тех девушек, которые просто не в состоянии сказать «нет» — бывшая жена Уоллингфорда особенно подчеркивала слово «мальчишеский». (Патрику было под тридцать, когда они развелись, но, по словам Мэрилин, он так и остался вечным мальчишкой.) Однако возможность сесть в кресло телеведущего — что, казалось, было уготовано Уоллингфорду самой судьбой, — по-прежнему оставалась весьма призрачной. А после несчастного случая со львами радужные перспективы, открывавшиеся в карьере Патрика, и вовсе померкли. Кто-то из руководителей даже высказался в том смысле, что, с точки зрения эстетики, облик однорукого ведущего теленовостей представляется просто «тошнотворным». Вряд ли приятно, утверждал он, с утра пораньше или на ночь глядя лицезреть на экране несчастного калеку, которому голодный лев руку отгрыз! Пусть эпизод со львами не длился и тридцати секунд — весь сюжет занимал ровно три минуты, — но эти кадры, причем неоднократно, видели во всех странах мира, их без конца повторяли чуть ли не в каждом выпуске новостей как минимум две недели. А случилось все в Индии, куда Уоллингфорд отправился в командировку. Канал, на котором он работал, отличался особым пристрастием к показу различных бедствий, отчего в журналистских кругах его прозвали «международным катастрофическим» или попросту «каналом ужасов». Так вот, Патрика послали делать материал о безвестном индийском цирке в штате Гуджарат. (Никакой другой информационный телеканал никогда не послал бы корреспондента из основной нью-йоркской редакции в какой-то заштатный индийский цирк.) Когда цирк «Великий Ганеша» выступал в городе Джунагадхе, там произошел несчастный случай: из-под купола сорвалась воздушная гимнастка, знаменитая «ласточка», работавшая на трапеции без страховки. И хотя сама женщина не погибла, упав с высоты не менее восьмидесяти футов, погиб ее муж (и тренер), попытавшийся ее поймать. Он сумел затормозить ее падение, но сам лишился жизни: гимнастка рухнула на него всей тяжестью. Индийское правительство тут же особым указом запретило воздушным гимнастам выступать без страховочной сетки, и тогда цирк «Великий Ганеша», как и прочие цирки-шапито, немедленно выступил с протестом. Нечто подобное уже случалось: в течение многих лет один из министров, ярый защитник прав животных, пытался запретить любые номера с участием зверей, и теперь цирки-шапито крайне болезненно реагировали на любое вмешательство правительства в их жизнь. Кроме того — как поведал Патрику Уоллингфорду перед телекамерой экспансивный шталмейстер цирка «Великий Ганеша», — потому-то и нет отбоя от зрителей, что воздушные гимнасты работают без страховки. Уоллингфорд и сам уже успел заметить, в каком ужасающем состоянии пребывает страховочная сеть. Стоя на «полу» балагана, на утрамбованной тысячами босых ног земле, он отлично видел огромные, наспех стянутые прорехи, напоминавшие паутину, из которой вырвалась перепуганная птичка. Эта драная и чиненая-перечиненая сеть вряд ли могла выдержать даже вес ребенка, упавшего с высоты, не говоря уж о взрослом артисте. А детей в индийских цирках, кстати сказать, работало множество. В основном девочки. Родители продавали своих дочерей циркачам, надеясь обеспечить малышкам лучшую, то есть более безопасную жизнь. На самом деле дети там постоянно подвергались чудовищному риску. И экспансивный шталмейстер совершенно справедливо утверждал, что на каждом представлении — и вечернем и дневном — цирк набит до отказа именно потому, что зрители только и мечтают стать свидетелями какого-нибудь несчастного случая. И чаще всего его жертвами становились дети. О юных талантах никто не заботился, их учили кое-как, по-любительски. Казалось бы, вопрос о том, почему большую часть маленьких индийских циркачей составляют именно девочки, непременно должен был заинтересовать хорошего журналиста, а Уоллингфорд — что бы там ни говорила его бывшая жена — был хорошим и очень внимательным журналистом. К тому же работа на телевидении научила его быстро делать выводы и предугадывать последствия возможных просчетов. Подобная способность напрямую связана с достоинствами и пороками самого телевидения. Дело в том, что главной движущей силой и основой телесюжета всегда считалась некая острая, кризисная ситуация, но отнюдь не ее причины. Вот это-то и бесило Патрика больше всего. Он считал, что в новостях зачастую опускают самое важное — предысторию или причину того или иного события. Почему, например, в Индии большую часть юных артистов цирка составляют девочки? Да потому что родители не желают им участи проституток! Мальчиков в худшем случае ждет нищенство. (Или голодная смерть.) Но Патрика Уоллингфорда послали в Индию делать материал совсем не об этом. Редакцию не интересовали судьбы маленьких индийских циркачей. Снимали сюжет: гимнастка, работавшая под куполом без страховки, упала с восьмидесяти футов на руки подхватившему ее мужу и убила его. После того как индийское правительство запретило выступать под куполом без страховочной сетки, все цирки Индии заявили общий протест, к которому присоединилась даже та «ласточка», что недавно овдовела. Уоллингфорд взял у нее интервью в больнице, где она лежала с переломом бедра и разрывом селезенки. И она уверенно заявила ему, что самый смак в работе под куполом — это как раз отсутствие страховки. Конечно же, она скорбит о смерти мужа, но ведь и он был воздушным гимнастом — однажды он тоже упал и остался жив. Кто знает, сказала вдова, может, тогда-то он и не уберегся; ее собственное падение стало развязкой той давней истории. «А вот это уже интересно!» — подумал Уоллингфорд, Но главный редактор, которого все откровенно презирали, остался недоволен. Да и другие редакторы сочли, что несчастная вдова выглядит на экране «чересчур спокойной». Наверное, решил Патрик, для них было бы лучше, если б изувеченная артистка билась в истерике. Он снова побеседовал с нею, и она сказала, что муж ее теперь «в руках почитаемой им богини», — это заинтересовало Патрика еще больше. Он стал расспрашивать и выяснил, что погибший акробат был последователем культа Дурги, великой богини разрушения. Почти все воздушные гимнасты поклоняются Дурге — эту богиню обычно изображают десятирукой. «Руки Дурги, — объяснила вдова, — подхватят и удержат тебя, коли сорвешься». Однако нью-йоркскую редакцию подобные тонкости нисколько не интересовали. Главный редактор заявил Патрику, что «от религии всех уже и так тошнит»: в последнее время в новостях как-то чересчур много религиозных сюжетов. «Вот дебил!» — подумал Уоллингфорд. Редактора, надо сказать, звали Билл. Билл-дебил велел ему снова посетить цирк «Великий Ганеша» и постараться добавить в материал «местного колорита». Он также заметил, что шталмейстер «говорит откровеннее и выразительнее», чем воздушная гимнастка. Патрик запротестовал. — Давай я лучше сниму сюжет о детях-циркачах? — предложил он. Но главного тошнило и от «детских сюжетов». — Ты просто дай побольше кадров с этим шталмейстером, — посоветовал Билл. При виде возбужденно размахивавшего руками шталмейстера сидевшие в клетке львы, которым предстояло стать фоном для последнего интервью, забеспокоились и принялись порыкивать. Большой материал об индийском цирке, который Уоллингфорд по частям отправлял в Нью-Йорк, должен был идти в новостях «на сладкое», и финальные кадры следовало сделать поэффектнее, дав крупным планом разинутые пасти разъяренных львов. Тот день в цирке считался «мясным», но служители-мусульмане, разносившие мясо, не решались подойти к клеткам. Телекамеры, звуковая аппаратура и общая суета внушали им страх Они стояли как вкопанные у своих тележек, потрясенные столь непривычной картиной. Впрочем, более всего они были поражены видом девушки-звукооператора, высокой блондинки в тесных голубых джинсах. Вытаращив глаза, они смотрели на радионаушники и специальный рабочий пояс, где рядом с пультом управления висел набор инструментов, которые едва ли пристало носить женщине: плоскогубцы, кусачки, связка кабелей и зажимов, а также небольшой тестер. Вдобавок ко всему девица была в майке, надетой прямо на голое тело, без бюстгальтера. Уоллингфорд знал, что она немка, поскольку накануне провел с ней ночь. Она рассказала, как впервые оказалась в этой стране, приехав с подругой, тоже немкой, на каникулы в Гоа, после чего обе решили, что жить стоит только в Индии. Потом подруга заболела и вернулась домой, а вот ей удалось остаться. Девушку-звукооператора звали Бригитта. — Бригитта, пишется с двумя «т», — представилась она Уоллингфорду. — Звукооператор ведь может жить где угодно, — говорила Бригитта. — Везде, где есть звуки. — А ты не хочешь попробовать жить, например, в Нью-Йорке? — спросил Патрик — Звуков сколько хочешь, да и воду можно пить без опаски. — И, не подумав, прибавил: — Сейчас немецкие девушки пользуются у нас большим успехом. — Почему «сейчас»? — спросила она. Вот вам пример того, как Патрик Уоллингфорд вел себя с женщинами, вечно попадая впросак. И его способность что-нибудь ляпнуть «просто так» полностью соответствовала его способности запросто проглотить любую наживку. К чему вот он сказал: «Сейчас у нас немецкие девушки пользуются большим успехом?» Просто чтобы паузу заполнить? И тут же, разумеется, влип. Эта уступчивость, готовность попасться на крючок, особенно бесила его жену. Естественно, она умудрилась позвонить ему именно в тот момент, когда у себя в номере он трахал Бригитту, чье имя пишется с двумя «т». Разница во времени между Джунагадхом и Нью-Йорком была десять с половиной часов, но Патрик сделал вид, что не помнит, раньше или позже в Индии начинается день, и с легким упреком спросил жену: — А ты знаешь, детка, который теперь час? — Ага, значит, ты опять кого-то трахаешь, верно? — парировала догадливая жена. — Ну что ты, Мэрилин! Как ты могла подумать! — притворно возмутился Патрик Лежавшая под ним немецкая девушка застыла, как статуя. Уоллингфорд с удовольствием и сам бы застыл, но мужчине застыть во время любовного акта гораздо труднее, чем женщине. — Я просто подумала, что тебе будет интересно узнать результат твоего анализа — насчет отцовства, — сказала Мэрилин, после чего Патрик все-таки замер — В общем, радуйся: результат отрицательный! Так что папаша — не ты. Ну что, удалось увернуться от пули? Уоллингфорд смог лишь пробормотать: — Но с какой стати… тебе выдали результат моего анализа крови? Безобразие! Это же моя кровь! Лежавшая под ним Бригитта (с двумя «т») вмиг похолодела. — Какой еще анализ крови? — прошептала она Патрику в ухо. Впрочем, Уоллингфорд надел презерватив, так что немка-звукооператор была защищена практически от всего. (Патрик всегда надевал презерватив, даже когда ложился в постель с женой.) — Ну, и кто она? — тут же заорала Мэрилин. — Кого ты там сейчас трахаешь? Уоллигфорд понял две вещи: во-первых, брак с Мэрилин спасти невозможно, а во-вторых, он и не хочет его спасать. Как и всегда в отношениях с женщинами, он предпочел отступить. — Кто там у тебя? — снова услышал он вопль жены, но вместо ответа поднес трубку к губам немецкой девушки и, отодвинув густую белокурую прядь, закрывавшую ухо Бригитты, шепнул ей: — Назови свое имя. Просто назови, и все. — Бригитта, пишется с двумя «т», — произнесла девушка в микрофон, и Уоллингфорд положил трубку. Вряд ли, думал он, Мэрилин позвонит еще раз. Она и не позвонила. Зато ему пришлось довольно долго объясняться с Бригиттой (два «т»), и выспаться в ту ночь им так и не удалось. Съемочный день начался из рук вон плохо, дело как-то разладилось. Интерес к телевизионщикам в цирке «Великий Ганеша» явно упал, и жалобы экспансивного шталмейстера на происки правительственных чиновников звучали уже не так убедительно; во всяком случае, его истерическим воплям было далеко до рассказа воздушной гимнастки о десятирукой богине, в которую верят все акробаты. «Они что там, в нью-йоркской редакции, оглохли и ослепли?» — думал Патрик Да эта вдова на больничной койке — просто находка! К тому же Уоллингфорду по-прежнему хотелось поместить эту историю в более широкий контекст — рассказать, например, о судьбе маленьких артистов, которых родители продают в цирк. А что, если воздушную гимнастку тоже когда-то продали? Как и ее покойного мужа? Попытались спасти малыша от голода и унижений только для того, чтобы под куполом цирка он встретил свою судьбу: принял в свои руки жену, летевшую с высоты в восемьдесят футов, и погиб. Вот что действительно важно! Но вместо этого Патрику пришлось задавать дурацкие вопросы шталмейстеру, долдонившему одно и то же, и торчать возле клетки, где ревели голодные львы. Клетка с хищниками — самый избитый образ цирка, но в нью-йоркской редакции почему-то восприняли ревущих львов как «весьма колоритный фон». Ничего удивительного, что интервью со шталмейстером казалось Патрику куда более пресным, чем ночь, проведенная с немкой-звукооператором. Бригитта (с двумя «т») в своей маечке без бюстгальтера произвела сильное впечатление на мясников-мусульман: те просто остолбенели, восприняв ее наряд — точнее, отсутствие некоторых деталей — как оскорбление. Их физиономии, выражавшие страх, любопытство и возмущение, могли бы добавить в сюжет куда больше «местного колорита», чем заунывные жалобы шталмейстера. Мясники были настолько ошарашены, что, казалось, приросли к месту. А между тем сырое мясо, доверху заполнявшее их деревянные тележки, источало сладковатый запах, который вызывал бесконечное отвращение у большей части циркачей — индусов-вегетарианцев. Львы тоже учуяли мясо и метались по клетке. Когда же львы стали порыкивать, оператор навел на них камеру, а Патрик Уоллингфорд для пущей убедительности прижал микрофон к прутьям клетки. Концовка получилась куда более «забойной», чем они рассчитывали. Мелькнула, просунувшись сквозь прутья, огромная лапа, и острые львиные когти впились в левое запястье Уоллингфорда. Тот выронил микрофон и мгновенно оказался прижатым к клетке, больно ударившись левым плечом о стальные прутья. А его левая кисть и часть предплечья исчезли в львиной пасти. Поднялся страшный гам, два других льва бросились на сокамерника, надеясь урвать у него добычу. Дрессировщик — он всегда находился поблизости — попробовал вмешаться, охаживая львов по морде лопатой. Уоллингфорд вспомнил, что уже видел эту лопату: несколько минут назад ею убирали львиный помет. Патрик смог дойти до тележек с мясом и там уже полностью отключился; неподалеку грохнулась в обморок — очевидно, из солидарности — Бригитта (с двумя «т»). Но, к сожалению, молодая немка упала не рядом с тележкой, а прямо в нее, чем привела мусульман в крайнее замешательство. Впрочем, впоследствии Бригитта обнаружила, что, пока она валялась без чувств на кусках сырого мяса, у нее украли любимый набор рабочих инструментов. Вдобавок, гневно утверждала она, ее, бесчувственную, «кто-то лапал» — об этом свидетельствовали многочисленные синяки на обеих грудях, следы чьих-то похотливых пальцев. Однако среди кровавых пятен на ее майке никаких отпечатков пальцев не обнаружили. (Пятна были от мяса.) Скорее всего, синяки у Бригитты на груди появились после ночи, проведенной с Патриком Уоллингфордом. Кто бы ни был наглец, посмевший срезать у нее с ремня набор инструментов, лапать ее за грудь у него явно не хватило пороху. А к радионаушникам и вовсе никто не притронулся. Уоллингфорда быстренько оттащили от клетки. Он по-прежнему не осознавал, что лишился левой кисти, но видел, что львы в клетке все еще из-за чего-то дерутся. Внезапно ему в ноздри ударил сладковатый запах сырой баранины, и, подняв глаза, он увидел рядом с собой мясников-мусульман, которые, точно зачарованные, смотрели на его нелепо болтавшуюся руку. (Лев дернул с такой силой, что выбил ему плечо из сустава.) Патрик тоже взглянул на свою руку и заметил, что часов на ней нет. Впрочем, эта потеря его не слишком огорчила, часы были подарком жены. Он смотрел, не понимая, что часам попросту не на чем держаться — его левая кисть вместе с частью предплечья исчезла в пасти льва. Не обнаружив среди мясников ни одного знакомого лица, Уоллингфорд, конечно же, попытался отыскать глазами Бригитту (с двумя «т») — ему хотелось увидеть ее взволнованное лицо и любящий взгляд. Но увы! Молодая немка лежала, отвернувшись, в тележке с мясом. Патрик слегка утешился, увидев профиль оператора, который даже в такую минуту умудрился не позабыть о своих обязанностях. Истинный профессионал, он протиснулся к клетке и методично продолжал снимать, какльвы делят то немногое, что осталось от руки Уоллингфорда. Да уж, концовка получилась эффектной, ничего не скажешь! Больше недели перед глазами Патрика стояла одна и та же страшная картина: львы, грызущие его левую кисть. Почему-то ему вспомнилась загадочная фраза, которую произнесла его научная руководительница, когда решила с ним порвать. «Какое-то время мне даже льстило, — сказала она, — что мой любовник может во мне полностью раствориться. Но потом я поняла, что в тебе так мало тебя, что ты растворяешься в любой женщине». Он силился понять: что, собственно, она имела в виду? И почему он вспомнил эти слова именно теперь, когда лев отгрыз ему руку? Впрочем, больше всего он был огорчен тем, что как раз в те самые тридцать секунд, за которые лев разделался с его рукой, сам он, Патрик Уоллингфорд, выглядел далеко не лучшим образом. Впервые в жизни он испытал чудовищный, унизительный страх. А позднее начались нестерпимые боли. Как ни странно, тот самый министр, защитник прав животных, умудрился использовать историю со львами в своих целях, заявив о дурном обращении с четвероногими артистами. Каким образом история с отъеденной рукой свидетельствовала о дурном обращении с хищниками, Патрик так и не понял. Ему по-прежнему не давали покоя жуткие финальные кадры: весь мир видел, как он вопит и корчится, раздавленный болью и страхом; он даже обмочился, хотя уж этого-то ни один телезритель, конечно, разглядеть не сумел. (Патрик был в плотных черных джинсах.) Тем не менее Уоллингфорд сделался объектом сострадания миллионов людей, имевших сомнительное удовольствие созерцать на экране эту позорную сцену. Даже пять лет спустя, когда Уоллингфорд вспоминал о случившемся, первыми всплывали в его памяти те ощущения, какие он испытал после приема одного местного анальгетика. В США это лекарство не продавалось — во всяком случае, так сказал индийский врач. С тех пор Уоллингфорд все старался выяснить, что же это было такое. Как бы ни называлось это средство, оно расширяло и высвобождало сознание, приподнимая его над болью. Благодаря индийскому анальгетику Патрик воспринимал случившееся с ним отстраненно, словно все это произошло с кем-то другим. Проясняя сознание, лекарство не только успокаивало боль — его действие было значительно шире. Доктор Чотья, лечивший Патрика, дал ему это снадобье, заключенное в темно-синие капсулы, строго-настрого приказав: — Ни в коем случае не принимайте более одной капсулы сразу, мистер Уоллингфорд. Только одну — и не чаще двух раз в сутки! — Доктор Чотья был парс-огнепоклонник. — Это лекарство не только снимет боль, — продолжал доктор, — но и навеет вам чудесные сны. Но даже не думайте принимать одновременно две капсулы! Вы, американцы, вечно глотаете таблетки горстями. А с этим лекарством шутить нельзя. — А как оно называется? У него, я полагаю, есть какое-нибудь название? — допытывался Уоллингфорд. — Примете хотя бы одну капсулу, и вам уже не захочется запоминать, как оно называется! — бодро воскликнул доктор Чотья. — К тому же в Америке этого названия вы никогда не услышите: ваши чиновники ни за что не одобрят такое лекарство! — Почему? — спросил Уоллингфорд, все еще не решаясь проглотить темно-синюю капсулу. — А вы попробуйте, и сами все поймете! — отчего-то совсем развеселился парс. — Поверьте, ощущения превосходные! Но Патрику, хоть он безумно страдал от боли, все же не хотелось отправляться в путешествие по неизвестному маршруту. — Нет уж, сперва объясните мне, — упрямо потребовал он, — отчего наши специалисты никогда не одобрят его применение? — Очень просто: у этого анальгетика есть весьма забавный побочный эффект, — засмеялся доктор Чотья, — а ваши суровые чиновники не любят, когда жизнь больных становится веселее. Ну, довольно! Принимайте, пока я не передумал и не назначил другое лекарство! Приняв пилюлю, Патрик погрузился в сон — впрочем, возможно, это и не было сном. Он все воспринимал слишком ясно и отчетливо. Подсказывало ли ему что-нибудь, что сон этот — провидческий? Разве можно заранее знать, что видишь будущее? Уоллингфорду казалось, что он плывет в воздухе над небольшим темным озером. Видимо, он прилетел сюда на самолете, иначе в эти глухие края не добраться, но самого самолета не видел и не слышал. Каким-то неведомым образом он медленно и плавно спустился к самой воде и увидел, что озеро со всех сторон обступают деревья с темно-зелеными кронами — ели и сосны. Сосен было особенно много, и все с очень светлыми стволами. Никаких скал или каменистых выступов он не заметил. Это не походило ни на озеро в штате Мэн — там Уоллингфорд мальчишкой жил в летнем лагере, ни на озеро Гурон в канадской провинции Онтарио — его родители как-то летом снимали домик в Джорджиан-Бей. Нет, приснившееся озеро было Патрику совсем не знакомо. Над темной водой тянулись длинные мостки; кое-где к сваям были привязаны лодки. Уоллингфорд заметил также лодочный сарай. Но сильнее всего было ощущение нагретых солнцем шершавых досок причала, на которые он улегся, подстелив под голую спину полотенце. Самого полотенца он, впрочем, не видел, как не видел и самолета, на котором прилетел к озеру, — лишь чувствовал что-то между спиной и досками. Солнце, казалось, только что село, доски причала еще хранили тепло. Патрик видел отчетливо только озеро с темной водой и сумрачные деревья; все остальное присутствовало лишь в ощущениях. Например, ощущение воды, хотя вроде бы он не купался. Но чувствовал себя так, словно долго плавал, и кожа его, подсыхая на теплых досках причала, еще помнила прохладу озерных глубин. Затем послышался женский голос — незнакомый, самый чарующий из всех слышанных им голосов. Женщина говорила: «Ух, до чего у меня купальник холодный! Лучше я его совсем сниму. А ты мокрые плавки снять не хочешь?» И в этот момент Патрика охватывало невероятное возбуждение. Он слышал, как отвечает невидимой женщине «Да, пожалуй». И понимал, что снять с себя мокрые плавки ему очень хочется. Затем в его сон проникали новые звуки: плеск волн по сваям причала и стук капель — это вода стекала с мокрых купальников и, просачиваясь сквозь доски, капала в озеро. Теперь они оба были обнажены. Он прикоснулся к ее телу, холодному и влажному, прижался к ней, и она словно оттаивала в его объятиях; шеи коснулось горячее дыхание, мокрые волосы пахли озером, а упругие плечи были, казалось, насквозь пропитаны теплом и ароматом солнечных лучей. Патрик провел языком по краешку маленького уха и почувствовал вкус озерной воды. А потом они занимались любовью, сливаясь в объятиях на дощатом причале у чудесного озера с темной водой. Казалось, этому не будет конца, и когда Патрик Уоллингфорд проснулся — он проспал ровно восемь часов, — то с изумлением обнаружил, что у него была поллюция, однако член по-прежнему готов к бою. Боль в искалеченной руке утихла. И вернулась лишь часов через десять после приема темно-синей капсулы. До следующего приема оставалось два часа — они показались ему вечностью. Во время этого мучительного ожидания Патрик мог говорить с доктором Чотья только об одном: о таинственном снадобье. — Что же это такое? — спрашивал Уоллингфорд, и жизнерадостный парс весело отвечал: — Вообще-то его изобрели как средство от импотенции, но должного эффекта не добились. — Не может быть! Оно отлично действует! — возразил Уоллингфорд. — Ну… видите ли, от импотенции оно все же не избавляет, — покачал головой доктор Чотья. — От боли — да, хотя это и обнаружилось совершенно случайно. Еще раз прошу вас, мистер Уоллингфорд, запомните раз и навсегда: ни в коем случае не принимайте две капсулы сразу! —А по-моему, было бы здорово принять сразу три или четыре штуки! — сказал Патрик, но веселый огнепоклонник на сей раз не был расположен шутить. — Вовсе нет, можете мне поверить, — отрезал он. Честно соблюдая двенадцатичасовой интервал, Уоллингфорд принял еще две темно-синие капсулы, а одну доктор Чотья дал ему с собой на дорогу. Патрик, правда, попробовал поторговаться, сказав, что перелет занимает больше двенадцати часов, но доктор остался непреклонен. Вместо заветных капсул Патрик получил обыкновенный тайленол с кодеином, чтобы унимать боль, когда закончится действие индийского анальгетика. Итак, Патрик Уоллингфорд четырежды видел один и тот же сон — в последний раз когда он летел из Франкфурта в Нью-Йорк. Он немного схитрил и, несмотря на сильные боли, сперва принял тайленол с кодеином — перед перелетом Бомбей — Франкфурт, — а индийское средство приберег напоследок. Бортпроводница заговорщически подмигнула Уоллингфорду, когда прервала его блаженный сон за несколько минут до приземления в Нью-Йорке. — Если это от боли вам такие сны снятся, — шепнула она, — то и я бы не прочь помучиться вместе с вами! Никогда не слышала, чтобы столько раз за ночь говорили «да!». Но хоть она и дала Патрику свой номер телефона, звонить он не стал. И в последующие пять лет не ощутил, занимаясь сексом, того острого наслаждения, какое испытывал во сне после приема чудесного лекарства. И лишь затем, спустя долгие годы, он стал понимать: лекарство, которое давал ему доктор Чотья, не просто утишает боль и повышает потенцию, но — что куда важнее — позволяет предвидеть будущее. Однако еще одно свойство темно-синей капсулы сказалось довольно быстро: Патрик почти избавился от ночных кошмаров — разверстая львиная пасть и свирепый взгляд хищника снились ему теперь не чаще одного раза в месяц. Огромный морщинистый лоб, темно-рыжие дуги бровей, рой мошек над густой гривой, продолговатая окровавленная морда, покрытая старыми шрамами, — все это Уоллингфорд помнил до мельчайших подробностей, но снились ему глаза льва — огромные, желто-коричневые, исполненные печали. Никогда в жизни не забыть ему этих глаз, бесстрастного, профессорски отрешенного взгляда. Впрочем, что бы там ни снилось самому Уоллингфорду, телезрители того канала, который по праву назывался «международным катастрофическим», долго еще вспоминали и даже видели во сне эпизод с поеданием руки — каждое мгновение этой душераздирающей сцены. Горе-канал, из-за своих пристрастий к показу нелепейших и чудовищных происшествий давно ставший предметом шуток, неожиданно снискал симпатии зрителей, когда один несчастный случай вклинился в другой и жертвой оказался тележурналист. (Последнее обстоятельство сделало историю о сверхскоростной ампутации особенно популярной.) Взрослые, как правило, жалели руку, отгрызенную львом, а уж во вторую очередь — несчастного репортера. А вот симпатии большей части детей были отданы льву. Хотя, разумеется, телевизионщики официально предупреждали, что детям этот сюжет смотреть не рекомендуется. Но дошколята прилипали к экранам телевизоров целыми группами. А ученики начальных классов, читавшие уже довольно бегло и осмысленно, вернулись назад — к дописьменному, чисто визуальному восприятию. Родители же надолго запомнили те послания, что рассылались тогда по домам: «Убедительно просим вас — не позволяйте детям смотреть телевизор, пока не закончится показ сюжета о нападении льва на журналиста». Когда на экране впервые показали пресловутый сюжет, бывшая научная руководительница и бывшая любовница Патрика Уоллингфорда вместе со своей единственной дочерью путешествовала за границей. Дело в том, что на последнем году своего пребывания в школе-интернате ее дочь умудрилась забеременеть. В принципе ничего особенного в беременности почти взрослой девушки нет, и все же это событие оказалось несколько неожиданным для руководства школы, где учились одни только девочки. Дальше все пошло известным порядком: аборт, депрессия, и в результате школу она так и не кончила. Бедняжка чувствовала себя просто раздавленной: ее неказистый приятель дал деру, когда она и не знала, что носит его ребенка, а теперь ей еще предстояло сидеть второй год в выпускном классе. Ее мать тоже переживала непростой период. Ей было за тридцать, когда она соблазнила Уоллингфорда; он был моложе ее лет на десять и считался самым привлекательным среди выпускников и аспирантов. Теперь же ей перевалило за сорок, она второй раз разводилась, и ее адвокату пришлось здорово попотеть, ибо весьма некстати выяснилось, что на этот раз — хотя и впервые в жизни — она вступила в связь чуть ли не с первокурсником. Это был красивый и, к сожалению, единственный мальчик в той группе, которой она читала лекции о поэтах-метафизиках. Вряд ли ей стоило браться за эту тему — уж она-то должна была знать, что «писатели подобного толка», как выразился Сэмюэль Джонсон [2] , впервые и назвавший их «метафизиками», могут заинтересовать исключительно молодых девушек. Да, она поступила крайне неблагоразумно, разрешив юноше заниматься в «девчачьей» группе — к этому он оказался абсолютно не готов. Вот как это случилось: он явился к ней в кабинет и стал читать стихотворение Эндрю Марвелла [3] «Застенчивой возлюбленной»: И вширь, и вглубь росла б, как власть Империй, медленная страсть. На слове «страсть» он даже застонал, и стон этот стоял в ее ушах, когда он читал дальше Я сотню лет на похвалу Потратил бы глазам, челу; На бюст, конечно, пару сот, И тридцать тыщ для всех красот, Что ниже [4] . «Ай да юноша!» — обмирала ученая дама, догадываясь, чей бюст и «все красоты, что ниже» он имеет в виду. Короче, она его не прогнала. Когда однокурсницы пытались с ним флиртовать, она испытывала потребность как-то защитить «этого младенца», уверяя себя, что питает к нему чисто материнские чувства. Когда же она обошлась с ним тем же манером, как безвестный ухажер с ее беременной дочерью, — он ушел с ее курса и позвал на помощь маму. И его мать, бывшая членом попечительского совета в другом университете, написала декану их факультета письмо, содержащее вопрос: «Разве совращение студента преподавателем не признак морального разложения?» В результате бывшей научной руководительнице и бывшей любовнице Патрика Уоллингфорда пришлось на целый семестр взять отпуск за свой счет. Этот незапланированный отпуск, второй развод, позор, обрушившийся на голову дочери-школьницы и слишком напоминавший собственное бесчестье… Не многовато ли? Что оставалось делать в такой ситуации бывшей научной руководительнице Патрика Уоллингфорда? Хорошо еще, что ей удалось уговорить мужа не аннулировать сразу кредитные карточки. Второй супруг (которому также суждено было стать бывшим) скрепя сердце дал ей месячный срок, о чем впоследствии горько пожалел. Вместе с дочкой, покинувшей школу, она рванула в Париж, где сняла роскошный номер в отеле «Бристоль». Это было, безусловно, слишком дорого, но когда-то она получила открытку с видом этого отеля и с тех пор мечтала пожить в нем. Собственно, эту открытку прислал ей первый муж — он останавливался там со своей второй женой, и ему захотелось немного подразнить бывшую супругу. «Бристоль», расположенный на улице Фобур-Сент-Оноре, окружен столь дорогими и элегантными магазинами, что делать в них покупки не решилась бы и самая отъявленная авантюристка. Поселившись в этом отеле, ученая дама и ее дочь совершенно растерялись и не решались даже нос из номера высунуть: их подавляла чересчур шикарная обстановка. В фойе и в баре они стеснялись своей затрапезной одежды и жались к стене, завороженные дивной раскованностью прочих посетителей. Затея с «Бристолем» оказалась совершенной глупостью, но признаваться в этом им не хотелось — во всяком случае, в первый же вечер. В одном из соседних переулков нашлось очень милое бистро с умеренными ценами, но вечер выдался сумрачный, дождливый, и они решили сразу же вернуться в номер и лечь пораньше: после перелета все представлялось им как в тумане. Собственно, сперва они планировали ранний ужин в отеле, отложив на следующий день знакомство с настоящей парижской жизнью, но ресторан «Бристоля» оказался местом весьма популярным. Им предложили попытать счастья после девяти вечера, но в это время они уже рассчитывали спать без задних ног. Мать и дочь отправились в столь далекое путешествие, надеясь хоть немного компенсировать нанесенный им моральный ущерб — обе считали себя обиженными, хотя стали жертвами обыкновенного плотского голода и в значительной степени — собственной неудовлетворенности. Номер в отеле «Бристоль», заслужили они подобную компенсацию или нет, должен был как-то их утешить. И вот теперь им пришлось удалиться из ресторана несолоно хлебавши и, как это ни прискорбно, заказать ужин в номер. Ничего унизительного в этом, конечно же, не было — просто их первый вечер в Париже получился не совсем таким, как они себе представляли. Обе старались — что было им совершенно не свойственно — не раскисать и относиться ко всему с юмором. — Вот уж не думала, что проведу свой первый вечер в Париже в гостиничном номере! Да еще и с мамочкой! — с наигранным весельем воскликнула дочь. — Что ж, по крайней мере от меня ты забеременеть точно не сможешь, — усмехнулась мать. И обе сделали вид, что шутка получилась очень удачной. А потом мать уселась на своего любимого конька, и полились бесконечные жалобы на мужчин, принесших ей одни разочарования. Дочери и прежде доводилось слышать кое-какие имена из длинного перечня, впрочем, у нее уже был свой собственный список, хотя и более короткий. В ожидании ужина с красным бордо дамы успели выпить бутылку вина из мини-бара. С бордо они тоже справились быстро и, вызвав официанта, заказали вторую бутылку. Вино развязало им языки — возможно, сильнее, чем следовало; во всяком случае, их разговор явно не походил на задушевную беседу матери с дочерью-подростком. Какой матери было бы приятно узнать, что ее своенравная дочка уже сто раз имела возможность забеременеть, трахаясь с кем попало, пока на горизонте не появился олух, ставший отцом ее так и не родившегося младенца, — эту горькую пилюлю не смог подсластить даже Париж. Ну а дочь окончательно убедилась в том, что ее мать (которая, напомним, была научным руководителем Патрика Уоллингфорда) — настоящий сексуальный агрессор, и жертвами ее чаще всего становятся юноши, а в последнее время даже тинейджеры. Пожалуй, дочь легко обошлась бы и без этих подробностей. Под монотонное журчание материнских откровений — кстати сказать, эта далеко не юная поклонница поэтов-метафизиков, подписывая счет за вторую бутылку бордо, самым бесстыдным образом флиртовала с официантом,—девочка заскучала и, решив отвлечься, включила телевизор. Надо отметить, обновленные номера «Бристоля» были оснащены современнейшей техникой: постояльцы, например, имели возможность пользоваться многочисленными спутниковыми телеканалами, вещавшими на самых различных языках, и — вот уж судьба! — не успела мать, пребывавшая в изрядном подпитии, закрыть за официантом дверь и повернуться лицом к дочери (и к телевизору), как увидела на экране своего бывшего любовника, левая рука которого исчезла в пасти разъяренного льва. Да, представьте себе! Разумеется, она дико завопила, дочь завизжала, и бутылка бордо неизбежно была бы разбита, если б от ужаса дама не вцепилась в горлышко мертвой хваткой. (Видимо, спьяну ей показалось, что это не бутылка, а ее собственная рука, которая тоже вот-вот окажется в львиной пасти.) Сюжет о нападении львов на Патрика Уоллингфорда закончился гораздо раньше, чем она успела рассказать дочери жуткую историю своих взаимоотношений с изувеченным тележурналистом. До следующего блока новостей оставалось еще около часа, но каждые пятнадцать минут давали анонс секунд на десять, вкратце перечисляя основные темы ближайшего выпуска, и без конца повторяли одни и те же кадры: львы, дерущиеся из-за жалкого, почти неразличимого на экране кусочка человеческой плоти; обрубленная, бессильно болтающаяся рука Уоллинг-форда; его лицо перед тем, как он потерял сознание… Промелькнула блондинка в наушниках и в майке без бюстгальтера, которая, казалось, спала на чем-то напоминавшем куски сырого мяса. Мать с дочерью уже второй час торчали у телевизора: обеим хотелось посмотреть сюжет целиком. Когда им это удалось, мать тут же высказалась в адрес блондинки, пренебрегавшей бюстгальтером: — Бьюсь об заклад, он ее трахал! Не отрываясь от экрана, дамы прикончили вторую бутылку бордо. Когда происшествие показывали в третий раз, у обеих вырвались ликующие вопли: они считали, что Патрик наказан поделом, и были уверены, что подобная кара непременно должна постигнуть всех негодяев мужского пола, встретившихся им в жизни. — Жаль только, что лев ему кое-что другое не отгрыз, — заметила мать. — Вот именно! — поддержала дочь. И все же, досматривая в третий раз финальные кадры, обе мрачно молчали, а мать невольно отводила глаза, стараясь не смотреть на помертвевшее лицо Патрика. — Бедняга, — тихо пробормотала дочь. — Все, с меня хватит, я ложусь спать! — А я, пожалуй, еще разок посмотрю, — откликнулась мать. Дочь перебралась в спальню и долго еще лежала без сна, глядя, как под закрытой в соседнюю комнату дверью мигает свет телеэкрана. Звук мать выключила, и слышно было, что она плачет. Из чувства долга девочка встала, вышла в гостиную и села рядом с матерью на диван. Они так и не включили звук Взявшись за руки, обе снова уставились на экран, где мелькали страшные, но притягательные кадры. Голодные львы казались ирреальными — это было лишь орудие мести, поражающее мужчин. — Почему мы не можем без них обойтись, раз мы их так ненавидим? — устало спросила дочь. — Потому и ненавидим, что не можем без них обойтись, — ответила мать заплетающимся языком. На экране вновь появилось искаженное, изуродованное болью лицо Уоллингфорда. Он упал на колени, из предплечья фонтаном била кровь. Но все же Уоллингфорд был настолько неотразим, что обе женщины — мать, едва стоявшая на ногах, и дочь, чье состояние было немногим лучше, вдруг ощутили, как у них заныли руки. И рванулись подхватить Патрика, когда он рухнул без чувств. Уоллингфорд, как мы уже говорили, ничего не предпринимал первым, но вызывал у представительниц слабого пола невероятное томление и беспокойство. Женщин всех возрастов и типов Патрик Уоллингфорд притягивал как магнит, даже лежащий без сознания, он был для них опасен. И как часто бывает, дочь внезапно высказала то, что давно вертелось у матери на языке. — Нет, ты только посмотри на львиц! — воскликнула девушка. Действительно, ни одна из хищниц не притронулась к отгрызенной руке. Их угрюмые глаза загорелись страстью; даже когда Уоллингфорд лишился чувств, они не сводили с него взгляда. Казалось, Патрик Уоллингфорд сумел покорить и львиц. Глава 2 Бывший центровой игрок Знаменитую бостонскую команду возглавлял доктор Никлас М. Заяц, специалист по хирургии верхних конечностей, сотрудник ведущего медицинского учреждения штата Массачусетс, клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры». Доктор Заяц также занимал должность адъюнкт-профессора хирургии в Гарварде. Именно ему принадлежала идея начать поиски по Интернету потенциальных доноров и реципиентов доя трансплантации рук (адрес www.ruku.com). Доктор Заяц был лет на пятнадцать старше Патрика Уоллингфорда. И его нелюбовь к женскому полу трудно объяснить только тем, что в учебные заведения Дирфилда и Амхерста, где он учился, в свое время принимали исключительно мальчиков. Нелюбовь к женскому полу была столь же характерной чертой доктора Заяца, как и склонность к дешевым лосьонам после бритья. Его не помнил никто из тех, с кем он учился — сперва в Дирфилде, а затем целых четыре года в Амхерсте. Он стал играть в лакросс за университетскую сборную еще школьником и обычно вводил мяч в игру, но его не помнили даже тренеры. В спортивной команде почти невозможно отгородиться от товарищей, однако юность и молодые годы Ника Заяца были отмечены одиночеством; они прошли без друзей и без любовных приключений — в погоне за совершенством, и усилия его оказались вознаграждены. Студенты медицинского колледжа, вместе с которыми будущий доктор Заяц потрошил однажды женский труп, навсегда запомнили, в какую ярость он пришел при виде обнаженного женского тела. «И не важно, что женщина давным-давно умерла, — вспоминал потом один из его сокурсников. — Ника бесило именно то, что труп оказался женщиной — надо думать, первой в его жизни!» Следующей женщиной — на сей раз живой — в жизни Заяца стала его будущая жена. Он был из тех, кто в порыве безудержной благодарности женится на первой же особе, соизволившей лечь с ним в постель. И сам он, и его жена впоследствии горько об этом пожалели. Кстати, первый женский труп в жизни доктора Заяца оказал самое непосредственное влияние на то, что впоследствии он решил заняться именно хирургией верхних конечностей. Если верить словам его однокурсника, работавшего с ним в анатомичке, руки мертвой женщины оказались единственной частью ее тела, которую Заяц мог изучать, не впадая в бешенство. Несомненно, следует рассказать о докторе Заяце поподробнее. Он был худой как жердь, ел крайне мало, и ему все время казалось, что он чересчур быстро набирает вес. Доктор давно и упорно занимался марафонским бегом, обожал птиц и семечки. Кстати, грызть семечки он пристрастился, наблюдая за зябликами — его всегда тянуло к птицам. А также — к знаменитостям. В итоге его пациентами стали всевозможные звезды и звездочки. Главным образом, конечно, спортивные. Спортсмены ведь часто получают травмы. Например, питчер бостонской команды «Рэд соке» — порвавший связку в локте рабочей, правой руки. Его потом «запродали» в «Торонто Блю Джейз», обменяв на двух бездарных защитников и профессионального бэтсмена, который плохо отбивал мяч, но виртуозно избивал свою жену. Этого бэтсмена Заяц тоже оперировал. Спасаясь от увесистых тумаков, какими награждал ее муженек, жена бэтсмена резко захлопнула дверцу машины, прищемив ему руку и раздробив несколько косточек — сильнее всего оказались повреждены вторая фаланга указательного пальца и третья пястная кость. Как это ни удивительно, прославленные спортсмены чаще всего травмировались вдали от стадионов, кортов и ледовых дворцов. Например, голкипер бостонских «Бруинз», ныне пенсионер, умудрился распороть себе связки на левой ладони, когда слишком сильно сжал рюмку и раздавил ее об обручальное кольцо. А полузащитник из команды «Нью-Ингленд Пэтриотс» перерезал себе на пальце вену и несколько нервов, пытаясь открыть устрицу швейцарским армейским ножом. Это были, конечно, ребята рисковые — из тех, кому вечно грозят травмы, — но все они были овеяны славой, и перед каждым из них доктор Заяц в свое время преклонялся. Фотографии этих крепышей, украшенные их автографами, висели у доктора в кабинете и взирали на знаменитого хирурга с выражением бесконечного превосходства. Но и профессиональные травмы звезд чаще всего были глупой случайностью. Например, питчер «Бостон Селтикс», предпринявший отчаянную попытку в прыжке назад поймать мяч, когда время матча уже истекло, мяч этот все-таки упустил, зато собственную ладонь превратил прямо-таки в месиво, ударившись ею о бортик. Ну и что — доктор Заяц все равно их любил. И не только спортсменов. Например, рок-певцы были подвержены гостиничным травмам двоякого рода. К наиболее типичным случаям доктор Заяц относил, во-первых, «гнев на обслуживающий персонал», что приводило к различным ранениям, порезам, ожогам (вследствие пролитого чая или кофе), а также к непредвиденным и опасным столкновениям с бесчисленным множеством предметов; во-вторых, оскальзывание на мокром полу ванной. Надо сказать, ванная представляла опасность не только для рок-звезд, но и для звезд кино. Звезды кино получали увечья и в ресторанах, в особенности когда покидали эти заведения. С точки зрения Заяца как специалиста по хирургии верхних конечностей, всегда лучше стукнуть по самому фотографу, чем по его фотоаппарату — хоть руки останутся целы. Да и вообще не стоит проявлять излишней враждебности к изделиям из металла, стекла, дерева, камня или пластика. Однако звезды предпочитали сражаться с неодушевленными предметами; эта пагубная привычка служила основным источником травм, с которыми приходилось иметь дело доктору Заяцу. Вспоминая покорные лица своих прославленных пациентов, доктор все отчетливее сознавал, что их самодовольный и уверенный вид не более чем маска. И это, по всей вероятности, крайне занимало доктора, но его коллег по клинике «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» занимал он сам. Они, конечно, никогда не называли доктора в лицо «звездецом» или «звездолюбцем», но прекрасно знали о его слабости и чувствовали по отношению к нему некоторое превосходство, правда, лишь в этой области. Как хирург он был недосягаем. Они это понимали и злились. Но если сотрудники компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» не позволяли себе высказываться насчет звездолюбия доктора Заяца, то постоянно выражали озабоченность его чрезмерной худобой. По общему убеждению, брак Заяца распался из-за того, что он стал более худым, чем его жена; впрочем, никому в компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» не удалось убедить доктора Заяца есть побольше, чтобы спасти этот брак, как не удалось уговорить его хоть немного потолстеть и после развода. Что же касается соседей доктора, то им больше всего досаждала его любовь к птицам. По причинам, абсолютно неведомым местным орнитологам, доктор был убежден, что чрезмерное количество собачьего дерьма на улицах Большого Бостона крайне неблагоприятно воздействует на местных птиц. Коллеги доктора с наслаждением описывали друг другу (хотя лишь один из них наблюдал это воочию), как воскресным утром знаменитый хирург вышел в заснеженный двор своего дома на Браттлстрит в высоких сапогах до колен, красном купальном халате и нелепой лыжной шапочке с эмблемой «Нью-Ин-гленд Пэтриотс»; в одной руке он держал большой пакет из коричневой крафт-бумаги, в другой — детскую клюшку для лакросса, с которой он и принялся рыскать по двору в поисках собачьих какашек. У самого доктора Заяца собаки не было, зато были весьма безответственные соседи. К тому же Браттл-стрит — одно из самых популярных мест в Кембридже для прогулок с собаками. Клюшку для лакросса Заяц купил сыну, шестилетнему мальчику отнюдь не атлетического сложения, — он приходил к отцу по выходным раз в три недели. Замкнутый тревожный ребенок стал еще тревожнее после развода родителей и упрямо отказывался от еды. Вполне возможно, тут не обошлось без наущений его матери, которая задалась нехитрой целью довести чудаковатого доктора до полной потери рассудка. Мать мальчика, которую звали Хилдред, желая прервать неприятный разговор на тему патологической худобы сына, неизменно восклицала: «А с какой стати ребенок будет есть? Отец-то, можно сказать, голодом себя морит, вот мальчик и следует его примеру!» Именно поэтому при разводе Хилдред поставила условие, доктор сможет встречаться с сыном раз в три недели и оставлять его у себя только на уик-энд. Ее требование было признано законным. И подобный развод власти штата Массачусетс еще смеют называть «разводом по согласию сторон», так сказать, полюбовным! («Полюбовный развод» — Уоллингфорд не переставал восхищаться этим оксимороном.) На самом же деле доктор Заяц мучительно пытался понять, почему сынишка так плохо ест, и постоянно искал способы решения этой проблемы — как медицинские, так и психологические. (Хилдред вряд ли даже себе самой призналась бы, что у ребенка какие-то нелады со здоровьем.) По выходным, когда мальчик — его звали Руди — навещал доктора, Заяц устраивал настоящий спектакль: поглощал на его глазах немыслимое количество пищи (которую потом, вызвав у себя рвоту, исторгал в унитаз). Однако Руди был зрителем неблагодарным: он либо вообще не смотрел на отца во время этих показательных выступлений, либо смотрел, но сам, так или иначе, к еде не притрагивался. Дошло до того, что один педиатр-гастроэнтеролог весьма настоятельно посоветовал Заяцу прооперировать сына и выяснить, нет ли у мальчика каких-либо повреждений пищеварительного тракта. Другой врач прописал Руди сироп — особый сахар, не усваиваемый организмом и действующий как слабительное. Третий предположил, что с возрастом все пройдет само собой; и это был единственный совет, который и доктор Заяц, и его бывшая жена оказались способны принять. Между тем от Заяца ушла экономка, проживавшая у него в доме, — ей невмоготу было видеть, сколько первосортной еды выбрасывается на помойку каждый третий понедельник месяца. Поскольку Ирма, новая помощница доктора, обижалась, когда ее называли «экономкой», Заяц стал величать ее своей «ассистенткой», хотя в основном она занималась уборкой и стиркой. Доктор также вменил ей в обязанность ежедневно убирать со двора собачьи какашки, что, возможно, и довело ее до нервного срыва: ей осточертел позорный пакет из крафт-бумаги, она плохо умела обращаться с детской клюшкой для лакросса, да и само поручение казалось ей унизительным. Ирма была домовитой, крепко сбитой девицей лет под тридцать, и ей даже в голову не могло прийти, что служба у «медицинского доктора» включает в себя такую черную работу, как борьба с привычкой окрестных собак гадить где попало. Кроме того, доктор, сам того не подозревая, сильно оскорбил ее, почему-то решив, что она лишь недавно приехала в страну и английский язык для нее неродной. Кстати сказать, других языков она просто не знала. А вся эта путаница возникла из-за телефонного разговора, случайно подслушанного костлявым доктором. В ее комнатке рядом с кухней был отдельный аппарат, и вечерами Ирма довольно часто болтала с матерью или с одной из сестер. А в тот вечер доктор Заяц как раз решил наведаться к холодильнику и немного перекусить. (Худой, как скальпель, хирург довольствовался сырой морковкой, которую хранил в миске с подтаявшим льдом.) Доктору показалось, что экономка говорит на каком-то иностранном языке. Правда, слышно было плоховато — во-первых, он с аппетитом хрумкал морковкой, а во-вторых, вокруг гомонили певчие птицы, клетки с которыми были расставлены и развешаны по всему дому. Но главная причина заключалась в том, что при всяком разговоре с матерью или сестрами Ирма истерически рыдала, рассказывая, как доктор ее недооценивает и даже унижает. Ирма неплохо готовила, но доктор почти никогда не обедал и не ужинал. Она хорошо умела шить и штопать, но доктор свел уход за своей одеждой (включая медицинские халаты) к минимуму, он просто сдавал все в химчистку, так что стирать приходилось только насквозь пропотевший спортивный костюм, в котором он бегал по утрам — до завтрака, порой еще затемно, и по вечерам — тоже чаще всего в темноте. Доктор Заяц принадлежал к числу тех сорокалетних поджарых мужчин, которые бегают по набережной реки Чарльз с неимоверным упорством — словно соревнуются со студентами, облюбовавшими окрестности Мемориал-драйв для занятий бегом и спортивной ходьбой. В снег, в дождь, в слякоть, в летний зной и даже в грозу легконогий хирург упорно продолжал бегать. При росте пять футов одиннадцать дюймов доктор Заяц весил всего сто тридцать пять фунтов. Ирма же, при росте пять футов шесть дюймов весившая около ста пятидесяти фунтов, не сомневалась в том, что доктора она ненавидит. И в тот самый вечер, когда она завела волынку, перечисляя свои обиды и обливая слезами телефонную трубку, знаменитый хирург случайно ее услышал и задался вопросом, кто же она такая: чешка? полячка? литовка? Когда же доктор Заяц прямо спросил Ирму, откуда она родом, «ассистентка» раздраженно буркнула: — Из Бостона, откуда же еще! Ну что ж, решил доктор, такие чувства делают ей честь. Какой патриотизм сравнится с любовью иммигрантов-европейцев к стране, давшей им приют? С тех пор Заяц постоянно поздравлял Ирму с «успехами в английском», а Ирма еще горше плакалась по вечерам в телефонную трубку. Смущало ее и то невероятное количество съестного, которое доктор закупал каждую третью пятницу, и каждый третий понедельник без каких бы то ни было объяснений требовал выбросить на помойку. Утром в понедельник он просто выставлял еду на кухонный стол — нетронутого цыпленка, целый кусок ветчины, кучу фруктов и овощей, подтаявшее мороженое — и прилагал напечатанную на принтере записку: «Прошу выбросить». «А что, если эти поступки как-то связаны с его отвращением к собачьему дерьму? — говорила себе простодушная Ирма. — Что, если удоктора нечто вроде фобии ко всем отбросам вообще?» Откуда ей было знать, в чем там дело. Ведь доктор даже на утреннюю или вечернюю пробежку выходил с клюшкой для лакросса — причем «взрослой» клюшкой, держа ее перед собой так, словно ловил мяч. Вообще в доме доктора имелось великое множество клюшек для лакросса. Помимо детской клюшки Руди, больше похожей на игрушечную, там можно было найти десятки разнообразных клюшек — от старых и сломанных до почти новых Была там даже видавшая виды деревянная клюшка времен учебы доктора в Дирфилде. Эту клюшку-пращу, покрытую коркой застарелой грязи, с узлами оборванных и связанных вручную сыромятных ремешков, доктор неоднократно обматывал клейкой лентой, и теперь она выглядела сущим инвалидом. Но в умелых руках Заяца старая клюшка точно оживала, наливалась силой и вспоминала бурную молодость, когда ее хозяин, неврастеничный и худосочный хирург, славился как отличный центровой. Доктор бежал вдоль реки с клюшкой на изготовку, и немало кембриджских гребцов пострадало от собачьих какашек, со свистом перелетавших через корму. А бывший ученик доктора Заяца, рулевой гарвардской гоночной восьмерки, уверял, что не успей он вовремя пригнуться, снаряд угодил бы ему прямо в голову. Доктор Заяц, впрочем, отрицал, что целился в рулевого. Он был одержим одним желанием: как можно лучше очистить Мемориал-драйв от бесчисленных собачьих «кучек». Экскременты он ловко подхватывал на бегу своей клюшкой и отправлял в реку. Но его бывший студент — который по-прежнему занимался греблей — с тех пор весьма внимательно следил за «тощим придурком, свихнувшимся на собачьем дерьме»; да и многие другие гребцы готовы были поклясться, что Заяц открывает прицельный огонь. Достоверно известно, что Заяц, играя за команду Дирфилда, однажды забил два решающих гола непобедимой до той поры команде Андовера и дважды умудрился забить по три гола подряд знаменитой команде Эксетера. (Если товарищи по команде не могли вспомнить доктора, то противники не могли забыть. Вратарь «Эксетера» отозвался о нем лаконически: «Черта с два угадаешь, куда эта сволочь пробьет».) По свидетельству сотрудников клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры», доктор не раз говорил: «Какая глупость, двигаясь вперед, смотреть назад», ясно выражая свое презрение к гребцам. Ну, так что ж? Все великие люди были не без странностей. Дом на Браттл-стрит полнился птичьими трелями, точно лесистая долина. Эркерные окна столовой доктор крест-накрест перечеркнул черной краской, чтобы птицы не разбились о стекло. Эти черные кресты на окнах придавали жилищу Заяца довольно унылый вид: казалось, дом постоянно громят. Даже на кухне стояла птичья клетка; в ней жил крошечный крапивник со сломанным крылом, а до него — свиристель, сломавшая шейку. Все эти бесчисленные клетки и умершие птички лишь умножали печали бедной Ирмы. Ей приходилось без конца подметать птичий корм, рассыпанный перед клетками и хрустевший под ногами. Вздумай грабители проникнуть в дом доктора Заяца, их услышали бы на первом шагу. А вот Руди птичек любил, и если мать маленького «недокормыша» упорно отказывалась купить ему какую-нибудь зверюшку или птичку, то доктор Заяц готов был и сам поселиться в птичьей клетке, если б знал, что это порадует малыша или сможет возбудить у него хоть малейший аппетит. Коварная Хилдред, упорно стремившаяся насолить бывшему мужу, не ограничилась тем, что свела его общение с сыном до одного раза в месяц. Надеясь отравить то недолгое время — два дня и три ночи, что они проводили вместе, Хилдред раздобыла Руди собаку. — Будешь держать ее у отца! — заявила она шестилетнему сыну. — У нас она оставаться не может. Собаку, явно взятую из приюта, почему-то называли «помесью Лабрадора». «Может быть, из-за черного окраса?» — недоумевал Заяц. Это была стерилизованная сука примерно двух лет с нервно-трусливым взглядом; ее приземистое и довольно мощное тело оказалось куда более неуклюжим, чем у настоящих лабрадоров; отвисшей верхней губой она больше напоминала гончую. Ее лоб, скорее коричневый, чем черный, был весь испещрен морщинами, словно она постоянно хмурилась. Собака ходила, вечно уткнувшись носом в землю и частенько наступая на собственные, весьма длинные уши; при этом ее крепкий длинный хвост подергивался, как у пойнтера. (Хилдред, собственно, и взяла ее в тайной надежде, что в этой дворняге проснутся охотничьи инстинкты и она станет охотиться на докторовых птиц.) — Медею убьют, если мы не возьмем ее, папа, — торжественно объявил Руди. — Ах, так она еще и Медея! — невпопад откликнулся Заяц. Говоря языком ветеринаров, Медея страдала «пищевой неразборчивостью»: грызла палки и башмаки, жевала бумагу, глотала металлические и пластмассовые предметы, не брезгуя также теннисными мячами, детскими игрушками и собственными фекалиями. (Между прочим, лабрадоры и впрямь едят что попало.) Видимо, чрезмерное пристрастие к собачьему дерьму, причем не только своему собственному, и вынудило бывших хозяев Медеи отдать ее в приют. Хилдред превзошла самое себя, отыскав среди приютских собак эту обреченную псину; от повадок Медеи, полагала она, ее бывший муж окончательно спятит. Имя знаменитой колдуньи, убившей своих детей, подходило прожорливой дворняге как нельзя лучше: будь у нее щенки, она бы их тоже сожрала! К величайшему ужасу Хилдред, доктор Заяц собаку полюбил\ Медея выискивала собачье дерьмо с тем же усердием, что и сам Заяц, — поистине родственные души! А у Руди наконец появился друг, теперь ему было с кем поиграть и он куда охотнее отправлялся на побывку к отцу. Возможно, доктор Никлас М.3аяц и был крупнейшим специалистом по хирургии верхних конечностей, но прежде всего он был разведенным отцом. Ирма не могла не видеть, как он тоскует по сыну, и для нее все началось именно с жалости — ее терзания и ее победа. Она и сама выросла без отца: он ушел из семьи еще до ее рождения и ни разу не выразил желания видеть ни одну из своих дочерей. Как-то утром в понедельник, когда Руди уже отвезли к матери, Ирма, как всегда, начала уборку с комнаты мальчика. В течение тех трех недель, что отделяли одно свидание отца с сыном от другого, в комнате Руди царили чистота и порядок, как в храме, впрочем, для доктора Заяца это и был храм, и он частенько забредал туда и сидел, молитвенно сложив руки. Угрюмую собаку, впрочем, тоже тянуло в комнату Руди. Она, похоже, скучала по мальчику не меньше, чем его отец. Тем утром, однако, Ирма немало удивилась, обнаружив доктора Заяца спящим в кроватке Руди. Доктор спал нагим, длинные ноги его свисали с кровати, а простыню и одеяло он с себя скинул; для тепла ему, видимо, было вполне достаточно горячего тела шестидесятифунтовой собаки, сопевшей у него под боком. Медея тесно прижалась к груди знаменитого хирурга, уткнувшись мордой ему в шею, а лапой обнимая его голое плечо. Ирма так и застыла, уставившись на них Никогда прежде у нее не было возможности без помех рассмотреть абсолютно голого мужчину. Бывшего центрового скорее озадачивало, чем оскорбляло невнимание женщин к его изумительному телосложению настоящего атлета; внешне он был вполне привлекателен, хотя изрядная сдвинутость так же бросалась в глаза, как и чрезмерная худоба. (И то и другое было не так заметно, когда доктор Заяц спал.) Одержимый идеями трансплантации, этот прекрасный хирург служил для своих коллег постоянным предметом как зависти, так и насмешек. Говорили, что каждый день и в любую погоду он бегает как заведенный; что он практически ничего не ест, что у него полон дом птиц; что в последнее время его интересует только проблема «диетической неразборчивости» у собак, ибо этим страдает его невротичная сука Медея. А теперь еще помешался на своем сыне, которого практически не видит. Но Ирма разом отринула это. Перед ней был пример всепоглощающей беззаветной любви, исполненной самоотречения и героизма, и эту любовь разделяла с доктором его собака. (Чувствуя, как смягчается ее душа, Ирма прониклась симпатией и к Медее.) Ирма до сих пор никогда не встречалась с Руди, по выходным она не работала. Она представляла себе мальчика только по фотографиям, которых в доме после каждого посещения Руди становилось все больше. Она, правда, и раньше замечала, что доктор входит в комнату сына как в святилище, но все же к столь трогательному проявлению отцовских чувств готова не была. Ее до глубины души потрясло это зрелище — доктор и собака, спящие в детской кроватке, тесно прижавшись друг к другу. Ах, подумала Ирма, вот это любовь! И тут же влюбилась сама! Влюбилась в тоску, в способность любить, пусть не ее, а кого-то другого. С этой минуты она превратилась в послушную рабыню Заяца — хотя сам доктор заметил это очень не скоро. И вот в этот судьбоносный момент Медея вдруг приоткрыла слезящиеся глаза, подняла тяжелую голову, зевнула, и нитка слюны повисла на нижней губе. А Ирме, которая видела тайный смысл в любой случайности, эта нитка собачьей слюны показалась жемчужным ожерельем. Она почувствовала, что доктор Заяц вот-вот проснется, отметив с удивлением, что «шланг» у тощего доктора здоровенный, по крайней мере, толщиной с его руку! Ирма мгновенно приняла решение — она будет худеть. Это решение было столь же внезапным, как и нахлынувшая страсть. Толстая, неуклюжая, почти на двадцать лет моложе разведенного доктора, Ирма с трудом заставила себя оторвать от него взгляд и отступила в прихожую, заметив, что он просыпается. Но все же дала ему понять, что находится неподалеку: негромко окликнула собаку. Медея уныло побрела к ней и была буквально ошарашена, — она даже принялась вилять хвостом! — такой водопад любви обрушила на нее Ирма. Все на свете имеет свое предназначение, думала простодушная экономка, вспоминая свои прежние обиды и понимая, что именно Медея и проложит ей путь к сердцу доктора. И действительно, доктор был просто потрясен, услыхав, как Ирма воркует: — Иди сюда, моя сладкая! Иди к маме! Сегодня мы с тобой будем кушать только самое-самое вкусненькое, самое полезное! Как уже говорилось, коллегам доктора Заяца в профессиональном отношении было до него ох как далеко, и если бы они не чувствовали своих преимуществ в иных областях жизни, то наверняка стали бы завидовать ему еще отчаяннее и поносили бы его еще более злобно. Приободрялись они лишь при мысли о том, что неустрашимый лидер бостонской команды сохнет от любви к своему несчастному сыну-доходяге и, стремясь добиться ответной любви Руди, готов держать у себя в доме собаку, пожирающую собственные экскременты. Смешно, не правда ли? Поистине немилосердно и даже жестоко было радоваться тем бедам, что обрушились на шестилетнего мальчика и его отца. Да и недостойно врачей называть маленького Руди «доходягой». Мальчика постоянно пичкали витаминами, поили апельсиновым соком и фруктовыми коктейлями (больше всего он любил коктейль из замороженной клубники и бананов); каждый день он съедал яблоко или персик Ему нравилась яичница-болтунья и тосты; мог он и огурцом похрустеть, но только полив его кетчупом. Молока он, правда, совсем не пил, в рот не брал ни мяса, ни рыбы, ни сыра, но порой соглашался отведать йогурта без ягод и фруктов. Руди на самом деле весил для своего возраста маловато, но если бы он побольше бегал и просто чаще бывал на воздухе, а также слегка расширил свое меню, то выглядел бы ничуть не хуже других детей. Он был очень славный парнишка — не пресловутый «милый малыш», а действительно славный ребенок на редкость чистый душой и доброжелательный. Но Хилдред так его задолбала и сбила с толку, что ей почти удалось настроить его против отца. Три недели подряд она давила на хрупкую психику шестилетнего ребенка, пока доктор Заяц не обретал наконец возможность как-то противостоять ее ядовитому воздействию. Мало того, прекрасно зная, что доктор Заяц — приверженец тех видов спорта, которые требуют значительных физических усилий, Хилдред запрещала Руди после школы играть в футбол или кататься на коньках, и вместо прогулок ребенок с ее подачи «подсел» на видеофильмы. Хилдред, все годы жизни с Заяцем умерщвлявшая свою плоть, теперь с наслаждением толстела, чтобы, как она выражалась, «стать более женственной». При одной лишь мысли о «более женственной» Хилдред у доктора ком подкатывал к горлу. Но самой большой жестокостью с ее стороны было убеждать Руди, что отец его не любит. Она испытывала несказанное наслаждение, сообщая Заяцу, что после уик-эндов, проведенных в его доме, мальчик возвращается грустным и подавленным. Ей и в голову не приходило, что Руди мрачен оттого, что она каждый раз учиняет ему допрос с пристрастием. «А женщина какая-нибудь там была? Ты никого не заметил?» — начинала она. (Но из представительниц женского пола в квартире отца Руди видел только Медею да самочек певчих птиц.) Когда ребенок приходит в гости раз в три недели, так хочется порадовать его и завалить подарками. Но Хилдред внушала мальчику, что отец просто к нему подлизывается. Или же говорила: «Что это он тебе купил? Ах, роликовые коньки! Что ж, вещь полезная — видимо, он хочет, чтоб ты поскорее голову себе раскроил! И, уж конечно, он не дал тебе посмотреть ни одного фильма, так ведь? Ну, еще бы! Устал, бедняга! Целых два дня собственного сына развлекал! А по-моему, мог бы развлекать и получше! Уж как-нибудь постарался бы!» Напротив — Заяц старался не в меру. Энергия в нем била через край, и он в первый же день обрушивал ее на мальчика. Медея не менее бурно выражала свой восторг, встречая Руди, но он взирал на нее почти безучастно — так, во всяком случае, казалось со стороны. Мальчик, разумеется, не мог не видеть, что отец каждый раз готовится к его приходу, всячески стараясь ему угодить, развлечь его, но тем не менее держался настороженно и враждебно. Мать до того накручивала Руди, что он сам начинал выискивать поводы для обид, и не обнаруживая их, окончательно терялся. Правда, в одну игру Руди с удовольствием играл даже в самые мучительные для обоих пятничные вечера, когда доктор чувствовал, что ему никак не удается пробиться к душе своего единственного сына и даже обыкновенный разговор у них не клеится. Игру эту Заяц придумал сам и особенно ею гордился. Все шестилетки любят играть в одно и то же. Для игры, которую изобрел доктор Заяц, вполне подошло бы название «Повторение-плюс», хотя ни Руди, ни его отец не стали ломать себе голову над каким-то особенным названием. Поначалу они вообще играли только в эту игру, суть которой заключалась в том, чтобы по очереди прятать таймер от кухонной плиты. А условия были таковы: таймер ставился ровно на одну минуту, и прятать его разрешалось только в гостиной. Хотя слово «прятать» тут не подходит — по правилам игры, таймер всегда следовало оставлять на виду. То есть не класть его, скажем, под диванные подушки или в шкаф, не засыпать семечками, просунув в клетку с красноперыми зябликами, а поместить так, чтобы его можно было увидеть. Но поскольку таймер был маленький и темный, то разглядеть его среди прочих предметов удавалось не сразу, тем более в чудовищно захламленной гостиной доктора Заяца, которую, как и весь старый дом на Браттл-стрит, спешно обставили новой — «и совершенно безвкусной», как сказала бы Хилдред, — мебелью. (Уезжая, она всю приличную мебель забрала с собой.) Ощущение беспорядка еще усиливалось из-за не сочетавшихся друг с другом портьер и ковров. В общем, гостиная доктора выглядела так, словно в ней прожили три или четыре поколения Заяцев, никогда и ничего из этой комнаты не вынося и не выбрасывая. Конечно, спрятать здесь крохотный таймер ничего не стоило; его можно было оставить даже на самом видном месте. Но Руди так наловчился, что порой успевал отыскать его в течение положенной минуты, то есть до того, как прозвучит сигнал. Ну, а Заяц, если даже углядывал таймер в первые десять секунд, никогда не успевал найти его вовремя — к превеликому удовольствию своего сынишки. Он, конечно же, делал вид, что страшно этим огорчен, и Руди весело смеялся. Прорыв за пределы простенькой забавы с таймером произошел неожиданно. Новая игра называлась «Чтение вслух» и вскоре стала служить поистине неисчерпаемым источником удовольствия как для Руди, так и для его отца, ибо Заяц читал сыну те же самые книги Э.-Б.Уайта, которые и сам больше всего любил в детстве «Стюарта Литтла» и «Паутину Шарлотты». Руди так понравился поросенок Уилбер из «Паутины Шарлотты», что он даже захотел переименовать Медею в Уилбера. — Нельзя, это мальчиковое имя, — заметил доктор, — а Медея у нас — девочка. Но я думаю, делу можно помочь. Если хочешь, назови ее Шарлоттой. Шарлотта — имя вполне девчачье, сам знаешь. — Но ведь Шарлотта умерла! — горестно протянул Руди. (Шарлотта, давшая название книге, была паучихой.) — Что, если и Медея умрет? — Нет, Руди, наша Медея еще долго не умрет, — заверил сынишку Заяц. —А мама говорит, ты можешь ее убить, потому что иногда совершенно собой не владеешь. — Обещаю тебе, детка: я никогда не убью Медею! — торжественно произнес доктор Заяц. — И при ней я всегда буду владеть собой. (Вот, кстати, образчик представлений Хилдред о характере ее бывшего мужа. Доктора действительно выводили из себя кучки собачьего дерьма, но это отнюдь не означало, что он ненавидел самих собак!) — Расскажи мне, почему ее назвали Медеей, — попросил Руди. Нелегко пересказывать этот древнегреческий миф шестилетнему малышу — для начала попробуйте объяснить ему, что такое кудесница или колдунья! Можно, конечно, рассказать, как Медея помогает Ясону похитить золотое руно. А дальше? Как говорить о том, что она сделала со своими детьми? Интересно все-таки, думал доктор Заяц, какому идиоту пришло в голову назвать собаку Медеей. В течение первых шести месяцев после развода Заяц прочел более дюжины книг о различных расстройствах, возникающих у детей разведенных родителей. Особое внимание психиатры уделяли чувству юмора, которым, с их точки зрения, непременно должны обладать родители такого ребенка и которое отнюдь не являлось сильной стороной характера доктора Заяца. Он позволял себе посмеяться лишь в те минуты, когда удавалось особенно ловко метнуть в сторону реки очередную собачью какашку, поддетую клюшкой для лакросса. Между прочим, в студенческие годы доктор Заяц был не только центровым команды Дирфилда, но и пел в хоре одного из тамошних клубов. И теперь — хотя теперь он пел только в ванной — на него частенько находило веселье и желание покуролесить. Особенно когда он принимал душ вместе с Руди. Принимать душ вместе с отцом Руди очень любил, и это стало еще одним пунктом в небольшом, но постепенно растущем списке того, что ему нравилось в отцовском доме. Однажды, используя мелодию известной песенки «Я река», которую Руди выучил в детском саду, доктор Никлас М. 3аяц громко пропел: Я Медея-дворняжка, Ем свои же какашки, А в античности, ей-ей, У-ко-ко-шила детей! — Что-о? — завопил Руди. — Спой еще раз! (Он уже знал от отца, что такое «античность».) Доктор запел снова, и Руди просто зашелся от смеха. Известно, что скатологический юмор лучше всего воспринимают именно шестилетки. — Только смотри, не пой этого при маме! — предупредил его доктор Заяц. И у отца с сыном неожиданно появилась маленькая общая тайна, еще более укрепившая их дружбу. К тому времени Руди отнес домой уже два экземпляра «Стюарта Литтла», но Хилдред не желала читать мальчику эту книгу; оба экземпляра она выбросила. Руди сказал об этом отцу, лишь застигнув мать на месте преступления — когда она пыталась выбросить еще и «Паутину Шарлотты». И дружба отца и сына стала еще прочнее. Каждый вечер, который они проводили вместе, доктор читал Руди «Стюарта Литтла» или «Паутину Шарлотты». Мальчику эти книжки не надоедали никогда. И он каждый раз горько плакал, когда погибала Шарлотта; и каждый раз смеялся, когда Стюарт крушил автомобиль-невидимку зубного врача. Когда Руди хотелось пить, он, подражая Стюарту, говорил отцу, что «умирает от жажды». (Сперва, естественно, доктору пришлось объяснить, что означает выражение «умирать от жажды».) Между тем коллеги Заяца — хотя доктор весьма преуспел в противодействии ядовитым внушениям Хилдред, а Руди все больше убеждался в том, что отец по-настоящему его любит, — продолжали, будучи людьми недалекими, тешить себя уверенностью, что в моральном плане они куда выше знаменитого хирурга, у которого, дескать, «не сын, а какой-то дохлячок». Прежде у сотрудников клиники имелся и еще один повод, чтобы презирать доктора: Ирма. Все считали, что экономка у Заяца — хуже некуда. Но как только началось знаменитое превращение, коллеги Заяца прикусили язычки. Сам же доктор еще долго не замечал, что его «ассистентка» совершенно преобразилась. Впрочем, это лишь доказывало, что доктор Заяц действительно «с приветом» и не видит дальше собственного носа. А ведь Ирма сумела сбросить добрых двадцать фунтов, регулярно посещая гимнастический зал и пробегая по три мили в день, причем отнюдь не трусцой. Возможно, новому гардеробу Ирмы порой не хватало вкуса, зато вещи, которые она теперь носила, явно предназначались для того, чтобы подчеркивать все прелести ее соблазнительной фигуры. Красоткой Ирма, разумеется, не стала, но настолько привлекала мужские взоры, что Хилдред даже пустила слух, будто Заяц «завел себе какую-то стриптизерку». (Разведенная женщина сорока с лишним лет вряд ли пощадит свою товарку, которая на двадцать лет ее моложе и обладает отличной фигурой.) А Ирма, не забывайте, была влюблена, так что происки Хилдред не слишком ее трогали. Однажды ночью она, совершенно обнаженная, поднялась тихонько на второй этаж и на цыпочках двинулась по темному коридору, разумно предположив, что если доктор еще не лег и случайно увидит ее голой, она скажет, что иногда у нее случаются приступы лунатизма и ее неведомой силой «занесло» к нему в комнату. Ирме отчаянно хотелось, чтобы доктор Заяц увидел ее наготу, — разумеется, случайно! — ибо упорные занятия физкультурой дали поистине удивительные плоды. Она стала гибкой и стройной, а главное, научилась доверять своему похорошевшему ладному телу. Но, подойдя на цыпочках к двери докторовой спальни, Ирма так и застыла: ей показалось, что доктор молится. Сама Ирма верующей не была, а потому посчитала это занятие в высшей степени странным для человека науки. Она прислушалась и с облегчением поняла, что доктор совсем и не молится, а просто читает вслух «Стюарта Литтла» — нараспев, как молитву. — «Пора было ужинать. Он взял топор, ударил по стеблю одуванчика, открыл баночку рубленой ветчины и устроил себе легкий ужин — бутерброды с ветчиной и молоко одуванчика…» — бубнил доктор Заяц. У Ирмы защемило сердце — она очень любила доктора, но при упоминании о рубленой ветчине ей стало нехорошо. Она — по-прежнему на цыпочках — вернулась вниз, заглянула на кухню и достала из холодильника несколько сырых морковок, лежавших в миске среди кубиков подтаявшего льда. Ну когда же наконец он заметит ее, этот одинокий несчастный человек? Ирма с удовольствием поедала теперь орехи и сухофрукты; впрочем, свежие фрукты и сырые овощи она тоже ела с удовольствием. А из отваренной на пару (и довольно-таки вонючей) рыбы могла сотворить потрясающее кушанье, сдобрив рыбу имбирным корнем и черными бобами. Это блюдо однажды произвело на доктора Заяца столь сильное впечатление, что он, ошеломив Ирму (и всех знакомых), внезапно пригласил на импровизированный обед целую толпу своих студентов. Честно говоря, Заяц поступил так в тайной надежде, что Ирма приглянется кому-то из молодых людей и ей, может быть, даже назначат свидание. Она казалась доктору чрезвычайно одинокой, как, впрочем, и большая часть этих юных медиков, и он упорно не замечал, что «ассистентка» просто глаз с него не сводит. Зато это мигом заметили студенты, а поскольку Ирма и впрямь была лакомый кусочек, они решили, что Заяц с ней спит и им тут абсолютно ничего не светит. (А студентки единодушно решили, что экономка и доктор — два сапога пара.) В общем, из «сватовства» Ирмы ничего не вышло, зато всем очень понравилась паровая рыба с имбирем и черными бобами. А ведь у Ирмы имелось немало и других кулинарных рецептов. В собачий корм, предназначенный для Медеи, она добавляла умягчитель мяса, прочитав в какой-то брошюре — когда сидела в приемной у зубного врача, — что эта добавка заставляет собак отворачиваться даже от собственного кала. Медея, впрочем, сочла новую добавку восхитительной. Доктор Заяц часто посыпал птичий корм в тех кормушках, что были подвешены снаружи, красным перцем; по его словам, это делало корм несъедобным для наглых белок. Ирма, приняв эту выдумку к сведению, решила посыпать красным перцем и столь любимые Медеей собачьи какашки. Выглядело это весьма забавно — особенно эффектно смотрелись красные кучки на свежевыпавшем снегу. Но Медее перец показался несъедобным лишь в самый первый раз. К тому же особое внимание Ирмы к собачьим фекалиям во дворе доктору было неприятно. Он использовал куда более простой — а также и куда более спортивный — метод борьбы с патологическим пристрастием Медеи: старался первым подбежать к заветной кучке с клюшкой для лакросса и сбросить какашку в коричневый бумажный пакет. Но порой Ирме все же удавалось заметить, как он лихим движением направляет удар в белку, сидящую на дереве по ту сторону Браттл-стрит. И хотя доктор Заяц ни разу не попал, при виде его лихого замаха клюшкой сердце Ирмы пронзала сладостная боль. Впрочем, было еще рановато судить о том, сможет ли девушка, которую Хилдред называла «Никина стриптизерка», когда-либо найти путь к сердцу великого хирурга. Его коллег по клинике «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» тревожили более насущные вопросы: не сегодня-завтра имя доктора Заяца — которому едва лишь стукнуло сорок! — войдет в название знаменитой бостонской клиники, лучшей среди тех, что специализируются по хирургии верхних конечностей. Тогда название будет звучать так «Шацман, Джинджелески, Менгеринк, Заяц и партнеры». Естественно, это уязвляло гордость старого Шацмана, чья фамилия стояла в этом названии первой, хотя сам он давно уже был на пенсии. Подобная перспектива также вызывала страшное раздражение у ныне здравствующего брата того самого Джинджелески. Между прочим, когда тот самый Джинджелески был еще жив, компания называлась «Шацман, Джинджелески и Джинджелески» — тогда ни о каком Менгеринке еще и речи не шло! (Кстати, в частной беседе доктор Заяц как-то выразил серьезные сомнения, способен ли доктор Менгеринк вылечить хотя бы ноготь.) Менгеринк стал любовником Хилдред, когда та еще была замужем за Заяцем, и теперь презирал Заяца за то, что тот бросил жену и сына, хотя идея развода целиком принадлежала Хилдред. Между прочим, Заяц даже не подозревал, что Хилдред страшно хочется свести с ума не только его самого, но и доктора Менгеринка. А Менгеринку казалось, что в последнее время судьба стала к нему слишком жестока — происки Хилдред, успехи Заяца, имя которого вскоре, видимо, будут писать в названии компании следом за его собственным именем, оно появится и на бронзовой табличке у дверей клиники, и в правом верхнем углу официальных бланков. Коллеги Заяца отлично понимали: если первая в стране трансплантация руки пройдет удачно, останется радеваться уже и тому, что компанию не назовут «Заяц, Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры»! (А может, произойдет и что-нибудь похуже. Уж в Гарварде после такой операции Заяца непременно сделают профессором!) Одно к одному: теперь еще и «ассистентка» Заяца превратилась в этакий афродизиак постоянного действия! Впрочем, сам-то Заяц вечно был в таком мандраже, что и не смотрел на Ирму. А ведь перемену в ней заметил даже старый Шацман, ныне пребывающий на пенсии! Даже Менгеринк, которому пришлось дважды менять номер домашнего телефона, чтобы отвадить Хилдред, упорно ему названивавшую, «положил глаз» на резко похорошевшую Ирму. Ну, а Джинджелески сразу заявил: — Даже тот Джинджелески никогда не пропустил бы такую женщину! — Разумеется, он имел в виду своего покойного брата. Короче, даже покойник на смертном одре заметил бы, что экономка, или «ассистентка», доктора Заяца стала вдруг чрезвычайно сексапильной. Она и впрямь походила на «стриптизерку», в дневное время подрабатывавшую личным тренером. Интересно, как все-таки Заяц умудрился не разглядеть столь явной метаморфозы? Неудивительно, что при таком равнодушии доктора к окружающим его не помнили однокашники! Тем не менее, пока Заяц часами торчал в Интернете, выискивая потенциальных доноров и реципиентов верхних конечностей, никто в компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» не осмеливался называть его «тупицей» или «невеждой» и говорить, что вывесить адрес www.ruku.com — полнейшая глупость. Что бы ни ставили доктору в вину — собаку, жравшую собственный кал, патологическую тягу к знаменитостям, чахоточную худобу, наличие сынишки-доходяги, тянущего за собой клубок неразрешимых проблем, и непостижимую неспособность замечать, сколь удивительные перемены произошли с его «ассистенткой», — первоклассный хирург Никлас М.3аяц по-прежнему занимал главенствующую позицию среди трансплантологов верхних конечностей. Впрочем, сынишку доктора Заяца мало беспокоило, что одного из самых блестящих хирургов Бостона считают бесполым уродом. Какое дело шестилетнему малышу до профессиональных или сексуальных интересов и пристрастий отца, если он только-только начал понимать, что отец действительно его любит? Что же касается причин внезапно вспыхнувшей горячей симпатии между маленьким Руди и его странноватым отцом, то следует с благодарностью упомянуть об одной бессловесной четвероногой твари, большой любительницы есть собственное дерьмо, и о том, канувшем в далекое прошлое, музыкальном клубе Дирфилда, где Заяц впервые подумал, что умеет петь. (После внезапно сорвавшейся у него с языка песенки «Я Медея-дворняжка» они с сыном сочинили еще немало подобных стишков, до того глупых и непристойных, что нет никакой возможности приводить здесь образчики этого юмора.) Отметим также положительное влияние игры с таймером от кухонной плиты и чтения вслух книжек Э.-Б.Уайта. Хотелось бы сказать и пару слов о благотворной роли озорства, укрепившего родственные чувства между отцом и сыном. Бывший центровой игрок почувствовал вкус к озорству, когда впервые подцепил клюшкой для лакросса собачий кал и зашвырнул его в реку Чарльз. Сперва доктору никак не удавалось заинтересовать Руди игрой в лакросс, но постепенно отдельные и весьма завлекательные оттенки сей забавы и те возможности, которые она предоставляла, стали все больше нравиться мальчику — особенно во время прогулок с Медеей по берегам знаменитой реки. Представьте себе такую картину. Охотница за дерьмом натягивает поводок (согласно законам Кембриджа, собак, разумеется, полагалось водить только на поводке) и, таща за собой уважаемого доктора Заяца, устремляется к очередной кучке, но тут перед жадно нюхающим землю собачьим носом начинает скакать — да-да, именно скакать, в кои-то веки хоть немного занявшись физкультурой! — шестилетний Руди Заяц, выставив перед собой детскую клюшку для лакросса. Подхватить на бегу собачью какашку небольшой плетеной сеткой куда труднее, чем мяч для лакросса. (Какашки бывают разного вида и размера, а порой прилипают к траве, превратившись в лепешку, если кто-то неосторожно на них наступит.) Но у Руди был отличный наставник. А прыжки Медеи, рвущейся с поводка, вносили элемент соперничества, что как раз и требуется при обучении любому виду спорта — в том числе и «дерьмокроссу», как называли свою любимую игру отец с сыном. Кто угодно способен поддеть клюшкой для лакросса кучку собачьего дерьма, но попробуйте сделать это, когда вам в затылок дышит здоровенная собака, во что бы то ни стало стремящаяся это дерьмо сожрать! Известно, что в спорте сильный соперник не менее важен, чем хороший тренер. Не следует забывать также, что Медея была на добрых десять фунтов тяжелее Руди и запросто могла сбить его с ног. — Только не поворачивайся к ней лицом!.. Вот молодец! — кричал Заяц-старший. — Подцепляй, подцепляй! Не давай ей схватить первой! И все время помни, где у тебя река! Конечной целью, естественно, была река. Руди уже отлично владел двумя вариантами броска, которым научил его отец: обычным броском через плечо (либо длинной «свечой», либо настилом) и броском вбок, через руку, при котором иногда получались блинчики. Второй вариант Руди нравился больше, хотя он был довольно рискованным: клюшка с сеткой в момент броска находилась у самой земли, и Медея могла запросто перехватить и сожрать вожделенную добычу. — На середину, на середину отбивай! — как заправский тренер, наставлял своего отпрыска доктор Заяц, бывший центровой дирфилдской команды. — Целься под мост! — Но там же лодка, пап! — Ну и что, целься по лодке! — орал Заяц, но все же чуть тише, понимая, что отношения с гребцами у него и так натянутые. Следовавшие за каждым броском вопли разъяренных гребцов лишь придавали остроты этой увлекательной игре. Особенно вдохновляли доктора громогласные проклятия рулевых, усиленные мегафоном, хотя ему следовало бы соблюдать большую осторожность: рулевыми на многих шлюпках были девушки. Впрочем, сам Заяц неодобрительно относился к тому, чтобы девушки занимались греблей — как на двойках, так и восьмерках, — не важно, сидят ли они на веслах или управляют рулем. (Вот они, плоды раздельного обучения!) Что же касается того скромного вклада, который доктор Заяц вносил в давно начавшееся загрязнение окружающей среды и, в частности, реки Чарльз… то будем справедливы: он никогда не вступал в ряды «зеленых». И по старинке думал, что в реку Чарльз ежедневно сбрасывают и кое-что похуже собачьего кала. Зато благодаря столь хулиганской забаве росла и крепла любовь между несчастным отцом и его маленьким сыном. Но и усилия Ирмы, направленные на укрепление этой любви, также заслуживают всяческой похвалы, хотя сама Ирма особой чувствительностью не отличалась. Она, например, совершенно спокойно заявила, увидев знаменитый эпизод с Патриком Уоллингфордом: — Вот не знала, что львы могут так быстро что-то сожрать! А доктор Заяц, знавший о человеческих руках буквально все, не смог, глядя на телеэкран, сдержать горестный возглас: — Боже мой, она уже у него в пасти!.. Он ее уже сожрал! Целиком! Все, ее больше нет! Разумеется, Патрику Уоллингфорду, первому избраннику доктора Заяца на роль реципиента, отнюдь не повредило, что он успел стать знаменитостью, а жуткий сюжет с нападением львов видели миллионы телезрителей. И хотя сюжет этот длился всего секунд тридцать, а после трагедии прошло уже более пяти лет, от ночных кошмаров по-прежнему страдали десятки тысяч детей и бесчисленное множество взрослых. — Тридцать секунд кажутся вечностью, когда теряешь руку, — сказал Патрик Уоллингфорд. — Особенно если это твоя собственная рука. Все, кому приходилось общаться с Уоллингфордом, уже при первом знакомстве отмечали его редкое, какое-то мальчишеское обаяние. Женщин больше всего восхищали его глаза. Что же касается мужчин, то если прежде они завидовали Уоллингфорду, нанесенное ему увечье положило этому конец, хотя, как известно, мужчины склонны к зависти куда больше женщин. Отныне все — и мужчины, и женщины — единодушно находили Патрика Уоллингфорда неотразимым. Доктору Заяцу не нужно было нырять в Интернет, чтобы найти Патрика: он и так стоял первым в списке кандидатов на трансплантацию по единогласному решению всей бостонской команды. Но кто бы мог подумать, что по адресу www.ruku.com откликнется потенциальный донор! (Собственно, доктор Заяц, говоря о доноре, имел в виду свежий труп.) Однако этот донор был не только жив, но даже и не думал умирать! Письмо в компанию «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» прислала из Висконсина жена этого замечательного человека, миссис Отто Клаузен. Вот что она писала: «У моего мужа давно родилось желание пожертвовать свою левую руку Патрику Уоллингфорду, которого, как вы знаете, лев погрыз…» Правда, письмо от нее пришло в крайне неудачный для доктора Заяца день. Дело в том, что Медея умудрилась проглотить изрядный кусок шланга для поливки газонов, и потребовалось хирургическое вмешательство. Несчастной обжоре предстояло провести в ветеринарной лечебнице весь уик-энд, чтобы хоть немного прийти в себя после операции, но именно в эти выходные к отцу должны были привезти Руди. И если бы Медеи не оказалось дома, шестилетний малыш, невольная жертва развода, мог сильно огорчиться и даже впасть в прежнее состояние безутешной индифферентности, так что доктор решил: присутствие в доме собаки, даже накачанной наркотиками, все-таки лучше, чем ее отсутствие. Конечно, отцу и сыну пришлось отказаться от игры в «дерьмокросс», но им и без того забот хватило, ибо Медея все время порывалась слопать кетгут, с помощью которого ей были наложены швы. Конечно, доктор и Руди всегда могли развлечься надежной и никогда не надоедающей игрой в таймер и чтением не менее надежного и никогда не надоедающего Э.-Б.Уайта. А раз уж они остались дома, то Заяц решил за эти два дня коренным образом изменить диету Руди, хотя его диета и без того пребывала в состоянии вечных экспериментов. Короче говоря, письмо от миссис Отто Клаузен знаменитый хирург получил как раз в тот момент, когда совершенно ошалел от свалившихся на него хлопот, а потому и не заметил в этом очаровательном послании ни малейшего подвоха или особой неискренности. Жгучее желание как можно скорее испытать на прочность стенки кровеносных сосудов, а также мышечные и нервные волокна возобладало в душе доктора Заяца надо всем остальным; а послание супругов из Висконсина, не оставлявшее сомнений в серьезности их намерений, могло впоследствии создать клинике отличную рекламу. Тем более что они называли Уоллингфорда «самым достойным реципиентом руки Отто Клаузена». В общем, доктору отнюдь не показалось странным, что ему написала миссис Отто Клаузен (а не сам Отто Клаузен!). Сам Отто лишь подписал короткое послание, сочиненное его женой. Вскоре из Аплтона пришло второе письмо, в котором миссис Клаузен с гордостью сообщала, что Отто получил регистрационное удостоверение члена Ассоциации доноров штата Висконсин. «Впрочем, с нашей рукой дело обстоит немного иначе — я хочу сказать, это не обычное донорское заимствование органа», — писала миссис Клаузен. Руки и впрямь существенно отличаются от прочих органов человеческого тела, уж кто-кто, а доктор Заяц это понимал отлично. Но понимал он также, что Отто Клаузену всего тридцать девять лет и он отнюдь не стоит на пороге смерти; подходящий для донорства труп, надеялся доктор, появится все же раньше, чем донором станет сам Отто. Что же касается Патрика Уоллингфорда, то его страстное желание обрести новую руку и острая в ней потребность поставили бы его на первое место в списке лиц, нуждавшихся в подобной трансплантации, будь он даже не так знаменит. Все-таки Заяцу было вполне свойственно и простое сочувствие. Но, как и миллионы других телезрителей, он записал на видео трехминутный сюжет о нападении льва на Уоллингфорда. Эта трагическая история не только напоминала доктору любимые фильмы ужасов, но предвещала грядущую славу. Короче говоря, интересы Патрика Уоллингфорда и доктора Никласа МЗаяца неизбежно должны были столкнуться, и столкновение их с самого начала не сулило ничего хорошего. Глава 3 До знакомства с миссис Клаузен Представьте себе, каково это — вести программу новостей, пряча под столом уродливую левую культю! Первыми, естественно, возмутились телезрители с ампутированными конечностями: чего это Патрик Уоллингфорд так стыдится? Недовольны были даже те, у кого обе руки были на месте. «Будь же мужчиной, Патрик, — писала одна женщина. — Покажись нам». Когда у Патрика возникли проблемы с первым протезом, инвалиды с искусственными конечностями принялись критиковать его за то, что он неправильно этим протезом пользуется. Впрочем, столь же неуклюже он обращался и со всеми последующими протезами — Мэрилин как раз затеяла развод, и у него не хватало времени, чтобы поупражнять свою искусственную руку. Мэрилин постоянно внушала Уоллингфорду, что он «попросту уронил себя». Нет, она отнюдь не намекала на его увлечение другой женщиной; имелось в виду — при встрече со львом. По ее словам, Патрик вел себя трусливо и «ужасно немужественно». И она вновь повторяла, что физическая привлекательность ее супруга всегда сочеталась с «крайней незлобивостью, даже мягкотелостью». Видимо, она хотела сказать, что до сих пор не находила в облике Патрика Уоллингфорда ничего отталкивающего. («В болезни и здравии, но главное, в целости, — подумал Уоллингфорд. — Дефектный экземпляр ей не нужен».) Патрик и Мэрилин жили на Манхэттене на Шестьдесят второй улице, между Парк-авеню и Лексингтон-авеню. Естественно, теперь квартира принадлежала Мэрилин. Однако ночной портье по-прежнему считал хозяином квартиры Уоллингфорда. В голове у этого типа была такая каша, что он путался даже в собственном имени. Портье называл себя то Влад, то Влейд, а иногда почему-то Льюис. Но даже когда он становился Льюисом, в его чудовищном лонг-айлендском сленге проскальзывало что-то славянское. — Ты откуда родом, Влейд? — спросил его как-то Уоллингфорд. — Льюис. Округ Нассау, — отвечал Влад. В другой раз Уоллингфорд решил спросить иначе: — Скажи, Льюис… где ты родился? — В Нассау. Влад, мистер О'Нил. Отчего-то портье принимал Патрика Уоллингфорда за Пола О'Нила, с 1993 года игравшего правым нападающим в команде «Нью-Йорк Янкиз». (Оба они, и Уоллингфорд, и О'Нил, были высокие, темноволосые и по-мужски привлекательные, с крепким упрямым подбородком, но этим их сходство и ограничивалось.) Однако у портье, поистине великого путаника, заблуждения оказались на редкость устойчивыми. Впервые он принял Патрика Уоллингфорда за Пола О'Нила, когда последний был еще никому не известным игроком команды «Цинциннати Редз». — Я, возможно, и впрямь чем-то напоминаю вам Пола О'Нила, — признался Уоллингфорд в беседе с этим Владом, Влейдом или Льюисом, — но все же я Патрик Уоллингфорд, тележурналист. Поскольку Влад, Влейд или Льюис служил ночным портье, то с Патриком они всегда встречались поздним вечером или глубокой ночью. — Не беспокойтесь, мистер О'Нил, — заговорщицким шепотом отвечал портье. — Я никому не скажу! Непонятно почему, но этот таи, видимо, решил, что Пол О'Нил, профессиональный бейсболист из Огайо, завел в Нью-Йорке интрижку с женой Патрика Уоллингфорда! Во всяком случае, это было единственное, что Патрик сумел понять. Однажды ночью Патрик вернулся домой — это было еще в те времена, когда обе его руки были на месте, то есть задолго до развода, — и увидел, что Влад, Влейд или Льюис смотрит по маленькому черно-белому телевизору, установленному в привратницкой, спортивную передачу из Цинциннати — дополнительный тайм бейсбольного поединка между «Мете» и «Редз». — Видишь, Льюис, — сказал Уоллингфорд остолбеневшему портье. — Вот они, «Редз», сражаются в Цинциннати! А я стою здесь, перед тобой, и сегодня не играю. Так? — Да вы не беспокойтесь, мистер О'Нил, — с сочувствием прошептал портье. — Я никому не скажу! Но после потери руки Патрик Уоллингфорд стал куда более знаменит, чем Пол О'Нил. Мало того, Патрик потерял левую руку, а Пол О'Нил как раз и славился тем, что, будучи левшой, отбивал и подавал мяч именно левой. И уж конечно, этот Влад, Влейд или Льюис не мог не знать, что Пол О'Нил стал лучшим «бэтсменом» Американской лиги еще в 1994 году, после своего второго сезона в составе команды «Янкиз». За этот сезон ему удалось набрать 359 очков, так что игрок он был действительно классный. — А номер двадцать первый они когда-нибудь точно отправят на пенсию, мистер О'Нил! — заверил упрямый портье Патрика Уоллингфорда. — Можете быть уверены! После утраты левой руки и развода Патрик лишь однажды вернулся в свою бывшую квартиру на Шестьдесят второй улице — забрать одежду, книги и кое-что из того, что юристы именуют «личным имуществом». Разумеется, всем в доме, даже портье, было ясно, что Уоллингфорд с квартиры съезжает. — Не беспокойтесь, мистер О'Нил, — сказал портье Патрику. — Врачи сейчас такое делают… просто не поверите! Ужасно жаль, что он откусил вам не правую руку! Вы ведь левша, так что вам трудно придется… Ну, ничего, уж они для вас постараются! Что-нибудь да придумают, я уверен! — Спасибо, Влейд, — промолвил растроганный Патрик. С одной рукой он чувствовал себя в прежней квартире каким-то особенно слабым и растерянным. Как только он съехал, Мэрилин начала переставлять мебель, и Патрик изумленно озирался, пытаясь понять, где что теперь стоит, и то и дело налетал на диван, который передвинули на непривычное место. Все вещи выглядели чужими, и каждая напоминала готового к прыжку льва. — Я думаю, подавать мяч правой рукой вам будет проще, чем отбивать, — говорил между тем портье, обладавший тремя именами. — Надо ведь не просто замахнуться и ударить, а еще и прицелиться поточнее… Вам, конечно, скоро новую руку приделают, да пока к ней привыкнешь… Но пока что никакой новой руки, к которой требовалось бы привыкать, у Патрика не было; а протезы никуда не годились. И ему ужасно действовали на нервы бесконечные гадости, которые распространяла о нем бывшая жена. — Я к тебе ничего не чувствовала, — твердила Мэрилин. — И в постель с тобой меня не тянуло. — Она, конечно, лгала, выдавая желаемое за действительность. (Мол, не больно-то и хотелось!) — А теперь, без руки, ты просто в калеку превратился! Круглосуточный информационный канал так и не позволил Уоллингфорду утвердиться в качестве ведущего. Его без конца перемещали по сетке передач — с утреннего выпуска новостей на дневной, затем на последний вечерний и, наконец, на ночной, буквально предрассветный, который, по мнению Уоллингфорда, смотрели только страдающие бессонницей или работающие в ночную смену. На экране телевизора он выглядел каким-то чересчур подавленным и несчастным. Зрителям хотелось, чтобы человек, которому отгрыз руку сам царь зверей, взирал на простых смертных надменно и вызывающе, но затравленный взгляд Патрика выражал лишь настороженность и бессильную покорность. И хотя Уоллингфорда никто не мог бы назвать неполноценным мужчиной — он только мужем был неполноценным, — утрата руки неожиданно пробудила в нем жалость к себе, и на лице его появилась печать молчаливой жертвенности. Впрочем, страдальческий вид вряд ли сказался на его взаимоотношениях с женщинами — теперь в его жизни существовали только другие женщины, а не законная жена. Ко времени завершения бракоразводного процесса продюсеры Уоллингфорда почувствовали, что уже оградили себя от обвинений в дискриминации инвалида: возможностей выступить в роли ведущего у Патрика было предостаточно. Однорукого Патрика вернули к менее заметной роли телерепортера и, что было гораздо хуже, постоянно поручали ему брать интервью у всяких извращенцев и при-дурков. И поскольку «канал международных катастроф» отличался стойкой приверженностью к показу всевозможных актов насилия и человеческих страданий, то несметное множество калек и уродов, мелькавших на экране, придавали новому облику Патрика Уоллингфорда своеобразную завершенность: это был человек сломленный, раздавленный случившимся с ним несчастьем. Выпуски новостей строились, разумеется, вокруг сюжетов, посвященных различным бедам и катастрофам. Так почему было не бросить Уоллингфорда на создание таблоидов — той бульварщины, что служит прослойкой для новостных репортажей? Ему без конца поручали снимать глупейшие и не слишком пристойные сюжеты: о браке, продолжавшемся менее суток, или о том, как муж после восьми лет супружества обнаружил, что его жена — мужчина. Патрик Уоллингфорд сделался лицом этого канала, то есть снимал репортажи о самых скандальных событиях. Например, освещал столкновение туристического автобуса с моторикшей в Бангкоке; две женщины, погибшие в результате этой аварии, оказались таиландскими проститутками, ехавшими в экзотическом экипаже к месту своей постоянной работы. Патрик взял интервью у родственников погибших, а также у их бывших клиентов. Первые от вторых почти не отличались, и все, как один, таращились на обрубок его левой руки или на протез. Все, точно сговорившись, смотрели только туда. И Патрик всех их одинаково ненавидел. Кстати, Интернет он тоже ненавидел. С его точки зрения, Интернет служил подспорьем для ленивых журналистов, которые довольствуются сведениями, полученными из вторых рук. Журналисты всегда обворовывали друг друга, но теперь, с помощью Интернета, это стало даже чересчур просто. Злобная Мэрилин, тоже журналистка, как раз была из этой когорты. Она очень гордилась тем, что «пишет профили» известных писателей, знаменитых актеров и актрис. (Нечего и говорить, что печатные журналистские материалы она ценила гораздо выше телесюжетов.) Но, по правде сказать, бывшая жена Патрика, готовясь к беседе с тем или иным писателем, книг его не читала — некоторые действительно были чересчур толстыми, — а просматривала интервью, взятые другими журналистами. Что же касается актеров и актрис, то Мэрилин и не думала смотреть фильмы, в которых те снимались, а самым бессовестным образом черпала информацию в кинообозрениях. Питая определенную неприязнь к Интернету, Уоллингфорд никогда не читал материалов, которые вывешивались на сайте www.ruku.com, и даже не слышал о компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры», пока ему не позвонил доктор Заяц. Заяц уже знал о неудачных попытках Патрика использовать различные протезы, не только о происшествии в такси (об этом случае много писали): искусственную руку Уоллингфорда защемило захлопнувшейся задней дверью, после чего водитель бодро проехал еще пару кварталов. Доктор знал также историю с ремнем безопасности в самолете. Уоллингфорд отправился в Берлин, чтобы взять интервью у одного свихнувшегося типа, который подорвал на Потсдамской площади свою собаку и был задержан. (Этот моральный урод прилюдно признался, что, протестуя против возведения над Рейхстагом нового купола, привязал взрывчатку к ошейнику собаки и хотел пустить ее на стройку, но добежать она не успела.) В общем, Патрик Уоллингфорд сделался репортером, который демонстрирует на телеэкране как превратности судьбы, так и проявления отчаянной человеческой глупости. Порой из проезжавших мимо такси вслед ему неслось: — Эй, львиные объедки! А рассыльные на своих велосипедах радостно кричали, выплюнув свисток, который вечно держали во рту: — Привет, бедолага! Еще хуже было то отвращение, которое внушала ему работа; он утратил всякое сочувствие к жертвам несчастных случаев и членам их семей, и это здорово ощущалось, когда он брал у них интервью. А потому, хоть его и не увольняли — ведь он получил увечье во время съемок и в случае увольнения мог запросто подать в суд, — просто махнули на него рукой. Как журналист он скатывался все ниже, и теперь в его репортерских заданиях не было даже намека на какие-либо чрезвычайные происшествия. Например, ему поручили слетать в Токио и сделать материал об одной конференции, спонсированной консорциумом японских газет, тема которой особенно его удивила: «Будущее женщин». Тут уж явно катастрофами не пахло! Но сама по себе идея послать на подобную конференцию Патрика Уоллингфорда… Что ж, женщины в нью-йоркской редакции трещали об этом на каждом углу. — Ты прикинь, Пат, скольких еще ты там уложишь в постель! — поддразнивала его одна из сотрудниц, — Что ты, дорогая, больше-то уж, кажется, просто некуда? — весело откликались остальные дамы, и все покатывались со смеху. — А я слышала, — заметила одна, — что женщин в Японии ни во что не ставят. Зато тамошние мужчины то и дело таскаются в Бангкок к проституткам и ведут себя как настоящие скоты! — В Бангкоке все мужчины ведут себя как настоящие скоты, — возразила сотрудница редакции, которая не раз там бывала. — А ты, Пат, бывал в Бангкоке? — спросила у Патрика ее соседка, прекрасно зная, что он там был — причем с нею вместе. Просто ей захотелось напомнить ему о том, что в редакции было известно каждому. —А в Японии, Пат? — спросила его другая сотрудница, когда стих очередной приступ всеобщего веселья. — В Японии ты бывал? — Нет, ни разу, — сказал Уоллингфорд. — И с японкой я ни разу не спал. За эти слова его, разумеется, тут же назвали свиньей, но, в общем, любя. Потом сотрудницы снова разбрелись по своим местам, оставив Патрика наедине с Мэри, одной из самых молодых сотрудниц нью-йоркского бюро. (И одной из немногих, с кем Патрик еще не спал.) Увидев, что они остались одни, Мэри легонько коснулась левого предплечья Патрика — в том самом месте, где его изуродованной руки касались исключительно женщины. — Ты же знаешь, они тебя просто дразнят! — сказала Мэри. — Любая завтра же помчалась бы с тобой в Токио, только свистни. Патрик уже и раньше подумывал, как бы с ней переспать, но всегда что-то мешало — то одно, то другое. — А ты бы полетела со мной, если бы я тебя попросил? — Я замужем, — покачала головой Мэри. — Знаю, — кивнул Патрик. — И я жду ребенка! — Мэри вдруг залилась слезами и убежала следом за остальными сотрудницами нью-йоркского бюро, оставив Уоллингфорда размышлять о том, что все-таки лучше предоставить женщине возможность самой сделать первый шаг. И в этот момент ему позвонил доктор Заяц. Манера говорить с незнакомыми людьми у доктора Заяца была, если можно так выразиться, совершенно хирургическая. — В общем, как только у меня будет подходящая рука, я сразу же дам вам знать, и вы ее получите, — заверил Патрика доктор Заяц. — Если, конечно, захотите. — Ну, почему же не захочу? Если эта рука будет вполне здоровой… — Естественно, она будет совершенно здоровой! — воскликнул Заяц. — Неужели я стану пришивать вам больную руку? — Когда? — только и спросил Патрик. — Тут торопиться нельзя. Сразу найти руку, идеально вам подходящую, попросту невозможно! — заявил Заяц. — Ну да, понимаю. Вряд ли я пришел бы в восторг, скажем, от женской руки или руки старика, — вслух высказал свои сомнения Патрик. — Вы правы, искать подходящую руку — дело специалиста, — согласился Заяц. — Да я-то прав, только левой руки у меня не хватает! — решил пошутить Патрик. — Ну, разумеется! — чуть раздраженно воскликнул Заяц. — Я имел в виду подходящего донора! — О'кей, — сказал Патрик — Но никаких дополнительных условий! — Условий? — изумился Заяц. Что, черт возьми, имеет в виду этот репортер? Какие дополнительные условия может выдвигать донорская рука? Патрик же меньше всего думал о донорской руке. Мысли его были заняты другим: в день открытия конференции придется произнести речь, как он только что узнал от начальства, и вряд ли он сумеет написать ее, пока не сядет в самолет. А потому Патрик и не заметил, как нелепо звучат его слова о «дополнительных условиях». Обычная реакция телевизионщика: сказать первое, что придет в голову, но только не молчать. (Вроде того, что он ляпнул Бригитте: «Немецкие девушки у нас сейчас очень популярны».) Впрочем, доктор Заяц был счастлив: инициатива в этом деле с пересадкой руки оказалась — извините за дурацкий каламбур — полностью в его руках. Глава 4 Японская интерлюдия «Видно, это какой-то рок», — думал впоследствии Уоллингфорд, вспоминая свои поездки в Азию. В Индии он потерял руку. А в Японии? Его командировка в Токио, еще не начавшись, пошла наперекосяк — если принять за отправную точку идиотское предложение, которое он все-таки сделал Мэри. Уоллингфорд и сам считал, что поступил как последний дурак. Обидел молоденькую беременную женщину, которая недавно вышла замуж, чьей фамилии и вспомнить не может! Зато он помнил взгляд, которым Мэри одарила его напоследок И вовсе не потому, что она такая уж красотка, хотя она, конечно, была очень хорошенькая и он не мог не обратить на нее внимания. Просто по глазам ее Уоллингфорд понял, что интрижка с ней способна нанести ему куда более серьезный ущерб, чем обычные сплетни; в прекрасных глазах Мэри таилась злоба, искавшая выхода, жестокость, глубину которой трудно было определить. Затем, уже в самолете, летевшем в Токио, Патрик принялся сочинять свою речь. Как это ни смешно, но именно ему, разведенному и не собирающемуся более вступать в брак мужчине, эдакому незадачливому селадону (он снова подумал о беременной Мэри), придется открывать конференцию на тему «Будущее женщин», да еще в Японии, где незыблемо правило: «Женщина, знай свое место!» Между прочим, Уоллингфорд не умел ни писать, ни произносить речей; он привык обращаться к публике, имея перед глазами бегущие строчки телесуфлера. (Текст к телесюжетам писали другие.) Но, если внимательно прочесть список участниц конференции, — исключительно женщин! — может быть, удастся отыскать несколько лестных слов в адрес каждой, а этого вполне достаточно для вступительной речи. Увы, читая список имен, он убеждался в том, что ему решительно нечего сказать о профессиональных достижениях участниц женской конференции. Кое-что он знал лишь об одной из них, и самый большой комплимент, который сейчас приходил ему в голову — что он с удовольствием с нею переспал бы, хотя видел ее только на экране телевизора. Патрику всегда нравились немки. Например, та женщина-звукооператор, не носившая бюстгальтера, что входила в их съемочную группу в Гуджарате; та блондинка, которая, потеряв сознание, упала прямо в тележку с сырым мясом; та предприимчивая Бригитта, чье имя пишется с двумя «т». А эту немку, участницу токийской конференции, звали Барбара, ее имя невозможно написать с ошибкой. Она, как и сам Уоллингфорд, была тележурналисткой, но, в отличие от него, куда более успешной, чем знаменитой. Барбара Фрай вела утренний выпуск новостей на канале ZDF. Ее отличал звучный, хорошо поставленный голос, осторожная улыбка и тонкие губы. Пепельные волосы до плеч она аккуратно заправляла за уши. У нее было красивое лицо с гладкой кожей и высокими скулами; в мире Уоллингфорда такое лицо сочли бы просто созданным для телевидения. На экране Барбара Фрай всегда появлялась в брючном костюме — черном или темно-синем, весьма напоминавшем мужской; она никогда не надевала под пиджак ни блузок, ни рубашек, с удовольствием демонстрируя красивые шею и грудь, а также совершенно прелестные ключицы — и, надо сказать, имела на это полное право. В ушах она обычно носила изящные маленькие сережки-гвоздики — чаще всего с изумрудами или рубинами, насколько мог судить Патрик, а он неплохо разбирался в женских украшениях. Но если перспектива познакомиться в Токио с Барбарой Фрай и внушала некие надежды, то вряд ли он мог рассчитывать, что Барбара или кто-то другой из участниц конференции поможет ему написать проклятую речь. В списке значилась также кинорежиссер из России — Людмила Словабода. (Мы не во всем полагаемся на фонетическое чутье Патрика, так что будем звать ее просто Людмила.) Фильмов ее, впрочем, Уоллинг-форд никогда в жизни не видел. Среди участниц обнаружилась датская писательница по фамилии Йенсен, имя которой в тех материалах, которые вместе с приглашением получил от японцев Патрик Уоллингфорд, писалось тремя различными способами: Бодиль, Бодайль и Водил (ударение на «о»). Уоллингфорд посчитал, что правильнее Бодиль — ударение на «и» — но был в этом не совсем уверен. Должны были приехать в Японию и англичанка-экономист с хрестоматийным именем Джейн Браун, и китаянка-генетик, и кореянка — специалист по инфекционным заболеваниям, и голландка-бактериолог, и представительница Ганы, сфера деятельности которой называлась то «проблемой нехватки продовольствия», то «помощью голодающим во всем мире». Нечего было и надеяться, что Уоллингфорд сумеет произнести их имена; он даже и пробовать не собирался. Список участниц конференции оказался очень длинным; все были высокими профессионалами — за исключением, пожалуй, одной американской писательницы, называвшей себя «радикальной феминисткой». Уоллингфорд о такой писательнице никогда даже не слышал. Вряд ли к профессионалам можно было отнести и бесчисленное множество японок, представлявших расплывчато-гуманитарные сферы деятельности. Патрик всегда особенно неуютно чувствовал себя в обществе женщин-поэтов и женщин-скульпторов. Наверно, неправильно называть их поэтессами и скульпторшами, но про себя он называл их именно так. (И, если честно, в душе считал большую часть артистов и художников настоящими мошенниками, вроде уличных торговцев, которые стремятся всучить вам какую-то липу.) И все же — как быть со вступительной речью? Впрочем, Патрик не то чтобы совсем растерялся; не зря он все-таки столько лет прожил в Нью-Йорке и столько раз тосковал на официальных приемах и торжественных обедах — он прекрасно представлял себе, какую чушь несут устроители подобных церемоний. И Патрик решил последовать примеру упомянутых краснобаев и накормить участниц конференции этаким «винегретом» из более или менее остроумных и модных, но довольно пустых высказываний и анекдотов — в общем, выехать за счет того неискреннего и самоуничижительного юмора, когда оратор с кажущейся легкостью выставляет на посмешище себя самого. Как же он ошибся! Может, начать так «Я чувствую себя крайне неуверенно, выступая перед столь выдающейся аудиторией, ведь моим единственным и весьма скромным достижением можно считать незаконное прикармливание льва моей собственной левой рукой. Это случилось пять лет назад в Индии…» Такая шутка наверняка разобьет ледок настороженности. Однажды она даже вызвала громкий смех — во время последнего публичного выступления Уоллингфорда, которое, собственно, и выступлением назвать было нельзя, это был тост в честь спортсменов-олимпийцев за обедом в главном спортивном клубе Нью-Йорка. Но токийская аудитория оказалась куда более твердым орешком. События развивались так японская авиакомпания потеряла чемодан Уоллингфорда с одеждой, что и задало тон всей поездке. Сотрудник авиакомпании старательно успокаивал Патрика: — Ваш чемодан ретит на Фириппины! Вернется завтра! — А вы точно знаете, что он летит на Филиппины? — Да, страшнее всего, туда, сэр, — ответил чиновник Во всяком случае, так показалось Патрику. На самом же деле японец сказал. «Да, скорее всего, туда, сэр», а Уоллингфорд просто не расслышал. (У Патрика была совершенно детская и довольно обидная привычка передразнивать иностранцев, говоривших по-английски; привычка, конечно, скверная, но ничего поделать с собой он не мог — как не мог не смеяться, когда кто-нибудь спотыкался или падал.) Чиновник прибавил: — Потерянный на этом рейсе багаж всегда отправряется на Фириппины. —  Всегда? — переспросил Уоллингфорд. — И назавтра возвращается обратно, — с достоинством ответствовал чиновник. Из аэропорта в гостиницу предстояло лететь на вертолете, заказанном японской стороной. Устроители конференции обо всем позаботились. — Ах, Токио в сумерки!.. Разве может что-то сравниться с этим? — промолвила в вертолете соседка Патрика, особа весьма сурового вида. Он не заметил, что она летела с ним из Нью-Йорка — возможно, потому, что она носила очки в тяжелой черепаховой оправе, которые ей удивительным образом не шли, и в самолете Уоллингфорд в лучшем случае скользнул по ее лицу равнодушным взглядом. (Разумеется, она-то и оказалась американской писательницей и «радикальной феминисткой».) — Вы, наверное, шутите? — неуверенно спросил Патрик. — Я всегда шучу, мистер Уоллингфорд, — откликнулась она. И представилась, коротко и крепко пожав ему руку: — Эвелин Арбутнот. Я вас по руке узнала — по той руке. — А что, ваш багаж тоже отправили на Филиппины? — поинтересовался Патрик. — Посмотрите на меня внимательно, мистер Уоллингфорд, — наставительным тоном отвечала она. — Я очень собранный человек Мои вещи авиакомпании не теряют! Возможно, он недооценил миссис Арбутнот, следовало бы найти и прочесть хоть одну из ее книг. Но в ту минуту под ними расстилался Токио. Патрик заметил, что у многих гостиниц и офисов на крыше имеются посадочные площадки, и над ними кружат вертолеты, заходя на посадку или взлетая. Как будто началось вторжение с воздуха, и марево, висевшее над огромным городом, переливалось всеми оттенками быстро гаснувшего заката — от нежно-розовых до кроваво-красных. Уоллингфорд представил себе, что вертолетные площадки на крышах — это мишени, и все пытался определить, какую же выберет их вертолет. — Япония… — безнадежным тоном произнесла Эвелин Арбутнот. — Так Япония вам не нравится? — удивился Патрик. — Нравится, не нравится — какая разница? Мне вообще нигде не нравится, — заявила она. — Но в Японии наиболее остро стоит проблема взаимоотношений мужчин и женщин. — Ах, вот оно что! — только и вымолвил Патрик. — Вы ведь никогда здесь не были, верно? — спросила она. Он только головой покачал, а она продолжала: — Бедолага! Вам и не следовало сюда приезжать! — А сами-то вы зачем сюда прилетели? — спросил задетый за живое Уоллингфорд. С каждым неприязненным словом она, пожалуй, нравилась ему все больше. Он уже находил весьма интересным и ее лицо, почти квадратное, с высоким лбом и широким подбородком, и короткие, аккуратно подстриженные седеющие волосы, плотно, точно шлем воина, облегавшие голову. Она была невысокой и с виду довольно крепкой; одежда скорее скрадывала, чем подчеркивала достоинства ее фигуры: на ней были черные джинсы и свободная джинсовая рубаха с мужской застежкой, немного мятая и, видимо, очень мягкая от многочисленных стирок Уоллингфорд сумел догадаться — хотя это и было непросто, — что грудь у нее небольшая и бюстгальтером она явно пренебрегает. На ногах у нее красовались удобные, хотя и довольно грязные, кроссовки, которые она поставила на спортивную сумку, лишь частично уместившуюся под сиденьем. Эту сумку на широком длинном ремне можно было носить через плечо, и выглядела она весьма увесистой. Миссис Арбутнот было, по оценке Патрика, около пятидесяти, а может, и за пятьдесят; в поездки она явно брала с собой больше книг, чем нарядов. На лице ее он не заметил никаких следов косметики, на ногтях — никакого лака; колец или иных украшений она также не носила. Руки у нее были очень чистые и маленькие, с короткими пальчиками и обкусанными буквально «до мяса» ногтями. — Зачем я прилетела сюда? — повторила она вопрос Патрика. — Я всегда приезжаю туда, куда меня приглашают. Во-первых, я получаю не так уж много приглашений, а во-вторых, мне всегда есть что сказать. Но вам-то сказать нечего, не так ли, мистер Уоллингфорд? Я даже представить себе не могу, зачем вам вообще понадобилось лететь в Токио, тем более — на конференцию о будущем женщин! С каких это пор подобная тема стала относиться к разряду новостей? Или, если уж на то пошло, таких событий, о которых способен поведать миру репортер, которого лев погрыз? Вертолет снижался. Уоллингфорд, глядя на растущие круги мишеней, безмолвствовал. — И зачем только я сюда прилетел? — наконец пробормотал он себе под нос, повторяя вопрос, заданный им миссис Арбутнот, и пытаясь таким образом выиграть время на обдумывание ответа. — А я скажу вам зачем, мистер Уоллингфорд. — Эвелин Арбутнот положила ему на колено свою маленькую, но удивительно сильную руку и довольно сильно стиснула пальцы. — Вы прилетели в Токио, зная, что сможете здесь познакомиться с женщинами! Верно? Итак, она из тех, кто терпеть не может журналистов или же меня, Патрика Уоллингфорда, думал он. Патрик весьма болезненно реагировал на обе эти фобии, кстати сказать, весьма распространенные. Ему очень хотелось сказать миссис Арбутнот, что прилетел он в этот чертов Токио в качестве обыкновенного репортера с самым обыкновенным заданием, но решил от подобных объяснений воздержаться, подавив очередную свою слабость — стараться во что бы то ни стало завоевать симпатию тех, кому он неприятен. Между прочим, именно благодаря этой слабости он и приобрел столько друзей и знакомых. Правда, никто из них не был ему по-настоящему близок. Да и представителей мужского пола среди них насчитывалось маловато. (У Патрика было слишком много любовниц, мужья которых ему в приятели явно не годились.) Вертолет тряхнуло: они сели. Открылась дверца, и шустрый коридорный, поджидавший их на крыше, бросился вперед с тележкой для багажа. Но никакого багажа не оказалось, если не считать спортивной сумки миссис Арбутнот, которую она предпочла вести сама. — Никаких чимоданов? Никакого багажа? — допытывался коридорный у Уоллингфорда, который все обдумывал, как бы ему получше ответить миссис Арбутнот. — Мой чемодан по ошибке отправили на Филиппины, — сказал он коридорному, чересчур медленно и четко выговаривая слова. — Ничего страшного! Завтра обратно приретит! — воскликнул коридорный. — Миссис Арбутнот, — наконец изрек Уоллингфорд, — уверяю вас чтобы познакомиться с женщинами, мне совсем не нужно лететь на женскую конференцию, да еще в Токио! С женщинами я могу познакомиться где угодно. — Ну, еще бы! — Похоже, у Эвелин Арбутнот мысль об этом восторга не вызвала. — Когда угодно и где угодно. Меняете женщин, как перчатки! «Вот сука!» — выругался про себя Патрик. А ведь эта особа уже начинала ему нравиться! В последнее время настроение у него было на редкость паршивое, да и миссис Арбутнот, в общем-то, сумела положить его на лопатки. Впрочем, несмотря на ее инсинуации, Патрик Уоллингфорд все же считал себя хорошим парнем. Опасаясь, что пропавший чемодан с одеждой не успеют вовремя прислать с Филиппин и ему не в чем будет выступать на открытии конференции «Будущее женщин», Уоллингфорд на всякий случай отправил одежду, в которой летел из Нью-Йорка, в прачечную, и ему пообещали к утру все вернуть. Во всяком случае, Патрик очень на это надеялся. Но теперь возникла другая проблема: ему совсем нечего было надеть, а японские журналисты, устроители конференции (сплошь мужчины!), поочередно звонили ему в номер, приглашая выпить или пообедать. Он говорил всем, что очень устал и есть не хочет. Устроители реагировали вежливо, но было ясно, что они разочарованы. Им явно не терпелось увидеть его обрубок — ту руку, как сказала Эвелин Арбутнот. Уоллингфорд опасливо изучал меню, собираясь заказать еду в номер, когда позвонка миссис Арбутнот. — Вы где обедаете? — спросила она. — Или, может, в номер еду заказали? — А что же это вас никто в ресторан не пригласил? — в свою очередь осведомился Патрик — Мне-то японцы все время звонят и приглашают, да я никуда выйти не могу — отдал в прачечную ту одежду, в которой прилетел. На всякий случай. Вдруг мой чемодан завтра с Филиппин не вернется? — А меня вот никто никуда не приглашает, — сказала миссис Арбутнот. — Впрочем, я ведь не знаменитость, даже не журналистка. Мне свиданий не назначают. Уоллингфорд вполне мог в это поверить, но вслух сказал: — Что ж, я бы с удовольствием пригласил вас к себе, вот только надеть мне решительно нечего. Разве что махровым полотенцем обмотаться. —А вы горничную вызовите, — посоветовала Эвелин, — и скажите, что вам нужен халат. Мужчины не умеют сидеть в полотенце. — Она продиктовала Патрику свой телефон, велела перезвонить, когда принесут халат, и пообещала между тем заглянуть в меню. Когда Уоллингфорд позвонил горничной, женский голос ответил ему: — Простите, сэр, но карат нет. — Во всяком случае, так послышалось Патрику. Он перезвонил миссис Арбутнот, сообщил ей то, что услышал от горничной, и почтенная дама еще раз удивила его, сказав: — Карат нет — моя не придет. Патрик подумал, что она шутит. — Не беспокойтесь, — пробормотал он, — я постараюсь не расставлять ноги. Или, если хотите, могу даже двумя полотенцами обмотаться! — Да дело вовсе не в вас, а во мне самой! — возразила Эвелин Арбутнот. — Я сама виновата. Никак не ожидала от себя такой слабости. И очень себя за это корю. — Помолчав, она добавила: — Простите, сэр, но карат-то нет! — И повесила трубку. Зато пришла горничная и вместо халата принесла Уоллингфорду зубную щетку и маленький тюбик зубной пасты. В Токио довольно сложно попасть в неприятное положение, даже если носишь набедренную повязку из махрового полотенца. И все же Уоллингфорд нашел, во что вляпаться. Поскольку есть ему не очень хотелось, он позвонил не официанту, а массажисту — в списке гостиничных услуг это называлось «Лечебный массаж». И совершил большую ошибку. — Два женьшеня? — спросил на том конце провода мужской голос. Так по крайней мере послышалось Патрику, но все же он понял, о чем идет речь. — Нет, нет… не «две женщины», а просто массажист, — попытался он разъяснить. — Один массажист. Я ведь мужчина, и я один… — Два женьшеня? — вкрадчиво переспросил невидимый собеседник. — Да все равно! — махнул рукой Уоллингфорд. — Это что, шицзу? — Два женьшеня или ничего! — сказал японец угрожающим тоном. — О'кей, о'кей, — покорился Патрик. Он открыл банку пива из мини-бара и стал ждать, завернувшись в махровое полотенце. Вскоре в его дверь постучались две женщины. Одна из них внесла столик с отверстием, прорезанном на одном конце столешницы — видимо, для лица лежащего пациента. Столик напомнил Патрику о средневековой камере пыток; к тому же руки у женщины были как у боксера. У другой — она принесла несколько подушек и одеяло — ручищи тоже были о-го-го. — Привет, — сказал Уоллингфорд. Женщины, подозрительно взглянув на него, уставились на обмотанное вокруг бедер полотенце. — Шицзу? — спросил Патрик. — Нас двое, — сообщила одна из женщин. — Это точно, — подтвердил он, не понимая, зачем они явились вдвоем. Чтобы побыстрее сделать массаж? Или удвоить цену? Патрика сунули носом в отверстие, и он уставился на босые ноги той массажистки, которая изо всех сил надавила локтем ему на шею; а вторая — то ли локтем, то ли коленкой, — уперлась ему в крестец. И тогда Патрик, собравшись с духом, спросил напрямик: — А почему вас двое? Он страшно удивился, когда мускулистые массажистки захихикали, точно малолетки. — Чтоб не изнасировари, — пояснила первая. — Два женьшеня — никакого насирия, — поддержала ее вторая. Пальцы, локти и колени вдавливались все глубже процедура оказалась довольно болезненной. Но сильнее всего задело Патрика их предположение — неужели он способен так низко пасть, чтобы изнасиловать массажистку! (Опыт его общения с женщинами все же укладывался в определенные рамки: женщины сами стремились завлечь его в постель.) Когда массажистки ушли, Уоллингфорд едва мог пошевелиться. Он с трудом добрел до туалета, помочился и почистил зубы, а потом рухнул в постель. Недопитая банка пива так и осталась на прикроватном столике. Надо бы убрать, подумал он, иначе вонь завтра будет страшная, но подняться снова уже не было сил. Он напоминал себе спущенный воздушный шарик. Мгновенно уснув, Уоллингфорд проснулся утром в том же положении — на животе, вытянув руки вдоль тела и прижавшись правой щекой к подушке, а носом уткнувшись в левое плечо. Он встал, чтобы открыть дверь официанту, принесшему завтрак, и убедился, что не может повернуть головы. Шею будто заклинило; теперь он мог смотреть только влево. Хорош же я буду, когда придется речь толкать, сказал себе Патрик Впрочем, сперва еще требовалось умыться и позавтракать — испытание не из легких, когда взгляд упирается в левое плечо. Труднее всего ему далась чистка зубов — он мог делать это только своей единственной, правой рукой, а голова его при этом была сильно повернута влево, да и принесенная горничной зубная щетка оказалась чересчур маленькой и с очень короткой ручкой. Хорошо хоть чемодан вовремя вернулся из путешествия на Филиппины, поскольку из прачечной, конечно же, позвонили и принялись извиняться: одежда не готова, потому что ее «порожири куда-то не туда». — Ничего не потеряри, просто порожири не туда! — надрывался голос в трубке. — Простите, сэр! Когда же Уоллингфорду наконец удалось открыть чемодан (не без труда, поскольку перед глазами неизменно маячило левое плечо), то оказалось, что и сам чемодан, и все его содержимое порядком отдавали мочой. Он тут же бросился звонить в авиакомпанию. — Значит, вы торько что вернурись с Фириппин? — спросил очередной японский чиновник. — Нет, но оттуда только что вернулся мой чемодан! — рассердился Уоллингфорд. — Ну, тогда все понятно! — радостно воскликнул чиновник — У них там собаки, которые наркотики вынюхивают, часто ходят на сумки пассажиров! — Патрику послышалось «сходят с ума от инжира», но смысл сказанного он уловил: филиппинские служебные собаки от души помочились на его одежду! — Но почему они выбрали именно мой чемодан?! — Этого мы не знаем, — сказал чиновник — Но так иногда сручается. Нужно же собаськам где-то пописать, не правда ри? Совершенно обескураженный, Уоллингфорд рылся в чемодане, надеясь обнаружить хоть одну рубашку и брюки, от которых не слишком разит собачьей мочой. Затем весьма неохотно отослал остальную одежду в прачечную, заклиная приемщика не терять и не «красть не туда» хотя бы эту одежду, ибо она у него последняя. — Так другая тоже не потерярась! — снова завопил японец. — Ее просто не туда порожири! (На этот раз он не прибавил даже «простите, сэр»!) Сознавая, какой от него исходит аромат, Патрик без особой радости отправился на конференцию в одном такси с Эвелин Арбутнот и всю дорогу сидел, самым неприличным образом от нее отвернувшись. — Вы вправе сердиться на меня, — мягко сказала Эвелин, — но вам не кажется, что вы ведете себя как ребенок? Ну что вы все время от меня отворачиваетесь? — И, подозрительно потянув носом, заглянула под сиденье, словно искала там спрятавшуюся собаку. И тогда Уоллингфорд рассказал ей все: про женьшеневый массаж («эту пытку, которую мне устроили две японки, настоящие палачи!»), про несчастную шею, которую заклинило намертво, и про филиппинских собак, насквозь прописавших его чемодан с одеждой. — Вас можно слушать часами! — воскликнула миссис Арбутнот, и Патрик, не оборачиваясь, представил себе ее насмешливую улыбку. Ну, а затем последовало его выступление. Он зачитал свою речь, самым нелепым образом стоя в стороне от кафедры и поглядывая через левое плечо на свой обрубок, который видел куда лучше, чем текст выступления, написанный, кстати, весьма неразборчиво. А поскольку ему пришлось повернуться к залу левым боком, отсутствие у него левой руки особенно бросалось в глаза, и какой-то острослов написал даже, что Уоллингфорд «извлекает выгоду из недостающей конечности». (Западные журналисты эту «недостающую конечность» чаще называли «отсутствующей» или просто «культей».) Более великодушные японские журналисты, присутствовавшие на его выступлении — в основном мужчины, представители принимающей стороны, — назвали его, так сказать, левосторонний способ общения с аудиторией «провокационным» и «невероятно холодным». Сама же речь была полным провалом. Деловые и целеустремленные женщины приехали в Токио обсуждать важные проблемы, а не слушать анекдоты какого-то захудалого конферансье. — Так, значит, вы это писали в самолете? — спросила у Патрика после его бездарного выступления Эвелин Арбутнот. — Жаль, мы вчера не поужинали вместе. Ведь если б вы хоть случайно коснулись темы вашего выступления, я сумела бы направить ваше красноречие в нужное русло. Вы же срезались, как мальчишка! И Уоллингфорд в очередной раз не нашел, что ответить этой удивительной женщине. Стены зала, в котором он выступал, были облицованы ультрасовременными стальными панелями. И Эвелин Арбутнот, как ни странно, показалась Патрику точь-в-точь такой же — «сделанной из стали, в ультрасовременных светло-серых тонах». Другие участницы конференции Патрика сторонились, и он догадывался, что дело не только в запахе собачьей мочи. Даже его коллега, немецкая тележурналистка Барбара Фрай, разговаривать с ним не пожелала, хотя собратья по цеху, впервые увидев Уоллингфорда, обычно выражали ему соболезнования по поводу злосчастной истории со львом. Но прекрасная миссис Фрай ясно дала понять, что знакомиться с ним не имеет ни малейшего желания. И только датская писательница Бодиль, Водил или Бодайль Йенсен смотрела на Патрика с сочувствием, таившимся в глубине ее живых зеленых глаз. Это была женщина хорошенькая, но какая-то растерянная и несчастная, словно кто-то из ее близких — может быть, любовник или муж — был убит или покончил с собой. Уоллингфорд попытался подойти к миссис Йенсен, но миссис Арбутнот решительно оттерла его в сторону. — Я ее первая увидела! — заявила она, посылая воздушный поцелуй этой Бодиль, Водил или Бодайль Йенсен. Уоллингфорд совсем запутался. Что, собственно, хотела сказать миссис Арбутнот, когда корила себя за то, что поддалась его обаянию? Неужели Эвелин Арбутнот — лесбиянка? Решив ни с кем не завязывать знакомства и ни к кому даже не приближаться, пока от него исходит этот запашок, Уоллингфорд поспешил вернуться в гостиницу и стал ждать, когда ему наконец принесут чистую одежду. Впрочем, он оставил на конференции двух операторов, попросив отснять все, что покажется им интересным, и в первую очередь дискуссию о насилии. Вернувшись в номер, Патрик обнаружил, что администрация гостиницы прислала ему цветы — видимо, в качестве очередного извинения за то, что его одежду «порожири не туда». Кроме того, в номере ждали две массажистки, но уже другие-, администрация предоставляла ему еще один бесплатный сеанс массажа. — Простите за случайную ошибку наших коллег, — сказала Патрику одна из женщин. Это звучало, правда, как «срусяйная осибка насих коррег», но Уоллингфорд ее понял. И покорился очередной пытке. К счастью, новым массажисткам удалось-таки исправить «срусяйную осибку коррег»! А пока они дружно превращали тело Патрика в желе, из прачечной доставили чистую одежду — причем всю! «Может, в моей токийской жизни намечается поворот к лучшему?» — подумал Патрик. Но если учесть все прочие случайности — нападение львов в Индии (пусть даже и пять лет назад), особое внимание к его чемодану филиппинских собак, необходимость терпеть второй сеанс массажа, чтобы избавиться от пагубных последствий первого, неспособность распознать лесбийские наклонности Эвелин Арбутнот, бездарное выступление на открытии конференции и полное незнание как самой Японии, так и будущего женщин (о котором он никогда не задумывался), — было слишком наивно полагать, что в японских испытаниях Уоллингфорда может наметиться какой-то поворот. Тем более — к лучшему. Патрик держался так, что при первом же взгляде на него становилось ясно: мозги этого типа не в голове, а совсем в другом месте, поэтому он и сунул руку в клетку со львами. (А вздумай лев заговорить по-английски, Уоллингфорд непременно стал бы его передразнивать!) Впоследствии, вспоминая эту поездку в Японию, Патрик сгорал со стыда — никогда еще он не падал так низко. Это было еще хуже, чем злосчастное происшествие в Индии. Если честно, Уоллингфорд был не единственным, кому пришлось пропустить весьма важную дискуссию по проблеме насилия. Английская леди-экономист, которую звали Джейн Браун, вопреки своему бесцветному имени оказалась личностью весьма колоритной. Во время дискуссии она закатила истерику и потребовала убрать из зала всех мужчин, заявив, что для женщин открыто говорить о насилии — все равно что прилюдно раздеться догола. Вот и все, что удалось отснять помощникам Уоллингфорда. Когда английская экономистка в подтверждение своих слов принялась раздеваться, оператор-японец тут же выключил камеру и почтительно удалился. Весьма сомнительно, правда, чтобы так уж много телезрителей соблазнились видом обнаженной Джейн Браун. Назвать эту англичанку «пышнотелой матроной» значило проявить высшее милосердие. Только начни она раздеваться, и в зале не осталось бы ни одного мужчины. Собственно, среди участников конференции «Будущее женщин» мужчин почти не было — разве что двое ассистентов из съемочной группы Патрика Уоллингфорда да несколько унылых японских журналистов из числа устроителей конференции. Ну и, разумеется, сам Патрик. Японцы наверняка обиделись бы, узнав, что главного редактора нью-йоркского новостного канала данное мероприятие нисколько не интересует. Билл-дебил как раз требовал, чтобы Уоллингфорд немедленно прекратил снимать «это идиотское сборище» и сделал «совершенно контрастный материал» — перебить эту тягомотину. «Таков уж наш Билл-дебил, — думал Уоллингфорд. — Если он просит „контрастный материал“, значит, хочет не оттенить исходную тему — в данном случае тему „Будущее женщин“, — а затемнить ее, затоптать в грязь, превратить в насмешку». — Я слыхал, что в Токио существует целая индустрия детского порно, — сказал Билл по телефону, — и детской проституции. По моим сведениям, все это стало развиваться относительно недавно, но сейчас уже, можно сказать, цветет пышным цветом. — А от меня ты чего хочешь? — спросил Уоллингфорд, прекрасно понимая, чего именно хочет главный редактор. Биллу с самого начала было наплевать на конференцию. Просто японская сторона весьма кстати выразила желание пригласить Уоллингфорда — «львиный огрызок» стал в Японии настоящим телегероем, а видеокассета с кошмарными кадрами заняла рекордное место по продажам, — вот Билл и воспользовался этим, рассчитывая, что «бедолага» откопает в Токио очередной гнусный сюжетик. — Конечно, вести себя придется очень осторожно, — напутствовал Билл; он очень опасался обвинений в расизме, если их канал покажет нечто такое, что будет воспринято как «сознательное искажение японской действительности».—Ты понял? — бубнил Билл-дебил. — Сознательное искажение японской действительности… Уоллингфорд только вздохнул. Билла он почти не слушал. Он думал о том, что конференция будет продолжаться четыре дня, но все заседания запланированы исключительно на дневное время; на вечер не назначено ни одного мероприятия — даже торжественные обеды и приемы состоятся днем. В чем же тут дело? Ответ на свой вопрос он неожиданно получил от одной молодой японки, попросившей его расписаться у нее на майке прямо под изображением Микки-Мауса. Девушку, похоже, весьма удивило его недоумение по поводу отсутствия вечерних мероприятий. А как же, сказала она, ведь вечером всем женщинам полагается быть дома, в кругу семьи. Так что если бы устроители вздумали назначить заседания или приемы на вечер, то народу пришло бы крайне мало. — Разве это не интересно? — спросил Уоллингфорд, но Билл-дебил велел ему выкинуть подобные идеи из головы. Хотя молодая японка выглядела на экране просто фантастически, в эфир это пойти не могло: их канал не обладал правом показывать майки с изображением Микки-Мауса; однажды это даже стало предметом судебного разбирательства с «Уолт Дисней компани». В конце концов Билл велел Уоллингфорду сосредоточиться на интервью с участницами конференции. Патрик почти не сомневался, что главный попросту решил с японцами не связываться. — А вдруг кто-то из дамочек распахнет перед тобой душу? — обнадежил его Билл напоследок. Естественно, Уоллингфорд первым делом предпринял попытку поговорить с Барбарой Фрай, той самой немецкой тележурналисткой. Он подошел к ней в баре гостиницы, когда ему показалось, что она одна. Впрочем, мысль о том, что она может кого-то ждать, даже в голову Патрику не пришла. Звезда ZDF и в жизни оказалась столь же прекрасна, как на телеэкране, но от интервью вежливо отказалась. — Конечно, я знаю ваш канал, — тактично начала миссис Фрай, — думаю, вы вряд ли дадите в эфир серьезный материал об этой конференции. Или я не права? — И все, тема была закрыта. — Знаете, мистер Уоллингфорд, — помолчав, прибавила она, — лично вам я очень сочувствую — из-за вашей руки. Это было ужасно… Мне искренне жаль! — Благодарю вас, — поклонился Патрик. Ее сочувствие показалось ему искренним, да и сама она была просто классной. Разумеется, она была права: тот канал, на котором работал Уоллингфорд, ни с ее, ни с чьей-либо еще точки зрения никак не мог считаться образцом серьезной тележурналистики. Да и сам Патрик Уоллингфорд по сравнению с Барбарой Фрай никак не мог считаться серьезным тележурналистом, и оба они это отлично понимали. В баре гостиницы толпились бизнесмены. — Смотри-ка, а ведь это тот самый парень, которому лев руку отгрыз! — услышал Уоллингфорд реплику одного из них. — Бедолага! — откликнулся его собеседник. — Не хотите ли чего-нибудь выпить? — спросила Барбара Фрай, глядя на Патрика с состраданием. — Что?.. С удовольствием. — Непривычная тоска разом нахлынула на него, накрыв с головой. К тому же одновременно с пивом, которое заказал Патрик, появился и тот, кого ждала в баре Барбара Фрай: ее муж. С ним Уоллингфорд был знаком. Петер Фрай считался на ZDF одним из лучших журналистов; сам он вел программы по культуре, а его жена, что называется, «пекла горячие новости». — Петер немного устал, — заметила Барбара Фрай, любовно растирая мужу плечи и шею. — Он прямо с тренировки — перед восхождением на Эверест. — Восхождение будете снимать? — с завистью спросил Патрик. — Да. И мне самому придется немного подняться, чтобы как следует получилось. — Вы тоже намерены взобраться на Эверест? — искренне удивился Уоллингфорд. Впрочем, выглядел Петер Фрай просто отлично — они с Барбарой вообще были парой что надо. — А что тут такого? Да теперь кто только туда не поднимается! — скромно заметил мистер Фрай. — Поднимусь — хотя бы до половины маршрута. То-то и скверно, что на склонах полным-полно любителей вроде меня! — Его красавица жена громко рассмеялась, нежно на него посмотрела и снова принялась растирать ему плечи. А Уоллингфорд, едва цедивший принесенное пиво, решил, что таких парочек он видел предостаточно. На прощание Барбара Фрай, как и прочие женщины, ласково коснулась изуродованного левого предплечья Патрика и, явно желая ему помочь, посоветовала: — Попробуйте взять интервью у той женщины из Ганы. Она ужасно милая и большая умница. И ей, по-моему, есть что сказать — в отличие от меня. Ведь она занимается куда более конкретными вещами. (Это означало — и Уоллингфорд отлично понял Барбару, — что дама из Ганы готова дать интервью кому угодно.) — Да, спасибо. Отличная мысль. — Мне очень жаль, что с вами такое случилось, — посочувствовал Петер Фрай. — Жуть! По-моему, полмира навсегда запомнили тот день — где были и что делали, когда впервые показали те кошмарные кадры. —Да-да, — рассеянно пробормотал Уоллингфорд. Он выпил всего один бокал пива, но почти не помнил, как вышел из бара. С глубочайшим отвращением к себе он двинулся прочь, высматривая в толпе ту африканку, как утопающий — спасательную шлюпку. Он и в самом деле тонул. По иронии судьбы дама из Ганы, занимавшаяся проблемами голода, оказалась редкостной толстухой. Уоллингфорд даже встревожился: вдруг Билл уцепится за это и выйдет фарс? Весила она, должно быть, не менее трехсот фунтов, а одета была в некое подобие палатки, сшитой из лоскутков в манере «пэчуорк». Впрочем, она обладала двумя университетскими дипломами — Оксфорда и Йеля, — и была нобелевским лауреатом в области, как-то связанной с проблемами продовольствия и распределения. По ее словам, Нобелевскую она получила просто потому, что «никто и не подозревает о наличии в странах третьего мира умных людей… ведь любой дурак, имей он хоть толику здравого смысла, сумел бы добиться того же!». Самому Уоллингфорду эта огромная женщина страшно понравилась, однако в Нью-Йорке его восторгов не разделяли. — Слишком жирная, — заявил Патрику Билл-дебил. — Чернокожие еще решат, что мы нарочно ее выбрали, чтобы над ними посмеяться. — Но мы же не виноваты, что она толстая! — запротестовал Патрик. — Главное, она действительно очень умна, и ей, безусловно, есть что сказать! — Ты, я полагаю, можешь найти и другую бабу, которой есть что сказать? Господи, Патрик, да найди ты наконец женщину, которая хоть выглядит нормально! — Но среди участниц токийской конференции найти такую оказалось очень трудно. Особенно если учесть, что слова Билла «выглядит нормально» означали: не слишком толстую, не чернокожую и не японку! Патрик хотел было взять интервью у китаянки-генетика, но у той прямо посреди лба красовалось ужасное родимое пятно, выпуклое и волосатое. Он прямо-таки слышал, как Билл возмущенно орет: «Ты что, издеваешься?! Господи! Да с тем же успехом можно взорвать китайское посольство в какой-нибудь вонючей стране и заявить, что это несчастный случай!» Тогда Уоллингфорд попытался подобраться к миловидной кореянке, специалистке по инфекционным заболеваниям, но та при виде камеры вдруг стала безумно стесняться. Она испуганно и тупо косилась на изуродованную руку Патрика и не произносила ни слова. А потом не смогла без запинки выговорить ни одного названия тех инфекционных болезней, которыми занималась всю жизнь; возникало ощущение, что ее повергает в ужас любое упоминание о каких бы то ни было недугах. Что же касается Людмилы (той русской женщины-кинорежиссера, которую мы договорились называть просто по имени), то в редакции никто ее фильмов не видел, а сама она оказалась уродлива, как жаба. Упомянутая Людмила, как впоследствии убедился Патрик (когда она в два часа ночи без приглашения явилась к нему в номер), мечтала об эмиграции. Впрочем, оставаться в Японии она не собиралась и хотела, чтобы Уоллингфорд тайком переправил ее в Нью-Йорк. «Интересно, как я ее переправлю? — думал Патрик. — Может, в чемодане, пропахшем мочой филиппинских собак?» Конечно же, сюжет о русской беглянке вполне годился для новостного канала, даже нью-йоркского! Какая разница, что никто не видел ее фильмов! — А еще Людмила мечтает принять участие в индейском празднике летнего солнцестояния, — убеждал Патрик главного редактора. — Ради бога, Билл, послушай меня! Она хочет бежать из родной страны! Это же отличный сюжет! (Любой здравомыслящий редактор просто зубами вцепился бы в такой материал.) Но на Билла доводы Патрика впечатления не произвели. — Знаешь ли, Пат, мы только что давали пятиминутный сюжет о кубинском перебежчике! — не сдавался он. — Ты имеешь в виду того бездарного бейсболиста? — презрительно осведомился Уоллингфорд. — Между прочим, он вполне приличный центровой, да и подача у него неплохая, — заявил Билл, и вопрос был исчерпан. Затем Патрика постигла неудача с зеленоглазой датской писательницей: она наотрез отказалась от интервью с человеком, не читавшим ее книг. «Интересно, кем она себя воображает? — возмутился Патрик. — Да у меня просто времени нет ее книжки читать! Зато я правильно угадал, как произносится ее имя: Бодиль, ударение на „и“!» А вот многочисленные японки, присутствовавшие на конференции, побеседовать с Уоллингфордом были очень не прочь. Им явно доставляло удовольствие, разговаривая с Патриком, сочувственно касаться его левого предплечья — чуть выше утраченной кисти. Однако же Билл-дебил немедленно напомнил Уоллингфорду, что в Нью-Йорке «всех просто тошнит от гуманитарных наук», а без конца мелькающие на экране японки создадут у телезрителей ложное впечатление. Подумают еще, что в токийской конференции принимают участие лишь сами жительницы Страны восходящего солнца. — С каких это пор нас стало волновать, что подумают зрители? — собравшись с духом, спросил Патрик. — Послушай, Пат, — Билл явно терял терпение, — да эта твоя шалунья поэтесса с татуировкой на физиономии кого угодно заставит телевизор выключить! Даже своих собратьев-поэтов! Уоллингфорд уже несколько дней прожил в Японии и привык слышать вокруг себя исковерканную английскую речь, вот и теперь вместо «шалуньи» он услышал «пердунья». — Нет, это ты меня послушай, Билл! — воскликнул Патрик с несвойственной ему гневливостью в голосе, обычно тихом и спокойном, даже вкрадчивом. — Я, конечно, не женщина, но такое даже и мне было бы слышать обидно. — А в чем дело? — удивился Билл. — Тебе что, слово «татуировка» не понравилось? Или «физиономия»? — Нет, ты прекрасно понимаешь, о чем я! — выкрикнул Патрик. — Ты сказал «пердунья»! — Во-первых, я сказал «шалунья», а не «пердунья», Пат, — спокойно поправил его главный редактор. — А во-вторых, тебе послышалось именно то, о чем ты думаешь сам! Все. Теперь Патрику оставалось обратиться только к Джейн Браун, той английской экономистке, что пригрозила присутствовавшим на конференции мужчинам публичным раздеванием, или к Эвелин Арбутнот, которая, судя по всему, была лесбиянкой и ненавидела его за то, что, к стыду своему, позволила себе хоть на мгновение им увлечься. Экономистка Джейн Браун оказалась взбалмошной особой с чисто английским чувством юмора и чисто английским произношением — что ж, американцы падки на английский акцент. Она неумолчно верещала, точно забытый на плите чайник со свистком, но не о мировой экономике, а о том, как угрожала раздеться в присутствии мужчин. — Я по опыту знаю, что мужчины никогда не позволят мне разоблачиться до конца, — важничала перед телекамерой миссис Браун, преувеличенно четко выговаривая слова, словно характерная актриса английского театра, играющая героиню определенного времени и происхождения. — Я и до нижнего белья не доберусь, а их уже и след простыл, и так из раза в раз! Мужчины — народ предсказуемый, уж в этом-то отношении на них всегда можно положиться! Биллу интервью с Джейн Браун страшно понравилось. Он сказал, что оно «прелестно контрастирует» с предшествующей съемкой — с истерическими выкриками экономистки насчет насилия, которыми был отмечен первый день конференции. В конце концов материалы были благополучно отправлены в Нью-Йорк и показаны зрителям. Мероприятие, так сказать, осветили, другими словами, извратили и оболгали. Скатившись еще ниже, чем Патрик Уоллингфорд, руководство канала стремилось сделать «клубничкой» даже новости. В итоге, рассказ о работе женской конференции в Японии свели к анекдоту о том, как пышнотелая и крайне истеричная англичанка угрожает публично сорвать с себя одежду. И происходит это во время основной дискуссии, посвященной проблемам насилия; и не где-нибудь, а в Токио! — Нет, ну прелесть какая! — воскликнула Эвелин Арбутнот. Она посмотрела этот полутораминугный сюжет у себя в номере — был заключительный день конференции. В погоне за дешевой сенсацией новостной канал, где служил Уоллингфорд, даже не стал дожидаться, когда конференция закончит работу. Патрик был еще в постели, когда миссис Арбутнот ему позвонила. — Простите, — только и смог вымолвить он в ответ на ее упреки, — но я, увы, не главный редактор. Я всего лишь репортер. — То есть вы хотите сказать, что всего лишь выполняли чей-то приказ? — грозно спросила миссис Арбутнот. Патрик еще не успел очухаться после бурной ночи, проведенной с японскими журналистами в злачных местах Токио. Ему казалось, что он до печенок пропитан запахом саке. Он не мог вспомнить даже, кто из японских газетчиков, ставших теперь его лучшими друзьями, подарил ему два билета на скоростной поезд до Киото и обратно. «Поезд-пуля» — кажегся, так говорил журналист, которого звали то ли Йоши, то ли Фуми. Полный покой в традиционной гостинице в Киото, уверяли Патрика японцы, полностью восстановит его силы; эти слова он запомнил хорошо. Но, к сожалению, забыл второй совет, что в Киото лучше ездить в будние дни. Ах, Киото, город древних храмов и молитв! Город, куда более, чем Токио, способный навеять раздумья о вечном и успокоить душу. А ему, Патрику Уоллинг-форду, давно пора отрешиться от суеты. Примерно так говорил Патрик Эвелин Арбутнот, по-прежнему продолжавшей ругать его за «абсолютно бездарный» материал о женской конференции, показанный «этим вшивым каналом, не имеющим ни малейшего отношения к новостям». — Да знаю я, знаю… — бубнил Патрик. (А что еще он мог сказать?) — И теперь вы еще в Киото собрались? Для чего, интересно? Молиться? Хотелось бы знать, о чем? — сердито вопрошала Эвелин. — Лично я попросила бы у Господа послать вашему дурацкому каналу самую унизительную публичную казнь, какую только можно вообразить! — Знаете, я все еще надеюсь, что в этой стране со мной случится что-то хорошее, — сказал Уоллингфорд, стараясь сохранить достоинство, которого у него, надо сказать, почти не осталось. На другом конце телефонного провода возникла задумчивая пауза. И Патрик догадался, что Эвелин пытается сделать заход с другой стороны. — Значит, вы хотите, чтобы с вами в Японии случилось что-нибудь хорошее? — медленно проговорила миссис Арбутнот. — Что ж… в таком случае, можете взять с собой в Киото меня. И я покажу вам нечто поистине прекрасное! Патрик Уоллингфорд был верен себе — он согласился. Он всегда покорялся воле женщин и делал то, что хотели они. «Но ведь Эвелин Арбутнот, кажется, лесбиянка?» — спохватился он вдруг. — Э-э-э… видите ли… из-за вашего невзначай брошенного замечания… ну, насчет той датской писательницы, я подумал… Словом, мне показалось, что вы, миссис Арбутнот, сторонница однополой любви. Лесбиянка. — Господи, да я постоянно пользуюсь этой уловкой, — преспокойно заявила она. — Вот уж не думала, что вы воспримете это всерьез. — Ах, так?.. — вырвалось у него. — Успокойтесь: я совершенно определенно не лесбиянка. Но вот по возрасту вполне гожусь вам в матери. Так что если вы вдруг об этом вспомните и дадите отбой, я не обижусь. — Что вы! Вы никак не могли бы быть моей матерью… —Да нет, могла бы! Во всяком случае, с точки зрения физиологии,—заявила миссис Арбутнот. — Я вполне могла бы родить вас, скажем, лет в шестнадцать. Между прочим, выглядела я тогда на восемнадцать! Кстати, как у вас с арифметикой? — Так вам уже за пятьдесят? — спросил он. — Вы почти угадали, — сказала она. — Но сегодня поехать в Киото я никак не могу: ни за что не пропущу последний день этой жалкой конференции, хоть ее и устраивали с самыми лучшими намерениями. А вот если вы подождете до завтра, то я поеду с вами в Киото на весь уик-энд. — Хорошо, — согласился Уоллингфорд, не сказав ей, что у него в кармане два билета на сверхскоростной поезд. Он решил попросить дежурного администратора поменять билеты и забронировать другой номер в гостинице. — Вы уверены, что хотите этого? — спросила Эвелин Арбутнот с некоторым сомнением. — Уверен. Вы мне нравитесь, — решительно ответил Уоллингфорд. — Даже если сам я и впрямь настоящее дерьмо. — Не стоит так себя корить, — заметила она. И в ее голосе впервые отчетливо прозвучали маняще-сексуальные нотки. При той скорости, с какой у нее менялись настроения и намерения, она и сама походила на «поезд-пулю». Патрик даже засомневался, стоит ли ехать с такой особой куда бы то ни было. Эвелин словно прочитала его мысли. — Не бойтесь, слишком требовательной я не буду, — сказала она. — Да и вам пригодится опыт общения с женщинами моего возраста. Когда-нибудь — когда вам будет лет семьдесят — мои теперешние ровесницы будут самыми молодыми из тех, кого вы сможете себе позволить. Остаток дня и всю ночь Уоллингфорд, медленно приходя в себя после тяжкого похмелья, ждал той минуты, когда они сядут с Эвелин Арбутнот в «поезд-пулю» и отправятся в Киото. К вечеру вкус саке у него во рту почти исчез, и он ощущал его, только когда зевал. Утро, ясное и яркое, как и подобает в Стране восходящего солнца, предвещало прекрасный день, но, как выяснилось позже, этот посул оказался лживым. В поезде, мчавшемся со скоростью двести миль в час, Уоллингфорда и женщину, которая годилась ему в матери, окружали сотен пять чрезвычайно шумливых школьниц, которые тоже следовали в Киото. Как Патрик и Эвелин сумели понять из объяснений железнодорожного кондуктора, с трудом подбиравшего английские слова, в эти выходные отмечали некий национальный религиозный праздник, «день девочек», и, похоже, все маленькие японки разом ринулись в Киото молиться. Во всяком случае, выглядело это именно так. Весь уик-энд лили дожди, а Киото заполоняли толпы японских школьниц. Если они и посещали храмы, то ни Патрик, ни Эвелин не видели, чтобы хоть одна из них там молилась. А вне храмов девочки вели себя так же, как и все школьницы в мире смеялись, визжали, истерически рыдали и хохотали — без каких-либо причин. — Гормональный взрыв, — с видом знатока пожала плечами Эвелин. К тому же они на полную катушку включали самую отвратительную западную музыку, какую только можно себе представить, и без конца принимали ванну, из-за чего в «традиционной» гостинице, где остановились Патрик и Эвелин, постоянно не хватало горячей воды. — Сришком много девочек, и они совсем не морятся! — извиняющимся тоном пожаловался хозяин гостиницы, хотя Патрик и Эвелин ни слова ему не сказали насчет отсутствия горячей воды: их вполне устраивала и чуть теплая. Весь уик-энд они не покидали постели и, как сумасшедшие, занимались сексом; лишь изредка выходили на улицу, чтобы немного передохнуть и прогуляться к какому-нибудь из храмов, слава которых (в отличие от славы Патрика Уоллингфорда) была вполне заслуженной. Оказалось, что Эвелин Арбутнот нравится заниматься сексом почти безостановочно. В течение сорока восьми часов… а впрочем, не важно. Просто неприлично подсчитывать, сколько раз за это время они совокуплялись. Достаточно сказать, что к вечеру воскресенья Уоллингфорд был выжат как лимон, а когда они с Эвелин сели на поезд, чтобы со скоростью двести миль в час вновь помчаться в Токио, член у Патрика нестерпимо болел, как у подростка, который слишком увлекся делом рук своих. Ему понравилось то немногое, что он успел увидеть: залитые дождем святыни Киото. Стоя в огромном деревянном храме и слушая, как проливной Дождь стучит по крыше, он ощущал себя запертым внутри какого-то простейшего музыкального инструмента, вроде барабана, вместе с целой толпой гомонящих девчонок. Многие девочки были в школьных формах, что придавало их толпе сходство с воинским подразделением. Некоторые были хорошенькие, но большинство — нет, а кроме того, в этот уик-энд, совпавший с национальным религиозным праздником (впрочем, официального названия этого праздника Уоллингфорд так и не выяснил), он видел перед собой только Эвелин Арбутнот. Заниматься с ней любовью оказалось очень приятно; отчасти и потому, что она явно наслаждалась его обществом. Ее тело, которое он никак не смог бы назвать красивым, показалось ему на редкость функциональным: этакое хитроумное устройство для любовных утех. Она и пользовалась им, как хорошо отлаженным инструментом. На одной груди у нее Патрик заметил довольно большой шрам явно не случайного происхождения. (Слишком он был прямой и тонкий — таким обычно бывает след от скальпеля хирурга.) — У меня удалили опухоль, — пояснила Эвелин, когда Патрик спросил ее о происхождении этого шрама. — Должно быть, довольно большую, — заметил он. — Да, но оказалось, что все это пустяки. И теперь я прекрасно себя чувствую, — заверила она. Лишь на обратном пути в Токио миссис Арбутнот заговорила с ним как мать с сыном. — Ты и дальше намерен так с собой поступать, Патрик? — спросила она, сжимая в руках его правую ладонь. — Поступать с собой? — удивился Патрик. — С тобой же черт знает что творится! — воскликнула Эвелин, и он почувствовал, что ее искренне волнует его дальнейшая судьба. — Это точно. Я в полном раздрае, — согласился он. — Вот именно. И ты это отлично понимаешь. Карьеру свою ты пустил псу под хвост, но куда печальнее то, что у тебя нет никакой жизни! Ты безнадежно утратил направление и плывешь по воле волн, как суденышко в открытом море! Так нельзя, дорогой мой! (Слово «дорогой» в ее устах звучало непривычно и довольно жестко.) Патрик принялся рассказывать ей о докторе Заяце и о возможности после долгих лет ожидания обрести наконец новую руку. — Я совсем не руку твою имела в виду, — прервала его Эвелин. — Кому какое дело, есть у тебя левая рука или нет? Ведь пять лет прошло! Ты и без левой руки прекрасно справляешься. Всегда ведь можно попросить кого-то порезать тебе помидор или без помидора обойтись. Ты, красавчик мой, не из-за отсутствующей руки стал всеобщим посмешищем. А отчасти из-за своей работы, но, главное, из-за того, как бездарно ты живешъ\ — Ах, вон оно что… — протянул Патрик и попытался высвободить из материнских ладоней миссис Арбутнот свою руку, но та не отпускала. У нее-то, в отличие от него, было две руки, так что держала она крепко. — Послушай, Патрик, — сказала она. — Это здорово, что доктор Зайзац хочет дать тебе новую левую руку… — Доктор Заяц, — раздраженно поправил Уоллингфорд. — Ну, Заяц, — согласилась миссис Арбутнот и продолжала: — Конечно, требуется большое мужество, чтобы решиться на столь рискованный эксперимент… — Между прочим, это будет всего лишь второй случай в мире! — заявил Патрик, снова раздражаясь. — Первая попытка трансплантации руки окончилась неудачей. — Да-да… ты мне говорил, — напомнила ему миссис Арбугнот. — Но меня волнует другое: хватит ли у тебя мужества переменить свою жизнь! И, сказав это, она мгновенно уснула. Во сне ее хватка несколько ослабла, и Уоллингфорд мог бы, наверное, незаметно высвободить свою руку, но побоялся ее разбудить. Из Токио Эвелин собиралась лететь в Сан-Франциско, Уоллингфорд — в Нью-Йорк. В Сан-Франциско намечалась еще одна конференция по женским проблемам. Он так и не выяснил у нее, какую роль она играет в женском движении, и ни одной ее книги до конца не прочитал. Та единственная, за которую он взялся, показалась ему на редкость скучной. Сама Эвелин Арбугнот, безусловно, была куда интереснее своих книг. Подобно многим умным и энергичным людям, живущим на износ, писала она довольно плохо. В постели, где люди свободнее говорят о себе, миссис Арбутнот рассказала Патрику, что дважды была замужем. В первый брак она вступила совсем юной и вскоре развелась А второй ее муж, которого она по-настоящему любила, умер. Так что Эвелин Арбутнот была вдовой, имела взрослых детей и малолетних внуков. Дети и внуки, сказала она, это и есть ее жизнь, а писательство и путешествия — всего лишь призвание. Впрочем, Уоллингфорд, плохо знакомый с ее творчеством, так и не понял, о чем она говорит. Но, вспоминая об Эвелин Арбутнот, всегда признавал, что именно она помогла ему разобраться в себе самом. Незадолго до прибытия в Токио стайка японских школьниц и сопровождавшая их учительница узнали Уоллингфорда. Они явно намеревались отправить одну из девчонок за автографом к «бедолаге». Патрик очень надеялся, что никто из них на это не решится: чтобы расписаться, ему пришлось бы потревожить спящую Эвелин — вытащить свою правую руку из ее некрепко сжатых пальцев. Девочки робели, и по проходу двинулась учительница. Она тоже носила форму, немногим отличавшуюся от формы ее подопечных, и была совсем еще молоденькая, но в ее чертах и повадке уже чувствовались строгость и педантичность, свойственные преподавателям более старшего возраста. Впрочем, молодая женщина была изысканно вежлива, говорила шепотом и изо всех сил старалась не разбудить Эвелин. Уоллингфорду даже пришлось высунуться в проход чтобы расслышать ее голос, заглушаемый грохотом «поезда-пули». —Девочки просили меня передать вам, что находят вас очень красивым и очень мужественным, — пролепетала юная учительница. — И я полностью присоединяюсь к их мнению! Но мне хотелось бы вот что сказать: когда я вас впервые увидела — ну, рядом со львом, — вы мне, к сожалению, совсем не понравились. Нет, тогда вы таким милым не были. Но теперь, когда я смотрю на вас, как вы путешествуете вместе с вашей мамой, как вы дружны с нею, как весело вы с ней разговариваете, я вижу: да, вы действительно очень милый! — Спасибо, — ответил ей Уоллингфорд тоже шепотом, хотя его, надо сказать, здорово задели ее слова. А когда юная учительница вернулась на свое место, Эвелин крепко стиснула его руку — давая понять, что все слышала. Уоллингфорд посмотрел на нее глаза ее были широко открыты, на губах играла веселая улыбка. Не прошло и года, как Патрик вспомнил эту улыбку: в тот день он узнал о ее смерти. — Ремиссия кончилась, и рак груди снова стал прогрессировать, — сообщил а Уоллингфорду одна из дочерей Эвелин, когда он позвонил, чтобы выразить свои соболезнования ее детям и внукам. Опухоль, которую Эвелин Арбутнот назвала «пустяковой», оказалась очень большой и дала метастазы. А если учесть, каким длинным был шрам у нее на груди, она, возможно, уже и тогда, в Японии, это понимала. Была в облике Патрика Уоллингфорда некая хрупкость, из-за которой все женщины — исключая, правда, его бывшую жену Мэрилин — старались его беречь и всё ему прощали. Также поступила и Эвелин Арбутнот, хотя это было совсем не в ее характере. Уоллингфорд вспоминал впоследствии, что так и не спросил у молоденькой учительницы, как называется тот японский праздник. Невероятно, но он, журналист, проведя целых шесть дней в Японии, абсолютно ничего не узнал об этой стране! И та учительница, и все японцы, с которыми Патрик знакомился, вели себя исключительно вежливо и учтиво, даже японские газетчики, устроители женской конференции. Они оказались куда более воспитанными, чем подавляющее большинство журналистов, с которыми Патрик работал или встречался в Нью-Йорке. Но он ни о чем их не спрашивал, слишком поглощенный собой и тем, что с ним происходило. Единственное, чему он за эти шесть дней кое-как научился, это подражать английскому произношению японцев, причем делал это плохо. Можно обвинять Мэрилин, бывшую жену Патрика, в чем угодно, но в одном по крайней мере она была права: Патрик навсегда остался мальчишкой. Впрочем, за оставшееся время он еще мог и повзрослеть — во всяком случае, сам он очень на это надеялся. В жизни человека бывает некий поворотный момент, определяющий его дальнейшую судьбу. Патрик Уоллингфорд продолжал жить по-старому, когда лишился левой руки и постепенно свыкался со своим увечьем. Переменила его жизнь поездка в Японию — казалось бы, впустую потраченное время. — Расскажи нам о Японии, Пат. Как тебе там понравилось? — расспрашивали его говорливые сотрудницы нью-йоркской новостной редакции, кокетливо строя ему глазки. (Они уже знали от Билла-дебила историю про «пердунью-поэтессу».) Но Уоллингфорд, когда ему задавали вопросы о Японии, ловко уходил в сторону, восклицая: — О, Япония — это целый роман! — и больше от него невозможно было добиться ни слова. Поездка в Японию пробудила у него желание стать другим, он искренне верил в это и готов был многое поставить на карту. Он сознавал, что переменить свою жизнь не так-то легко, но не сомневался, что душевных сил у него хватит и попытаться просто необходимо. Надо отметить, впервые после поездки оказавшись наедине с той самой Мэри (черт-ее-зна-ет-как-там-ее-фамилия!), Патрик честно признался: — Прости меня, Мэри! Мне очень жаль, что я тогда так тебя расстроил своим дурацким предложением… Она перебила его: — Меня вовсе не твое предложение расстроило, а мой собственный брак. Он, похоже, не слишком удался, а я беременна. — Мне очень жаль! — повторил Патрик. Позвонить доктору Заяцу и подтвердить свое согласие на трансплантацию руки не составило большого труда. Когда Уоллингфорд в следующий раз на минутку оказался с Мэри наедине, то из самых лучших побуждений спросил: — Когда ждешь малыша, Мэри? (У нее еще ничего не было заметно.) — У меня выкидыш случился! — выкрикнула она и залилась слезами. — Мне очень жаль, — снова, как попугай, пробормотал Патрик. — Уже во второй раз! — И несчастная Мэри долго рыдала у Патрика на груди, вымочив ему слезами всю рубашку. Заходя в комнату, догадливые сотрудницы обменивались многозначительными взглядами, да только они ошибались: Уоллингфорд всерьез решил изменить свою жизнь. — Ах, Патрик, надо было мне все-таки полететь с тобой в Японию! — шепнула ему на ухо рыдающая Мэри. — Нет, Мэри… Что ты! — уговаривал ее Уоллингфорд. — Тебе как раз не следовало ездить со мной! И я был неправ, заговорив об этом. Но Мэри плакала все горше. В присутствии плачущих женщин Патрик Уоллингфорд вел себя так же, как и многие другие мужчины: старался думать о чем-то своем. Например, как он будет ждать новую руку — ведь за пять лет он уже привык обходиться без нее… Не считая печального опыта с саке, выпивкой Уоллингфорд не злоупотреблял; но, как ни странно, полюбил просиживать весь вечер в полном одиночестве в каком-нибудь незнакомом баре, каждый раз выбирая новый. Он ощущал некую странную усталость, заставлявшую его снова и снова играть в эту игру. Когда наступал час коктейлей и бар наполнялся шумными и общительными посетителями, Патрик с мрачным и неприступным видом знай себе потягивал пиво, изо всех сил стараясь отгородиться от непрошеного сочувствия. Его, конечно, сразу же узнавали; порой он даже слышал шепоток «смотри — „львиные огрызки“ или „это же тот бедолага“, но заговорить с ним никто не решался. Собственно, в этом-то и заключался смысл затеянного им спектакля. („Пожалейте меня, — говорил его взгляд, — Пожалейте, но оставьте меня в покое!“) И роль свою, надо отметить, он исполнял блестяще. Однажды ближе к вечеру, незадолго до часа коктейлей, Уоллингфорд зашел в бар на той улице, где когда-то жил. Ночному портье из его бывшего дома рановато было заступать на дежурство, но Уоллингфорд, заметив его в этом баре, очень удивился тому, что он без формы. — Добрый день, мистер О'Нил, — поздоровался с ним портье по имени Влад, Влейд или Льюис. — Я слышал, вы в Японии были. Там здорово в бейсбол играют, верно? По-моему, самое подходящее место для вас, коли тут дела пойдут не слишком хорошо. — Как поживаете, Льюис? — осведомился Уоллингфорд, — Влейд, — мрачно поправил Влад. — А это мой брат. Мы с ним тут время убиваем, а то мне скоро снова на вахту заступать. Вот только что-то мне эта ночная смена здорово поднадоела. Патрик кивнул симпатичному молодому парню, стоявшему рядом с мрачным Владом у стойки. Звали его то ли Лорен, то ли Горан, а может, и Зорбид — он ужасно смутился и произнес свое имя крайне невнятно. Но когда Влад, Влейд или Льюис отправился в туалет — он стакан за стаканом пил содовую с клюквенным соком, — его застенчивый брат доверительно сказал Патрику: — Он вам ничего дурного не сделает, мистер Уоллингфорд. У него просто в голове все перепуталось, и он никак не может уразуметь, что вы не Пол О'Нил, хотя вроде бы прекрасно это знает. Честно говоря, после того случая со львом я думал, он наконец догадается, что вы не бейсболист. Но он так ничего и не понял. В общем, вы для него по-прежнему Пол О'Нил. Вы уж его простите! Вас это, наверно, жутко раздражает, да? — Пожалуйста, не извиняйтесь, — сказал Патрик — Мне ваш брат нравится. Если я для него Пол О'Нил, то и прекрасно. По крайней мере из Цинциннати-то я уехал. Вид у обоих был несколько виноватый, когда из туалета вернулся сам Влад, Влейд или Льюис. Патрик даже пожалел, что не успел спросить у его нормального брата, как же в действительности зовут этого великого путаника. Но момент был упущен. Теперь носитель трех имен выглядел куда более похожим на себя прежнего, поскольку в туалете переоделся. Он отдал снятую с себя одежду брату, и тот сунул ее в рюкзак, валявшийся на полу. Патрик, который только сейчас этот рюкзак заметил, догадался, что братья всегда так делают. А утром брат отводит этого Влада, Влейда или Льюиса домой; судя по всему, младший из братьев опекал старшего. Вдруг ночной портье уронил голову на стойку бара и уже приготовился сладко вздремнуть, но младший брат принялся его ласково тормошить, приговаривая: — Эй, пойдем-ка… не укладывайся тут! Разве можно так вести себя в присутствии самого мистера О'Нила? Портье поднял голову. —Я ужасно иногда устаю: тяжело все-таки все время в ночную смену работать, — сказал он Патрику извиняющимся тоном и повернулся к брату. — Пожалуйста, больше никаких ночных смен! Слышишь? Никаких! — Слушай… у тебя ведь есть работа, верно? — Брат явно пытался его приободрить. И, как ни странно, портье действительно приободрился; даже губы его растянулись в улыбке. — Да что же это со мной? — сказал он. — Даже неловко! Рядом сидит самый лучший на свете нападающий, и у него, оказывается, левой-то руки совсем нет! А ведь он и отбивает, и подает именно левой! Ох, вы уж меня простите, мистер О'Нил! Никакого права я не имел так перед вами разнюниться! И вдруг Уоллингфорду стало ужасно жаль себя, но немного побыть Полом О'Нилом ему тоже хотелось. Видимо, процесс его отдаления от прежнего Патрика Уоллингфорда только начинался. Вот он, «бедолага», сидит здесь за стойкой бара и в преддверии часа коктейлей старательно напускает на себя неприступный вид. Но это всего лишь игра, и сам он, «львиный огрызок», понимает это лучше кого бы то ни было. А потому тот акт спектакля, который называется «Пожалейте меня», пронзительно правдив. Глава 5 Несчастный случай во время воскресной игры на суперкубок Хоть миссис Клаузен и указала в своем письме, адресованном руководству компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры», что она из Аплтона, штат Висконсин, на самом деле она лишь родилась в этом городе. А ко времени своего брака с Отто Клаузеном давно уже проживала в Грин-Бее, который славился своей профессиональной футбольной командой. Отто Клаузен был фанатом «Грин-Бей Пэкерз»; он работал шофером, развозил пиво, а на бампере его огромного грузовика красовался лозунг болельщиков команды Грин-Бея — зеленые буквы на золотом поле: ГОРЖУСЬ ТЕМ, ЧТО Я ТУПОГОЛОВЫЙ ФЭН! Отто с женой давно уже решили пойти в воскресенье, 25 января 1998 года, в свой любимый спорт-бар. В этот вечер должны были передавать из Сан-Диего трансляцию XXXII розыгрыша суперкубка по американскому футболу, и команде Грин-Бея предстояло играть с «Денвер Бронкос». Но миссис Клаузен с утра тошнило, потом у нее заболел живот, и она, конечно же, принялась уверять мужа, что наконец-то забеременела. Вовсе нет — у нее был грипп. У бедняжки быстро поднялась температура, потом ее дважды вырвало, и она слегла окончательно. Обоих Клаузенов больше всего огорчило, что тошнота никак не связана с беременностью. (Впрочем, даже если б миссис Клаузен и успела каким-то чудом забеременеть за те две недели, что прошло после ее последней менструации, для утренней тошноты было еще рановато.) Настроение миссис Клаузен всегда было написано у нее на лице — во всяком случае, так считал Отто. Больше всего на свете она хотела ребенка. Отто тоже этого хотел — тут уж ей винить своего мужа не приходилось, — и ее очень мучило, что детей у них все нет и нет. Страдал и Отто, и она это знала. Что же касается теперешней болезни, то Отто Клаузен не помнил, чтобы его жене было так плохо; он даже вызвался остаться дома и ухаживать за ней, сказав, что матч они прекрасно смогут посмотреть по телевизору прямо в спальне. Но миссис Клаузен совсем раскисла, даже телевизор ей смотреть не хотелось, хотя она была настоящей фанаткой и тоже всю жизнь болела за команду «Грин-Бей Пэкерз»; общие пристрастия связывали их с Отто крепче любых других уз. Она даже работу выбрала такую, чтобы никогда не расставаться с любимой командой. Разумеется, они с Отто могли бы купить билеты на этот матч и слетать в Сан-Диего, вот только Отто самолеты терпеть не мог. Так что миссис Клаузен до глубины души тронула готовность мужа из любви к ней остаться дома, хотя он мог отправиться в бар и следить за игрой вместе с другими болельщиками. Нет, он ни в коем случае не должен жертвовать собой! Миссис Клаузен даже слышать об этом не хотела. Ее дико тошнило, и разговаривать ей было трудно, но она, собрав последние силы, уверенным тоном судьи, оглашающего приговор, привела довод, который в мире спорта считается неоспоримым (можно лишь удивляться, с каким упорством спортивные комментаторы и болельщики талдычат эти слова): — А где гарантия, что «Пэкерз» еще раз попадут в розыгрыш суперкубка? Отто расчувствовался, как ребенок. Даже больная, лежа в постели, его замечательная жена хотела доставить ему удовольствие! Впрочем, одна их машина находилась в ремонте — пришлось латать крыло, помятое на стоянке у супермаркета, — а уезжать на другой и оставлять больную жену без машины Отто ни в коем случае не хотел. — Поеду-ка я, пожалуй, на грузовике, — решил он. Пива в грузовике не было, друзей в спортбаре у Отто хватало, и ему, конечно же, разрешили бы поставить машину прямо на заднем дворе, у дверей с надписью «Доставка». Ну, какая может быть доставка в воскресенье вечером да еще во время такого матча? — Вперед «Пэкерз»! — слабым голосом проговорила миссис Клаузен — она уже засыпала. Жестом, исполненным невыразимой нежности, — о, она надолго запомнит этот жест! — Отто положил рядом с нею пульт дистанционного управления и проверил, переключен ли телевизор на нужную программу. А потом ушел. Грузовик, на котором он развозил пиво, был непривычно легким, приходилось все время сдерживаться и не гнать слишком сильно по опустевшим улицам. С тех пор как ему исполнилось лет шесть или семь, Отто Клаузен ни разу не пропустил ни одной игры «Пэкерз», ни одного введения мяча в игру, а уж матч на суперкубок и подавно пропускать не собирался. Ему было всего тридцать девять, но он видел все предыдущие игры на суперкубок — тридцать один матч! И непременно должен был посмотреть суперкубок XXXII — с момента введения мяча в игру и до самого конца (весьма плачевного, как выяснилось позже). По мнению большинства спортивных обозревателей, этот матч был одним из лучших в истории американского футбола: упорный, захватывающий поединок, в котором неожиданно победила более слабая команда. Общеизвестно, что многие американцы питают странное пристрастие к неудачникам — но только не в Грин-Бее, штат Висконсин! И уж тем более не во время игры на суперкубок XXXII, когда этим выскочкам, «Денвер Бронкос», удалось переиграть «Пэкерз», что повергло всех грин-беевских «тупоголовых фэнов» в уныние. К концу четвертого тайма они были на грани самоубийства — все, а не только Отто, который к тому же еще и напился вдрызг. Он уснул прямо за стойкой бара, когда по телевизору показывали рекламу пива и до окончания матча оставалось две минуты. Очнувшись, он взглянул на экран: шли последние мгновения игры. Мучительный, уже не раз снившийся ему сон длился, казалось, несколько часов, то есть куда дольше, чем любая реклама. Отто снилось, что он находится в родильной палате, а в углу стоит еще какой-то мужчина, лицо которого скрывает хирургическая маска, так что видны только глаза. Женщина-гинеколог принимает у его жены роды, и ей помогает медсестра, которой Отто никогда в жизни не видел. Но докторша — та самая, что наблюдала миссис Клаузен; они много раз посещали ее вместе. Мужчину в углу Отто не узнавал, но вдруг догадался, кто это может быть, и душу его охватили дурные предчувствия. Наконец родился ребенок, и миссис Клаузен так сияла от счастья, что Отто, глядя на нее, и во сне не мог сдержать слез. И тут человек, стоявший в углу, снял маску и оказался тем самым репортером с телевидения, который угодил в пасть ко льву. Да, знаменитый плейбой, бедолага, как там его зовут? Миссис Клаузен подняла глаза и устремила на него безмерно счастливый взгляд. Самого Отто она словно не замечала, а может, ему только казалось, что он находится там? И еще одна загадка: у этого корреспондента-бедолаги оказалось две руки! И он обеими руками держал новорожденного младенца! А миссис Клаузен вдруг приподнялась на постели и погладила его левую ладонь! Затем Отто увидел самого себя. Он лихорадочно осматривал свое тело, пытаясь отыскать руки. И вдруг понял: левой руки у него нет!.. И тут же проснулся — весь в слезах, в спортбаре Грин-Бея, за две минуты до конца матча на суперкубок Кто-то из приятелей, неправильно истолковав слезы Отто, ласково потрепал его по плечу и сказал с грубоватым сочувствием: — Да уж, дерьмовая игра! Но Отто, хоть и был здорово пьян, все же постарался больше не отключаться. И не потому, что боялся пропустить конец игры, — он боялся, что ему снова приснится тот сон. Уж лучше совсем не спать, думал он. Конечно, он понимал, почему ему снятся такие сны, и стыдился этого, и никогда не рассказывал об этом жене. Отто не первый год сидел за рулем тяжелого грузовика, принадлежавшего пивной компании, и считал себя образцовым водителем: он, к слову, ни разу в жизни не сел за руль пьяным. Он вообще пил мало и обычно ничего крепче пива в рот не брал, и ему, конечно же, стало стыдно — причем за все сразу: что он так набрался, что ему приснился отвратительный сон и что любимая команда провалила игру. — По-моему, я сегодня перебрал, — признался Отто бармену, своему верному другу, человеку в высшей степени порядочному. — Не стоит, наверно, за руль садиться. — Жаль, подумал бармен, что у нас такие пьяные редко встречаются. Вот бы все были столь же ответственными и совестливыми, как наш Отто! Выход они придумали быстро. Обоим показалось, что Отто не стоит принимать предложения подвезти его, одно за другим следовавшие от его пьяных и безответственных приятелей. Он еще и сам вполне держался на ногах и запросто мог отогнать свой грузовик подальше от служебного входа — оттуда до стоянки было всего метров пятьдесят, не больше, — чтобы не мешать доставке и разгрузке товаров, которая начнется с раннего утра в понедельник. Не требовалось даже выезжать на тротуар или пересекать улицу. А потом бармен вызовет ему такси. — Нет-нет, я сам вызову такси, — пробормотал Отто, — у меня в кабине мобильник — Он пообещал, что перегонит грузовик и сразу же позвонит в таксопарк. А пока будет дожидаться такси, еще и жене позвонит — надо же узнать, как она там себя чувствует и не слишком ли расстроена глупейшим проигрышем команды Грин-Бея. И кроме того, сказал Отто бармену, свежий воздух пойдет ему только на пользу. Насчет свежего воздуха Отто был не очень уверен, но уж больно ему не хотелось смотреть на то, что творилось на футбольном поле после матча. А творилось там нечто невообразимое, и физиономии возбужденно вопивших болельщиков из Денвера казались Отто просто омерзительными, а от бесконечных телеповторов и описаний тех ошибок, которые совершила команда Грин-Бея, его просто тошнило. Чего стоил один только прорыв нападающего «Бронкос» Террела Дэвиса! Тьфу, глаза бы не глядели — не защита, а размазня какая-то! При одной мысли, что он снова увидит на экране прыгающих от счастья и орущих во всю глотку игроков Денвера, его так замутило, словно он тоже подхватил грипп. В последний раз он испытывал такую дурноту, когда в новостях показывали, как у того смазливого журналиста лев руку отгрыз. Как же его звали-то, дуболома этого? Зато миссис Клаузен отлично знала имя злосчастного репортера. — Интересно, как поживает бедный мистер Уоллингфорд? — спрашивала она вдруг ни с того ни с сего. Отто в ответ только головой качал: каждый раз, когда он слышал это имя, к горлу у него подкатывала тошнота. А его жена, помолчав немного, обычно добавляла: — Знаешь, если б я умирала, я бы отдала этому бедолаге собственную руку. А ты разве не отдал бы, Отто? — Не знаю… Я ведь с ним даже не знаком, — отвечал Отто. — Рука — это ведь не какой-то внутренний орган, как ее незнакомому человеку отдать? Внутренние органы — они и есть внутренние, кто их видит? А рука… Ну нет! По руке ведь и самого человека всегда узнать можно — ты ведь понимаешь, о чем я? — Знаешь, если уж ты умер, так умер! — припечатала миссис Клаузен. И Отто вдруг вспомнил, что Патрика Уоллингфорда совсем недавно обвиняли в уклонении от отцовства — эту скандальную историю, естественно, показывали по телевизору, про нее писали в газетах, так что она не ускользнула от внимания миссис Клаузен, которая почему-то очень огорчилась, узнав, что анализ ДНК отрицательный и Уоллингфорд отцом ребенка быть не может. — Да тебе-то какая разница, кто у них там настоящий отец? — удивился Отто. — Понимаешь, у него такой вид, словно он и есть отец, — сказала миссис Клаузен. — Точнее, должен им быть. — Да, наружность у него и впрямь довольно привлекательная… Ты это хотела сказать? — спросил Отто. — Нет. Просто он выглядит так, будто ему вот-вот предъявят новый иск об отцовстве. — Так ты поэтому хочешь, чтобы я отдал ему свою руку? — Ну что ты, Отто! Я этого не говорила! Я всего лишь сказала: «Если уж ты умер, так умер». — Ладно, допустим, — не успокаивался Отто. — Тогда объясни: почему именно я должен отдать свою руку? И почему именно ему? Ну вот, теперь придется кое-что рассказать о миссис Клаузен. Это, пожалуй, важнее, чем описывать вам, как она выглядит. Видите ли, в чем дело — стоило ей захотеть, и голос ее начинал звучать так эротично, что Отто мгновенно воспламенялся. Хотя и ненадолго. — Почему именно ты? — переспросила миссис Клаузен, воспользовавшись тем самым своим голосом. — Да… потому что я люблю тебя и никогда никого другого не полюблю! Во всяком случае, так сильно — никогда! Услышав этот голос, Отто чуть не умер; его внезапно охватила такая слабость, что он слова вымолвить не мог. Вся кровь разом отхлынула у него от головы и от сердца и устремилась в область паха. Это случалось каждый раз, когда она с ним так говорила. — Почему именно ему, спрашиваешь ты, — продолжала между тем миссис Клаузен, прекрасно понимая, что Отто уже целиком в ее власти. — Ну, просто потому, что ему нужна новая рука! Чего ж тут непонятного? Собрав остаток сил, Отто еле слышно пролепетал- — Но есть ведь и другие люди, потерявшие руку? — Есть, но мы с ними не знакомы. — Так ведь мы и с ним не знакомы! — Он работает на телевидении, Отто! Его всякий знает! И потом, он такой милый! — Но ты сама сказала, что у него такой вид, словно ему вот-вот предъявят новый иск об отцовстве! — Ну и что? А выглядит он все равно очень милым! — не сдавалась миссис Клаузен. — Ах, так?! Этот возглас отнял у Отто последние силы. Он отлично знал, что последует дальше. Голос его жены звучал прямо-таки убийственно сексуально. — Что это с тобой, милый? — спросила она. — Хочешь прямо сейчас сделать нам ребенка? Отто молча кивнул. Но ребенка они так и не сделали. Зато к своему письму в компанию «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» миссис Клаузен смогла приложить напечатанное на машинке заявление, подписанное Отто. Он не сопротивлялся. Но, подписывая, чувствовал, что пальцы совершенно онемели. Казалось, чья-то чужая рука выводит под заявлением фамилию Клаузен, а он лишь видит это со стороны… — Да что с тобой, милый? — снова спросила его миссис Клаузен. А потом ему стали сниться эти проклятые сны. И в воскресенье, когда играли на суперкубок, Отто был не столько пьян, сколько раздавлен невыносимой ревностью. Сон до такой степени выбил его из колеи, что даже перегнать машину на какие-то пятьдесят метров оказалось совсем не просто. Намучившись с ключом зажигания, Отто окончательно убедился в том, что за руль ему ни в коем случае садиться нельзя — он и двигатель завести не в состоянии. Некоторое время он посидел в задумчивости — все равно потребовалось несколько минут, чтобы немного оттаяло лобовое стекло, успевшее покрыться ледяной коркой, — и увидел, что с начала матча на улице намело добрых два дюйма снега. Возможно, Отто содрал кожу с костяшек пальцев на левой руке, пытаясь отчистить обледеневшее стекло. (Это, конечно, только догадка. Мы никогда не узнаем, что случилось на самом деле. Известно лишь, что костяшки пальцев были ободраны.) Когда же он наконец — очень медленно! — подал грузовик задом и развернул его, чтобы преодолеть те пятьдесят метров, что отделяли площадку перед служебным входом от общей парковки, большая часть завсегдатаев бара, смотревших матч вместе с Отто, уже успели разойтись по домам. Еще не было и половины десятого, но на стоянке осталось всего четыре или пять машин. Наверное, подумал Отто, их хозяева тоже решили не рисковать понапрасну и вызвали такси. Остальные болельщики, будучи в сильном подпитии, все же сели за руль сами. И тут Отто вспомнил, что такси-то он так и не вызвал. Сперва тот номер, который написал ему на бумажке бармен, был занят. («Слишком многие в Грин-Бее после такого матча вызывают такси», — думал Отго.) Наконец он дозвонился, и диспетчер предупредил его, что придется подождать — полчаса или даже минут сорок пять. Диспетчер явно попался честный. Отто было, в общем-то, все равно, сколько ждать. Погода стояла довольно мягкая для зимы, морозец градуса четыре, а благодаря включенному обдуву кабина уже вполне прилично согрелась. Отто знал, конечно, что стоит выключить печку — и скоро опять станет холодно, но разве легкий морозец и снег не пустяк для крепкого парня, выпившего за неполных четыре часа восемь или девять кружек пива? Отто позвонил жене. И сразу понял, что разбудил ее. Да, она видела последний тайм и так расстроилась, что почувствовала себя еще хуже и снова уснула. — Я тоже не смог после окончания матча телевизор смотреть, — признался Отто. — Там такое творилось!.. — Бедный малыш! — пожалела его миссис Клаузен. Они всегда так утешали друг друга, хотя в последнее время — ведь миссис Клаузен, несмотря на все их усилия, никак не удавалось забеременеть, — стали подумывать о том, что для выражения нежности стоило бы подыскать какое-нибудь другое слово. Вот и на этот раз слово «малыш» кинжалом пронзило сердце пьяненького Отто. — У нас с тобой все получится, милая, — вдруг пообещал он жене. Добряк Отто, даже пьяный и расстроенный исходом футбольного матча, прекрасно понимал: жена огорчена главным образом тем, что вместо утреннего недомогания, свойственного беременным, подхватила этот дурацкий грипп, и ее не так уж волнует отвратительная шумиха, устроенная после матча, и даже поражение любимой команды. Отто совсем не удивило, что ему снится гинеколог, наблюдавший миссис Клаузен. Врач давал ей всякие полезные советы и велел Отто тоже непременно «провериться». (Отто понимал, что речь идет о той процедуре, когда у мужчин подсчитывают количество сперматозоидов.) Обе они — и доктор, и миссис Клаузен — наверняка подозревали, что дело именно в нем, Отто. Но миссис Клаузен так любила своего мужа, что боялась, как бы ее догадка не подтвердилась. Отто тоже боялся; «проверяться» ему совсем не хотелось. Общая тайна еще больше сблизила супругов, но что-то тяжелое порой сквозило в их молчании — молчании соучастников. В последнее время Отто все чаще вспоминал тот день, когда они впервые занимались любовью. Не то чтобы его увлек романтический порыв, хотя Отто и был романтиком чистейшей воды. Все происходило иначе — их первый любовный акт стал предложением руки и сердца. У родителей Отто был летний домик на берегу озера в северной части штата Висконсин. В этих местах множество небольших озер, и семейство Клаузен владело примерно четвертью побережья одного озерца. Когда миссис Клаузен впервые приехала туда, то вместо «летнего домика» обнаружила несколько крошечных хижин, причем находившийся неподалеку лодочный сарай выглядел куда просторнее любой из них Вверху, над лодками, оставалось достаточно места, чтобы устроить вполне уютное гнездышко. Электричества не было, но в одном из домиков стоял холодильник (даже два) и кухонная плита, а в душе — нагревательная колонка (все оборудование работало на пропане). Вода в водопровод поступала прямо из озера; пить эту воду Клаузены, разумеется, не решались, зато всегда можно было принять горячую ванну. В домике были также оборудованы два смывных туалета. Воду из озера качал бензиновый движок, похожий на мотор от газонокосилки; а для смывных и сточных вод вырыли и залили бетоном огромную яму (Клаузены были просто помешаны на чистоте своих озерных владений). Однажды мать и отец Отто не смогли в уик-энд поехать на озеро, и он решил свозить туда свою подругу. Они приехали уже на закате, долго плавали и ныряли, прыгая с причала, и вода с их мокрых купальников капала в озеро, просачиваясь сквозь доски. Вокруг стояла удивительная тишина, нарушаемая лишь криками гагар, а стук падавших в озеро капель звучал так, словно кто-то забыл завернуть кран. Солнце только что село; нагретые за день доски причала еще хранили его тепло. Отто и его будущая жена сняли с себя купальники и голышом легли на эти теплые доски, подстелив сухое полотенце. Оно пахло солнцем, их влажные после купанья тела тоже пахли солнцем и озерной водой. Никто из них так и не сказал «я люблю тебя» или «выйдешь за меня замуж?». Обнимая друг друга на теплых досках причала, скользя ладонями по влажной прохладной коже, они чувствовали, что такие мгновения требуют действий, а не слов. Именно тогда Отто впервые услышал те несравненные интонации и обезоруживающий вопрос: — Что это с тобой, милый? — Именно тогда впервые почувствовал, что не в силах на этот вопрос ответить. — Хочешь прямо сейчас сделать нам ребенка? — спросила она затем. Именно тогда они впервые и попытались этого ребенка завести. Собственно, это и было предложением пожениться. И он, разумеется, тут же ответил «да!», чувствуя, что член вот-вот лопнет от прилива крови, а сердце — от тысячи невысказанных слов. После свадьбы Отто построил над лодочным сараем маленькую двухкомнатную квартирку. Комнаты получились очень длинные и узкие — «как дорожка для боулинга», подшучивала над мужем миссис Клаузен, — но так и было задумано: Отто хотелось, чтобы из каждой комнаты было видно озеро. Одна из них служила супругам спальней — широченную кровать они придвинули вплотную к окну и чуть-чуть приподняли, чтобы прямо с нее любоваться пейзажем. Во второй стояли две одинаковые кровати; там они решили устроить детскую. Отто чуть не плакал, думая об этой так и не занятой комнате, куда доносилось мягкое постукивание лодок. Прежде он любил слушать по ночам тихий плеск воды, бьющейся об их борта и о сваи причала — того самого, где они впервые занимались любовью. Эти звуки в ночной тишине теперь лишь напоминали ему, что соседняя комната до сих пор пустует. Даже воспоминания о том вечере, о закате, о мокром купальнике, который он снял с будущей жены, о ее влажной коже, пропитанной солнцем и озерной водой, были, казалось, омрачены несбывшимися надеждами. Они поженились более десяти лет назад и в последние два-три года практически перестали ездить на озеро. Их жизнь в Грин-Бее постепенно становилась все более деловой и суетливой; им было все труднее уехать куда-то хоть на несколько дней. Во всяком случае, так они говорили. А на самом деле обоим куда труднее оказалось примириться с тем, что волшебные ароматы сосен остались в далеком прошлом. А тут еще «Пэкерз», как назло, проиграли этим поганым «Бронкос»! Отго совсем загрустил. Пьяный мужчина, чувствующий себя глубоко несчастным, вряд ли способен вспомнить, что именно заставило его проливать слезы в кабине грузовика. Ах да, вспомнил Отго, душу ему разбередили слова жены «бед-ный малыш». С некоторых пор эти слова вызывали в его душе щемящую пустоту. А уж когда она произносила их этим своим голосом… Ох, до чего безжалостен мир! Ну, зачем ей взбрело в голову так говорить с ним по телефону, когда они далеко друг от друга? И Отго заливался слезами, пребывая тем не менее в готовности номер один. К тому же он никак не мог припомнить, чем закончился его телефонный разговор с женой. Прошло уже добрых полчаса с тех пор, как он дозвонился до таксопарка и попросил диспетчера передать водителю такси, чтобы тот искал его на стоянке возле бара. («Я буду сидеть в кабине грузовика. Я в нем пиво развожу — большой такой, его нельзя не заметить».) Отго потянулся к бардачку, чтобы достать мобильник. Он всегда клал его с краю — осторожно, стараясь не помять бумажные подставки под стаканы и разноцветные наклейки. Их он обычно раздавал детям, толпой собиравшимся вокруг грузовика, когда он привозил очередной заказ. Все дети в округе так и звали его: «дядя с наклейками». Но больше всего дегям, конечно, хотелось получить в подарок постер пивной компании. Постеры Отго держал в кузове грузовика вместе с пивом. Он не видел ничего дурного в том, что мальчишки развешивают пивные постеры у себя в комнате задолго до того, как начнут пить пиво, и до глубины души оскорбился бы, если б его обвинили в «пропаганде алкоголизма среди детей и молодежи». Просто ему хотелось порадовать ребятню яркими вещичками, и он раздавал подставки, наклейки и постеры из самых добрых побуждений, искренне заботясь о благополучии детей; ровно из тех же побуждений он не садился за руль пьяным. Интересно, как это он умудрился заснуть, открывая бардачок? Наверное, все-таки был слишком пьян. Даже снов не видел — и почитал это за счастье. На самом-то деле сны ему все же снились, просто он не понимал, что с ним творится. Да и сны то были совершенно новые, небывалые; он бы, пожалуй, и не догадался, что это всего лишь сны. Ему снилось, что он лежит рядом с женой и голова ее покоится на его правом плече. Он отчетливо ощущал прикосновение ее шеи, теплой и чуть влажной. Они пил ее поцелуи, скользнув языком к ней в рот, а левой рукой — Отго был левша — ласкал, чувствуя, как сильно она возбуждена и все время прижимается животом к его руке. Он ласкал ее очень нежно, почти не касаясь самых чувствительных точек. (Ей в свое время пришлось специально учить его этому.) И вдруг во сне — хотя Отго и не сознавал, что это сон, — миссис Клаузен крепко сжала пальцы его левой руки и поднесла их к губам, а потом взяла в рот — Отто в этот момент как раз целовал ее, — и они оба почувствовали запах и вкус ее влаги, а потом он приподнялся и вошел в нее. Поддерживая и прижимая голову жены к своей шее и запустив пальцы ей в волосы, он все еще чувствовал ее вкус и запах. А на постели, возле ее левого плеча, видел свою правую руку, вцепившуюся в простыню. Но руку свою он отчего-то не узнавал! Это была не его рука! Слишком маленькая ладонь, слишком тонкие длинные пальцы… Нет, она явно принадлежала не ему! Но левая-то рука была его! Ее-то он сразу узнал! Затем он увидел под собой жену. Он смотрел на нее как бы с большой высоты, но лежал на ней совсем другой мужчина, длинноногий и узкоплечий. Профиль его показался Отто знакомым: так и есть, «львиный огрызок»! Патрик Уоллингфорд! В постели с его женой! Отто показалось, что прошло всего несколько секунд, хотя и на самом деле он проспал минуты две-три, не более. Стряхнув с себя остатки сна, он понял, что лежит на правом боку, скрючившись и съехав на кожух коробки передач, а рычаг переключения скоростей упирается ему в ребра. Правая рука была у него под головой, а носом он уткнулся в холодную поверхность пассажирского сиденья. Отто чувствовал, что страшно возбужден, и левой рукой крепко сжимал свой эрегированный член. Господи, что это я делаю! И прямо посреди парковки! — Сгорая от стыда, он поспешил заправить в штаны рубашку и застегнуть ремень. И тут взгляд его упал на открытый бардачок. Там лежали мобильник и — в самом дальнем углу — короткоствольный «смит-вессон» 38-го калибра; его он всегда держал заряженным и повернутым «носом» к стенке и правому переднему колесу. Видимо, Отто оперся на правый локоть, собираясь сесть, и уже почти сел, когда услышал звуки, доносившиеся из кузова. Скорее всего, туда забрались местные подростки, чуть постарше той мелюзги, которую Отто одаривал подставками для пивных кружек и яркими наклейками. Намерения у ребят явно были недобрые. Один из них стоял «на стреме» у входа в бар, и если бы оттуда вышел кто-то из завсегдатаев, мальчишка сразу успел бы предупредить своих приятелей, шуровавших в кузове. Отто Клаузен держал в бардачке заряженный револьвер 38-го калибра отнюдь не потому, что водителей пивных грузовиков так уж часто грабят. Отто и в дурном сне бы не привиделось, что он в кого-то стреляет, даже защищая свой груз. Он просто очень любил оружие, как любят его в Висконсине многие хорошие люди. Ему нравилось любое стрелковое оружие. А еще он любил охоту — его добычей становились утки и олени; на оленей он охотился даже с луком, хотя поразить оленя стрелой ему ни разу не удалось. Зато из винтовки он убил их немало, и в основном рядом с домиком на берегу озера. Конечно, Отто был заядлым рыбаком — он вообще любил развлечения на свежем воздухе. И хотя хранить в бардачке заряженный револьвер 38-го калибра противозаконно, ни один водитель грузовика никогда не упрекнул бы его за это, а на том пивоваренном заводе, где работал Отто, скорее всего, даже похвалили бы — пусть и не прилюдно. Отто пришлось вытащить револьвер из бардачка правой рукой — левой он никак не мог туда дотянуться: руль мешал. А ведь он, не забывайте, был левшой, так что ему почти наверняка пришлось переложить оружие из правой руки в левую, прежде чем наведаться в кузов. Отто, видимо, еще не успел окончательно протрезветь, и ледяная сталь «смит-вессона» казалась ему странно непривычной. (К тому же он только что проснулся, да и сон ему снился тягостный, хуже смерти — снилось, как его жена занимается сексом с этим бедолагой и этот львиный огрызок трогает ее где хочет его, Отто, собственной левой рукой!) В общем, мы уже никогда не узнаем: то ли он нечаянно взвел курок, когда перекладывал револьвер из правой руки в левую, то ли это произошло, когда он вынимал револьвер из бардачка. Точно известно одно: револьвер выстрелил, пуля вошла Отто прямо в горло, примерно на дюйм ниже подбородка, и вышла через затылок, вдребезги разнеся ему свод черепа и все вокруг забрызгав кровью, смешанной с осколками кости и мозгом. Эти страшные следы были впоследствии обнаружены на обивке потолка — пуля насквозь пробила крышу кабины. Смерть наступила мгновенно. Когда прогремел выстрел, юные воришки чуть в штаны не наложили от страха. Кто-то из болельщиков, выходя из бара, услышал и выстрел, и жалобные вопли перепуганных подростков; потом мальчишки со звоном бросили свой ломик на площадку и дали стрекача. Полиция, впрочем, вскоре их разыскала, и они рассказали все — вплоть до того момента, когда услышали тот оглушительный выстрел. Пока болельщик бегал в бар и вместе с барменом вызывал по телефону полицию — они могли сказать лишь, что слышали какой-то выстрел и видели разбегающихся подростков, — на стоянку прибыло наконец заказанное Отто такси. Водителю не составило труда обнаружить огромный грузовик, но когда он подошел к кабине и постучал в стекло с водительской стороны, а потом открыл дверь, то глазам его предстало страшное зрелище: мертвый Отто Клаузен, грузно навалившийся на рулевое колесо и уронивший на колени руку с револьвером 38-го калибра. Еще до того, как известить миссис Клаузен — которая крепко спала, когда ей позвонили из полиции, — полицейские поняли, что самоубийства Отто не совершал, во всяком случае, «преднамеренного самоубийства». По всему было ясно, по крайней мере полицейским, что водитель грузовика, развозивший пиво, не собирался кончать с собой. — Нет, он не из таких! — подтвердил и бармен. Разумеется, бармен понятия не имел, что в течение целых десяти лет Отто Клаузен тщетно старался обрюхатить свою жену. Не знал он и о том, что по просьбе жены Отто завещал свою левую руку Патрику Уоллингфорду, репортеру, которого лев погрыз. Бармен был уверен в одном: Отто Клаузен никогда не стал бы убивать себя из-за того, что «Пэкерз» продули в матче на суперкубок. Можно лишь догадываться, как миссис Клаузен сумела настолько взять себя в руки, что тем же воскресным вечером позвонила в клинику «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры». Дежурный сразу же сообщил о ее звонке доктору Заяцу, тот, по счастью, оказался дома. Заяц болел за «Бронкос». Тут следует пояснить: вообще-то доктор (да поможет ему Господь!) был фэном команды «Нью-Ингленд Патриоте», но во время матча на суперкубок желал победы «Бронкос», потому что команда Денвера входила в ту же конференцию, что и «Патриоте». Когда доктору Заяцу позвонил дежурный, он как раз решал сложную логическую задачу: пытался объяснить своему шестилетнему сыну, почему ему так хочется, чтобы победили «Бронкос». По мнению Руди, если «Патриоте» в розыгрыше суперкубка не участвуют — а они, конечно, никак не могли в нем участвовать, — то какая разница, кто выиграет? Во время матча отец и сын неплохо перекусили: съели витаминный салат из сельдерея и морковки, сдобренный арахисовым маслом. Это Ирма предложила доктору «фокус с арахисовым маслом», чтобы заставить Руди есть побольше сырых овощей. Заяц как раз подумал, что нужно непременно поблагодарить Ирму за столь плодотворную идею, когда зазвонил телефон. Этот звонок испугал Медею, которая на кухне доедала моток изоляционной ленты. Тошноты Медея пока не чувствовала, но вину свою ощущала, а звонок, должно быть, окончательно убедил ее, что сейчас она будет застигнута на месте преступления — впрочем, Руди и его отец узнали, что именно сожрала Медея, лишь поздно вечером, когда ее стошнило мотком изоленты прямо Руди на постель. Изоленту забыл мастер, приходивший устанавливать новую систему слежения за собакой. С помощью этой системы во дворе создавался невидимый электрический барьер, не позволявший Медее переступать четко определенные границы. Теперь доктор Заяц (или Руди, или Ирма) уже не обязаны были непременно следить за ней, выпуская ее погулять. Но именно потому, что во время прогулки за Медеей никто не следил, она и съела забытый мастером моток изоленты. На Медее теперь красовался новый ошейник, из которого торчали два электрода, касавшиеся ее шеи. (В сам ошейник была вделана батарейка.) Если собака, находясь во дворе, случайно переходила невидимый барьер, электроды довольно сильно ее «кусали». Но прежде чем укусить, ошейник предупреждал Медею, подошедшую слишком близко к запретной зоне, особым сигналом. — А что это за сигнал такой? — спрашивал Руди. — Нам он не слышен, — попытался объяснить доктор Заяц. — Его слышат только собаки. — А как это ошейник Медею «кусает»? — О, ничего страшного! Ей почти не больно, — соврал специалист по хирургии верхних конечностей. — А мне будет больно, если я надену этот ошейник и выйду во двор? — Никогда не смей его надевать, Руди! Ты меня понял? — набросился на мальчика доктор Заяц. — Значит, ей все-таки больно! — заключил Руди. — Нет, не больно! — настаивал доктор Заяц. — А на себя ты пробовал его надевать? — Руди, ошейник предназначен не для людей, а для собак! Затем их беседа свернула в другое русло, и они заговорили об игре на суперкубок и о том, почему доктору так хотелось, чтобы выиграла команда Денвера. Когда зазвонил телефон, Медея поспешно спряталась под кухонный стол, но голос, донесшийся из автоответчика: «Доктор, это миссис Клаузен звонит, из Висконсина!» — заставил Заяца начисто позабыть о глупой собаке. Он тут же перезвонил новоиспеченной вдове. Миссис Клаузен ответила, что еще не успела убедиться, в достаточно ли хорошем состоянии донорская рука, и доктора просто потрясло ее редкостное самообладание. Впрочем, общаясь с полицией Грин-Бея и судебными медиками, миссис Клаузен уже не так хорошо владела собой. Выясняя подробности гибели своего супруга: «предположительно смерть наступила в результате несчастного случая, а именно — выстрела из револьвера», она вдруг подняла на полицейских залитое слезами лицо и со странным сомнением в голосе спросила: — Скажите, он действительно мертв? — Взгляд ее при этом был устремлен в будущее — ни полицейские, ни врач-криминалист никогда не видели такого взгляда. Удостоверившись, что муж ее «действительно мертв», миссис Клаузен секунду помолчала и задала следующий вопрос: — А в каком состоянии его рука? Его левая рука? В обеих газетах — «Грин-Бей-пресс» и «Грин-Бей-ньюз» — о самоубийстве, совершенном Отто Кла-узеном после матча на суперкубок, сообщалось лишь в общей сводке спортивных новостей. Один спортивный комментатор так и написал: «Вообще-то многие фэны команды „Пэкерз“ подумывали о самоубийстве после воскресного матча на суперкубок, но лишь Отто Клаузен из Грин-Бея действительно спустил курок». Однако даже в самых бестактных и бесчувственных сообщениях о смерти Отто ярлык «самоубийство» на этот несчастный случай все же старались не клеить. Когда Патрик Уоллингфорд впервые услышал о непреднамеренном самоубийстве Отто Клаузена — он смотрел полутораминутный репортаж об этом по своему родному каналу в одной из гостиниц Мехико, — то даже слегка удивился: странно, что Билл-дебил не послал именно его брать интервью у несчастной вдовы! Как раз такие интервью ему, Патрику, обычно и поручали. Но родной канал снарядил на это дело «старую клячу» Стабби Фэррела, с незапамятных времен работавшего спортивным комментатором и присутствовавшего на том злополучном матче в Сан-Диего. К тому же Стабби и прежде не раз бывал в Грин-Бее, а Патрик Уоллингфорд даже по телевизору игры на суперкубок никогда не смотрел. Когда в программе новостей сообщили о гибели Отто Клаузена — это было утром в понедельник, и Уоллингфорд уже собирался уходить, чтобы успеть на нью-йоркский рейс, — он краем уха услышал, что у несчастного водителя грузовика осталась вдова. — Миссис Клаузен отказалась как-либо комментировать случившееся, — заявил с экрана «старая кляча» Стабби. «Биллу, конечно же, следовало бы послать меня, — подумал Уоллингфорд, помешивая кофе. — Уж я бы к этой миссис Клаузен подобрался!» Но в памяти его все же отложились мгновенно промелькнувшие кадры: почти пустая парковка и грузовик с рекламой пива, покрытый легким снежком, точно прозрачным саваном. «Именно здесь для одного из фанатов „Пэкерз“ закончился этот печальный воскресный вечер», — монотонно вещал Стабби. Вот уж действительно тупоголовый фэн! — пожал плечами Патрик Уоллингфорд. (Между прочим, он тогда еще понятия не имел, что такое «настоящие тупоголовые фэны» Грин-Бея, или «сырные головы», как они себя называли.) Патрик уже стоял в дверях, когда зазвонил телефон. Сперва он даже не хотел брать трубку, опасаясь опоздать на самолет, но потом все же взял. Это оказался доктор Заяц из далекого Массачусетса. — Мистер Уоллингфорд, сегодня поистине ваш день! — воскликнул хирург. Несколько позже, ожидая рейса в Бостон, Уоллингфорд посмотрел свой собственный репортаж из Мехико; точнее, то, что от этого репортажа осталось Надо сказать, в воскресенье, когда состоялся матч на суперкубок, далеко не все в Мехико-сити смотрели футбол. Например, родные и друзья знаменитого шпагоглотателя Хосе Герреро, которые собрались в больнице Св. Марии Магдалины, чтобы помолиться за его скорейшее выздоровление. Во время одного из выступлений — на сцене туристической гостиницы в Акапулько — Герреро споткнулся и упал, насквозь пронзив себя шпагой. Его сразу же отправили самолетом из Акапулько в Мехико-сити, где он теперь и находился под наблюдением опытного специалиста — кровотечение из проткнутых холодным оружием внутренних органов часто бывает довольно медленным. Более сотни друзей и родственников несчастного набились в крошечную частную клинику, сотни сочувствующих стояли на улице. У Патрика было такое ощущение, словно он взял интервью у каждого из этих людей. Хотя сейчас, перед вылетом в Бостон для встречи со своей новой рукой, он, пожалуй, даже радовался тому, что редактор вдвое сократил его трехминутный репортаж. Ему не терпелось снова посмотреть репортаж Стабби Фэррела и на сей раз куда более внимательно. Доктор Заяц успел сказать ему, что Отто Клаузен был левшой, но что это означает в действительности? Сам Уоллингфорд был правшой. И до той злосчастной истории со львом всегда держал микрофон в левой руке, оставляя правую, рабочую, свободной для рукопожатий. Теперь же, когда у него осталась только одна рука, Уоллингфорд чаще всего обходился вообще без рукопожатий. На что это будет похоже — быть правшой и получить новую левую руку, прежде принадлежавшую левше? Разве леворукость не связана с какими-то особыми и весьма важными функциями головного мозга? Ведь предрасположенность к леворукости кроется не в самих руках! Подобные вопросы сотнями роились у Патрика в голове, и ему очень хотелось поскорее задать их доктору Заяцу. По телефону доктор сообщил ему, что медики Висконсина отреагировали достаточно быстро и сумели сохранить руку — в значительной степени благодаря «мужеству и сообразительности миссис Клаузен». Доктор Заяц говорил как-то неразборчиво и все время запинался, что ему было совершенно не свойственно. Дело в том, что ночью он почти не спал: ему пришлось возиться с Медеей, которую без конца рвало, а потом — не без помощи Руди, прямо-таки горевшего рвением, — исследовал рвотные массы, пытаясь понять, что случилось с собакой. По мнению Руди, полупереваренный моток изоляционной ленты больше всего походил на останки чайки. Если это действительно чайка, думал Заяц, то бедная птичка, по всей вероятности, сдохла давным-давно и превратилась чуть ли не в камень, когда проклятая обжора решила ею полакомиться. Несмотря на то, что оба Заяца явно обладали аналитическими способностями, им никогда бы не разгадать загадку проглоченного Медеей предмета, если бы в понедельник утром им не позвонил телефонный мастер. Извинившись, он сказал, что забыл у них моток изоленты. — Я вас в пятницу последними обслуживал, — сообщил мастер тоном судебного дознавателя, — так что наверняка именно у вас ленту и оставил. Хотя вряд ли вы ее нашли. —Да нет, мы ее все же… нашли, — мрачно пробормотал доктор Заяц. И умолк, ибо не в состоянии был вымолвить более ни слова: он случайно увидел Ирму: она стояла нагишом у себя на кухне и сушила полотенцем волосы. Вернувшись после выходных, Ирма, как всегда, совершила трехкилометровую пробежку и приняла душ. Она была уверена, что в доме никого нет, хотя… Что скрывать, Ирма давно хотела, чтобы доктор случайно увидел ее обнаженной. . Обычно в это время доктор Заяц отвозил Руди к матери, чтобы Хиддред успела отправить мальчика в школу. Но в этот понедельник отец с сыном дружно проспали, всю ночь провозившись с Медеей, и доктор лишь после звонка разъяренной Хилдред, тут же обвинившей его в похищении ребенка, сумел заставить себя встать с постели, пойти на кухню и сварить себе кофе. Заяц слышал, что Хилдред продолжала злобно визжать и после того, как он сунул телефонную трубку Руди. Ирма доктора не заметила, зато он-то ее заметил! Он вдруг увидел ее всю — лишь голова была накрыта полотенцем. «Черт возьми, какой у нее пресс!» — думал доктор, растерянно отступая в коридор. Чуть позже он обнаружил, что не может и двух слов произнести, не заикаясь. Ему, например, хотелось поблагодарить ее за прекрасную идею с арахисовым маслом, но понять его она так и не смогла. (И с Руди так и не успела познакомиться: доктор спешно повез мальчика к разгневанной матери.) Зато и отец, и сын почувствовали, что между ними возникло нечто вроде духа товарищества — после того, как Хилдред самым диким образом наорала на них обоих. Так что Заяц был преисполнен энтузиазма, когда звонил Уоллингфорду в Мехико; его радостно возбуждала не только обещанная рука Отто Клаузена, но и — причем куда сильнее! — потрясающий уик-энд, проведенный с сыном. Обнаженная Ирма также произвела на него сильное впечатление, хотя пока что он обратил внимание только на ее живот. Впрочем, подобная избирательность взгляда была для доктора Заяца в высшей степени характерна. Но неужели знаменитый хирург стал заикаться, видев всего-навсего Ирмин живот? Да и Уоллингфорду он сумел достаточно внятно рассказать лишь об «удивительной сообразительности и мужестве» миссис Клаузен и прочих несущественных деталях. Но ни слова не сказал о том, какое неслыханное рвение проявила вдова Отто Клаузена, стремясь сохранить донорскую руку. Она не только сопровождала руку Отто из Грин-Бея в Милуоки, где и левая рука, и большая часть других органов, отделенных от тела, были уложены в лед, но и отправилась вместе с рукой покойного мужа из Милуоки в Бостон. А Уоллингфорд между тем и понятия не имел, что в Бостоне его ждет нечто большее, чем знакомство со своей новой рукой: ему предстояло познакомиться со вдовой своей новой руки! Это обстоятельство, впрочем, не слишком беспокоило доктора Заяца и других членов бостонской команды. Их смущало другое — чрезвычайно экстравагантное и совершенно неожиданное требование миссис Клаузен. Да, она выдвинула некие обязательные условия, связанные с рукой ее покойного мужа, и доктор Заяц, видимо, поступил в высшей степени мудро, не посвятив Патрика Уоллингфорда в эти подробности. Со временем — надеялись в компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры» — Уоллинг-форд, вероятно, проникнется сочувствием к спонтанным идеям вдовы. Так, например, буквально в последнюю минуту, она испросила права на свидания с рукой покойного мужа после завершения трансплантации. Разве мог однорукий Патрик отказать ей? — Просто-напросто ей хочется иногда видеть эту руку, — предположил доктор Заяц, беседуя с Уоллин-гфордом в бостонской клинике. — Просто видеть? — переспросил Патрик и растерянно умолк. — Надеюсь, не касаться? Надеюсь, она не захочет… ну, держаться за руки и тому подобное? —  Никто не сможет после операции касаться вашей новой руки! Во всяком случае, достаточно долго, — заверил его доктор Заяц. — Но сколько свиданий с рукой она захочет? Одно или два? Или это будут свидания, скажем, в течение года? Заяц пожал плечами. — Она никак это не определила; просто выдвинула свое условие, и все. — Она что, сумасшедшая? — изумился Патрик. — Психопатка? Или горе так на нее подействовало? — Вы сами все увидите, — сказал доктор Заяц, — Она хочет с вами познакомиться. — До операции? — Да, прямо сейчас. И это тоже одно из ее условий. Она желает убедиться, что по-прежнему тверда в своем намерении передать руку именно вам. — Но мне казалось, это ее муж хотел отдать мне свою руку! — воскликнул Уоллингфорд, — Ведь это же его рука! — Знаете… я только одно могу вам сказать: сейчас всем рулит именно вдова Отто Клаузена, — пожал плечами доктор Заяц. — Вам когда-нибудь приходилось иметь дело со специалистами по медицинской этике? (Надо сказать, что миссис Клаузен и в этом отношении оказалась весьма сообразительной.) — Но зачем ей со мной-то знакомиться? — недоумевал Патрик. — Тем более до того, как мне новую руку приделают? Если честно, требования вдовы — и особенно требование свиданий с рукой покойного мужа! — потрясли даже доктора Заяца. До такого мог додуматься разве что специалист по медицинской этике, а этим господам Заяц не доверял; он считал, что юристам вообще не место в экспериментальной хирургии. А то они вечно суют нос не в свое дело — видите ли, хотят сделать хирургию «более человечной». Они утверждали, например, что руки — органы отнюдь не жизненно важные; что препараты, которые вводят реципиенту, чтобы уменьшить риск отторжения, не только сами по себе чрезвычайно опасны, но обрекают человека на пожизненное их употребление. Первыми реципиентами, по их мнению, должны становиться те, кто потерял обе руки, потому что для них трансплантация важнее, чем для тех, кто потерял только одну руку, и так далее, и тому подобное. Как ни странно, специалистам по медицинской этике требования миссис Клаузен понравились — и диковатое требование регулярных свиданий с рукой покойного мужа, и условие предварительного знакомства с Уоллингфордом, которое позволит миссис Клаузен установить, достаточно ли хорош реципиент и стоит ли давать разрешение на операцию. (Согласитесь, это уж верх человечности!) — Да ладно вам, она просто хочет понять… хороший ли вы человек, — попытался уговорить Патрика доктор Заяц. Это новое оскорбление прямо-таки потрясло Уоллингфорда. Нет, какое нахальство! Чувствуя, что ему брошен вызов, он попытался решить, хороший ли он человек Он очень надеялся, что да. Но кто из нас может сказать это о себе с уверенностью? Например, доктор Заяц знал, что хорошим его вряд ли можно назвать. Он лишь питал скромную надежду, что Руди все же любит его, и, разумеется, был уверен в том, что сам очень любит своего сынишку. Однако же насчет своей доброты доктор Заяц никаких иллюзий не строил; да и душевностью особой никогда не отличался, если не считать всепоглощающей любви к Рули. И вдруг сердце доктора екнуло: он вспомнил плоский Ирмин живот и вздохнул с завистью: должно быть, целыми днями накачивает пресс! — Ну хорошо. Оставляю вас наедине с миссис Клаузен, — промолвил доктор Заяц и ласково, совершенно не свойственным ему жестом, положил Патрику руку на плечо. — Я останусь с ней совсем один? — в ужасе спросил Уоллингфорд и подумал: жаль, что у меня так мало времени на подготовку — я бы примерил самые «милые» выражения лица, на какие только способен! Но через секунду он представил себе руку Отто Клаузена — возможно, свою новую руку — и покорился. Видимо, лед уже тронулся, и Патрик, сдаваясь, пробормотал: — О'кей, о'кей, о'кей… Доктор Заяц и вошедшая в кабинет миссис Клаузен церемонно, точно в старинном танце, поменялись местами. На третьем «о'кей» Уоллингфорд осознал, что находится один на один с новоиспеченной вдовой. Он посмотрел на нее и внезапно почувствовал легкий озноб — впоследствии ему станет казаться, что это было похоже на прикосновение прохладной озерной воды. Не забывайте, что у миссис Клаузен был грипп. И когда тем воскресным вечером она заставила себя встать с постели, ее все еще лихорадило. Белье она, разумеется, надела чистое, а поверх натянула любимые старые джинсы и выгоревшую зеленую футболку, которые висели возле кровати на стуле. Эту футболку команды «Грин-Бей Пэкерз» — золотые буквы на зеленом фоне — она носила еще утром, чувствуя, что заболевает. А поверх футболки накинула старую спортивную куртку. Зеленая футболка появилась у нее, насколько она помнила, еще в ту пору, как они с Отто стали ездить в домик у озера. Футболка была того же цвета, что хвоя елей и белоствольных сосен на другом берегу, когда их освещали лучи заката. Порой, ночуя в комнатке над лодочным сараем, миссис Клаузен использовала эту футболку в качестве наволочки — стирать можно было только в озере. Даже теперь, стоя в кабинете доктора Заяца и обхватив себя руками, словно ей было холодно или хотелось спрятать от нескромного взора Патрика Уоллингфорда свои груди, она ощущала еле слышный запах сосновой хвои и — почему-то очень сильно! — присутствие Отто, словно он тоже был рядом. Повсюду висели портреты знаменитых пациентов доктора Заяца, однако ни Патрик Уоллингфорд, ни миссис Клаузен ни разу на эту коллекцию не взглянули, настолько были поглощены созерцанием друг друга, хотя поначалу избегали смотреть друг другу в глаза. Кроссовки миссис Клаузен промокли в висконсинском снегу, и Уоллингфорд, не сводивший глаз с ее ног, видел, что обувь на ней и теперь мокра насквозь. Наконец миссис Клаузен сняла куртку, села в кресло рядом с Патриком и заговорила, причем Уоллингфорду казалось, что она обращается к его здоровой руке. — Отто ужасно переживал из-за вашей руки — той руки, конечно, — промолвила она, не сводя глаз с правой руки Патрика. Уоллингфорд слушал ее с недоверием опытного журналиста, который обычно сразу понимает, когда ему лгут, а миссис Клаузен несомненно лгала. — Честно говоря, я старалась не думать об этом. Я и телевизор-то не могла смотреть, когда там показывали, как лев отгрызает вам руку! Мне и сейчас не по себе становится, как только я об этом вспомню. — Мне тоже, — сказал Уоллингфорд; теперь ему уже не хотелось думать, что она лжет. Затруднительно описать фигуру женщины, одетой в бесформенную линялую футболку, но Патрику миссис Клаузен показалась довольно складной — ничего лишнего, и, хотя ее темно-каштановым волосам не помешали бы шампунь и расческа, она явно привыкла следить за собой. Правда, свет флюоресцентных ламп ее совсем не красил. На лице не было ни капли косметики, даже губы она не подкрасила, а нижняя губа вся пересохла и потрескалась — возможно, она не один раз ее закусывала. Окруженные темными тенями, ее карие глаза казались необычайно большими и глубокими, а по «гусиным лапкам» в уголках глаз Патрик догадался, что она его ровесница. (Уоллингфорд был немного моложе Отго Клаузена, а тот лишь несколькими годами старше своей жены.) — Вы, наверное, считаете меня сумасшедшей? — сказала миссис Клаузен. — Нет, что вы! Мне даже представить трудно, какие чувства вы сейчас испытываете — я хочу сказать, помимо того горя, которое на вас обрушилось… По правде говоря, она казалась ему похожей на тех внутренне опустошенных женщин, которых он столько раз интервьюировал — вот и совсем недавно, в Мехико, он задавал всякие дурацкие вопросы жене того несчастного шпагоглотателя… И Уоллингфорд вдруг почувствовал, что уже давно знаком с миссис Клаузен. Вот тут-то она его и удивила: сперва мотнула головой в сторону… его паха, а потом и указала туда рукой! — Могу я посмотреть? — спросила она. Последовало неловкое молчание, Уоллингфорд почти перестал дышать. — На вашу руку… Пожалуйста, покажите мне вашу здоровую руку. Он протянул ей правую руку так осторожно, словно ее недавно трансплантировали. Миссис Клаузен едва коснулась ее и тут же отдернула пальцы, а рука нелепо повисла в воздухе, как неживая. — Немного маловата, — промолвила миссис Клаузен. — У Отго крупнее. Патрик спрятал руку, чувствуя себя жалким и никчемным. — Отго даже заплакал, когда увидел, как вы лишились руки. Правда! — Мы-то знаем, что Отго при этом зрелище чуть не вырвало, а плакала как раз миссис Клаузен, однако ей удалось внушить Уоллингфорду, что «ее глубоко потрясли невольные слезы мужа». (И старый опытный журналист Патрик Уоллингфорд, сразу понимавший, кто из интервьюируемых ему лжет, на сей раз моментально попался на крючок; его просто заворожил рассказ, как плакал Отго Клаузен.) — Я вижу, вы очень его любили! — воскликнул он. Вдова, прикусив нижнюю губу, коротко кивнула, в глазах ее закипали слезы. — Мы всё пытались завести ребенка… Мы так этого хотели, но почему-то ничего не получалось! Она низко склонила голову и, уткнувшись лицом в свою куртку, горько заплакала. Старая зеленая куртка хоть и не настолько выцвела, как футболка, но слегка поблекла; и на спине у нее тоже красовался логотип команды «Грин-Бей Пэкерз» (золотой шлем с белой буквой «Г»). — Эта рука всегда будет для меня рукой Огайо! — промолвила вдруг миссис Клаузен, отбросив куртку и впервые посмотрев Патрику прямо в глаза. Казалось, ей пришла в голову новая идея. — Кстати, сколько вам лет? — спросила она деловито. Возможно, видя Уоллингфорда только на экране телевизора, она считала, что в реальной жизни он должен выглядеть иначе — несколько старше или, напротив, несколько моложе. — Тридцать четыре, — ответил Уоллингфорд, точно оправдываясь. — Мы с вами ровесники, — кивнула она, и он заметил на ее лице тень слабой улыбки. «Может, она и в самом деле… того? — подумал Патрик — Вполне могла сбрендить — либо под тяжестью свалившегося на нее горя, либо пытаясь ему противостоять». — Я не стану вам надоедать — после операции, — продолжала миссис Клаузен. — Но видеть руку Отто… касаться ее… И ведь это не будет для вас чересчур обременительным, правда? А если вы отнесетесь к моим чувствам с должным уважением, то и я отвечу вам тем же. — Естественно! — воскликнул Патрик, даже не подозревая, чем ему это грозит. — Видите ли, я по-прежнему хочу ребенка от Отто, — призналась она, но Уоллингфорд так ни о чем и не догадывался. — Вы думаете, что беременны? — вскричал он взволнованно. — Почему же вы сразу не сказали об этом? Это же чудесно! Когда вы будете знать наверняка? И вновь по лицу ее скользнула та же слабая безумная улыбка. Патрик и заметить не успел, когда она сбросила с ног кроссовки. Затем, расстегнув молнию на джинсах, стащила их вместе с трусиками и, немного помедлив, сняла футболку… Патрик совсем обалдел: он никогда еще не видел, чтобы женщины раздевались подобным образом — снизу вверх. Видимо, решил он, у этой миссис Клаузен сексуального опыта все-таки маловато. И тут Патрик услышал ее голос — в нем что-то неуловимо изменилось, не звучность, а что-то другое — и он с изумлением понял, что у него сильнейшая эрекция. Но не потому, что миссис Клаузен стояла перед ним полунагая, а из-за того, что произошло с ее голосом! — Другого случая у меня не будет, — продолжала она, словно не слыша. — Если я хочу родить ребенка от Отто, я уже должна быть беременной. А после операции вы не сможете ничем таким заниматься. Вы будете лежать в больнице, глотать тонны лекарств, страдать от боли… — Но, миссис Клаузен! — Патрик, быстро вскочил — и тут же снова сел, понимая, что выглядит совершенно неприлично. — Ведь это же будет мой ребенок, а не вашего мужа, разве не так? — вполне правомерно заметил он. На миссис Клаузен кроме бюстгальтера уже ничего не осталось, и Патрик отлично видел, что грудь у нее прелестная — куда лучше, чем можно было предположить. В пупке у нее что-то поблескивало; Патрик слегка удивился, но рассматривать украшение не стал, опасаясь, что и оно будет связано с символикой «Грин-Бей Пэкерз». — Близость к руке Отто — вот единственная близость с ним, которая мне теперь доступна, — решительно заявила миссис Клаузен. Столь свирепую решимость легко можно было принять за страсть. Но сильнее всего действовал на Патрика ее голос; он оказался совершенно не в состоянии ему сопротивляться. Миссис Клаузен прижала его к прямой спинке стула, наклонилась, расстегнула ремень у него на брюках, рывком сдернула их, а когда опомнившийся Патрик попытался ее удержать или хотя бы сесть прямо, решительно стащила с него и трусы. Затем она оседлала его и быстро задвигалась вверх-вниз, шлепая ему по лицу грудями — она все делала так быстро, что он и не заметил, когда она все-таки сняла с себя бюстгальтер. — Но ведь мне пока не пришили его руку, — возразил Патрик Господи, ну когда он мог сказать женщине «нет»? — Пожалуйста, постарайтесь относиться ко мне с уважением, — шепотом попросила она. Ах, какой это был шепот! Он ощущал ляжками ее маленькие крепкие ягодицы, теплые и гладкие, а колокольчик в пупке вызвал у него даже больший прилив страсти, чем ее соблазнительные груди, и чуть не довел до оргазма. Шея Патрика была мокра от ее слез, но он чувствовал ее уверенную руку: она активно ему помогала. А его руку миссис Клаузен нежно прижимала к груди — нет, не здоровую правую руку, а левую культю! И при этом шептала: — Что это ты делаешь, а?.. Ничего особенного, правда?.. — И вдруг спросила: — Разве ты не хочешь сделать ребенка? — Я очень уважаю вас, миссис Клаузен… — заикаясь, пробормотал Патрик, оставив, впрочем, всякую надежду на сопротивление и ему, и ей было ясно, что он окончательно сдался. — Пожалуйста, называй меня Дорис, — проговорила сквозь слезы миссис Клаузен. — Дорис? — Да. Уважай меня, уважай! Вот все, о чем я тебя прошу! — Она уже рыдала. — Но я вас уважаю! Я очень уважаю… тебя, Дорис! — заверил ее Патрик и правой рукой невольно провел по ее пояснице. Он сделал это так, словно они давно уже спали в одной постели и даже в темноте рука сама находила путь к любой части ее тела. Он мог бы поклясться, что волосы у нее мокрые — да, мокрые и холодные, словно она только что плавала в реке или в озере! Она наверняка знала, что у нее овуляция, думал он позже, женщина, которая в течение долгого времени пытается забеременеть, не может не знать таких вещей. Дорис Клаузен, по всей вероятности, понимала: причина того, что столь желанная беременность никак не наступает, кроется в Отто. — Ты ведь милый, правда? — страстно лепетала миссис Клаузен, покрывая здоровую руку Патрика поцелуями. — Ты же хороший? Хоть Патрик и был предупрежден заранее, что ей захочется это выяснить, он никак не ожидал, что она именно так его об этом спросит. Впрочем, не ожидал он и того, что станет заниматься с нею сексом. И, по правде говоря, секс с Дорис Клаузен оказался куда более насыщенным истинной страстью, чем все прочие любовные истории в его жизни. Если не считать, разумеется, тех эротических сновидений, в которые он погружался в Джунагадхе благодаря темно-синим капсулам. Но теперь тот необычный анальгетик стал для него совершенно недоступен — его невозможно оказалось раздобыть даже в Индии, — да и те невероятные сны никак нельзя было поставить в один ряд с обычным сексом. Кстати, к вопросу о заурядном сексе: единственный половой акт со вдовой Отто Клаузена, занявший, кстати, не так уж много времени, полностью затмил воспоминания Патрика о любовных играх, которым они с Эвелин Арбутнот предавались в Киото, и о бурном романе с высокой блондинкой-звукооператором, ставшей свидетельницей нападения льва. Между прочим, несчастная девушка ныне вернулась в Гамбург и все еще продолжала лечиться после испытанного шока. Правда, Уоллингфорд подозревал, что она куда сильнее страдает из-за своего падения в тележку с сырым мясом, чем из-за того, что лев отгрыз «бедному Патрику» левую кисть. — Ведь правда же, ты хороший и добрый? — все повторяла Дорис. Лицо Патрика было мокро от ее слез, а ее маленькое сильное тело заставляло его совершать такие мощные рывки, что он с трудом расслышал собственный ответ. Зато доктор Заяц и другие члены бостонской команды, ожидавшие в приемной, наверняка его расслышали — жалостный вопль, донесшийся вдруг из-за дверей кабинета: — Да! Да! Я хороший! Я добрый! — Это что же, обещание? — прошептала Дорис. Ах, этот ее шепот! Убийственный шепот! И снова Уоллингфорд завопил в ответ так, что каждое его слово прекрасно слышали и доктор Заяц, и прочие медики: — Да! Да! Обещаю! Клянусь! Ведущий специалист по хирургии верхних конечностей осмелился постучать в дверь собственного кабинета лишь после того, как там надолго воцарилась полная тишина. — Ну, как у нас дела? Все в порядке? — осторожно спросил глава бостонской команды, заглядывая в кабинет. Сперва он не заметил ничего необычного. Патрик Уоллингфорд, полностью одетый, сидел на том же стуле с прямой спинкой. А миссис Клаузен, тоже полностью одетая, лежала на ковре посреди докторского кабинета, закинув руки за голову. Ноги же она приподняла, устроив их на сиденье стула, стоявшего рядом с Уоллингфордом. Заметив удивленный взгляд вошедшего доктора, она пояснила: — Видите ли, у меня спина не в порядке. — Разумеется, спина у Дорис была совершенно здорова. Просто она вычитала в пособиях для супружеских пар, что весьма рекомендуется после полового акта принимать именно такую позу — на спине и с приподнятыми ногами. — Приходится давать отдых позвоночнику. — И она посмотрела на Уоллингфорда, лицо которого расплывалось в блаженнейшей улыбке. «Да они оба спятили!» — решил доктор Заяц, отчетливо ощущая в своем кабинете запах секса. Ни один специалист по медицинской этике никогда не одобрил бы подобного развития событий, но доктор Заяц был специалистом совсем в другой области — в хирургии верхних конечностей, — и его команда рвалась в бой. — Ну, если вы всем удовлетворены, — осторожно начал он и посмотрел на миссис Клаузен, которая действительно выглядела в высшей степени удовлетворенной, а затем — на Патрика Уоллингфорда, который показался ему то ли сбрендившим, то ли пьяным, — так, может быть, мы сразу и договор заключим? Ну что, миссис Клаузен, вы даете нам зеленый свет? — Я не возражаю! — выкрикнула Дорис так громко, словно обращалась к кому-то на противоположном берегу пруда или озера. — И я тоже! — откликнулся Патрик. — Мне кажется, доктор, зеленый свет для вас уже включен. Высшая степень сексуального удовлетворения, обозначившаяся на лице Уоллингфорда, что-то напомнила доктору Заяцу. Где же он видел подобное выражение лица? Ах да, в Бомбее, где он демонстрировал некоторые приемы детской хирургии перед аудиторией, состоявшей из лучших индийских педиатров и хирургов. Одну из операций Заяц помнил особенно отчетливо: оперировали трехлетнюю девочку, ручонка которой превратилась в месиво, угодив в какую-то сельскохозяйственную машину. Заяц сидел у постели маленькой пациентки вместе с индийским анестезиологом, когда девочка начала приходить в себя после наркоза. Малыши переносят это крайне тяжело, им холодно и страшно, они не понимают, где находятся; да к тому же после наркоза у многих часто бывают рвота и понос. Доктор Заяц хорошо помнил, что ему все хотелось под каким-нибудь предлогом уйти, чтобы не смотреть на страдания несчастного ребенка. Конечно, он зайдет проверить руку, но позже, когда малышке станет лучше. — Погодите… это вы должны увидеть! — сказал ему анестезиолог. — Вы только взгляните на этого ребенка! На невинном личике трехлетней девочки было написано глубочайшее сексуальное удовлетворение — такое, казалось, могла бы испытывать только взрослая и опытная женщина! Доктор Заяц был шокирован. (Печальная истина, увы, заключалась в том, что ни одна женщина в его объятьях не выглядела удовлетворенной.) — Боже мой, — пробормотал доктор Заяц и спросил у индийского анестезиолога: — Что вы ей такое дали? — Обычный наркоз. Я всего лишь добавил в него капельку одного чудодейственного средства, — пожал плечами индиец. — Какого средства? Как оно называется? — А вот на этот вопрос я отвечать не обязан, — отрезал анестезиолог. — В вашей стране это средство так или иначе недоступно. Впрочем, и здесь его, по-видимому, скоро запретят. Во всяком случае, Министерство здравоохранения твердо на это нацелено. — Что ж, очень надеюсь, что вашему министерству это удастся! — сердито бросил доктор Заяц и, круто повернувшись, вышел из палаты. Однако он не мог не отметить, что девочка ни сразу после операции, ни потом совсем не страдала от боли; а когда ему удалось наконец осмотреть ее руку, то и там все обстояло на удивление благополучно. И сама малышка вела себя совершенно спокойно. — Болит? — спросил у нее доктор Заяц. Сиделка перевела его вопрос на местный язык и вскоре сообщила: — Она говорит, что у нее все хорошо и ничего не болит. — Девочка продолжала что-то рассказывать, и доктор Заяц снова спросил: — О чем это она? Сиделка вдруг страшно смутилась и пробормотала: — Лучше бы все-таки они перестали пользоваться этим болеутоляющим! Но малышка продолжала что-то лепетать, и Заяц, помолчав, опять поинтересовался у сиделки, о чем рассказывает девочка. — Да просто свой сон! — уклончиво ответила сиделка. — Говорит, что видела свое будущее. Говорит, что будет очень счастливой и родит себе много-много детишек. Хотя, по-моему, их у нее получится слишком много! А девочка, слушая их разговор, улыбалась доктору, посматривая на него вызывающим и вовсе не детским взглядом. И вот теперь Патрик Уоллингфорд, сидя у него в кабинете, в бостонской клинике, смотрит на него с такой же ухмылкой! «Какое безумное совпадение!» — подумал доктор Заяц, наблюдая за выражением лица своего пациента. «Жертва тигра» — так про себя называл он ту девочку из Бомбея, потому что малышка рассказывала врачам и сестрам, что когда ее ручка попала в машину, та зарычала на нее, как тигр. Безумное то было совпадение или нет, но что-то в облике Уоллингфорда заставило доктора Заяца на время умолкнуть и задуматься. Похоже, эта «жертва льва» — как давно уже называл он Патрика, — нуждается не только в новой руке. Откуда доктор Заяц мог знать, что на всем белом свете не было человека, в котором Патрик Уоллингфорд нуждался так, как в Дорис Клаузен! Глава 7 Болевой синдром Как объявил доктор Заяц на своей первой пресс-конференции — сразу после пятнадцатичасовой операции, — состояние пациента можно назвать «тяжелым, но стабильным». Патрику Уоллингфорду после общего наркоза все время хотелось спать, и он постоянно задремывал. Естественно, сказал Заяц, пациента накачали «различными иммунодепрессантами», однако он не пожелал уточнить, какими именно и как долго их будут применять. (Не упомянул он также и о стероидах.) Знаменитый хирург, к которому в эти минуты было приковано внимание всей страны, заметно нервничал и отвечал на вопросы кратко и раздраженно. Как выразился один из его коллег, — а именно рогоносец Менгеринк, редкостный кретин! — «глаза у Заяца блестели, как у пресловутого „сумасшедшего профессора“!» Ранним утром перед той исторической операцией доктор Заяц, как всегда, бегал по окутанному предрассветными сумерками и покрытому раскисшим снегом берегу реки Чарльз. И вдруг застыл как вкопанный: из призрачного тумана вынырнула и промелькнула мимо него девушка, которая обогнала его так легко, будто он вовсе и не бежал, а стоял на месте. Упругие ягодицы бегуньи, туго обтянутые спортивными брючками, решительно удалялись от Заяца, напрягаясь и расслабляясь, точно пальцы, когда их сжимают в кулак. Ах, какая у нее была попка! Прекрасной бегуньей оказалась… Ирма! Вот так получилось, что всего за несколько часов до ответственнейшей операции по присоединению кисти Отто Клаузена к левой культе страждущего Патрика Уоллингфорда доктор Заяц ощутил болезненный укол в сердце. Дыхание замерло у него в груди, а желудок свела такая боль, словно его ударили под дых кулаком или, скажем, бампером грузовика, развозящего пиво… Заяц согнулся пополам, обхватив себя руками, и тут к нему бодрым спринтерским шагом подбежала Ирма. Доктор просто дар речи потерял от боли, благодарности, стыда, обожания, страстного желания — тут и слов-то не подобрать. А Ирма, заботливо поддерживая и обнимая доктора, повела его назад на Браттл-стрит, точно сбежавшего из дома ребенка. — Вы совершенно обезвожены, — выговаривала она ему, — вашему организму необходимо пополнить запас жидкости. — Ирма прочитала бесчисленное множество книг о дегидрации организма и о тех «барьерах», которые любители бега, по мнению ученых, «регулярно разрушают», тогда как должны научиться «осторожно их преодолевать». У Ирмы, что называется, «от зубов отскакивали» словечки, принятые в экстремальном спорте, а также эпитеты, связанные со все более ужесточающимися тестами на выживание и жизнестойкость (ей, например, очень нравилось слово «упертый»). Не меньше увлекалась она и теорией «есть, чтобы бегать» — сбалансированная диета, женьшеневые клизмы, бананы и зеленый чай перед пробежкой, а после нее — клюквенный коктейль. — Сейчас домой придем, я вам омлетик из яичных белков сделаю, — ласково говорила Ирма доктору, у которого подкашивались ноги; он плелся с нею рядом, точно захромавшая скаковая лошадь. Впрочем, ничего особенно нового это к его облику не добавляло — один из его коллег как-то сказал, что доктор похож на тощего бродячего пса. Короче, в звездный день своей профессиональной карьеры доктор Заяц до беспамятства влюбился в свою «ассистентку», внезапно превратившуюся в его личного тренера. Но сказать о своих чувствах не мог — он вообще слова не мог вымолвить. Хватая ртом воздух и надеясь как-то утишить боль в солнечном сплетении, он вдруг заметил, что Ирма крепко держит его за руку. Ногти у нее на пальцах были подстрижены очень коротко, короче, чем у многих мужчин, зато привычки грызть ногти она явно не имела. Вообще женские руки значили для доктора Заяца очень много. Если перечислить по возрастающей, чем пленила его Ирма, то перечень будет выглядеть так: живот, попка и, самое главное, руки. — И все-таки вам удалось заставить Руди есть больше сырых овощей, — проговорил, задыхаясь, знаменитый хирург. — А все арахисовое масло! — удовлетворенно заметила Ирма, которая с легкостью тащила за собой доктора, чувствуя, что могла бы и на руках его до дому донести — она точно на крыльях летела. Господи, он похвалил ее! Наконец-то он ее заметил! А у Заяца точно пелена упала с глаз. — В этот уик-энд Руди будет у меня, — сказал он. — Может, и вы тоже останетесь? Мне бы очень хотелось, чтобы вы с ним познакомились. Эти слова показались Ирме не менее убедительным доказательством расположения доктора, чем, скажем, страстное объятие — но об этом она пока могла только мечтать. Она даже пошатнулась, но не от того, что почти несла на себе доктора: предвкушение триумфа вызвало у нее минутную слабость. — Мне нравится, если в омлет из яичных белков добавить немножко тертой моркови и капельку сливок, а вам? — спросила она, когда они подходили к дому на Браттл-стрит. Во дворе Медея, присев, как раз делала очередную кучку. Заметив хозяина, трусливая собака жадно глянула на собственный кал и бодро потрусила прочь, всем своим видом говоря: «Фу, гадость какая! Разве можно находиться рядом с кучей дерьма?» — Ну до чего глупая собака! — резонно заметила Ирма. — Только я все равно ее люблю. — И я! — хрипло воскликнул Заяц, и снова по сердцу полоснула боль: Ирмино «все равно» довело его страсть до предела. Ведь и он точно так же относился к этой «глупой собаке»! Доктор был слишком возбужден, чтобы съесть омлет из яичных белков с тертой морковкой, заправленной сливками, хотя и очень старался. Не смог он допить до конца и поданный ему в высоком стакане коктейль, который сбила для него Ирма: клюквенный сок, размятые бананы, замороженный йогурт, белковый порошок и еще что-то зернистое, наверное, груша. Доктор отправил половину коктейля вместе с белковым омлетом в унитаз и решил принять душ. И только раздевшись, заметил наконец, что у него эрекция. На его столь неожиданно пробудившемся члене словно отпечаталось крупными буквами: ИРМА, хотя между ними не возникло и намека на физическую близость — если не считать той помощи, которую Ирма оказала доктору по пути домой. Однако Заяцу предстояла пятнадцатичасовая операция, и сейчас явно не время было думать о сексе. На состоявшейся после операции пресс-конференции даже самые завистливые из коллег доктора Заяца — которые втайне все же надеялись на его провал — испытали жестокое разочарование: доктор очень четко, кратко и доходчиво разъяснил собравшимся, что трансплантация верхних конечностей вскоре станет столь же заурядной операцией, что и тонзиллэктомия. Журналисты заскучали; им не терпелось послушать специалиста по медицинской этике, которого ни во что не ставили все хирурги клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры». И еще до того, как этот специалист свое выступление завершил, внимание журналистов полностью переключилось на миссис Клаузен. Да и как их за это винить? Ведь с человеческой точки зрения это было куда интереснее. Кто-то раздобыл Дорис чистую и более женственную одежду, на которой отсутствовал логотип футбольной команды Грин-Бея. Она вымыла голову и немного подкрасила губы. В свете софитов она казалась какой-то особенно маленькой и застенчивой. Она не позволила гримерше даже притронуться пуховкой к темным кругам у нее под глазами, понимая, что в этих болезненных тенях кроется секрет ее красоты — чуть ущербной, трагической. — Если рука Отто останется жива, — начала миссис Клаузен (как будто пациентом доктора Заяца была рука ее покойного мужа, а не Патрик Уоллингфорд), и ее тихий голос прозвучал необычайно маняще и притягательно, — то и мне, наверное, когда-нибудь станет легче. Понимаете, знать наверняка, что какая-то его часть по-прежнему существует, что я всегда могу ее увидеть… коснуться… — Голос миссис Клаузен сорвался. Впрочем, ей уже удалось отвлечь внимание участников пресс-конференции и от доктора Заяца, и от специалиста по медицинской этике, хотя свою речь она далеко не закончила — собственно, она только начала говорить. Журналисты так и роились вокруг нее. Печаль Дорис Клаузен обволакивала весь мир, просачиваясь в дома людей, в гостиничные номера и в бары аэропортов. А она все говорила и, казалось, не слышала бесконечных журналистских вопросов. Лишь впоследствии доктор Заяц и Патрик Уоллингфорд поймут, что в эти минуты миссис Клаузен строго следовала написанному ею самой сценарию, не нуждаясь в телесуфлере! — Ах, если б я только знала!.. — Пауза явно была преднамеренная. — Если бы вы знали что? — выкрикнул кто-то из зала. — Если бы я знала, что беременна, — промолвила миссис Клаузен, и даже доктор Заяц затаил дыхание, ожидая, что последует дальше. — Ведь мы с Отго пытались завести ребенка. Так что я, вполне возможно, беременна. А может, и нет. Я пока не знаю. Должно быть, каждый из присутствовавших в зале мужчин при этих словах испытал эрекцию, даже специалист по медицинской этике. (А доктор Заяц решил, что все еще находится под впечатлением утренней встречи с Ирмой.) И в разных странах мира мужчины у себя дома, или в гостиничном номере, или в баре аэропорта почувствовали на себе колдовское воздействие голоса Дорис Клаузен. Как вода бьется о сваи причала, как сосны по весне выбрасывают «свечи» на концах ветвей, — с той же неизбежностью голос миссис Клаузен вызывал эрекцию у каждого гетеросексуального представителя мужского пола, смотревшего пресс-конференцию по телевизору. На следующий день Патрик Уоллингфорд уже лежал на больничной койке, и рядом с ним покоился огромный кулек, вроде бы не имевший к нему отношения, внутри которого под бесчисленными слоями бинтов скрывалась его новая левая рука. По круглосуточному информационному каналу передавали повтор пресс-конференции с участием миссис Клаузен, а сама миссис Клаузен, алчно поглядывая на Патрика, сидела у него в изголовье. Собственно, взгляд Дорис был устремлен на самые кончики указательного, среднего и безымянного пальцев и краешек большого. Под бинтами новую руку Уоллингфорда охватывал особый браслет, обеспечивая полную иммобилизацию кисти. Бинтов было так много, что определить, какую именно часть руки трансплантировали Патрику, казалось невозможным. Сюжет о небывалой операции круглосуточный канал повторял каждый час, предваряя его общеизвестным и несколько подсокращенным сюжетом о происшествии в индийском цирке. В нынешней версии эпизод с отгрызанием руки длился всего пятнадцать секунд — уже одно это должно было подсказать Патрику, что и во всех последующих телематериалах, связанных с его операцией, ему самому будет отведена далеко не главная роль. Он-то, как дурак, надеялся, что эта операция увлечет телезрителей, и его начнут наконец именовать «парнем с пересаженной рукой» или даже «трансплантированным», забыв осточертевшие клички «львиный огрызок» и «бедолага». На экране мелькнули кое-какие устрашающие кадры, связанные с операцией, но довольно неясные, затем показали каталку с телом Патрика в глубине коридора, хотя самого пациента разглядеть было практически невозможно, настолько плотно его окружали семнадцать исполненных рвения членов бостонской команды — хирурги, медсестры, анестезиологи. Показали также короткий сюжет о пресс-конференции доктора Заяца и привели несколько цитат из его выступления. Естественно, слова Заяца насчет «тяжелого состояния» были вырваны из контекста, и могло показаться, что прооперированный Уоллинг-форд лежит при смерти, а тот фрагмент, где доктор говорил об иммунодепрессантах, прозвучала чересчур уклончиво и двусмысленно; впрочем, это не слишком противоречило действительности. Иммунодепрессанты, как известно, способствуют более быстрому приживлению пересаженных органов, однако человеческие руки состоят из совершенно различных тканей, а это означает, что возможны и самые различные формы и степени отторжения. Отсюда и потребность в стероидах, которые отныне (вместе с иммунодепрессантами) Уоллингфорду придется употреблять всю оставшуюся жизнь или, как минимум, до тех пор, пока он будет пользоваться рукой Отто. Затем на экране возникла заснеженная парковка в Грин-Bee и брошенный грузовик Отто. Но миссис Клаузен на экран ни разу даже не посмотрела: склонившись над рукой своего покойного мужа, она не сводила глаз с кончиков четырех пальцев, видневшихся из-под повязки. Если бы Уоллингфорд мог что-либо чувствовать новой рукой, то непременно ощутил бы горячее дыхание вдовы. Но пока что его новые пальцы ничего не чувствовали. В течение долгих месяцев они так и будут оставаться совершенно бесчувственными, что слегка тревожило Патрика, но доктор Заяц старался его успокоить. Пройдет почти восемь месяцев, прежде чем новая рука Уоллингфорда сумеет наконец отличить горячее от холодного, — верный признак регенерации нервов! — и только через год Патрик сможет достаточно уверенно управлять автомобилем, держа руль обеими руками. (Также лишь через год он начнет завязывать себе шнурки на ботинках, да и то лишь после многочасовых сеансов физиотерапии.) Однако, с журналистской точки зрения, дело было проиграно; еще на больничной койке Патрик Уоллингфорд понял, что обречен: его полное или неполное выздоровление никогда не станет центральной темой сюжетов о трансплантации. Специалисту по медицинской этике круглосуточный новостной канал предоставил, конечно, куда больше времени, чем доктору Заяцу. — В подобных случаях, — вещал этот пропагандист «хирургии с человеческим лицом», — редко встречается такая искренность и прямота, какие свойственны уважаемой миссис Клаузен, а ее неразрывная связь с рукой покойного супруга достойна всяческого восхищения. «Какие „подобные случаи“?» — думал, должно быть, доктор Заяц, когда от него в очередной раз отворачивалась камера. Ведь это всего лишь второй в мире случай пересадки руки! Причем первая попытка закончилась неудачей! Но специалист по этике продолжал говорить, и телекамеры вновь и вновь показывали миссис Клаузен. Глядя на экран, Уоллингфорд ощущал страстное влечение к этой женщине. Он был от нее без ума и боялся, что больше никогда в жизни не насладится ее близостью — она этого не допустит. Он с изумлением видел, как легко Дорис сумела завладеть аудиторией и переключить внимание пресс-конференции с уникальной операции по пересадке руки на саму руку своего покойного мужа, а затем и на дитя, которое, как она очень надеялась, носит в своем чреве. Камера на мгновение застыла на руках миссис Клаузен, обнимавших ее пока еще совершенно плоский живот: правой рукой она прикрыла низ живота, а левую, с которой уже сняла обручальное кольцо, положила сверху. Журналистский опыт сразу же подсказал Уоллингфорду, что произошло: Дорис и тот ребенок, о котором супруги Клаузен так долго мечтали, полностью заслонили его, Патрика, а также уникальную операцию, сделанную доктором Заяцем. Уоллингфорд отлично знал, что подобная «подмена» — явление в безответственной журналистской среде нередкое, хоть и не стоит утверждать, что тележурналист — самая безответственная профессия в мире. Как ни удивительно, все это его не особенно трогало. Ну и пусть меня отставили на второй план, думал Патрик, отчетливо сознавая одно: он по уши влюблен в Дорис Клаузен. (Даже представить себе невозможно, как отреагировали бы коллеги Уоллингфорда или специалисты по медицинской этике, узнай они хоть что-нибудь об его чувствах к вдове!) Столь горячая влюбленность казалась наваждением, тем более что Уоллингфорд отлично понимал: вряд ли миссис Клаузен когда-либо сможет его полюбить. В прежние времена, согласно богатому опыту Патрика, женщины легко влюблялись в него и так же легко расставались с ним. Бывшая жена, например, говорила, что он чем-то похож на грипп. — Когда ты был со мной, Патрик, — утверждала Мэрилин, — мне все время казалось, что я вот-вот умру. Но когда тебя рядом не стало, я и думать о тебе позабыла, словно тебя никогда и не было. — Вот и хорошо, — равнодушно откликнулся Уоллингфорд, чьи чувства — во всяком случае, до сих пор! — было не так легко затронуть, как считали многие знавшие его женщины. В Дорис Клаузен его особенно привлекала необычайная решительность, словно током заряженная чувственностью; каждое ее желание обладало безусловным и нескрываемым сексуальным подтекстом. Это происходило на глазах едва уловимо менялся голос, подбиралось все ее небольшое аккуратное тело, в предвкушении секса превращаясь в скрученную пружину. У нее были мягкие очертания рта, красиво обрисованные губы, а в неизменных тенях усталости под глазами угадывалась готовность принимать мир таким, какой он есть. Миссис Клаузен никогда не стала бы просить человека полностью перемениться — разве что немного изменить свои привычки. Она не ждала никаких чудес. И всегда оставалась самой собой — в этом отношении ей можно было полностью доверять. Вот поэтому, собственно, Уоллингфорду и казалось, что она никогда не сможет по-настоящему оправиться после смерти мужа, ибо сама основа ее жизни дала трещину. Ну а его, Патрика Уоллингфорда, она просто использовала для того единственного, чего сам Отто сделать так и не смог. Но раз уже она выбрала именно его, оставалась некая призрачная надежда: а вдруг в один прекрасный день она все-таки в него влюбится? Когда Уоллингфорд впервые слабо пошевелил пальцами руки, некогда принадлежавшей Отто Клаузену, Дорис расплакалась. А медсестры тут же получили строжайшее указание, впредь пресекать любые попытки вдовы поцеловать кончики пальцев. Впрочем, сам Патрик испытывал горькую радость, когда ощущал прикосновение ее губ. И еще долго потом, уже освободившись от бинтов, вспоминал он, как впервые почувствовал ее слезы на тыльной стороне своей левой руки. Это случилось месяцев через пять после операции. Уоллингфорд успешно миновал наиболее опасный период — по словам врачей, этот период начинался в конце первой недели и продолжался около трех месяцев. Ощутив тогда на руке слезы Дорис, Патрик и сам заплакал. (К тому времени, всем на удивление, восстановилась чувствительность довольно большого участка — длиной в целых двадцать два сантиметра, от шва до оснований пальцев.) Потребность в анальгетиках, хотя и очень медленно, все же постепенно ослабевала, однако он отлично помнил сон, который часто снился ему в тот период, когда его усиленно пичкали болеутоляющим. Ему снилось, что кто-то его фотографирует. Даже когда Уоллингфорд совсем перестал принимать анальгетики, он явственно слышал щелчок фотоаппарата. Вспышка, правда, воспринималась как нечто далекое и напоминала зарницу, а вот щелчок раздавался настолько отчетливо, что почти будил его. Видимо, эти лекарства как-то особенно действовали на память. Уоллингфорд не смог бы сказать, сколько времени — четыре месяца или пять? — он их принимал. А особенность того сна заключалась в том, что он так ни разу и не увидел ни снимков, ни фотографа Порой ему думалось, что это вовсе не сон. Во всяком случае, он не смог бы сказать с уверенностью, наяву это происходит или во сне. Через полгода — это он помнил точно — он уже ощущал лицо Дорис Клаузен, когда она прижималась щекой к его левой ладони. Правой его руки она никогда не касалась, и он никогда не пытался дотронуться до нее правой рукой. Она ведь сразу дала понять, как к нему относится. Когда Патрик осмеливался всего лишь по-особому произнести ее имя, она краснела и недовольно качала головой. Она не желала более обсуждать тот единственный раз, когда они занимались любовью. Она была вынуждена на это пойти — вот и все, что она могла сказать. («Иного пути у меня не было!») Но у Патрика теплилась надежда, ему казалось, что когда-нибудь Дорис все же согласится повторить этот опыт. Правда, сейчас она была беременна и относилась к своей беременности благоговейно, как часто бываетуженщин, слишком долго мечтавших о ребенке. Впрочем, миссис Клаузен не сомневалась в том, что других детей у нее не будет. Упоительный голос, который появлялся у Дорис Клаузен всякий раз, когда ей того хотелось, — как солнечный луч после дождя, заставляющий распускаться цветы, — теперь стал для Уоллингфорда лишь сладостным воспоминанием. И все же он считал, что может и подождать. Он вспоминал этот голос и утешался им, как будто прижимался щекой к мягкой подушке. И вновь тосковал по сну, навеянному темно-синими индийскими капсулами, сну, который он был обречен помнить вечно. Ни одну женщину на свете Патрик Уоллингфорд не любил столь бескорыстно. Ему было достаточно и того, что миссис Клаузен любит его левую руку. А ей очень нравилось класть эту руку на свой раздавшийся живот, чтобы «рука Отто» почувствовала, как шевелится будущий ребенок. Уоллингфорд и не заметил, когда миссис Клаузен перестала носить в пупке колокольчик; ее пупка он не видел с тех пор, как они, оставшись наедине в кабинете доктора Заяца, совершенно потеряли голову от страсти. Возможно, проколоть пупок предложил Отто, а может, и сам колокольчик был его подарком (так или иначе, но сейчас Дорис решила этот колокольчик не носить). Возможно, впрочем, что он просто мешал ей в связи с беременностью. Однажды, когда Дорис была уже на седьмом месяце, Патрик ощутил какую-то незнакомую резкую боль в новой руке — после того, как его особенно сильно пнул не родившийся еще младенец. Он попытался эту боль скрыть, но Дорис тут же заметила, что он поморщился, и встревоженно спросила, в чем дело, инстинктивно прижав его левую руку к своей груди. И Уоллингфорд вспомнил, как если бы это случилось только вчера, что она точно так же прижимала к своей восхитительной груди его левую культю, когда сидела на нем верхом в кабинете Заяца. — Пустяки, — ответил Патрик, — уже проходит. — Немедленно позвони Заяцу, — потребовала миссис Клаузен. — И не глупи! Похоже, впрочем, ничего страшного не произошло. Доктор Заяц, пожалуй, был даже немного разочарован столь явным и легким успехом проделанной операции. Сперва, правда, возникли некоторые проблемы с большим и указательным пальцами, которые никак не хотели повиноваться. За пять лет мышцы отвыкли и приходилось кое-чему учиться заново. Восстановительный период протекал без осложнений; приживление руки шло столь же неуклонно, как и воплощение в жизнь тайных планов миссис Клаузен. Возможно, истинная причина разочарований доктора Заяца крылась в том, что успех-то после трансплантации достался скорее Дорис, чем ему. Средства массовой информации сообщали лишь о том, что вдова донора беременна и до сих пор сохраняет тесную связь с рукой своего покойного мужа. А Уоллингфорда, между прочим, так и не стали называть ни «парнем с пересаженной рукой», ни «трансплантированным» — он так и остался «львиным огрызком» и «бедолагой». А в сентябре 98-го французские хирурги в Лионе осуществили вполне успешную пересадку кисти и предплечья. Реципиентом был некто Клинт Холлам, новозеландец, живущий в Австралии. Это событие основательно раздражало Заяца. Дело в том, что Клинт Холлам солгал, сказав врачам, что потерял руку во время аварии на строительстве; на самом деле руку ему отрезало циркулярной пилой в новозеландской тюрьме, куда его упекли на два с половиной года за мошенничество. (Доктор Заяц даже не сомневался, что решение подарить новую руку бывшему уголовнику мог принять только специалист по медицинской этике.) И теперь пришитая конечность Клинта Холлама, принимавшего не меньше тридцати различных таблеток в день, не выказывала ни малейших признаков отторжения А Уоллингфорд, которому и через восемь месяцев после операции приходилось глотать в день более трех десятков пилюль, все еще не мог новой рукой собрать рассыпанную по полу мелочь. Обнадеживало, правда, что левая рука, несмотря на отсутствие чувствительности в кончиках пальцев, по силе почти сровнялась с правой; во всяком случае, левой рукой Патрик мог спокойно повернуть дверную ручку и самостоятельно открыть дверь. Дорис не раз говорила ему, что Отто был весьма сильным человеком. (Еще бы, ведь ему постоянно приходилось поднимать ящики с пивом!) Иногда миссис Клаузен и Уоллингфорд спали вместе — нет, сексом они не занимались, они даже не раздевались. Дорис ложилась рядом с Патриком — слева, разумеется! — и засыпала. А Патрик еще долго не мог уснуть. Он вообще спал плохо — главным образом потому, что мог спать только на спине, а если ложился на бок или на живот, новая рука сразу же начинала сильно болеть, и даже доктор Заяц не понимал, в чем тут дело. Возможно, боли возникали из-за недостаточного кровоснабжения, однако не было никаких оснований предполагать, что мышцы, сухожилия и нервы новой конечности плохо снабжаются кровью. — Я никогда не назвал бы вас вольной птицей, — говорил доктор Заяц Уоллингфорду, — но эта новая рука все больше напоминает мне вашего тюремщика. Трудно даже представить себе, до чего доктор Заяц в последнее время стал разговорчив! А уж о его любви к жаргонным словечкам из лексикона Ирмы и говорить нечего! Миссис Клаузен и ее будущее дитя отняли у доктора по меньшей мере три законные минуты всенародной славы, и тем не менее он отнюдь не казался подавленным. (А то, что какой-то преступник стал единственным соперником вполне достойного Уоллингфорда, Заяца не огорчало, а скорее заставляло плеваться от отвращения.) Между тем благодаря кулинарным ухищрениям Ирмы доктор сумел немного поправиться; здоровая пища да еще в пристойном количестве не может не пойти на пользу. И специалист по хирургии верхних конечностей наконец-то сдался перед лицом такого неумолимого противника, как собственный аппетит. Да, теперь и он порой испытывал настоящее чувство голода: ведь его каждый день «укладывали в койку». Хотя Уоллингфорду совершенно не было дела до того, что Ирма и ее бывший хозяин пребывают теперь в счастливом браке, семейные дела доктора Заяца не давали покоя сотрудникам клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк, Заяц и партнеры». И если лучший хирург бостонской команды все меньше походил на бродячего пса, то его сынок Руди, которого некогда называли «недокормышем» и которого отец нежно любил, умудрился не только прибавить несколько фунтов, но и поражал своим счастливым и здоровым видом даже самых гнусных и злобных завистников. Поразительно — хотя доктор Менгеринк и признался Заяцу, что имел любовную связь со злопамятной Хилдред, — перевес в тайном поединке с бывшей женой был теперь явно на стороне доктора Заяца. Хилдред рвала и метала, узнав про Ирму, и, хотя Заяц сразу же увеличил ей алименты, она тяжко поплатилась: ей пришлось согласиться на двойную, то есть равную, опеку Руда. Что же касается «сногсшибательного» признания доктора Менгеринка, то доктор Заяц проявил удивительное здравомыслие и даже посочувствовал коллеге. — С Хилдред? Ах вы, бедняга… — вот и все, что он сказал, обнимая Менгеринка за сутулые плечи. «Интересно, какой новый сюрприз приготовит Заяцу его сучонка?» — завистливо размышлял ныне здравствующий из братьев Джинджелески. Неужели, спросите вы, даже собака доктора, эта пожирательница экскрементов, тоже изменила своим привычкам? Медея стала теперь почти хорошей собакой; у нее, правда, еще случались «срывы», как называла это Ирма, но собачье дерьмо и его роль в окружающей среде уже отошли для доктора Заяца на второй план. А «дерьмокросс» превратился просто в игру. Сам же доктор старался теперь каждый день непременно выпивать бокал красного вина, которое очень полезно для сердца, и сердцу его было удивительно хорошо в добрых руках Ирмы и Руди. (Любовь Заяца к красному бордо все возрастала, а количество выпитого значительно превосходило тот жалкий «наперсток», который он прежде считал вполне достаточным для своего «часового механизма».) Сказать по правде, необъяснимые боли, возникшие в новой руке Патрика Уоллингфорда, не слишком заботили доктора Заяца. А Дорис Клаузен как-то ночью, когда они с Патриком братски делили постель, спросила: — Расскажи, что за боли ты, собственно, испытываешь? С чем их можно сравнить? — Ну, это похоже на какое-то странное напряжение, причем во всей руке; я едва могу пошевелить пальцами, а в кончиках ощущаю болезненное покалывание, хотя самих пальцев так и не чувствую. В общем, загадка. — Тебе больно, хотя пальцев ты не чувствуешь? — переспросила Дорис. — Похоже на то, — кивнул Патрик. — Я поняла, в чем дело! — воскликнула она. И добавила: она не должна была навязывать Отто «неправильную» сторону постели только потому, что ей самой хотелось лежать рядом с его рукой. — Навязывать Отто? — переспросил Уоллинг-форд. Дело в том, сказала Дорис, что Отто всегда спал слева от нее. Каким образом «неправильная» сторона постели действует на пересаженную руку, Патрик и сам скоро понял. Когда миссис Клаузен уснула, уютно устроившись по правую руку от Патрика, произошло нечто, казавшееся, впрочем, совершенно естественным. Он повернулся к ней, и она, не просыпаясь, тоже повернулась к нему, положила голову на его правое плечо и уткнулась носом ему в шею. Чувствуя ее сонное дыхание, он не решался даже сглотнуть, боясь ее разбудить. И вдруг его левая рука дернулась, но боли он не почувствовал. Он лежал совершенно неподвижно и ждал, что рука станет делать дальше. Впоследствии он вспоминал, что бывшая рука Отто совершенно независимо от желания самого Патрика нырнула Дорис под ночную рубашку и лишенные чувствительности пальцы скользнули вверх по ее бедру. И стоило им прикоснуться, как ноги ее раздвинулись и его левая ладонь нежно погладила мягкие завитки у нее на лобке — так легкий ветерок ласкает верхушки полевых трав. Уоллингфорд отлично понимал, куда направляются его пальцы, хотя не чувствовал их. Дыхание Дорис теперь явно переменилось. И он не смог совладать с собой — поцеловал ее в лоб, зарылся лицом в ее волосы. И тогда она, сжав его руку, робко ласкавшую ее, поднесла его пальцы к губам. Патрик затаил дыхание, ожидая боли, но боли не было. Свободной рукой Дорис стиснула было его член, но вдруг отпустила. Пенис оказался не тот! Чары рассеялись, и она очнулась. Она смотрела на Патрика широко раскрытыми глазами, а рука Отто, пальцы которой хранили аромат Дорис, лежала между ними на подушке, касаясь их лиц. — Больше не больно? — спросила Дорис. — Нет, — сказал Патрик. Он хотел сказать, что не больно только руке. — Но теперь у меня болит совсем в другом месте.. — Ну, тут уж я тебе ничем помочь не могу! — прервала его миссис Клаузен и повернулась к нему спиной, по-прежнему, впрочем, прижимая его левую руку к своему большому животу. — Но, если хочешь, можешь попробовать сам что-нибудь сделать. Ну, ты же понимаешь? Просто обними меня, и я, возможно, все-таки смогу немножко тебе помочь. Слезы любви и благодарности так и хлынули у Патрика из глаз. Стоило ли тут соблюдать какие-то приличия? Уоллингфорду, правда, казалось, что лучше бы ему кончить до того, как младенец снова взыграет у нее в животе, но миссис Клаузен не выпускала его левую руку, крепко прижимая ее к своему лону — но не к груди! — и прежде, чем он успел кончить, а это ему удалось непривычно быстро, младенец два раза основательно пнул его. И на второй раз Патрик ощутил уже знакомую острую боль. Боль была настолько сильна, что он дернулся всем телом, но Дорис ничего не заметила: видимо, это непроизвольное движение слилось в ее восприятии с содроганиями оргазма. Но лучше всего, как подумалось впоследствии Уоллингфорду, Дорис вознаградила его, заговорив тем своим особым голосом, которого он так давно не слышал. — Ну что, боль прошла? — спросила она. И левая рука Патрика — действуя на свой страх и риск — соскользнула с ее огромного живота на сильно увеличившуюся грудь, где ей и позволено было остаться. —Да, спасибо тебе! — прошептал Патрик и тут же уснул. Во сне он все время чувствовал какой-то запах, но никак не мог понять что же это такое. Повеяло чем-то далеким — не похожим на воздух Бостона или Нью-Йорка. «Да это же сосновой хвоей пахнет!» — догадался он вдруг. И услышал шум воды, но то был не морской прибой и не плеск в ванне. Ему явственно слышались тихие шлепки волн о корму лодки или, может быть, о сваи причала, и звуки эти отдавались музыкой в его новой руке, которая легко и нежно, как струящаяся вода, поглаживала пополневшие груди миссис Клаузен. Боль утихла, улетучилось и воспоминание о ней, и Уоллингфорд с наслаждением погрузился в спокойные воды сна — самого сладкого сна, какой ему когда-либо грезился, — и только одно тревожило его по пробуждении: это был как бы не совсем его сон! Да и ощущения, испытанные им, казались весьма далекими от тех, вожделенных, что были связаны с приемом темно-синих капсул. Никаким сексом он во сне не занимался и не лежал, подстелив полотенце, на теплых досках причала, осталось лишь смутное чувство, что где-то рядом действительно есть причал. Зато в ту ночь Патрик Уоллингфорд не слышал во сне щелчков фотоаппарата. Его можно было фотографировать сколько угодно — он и ухом бы не повел. Глава 8 Отторжение и успех Уоллингфорду было вполне понятно желание Дорис приучить ребенка узнавать руку отца. А значит, он, Патрик, и впредь сможет видется с нею. Он любил ее, но надежда на взаимность становилась все призрачнее, да и отношение Дорис к нему было совсем иным, чем те чувства, которые она питала к руке покойного мужа. Она любила прижимать эту руку к своему животу, чтобы та ощущала настойчивые толчки еще не рожденного ребенка, и даже когда Уоллингфорд вздрагивал от боли, Дорис это совершенно не беспокоило. — Это ведь не совсем твоя рука! — то и дело напоминала она, словно он нуждался в таких напоминаниях. — Представь, каково бедному Отто ощущать шевеление ребенка, которого он никогда не увидит. Конечно, его руке больно! Но Уоллингфорду почему-то казалось, что больно ему самому. В своей прошлой жизни, с Мэрилин, он вполне мог бы ответить: «Ну, что ж, тебе лучше знать, больно мне или нет». Но теперь, с Дорис… Ему оставалось только терпеть и… обожать ее. Кроме того, правоту миссис Клаузен подтверждало и еще одно немаловажное обстоятельство: новая рука существовала отдельно от Патрика и ничем не напоминала его собственную. И не потому даже, что левая рука Отто Клаузена была крупнее. Просто мы видим свои руки достаточно часто и настолько привыкаем к ним, что свыкнуться с чужой рукой почти невозможно. Порой Уоллингфорд с изумлением смотрел на свою новую руку, как будто ждал: а вдруг заговорит? Кроме того, он все время подавлял желание понюхать ее — запах у нее тоже был чужой. Миссис Клаузен всякий раз жмурилась от удовольствия, вдыхая ее запах — запах Отто. Впрочем, было в жизни Патрика Уоллингфорда и кое-что приятное. Так, например, во время долгого послеоперационного и реабилитационного периода его карьера неожиданно пошла в гору. (Незадолго до операции он перевелся в бостонское отделение, поближе к доктору Заяцу и его команде.) Может быть, «в гору» — сказано слишком сильно, но, в общем, руководство телеканала позволило Патрику несколько расширить сферу деятельности. Для него даже специально выделили лучшее время в сетке передач — субботний вечер, сразу после выпуска новостей; эта программа, дополнявшая обычную новостную, транслировалась из Бостона. И хотя Уоллингфорду по-прежнему поручали освещать самые нелепые и жуткие несчастные случаи, он все же получил разрешение комментировать сюжет — и делал это так достойно и неординарно, что удивлял и руководство канала, и себя самого. Ни в Бостоне, ни в Нью-Йорке — ни сам Патрик, ни даже Билл-дебил — не могли объяснить произошедшую с ним метаморфозу. Патрик Уоллингфорд теперь вел себя перед камерой так, словно рука Отто Клаузена, породнившись с ним, научила его состраданию. О таком и не помышляли на «канале катастроф», да и репортажам самого Патрика подобная проникновенность никогда раньше свойственна не была. Казалось, он получил от Отто Клаузена не только руку, но и нечто большее. Конечно, среди серьезных журналистов, тех, кто рассказывал о действительно важных событиях, кто рассматривал их по существу и в контексте, сама идея расширить блок новостей на катастрофическом канале вызывала горький смех. В настоящих новостных программах показывали детей-беженцев, на глазах у которых были изнасилованы их матери и сестры, однако ни женщины, ни дети сами об этом не говорили ни слова. Отцы и братья этих детей были зверски замучены и убиты, но и об этом говорили редко. В настоящих новостных программах сообщали о гибели врачей и медсестер — убитых преднамеренно, чтобы эти затравленные, запуганные дети остались еще и без медицинской помощи. На так называемом международном канале о подобных зверствах, совершаемых за рубежом, упоминали разве что вскользь. Да Патрику Уоллингфорду никогда и не поручали делать такие материалы. От него уже привыкли ждать, что он с достоинством и сочувствием расскажет о жертвах нелепых случайностей, подобных той, что произошла с ним самим. Если эти водянистые новости и содержали некую мысль, то она, в общем, сводилась к следующему: даже самое ужасное и отвратительное не унижает человека, если смотреть на это как на нелепость. Что ж делать, если руководство канала никогда не направит Уоллингфорда, скажем, в Югославию. Как это сказал братец полоумного ночного портье, обладавшего тремя именами? «Слушай, у тебя ведь есть работа, верно?» Вот и у Патрика какая-никакая, а была работа. Верно? Выходной у него чаще всего бывал по воскресеньям, так что он мог слетать в Грин-Бей. Когда начался футбольный сезон, миссис Клаузен была уже на восьмом месяце. Впервые за последние годы она не увидит ни одной игры команды «Пэкерз» на родном стадионе «Ламбо». Дорис шутила, что боится, как бы у нее не начались схватки как раз в тот момент, когда кто-то из игроков дойдет до 40-ярдовой линии — особенно если игра будет хорошей. (Тогда сколько ни кричи, все равно никто не услышит.) Так что они с Уоллингфордом все матчи смотрели по телевизору. Полный идиотизм — он летал в Грин-Бей, чтобы смотреть там телевизор! Но любая игра команды «Пэкерз», даже увиденная по телевизору, доставляла Патрику наибольшее наслаждение, ведь во время матча миссис Клаузен неустанно гладила ту его руку или позволяла ему касаться этой рукой ее тела. И пока Дорис неотрывно следила за игрой, Патрик мог сколько угодно смотреть на нее. Он старался до мельчайших черточек запомнить ее лицо и то, как она прикусывает нижнюю губу в опаснейшие моменты, когда нападающие шли напролом — иными словами, когда Бретга Фавра, квотербека [5] команды Грин-Бея, могли завалить или отнять у него мяч. Иногда она делала Уоллингфорду больно — когда того же Фавра «заваливали» или перехватывали у него мяч или, хуже того, когда противник забивал гол; в таких случаях миссис Клаузен особенно сильно сжимала руку своего покойного супруга. — О-о-ой! — вскрикивал Уоллингфорд, бесстыдно преувеличивая свои страдания. И тогда «бедненькую» руку покрывали поцелуями и даже проливали над ней слезы. Так что потерпеть стоило, да и боль была самая обыкновенная. Иное дело — та жгучая боль, которую причиняли толчки будущего ребенка Дорис; она приходила словно из другого мира. В общем, Патрик почти каждую неделю смело отправлялся в Грин-Бей. Ему, правда, ни разу не удалось найти гостиницу себе по вкусу, но Дорис не позволяла ему останавливаться в доме, где она жила вместе с Отто. Во время этих наездов Патрик перезнакомился с множеством других Клаузенов — у Отто была огромная семья, всегда готовая прийти родичу на выручку. Почти все они, не таясь, плакали, увидев руку Отто. Но если отец Отто и его братья сдерживались, стиснув зубы, то его мать, женщина невероятно крупная, рыдала в открытую; а его единственная незамужняя сестра успела лишь прижать руку к груди и тут же грохнулась в обморок. Уоллингфорд в этот момент как раз отвернулся и не успел ее подхватить, а потом долго винил себя, поскольку несчастная женщина ударилась о кофейный столик и сломала себе зуб. Да и без сломанного зуба улыбка у нее была не самая привлекательная. Уоллингфорд чувствовал, что его почему-то тянет к ним — так притягивают человека сдержанного чужая открытость и добросердечность. Все они бурно выражали свою радость при виде друг друга, точно владельцы сезонных билетов, которые садятся в один и тот же вагон, выезжая за город. И все они, женясь (или выходя замуж), выбирали пару среди себе подобных. Так что в этом огромном клане почти невозможно было отличить кровных родственников от родни по браку, исключая Дорис, но она вообще стояла особняком. Патрик смог в достаточной степени убедиться, насколько добры были к Дорис все Клаузены и насколько все они были готовы ее защищать. Ведь они приняли ее в свою семью и полюбили как родную. На экране телевизора такие семьи обычно вызывают тошноту, но у Патрика Клаузены подобных ощущений вовсе не вызывали. Уоллингфорд смотался также в Аплтон — познакомиться с родителями Дорис, которым не терпелось увидеть нового обладателя руки Отто. Именно от отца миссис Клаузен Уоллингфорд больше всего узнал о Дорис; он и не представлял себе, что сразу после окончания школы она стала работать. И все эти годы — то есть дольше, чем Патрик Уоллингфорд занимался журналистикой, — продавала билеты на игры «Грин-Бей Пэкерз». Клуб на такую преданность ответил взаимностью: оплатил учебу Дорис в колледже. — Вы знаете, Дорис всегда может достать вам билеты, — сказал Патрику ее отец. — У нас тут с билетами туговато. Команде Грин-Бея предстоял очень трудный сезон после того, как они проиграли Денверу матч на суперкубок Как трогательно заметила Дорис, разговаривая с Отто в последний день его жизни: «А где гарантия, что „Пэкерз“ еще раз попадут в розыгрыш суперкубка?» Но, увы, «Пэкерз» не суждено было дойти до решающих туров — в первом же круге они продули («ужасным несчастьем» назвала это поражение миссис Клаузен) команде Сан-Франциско. — А Отто думал, мы этих «фортинайнеров» [6] вдрызг разнесем, — заметила Дорис, которая теперь более философски относилась к поражениям команды Грин-Бея. Ребенок — это был мальчик — родился большой, девять фунтов и восемь унций; Дорис здорово его переносила. Врачи хотели уже стимулировать роды, но молодая мать и слышать об этом не пожелала: она была из тех, кто предоставляет природе все решать самой. Уоллингфорд к родам не успел. Ребенку был уже почти месяц, когда Патрик сумел наконец вырваться из Бостона, хотя вряд ли стоило пускаться в путь прямо в День благодарения — самолет, естественно, опоздал. Тем не менее Патрик успел посмотреть четвертый период матча «Викинги» (Миннесота) против техасских «Ковбоев», в котором выиграла команда Миннесоты. («Хороший знак! — уверенно заявила Дорис. — Отто всегда ненавидел этих ковбоев».) На этот раз — возможно, потому, что мать была с нею (она приехала помочь с Отто-младшим), — Дорис спокойно пригласила Уоллингфорда к себе, чтобы он мог повидать ребенка. Патрик тщетно старался забыть то, что увидел в этом доме — фотографии Отто-старшего, к примеру. Для него не стало откровением, когда он воочию убедился, разглядывая эти фотографии, что Отто-старший и Дорис обожали друг друга: Дорис и сама ему об этом рассказывала. Но рассматривать серию свадебных снимков четы Клаузен было нестерпимо: на их лицах читалась не только откровенная радость молодоженов, но и предвкушение счастья, неколебимая уверенность в совместном будущем и в том, что у них появятся дети. Однако пейзаж, различимый на заднем плане, Уоллингфорда весьма заинтересовал. Что это? Уж конечно, не Аплтон и не Грин-Бей. Да это же домик на берегу озера! Вот он, ветхий причал, темная озерная вода, навевающая мысли об одиночестве, темные кроны вечных сосен… Видел Патрик и фотографии жилища, устроенного над лодочным сараем и еще не совсем готового, и причала, над которым сохли мокрые купальники Отто и Дорис, и лодок, о борта которых бились тяжелые волны. Патрику казалось, он слышит их плеск — особенно перед грозой… Благодаря этим фотографиям он наконец выяснил, где источник тех повторяющихся снов, которые к его собственной жизни, казалось бы, отношения не имели. И всегда за ними маячил другой, самый чувственный сон, навеянный темно-синей капсулой с неведомым индийским снадобьем, способным погрузить человека в провидческий транс — и ныне запрещенным. Рассматривая эти фотографии, Уоллингфорд начал наконец понимать, что Мэрилин оттолкнула от него вовсе не трусость, «недостойная мужчины», не увечье, нет, по сути дела, он сам оттолкнул ее — своим отказом завести ребенка! Только теперь Патрик догадался, что иск о признании его отцовства, пусть даже оказавшийся необоснованным, причинил Мэрилин адскую боль. Она так хотела иметь детей! А он, точно слепой, ничего не видел и не понимал. И теперь, держа на руках Отто-младшего, Уоллингфорд спрашивал себя: почему ему самому никогда не хотелось иметь малыша? Ведь это так приятно — взять на руки собственного сына! Он даже прослезился. Дорис и ее мать решили было поплакать с ним вместе, но поспешно вытерли слезы: рядом находилась целая группа телевизионщиков с круглосуточного новостного канала. И хотя отнюдь не Уоллингфорду было поручено освещать данное событие, он в точности знал, как будет построен сюжет о появлении на свет младенца Дорис Клаузен. — Дай руку крупным планом! А лучше и ребенка вместе с рукой! — орал телевизионщик. — А теперь — мамочку! Мамочку вместе с рукой и ребенком! Да, да, всех вместе! — И прибавил, точно плюнул: — Если голова Пата в кадр не лезет, то и черт с ней! Главное — рука\ В самолете, возвращаясь в Бостон, Уоллингфорд припомнил, какой счастливой показалась ему Дорис, и — хотя молился он крайне редко — помолился о здравии Отто-младшего. Разве мог он представить когда-то, что трансплантация левой руки сделает его таким сентиментальным? Впрочем, и он отлично понимал это, дело тут было не только в руке. Доктор Заяц заранее предупредил его, что любое замедление восстановительного процесса может послужить признаком отторжения трансплантированной конечности, и в первую очередь отторжение может начаться с кожного покрова. Патрик удивился: при чем тут кожный покров? Иммунная система способна отторгнуть чужую конечность, внутренние функции могут после пересадки вообще не восстановиться, но уж кожа-то… Однако Заяц заявил: — Кожа — это самая гнусь! Слово «гнусь» он, несомненно, заимствовал из лексикона Ирмы. Она приучила Заяца, которого теперь звала «Ники», брать напрокат видеофильмы и смотреть их поздно вечером, лежа в постели. Эта приятная привычка вскоре привела к некоторым последствиям: Ирма оказалась беременной. Кстати сказать, герои одного из фильмов так и называли друг друга — «гнусь». Вскоре Патрику стало ясно, что кожа и в самом деле может вести себя как последняя «гнусь». В первый понедельник января, на следующий день после того, как «Пэкерз» продули матч в Сан-Франциско, Уоллингфорд прилетел в Грин-Бей. Город пребывал в глубоком унынии; вестибюль гостиницы, в которой он остановился, больше напоминал похоронное бюро. Патрик поднялся в номер, принял душ, побрился и позвонил Дорис. Трубку сняла ее мать. Дорис и ребенок спали, и она пообещала Патрику, что Дорис позвонит в гостиницу, когда проснется. Хорошо хоть, он догадался попросить ее передать соболезнования отцу Дорис. — По поводу «фортинайнеров», — пояснил он. Повесив трубку, Уоллингфорд решил тоже немного вздремнуть. Он еще спал — и ему снился домик на озере, — когда Дорис вдруг вошла в его номер. Она приехала без звонка, оставив ребенка на попечении матери, и специально взяла машину, чтобы потом отвезти Патрика домой и показать ему Отто-младшего. Патрик не понял, что означает это «потом». Желание побыть с ним наедине? Или же она просто хочет близости с той рукой, не желая, чтобы это видела ее мать? Но когда Патрик коснулся ладонью ее щеки — он, конечно же, вполне сознательно коснулся ее левой ладонью, — миссис Клаузен вдруг резко от него отвернулась. И не успел он подумать, что ему очень хочется коснуться ее груди, как почувствовал, что она обо всем догадалась и ей это неприятно. Дорис даже пальто снимать не стала. Словно заехала в гостиницу просто так — захотелось прокатиться. На этот раз Отто-младший, кажется, его узнал. Это было маловероятно, но у Патрика перехватило дыхание. На обратном пути в Бостон он не мог отделаться от дурных предчувствий: Дорис не только не прикоснулась к руке покойного мужа; она едва на нее взглянула! Неужели Отто-младший до такой степени ее отвлек? В Бостоне легче не стало. Неделю или две он промучился, пытаясь разгадать те знаки, которые, похоже, подавала ему миссис Клаузен. Она, кажется, говорила, что и маленькому Отто, когда он вырастет, будет, наверное, приятно иногда видеть руку своего отца и даже держаться за нее. Интересно, что Дорис имела в виду, говоря: «когда он вырастет»? Вырастет насколько? Неужели она хотела сказать, что впоследствии намерена реже видеться с Уоллингфордом? Ее недавняя холодность и откровенное нежелание общаться с рукой Отто довели Патрика до жуткой бессонницы — такой бессонницы у него не было с тех послеоперационных недель, когда он страдал от невыносимых болей. Нет, что-то тут было не так!.. Теперь, когда Уоллингфорду снилось озеро, ему сразу же становилось холодно — так холодно бывает, когда на тебе мокрые плавки, а солнце уже зашло. И хотя нечто подобное грезилось ему после приема темно-синих капсул, но в данном случае ощущение мокрых плавок отнюдь не служило прелюдией к сексу. Это вообще никуда не вело. Патрику просто становилось холодно — и все; холодно, как где-нибудь на севере. Однажды, вскоре после той поездки в Грин-Бей, Патрик проснулся утром необычно рано, чувствуя сильный озноб — он даже решил, что у него грипп. В ванной он вперился в свою левую руку, осмотрел даже ее отражение в зеркале. (В те дни он усиленно разрабатывал кисть, заставляя себя чистить зубы левой рукой — специалист по физиотерапии сказал, что это прекрасное упражнение.) Рука была зеленая Зелень начиналась примерно на два дюйма выше запястья, постепенно становясь темнее к кончикам пальцев, особенно большого. Зеленая, как мох! Или как вода в затененном озере в облачный день. Или как хвоя, если смотреть на хвойное дерево издалека или в туман; такой темно-зеленый, переходящий в черный, оттенок бывает у отражения сосен в воде… Уоллингфорд измерил температуру: сорок! Он хотел было сперва позвонить миссис Клаузен, а уже потом уведомить о своих «достижениях» доктора Заяца, но разница во времени между Бостоном и Грин-Беем составляла час; жаль было будить Дорис и малыша. И он сразу позвонил Заяцу. Тот сказал, что будет ждать его в больнице, и прибавил сокрушенно: — Я же говорил вам, Патрик, что кожа — это самая гнусь! — Но ведь уже целый год прошел! — заорал Уол-лингфорд. — Я даже шнурки могу завязывать! И почти научился поднимать с полу крупные монеты! А скоро и мелочь смогу собрать! — Темна вода… — сумрачно промолвил доктор Заяц. Они с Ирмой накануне смотрели фильм с загадочным названием «Темные воды». — Мы пока что знаем только одно — шансов по-прежнему пятьдесят на пятьдесят. — Шансов на что? — пожелал уточнить Патрик. — На возможность отторжения, дружочек. Но, заметьте, столько же и на приживление! — пояснил доктор. «Дружочком» Ирма звала теперь Медею. Руку пришлось отнять еще до того, как миссис Клаузен смогла приехать в Бостон — она приехала вместе с ребенком и матерью. Никакого прощания с рукой — вынужден был объявить им доктор Заяц — кисть выглядела просто ужасно. Уоллингфорд отдыхал, устроившись поудобнее, когда Дорис зашла к нему в палату. Ему было немного больно, но вполне терпимо по сравнению с теми муками, какие он испытывал после трансплантации. Да и по утраченной руке он не особенно горевал. Больше всего на свете он боялся потерять миссис Клаузен. — Но ты же сможешь, как и раньше, приезжать к нам, видеться со мной и маленьким Отто, — убеждала его Дорис, — и мы тоже будем рады тебя видеть… время от времени. Ты же старался! Ты хотел дать руке Отто новую жизнь! — Она заплакала. — Ты сделал все, что в твоих силах! Я горжусь тобой, Патрик. На этот раз она даже не посмотрела на чудовищных размеров повязку, которая выглядела так, словно под ней все еще скрывалась рука. Уоллингфорду было приятно, когда Дорис взяла его правую руку и на мгновение прижала ее к груди, хоть он и знал — это прощание. — И я горжусь тобой… и тем, что ты совершила, — пробормотал Уоллингфорд, и слезы брызнули у него из глаз. — С твоей помощью, — зардевшись, шепнула она. И тут же выпустила его руку. — Я люблю тебя, Дорис, — сказал Патрик. — Нет, ты не можешь.. — отвечала она, хотя и не слишком решительно. — Не можешь ты меня любить, Патрик! Доктор Заяц оказался не в состоянии объяснить, почему отторжение началось так внезапно; точнее, он попытался запудрить им мозги той обычной белибердой, какой всегда отделываются патологоанатомы, объясняясь с родственниками умершего. Уоллингфорду оставалось только гадать, что случилось на самом деле. Может быть, рука почувствовала, что любовь миссис Клаузен теперь полностью отдана ребенку? Если Отто и дано было ведать, что его рука как-то поможет его жене завести ребенка, которого они столько времени тщетно пытались зачать, то могла ли ведать об этом сама рука? Вряд ли. В общем, Уоллингфорд довольно быстро смирился с тем, что попал в число «других пятидесяти процентов». В конце концов, он прекрасно знал, что такое «отторжение» — его самого отторгли, и сделала это его бывшая жена. И физически, и морально он страдал несравненно сильнее, когда потерял собственную руку. Несомненно, миссис Клаузен с самого начала давала понять и почувствовать, что даже после трансплантации рука Отто ему, Патрику, не принадлежит. (Можно только догадываться, что сказал бы на сей счет специалист по медицинской этике.) Но теперь, сколько Уоллингфорд ни мечтал увидеть во сне домик у озера, у него ничего не получалось Не снились ему ни запах хвои, который сперва так удивил его, но к которому он со временем привык, ни плеск воды, ни крики гагар. Чистая правда, что человек чувствует боль в отрезанной конечности даже спустя много лет после ампутации, но Патрик Уоллингфорд испытывал эту боль и до того, как ему отняли руку. Пальцы Отто, так нежно касавшиеся миссис Клаузен, настоящей чувствительности так и не обрели, однако, касаясь этой рукой Дорис, Патрик отлично все чувствовал. И когда во сне он подносил к лицу забинтованный обрубок, то все еще различал на несуществующих пальцах запах Дорис. — Ну что, больше не больно? — спросила она тогда. А теперь боль не оставляла его ни на минуту; глухая и неотступная, она стала привычной, как отсутствие левой руки. Двадцать четвертого января 1999 года, когда Патрик Уоллингфорд все еще находился в бостонской больнице, в Луисвилле, штат Кентукки, была проведена первая в Соединенных Штатах успешная пересадка верхней конечности. Реципиент, Мэтью Дэвид Скотт, родом из Нью-Джерси, потерял левую руку при взрыве петарды за тринадцать лет до операции. По выражению «Нью-Йорк тайме», «донорская рука оказалась в распоряжении врачей совершенно неожиданно». Эксперт по медицинской этике назвал трансплантацию, произведенную в Луисвилле, «оправданным экспериментом»; следует отметить, что отнюдь не все специалисты по этике с этим мнением согласились. (Ведь «рука не является жизненно важным органом», писала «Тайме».) Хирург, возглавлявший бригаду трансплантологов в Луисвилле, высказал уже известную нам мысль по поводу пришитой руки, а именно: существует лишь «пятидесятипроцентная вероятность того, что рука проживет около года, а что будет потом, никто не знает». Он тоже был специалистом по хирургии верхних конечностей, как и доктор Заяц, и, конечно же, говорил о руке «проживет», точно она была живым существом. Пока Уоллингфорд лежал в бостонской клинике, приходя в себя после операции, круглосуточный новостной канал взял интервью у представителя компании «Шацман, Джинджелески, Менгеринк, Заяц и партнеры». Доктор Заяц предположил, что от лица всех выступал Менгеринк, ибо в тексте телесюжета, хотя и вполне корректном по форме, даже упомянуто не было о неудаче, постигшей Уоллингфорда. Там, например, говорилось: «Эксперименты на животных показали, что реакция отторжения редко возникает в течение первых семи дней после трансплантации; девяносто процентов случаев отторжения приходится на первые три месяца»; это означало лишь, что реакция отторжения у Патрика не совпадает с данными, полученными на животных. Уоллингфорда слова корреспондента ничуть не обидели. Он всем сердцем желал выздоровления Мэтью Дэвиду Скотту. Конечно, он не мог не подумать о первом в мире реципиенте донорской руки, своем товарище по несчастью. Впервые такую операцию сделали в Эквадоре в 19б4 году, и организм реципиента отторг чужую руку уже через две недели. «В то время в распоряжении врачей имелись лишь весьма примитивные иммунодепрессанты», — отмечала «Тайме». (В 1964 году еще не существовало таких средств, которые ныне составляют стандартный медикаментозный набор при пересадке сердца, печени и почек.) Выписавшись из больницы, Патрик Уоллингфорд тут же переехал в Нью-Йорк, его карьера стремительно набирала высоту. Он стал ведущим вечерней программы новостей; его популярность росла как на дрожжах. А ведь до сих пор Патрику приходилось комментировать лишь всякие дурацкие случайности вроде той, что обрушилась и на него самого; вот он и привык вести себя так, словно жертвы подобных случайностей заслуживают меньшего сочувствия только потому, что случайности эти совершенно уж идиотские. Теперь же Уоллингфорд знал: ужасные и нелепые вещи случаются повсюду и ежедневно, а стало быть, в них нет ничего нелепого. Смерть есть смерть, при каких бы обстоятельствах она ни наступила. И в роли ведущего новостной программы он умел донести эту мысль до телезрителей, отчего людям становилось чуть легче справиться с бедой. Но то, что блистательно удавалось перед телекамерой, никак не получалось в реальной жизни. И особенно ярко это проявилось в истории с той самой Мэри, чью фамилию он напрочь забыл. С той самой, которую Патрик всегда тщетно пытался хоть немного развеселить. Мэри пришлось пройти через весьма неприятную процедуру развода, и она твердо решила, что других разводов просто не бывает. Кроме того, она так и не смогла завести ребенка. И вот теперь эта Мэри стала одной из самых умных и успешных сотрудниц нью-йоркской редакции, куда вернулся Патрик, но была уже далеко не такой милой, как когда-то. В ней чувствовалась какая-то взвинченность, а в глазах, где раньше Уоллингфорд читал лишь безграничную искренность и крайнюю уязвимость, сверкали злость, нетерпимость и хитрость — те самые свойства, которыми в полной мере обладали сотрудницы нью-йоркской редакции. Уоллингтону грустно было видеть, что и прелестная Мэри опустилась до их уровня — хотя остальные коллеги несомненно стали бы утверждать обратное, твердя, что «Мэри очень и очень выросла!». И тем не менее Уоллингфорду по-прежнему хотелось подружиться с Мэри — но и не более того. Желая отыскать к ней подход, он примерно раз в неделю приглашал ее на ужин. Но она всегда слишком много пила, а напившись, неизменно сводила разговор к одной и той же теме, которой Уоллингфорд всячески избегал: почему он не желает с ней переспать? — Разве я такая непривлекательная? — обычно начинала Мэри. — Да вовсе нет! Ты очень красивая девочка. — Ну спасибо… — Мэри, ради бога… — Я же не прошу тебя на мне жениться! — твердила она. — Давай просто проведем вместе уик-энд, а? Или хотя бы одну ночь, черт возьми! Ну, давай попробуем! Вдруг тебе понравится? И захочется еще? — Мэри, прошу тебя… — Господи, Пат, ты же любую готов был трахнуть! Неужели ты думаешь, мне не обидно, что именно со мной ты спать не желаешь? — Мэри, я хочу быть тебе просто другом. Настоящим другом. — О'кей, тогда я скажу тебе все, как есть — ты сам меня вынудил. Я хочу от тебя ребенка! Ребенка, понимаешь? От тебя может родиться очень даже симпатичный ребеночек В общем, мне нужна твоя сперма. Ясно? Семя твое! Можете легко себе представить, в какое смятение эти слова повергли Уоллингфорда. Он колебался. И главным образом потому, что не был уверен, нужно ли ему это, хочется ли ему снова через это пройти. Но в целом Мэри, безусловно, была права: от него действительно мог родиться очень даже симпатичный младенец. Один такой уже родился. Патрика так и подмывало рассказать Мэри о том, что у него уже есть сын и он очень любит этого ребенка и… Дорис Клаузен, вдову водителя грузовика, развозившего пиво. Но какой бы милой ни казалась Мэри, она все же была сотрудницей нью-йоркского новостного канала и довольно пронырливой журналисткой. Так что Уоллингфорд отлично понимал: с его стороны было бы полнейшим идиотизмом рассказать ей правду. — А как насчет банка спермы? — спросил он однажды у Мэри. — Я бы не прочь внести свой вклад в резерв этого банка, если уж тебе так хочется иметь ребенка именно от меня. — Скотина! — воскликнула Мэри. — Еще издевается! Неужели тебе противно даже думать о том, чтобы меня трахнуть? Господи, Пат! Тебе что, обязательно две руки иметь, чтобы он у тебя встал? Что с тобой, милый? Или, может быть, дело во мне? Подобный взрыв эмоций на некоторое время положил конец их совместным еженедельным ужинам. Когда Патрик остановил такси, чтобы высадить Мэри возле ее дома, она с ним даже не попрощалась. После чего Уоллингфорд, пребывая в некотором смятении, дал таксисту не тот адрес. И понял это, только когда таксист высадил его… на Восточной Шестьдесят второй улице, возле дома, где он когда-то жил с Мэрилин. Теперь ему оставалось либо вернуться на полквартала назад, на Парк-авеню, и снова ловить такси, либо тащиться пешком двадцать с лишним кварталов. Впрочем, смыться Патрик все равно не успел: тот самый ночной портье, который вечно все путал, узнав его, мгновенно выскочил на тротуар и преградил ему путь. — Мистер Уоллингфорд! — радостно воскликнул этот Влад, Влейд или Льюис. — Пол О'Нил, — поправил слегка встревоженный Патрик. И показал ему свою единственную здоровую руку. — Пол отбивает и бросает только левой, помните? — Что вы, мистер Уоллингфорд! Да этот Пол О'Нил вам в подметки не годится! Он даже свечку в руке не удержит! — заявил портье. — А мне очень нравится ваше новое шоу! Как вы здорово тогда интервьюировали этого безногого малыша! Помните? Того, что упал — а может, его столкнули? — в бассейн к белому медведю… — Помню, Влейд, — ответил Патрик. — Льюис, — сказал портье. — В общем, мне ужасно понравилось! А еще эта несчастная дура, которой подсунули результаты анализа ее сестрицы… С ума сойти! — Я и сам чуть не сошел, — признался Уоллингфорд — Это был влагалищный мазок. — А у вашей супруги кто-то есть, — лукаво заметил портье. — Я хочу сказать, прямо сейчас. — Она моя бывшая супруга, — напомнил Патрик. — Но вечерами она чаще всего одна. — Это ее личное дело, — насупился Уоллингфорд. — Да-да, я понимаю. Только за квартиру-то платите вы! — У меня нет к ней претензий, пусть живет, как хочет, — сказал Патрик. — А я теперь обитаю далеко от центра, на Восточной Восемьдесят третьей. — Вы не беспокойтесь, мистер Уоллингфорд, — заверил его портье. — Я никому не скажу! Что же касается отсутствующей руки, то Патрику теперь даже нравилось размахивать перед телекамерой своей культей. Он также с удовольствием демонстрировал зрителям, что совершенно не умеет пользоваться протезами. — Вы только подумайте, — начинал обычно свою передачу Уоллингфорд, — ведь столько людей, лишь чуточку более ловких, чем я, сумели отлично овладеть этими чертовыми железяками! Я тут недавно видел, как один парень даже когти своей собаке стрижет с помощью ручного протеза, а собака-то у него, между прочим, весьма игривая! И Патрик на потребу публике начинал экспериментировать с «чертовыми железяками», и результаты его экспериментов всегда бывали предсказуемы: он проливал кофе себе на брюки, путался протезом в проводе от микрофона, срывал микрофон с лацкана пиджака и так далее. В конце концов он решил снова стать одноруким. Все, никаких больше искусственных приспособлений! — С вами была круглосуточная программа международных новостей и Патрик Уоллингфорд, — заканчивал он свою передачу, приветственно махнув телезрителям культей. И непременно прибавлял: — Спокойной ночи, Дорис! Спокойной ночи, мой маленький Отто! Патрик еще довольно долго пробовал встречаться с разными женщинами. Но каждый раз испытывал разочарование, не в силах приноровиться к темпу, с которым развивались события: то чересчур быстро, то слишком медленно. Он чувствовал, что никак не может войти в привычную колею, и решил со свиданиями завязать. Время от времени он все равно оказывался в чьей-то постели — особенно когда ездил в командировки. Но теперь, когда он стал ведущим программы, а не просто репортером, ему уже не нужно было столько ездить. К тому же случайные знакомства едва ли можно назвать «встречами». Уоллингфорд никак их и не называл. Во всяком случае, ни с одной женщиной он ни разу не испытал того душевного трепета, с которым предвкушал, как миссис Клаузен повернется на бок и, слегка отстранившись от него, прижмет его руку (или все-таки руку Отто?) сперва к своему боку, а потом к животу, где еще не родившийся ребенок только и ждал, чтобы пихнуть его в ладонь. Ничего, что сравнилось бы с толчками детской ножки, соленым привкусом кожи у Дорис на шее под самым затылком, запахом ее волос… Патрик Уоллингфорд дважды терял левую руку, но обрел душу. Ее подарили горькая любовь к миссис Клаузен и жизнь с нею врозь, страстная тоска по Дорис и бескорыстное желание, чтобы ей было хорошо. Опыт обретения и утраты левой руки тоже не прошел для него даром. Теперь Патрик почти столь же сильно желал, чтобы его ребенок и впрямь оказался ребенком Отто Клаузена, как некогда желала этого сама Дорис. Душу ему подарила любовь — пусть безответная — к Отто-младшему и к его матери. И столь огромной была душевная боль, терзавшая Патрика, что это стало заметно — даже на экране. И все на свете перепутавший Влад, Влейд или Льюис никогда больше не принимал его за Пола О'Нила. Его по-прежнему называли «львиным огрызком», однако то новое, что появилось в нем, позволяло считать его несчастным калекой. Его по-прежнему называли «бедолагой», однако он стал ведущим вечерней новостной программы и пользовался достаточно большим авторитетом. Он превосходно исполнял ту роль, которую оттачивал в барах в час коктейлей — когда еще очень жалел себя. И на лице у него в такие минуты по-прежнему было написано: «Пожалейте меня!», но стена отчуждения рухнула. Впрочем, Уоллингфорд не очень интересовался тем, что происходит с его душой. Перемену замечали другие, но их изумление его и вовсе не трогало. Ведь Дорис Клаузен, увы, не было с ним! Глава 9 Уоллингфорд встречает родственную душу А между тем некоей вполне еще привлекательной и фотогеничной особе, страдающей хромотой, исполнилось шестьдесят. Еще подростком она начала носить длинные юбки и платья, желая скрыть усохшую ногу, и предпочитала такую одежду всю жизнь. В ее родном городе она последней заболела полиомиелитом, не успев получить вакцину Солка. Со времен своей болезни она писала книгу с провокационным названием «Как мне почти удалось не заболеть полиомиелитом». Хромая писательница утверждала, что конец столетия «вполне подходящее время для выхода книги», и обратилась чуть ли не в дюжину различных издательств, но все они, увы, ее рукопись отклонили. — Везение или невезение, полиомиелит или не полиомиелит, а книжка-то, по правде говоря, написана так себе, — признавалась эта хромоножка Патрику Уоллингфорду в прямом эфире. Сидя она смотрелась просто отлично. — Но решительно все в моей жизни случилось оттого, что я не получила эту чертову вакцину! Взамен мне достался полиомиелит! Но, разумеется, после телеинтервью с Уоллингфордом посыпались предложения от издателей, и сразу же изменилось название книги. Теперь она называлась: «Взамен мне достался полиомиелит!» Текст, конечно же, кто-то переписал. Потом по этой книге даже собрались снимать фильм, причем на главную роль выбрали актрису, абсолютно не похожую на шестидесятилетнюю хромоножку, если не считать того, что и актриса, и писательница были весьма привлекательными и фотогеничными. Вот ведь до какой степени изменилась судьба человека после прямого эфира с Патриком Уоллингфордом! От Патрика не ускользнула парадоксальность ситуации: когда он впервые потерял руку, весь мир наблюдал за этим событием по телевизору — эпизод со львом, пожирающим чью-то конечность, был прямо-таки создан для телеэфира и вошел в число «звездных кадров» столетия. Зато когда он потерял руку во второй раз, — а точнее, когда он потерял миссис Клаузен! — никто не бросился его снимать и показывать по телевизору. Так что наиболее важные для самого Уоллингфорда события так и остались не запечатленными на пленке. Наступило новое столетие, и какое-то время Патрика Уоллингфорда еще помнили как репортера, которого лев погрыз. Но для него-то отсчет времени — если он вообще его вел — начинался отнюдь не с трагической «встречи» со львом и не с памятных кадров, запечатлевших этот эпизод, а с момента знакомства с миссис Клаузен. Вот и думай после этого, с чего в мире вообще начался отсчет жизненно важных событий! Что же касается операции, сделанной Патрику Уоллингфорду, то про нее вскоре забыли. На стыке двух столетий в расчет принимались исключительно успехи, а не провалы. И специалист по хирургии и трансплантации верхних конечностей доктор Ник-лас М. Заяц так и не достиг вершин славы, поскольку его попытку вознестись к этим вершинам превзошла и затмила первая в Соединенных Штатах успешная трансплантация руки (и всего лишь вторая в мире, закончившаяся благополучно). Организм этого «пиротехника», как обозвал Мэтью Дэвида Скотта доктор Заяц, по всей видимости, обладал «отличной естественной защитой». Двенадцатого апреля 1999 года, всего три месяца спустя после операции, мистер Скотт ввел мяч в игру на официальной церемонии открытия сезона в Филадельфии во время матча с участием команды «Филлиз». У Патрика Уоллингфорда никакой ревности это не вызвало. (Зависть? Да, может быть… Но вовсе не по той причине, которая могла бы прийти в голову любому.) По правде говоря, Патрик даже попросил своего шефа послать его на интервью с этим парнем, обладавшим «отличной естественной защитой организма», ибо полагал, что неплохо бы именно ему поздравить мистера Скотта с обретением того, что сам он, Уоллингфорд, обрести не сумел. Но Билл-дебил счел — кто бы мог подумать! — эту идею «бестактной». В результате Билла поперли с работы, хотя многие, наверно, считали, что он навеки прирос к своему креслу. Эйфория, возникшая по поводу увольнения Билла среди сотрудниц нью-йоркской редакции, продолжалась недолго. Новый шеф отдела оказался таким же дебилом, как Билл, разве что звали его Эдди. Как сказала Мэри бесфамильная — за эти годы она обзавелась чертовски острым язычком: «Если дебилдингу не видно конца, лучше бы меня дебилил Билл, чем этот Эддиот». В новом столетии та же интернациональная бригада хирургов, которая осуществила первую в мире успешную трансплантацию руки (Лион, Франция), решила провести еще одну подобную операцию, на этот раз гораздо более сложную: пришить обе кисти и предплечья. Реципиентом должен был стать тридцатитрехлетний француз (имя его не разглашалось), потерявший обе руки при взрыве петарды (еще один пиротехник!) в 1996 году, а донором — девятнадцатилетний юнец, свалившийся с моста. Уоллингфорд, впрочем, интересовался судьбой только двух первых реципиентов. Первому из них, бывшему заключенному Клинту Холламу, новую руку ампутировал один из тех хирургов, что и осуществлял трансплантацию. Двумя месяцами раньше Холлам перестал принимать иммунодепрессанты и стал носить кожаную перчатку, под которой скрывал пересаженную руку. По его словам, выглядела рука «омерзительно». (Позднее Холлам отрицал, что прекратил принимать лекарства.) Кроме того, он сохранил весьма напряженные отношения с законом и вскоре был арестован французской полицией по подозрению в краже денег и карточки «Америкен экспресс» у пациента лионской клиники, перенесшего трансплантацию печени, с которым якобы подружился. И хотя позднее Холламу разрешили выехать из Франции — после того, правда, как он вернул часть украденного, — французская полиция вновь направила ордер на его арест, теперь уже в Австралию, в связи с его возможной причастностью к крупной афере с бензином. (Доктор Заяц, видимо, не ошибся насчет этого типа.) Второй реципиент, Мэтью Дэвид Скотт из Абсекона, штат Нью-Джерси, был единственным, у кого трансплантация новой руки прошла успешно и кому Уоллингфорд, как он сам признавался, действительно завидовал, хотя и несколько необычным образом. Что интересно, завидовал он отнюдь не обретению новой руки. Когда по телевизору показывали первую в сезоне игру команды «Филлиз» и «пиротехник» сделал первую подачу, Уоллингфорд заметил, что Мэтью Дэвид Скотт пришел на стадион вместе с сыном. Вот чему Патрик действительно позавидовал: у Скотта был сын. Уоллингфорд и раньше заметил в себе кое-какие задатки того, что он называл «чувством отцовства» — когда он только поправлялся после ампутации руки, некогда принадлежавшей Отго Клаузену. Анальгетики Патрику давали самые обычные, но, видимо, их действие как-то сказывалось: ему вдруг впервые в жизни захотелось посмотреть по телевизору розыгрыш суперкубка. Он, конечно же, и понятия не имел об игре на суперкубок Такой матч нельзя смотреть в одиночестве. Он все время порывался позвонить миссис Клаузен и попросить ее объяснить ему, что происходит на поле, однако суперкубок XXXIII был в определенном смысле символическим — прошел ровно год со дня смерти (или самоубийства) Отто Клаузена в кабине грузовика, принадлежавшего пивной компании. Кроме того, команда «Пэкерз» в розыгрыше не участвовала, а потому Дорис сразу заявила Патрику, что ни смотреть эту игру, ни слышать о ней не желает. Пришлось смотреть матч одному. Уоллингфорд выпил банку или две пива, но так и не понял, почему люди любят смотреть футбол. Честно говоря, матч показался ему весьма посредственным; хотя «Бронкос» и выиграли (второй раз подряд), на радость своих болельщиков, игра шла не на равных. Команде «Атланта Фэлконз» вообще нечего было делать на розыгрыше суперкубка. (По крайней мере так считали в Грин-Бее все, с кем Уоллингфорд разговаривал об этом матче.) И вдруг, рассеянно глядя на поле, по которому сновали игроки, Патрик впервые представил себе, как бы он пошел на стадион «Ламбо» вместе с Дорис и Отто-младшим смотреть игру команды «Пэкерз». Или, может быть, с одним Отто, когда мальчик станет чуточку постарше. Мысль эта тогда очень его удивила, но ведь был всего лишь январь 1999 года! А в апреле того же года, когда Уоллингфорд увидел по телевизору Мэтью Дэвида Скотта с сыном на матче в Филадельфии, эта мысль вовсе не показалась ему странной: он очень скучал по Отто-младшему и его матери. Даже если он и потерял миссис Клаузен, ему следует чаще видеться с маленьким Отто, которому летом исполнялось восемь месяцев (он уже начал ползать); нужно что-то предпринять, тянуть больше нельзя — мальчик подрастет и строить с ним отношения будет гораздо труднее. Единственным человеком в Нью-Йорке, с которым Патрик поделился своими тревогами, оказалась Мэри. Черт побери, вряд ли можно было придумать менее подходящую кандидатуру для подобных откровений! Когда Патрик заметил, что хотел бы, общаясь с Отто-младшим, «чувствовать себя отцом», Мэри напомнила ему, что он в любое время, как только захочет, может сделать ей беби и стать отцом, не выезжая из Нью-Йорка. — Для этого, Пат, тебе вовсе не обязательно тащиться в Грин-Бей, штат Висконсин, — сказала она. Хорошо же ее поднатаскали сотрудницы новостной редакции, если милая и славная девушка докатилась до того, что в открытую и неоднократно высказывала Уоллингфорду свое желание заполучить его семя. Патрик все еще не замечал, что на характер Мэри куда больше влияют ее отношения с мужчинами. Ей не везло с мужчинами, или ей так казалось (какая, собственно, разница?). Каждую субботу, заканчивая свою передачу, Патрик отнюдь не был уверен, что Дорис и Отто-младший ее смотрели и слышали, как он сказал: — Спокойной ночи, Дорис! Спокойной ночи, мой маленький Отто! Да и миссис Клаузен ни разу не дала ему знать, смотрела ли она его субботнюю программу. В июле 1999 года Нью-Йорк поразила ужасная жара. Летом по пятницам Уоллингфорд большей частью уезжал на весь уик-энд в Бриджхэмптон, где снял себе дом. Если не считать плавательного бассейна — Уоллингфорд зарекся купаться в океане с одной рукой, — это было почти то же самое, что оставаться в Нью-Йорке. Он встречался все с теми же людьми все на тех же вечеринках, чем, собственно, и привлекала Уоллингфорда, как и многих других обитателей Нью-Йорка, жизнь в этом городишке. В тот уик-энд друзья пригласили Патрика на Кейп [7] , и ему было нужно лететь до Мартас-Винъярд [8] . Но незадолго до отлета он вдруг почувствовал легкое покалывание в культе, покалывало даже там, где когда-то были ладонь и пальцы. Патрик тут же позвонил друзьям и под каким-то вздорным предлогом отменил поездку. Тогда он еще не знал, как ему повезло, что он не полетел в ту пятницу на Мартас-Винъярд. Он тут же вспомнил, что не сможет поехать и в Бриджхэмптон — сотрудницы редакции уговорили его предоставить им дом на все выходные они собирались устроить там нечто вроде показа своих детишек. Или оргию, как цинично решил Патрик Мельком он подумал: будет ли там Мэри? (Это в нем осталось от прежнего Патрика Уоллингфорда.) Однако он не стал спрашиватьу Мэри, поедет ли она туда. Она наверняка бы догадалась, что сам он ничем не занят, мгновенно переменила бы свои планы и предложила провести уик-энд вместе. Уоллингфорд все еще не понимал, сколь чувствительны и уязвимы женщины, страстно мечтающие о ребенке. Вряд ли идея демонстрации детишек в загородном доме пришлась бы Мэри по вкусу. В общем, Патрик остался на тот июльский уик-энд в Нью-Йорке, так и не зная, куда ему податься. Пока он сидел в гримерной, готовясь к пятничной вечерней программе, ему пришло в голову позвонить миссис Клаузен. Он никогда не решился бы нагрянуть в Грин-Бей без приглашения и всегда дожидался ее звонка. Однако и Дорис, и Патрик прекрасно понимали, что перерывы между ее приглашениями становятся все дольше. (В последний раз, когда он приезжал в Висконсин, на земле еще лежал снег.) А что, если просто позвонить ей и сказать: «Привет! Какие у вас с маленьким Отто планы на нынешний уик-энд? Ничего, если я прилечу в Грин-Бей?» Надо заметить, что на этот раз он не стал слишком долго раздумывать, а взял да и позвонил — просто так, наудачу. «Привет! — услышал он ее голос из автоответчика. — Мы с маленьким Отто отправились на весь уикэнд на север. Телефона там нет. Вернемся в понедельник». Патрик не оставил никакого сообщения, лишь на телефонной трубке остались следы его грима. Услышав голос Дорис из автоответчика, он с такой ясностью увидел ее в домике у озера, что в рассеянности попытался стереть грим несуществующей левой рукой. И вздрогнул от боли, когда культя коснулась трубки. Резкое покалывание не прекращалось, и он изумленно посмотрел на шрам, словно ожидая обнаружить там муравьев или еще каких-нибудь мелких кусачих насекомых, но там ничего не было. Он прекрасно понимал, что внутрь эти твари проникнуть не могли, но тем не менее чувствовал, как они копошатся под кожей, все время, пока вел передачу. Мэри заметила, что в ту пятницу он более равнодушным тоном пожелал спокойной ночи Дорис и маленькому Отто. Ведь Уоллингфорд знал, что эту передачу они смотреть никак не могли. В домике на озере не было электричества — Дорис сама ему об этом говорила. (Хотя она редко упоминала об этом домике, а когда все же говорила, то как-то застенчиво и невнятно.) Когда после передачи ему снимали грим, рука все еще болела; по коже даже мурашки пошли. Вспоминая советы доктора Заяца, Патрик мельком отметил, что им занимается другая гримерша — его прежняя, видимо, взяла отпуск. Та девочка, похоже, была влюблена в него как кошка, но пока не решалась его соблазнить, и Патрик вдруг почувствовал, что ему, пожалуй, немного не хватает знакомого лица, на котором появлялось чуть туповатое выражение, когда она жевала жвачку. Только теперь, когда девушки рядом не было, он попытался на секунду представить ее голой. Но болезненное покалывание в отсутствующей руке тут же отвлекло его от игривых мыслей. Ему вспомнилось, как доктор Заяц сказал грубовато: «Ни в коем случае не тяните резину, если почувствуете, что я вам нужен!» И Патрик тянуть резину не стал. Он позвонил Заяцу домой, хоть и предполагал, что самый известный в Бостоне специалист по хирургии верхних конечностей наверняка проводит выходные за городом. Доктор Заяц действительно снял тем летом дом в штате Мэн, но только на август, когда Руди должен был перейти на его попечение. Медея, которую теперь чаще называли Дружочек, конечно, слопает там тонну моллюсков, водорослей, ракушек и прочего морского мусора, но это ничего; во всяком случае, она, кажется, переросла отвратительную привычку жрать собственное дерьмо, и теперь доктор Заяц и Руди играли в лакросс просто мячом. В первую неделю июля мальчик даже ходил на тренировки по лакроссу. А в тот уик-энд, когда позвонил Патрик, Руди был у отца в Кембридже. Трубку взяла Ирма. — Да? Кто это? — резко спросила она. Уоллингфорд на секунду подумал, что у доктора Заяца есть еще и непослушная дочь-подросток. Про маленького сына доктора, которому, должно быть, лет шесть-семь, он, конечно же, знал, ведь этот мальчик был одних лет с сыном Мэтью Дэвида Скотта. Сына Скотта Патрик вспоминал постоянно; особенно запал ему в душу кадр, когда мальчик в бейсбольном костюмчике поднимает руки в точности таким же жестом, как и отец, и оба радуются победной подаче Скотта в Филадельфии. («Победной подачей» назвал ее какой-то репортер, хотя это было обыкновенное вбрасывание мяча в игру.) — Да-а, кто там еще? — с оттяжечкой произнесла Ирма. «Может, это какая-нибудь нагловатая и распущенная нянька, которую Заяц нанял присматривать за мальчиком? — подумал Патрик — Или экономка? Но для экономки она разговаривает уж больно по-хамски…» — Простите, я могу поговорить с доктором Заяцем? Он дома? — вежливо осведомился Уоллингфорд. — Это мисс Заяц, — сухо сообщила Ирма. — Кто его спрашивает? — Патрик Уоллингфорд. Доктор Заяц оперировал меня… — Ники! — тут же услышал Патрик вопль миссис Заяц, хоть она и прикрыла трубку рукой. — Это парень, которого лев погрыз! Затем послышался детский голосок, лай собаки и глухой стук мяча. Заскрипел отодвигаемый стул, по полу зацокали собачьи когти. Играют или пытаются отнять мяч у собаки? Наконец Заяц подошел к телефону; он слегка запыхался. Закончив описывать неприятные ощущения в культе, Уоллингфорд предположил с некоторой надеждой: — Может быть, это просто погода?.. — Погода? — переспросил Заяц. — Ну, понимаете, сейчас такая жара… — Но ведь вы, по-моему, все время в помещении сидите, — сказал Заяц. — Разве у вас в Нью-Йорке кондиционера нет? — Видите ли, — снова принялся описывать свои ощущения Патрик, — это не всегда именно боль. Иногда кажется, что-то вот-вот начнется, но так ничего и не происходит. Сперва вроде бы ожидаешь острой боли, но она не возникает, и это покалывание прекращается, едва начавшись. Словно кто-то его выключает… как электричество… — Именно так! — сказал доктор Заяц. — Ничего удивительного. — Он напомнил Патрику, что всего через пять месяцев после пересадки у него полностью регенерировались нервные окончания на двадцати двух сантиметрах предплечья. — Я помню, — сказал Уоллингфорд. — Вот и подумайте: ведь эти нервы должны как-то проявлять себя, правда? — Но почему они проявляют себя именно сейчас? — удивился Уоллингфорд. — Ведь после ампутации прошел уже целый год! Я, конечно, что-то ощущал и новой рукой, но далеко не так! А сейчас мне кажется, будто я касаюсь чего-то средним и указательным пальцами левой руки, только… у меня ведь их нет! И руки тоже. —А что с вами вообще сейчас происходит? — вместо ответа спросил доктор Заяц. — Мне кажется, вы испытываете некий стресс. Это связано с работой? И как обстоят дела на личном фронте? Есть ли какие-нибудь перемены? Помнится, это вызывало у вас некоторую озабоченность — во всяком случае, вы сами мне так говорили. Но, так или иначе, вы должны знать: на состояние нервной системы влияет великое множество различных факторов, а значит, в действие вступают и те нервные окончания… которые были отрезаны! — Но ведь я все чувствую так, словно они и не были отрезаны! — воскликнул Уоллингфорд. — Именно это я и хочу сказать, — поддержал его доктор. — То, что вы чувствуете, у медиков именуется «парестезия» — осязательные галлюцинации, ложные ощущения, которые невозможно определить. Те нервы, которые заставляли вас чувствовать боль, в частности при прикосновении к чему-либо средним или указательным пальцами вашей левой руки, были ампутированы дважды: первый раз львиными клыками, а потом — моим скальпелем! Но перерезанные нервные волокна на конце культи все равно остались, как и миллионы других нервных окончаний, которые тоже куда-то ведут. И когда этот нервный узел получает сигнал — когда вы, скажем, касаетесь чего-то своей культей, или вспоминаете о чем-то, или же вам что-то такое снится, — то сигнал оказывается не менее ярким, чем раньше, когда рука была еще на месте. И ощущение, которое вроде бы исходит оттуда, где прежде была ваша левая кисть, регистрируется нервными волокнами и передается дальше, в мозг. Как и от здоровых пальцев. Я понятно объясняю? — Да вроде бы, — пробормотал Уоллингфорд («Не очень-то!» — вот что следовало ответить!) и снова поглядел на свою культю: там опять принялись ползать и больно кусаться невидимые «муравьи». Патрик забыл сразу сообщить доктору Заяцу об этом ощущении, а теперь доктор не давал ему возможности вставить ни слова. Но Заяц и сам догадался, что пациент не совсем удовлетворен его ответами, и предложил: — Знаете что, если эти ощущения вас беспокоят, прилетайте-ка сюда. Остановитесь в хорошей гостинице, а утром я вас осмотрю. — Утром? — удивился Патрик. — Но ведь завтра суббота! Мне бы не хотелось нарушать ваши планы… — Ничего, я все равно никуда не собираюсь, — успокоил его доктор Заяц. — Нужно только найти кого-нибудь из охраны, чтобы нам входную дверь отперли. У меня такое уже случалось. А ключ от кабинета у меня свой. Если честно, рука не настолько беспокоила Уол-лингфорда, чтобы лететь в Бостон, но делать ему в этот уик-энд было решительно нечего. — Ну же, решайтесь! Садитесь на шаттл, и вперед, — настаивал Заяц. — А утром встретимся, и, надеюсь, мне удастся вас успокоить. — В котором часу встречаемся? — спросил Уоллингфорд. — В десять, — сказал Заяц. — Поезжайте в отель «Чарльз» — это в Кембридже, на Беннет-стрит, возле Харвард-сквер. Огромный гимнастический зал и бассейн. Уоллингфорд сдался: —Ладно. Сейчас попробую забронировать номер. — Я сам закажу вам номер, — сказал Заяц. — Меня там хорошо знают, да и у Ирмы — членская карточка их «Клуба здоровья». «Ирма, — подумал Уоллингфорд, — видимо, его жена, та самая особа с довольно противным голосом». — Спасибо… И это было последнее, что Уоллингфорд успел сказать доктору: послышались веселые вопли Руди, цокот собачьих когтей, злобное рычание и удары тяжелого мяча. «Только не надо мне на живот!» — закричала Ирма так пронзительно, что Патрик даже удивился: чего это не надо ей на живот? Откуда ему было знать, что Ирма беременна и, мало того, ждет двойню. Хотя рожать ей предстояло не раньше середины сентября, она уже так раздалась, что стала шире самой широкой птичьей клетки в доме у Заяца. Неудивительно, что она опасалась за свой живот. Патрик попрощался с коллегами; он никогда не уходил из редакции последним. И сегодня тоже не хотел задерживаться. В холле у лифтов его поджидала Мэри. Она подслушивала, когда он разговаривал по телефону, и совсем запуталась. Лицо у нее было зареванное. — Кто это? — выпалила она. — Ты о ком? — спросил Уоллингфорд. — Она, наверно, замужем, раз вы встречаетесь утром в субботу? — Мэри, ради бога… — Ну а чьи же планы на уик-энд тебе не хотелось бы нарушать, а? — ехидно спросила Мэри. — Теперь, значит, это так называется! — Мэри, я еду в Бостон, чтобы показать руку своему хирургу. — Один? — Да, один. — Возьми меня с собой, — попросила она. — Ну, возьми! Раз ты едешь один, а? В конце концов, сколько у тебя займет визит к врачу? А все остальное время мы могли бы провести вместе! И тогда он решился — хотя риск был огромный — сказать ей все. — Мэри, я не могу взять тебя с собой. И не хочу, чтобы ты родила мне ребенка. Пойми,у меня уже есть ребенок, и я, к сожалению, слишком редко его вижу. Мне не нужен еще один ребенок, с которым я буду встречаться от случая к случаю — когда разрешат. — Ох! — выдохнула Мэри, словно он ее ударил. — Все ясно. Да, теперь мне все ясно, Пат, хотя тебя иногдабывает довольно трудно понять. Очень мило с твоейстороны, что ты наконец мне все объяснил. — Мне очень жаль, Мэри… — Это ведь ребенок той самой Клаузен, верно? И на самом деле отец этого ребенка — ты. Так, Пат, я права? — Да, — ответил Патрик. — Ты права. Только никому больше об этом не говори. И, пожалуйста, Мэри, не превращай это в сенсационное сообщение для вечерних новостей. Он видел, как сильно она разозлилась. Из-за работающего кондиционера в холле было прохладно, даже холодно, но Мэри просто заледенела. — Кто я такая, по-твоему? Ты за кого меня принимаешь? — Ты одна из нас, — только и сумел вымолвить Уоллингфорд и исчез за дверями лифта. Но все уже успел заметить, как Мэри принялась быстро-быстро ходить по холлу, крест-накрест обхватив себя руками. На ней была светло-коричневая летняя юбка и шерстяная кофточка персикового цвета, застегнутая лишь на одну пуговку под горлом, остальные пуговицы застегнуты не были («средство для борьбы с кондиционерами» — так называла эти шерстяные кофточки одна из сотрудниц их редакции), — а под ней белая шелковистая маечка с довольно большим вырезом. У Мэри была длинная красивая шея, очаровательная фигурка и нежная гладкая кожа, но Патрику особенно нравился ее рот — до того нравился, что Патрик невольно задавался вопросом, стоит ли так упорно отказываться спать с нею. В аэропорту «Ла Гуардиа» его внесли в лист ожидания на ближайший шаттл в Бостон; место для него нашлось только на втором рейсе. В Бостоне уже темнело, когда самолет приземлился в аэропорту «Логан»; над заливом висел легкий туман или смог. Впоследствии Уоллингфорд не раз думал, что примерно в это же время Джон Ф. Кеннеди-младший пытался посадить свой самолет на острове Мартас-Винъярд, который не так уж и далеко от Бостона. Точнее, юный Кеннеди пытался разглядеть Мартас-Виньярд в том самом тумане или смоге. Уоллингфорд зарегистрировался в отеле «Чарльз» еще до десяти вечера и тут же отправился в гостиничный бассейн, где полчаса с наслаждением плавал в полном одиночестве. Он бы и еще поплавал, но в половине одиннадцатого бассейн закрывался. Уоллингфорд — отлично управляясь единственной здоровой рукой — то с удовольствием ложился на спину, то легко и быстро пересекал бассейн. В согласии со своей натурой он отлично держался на плаву. После бассейна Патрик собирался переодеться и немного погулять по Харвард-сквер. Летняя сессия еще не закончилась — там наверняка гуляют студентки, на которых можно поглазеть, вспоминая о бездарно потраченной юности… А может, удастся найти какое-нибудь приличное заведение и поужинать с бутылочкой хорошего вина. И еще ему хотелось отыскать в одном из многочисленных книжных магазинчиков на площади какое-нибудь завлекательное чтиво, более пригодное для столь позднего часа, чем книга, захваченная им из дома, — биография Байрона толщиной с добрый кирпич. Однако его разморило от жары, он чувствовал ее даже в такси, когда ехал из аэропорта. Вернувшись после бассейна в номер, он стянул с себя мокрые плавки и рухнул на постель; думал просто полежать пару минут с закрытыми глазами, но проспал целый час — настолько устал. Проснулся он от холода: кондиционер был направлен прямо на него. Накинув махровый халат, Патрик ознакомился с меню и заказал себе еду в номер. Хватит обыкновенного гамбургера и банки пива, решил он. Выходить из отеля совершенно расхотелось. Выдерживая характер, он не стал включать телевизор. Поскольку альтернативой телевизору служила биография Байрона, подобная стойкость и впрямь достойна восхищения. Впрочем, сон сморил его так быстро, что Байрон едва успел родиться, а незадачливый отец будущего поэта еще не успел умереть. Словом, нельзя сказать, что Патрик замучился, пытаясь одолеть гигантский том. Утром Уоллингфорд позавтракал в скромном ресторанчике на первом этаже гостиницы. Главный ресторан отеля ему не понравился — он и сам не понял, чем именно. Дело было даже не в детях — скорее, во взрослых, которых эти дети чересчур раздражали. Ни вечером, ни утром Уоллингфорд телевизор не включал и не заглядывал в газеты, в то время как вся остальная страна смотрела телеверсию трагедии об исчезнувшем самолете Джона Ф. Кеннеди-младшего. Как стало известно, самолет сбился с курса и, по всей вероятности, упал в океан. Никаких сюжетов по этому поводу отснять еще не успели и без конца давали в эфир одно и то же — маленького Кеннеди на похоронах его отца-президента: трехлетний мальчик в коротких штанишках отдает честь гробу с телом отца в точности так, как шепотом на ушко велела ему мать. Позже Уоллингфорду пришло в голову, что эти кадры отображают самую суть «золотого» века в истории их страны; прошлое, которым пользуются при надобности, извлекая его из запасников и отряхивая от пыли. Позавтракав, Патрик сидел за столом, пил кофе и изо всех сил старался не отвечать на упорный взгляд женщины средних лет, сидевшей в противоположном конце зала. Вдруг эта женщина поднялась и решительно направилась прямо к нему, хотя и смотрела куда-то в сторону. Уоллингфорд сразу догадался, что она хочет что-то ему сказать. Он такие вещи чувствовал мгновенно. И даже мог предугадать, что именно скажет та или иная женщина. Но только не сегодня. Лицо этой женщины когда-то, наверно, было красивым. Сейчас на нем не было ни капли косметики, а в темных волосах поблескивала седина. В уголках ее карих глаз притаились морщинки, отчего лицо казалось грустным и усталым, и Патрик подумал, что так, возможно, будет выглядеть миссис Клаузен, когда станет значительно старше. — Подонок… Гнусная свинья… Как тебе спится по ночам? — хрипло прошипела женщина; губы она раздвигала ровно настолько, чтобы очередное ругательство сорвалось с уст. — Прошу прощенья, но я… — пробормотал растерянный Патрик. — Быстренько же ты сюда примчался! Несчастная семья! Ведь даже и тел еще не нашли! Но тебя и это не остановило! Такие, как ты, только и делают, что наживаются на чужой беде! Да ваш канал надо называть «каналом смерти» — нет, «каналом людского горя»! Вы же не просто вторгаетесь в частную жизнь людей — вы крадете их горе, выставляя его напоказ, когда они еще и оплакать своих погибших не успели!.. Уоллингфорд не понял, о чем идет речь; он решил, что женщина говорит о его репортерском прошлом. И посмотрел по сторонам, уклоняясь от ее напряженного взгляда, но увидел, что от других постояльцев гостиницы, завтракавших в том же ресторанчике, помощи не дождется. Судя по враждебному выражению лиц, все здесь, похоже, разделяли мнение этой сумасшедшей бабы. — Неправда, я всегда стараюсь во время интервью или репортажей проявлять сочувствие к жертвам и их близким… — начал было Патрик, но тетка, готовая, казалось, его ударить, заорала во все горло: — Сочувствие! Да будь у тебя хоть капля сочувствия к этим несчастным, ты прежде всего оставил бы их в покое! Поскольку у тетки явно поехала крыша, Патрику не оставалось ничего другого, как прижать счет к столу левой культей, быстренько написать на нем номер своей комнаты, положить рядом чаевые и расписаться. Гневливая особа молча наблюдала за ним. Патрик встал, кивнул ей на прощанье и направился к двери, чувствуя, как пялятся дети на его левую культю. Помощник шеф-повара, весь в белом, проводил Уоллингфорда недобрым взглядом и прошипел вслед: — Гиена! — Шакал! — подхватил пожилой мужчина, сидевший за столиком у входа в кухню. А та фурия, что напала на Патрика первой, внятно сказала ему в спину: — Стервятник! Гнусный падалыцик! Уоллингфорд продолжал, не оглядываясь, идти по коридору, но чувствовал, что тетка тащится сзади. Даже у самого лифта, нажав на кнопку, он слышал, как она сопит у него за спиной. Когда подошел лифт, Патрик вошел внутрь и, не оборачиваясь, ждал, пока закроются двери. Только нажав на кнопку нужного этажа, он понял, что находится в кабине один. «Кембридж, — думал Патрик. — Гарвард, Массачусетский технологический! Интеллектуалы! До чего же все они ненавидят средства массовой информации!» Он почистил зубы — правой рукой, естественно, и вдруг отчетливо вспомнил, как учился чистить зубы левой рукой и обнаружил, что она позеленела. Так и не узнав о событиях, потрясших страну, Уоллингфорд взял такси и поехал к доктору Заяцу. Его, правда, привело в сильное замешательство, что от доктора Заяца—особенно от его лица — пахло… сексом! Впрочем, это его не касалось, и он заставил себя внимательно слушать, когда доктор принялся объяснять, что покалывание в культе — вещь самая обычная. Оказывается, понял Патрик, для этих ощущений — когда кажется, что мелкие, невидимые насекомые ползают у тебя по коже и под кожей и больно кусаются, — есть даже специальный термин: «формикация». Уоллингфорду, естественно, послышалось кое-что другое [9] : — Простите? — переспросил он. — Осязательные галлюцинации. Формикация; от латинского слова «формика», что значит «муравей», — объяснил доктор Заяц. — Пишется через «м». — Ах, вот оно что… — Это можно себе представить примерно так — у нервов весьма долгая память, — продолжал доктор Заяц, — стало быть, вовсе не ваша отсутствующая кисть подает нервам сигналы. Кстати, я упомянул о вашей личной жизни только потому, что вы сами однажды заговорили о ней. Что же касается стресса, то могу лишь предположить, что вам предстоит весьма тяжелая неделя. Честно говоря, вам не позавидуешь. Да вы и сами прекрасно все понимаете. Уоллингфорд абсолютно ничего не понимал. Почему «весьма тяжелая неделя»? О чем он вообще говорит, этот доктор Заяц? Впрочем, он всегда казался Уоллингфорду немного с приветом. «А может, тут у них, в Кембридже, все немного с приветом?» — подумал вдруг Патрик. — Да, с личной жизнью у меня действительно не все в порядке, — признался он и тутже прикусил язык вроде бы он никогда прежде не обсуждал с доктором Заяцем свою личную жизнь. («А может, я просто не помню? Может, те болеутоляющие куда сильнее, чем мне представлялось?» — сомневался Патрик) Он чувствовал себя совершенно сбитым с толку, к тому же он никак не мог понять, что именно изменилось в кабинете доктора Заяца. Кабинет знаменитого хирурга — это всегда святыня, но теперь все выглядело несколько иначе, чем в тот день, когда миссис Клаузен оседлала его вот на этом самом стуле с неудобной высокой спиной, на котором он сейчас сидит, разглядывая стены… Ах, вот в чем дело! Со стен исчезли фотографии знаменитых пациентов доктора Заяца! Их место заняли детские рисунки, явно сделанные одной и той же рукой — рукой Руди. Замки, устремленные в небо, несколько изображений большого тонущего корабля — видимо, юный художник успел посмотреть «Титаник». (Доктор Заяц водил Руди на этот фильм дважды, правда, заставлял его закрывать глаза, пока шла эротическая сцена в автомобиле.) Уоллингфорд с интересом разглядывал серию фотографий, изображавших молодую женщину на различных стадиях беременности. Он тут же отметил грубоватую сексуальность модели. Наверное, это и есть Ирма, догадался он, та самая «миссис Заяц», что говорила с ним по телефону. Уоллингфорд узнал, что супруга доктора ожидает двойню, лишь осведомившись о предназначении пустых рамок для фотографий, развешанных по стенам в полудюжине мест и всегда попарно. — Это для двойняшек, когда они родятся, — гордо объявил Заяц. Никто из фирмы «Шацман, Джинджелески, Менгеринк, Заяц и партнеры» не завидовал доктору по поводу двойни, хотя тупица Менгеринк и высказал мнение, что двойню Заяц вполне заслужил, поскольку трахал Ирму в два раза чаще, чем он, Менгеринк, считает «нормальным». А старый Шацман и вовсе никакого мнения не высказал, старик ушел на вечный покой — он к тому времени уже умер. Что же касается Джинджелески (того из братьев, который был еще жив), то он перенес свою зависть на более молодого коллегу, которому Заяц помог вступить в ассоциацию хирургов. Натан Блауштайн был лучшим студентом доктора Заяца на кафедре клинической хирургии в Гарварде, однако сам доктор Заяц молодому Блауштайну ни капельки не завидовал и откровенно признавал его превосходство в технике операций. Да он просто гений, прирожденный хирург, утверждал Заяц. Когда десятилетнему мальчику из Нью-Хэмпшира снегоочистителем отрубило большой палец руки, доктор Заяц настоял, чтобы операцию провел именно Блауштайн. Палец был в ужасном состоянии, к тому же превратился в ледышку. Отец ребенка более часа искал отрубленный палец в снегу, а потом еще два часа добирался до Бостона. И все же операция прошла успешно. Заяц, разумеется, тут же предложил приписать имя Блауштайна к названию их фирмы — как на вывеске, так и на бланках. Идея эта заставила Менгеринка кипеть от негодования, а Шацмана и Джинджелески ( того Джинджелески) переворачиваться в гробу. Что же касается амбициозных планов самого доктора Заяца в области трансплантации верхних конечностей, то бразды правления он окончательно передал Блауштайну. (Ведь Заяц давно предрекал, что такие операции станут заурядными.) Заяц твердо заявил, что ему было бы чрезвычайно приятно по-прежнему работать со своей командой, но возглавить ее должен доктор Блауштайн как самый лучший хирург! И нечего завидовать, говорил Заяц, нечего возмущаться! В общем, совершенно неожиданно — даже для самого себя! — доктор Никлас М. Заяц превратился в человека очень счастливого и очень спокойного. С тех пор как Уоллингфорд потерял руку, завещанную ему Отто Клаузеном, Заяц главным образом занимался изобретением протезов, которые придумывал и изготовлял у себя на кухонном столе под пение птичек. А Патрик Уоллингфорд играл роль некоего подопытного кролика, тем более что и самому Патрику было интересно опробовать на себе новые протезы доктора Заяца или по крайней мере продемонстрировать их в своей вечерней программе. Ну а для доктора это служило прекрасной рекламой. Новый протез, изобретенный доктором и, как легко догадаться, названный «Заяц», уже выпускали в Германии и в Японии. (Немецкое изделие было немного дороже, но обе модели рекламировались и продавались по всему миру.) Успех протеза позволил доктору Заяцу вдвое сократить хирургическую практику. Он по-прежнему преподавал на медицинском факультете, но теперь мог уделить больше времени своим изобретениям, а также Руди, Ирме и (в ближайшем будущем) близнецам. — Вам бы надо детей завести, — сказал Заяц Патрику Уоллингфорду. Он погасил в кабинете свет, и они тут же столкнулись лбами. — Дети изменят всю вашу жизнь. Уоллингфорд нерешительно заметил, что хотел бы подружиться с Отто-младшим, и спросил, не посоветует ли доктор Заяц, как лучше вести себя с ребенком, если видишь его нечасто. — Читать ему вслух! — заявил доктор Заяц, — Это самый лучший способ! Начните со «Стюарта Литтла», потом попробуйте «Паутину Шарлотты». — Я отлично помню эти книжки! — воскликнул Патрик. — Мне когда-то очень нравился «Стюарт Литтл», а мама даже плакала, когда читала мне «Паутину Шарлотты». — Людям, которые не плачут, когда читают «Паутину Шарлотты», следует делать лоботомию, — пробурчал Заяц. — А сколько лет Отто-младшему? — Восемь месяцев, — ответил Уоллингфорд. — Тогда еще рановато, он ведь, наверно, только ползать начал, — призадумался доктор. — Подождите, пока ему будет шесть или семь. Лет, разумеется. А когда ему исполнится восемь или девять, он уже сам будет читать и «Стюарта Литтла», и «Паутину Шарлотты». Но и в шесть-семь лет он прекрасно поймет эти книжки, если читать ему вслух. — Шесть-семь лет… — задумчиво повторил Патрик. Сколько придется ждать, пока он сможет общаться с Отто-младшим? Заяц запер кабинет, и они с Патриком спустились в лифте на первый этаж. Доктор предложил подвезти своего пациента до гостиницы — это было ему по пути, — и Уоллингфорд с радостью принял его предложение. И только в машине, слушая радио, узнал наконец об исчезнувшем над океаном самолете Кеннеди-младшего. Теперь это уже не было новостью ни для кого, кроме Уоллингфорда. Кеннеди-младший, его жена и свояченица пропали и считаются погибшими. Молодой Кеннеди, будучи пилотом не слишком опытным, сам вел самолет. Не забыли и про туман, повисший над Мартас-Винъярд прошлой ночью. Сообщалось, что на воде обнаружены ярлыки от багажа, позднее обнаружили и сам багаж, а также обломки самолета. — Хорошо бы они все-таки и тела нашли, — заметил Заяц. — А то столько всяких слухов появится… Патрик же не сомневался: слухи так или иначе появятся, найдут тела погибших или нет. Умы будут кипеть по крайней мере неделю. А ведь на предстоящей неделе Патрик рассчитывал взять отпуск и теперь жалел, что не попросил его раньше. (Вообще-то сперва он хотел взять неделю осенью, когда «Грин-Бей Пэкерз» будут играть на своем стадионе «Ламбо».) В гостиницу «Чарльз» Уоллингфорд вернулся как приговоренный к смерти. Он прекрасно знал, какая новость — хотя трагедия никакого отношения к новостям не имела — на будущей неделе займет в сводках центральное место. Вот оно, самое отвратительное в его профессии! И, конечно же, ему опять придется в этом участвовать. «Канал людского горя», сказала утром та сумасшедшая в ресторане, впрочем, кампанию общественной скорби проводил не только родной канал Уоллингфорда. Смерть давно стала на телевидении таким же ходовым товаром, как информация о погодных катаклизмах; смерть и плохая погода — подобные сюжеты удавались там лучше всего. Найдут тела погибших или нет — вне зависимости от того, сколько времени понадобится, чтобы их найти, — и приведет ли расследование к каким-либо результатам, — конца этой истерии пока что не предвиделось. Во всяком случае, до тех пор, пока не будут вновь пережиты относительно недавние исторические события, связанные с именем Кеннеди. И самое паскудное даже не в том, что всякие любопытствующие опять начнут совать нос в личную жизнь семьи Кеннеди. С точки зрения Патрика, смерть молодого Кеннеди вообще не была поводом для репортажа — она была лишь частью одной и той же бесконечно повторяющейся мелодрамы. В гостиничном номере было тихо и холодно, как в склепе. Патрик лег на постель, пытаясь представить себе самое худшее, прежде чем включить телевизор. Он думал о сестре молодого Кеннеди, Кэролайн. Его всегда восхищало ее умение держать прессу на расстоянии. Летний дом, который Уоллингфорд снимал в Бриджхэмптоне, находился совсем недалеко от Сагапонака, городка в штате Нью-Йорк, где проводила лето Кэролайн Кеннеди-Шлоссберг с мужем и детьми. Она принадлежала к типу некрасивых, но элегантных женщин; и теперь, когда ей предстояло попасть под перекрестный огонь средств массовой информации, Патрику очень хотелось, чтобы она сохранила прежнее достоинство. Он лежал на кровати; при одной лишь мысли о телевизоре тошнота подступала к горлу. А если сейчас вернуться в Нью-Йорк, то наверняка придется отвечать на бесчисленные сообщения, оставленные на автоответчике, да и телефон будет непрерывно звонить. Впрочем, и здесь никуда не деться от телевизора, хотя он заранее знал, кого увидит на экране — своих коллег-журналистов, этих самозваных арбитров нравственности, которые с постными лицами будут говорить «от всей души». Все они наверняка уже толпой повалили на Кейп-Код, в Хайяннис-порт. На заднем плане, конечно же, покажут живую изгородь из бирючины, за которой видны верхние этажи сияющего белизной дома. (Там окна спальных комнат, задернутые занавесками.) Но репортер на переднем плане сумеет представить дело так, словно его (или ее) сюда пригласили специально. Разумеется, станут выдвигать гипотезы по поводу причин исчезновения самолета с экрана радаров; и какой-нибудь эксперт будет пространно и уверенно рассуждать о «человеческом факторе» и возможной ошибке пилота. А многие из коллег Патрика не упустят возможности обвинить Кеннеди-младшего в нехватке здравомыслия, а там, глядишь, поставят под сомнение способность всего клана Кеннеди мыслить разумно. Несомненно, опять возникнет вопрос о «генетической неугомонности» Кеннеди, передаваемой по мужской линии. А чуть позже, скажем, к концу следующей недели, некоторые из тех же самых журналистов заявят, что освещению данной темы «уделяют слишком много внимания», а значит, пора закругляться. Именно так всегда и бывало. А еще Патрик Уоллингфорд подумал о том, сколько времени пройдет, прежде чем кто-нибудь из коллег в редакции спросит у Мэри, не знает ли она, куда он делся. Впрочем, Мэри, наверное, уже пыталась с ним связаться. Она же знает, где его искать — после первой операции имя бостонского хирурга было у всех на слуху. Странно, думал Патрик, продолжая неподвижно лежать в тишине и прохладе номера: почему это никто из сотрудников канала до него еще не дозвонился? Может быть, Мэри тоже куда-нибудь уехала? Повинуясь внезапному порыву, он снял трубку, набрал номер своего летнего домика в Бриджхэмптоне и услышал в ответ истеричный женский голос. Это была Кристал Питни — теперь она носила фамилию мужа, а какую фамилию она носила прежде, Патрик уже не помнил, хотя в те времена несколько раз спал с нею. Он помнил только, что в их любовных утехах было что-то необычное, но так и не мог сообразить, что именно. — Патрика Уоллингфорда здесь нет! — прокричала она вслед за обычным «алло». — И здесь никто не знает, где он! На заднем плане громко вещал телевизор; Патрик хорошо слышал его знакомое, уверенное гудение, изредка прерываемое воплями дам, сотрудниц новостного канала. — Алло, я вас слушаю! — повторяла Кристал Питни, но Уоллингфорд продолжал молчать. — Что вы молчите? Я же слышу, как вы дышите! Он там дышит! — объявила миссис Питни сотрудницам редакции. «А, вот оно что!» — вспомнил Патрик. В первый раз, когда они собрались лечь в постель, Кристал честно предупредила его, что страдает редким заболеванием: в духоте, когда ее мозг получает недостаточно кислорода, она немного съезжает с катушек. Оказалось, Кристал чересчур мягко определила свой недуг: в постели она мгновенно начала задыхаться и тут же съехала с катушек, причем настолько, что Уоллингфорд не успел даже понять, что происходит, она укусила его за нос и обожгла ему спину лампой, схватив ее с прикроватной тумбочки. Патрик никогда не встречался с мистером Питни, мужем Кристал, но заранее восхищался стойкостью этого мужчины. (По меркам сотрудниц нью-йоркской новостной редакции, супруги Питни уже довольно долго пребывали в браке.) — Ты, извращенец! — заорала в трубку Кристал. — Поймаю, башку оторву! В этом Патрик даже не сомневался. И поспешил повесить трубку, пока Кристал не начала задыхаться. А потом быстренько натянул плавки, накинул купальный халат и отправился в плавательный бассейн, куда уж точно никто позвонить не мог. Кроме него в бассейне плавала только одна женщина, без устали пересекавшая водную гладь от бортика до бортика. На ней была черная купальная шапочка, делавшая ее голову похожей на тюленью. Она месила и пенила воду, старательно работая руками и ногами, словно заводная игрушка. Сочтя подобное соседство малоприятным, Патрик ретировался в маленький бассейн-джакузи с подогревом, где можно было некоторое время побыть в одиночестве. Он не стал включать гидромассаж, решив просто полежать спокойно. Но только он привык к горячей воде, только нашел удобное положение — нечто среднее между сидением и лежанием, — как чертова пловчиха вылезла из бассейна, включила привод гидромассажных струй и плюхнулась в бурлящую горячую воду. Она давно миновала тот период среднего возраста, когда женщин называют «довольно молодыми», и Уоллингфорд, быстро отметив про себя, что тело ее не способно возбудить в нем никаких желаний, вежливо отвернулся. Но женщина явно не собиралась красоваться перед ним, сидела тихо, не суетясь, и Уоллингфорд перестал досадовать. Она села повыше в бурлящей воде, выставила наружу плечи и верхнюю часть груди и, стянув с себя шапочку, мотнула головой, освобождая слипшиеся волосы. Только тут Патрик узнал ее. Это была та тетка с бешеными глазами, что обозвала его утром «стервятником», а потом дышала ему в спину, пока он шел к лифту. Женщина тоже его узнала и тоже не смогла скрыть замешательства. Впрочем, заговорила она первой: — Неприятное положение — Ее голос сейчас звучал гораздо мягче, чем тогда, в ресторане. — Я не имею ни малейшего желания с вами ссориться, — сказал ей Патрик. — И сейчас перейду в большой бассейн, там мне в любом случае больше нравится, чем здесь. — Он оперся правой рукой о скрытый под водой бортик и встал. После горячей воды левая культя была красной, шрам напоминал свежую кровоточащую рану. Казалось, будто руку ему только что откусил какой-то подводный хищник. Женщина тоже вскочила. Надо сказать, мокрый купальник ее отнюдь не красил — груди обвисли, живот торчит, как набитый кошель. — Пожалуйста, подождите, — обратилась она к Патрику, — я бы хотела объяснить… — Только не нужно извиняться, — сказал он. — В целом, я даже готов с вами согласиться. Дело в том, что я тогда просто вас не понял. Я ведь приехал в Бостон вовсе не потому, что исчез самолет Кеннеди-младшего, я даже не знал об этом, когда вы ко мне подошли. Я приехал к своему хирургу, руку показать. — И он машинально взмахнул своей культей, но тут же поспешил снова сунуть ее в горячую воду: не рассчитав, он чуть не ткнул обрубком прямо в отвисшую грудь женщины. Она ухватилась за культю обеими руками, потянула Патрика назад, в бурлящую воду, и усадила рядом с собой на подводный бортик. И по-прежнему держалась за его левое предплечье — чуть выше красного шрама. Пожалуй, ее хватка немногим уступает львиной, подумал Патрик Вновь у него возникло ощущение, что средний и указательный пальцы касаются самого низа выпуклого живота женщины, хотя он прекрасно знал, что этих пальцев нет. — Пожалуйста, выслушайте меня, — сказала она и положила его изуродованную руку себе на колени. Патрик отчетливо ощутил, как проклятые «муравьи» вновь забегали в культе, стоило ей действительно коснуться живота женщины. Левый локоть Патрика она удобно устроила у себя на правом бедре. — О'кей, — сказал Уоллингфорд, хотя ему ужасно хотелось схватить эту безумную особу правой рукой за шею и сунуть мордой прямо в горячую воду. «Может, и впрямь стоило бы заставить ее немного водички похлебать?» — думал он. — Я дважды выходила замуж, — сказала вдруг женщина, лихорадочно блестя глазами и продолжая упорно цепляться за обрубок его левой руки. — В первый раз — совсем девчонкой. И обоих мужей потеряла. Первый со мной развелся, а второй умер. Хотя я обоих очень любила. «Господи помилуй! — подумал Уоллингфорд. — Неужели у каждой немолодой женщины имеется своя версия той истории, которую поведала Эвелин Арбутнот?» — Мне, право, очень жаль… — пробормотал Патрик, но она еще сильнее стиснула его руку, давая понять, что ей неприятно, когда ее перебивают. — У меня две дочери от первого брака, — продолжала женщина. — И пока они были девочками, я почти не могла спать: мне все время казалось, что с ними может случиться что-то ужасное, что я их потеряю. По крайней мере, одну из них. Я все время чего-то боялась. Ну что ж, звучало вполне правдоподобно. (Уоллингфорд никак не мог удержаться от оценки любого рассказа с точки зрения его правдоподобия.) — Но девочки выросли! — воскликнула она таким тоном, словно другие дети никогда не вырастают. — И обе вышли замуж. Теперь у них свои дети. У меня четверо внуков — три девочки и мальчик И меня просто убивает, что я так редко с ними вижусь. Но когда мы видимся, я снова начинаю бояться — уже за них. Начинаю страшно волноваться, перестаю спать… Патрик чувствовал, как пульсирует боль в том месте, где раньше была его левая кисть, посылая вверх весьма ощутимые разряды, но женщина слегка ослабила хватку, и Уоллингфорду отчего-то стало необыкновенно хорошо и приятно. Особенно приятным было прикосновение к искалеченной руке ее коленей и выпуклого живота. — А сейчас я беременна! — сообщила женщина, но культя никак на это не отреагировала. — Хотя мне уже пятьдесят один год! Вот уж не ожидала, что опять забеременею! И в Бостон я приехала, чтобы сделать аборт. Мне так рекомендовал поступить мой врач. А утром взяла и позвонила в клинику. Наврала, что у меня машина сломалась. Они сказали, что я могу приехать в следующую субботу, через неделю. Таким образом, у меня есть еще время, чтобы подумать. — А с дочерьми вы говорили? — спросил Уоллингфорд, И она опять львиной хваткой вцепилась в его левое предплечье. — Они начнут уговаривать меня оставить ребенка, — сказала женщина, обретая прежнюю решительность. — Предложат помощь, скажут, что будут его растить вместе со своими детьми. Но это ведь все равно будет мой ребенок! Я же не смогу не любить его, не смогу отстраниться. Я не выдержу этого страха… Я просто не смогу с ним справиться, зная, какова теперь детская смертность… Нет, это выше моих сил! — Но окончательный выбор все равно за вами, — напомнил ей Патрик. — Какое бы решение вы ни приняли, я уверен, оно будет правильным. — Но женщина, судя по всему, не была в этом так уверена. Уоллингфорду вдруг стало интересно: кто же отец ребенка? То ли эта мысль как-то передалась женщине через его культю, то ли она что-то прочла по его лицу, но тут же сообщила: — Его отец ничего не знает. Мы и не видимся больше. Это так, один мой коллега… Патрику никогда не приходилось слышать, чтобы слово «коллега» произносили столь неприязненно. — И от дочерей я тоже это скрываю, ни к чему им знать, что я все еще с кем-то встречаюсь, — говорила собеседница Патрика. — Еще и поэтому я не могу ни на что решиться. Не уверена, правда, что следует делать аборт только из желания сохранить в тайне свои отношения с кем-то. По-моему, это недостаточно веская причина. — А кто может определить, какая причина достаточно веская? Вы ведь свою точку зрения только что изложили, не правда ли? Это ваш выбор, — с нажимом произнес Уоллингфорд, — И никто за вас такого решения принять не может. Да и не должен. — Что-то меня ваши слова не слишком успокоили, — сказала она. — Вроде бы уж совсем решилась на аборт — и вдруг утром встречаю вас там, в ресторане… До сих пор понять не могу, почему встреча с вами так на меня подействовала… Уоллингфорд с самого начала подозревал, что к этому все и сведется — во всем обвинят его. Он попытался было высвободить свою культю из цепких рук женщины, но та и не думала его отпускать. — Не знаю, что это на меня нашло, когда я на вас набросилась, — продолжала она. — Никогда в жизни я ни с кем так грубо не разговаривала! И, уж конечно, не следовало обвинять лично вас во всех грехах, свойственных средствам массовой информации. Просто ужас! Но я так расстроилась, узнав про Кеннеди-младшего… И еще меня очень огорчила моя собственная реакция на это известие. Знаете, о чем я подумала, когда услышала, что самолет исчез? — Нет, — сказал Патрик и мотнул головой — от сидения в горячей воде лоб покрылся испариной. У его собеседницы над верхней губой тоже блестели капельки пота. — Я подумала: как хорошо, что его мать уже умерла и ей не придется пройти через все это! Мне, конечно, ужасно жаль мальчика, но за его мать я искренне рада. Кошмар, правда? — Почему же, вполне понятное чувство, — сказал Уоллингфорд. — Вы ведь тоже мать… — И ему захотелось погладить ее по коленке — просто в знак утешения. Однако же на его левой руке не было ни кисти, ни пальцев, так что погладить ее по коленке он не мог, дернувшись, он неловко вырвал культю у нее из рук, и невидимые насекомые снова принялись ползать по ней и больно кусаться. Но эту беременную женщину пятидесяти одного года от роду, мать двоих дочерей и бабушку четверых внуков, невольный жест Патрика ничуть не смутил, и она снова потянулась к его культе. И он, сам себе удивляясь, охотно положил свою изуродованную руку ей на колени. И она, ни словом его не упрекнув, опять сжала ее обеими руками — точно драгоценность, с которой никак не могла расстаться. — Вы уж извините меня за утреннюю сцену, — говорила она явно от чистого сердца. — Сама не понимаю, как это вышло. Видимо, я просто не в себе последнее время. — И она вдруг так сильно стиснула культю, что резкая боль пронзила всю левую руку Патрика — от не существующего большого пальца до плеча. Он даже вздрогнул. — О, господи! Я сделала вам больно? — воскликнула женщина и выпустила его руку. — Я ведь даже не спросила, что вам доктор сказал… — Да ничего, все в порядке, — ответил Патрик — Это все из-за нервов, которые ожили, когда мне новую руку пришили, и теперь по-прежнему на все реагируют. По мнению врача, во всем виновата моя неустроенная личная жизнь. А может быть, какой-то затянувшийся стресс… — Ваша неустроенная личная жизнь?.. — откликнулась она, но как-то глухо, словно ей, как и самому Уоллингфорду, не слишком хотелось говорить на эту тему. — Тогда почему вы все еще здесь? — вдруг спросила она. Патрик сперва решил, что она имеет в виду бассейн, и едва не ответил: «Потому что вы меня здесь удерживаете», но потом догадался: она спрашивала, почему он сразу же не улетел в Нью-Йорк, или по крайней мере в Хайяннис-порт, или на Мартас-Винъярд. А ему вовсе не хотелось объяснять ей, что он всячески оттягивает неизбежное возвращение к своей сомнительной профессии. («Сомнительной» — ибо противно было принимать участие в очередном спектакле, устроенном вокруг семьи Кеннеди. Хотя он отлично понимал, что участвовать в этом спектакле все равно придется.) Патрик нехотя признался в этом своей собеседнице. Помолчав, он заметил, что собрался пройтись до Харвард-сквер, купить несколько книг, рекомендованных ему врачом, и скоротать остаток уик-энда за чтением. — Но теперь я уже боюсь, что на Харвард-сквер меня кто-нибудь узнает и обвинит в том же, в чем обвиняли вы, — прибавил он. — Хотя, если честно, вы были правы. 271 ДЖОН ИРВИНГ — О, господи! — всполошилась женщина. — А что за книги вам нужны? Я с удовольствием куплю их для вас. Уж меня-то на Харвард-сквер наверняка никто не узнает! — Это очень любезно с вашей стороны, но… — Пожалуйста, позвольте мне их для вас купить! Мне станет легче. — Она нервно засмеялась и отбросила со лба прядь мокрых волос. Уоллингфорд покорно сообщил ей названия книг. — Так вам их ваш хирург рекомендовал? Но разве у вас есть дети? — Есть один… маленький мальчик… Он мне как сын… Вернее, я хочу, чтобы он был мне как сын, — ответил Патрик. — Он, правда, еще слишком мал, чтобы слушать «Стюарта Литтла» или «Паутину Шарлотты». Я просто хотел бы купить эти книги и думать, как мы с ним будем читать их через несколько лет. — Я читала «Паутину Шарлотты» внуку всего несколько недель назад, — сказала она. — И все время плакала — я всегда над ней плачу. — Я эту книгу уже не очень хорошо помню, — признался Патрик, — зато помню, как плакала моя мама, когда ее мне читала. — Меня зовут Сара Уильямс, — сказала вдруг женщина, и голос ее как-то странно дрогнул, когда они с Патриком обменялись рукопожатием над кипящей пузырьками поверхностью горячей воды. Неожиданно струи гидромассажа отключились, и вода мгновенно стала прозрачной и спокойной. Патрик и его новая знакомая даже поежились — слишком уж явно им указали, что пора и честь знать. Сара Уильямс нервно засмеялась, быстро вскочила и выбралась из бассейна. Уоллингфорду всегда нравилось смотреть, как женщины выходят в мокрых купальниках из воды, машинально одергивая трусики. Когда Сара Уильямс выпрямилась, ее живот показался ему лишь чуть-чуть выпуклым. Он еще помнил, как выглядела во время беременности миссис Клаузен, и решил, что Сара Уильяме сейчас на втором, максимум на третьем месяце. Он бы никогда не догадался, что она ждет ребенка. А небольшая возрастная складка на животе возле пупка имелась у нее, вероятно, и до беременности. — Я вам эти книги в номер принесу, — проговорила Сара Уильяме, накинув на плечи полотенце. — Вы в каком? Патрик сказал. Он был очень благодарен этой женщине за возможность хоть немного отложить свой отъезд в Нью-Йорк. Впрочем, все равно придется решать, когда лучше возвращаться — сегодня вечером или в воскресенье утром. А что, если Мэри не удалось его отыскать? Тогда он получит небольшую передышку и, возможно, найдет в себе силы не включать телевизор — по крайней мере до прихода Сары. А может, они вместе посмотрят новости? Вроде бы они сошлись во мнении: фальшь будет нестерпимой. Такое лучше не смотреть в одиночку — как и матч на суперкубок. Но у себя в номере Уоллингфорд почувствовал, что не в силах противиться искушению. Он стянул с себя мокрые плавки, оставшись в купальном халате, и тут заметил, что на телефонном аппарате мигает сигнальная лампочка — ага, уже пришло какое-то сообщение! Взял в руки пульт — он отыскал его в ящике комода, куда сам же и запрятал, — включил телевизор и прошелся по всем программам. Наконец Патрик наткнулся на свой родной канал и увидел, что ни на йоту не ошибся: в материале о гибели Джона Ф. Кеннеди-младшего показывали, естественно, район Трайбеки на Манхэттене, затем на экране зачем-то мелькнули чердачные двери — простые металлические двери, которые Джон-младший приобрел, наверное, в магазине на Норт-Мур. Резиденция Кеннеди, находившаяся напротив старого склада, уже успела превратиться в место паломничества. Соседи Кеннеди-младшего — а также, вероятно, и совершеннейшие чужаки, выдающие себя за соседей, — всё утыкали свечами и букетами, а заодно — то ли по недомыслию, то ли по ошибке — наоставляли кучу открыток с пожеланиями доброго здоровья. Патрику было искренне жаль погибших, и он с отвращением смотрел на этих людишек из Трайбеки, которые по мере сил старались изобразить скорбь, — из-за таких вот зрителей и появляется на экране все самое гнусное. Впрочем, чем большее отвращение вызывал у Патрика этот репортаж, тем отчетливее он понимал, что все так, как и должно быть. Для средств массовой информации существуют всего два подхода к знаменитостям: либо их прославляют, либо смешивают с дерьмом. А поскольку публичное оплакивание является высшей формой прославления, то смерть знаменитости, ясное дело, следует воспеть. Мало того, такая смерть, как у Кеннеди-младшего, предоставляет СМИ обе возможности: петь осанну и смешивать с дерьмом — одновременно. В общем, никуда от этих чертовых законов не денешься. Уоллингфорд выключил телевизор и снова спрятал пульт дистанционного управления в комод; ничего не попишешь, вскоре и ему предстоит вернуться в редакцию и принять участие в этом спектакле. Он позвонил администратору гостиницы и с облегчением вздохнул: горящая сигнальная лампочка на телефоне свидетельствует лишь о том, что ему звонили как раз из администрации, желая узнать, когда он собирается освободить номер. Он сказал, что выезжает завтра утром, и растянулся на постели. В комнате царил полумрак (Занавески со вчерашнего вечера так и остались задернутыми, и горничная ничего в номере не трогала, поскольку Патрик оставил на двери табличку «Просьба не беспокоить».) Он лежал и ждал возвращения Сары Уильямс, чувствуя в ней родственную душу, и замечательных книжек, написанных Э.-Б. Уайтом для детей и для уставших от жизни взрослых. Итак, Патрик Уоллингфорд, популярный ведущий новостной программы, сознательно прятался у себя в номере, стараясь держаться в стороне от бурно развивавшейся истории с пропавшим самолетом Кеннеди-младшего. Интересно, что подумает руководство канала о журналисте, который отнюдь не стремится участвовать в освещении столь жгучей темы? Ведь по сути дела Уоллингфорд манкировал своими прямыми обязанностями! Будучи профессиональным репортером, он отлынивает от работы! (Да ни одна нормальная телестудия не станет держать такого!) А от чего еще Патрик Уоллингфорд прятался в этом отеле? Может быть, от того, что Эвелин Арбутнот с некоторым пренебрежением называла его жизнью? Где же она, его жизнь?.. Нам не дано предугадать свою судьбу, лишь иногда кое-что приоткрывается нам — во сне или влюбленности. Впервые увидев миссис Клаузен, Патрик никак не мог предположить, что они когда-нибудь будут вместе. Полюбив ее, он уже не мог себе представить будущего — без нее! От Сары Уильямс ему нужен был вовсе не секс, хотя он нежно гладил своей единственной рукой ее обвисшие груди. Да и сама Сара отнюдь не стремилась заниматься с ним любовью. Ей хотелось по-матерински его опекать — ведь ее дочери жили далеко и были обременены собственными семьями. Сердце ей подсказывало: именно в материнской заботе Патрик больше всего и нуждался. Кроме того, она чувствовала себя виноватой перед ним за свой прилюдный демарш во время завтрака и вдобавок корила себя за то, что слишком мало времени уделяет внукам. Угнетала ее и беременность. Она была уверена, что не перенесет страха за будущего ребенка. И стыдилась дочерей, скрывая от них свои случайные связи. Она рассказала Уоллингфорду, что состоит адъюнкт-профессором факультета английского языка и литературы Смит-колледжа, в Массачусетсе. Ее речь звучала как на уроке английского языка, когда она читала — сперва «Стюарта Литтла», потом «Паутину Шарлотты». — Именно в таком порядке, — объяснила она, — эти книги и были написаны. Сара лежала на левом боку, положив голову на подушку Патрика. В номере царил полумрак — горела только лампа на ночном столике; хотя день был в разгаре, занавески на окнах так и остались задернутыми. Время ланча давно миновало, а Патрик все слушал, как профессор Уильямс читает «Стюарта Литтла». Голода они не чувствовали. Уоллингфорд голышом лежал рядом с нею, плотно прижавшись грудью к ее обнаженной спине, а бедрам — к ее ягодицам; правой рукой он поочередно сжимал или гладил одну из ее грудей. А между их телами — и они все время это чувствовали — была зажата искалеченная левая рука Патрика. Ему она упиралась в голый живот, а Саре — в спину. «А ведь конец книги, — думал Уоллингфорд, — куда более понятен и интересен взрослым, чем детям; дети в конце обычно ждут большего, чем некое многоточие». И все же книга «овеяна духом исканий», возразила Сара, «и написана для юношества, для тех, у кого все впереди». Да уж, лексикон у нее был как у настоящего университетского профессора! А Патрик все думал о том, что конец «Стюарта Литтла» таит в себе второе начало, второй виток приключений — и возникает ощущение, что Стюарт вот-вот с ними столкнется, ведь путешествие еще далеко не закончено… — Это книга для мальчиков, — промолвила Сара. И мышам она бы тоже, наверно, понравилась, подумал Патрик. К сексу их обоих не тянуло; но если бы кто-то один изъявил подобное желание, они бы, конечно, им занялись. Однако Уоллингфорду хотелось, чтобы ему читали вслух, как маленькому, да и Сара Уильяме куда естественнее чувствовала себя в роли матери, нежели сексуального партнера. Смешно: они, двое взрослых людей, почти не знакомых друг с другом, среди бела дня лежали голыми в полутемном гостиничном номере и увлеченно читали вслух книжки Э.-Б. Уайта! Даже Уоллингфорд не мог не признать уникальность ситуации. Нет, это, безусловно, было куда более оригинально, чем секс! — Пожалуйста, не останавливайся, — сказал Уоллингфорд Саре Уильяме таким тоном, каким сказал бы это своей партнерше в самый разгар любовной игры. — Читай дальше. А потом ты начнешь «Паутину Шарлотты», а я закончу. Я хочу сам прочитать тебе конец. Сара чуть подвинулась, переменив позу; пенис Патрика скользнул по ее бедру, а культя коснулась ее ягодиц Может быть, Сара и попыталась определить, что именно и в каком месте к ней прикасается — размер для нее значения не имел, — однако подобные мысли могли вернуть обоих к самым заурядным действиям и ощущениям, и она прогнала их прочь. Телефонный звонок Мэри прервал чтение на той сцене из «Паутины Шарлотты», когда Шарлотта (паучиха), зная, что ей недолго осталось жить, пытается подготовить Уилбера (поросенка) к неизбежной разлуке. «В конце концов, что такое жизнь? — спрашивает Шарлотта. — Мы рождаемся на свет, поживем немножко и умираем. Суетимся, маемся, хлопочем — а все для того, чтобы ловить и поглощать мух…» И тут зазвонил телефон. Уоллингфорд вздрогнул и чуть сильнее сжал одну из грудей Сары, а она проявила свое раздражение тем, что, схватив трубку, резко спросила: — Кто это? — А вы кто такая, чтобы меня об этом спрашивать? — возмутилась Мэри. Она так заорала, что Патрику все было слышно. Он даже застонал. И шепнул Саре на ухо: — Скажи ей, что ты — моя мать. (Ему, правда, тут же стало стыдно: в последний раз он пользовался этой отговоркой, когда его мать была еще жива.) — Я мать Патрика Уоллингфорда, дорогая моя, — сказала в трубку Сара Уильямс — А вот кто вы такая? — Это «дорогая моя» снова напомнило Патрику Эвелин Арбутнот. Мэри бросила трубку. А миссис Уильямс продолжила читать ту главу «Паутины Шарлотты», которая завершалась словами: «Когда она умирала, рядом с нею никого не было». Сара, утирая слезы, протянула книжку Патрику. Он ведь обещал прочитать ей последнюю главу, про поросенка Уилбера. «И вот Уилбер вернулся домой, к своей любимой навозной куче…», — начал Уоллингфорд. Он читал ровным голосом, без эмоций, как сводку новостей. (Книга, конечно, была лучше, чем новости, но не в этом дело.) Когда Патрик закончил чтение, они немного поспали; тем временем на улице стемнело. Проснувшись, Уоллингфорд выключил лампу на ночном столике, так что теперь и в номере стало совсем темно. Он лежал совершенно неподвижно. Спящая Сара Уильяме прижалась к нему сзади; ее груди упирались ему в лопатки, а выпуклый живот как раз умещался в выемке над поясницей; одной рукой она обнимала его за талию, а другой — сжимала его пенис, чуточку сильнее, чем нужно, но он, несмотря на это, крепко заснул. Они, вполне возможно, проспали бы так всю ночь. А может, проснулись бы еще до зари и занялись бы любовью в предрассветных сумерках, понимая, что никогда больше не встретятся. Впрочем, все, что они могли бы сделать, значения не имело: снова зазвонил телефон. На сей раз Уоллингфорд сам взял трубку. Он знал, кто звонит, он даже во сне ожидал этого звонка. Уоллингфорд рассказывал Мэри, как и когда умерла его мать, и даже удивился, что ей понадобилось так много времени, чтобы об этом вспомнить. — Она же умерла! — донеслось из телефонной трубки. — Твоя мать умерла! Ты мне сам говорил! Она умерла, когда ты еще в колледже учился! — Правильно, Мэри. — У тебя просто любовная интрижка! — взвыла Мэри. И Сара, естественно, все слышала. — И это правильно, Мэри, — не терял самообладания Уоллингфорд. Он не видел причин что-то объяснять ей, говорить, что влюблен вовсе не в Сару Уильямс. Мэри до чертиков ему надоела: слишком уж упорно она его осаждала. — Это та самая молодая женщина, что уже звонила? — довольно громко спросила Сара. И одного звука ее голоса — расслышала Мэри ее вопрос или нет — оказалось достаточно, чтобы Мэри заверещала с новой силой. — Судя по голосу, она действительно тебе в матери годится! — взвизгнула она. — Мэри, ради бога… — Этот кретин Эдди всюду тебя ищет! Тебя все ищут, Пат! Нельзя же уезжать на весь уик-энд, никому не оставив ни адреса, ни телефона! Ты что, хочешь, чтобы тебя уволили? Именно тогда Патрик впервые подумал: а может быть, он и впрямь этого хочет? И в полутьме гостиничного номера идея эта засветилась перед ним, словно цифровой будильник на ночном столике. —Ты же знаешь, что случилось, ведь знаешь же? — не унималась Мэри. — Или так затрахался, что все новости пропустил? — Я вовсе не трахался! — Патрик прекрасно знал, что этими словами лишь подливает масло в огонь. Мэри ведь журналистка. А любой журналист тут же пришел бы к выводу, что все выходные Уоллингфорд только этим и занимался. Мэри давно уже научилась делать столь очевидные выводы. — Так я тебе и поверила! — сказала она. — Знаешь, мне все равно, поверила ты или нет. — Но Эдди… — Передай ему, пожалуйста, что завтра я буду на месте. — Неужели ты и впрямь хочешь, чтобы тебя уволили? — снова спросила Мэри и сразу, как и после первого своего звонка, бросила трубку. А Уоллингфорд — уже во второй раз — подумал об увольнении, сам еще толком не понимая, почему эта мысль манит его, как огонек в темноте. — Ты не говорил мне, что женат или у тебя есть подруга, — сказала Сара Уильяме, и по ее голосу Патрик понял, что она уже не лежит в постели. Он смутно видел в темноте ее силуэт: она одевалась. — Я не женат, и подруги у меня нет, — ответил он. — У этой твоей подруги, видно, слишком сильно развиты собственнические инстинкты… — Никакая она мне не подруга, У меня с ней ничего не было. У нас совсем другие отношения, — заявил Патрик. — Так я тебе и поверила! — сказала Сара. (Не только журналисты торопятся с выводами.) — Мне было очень хорошо с тобой, честное слово, — искренне сказал Патрик, пытаясь сменить тему; он действительно так думал. Но она только вздохнула; даже в темноте, не видя ее лица, он чувствовал: она ему не верит. — Если я все же решусь на аборт, может быть, ты сходишь туда вместе со мной? — спросила Сара. — Правда, тебе придется через неделю снова прилететь в Бостон… — Она умолкла. Возможно, она просто хотела дать ему время подумать, но Патрик сразу же представил себе, как его узнают в больнице и как в газетах появятся заголовки: «ЛЬВИНЫЙ ОГРЫЗОК ВЕДЕТ НЕЗНАКОМКУ В АБОРТАРИЙ!», или что-нибудь в этом роде. — Я даже представить себе не могу, как пойду туда одна! Хотя тебе, конечно, подобное «свидание» вряд ли доставит удовольствие, — продолжала Сара. — Конечно же, я схожу с тобой, — промямлил Патрик, но она уже все поняла. — Если я тебе нужен… — Ох, как отвратительно это прозвучало! Конечно же, он ей нужен! Иначе она бы и просить не стала! — Нет, мы обязательно сходим туда вместе! — попытался он исправить положение, но сделал только хуже. — Ничего страшного, — сказала Сара. — В конце концов, мы ведь едва знакомы. — Но я действительно хочу проводить тебя! — солгал Патрик, но Сара уже не слушала. — Ты не сказал мне, что в кого-то влюблен! — заметила она с упреком. — А зачем? Она-то все равно меня не любит. — Патрик знал, что Сара Уильямс и этому не поверит. Она закончила одеваться. Ему показалось, что она на ощупь ищет дверь, включил свет на ночном столике и на мгновение ослеп, но все же успел заметить, как Сара отвернула от света лицо. А потом вышла из номера, даже не взглянув на Уоллингфорда. Он выключил свет и лег голым поверх простыней; мысль об увольнении по-прежнему светилась перед ним в темноте. Уоллингфорд понимал, что Сару Уильямс расстроил не только звонок Мэри. Иногда проще всего открыть душу первому встречному — Патрик и сам не раз так делал. А ведь Сара целый день его опекала! И всего-то попросила о крошечном одолжении: сходить с нею вместе в клинику. Ну и что, если бы его даже узнали? Аборты ведь разрешены, да и сам он всегда считал, что они должны быть разрешены. Он проклинал свою нерешительность. Он позвонил телефонистке отеля и попросил разбудить его завтра утром, а затем попросил соединить его с Сарой Уильямс — он не знал, в каком номере она остановилась. Ему хотелось предложить ей поужинать вместе — на Харвард-сквер наверняка имеются какие-нибудь заведения, работающие допоздна, особенно субботним вечером. Если попытаться еще раз, может быть, Сара позволит проводить ее в клинику, — и лучше всего поговорить об этом за ужином. Но телефонистка сообщила ему, что в гостинице не зарегистрирована женщина по имени Сара Уильямс. — Наверное, она только что выехала, — растерянно предположил Патрик. Послышался тихий перестук пальцев по клавиатуре компьютера В новом столетии, подумал Уоллинг-форд, наверно, это будет последнее, что человек услышит перед смертью. — Извините, сэр, — сказала телефонистка, — но никакая Сара Уильямс у нас не останавливалась! Уоллингфорд не очень-то и удивился. Позднее он позвонил на факультет английского языка и литературы Смит-колледжа и тоже не слишком удивился, узнав, что никакого преподавателя по имени Сара Уильямс там нет. Она, может, и говорила как настоящий адъюнкт-профессор, когда они обсуждали «Стюарта Литтла», и даже, возможно, действительно преподавала в Смит-колледже, но звали ее вовсе не Сара Уильямс. Впрочем, кем бы она ни была, но мысль о том, что Патрик обманывает с нею другую женщину — или что какая-то другая женщина, с которой он близок, считает себя обманутой, — явно выбила ее из колеи. Возможно, она и сама кого-то обманывала, хотя, скорее, обманывали ее. История с абортом казалась Уоллингфорду вполне правдоподобной, равно как и страх этой женщины, боявшейся за своих детей и внуков. Единственный раз ему показалось, что голос ее звучит чуть неуверенно — когда она назвала свое имя. Уоллингфорда это порядком расстроило: видимо, он превратился в такого типа, которому ни одна порядочная женщина своего настоящего имени не назовет. Раньше он никогда так о себе не думал. Прежде, когда у него еще было две руки, он и сам не раз забавлялся, называя себя вымышленными именами. Например, с такими женщинами, которым ни один мужчина не станет говорить, как его зовут. Но после нападения львов притворяться стало невозможно — разве что выдавать себя за Пола О'Нила. Чтобы не оставаться наедине с подобными мыслями, Патрик включил телевизор. Политический комментатор — люди этой профессии всегда поражали Патрика замечательной интеллектуальной способностью, каковая именуется «задним умом крепок», — разглагольствовал на тему «а что, если бы…» по поводу трагически оборвавшейся жизни Джона Ф. Кеннеди-младшего. Фарисейская важность комментатора полностью соответствовала лицемерности его основного утверждения: дескать, Кеннеди-младшему во всех отношениях «было бы лучше», если бы он не последовал совету своей матери и все-таки стал кинозвездой. (Как будто он не мог погибнуть в авиакатастрофе, будучи актером!) На самом деле мать Кеннеди-младшего не одобряла желание сына стать актером, но самоуверенность этого политического комментатора не имела границ. И уж верхом глупости было утверждать, что прямой путь к посту президента лежал через Голливуд! Патрик считал, что эта «голливудская теория» имеет двойную цель: во-первых, комментатор хочет утвердить всех в мысли о том, что молодому Кеннеди следовало пойти по стопам Рональда Рейгана, а во-вторых, хочет доказать, что Джон Ф. Кеннеди-младший только и мечтал о президентстве. Патрик выключил телевизор. Лучше уж оставаться со своими тревогами и сомнениями. Но в темноте радостно, как старый друг, поджидала недавно родившаяся идея: устроить так, чтобы его выгнали с работы. И все же ему не давала покоя другая мысль: неужели он, Патрик Уоллингфорд, действительно превратился в человека, чье общество женщина может разделить только на условиях анонимности? Ведь это влекло за собой еще одну мысль: может, все-таки перестать сопротивляться Мэри и переспать с нею? (Уж Мэри-то, во всяком случае, не будет настаивать на своей анонимности.) В общем, три новые идеи вспыхнули перед ним во мраке, отвлекая от раздумий об одиночестве немолодой женщины, которая не хотела делать аборт, но смертельно боялась рожать еще одного ребенка. Конечно же, ему не было никакого дела до этой женщины и ее аборта; собственно, кроме нее самой, никому не было до этого дела. Решать следовало ей. А что, если она вовсе и не беременна? Может, у нее просто живот такой выпуклый, и все? Может, ей просто нравится развлекаться по субботам в отелях с незнакомыми мужчинами? Может, это всего лишь игра, актерство?.. Патрик прекрасно разбирался в актерстве — он сам все время актерствовал. — Спокойной ночи, Дорис. Спокойной ночи, мой маленький Отто, — прошептал Уоллингфорд в темноту гостиничного номера. Эти слова спасали его от актерства. Глава 10 Как добиться увольнения Почти вся неделя была заполнена экзальтированной публичной скорбью, а Уоллингфорд тем временем лихорадочно готовился к визиту в домик на озере в штате Висконсин, мечтая провести уик-энд вместе с миссис Клаузен и Отто-младшим. Вечерний эфир в пятницу, неделю спустя после гибели одномоторного самолета Кеннеди-младшего, должен был стать для Патрика последним перед поездкой на север. Он хотел отправиться в Висконсин тем же вечером, однако лететь ему предстояло в субботу утром — до этого ни одного подходящего рейса, с которого он мог бы пересесть на местный самолет до Грин-Бея, так и не подвернулось. Вечерний выпуск новостей в четверг получился довольно бездарным. Тема катастрофы была исчерпана, и недвусмысленным свидетельством тому явилось интервью Уоллингфорда с одной критикессой, известной своим феминистскими заскоками, которую, правда, никто всерьез не принимал. (Даже Эвелин Арбутнот ее чуралась.) Критикесса написала в свое время книгу о клане Кеннеди с целью доказать, что все мужчины в этом семействе — женоненавистники. Неудивительно, говорила она, что очередной Кеннеди погубил двух невинных женщин, летевших с ним вместе. Патрик очень просил начальство убрать это интервью из программы, но Эдди отчего-то решил, что подобное мнение разделяют многие женщины. (Жаль, что он не слышал ядовитых реплик, которыми обменивались сотрудницы новостной редакции! Уж они-то мнение этой придурочной феминистки отнюдь не разделяли.) Уоллингфорд, всегда неизменно вежливый во время таких интервью, на сей раз с трудом себя сдерживал, стараясь соблюсти хотя бы минимум корректности. Говоря о молодом Кеннеди, феминистка все время поминала некое «роковое решение», словно жизнь и смерть юноши были эпизодами какого-нибудь романа. — Они взлетели поздно, уже в темноте, над морем висел туман, а Джон-Джон еще не успел набраться опыта… — верещала она. Все это старо, думал Патрик, с холодной улыбкой поглядывая на распоясавшуюся критикессу, которая упорно именовала покойного «Джон-Джон». — Он стал жертвой обычного для мужчин образа мыслей, пресловутого мужского шовинизма, столь присущего клану Кеннеди. — «Так, приехали!» — сказал про себя Уоллингфорд. — Джон-Джон явно находился под воздействием избыточного выброса тестостерона. Все они такие! — «Все они» — это кто? — не выдержал Уоллингфорд, — Вы прекрасно понимаете, о ком я! — небрежно ответила критикесса. — Все мужчины этого клана — по линии отца Джон-Джона. Патрик бросил взгляд на экран телесуфлера и понял, что его следующая реплика неизбежно приведет эту особу к еще более сомнительным утверждениям: например, о виновности шефов финансовой компании «Морган Стэнли», где работала Лорен Бессетт, свояченица Кеннеди-младшего. В ту «роковую пятницу», как именовала ее критикесса, шефы заставили Лорен задержаться, что и явилось одной из причин гибели самолета. При обсуждении сценария программы Уоллингфорд возражал против буквального следования тексту телесуфлера. Так никогда не делали — это неизбежно привело бы к недоразумениям. Всего не предусмотришь, а беседа должна выглядеть достаточно непринужденной. Но критикесса явилась в студию вместе с неким знаменитым публицистом, перед которым Эдди страшно заискивал, бог знает по каким причинам. И этот публицист потребовал, чтобы Уоллингфорд выдавал все свои вопросы точно в том виде, в каком они написаны в сценарии. Дело в том, что очернение «Морган Стэнли» было следующим пунктом программы, и предполагалось, что Уоллингфорд (с самым невинным видом) повернет беседу в нужное русло. Однако он этого делать не стал: — Мне неизвестно, находился ли Джон Ф. Кеннеди-младший под воздействием избыточного выброса тестостерона, — вкрадчивым тоном заметил Патрик — Вы, правда, далеко не первая говорите об этом, но я лично с Кеннеди-младшим знаком не был. Да и вы, по-моему, тоже. Зато я совершенно уверен в одном: мы настолько замусолили гибель этого молодого человека, настолько запудрили нашим зрителям мозги, что, полагаю, надо проявить хоть какое-то уважение к покойному и наконец остановиться. Пора подвести черту и двигаться дальше. Уоллингфорд не стал ждать реакции оскорбленной критикессы. До конца передачи оставалась минута, но следом за интервью шли смонтированные материалы — длинный фрагмент, посвященный семье Кеннеди. Патрик резко оборвал интервью; произнес слова ежевечернего прощания: «Спокойной ночи, Дорис. Спокойной ночи, мой маленький Отто», — и пустил в эфир всем изрядно надоевший материал о катастрофе. Вряд ли кто-нибудь заметил небольшую накладку. Телезрителей, смотревших программы круглосуточного новостного канала и уже уставших горевать, угостили повтором все тех же кадров скорбного телемарафона: вот прыгающая в чьих-то руках камера снимает с палубы судна, как поднимают на борт тела погибших; вот попавший сюда непонятно зачем вид церкви св. Томаса Мора; вот чьи-то похороны в море, но не Кеннеди-младшего. Последними в этом безобразном материале — а время уже поджимало! — были кадры с Джеки Кеннеди в роли любящей мамочки, которая прижимает к себе новорожденного Джона-младшего, поддерживая его под затылок, и ее большой палец кажется чуть ли не в три раза больше крохотного ушка младенца. У Джеки давно вышедшая из моды прическа, но ее жемчуга времени не подвластны, как и знакомая всем улыбка. «Как молодо она выглядит!» — подумал Уоллингфорд. (Да ведь она и была тогда молодой — снимали-то в 1961 году!) Когда Патрик стирал грим, в гримерную ввалился Эдди. Он был далеко не молод и, хоть упорно молодился, никак не поспевал за новым сленгом. — Ну знаешь, выкинуть такой фортель, Пат! Да как ты посмел! — Эдди сразу взял быка за рога и явно не намерен был дожидаться ответов Уоллингфорда. Всем известно, что ведущий программы должен иметь определенную свободу действий, и последнее слово всегда остается за ним. Да и текст, подаваемый на экран телесуфлера, не считался чем-то незыблемым. С чего бы это, недоумевал Патрик, такой переполох? Уоллингфорду не приходило в голову, что все, связанное с Кеннеди-младшим, большая часть его коллег-журналистов считает священным и неприкосновенным. Нежелание Патрика комментировать эту печальную историю значило для руководства канала только одно: Уоллингфорд утратил профессиональное чутье и, по сути, перестал быть журналистом. — А мне вроде как понравилось, — заметила гримерша. — Кому-то ж надо было это сказать! Это была та самая девчонка, которая, как он считал, по уши в него втрескалась. Она только что вернулась из отпуска, и вместе с ней в гримерную вернулся запах ее чуингама и дешевых духов. Ее ароматы — она ведь вплотную к нему стояла — напомнили Уоллингфорду запахи и духоту, царившие на школьных вечеринках Ни разу с тех пор, как он виделся с Дорис Клаузен, Патрик не испытывал такого возбуждения. Неожиданно для себя он безумно захотел эту девушку. Однако из студии уехал вместе с Мэри. Они поехали прямо к ней, даже забыв поужинать. — Вот это действительно сюрприз! — заметила Мэри, отпирая первый замок на своей двери. Из ее маленькой квартирки открывался вид на Ист-Ривер. Уоллингфорд решил, что они находятся на Восточной Пятьдесят второй улице или где-то рядом. В машине он не смотрел по сторонам да и адреса Мэри не знал. Он рассчитывал, что сумеет увидеть какое-нибудь адресованное Мэри послание — он бы почувствовал себя гораздо увереннее, если б вспомнил ее фамилию, — но она не стала задерживаться у почтовых ящиков, а в квартире ему не попалось на глаза никаких писем даже на захламленном рабочем столе. Мэри деловито сновала вокруг — задергивая занавески, выключая лишний свет. Мебель в гостиной была обита мрачноватой шотландкой, вполне способной вызвать приступ клаустрофобии; повсюду была разбросана одежда — в этой микроскопической типовой квартирке была всего одна спальня и ни одного стенного шкафа, а Мэри явно любила тряпки. В спальне, среди вороха одежды, Уоллингфорд отметил цветастое покрывало на кровати, какое-то слишком девчачье для вполне взрослой Мэри. А гигантская гевея, занимавшая слишком много места в тесной кухоньке, и самодельная лампа на приземистом комоде, сделанная из бутылки с какой-то розоватой жидкостью, должно быть, остались еще со студенческих времен. В квартире не было ни одной фотографии; видимо, после развода Мэри так до конца и не распаковала свои вещи. Она велела ему идти в ванную первым и, стоя под дверью, сообщила — чтобы у него не оставалось никаких сомнений в настоятельности и серьезности ее намерений: — Все зависит только от тебя, Пат! Ты очень удачно выбрал время — у меня как раз овуляция! Он буркнул в ответ нечто невразумительное, поскольку размазывал зубную пасту указательным пальцем; это была, естественно, ее зубная паста. Потом он открыл аптечку — опять-таки рассчитывая найти там какой-нибудь рецепт, чтобы выяснить фамилию Мэри, но так ничего и не нашел. Как может женщина, только что пережившая развод и работающая в Нью-Йорке, совсем не пользоваться лекарствами? В Мэри всегда ощущалось нечто странноватое, словно она была не совсем человеком, а результатом научных разработок в области бионики: кожа безукоризненная; настоящая блондинка, без подделки; одежда вполне приличная и в меру сексапильная; великолепные ровные зубы, хотя и довольно мелкие. И даже характер ничего, вполне милый — если она, конечно, сохранила в себе прежнюю доброту. (Наверное, лучше было бы сказать, что когда-то Мэри была очень милой и доброй девушкой.) Но неужели ей ни разу не прописывали никаких лекарств? Неужели все лекарства, как и фотографии, так и валяются в чемоданах с тех пор, как она развелась и переехала на эту квартиру? Постель Мэри уже разобрала; все покрывала были аккуратно сложены и убраны, как в гостинице — словно здесь побывала невидимая горничная. И свет она успела повсюду выключить, оставив его только в ванной, а дверь в ванную открыла нараспашку. Единственным источником света в спальне служила самодельная лампа, бросавшая на потолок неровные колышущиеся тени. При сложившихся обстоятельствах это колыхание теней представилось Патрику хаотическим движением простейших организмов, показателем растущей фертильности Мэри. С места в карьер она объявила, что уже несколько месяцев назад выбросила все имевшиеся в доме лекарства и теперь не принимает ничего даже от колик. И как только забеременеет, сразу бросит пить и курить. Уолл ингфорд едва успел напомнить ей, что любит он совсем другую женщину. — Я знаю. Но это не имеет значения, — ответила Мэри. Она отдалась ему с такой свирепой решимостью, что Уоллингфорд моментально сдался; и все же головы он не потерял. Секс с нею не шел ни в какое сравнение с тем, что он испытал, когда миссис Клаузен оседлала его в кабинете доктора Заяца. Мэри он не любил, да и она стремилась только к той жизни, которая, как ей казалось, последует за рождением ребенка. Теперь они могли бы стать просто друзьями. Уоллингфорд вовсе не считал, что вернулся к своим прежним привычкам и сбился с пути. Вот если бы он поддался внезапному желанию и затащил в постель юную гримершу, это действительно был бы возврат к былому распутству. А Мэри он просто уступил. Если ей от него нужен только ребенок, то почему бы и не дать ей этого ребенка? Патрику было даже приятно обнаружить на ее теле нечто, опровергающее гипотезу о бионике — например, поросший светлыми волосками треугольничек на пояснице. Он поцеловал ее в этот треугольничек, и она, перевернувшись на спину, тут же заснула, слегка похрапывая. Под ноги она подложила какие-то подушки, в которых Уоллингфорд узнал обитые шотландкой сиденья дивана. (Как и миссис Клаузен, Мэри не желала полагаться на одну лишь силу тяготения.) Патрик не спал. Он лежал, прислушиваясь к шуму машин, проносившихся по ФДР-драйв [10] , и репетировал, что скажет Дорис Клаузен. Ему очень хотелось жениться на ней, стать настоящим отцом маленькому Отто. И он собирался непременно сообщить Дорис, что оказал «одной своей приятельнице» ту же услугу, какую некогда оказал и ей самой; при этом он хотел обязательно подчеркнуть, что в случае с Мэри процесс не доставил ему ни малейшего удовольствия. При этом Патрик собирался регулярно навещать ребенка Мэри, но все же четко дать ей понять, что жить он хочет только с миссис Клаузен и Отго-младшим. Видно, он был не в себе, если рассчитывал, что Дорис вполне устроит этот расклад. И почему он забрал себе в голову, что Дорис способна хотя бы теоретически рассматривать возможность подобных взаимоотношений? Вряд ли она вместе с маленьким Отто вдруг снимется с места и уедет из Висконсина; да и сам Уоллингфорд был не из тех, кто способен поддерживать отношения (тем более семейные) на расстоянии. Стоит ли говорить миссис Клаузен о своем желании вылететь с работы? Эту часть речи он пока еще не репетировал, да и саму идею только обдумывал. Несмотря на невнятные угрозы Эдди, Патрик не без оснований полагал, что заменить его будет некем. Разумеется, его легкий бунт во время интервью с критикессой может вызвать неудовольствие нескольких продюсеров, да и какой-нибудь их бесхребетный прихвостень тоже станет брызгать слюной и вопить, что «правила существуют для всех», или распространяться насчет «нарушений корпоративной этики». Но вряд ли его уволят за отступление от текста телесуфлера, да они и не решатся это сделать, пока рейтинг его достаточно высок. Он оказался прав: после интервью с критикессой рейтинг его просто зашкалило. Как и юная гримерша — одна лишь мысль о ней вызвала у Патрика мощное извержение в постели Мэри, — большая часть телезрителей тоже считала, что «пора двигаться дальше». Слова Уоллингфорда, касавшиеся и его самого, и коллег-журналистов: «Следует проявить хоть какое-то уважение и наконец остановиться», вполне совпали с настроением людей. Так что Патрика и не подумали выгонять с работы; напротив, он стал невероятно популярен. На рассвете, когда за окном, на Ист-Ривер противным голосом взревела какая-то баржа (вероятно, с мусором), Патрик лежал на спине, наблюдая, как спальню наполняют розовые отблески зари, цвет которых отчего-то напомнил ему о шраме на левой культе. Эрекция у него так и не прошла, простыня на причинном месте вздулась горбом. Интересно, успел подумать он, и как только женщины умудряются почувствовать такие вещи, когда Мэри, моментально сбросив все диванные подушки на пол, взгромоздилась на него сверху, и он крепко ухватил ее за бедра. Она раскачивалась над ним, а в комнату постепенно проникал дневной свет, и неприятные розоватые отсветы на стенах стали бледнеть. — Вот я покажу тебе, что такое «выброс тестостерона»! — шепнула ему на ухо Мэри, и он кончил. Изо рта у нее пахло довольно скверно, но это не имело особого значения — они же друзья. И это всего лишь секс, столь же простой и привычный, как рукопожатие. Барьер, который так долго разделял их, теперь исчез. Секс был только преградой, мешавшей их дружбе, а теперь он и вовсе ничего не значил. В квартирке Мэри не нашлось никакой еды. Сама она никогда не готовила, даже не завтракала дома. — Надо, пожалуй, заняться поисками квартиры побольше, — сказала она, — раз уж я собралась завести ребенка. Я точно знаю, что уже беременна, — щебетала Мэри. — Я это чувствую! — Да, конечно, вполне возможно, — отозвался Патрик. Потом они некоторое время дрались подушками, гоняясь друг за другом голыми по всей квартире, пока Уоллингфорд не насадил себе синяк под коленом, налетев на стеклянный кофейный столик, который стоял посреди гостиной с клетчатой мебелью. Тогда они вместе залезли под душ, и Патрик обжегся о кран с горячей водой, когда они намыливали друг друга, обжимаясь и дурачась. Потом они прогулялись до кофейни, которая нравилась им обоим — она находилась на Мэдисон-авеню, на уровне Шестидесятых—Семидесятых улиц. На улице стоял дикий шум, всю дорогу они кричали, чтобы расслышать друг друга, и, войдя в кофейню, продолжали кричать, словно им заложило уши. — Как жаль, что мы не любим друг друга! — что есть сил кричала Мэри. — Тебе не пришлось бы с разбитым сердцем таскаться в Висконсин, а мне — в одиночку растить твоего ребенка. Завтракавшие в кофейне люди недоверчиво покачали головой, но Уоллингфорд, не раздумывая, согласился с Мэри и рассказал ей, как репетировал свою будущую исповедь перед Дорис. Мэри нахмурилась. Желание Патрика уйти с работы показалось ей недостаточно искренним. (На самом деле ее заставила задуматься совсем другая часть его выступления: он только что сделал ей ребенка и сразу намерен признаться в вечной любви какой-то там Дорис Клаузен, — но об этом она, разумеется, не сказала ни слова.) — Но послушай, — уговаривала она Патрика, — ведь тебе до окончания контракта всего года полтора, так? Значит, если тебя выгонят сейчас, то постараются заплатить значительно меньше. Скорее всего, только за один год. А если ты намерен осесть в Висконсине, тебе наверняка потребуется больше года, чтобы подыскать другую работу — такую, которая пришлась бы тебе по душе. Теперь нахмурился Патрик. В соответствии с контрактом, ему и впрямь оставалось работать еще восемнадцать месяцев — но откуда это известно Мэри? — И знаешь ли, — говорила Мэри, — вряд ли они пойдут на то, чтобы тебя выгнать, — ты же все-таки ведущий популярной программы, а они должны делать вид, что тот, кто сидит в кресле ведущего, избран публикой! До Уоллингфорда только сейчас дошло: а ведь Мэри, наверное, и сама заинтересована в этом «кресле ведущего». Да, он явно ее недооценивал! Сотрудницы отдела новостей отнюдь не были тупицами или простыми пешками, и Патрик не раз замечал, что Мэри они недолюбливают, но ему казалось, что они ей просто завидуют, как самой молодой, самой красивой, самой умной и, как это было вначале, самой милой девушке в редакции. Однако же он не учел, что эта девушка могла быть и самой честолюбивой, и самой тщеславной. — Понятно, — сказал он, хотя пока ему было понятно далеко не все. — Давай дальше. — На твоем месте, — продолжала Мэри, — я бы попросила заключить новый контракт. На три года. Нет, лучше на пять. Но при этом скажи, что не хочешь больше быть ведущим; скажи, что снова хочешь делать репортажи, но только по самым крутым темам и только по собственному выбору. — Ты хочешь, чтобы я сам предложил понизить меня в должности? — спросил Уоллингфорд. — По-твоему, это самый лучший способ вылететь с работы? — Да подожди! Дай закончить! — крикнула она. В кофейне уже прислушивались к их разговору. — Просто возьми и начни отказываться от заданий. Ну, как если бы ты вдруг стал чересчур разборчивым! — Ага, чересчур разборчивым… — повторил Патрик — Понятно. — Допустим, произошло что-то серьезное, какая-нибудь чудовищная катастрофа, — и всех охватывают скорбь и ужас. Понимаешь? Он понимал. Он также начинал понимать, откуда на экране телесуфлера то и дело появлялись чересчур цветистые выражения — далеко не все это оказалось работой Эдди… Уоллингфорду никогда прежде не приходилось встречаться и разговаривать с Мэри при ярком утреннем свете. И даже синева ее глаз стала прозрачной до глубины. — Продолжай, Мэри. — Случилось ужасное несчастье, — выговорила она. (Некоторые посетители отставили чашки, другие замерли, не успев донести их до рта.) Нужно срочно делать репортажи — такой сногсшибательный материал! И мы посылаем тебя. А ты вдруг берешь и отказываешься ехать. — И вот тогда-то меня и уволят? — уточнил Уоллингфорд. — Нам просто придется это сделать, Пат. Он не стал развивать эту тему дальше, отметив, что «они» превратилось в «мы». Он и в самом деле здорово недооценивал ее! —У тебя будет очень умненький ребеночек, Мэри! — Но теперь тебе понятно? — наседала она. — Предположим, тебе осталось работать по контракту еще года четыре или четыре с половиной. И тебя увольняют. Договариваются о компенсации, желая, естественно, заплатить поменьше. Но насколько? Ну, скажем, заплатят за три года, В итоге ты получаешь зарплату за целых три года и свободен как ветер! Свободен и… пожалуйста, перебирайся в Висконсин, если уж тебе так хочется. — Это не от меня зависит, — напомнил он. Мэри взяла его за руку. Все это время они с аппетитом завтракали, поглощая одно блюдо за другим, а хозяева кофейни, как завороженные, следили за этим процессом насыщения, сопровождаемым невероятно громкими выкриками. — О, я желаю тебе всяческих успехов с миссис Клаузен! — воскликнула Мэри. — Честное слово, она окажется последней дурой, если тебя отвергнет! Уоллингфорда покоробило от фальши, однако он смолчал. Он подумал, что сейчас ему мог бы помочь дневной сеанс в кино, но вопрос, на какой же фильм им пойти, оказался неразрешимым. Патрик предложил «Дорогу на Арлингтон». Он знал — Мэри нравится Джефф Бриджес. Но политические триллеры ее слишком возбуждали. — Может быть, «Широко закрытые глаза»? — спросил он. И тут же заметил странную пустоту в ее синих глазах. — Это же последний фильм Кубрика… — Он ведь недавно умер, да? — Да. — Слишком уж его расхваливали! Это наводит на подозрения, — заявила Мэри. Умная девочка, ничего не скажешь. Но Патрик все же надеялся соблазнить ее этим фильмом. — Там Том Круз и Николь Кидман играют, — заметил он. — Тем хуже! Они все испортили, когда поженились, — сказала Мэри. Затишье в их разговоре оказалось таким неожиданным, что все посетители кофейни тут же на них уставились. Конечно, им любопытно было взглянуть на «львиный огрызок» в обществе симпатичной блондинки. Но их особенно заинтересовало, почему так внезапно иссяк этот ураганный разговор. Словно какая-нибудь парочка совокуплялась, и вдруг на полпути они бросили это дело — просто взяли и остановились. — Давай не пойдем в кино, Пат. Поедем лучше к тебе. Я ведь никогда у тебя не была. Поедем к тебе и еще потрахаемся. Начинающий писатель, слушая их разговор, был бы в восторге — готовый сюжет. — О'кей, Мэри, — сказал Уоллингфорд. Он надеялся, что Мэри не видит, как их тут все разглядывают и изучают. Люди, не привыкшие бывать на публике вместе с Патриком Уоллингфордом, немного пугались, когда каждый встречный, особенно в Нью-Йорке, сразу же узнавал его, «бедолагу». Но, расплачиваясь, Патрик заметил, что Мэри исподтишка обменивается взглядами с посетителями, а когда они вышли на улицу, она взяла его под руку и сообщила: — Такие вот маленькие случайные эпизоды здорово поднимают рейтинг, правда, Пат? Он ничуть не удивился, услышав, что его квартира нравится ей куда больше, чем ее собственная. — И ты тут живешь совсем один? — спросила она. — Да, но здесь всего одна спальня, как и у тебя, — сказал Уоллингфорд. И хотя так оно и было, но апартаменты Патрика в районе Восточных Восьмидесятых и впрямь казались значительно просторнее — у него, например, имелась кухня, достаточно большая, чтобы в ней уместился обеденный стол, да и гостиная вполне могла служить и гостиной, и столовой, — в зависимости от желания. Но больше всего Мэри понравилась огромная спальня в форме буквы «Г»: в верхней перекладине запросто можно и детскую кроватку поставить, и все детское барахло разместить… — Ребенка можно было бы устроить вон там, — сказала Мэри, указав пальцем на этот уютный закуток и рассматривая его с весьма подходящей позиции — с середины широченной кровати. — Да и мне бы тут тоже вполне места хватило. — Ты что же, хочешь поменяться со мной квартирами? — Ну… Если ты собираешься большую часть времени жить в Висконсине… Да ладно тебе, Патрик! Все идет к тому, что в Нью-Йорке тебе достаточно будет pied-a-terre [11] . И моя квартирка отлично тебе подошла бы! Они оба уже разделись, но Уоллингфорд лишь положил голову на ее плоский, почти мальчишеский живот — скорее в знак капитуляции. Ему совсем не хотелось «еще потрахаться», как непринужденно выразилась Мэри. Он тщетно пытался выкинуть из головы мысль о том, как будет жить в ее шумной квартире на Пятьдесят-какой-то-там-стрит. Он ненавидел Мидтаун — сплошной грохот. По сравнению с этими улицами Восьмидесятые казались тихим пригородом. — Ничего, к шуму ты скоро привыкнешь, — убеждала его Мэри, массируя ему шею и плечи. «Да она просто мысли мои читает! — подумал Уоллингфорд. — Экая умненькая девочка!» Он обхватил ее бедра и поцеловал в мягкий плоский живот, пытаясь представить, как изменится ее тело месяцев через шесть — восемь. — Но ведь для ребенка твоя квартира действительно лучше, Пат, — ворковала Мэри, лаская язычком его ухо. Уоллингфорд не умел загадывать далеко вперед; ему оставалось только восхищаться теми качествами Мэри, которые он раньше недооценивал. Может быть, стоит у нее поучиться? Может быть, тогда сбудется его желание — устроить совместную жизнь с миссис Клаузен и маленьким Отто? Вот только действительно ли он так к этому стремится? Он вдруг совершенно утратил уверенность в себе. А что, если ему всего лишь хочется уйти с телевидения и убраться подальше от Нью-Йорка? — Бедненький, — Мэри нежно погладила его пенис, но тот на ласку никак не отреагировал, — устал, наверно. Пусть отдохнет и наберется сил для подвигов в Висконсине. — Знаешь, Мэри, для нас обоих было бы лучше, если бы в Висконсине у меня все удачно сложилось. Я имею в виду оба наших плана. — Она чмокнула его пенис, едва прикоснувшись к нему губами — так многие ньюйоркцы чмокают в щечку просто знакомых или не очень близких приятелей. — Какой ты понятливый, Пат! И, в общем, ты действительно хороший и добрый, что бы там о тебе ни говорили. — Ага, и скоро окажется еще, что я отличный источник генетического материала, — грустно пошутил Уоллингфорд. Он попытался представить себе сценарий пятничной вечерней программы. Разумеется, Эдди уже внес свою лепту в его подготовку. Интересно, думал он, что именно добавит Мэри? Над тем, что Патрик Уоллингфорд произносил перед камерой, трудилось много невидимых рук, и, как он теперь понимал, Мэри была одной из участниц крупной игры. Когда сделалось ясно, что Уоллингфорд более не расположен к любовным забавам, Мэри предложила отправиться на работу пораньше. — Я же знаю, ты любишь заранее ознакомиться с тем, что потом запустят на телесуфлер, — сказала она, когда они уже ехали на такси в сторону центра, — а у меня есть парочка интересных идей. Ее способность верно определить нужный момент была почти магической. Патрик слушал ее болтовню насчет «концовки» и того, что надо «как-то закруглять эту историю с Кеннеди», и догадывался, что она уже написала соответствующий текст. Они миновали пост охраны и поднимались на лифте к себе в отдел новостей, и тут Мэри, видимо, посетила какая-то запоздалая мысль. Она взяла его за левую руку — прямо над отсутствующей кистью, тем исполненным симпатии и сочувствия жестом, который был свойствен многим женщинам, — и доверительно сказала: — На твоем месте, Пат, я бы не стала обращать особого внимания на Эдди. Не стоит. Войдя в редакцию, Уоллингфорд сперва решил, что царящий там шум-гам вызван тем, что они с Мэри приехали вместе — несомненно, кое-кто из сотрудниц видел, как они вчера вместе уезжали, и теперь, разумеется, об этом знали все. Но оказалось, что дело совсем в другом: Эдди выгнали с работы! Уоллингфорд ничуть не удивился невозмутимости Мэри. Надо думать, для нее это известие не было неожиданным. (С еле заметной улыбкой она поспешила нырнуть в дамскую комнату.) Удивило Патрика вот что: когда его пригласили на встречу с начальством, в кабинете было всего двое — одна дама, известный продюсер, и один член правления, луноликий молодой человек по фамилии Уортон, который всегда выглядел так, словно с трудом подавляет рвотные позывы. Может быть, этот Уортон имел гораздо больший вес, чем казалось Уоллингфорду? Может быть, он, Патрик, и этого Уортона тоже недооценивал? Он вдруг почувствовал в безобидном Уортоне некую угрозу. Казалось, тот страдает бледной немочью, — таким бескровным было его лицо, но за равнодушием и вялостью вполне могла скрываться жажда власти, готовность смести с дороги любого — как Эдди, так и Патрика Уоллингфорда. Впрочем, Уортон ограничился тем, что лишь кратко упомянул о вчерашнем маленьком бунте Уоллингфорда и увольнении Эдди, дважды произнеся при этом «к сожалению», а потом оставил Патрика наедине с дамой-продюсером. Уоллингфорд так и не понял, что все это означает и почему для разговора с ним выбрали именно эту даму. Впрочем, начальство и раньше не раз поручало ей проводить нравоучительные беседы — особенно когда Уоллингфорду требовалось дать пинка или «внятно разъяснить», что ему следует и чего не следует делать. Даму звали Сабина. Она давно уже пробилась наверх, хотя много лет назад начинала как и все — рядовой сотрудницей новостной редакции. Патрик однажды спал с нею — она тогда была значительно моложе и в первый раз замужем. — Полагаю, у вас уже есть замена для Эдди? Хотя бы временная? — спросил Патрик. — Еще один «эддиот», так сказать… В общем, новый главный? — Вряд ли стоит называть это «временной заменой», — перебила его Сабина. — Во всяком случае, на вашем месте я бы не стала этого делать. (Патрик заметил, что в ее словаре, как и у Мэри, выражение «на вашем месте» встречалось достаточно часто.) Я бы скорее назвала это давно ожидаемым назначением, в котором нет абсолютно ничего «временного». — Так это вы, Сабина? — спросил Уоллингфорд. («Неужели Уортон?» — подумалось ему.) — Нет, это Шаннахан. — В ее голосе прозвучала какая-то горькая нотка. — Шаннахан? — Фамилия ничего не говорила Патрику. — Ну, Мэри! — подсказала Сабина. Так вот какая у нее фамилия! А он-то все пытался вспомнить! Ну да, Мэри Шаннахан! Надо было все-таки знать заранее. —Ладно, желаю вам удачи, Патрик. Встретимся на обсуждении программы. — Больше Сабина не прибавила ни слова, оставив его наедине с собственными мыслями. Впрочем, обдумать все как следует ему не дали. Когда Уоллингфорд явился на обсуждение программы, остальные сотрудницы уже собрались. Дамы даже повизгивали от нетерпения и перетявкивались — точь-в-точь маленькие злобные собачонки. Одна из них так резко подтолкнула к Патрику по столу стопку листков, что та чуть не улетела на пол. На первый взгляд это был обыкновенный пресс-релиз со всеми новостями, которые Патрику были уже известны, но потом он увидел самое главное — в дополнение к своим новым обязанностям шефа отдела Мэри стала одним из продюсеров. Так вот почему Сабина была столь немногословна! Она ведь тоже продюсер, но, видно, Мэри ее здорово потеснила! Что же касается Уортона, то сей луноликий молчальник при обсуждении программ сидел, не раскрывая рта. Он вообще не спешил сказать свое слово, будучи, как говорится, крепок задним умом. И на летучке он хотел лишь выяснить, кто именно несет ответственность за слова, произнесенные Патриком Уоллингфордом перед камерой. Насколько влиятелен сам Уортон, так и осталось неясным. Сначала они просмотрели и отобрали монтажные материалы. Среди них не оказалось ни одного кадра, который уже не стал бы достоянием общественности. Самыми бесстыдными были пленки, отснятые тайком, когда Кэролайн Кеннеди-Шлоссберг пыталась загородить от камеры своего сына. Четкостью изображение не отличалось, но можно было рассмотреть, что мальчик играет в мяч на подъездной дорожке к летнему дому Шлоссбергов в Сагапонаке. Похоже, оператор пользовался телеобъективом: кустарник на заднем плане оказался не в фокусе. (Наверное, репортер умудрился просунуть камеру сквозь живую изгородь.) Мальчик камеру не заметил или делал вид, что не замечает. Кэролайн Кеннеди-Шлоссберг была заснята в профиль. Она по-прежнему держалась с достоинством, но лицо ее выглядело осунувшимся — то ли от бессонницы, то ли от тяжких переживаний. Да и весь ее облик говорил, что свыкнуться с горем не так-то легко и никакие утешительные сентенции тут не помогут. —Зачем вытащили эту съемку? — возмутился Патрик Уоллингфорд. — Неужели не стыдно? Ведь это по меньшей мере бестактно! — Ничего страшного, Пат. Здесь просто требуется определенное голосовое сопровождение, — спокойно возразила ему Мэри Шаннахан. — Ага! И что скажет мой голос за кадром? Что-нибудь такое: «Мы, ньюйоркцы, всегда славились своим уважением к частной жизни известных людей, однако в последнее время наша репутация несколько пошатнулась». Годится? — спросил Уоллингфорд. Ему никто не ответил. Голубые глаза Мэри сверкали, как лед, на лице сияла улыбка. Сотрудницы отдела новостей аж чесались от возбуждения. Того и гляди, перекусают друг друга, подумал Патрик. — Или вот, к примеру, другой вариант, — неторопливо продолжил он. — «Согласно всеобщему мнению, Джон Ф. Кеннеди-младший был человеком скромным. Да-да, скромный, порядочный парень. Подобные качества можно только приветствовать, ведь нам-то они совершенно не свойственны!» Возникла пауза, которую можно было бы назвать вежливой, если бы не преувеличенно тяжкие вздохи сотрудниц новостной редакции. — Я тут кое-что подготовила, — вкрадчиво сказала Мэри. Текст, впрочем, был уже записан на телесуфлер; должно быть, она сделала это еще вчера или даже позавчера. «Бывают дни или даже недели, — говорилось там, — когда приходится выступать в неблагодарной роли гонца, приносящего дурную весть…» — Чушь собачья! — не сдержался Уоллингфорд. — Какая там «неблагодарная роль»! Да мы ею наслаждаемся, этой ролью! Но Мэри промолчала, по-прежнему сдержанно улыбаясь, а телесуфлер продолжал выдавать текст дальше: «Мы бы, конечно, предпочли роль друга и утешителя, а не ужасного вестника, но сейчас выпала как раз такая неделя». Далее по сценарию следовала пауза. — Мне нравится, — сказала одна из сотрудниц. И Уоллингфорд отлично знал, что они, конечно же, успели все обсудить еще до летучки. (Так всегда бывало в редакции: обсуждение перед обсуждением.) И, несомненно, договорились, кто из них первым скажет это «мне нравится». Потом другая сотрудница коснулась левой руки Патрика в известном месте и поддержала свою товарку: — И мне нравится. Ты не то чтобы извиняешься, но несколько смягчаешь свои вчерашние слова. — Руку свою она не убирала несколько дольше, чем было бы естественно или необходимо. — Кстати, рейтинги той программы оказались просто потрясающими, — сообщил Уортон. Патрик старался на него не смотреть; круглая физиономия этого типа, сидевшего по ту сторону стола, расплывалась перед глазами, как блеклое пятно. — Да, Пат, вчера ты был на высоте! — в свою очередь высказалась и Мэри. Ее замечание прозвучало очень вовремя и, несомненно, тоже было заранее отрепетировано на том «обсуждении перед обсуждением», что состоялось в кулуарах Не раздалось ни единого смешка; лица были строги, как у присяжных перед вынесением вердикта. Уортон, наверное, единственный среди всех собравшихся не знал, что вчера вечером Патрик Уоллингфорд уехал домой вместе с Мэри Шаннахан. Впрочем, для Уортона это ровно ничего не меняло. Мэри дала Патрику вполне достаточно времени для ответа. Остальные тоже хранили вежливое молчание. Но, поняв, что никакого ответа не последует, Мэри сказала: — Ну, если всем все ясно… Уоллингфорд не дослушав ее, встал и пошел в гримерку. Перебирая в памяти последние события, он не жалел только об одном разговоре с Мэри: когда они во второй раз трахались, окруженные розовыми сполохами рассвета, он рассказал ей, что безумно захотел девчонку-гримершу. Мэри тут же его заклеймила: — Энжи?! Ты в своем уме, Пат? А он и понятия не имел, как ее зовут, эту гримершу. — Не знаю… Эта девчушка еще все время жвачку жует… — Ну да, Энжи! — воскликнула Мэри. — Да она же полная ду-у-ура! — Ну и что? Она меня жутко заводит. Черт ее знает, почему. Может, из-за жвачки? — А может, тебе просто неймется? — Может быть. Но на этом разговор о гримерше не кончился. Они шли пешком через центр, направляясь в кафе на Мэдисон-авеню, когда Мэри вдруг взорвалась: — Энжи! Господи помилуй, Пат! Да это же просто посмешище! Она до сих пор с родителями живет! И папаша у нее из транспортной полиции или что-то в этом роде. Она ведь из Куинса, Пат! — Какая разница, из какого она района? — осведомился Уоллингфорд. Вспоминая об этом, он подумал: интересно! Мэри хотела иметь от него ребенка, хотела заполучить его квартиру, хотела присоветовать ему, как наиболее выгодным способом добиться увольнения… В общем, она как будто хотела стать ему другом (в тщательно просчитанных пределах, разумеется). Она хотела даже, чтоб у него и в Висконсине все устроилось — во всяком случае, явной ревности по отношению к миссис Клаузен она не проявляла. И в то же время ее чуть удар не хватил, стоило ей услышать, что у него на уме юная гримерша. С чего бы это? Патрик сидел в гримерке, размышляя о причинах своей реакции на эту девушку, а Энжи трудилась, убирая морщинки и темные круги у него под глазами. — Плохо спали, да? — спросила она, умело накладывая грим. Сегодня у нее была другая жвачка — вчера от нее пахло мятой, а теперь чем-то фруктовым. — Да, к сожалению. Бессонница, — ответил Патрик. — А отчего не спится-то? — спросила Энжи. Уоллингфорд нахмурился: он решал, как далеко можно с ней зайти. — Не надо хмуриться! Расслабьтесь, расслабьтесь! — велела Энжи, мягкой кисточкой нанося ему на лоб пудру телесного цвета. — Вот, так-то оно лучше! Так чего вам не спится? Может, скажете? «Да ладно, какого черта!» — подумал Патрик. Если миссис Клаузен его отвергнет, все остальное ему до лампочки. Ну, сделал он ребенка новому боссу, и что с того? Он уже решил — где-то посредине обсуждения программы, — что не станет меняться с Мэри квартирами. Но если Дорис скажет «да», это будет последняя ночь его мужской свободы. Известно же, что многие гуляки становятся добропорядочными семьянинами. Это напоминал о себе прежний Патрик Уоллингфорд — легкомысленный и беспутный, как в молодые годы. — А не спится мне потому, что я все время думаю о тебе, Энжи, — признался он. Гримерша большим и указательным пальцами массировала складку в углах его губ — Энжи называла ее «улыбчатой». И Патрик почувствовал, что пальцы ее замерли. На ней была удобная кофточка с короткими рукавами, цветом напоминавшая апельсиновый шербет. На шее — цепочка с толстым перстнем, явно мужским; перстень тяжело лежал в ложбинке между грудей. Впрочем, даже груди ее, казалось, застыли как каменные. Она, похоже, и дышать перестала. Потом все же вздохнула — и в воздухе сразу разлился отчетливый запах чуингама. Патрик видел в зеркале только свое лицо; лица Энжи видно не было, и он повернулся к ней. Она стояла, понурившись; мышцы на шее напряглись; пряди иссиня-черных волос до плеч упали на лицо. Сквозь ее оранжевую кофточку просвечивали бретельки лифчика, а сама кофточка задралась выше пояса узкой черной юбки. Олив-ково-смуглые руки были покрыты мягкими темными волосками. Ей было всего двадцать с небольшим, так что Уоллингфорд ничуть не удивился, узнав, что она все еще живет с родителями. Многие работающие девушки в Нью-Йорке жили вместе с родителями — завести собственную квартиру им не по карману, а родители все же лучше, чем неведомые и ненадежные соседи. Патрик уж и верить перестал, что Энжи когда-нибудь выйдет из ступора и ее мягкие пальчики возобновят свою работу. Наконец девушка глубоко вздохнула, задержала дыхание, как бы обдумывая, что сказать, потом медленно выдохнула, распространяя сильный фруктовый запах, и снова принялась жевать, быстро работая челюстями и так же быстро дыша. Уоллингфорду стало не по себе, он чувствовал, что она внимательно изучает его лицо, причем не только пятна и морщинки. — Так вы на свидание меня приглашаете, что ли? — шепотом спросила Энжи и опасливо оглянулась на распахнутую дверь гримерной. Она все время оглядывалась на дверь, хотя в гримерной они с Патриком были одни. Ее напарница, занимавшаяся прическами, спустилась на улицу — выкурить сигаретку. — Ну, если хочешь, можно взглянуть на это иначе, — тоже шепотом ответил ей Патрик, слыша, как часто и возбужденно она дышит. — Это, между прочим, называется «сексуальными домогательствами на рабочем месте» — если ты, конечно, сумеешь правильно разыграть эту карту. Сказав так, Патрик остался очень собой доволен: ему удалось придумать такой способ быть уволенным, какой Мэри Шаннахан и в голову не пришел бы. Вот только юная Энжи не поняла, что говорит он вполне серьезно, и решила, что он шутит, придуривается. К тому же, как правильно догадался Уоллингфорд, она действительно была влюблена в него как кошка. — Ха! — сказала вдруг Энжи, одарив Патрика игривой улыбкой, и он впервые разглядел, какого цвета у нее жвачка: пурпурного! (Должно быть, в него был добавлен виноградный сок или какой-то синтетический заменитель.) А Энжи тем временем достала щипчики и нацелилась прямо ему в переносицу. Когда она низко наклонилась над ним, он вдохнул смешанные ароматы духов, волос, жвачки. Пахло просто чудесно: как в парфюмерном отделе хорошего универмага. В зеркале он видел, что пальцы его правой руки сами собой удобно устроились на узкой полоске ее обнаженного тела между поясом юбки и краем короткой кофтенки — казалось, он положил руку на клавиши пианино, готовясь играть. И в эту минуту он действительно и с полным бесстыдством чувствовал себя старым маэстро, хотя и давно не выступавшим перед публикой, но отнюдь не утратившим мастерства. Да любой адвокат Нью-Йорка с радостью согласился бы представлять ее иск в суде! Пусть только не уродует мне лицо своими щипчиками, думал Уоллинг-форд. Но Энжи, стоило ему прикоснуться к теплой полоске ее обнаженной кожи, сразу, точно кошка, выгнула спину и прислонилась, нет, лучше сказать, плотно прижалась к его руке! И с нежностью вырвала своими щипчиками какой-то лишний волосок у него на переносице. А потом, чуть приоткрыв рот, поцеловала его прямо в губы, и он почувствовал вкус ее жвачки. Он-то хотел сказать ей что-нибудь вроде: «Энжи, черт возьми, ты ведь запросто можешь мне иск вчинить!», но так и не смог отлепить свою здоровую руку от ее тела. А пальцы сами собой забрались ей под кофточку и скользнули по спине прямо к застежке лифчика… — У тебя чудная жвачка, — пробормотал он: былой повеса легко отыскал нужные слова. Энжи опять поцеловала его — на этот раз решительно раздвинув ему своим язычком сперва губы, а потом и зубы. Патрик растерялся и слегка вздрогнул, когда Энжи впихнула ему в рот скользкий комочек жвачки; в какой-то момент ему даже показалось, что он откусил ей язык К подобным играм он не привык, нечасто ему приходилось иметь дело с любительницами чуингама. Голая спина Энжи напряглась под его рукой, он грудью чувствовал ее груди, прикрытые лишь мягкой кофточкой. Он почти достиг своей цели: хорошо бы Мэри Шаннахан собственными глазами увидела, как он лапает гримершу Энжи и целуется с ней! Впрочем, он не сомневался: об этом Мэри и так доложат еще до того, как начнется эфир. — У тебя пять минут, Пат! — крикнула ему одна из сотрудниц. Энжи, так и оставив свою жвачку у него во рту, принялась судорожно обдергивать кофточку. Как раз вернулась и парикмахерша, крупная чернокожая баба, от которой вечно пахло изюмом и корицей. Она притворно сердилась, если Патрик не нуждался в ее услугах. Иногда она все же прыскала ему на волосы лаком или втирала в них немного геля. Но сегодня лишь похлопала его по макушке и опять убралась из гримерки. — Ты хоть знаешь, во что вляпался? — спросила его Энжи. — У меня ведь всяких сложностей навалом! У меня полно проблем, понимаешь? — Каких проблем, Энжи? — Ну, если мы нынче вечером пойдем куда-нибудь, так мне сперва надо целую кучу дел спихнуть, — пояснила она. — Сколько одних телефонных звонков сделать надо, ужас! — Но мне бы совсем не хотелось осложнять тебе жизнь, Энжи… Она не слушала; она сосредоточенно рылась в своей сумочке — надо полагать, искала записную книжку. Нет, как оказалось, не книжку, а очередную пластинку жвачки. — Слушай, — она уже снова жевала, — так ты нынче вечером куда-нибудь намылился со мной, или как? Нет проблем — мне только позвонить надо. Прямо сейчас. — Ага, намылился, — кивнул Патрик. Почему бы и нет? Почему бы и не сегодня? Он ведь не только не женат на миссис Клаузен, но она никак не поощряет его намерения. Вряд ли он когда-нибудь женится на ней, хотя ему бы очень хотелось просить ее руки. Так почему же не оттянуться напоследок? При сложившихся обстоятельствах некоторая вольность не только понятна, но и вполне допустима. (По крайней мере, с точки зрения прежнего Патрика Уоллинг-форда.) — Мне, наверно, надо будет оставить своим твой телефон, — продолжала между тем Энжи. — Говори номер, я никому его не дам, только уж если очень нужно будет… Он написал ей номер на клочке бумаги; в это время в дверях опять появилась та же сотрудница, которая, естественно, увидела, как он передает Энжи записку. «Так! — весело подумал Уоллингфорд. — Все лучше и лучше!» — Осталось две минуты, Пат, — сообщила бдительная сотрудница. Мэри уже ждала его в студии. Подставила ладонь и велела: — Выплюнь жвачку, дубина! На ладони у нее лежала бумажная салфетка. Больше Мэри не прибавила ни слова, и Патрик с огромным удовольствием выплюнул скользкий комок прямо ей в руку. — Добрый вечер! — Этим дежурным приветствием он начал свою пятничную программу. Слов «добрый вечер» на экране телесуфлера не было, но Уоллингфорду хотелось, чтобы речь его звучала натянуто и фальшиво — в тон дальнейшему тексту. — Бывают дни или даже недели, когда приходится выступать в неблагодарной роли гонца, приносящего дурную весть. Мы бы, конечно, предпочли роль друга и утешителя, а не ужасного вестника, но сейчас выпала как раз такая неделя, — послушно бубнил он. У него было ощущение, что слова падают рядом с ним на пол, как мокрая одежда — этого он и добивался. Когда на экране возник монтажный сюжет из старых кадров, Патрик понял, что камера сейчас на него не смотрит, и оглянулся, ища глазами Мэри. Но она уже ушла вместе с Уортоном. Бездарный телесюжет уныло тянулся, как слишком длинная церковная служба. Да уж, думал Патрик, нетрудно догадаться, каков сейчас рейтинг их передачи! Наконец на экране возникли отснятые каким-то папарацци кадры с Кэролайн Кеннеди-Шлоссберг, пытавшейся заслонить сына от наглого глаза телеобъектива. Когда изображение на секунду застыло, Патрик приготовился произнести заключительные слова. Времени оставалось ровно столько, чтобы сказать: «Спокойной ночи, Дорис. Спокойной ночи, мой маленький Отто», или что-нибудь равное по длительности. Хотя Уоллингфорд отнюдь не считал, что изменил миссис Клаузен, — они ведь даже и не женаты! — ему все же казалось предательством закончить эту передачу обычным пожеланием спокойной ночи ей и их сыну. Памятуя о том, чем он занимался прошлой ночью с Мэри Шаннахан, и зная, чем будет заниматься сегодняшней ночью с гримершей Энжи, он не испытывал ни малейшего желания поминать само имя миссис Кляузен. Ему хотелось сказать кое-что другое. Когда тягомотный сюжет наконец закончился, он произнес, глядя прямо в объектив камеры: — Будем надеяться, что на этом можно поставить точку. Фраза оказалась практически той же длины, что и его обычное прощание с Дорис и Отто-младшим, правда, в ней не надо было делать паузу, так что она заняла три секунды с хвостиком вместо обычных четырех; это Патрик знал точно, поскольку засек время. Если заключительные слова Уоллингфорда и не спасли рейтинг передачи, то вызвали положительные отзывы прессы. В «Нью-Йорк тайме», ядовито комментировавшей подачу материалов, связанных с гибелью Кеннеди-младшего, Патрика даже похвалили, сказав, что «это были единственные три секунды честности за целую неделю лжи». Узел стянулся еще туже, и добиться увольнения стало еще труднее. Под конец пятничной программы Мэри Шаннахан, разумеется, так и не нашли; Уортон и Сабина тоже куда-то смылись. Наверное, они где-то что-то снова обсуждали. Однако публики было достаточно, и Патрик устроил настоящее шоу, демонстрируя свои чувства к Энжи, так что даже чернокожая парикмахерша в гневе выбежала из гримерки, хлопнув дверью. Кроме того, Уоллингфорд сознательно выждал, пока перед лифтами не собралась небольшая, но весьма говорливая толпа сотрудниц, и только тогда появился там вместе с Энжи, явно намереваясь и уйти вместе с нею. Не обманывал ли он самого себя? Вряд ли можно считать интрижку с двадцатилетней девушкой шагом на пути к самосовершенствованию. Но, быть может, в нем пробудился прежний Патрик Уоллингфорд? Со всеми его штучками? Сколько раз мужчина должен повторить свои «подвиги», чтобы они стали частью его натуры? И все-таки Уоллингфорд чувствовал себя другим человеком; он выбрался на дорогу и знал, куда ему идти. Долгий окольный путь вел его в Висконсин, хотя ему и приходилось делать на этом пути изрядный крюк. И не один. Как оправдать, например, тот «крюк», который он сделал прошлой ночью? И тем не менее все эти обходные маневры были просто подготовкой для решающей встречи с миссис Клаузен и решающей попытки завоевать наконец ее сердце. Примерно так убеждал себя Патрик. Он повез Энжи в ресторан на Третьей авеню в районе Восьмидесятых улиц. После ужина с вином они пешком отправились к дому Уоллингфорда. Энжи слегка спотыкалась. Она уже немного завелась и во время очередного поцелуя с взаимным проникновением языков опять наградила Патрика своей жвачкой. Скользкий комочек оказался у него во рту буквально через секунду после того, как Патрик отпер и снова запер — уже изнутри — замок на входной двери своей квартиры. Жвачка была другой, с новым холодящим вкусом и серебристого цвета. Когда Уоллингфорд выдохнул через нос, в ноздрях у него довольно сильно защипало; а когда он попробовал дышать ртом, язык сразу замерз. Как только Энжи, извинившись, ушла в ванную, Патрик выплюнул жвачку себе на ладонь и внимательно рассмотрел. Отливающий металлом комочек был похож на шарик ртути. Патрик успел бросить его в раковину на кухне, включить воду и даже вымыть руку до того, как Энжи выскочила из ванной, в одном полотенце и кинулась в объятия Уоллингфорда. Ничего себе, прыткая девочка! Ночка, видимо, будет о-го-го! А ведь надо еще собрать вещи для поездки в Висконсин… Вдобавок ко всему приходилось выслушивать бесконечные телефонные звонки и включенный на полную громкость автоответчик. Патрик хотел уменьшить звук, но Энжи нужно было знать, кто именно звонит: на всякий случай она оставила номер Патрика своим многочисленным родственникам. Впрочем, первый звонок был от нового шефа новостной редакции — от Мэри Шаннахан. Ее голос звучал на фоне обычной трескотни сотрудниц, праздновавших, видимо, новое назначение Мэри. Контрастом на этом фоне звучал баритон официанта, перечислявшего «особые блюда» сегодняшнего меню. Собственно, именно его голос Патрик и услышал, прежде чем Мэри успела произнести хоть слово. Он тут же представил ее себе сгорбилась над своим мобильником, словно тайком пробуя какое-то блюдо, и одной ладонью прикрывает ухо, а другой — телефонную трубку и рот. Пряди светлых волос свисают ей на лицо и заслоняют ярко-синий глаз. А сотрудницы редакции, конечно же, догадываются, что она звонит именно ему. — Ты скверно пошутил, Пат! — Этими грозными словами начиналось послание Мэри, оставленное ему на автоответчике. — Господи, да ведь это мисс Шаннахан! — в панике прошептала Энжи, словно Мэри могла ее услышать. — Да, она, — также шепотом ответил Патрик. Гримерша как раз его оседлала, и роскошная иссиня-черная грива упала ей на лицо. Уоллингфорд хорошо видел только ее уши, точнее, одно ухо, зато (по запаху) определил, что у нее новая жвачка — малиновая или клубничная. — От тебя, естественно, доброго слова не дождешься! Даже поздравить меня не мог! — говорила его Мэри. — Я, конечно, переживу, но эту ужасную девку я тебе никогда не прощу! Ты что, хотел меня унизить? Да, Пат? — Это я-то ужасная девка? — спросила Энжи и вдруг начала задыхаться. При этом у нее из горла исходило какое-то низкое рычание — возможно, из-за жвачки. — Ага, ты, — отплевываясь от ее волос, которые все время попадали ему в рот, ответил Патрик. — А какое мисс Шаннахан до меня дело? — спросила Энжи, задыхаясь еще сильнее. «Неужели вторая Кристал Питни?» — с ужасом подумал Уоллингфорд. — Я вчера спал с ней, — сказал он Энжи. — И может быть, даже сделал ей ребенка. Она очень этого хотела. — А-а-а. Тогда понятно, — прорычала гримерша. —Я знаю, что ты дома! Возьми трубку, засранец! — визжал в автоответчике голос Мэри. — Господи… — начала было Энжи, попытавшись перевалить Уоллингфорда на себя, чтоб он наконец оказался сверху — видимо, ей уже надоело «скакать» на нем. — Ты же должен был собираться в Висконсин! — верещала Мэри. — Ты же хотел отдохнуть перед поездкой! — Одна из сотрудниц, похоже, попыталась ее утихомирить. Потом донесся зычный голос официанта, вещавшего что-то насчет «сезона трюфелей». Патрик узнал его голос это был официант из итальянского ресторана на Семнадцатой улице. — Ну, так что насчет Висконсина?! — не унималась Мэри. — Я, между прочим, хотела провести уик-энд в твоей квартире, пока ты летаешь в Висконсин, чтобы просто попробовать…— Она расплакалась. — А что насчет Висконсина? — спросила Патрика несколько запыхавшаяся Энжи. — Я лечу туда первым утренним рейсом. — Больше Уоллингфорд ничего ей говорить не стал. А из автоответчика тем временем раздался совсем другой голос — видимо, одна из сотрудниц редакции отняла у Мэри мобильник, когда та захлебнулась в слезах и в соплях. — Скотина ты, Пат! — кратко сообщила она Уоллингфорду, и он тут же представил себе ее лицо, облагороженное скальпелем пластического хирурга. С этой редакторшей он когда-то мотался в Бангкок — тогда, правда, лицо у нее было значительно моложе. — Ха! — победоносно вскричала Энжи, которой наконец удалось завалить их обоих, приведя в несколько непривычное для Уоллингфорда положение «на боку». Ему было немного больно, но гримерша только набирала темп — ее рычанье превратилось в сладострастный стон. Когда автоответчик среагировал на следующий звонок, Энжи в экстазе саданула пяткой Патрику по спине, по-прежнему удерживая его в позиции «на боку» и громко похрюкивая от удовольствия. Печальный женский голос спросил похоронным тоном: — Скажите, моя девочка у вас? Чем ты там занимаешься, доченька? Перестань сейчас же, детка! Ох, Энжи, Энжи! Сердце разрывается!.. — Господи, мама… — но Энжи не хватило воздуха. И стон ее опять превратился в рычанье, а рычанье в львиный рев. «Уж больно громко она кончает, — подумал Уоллингфорд. — Соседи еще, чего доброго, решат, что я тут кого-то убиваю… Да и в Висконсин собираться пора…» И тут Энжи, резко повернувшись, оказалась на спине, а ее нога каким-то непостижимым образом — ведь за все это время они ни разу не расцеплялись — воздвиглась ему на плечо. Патрик попытался поцеловать девушку, но мешало ее высоко задранное колено. А мамаша Энжи продолжала тем временем монотонно и довольно ритмично причитать. Потом автоответчик вдруг издал какой-то странный звук, словно он тоже испытывал оргазм, и Уоллингфорд так и не услышал, когда именно мать Энжи повесила трубку: последние звуки ее рыданий были полностью заглушены истошными воплями самой Энжи. Даже во время родов так не орут, предположил Патрик (тут он, конечно, ошибался); даже Жанна д'Арк, наверное, так не кричала в пламени костра… Наконец Энжи затихла. На мгновение она замерла, как будто ее хватил удар, а потом начала дергаться, толкаться, вырываться. Ее волосы хлестали Уоллингфорда по лицу, тело резко выгнулось, как у взбрыкнувшей лошади, ногти впились ему в спину… «Ничего себе, — думал Патрик. — Она не только орет, когда кончает, но еще и царапается!» Он хорошо помнил, какой была юная, незамужняя Кристал Питни. На всякий случай, чтобы Энжи ненароком не выцарапала ему глаза, он прижался лицом к ее горлу. Честно говоря, он уже опасался следующей стадии ее оргазма — у этой девицы, похоже, был сверхчеловеческий запас сил. Беззвучно, не издав ни стона, ни вздоха, она снова выгнулась дугой и сбросила его с себя; он съехал на бок, потом перевалился на спину, но, что удивительно, при этом они так и не расцепились! Казалось, они срослись друг с другом, образовав новый вид живой материи. Патрик чувствовал, как бьется ее сердце, как ходуном ходит вся ее грудь, однако же, она не издавала ни звука и, похоже, даже не дышала. И вдруг он понял: да ведь девчонка и впрямь не дышит! Только этого не хватало: вопит, царапается, да еще и сознание теряет! Уоллингфорд поднапрягся, высвободил правую руку, спихнул Энжи с себя и только тут понял, что она подавилась жвачкой — лицо у нее посинело, темные глаза закатились под лоб, так что видны стали только белки. Он подхватил ее здоровой рукой под подбородок, а культей что было сил врезал ей под дых — этакий хук без кулака. И сразу почувствовал резкую боль, как в первые дни после трансплантации — боль ударила снизу, от локтя к плечу и шее. Энжи закашлялась, и жвачка вылетела у нее изо рта. Телефон зазвонил, когда перепуганная девушка лежала у него на груди, сотрясаясь от рыданий и хватая ртом воздух. — Чуть не загнулась! — с трудом проговорила она. Патрик молчал, думая, что у нее все еще продолжается оргазм, и тут включился автоответчик. — Помирала и кончала, бывает же такое! — прибавила Энжи. В этот момент из автоответчика донесся новый голос, сопровождаемый грохотом городской подземки — металлическим лязгом и дребезжанием колес. Отец Энжи, транспортный полицейский, обращался к любимой дочурке: — Энжи! Ты что, мать в гроб вогнать хочешь? Она уж и есть перестала, и к мессе не пошла… — Налетевший поезд заглушил причитания полисмена. — Это папа, — ритмично двигая бедрами, сообщила Энжи Уоллингфорду. Они по-прежнему были нераздельны — вечная пара, божок и богиня, символизирующие смерть от наслажденья. Энжи опять закричала, и телефон почти сразу зазвонил в четвертый раз. «Интересно, который теперь час?» — подумал Патрик и, взглянув на свой электронный будильник, увидел, что циферблат залеплен чем-то розовым. Походило на кусок легкого, но оказалось, это всего лишь чуингам с ягодным вкусом. Сквозь розовую пленку слабо просвечивали электронные цифры, придавая жвачке вид живой плоти. — Господи! — только и успел он пробормотать, как их захлестнула новая волна — на этот раз обоих одновременно. Зубы юной гримерши, словно соскучившись по жвачке, тут же впились ему в левое плечо. Патрик довольно легко перенес бы эту боль — ему случалось терпеть и похуже, — но такого энтузиазма от Энжи он, признаться, не ожидал. Кончая, она не только кричала и давилась жвачкой, но еще и очень больно кусалась. И только она вознамерилась посильнее вонзить зубы ему в плечо, как снова отключилась. — Эй ты, урод! — раздался в ту же минуту новый голос из автоответчика. — Знаешь, мистер Однорукий, я ведь тебя запросто не только второй руки лишить могу, но и того, что у тебя промеж ног болтается! Одна дырка останется! Уоллингфорд спешно попытался привести Энжи в чувство, поцеловал ее, но она лишь улыбнулась, не открывая глаз. — Тебе тут звонят, — шептал ей на ухо Патрик. — На этот раз лучше все-таки взять трубку. — Рожа поганая! — продолжал мужской голос. — Знаешь, наверное, что и телевизионные знаменитости иногда исчезают! — Похоже, он говорил из машины, где работало радио: Патрик слышал негромкие звуки джаза и голос Джонни Мэтиса. Он вдруг вспомнил мужской перстень у Энжи на цепочке; такой перстень разве что на большой палец ноги надевать. Но перед тем, как лечь в постель, Энжи цепочку с перстнем сняла, открестившись от его дарителя — «так, ничего особенного, это просто один парень, он за границу уехал». Но тогда чей же голос доносится из автоответчика? — Энжи, по-моему, тебе стоит послушать, — снова шепнул Патрик, нежно приподнял ее и усадил. Черные волосы падали ей на лицо, прикрывая и прелестные груди. Пахло от нее восхитительно — какой-то коктейль цветочно-фруктовых ароматов, а все ее тело покрывал тонкий блестящий слой пота. — Слышь, ты, мистер Однорукий! — доносилось из автоответчика. — Я ж твой член в блендер засуну! А потом тебя же это пойло пить заставлю! — И голос наконец умолк. Когда Энжи проснулась, Уоллингфорд уже собирал вещи для поездки в Висконсин. — Ой, как я писать хочу! — заявила она и бросилась в туалет. — Тут тебе еще звонили! — крикнул ей Патрик — Но не мать, а какой-то парень, который пообещал, что засунет мой пенис в блендер. — Так это, наверно, мой братишка, Витторио. Его все просто Вито зовут! — крикнула в ответ Энжи. Она сидела на унитазе, оставив дверь открытой. — Неужели он так и сказал: «пенис»? — Нет, вообще-то он сказал «член». — Тогда это точно Вито! — удовлетворенно кивнула Энжи. — Он и мухи не обидит. У него даже работы нет. — Интересно, каким образом отсутствие у Вито работы связано с его незлобивостью? — А зачем тебе в Миннесоту? — спросила она. — В Висконсин, — поправил Патрик. — Кто у тебя там? — Одна женщина, которой я намерен сделать предложение. Хотя она, вероятно, мне откажет. — Ничего себе! Так у тебя, значит, проблемы? — И Энжи потянула его обратно в постель. — Ладно, иди-ка сюда. Знаешь, тебе надо быть более уверенным в себе. И верить, что она непременно скажет «да». Ведь если не верить, чего ж тогда и ехать-то? — Ну, а если она меня не любит? — Да любит, конечно, любит! Тебе просто надо немножко потренироваться. — И она предложила: — Можешь потренироваться на мне! Ну, давай, делай мне предложение! Он попробовал — в конце концов, действительно надо потренироваться! — и сказал ей все, что хотел сказать миссис Клаузен. — Боже ж ты мой! — протянула Энжи. — Самая главная твоя ошибка: нельзя начинать с извинений! Чего ты все извиняешься-то? Просто возьми и скажи: «Я не могу без тебя жить!» Ну, или что-нибудь в этом роде. Давай, говори! — Я не могу без тебя жить, — неуверенно произнес Уоллингфорд. — Тьфу ты!.. — Что, опять не так? — спросил Патрик. — Надо говорить убедительно. Снова зазвонил телефон — это был уже пятый звонок. Опять звонила Мэри Шаннахан, которой, видно, показалось слишком одиноко в ее квартирке на Пятьдесят какой-то-там улице. Уоллингфорд вроде бы даже слышал шум машин, проносившихся по ФДР-драйв. — Мне казалось, что мы друзья, — начала Мэри. — Значит, вот как ты к друзьям относишься? К подруге, которая носит твоего ребенка?» — И то ли у нее голос прервался, то ли мысль куда-то уплыла, но звук исчез. — Это она в самую точку попала, — заявила Энжи. — Надо бы тебе ей чего-то сказать. Уоллингфорд хотел было помотать головой, но поскольку он лежал, уткнувшись лицом в грудь Энжи, то решил, что трясти головой в такой позе негоже. — Не может же быть, чтобы ты до сих пор трахался с этой девкой! — снова донесся из автоответчика голос Мэри. — Если ты с ней не поговоришь, так я сама поговорю! Кому-то же надо ей ответить! — возмутилась Энжи, исполненная сочувствия. — Вот и поговори, — предложил Патрик, уткнувшись еще ниже, в живот Энжи — ему хотелось отгородиться ото всего на свете, от всех звуков. Гримерша действительно взяла трубку и сказала: — Мисс Шаннахан, это Энжи. Вы не расстраивайтесь, у нас тут ничего такого особенного не было. Я, правда, чуть до смерти не подавилась. Правда-правда! Чуть не умерла, кроме шуток! — Мэри тут же повесила трубку. — Я что-то не то сказала? — спросила Энжи у Патрика. — Да нет, все то. Молодчина! — искренне ответил он. — Врешь ты все, — не поверила ему Энжи. — Ну что, будем еще трахаться или хватит? И все началось по новой. А что им еще оставалось делать? На сей раз, когда Энжи опять отключилась, Патрик все-таки содрал прилипшую к будильнику жвачку и завел звонок. Потом еще раз позвонила мать Энжи — во всяком случае, Патрик решил, что это она, хотя женщина и не произнесла ни слова, а только плакала — надо сказать, довольно мелодично, — и под эти звуки он то соскальзывал в сон, то просыпался. Окончательно он проснулся еще до того, как прозвонил будильник, и немного полежал просто так, глядя на спящую девушку и думая, как она хороша, восхищаясь ее добротой, сердечностью, миролюбием. Потом он выключил будильник, пока тот не начал звонить — ему хотелось дать Энжи поспать, — принял душ и побрился. Затем подвел итоги ущерба, нанесенного его телу: ушиб, полученный при столкновении со стеклянным кофейным столиком в тесной квартирке Мэри, ожог от прикосновения к раскаленному крану у нее в душе, исцарапанная ногтями Энжи спина, приличных размеров багровая гематома и содранная кожа на левом плече — следы ее страстных укусов… М-да, вид так себе — тем более когда собираешься делать предложение руки и сердца. В Висконсине или где бы то ни было еще. Патрик приготовил себе кофе, а проснувшейся девушке принес в постель стакан холодного апельсинового сока. — Нет, ты только глянь, какая квартира! — восхищалась Энжи, держа в руке стакан с соком и голышом расхаживая по комнатам. — Только постель выглядит так, будто тут месяц подряд трахались! — И она быстренько сдернула с кровати все простыни и наволочки и собрала в ванной все использованные полотенца. — Слушай, у тебя стиральная машина есть? Тебе ведь на самолет надо. А я сама здесь все уберу. Вдруг эта твоя женщина скажет «да»? И приедет сюда с тобой вместе? — Это вряд ли. То есть вряд ли приедет. Да еще вместе со мной — даже если и скажет «да». —Да брось ты эти свои «вряд ли»! Скажет, и точка! Давай, двигай на самолет. И не волнуйся: я тут все уберу и кассету на автоответчике перед уходом перемотаю, а записи все сотру. В общем, будет полный порядок, обещаю. — Да тебе вовсе не обязательно тут убирать, — сказал Патрик. — Так я же помочь тебе хочу! — упрекнула его Энжи. — Уж я-то знаю, каково это — жить в бардаке. Ладно, вали отсюда! А то еще на самолет опоздаешь! — Спасибо, Энжи. — Он поцеловал ее на прощанье. Вкус был такой замечательный, что он почти уже решил остаться. И в самом деле, ну что плохого в беспутстве? Когда он уже выходил, телефон зазвонил опять. Из автоответчика донесся голос Вито: — Эй, слышь, мистер Однорукий! Мистер Бесчленный! — И раздалось какое-то ужасное жужжанье. — Да это же его поганый блендер жужжит! — воскликнула Энжи. — Иди, иди, а то опоздаешь! И Уоллингфорд, уже закрывая за собой дверь, услышал, как она взяла трубку и сказала.- — Эй, Вито! Слышь, ты, вислый хрен? — Патрик остановился на лестничной площадке, за дверью некоторое время царила полная тишина, потом опять послышался голос Энжи: — А такой звук будет издавать твой член, когда его засунут в блендер! Ващще никаких звуков! Потому что у тебя там ващще ничего нет! На площадке стоял сосед Уоллингфорда из квартиры рядом — у него всегда был такой вид, словно он страдает жестокой бессонницей. Сосед вышел на прогулку с собакой. Но и собака его выглядела так, будто страдает бессонницей — понуро стояла у лестницы и чуть вздрагивала. —Улетаю в Висконсин, — сообщил соседу Патрик. Сосед, носивший серебристо-седую бородку клинышком, ошалело уставился на Патрика; его физиономия выражала полнейшее безразличие к жизни и глубокое отвращение к самому себе. — И скажи, чего это ты до сих пор лупу себе не купил? — орала за дверью Энжи. — Тогда б ты хоть мог его разглядеть и подрочить немного! — Соседская собака, услышав вопли Энжи, насторожилась. — Знаешь, на что годится такая штучка, как у тебя, Вито? — Уоллингфорд и сосед дружно уставились на ощетинившуюся собаку. — Для магазина детских игрушек! Купи себе там игрушечного мыша! Ему и засаживай — в самый раз будет! Собака слушала с мрачно-торжественным видом и, похоже, обдумывала это предложение. Это был мини-шнауцер с такой же серебристо-седой бородкой, как у его хозяина. — Счастливого пути, — пожелал Уоллингфорду сосед. — Спасибо. И они вместе пошли по лестнице вниз. Шнауцер пару раз чихнул, и сосед сказал: видимо, подцепил насморк от кондиционера. Они спустились на один пролет и услышали, как Энжи снова заорала; к счастью, слов уже почти невозможно было разобрать. Ее героическая преданность так тронула Уоллингфорда, что он чуть не повернул назад. Ведь как ни крути, эта ставка была гораздо надежней, чем ставка на миссис Клаузен… Но раннее летнее утро, да еще в субботу, сулило надежду. (А что оно предвещало в Бостоне, где немолодая женщина, которую звали вовсе не Сара Уильяме, ожидала — а может, и нет — аборта?) Дорога в аэропорт была совершенно пустой, и Патрик добрался туда еще до начала посадки. Поскольку собирался он в темноте, не желая мешать спящей Энжи, то теперь решил все же проверить, что именно положил в свою дорожную сумку. Так, майка с короткими рукавами, тенниска, футболка, две пары плавок, две смены белья, белые спортивные носки, бритвенный прибор, зубная паста со щеткой и несколько презервативов — в неизбывной надежде на лучшее… Он также взял с собой «Стюарта Литтла» в бумажном переплете — книга была рекомендована для детей от восьми до двенадцати лет. «Паутину Шарлотты» он брать не стал, поскольку сомневался, что у Дорис достанет времени на обе книги; в конце концов, Отто-младший еще даже ходить не умел, разве что ползать. Можно, конечно, задаться вопросом, почему Патрик выбрал именно «Стюарта Литтла», а не «Паутину Шарлотты»? Да просто потому, что конец «Стюарта» казался ему более созвучным его собственной кочевой жизни — вечные поездки и переезды, все время в пути… Он надеялся, что грусть, разлитая в последней главе, найдет отклик у миссис Клаузен — да и в любом случае он считал этот конец более романтичным, нежели рассказ о том, как на свет появились все эти малютки-паучки. Пассажиры, сидевшие в зале ожидания, внимательно наблюдали за тем, как Уоллингфорд сперва вытаскивает свои вещи из сумки, а потом засовывает их обратно. На нем были джинсы, пестрая гавайская рубашка и кроссовки; легкую куртку он нес на левой руке, желая скрыть отсутствующую кисть. Однако однорукий мужчина, который то распаковывает, то запаковывает свою сумку, способен привлечь чье угодно внимание. В общем, когда Патрик наконец закончил возню с багажом, все в зале ожидания давно поняли, кто он такой. И наблюдали, как «львиный огрызок» кладет сотовый телефон себе на колени и, прижимая его культей, тычет в кнопки пальцами правой руки. Когда он поднес мобильник к уху, куртка его сползла с соседнего кресла на пол, он дернулся было поднять ее левой рукой, но понял тщетность своих усилий и уронил бесполезную культю на колени. Окружающим это, должно быть, показалось странным. Неужели после стольких лет его левой руке все еще мнится, что у нее есть кисть? Однако никто не спешил поднять куртку; лишь супружеская пара, путешествовавшая с маленьким сыном лет семи-восьми, решилась проявить сочувствие мать что-то шепнула мальчику, и тот осторожно подошел, поднял куртку Уоллингфорда и аккуратно положил ее на соседнее кресло рядом с сумкой. Улыбнувшись, Патрик кивнул ему в знак благодарности, и мальчик побежал назад, к родителям. Из мобильника, прижатого к уху, доносились бесконечные гудки. Уоллингфорд собирался позвонить к себе домой; он хотел поговорить с Энжи или оставить ей сообщение на автоответчике. Ему хотелось сказать ей, как ему было с нею хорошо, какая она необыкновенная, добрая, искренняя… Что-то вроде: «в другой бы жизни…» Но так и не набрал номер — слишком уж эта девочка была к нему добра, и он не рискнул еще раз услышать ее голос. (Впрочем, полная глупость называть «необыкновенной, доброй и искренней» девицу, с которой провел всего одну ночь!) И он позвонил Мэри Шаннахан. В голове звенело от длинных гудков, он уже подумывал, какое сообщение оставить на автоответчике, когда Мэри наконец сняла трубку. — Это только ты можешь сейчас звонить, засранец! — сказала она. — Мэри, мы ведь с тобой не женаты, мы даже не встречаемся постоянно. Так что имей в виду: я не намерен меняться с тобой квартирами. — Тебе было хорошо со мной, Пат? — Ты мне слишком многого не сказала! — возразил Уоллингфорд. — Ну и что? Бизнес есть бизнес. — Понятно… — протянул он. В трубке слышался какой-то отдаленный гул — словно эхо пустоты; такой гул иногда бывает во время звонков за океан. — Полагаю, сейчас не самое удобное время просить тебя заключить со мной новый контракт? Ты что-то говорила про пять лет… — Мы обсудим это после твоего уик-энда в Висконсине, — ответила Мэри. — По-моему, три года — срок более реальный. — И еще… ну, как ты там говорила? Мне надо будет постепенно выбираться из кресла ведущего? Так? Ты ведь это предлагала? — Если хочешь получить новый, продленный контракт — то да. И это единственный путь. — Честно говоря, я не помню ни одной беременной ведущей, — заметил Уоллингфорд. — Скажи, ты видела, чтобы хоть раз новости вела беременная? Хотя, может, и получится. Ты ведь, насколько я понимаю, хочешь попробовать? И предоставить телезрителям возможность понаблюдать, как ты становишься все толще и толще? Тут же, конечно, появятся соответствующие милые комментарии и пара-тройка фотографий в профиль. Да и отпуск по беременности и родам тебе стоит взять покороче и доказать всем, что родить ребенка, работая в таком гадюшнике, для тебя не проблема. А после краткого перерыва, не больше обычного отпуска, ты опять предстанешь на экране почти такая же стройная и прекрасная, как сейчас. После этого в трубке надолго воцарился тот трансокеанский гул — точно отзвук разделявшей их пустоты. «Все это очень похоже на наши отношения с Мэрилин», — подумал Уоллингфорд. — Ну что, теперь я правильно понял, что «бизнес есть бизнес»? — спросил он. — Правильно? — А ведь я тебя любила, — сказала Мэри и повесила трубку. Уоллингфорда порадовало, что хотя бы один этап их официальных отношений остался позади. Уж теперь он что-нибудь придумает и добьется того, чтобы его уволили — причем именно тогда, когда захочет он сам! Даже если он последует плану, предложенному Мэри, уж она-то в последнюю очередь узнает, когда именно он задумал свалить. Если она беременна, то ребенка он не бросит, станет заботиться и об этом малыше — разумеется, если Мэри предоставит ему такую возможность. Но, так или иначе, одурачить его ей больше не удастся. Ну а сам-то он кого пытается одурачить? Раз уж позволил женщине завести от тебя ребенка, так тебя непременно будут обманывать. Он ведь всегда недооценивал Мэри Шаннахан. Она сумеет придумать не одну сотню способов, чтобы обвести его вокруг пальца. И все же Уоллингфорд начинал понимать, что изменилось за последнее время в нем самом: он больше не был уступчивым и безвольным. Возможно, он стал, хотя бы отчасти, другим, новым Патриком Уол-лингфордом. Ледяной тон Мэри Шаннахан лишь придал ему уверенности в себе: его шансы на увольнение ощутимо возросли. По дороге в аэропорт Патрик успел заглянуть в газету, взятую у таксиста, — его интересовал прогноз погоды. Прогноз для Висконсина был благоприятный: тепло и ясно. Что ж, доброе предзнаменование. Миссис Клаузен слегка беспокоилась насчет погоды: им предстояло лететь на север в маленьком самолетике типа «Амфибия». Она именовала его «гидроплан». Залив Грин-Бей и сам был частью озера Мичиган, но то место, куда они направлялись, находилось примерно на полпути между озером Мичиган и озером Верхним, ближе к полуострову Верхнему — северной части штата Мичиган. Поскольку Уоллингфорд не мог попасть в Грин-Бей раньше субботы, а в понедельник ему надо было уже быть в Нью-Йорке, Дорис решила, что они полетят на самолете — ехать на машине было бы слишком долго, а так получится целых два дня и две ночи в комнате над лодочным сараем. Летая до Грин-Бея, Патрик уже успел попробовать два разных рейса через Чикаго и один через Детройт; на этот раз он выбрал рейс с пересадкой в Цинциннати. Сидя в зале ожидания (вот-вот должны были объявить посадку), он на мгновение испытал чувство, знакомое каждому ньюйоркцу: зачем, спрашивается, такой толпе народу понадобилось лететь в субботний день в Цинциннати? Для него самого это лишь пересадочный пункт, первый из двух на его пути. Но чем может привлекать этот город всех остальных людей? Патрику Уоллинг-форду не приходило в голову, что другим пассажирам — расскажи он им, почему он затеял свою поездку, — колдовские чары миссис Клаузен показались бы самым фантастическим предлогом, какой только можно вообразить. Глава 11 На север Гидросамолет резко вошел в вираж и накренился на одно крыло. Дорис закрыла глаза, а Патрик, наоборот, широко их открыл, боясь пропустить эти минуты — крутой спуск к маленькому, темному озеру. Даже если б ему пообещали новую левую руку, способную долго ему прослужить, он не стал бы зажмуриваться или отворачиваться от проносящихся за иллюминатором темно-зеленых деревьев и внезапно накренившейся линии горизонта. Одно крыло самолета было направлено прямо на озеро, и в иллюминаторе с той стороны виднелась быстро приближавшаяся вода. При заходе на посадку под таким углом поплавки гидроплана вздрогнули, да и сам самолет сильно тряхнуло. Миссис Клаузен тут же прижала маленького Отго к груди, от резкого движения малыш испугался и заплакал. Через секунду пилот выровнял машину, и самолетик мягко скользнул по поверхности покрытого рябью озера. Мимо неслись темные островерхие ели, а сосны стояли сплошной зеленой стеной, высились, как нефритовая гора, заслоняя синеву неба. Дорис наконец вздохнула с облегчением, а Уоллингфорд и вовсе не испугался. Хотя никогда прежде не бывал на этом северном озере и никогда не летал на гидросамолете, но и вода, и берега озера, и то, что мелькнуло в иллюминаторе во время спуска и приводнения, было ему знакомо, как сон, навеянный темно-синей капсулой. Годы, минувшие с тех пор, как он впервые потерял руку, казались ему короче одного-единственного сна; все эти годы он страстно мечтал о том, чтобы сон стал явью. И вот наконец мечта его сбылась: они приземлились прямо в тот сон! Патрик счел хорошим знаком, что никого из многочисленного семейства Клаузен на берегу не заметил; домики стояли пустые. Может быть, Клаузены решили пощадить чувства Дорис? В конце концов, мать-одиночка, вдова, и у нее появился вполне вероятный жених… А может, сама миссис Клаузен попросила их не приезжать на выходные? Значит, она все же предполагала, что их встреча может иметь и романтическое продолжение? Но даже если и так, пока что рано было об этом судить. Ей нужно было переделать целую кучу дел, и она решительно к ним приступила. Уоллингфорд смотрел, как Дорис включает запальные свечи нагревателей для воды, газовые холодильники, плиту, а сам держал на руках маленького Отто. Он обхватил его левой рукой, потому что время от времени ему приходилось светить миссис Клаузен карманным фонариком. Ключ от главного домика висел на гвозде, вбитом в балку под дощатым настилом открытой веранды; ключ отуже отделанных комнат над лодочным сараем — в щели под причалом. Не было никакой необходимости отпирать и открывать все домики — они им все равно не понадобились бы. Маленький сарайчик, который теперь использовали для хранения инструментов, раньше служил туалетом — еще до того, как здесь устроили водопровод и стали качать воду из озера. Миссис Клаузен без труда подключила насос и, дернув за пусковой шнур, завела бензиновый движок, от которого этот насос работал. Потом она попросила Патрика выкинуть дохлую мышь. Она взяла маленького Отто на руки, а Уоллингфорд вытащил мышь из мышеловки и закопал ее, присыпав сверху палыми листьями и хвоей. Мышеловка была установлена на столе в кухне, миссис Клаузен обнаружила дохлого грызуна, когда разгружала и раскладывала припасы. Дорис мышей терпеть не могла — от них такая грязь! Ее мутило от помета, который они оставляли на кухне, в таких местах, которые она называла «самыми неожиданными». Так что она попросила Патрика убрать заодно и помет. Еще больше ее страшила внезапность, с которой мыши то появлялись в доме, то исчезали. («Наверное, мне надо было взять „Паутину Шарлотты“, а не „Стюарта Литтла“, — встревожился Уоллингфорд.) Всю провизию, рассованную по бумажным или пластиковым пакетам и картонным коробкам, из-за мышей приходилось прятать в жестяные контейнеры; на зиму здесь нельзя было оставлять даже консервы. Однажды зимой кто-то проткнул зубами консервные банки — вероятно, крыса, а может, норка или ласка. А на другой год, зимой, в домик, судя по всему, забралась волчица; она устроила себе на кухне логово и перевернула все вверх дном. Патрик понимал, что эти истории — часть местного фольклора. Он легко мог себе представить здешнюю летнюю жизнь даже в отсутствие прочих представителей семейства Клаузен. В домике, где находились кухня и столовая, а также самая большая ванная, он видел коробки с настольными играми и «пазлами», сложенные стопками на полках. Книг, достойных упоминания, не было, если не считать толкового словаря (несомненно, для разрешения споров при игре в «скрэбл»), а также всяких справочников — определителей змей и амфибий, насекомых и пауков, дикорастущих растений, млекопитающих и птиц. Дом хранил память о тех, кто бывал здесь прежде или продолжал наведываться в эти края. Их образы представали на любительских фотографиях с загнутыми уголками. Некоторые из фотографий сильно выцвели; другие были все в пятнах ржавчины от старых кнопок, которыми их пришпиливали к стенам из неструганых сосновых досок. Были здесь и другие напоминания о прошлом. Головы оленей или оленьи рога, череп вороны с аккуратной дырочкой от малокалиберной пули, чучела каких-то неизвестных рыб на самодельных подставках из лакированных сосновых досок. (Рыбы выглядели так, словно их тоже покрыли лаком.) Самым выдающимся экспонатом был коготь какой-то хищной птицы; его держали в коробочке из-под ювелирных украшений. Миссис Клаузен сказала Уоллингфорду, что это коготь орла; его не считали охотничьим трофеем и хранили как свидетельство позора — в назидание всем поколениям Клаузенов. Подстрелить орла считалось ужасным преступлением, и все-таки один из непослушных юнцов сие постыдное деяние совершил, за что и был жестоко наказан. Он был тогда совсем мальчишкой, и его просто «посадили дома», как выразилась Дорис, то есть запретили охотиться два сезона подряд. Если бы это не возымело действия, то коготь орла всегда был под рукой в качестве главной улики. — Его Донни звали, — сказала Дорис и укоризненно покачала головой, вспоминая убийцу орла. К бархатной подушечке, на которой лежал коготь, была булавкой пришпилена и фотография самого Донни — он выглядел совершеннейшим дебилом. Теперь он давно уже стал взрослым, у него были собственные дети, и когда они рассматривали коготь орла, то всякий раз, должно быть, стыдились за своего папашу. Миссис Клаузен рассказывала эту поучительную историю в точности так, как некогда рассказывали ей самой — как наставление: В ОРЛОВ СТРЕЛЯТЬ НЕЛЬЗЯ! —Донни у нас всегда был каким-то диким, — прибавила она. Уоллингфорд мысленно представил себе, как жили здесь эти люди, ставшие тенью на выцветших фото — любители-рыболовы, что поймали вымазанную лаком рыбу, охотники, подстрелившие оленей и ворону. И орла. Он видел перед собой мужчин, собравшихся вокруг решетки барбекю, которая сейчас стояла в чехле на открытой веранде под свесом крыши… Два холодильника — один в доме, другой снаружи; Патрик предполагал, что они битком набиты пивом, но миссис Клаузен внесла небольшие уточнения: пиво держали только в том холодильнике, что находился внутри. Он был предназначен именно для пива, и в него не позволялось ставить ничего другого. Когда мужчины собирались вокруг решетки барбекю и пили пиво, женщины кормили детей за столом для пикников на открытой веранде, если погода была хорошей, или, если шел дождь, за длинным обеденным столом в столовой. Ограниченность пространства, видимо, вынуждала взрослых и детей есть по очереди. Когда Патрик спросил об этом миссис Клаузен, она, смеясь, подтвердила его догадку. Целая серия фотографий изображала женщин в больничных халатах, лежавших или сидевших в кроватях вместе с новорожденными детьми; но фотографии Дорис и маленького Отто среди них не было, и Уоллингфорду стало не по себе, настолько бросалось в глаза отсутствие такой фотографии. (Большого Отто уже не было в живых, и, видно, никому в голову не пришло их сфотографировать.) Встречались также фотографии взрослых и детей в самых разнообразных мундирах и формах — военных и спортивных, — а также девушек и женщин в парадных платьях или в купальных костюмах; на большей части снимков они бурно протестовали против того, что их фотографируют. Одна стена была отдана собакам — собаки плывущие, приносящие палку, собаки изнывающие в детских одежках. А в углу над комодом в одной из спален, вставленные углами под раму изъеденного пятнами зеркала, висели фото стариков, видимо, давно усопших. Старуха в инвалидном кресле с кошкой на коленях; старик в каноэ без весла. У старика были длинные седые волосы; он завернулся в одеяло, как индеец, и, казалось, ждал, что кто-нибудь сядет в лодку, станет грести и покатает его. В холле, прямо напротив двери в ванную, висели фотографии, расположенные крестом. Это была святыня Клаузенов — снимки молодых мужчин, членов их семейства, пропавших без вести на вьетнамской войне. А в самой ванной можно было увидеть другую святыню — подборку старых журнальных фотографий, воспевавших славные дни команды «Грин-Бей Пэкерз» — «наших непобедимых». Уоллингфорд с трудом различал их лица: страницы, выдранные из журналов, сморщились и покрылись пятнами; подписи под снимками почти стерлись. «В раздевалке после матча в Милуоки, — смог прочесть Уоллинфорд. — Вторая победа в Западном дивизионе, декабрь 1961 года». Среди прочих были Барт Старр, Пол Хорнунг и тренер Ломбарди — тренер держал в руке бутылку пепси. У Джима Тэйлора из ссадины на переносице текла кровь. Уоллингфорд не особенно понимал, кто есть кто, но Тэйлора узнал по выбитым передним зубам. Кто такие Джерри Кремер и Фаззи Терстон и что такое «проход пэкеров»? И кто этот парень, весь перемазанный грязью? (Это был Форрест Грегг.) Или Рэй Ничке — грязный, лысый, оглушенный и окровавленный. Сидя на скамье запасных во время матча в Сан-Франциско, Ничке держал в руках свой шлем — так обычно держат булыжник, когда хотят им в кого-то запустить. «Кто все эти люди? Или, точнее, кто они были?» — гадал Уоллингфорд. Висела там и знаменитая фотография болельщиков, сделанная во время игры на Ледяной кубок: стадион «Ламбо», 31 декабря 1967 года. Одеты болельщики были так, словно собирались в Арктику или Антарктику; но мороз, видно, и впрямь ударил приличный — пар изо рта скрывал их лица. Наверняка среди них были и Клаузены. Уоллингфорд так и не смог понять, что означала странная груда тел на поле и что почувствовали игроки «Даллас Каубойз», увидев, как Барт Старр упал в зачетной зоне, даже его товарищи по команде «Грин-Бей Пэкерз» не ожидали, что квотербек Старр сумеет прорваться туда через все поле. В общей свалке — и об этом знал каждый Клаузен — Старр орал: «Браун — направо! Уэдж — к тридцать первой!» Результат игры вошел в анналы спортивной истории — однако Уоллингфорд слышал об этом впервые. Только тут до него дошло, как мало он знает о том мире, в котором живет миссис Клаузен, — и он надолго замолчал. Были на стенах дома и загадочные снимки, совсем уж непонятные посторонним. Дорис попыталась, правда, объяснить Патрику, что на них изображено: огромный камень перед носом моторки — это черный медведь переплывает озеро в летний день; темное пятно на зеленоватом фоне, похожее на корову, потерявшуюся в лесу, — это лось пробирается по «страшным болотам»; отсюда, говорила миссис Клаузен, до них «не более четверти мили». И так далее. Борьба с природой, преступления против природы, маленькие победы, семейные торжества, команда «Грин-Бей Пэкерз», новорожденные дети, собаки, свадьбы… Свадебную фотографию Отто-старшего и миссис Клаузен Уоллингфорд заметил почти сразу. Жених с невестой разрезали свадебный торт, и маленькую ручку Дорис, державшей нож, накрыла мощная левая ладонь Отто. У Патрика екнуло сердце — так знакома была ему эта рука, хотя он никогда еще не видел ее с обручальным кольцом на пальце. А что Дорис сделала с обручальным кольцом Отто и со своим собственным? Впереди многочисленных гостей, окружавших праздничный стол, стоял мальчик лет девяти-десяти с тарелкой и вилкой в руках, в парадном костюмчике. Уоллингфорд решил, что мальчику, видимо, была поручена весьма ответственная роль: подать новобрачным кольца. Мальчика этого Уоллингфорд теперь, конечно, не узнал бы, — тот наверняка уже стал взрослым, но, скорее всего, с ним встречался. (Судя по круглой мордашке и радостной улыбке, он тоже был из Клаузенов.) Рядом с мальчиком стояла, прикусив нижнюю губу, подружка невесты. Это была весьма симпатичная молодая особа, судя по выражению лица — легко увлекающаяся и склонная к капризам. Как Энжи, например. Патрик с первого взгляда определил, что с ней не знаком. Хотя он отлично знал такой тип женщин. Пожалуй, девица на фотографии — не такая добросердечная, как Энжи. А ведь когда-то она, наверное, считалась ближайшей подругой Дорис. Кто знает — если выбор подружки невесты был продиктован соображениями дипломатического характера, эта капризная и своевольная девица вполне могла оказаться, скажем, младшей сестрой Отто или еще какой-нибудь его родственницей. Но если она и дружила в те времена с Дорис, то, уж конечно, не дружит теперь. Трудно представить, что они и до сих пор остались подругами. Что касается устройства их временного быта, то здесь все было предельно ясно. Дорис поместила переносную детскую кроватку в той комнате, где стояли две односпальные кровати — одну из них она использовала в качестве стола для пеленания, и на ней валялись памперсы и штанишки маленького Отто, — и сообщила Патрику, что сама будет спать на второй кровати. Уоллингфорду была отведена другая комната; там стояла огромная кровать, казавшаяся шире узенькой спальни. Распаковывая свои вещи, Патрик обратил внимание, что левая сторона кровати придвинута вплотную к стене — здесь, видимо, было место Отго-старшего. Принимая во внимание узость комнаты, забраться в кровать можно было только со стороны Дорис, хотя и с ее стороны промежуток между кроватью и стеной был чрезвычайно узок Впрочем, Отто-старший, наверное, забирался в кровать с изножья. Стены комнаты были обиты такими же неошкуренными сосновыми досками, как и в главном домике, но, пожалуй, более светлыми, почти белыми. Выделялся только большой прямоугольник возле двери, должно быть, оттуда сняли картину или зеркало. Во всех остальных местах дерево было выбелено солнцем. Что там находилось раньше? На стене, с той стороны, где спал Отто-старший, висели фотографии, отражающие различные стадии отделки жилища над лодочным сараем. Присутствовал и сам Отто-старший — без рубашки, загорелый, с хорошо развитой мускулатурой (на нем тоже был рабочий пояс для инструментов, примерно такой же, какой носила в Джунагадхе Бригитта с двумя «т»; у нее еще потом этот пояс украли). Была там и Дорис в цельном купальнике пурпурно-красного цвета и весьма консервативного покроя. Она еще и руки на груди скрестила, и Уоллингфорд вздохнул: ему хотелось, чтобы она приоткрыла грудь. На фотографии миссис Клаузен стояла у причала и смотрела, как Отто-старший орудует циркулярной пилой. Поскольку в домике на озере электричества не было, пила, должно быть, работала от бензинового генератора, установленного на причале. Темное пятно у ног Дорис свидетельствовало о том, что она только что вылезла из воды и купальнику нее совсем мокрый. Видимо, ей было холодно, потому-то она и скрестила руки на груди. Когда Уоллингфорд закрыл дверь, чтобы переодеться и натянуть плавки, то сразу увидел пурпурно-красный купальник Дорис — он висел на гвозде с внутренней стороны двери. Он не мог удержаться, чтобы не потрогать его. Хотя купальник провел немало времени в воде и на солнце и не мог сохранить ничего даже отдаленно наминающего запах Дорис, Уоллингфорд прижал его к лицу и как будто почувствовал ее запах. На самом деле от купальника пахло лайкрой, озером и немного плесенью — естественно, он ведь провисел в лодочном сарае не одну зиму; но Патрик прижимал его к себе так, как прижал бы миссис Клаузен, мокрую и дрожащую от холода. После чего они принялись бы стаскивать с себя купальник и плавки… «Ах, как трогательно!» — съязвил бы случайный свидетель, увидев Уоллингфорда, нежно обнимающего купальник Дорис. Купальник был старомодный, сильно закрытый спереди, с перекрещивающимися на спине лямками, со «встроенными» чашечками, впрочем, довольно тонкими и мягкими. В общем, весьма практичная вещь для женщины с достаточно пышным бюстом, узкой грудной клеткой и тонкой талией — такой, как миссис Клаузен. Уоллингфорд снова повесил красный купальник на гвоздь — точно так же, как это делала она, за лямки. На соседнем гвозде висел второй предмет одежды, принадлежавший Дорис, — махровый халат, некогда белый, а ныне довольно грязноватый. С удивлением Уоллингфорд обнаружил, что и эта неприглядная одежда здорово его возбуждает. Он открыл комод, — как можно тише! — надеясь обнаружить там белье Дорис. Но в нижнем ящике хранились простыни, наволочки и запасное одеяло; в среднем — одни полотенца, а в верхнем с грохотом перекатывались свечи, батарейки для карманного фонаря, несколько коробков спичек, запасной фонарик и коробка с кнопками. В дощатой стене — с той стороны, где спала миссис Клаузен, — Патрик заметил несколько дырок от кнопок. Там раньше, видимо, тоже висели фотографии, не менее дюжины. Чьи это были фотографии, Уоллингфорд мог только гадать. Почему Дорис их убрала, тоже неизвестно. Когда Патрик завязывал шнурок плавок (он давно уже научился делать это одной правой рукой с помощью зубов), в дверь постучали: миссис Клаузен хотела взять свой купальник и махровый халат. Она сказала Патрику, в каком ящике комода лежат полотенца, не зная, что он уже и сам все выяснил, и попросила прихватить три полотенца на причал. Она быстро переоделась; они вместе вышли в узкий коридорчик и спустились по крутой лестнице на нижний этаж Лестница была без перил — следующим летом, когда маленький Отто начнет ходить, это станет опасно. Вообще-то, сказала миссис Клаузен, Отго-старший собирался сделать перила, но «просто не успел». Внизу были привязаны две лодки, разделенные узким причалом со сходнями: семейный моторный катер и лодочка поменьше, с подвесным мотором. В открытом конце сарая с причала в воду спускалась лестница. Интересно, кому это пришло в голову — сделать купальные мостки в лодочном сарае? Но Патрик не стал высказывать свои сомнения вслух, увидев, что миссис Клаузен уже занялась устройством малыша на широком внешнем причале, расстелив там стеганое одеяло размером со скатерть для пикника и положив на него кое-какие игрушки. Отто-младший еще не так активно ползал, как того ожидал Уоллингфорд, но уже умел самостоятельно садиться и довольно долго сидел, пока не забывал, в какой позе находится, и не заваливался на бок. Ему уже исполнилось восемь месяцев, и он пробовал сам вставать на ножки, если рядом имелась какая-нибудь прочная опора — скажем, низкий столик, — за которую можно ухватиться. Впрочем, он часто забывал и о том, что стоит — внезапно шлепался на попку и снова заваливался на бок. А ползал маленький Отто в основном задом наперед — так ему явно нравилось больше. Если его окружали какие-нибудь интересные вещи, которые можно было брать и вертеть в руках, он довольно долго мог сидеть на одном месте и рассматривать их. Но не слишком долго, сказала Дорис и прибавила: — Через пару недель с ним уже невозможно будет выйти на причал — того и гляди, куда-нибудь уползет! Ярко светило солнце, и на малыше была рубашонка с длинными рукавами, длинные штанишки и панамка. А также — солнечные очки, которые он стаскивал с себя гораздо реже, чем предрекал Патрик. — Хочешь, пойди поплавай, — предложила миссис Клаузен. — А я пока за ним присмотрю. Потом я искупаюсь, а ты с ним посидишь. На Патрика произвело большое впечатление количество детских вещей, которые миссис Клаузен привезла с собой. Его поразило, как спокойно и без особых усилий Дорис справляется со всеми заботами о малыше. Или материнство так меняет женщин, особенно если они давно и страстно мечтают о ребенке? Уоллингфорд только вздохнул — он ничего в этом не понимал. Вода в озере была холодная, но только когда входишь первый раз. Возле дальнего конца причала она казалась сине-серой, а ближе к берегу обретала зеленоватый оттенок — в ней отражались ели и сосны. Дно оказалось песчаным, а не глинистым, как ожидал Патрик; имелся даже небольшой пляжик, покрытый крупнозернистым песком, перемешанным с галькой — там Уоллингфорд чуть позже купал маленького Отто. Мальчик сперва испугался холодной воды, но плакать не стал и даже позволил Уоллингфорду окунуть его, а миссис Клаузен снимала их купание на пленку. (Она, похоже, очень неплохо управлялась с фотоаппаратом.) Взрослые, как Патрик уже именовал Дорис и себя, по очереди пускались в заплывы с причала. Миссис Клаузен плавала прекрасно. А Уоллингфорд честно сказал, что с одной рукой ему проще лежать на спине или плескаться на мелководье. Они вместе вытерли маленького Отто, и Дорис разрешила Патрику одеть ребенка — это была его первая попытка такого рода, — объяснив, как надевать подгузник. Потом миссис Клаузен накинула халат и ловко стащила с себя купальник Уоллингфорд, которому пришлось управляться одной рукой, долго пытался стянуть с себя плавки, предварительно обернув вокруг бедер полотенце. В конце концов Дорис засмеялась и сказала, что отвернется, а он переоденется так, без полотенца. (Она пока не стала сообщать Патрику о соседе с другого берега, который обожал подглядывать за купающимися в телескоп.) Совместными усилиями они переправили малыша и все его вещи обратно в домик. У стола уже стоял высокий детский стульчик, и пока Уоллингфорд пил пиво, прикрыв свои чресла полотенцем, миссис Клаузен кормила Отто-младшего. Она предупредила Патрика, что сперва покормит ребенка, а потом приготовит ужин. До темноты надо успеть переделать кучу дел, потому что вместе с темнотой появляются москиты. Так что им нужно засветло разобрать вещи и устроиться в комнатах над лодочным сараем. Ванной в этом помещении не было. Дорис напомнила Уоллингфорду, что туалет есть только в главном домике и чистить зубы можно только там. Если же ночью ему понадобится встать, то справить нужду можно и на улице, прихватив фонарик, только по-быстрому, «не то москиты живо тебя обнаружат!». Потом Патрик сфотографировал Дорис с маленьким Отто на открытой веранде большого дома. Взрослые поджарили себе на ужин стейки на решетке и съели их с зеленым горошком и рисом. Миссис Клаузен привезла из дому две бутылки красного вина, но выпили они только одну. Пока Дорис мыла посуду, Патрик взял фотоаппарат и спустился на причал — сфотографировать купальные костюмы, которые сушились рядышком на веревке. Ему казалось верхом уединения и домашнего уюта то, что они ужинали вместе и на Дорис был всего лишь старый махровый халат, а на нем и вовсе только полотенце. Такого умиротворения он никогда еще и ни с кем не испытывал. Они решили вернуться к себе, в лодочный сарай, и Уоллингфорд прихватил с собой банку пива. Пока они брели по усыпанной сосновыми иглами извилистой тропинке, западный ветер совсем улегся и озеро словно застыло; лучи заходящего солнца ярко освещали верхушки деревьев на противоположном берегу. В тихом вечернем воздухе зазвенели первые москиты — видно, уже не могли дотерпеть до темноты. Патрик и Дорис яростно от них отмахивались, переправляя маленького Отто вместе со всеми его вещами в комнатку на втором этаже. Уоллингфорд смотрел, как сгущается темнота за окном, и слушал, как миссис Клаузен в соседней комнате укладывает малыша в постель, напевая ему колыбельную. Окно в комнате Патрика было раскрыто настежь, и за сеткой надсадно звенели москиты. Еще до его слуха доносились крики гагар, отдаленный рокот подвесного мотора и чьи-то голоса — должно быть, домой возвращались рыбаки или мальчишки после вечернего купания. Вскоре моторка причалила где-то вдалеке, миссис Клаузен умолкла, и в соседней комнате воцарилась полная тишина. Теперь Патрик слышал только писк москитов да крики гагар и иногда еще — кряканье утки. Мир, в котором он жил прежде, перестал существовать. Безмолвие и глушь кругом, а ведь до полной темноты еще далеко. Так и оставшись в полотенце, он лежал на постели, наблюдая, как опускается ночь. И пытался вообразить, какие именно фотографии Дорис сняла со стены возле своей стороны кровати. Патрик крепко спал, когда в комнату вошла миссис Клаузен. Луч фонарика разбудил его. Она была все в том же белом халате и, стоя в изножье кровати, казалась похожей на привидение. Фонарик мигал у нее в руках, как будто дразнил и пугал Уоллингфорда: «видишь — какие потемки», хотя в окошко светила полная луна. — Вставай, — сказала она шепотом. — Пойдем купаться. Ночью купальники не нужны, только полотенце захвати. Она вышла в коридор и первой стала спускаться по лестнице, держа Уоллингфорда за руку и светя фонариком себе под ноги. Он неловко придерживал своей культей полотенце, по-прежнему обмотанное вокруг бедер. В сарае была кромешная тьма. Дорис привела Патрика на узкий причал, разделявший две привязанные к нему лодки, и лучик ее фонаря высветил лестницу в конце причала. Ага, значит, эта лестница предназначена для таких вот ночных купаний! И его приглашают принять участие в обряде, который миссис Клаузен, видимо, отправляла вместе со своим покойным мужем. Торжественно, как жрецы, они прошествовали по узкому темному причалу друг за другом. Луч фонаря высветил крупного паука, бежавшего по чалке. Патрик испуганно застыл, но миссис Клаузен поспешила его успокоить. — Это же просто паук, — сказала она. — Мне нравятся пауки. Они такие трудолюбивые. Так Ей, значит, по душе трудолюбие и пауки. Патрик уже пожалел, что привез с собой «Стюарта Литтла», а не «Паутину Шарлотты». Может, и говорить-то не стоит, что он притащил сюда эту дурацкую книжку? И мечтал прочитать «Стюарта» сперва ей, а потом и маленькому Отто? На лестнице миссис Клаузен сбросила халат. Положила фонарик (она явно делала это не в первый раз), направив его на озеро, чтобы он служил маяком, когда купальщики повернут к берегу. Уоллингфорд снял с себя полотенце и голым встал рядом с нею. Она не дала ему даже подумать о том, чтобы коснуться ее, и, быстро спустившись по лестнице, почти беззвучно скользнула в воду. Патрик последовал за нею, но далеко не так ловко и беззвучно, как она. (Попробуйте спуститься по скользким ступенькам, держась одной рукой!) Уоллингфорд, правда, догадался зажимать боковую стойку левым локтем; при этом большая часть усилий приходилась на правую, здоровую руку. Они плыли рядом, и Дорис старалась не отплывать от него далеко; то поднимала голову, то лежала на воде, дожидаясь, пока он ее догонит. Они проплыли мимо дальнего конца причала, откуда были видны темные очертания самого большого домика и прочих строений поменьше; эти хибарки напоминали заброшенную деревню. Летние домики на другой стороне освещенного луной озера тоже были темны — наверно, их обитатели рано ложились спать и вставали с рассветом. Помимо фонарика, направленного в сторону озера с причала, им был виден еще один огонек — в спальне Отто-младшего. Дорис оставила там гореть газовую лампу, чтобы малыш, проснувшись, не испугался в темноте. Окна в спальне были распахнуты, и она не сомневалась, что услышит плач сынишки, если тот проснется. Звук над водой разносится хорошо, особенно ночью, пояснила она. Плавая, Дорис могла без труда разговаривать и ни разу не сбилась с дыхания. Она говорила и говорила, все ему растолковывая и поясняя. Например, она рассказала, что они с Отто-старшим так ни разу и не сумели поплавать ночью, нырнув с большого причала, поскольку их могли услышать другие Клаузены, обитавшие в соседних домиках Зато когда они спускались в воду с малого причала, им всегда удавалось искупаться незаметно для остальных. Уоллингфорд отлично представлял себе, как шумные веселые Клаузены выбегают к «пивному» холодильнику, то и дело хлопая входной дверью, затянутой противомоскитной сеткой, и кто-нибудь говорит: «Смотри не напусти в дом москитов!»; слышится женский вопль: «Ой, собака-то вся мокрая!» или детский обиженный голосок: «Это не я, это дядя Донни!» Наверняка какая-нибудь собака все же спускалась к воде и бессмысленно лаяла на Дорис и Отто-старшего, купавшихся голыми втайне от остальных. «Эй, кто-нибудь, пристрелите эту проклятую шавку!» — сердито кричал один из Клаузенов, а другой отвечал ему: «Да ладно тебе. Небось выдру почуяла. А может, норку». И кто-то третий, в очередной раз открывая или закрывая дверцу пивного холодильника, вносил наконец ясность: «Да нет, просто собака у нас дурная. Лает и лает, а когда надо, так молчит!» Уоллингфорд не был до конца уверен, действительно ли они купаются вместе нагишом, или миссис Клаузен еще раз переживает свои ощущения от ночных заплывов с Отто-старшим. Но плыть рядом с нею Патрику было необычайно приятно, несмотря на печаль, окутавшую этот ночной обряд. Когда москиты наконец их обнаружили, пришлось нырнуть и немного проплыть под водой. Впрочем, миссис Клаузен уже решила, что пора возвращаться. — Ведь если все время нырять, — сказала она, — можно и не услышать плача маленького Отто или не заметить, что газовая лампа в его спальне погасла. На ночном северном небе сияла луна, сверкали звезды; где-то кричала гагара, другая ныряла совсем рядом с купающимися. На мгновение Дорис и Патрику показалось, что они слышат отголоски какой-то песни. Может, кто-то из обитателей темных домиков на том берегу включил радио? Нет, решили они, не похоже. Песенку эту, хорошо знакомую обоим, они узнали сразу. В ней, конечно же, говорилось о том, что кто-то по кому-то тоскует. Миссис Клаузен тосковала по своему покойному мужу. Патрик тосковал по миссис Клаузен, хотя, если честно, вместе они были только в его мечтах. Дорис первой взобралась по лестнице на причал. Бредя по пояс в воде, он видел ее силуэт в ярком луче фонарика. Она быстро накинула халат, пока он с некоторым трудом взбирался на мостки, и посветила ему, чтобы он мог отыскать брошенное полотенце. Он поднял полотенце и снова обмотал его вокруг бедер, а она ждала, деликатно направив луч фонарика вниз. Потом взяла его за руку и повела в дом; он послушно пошел за ней. Они заглянули к малышу. Уоллингфорд и понятия не имел, что для некоторых матерей смотреть на спящего младенца интереснее любого кино. Когда миссис Клаузен присела на кровать, любуясь сыном, Патрик сел с нею рядом. Ему, собственно, просто пришлось это сделать — ведь она по-прежнему не выпускала его руки. Казалось, перед ними совершается некое таинственное действо. — Пришло время вечерних историй, — сказала шепотом миссис Клаузен. И в голосе ее звучал стыд — такого голоса Уоллингфорд у нее никогда не слышал. Она слегка пожала его здоровую руку — как бы поясняя, что он не совсем правильно ее понял. История была предназначена для него, а вовсе не для маленького Отто. — Я тут стала встречаться с одним… — запинаясь, начала она. — Ну, с другим мужчиной. На свидания к нему бегать.. Означало ли выражение «бегать на свидания» именно то, что подумал Уоллингфорд? Даже здесь, в Висконсине? — Да, я с ним переспала, с этим мужчиной, — подтвердила его догадку миссис Клаузен. — Хотя мне и не следовало так поступать! — И она стиснула его руку. Патрик невольно охнул и тут же переполошился: вдруг маленький Отто проснулся? Но дыхание спящего ребенка осталось ровным; его почти заглушало громкое шипение газовой лампы, словно еще кто-то дышал рядом. — Я этого человека давно знала, еще до замужества, — продолжала Дорис. — Он немного моложе меня. — Руки Уоллингфорда она так и не выпустила, но больше так сильно ее не сжимала. Зато ему очень хотелось стиснуть в руке ее ладонь, выказать сочувствие, поддержку, но рука не слушалась, как будто онемела. (Весьма знакомое Патрику ощущение!) — Он раньше был женат на моей подруге, — рассказывала миссис Клаузен. — И мы часто вместе куда-нибудь ездили, когда Отто был жив. Развлекались вместе — ну, как обычно, как все супружеские пары… Патрик все же умудрился чуточку стиснуть ей пальцы. — А потом он с женой развелся — уже после того, как я потеряла Отто. Когда он позвонил и предложил с ним встретиться, я сперва сказала, что не пойду. Позвонила той своей подруге — просто чтоб убедиться, что они и в самом деле разводятся, и если я с ним куда-нибудь пойду, она не будет против. Она, конечно, сказала: валяй, но на самом деле вовсе так не думала. Она все-таки была против, да только это уж потом выяснилось. Но мне все равно не надо было с ним встречаться. Да и не нравился он мне никогда. Ну, в этом смысле… Уоллингфорд с трудом удержался, чтобы не заорать: «Вот и отлично!» — В общем, я сказала ему, что больше с ним встречаться не стану. Он все правильно понял, и мы с ним остались друзьями. Зато его бывшая жена со мной больше не разговаривает! А ведь она у нас на свадьбе подружкой невесты была! Представляешь? — Уоллин-гфорду нетрудно было это представить — ему хватило той единственной фотографии. — Вот, собственно, и все. Я просто хотела тебе рассказать… — И Дорис умолкла. — Хорошо, что рассказала, — сумел прошептать Патрик, хотя слово «хорошо» отнюдь не соответствовало тем чувствам, какие он испытывал — чудовищной ревности и огромному облегчению. Она всего лишь переспала с каким-то своим старым приятелем… Ну и что? Это ведь ни к чему не привело, и Уоллингфорд был рад, даже счастлив. Но чувствовал также, что несколько ошибся в своих расчетах: не будучи красавицей, миссис Клаузен, безусловно, была одной из самых сексапильных женщин, каких он встречал в жизни. Естественно, любой захотел бы пригласить такую женщину на свидание. Интересно, почему он раньше не подумал об этом? И сейчас он просто не знал, с чего начать. Уверенности ему придало лишь то, что миссис Клаузен крепче обычного сжала его руку, благодаря за сочувствие. — Я люблю тебя, — выпалил он. И обрадовался: Дорис своей руки не отняла, хотя пальцы ее слегка дрогнули. — И хочу жить вместе с вами — с тобой и с маленьким Отто. Я хочу на тебе жениться! — Она молча слушала. И он понятия не имел, о чем она сейчас думает. Они ни разу не посмотрели друг на друга, упорно глядя на спящего ребенка. Приоткрытый ротик Отго-младшего словно подсказывал Уоллингфорду, что ему надо бы и еще кое-что о себе рассказать, и он начал свою историю. Вряд ли стоило выбирать подобный сюжет в тот вечер, когда просишь любимую женщину выйти за тебя замуж. Но Уоллингфорд был журналистом и привык работать с голыми фактами, а не рассказывать сказки женщинам и детям. И при этом он упустил из виду самое важное в журналистской работе: контекст. Ему следовало начать хотя бы с поездки в Бостон к доктору Заяцу по поводу своих загадочных болей в ампутированной руке. Ему следовало затем рассказать миссис Клаузен о встрече с той женщиной в гостинице «Чарльз», и о том, как они читали друг другу Э.-Б.Уайта, лежа голыми в постели, но отнюдь не занимаясь сексом. И о том, что все это время он думал только о миссис Клаузен. Ведь он действительно думал только о ней! Все это было частью контекста, который позволил бы Дорис понять, почему он уступил желанию Мэри Шаннахан иметь от него ребенка. Но ему самому стало бы значительно легче, начни он свой рассказ даже не с поездки в Бостон, а с командировки в Японию — с того, как он предложил Мэри, молодой замужней женщине, которая ждала ребенка, лететь вместе с ним в Токио; как он чувствовал себя виноватым перед ней, как долго не поддавался на ее просьбы, как пытался быть ей «просто другом»… И разве не было частью контекста, что в конце концов переспал с Мэри без каких-либо дополнительных условий; по-дружески дав ей то, чего она так хотела? Просто ребенка, ничего более. Потом Мэри захотела заполучить заодно и его квартиру или, может быть, даже съехаться с ним, а также вознамерилась занять его должность, зная, что вот-вот станет его начальницей… Вот это, черт побери, действительно стало для него настоящим сюрпризом! Но как он мог такое предвидеть? Несомненно, если одна женщина способна понять другую женщину, желающую забеременеть от Патрика Уоллингфорда, то почему бы и Дорис не отнестись кжеланию Мэри с сочувствием? Сам он очень на это надеялся. Увы! Да и какое сочувствие она могла проявить, если Патрик так бездарно все это на нее вывалил? Он заговорил — как в воду прыгнул, и повел свой рассказ с той безыскусностью, что граничит с неловкостью и даже грубостью. Начал он с доверительного признания: — Не думаю, что эта история свидетельствует о моей неспособности к постоянству, но меня все же несколько беспокоит… Ей-богу, не самый лучший способ делать предложение! Неудивительно, что Дорис высвободила руку, резко повернулась и во все глаза уставилась на него. Уоллингфорд почувствовал, что дело плохо, и говорил, не поднимая глаз и стараясь смотреть только на спящего ребенка, словно невинность маленького Отто могла уберечь миссис Клаузен от всего, что она не в силах была ни принять, ни изменить. Миссис Клаузен явно пребывала в смятении. Она даже ни разу не взглянула на сына, зато просто глаз не могла оторвать от красивого профиля Уоллингфорда, который продолжал неуклюже докладывать ей подробности своего постыдного поведения. Он нервничал, сбивался и с ужасом чувствовал, что производит на Дорис совсем не то впечатление, какое рассчитывал. И о чем он только думал? В какое жуткое положение он их всех поставит, если Мэри Шаннахан окажется беременной его ребенком? Решив ничего не скрывать, он поднял полотенце и показал миссис Клаузен синяк на голени — результат столкновения со стеклянным кофейным столиком в квартире у Мэри. Затем он продемонстрировал Дорис ожог, полученный в душе у Мэри, ну, а царапины на спине она уже и сама заметила. Как и след укуса на плече. — Ох, это уже не Мэри! — вырвалось у Патрика. Лучше бы он этого не говорил! — С кем же ты еще встречался? — спросила Дорис Все шло совсем не так, как он надеялся. Однако история с Энжи ничего не меняла, да и говорить об этом было значительно проще. — А еще я провел ночь со своей гримершей, — признался Уоллингфорд. — Всего одну ночь. Я просто очень завелся. Какой замечательный подбор слов! (Вот и говори после такого о пренебрежении к контексту!) Патрик рассказал Дорис о многочисленных телефонных звонках родственников Энжи, страшно расстроенных ее поведением, и миссис Клаузен не совсем правильно его поняла, решив, что Энжи несовершеннолетняя. (Возможно, из-за того, что девчонка, по словам Патрика, все время жевала жвачку.) — Энжи — очень добрая девушка, — пытался втолковать ей Патрик, и она, разумеется, предположила, что Энжи умственно отсталая. — Да нет же! — запротестовал Уоллингфорд. — Энжи вполне совершеннолетняя и совсем не глупая и не отсталая! Просто она… ну… — Слаба на передок? — предположила миссис Клаузен. — Нет… не совсем…— смутился Патрик, стараясь сохранить лояльность к бедняжке Энжи. — А может, ты просто решил, что эта девочка будет последней, с кем ты переспишь, если я приму твое предложение? — Дорис как будто размышляла вслух. — А поскольку ты не знал, приму я его или нет, у тебя не было причин не переспать с нею… — Может быть, — пробормотал Патрик. — Ну что ж, все не так плохо, — подытожила миссис Клаузен. — Все это я, в общем, могу понять. Могу понять и эту Энжи. — После этих слов Патрик впервые осмелился поднять на нее глаза, но она тут же отвернулась и стала смотреть на Отго-младшего, который по-прежнему спал сладким сном. — А вот твою Мэри я до конца понять не в силах, — сказала она. — Не понимаю, как ты мог мечтать о совместной жизни со мной и маленьким Отто, если решился сделать этой женщине ребенка? Если она беременна и это действительно твой ребенок, ситуация существенно осложняется, не правда ли? Причем для всех нас — для тебя, для меня и для Отто. — Ты права, — согласился Патрик. И о чем он только думал? — теперь эта мысль не давала ему покоя. Это был тот самый контекст, который он совершенно упустил из виду. — Я могу понять, чего добивалась эта Мэри, — продолжала миссис Клаузен, неожиданно вцепившись обеими руками в его здоровую руку и глядя на него так пристально, что он не мог отвести глаз. — Кому из женщин не захотелось бы родить от тебя ребенка? — Она прикусила нижнюю губу и покачала головой, явно сдерживаясь, чтобы не накричать на него при малыше. — Ты у нас прямо красна девица, которая еще не успела понять, как она хороша! Ты что, не понимаешь, какое впечатление способен произвести на женщину? И дело даже не в том, что ты опасен, потому что красив; ты опасен как раз потому, что не представляешь, насколько ты красив! Да ты ведь не думаешь ни о ком! — Ее слова прозвучали как пощечина. — Как ты мог думать обо мне и в то же время делать ребенка другой? Ты обо мне вовсе не думал! Во всяком случае, в тот момент! — Но ты всегда представлялась мне такой далекой… недоступной… — Больше Уоллингфорд ничего не смог из себя выдавить. Уж он-то понимал, что она сказала истинную правду. Нет, ну каким же все-таки он оказался идиотом! С чего он взял, что запросто может рассказывать ей о своих эскападах и надеяться, что она полностью поймет его и посочувствует ему? Только потому, что сам он самым искренним образом посочувствовал ей в ее невинном заблуждении? Господи, да ведь она всего лишь согласилась встретиться со старым приятелем, столь же свободным, как и она сама, и ничего из этой встречи не вышло — было бы в чем каяться! По сравнению с той единственной ошибкой, которую, по мнению миссис Клаузен, она допустила, собственное поведение представлялось Уоллингфор-ду совершеннейшим беспределом. Краска бросилась ему в лицо. Миссис Клаузен, несомненно, была разочарована, он видел ее огорчение так же ясно, как видел саму Дорис: влажные спутавшиеся волосы, темные круги под глазами, тело, обтянутое старым купальником… А ведь Патрик еще не забыл, как она выглядела без купальника, в лунном свете на берегу и потом, в озере… (Она стала, пожалуй, чуточку полнее, а может, еще не успела сбросить тот вес, который набрала во время беременности.) Уоллингфорд только сейчас понял, что именно любит в ней больше всего, даже больше ее искренности и открытости, непритворности ее желаний и чувств. Все, что она говорила и делала, было серьезно и осмысленно. И насколько одна женщина может отличаться от другой, настолько она не походила на Мэри Шаннахан. Прямая и практичная, Дорис доверяла людям, и ей самой можно было доверять. И уж если она уделяла кому-то внимание, то от всей души. В мире Патрика Уоллингфорда царила полная свобода нравов. А Дорис Клаузен в своем мире никогда не допустила бы подобной распущенности. И к его предложению она отнеслась очень серьезно; она просто не могла отнестись к нему иначе. По всей видимости, ее согласие не было таким уж невозможным. Просто он, дурак, сам все испортил! Она отсела от него подальше — перебралась на другую постель и сложила руки на коленях. Ни на него, ни на маленького Отго она больше не смотрела; в ее взгляде, устремленном куда-то вдаль, отражалась бесконечная усталость, часто настигавшая ее в эти предутренние часы. — Мне бы надо немного поспать, — тихо сказала Дорис. Патрику показалось, что ее усталые глаза смотрят сквозь стену — на темный прямоугольник в соседней комнате рядом с дверью, где раньше что-то висело, то ли зеркало, то ли картина. — Там что-то раньше висело на стене… в другой комнате, — сказал Патрик, пытаясь ее разговорить. — Что это было? — Просто реклама пива, — ответила миссис Кляузен. — А-а-а… — вырвалось у Патрика, словно ему дали под дых. Ну, конечно же! Конечно, это была реклама пива, и ей просто надоело на нее любоваться. Патрик протянул к ней здоровую руку, но даже колен ее не коснулся, а лишь легонько провел пальцами по ее животу. — У тебя тут раньше была какая-то металлическая штучка, вроде украшения, — попробовал он сменить тему. — Я, правда, только один раз ее видел. — Он не стал уточнять, что это было в кабинете доктора Заяца, когда она так решительно его оседлала. Дорис Клаузен была явно не из тех, кто украшает себя пирсингом, да еще на пупке. Она взяла его руку и положила ее к себе на колени. Но это отнюдь не было жестом одобрения или поощрения; просто она не хотела, чтобы он касался ее живота. — Вроде как талисман или амулет, — пояснила она, и в этом «вроде как», Уоллингфорд почувствовал годы разочарований. — Отто купил его в салоне, где всякие татуировки делают. Мы тогда уже все на свете испробовали, чтобы ребенка зачать. И я эту штуку носила, надеясь забеременеть. Да только и амулет не помог. Может, правда, он при тебе сработал, да только вряд ли: тебе, по-моему, никакой амулет не нужен. — Значит, ты его больше не носишь? —Так ведь я больше и забеременеть не стремлюсь. — Да, да. — Патрика даже подташнивало от горькой уверенности, что он потерял ее навсегда. — Мне бы надо немного поспать, — тихо повторила она. — Я хотел почитать тебе одну книжку, — сказал он, — но это можно сделать и в другой раз. — А какую? — Ну, вообще-то я хотел почитать ее маленькому Отто, когда он немножко подрастет. А тебе — потому что потом собирался читать ему… — Уоллингфорд умолк. Он чувствовал себя полным идиотом. Вне контекста это имело не больше смысла, чем все остальное, что он сегодня наговорил. — Так что за книжка-то? — опять спросила она. — «Стюарт Литтл», — ответил он, жалея, что вообще привез эту книжку с собой. — А-а, детская. Про мышонка, да? — Он стыдливо кивнул. — У него еще была такая особенная машинка, он повсюду на ней ездил и птичку искал. Как «На дороге» [12] , только про мышонка, правда? Уоллингфорду так не казалось, но он кивнул. Он слегка удивился тому, что миссис Клаузен читала роман «На дороге» или по крайней мере слышала о нем. — Мне надо все-таки хоть немного поспать, — сказала Дорис. — А если не засну, так лучше свою книжку почитаю, я ее с собой захватила. Патрик с трудом удержался от того, чтобы еще что-нибудь не ляпнуть. Столь многое казалось ему потерянным, и чувствовать это было тем больнее, что только теперь ему открылось: он мог ее не потерять. Что ж по крайней мере у него хватило ума не рассказывать ей, как они читали «Стюарта Литтла» и «Паутину Шарлотты» вслух (и голыми) с Сарой Уильямс или как там ее зовут. Вне соответствующего контекста — да, пожалуй, и в любом контексте — подобная история могла лишь подчеркнуть странность поведения Уоллингфорда и его полную распущенность. Момент, когда он мог бы рассказать Дорис об этом, не роняя себя в ее глазах, был безнадежно упущен. А сейчас Патрик просто буксовал на месте и всячески тянул резину, потому что не хотел потерять ее, не хотел отпустить ее от себя. И оба они это понимали. — А какую книгу ты с собой привезла? — спросил он. Миссис Клаузен воспользовалась этим, чтобы наконец встать с кровати; она подошла к раскрытой дорожной сумке, в которой уместились все ее пожитки — точно такой же матерчатой сумке, как и другие, немного поменьше, с детскими вещами. Свою сумку она не распаковала (наверное, у нее просто не хватило времени). Книгу она обнаружила под стопкой белья и молча протянула ее Патрику. Казалось, она слишком устала, чтобы хоть что-то сказать. Это был «Английский пациент», роман Майкла Ондатже. Уоллингфорд роман не читал, но видел фильм. — Это был последний фильм, который мы смотрели вместе с Отто перед тем, как он погиб, — сказала миссис Клаузен. — Нам обоим понравилось. А я так даже решила и книгу прочесть. Но все откладывала: не хотелось вспоминать, как мы в последний раз ходили с Отто в кино. Патрик смотрел на обложку книги. Господи, она читает серьезные книги! Для взрослых! А он-то хотел почитать ей вслух «Стюарта Литтла»! Интересно, в чем еще он ее недооценивал, кретин? Ну да, она продает билеты на матчи «Грин-Бей Пэкерз», но это вовсе не говорит о том, что она не читает хороших книг, хотя (к стыду своему) Патрик именно так и подумал. Он вспомнил, что и ему очень понравился этот фильм. А его бывшая жена считала, что фильм даже лучше, чем сам роман. Впрочем, его сомнения в справедливости суждений Мэрилин (почти по любому вопросу) еще более укрепились, когда он услыхал, как она высказывается об этой книге в точности теми же словами, которые — Уоллингфорд хорошо это помнил — были напечатаны в одной из рецензий. Говоря об «Английском пациенте», Мэрилин заметила, что фильм лучше романа, поскольку роман «слишком хорошо написан». Такое может сказать разве что критик — и Мэрилин. — Я эту книгу не читал, — честно признался он миссис Клаузен, и она снова спрятала ее в сумку. — Хорошая книга, — проговорила она. — Я очень медленно ее читаю, потому что она мне очень нравится. И, по-моему, она лучше, чем фильм, хотя фильм я стараюсь вообще не вспоминать. (Это, разумеется, означало, что она помнит каждую сцену и вряд ли когда-нибудь забудет.) Ну что тут еще можно было сказать? Уоллингфорду надо было в туалет. К счастью, он удержался и хотя бы об этом не стал сообщать миссис Клаузен. Он и так уже сегодня наговорил слишком много. Дорис посветила фонариком в коридор, чтобы ему не пришлось пробираться к себе в комнату ощупью. Он слишком устал, чтобы возиться с газовой лампой. Вытащил из комода фонарик и спустился вниз по крутой лестнице. Луна уже зашла; стало гораздо темнее. Наверно, вскоре начнет светать Патрик помочился, спрятавшись за деревом, хотя вряд ли его могли увидеть. Зато москиты мгновенно его обнаружили. И он поспешил в дом, освещая себе путь фонариком. В комнате миссис Клаузен и маленького Отто было уже темно. Патрик прошел мимо их открытой двери и вспомнил, как миссис Клаузен говорила, что никогда не оставляет на ночь горящую лампу, хотя такие лампы, работающие на пропане, относительно безопасны. Но огонь есть огонь, и горящая лампа ее тревожила, не давая спокойно уснуть. Свою дверь Уоллингфорд тоже оставил открытой. Он хотел услышать, когда Отто-младший проснется. И, может быть, посидеть с малышом, чтобы Дорис поспала еще. Интересно, трудно ли это — развлекать ребенка? Труднее, чем телезрителей? Больше ему на сей счет никаких мыслей в голову не пришло. Он наконец снял с себя полотенце. Надел трусы-боксеры и забрался в постель, но, прежде чем выключить фонарик, постарался запомнить, куда его положил, чтобы сразу найти в темноте. (Он положил фонарик на пол, с той стороны, где раньше спала Дорис.) Теперь, когда луна уже зашла, вокруг царил совершенный мрак, точно такой же, как в его отношениях с миссис Клаузен. Патрик забыл задернуть занавески, хотя Дорис и предупреждала, что солнце встает прямо напротив его окна. И через какое-то время, когда он еще спал, странным образом почувствовал сквозь сон, что небо начинает светлеть. Уже начинали каркать вороны — даже во сне он гораздо больше реагировал на ворон, чем на гагар. И, не открывая глаз, чувствовал все разгоравшийся свет зари. Окончательно его разбудил плач маленького Отто. Некоторое время он лежал, слушая, как Дорис нежно успокаивает малыша. Мальчик быстро перестал плакать, хотя немного все-таки поднывал, пока мать его переодевала. По тону Дорис и по тем звукам, которые издавал маленький Отто, Уоллингфорд легко мог себе представить, что они там делают. Потом он услышал, как они спускаются по лестнице, миссис Клаузен продолжала говорить что-то, пока они шли к главному домику. Патрику вспомнилось, что детское питание следует разводить только водой из бутылок, которую миссис Клаузен подогревала на плите. Желая узнать, который час, он машинально посмотрел туда, где когда-то была его левая кисть, и только потом перевел глаза на правую руку. (Видно, ему так и не суждено было привыкнуть к тому, что часы он теперь носил на правой руке.) Когда лучи солнца, восходящего на той стороне озера, ударили в окно его спальни, Патрик обнаружил, что только начало шестого. В бытность свою репортером, он объехал весь мир и на себе испытал, что значит хронический недосып. Но только сейчас он начал понимать, каково Дорис, которая недосыпает уже в течение восьми месяцев. Ах, какое же это было свинство с его стороны — не давать ей спать почти до утра! Патрик вспомнил, что Дорис взяла для себя всего одну сумку, а для маленького Отто с его вещичками — по меньшей мере полдюжины. Впрочем, и так было ясно: вся ее жизнь в этом малыше. Наверное, он спятил, вообразив, что справится с ребенком, сможет развлечь его и дать Дорис возможность еще немного поспать! Ведь он не умеет даже кормить ребенка! Он всего один раз (вчера) видел, как Дорис меняет малышу подгузник! Да ему нельзя доверить даже ротик ребенку обтереть, если тот срыгнет! (Уоллингфорд не знал, что Отто уже не срыгивал.) Надо собраться с силами, пойти и утопиться в озере, думал Патрик, когда в комнату вошла миссис Клаузен с Отто-младшим на руках На малыше был только памперс. А на Дорис — огромная футболка с короткими рукавами, видимо принадлежавшая раньше Отто-старшему. Вылинявшая зеленая футболка со знакомым логотипом команды «Грин-Бей Пэкерз» доходила Дорис почти до колен. — Вот мы и проснулись, — приговаривала миссис Клаузен, обращаясь к маленькому Отто. — Давай-ка посмотрим, не проснулся ли наш папочка. Патрик подвинулся, освобождая для них место на постели. Он старался держать себя в руках (Впервые в жизни Дорис назвала его «папочкой»!) На рассвете под одним одеялом ему стало прохладно, но сейчас комната была залита солнцем. Миссис Клаузен вместе с малышом забрались под простыню, а Уоллингфорд спихнул одеяло сперва в изножье кровати, а потом на пол. — Тебе надо научиться его кормить, — сказала Дорис, передавая Патрику бутылочку с детским питанием. Отто-младшего уложили на подушку, и он своими ясными глазками внимательно следил за бутылкой в руках родителей. Потом Дорис усадила малыша между подушек, а Уоллингфорд с восхищением стал смотреть, как ловко его сын хватает погремушку и засовывает в рот — не бог весть какие достижения, но новоявленный папаша был просто очарован. — Вообще-то с ним совсем не трудно, — сказала миссис Клаузен. Уоллингфорд не знал, что сказать в ответ. — А может, ты попробуешь почитать ему эту книжку про мышонка, раз уж ты ее привез? — спросила она — Вовсе не обязательно, чтобы он так уж все понимал, главное, чтобы он слышал твой голос. Да я и сама с удовольствием послушаю. Патрик вылез из постели и пошел за книжкой. — Симпатичные штанцы, — заметила Дорис. Уоллингфорд уже приметил в книжке несколько мест, которые, как ему казалось, должны особенно понравиться миссис Клаузен. Например, о том, как неудачно закончилось первое свидание Стюарта с Харриет Эймс, потому что Стюарт был слишком расстроен поломкой каноэ и отказался пойти с нею на танцы. Увы, Харриет с ним тут же распрощалась, «оставив его наедине с разбитыми мечтами и сломанным каноэ». Впрочем, теперь Патрик уже не был уверен, что Дорис понравится этот отрывок. Он решил, что начнет с последней главы, которая называлась «На север», и прочитает только то место, где Стюарт ведет философскую беседу с телефонным мастером. Сперва они говорили о птичке, которую искал Стюарт. Телефонный мастер попросил Стюарта рассказать о ней и записал ее приметы. Пока Уоллингфорд читал, миссис Клаузен лежала на боку и смотрела на него. Отто-младший тоже смотрел. Время от времени он, правда, посматривал и на мать, но в основном очень внимательно слушал, как читает его отец. Оба его родителя были рядом, стоило только руку протянуть, и малыш не испытывал недостатка во внимании. Наконец Патрик дошел до того места, где телефонный мастер спрашивает Стюарта, куда тот держит путь. Этот эпизод Уоллингфорд читал с особым выражением. — На север, — сказал Стюарт. — На север — это хорошо! — сказал телефонный мастер. — Мне всегда нравилось путешествовать на север. И на юго-запад тоже неплохо. — Да, наверное, — задумчиво произнес Стюарт. — А еще можно на восток, — продолжал телефонный мастер. — Со мной как-то раз произошел очень интересный случай по дороге на восток. Хотите, расскажу? — Нет, спасибо, — сказал Стюарт. Телефонный мастер немного огорчился, но продолжил разговор. — Северные края особенные, — задумчиво сказал он, — есть в них что-то такое, чего нет в других. Я думаю, не ошибется тот, кто выберет дорогу на север. — Я тоже так думаю, — сказал Стюарт. — А еще мне кажется, что я буду ехать по этой дороге до конца своих дней. — Случаются вещи и похуже, — заметил телефонный мастер. — Это правда, — согласился Стюарт. Вещи похуже уже случились с Патриком Уоллингфордом. Ни на какой север он и не собирался, когда знакомился с Мэри Шаннахан, или с Энжи, или с Бригиттой (чье имя пишется с двумя «т») или, коли уж на то пошло, со своей бывшей женой. С Мэрилин он познакомился в Новом Орлеане, где делал трехминутный репортаж о последствиях обжорства и пьянства на Мардигра [13] у него тогда была интрижка с другой гримершей — ее звали Фиона, а фамилию он забыл, — но эту Фиону он бросил ради Мэрилин. (Что явилось безусловной ошибкой.) Перебирая свои любовные победы, Уоллингфорд не мог вспомнить ни одной женщины, с которой сошелся бы «по дороге на север». «На севере» он мог быть только с Дорис Клаузен и хотел бы остаться с нею — совсем не обязательно на севере, но где угодно, — до конца своих дней. Немного помолчав для пущего драматического эффекта, Патрик повторил только эти слова — «до конца своих дней». Потом посмотрел на маленького Отто, опасаясь, что малышу стало скучно, но мальчик был весь внимание, живые, как у белки, глазенки перебегали с отцовского лица на яркую картинку на обложке. (Стюарт в берестяном каноэ, а на носу лодочки надпись: «Воспоминания о лете».) Уоллингфорд был счастлив: ему наконец удалось полностью завладеть вниманием своего маленького сына! Но взглянув на Дорис — ему ужасно хотелось произвести на нее впечатление и отчасти загладить свою вину, — он обнаружил, что она уснула, не успев проникнуть в тайный смысл этого отрывка. Дорис лежала на боку, лицом к Патрику и малышу, и, хотя разметавшиеся волосы мешали разглядеть ее лицо, Уоллингфорд видел, что она улыбается во сне. Или не совсем улыбается… но по крайней мере не хмурится. Судя по выражению лица и спокойной позе, миссис Клаузен казалась более умиротворенной, чем когда бы то ни было. Может, она очень крепко спит? Решить Уоллингфорду было трудно, и он, с полной серьезностью принимая на себя новую ответственность, взял Отто-младшего на руки и тихонько выбрался из комнаты, стараясь не разбудить его уставшую маму. Он перенес малыша в другую комнату и решил в точности воспроизвести те действия, которые совершала Дорис: смело попытался поменять ребенку подгузник, но (к неудовольствию Патрика) старый подгузник оказался совершенно сухим. А маленький Отто, пока Уоллингфорд размышлял над крошечными размерами его пениса, решил на свободе пописать папочке прямо в лицо. Зато теперь у Патрика были все основания все-таки поменять ребенку подгузник, что с одной рукой оказалось нелегко. Покончив с этим, Уоллингфорд задумался, что делать дальше. И, пока Отто-младший спокойно сидел, весь обложенный подушками, которые Патрик для пущей безопасности навалил вокруг него, неопытный отец рылся в сумках с детскими вещами. Наконец он нашел все необходимое, пакет детского питания, чистую бутылочку для кормления, запасные памперсы, теплую распашонку на тот случай, если станет прохладно (и они отправятся гулять), пару носков и ботинки — вдруг Отто понравится ходить в ходунках. Ходунки стояли в главном домике, куда Уоллинг-форд и отправился вместе с Отто. Носки и ботинки, решил Патрик, стараясь не упустить ни одной мелочи, как подобает хорошему отцу, защитят нежные ножки ребенка от заноз. Уже выходя из комнаты с целой сумкой детских вещей, Уоллингфорд вспомнил еще кое-что и прихватил шляпу для малыша, а также «Английского пациента», книжку, которую читала миссис Клаузен. Доставая ее, он здоровой рукой нежно погладил ее белье. В домике было прохладно, и Патрик надел на Отто теплую распашонку, а потом — эксперимента ради — натянул на него носки и ботинки. Он попробовал пристроить Отто в ходунки, но тот заплакал; когда же Патрик усадил его на высокий детский стул, как будто обрадовался. (Только на минутку — есть все равно было нечего.) Найдя детскую ложку на сушилке для посуды, Уоллингфорд размял для Отто банан, и тому страшно понравилось выплевывать банановую кашу и размазывать ее по своей мордашке, а грязные ручонки вытирать о распашонку. Уоллингфорд подумал, чем бы еще покормить ребенка. Чайник на плите был еще теплый. Он развел немного сухого детского питания примерно в восьми унциях теплой воды и смешал это с кукурузными хлопьями, но Отто явно предпочитал банан. Тогда Патрик попробовал смешать кукурузные хлопья с чайной ложкой персикового пюре из банки. Отто осторожно попробовал новое блюдо, и оно вроде бы пришлось ему по вкусу, хотя несколько кусочков банана и часть персиково-кукурузной смеси оказались у него в волосах. Уоллингфорд понимал, что пока что куда больше еды попало на самого малыша, чем ему в рот. Смочив теплой водой бумажное полотенце, Патрик тщательно обтер Отто, извлек его из детского стульчика и повторил опыт с ходунками. Пару минут мальчик болтался в ходунках, а потом его вырвало половиной съеденного завтрака. Уоллингфорд вытащил сына из ходунков и уселся в кресло-качалку, посадив мальчика на колени. Он попытался дать ему бутылочку, но Отто, перемазанный уже с ног до головы, сделал пару глотков и выплюнул все отцу на колени. (На Патрике, впрочем, были только трусы, так что особого значения это не имело.) Он попытался погулять вместе с Отто, обхватив его левой рукой, а в правой держа на отлете открытого «Английского пациента», точно молитвенник. Но Отто был слишком тяжел, и долго носить его на изуродованной левой руке Патрик не мог. Пришлось снова усесться в кресло-качалку. Патрик посадил Отто на правое колено так, что мальчик прижался спинкой к его груди и левому плечу, и обнял его за плечики левой рукой. Так они и качались минут десять, пока малыш не заснул. Патрик сразу почти перестал качаться и, придерживая спящего мальчика, попытался читать «Английского пациента». Держать раскрытую книгу единственной рукой он мог, а вот переворачивать страницы оказалось нелегко; Патрик сразу почувствовал, что это ничуть не легче, чем овладевать различными протезами. Впрочем, эта пытка отчасти сближала его с героем книги, обожженным англичанином, который вроде бы даже не помнил, кто он такой. Медсестра читала ему книги, и, слушая ее, загадочный пациент то погружался в забытье, то приходил в себя. Патрик пробежал всего несколько страниц и остановился на фразе, которую миссис Клаузен подчеркнула красным. И потому, слушал англичанин ее чтение или нет, ход повествования становился прерывистым и размытым, как дорога после дождя; некоторые эпизоды выпадали — так распадается ткань ковров и гобеленов после набега саранчи, так ночью после бомбардировок куски штукатурки отваливаются от стен. Этот отрывок не только следовало перечесть еще раз и восхититься им; он еще и многое говорил о читательнице, которая его подчеркнула. Уоллингфорд закрыл книгу и тихонько положил ее на пол. Потом закрыл глаза и сосредоточился на умиротворяющем покачивании кресла-качалки. Иногда, задерживая дыхание, он слышал, как дышит его сын — поистине священный момент для многих отцов и матерей. Сидя в кресле, Патрик думал, что будет делать дальше. Вернется в Нью-Йорк и прочтет «Английского пациента»; отметит полюбившиеся ему места, и они с миссис Клаузен смогут сравнить и обсудить то, что больше нравится каждому. А потом ему, может быть, даже удастся убедить ее взять напрокат видеокассету с этим фильмом и посмотреть его вместе. Любопытно, думал Уоллингфорд, уже засыпая и крепко прижимая к себе спящего сына… будет ли это более благодарной темой для разговоров с Дорис, чем путешествия мышонка или пылкое воображение обреченной паучихи? Миссис Клаузен так и нашла их — спящими в кресле-качалке. Заботливая мать, она тут же тщательно обследовала остатки завтрака Отто, включая то, что осталось в бутылочке, странные пятна на его рубашонке, остатки персикового пюре в волосах, кусочки банана на носках и явственные свидетельства того, что он срыгнул Патрику на боксерские трусы. Похоже, картина показалась ей недурной, в особенности зрелище их обоих, спящих в кресле-качалке, поскольку она два раза их сфотографировала. Уоллингфорд проснулся только тогда, когда Дорис уже сварила кофе и поджаривала бекон. (Кажется, он сказал ей, что любит жареный бекон.) Она была в своем красном купальнике, и он сразу же представил себе, как его плавки уныло болтаются на веревке — горестный символ одиночества, знак отказа. Похоже, миссис Клаузен его предложение все же отвергла. День тянулся лениво, хотя у обоих было неспокойно на душе; все время они провели вместе. Натянутость было вызвана тем, что Дорис ни разу не упомянула о предложении, сделанном ей Патриком. Они по очереди купались и по очереди сидели с Отто. Уоллингфорд снова пошел побродить по мелководью возле песчаного пляжа, держа малыша на руках. Потом они взяли лодку и немного покатались. Патрик сидел на носу с Отто на коленях, а миссис Клаузен правила лодкой, точнее, держала ручку подвеского мотора. На моторке, конечно, не наберешь такой скорости, как на катере, зато Клаузены не очень расстроятся, если Дорис поцарапает лодку. Потом они отвезли мусор к большому мусорному баку на пирсе в дальнем конце озера. Все здешние обитатели коттеджей и летних домиков свозили туда отходы. Иначе весь мусор — бутылки, банки, бумагу, пищевые объедки, использованные памперсы — пришлось бы забрать с собой, когда прибудет гидросамолет. Лодочный мотор заглушал все звуки, и Дорис с Патриком почти не слышали друг друга. Но все же Уоллингфорд, внимательно посмотрев на миссис Клаузен, произнес, тщательно артикулируя слова: — Я люблю тебя! — И понял, что она прочла это по его губам, но не разобрал, что она сказала в ответ. Ее фраза была длиннее, чем «я люблю тебя», но чувствовалось: это нечто серьезное. Когда они возвращались назад, Отто-младший уснул. Уоллингфорд отнес спящего ребенка наверх и уложил в кроватку. Дорис сказала, что Отто обычно спит днем два раза, а мерное покачивание лодки окончательно его сморило; она даже думала, что перед ужином придется его будить. Близился вечер, и солнце начинало садиться. — Ты пока не буди малыша, — попросил Дорис Уоллингфорд. — Пойдем лучше со мной на причал. Пожалуйста. Оба они были уже в купальных костюмах, полотенца Патрик взял с собой. — А что мы будем делать? — спросила Дорис. — Еще раз искупаемся, — сказал он. — И немного посидим на причале. Миссис Клаузен беспокоилась, что они могут не услышать, если маленький Отто проснется и заплачет, хотя окна спальни и были открыты. Правда, окна выходили на озеро, а не на большой причал, и любая проходящая мимо моторка могла заглушить плач, но Патрик уверял, что непременно его услышит. Они нырнули в воду с причала, поплавали и быстро забрались назад по лестнице; почти сразу же на причал упала густая тень — солнце на их берегу спряталось за верхушки деревьев, хотя противоположный, восточный берег был все еще залит светом. Они сидели на причале, подстелив полотенца, и Уоллингфорд рассказывал миссис Клаузен о синих пилюлях, которые принимал в Индии в качестве болеутоляющего, и о том, как во сне, навеянном этими пилюлями, ощущал тепло нагретых солнцем досок причала, хотя сам причал был уже в тени. — Вот как сейчас, — добавил он. Она сидела молча и чуточку дрожала в своем мокром купальнике. А Патрик продолжал рассказывать о том, как услышал во сне женский голос, хотя ему так и не удалось увидеть ту, кому этот голос принадлежал, а это был, можно сказать, самый влекущий голос в мире, и привел слова невидимой женщины: «Ух, до чего у меня купальник холодный. Лучше я его совсем сниму. А ты свои мокрые плавки снять не хочешь?» Миссис Клаузен продолжала молча смотреть на него и по-прежнему дрожала. — Пожалуйста, скажи это, — попросил Уоллингфорд. — Что-то не хочется, — покачала головой Дорис. И Патрик снова стал рассказывать о темно-синей капсуле и навеянных ею снах — о том, как ответил «да», и о каплях воды, которая падала с мокрых купальников в озеро, просачиваясь сквозь доски, и о том, как он и невидимая женщина разделись донага… Ее плечи и руки были пропитаны ароматом озерной воды и теплом солнечных лучей, и он ощутил вкус этой воды, когда провел языком по ее уху… — Ты любовью с нею занимался? Во сне? — спросила миссис Клаузен. — Да. — Я не могу, — сказала она. — Здесь и сейчас — не могу. Понимаешь, на той стороне озера построили новый домик. Клаузены мне сказали, что у тамошнего парня есть телескоп и он за всеми шпионит! Патрик видел этот домик на том берегу. Грубо сработанная хижина, даже не покрашенная. Свежеспиленные доски резко выделялись на фоне царившей здесь синевы и зелени. — А я уж думал, что мой сон вот-вот станет явью, — произнес он. (Он же почти стал явью! — хотелось ему сказать.) Миссис Клаузен встала и стянула с себя мокрый купальник, прикрывшись полотенцем. Потом повесила купальник на веревку и плотно завернулась в полотенце. — Пойду разбужу Отто, — сказала она. Уоллингфорд тоже снял с себя мокрые плавки и повесил их на веревку рядом с купальником Дорис. Поскольку ее рядом не было, он не стал возиться с полотенцем. И даже нарочно постоял минутку голым, повернувшись лицом к озеру — пусть этот недоумок с телескопом насмотрится вдосталь. Потом завернулся в полотенце и пошел наверх. В спальне он надел сухие плавки и тенниску и сунулся в соседнюю комнату. Миссис Клаузен тоже переоделась — в старую майку и нейлоновые спортивные трусы. В таких шмотках обычно мальчишки резвятся в спортивном зале, но Дорис выглядела в них сногсшибательно. — А знаешь, мечтам не обязательно быть похожими на жизнь, чтобы сделаться явью, — сказала она, не оборачиваясь. — Не уверен, что у меня еще остались какие-то шансы, — признался Патрик. Они шли по тропинке к домику — она впереди, а он с маленьким Отто на руках за нею. — Я еще не решила, — сказала она, по-прежнему не оборачиваясь. Уоллингфорд угадал, что она сказала — по количеству гласных в словах, — и подумал: это же она говорила ему и в лодке. («Я еще не решила».) Значит, шансы у него все-таки есть? Хотя, по всей вероятности, весьма хилые… Они тихо поужинали на затянутой сеткой веранде, глядя на темнеющее озеро. Москиты, неумолчно звеня, бились о сетку. Вторую бутылку красного вина они прикончили, пока Уоллингфорд рассказывал о своих попытках уволиться с работы. На сей раз у него хватило ума не упоминать о Мэри Шаннахан. Он не стал говорить Дорис, что впервые эта идея посетила его после того, как Мэри что-то там ему сказала, или что Мэри предложила свой (давно и хорошо разработанный!) план, как наилучшим образом добиться увольнения. Он заметил, что не прочь бы уехать из Нью-Йорка, но тут миссис Клаузен как будто потеряла терпение; видимо, ей надоело выслушивать его бесконечные планы. — Я бы не хотела, чтобы ты бросил работу из-за меня, — сказала она. — Если я решу жить с тобой, то смогу жить с тобой где угодно. Дело не в том, где мы будем жить или чем ты будешь заниматься. Пока Дорис мыла посуду, Патрик прогуливался вокруг стола с Отто на руках. — Мне бы только не хотелось, чтобы у Мэри родился от тебя ребенок, — призналась она, когда они уже шли, отбиваясь от москитов, в лодочный сарай. Патрик не видел ее лица, она шагала впереди и несла фонарик и сумку с детскими вещами, а он за ней нес Отто-младшего. — Не могу, правда, винить ее в том… что она хотела ребенка от тебя, — прибавила она, когда они уже взбирались по лестнице. — Просто надеюсь, что ребенка у нее не будет. Правда, ты тут ничего уже сделать не можешь. Да и не должен. Пока что. Патрика поразило, насколько типичной для него оказалась сложившаяся ситуация: механизм, который он невольно привел в действие, набирал обороты, и власти над этой махиной он не имел. Беременна Мэри Шаннахан или нет, связано теперь исключительно со случайностью зачатия. Уходя из домика, где он чистил на ночь зубы, Патрик прихватил с собой презерватив, достав его из своего набора для бритья. И прятал его в кулаке всю дорогу до лодочного сарая. Когда он опустил Отто на кровать, служившую для пеленания, миссис Клаузен заметила, что он что-то сжимает в кулаке. — Что это у тебя? — спросила она. Он разжал пальцы и показал ей кондом. Она в этот момент склонилась над Отто, переодевая его. — Вернись-ка лучше и принеси еще один. Тебе понадобится по крайней мере два, — сказала она, не поднимая головы. Уоллингфорд взял фонарик и опять пошел сражаться с москитами. К себе в спальню он вернулся со вторым презервативом и бутылкой холодного пива. Он зажег в спальне газовую лампу. Человеку с двумя руками сделать это ничего не стоит, для него же это была целая проблема. Патрик зажег спичку, потом зажал горящую спичку в зубах и открыл газ. Когда он вынул спичку изо рта и поднес пламя к горелке, лампа фыркнула и ярко вспыхнула. Он убавил подачу пропана, но яркость света почти не уменьшилась. «Что-то не очень романтично», — думал он, раздеваясь и голым ложась в постель. Он укрылся одной простыней, натянув ее до пояса, и лежал на животе, опираясь на локти и подмяв под грудь две подушки. Он смотрел в окно, на лунную дорожку на поверхности озера, над которым висела огромная луна. Дня через два-три должно было наступить полнолуние, но луна казалась почти полной. Бутылку пива он открывать не стал и поставил ее на комод, надеясь, что они потом выпьют ее вместе. Оба презерватива в пакетиках из фольги лежали под подушкой. Слушая крики гагар и перебранку уток, Патрик не заметил, как в комнату вошла Дорис. Внезапно он почувствовал, как она коснулась его спины обнаженными грудями. — Ух, до чего у меня купальник холодный. — прошептала она ему на ухо. — Лучше я его совсем сниму. А ты свои мокрые плавки снять не хочешь? Голос Дорис был так похож на голос той женщины из сна, навеянного синей капсулой, что у Патрика перехватило дыхание. Он с трудом смог ей ответить, и к тому времени, когда выдавил наконец слово «да», она уже перевернула его на спину и стянула простыню. — Давай сюда одну из этих штук, — сказала она. Он полез было своей здоровой рукой под подушку, но миссис Клаузен оказалась проворней. Она вытащила один из кондомов и мгновенно разорвала упаковку зубами. — Лучше я сама. Я сама хочу его надеть, — сказала она. — Никогда еще не пробовала. Ее, кажется, несколько озадачил вид презерватива, но она без колебаний стала его натягивать — наизнанку. — Он в другую сторону разворачивается, — сказал Уоллингфорд. Дорис насмешила собственная ошибка, и она мгновенно ее исправила, не дав Патрику и слова вымолвить. Миссис Клаузен, вполне возможно, никому не пробовала надевать презерватив, но Уоллингфорд отлично знал, как она умеет оседлать мужчину. (Только на сей раз он лежал на спине, а не сидел на неудобном стуле с прямой спинкой в кабинете доктора Заяца.) — И вот что — насчет верности мне и всяких там измен, — проговорила Дорис, неторопливо поднимаясь и опускаясь над ним и уперев руки ему в плечи. — Если ты не склонен к постоянству, лучше сразу скажи — и прекратим это. Уоллингфорд ничего не ответил и ничего не «прекратил». — И пожалуйста, не делай больше никому никаких детей! — очень серьезно сказала она. И так опустилась на него всем своим весом, что он невольно подался ей навстречу. — Хорошо, — пообещал он. В ярком свете газовой лампы их движущиеся тени перемещались по стене, по тому темному прямоугольнику, ранее привлекшему внимание Уоллингфорда, где когда-то Отто-старший повесил рекламу пива. Казалось, и само их совокупление — нечто схожее с галлюцинацией, призрачное, как их совместное будущее. Закончив заниматься любовью, они мигом опустошили бутылку пива и отправились голышом купаться. Уоллингфорд взял одно полотенце на двоих, а миссис Клаузен не забыла фонарик. Ступая точно друг за другом, они добрались до конца мостков, и Дорис на этот раз попросила Патрика первым спуститься по лестнице в озеро. Не успел он войти в воду, как она велела ему плыть назад, под настил узкого причала. — Просто следуй за лучом, — сказала она и, направив фонарь вниз, осветила один из столбов, уходящих в темную воду. Столб был толстый, толще в обхвате, чем бедро Уоллингфорда. В нескольких дюймах над поверхностью воды, прямо под досками и рядом с узким пролетом блеснуло что-то золотистое. Патрик подплыл ближе и только тогда понял, что это такое. Он слегка подгребал одной рукой, чтобы удержаться на месте. В столб был вбит гвоздь с широкой шляпкой, и на него надеты два золотых обручальных кольца; гвоздь сильно загнули и шляпку тоже вбили в сваю, чтобы образовалась петля. Патрик понял, что Дорис пришлось все время удерживаться на воде, пока она вколачивала гвоздь, надевала на него кольца и загибала гвоздь молотком. Нелегкая задача даже для хорошего и сильного пловца с двумя здоровыми руками! — Ну, подплыл? Видишь? — спросила Дорис. — Да, — ответил он. Дорис повернула фонарь, чтобы луч бил в сторону озера, и Патрик выплыл из-под причала прямо в луч света, где она уже ждала его, лежа на спине и выставив над водой груди. Дорис не произнесла ни слова. Патрик тоже молчал. Он думал о том, что однажды зимой, когда лед на озере будет особенно мощным, кольца окажутся в его толще и пропадут. Или же сам сарай и причал может снести зимний ветер. Но, как бы то ни было, обручальные кольца находились сейчас под причалом, и миссис Клаузен хотела показать ему именно это. На другой стороне озера только что приехавший любитель-вуайерист зажег в своем домике свет. Слышалось радио — передавали репортаж с бейсбольного матча, но Патрик не смог определить, какие команды играют. Они поплыли обратно — на свет фонарика, горевшего на причале, и ярко освещенных окон обеих спален. В этот раз Уоллингфорд не забыл пописать прямо в воду, чтоб потом не бегать в кусты, где полно москитов. Они оба поцеловали на ночь маленького Отто, Дорис погасила лампу в комнате мальчика и задернула занавески на окне. Потом она погасила лампу и в другой комнате, и они улеглись в постель. Голые, озябшие после купанья, они укрылись одной простыней; их мокрые волосы серебрились от лунного света. Дорис нарочно не стала задергивать занавески: хотела проснуться раньше малыша. Оба тут же уснули при свете луны, смотревшей в окна. В ту ночь луна не заходила почти до трех часов утра. А солнце утром в понедельник встало в самом начале шестого. Впрочем, миссис Клаузен встала еще раньше. Когда Уоллингфорд проснулся, вся комната была залита жемчужно-серым матовым светом, кто-то будил его и одновременно возбуждал, и все вместе это очень напоминало один из самых эротических моментов сна, навеянного темно-синей капсулой. Дорис надевала ему второй презерватив. Она придумала новый — неизвестный даже Уоллингфорду — способ его надевать: она разворачивала его и натягивала ему на член с помощью… зубов! Изобретательность миссис Клаузен просто поражала, особенно если учесть, что для нее это был всего лишь второй опыт. Потом она, правда, призналась, что прочитала о таком способе в какой-то книге. — В романе? — осведомился Уоллингфорд. (Ну конечно, в романе!) — Дай руку, — велела ему миссис Клаузен. Он протянул ей правую — свою единственную руку. Но Дорис сказала: — Да нет, четвертую! Патрик решил, что ослышался. Она, наверное, сказала «другую» — руку без кисти, «культю», как почти все ее называли. — Что-что? — переспросил он. — Дай мне свою четвертую руку, — повторила Дорис, ухватившись за его культю и плотно зажав ее между ляжками, и он тут же почувствовал, как оживают отсутствующие пальцы. — Ты родился с двумя руками, — объяснила миссис Клаузен. — Одну ты потерял. Рука Отто была твоей третьей рукой. Что же касается этой, — и она стиснула бедра, словно подтверждая свои слова, — эта рука никогда меня не забудет! Она принадлежит мне И это твоя четвертая рука. — Ах, вот как… Может быть, именно поэтому он и почувствовал снова эту руку? Они занимались любовью, потом опять купались голышом. Теперь уже по очереди — один стоял у окна в спальне маленького Отто и смотрел, как другой плавает. Дорис как раз купалась, когда проснулся Отто-младший — и в этот миг взошло солнце. Потом они быстренько уложили вещи, и Дорис сделала все, что нужно, прежде чем запереть дверь. Она даже успела смотаться к помойке на той стороне озера и свалить в нее весь собравшийся со вчерашнего дня мусор. А Уоллингфорд оставался с Отто. Дорис гнала моторку гораздо быстрее, когда с ней не было малыша. Они уже вынесли сумки и детские вещи на большой причал, когда появился гидроплан. Пока пилот и миссис Клаузен укладывали все в самолет, Патрик, посадив Отто на правую руку, левой культей помахал вуайеристу. Время от времени было видно, как поблескивает солнечный луч, отражаясь в линзе телескопа. Когда гидросамолет взлетел, пилот специально прошел совсем низко, прямо над причалом этого чужака, и он моментально изобразил, будто стоит себе с удочкой и ловит рыбу с причала; даже принялся разматывать несуществующую леску. Правда, тренога от его телескопа самым бессовестным образом торчала у всех на виду, похожая на подставку для старинного артиллерийского орудия. Шум от моторов мешал разговаривать. Но миссис Клаузен и Уоллингфорд все время смотрели друг на друга и на малыша, которого по очереди держали на руках. Когда самолетик уже заходил на посадку, Патрик снова сказал беззвучно, одними губами: «Я люблю тебя». И сначала она опять никак не отреагировала, а потом откликнулась и тоже беззвучно, давая ему возможность прочитать слова по губам, произнесла ту же самую фразу, несколько длиннее, чем «я люблю тебя». («Я еще не решила».) Что ж, Уоллингфорду оставалось только ждать и надеяться. Когда гидросамолет причалил к берегу, они направились в Грин-Бей, в аэропорт «Остин Штраубель». Отто-младший возился на детском сиденье, Уоллингфорд пытался его развлекать. Дорис вела машину. Теперь, когда у них была возможность разговаривать, оказалось, что говорить им не о чем. В аэропорту, целуя на прощанье Дорис и маленького Отто, Патрик почувствовал, что она положила ему что-то в правый карман. — Пожалуйста, сейчас не смотри. Посмотришь потом, — сказала она. — Понимаешь, проколотая дырочка уже заросла. Я не смогу его носить, даже если захочу. И если уж мы все-таки будем вместе, я уверена, что это мне больше не понадобится. А тебе и подавно. Пожалуйста, отдай его кому-нибудь. Уоллингфорд мог и не заглядывать в карман, он и так понял: она положила туда свой талисман, амулет, дарующий плодовитость. Он когда-то видел этот талисман, странноватое украшение, воткнутое в пупок. Ему вдруг ужасно захотелось достать его и рассмотреть. Долго ему ждать не пришлось. Он еще раздумывал над двусмысленностью слов миссис Клаузен «если уж мы все-таки будем вместе», когда амулет, лежавший у него в кармане, вызвал сигнал металлодетектора. Пришлось достать амулет из кармана, и вот тут-то наконец он его рассмотрел. Охранница из службы безопасности аэропорта тоже внимательно его разглядывала; она прямо-таки впилась глазами в эту вещицу. Крошечный амулет оказался на удивление тяжелым; он был светло-серого цвета, но сиял, как золото. — Это платина, — пояснила Патрику охранница, темнокожая женщина из коренных американцев с иссиня-черными волосами, довольно крупная и очень грустная. Она обращалась с «пупочным» украшением так, что сразу становилось ясно: в этих делах она знает толк — Очень дорогая штучка, наверное, — сказала она, возвращая ему амулет. — Не знаю, не я покупал, — пожал плечами Уоллингфорд. — Это женское украшение, для пирсинга. Его в пупке носят. — Я знаю, — сказала охранница. — Металлодетектор всегда срабатывает — если у кого что-нибудь такое в пупке. — Ах, вот как, — рассеянно произнес Патрик: только теперь до него дошло, что амулет представляет собой… миниатюрную кисть левой руки! У торговцев, промышляющих пирсингом, это называется «штангой» — это металлический стерженек с шариком, который навинчивается на конец и не дает украшению выпасть, такие шарики бывают и на сережках. А к другому концу стерженька была припаяна крошечная и очень изящно выполненная кисть руки. Патрик никогда в жизни не видел столь тонкой работы. Средний палец скрещен с указательным — общепринятый символ удачи. Патрик, правда, ожидал увидеть более наглядный символ плодовитости, какого-нибудь божка или что-нибудь этакое — в традициях родоплеменного строя. К столу, возле которого стояли Уоллингфорд и черноволосая женщина, подошел еще один охранник, маленький, худой, чернокожий, с тщательно подстриженными усиками. — В чем дело? — спросил он у женщины. — Украшение — как раз для твоего пупка, — усмехнулась она. — Нет уж, только не для моего! — улыбнулся он в ответ. Патрик протянул ему амулет и нечаянно задел куртку, висевшую на левой руке. Увидев, что у него нет левой кисти, охранники тут же его узнали. — А, так вы тот самый, кого лев погрыз! — воскликнул чернокожий полицейский, мельком глянув на миниатюрную платиновую руку со скрещенными пальцами, которую держал на ладони. А охранница коснулась изуродованной руки Патрика и смущенно сказала: — Извините, я вас не узнала, мистер Уоллингфорд! Все-таки лицо у нее было ужасно грустным, и Патрик невольно задумался, отчего она так грустит. На горле у женщины он заметил маленький шрам в форме рыболовного крючка; шрам мог быть следствием чего угодно — детской игры с ножницами, неудачного брака или зверского изнасилования. Ее коллега — маленький и худой человечек — с интересом разглядывал украшение. — Смотри-ка, рука! Да еще левая! Только теперь понял! — воскликнул он возбужденно и посмотрел на Уоллингфорда. — Наверно, это ваш амулет, верно? — Вообще-то он для плодовитости. Мне так сказали. — Да неужто? — спросила женщина и взяла талисман у чернокожего охранника. — Дай-ка взглянуть еще разок. И что, помогает? — спросила она у Патрика. Он мог бы поклясться, что спросила она совершенно серьезно. — Однажды отлично сработало, — пожал плечами Уоллингфорд. Ему страшно хотелось узнать, отчего она такая грустная. Ей было лет сорок или чуть больше; на безымянном пальце левой руки обручальное кольцо, а на безымянном пальце правой — перстень с бирюзой. В ушах — такие же бирюзовые серьги. Может, и в пупке у нее тоже какой-нибудь амулет? Может, и она тоже никак не может родить ребенка? — Возьмите эту штуку себе, если хотите, — предложил женщине Уоллингфорд — Мне она больше не нужна. Чернокожий охранник засмеялся и, махнув рукой, отошел от них подальше. — Ох-ох-ох! — покачал он головой и сказал, обращаясь к Патрику: — Не стоило бы вам в это дело соваться! «А что, если у этой несчастной дюжина детей и ей до смерти хочется перевязать себе трубы, да только негодяй муж не позволяет?» — промелькнуло у Патрика в голове. — Заткнись, ты! — прошипела охранница вслед уходящему мужчине, а тот все продолжал смеяться, хотя ее это явно злило. — Нет, правда, можете его взять, если хотите, — снова предложил Уоллингфорд, В конце концов, миссис Клаузен просила отдать талисман кому угодно. Женщина сомкнула темные пальцы над амулетом, сжав его в ладони: — Я бы очень хотела! Да только не могу себе такое позволить! — Да что вы! Это же бесплатно! Я его вам дарю! Берите, он ваш! — уговаривал Патрик — Надеюсь, он действительно помогает. — Он понятия не имел, для чего охраннице этот амулет — для себя, или для подруги, или она знает, где можно его выгодно продать. Уже отойдя на некоторое расстояние от поста охраны, Уоллингфорд оглянулся на нее. Женщина была занята — для всех остальных она ведь оставалась сотрудницей службы безопасности, — но, заметив его взгляд, помахала ему рукой и вдруг улыбнулась. В ее поднятой над головой руке блеснул миниатюрный талисман. Уоллингфорд был слишком далеко, чтобы разглядеть скрещенные пальцы на крохотной руке, но блеск амулета он видел хорошо. Этот блеск напомнил ему об обручальных кольцах Дорис и Отто Клаузена и о том, как они сверкали в луче карманного фонаря между темной поверхностью воды и досками причала. Сколько раз Дорис заплывала туда, подгребая под себя воду одной рукой, а в другой держа фонарик? А может, она ни разу и не была там? Может, она — как теперь и Уоллингфорд — могла видеть эти кольца только во сне или в памяти, где золото сверкает ярче, а отблеск колец в воде кажется вечным? Если у него и остались шансы добиться руки миссис Клаузен, то дело вовсе не в том, окажется Мэри Шаннахан беременной или нет. Куда важнее, снятся ли Дорис Клаузен те обручальные кольца, которые она спрятала под настилом причала. Когда самолет взлетел и взял курс на Цинциннати, Патрик Уоллингфорд в полном смысле слова висел в воздухе. И в точно таком же состоянии были мысли Дорис Клаузен относительно Патрика Уоллингфорда. Оставалось только ждать и надеяться. Был понедельник, 26 июля 1999 года. Уоллингфорд надолго запомнит эту дату. Пройдет еще целых девяносто восемь дней, прежде чем он снова увидит миссис Клаузен. Глава 12 Стадион «Ламбо» Времени оказалось достаточно, чтобы успели зажить все его раны. Синяк на голени (чертов столик со стеклянным верхом в квартирке Мэри!) сперва пожелтел, потом стал светло-коричневым, а потом и вовсе исчез. Так же как и ожог (чертов кран с горячей водой в ванной у Мэри!). На спине (исцарапанной Энжи) тоже следов не осталось; исчез даже здоровенный кроваво-красный волдырь у него на плече — память о бурной ночи с юной гримершей из Куинса. Там же, где красовалась синюшная гематома (еще один любовный укус Энжи), кожа опять стала чистой и гладкой и выглядела столь же невинно, как плечико маленького Отто. Патрик вспомнил, как смазывал нежную кожу сына кремом от загара; ему сейчас очень не хватало этого прикосновения и безумно хотелось подержать малыша на руках Страшно не хватало ему и миссис Клаузен, но он понимал, что торопить ее с ответом не следует. Понимал он также, что еще рано интересоваться у Мэри Шаннахан, беременна она или нет. Вернувшись из Грин-Бея, он сказал своей новой начальнице, что принимает предложение пересмотреть условия его контракта. Прежний контракт, как правильно сказала Мэри, считался действительным еще восемнадцать месяцев. Она же советовала запросить новый контракт — на три года или даже на пять лет. Да, именно так (Она тогда сказала: «На три года, нет, лучше на пять».) Но Мэри, похоже, совсем забыла об этом разговоре. — Думаю, три года — это слишком, — заявила она теперь. — Понятно, — сказал Уоллингфорд. — Тогда, наверное, мне лучше остаться на прежнем месте и продолжать вести свою программу. — Ты уверен, что тебе именно этого хочется, Пат? Рядом сидели Уортон и Сабина, вот почему она не церемонится, подумал Уоллингфорд. (Впрочем, и луноликий Уортон, и грустная Сабина лишь слушали их разговор, а сами не говорили ни слова.) По крайней мере одно было ясно: Мэри не поняла, чего он, собственно, добивается, и поэтому нервничает. — Зависит от условий, — ответил Патрик. — Какой смысл менять работу ведущего на должность разъездного корреспондента, даже если ты сам выбираешь задания? Известно, как это бывает: езжай туда-то, сделай то-то. Придется возвращаться к давно пройденному. Думаю, тебе надо говорить конкретнее, чтобы я хоть как-то представлял себе твои намерения. Мэри быстро глянула на его и ослепительно улыбнулась. — Как съездил в Висконсин? Замороженный и лощеный Уортон, казалось, вот-вот сольется с мебелью, если не произнесет хоть слово (или не пошевелится) в ближайшие тридцать секунд. Видно, он и сам понял это и слегка кашлянул в ладонь. Полнейшее отсутствие какого бы то ни было выражения у него на лице наводило на мысль о бесстрастной маске палача; даже кашлял Уортон как-то невыразительно. Сабина, с которой Уоллингфорд то ли спал, то ли нет (впрочем, сейчас, подумав об этом, он вспомнил, что во сне она повизгивала, точно собака, которой приснилось что-то интересное), закашлялась, словно ей в горло попал лобковый волос. — Прекрасно. Уоллингфорд произнес это как можно спокойнее, но Мэри сделала совершенно правильный вывод: между ним и Дорис Клаузен пока ничего не решено окончательно. Иначе он не стал бы ждать и сразу сообщил бы, что они с миссис Клаузен решили соединить свои судьбы. В точности как и сама она, Мэри, если б знала уже, что беременна, не стала бы медлить и тотчас сказала бы ему. К тому же оба понимали, что необходимо продолжать разыгрывать этот идиотский спектакль в присутствии Уортона и Сабины, которые, впрочем, тоже всё понимали. При сложившихся обстоятельствах было бы весьма неосмотрительно — и для Патрика Уоллинг-форда, и для Мэри Шаннахан — действовать поодиночке. — Боже ж ты мой, тут все типа как замороженные! — Так обрисовала ситуацию Энжи, когда Уоллингфорд оказался с нею наедине в кресле гримерной. — Типа того, — согласился Патрик. Он был очень рад ее видеть, эту добрую и жизнерадостную девицу, которая вылизала его квартиру до такой сияющей чистоты, какой он не помнил с тех пор, как туда въехал. — Ну что… ты мне расскажешь про Висконсин или как? — спросила Энжи. — Пока не о чем рассказывать, — признался Уоллингфорд. — Но я все время держу пальцы скрещенными. Неудачное сравнение; оно напомнило Патрику о талисмане миссис Клаузен, дарующем женщинам плодовитость. — Я тоже буду держать пальцы скрещенными — для тебя, — сказала Энжи. Она уже не флиртовала с ним, но осталась по-прежнему открытой, искренней и ничуть не менее дружелюбной. Уоллингфорд вскоре выбросил свой электронный будильник и купил себе новый: при взгляде на старый ему неизменно вспоминался прилипший к нему чуингам Энжи, а также их «смертельный» номер в постели, в результате которого она с такой силой и выкашляла свою жвачку. Ему не хотелось в постели вспоминать Энжи — пока Дорис не сказала «нет». Но Дорис с ответом не спешила, и Уоллингфорд вынужден был признать, что так ничего и не понял из присланных ею фотографий. А вот письмо, их сопровождавшее, показалось ему скорее насмешливым, чем романтическим. Она прислала не все фотографии, что были на пленке — Патрик сразу заметил, что те два кадра, которые сделал он сам, отсутствуют. Ее темно-красный купальник на веревке рядом с его плавками — он сделал два одинаковых снимка на тот случай, если она захочет один оставить себе. Она оставила оба. Первые два снимка из присланных миссис Клаузен не слишком его удивили. На одном Уоллингфорд брел по мелководью с голеньким малышом на руках. На втором Дорис с Отто-младшим сидела на открытой веранде большего домика. Это был первый вечер Уоллингфорда на озере, и между ним и миссис Клаузен ничего еще не произошло. Лицо ее казалось совершенно спокойным, и на нем не читалось никаких ожиданий; она, похоже, и не задумывалась, может ли между ними что-то произойти. Единственным сюрпризом стала третья фотография — Уоллингфорд и не знал, что Дорис успела их щелкнуть. На фотографии был он сам, спящий в кресле-качалке с сыном на руках. Патрик не понимал, как ему интерпретировать некоторые слова Дорис — особенно то место в письме, где она как бы мимоходом сообщала, что сделала два снимка маленького Отто, спящего на руках у отца, и один оставила себе. Вообще тон ее письма оказался не столько насмешливым, сколько двусмысленным. Дорис писала: «Судя по фотографиям, у тебя есть все задатки стать хорошим отцом». Только задатки. Чувства Патрика были оскорблены. Тем не менее он стал читать «Английского пациента», страстно мечтая найти какой-нибудь выдающийся отрывок, на который можно будет обратить внимание Дорис. И, если повезет, это окажется тот самый отрывок, который нравится им обоим… Когда Уоллингфорд позвонил миссис Клаузен, чтобы поблагодарить за фотографии, ему показалось, что такой отрывок найден. — Мне понравилось то место, где приводится «перечень ранений», особенно когда она вонзила ему вилку в плечо. Помнишь? «Зубья вилки оставили на плече след как от укуса, и доктор решил, что его укусила лиса». Дорис на другом конце провода молчала. — Тебе не понравилось? — спросил Патрик. — Ты бы лучше не напоминал мне про свои «следы укусов» и прочие «боевые шрамы»! — Ох… Но Уоллингфорд все-таки продолжал надеяться на «Английского пациента». Надо просто читать более внимательно, а высказываться более осторожно, решил он; но послал осторожность ко всем чертям, когда дошел до того места, где Алмаши говорит о Кэтрин: «Ее влекло к переменам куда сильнее, чем я предполагал, и в желаниях своих она была ненасытна». Это полностью совпадало с тем впечатлением, которое произвела на Патрика миссис Клаузен в роли любовницы — ее ненасытность просто ошеломляла. И, прочитав эти слова, Патрик немедленно ей позвонил, забыв, что в Нью-Йорке уже поздняя ночь, а в Грин-Бее всего на час меньше, так что Дорис давно спит приноравливаясь к режиму маленького Отто, она старалась ложиться пораньше. Когда она ответила, голос ее показался Патрику каким-то незнакомым, и он тут же принялся извиняться. — Прости, пожалуйста! Ты, наверное, уже спала? — Ладно, не важно. Что случилось? — Да просто тут одно место из «Английского пациента»… Лучше я тебе его в другой раз прочту. Позвони мне завтра утром, хорошо? Как только встанешь, сразу и позвони. Пожалуйста, разбуди меня! — попросил он. — Прочти мне это место. — Это Алмаши говорит о Кэтрин… — Читай. Он зачитал вслух: «Ее влекло к переменам куда сильнее, чем я предполагал, и в желаниях своих она была ненасытна». Вырванные из контекста слова прозвучали попросту непристойно, однако Уоллингфорд был уверен, что миссис Клаузен хорошо помнит контекст. — Да, я помню это место, — сказала она ровным голосом. Может, она еще не совсем проснулась? — Ну… — промямлил Уоллингфорд. — Надо понимать, это ты не предполагал, что я окажусь столь ненасытной? Так? — спросила Дорис. (Тон, которым она задала этот вопрос, мог также означать: «И это все?») — Да, — ответил Патрик. И услышал, как она вздохнула. — Что ж… — начала она и вдруг умолкла. Видно, передумала говорить то, что хотела. — Ладно, действительно уже очень поздно. — И, не прибавив больше ни слова, Дорис повесила трубку, молча выслушав еще одно извинение Уоллингфорда. Ничего, решил он, будем читать дальше и надеяться. Некоторое время спустя Мэри Шаннахан вызвала его к себе в кабинет — вовсе не затем, как вскоре понял Патрик, чтобы сообщить ему, беременна она или нет. У Мэри было на уме совсем другое. Руководство телекомпании не одобряет трехлетний контракт даже при условии, что Уоллингфорд оставит пост ведущего и вернется к работе разъездного репортера. Вопрос стоял так согласен ли Уоллингфорд выполнять «случайные» задания? — Ты хочешь сказать, мне нужно постепенно отходить от роли ведущего? — спросил Патрик. — Если ты будешь принимать такие задания, мы готовы пересмотреть твой контракт, — сказала Мэри, не отвечая на его вопрос. — Естественно, за тобой сохранят прежнюю зарплату. — Это прозвучало так, словно решение не увеличивать ему зарплату — жест великодушия с их стороны. — Думаю, можно говорить о двухгодичном контракте, — Она отнюдь не намерена была подписываться под своим обещанием, да и предложенный двухгодичный контракт оказался всего на шесть месяцев продолжительнее нынешнего. «Ну и стерва же баба!» — подумал Уоллингфорд, но вслух сказал: — Если вы намерены заменить меня на посту ведущего, почему бы не обсудить это со мной? Почему бы не спросить меня, как именно я хотел бы осуществить подобную замену? Может быть, лучше делать все постепенно. А может, и нет. Во всяком случае, мне хотелось бы знать, каковы ваши дальнейшие планы на мой счет. Мэри Шаннахан лишь улыбнулась в ответ. Патрик не мог не восхититься тем, как быстро она свыклась со своими новыми обязанностями. Разумеется, она не имела права самостоятельно принимать решения такого рода, как смена ведущего, и не совсем ясно представляла себе, сколько других руководителей участвуют в принятии подобных решений, но, конечно же, ни словом не обмолвилась об этом Уоллингфорду. В то же время у нее вполне хватило ума не лгать напрямую; она ни за что бы не призналась, что не существует никаких долгосрочных планов на его счет, равно как и в том, что такие планы существуют, просто она не знает, в чем они заключаются. — Ты собирался сделать материал о Германии, Пат. — Это она обронила как бы между прочим — но Мэри никогда и ничего не «роняла» между прочим. Уоллингфорд действительно просил, чтобы его послали сделать материал о воссоединении Германии — через девять лет после того, как это свершилось. И, в частности, предложил исследовать перемены в терминологии, которой пользовалась официальная пресса. Даже «Нью-Йорк тайме» теперь предпочитала термин «объединение». Но ведь Германия была когда-то единым государством, затем ее разъединили, а потом она вновь воссоединилась! Так почему же не воссоединение? Большинство американцев, несомненно, так и считали. Какие интриги стояли за этой, не такой уж и незначительной подменой понятий? И что думают сами немцы по поводу того, воссоединение это или объединение? Однако у руководства телеканала это не вызвало ни малейшего интереса. «Да какое нам дело до немцев? Они и так всем осточертели!» — заявил Билл-дебил. Эдди придерживался того же мнения. (У них в редакции, помимо слова «тошнит», еще очень любили слово «осточертело» — осточертела религия, осточертело искусство, осточертели дети, осточертели немцы.) И вот теперь Мэри, новый шеф отдела новостей, держит перед ним Германию, как морковку перед упирающимся осликом. — А что там, в Германии? — недоверчиво спросил Уоллингфорд. Естественно, Мэри не стала бы поднимать вопрос о «случайных» заданиях, если бы такого задания уже не имелось. Интересно, что там у них припасено? — На самом деле заданий целых два, — ответила Мэри, причем голос ее звучал так, словно два задания вместо одного — это очень большой плюс. Но затем она назвала будущие материалы «сюжетами», и Патрик насторожился. Воссоединение Германии — это не просто «сюжет»; это слишком значительная тема, чтобы так ее называть. Сюжетами в отделе новостей считались заурядные и нелепые истории, с которыми Уоллингфорду слишком часто приходилось иметь дело. Вот, скажем, типичный сюжет: водитель грузовика для перевозки пива вышибает себе мозги после проигрыша любимой команды в матче на суперкубок. Или случай в индийском цирке, где лев кое-кому руку отгрыа А уж если руководство канала поручает Патрику подготовить сразу два сюжета, значит, речь идет о происшествиях либо нелепых, либо банальных, а может — и том и другом сразу. — Какие именно, Мэри? — терпеливо спросил Патрик Он старался держать себя в руках, чувствуя, что задания эти придумала не Мэри. Была в ее поведении какая-то неуверенность, подсказывавшая ему, что она заранее знает, как он воспримет предложение начальства. — Ты, вероятно, сочтешь это полной чепухой, — сказала она, — зато это в Германии! — Что за сюжеты, Мэри? Оказалось, что один из сюжетов — полутораминутный — уже показывали на канале, и все его видели. Сорокадвухлетний немец погиб, наблюдая солнечное затмение в августе этого года. Он ехал на машине где-то неподалеку от Кайзерслаутерна, и, по словам случайного свидетеля, машина вдруг сильно вильнула, потом набрала скорость и с разгону врезалась то ли в столб, то ли в опору моста. Позднее выяснилось, что на немце были специальные очки, позволявшие наблюдать затмение, — он, видите ли, не хотел пропустить столь важное событие. Однако сквозь стекла этих очков не было видно ничего, кроме скрывшегося за луной солнца, а этот идиот сидел за рулем… — Мы уже давали этот сюжет, — спокойно заметил Уоллингфорд. — Да, но мы хотели отснять что-то вроде продолжения или расследования… В общем, взять поглубже. Какое тут может быть продолжение? Что там «брать поглубже», если это сплошная глупость? Выяснить, что за семья была у погибшего? Если она у него была, то наверняка его родные горюют — что им еще остается? И что еще можно вытянуть из несчастного свидетеля? И зачем? Господи, к чему все это!.. — А второй сюжет? Второй сюжет оказался под стать первому, Уоллингфорд уже знал о нем: сообщение прошло по одному из телеграфных агентств. Пятидесятилетнего немца, охотника из какого-то Баден-чего-то-там, нашли застреленным в Шварцвальде возле припаркованного на стоянке автомобиля. Охотничье ружье торчало стволом наружу из открытого окна машины; в салоне находилась обезумевшая от ужаса собака. Полиция пришла к заключению, что охотника убила именно собака. (Непреднамеренно, конечно, — никаких обвинений ей не предъявили.) Неужели руководство канала хочет, чтобы Уоллингфорд взял интервью у собаки? Подобные истории, не имевшие ни малейшего отношения к новостям, в конце концов пополняли рубрику анекдотов в Интернете. Но это был бизнес, обыкновенный бизнес, основанный на раскапывании и освещении всяких нелепых происшествий, которые случаются ежедневно, и на таких низкопробных сюжетах давно паразитировал их круглосуточный международный новостной канал. Даже Мэри Шаннахан чувствовала себя не в своей тарелке, предлагая Уоллингфорду эти задания. — Вообще-то я хотел сделать материал о Германии, Мэри, — сдержанно заметил Патрик. — Я понимаю, — и в знак сочувствия она легонько коснулась его левой руки. — А больше ничего нет? — спросил Патрик. — Да был тут один сюжет… только надо в Австралию ехать, — поколебавшись, сказала Мэри. — Но, насколько я знаю, ты никогда особо не горел желанием туда тащиться. Уоллингфорд сразу понял, какое происшествие она имеет в виду. Канал, несомненно, решил дать продолжение этой истории о гибели тридцатитрехлетнего компьютерщика, который упился до смерти во время соревнования «кто кого перепьет», устроенного в одном из баров Сиднея. Попойка носила прискорбное название «Поминальная пятница», а усопший всего за один час и сорок минут успел оприходовать четыре полных порции виски, семнадцать рюмок текилы и тридцать четыре банки пива. Посмертный уровень алкоголя у него в крови составил 0,42. — Я знаю эту историю, — отрезал Уоллингфорд. Мэри опять взяла его за руку. — Извини, лучших новостей у меня нет, Пат, — сказала она. Уоллингфорда особенно раздражало, что эти дурацкие сюжеты не были даже относительно новыми. К ним всего лишь требовалось дать дополнительные штрихи, лишний раз доказывающие, что мир наш удивительно нелеп. Все, что можно было сказать об этих событиях, давно уже было сказано. Круглосуточный международный телеканал имел специальную летнюю программу практики для студентов колледжей. Вместо зарплаты ребятам обещали «прекрасную возможность обрести профессиональный опыт». Но даже работая бесплатно, практиканты могли бы делать нечто большее, чем собирать материал о нелепой и бессмысленной смерти. Где-то на юге солдатик умер от увечий, полученных при падении с третьего этажа, выпал, чересчур увлекшись соревнованием «кто кого переплюнет» (подлинный случай). А на севере Англии жена фермера подверглась нападению овец и вместе с машиной свалилась с обрыва (тоже подлинный случай). Круглосуточный информационный телеканал давно уже развивал у своих сотрудников корпоративное чувство юмора, иначе говоря, корпоративное чувство смерти. Какой уж там контекст! Жизнь — шутка, а смерть — просто финальный прикол. Нетрудно было представить, как на очередном «обсуждении после летучки» Уортон или Сабина говорят. «А этим пусть займется львиный огрызок». Что же касается лучших новостей, самым приятным для Уоллингфорда стало бы известие о том, что Мэри не беременна. Он очень на это надеялся, но понимал, что времени прошло слишком мало и ответа придется подождать. Уоллингфорд не очень хорошо умел ждать, что в данном случае оказалось ему даже на пользу. Он решил поинтересоваться, какую еще работу ему могут предложить в сфере журналистики. Поговаривали, что передачи так называемого образовательного телеканала (речь шла о PBS [14] ) чрезвычайно скучны, однако — особенно в новостных программах — скука не самое большое зло. То отделение PBS, откуда передачи транслировались в Грин-Бей, находилось в Мэдисоне, штат Висконсин, рядом с университетом. Уоллингфорд написал письмо этой телекомпании и сообщил, какая у него родилась идея. Он предлагал создать передачу, посвященную анализу новостных программ, и обсудить отсутствие контекста в репортажах, которые дают средства массовой информации и прежде всего телевидение. Он утверждал, что может доказать: самое интересное подчас остается за рамками сюжета, и наоборот в эфир попадают такие события, которые вообще не являются информационным поводом. «Подготовка хорошего и достаточно обоснованного репортажа требует времени, — писал Уоллингфорд, — хотя лучше всего смотрятся именно те сюжеты, которые делаются на скорую руку. Катастрофы и несчастные случаи — это не только сенсации; это события, произошедшие „здесь и сейчас“. „Сиюминутность“ срабатывает лучше всего — особенно на телевидении. Лучше всего — с точки зрения рынка; совсем не обязательно эти материалы представляют ценность для серьезных информационных программ». Он направил свое резюме и аналогичные предложения на государственные телестудии в Милуоки и в Сент-Пол, а также на две телестудии в Чикаго. А впрочем, спросил он себя, зачем ограничиваться Средним Западом, если миссис Клаузен сказала, что готова жить со мной где угодно — если, конечно, она согласится жить со мной? Он приклеил фотографию Дорис с маленьким Отто на зеркало в своей гримерке. Увидев ее, Мэри Шаннахан внимательно изучила обоих — и сына, и мать, но особенно Дорис, — и язвительно заметила: — Какие прелестные усики! У Дорис действительно был едва заметный мягкий пушок над верхней губой. И Уоллингфорда возмутило, что Мэри обозвала этот нежнейший пушок «усиками». Будучи сам крайне ранимым и хорошо зная определенный тип нью-йоркских женщин, Патрик решил, что Дорис Клаузен не следует слишком удаляться от Висконсина. Какие-то черточки выдавали уроженку Среднего Запада, и Уоллингфорду это очень нравилось. Если миссис Клаузен переберется в Нью-Йорк, кто-нибудь из сотрудниц редакции непременно убедит ее избавиться от пушка на верхней губе с помощью восковой эпиляции. И тогда одна из ее особенностей, так восхищавших Патрика, будет утрачена навсегда. Вот почему Уоллингфорд отправил свои документы и предложения лишь в несколько отделений PBS на Среднем Западе; он хотел обосноваться как можно ближе к Грин-Бею. Занимаясь своим трудоустройством, Патрик не офаничивался некоммерческими телеканалами, тем более что единственная радиостанция, передачи которой он слушал, была как раз государственной. Ему нравились профаммы NPR [15] , а ее отделения имелись почти во всех крупных городах. Два располагались в Грин-Бее, два — в Мэдисоне, и Уоллингфорд направил свои предложения во все четыре. А также — в отделения NPR в Милуоки, Чикаго и Сент-Поле. (Отделение NPR имелось даже в Аплтоне, штат Висконсин, родном городе Дорис Клаузен, но Патрик предпочел не искать там работу.) Пока тянулся август — а он был уже на исходе, — у Патрика возникла еще одна идея. Все университеты Большой Десятки [16] или по крайней мере большая их часть должны были иметь программы подготовки журналистов на старших курсах. Медилловская школа журналистики в Северо-Западном университете пользовалась особенно широкой известностью. Уоллингфорд написал туда с предложением прочесть у них курс анализа новостных программ; такое же предложение он направил в университеты Висконсина, Миннесоты и Айовы. Своим потенциальным работодателям Уоллингфорд упорно внушал одну и ту же мысль — о важности контекста. Может быть, порой в его словах чувствовался избыток пафоса, тем не менее он добивался нужного эффекта, наглядно показывая, сколь примитивно выглядят многие новостные сюжеты по сравнению с реальными событиями, о которых эти сюжеты должны были бы информировать телезрителя. Прежде всего это касалось его самого; его собственный опыт служил превосходным аргументом. Уж кому-кому, а «львиному огрызку » довелось на себе испытать, как несчастные случаи превращают в сенсацию, хватаются за то, что лежит на поверхности, но глубинная причина — смертельная болезнь, разъедающая современный мир, — остается неосвещенной. В общем, лучший способ уйти с работы, решил Патрик, — не ждать, пока тебя попросту выгонят, а поискать другое место. И лучше всего — чтобы тебе предложили другую работу, когда ты захочешь уволиться с нынешней. Уоллингфорд даже забыл, что руководству придется еще вести с ним переговоры по поводу выплат за те месяцы, которые он должен был отработать по контракту. И все же Мэри Шаннахан крайне удивилась, когда в один прекрасный день Патрик просунул голову — только голову! — в дверь ее кабинета и бодро сказал: — Ладно, я согласен! — С чем ты согласен, Пат? — Два года. Та же зарплата. Время от времени — работа разъездного репортера, при условии, конечно, что я соглашусь на то или иное задание. Вот и все. — Правда? — Да. Всего хорошего, Мэри. А теперь пусть попробуют найти для него такое задание, на которое он согласится! Уоллингфорд не только рассчитывал добиться увольнения; он был совершенно уверен, что его уже будут с нетерпением ожидать на новом месте, когда эти кретины соберутся дать ему пинка! (Надо же, а ведь совсем недавно он не умел думать на шаг вперед.) Руководство канала не стало долго тянуть, и Уоллингфорду тут же предложили задание «на выезд». Легко себе представить, как они говорили: ну уж, от такого «львиный огрызок» отказаться не сможет! И действительно: Уоллингфорду предложили отправиться в Иерусалим. Еще бы, заветное место для всех бедолаг на свете! Тем более для бедолаг-журналистов — трагедии там стали обыденностью. Только что, например, там произошло два взрыва. Пятого сентября, в воскресенье, примерно в семнадцать тридцать по местному времени в двух разных городах одновременно взлетели на воздух две начиненные взрывчаткой машины — это был хорошо скоординированный террористический акт. Водители обеих машин погибли, так и не доехав до намеченной цели: бомбы взорвались раньше, чем рассчитывали террористы. Часовые механизмы были установлены в соответствии с летним временем, но три недели назад весь Израиль досрочно перешел на среднепоясное. Вероятнее всего, террористы готовили бомбы на территории, контролируемой палестинцами, и стали жертвами палестинского же отказа жить по «сионистскому времени». Водители машин, начиненных взрывчаткой, перевели наручные часы, но совершенно забыли про часовые механизмы бомб… Если на круглосуточном новостном канале сочли забавным, что какие-то фанатики подорвались по собственной глупости, то Уоллингфорд так не считал. Возможно, эти безумцы наказаны поделом, но терроризм в Израиле — это не предмет для шуток, и считать подобные случаи новостями значит недооценивать серьезность проблем, с которыми сталкивается страна. Будут по-прежнему взлетать на воздух начиненные взрывчаткой автомобили, будут погибать люди, и это отнюдь не смешно. И опять же здесь полностью отсутствовал контекст — причины, стоявшие за тем нелепым случаем, а именно: почему израильтяне досрочно перешли с летнего времени на среднепоясное? Так поступили, желая дать людям возможность посвятить лишний час утренней молитве, Наступал канун праздника Рош ха-Шана, еврейского Нового года, дни покаяния, когда перед рассветом читают «селихот» (буквально — просьбы о прощении). Это покаянные плачи, перемежаемые отрывками из псалмов. Вновь и вновь вспоминают о страданиях народа Израилева в землях рассеяния, молящиеся сокрушаются о совершенных грехах и взывают к милости Божией. И хотя все часы в Израиле были переведены, чтобы дать дополнительное время на молитвы во искупление грехов, враги евреев тем не менее решили воспользоваться даже этим священным днем. Вот в чем заключался контекст события, вот что за ним стояло! В Иерусалиме к такому почти привыкли — что ж, рядовой эпизод на театре военных действий: прогремел очередной взрыв, вскоре прогремит новый. Но Мэри и прочие представители того телеканала, где работал Патрик, сочли это занятной историей о террористах, которые получили по заслугам. И только. — Вы, должно быть, ждете, что я откажусь. Так, что ли, Мэри? — спросил Патрик. — И если я откажусь от нескольких подобных заданий подряд, вы запросто сможете меня уволить, верно? — Мы сочли, что это интересный сюжет. Как раз для тебя, — только и смогла вымолвить Мэри. Уоллингфорд сжигал мосты быстрее, чем они успевали построить новые. Это было увлекательно и опасно, однако главный вопрос пока что оставался нерешенным. В перерывах между попытками вылететь с работы Патрик предавался чтению «Английского пациента» и мечтам о Дорис Клаузен. Ну конечно, она любит — так же как и он — тот отрывок, где Алмаши спрашивает у Мэдокса. — «Как называется впадинка у основания женской шеи? Есть ли у нее какое-нибудь особое название?» И Мэдокс ворчит: «Возьми себя в руки!» А потом указывает пальцем чуть пониже собственного кадыка и говорит: «Это называется „сосудистый узел“. Уоллингфорд позвонил миссис Клаузен в полной уверенности, что она разделяет его чувства, но она слегка усомнилась в точности цитаты. — В фильме они эту впадинку иначе называли. — Вот как? Патрик уже не помнил: слишком давно он смотрел этот фильм. Впрочем, он тут же взял напрокат видеокассету. Но, добравшись до нужной сцены, не совсем расслышал, как же они называют впадинку между ключиц. Хотя миссис Клаузен оказалась права: называли они ее точно не «сосудистый узел». Уоллингфорд включил перемотку и еще раз посмотрел эту сцену. Вот Мэдокс и Алмаши прощаются. (Мэдокс отправляется домой, намереваясь покончить самоубийством.) Алмаши говорит. «Бога нет». И добавляет. «Но, надеюсь, кто-нибудь о тебе позаботится». И тут Мэдокс что-то вспоминает и, тыча пальцем себе в горло, говорит: «Между прочим, если тебе все еще интересно, это называется „надгрудинная выемка“. Во второй раз Патрик все расслышал хорошо. „Неужели у этой впадинки два названия?“ — думал он. Дважды посмотрев фильм и дочитав роман до конца, Уоллингфорд намеревался сообщить миссис Клаузен, что ему особенно понравилось то место, где Кэтрин говорит Алмаши: «Я хочу, чтобы ты меня изнасиловал!» — В книге? — уточнила миссис Клаузен. — И в книге, и в фильме, — подтвердил Патрик. — В фильме этого нет, — заявила Дорис. (Но он только что посмотрел фильм и был абсолютно уверен, что эта фраза там есть!) — Тебе просто показалось, что ты слышал эти слова, потому что тебе понравилась сама сцена. — А тебе разве не понравилась? — Такое только мужчинам нравится. Ни за что не поверю, что она могла ему это сказать! Неужели слова Кэтрин: «Я хочу, чтобы ты меня изнасиловал!» — настолько запали ему в память, что послышались и в фильме? А может, Дорис сочла подобные слова совершенно немыслимыми и вычеркнула их из своих воспоминаний? Впрочем, какая разница, была ли эта фраза в фильме? Главное, что Патрику она понравилась, а миссис Клаузен — нет! Уоллингфорд в очередной раз чувствовал себя полным дураком. Он попытался вторгнуться во взаимоотношения Дорис с давно любимой книгой и с фильмом, который будил в ней мучительные воспоминания. А ведь предпочтения, которые мы оказываем книгам, а порой и фильмам, — дело очень личное. И книги, и фильмы можно с кем-то обсуждать, но каждый любит в них свое. Хорошие книги или фильмы не похожи на новости дня или суррогат новостей; это не просто текст или зрительный ряд. В них — наш душевный настрой, отголосок тех чувств, с какими мы углублялись в чтение или смотрели на экран. И Патрик подумал: невозможно любить книгу или фильм в точности так, как их любит другой человек. Но Дорис Клаузен, должно быть почувствовав, что повергла его в окончательное уныние, сжалилась над ним и прислала новые фотографии, на которых было довольно подробно отражено их совместное пребывание в домике на озере. Патрик очень надеялся, что когда-нибудь она все же пришлет один из снимков их купальных костюмов, висящих рядышком на солнце. И до чего же он был счастлив, получив наконец эту фотографию! Он тут же прилепил ее скотчем к зеркалу в своей гримерке. (Пусть только Мэри Шаннахан попробует теперь отпустить какую-нибудь язвительную шуточку насчет этого кадра! Нет, пусть только попробует!) Но особенно поразила его вторая из присланных Дорис фотографий. Он, наверное, спал, когда она сделала этот снимок Это был автопортрет, и аппарат она держала не совсем прямо. Тем не менее на фотографии было прекрасно видно, что она делает. Она зубами разрывала обертку второго презерватива и улыбалась прямо в объектив, словно аппарат — это сам Уоллингфорд, предвкушающий, как именно она наденет ему презерватив. Эту фотографию Патрик не стал приклеивать на зеркало в гримерке. Ее он оставил дома, на ночном столике, рядом с телефоном, чтобы всегда видеть перед собой — особенно если позвонит миссис Клаузен или он сам ей позвонит. Однажды ночью, когда он уже лег в постель, но уснуть еще не успел, зазвонил телефон. Уоллингфорд тут же включил лампу на ночном столике, чтобы смотреть на фотографию, разговаривая с Дорис, но это оказалась не Дорис. — Эй, мистер Однорукий! Мистер Бесчленный… — Да, это был Вито, братец Энжи. — Надеюсь, я тебя не оторвал от чего-нибудь этакого… (Вито часто позванивал, хотя сказать ему было нечего.) Положив трубку, Уоллингфорд почувствовал, что им овладевает печаль, почти ностальгия. После возвращения из Висконсина в его нью-йоркской квартире ему не хватало кого-то — не только Дорис, но и Энжи; точнее, он тосковал по той безумной чуингамной ночи с юной гримершей. В такие минуты он скучал порой даже по Мэри Шаннахан — правда, по той, прежней Мэри, какой она была до того, как обрела наконец фамилию, а вместе с ней — самоуверенность и власть. Патрик выключил свет. Потихоньку соскальзывая в сон, он пытался представить себе лучшую Мэри, пытался простить ее. Припоминал все ее наиболее положительные черты и свойства: безупречная кожа, естественный светлый цвет волос, разумная, но вполне сексапильная манера одеваться, превосходные зубы. И еще — поскольку Мэри все еще надеялась, что забеременела, — ее отказ от лекарств. Конечно, временами она вела себя по отношению к нему как настоящая стерва, но мало ли что скрывается за человеческими поступками. В конце концов, это ведь он ее бросил! Многие женщины на ее месте вели бы себя куда хуже! Кто черта помянет… Когда зазвонил телефон, он уже понимал, что это Мэри. Рыдая в трубку, она сообщила, что у нее началась менструация. После полуторамесячной задержки, вселившей в нее надежду. Увы! — Мне очень жаль, Мэри, — искренне сказал Уоллингфорд. Ему и впрямь было жаль ее. Но в глубине души он испытывал радость, хотя, может быть, и незаслуженную: в очередной раз пуля пролетела мимо. — Подумать только, ты — и выстрелил вхолостую! — восклицала Мэри в перерывах между рыданиями. — Слушай, давай попробуем еще раз, а? Ну, еще один только разик, Пат! Когда у меня точно будет овуляция. — Мне очень жаль, Мэри, — повторил он, — но я для этого не гожусь. Мы с тобой уже один раз попробовали — и мне не важно, вхолостую я выстрелил или нет. — Что-что? — Ты слышала, что я сказал. Сексом мы с тобой больше заниматься не будем ни под каким видом. Мэри обрушила на Уоллингфорда поток цветистых выражений и повесила трубку. Впрочем, ее негодование отнюдь не испортило Патрику сон; как раз наоборот. Он прекрасно выспался — впервые с той ночи, когда сладко уснул в объятиях миссис Клаузен, а проснулся оттого, что она зубами надевала ему кондом. Уоллингфорд еще спал, когда позвонила миссис Клаузен. В Грин-Бее было на час раньше, но маленький Отго уже разбудил мать. — Мэри не беременна, — поспешил сообщить Уоллингфорд. — У нее начались месячные. — Ничего, она попросит тебя еще разок оказать ей дружескую услугу. Я бы на ее месте обязательно попросила, — сказала миссис Клаузен. — Она уже попросила. А я уже отказался. — Это хорошо, — сказала Дорис. — Я сейчас смотрю на твою фотографию, — сказал Уоллингфорд. — Догадываюсь, на какую именно. Маленький Отто что-то лепетал рядом с трубкой. Уоллингфорд помолчал, представляя себе их обоих. Потом спросил: — Ты что сегодня надела? И вообще — ты сейчас одета? — У меня есть два билета на матч — вечером в понедельник, — сказала она. — Я с удовольствием. — Это понедельничная игра! «Сихокс» против наших «пэкеров», на стадионе «Ламбо»! — Миссис Клаузен произносила эти названия с глубочайшим почтением, почти благоговейно, но Уоллингфорду они ни о чем не говорили. — Майк Холмгрен возвращается… Мне бы очень не хотелось пропускать такую игру! — Мне тоже! — воскликнул Патрик. Он понятия не имел, кто такой Майк Холмгрен. Надо будет, пожалуй, навести справки. — Это первого ноября. Ты уверен, что сможешь освободиться? — Смогу! — твердо пообещал Уоллингфорд. Он очень старался, чтобы голос его звучал радостно, хотя, если честно, был огорчен: ведь придется ждать до ноября, чтобы снова с нею увидеться! А сейчас только середина сентября… — А ты не могла бы раньше приехать в Нью-Йорк? — спросил он. — Нет. Я хочу пойти на матч вместе с тобой, — ответила она. — Я потом тебе все объясню. — Да не надо мне ничего объяснять! — в панике воскликнул Патрик. — Я рада, что тебе понравилась фотография. — Она резко сменила тему. — Очень! И то, что ты со мной вытворяла, — тоже очень! — Ладно, скоро увидимся. — И миссис Клаузен повесила трубку. Даже не попрощавшись. Утром на обсуждении сценария следующей передачи Уоллингфорд старался не думать о том, что Мэри Шаннахан ведет себя как женщина «в критические дни» и даже хуже, но впечатление было именно такое. Для начала Мэри набросилась на одну из сотрудниц по имени Элинор. По каким-то своим причинам эта Элинор переспала с одним из студентов-практикантов, и теперь, когда студент давно уже вернулся к занятиям в колледже, Мэри обвиняла ее в «совращении младенца». Только Уоллингфорду было известно, что до того, как он — по собственной глупости — согласился сделать Мэри ребенка, она уже подкатывалась с подобной просьбой к этому самому практиканту. Парнишка был симпатичный да и соображал неплохо — во всяком случае, не поддался Мэри. Патрику было даже приятно, что так получилось; он радовался и за Элинор, и за самого мальчика, которого летняя практика, безусловно, обогатила ценнейшим опытом. (Элинор была одной из самых старших замужних женщин в редакции.) И только Уоллингфорд понимал: на самом деле Мэри глубоко наплевать на то, что Элинор спала с этим мальчишкой, — просто у нее мерзкое настроение из-за месячных. Неожиданно Патрику захотелось взять первое попавшееся задание и свалить куда-нибудь подальше от любимых коллег и от Нью-Йорка. Он сказал Мэри, что готов поехать куда угодно, при условии что она не станет его сопровождать. (Мэри уже предлагала это — когда у нее начнется овуляция.) Он также предупредил свою начальницу, что в ближайшем будущем ему понадобится один свободный день — когда он не возьмет никаких заданий и не сможет вести вечернюю программу, ибо в этот день, первого ноября 1999 года, он во что бы то ни стало намерен присутствовать на футбольном матче в Грин-Бее, штат Висконсин. Кто-то (видимо, Мэри) тайком сообщил ребятам из спортивного отдела телекомпании Эй-би-си, что Патрик Уоллингфорд намерен быть на этом матче, и тамошние журналисты, естественно, попросили «бедолагу» подойти к их кабинке на стадионе во время прямой трансляции. («Зачем было отказываться от двухминутного появления на экране перед несколькими миллионами зрителей?» — заметила Мэри.) Патрика спросили, не хочет ли он прокомментировать ход игры. А кто-то из сотрудников Эй-би-си поинтересовался, знает ли Патрик, что телесюжет со львами, переснятый на видео, продавался почти также успешно, как кассета с подборкой самых крутых эпизодов Национальной футбольной лиги? Да, Уоллингфорд это знал. И вежливо отклонил предложение посетить кабинку комментаторов из Эй-би-си, объяснив это тем, что придет смотреть игру «с одной своей знакомой». Имени Дорис он упоминать не стал. Наверняка во время матча они попадут в объектив телекамеры, ну и ладно. Пару раз махнет телезрителям культей — пусть увидят, если им так хочется его обгрызенную левую конечность, или «четвертую руку». Почему-то ее хотели увидеть даже футбольные фэны. Может быть, именно из-за увечной руки Уоллингфорд и стал получать исполненные энтузиазма ответы от государственных телекомпаний с предложениями сотрудничества, тогда как общественные радиокомпании и факультеты журналистики в университетах Большой Десятки молчали. Его предложениями заинтересовались буквально все отделения студии PBS. И в целом Патрика обрадовала такая реакция: у него будет работа, может быть, даже интересная. Естественно, Мэри он ни словом об этом не обмолвился, пытаясь представить себе, какие задания она может ему предложить. Отправит его в район вооруженного конфликта? Или — учитывая ее нынешнее настроение — туда, где свирепствует какая-нибудь кишечная инфекция? Уоллингфорду не терпелось узнать, почему миссис Клаузен настаивала на том, чтобы непременно отложить все их свидания до футбольного матча в Грин-Бее в понедельник, первого ноября. Он позвонил ей в субботу, тридцатого октября, хоть и знал, что уже в понедельник увидится с нею, но Дорис по-прежнему не желала объяснять, почему этот матч так для нее важен. — Я всегда очень волнуюсь, когда «Пэкерз» выходят в фавориты, — вот и все, что она сказала. В тот субботний вечер Уоллингфорд лег спать очень рано. Один раз, правда, позвонил Вито — было уже около полуночи, — но потом Патрик снова уснул. Когда утром в воскресенье зазвонил телефон — за окнами было еще совсем темно — Уоллингфорд решил, что это опять Вито, и хотел уже не брать трубку, но это оказалась Мэри Шаннахан, и настроена она была исключительно по-деловому. — Выбирай, — бросила она, не потрудившись ни поздороваться, ни обратиться к нему по имени, — или едешь в аэропорт Кеннеди, или летишь самолетом в Бостон, а оттуда вертолетом — на авиабазу ВВС в Отис. — А это где? — спросил Уоллингфорд. — На Кейп-Код. Пат, ты что, не знаешь, что произошло? — Я спал. — Мигом включай телевизор и взгляни на эту свистопляску! Я перезвоню через пять минут. О поездке в Висконсин можешь забыть. — Я еду в Грин-Бей, что бы там ни случилось, — заявил он, но она уже повесила трубку. И ни краткость этого разговора, ни резкий тон Мэри не вытравили из памяти Патрика пестрое девчачье покрывало с цветочками у нее на кровати, розовые сполохи света от ее самодельной лампы и мельтешение теней на потолке, стремительных, как сперматозоиды… Уоллингфорд включил телевизор. Египетский авиалайнер с 217 пассажирами на борту вылетел из аэропорта Кеннеди, совершая ночной рейс в Каир, и исчез с экранов радаров уже через тридцать три минуты после взлета. Он шел на высоте 33 тысячи футов при ясном небе и вдруг спикировал в воды Атлантики милях в шестидесяти к юго-востоку от острова Нантакет. Никаких сигналов бедствия от команды не поступало. Радары показали, что скорость снижения самолета составила 23 тысячи футов в минуту — «упал как камень», сказал один из экспертов. Температура воды была пятнадцать градусов, а глубина в этих местах — более 250 футов. Почти не оставалось надежды, что хоть кому-нибудь удалось выжить. Подобные катастрофы открывают широкий простор для всевозможных домыслов — появятся слухи, гипотезы, да, собственно, все репортажи будут носить спекулятивный характер, размышлял Уоллингфорд. Приплетут какую-нибудь житейскую историю — о том, например, как некий бизнесмен, имени которого, естественно, не назовут, опоздал на регистрацию. Когда ему сказали, что посадка уже закончена, он немного пошумел для порядка и отправился домой. А утром проснулся — и понял, что чудом остался жив. Такого рода репортажи теперь, конечно же, пойдут косяком. Один из отелей возле аэропорта Кеннеди, «Рама-да Плаза», был превращен в информационный центр и пункт психологической помощи родственникам погибших. Не очень-то надеясь получить там какую-нибудь информацию, Уоллингфорд тем не менее направился именно туда. Он предпочел аэропорт Кеннеди, а не базу ВВС в Отисе на Кейп-Код, зная, что журналистов постараются не допустить до ребят из береговой охраны, которые обследуют сейчас район катастрофы в поисках обломков самолета. К рассвету воскресенья они, как сообщалось, обнаружили на поверхности океана только один небольшой обломок и останки одного из пассажиров. Следы гари отсутствовали, и это заставляло предполагать, что взрыва на борту не было. Патрик сперва побеседовал с родственниками молодой египтянки, упавшей в обморок возле гостиницы «Рамада Плаза». Она свалилась мешком прямо к ногам телеоператоров, расположившихся у входа в гостиницу, и полицейские отнесли ее в вестибюль. Родственники девушки сообщили Уоллингфорду, что на борту лайнера находился ее брат. Разумеется, приехал мэр; он пытался найти слова утешения. Уоллингфорд всегда мог рассчитывать на его комментарии — мэру Джулиани «львиный огрызок» нравился больше других репортеров. Может быть, Патрик напоминал ему полицейского, получившего тяжкое ранение при исполнении служебных обязанностей? Впрочем, более вероятно, что мэр запомнил Уоллингфорда только потому, что у него не было руки. — Если город Нью-Йорк может хоть чем-нибудь помочь, мы с радостью это сделаем, — заявил Джулиани прессе. Он выглядел несколько усталым, когда, обернувшись к Патрику, прибавил: — Иногда, если о помощи попросит мэр, ее оказывают немного быстрее. Один египтянин совершал намаз в вестибюле отеля «Рамада Плаза». — Все мы Божьи дети, и все мы возвращаемся к Нему, — молился он по-арабски. Уоллингфорду пришлось искать кого-нибудь, кто смог бы ему это перевести. На летучке, когда обсуждался сценарий воскресного вечернего эфира, начальство наконец раскрыло карты. — Либо ты будешь завтра вести вечернюю программу, либо отправишься на катер береговой охраны, — заявила Мэри Шаннахан. — Я лечу в Грин-Бей, Мэри; завтра вечером я буду уже там, — спокойно возразил Уоллингфорд, — Завтра власти намерены прекратить поиски. И ты, Пат, нужен нам там, в море. Или здесь, в Нью-Йорке. А не в твоем Грин-Бее! — Я иду на футбольный матч в Грин-Бее, — сказал Уоллингфорд и посмотрел на Уортона. Тот отвернулся. Потом посмотрел на Сабину, которая тут же с притворным равнодушием уставилась на него. А на Мэри он и смотреть не стал. — Тогда мы тебя уволим, Пат, — сказала Мэри. — Увольняйте. Вот так. И даже голову ломать не пришлось. Получит он работу на PBS или на NPR или не получит, он и так уже заработал кучу денег. А кроме того, его не могут уволить, не выплатив хоть какой-нибудь суммы. Сейчас Патрику, в общем-то, не так уж и нужна была работа — по крайней мере, на пару лет денег бы точно хватило. В ожидании ответа Уоллингфорд взглянул на Мэри, потом на Сабину. — Ну ладно. Коли на то пошло, вы уволены, — объявил Уортон. Всех удивило, что произнес это именно он. Похоже, он и сам удивился. Перед летучкой они, как всегда, всё обсудили в узком кругу. Предполагалось, что Сабина объявит Уоллингфорду об увольнении. Во всяком случае, Сабина смотрела на Уортона с нескрываемым удивлением. А вот Мэри Шаннахан со своим замешательством справилась довольно быстро. Уортон, видимо, впервые в жизни испытал странное, не свойственное ему возбуждение. И тут же сник его вспыхнувшее было лицо поскучнело и вновь стало серовато-бледным. Быть уволенным Уортоном — все равно что пощечина, которую в темноте влепила чья-то неуверенная, вялая рука. — Когда я вернусь из Висконсина, мы можем обсудить, сколько вы мне должны. — Больше Уоллингфорду нечего было им сказать. — Пожалуйста, сразу же забери свои вещи из кабинета и освободи гримерную, — сказала Мэри. Таков был порядок, и все же слова Мэри вызвали у него раздражение. Ему прислали кого-то из охраны — помочь все собрать, упаковать и отнести коробки вниз, к машине. Никто не пришел с ним проститься, что Уоллингфорда тоже не удивило, хотя он знал: будь Энжи сейчас на работе, она наверняка пришла бы. Уоллингфорд был уже дома, когда позвонила миссис Клаузен. Сам он еще не успел посмотреть свой репортаж из отеля «Рамада Плаза», но Дорис видела весь выпуск новостей. — Так ты приедешь? — спросила она. — Да, и смогу остаться на столько, на сколько ты мне позволишь, — сказал Патрик. — Меня только что уволили. — Очень интересная новость, — заметила она. — Ладно, счастливо долететь! На этот раз Патрик полетел через Чикаго, что позволило ему вовремя добраться до гостиницы в Грин-Бее и успеть к вечернему выпуску новостей. Программу, разумеется, вела Мэри Шаннахан. Она не переставала восхищать Уоллингфорда. Ну, не удалось ей забеременеть, однако другие ее труды не пропали даром. — Патрика Уоллингфорда больше нет с нами! — радостно начала Мэри. — Добрый вечер, Патрик, где бы ты ни был! Странно, но тон ее показался Уоллингфорду одновременно и наглым, и успокаивающим. А манера держаться напомнила о том пикантном моменте у него дома, когда у него уже ничего не получалось, а она сочувственно приговаривала: «Бедный пенис!» К сожалению, он слишком поздно понял, что Мэри была участницей куда более крупной игры. Вот и хорошо, что он оттуда ушел. Да у него просто извилин не хватит, чтобы играть в эти игры. А может, и никогда не хватало? Зато какой вечер выдался для новостных служб! Уцелевших в этой катастрофе не было; началось публичное оплакивание жертв рейса 990 Египетских авиалиний. На экране промелькнули знакомые кадры — толпа зевак, собравшаяся после крушения на сером пляже острова Нантакет. «Опознаватели тел», как говорила Мэри, «любители поглазеть на смерть», как их называл Уортон, — были одеты очень тепло. Затем последовал крупный план — снимали, видимо, с палубы судна, принадлежавшего Академии торгового флота: извлеченная из вод Атлантики груда вещей, принадлежавших пассажирам. Это, скорее всего, была работа Уортона. Что бы ни случилось — наводнения, торнадо, землетрясения, авиакатастрофы, крушения поездов, перестрелки в школах или массовые убийства, — Уортон всегда предпочитал снимать вещи, одежду или обувь. Снимать обувь ему особенно нравилось Естественно, показали и детские игрушки — изуродованных кукол, мокрых плюшевых медведей; игрушки также были любимым объектом Уортона при любых катастрофах. К счастью для круглосуточного новостного телеканала, первым судном, прибывшим к месту падения самолета, был учебный корабль Академии торгового флота с семнадцатью курсантами на борту. Примерно того же возраста, что и студенты старших курсов колледжа, эти новички стали просто подарком для средств массовой информации — сточки зрения «чисто человеческого интереса». Камера снимала, как они болтаются в шлюпке посреди расплывающегося маслянистого пятна, вытаскивая из воды обломки самолета, сумки пассажиров и фрагменты тел, всплывающие на поверхность. У всех мальчишек на руках перчатки, а на лицах — то самое выражение, какое Сабина именовала «бесценным». Заключительную тираду Мэри произнесла с особым воодушевлением. — Главный вопрос пока остается без ответа! — резко воскликнула мисс Шаннахан. На ней был костюм, которого Патрик до сих пор не видел — что-то темно-синее. Жакет обдуманно расстегнут, так же как и две верхние пуговицы бледно-голубой блузки, очень напоминавшей мужскую сорочку, только более шелковистой. Это будет ее «рабочим» костюмом, ее «подписью», решил Уоллингфорд. — Была ли катастрофа египетского авиалайнера результатом теракта, механического повреждения или ошибки пилота? — вопрошала Мэри. «Я бы расположил все в ином порядке, — думал Патрик. — Теракт был бы на последнем месте». Последние кадры — потрясенные родственники в вестибюле гостиницы «Рамада Плаза»: объектив скользит по группкам растерянных людей, а голос Мэри Шаннахан вещает за кадром: — Столько людей, и все хотят — знать! Ну что ж, рейтинги обеспечены, Уортон будет доволен, хотя он, бедняга, и понятия не имеет, как выразить свои чувства. Когда позвонила миссис Клаузен, Патрик только что вышел из ванной, приняв душ. — Оденься потеплее, — предупредила она. К удивлению Уоллингфорда, она звонила снизу, из холла отеля. С маленьким Отто он может увидеться и утром, сказала Дорис, а сейчас уже пора ехать на стадион, так что пусть он поторопится. Так и не поняв, что его ожидает, Патрик стал одеваться. Ему казалось, что ехать на матч еще рано, но, может быть, миссис Клаузен хотела попасть на стадион пораньше. Когда Уоллингфорд вышел из номера и уже спускался в лифте, он вдруг почувствовал, что слегка уязвлен: никто из коллег по журналистскому ремеслу его не выследил и не спросил, что значили слова Мэри Шаннахан: «Патрика Уоллингфорда больше нет с нами». Несомненно, на студию уже звонили. Как там Уортон справляется с этими звонками? А может, на звонки отвечает Сабина? Ох, как они не любят признаваться, что кого-то уволили! А еще больше не любят говорить, что кто-то ушел сам! Вот и несут всякий вздор, чтобы никто толком не понял, как все произошло. Миссис Клаузен тоже смотрела вечернюю программу. — Это и есть та самая Мэри, которая не беременна? — спросила она Патрика. — Она самая. — Я так и подумала. Дорис надела старую куртку с логотипом «Грин-Бей Пэкерз», ту самую, в которой она была, когда Уоллингфорд впервые с ней познакомился. Капюшон болтался у нее за спиной — Дорис приехала на машине, — но Патрик легко мог представить себе, как ее хорошенькое личико выглядывает из капюшона, точно личико ребенка. На ней были еще джинсы и кроссовки — именно так она была одета в ту ночь, когда полиция сообщила ей о смерти мужа. Она, наверное, надела и свою старую зеленую футболку с логотипом «Пэкерз», но под курткой ее не было видно. Она хорошо водила машину, но к Патрику ни разу не повернулась и говорила только о матче. — Когда счет предыдущих встреч четыре—два, все может произойти, — объясняла она. — Мы проиграли три последние игры подряд — и всё в понедельник вечером. Не верю я всяким там прогнозам! Разве имеет значение, что команда «Сихокс» уже лет семь не играет по понедельникам и что у них в команде многие никогда не бывали на стадионе «Ламбо»? Их тренер прекрасно знает поле! А еще он знает нашего квотербека! Квотербек «Грин-Бей Пэкерз» — это, по всей видимости, Бретт Фавр, попытался сообразить Уоллингфорд. В самолете он успел просмотреть газету (только спортивный раздел) и узнал из нее, кто такой Майк Холмгрен — раньше он был тренером «Пэкерз», а теперь переметнулся и стал тренером команды «Сиэтл Сихокс». Этот матч был для Холмгрена своего рода возвращением в родные пенаты — когда-то он был очень популярен в Грин-Бее. — Фавр будет стараться вовсю, он не подведет, — говорила Дорис. Фары встречной машины скользнули по ее лицу, на миг осветив его, и оно снова скрылось в тени. Уоллингфорд по-прежнему видел только ее профиль — она ни разу на него не посмотрела. А он продолжал смотреть на нее во все глаза — он ужасно соскучился; никогда в жизни он ни по кому так не скучал. Ему бы очень хотелось думать, что все эти старые шмотки она надела исключительно для него, но он понимал, что, скорее всего, она всегда так одевается, когда идет смотреть игру. Когда она соблазняла его в кабинете доктора Заяца, то, наверное, даже не думала о том, что на ней надето, и, скорее всего, не помнила, в каком странном порядке она все это с себя снимала. А Уоллингфорд никогда не забудет ни ее одежды, ни того, как она тогда раздевалась — снизу вверх. Они выехали из центра Грин-Бея и направились на запад. По правде сказать, центр города мало отличался от окраин — несколько баров да церквей; довольно обшарпанная набережная… Дома большей частью невысокие, не выше трех этажей, а единственный, достойный упоминания холм, нависший над рекой, где деловито велась разгрузка и погрузка судов — залив замерзал только в декабре, — оказался огромной кучей угля. Чем не гора? — Не хотел бы я сейчас оказаться на месте этого Майка Холмгрена — сказал Уоллингфорд. — Приехать в родной город с чужой командой, да еще со счетом четыре — два! (Это была всего лишь вариация на тему, которую он успешно развивал с помощью прочитанного в газете.) — Ты говоришь так, словно начитался газет или насмотрелся телепередач, — сказала миссис Клау-зен. — Холмгрен знает «пэкеров» лучше, чем они сами себя знают. А в команде Сиэтла отличная защита. Мы потому в этом году так мало очков и набрали — потому что у противника хорошая защита была. — Ах, вот как? — Уоллингфорд решил заткнуться — тема футбола ему явно не давалась. И он решил поговорить о другом. — Я очень скучал по вас — по тебе и по маленькому Отто. Дорис лишь улыбнулась в ответ. Дорогу она знала отлично. На ветровом стекле машины у нее был приклеен специальный парковочный талон, и полицейский сразу махнул ей, направляя в тот ряд, где больше не было ни одной машины, а из этого ряда она свернула на отдельную парковочную площадку. Она поставила машину совсем рядом со стадионом, и они поднялись на лифте в ложу для прессы, причем Дорис даже не потрудилась предъявить билеты какому-то пожилому мужчине весьма официального вида, который дружески похлопал ее по плечу и поцеловал. Она показала на Уоллингфорда. — Он со мной, Билл. Познакомься, Патрик, это Билл. Уоллингфорд и Билл пожали друг другу руки. Патрик ожидал, что Билл его узнает, но обманулся в своих ожиданиях. Это, видимо, из-за лыжной шапочки, думал Патрик. Миссис Клаузен дала ему эту лыжную шапочку, как только они вылезли из машины. Он попытался отговориться тем, что уши у него никогда не мерзнут. — А здесь замерзнут, — сказала она. — И потом, это не просто чтобы уши у тебя были в тепле. Я хочу, чтоб ты ее надел. Значит, дело не в том, чтобы его не узнали. (Впрочем, шапочка по крайней мере спасет его от операторов Эй-би-си — в кои-то веки он не попадет в объектив.) Для Дорис важно, чтобы он тоже приобщился к матчу. На Патрике было черное кашемировое пальто, твидовый пиджак, тонкий шерстяной свитер и серые фланелевые брюки. Здесь почти никто не носил таких пижонских вещей. Лыжная шапочка была традиционных цветов «Грин-Бей Пэкерз» — зеленая с желтым отворотом, его можно было опустить и натянуть на уши. Естественно, ее украшал довольно крупный логотип «пэкеров». Шапка была старая, растянутая — видно, прежде ее надевали на голову значительно большего размера, чем у Патрика, но нечего было и спрашивать миссис Клаузен, кто носил эту шапку раньше — и так ясна конечно же, ее покойный муж. Они прошли через ложу для прессы, где Дорис поздоровалась с несколькими не менее официально выглядевшими мужчинами, а потом направились к дешевым местам наверху. Большинство болельщиков попадали на стадион совсем другим путем, но миссис Клаузен здесь, видимо, знали все. В конце концов, она ведь работала в клубе «Грин-Бей Пэкерз». Потом они пошли по проходу вниз, направляясь к ослепительно-зеленому полю. Восемьдесят семь тысяч квадратных футов настоящей травы: такой газон носит название «спортивный синий». — Ух ты! — вырвалось у Патрика. Хотя они и прибыли слишком рано, стадион «Ламбо» был уже наполовину полон. Стадион представлял собой идеальную чашу без каких-либо проемов и без навесных галерей. Галерея здесь была только одна, а все места под открытым небом относились к категории дешевых Пока на поле шла разминка, на трибунах исполняли нечто вроде пролога перед спектаклем. Болельщики расписали себе физиономии зеленым и золотым, повсюду торчали какие-то желтые пластиковые штуки, похожие на огромные гибкие пенисы, а некоторые фэны, совсем ушибленные, украшали себе головы здоровенными кусками сыра, напоминая всем, что они — «тупоголовые фэны» и «настоящие сырные головы». Да уж, это вам не Нью-Йорк, подумалось Уоллингфорду. Они спустились еще ниже по длинному и крутому проходу. Их места были где-то в центральной части стадиона, вровень с 40-ярдовой отметкой на поле, и на той же стороне, что и ложа прессы. Патрик шел за Дорис мимо целой череды деликатно повернутых в сторону мощных колен — болельщики молча их пропускали. Он понемногу начинал понимать, что сидеть они будут среди людей, которые прекрасно их знают — причем не только миссис Клаузен, но и его самого. И знают вовсе не потому, что он, Патрик Уоллингфорд, так уж знаменит, и не потому, что он в шапочке Отто, а потому, что все это сплошные Клаузены! Патрик вдруг понял, что знаком более чем с половиной присутствующих! Он помнил многие из этих лиц — в том числе и по фотографиям, пришпиленным к стенам в домике у озера. Мужчины хлопали Уоллингфорда по плечу, женщины ласково касались его левой руки. «Привет, ну как жизнь?» — крикнул ему кто-то, и Патрик узнал этого человека по фотографии, приколотой булавкой к бархатной подушечке в коробке из-под ювелирных украшений — на фотографии этот тип выглядел совершеннейшим дебилом и оказался тем самым Дон-ни, который застрелил орла. Одна сторона его лица была выкрашена желтым, цвета кукурузных зерен, а другая — ядовито-зеленым, настолько гадкого оттенка, словно несчастный Донни страдал каким-то совсем уж невообразимым недугом. — Жаль, что не вы сегодня передачу вели, — дружеским тоном сказала Уоллингфорду одна из женщин. Он и ее тоже узнал — по фотографии, где она среди прочих юных матерей лежала на койке в роддоме со своим новорожденным. — Я просто не хотел пропустить этот матч, — ответил Уоллингфорд. И почувствовал, как Дорис сжала ему руку; а он и не заметил, что она его за руку держит! На виду у всех! Хотя все всё уже знали — задолго до того, как это узнал сам Уоллингфорд. Дорис его приняла! Он хотел заглянуть ей в лицо, но она спряталась под капюшоном. Было совсем не холодно, просто ей не хотелось встречаться с ним взглядом. Патрик сел рядом с миссис Клаузен, не выпуская ее руки. И тут же какая-то пожилая женщина, сидевшая слева от него, взяла его за левую культю. Это была еще одна миссис Клаузен, но гораздо более крупная, чем Дорис, — ее бывшая свекровь, мать Отто-старшего и бабушка Отто-младшего. («Может быть, не стоило употреблять слово „бывшая“, — подумал Патрик) Он улыбнулся этой большой миссис Клаузен. Сидя, они были примерно одного роста. Старая миссис Клаузен притянула Патрика к себе и поцеловала в щеку. — Мы все очень рады вас видеть, — улыбнулась она. — Нам Дорис сказала, что вы приедете. «Дорис могла бы и мне кое-что сказать заранее!» — подумал Уоллингфорд и снова посмотрел на нее, но лицо ее по-прежнему скрывалось в тени капюшона. И лишь по тому, как крепко она стиснула его руку, он понял совершенно точно: да, она его приняла! Как ни странно, все Клаузены его приняли! Перед началом игры на стадионе воцарилась тишина — Уоллингфорд решил, что это минута молчания в память двухсот семнадцати пассажиров египетского авиалайнера. На самом деле минута молчания была в память Уолтера Пэйтона, который умер в возрасте сорока пяти лет от болезни печени. Пэйтон считался одним из самых вьщающихся нападающих за всю историю Национальной футбольной лиги. Мяч ввели в игру. Температура была около десяти градусов, на вечернем небе — ни облачка, но ветер довольно сильный. Он дул с запада со скоростью семнадцати миль в час, а при порывах — и тридцати. Может быть, ветер помешал Фавру. Он четырежды отдавал неточный пас. — Я тебе говорила, он выложится до конца, — четыре раза повторила Дорис, пряча лицо под капюшоном. Перед игрой, когда представляли участников матча, толпа шумно приветствовала бывшего тренера «пэкеров» Майка Холмгрена. Фавр и Холмгрен обнялись посреди поля. (Даже Патрик Уоллингфорд обратил внимание, что стадион «Ламбо» расположен на пересечении улицы Майка Холмгрена и Винс-Ломбарди-авеню.) Холмгрен вернулся в родные края вполне подготовленным. Вдобавок к неточным пасам, Фавр дважды терял мяч. На трибунах даже засвистели — редкий случай для стадиона «Ламбо». — Болельщики «Пэкерз» обычно никого не освистывают, — заметил Донни Клаузен, тем самым доказывая, что сам-то он не свистел. Донни наклонился поближе к Патрику; желто-зеленая краска лишь подчеркивала явные признаки дебильности. К убийце орла, впрочем, всегда относились как к слабоумному. — Мы все очень хотим, чтобы Дорис была счастлива! — угрожающе прошептал он Уоллингфорду. — И я тоже этого хочу, — ответил Патрик. «А что, если Отто застрелился потому, что не смог сделать миссис Клаузен счастливой? Что, если это она вынудила его совершить столь страшный шаг? Как-нибудь намекнула ему? Наверное, у меня предсвадебная горячка, раз в голову такие мысли приходят!» — думал Уоллингфорд. Впрочем, у него не было сомнений: уж его-то самого Дорис Клаузен запросто способна довести до самоубийства, если он когда-нибудь ее разочарует. Патрик обнял Дорис правой рукой за узкие плечи, притянул к себе и чуть сдвинул назад ее капюшон. Он хотел всего лишь поцеловать ее в щечку, но она повернулась и поцеловала его прямо в губы. И он почувствовал, что ее холодное лицо мокро от слез, хотя она тут же снова спряталась под капюшоном. Фавра вывели из игры, заменив его Мэттом Хасселбеком, когда до конца последней четверти матча оставалось меньше шести минут. Миссис Клаузен повернулась к Уоллингфорду и сказала: — Поехали отсюда. Не стану я смотреть на этого новичка. Кто-то из Клаузенов заворчал, что они уходят, но ворчанье было вполне добродушным; и даже на дебильно раскрашенном лице Донни расплылась улыбка. Дорис вела Патрика, держа его за правую руку. Они поднялись обратно к ложе прессы, и знакомый Дорис, чересчур фамильярный молодой человек атлетического сложения, пропустил их внутрь. Этот парень был достаточно мощным, чтобы оказаться одним из запасных игроков или бывшим игроком. Дорис словно и не обратила на него внимания, но, когда они с Уоллингфордом подходили к лифту, ткнула пальцем в сторону этого парня, стоявшего возле бокового входа в ложу прессы, и спросила: — Видел его? — Видел. — Парень по-прежнему чересчур фамильярно им улыбался, хотя миссис Клаузен так ни разу и не повернулась в его сторону. — Так вот, это и есть тот тип, с которым мне не следовало спать! — отчеканила Дорис. — Теперь ты все обо мне знаешь. В кабину лифта набились спортивные комментаторы, в основном молодые ребята. Они всегда уходили, чуть-чуть не дождавшись конца игры, чтобы успеть занять лучшие места на пресс-конференции после матча. Почти все они, конечно, знали миссис Клаузен: хотя она занималась продажей билетов, но иногда выдавала и пропуска для прессы. Комментаторы тут же потеснились, освобождая для нее место, и Дорис наконец скинула свой капюшон, потому что в лифте было тесно и душно. Говорили то же, что и всегда говорится после проигранных матчей: — Дорого обошелся им этот промах… Холмгрен знает Фавра как облупленного!.. Дотсона заменили, а что толку! Надо же, всего второе поражение «Пэкерз» за тридцать шесть игр на «Ламбо»… самый похабный счет с тех пор, как «пэкеры» облажались в Далласе в девяносто шестом… тогда было двадцать один — шесть… — Ну и что? Какое значение имел тот матч? — возмутилась миссис Клаузен. — Мы же в том году суперкубок выиграли! — Ты на пресс-конференцию идешь, Дорис? — спросил кто-то. — Нет, сегодня не пойду, — сказала она. — Сегодня у меня свидание. Комментаторы заахали и заохали. А кто-то даже присвистнул. Спрятав свою ущербную руку в рукаве пальто и надвинув на глаза шапочку Отто Клаузена, Патрик мог быть уверен, что его никто не опознает. Но старина Стабби Фэррел, с давних времен подрабатывавший поденщиной для их новостного канала, все же его углядел. — Ребята, да это ведь наш бедолага! Привет, старик! — заорал Стабби. Уоллингфорд кивнул в ответ, сняв наконец шапочку Отто. — Тебя что, с работы поперли или как? В кабине лифта вдруг стало совсем тихо; комментаторам страшно хотелось услышать ответ Уоллинг-форда. Миссис Клаузен опять стиснула его руку, и Патрик повторил то, что сказал Клаузенам: — Я просто не хотел пропустить этот матч. Репортерам его ответ понравился. Особенно — Стабби Фэррелу. Хотя он тут же задал Уоллингфорду следующий вопрос: — Это все мудак Уортон? — Нет, это Мэри Шаннахан, — сказал Уоллингфорд, информируя таким образом и всех остальных. — Ей просто хотелось заполучить мою должность. — Миссис Клаузен улыбнулась ему, давая понять: уж она-то прекрасно знает, что именно хотела заполучить Мэри Шаннахан. Уоллингфорд надеялся, что теперь кто-нибудь из них (может быть, Стабби) скажет: ничего, мол, все знают, какой ты хороший парень и отличный журналист. Но комментаторы тут же переключились на футбол, и снова посыпались воспоминания об исторических матчах и знакомые клички игроков и спортивных комментаторов, которые отныне будут преследовать его до могилы. Наконец двери лифта раскрылись. Репортеры бросились рысью вокруг стадиона: чтобы попасть в раздевалку той или другой команды, надо было выйти на улицу, где уже стало по-ноябрьски холодно. Дорис с Патриком тоже вышли из-под окружавшей стадион колоннады и молча проследовали на автостоянку. Температура успела сильно упасть, но Уоллингфорду было даже приятно прикосновение холодного ветерка к разгоряченным щекам и ушам; шапку он снял и шел, держа миссис Клаузен за руку. Было, наверное, около нуля, пожалуй, немного подмораживало, но казалось еще холоднее — видимо, из-за ветра. В машине Дорис сразу включила радио; после ее замечания на стадионе Патрик удивился, что она хочет послушать трансляцию матча. Семь раз «Пэкерз» теряли мяч — столько же, сколько в матче против «Атланта Фэлконс» одиннадцать лет назад. — Даже Ливенс промазал? — недоуменно воскликнула миссис Клаузен. — А Фримен? Сколько мячей он принял? Может, два паса за всю игру… А мог бы и до десятиярдовой отметки дойти! Мэтт Хасселбек, новый нападающий «пэкеров», успешно закончил свой первый матч в НФЛ — в двух из шести попыток он продвинул мяч на 32 ярда. — Ух ты! — насмешливо воскликнула миссис Клаузен. — Ишь как разошелся! Финальный счет был двадцать семь—семь в пользу Сиэтла. — Все равно было здорово! — сказал Уоллингфорд. — Мне страшно понравилась вся игра! И еще мне понравилось быть с тобой. Он расстегнул ремень безопасности и улегся на переднем сиденье рядом с Дорис, положив голову ей на колени. Повернулся лицом к панели приборов, а правую ладонь положил ей на бедро. Он чувствовал, как бедро ее напрягается, когда она нажимает на газ или отпускает педаль и когда переносит ногу на тормоз. Она нежно погладила Патрика по щеке и тут же ухватилась за руль обеими руками. — Я люблю тебя, — сказал Патрик, — Я тоже постараюсь тебя любить, — сказала она. — Правда, постараюсь. Уоллингфорд понимал: это самое большее, что она может ему сказать. На лицо ему упала ее слезинка, но он сделал вид, что ничего не заметил, лишь предложил немного повести машину — зная, что она откажется. (Кому охота ехать в машине, которую ведет однорукий?) — Ничего, я вполне могу вести, — тихо промолвила Дорис. И прибавила: — Сейчас мы едем к тебе в гостиницу, на всю ночь. А с маленьким Отто побудут мои родители. Ты с ними завтра утром тоже увидишься. И с Отто. Они уже знают, что я выхожу за тебя. Свет фар встречного автомобиля мельком осветил салон их холодной машины. Если миссис Клаузен и включила обогрев, то он не работал. Стекло дверцы с водительской стороны было приспущено. Дорога оказалась почти пустой — большинство болельщиков оставались на стадионе «Ламбо» до самого конца матча. Патрик решил было сесть и даже пристегнуть ремень безопасности. Ему хотелось снова увидеть ту гору угля на западном берегу реки. О чем говорила ему эта гора — может быть, об упорстве? А еще Уоллингфорду хотелось увидеть отсвечивающие в темноте телевизионные экраны. Похоже, все телевизоры в городе были включены — шли последние минуты игры, и никто, конечно, не выключит телевизор, пока не закончится послематчевый анализ с комментариями. Но на коленях у миссис Клаузен было так тепло и уютно, и Патрик решил, что лучше будет лежать, ощущая на лице ее слезы, чем сидеть и видеть, как она плачет. Когда они подъезжали к мосту, она сказала: — Пожалуйста, пристегни ремень. Я не хочу тебя потерять. Патрик быстро сел и пристегнул ремень. В машине было темно, и он не видел, перестала она плакать или нет. — Можешь выключить радио, — сказала Дорис. Он выключил. Они молча проехали мост. Куча угля надвинулась на них и, постепенно уменьшаясь, осталась позади. «Никогда не знаешь, что тебя ждет, — размышлял Уоллингфорд. — Неизвестно, как сложится твоя жизнь с другим человеком». И все же ему казалось, что он может себе представить свое будущее с Дорис Клаузен. Он видел его в таком же необычном и резком свете, в каком когда-то увидел обручальные кольца, вынырнувшие из темноты, — там, под настилом причала. В будущей жизни с Дорис ему чудился золотистый блеск — может быть потому, что это будущее казалось ему незаслуженным. Он был не более достоин ее любви, чем обручальные кольца — вместе со всеми сбывшимися и несбывшимися надеждами — заслуживали того, чтобы их приколотили гвоздем под причалом в нескольких дюймах от стылой озерной воды. Сколько времени он и Дорис будут принадлежать друг другу? Гадать бесполезно и бессмысленно — так же бессмысленно, как пытаться определить, в какую из висконсинских зим лодочный сарай рухнет и утонет в безымянном озере. — А как оно называется, то озеро? — вдруг спросил он у Дорис. — То, где домик… Ваше озеро. — Нам не нравится его название, — сказала она. — И мы никак его не называем. Для нас это просто домик на озере. Затем, словно догадавшись, что он думал об их с Отго обручальных кольцах, прибитых под причалом, прибавила: — Знаешь, я взяла с собой наши кольца. Я тебе их покажу, когда приедем в отель. На этот раз я выбрала платину. И свое я буду носить на правой руке. (На той же, что «львиный огрызок» будет вынужден носить свое.) — Ты, наверное, и сам знаешь, какую на них сделали надпись, — добавила миссис Клаузен. — «Никогда ни о чем не жалей!» Уоллингфорд прекрасно знал, откуда она это взяла. Даже для него эти слова за версту отдавали футболом — а еще в них чувствовалось мужество, которого ему всегда не хватало. Этот девиз был вывешен внизу у лестницы на стадионе «Ламбо», над дверью в раздевалку команды «Пэкерз». — Я все понял, — сказал Патрик. В туалете на стадионе он видел болельщика, борода которого была выкрашена желтым и зеленым, как и физиономия Донни; и только тут понял, что такое настоящая преданность. — Я все понял, — повторил он. — Нет, еще не все, — возразила миссис Клаузен. — Пока еще не все, не совсем все. — Он посмотрел на нее внимательно — она уже перестала плакать. — Открой бардачок, — сказала она. Он колебался, ему почему-то казалось, что там лежит заряженный револьвер Отго Клаузена. — Ну же, открывай! В бардачке лежал конверт с торчащими из него фотографиями. На них были видны дырочки от кнопок и кое-где пятна ржавчины. Конечно, он сразу догадался, откуда эти фотографии, — еще до того, как увидел, что на них изображено. Это были те самые фотографии — не меньше дюжины, — которые были когда-то приколоты кнопками к стене с той стороны кровати, где спала Дорис. А потом она их сняла, потому что не могла больше их видеть. — Погляди на них, пожалуйста, — попросила она и остановила машину. Они были уже недалеко от гостиницы. Она просто остановилась, прижавшись к тротуару, но мотор оставила включенным. Центр Грин-Бея был почти пуст, все сидели по домам или возвращались домой со стадиона «Ламбо». Фотографии были сложены как попало, но Уоллингфорд быстро догадался, чему они посвящены. На всех была изображена левая рука Отго Клаузена. На некоторых рука все еще принадлежала Отго. Загорелая до черноты рука водителя фузовика, развозящего пиво, на пальце сверкало обручальное кольцо. На некоторых снимках кольца не было — миссис Клаузен сняла его, — и Уоллингфорд догадался, что это рука уже мертвого Отто. Там оказались и фотографии самого Патрика Уоллингфорда. Во всяком случае, фотографии его новой левой руки — одной только руки. По разной степени отечности в области локтя, кисти и зоны шва Уоллингфорд мог определить, на каких именно стадиях трансплантации Дорис делала эти снимки бывшей руки Отто — она назвала ее третьей рукой. Значит, ему вовсе не приснилось, что его кто-то фотографирует, пока он спит! Вот почему щелчки затвора слышались так отчетливо! А поскольку глаза у него были закрыты, то свет вспышки казался ему слабым и отдаленным, точно зарницы. Именно таким Уоллингфорд его и запомнил. — Пожалуйста, выброси их, — попросила миссис Клаузен. — Я пыталась сама их выкинуть, но не смогла. Давай от них избавимся. — Хорошо, — сказал Патрик. Она опять плакала, и он потянулся к ней. Он еще никогда по собственной инициативе не прикасался к ее груди своей левой изуродованной рукой. Даже сквозь куртку он почувствовал ее грудь, а когда она крепко прижала к себе его жалкий обрубок, ощутил на щеке ее теплое дыхание. — Ты только не думай, что и я ничего не потеряла! — сердито сказала она. Подъехала к отелю, передала ключи от машины Патрику и пошла прямиком в вестибюль, предоставив ему самому ставить машину на парковку. (Он решил попросить это сделать кого-нибудь из обслуги.) Потом он выкинул фотографии — бросил их вместе с конвертом в урну для мусора. Вот и все. Миссис Клаузен наконец открыла ему то, что ее так долго преследовало и мучило, и больше ей прибавить нечего. Показав ему фотографии, она подвела под этой историей окончательную черту. Как тогда сказал доктор Заяц? Не было никаких медицинских причин для неудачного исхода трансплантации. И доктор так и не смог разгадать тайну постигшей его неудачи. Но воображение не ограничивается теми рамками, какие ставит себе исследователь, и для Патрика Уоллингфорда никакой тайны больше не существовало. Рука просто выполнила свою функцию — и все. Интересно отметить, что и студенты медицинской школы Гарварда не услышали от Заяца никаких комментариев по поводу неудачного исхода операции. Заяц был счастлив с Ирмой, Руди и близнецами, наполовину отойдя от дел, и считал, что профессиональное разочарование действует на человека столь же негативно, как и профессиональный успех. — Не отказывайтесь от жизни, — говорил Заяц своим студентам в Гарварде. — Если вы уже добрались до определенных высот в познании медицины, то в профессиональном плане у вас и так все будет в порядке. Да только что эти юные студенты-медики понимали в его словах? Им пока не от чего было отказываться, они и жизни толком не видели. Уоллингфорд вернулся в гостиницу и подошел к Дорис — она ждала его в вестибюле. Вместе они поднялись на лифте в его номер, так и не сказав друг другу ни слова. Он предложил ей первой воспользоваться ванной. Что бы Дорис ни намечала заранее, но с собой она взяла только зубную щетку, торопливо сунув ее в сумочку. И теперь, спеша поскорее лечь с ним в постель, забыла показать ему новые платиновые обручальные кольца, которые вместе с зубной щеткой лежали в ее сумочке. (Ничего, утром она их непременно покажет!) Пока миссис Клаузен была в ванной, Уоллингфорд посмотрел поздний выпуск программы новостей — из принципа не на своем бывшем телеканале. Кто-то из журналистов уже успел проболтаться, что Патрик уходит на другой канал, и это стало неплохой концовкой — похлеще, чем их «забойные» и «ударные» кадры. «ЛЬВИНОМУ ОГРЫЗКУ ДАЛА ПИНКА МИЛАШКА МЭРИ ШАННАХАН». (Отныне ее так и будут называть: «Милашка Мэри».) Миссис Клаузен голая вышла из ванной и встала с ним рядом. Патрик быстро принял душ, пока Дорис смотрела комментарии по поводу матча в Грин-Бее. Ее очень удивило, что Дорси Ливенс за двадцать четыре попытки сумел пронести мяч на 104 ярда — отличная игра, хоть матч и был проигран. Когда Уоллингфорд, тоже нагишом, вышел из ванной, миссис Клаузен уже выключила телевизор и ждала его в огромной кровати. Патрик потушил повсюду свет и лег с нею рядом. Они лежали, обнявшись и прислушиваясь к завываниям ветра — он разошелся не на шутку, налетал мощными порывами, холодный, осенний, но они вскоре перестали его слышать… — Дай мне руку, — тихо сказала Дорис. И он понял, какую руку она имеет в виду. Сперва он удобно уложил голову Дорис себе на правое плечо, правой ладонью поглаживая одну из ее грудей. А она зажала его культю меж бедрами, и он почувствовал, что касается ее тела утраченными пальцами четвертой руки. В номере было тепло, а за окнами свистел ледяной ветер, предвестник приближающейся зимы, но они слышали только собственное хрипловатое дыхание. Подобно прочим любовникам, они не обращали внимания на ветер, который все громче завывал в непроглядной висконсинской ночи. Слова благодарности Я в неоплатном долгу перед Чарлзом Гибсоном, сотрудником службы новостей на Эй-би-си и ведущим передачи «Доброе утро, Америка». Прочитав рукопись, он прислал мне факс на шестнадцати страницах, напечатанных через один интервал, — это самые подробные замечания, какие мне доводилось видеть. Спасибо тебе, Чарли! Не менее благодарен я и доктору Мартину Шварцу из Торонто; уже не впервые доктор Шварц не дает мне погрешить против истины в том, что относится к медицине. Еще раз — огромное спасибо, Марта. Я глубоко признателен Дэвиду Мараниссу, который предоставил мне ценные сведения о стадионе «Ламбо» и команде «Грин Бей Пэкерз», а также Джейн Майер за ее статью «Дурные новости», вскрывающую причины кризиса на Эй-би-си («Нью-Йоркер», 14 августа 2000 года). В рассказе о крушении египетского самолета я пользовался материалами газеты «Нью-Йорк тайме» (1 и 2 ноября 1999 года), в частности, заметками Фрэнсиса Клайна, Джона Кифнера, Роберта Д. Мак-Фадена, Эндрю Ревкина, Сьюзен Сакс, Мэтью Л. Уолда и Эми Уолдмен. Статьи доктора Лоуренса К. Альтмана о пересадке верхних конечностей стали для меня существенным подспорьем; эти статьи опубликованы в журнале «Тайме» (26 января 1999, 15 января 2000 и 27 февраля 2001 года). Что же касается обилия комментариев и мнений, появившихся в прессе после гибели Джона Ф.Кеннеди-младшего, то все они слились в единую массу; мои источники были слишком многочисленны (и подчас неразличимы между собой), чтобы их перечислять. То же самое можно сказать о большинстве телепередач, посвященных данной теме. И наконец, хотя и не в последнюю очередь, я хотел бы поблагодарить трех моих помощников, работавших со мною над этой книгой; я благодарен им за перепечатку и вычитку текста, за вдумчивую и внимательную критику. Итак, приношу свою благодарность Хлое Бланд, Эдварду Мак-Ферсону и Келли Харпер Берксон. Я признателен своему издателю Харви Гинсбергу — благодаря ему я стал выглядеть в глазах читателей лучше, чем я есть на самом деле. И, конечно же, моему другу Дэвиду Каликкьо и моей жене Дженет, не раз прочитавшим этот роман с начала до конца. Еще раз большое вам спасибо! Собственно, Дженет и подарила мне идею «Четвертой руки». Однажды вечером, перед тем как лечь спать, мы смотрели по телевизору новости. Наше внимание привлек сюжет о первой у нас в стране трансплантации руки. Впрочем, в телесюжете лишь кратко сообщалось о самой операции, но почти ничего не было сказано о том, как пациент — или, вернее, реципиент — потерял руку. И ни слова о доноре. Новую руку, должно быть, взяли у только что умершего человека; возможно, у этого человека была семья. Дженет спросила: «А что, если вдова донора потребует, чтобы ей разрешили навещать руку ее покойного мужа?» Доктор Джон К. Болдуин, декан Дартмутского медицинского института, объяснил мне, что в реальной жизни подобное требование почти невыполнимо: понадобилось бы согласие несметного количества юристов и специалистов по медицинской этике — хоть открывай новый гуманитарный колледж. Но могла ли случиться такая история или нет, я с неизбежностью подчиняюсь логике вымысла. Все мои романы начинались с вопроса: «А что, если…». Дж. И.