Аннотация: Эта повесть о нравственных противоречиях, ломающих судьбы и жизни героев. Повесть о любви и предательстве, подлости и благородстве, о жизни... --------------------------------------------- Борис Васильев Гибель богинь *** «Плохо твое дело, девочка…» Чьи это слова, чьи, чьи? Надя пыталась что-то вспомнить, что-то понять, на чем-то сосредоточиться, но в голове только гулко звучали эти четыре слова: «Плохо твое дело, девочка. Плохо твое дело, девочка. Плохо твое дело…» Потом кто-то прошел мимо, оставив распахнутой дверь в большую комнату. Оттуда тянуло прохладой, там летали длинные легкие шторы… Голос вдруг смолк, и за мгновение перед тем, как встать и шагнуть, Надя отчетливо и ясно увидела весь тот, последний день собственного мира и покоя. Не только увидела, но и успела разложить его по минутам и по мелочам и умилиться этим мелочам, потому что в них тоже заключалось ее такое обыкновенное, такое ясное женское счастье. Утром того дня Сергей Алексеевич был так ласков, внимателен и чуток, что она, уже избалованная его нежностью, это запомнила: он словно предчувствовал что-то. А она ничего не предчувствовала, нет, ничего решительно: в то мгновение Надя старательно перетрясла все секундочки той последней безмятежной ночи и того последнего безмятежного утра. Как всегда, прикидывалась сонной девчушкой: сопела, вздыхала, тыкалась носом, шептала глупости, прекрасно зная, что ее муж — седой, суровый, с фронтовым шрамом на груди и ответственностью за огромный заводище — теряет голову от любви. В эти короткие утренние минуты у него можно было просить все — и он бы сделал все, — но Надя никогда ни о чем не просила. Просто знала свое утреннее могущество и упивалась им: для полного счастья оказалось достаточно одной уверенности в себе. Потом он лежал на спине, а она, прижавшись щекой к его плечу, слушала, как медленно затихает бешеный стук сердца. Сергей Алексеевич был на двадцать два года старше, но в эти минуты старшей становилась Надя. И, уловив, что ритм правилен, а частота ослабевает, чуть касалась губами голубоватых жилок на виске и выскальзывала из-под одеяла. А он приоткрывал глаза. Это выглядело странно: шесть лет они были женаты, и шесть лет он подглядывал за нею. И Надя знала, что он подглядывает, но делала вид, что ничего не замечает, и одевалась так, будто он крепко спит. Но именно оттого, что она знала, как он сейчас на нее смотрит, в ее движениях появлялась особая женская гибкость. Даже в таком обыденном деле, как утреннее одевание, Надя была сосредоточенной и разной: по-девчоночьи — спереди, а не сзади — застегивала лифчик и сердилась на колготки; по-женски ловко управлялась с платьем. Отбросив за спину густые светлые волосы — дважды в месяц она мыла их с подсушенным черным хлебом, — улыбалась его прищуренным глазам и уходила на кухню. И этим кончалась ночь. Сидели за завтраком, пока за Сергеем Алексеевичем не приходила служебная машина. Надя поправляла ему галстук, проверяла, взял ли он чистый носовой платок, очки, записную книжку, и целовала на пороге. А когда машина отъезжала, из своей комнаты появлялась Ленка. Девочке было около пяти, когда при вторых родах умерла ее мать, и Сергей Алексеевич долго испытывал неискупное чувство вины. А через десять лет без удержу влюбился в машинистку из московского главка. И Надя сразу все поняла, мудро не претендуя ни на память, ни на особые привилегии, что и позволило ей вскоре стать если не близкой подружкой, то доброй приятельницей своей падчерицы, которая была всего-то на восемь лет младше. В тот день, накормив Ленку завтраком и спровадив ее в институт, Надя пошла в химчистку и по магазинам; встречала знакомых, болтала ни о чем. Вернувшись, поставила обед, и тут к ней ввалилась трещотка Наталья — соседка по лестничной площадке — с австрийскими туфлями, которые прислал Наташке брат, а у нее располнели ноги. Они мерили туфли и даже лили в них водку, но туфли все равно Наталье на ноги не налезали. Очень приличные туфельки, модные, удлиненные, с удобным каблучком, и сидели на Надиных ножках будто влитые, но Наталья не предлагала и все пыталась запихать в них свои сороковые. И тут позвонил Сергей Алексеевич. — Приехал товарищ из московского НИИ. Нет, не Федор Иванович, Федора Ивановича уже с почетом на пенсию проводили. Другой товарищ на связи с нами, приготовь что-нибудь к ужину. Нет, и тогда еще не кончилось счастье. Она готовилась встретить гостя со всем старанием молодой хозяйки и любимой жены: сочиняла салаты, больше сообразуясь с собственным вдохновением, чем с кулинарной книгой; испекла пирог по такому же методу; навела красоту и надела то платье, которое нравилось мужу. И с открытой улыбкой рванулась к дверям, когда позвонили. — Дорогая, позволь представить тебе Игоря Антоновича. И Надина улыбка окаменела: перед нею стоял Гога. Сколько лет они не виделись? Семь? Восемь? Нет, нет, семь. Семь с половиной, если быть точной. А он погрузнел, посолиднел, кажется, чуть полысел, ведь ему за сорок. Нажил брюшко, степенность, усталый взгляд и положение, раз прислали вместо Федора Ивановича. Сердце замерло, она что-то бормотала, не слыша собственных слов, и очнулась, заметив едва уловимое: он и прежде чуть подмигивал левым глазом: «Порядок, девочка, не суетись…» — Очень рада, — повторила она. — Прошу, Игорь Антонович. И тут же сбежала на кухню, сославшись на хозяйские хлопоты. Надо было оценить внезапное появление этого гостя в ее степенном семейном доме, понять, как следует вести себя, как успеть первой сознаться в знакомстве, если гость вдруг решит предаться воспоминаниям. Хотя вряд ли: он подмигнул, обещая хранить тайны. А Гога умел хранить их, так и не похваставшись никому, что был ее любовником. Только окончательно успокоившись и продумав, как вести застольную беседу, Надя решилась вернуться. Заставив себя улыбаться самой обворожительной из хозяйских улыбок, вошла, готовая говорить что-то необязательное, но мужчины вели деловой разговор, и Надя с огромным облегчением начала накрывать на стол. — Вы — головное НИИ, и согласно договору наш завод обязан обеспечивать вас производственной базой. — Сергей Алексеевич говорил спокойно, и только Надя могла уловить чуть слышный металл в его голосе. — Не следует останавливаться на том, что зафиксировано документом, — это не подлежит обсуждению. А вот предложенный вами агрегат — подлежит, и тут наши эксперты не только могут, но и обязаны сказать свое слово. — Сказали уже, — криво усмехнулся гость. — Вы, естественно, читали их заключение? Это же смертный приговор нашей годичной работе: на улице — октябрь, и мы физически не сможем переделать проект в этом году. — Его нельзя переделывать. Его надо делать заново, от нуля. — И это говорит руководитель! — театрально воскликнул Игорь Антонович. — А план? Обязательства? Соревнование? Премиальные, тринадцатая зарплата, начисления за освоение новой техники? Вы же одним росчерком пера лишаете нас всего! — Извините, — сказал хозяин. — Я должен помочь жене. Сергей Алексеевич полагал, что ушел от неприятного разговора, но Надя хорошо знала бульдожью хватку Гоги. Он всегда добивался своего, он и ее-то добился только потому, что обладал упорством, перед которым трудно было устоять. И сейчас выжидающе поддакивал, слушая рассказы о местных достопримечательностях, а когда выпили, усмехнулся так, будто его вдруг осенило: — А ведь я понял истинную причину вашего отказа, Сергей Алексеевич. Наш агрегат требует высокой точности, с которой вам не хочется связываться. — Ваш агрегат — вчерашний день, — резче, чем собирался, сказал директор. — Вас обязали в соответствии с решением пленума, а вы, недолго думая, скопировали изделие западных немцев, не потрудившись даже узнать, по какой причине немцы сами прекратили производство. Если НИИ нужна справка на сей предмет, завтра же мои работники ее подготовят. — НИИ необходимо запустить свою работу в производство не позднее первого января следующего года, — негромко сказал Игорь Антонович, в упор глядя при этом на Надю. — Мы готовы подписать обязательство о доводке конструкции, но запустить нас в производство надо этим годом, иначе вся наша программа окажется под откосом… Господи, почему он смотрит на нее? Надя опустила ресницы, вновь вскинула и вновь встретила его изучающий взгляд. На какое-то мгновение ей вдруг стало страшно, но она пересилила себя и улыбнулась. — Вы не пробовали этот салат, Игорь Антонович. — Благодарю, это очень вкусно, — гость говорил сухо и напряженно. — В будущем году нашему шефу стукнет шесть десятков: хорошенький юбилей вы ему устроите, Сергей Алексеевич. — Поймите, Игорь Антонович, это же невозможно! — хозяин отбросил скомканную салфетку. — Запустить в производство заведомо негодную конструкцию только потому, что вашему шефу исполнится шестьдесят, извините, это… Это безнравственно. — Безнравственно? — точно вслушиваясь в звучание, протянул гость и неожиданно улыбнулся. — Вы тоже считаете, что это безнравственно. Надежда Васильевна? — Извините, я не следила за вашим спором, — сказала Надя, поспешно вставая. — Позвольте, я переменю тарелки. Она ухаживала машинально: все силы уходили на то, чтобы не покраснеть. В ушах стоял звон, все плыло перед глазами, но она справилась, не покраснела и расслышала голос Игоря Антоновича. Кажется, он уже перестал уговаривать хозяина, болтал о чем-то совсем ином; легко болтал, непринужденно, а к ней обратился вдруг и вроде бы ни с того ни с сего: — Сергей Алексеевич говорил, что вы учились в Москве, в ГИТИСе, Надежда Васильевна? Вы не знавали случайно Николая Мироновича Кудряшова? Нет? Жаль, очень любопытный товарищ этот «папа Коля», как его называла последняя пассия… Господи, все-таки на свете есть еще чудо: зазвонил телефон, и Надя ринулась в прихожую. «Зачем? Зачем он вспоминает давно ушедшее? И зачем она, дурачась, так часто называла мужа „папа Сережа“…» — Не ушел еще гость? — болтала тем временем по телефону Ленка. — Надь, я у Машки, звони, если осложнения. Надя заставила себя вернуться в комнату, заставила улыбаться. А сама с ужасом думала, что еще успел сказать Гога, пока она говорила с Ленкой. — Барин, жуир, эрудит — словом, у него было чем кружить головы двадцатилетним дурешкам, — как ни в чем не бывало продолжал Игорь Антонович. — Для него это была игра, спорт, способ самоутверждения: он за вечер отбивал девчонку у любого. И представляете, этот любимец женщин и баловень судьбы влюбляется в свои пятьдесят, как в восемнадцать. Сергей Алексеевич слушал вежливо, но ему было неинтересно: Надя поняла это и обрадовалась, как школьница. Зря, Гога, зря ты плетешь сеточку: хозяин не слышит, о чем ты толкуешь. — … он называл ее Богиней. Она и в самом деле была хороша — с белой кожей, чудной фигуркой и теми бесенятами в глазах, мимо которых не в силах пройти ни один мужчина. И Кудряшов — режиссер с мировым именем, народный артист… О, как хорошо она помнила день, когда познакомилась с этим артистом! Не только потому, что твердо рассчитывала на его помощь, но и потому, что это было престижно: Николай Миронович одним своим появлением в ее коротенькой пустенькой жизни возносил ее в иную, высшую элитную группу. Она сама пришла в кафе, куда он обычно заглядывал, сумела отбиться от жаждущих усесться за ее столик и, увидев его в дверях, отчаянно замахала рукой. — В чем дело, малыш? Так машут тонущие в море проходящему мимо кораблю. — А я и есть тонущая в море, и мне страшно, если корабль пройдет мимо. Она улыбнулась самой белоснежной из всех своих обещающих улыбок, и Кудряшов сел за ее столик. Сердце Нади билось с невероятной частотой, но она так просто и естественно повела разговор, что Николай Миронович ни в тот день, ни в последующие уже не отходил от нее ни на шаг. — Смешно, но ты — моя последняя любовь. Это сильнее, чем первая, поверь: расставшись с первой, мужчина сохраняет уверенность, но теряя последнюю, он теряет все. Смысл жизни, веру в себя, радость существования… Она многое перенесла, многое перетерпела и многое передумала, когда Кудряшов оставил ее. Пусть по ее вине, но оставил сразу, вдруг, посреди улицы. Ушел, не оглянувшись, и она тоже ушла из того мира, сменила профессию, устроилась на работу и через шесть лет после того ужаса на улице сумела добиться, чтобы еще раз услышать: — Вы — моя последняя любовь, Надя. Так сказал Сергей Алексеевич, предлагая руку, а не горьковатый статус любовницы. В нем было то, в чем так нуждалась она всю свою жизнь: надежность. Истинная мужская надежность, о которой мечтают все женщины мира. И она стала женой, преданной, бесконечно благодарной женой и другом его взрослой дочери. Так что давай, Гога, трепись, намекай, посмеивайся: здесь не пройдут твои номера. — Николай Миронович любил, например, утверждать, что человечество все способно переварить: агрессию, трансгрессию, революцию, контрреволюцию, атомные бомбы и демографические взрывы. Но унификация женщин для него — смерть. Общество развивалось миллионолетия, начала его в такой седой дремучести, куда никто никогда не заглянет. И если уж человек духовный четко определил, что женщины делятся на Матерей и Богинь, то за этим стоит природное естество, а отнюдь не социальное неравенство. Как вам нравится тезис, Сергей Алексеевич? — Я далек от подобных проблем. — Но именно эта проблема имеет самое непосредственное отношение к нравственности. В самом деле, чем измерить нравственность? Процентом уголовных преступлений? Абсурд, это — за чертой. Вы скажете: честностью, добросовестностью, трудолюбием и так далее, но ведь это все — вторичные признаки. — Не думаю, чтобы честность и трудолюбие являлись вторичными признаками нравственности. — А не кажется ли вам, что в основе нравственности лежит отношение к женщине? Если общество ставит Мать и Любовь на недосягаемые пьедесталы — я уверен в его нравственности. Но если имя матери человеческой превращено в пьяную брань, а на любовь указывают пальцем, я начинаю мечтать о машине времени… О, Надя наизусть знала то, что излагал Игорь Антонович: Кудряшов любил витийствовать. Но она никак не могла понять, зачем Гога преподносит эту болтовню вежливо скучающему хозяину, и совсем успокоилась, хотя какая-то досадная ссадина все же осталась в душе. А на следующий день раздался телефонный звонок, и вкрадчивый, до омерзения знакомый голос сказал: — Ну здравствуй, Богиня. Рад был видеть тебя красивой, любимой и, кажется, счастливой. Я не ошибся на сей счет? Что же ты молчишь? — Да, — перехваченным голосом сказала она и опустилась на стул. Из своей комнаты выглянула полуголая Ленка: отец был на работе, и она остывала после ванны. — Тебе плохо? Надя отчаянно затрясла головой, изобразила улыбку, и Ленка, к счастью, скрылась. А Гога продолжал с нарастающим нажимом: — Не рвешься повидаться? Ну, ну, перестань изображать раздумья, мы так хорошо понимали друг друга. Нет, ты мне не нужна как женщина, не беспокойся. Ты мне нужна исключительно как друг, товарищ и брательник. — Это невозможно, — тихо сказала она, прикрыв трубку рукой. — Придумай, у тебя это неплохо получалось. Мой номер — триста девятнадцатый. Жду звонка. Единственное место — кафе-мороженое, потому что отказаться от свидания опасно: черт его знает, что еще ляпнет Гога. Значит, кафе: Надя иногда заходила в него, и ее появление не должно привлечь внимания. А Гоге следует появиться чуть погодя, будто бы случайно. Увидеть ее и громко удивиться. Надя продумала все, уже одеваясь и наводя красоту. Позвонила по автомату, уточнила время; Гога появился точно, как появлялся когда-то. Он громко удивился, громко испросил разрешения сесть за ее столик и заказал шампанское. — Помнится, ты любила его. Интересно, счастливое замужество меняет вкусы? — Безусловно. Мне, например, совсем не хочется видеть тебя. — Благодарю за откровенность, — он улыбнулся. — Сначала выпьем, как говорится, со свиданьицем, а затем я тебе кое-что изложу. За тебя. Он залпом осушил бокал, Надя к своему не притронулась. «Что ему нужно? — думала она, стараясь сохранять на лице безмятежную улыбку. — Надеется переспать? Или что-то потребовалось Кудряшову? Что?..» — Хочу сразу признаться, что женился, остепенился, продвигаюсь по служебному эскалатору и весьма это ценю, — начал он, потомив неизвестностью. — Шеф оказал мне гигантское доверие, откомандировав сюда: замечаешь, я пру к цели, как бык на тореро? Тебя это не удивляет? — Настораживает, — сказала она. — Ты всегда предпочитал исподтишка подкладывать свинью ближнему. — Вспомнила о рожках папы Коли? — он рассмеялся. — Это внушает мне уверенность в нашем благотворном сотрудничестве. — С тобой? — Со мной. Твой супруг упрям, как мул, и мне одному с ним не совладать. — Всего доброго, — Надя встала. — Рада была повидать тебя и выражаю твердую уверенность, что более никогда не увижу. — Не спеши, — он понизил голос, — не в твоих интересах ссориться со мной. — Не пугай, я не боюсь тебя. — А зачем же меня бояться? Я человек мирный, семейный, подающий надежды кандидат технаук. Ты не меня бойся, ты себя бойся. Знаешь, когда богини гибнут? Когда спотыкаются. Шалила богиня, шалила и шлепнулась в грязь — забавный вариант, правда? Шлеп, и нет никакой богини, а есть грязная баба. Садись. Он сказал тихо, но Надя сразу села, ощутив слабость во всем теле. Будто распахнули настежь и вынули все силы. — Что тебе надо? — Для начала, чтобы ты выпила и обрела способность трезво взвешивать обстоятельства. Она покорно выпила и даже заставила себя улыбнуться. Только улыбка вышла мелкой и чуть заискивающей. И повторила слово в слово: — Что тебе надо? — Лично мне — ничего, — Гога разлил шампанское. — А вот НИИ нужно закрыть план, отчитаться с максимальной помпой и получить полновесные премии, прогрессивки и прочие виды финансовой поддержки преуспевающей интеллигенции. — Я не понимаю, о чем ты, совершенно не понимаю. То есть соображаю, что нагло шантажируешь, но цель? Должна же существовать хоть какая-то цель. — Объясняю для общего развития. Родимый коллектив получил задание разработать и внедрить — учти, внедрить! — некую хреновину для сельских тружеников. Мы разработали, но внедрить, увы, может только твой миляга старикан, поскольку он — директор завода. А он заартачился, и все пойдет прахом, а я слечу на пару ступенек… — Надя? Надежда вздрогнула: к их столику шла Ленка с подругой. Игорь Антонович замолчал, улыбаясь самой добродушнейшей из своих улыбок. — Ленка? — Надя всеми силами старалась скрыть растерянность. — А почему ты не на занятиях? — Никуда институт не убежит, особенно если он при заводе. — Ленка во все глаза разглядывала Гогу. — Вот мы с Машкой и решили угостить себя мороженым. — Один момент! — радостно воскликнул Игорь Антонович. — Присаживайтесь, девочки. И сам ринулся разыскивать официантку: видно, ему тоже требовалось осмыслить ситуацию. Подружки сели, Ленка недовольно поинтересовалась: — Это что еще за тип? — Командированный, — почти спокойно сказала Надежда. — Он вчера был у нас в гостях. Девочки угощались мороженым, Игорь Антонович непринужденно болтал, а Надя то решала немедленно встать и уйти, то включалась в общий разговор, страшась оставлять Гогу с глазу на глаз с дочерью собственного мужа. Так и проколебалась, пока девочки не заторопились в институт. — Я с вами, Ленка. Игорь Антонович вежливо распрощался, многозначительно сказав: — Стало быть, с вашего разрешения и позвоню, Надежда Васильевна. Немного проводив Ленку с подружкой, Надя сразу же бросилась домой: боялась, что Гога позвонит, когда Сергей Алексеевич придет на обед. Муж приехал вовремя; она кормила его, что-то болтала, смеялась, а сама все время ожидала, что вот-вот зазвонит телефон. Но звонка не последовало, обед прошел, Сергей Алексеевич уехал на работу, и Надя вдруг успокоилась. Ну что, что может рассказать Гога ее мужу? Что она была любовницей Кудряшова? Да она рассмеется в ответ на эти слова, и тогда мы еще поглядим, кому поверит муж: горячо любимой жене или случайному командированному… — А ведь и правда! — рассмеялся Гога, когда она выпалила эти доводы ему по телефону. — Ты умна, как никогда ранее. Только как по-твоему, откуда я знаю, что у тебя на левой грудке — родимое пятнышко? Подглядел на пляже? Допустим. А откуда мне известно, как ты щуришься в самые горячие мгновения, как закидываешь руки и какие именно слова шепчешь при этом? — Подлец! — крикнула она, швырнув трубку на рычаг. И заплакала горько и бессильно. Здесь уж она никак не могла рассмеяться, сказать: «Он лжет, Сергей!» — потому что и вправду совершенно по-особому щурилась, забрасывала руки за голову, теребя собственные волосы, и всегда шептала одни и те же слова, которые так нравились Сергею Алексеевичу. А телефон не умолкал, она знала, что это — Гога, не брала трубку и отчаянно рыдала. Потом кое-как успокоилась и взяла трубку. — Еще раз бросишь трубку — позвоню супругу. Все поняла? Она молчала, осторожно, чтобы он не услышал, всхлипывая и утирая слезы. — Не реви, — вдруг мягко сказал он. — Я совсем не хочу причинять тебе неприятностей, поверь. Мне нужно только, чтобы твой муж отдал приказ о запуске опытной серии, вот и все. И я исчезну навсегда. — Но как, как я могу уговорить его, как? — почти со стоном выкрикнула она. — Ой, Надежда, не надо строить из себя замужнюю скромницу. У тебя высшее женское образование, а обаяния — на триста тридцать обыкновенных баб. Включай все свое искусство, доводи старика до кондиции, а в награду требуй приказ. — Но это же невозможно, Гога, это невозможно! Откуда мне известно о ваших делах, почему я вдруг прошу о приказе? Нет, нет, это невозможно! — Ночь на размышление, — сухо сказал он, помолчав. — Завтра в двенадцать жду в гостинице. — Это немыслимо. Меня знают… — Ровно в двенадцать ты стучишь в мой номер. Мы разрабатываем диспозицию, за ночь ты добиваешься результата, а послезавтра я отчаливаю. Привет. Всю ночь она не закрывала глаз, впервые с облегчением подумав, что педантизм мужа, порою так огорчавший ее, обернулся вдруг доброй стороной: Сергей Алексеевич свято соблюдал режим и наведывался в спальню жены через два дня на третий. И все же Надя боялась зажечь свет или громко вздохнуть, чтобы ненароком не привлечь внимания храпевшего в соседней комнате мужа. Глядела в черный потолок, тихо вытирала слезы, беззвучно вздыхала и все время думала, что же, в сущности, произошло и почему именно ей выпало рассчитываться за всех. А как безоблачно начиналась жизнь! Детство на далекой заставе, где она — Надя, Наденька, Надюшенька — была единственным ребенком, которого баловали все — от матери до солдатского повара. Братья ее уже жили в интернате, а ее учили музыке, стихам и танцам стосковавшиеся по собственным детям офицерские жены: их дети тоже переселились в интернат, так как школы при заставе не было. Надя с детства боялась этого неминуемого переселения, но ей и тут повезло: отца вдруг перевели в городишко, где имелась нормальная школа. Там Надя ее и закончила, оставшись всеобщей любимицей, баловницей, красавицей и примером, поскольку умела петь, танцевать сутки напролет, двигаться, не касаясь земли, и смеяться всем своим существом одновременно. «Наша Наденька непременно станет артисткой», — единодушно утверждал чувствительный зал Дома офицеров, где она вела все концерты и вечера, пела и танцевала, читала Щипачева и Есенина и играла все заглавные роли. Вокруг с девятого класса уже роились молодые лейтенанты, но Надя, с упоением кокетничая, ясно представляла, что роль офицерской жены не для нее, что ее доля — театр, восторги публики и вся Москва у ног. И, закончив школу с золотой медалью, сломя голову помчалась на московский поезд. То ли от природы, то ли от того, что выросла она в замкнутом мирке, где чувствам придавалось преувеличенное значение, а мужчин всегда было заведомо больше, Надя обладала повышенной реакцией на взгляды и редкостным уменьем безошибочно расшифровывать их. Именно в этом заключался ее талант, именно в этом она была на семь голов выше сверстниц и, когда провалилась на третьем, решающем туре, не ударилась в рев, а уловила взгляд немолодого мэтра. «Плохи твои дела, девочка, — сказал он, когда Надя дождалась его у подъезда. — Может быть, обсудим возможности за ужином?» «Конечно!» — изо всех сил улыбнулась она. Ночи, проведенные в чужой постели, основательно познакомили ее с чувством омерзения, но зато Надя благополучно была допущена, сдала экзамены и стала студенткой. «За все надо платить» — таков был первый постулат, выученный ею, и она платила. Но мечта сбылась, в далеком военном городке искренне радовались родные и знакомые, и все складывалось прекрасно. Только от занятия к занятию мастер все дальше и дальше отодвигал Надю, сначала давая ей второстепенные роли, потом — эпизодические, а затем твердо закрепив за нею амплуа «кушать подано». Но раньше, чем это произошло, Надя ясно поняла, что никакая она не актриса, что природная живость и даже ее редкое женское обаяние столь же далеки от истинного таланта, сколь далек был простодушный мир военного городка от общежития на Трифоновской, где судили по гамбургскому счету. «Значит, придется платить дороже», — уже без особых переживаний решила она, но никакая плата не могла обеспечить ей места в столичном театре. В провинцию Надя ехать не пожелала, ушла на свободный диплом, пробавляясь случайными заработками на радио и телевидении, и именно в то трудное и обидное время с ослепляющей улыбкой замахала рукой Николаю Мироновичу Кудряшову. — Девочка, — сказал он, когда она впервые переступила порог его холостяцкой квартиры. — Прежде, чем что-то произойдет, я хочу, чтобы ты усвоила две аксиомы. Первое: я никогда на тебе не женюсь, потому что на таких не женятся. И второе: если ты хоть раз предпочтешь меня кому бы то ни было, мы расстанемся сразу. «Не женятся? — Надя только улыбнулась. — На „таких“ — да, но на мне ты женишься. И женишься, и устроишь в театр, и сделаешь все, что я захочу». Для этой программы предстояло влюбить в себя Кудряшова, и она влюбила, и стала Богиней, но дальше цветов, ужинов, подарков и поклонения дело не шло. «Ты прелестна, Богиня, но тебе нечего делать в театре, а краснеть за тебя я не хочу». Никакое кокетство, никакие безумства и нежности не могли поколебать его решения: он любил театр больше, чем ее. С трудом осознав это, Надя отплакалась и ринулась в бой за семейное благополучие. И здесь прозвучало столь же твердое «Нет», и тогда она назло уступила Гоге. Там, в Суздале, но про Суздаль Кудряшов или не узнал, или сделал вид, что не узнал, но когда они с Гогой рискнули продолжить свои отношения в Москве, в семь утра Николай Миронович позвонил в дверь квартиры, которую снимал для нее. Естественно, она не открыла, все было кончено сразу и навсегда. Это был самый страшный год в ее жизни: у нее уже не оставалось сил, чтобы начинать все сначала. Пометавшись, пошла на курсы, нигде не появлялась и через три месяца оказалась совсем в иной среде: в главке министерства, где ее никто не мог знать и где можно было придумать себе любую биографию. Она придумала, нырнула в новую жизнь, и эта новая жизнь в конце концов вознаградила ее любовью, семьей, прочным положением и полным ощущением счастья. И вдруг появился Гога, и сейчас, лежа без сна, Надя с бессильным отчаянием думала, что страшным был не год — страшным будет день. И начинала метаться в скомканных простынях, все время помня, что нельзя зареветь в голос, застонать или просто попросить помощи у ничего не подозревавшего мужа, чей покойный храп доносился из соседней комнаты. «Но почему, почему именно Гога оказался тут? Это какая-то чушь, это неправда, этого не может быть!..» Но Надя сама же глушила свой внутренний вопль, потому что из всех знакомых Кудряшова в этом далеком от Москвы городе мог оказаться только он, Гога, Игорь Антонович. Он был единственным технарем в их компании и вечно ремонтировал, регулировал и подкрашивал «Волгу» Николая Мироновича. И возил его Богиню по комиссионкам, пока однажды не увез в Суздаль… Она-то, идиотка, была убеждена, что ушла от прошлого, а прошлое, оказывается, все время шло по пятам… К утру она кое-как забылась, впервые не проводила мужа на работу, а проснувшись, решила идти к Наталье. В конце концов не на одних же тряпках основывается дружба: Надя очень рассчитывала если не на совет — что уж тут посоветуешь? — то хотя бы на сочувствие и, может быть, даже помощь, если она все же решится кое-что рассказать своему Сергею Алексеевичу. И она сама напросилась к Наталье, не успев сообразить, что этим настораживает ее: неофициальный, но весьма чтимый этикет требовал, чтобы жена начальника цеха напрашивалась в гости к супруге директора завода, где подобные начальники исчислялись десятками. И Наталья сразу раскудахталась, замельтешила, кинулась варить кофе и даже достала коньяк, приберегаемый для особых гостей. — Знаешь, Наденька, когда мой был простым сменным инженером, мы еле сводили концы с концами, а времени хватало и на концерты, и на литературу, и на гостей. Конечно, я не сравниваю, ни в коем случае не сравниваю, но вы как-то выкраиваете время, к вам ходят гости… Из такого начала следовало, что Наталья засекла появление Игоря Антоновича и сгорает от любопытства. Но Надя не обратила внимания на это остренькое любопытство, приняла разговор буквально, ощутив в нем желание понять ее растерянность, посочувствовать, помочь, и тут же стала рассказывать, как была поражена, узнав в московском командированном свидетеля юных лет. — У тебя с ним было что, было, да? — зачастила Наталья. — Ой, я тебя понимаю, так понимаю! И долго у вас тянулось? Это ужасно, ужасно! Он что же, в женихах ходил или вы так, по согласию? Знаешь, теперь такое — сплошь да рядом. Вот моя двоюродная сестра… Надя почувствовала не интонацию, а взгляд. Пронзительный, игольчатый взгляд, в котором не было ничего, кроме нетерпеливого любопытства. И еще — торжества, что ли. Она была не очень-то умна, эта Наташка, и ее уже трясло от сенсации, от факта, что с этого часа она становится доверенным лицом, ближайшей подругой и наперсницей жены самого директора. От возможностей, какие обещала ей такая интимная доверительность, захватывало дух. — Встретить бывшего мальчика в нашем с тобой положении — это кошмар. Кошмар, Наденька, я тебя понимаю, и у меня есть… — Что? — тяжело, тупо переспросила Надежда. — Какой мальчик, какие кошмары? — Встала, пошла к дверям; уже держась за ручку, обернулась, сказала весомо: — Твое счастье, что Сергей Алексеевич не слышал твоих намеков. А если услышит? Как ей ни было тяжело, она не имела права ставить служебный и человеческий авторитет директора завода в зависимость от болтовни соседок. Это было недопустимо, немыслимо, и Надя благодарила судьбу, что вовремя спохватилась, заметив сухонько засверкавшие глазки, и ругала себя, что потеряла голову, чудом не выболтала то, что никто, ни одна живая душа не должна была знать. И еще поняла, что осталась одна, что во всем заводском поселке нет ни одного человека, с которым она могла бы посоветоваться, поделиться, вместе поплакать, наконец. Ледяным холодом обдало ее от этого открытия, но тут та великая богиня, имя которой она носила, шепнула: «А Ленка? Отцовская любимица, умница Ленка…» Все это пронеслось в голове, пока Надя шла через лестничную площадку. Мелькнуло разом, озарило и успокоило: Ленка! И Надя открыла дверь с истинной верой, что нашла наконец-таки якорь спасения. И Ленка была еще дома: раскрытая сумка валялась на подзеркальнике. Надя сочла это добрым знаком и крикнула почти весело, почти как сутки назад: — Ленок! — Не выходит у меня из головы этот тип в кафе, — тотчас же откликнулась Ленка, появляясь в дверях своей комнаты. — Этакий столичный пошляк, согласна? Он же буквально ползал по тебе глазами, а ты… Он что, знал тебя раньше? — Нет, что ты, — поспешно отреклась Надя, опять ощутив ледяную волну безысходности. — Он папин знакомый из… Она замолчала, не желая наводить Ленку на мысли о московском периоде своей жизни. Но Ленка не заметила заминки: она обличала и была чрезвычайно довольна своей принципиальной позицией. — Гадостная какая физиономия, так бы и влепила пощечину. Таких нужно сразу ставить на место, а ты распиваешь с ним шампанское. И где? В кафе, где каждый знает папу! — Да, да, — упавшим голосом забормотала Надя. — Ты совершенно права, я виновата, я… — Ты извини, — мягко сказала Ленка и ткнулась лбом в плечо. — Ну, пожалуйста. Я не хотела тебя обидеть, просто я здесь выросла, знаю, как тут обожают всяческие слухи, а мне очень дорого папино имя. Я помчалась в институт, — она чмокнула Надю, схватила сумку. — А он все равно отвратительный тип! Она и вправду умчалась, взвихрив покой прихожей, а Надежда рухнула на стул и разрыдалась в голос впервые за эти проклятые сутки. «Что делать? Что делать? Что мне делать? — жалобно шептала она, перекатываясь лбом по холодному полированному подзеркальнику. — Господи, если бы я умела молиться. Что хочешь возьми, господи, только спаси меня, спаси, спаси меня!..» Часы в большой комнате гулко пробили один раз, половину, и она сразу опомнилась. Испуганно глянула на свои электронные — подарок мужа к дню рождения. Было ровно половина двенадцатого, и Надежда, сразу забыв о слезах и молитвах, ринулась в ванную умываться и наводить красоту. Она ворвалась в вестибюль гостиницы с разбега, со всей быстротой, на какую только была способна. Лифта внизу не оказалось, и Надя помчалась на четвертый этаж, не касаясь ступенек. И без стука распахнула дверь его номера. — Ты непривычно пунктуальна, но прекрасна, как всегда, — улыбнулся Игорь Антонович. Он был в рубашке без галстука и грел кипятильником воду в эмалированной кружке. На столе лежала московская коробка конфет, стояла бутылка сухого вина и два стакана. «Ждал, — Надя мгновенно оценила обстановку. — Не терпится, Гога? Ну ладненько, хоть и противно, потом отыграемся…» — Располагайся, я заварю чаек. Скромное угощение командированного. «Отыграемся, — зло повторила она про себя. — Ты у меня из постели позвонишь Сергею и скажешь, что не имеешь к нему никаких претензий». Все правильно, все до отвращения банально, и хорошо, что она подсознательно предусмотрела и такой вариант. Платье само падало к ногам, стоило только «чиркнуть» «молнией». Рубашек Надя никогда не носила, даже в лютые морозы; когда Гога оглянулся, она стояла посреди комнаты, подрагивая коленками, и, непривычно торопясь, расстегивала лифчик. Встретив его взгляд, улыбнулась, пытаясь воспроизвести былую завлекательную бесшабашность, но улыбка вышла гипсовой, как у манекена. — Ну-ка, помогай, — как можно отчаяннее сказала она, а голос сфальшивил. — Или ты разучился раздевать женщин? — До чего же ты хороша, чертовка, — невесело вздохнул Гога. — Меня тащит с такой силой, что еще секунда, и ноги сами заскользят к тебе. И если бы я решал личные проблемы… Э, да что говорить! Одевайся. Немедленно! Отвернулся к окну, закурил, а вся его напряженная спина вбирала, впитывала в себя эту полураздетую женщину: даже плечи свело. Но он не оглянулся, хотя Надя медлила, не желая верить, что ее отвергли, что вся ее сила, ее всесокрушающая мощь сегодня выпалила вхолостую. — Ладно, дай закурить, — тускло сказала она наконец. Тогда он оглянулся: Надя сидела в кресле, закинув ногу на ногу и раскачивая носком туфли. Все на ней было в порядке, и Гога, облегченно вздохнув, сел напротив и протянул сигареты. — Мне показалось, что ты уже не куришь. — Бросила пять лет назад. — Она прикурила, откинулась к спинке кресла. — Чего же ты хочешь, Гога? — Для себя ничего решительно. — Он тоже закурил и говорил неторопливо и обдуманно. — Мне очень жаль, что получилось так, но я говорю правду. Я не просто хорошо к тебе отношусь, я нежно отношусь, поверь. Но ты должна понять и помочь. Понять и помочь: я не имею права вернуться несолоно хлебавши. Он сделал паузу, но Надя промолчала. Гога налил вина, она выпила залпом и снова схватилась за сигарету. Она уже отвыкла от дыма, голова ее кружилась, но сигарета отвлекала и делала ее как бы независимой. — Хочешь чаю? — Нет. Вина. Он снова налил, и она снова выпила залпом. Он усмехнулся: — Мечтаешь забалдеть и отключиться? — Мечтаю понять, за что. — Да пойми же ты, что я не хочу причинять тебе никаких неприятностей! — заорал он почти в отчаянии. — Ты никак не желаешь стать на мое место, а мне еле-еле простили грешки молодости. Да, да, что ты смотришь синими брызгами? За все приходится платить. — И ты хочешь, чтобы я оплатила все твои грехи и удовольствия? Всю жизнь вы пользовались мной, всю мою проклятую жизнь! Она заплакала, некрасиво всхлипывая, размазывая потекшую тушь. Гога долго смотрел на нее, брезгливо подбирая губы. — Ты пьяна. — Это какая-то ошибка, какая-то ерунда, я ничего не понимаю. Тебе велел это сделать Кудряшов? О, я бы нисколечко не удивилась, если бы ты признался… — Он мертв. — Что? — она сразу перестала всхлипывать. — Он врезался в самосвал. «Волга» в гармошку, тело пришлось извлекать автогеном. Мне все кажется, что он убегал от тебя. Надя больше не плакала. Сидела не шевелясь, тупо глядя в пол, на щеках подсыхала размазанная тушь. — Когда это случилось? — Надо читать «Советскую культуру». — Мы выписываем «Социалистическую индустрию». Впрочем, мне все равно. — Ну, тогда пойди умойся. — Что? — Она медленно подняла голову. — Ну, а ты-то за что меня, а? Что я сделала тебе плохого? — Ты идиотка? — закричал он. — Я все время толкую, что мне лично, мне, Гоге, ничего от тебя не нужно. Ничего, усекла? Нужно для дела, для программы, для родного НИИ, чтоб он сгорел. Обществу это нужно, выражаясь высоким стилем. Заруби это в мозгу и топай умываться. — Значит, Кудряшов разбился. — Надя вздохнула. — А знаешь, мне не жалко. Да, не жалко! Он вдосталь попользовался мной, но так и не предложил выйти замуж. «На таких не женятся»! Теперь он в могиле, а я счастлива. Я впервые люблю, слышишь, ты, подонок? Впервые! — Врешь. — Он улыбнулся. — Ты любишь давно, любишь со дня рождения — саму себя. Свое обаяние, свое тело, свой темперамент и, главное, свои удовольствия. Ты — безгрешная грешница, Надежда, недаром покойный Кудряшов называл тебя Богиней. Строго говоря, ты не изменяла ему со мной, хотя он нас и застукал. И теперь ты толкуешь о любви? Окстись, ты просто неспособна существовать без трех любовников одновременно… Стакан с остатками вина ударил в лицо, острый осколок врезался в щеку. Гога схватил полотенце, бросился в ванную. — Психопатка! — кричал он, перекрывая шум воды. — Сходи к дежурной и приволоки лейкопластырь! — Обойдешься. Швырнув стакан, она вдруг успокоилась. Не пытаясь понять, почему пришло успокоение, а просто с огромным облегчением ощущая его, достала из сумочки зеркальце и начала наводить красоту. И руки ни разу не вздрогнули, когда она привычно подкрашивала ресницы. Вскоре вернулся Гога. Рубашка была в бурых пятнах — то ли от вина, то ли от крови. На щеке под глазом — глубокий порез. Он все время прикладывал к нему мокрое полотенце. — Ты рассадила мне щеку. — Бедненький. — Надя кончиком языка тронула свежеподкрашенные губы. — Возвращайся к жене, она залижет твои раны. Кстати, можешь сообщить ей, как я смеюсь в постели и где у меня родинки. — Я сообщу об этом твоему мужу. — Сделай милость, не смеши. Ты проиграл, Гога, я уже все ему рассказала, и он ни за что не подпишет теперь твои паршивые бумажки. И твое родное НИИ вместо премии получит хорошую выволочку от министерства. Уж это я тебе устрою. — Ты врешь, Надежда, — с ноткой беспокойства сказал он. — Ну-ну. Блажен, кто верует. Надя врала, но врала артистически, вдохновенно и зло, хотя ее трясло от суеверного ужаса, что этим враньем она непременно накликает беду. Но в этом ей виделся последний способ удержать Гогу. — Ты врешь, — повторил он, испытующе глядя на нее. — Но даже если это и так, ничего не меняется. Завтра в одиннадцать сорок я приглашен к твоему супругу на прощальную беседу. Если он не вручит мне приказа о запуске нашей телеги в производство, я потрачу все драгоценные минуты на восторженный рассказ о его прелестной жене. А сейчас уходи. Уходи, если не хочешь скандала в гостинице. Надя молча пошла к дверям, из последних сил стараясь идти легко, хотя коленки у нее подгибались. — У тебя есть шанс, — сказал он в спину. — Повторяю: включай все свое искусство и вытяни из старика приказ. Ты можешь, если захочешь. Если очень захочешь. Остаток дня тащился, как в дурном сне. Она не пошла домой к перерыву, не кормила мужа обедом, а бесцельно шаталась по улицам, где с нею здоровался каждый третий, что-то отвечая, бездумно улыбаясь, заходя в магазины без всякой цели. В голове было отчаянно пусто; она ни о чем не могла думать, и ей все время хотелось курить: казалось, что стоит взять в руки сигарету, как голова обретет ясность. Но покупать сигареты в заводском поселке, где ее знали как некурящую образцовую супругу, было почти немыслимо. «Почти» — Надя все время учитывала это допущение, разыскивая табачный киоск подальше от людных кварталов. Но найти ничего не удалось, и она пошла в новый кинотеатр, где работал буфет. Дождавшись звонка на сеанс, воровато купила три пачки тугих безвкусных сигарет и целый час курила в дамском туалете. Накурившись до тошноты, успокоилась, внушив себе, что Гога просто запугивает, что хочет держать ее на крючке для каких-то завтрашних целей, что не посмеет он рисковать только-только завязанными отношениями и с заводом, и с его директором, от которого здесь зависело все. Нет, Гога не дурак; Гога — подлец, но свои интересы блюсти будет всегда, а потому и не скажет. Ничего не скажет, не посмеет, не пойдет дальше намеков, до разгадывания которых никогда не унизится ее Сергей Алексеевич. «Нет, этого не может быть, не может!» — почти кричала Надя. А выйдя на улицу, поняла вдруг, что ей не просто не хочется — ей невозможно встречаться сегодня с мужем. И даже остановилась, не зная, как быть, но вовремя сообразила, что сегодня четверг, а по четвергам — бюро, на котором обязан присутствовать директор, и что вернется он поэтому поздно. И придя домой — слава богу, Ленка опять слушала диски у подружки! — поспешно нырнула в постель и притворилась спящей. Этого не случалось прежде никогда, ни разу не случалось, и Надя очень боялась, что муж удивится, станет допытываться, не заболела ли, но Сергей Алексеевич лишь приоткрыл дверь, поглядел на нее и тихо прошел в свою комнату. И Надя опять беззвучно заплакала, давясь слезами и задыхаясь от сжимавшего сердце чувства обреченности. Ведь еще ничего не произошло, ничего решительно, а ее прекрасная семейная жизнь так переменилась, что впору было заподозрить любовные шашни. Чтобы отвлечься, забыться, успокоиться, она стала вспоминать, как удивительно нежно и дружно жили они, пока в один проклятый день на пороге не возник Игорь Антонович, Гога, будто и впрямь был командирован не из Москвы, а из прошлого по ее душу. Забылась она на какое-то очень короткое время, проснувшись от безумного необъяснимого страха. Села, глядя расширенными глазами в серую мглу городской подсвеченной ночи, и сразу поняла: «Скажет!» Все доложит доверчивому, чистому, беспредельно верящему ей Сергею Алексеевичу. И тогда… — Надюша, в нашей жизни должно быть соблюдено одно непременное условие, — сказал он, как только ввел ее в свой дом. — Мы здесь — под увеличительным стеклом, на нас смотрят со всех сторон, и об этом приходится помнить постоянно, потому что никакой тени не может быть на нашей семье. Никакой тени, а завтра Гога с подробностями расскажет о родинках, о смехе, о привычке закидывать руки — он расскажет все. Все огни и воды и медные трубы, которые прошла она с удовольствием и талантом, и тогда та робкая сказочка, которую сочинила она для Сергея Алексеевича еще в главке, из безвинной выдумки об обманутой женщине разом превратится в доказательство ее лживости. И она рухнет с пьедестала, на который женщину возводит не труд, не талант, не слава — возводит уважение мужчины. Богиня шлепнется в грязь, из которой ей уже не выбраться никогда. «Господи, ну, что делать, что делать, что делать?!.» Осторожно, боясь скрипнуть кроватью, Надя вылезла из постели, босиком прокралась в большую комнату, служившую гостиной, столовой и даже примерочной, когда приходила портниха и начинался милый женский переполох. Ах, как давно это было, как давно и было ли вообще? Ощупью открыла бар, нашарила коньяк, но бутылка оказалась закупоренной, и пришлось, давясь, глотать теплую водку. Ту самую, которую совсем недавно они с Натальей лили в тесные туфли и хохотали до слез, как девчонки, а теперь… Надя хотела объяснить самой себе, зачем пьет среди ночи, и не смогла: вдруг показалось, что станет легче, что отпустит сердце, что придет покой и сон, а утром все разрешится само собой. Она сделала три глотка, поставила бутылку на место, закрыла бар и, продолжая судорожно глотать, пошла на кухню. Выпила воды, отдышалась, но легче не стало. Тогда достала из сумочки сигареты и спички, заперлась в ванной и закурила. «Плохо твое дело, девочка, плохо твое дело… — повторяла она. — Плохо твое дело…» Откуда эта фраза? Ах да, семнадцать лет, провал на конкурсе, ужин в ресторане, пыльная квартира, из которой, казалось, полчаса назад выехала законная жена, и потные руки на своих коленках. Вот тогда она и твердила его фразу себе самой: «Плохо твое дело, девочка». Твердила, а ее раздевали, и было до ужаса противно и мерзко, но разве могла она, звезда военного городка, «наша артистка», как ее называли, вернуться в ту жуткую гарнизонную дыру? И был только один выход, и она использовала его, и поступила, и закончила, и… Как называла ее супруга унылого начфина, мать двух тонконосых девиц, на которых не зарились даже солдаты второго года службы? «Артистка погорелого театра»? Глупо, а так оно и вышло. И опять — рестораны, ужины и чужие постели, которые всегда кажутся липкими. И — Кудряшов. Да, он разбился. Он бежал от нее, как сказал Гога, и это правда, от нее трудно убежать. Бездарная актриса? Как бы не так! Она всю жизнь играла влюбленных по уши юных дурешек, играла искренне, с удовольствием, и ей верили, если она хотела, чтобы ей верили, ибо один талант у нее все же есть. Талант от бога: женское обещающее обаяние. Огромной мощи обаяние, и никому еще не удавалось устоять, когда она бросала его в бой. С его помощью она всегда добивалась, чего хотела, всегда… Стоп, об этом говорил Гога. Стоп, Богиня! Надо погасить сигарету, глянуться в зеркало. Нет, нет, никакого грима, чуть-чуть духов. Холодная? И прекрасно: заплакать, прижаться, попросить, чтобы согрел. Правда, сегодня не та ночь, это нарушение режима, который неукоснительно… Но к черту все режимы!.. — Надюша? — Мне страшно. Мне страшно, па… Сережа, родной, мне так страшно и так холодно… По лицу текли слезы. Он растроганно целовал ее, а она, по-детски всхлипывая, копошилась, устраиваясь поудобнее, прижимаясь застывшим телом. Полдела сделано: она — в постели, он не успел сообразить, не успел удивиться. Теперь чуть ласки: рассеянной, будто случайной, будто ненароком. Потом еще, потом — целая серия, безумства, страсть, порыв. И… И Надя тихо плакала в ванной, так и не тронувшись с места. Она поняла, ясно, до жути отчетливо поняла, что никогда не сделает этого, что не может, не смеет опошлить свою любовь, превратить ее в игру, в ложь, в способ достижения цели хотя бы на одну ночь. Это средство не подходило: теперь Надя знала, что значит любить. Она так и не уснула, но в то утро встала раньше обычного, долго скрывала свою тревожную бессонницу умелыми тенями, нежно — нежнее, чем всегда, — разбудила мужа, а на кухне за завтраком спросила: — А что за машинку предлагал тебе этот, как его… Игорь Антонович, кажется? Она спросила со всей женской безмятежностью, поскольку дело касалось сугубо мужских интересов. Сергей Алексеевич не уловил ее особого любопытства и ответил кратко: — Халтура. — Халтура? — Она ненатурально засмеялась. — Значит, она бывает не только в искусстве? Знаешь, он такой противный, этот Игорь Антонович, он так не понравился нашей Ленке… Господи, но ведь Ленки не было дома, когда приходил Гога! Надю бросило в жар, она захихикала, залопотала нечто совсем уж несообразное. Только бы он не заметил оговорки, только бы не начал расспрашивать! — Видишь ли, Надюша, это скорее вопрос общественный, нежели личный, — я имею в виду злосчастный агрегат, который Игорь Антонович настойчиво навязывает нашему заводу. Отсутствие ответственности, стремление во что бы то ни стало сделать работу ранее намеченного срока превратилось уже в некое социальное зло. И дело тут вовсе не в Игоре Антоновиче, дело в безнравственном отношении к труду, к жизни, ко всему нашему обществу… Он говорил и говорил очень важные, нужные слова, а она ничего не понимала, и от этого в душе ее копилось отчаяние. — А я? — вдруг переполненным слезами голосом спросила она. — Это для государства, для дела, для завода, а для меня — что для меня? Для меня, маленькой, никому не нужной, — что же для меня-то остается? — Что с тобой? — обеспокоенно спросил он. — Сделай для меня один пустяк, — она неожиданно опустилась на колени рядом со стулом, на котором он сидел, снизу вверх глядя на него огромными тревожными глазами. — Отпусти этого Игоря Антоновича с богом, подпиши приказ. Я — дура, я твоя несчастная идиотка, но я загадала. Если ты подпишешь, я… я рожу тебе сына. Я загадала… — Надюша, родная! — Он поднял ее с пола, прижал к себе. — Относительно ребенка — это что, у тебя есть признаки? Или так… — Да, да, — она отчаянно врала, а потому почти кричала это «да», словно стремясь поскорее избавиться от него. — И я загадала, понимаешь? Я уже не так молода, а это — первые роды, а у тебя первая жена умерла именно от родов, и я загадала… — Надюша! — он счастливо смеялся, целуя ее. — Ты мое чудо, ты моя богиня… — Нет! — она прижала ладонь к его губам. — Не надо называть меня так. Никогда, слышишь? Это… Это дурная примета. — Что с тобой, родная? Успокойся… — Я прошу тебя, прошу, — как в бреду бормотала она, давясь слезами и целуя его руки. — Подпиши приказ, подпиши. Я никогда ни о чем не просила, но сейчас… — Прекрати глупости. — Он вырвал руки, и она медленно села на пол. — Это… Это все странно. Да, странно! Производственные вопросы не решаются слезами на кухне, а протежировать халтуре, извини, аморально. Да, аморально! Закончим на этом разговор раз и навсегда. И потом, — он подозрительно посмотрел на нее — съежившуюся, жалкую, — ты, кажется, курила? Надя вдруг начала икать. Сидела на полу возле стула, всхлипывала и икала. Сергей Алексеевич поднял ее, поцеловал. — Ты замерзла, родная, иди в постель. Я подам чай, согреешься. — Сережа! Сережа! — Она вцепилась в лацканы пиджака, в отчаянии затрясла его. — Я потеряю тебя, потеряю, слышишь?! — Это все нервы, — он улыбнулся. — Ложись, потеплее укройся, а я накапаю тебе валерьянки. Он уложил ее, заставил выпить валерьянку, подал горячий чай. Он был заботлив, нежен и внимателен, а Надя воспринимала все так, будто это уже однажды случилось: и ее слезы, и отчаяние, и его ласковые утешения, и, главное, чувство полной безысходности. Согрелась, перестала икать и всхлипывать, но это был не покой, а усталое равнодушие, почти оцепенение. Она не осознавала, о чем спрашивает муж, отвечала, не слыша собственного голоса, и ни о чем уже не думала. Сергей Алексеевич уехал на завод, и тут же, как и было заведено, из своей комнаты вылетела Ленка. Тараторила, глотала горячий кофе, пританцовывая от нетерпения, — Надя и ей отвечала, не зная, что именно Ленка спрашивает и правильно ли она ей отвечает. А потом Ленка убежала в институт, Надя забылась и очнулась от резкого телефонного звонка. Решив почемуто, что это — Гога, и даже успев подумать, как он скажет: «Ну что, Надежда, хорошо я тебя купил? Извини за глупую шутку…» — она рванулась к телефону прямо из-под одеяла. — Надежда Васильевна? Это Вера говорит. Стекла пора мыть, октябрь на дворе. Мне прийти сегодня? — Да, да, конечно, — плохо соображая, какая Вера, какие стекла, сказала Надя. — Приходите. Я дома. Впервые за много лет, а может быть, и вообще впервые в жизни ей ничего не хотелось. Ни умываться, ни убирать постель, ни завтракать, ни даже одеваться. Сидела в наброшенном на ночную рубашку халате перед телефоном, глядя в пол, и курила сигарету за сигаретой. И только когда часы в большой комнате пробили десять, очнулась. Сняла трубку, набрала номер: «Господи, только бы он не ушел…» — Слушаю. — Гога, милый, не губи меня, — торопливо сказала она, а сердце заплясало в таком ритме, что пришлось заглатывать воздух после каждого слова. — Я только начинаю жить, понимаешь? До сих пор я не жила, я играла, что живу, а теперь — живу. Я — живая, я стала сама собой. Я люблю, я хочу родить ему ребенка, не губи меня, Гога. — Значит, ты не говорила с супругом, — вздохнул Игорь Антонович. — Жаль, Надежда, но я — тоже живой. Я тоже стал иным, я стал нормальным советским специалистом, и я не могу не думать о родном коллективе. Такова се ля ви. Либо твоя семейная идиллия, либо общественное благо: третьего не дано. — Гога!.. Она крикнула изо всех сил, но из трубки уже неслись короткие гудки. Надя дала отбой, тут же лихорадочно («Господи, спаси меня, господи, спаси… ») набрала номер. Трубку никто не брал, но Надежда держала ее, держала, еще во что-то веря, еще на что-то надеясь. Потом положила рядом с аппаратом и снова закурила, а трубка продолжала монотонно гудеть. Тикали часы в большой комнате, гудела трубка, дымилась сигарета, а времени, кажется, уже не существовало. Оно словно замерло, остановилось и начало двигаться только тогда, когда в дверь позвонила Вера. Пожилая одинокая женщина, подрабатывающая недельной уборкой директорской квартиры да осенне-весенними оконными авралами. Она растерянно посмотрела на сигарету, на неприбранную квартиру и неприбранную хозяйку, но сказала по делу: — Я с большой комнаты начну, Надежда Васильевна. Надя молча кивнула. Сегодня не было обычного приглашения начать с чашки кофе, с разговоров, и Вера, надев рабочий халат, взяла тазик с водой, тряпки, бумагу, порошок и прошла в большую комнату, с некоторым беспокойством поглядывая на гудевшую телефонную трубку. Сноровисто развинтив створки окон, она распахнула их настежь — благо стояла ясная и теплая для октября погода, — стараясь делать все как можно тише, будто в квартире лежал тяжелобольной. Еще раз пробили часы, но хозяйка не изменила позы, и все так же настойчиво гудела телефонная трубка. — А денек-то, денек сегодня прямо чудо! — не выдержав, прокричала сердобольная Вера. — Вы слышите, Надежда Васильевна? Я говорю, денек-то выдался, а? Недаром говорят, что бабье лето вернулось. — Да, да, — механически отозвалась Надя; ей потребовалось прикурить, но спички кончились, и она напрасно шарила по карманам халата. — День замечательный. Замечательный. Она вышла из транса, услышала гудки и положила трубку на рычаг. Смолкло гудение, вносящее непонятную тревогу, и Вера с облегчением вздохнула. И тут же заговорила про соседей, про девочку Оленьку, которая уже такая ласковая, что к ней — как к родной. И мальчик у них тоже хороший, вежливый и всегда здоровается. Хозяйка не отвечала, но Вера продолжала говорить, поскольку убедилась, что это помогает: ведь вывели же ее слова хозяйку из оцепенения и про телефон сразу вспомнила. Надя воспринимала не слова, а голос. Голос живого человека, который работал в большой комнате, а сама Надя была на кухне и все еще искала спички: в семье никто не курил, а электроплита спичек не требовала. И Надежда рылась по всем ящикам и полочкам, а потом включила плиту и прикурила от раскалившейся конфорки. И тут опять пробили часы — один раз, половину чего-то, — а Вера все говорила и говорила, и Надя вернулась в переднюю и села на прежнее место возле переполненной окурками пепельницы, которую держали для гостей. — … ну, бывает, заиграется — ребенок ведь, понятное дело. На той неделе уж телевизор закончился, время — двенадцать без двадцати. «Двенадцать без двадцати — одиннадцать сорок, — пронеслось в Надиной голове. — Часы пробили половину, значит… Значит, сейчас Гога входит в кабинет». Она схватила трубку, лихорадочно набрала прямой номер мужа, но тут же отключилась. «Зачем? Что я скажу ему, что? Богиня чужих постелей…» Она застонала, изо всех сил до скрипа стиснув зубы, чтобы заглушить этот стон. Потом опять набрала номер — уже не прямой, а секретарши, мобилизовав все для того, чтобы заговорить обычным приветливо-уверенным тоном счастливой жены. Занято: короткие гудки. Положила трубку, затянулась. — Вы звоните куда? — крикнула Вера. — А я разболталась… — Ничего, ничего! — поспешно отозвалась Надя и снова набрала номер. — Мне не мешает… Трубку долго не брали. Наконец ответили… — Дирекция. — Здравствуйте, Инна Павловна, — почти обычным, почти легким тоном сказала Надя. — Что-то никак до Сергея Алексеевича не доберусь. Он очень занят? — Да, Надежда Васильевна. Только что просил ни с кем не соединять, у него серьезный разговор с товарищем из московского НИИ. Но вас я, конечно… — Ни в коем случае! — Кажется, она крикнула. — Пустяки, Инна Павловна. — Я передам, что вы звонили, как только Сергей Алексеевич освободится. Как только освободится. Как только Гога отпустит его, рассказав о родинке, о смехе, о Кудряшове. Сейчас, именно сейчас он докладывает ее жизнь во всех подробностях. «Плохо твое дело, девочка, плохо твое дело…» Ей вдруг стало нестерпимо жарко, будто в ней взорвался вулкан: тело полыхало, противно намокла тонкая ночная рубашка. «Плохо твое дело, девочка…» — … только воду сменю. Вера прошла мимо с тазиком, оставив распахнутой дверь в большую комнату. Оттуда тянуло прохладой, там летали длинные легкие шторы… «Плохо твое дело, девочка…» Надя шла к этому свежему, чистому миру как к спасению, протянув руки и распахнув халат: сквозняк приятно обдувал горячее тело. И шагнула в тихую и грустную прозрачность бабьего лета с подоконника шестого этажа… — Вы абсолютно правы, абсолютно, — говорил Игорь Антонович, прощаясь с директором. — Я надеюсь, вы простите мне тот максимализм, с которым я поначалу отстаивал детище нашего института. Поразмыслив, я понял, что дитя оказалось мертворожденным, и приношу вам свои извинения. Мы в корне пересмотрим… Директор слушал московского гостя с большим облегчением: назревавший конфликт с НИИ рассасывался сам собой. И этот симпатичный, поначалу столь рьяно защищавший агрегат молодой инженер, видимо, понял, что ради дела, ради общего всегда следует поступаться личным. Нет, с таким представителем завод сработается: он умеет искать общий язык. — Я доложу позицию завода, но — маленькая просьба, — продолжал Игорь Антонович. — Я — человек новый, неопытный: поддержите меня официальным письмом на имя моего руководства. Знаете, жизнь есть жизнь. — Непременно, — заверил Сергей Алексеевич, пожимая руку гостю. — Сегодня же отдам распоряжение об этом. «Жизнь есть жизнь, — думал Гога, не переставая обворожительно улыбаться. — И Надежда будет мне до гроба благодарна за мое молчание: когда-нибудь и это пригодится». И сказал: — Благодарю. Кланяйтесь вашей очаровательной… Распахнулась дверь, и вошла секретарша. Лицо ее было белым, несмотря на умелую косметику, и держалась она как-то неестественно прямо. — Вас ждет машина, Сергей Алексеевич, — напряженным голосом сказала она. — Меня? — удивился директор. — Куда машина? Зачем? — Вас ждет машина у подъезда, — повторила она. — Шофер все знает. Умоляю, не задерживайтесь. И посторонилась, пропуская Сергея Алексеевича.