--------------------------------------------- Юрий Вронский Юрьевская прорубь Простёрли руки свои на тех, которые с ними в мире, нарушили союз свой. Сильно толкнули меня, чтобы я упал; но Господь поддержал меня. Господь за меня, не устрашусь: что сделает мне человек? Вот врата Господа; праведные войдут в них. Дорога в очах Господних смерть святых Его! (Из псалмов 54, 115, 117). ВСТУПЛЕНИЕ То, о чем я собираюсь рассказать вам, произошло более пяти веков тому назад, в 1471-1472 годах, в Юрьеве Ливонском, или Дерпте, как еще называли его в ту пору. Теперь это город Тарту. С незапамятных времён здесь жили эсты, предки нынешних эстонцев. Русские звали их чудинами, оттого и озеро, раскинувшееся на границе эстонских и русских земель, называется Чудским. В центре Тарту возвышаются два холма. На одном из них видны величественные развалины древней Домской церкви, поэтому холм этот называют Домской горой. Другой холм пуст. Давным-давно, много веков тому назад, на нём росла священная роща бога Таара, в которого веровали предки эстонцев. Здесь находился жертвенный камень, посвящённый богу песни Ванемуйне. Камень этот, круглый, с двумя углублениями, и теперь можно увидеть в парке, что на Домской горе. В 1030 году в эти края пришёл со своим войском великий русский князь Ярослав, по прозвищу Мудрый. На холме, где шумела священная роща, он построил крепость и назвал её Юрьевом, по своему христианскому имени. Так как Крещение Руси произошло недавно, то у многих русских было два имени: одно языческое, другое христианское. Так возник город Юрьев. Минуло без малого двести лет, и в 1223 году явились с несметной силой немецкие рыцари-крестоносцы и осадили город. В Юрьеве в то время князем был доблестный Вячко. Храбро бился он с пришельцами. В войске его насчитывалось двести русских, остальные — чудины. Но держались они друг за друга, как братья. Спустя несколько дней рыцари предложили Вячку с русскими воинами выйти из города и спасти свою жизнь, а чудинов оставить им на расправу. Однако Вячко и его воины мужественно рассудили, что лучше им погибнуть вместе с чудскими братьями, нежели спастись одним. Когда рыцари в конце концов ворвались в крепость, они перебили всех русских воинов, лишь одного пощадили — суздальца. Посадили его на быстрого коня и велели скакать на Русь, дабы устрашить своих соплеменников рассказом о поражении Вячка. На месте разрушенной русской крепости был построен замок епископа, ставшего отныне властителем этого края. Из Германии начали прибывать торговцы и ремесленники, которые селились у подножия холмов, под защитой рыцарей епископа и воздвигнутых завоевателями мощных городских стен. Так русский Юрьев превратился в немецкий Дерпт. Но в городе постоянно оставалась слобода, населённая русскими. Называлась она Русский конец. Ее жители никогда не порывали связи с Русской землёй и считали её своей истинной родиной. Глава первая. В ДОМЕ ГЕОРГА ФЕКИНГУЗЕНА Лето близилось к концу, однако дни стояли знойные, не хуже чем в июне. Жара проникла даже в толстостенный каменный дом немецкого купца Георга Фекингузена, где всегда бывало сумеречно и прохладно. Давно уже не топили никаких печей, кроме кухонного очага, но обитатели дома изнывали. От духоты кружилась голова, а окон не отворяли, чтобы не налетели мухи. Мух меж тем было видимо-невидимо: они роились над столом, нагло садились то на лоб, то на нос, падали в тарелку, непременно сразу по две, а иные с нескончаемым жужжаньем бились на окнах, навевая дремоту. После обеда все разбрелись кто куда — кто вниз, в лавку, кто наверх, в спальни. Старый купец отправился вздремнуть в самое прохладное место дома — в подвал, расположенный под лавкой. Там помещался склад товаров и винный погреб. В столовой остался только Мартин, внук купца. Дедушка, как обычно, усадил его после обеда за Священное Писание, ибо считал, что нет ничего полезнее, нежели чтение этой книги. На этот раз он велел внуку выучить наизусть первый псалом царя Давида. Кроме того, Мартин должен был решить несколько задачек для упражнений в счёте. Мартин решил начать с более скучного и открыл сборник задач. — Куплено, — начал читать он вслух, — ипрского сукна десять поставов по десять гульденов за постав и дамасского шёлка десять поставов по пятнадцать гульденов за постав. Сукно было продано по пятнадцать гульденов за постав, а шёлк — по двадцать гульденов за постав. На чём больше выручил купец, на сукне или на шёлке? Дедушка говорил, что сперва следует считать в уме, а потом проверять письменно, на аспидной доске. Мартину показалось, что прибыль на шелке у купца вышла больше. Но, сосчитав на аспидной доске, он убедился, что прибыль была одинаковая. После этого шла задачка про мёд. — Куплено, — снова стал читать он вслух, — русского мёда сырца пядь кадей по десять гульденов за кадь. «В Русском конце, наверно, покупал», — подумал Мартин, но тут же мужественно прогнал нечаянное воспоминание. — В каждой кади, — продолжал он читать, — четыре пуда. Продано по десять гульденов за пуд. Какова прибыль купца? Мартин стал считать в уме. Привлечённая, как видно, запахом мёда из задачки, на раскрытый сборник села муха. Мартин рассеянно поймал её, задумчиво вздохнул и вновь углубился в подсчёты. На мёде прибыль выходила сто пятьдесят гульденов. Он стал проверять решение на аспидной доске и убедился, что на этот раз сосчитал верно. Но веселее ему не стало. «Поучу-ка я лучше псалом», — подумал Мартин. Он положил перед собой толстую старинную Библию с позолоченными застёжками и раскрыл её в том месте, где лежала шёлковая узорчатая закладка. Читать ему приходилось стоя, потому что сидя он утыкался в книгу носом. Книга была на латыни, древнем языке, пришедшем в Германию из неведомой Римской земли вместе с христианской верой и священными книгами. — Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых… Далеко не всё понимал Мартин в книге на чужом римском языке, но это не страшно, ведь главное — не понимать, а запоминать, — недаром римский язык звучит так красиво. Для понимания же есть простой и понятный немецкий язык. Однако в последнее время Мартин стал всё больше понимать и эту чужую римскую латынь. Стих за стихом он не без удовольствия заучивал заданный ему псалом. — И будет он как дерево, посаженное при потоках вод… Мальчику померещился шелест листьев, и он поглядел в окно, на небо, перечёркнутое множеством свинцовых переплётов. Небо пылало, как бледно-голубое пламя. На замшелой черепичной крыше дома, стоявшего напротив, весело суетились дикие голуби. И Мартин снова вспомнил о том, что на свете есть Русский конец, Николкина голубятня, река, луг, и его властно поманило прочь из этого мрачного дома туда, на простор, к Николке… Ещё совсем недавно Мартин и Николка даже не подозревали о существовании друг друга. Мартин родился и вырос в знаменитом торговом городе Любеке, а сюда, в Дерпт, или Юрьев, как его называют русские, приехал лишь в этом году. Здесь всё не так, как было в Любеке. Дом дедушки, у которого он теперь живёт, во много раз богаче, чем их любекский дом. Зато жить здесь тоскливо. Родителей у Мартина нет, он сирота. Отец осенью прошлого года утонул вместе с кораблём, везшим товары из Нарвы. А мать заболела от горя и, проболев недолгое время, умерла. Мартин знал, что ещё до его рождения отец поссорился с дедушкой и уехал в Любек. Там он служил приказчиком у богатого купца. И погиб отец, везя его товары. Мать стала чахнуть, лицо её пожелтело, вокруг глаз появились тёмные коричневые круги. Когда она перестала вставать, их кормили добрые люди. В последние дни мать беззвучно плакала, глядя на Мартина, сидевшего у её постели, и говорила, как это хорошо, что она умирает, — дедушка позаботится о внуке, а она была бы только помехой. Умерла она в тот самый день, когда пришло письмо от дедушки, в котором он писал, что забирает внука к себе, а «эта», как он называл невестку, пусть поступает, как ей будет угодно. Мартину казалось, что он когда-то где-то слышал разговор о том, что дедушка не разрешал своему сыну жениться на матери Мартина, потому что она «ненемка» — так называли ливонские немцы местных жительниц, — а ещё потому, что ничего хорошего не получается, если служанка из какого-нибудь дома становится в этом доме хозяйкой. Дедушка был весьма уважаемый в городе человек — один из городских старейшин, представитель старинного купеческого рода Фекингузенов. Однако за глаза его обычно называли Георгом Трясоголовом или просто Трясоголовом, Русские звали его на свой лад — Юрий Трясоголов. Прозвище это он получил лет десять тому назад. С того дня, как выгнал из дому непокорного сына, на которого раньше возлагал все надежды, у него стала почти постоянно трястись голова, и никакой лекарь уже не смог его от этого избавить. Сперва у Мартина здесь, в Дерпте, не было, друзей. Немецкие мальчишки, жившие в той же части города, что и он, не желали иметь с ним дела, потому что его мать была эстонка. Первое время они ограничивались тем, что, завидев его вдалеке, кидали в него гнилой брюквой и выкрикивали оскорбления. Раз Мартин слышал, как один из мальчишек сказал: — Перестань! Если он пожалуется Трясоголову, с нас шкуру спустят. Действительно, пожалуйся Мартин дедушке — мальчишек взгрели бы. Но дедушки своего он боялся ещё больше, чем мальчишек. И они, словно чувствуя это, становились раз от разу наглее. Они тоже были сыновья и внуки бюргеров — купцов или богатых ремесленников, у них было в обычае хвастаться друг перед другом богатством своей семьи и благородством происхождения. А несколько мальчишек презирали всех остальных, потому что перед фамилиями их родителей стояло словечко «фон». Это словечко означало, что они дворянского происхождения. Как-то раз один из этих «фонов», желая повеселить приятелей, оседлал Мартина, обхватив его руками за шею, и стал кричать и погонять его, как будто сидит на лошади: — Но-о! Поехали, кляча несчастная! Один мальчишка крикнул: — Отпусти его! Он задохнётся! Другой возразил: — Ничего ему не сделается! А если и сдохнет — невелик убыток! Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы один из глумившихся над Мартином не подставил ему ножку. Мартин упал, но вместе с ним упал и сидевший на нём мучитель. При этом мучитель расквасил нос. Брызгая кровью и задыхаясь от ярости, он бросился на того, кто подставил Мартину ножку. Мартин не стал дожидаться, кто из них окажется победителем в этой схватке. Он вскочил и пустился наутёк. А был ещё такой случай. Один из мальчишек, остановив его на улице, стал забавляться, давая ему пощёчины то правой рукой, то левой. Бил он не очень сильно, но Мартин не стерпел унижения и дал ему в ухо. Тогда остальные кинулись бить Мартина. На этот раз он так рассвирипел, что, несмотря на робкий нрав и непривычку к драке, успел съездить по роже двоим или троим, прежде чем его сбили с ног. Мартин возненавидел ту часть города, в которой жил, и уходил бродить туда, где его никто не знал. Но однажды и вдали от дома он всё-таки повстречался со своими мучителями. Он увидел мальчишек издалека и быстро зашагал прочь, полагая, что они его не заметили. Но вот мимо него пролетел камень, следом ещё один, и ещё. Тогда Мартин побежал. За ним с гиканьем и свистом помчались мальчишки. Скоро Мартин оказался в незнакомом месте, непохожем на остальной город. Он увидел обширное бревенчатое строение без окон и дверей — Русский торговый двор, как он узнал впоследствии, — и побежал вокруг него, надеясь обмануть преследователей. Но они угадали его намерение. Когда он выскочил с другой стороны, собираясь припустить обратно, он наткнулся на троих мальчишек. Они захохотали отвратительным глумливым хохотом. Мартин оглянулся кругом, как загнанный зверёныш. Бежать было некуда. Впереди эти трое, сзади приближается топот остальных преследователей. Возле единственного проулка, в который можно было бы юркнуть, стоит мальчишка с луком в руках и стрелой, наложенной на тетиву. И в душе Мартина вдруг вспыхнула такая злоба, какой он ещё никогда не испытывал. Он бросился вперед к троим хохочущим мальчишкам и с разбегу ударил самого большого. Тот упал. Вместо того, чтобы дать тягу, воспользовавшись замешательством врагов, Мартин неожиданно для самого себя ударил другого, потом третьего. Тем временем подоспели остальные и ринулись на него. Мартин очутился у стены. Ему разбили губу, и он чувствовал во рту неприятный солоноватый вкус крови. Но это было уже неважно. Мартин сделал открытие. Оказывается, если стоять спиной к стене, которая мешает врагам зайти сзади, можно держаться одному против нескольких. И, как только возле него появлялась одна из этих ненавистных рож, он немедленно бил по ней кулаком. Накануне того дня Николка изготовил себе лук из вересины, которая давно уже сушилась у него на голубятне. Всё было сделано как следует. На тетиву Николка украл у отца воловью жилу. Берестяной колчан, красиво прошитый берестяным же лыком, был наполнен длинными оперёнными стрелами. Никаких особых наконечников Николка на свои стрелы не надевал — просто обжёг на огне для крепости заострённые концы. На другой день он пошёл к Торговому двору охотиться на ворон. И тут он увидел, как несколько немецких мальчишек напали на одного и как этот один, вместо того, чтобы удрать, когда представился удобный миг, вступил в бой со всей оравой. Николку всегда подмывало вмешаться, если он видел, как несколько человек нападают на одного, а тут он был к тому же взволнован отчаянной храбростью незнакомого мальчишки. Николка натянул лук до отказа, и стрела, предназначенная для вороны, копавшейся в куче отбросов, полетела в толпу дерущихся. Раздался пронзительный вопль. Стрела отскочила от ягодицы одного из мальчишек и упала в пыль. Следующему пришлось хуже. Когда он побежал, вопя чуть не на весь Юрьев, стрела болталась у него в спине. Николка в третий раз наложил стрелу на тетиву и выстрелил. Снова послышался крик, и вся орава бросилась наутёк. Вдогонку бегущим полетела ещё одна стрела… — Ты чей? — спросил Николка незнакомца. Тот ответил, что не понимает: Мартин тогда не знал ещё ни слова по-русски. Николка заговорил с ним по-немецки — он вырос в Юрьеве и знал немецкий не хуже русского. Так они познакомились. А пострадавшие бюргерские сынки пожаловались родителям. Те, в свою очередь, потребовали от Николкиного отца, серебряника Варфоломея Платонова, чтобы стрелок был наказан. Отец сломал Николкин лук, хорошенько отмочил в ушате пучок розог и выпорол Николку так, что он не мог после того сидеть целую неделю. При этом отец внушал, что никогда не следует встревать не в своё дело. Для Мартина этот случай имел более счастливый исход: преследователи оставили наконец его в покое. Приходя к Николке, Мартин приносил сахар — большую в семье Платоновых роскошь. Мартину хотелось чем-нибудь скрасить жизнь своего друга, с которым так жестоко обошлись, Впрочем, он скоро убедился, сколь мало огорчают Николку такие вещи, как порка. И на отца он ничуть не обижался. Чего ж, мол, обижаться, коли встрял не в своё дело! Ведь сказано: не встревай! Николка объяснил, что Мартин боится розог только потому, что его ни разу не пороли. Сам он, не имея возможности сидеть после порки, преспокойно лежал на животе, грыз кусок сахара и рассказывал сказки и разные смешные или страшные случаи. Мартин отвернулся от окна и попытался читать дальше: — Не так нечестивые; но они — как прах, возметаемый ветром… Тут ему вспомнилось, как перед грозой ветер вдруг подхватывает дорожную пыль, завивает её белым крутящимся столбом и быстро-быстро гонит по дороге, а потом — раз! — и пыльный столб исчез, как будто его и не было. Мартину до смерти захотелось свободы. Дедушка любит говорить, что свобода — это мешок, набитый золотом. Однако у Мартина о ней своё представление. Свобода — это ветер, облака, птицы… и дорожная пыль… И побежать в Русский конец к Николке — тоже свобода. Конечно, чем дольше он не возвращается оттуда домой, тем сильнее его мучает страх порки, но свобода от этого кажется только слаще! Поглядев ещё раз в окно, Мартин закрыл книгу, подошёл к двери и прислушался, не поднимается ли кто-нибудь по лестнице. Скрипучие деревянные ступени молчали. Мартин подошёл к огромному тёмному буфету. Ему показалось, что где-то наверху хлопнула дверь. Он затаил дыхание, но не услышал ничего, кроме биения собственного сердца. Отворив дверцу буфета, Мартин торопливо сунул за пазуху несколько кусков сахару и тихонько прикрыл дверцу. По лестнице он спустился своим особым способом — так, что скрипучая старая лестница ни разу не скрипнула. Способ состоял в том, чтобы, держась за перила, идти не по ступеням, а по боковому брусу, в который они врезаны. Ни в прихожей, ни на крыльце он никого не встретил. Глава вторая. В ГОРОДЕ ЮРЬЕВЕ Дедушкин дом стоял на углу двух улиц, Ивановской и Лавочной, неподалёку от подножия холма, на котором возвышался замок Дерптского епископа, властителя здешнего края. Замок был окутан зловещей тайной. Говорили, что за два с лишним века его существования в нём было замучено бесчисленное множество людей. Мартин не мог без робости смотреть на эти угрюмые стены и башни. Сейчас ему, правда, замок виден не был. Он шагал по тесной Ивановской улице, с которой можно было увидеть, если задрать голову, только небо. Вдоль улицы вплотную друг к другу стояли каменные амбары, мастерские и дома с узкими фасадами и высокими фронтонами. Окна в домах шли в два яруса, если не считать маленьких окошек, украшавших фронтоны. Солнце освещало только верхние окна. Внизу царил сумрак. Пахло перекисшей капустой, тухлой рыбой и гнилыми яблоками — горожане в те времена выплёскивали помои из окон прямо на улицу. Кое-где в воздухе плавала особенно тошнотворная сладковатая вонь выгребных ям. Среди гниющих отбросов копошились дети городской бедноты. Иногда попадались высокие тощие свиньи, которые бродили, где хотели. Мартин слышал, что свиньи в городе нередко пожирают детей. Он миновал ратушу, которая стояла на площади, застроенной длинными каменными зданиями — торговыми рядами. Это место называлось Большой рынок. Здесь два раза в год, весной и зимой, бывала ярмарка. Каждая ярмарка длилась три недели, и в это время здесь можно было увидеть и местных купцов, и псковичей с новгородцами, и купцов из Нарвы, Ревеля, Риги и из более дальних городов — Гданьска, Ростока, Любека и бог знает откуда. Пройдя еще немного, Мартин оказался на перекрёстке, с которого был хорошо виден Домский собор. Стоял он на большом холме, и холм этот назывался Домской горой. Собор был огромен и великолепен — два его высоких стройных шпиля были словно из кружева. А издалека эти шпили казались иглами, вонзёнными в небо. В городе Юрьеве не было ничего выше их. Собор, как и замок, всегда приковывал внимание Мартина — о соборе тоже ходили зловещие и загадочные слухи. По мере того как Мартин уходил всё дальше от дедушкиного дома, его всё сильнее охватывало чувство свободы — так и подмывало запеть или побежать вприпрыжку. Наконец он увидел маленькую церковь — куда меньше Домского собора — белую, с куполом, покрытым деревянной чешуёй. Это был православный Никольский храм, отсюда начинался Русский конец. Босоногая женщина в заношенном сарафане доставала воду из колодца. Колодезный журавль скрипел, будто настоящий живой журавль на болоте. Возле колодца голые ребятишки вымазывались грязью и осыпали самих себя и друг друга горячей белой пылью. А вот и изба Платоновых с двумя крохотными оконцами на улицу высоко над землей, с бревенчатым забором и калиткой. За забором, в глубине, виднеется хлев с множеством голубей на крыше — там, на чердаке хлева, Николкина голубятня. Николки дома не оказалось, и Мартин помчался к Омовже. Глава третья. НА ОМОВЖЕ Николка сидел в лодке с удочкой у противоположного берега. Не клевало, словно и рыбу разморило от сегодняшней духоты. Николке надоело смотреть на неподвижный поплавок, и от скуки он озирался по сторонам. Отсюда был виден весь Юрьев. За прибрежным лугом, на котором паслась скотина горожан, тянулась светло-серая городская стена с толстыми башнями. В каждой из башен, как отверстые пасти, зияли ворота. Из-за стены выглядывали черепичные крыши и церковные шпили, а за ними возвышались два зелёных холма. На одном стоял епископов замок, на другом — Домский собор. У подножия городской стены виднелись кузницы, литейные и гончарные мастерские. Там же, возле Русских ворот, была кузница Николкиного отца. В самом городе не разрешалось заниматься никакими ремёслами, связаннымии с огнём, из-за опасности пожаров. Николка увидел бегущего со стороны Русских ворот мальчишку. Он узнал Мартина и сразу повеселел. С первого дня их знакомства он почувствовал к этому «бедному богачу» дружеское расположение, смешанное с жалостью, и стал относиться к нему как старший к младшему, хотя они были ровесники. Николка смотал удочку и быстро поплыл к своему берегу. Покатавшись на лодке, мальчики стали купаться. Они жарились на солнце, били слепней, вскакивали и носились друг за другом, кидаясь травой и землёй. Потом, грязные, снова прыгали в воду. А всё вокруг пребывало в оцепенении. Воздух был горяч и недвижен. По белёсому знойному небу не плыло ни облачка. Коровы и те перестали бродить по лугу и улеглись в тени ольшаника и ракит. Тут и там, поодиночке и скопом замерли овцы, и луг, казалось, был усеян множеством валунов. Мало-помалу угомонились и мальчики. На них тоже напала лень, и они развалились на траве. За рекой над полем звенела, то поднимаясь, то опускаясь, бесконечная песня невидимого жаворонка. Вверх по реке прошла на вёслах стройная ладья. Безжизненно висевший парус колыхался в лад вёсельным взмахам. Николка долго глядел вслед уплывающей ладье. — В дальные страны охота! — сказал он наконец, — В какие? — спросил Мартин. — В заморские: в Индию, в Эфиопию, в Тапробану, в Сину… А больше всего хочется в Индию. Вот где чудеса-то! — Чудеса? — лениво переспросил Мартин. — Ага. Народу там видимо-невидимо! И никто из тамошних земцев на нас не похож. Вовсе не такие, как мы. — А какие же? — Разные. В одном краю рогатые, в другом — трехногие, а иные десяти сажен росту, зовутся великаны. Есть четырёхрукие, есть шестирукие… — Господи! И все они тоже люди? — А то кто же? Да это ещё что! Там в одной земле и почуднее народ живёт: верх кошачий, а низ человечий. А есть земля, где у людей и рты и глаза — на груди! Есть с птичьими головами, с собачьими, а у иных ноги с копытами. — Боже мой! Да неужто всё это правда? — Истинная правда! Вот те крест! — и Николка перекрестился. — А какие там звери! Первым делом, конечно, слон. Ростом он будет — если сложить наших сто быков, а то и поболе. Только сам-то похож не на быка, а на свинью. А нос у него длинный-предлинный! Он этим носом своим, как рукою, хватает всё, что ему надо. Захочет — и в мешок, и в корзину залезет!.. Видя удивление Мартина, Николка продолжал рассказывать с ещё большим воодушевлением: — Потом верблюд. Вроде лошади, только горбатый. Может год не пить, не есть: у него в горбах всего запасено на год, а то ещё — крокодил. Этого словом и не описать. Про него одно могу сказать — весьма лютый зверь! Если плюнет, к примеру, на дерево, дерево в сей же час огнём сгорит! Мартин слушал, широко раскрыв глаза, а Николка продолжал: — Есть в том царстве петухи, на которых люди верхом ездят. Есть птица великан — на пятнадцати дубах гнездо себе вьёт. Ещё птица Феникс: эта свивает гнездо, как только народится молодой месяц, потом берёт огня от солнца и сама зажигает своё гнездо! Ну и, конечно, тут же сгорает. Только кучка пепла остаётся. А в том пепле зарождается червь, обрастает перьями и — глядь! — та же самая птица снова явилась! Птица Феникс более всех прочих, а живёт пятьсот лет! Много ещё чудесного рассказывал Николка о далёком Индийском царстве, а закончил свой рассказ так: — И нету в той земле ни татя, ни разбойника, ни завистлива человека, потому что та земля полна всякого богатства! Мартин долго молчал, размышляя о прекрасной далёкой Индии, наконец спросил: — Откуда про эту землю известно? Там разве бывал кто? — А как же! — с жаром отозвался Николка. — Конечно, бывали люди — вот хоть греческий купец Козьма Индикоплов! Ему и прозвище такое дали — Индикоплов, потому что он в Индию плавал! — А ты откуда про всё это знаешь? — Да я же к батюшке отцу Исидору хожу учиться грамоте! Это наш священник. Он нам, ученикам, всё рассказывает, про что в книгах написано. Книг у него — видимо-невидимо! Мартин с содроганием вспомнил невыученный псалом и возможные розги, но постарался отогнать от себя неприятные мысли. — Неужто на свете есть такие чудесные книги? — А как же! — отозвался Николка. — Этот Козьма Индикоплов всю землю объехал и всё, что видел, в книге описал. Эх, мне бы корабль, отправился бы и я в те земли! И тебя бы с собой взял. Ты бы поплыл со мной? Мартин благодарно кивнул, и Николка продолжал мечтать: — И захватили бы мы с собой моих голубей, моих сизых гонцов. И как приплыли в какую землю — сейчас голубя с вестью домой! Так, мол, и так. Приплыли в землю, где люди с собачьими головами. Мартин стал дразнить их, и один тамошний земец укусил его за ногу!.. Мартин, вздохнув, сказал: — Да… Только где взять корабль? Время от времени со стороны города доносился глухой отдалённый грохот, как будто где-то сбрасывали с телеги пустые бочки. Вдруг по недвижной, точно уснувшей поверхности реки прошла полоса ряби, и зашумела, низко пригибаясь к земле, прибрежная трава. На мальчиков пахнуло сыростью и холодом, как из погреба. — Смотри, какая туча! — закричал Мартин. Из-за города быстро надвигалась иссиня-чёрная туча. Серая городская стена теперь казалась белой. Тучу расколола молния, и было похоже на трещину в печи, сквозь которую виден огонь. Через мгновение послышался треск, словно разодрали полотно. Мальчики вскочили и натянули рубахи. У Мартина были ещё башмаки, но он не стал обуваться, а схватил их, и оба что есть духу помчались к дороге. Налетел порыв ветра, и на дороге возник белый крутящийся столб пыли. Он понёсся им навстречу, но за несколько шагов до них вдруг рассыпался, будто его и не было. Упали в пыль первые капли, и то тут, то там на дороге начали появляться маленькие дымки, словно в пыль падали не дождинки, а капли расплавленного свинца. Послышался легкий шелест, он стал нарастать и скоро перешел в сплошной шум. На мальчиков обрушился ливень. То и дело вспыхивали молнии и почти одновременно раздавался оглушительный треск, от которого всё сжималось в груди и животе. Мальчики добежали до Русской башни и укрылись под сводом ворот. И вовремя, потому что начался град. Полчища крупных градин скакали по дороге как бесноватые, и через несколько мгновений дорога стала белой. Некоторые градины залетали в проём ворот, прыгали здесь по сухой земле и, уже совершенно неопасные, подкатывались к ногам. Николке и Мартину оставалось только радоваться, глядя из укрытия на неистовство стихии. Время от времени они что-нибудь отрывисто кричали, и каменный свод отзывался их же голосами. Они всегда так делали, проходя через городские ворота. Но мальчики были мокрые, а по проёму гулял сквозной ветер. Скоро им стало холодно, и они, не дожидаясь, когда кончится дождь, едва только перестал сыпать град, припустились к Николкиному дому, благо он был недалеко. Глава четвёртая. ТРИФОН АРИСТОВ Убранство в доме Платоновых было самое простое, чтобы не сказать бедное: стол под образами, лавки, кованый сундук, возле печи ещё один стол, небольшой, для готовки, а над ним полка с глиняной, деревянной и начищенной медной посудой. Ничто в доме не напоминало, что его хозяин создаёт для храмов Божьих и для жилищ знатных людей великолепные дорогие украшения из серебра и золота. У Платоновых был гость — старинный приятель Варфоломея, псковской купец Трифон Аристов. Варфоломей и Трифон сидели за столом. Возле них на лавке стоял бочонок с пивом, из которого они время от времени черпали деревянными ковшами. В другом углу избы Николкина мать чинила рубаху. На полу перед большим комком воска, не обращая ни на кого внимания, сидел Саввушка, трехлетний Николкин брат. Он был поглощён своим любимым делом — лепил из воска собак, лошадок, голубей и кошек. Николка с Мартином забрались на печь и лежали там, высунув головы из-под занавески. Они быстро согрелись, потому что печь в доме Платоновых никогда не остывала — ведь здесь не было особого очага для готовки, как в доме Мартина, — и теперь с замиранием сердца слушали захватывающий рассказ купца Трифона. По Трифону было заметно, что он уже давно начал утолять жажду: у него было красное, лоснящееся лицо и немного осоловелый взгляд. Меж тем он продолжал рассказывать: — Ну, думаем, пришёл наш последний час. Бросили мы вёсла, повалились на дно, лежим, Богу молимся — всяк по-своему. А ветер в снастях стонет-завывает, сердце рвёт, будто мы уже покойники. Посудина моя скрипит, того и гляди развалится. С каждой новой волной думаю: теперь конец. А сам уж по горло в воде и — веришь, Варфоломей? — плачу. Да, лежу и, как дитя, плачу… Трифон зачерпнул из бочонка и выпил. Это был плечистый мужчина с кудрявой чёрной бородой. На нём была чистая белая рубаха с черно-золотой вышивкой у ворота, схваченная в стане жгутом, тоже из чёрной и золотой пряжи. Николка попытался представить себе Трифона плачущим и не смог. Мальчик кривил лицо, думал о жалостном, сам чуть не расплакался, но лицо Трифона в его воображении оставалось медно-красным, лоснящимся и сонным от хмеля. А Трифон продолжал свой рассказ: —  — Да… Лежу и плачу. Вспомнил обиды, какие причинил жене своей безответной, безропотной… Вспомнил малых своих детушек — тоже и перед ними я оказался небезгрешен! Вспомнил, кого когда обманул-обвесил. Кого словом неласковым ушиб, кого — кулаком, а кого — кистенём. Да… Много в жизни было всякого, Варфоломей! Больше, конечно, кулаком. Вот этим! И он поднял крепко стиснутый пудовый кулак и поднёс его близко к глазам, отчего глаза его немного скосились к носу и лицо приняло как бы недоумевающее выражение. Разжав пальцы и бессильно уронив ладонь на стол, он продолжал: — Всех вспомнил. И помолился я в сердце своём: Никола-угодник, смилуйся! Как же мне умирать, не заслужив перед людьми великие вины свои? С какими глазами предстану я Спасителю нашему и Матери Его Пречистой, Заступнице нашей? Да… А сам плачу. Вдруг меня словно кто толкнул и посветлело будто. Поднял я голову и — веришь, Варфоломей? — вижу: идёт к нашему судну Никола-угодник. Да… Совсем как на иконе. Волосы и бородка курчавая белеют, что пена морская. Облачения не подбирает — не боится, верно, полы замочить. Идёт себе по волнам, как по горочкам. Да… Слушатели затаили дыхание, В это время избу потряс сильный удар грома. Все перекрестились. Трифон сказал: — Вот и Илья-пророк подтверждает, что всё так и было! Ведь сам себе не верю порой, Варфоломей! Да… Ступил он на корму, весь светлый, словно серебряный. Гляжу: а полы-то и правда не замочил! И говорит он мне: «Трифон! Что это вы вёсла побросали и лежите вповалку, как кули с солью?» А я отвечаю: «Отчаялись мы, Никола-угодник, настал, дескать, наш последний час — вот, лежим, Богу молимся!» А он мне и говорит: «Ну-ка, говорит, беритесь за вёсла! Кто сам себе помогает, тому и Бог помогает! А молиться за вас буду я». Ну, мне, сам понимаешь, повторять не надо. Он молиться начал, а я кричу работникам: «А ну, ребята, навались!» И сам первый схватился за весло. Их тоже уговаривать не надо. Встрепенулись мои молодцы, навалились! Тут вроде и буря помаленьку стихать стала, и вой в снастях уже не такой заупокойный. Глядь — а на корме никого нет! Посмотрел на нос — тоже нет! Взглянул на своих ребят — работают, что есть мочи, ничего не примечают. Тут-то я и дал обет: коли прибуду живой и невредимый в Юрьев, закажу Варфоломею лампаду серебряную, чтобы к празднику, к Николе Зимнему, зажглась она в храме, пред его, Николы-угодника, образом. Да… Трифон с Варфоломеем зачерпнули ещё по ковшу и выпили. Голос Трифона становился всё громче. Он кричал: — Верю, Варфоломей! Сделаешь! Верю! Но сделай так, чтобы моя лампада не хуже была, чем в Колыване, в тамошней Никольской церкви! Бывал в Колыване, видал? То-то! А за деньгами я не постою! Вот задаток! И он бросил на стол горсть гульденов. Серебряные монеты засияли на тёмном некрашеном столе, точно маленькие луны. Один гульден покатился по столу, со звоном спрыгнул на лавку, с лавки — на пол и докатился до Саввушки. Саввушка поднял гульден, некоторое время рассматривал изображённого на нём бородатого человека, а потом снова положил монету на пол и вернулся к своему воску. Мальчики утратили интерес к разговору захмелевших мужчин, опустили занавеску и оказались одни в тёплой уютной темноте, словно отгороженные от всего остального мира. Они начали шептаться. Глава пятая. ДЕВА КЛЮЧНИЦА Николке с Мартином не мешали пьяные голоса — мальчики почти не слышали их. Только раз застольный разговор ворвался в их тихую беседу: они вдруг услышали страшный грохот и треск. Сперва им показалось, что в дом ударила молния, но в следующее мгновенье раздался оглушительный рёв, который могла исторгнуть только глотка платоновского гостя: — Да! Великий грешник — Трифон Аристов! Вот увидишь, Варфоломей, раздам всё добро нищим и уйду в монастырь! И Николка догадался о причине треска. Выглянув из-за занавески, он убедился, что так оно и есть: великий грешник Трифон Аристов проломил своим кулачищем дубовую столешницу. Недаром среди русских ходила молва о его силе. Сначала Николка пересказал Мартину по-немецки про Николу-угодника, потому что Мартин, конечно, не понял ни слова из того, что говорил Трифон. А потом разговор так и пошёл про удивительное и таинственное. Николка сообщил: — Говорят, из бискупова замка в Домский собор подземный ход ведёт. — А зачем он? — Сказанул — зачем! — воскликнул Николка. — Да как же без подземного хода? Захотелось бискупу, скажем, сокровища свои проведать, те, что в Домских подвалах лежат, что ж, ему поверху шлёпать, что ли? — Какие сокровища? — спросил Мартин. — Обыкновенные, — ответил Николка. — Золото, серебро, алмазы там разные, жемчуга… — А почему он их у себя в замке не хранит? — Хранит и в замке, — сказал Николка, — только в замке все не умещается. Мартин был потрясён. Пресвятая Мария, сколько сокровищ — даже в замке не умещаются! Он постарался вообразить всё это богатство, и оно предстало его мысленному взору в виде большой горы монет, кубков, перстней, ожерелий и прочих драгоценностей. Куда столько одному человеку?! Мартин вспомнил любимые дедушкины слова: «Свобода — это мешок, набитый золотом». — Вот бы нам с тобой набить мешок! — сказал он мечтательно. — Ты про что? — не понял Николка. — Про бискуповы сокровища, что ль? — Да, — тихо ответил Мартин. — Так тебя к ним и допустили! Там небось железные двери кованые да замки пудовые. И, понизив голос, Николка добавил: — А может, кое-что и почище! Мартин встрепенулся. Он понял, что сейчас Николка что-то расскажет о зловещей тайне собора. — Давным-давно, лет двести тому назад, а может и более, жил здесь, в Юрьеве, так же как и теперь, бискуп. Уж так дрожал над своим добром! Никому и ничему не доверял — ни дверям кованым, ни тяжёлым засовам, ни стражам с оружием. В замке-то надёжно — сам сторож! Да вот беда: сокровищ день ото дня всё больше становится, так что в замке уже и места нет. День и ночь ломал он голову: где хранить новые сокровища? И спознался тот бискуп с нечистой силой. Сатана ему и присоветовал, как быть. Не задаром, понятно. Плата известная — душу взамен отдай! И говорит сатана бискупу: «Строй, говорит, церковь соборную и рой под ней подвалы громадные. А там видно будет». Бискуп так и сделал — начал строить Домский собор. Сложили стены подвалов, верхние стены стали выводить, И тут — что за наваждение! День строят, а за ночь всё разваливается. Работают, работают — и ни с места! Бискуп снова к сатане: как, мол, быть? И велел сатана замуровать в стену молодую прекрасную девицу. Замуровали. Дело сразу начало спориться, и скоро собор был построен. Но с тех пор каждую новогоднюю ночь девица выходит из стены и бродит вокруг собора. На шее у неё висят ключи. Её так и называют: Дева Ключница. А бродит она вот зачем: ей нужно повстречать другую прекрасную девицу. Тогда она набросит ей на шею связку ключей и навсегда освободится от обязанностей ключницы. Наступило молчание. Наконец Мартин спросил: — А сокровища кто стережёт? — Она и стережёт — у неё все ключи. А без ключа в подвал не попадёшь! Иные пробовали подкоп рыть — пустое дело! Рыли, рыли — никаких подвалов не нашли: будто их там и не было сроду. Ясно: это нечистый так подстраивает. А говорят, если встретить Деву Ключницу на Новый год ровно в полночь, особенно в полнолуние, она может отворить тебе ненадолго подвалы с сокровищами. Но на совести у тебя не должно быть никакого преступления и жалость в сердце должен иметь. А на безжалостных да на бессовестных, кто к ней явится, напускает она порчу. Многие здешние из немцев пытались её просить — все теперь порченые. Видал бесноватых на Домской паперти? Это они и есть. Больше уж никто не просит у Девы сокровищ. Без толку. — А что если нам попытаться? — робко спросил Мартин. — На-ам? — озадаченно протянул Николка и медленно почесал в затылке. — Мы ведь не безжалостные и не бессовестные, — сказал Мартин, — значит, нам бояться нечего? — Да оно конечно, — согласился Николка, — нам-то бояться нечего… Ай да Мартын! Как это я сам не додумался! Ведь проще пареной репы! Коли Дева смилостивится — вот тебе и корабль! А то и два! — Два? — переспросил Мартин. — Да если взять по хорошему мешку да набить доверху, небось двадцать два корабля купишь, а может, и сто! Эх, жаль только — январь ещё не скоро! — Нам январь ни к чему, — заметил Николка. — А как же, — спросил Мартин, — ты ведь сам говорил, что Дева Ключница выходит только в Новый год? — Так это ваш латинский новый год в январе, а наш православный — первого сентября. Уже меньше трёх недель осталось. Мартин не был уверен, что католические привидения соблюдают православные праздники, но Николка сказал: — Кто ж знает, какой веры Домская дева? Ты знаешь? И я не знаю. Скорее всего, не латинской. Зачем вашим свою замуровывать? Ну, а в крайнем случае, если она в сентябре не выйдет, попытаем счастья в январе. На том и порешили, Гроза меж тем кончилась. — Аида на голубятню, — сказал Николка. Глава шестая. ГОЛУБЯТНЯ Когда мальчики поднялись на чердак хлева, где была голубятня, Николка достал из ветхого сундучка сверлильце и начал провёртывать отверстия в ровных обтёсанных жердях, из которых у него был сделан остов большой клетки. Мартин сел на охапку сена, обхватил руками колени и, положив на них подбородок, стал смотреть на голубей. Каких тут только не было: белые, чёрные, сизые, красные, пегие!.. Много было такой масти: весь голубь белый, а верхняя часть крыла пепельно-голубая. Два чёрных пояска поперёк крыла, словно нарисованные, отделяют пепельно-голубое от белых маховых перьев. Ноги мохнатые. Мартин уже знал, что голуби этой масти называются «чистые». Голуби вольно влетали и вылетали в отворенное окно. На чердаке стоял немолчный шум от хлопанья и свиста крыльев. Некоторые голуби ходили кругами возле своих голубок. Распустит такой голубь хвост до полу, надуется и вдруг, низко опустив надутый зоб, кинется бегом к голубке, но, не добежав нескольких шагов, внезапно остановится и начнёт кружиться на месте. И воркует, воркует, будто стонет. Все Николкины голуби были хольные: кажется, тронешь — и к пальцам пристанет пыльца, как от крыльев бабочки. Николка провёртывал отверстие за отверстием в верхней и нижней жердях, следя, чтобы они точно приходились одно над другим. Время от времени он откладывал сверлильце и брал ракитовые прутья из лежавшего рядом вороха. Каждый прут, слегка согнув, он вставлял концами в верхнее и нижнее отверстия, а когда отпускал их, они распрямлялись. Получалась деревянная решётка. В углу уже стояла одна клетка — не очень большая, гораздо меньше той, которую мастерил Николка. В ней сидело несколько крупных сизых голубей. — Мартын, — сказал Николка, — сбегай-ка, принеси свежей воды. Мартин схватил лёгкое, из тоненьких досочек ведёрко и побежал на колодец. Вернувшись, он выплеснул за окно остаток воды из долблёного корытца. Потом отворил клетку с сизыми голубями, достал оттуда глиняную плошку, переменил в ней воду и поставил обратно. При этом одни голуби забились в угол, а другие норовили клюнуть его в руку. Сразу было видно, что эти отнюдь не из ручных. — Почему они всё время сидят в клетке, — спросил Мартин, — а не летают, как остальные? — Это Трифоновы голуби, — отвечал Николка, не прерывая работы, — он ещё весной привёз их сюда из Пскова. Если их выпустить, они сразу полетят домой, никуда не сворачивая. Гонцы — такая порода. Их тут было больше! Иных мы уже выпустили, а эти пока сидят — на всякий случай. Ты не думай, я их выпускаю полетать по чердаку, чтоб не засиделись. Затяну окно сетью и выпущу. А теперь вот — видишь, какой здоровенный отсадок делаю — не захочешь улетать! — и он показал на недоконченную клетку. — А на какой-такой случай они пока сидят? — Случай-то? — Николка почесал в затылке. — Да мало ли… Ну, навезли, скажем, в Юрьев соли — видимо-невидимо! Дешевеет она не по дням, а по часам. Тут её самое время покупать. Нужно Трифону весть подать: езжай, мол, сюда, соль дешева, а будет ужо ещё дешевле. Или другое что-нибудь… Без голубей трудно! Кто же с вестью до Пскова так скоро доберётся? Ведь голубю тут дела всего часа на два — ход у него быстрый, путь прямой! Ему не надо петлять по рекам да по озёрам, как на судне, или по дорогам, как на лошадях. Вылет тел он из города — под ним блестит-сверкает Омовжа. Потом Омовжа побежит влево и скроется из глаз. Пойдут леса, болота, речки, деревни… А как перевалит наш гонец за половину пути, полетит он над Чудским озером: справа — берег, слева — вода без края. Потом река Великая — там ему и Псков уже виден… Псковичи у нас оставляют своих голубей, а мы — у них. Мартин подумал и снова спросил: — А как же Трифон узнает от голубя, что нужно? Ведь говорить-то голубь не умеет! — Ну, это проще простого, — ответил Николка. — Если посылаешь голубя с вестью, берёшь стебло от какого-нибудь большого пера, хоть от гусиного, прячешь в него свернутую грамотку, привязываешь стебло к голубиному хвосту и пускаешь гонца на волю! Мартин помолчал, как бы следуя мысленно за полётом голубя, и вздохнул: — Здорово!.. Мне бы голубей! Николка тут же откликнулся: — А что ж? Заведи! Я тебе для начала и пару птенцов подберу, каких получше. Вот эти, что летают, сизые — ведь это всё гонцы! Их тоже берут во Псков, когда надо. Или возьми чистых — эти зимние: зиму до страсти любят! — Дедушка не позволит, — печально сказал Мартин. — Мне ничего не позволяют… Николке стало жаль друга. Не зная, чем его утешить, он предложил: — Давай подымем сейчас всех голубей в небо и полюбуемся на них? — Нет, мне пора идти, — ответил Мартин, — я уж и так… Хорошо тут у тебя, Николка, век бы не уходил! А дома… И Мартин умолк, не договорив. — Эх, жизнь твоя! — с сердцем сказал Николка. — Не позавидуешь и богатству! Глава седьмая. ТРИФОНОВА ЛАМПАДА Мартину не сошло с рук, что он так долго пропадал и не выучил заданного псалма. До розог дело, правда, не дошло, но дедушка объявил, что Мартин две недели не будет выходить из дому, а посвятит это время спасению своей души, которой, без сомнения, пытается завладеть дьявол. Мартин горячо возблагодарил Бога за то, что дедушкины подозрения пали на дьявола. Он не мог без содрогания подумать, что бы было, если бы дедушка узнал, что у его внука появился друг в Русском конце! Тяжко томиться в неволе, но Мартин за все эти две недели ни разу не нарушил запрета выходить из дому и прилежно учился, боясь, как бы новый взрыв дедушкиного гнева не помешал ему отправиться с Николкой за сокровищами Донского собора. Немцы, как известно, спокон веку славятся своей любовью к точности. Дедушка Мартина был истый немец: ровно через две недели, ни раньше, ни позже, он объявил Мартину, что ему разрешается выходить из дому. К ногам Мартина словно крылья приделали — он пересёк бегом весь город и не почувствовал ни малейшей усталости, даже почти не запыхался. Мальчики отправились на реку. Вода была уже слишком холодна, чтобы купаться, ведь уже миновал Ильин день, но можно было сколько влезет кататься на лодке. Мартин учился грести, у него то и дело срывалось левое весло, и он обдавал Николку брызгами. Николка ругался, хохотал и требовал вёсла. Но Мартин умолял дать ему погрести ещё немного и в конце концов набил на руках водяные мозоли. На обратном пути мальчики зашли в кузницу Варфоломея Платонова взглянуть на лампаду, которая скоро украсит Никольский храм. Их весело приветствовал на ломаном русском языке чудин Ян, подручный Николкиного отца. Его чумазое от копоти лицо почти сливалось с сумраком кузницы, только сверкали зубы да белели светлые глаза. Дело у Варфоломея Платонова двигалось весьма споро — он не припоминал, чтобы ему когда-нибудь работалось так легко и радостно. Может быть, на этот раз труд доставлял ему столько удовольствия, потому что Трифонов заказ должен был остаться «дома». Почти всё лучшее, что он создавал, навсегда уходило с глаз долой. А ему так хотелось ещё хоть немного подержать у себя свое создание, насладиться его красотой! И Варфоломей, сам того не сознавая, часто к досаде заказчика, тянул с окончанием каждого заказа, потому что окончание означало разлуку. Подручный у него был парень умелый, хотя и совсем молодой. Если кому-нибудь нужно было починить замок, подковать лошадь или надеть на колесо новый железный обруч взамен лопнувшего, он управлялся со всем этим не хуже самого хозяина. Так что Варфоломей почти без помехи трудился над лампадой. Отрывался он только к полудню — шёл домой обедать. День пролетал незаметно: только что, кажется, был обед, глядь — уже вечереет, скоро на ратуше часы пробьют девять. Замешкаешься — будешь ночевать в кузнице. Мальчики с любопытством наблюдали за работой Варфоломея. Перед ним на верстаке стоял ящичек, полный застывшей смолы. Из смолы возвышалась, донцем вверх, лампада. В таком положении она напоминала небольшой затейливый колокол. Округлые бока лампады были опоясаны, ряд за рядом, маленькими выпуклостями. Их-то сейчас и обрабатывал Варфоломей. Он расшлёпывал выпуклости тупым зубильцем — чеканом, постукивая по нему лёгким молоточком, придавая каждой из них вид чешуйки. Постепенно на боках лампады возникала чешуя, напоминавшая рыбью или, может быть, чешую на куполе Никольской церкви. В двух местах лампаду опоясывал узор из цветов и листьев. Завершала её шишечка, похожая на нераспустившийся цветок. На серебре тускло светились отблески пылающих в горне углей. На глаза у мальчиков рождалась настоящая драгоценность. Гора епископских сокровищ в воображении Мартина пополнилась прекрасными серебряными лампадами. Выйдя из кузницы, мальчики заговорили о богатствах, которые им предстояло получить от Домской девы. Мартин сказал, что надо взять мешки побольше, но Николка возразил шутливо строгим голосом: — Мартын! Чересчур большой мешок не бери! Знаешь, какие случаи бывают? А вот послушай. Связался один купец с нечистым. Уж не ведаю, что за дела у них были, только пообещал нечистый отвалить купцу золота за услуги. Приходи, говорит, туда-то в такой-то день и в такой-то час, не забудь мешок захватить! Купец думал-думал, какой мешок взять? И пожадничал. «Возьму, думает, на всякий случай осьмерик — из большого, мол, не выпадет!» А нечистый увидал, что купец с осьмериком явился, и решил над ним подшутить. Насыпал полный мешок — стал утрясать, утряс — ещё насыпал. Еле-еле они его завязали. Купец не из слабых был, однако с трудом мешок от земли оторвал. Ну, нечистый, конечно, помог ему мешок на спину взвалить. Прошёл купец несколько шагов, споткнулся и упал. А мешок на него. Так и раздавил купца мешок с золотом. Видишь, до чего жадность доводит? — Ладно, можно взять и не очень большой, — согласился Мартин. Это он просто так сказал про большой-то мешок, ему лишь бы корабль, лишь бы отправиться в те страны, где побывал грек по имени Козьма Индикоплов, или даже ещё куда-нибудь дальше! Договорившись, когда и где они встретятся накануне Нового года, мальчики расстались. Глава восьмая. ДОМСКИЙ СОБОР Николка ждал Мартина уже долго. Хорошо, что он догадался надеть старый отцовский охабень — к ночи похолодало. Николка сидел на склоне Домской горы под зарослями калины, подобрав под себя босые ноги и прикрыв их полами охабня; на голову он опустил откидной четвероугольный воротник. Ему было тепло, и он, словно из шалаша, глядел на затихший Юрьев. Слева от него поднималась в гору крепостная стена. Под ним, у самого подножия Домской горы, были городские Яковлевские ворота. Там светился тусклый огонёк — это горел слюдяной фонарь привратных стражников. Сами стражники давно уже спали. В Русском конце, несмотря на поздний час, в окнах виднелся свет — люди готовились к встрече Нового года; в Никольском храме отец Исидор служил всенощную. В гриднице, что при церкви, у купцов предстоял пир. А здесь было глухо и темно — лишь сиротливый огонёк мерцал у Яковлевских ворот. Внизу, шагах в пятидесяти от Николки, поднималась кирпичная стена женского монастыря Святой Екатерины. В этот монастырь принимали только девушек из дворянских семей, и, после того как они проходили обряд пострижения, их больше уже никогда не выпускали за монастырские ворота. Николка один раз видел случайно этих монахинь: в монастырь привезли подводу с разным припасом и ворота были отворены. Все монахини были в белых как снег одеждах, с чёрными венками на головах. Дева Ключница, которую они с Мартином должны сегодня встретить, представлялась ему одной из этих монахинь, в таком же белоснежном одеянии и чёрном венке. Сейчас монахини спали, а может быть, молились. Они уже никогда, никогда не выйдут за пределы этих каменных стен! Они тоже словно замурованы. От этой мысли у Николки мороз побежал по спине. А Мартин всё не шёл. Мало-помалу Николкой стала овладевать жуть. Теперь ему уже не так сильно, как раньше, хотелось повстречать Деву Ключницу. Он начинал завидовать другим мальчишкам из Русского конца, которые небось вертятся сейчас под ногами у взрослых, готовящих праздничный стол, получают подзатыльники и время от времени успевают стащить что-нибудь вкусное. И не предстоят им никакие опасные дела. Когда Мартин тихонько окликнул его, Николка подпрыгнул и чуть не закричал. Мартин подошёл неслышно, потому что на ногах у него были одни шерстяные чулки — башмаки он держал в руках. Под мышкой у него был свёрнутый кожаный мешок. — Ну, чего орёшь? — спросил Николка сердитым шёпотом. — Ты что так долго? — Дедушка всё никак не засыпал, — тоже шёпотом отвечал Мартин. — Из-за этого после пришлось так торопиться, что, видишь, даже не обулся. Он сел, надел башмаки, и мальчики стали подниматься на Домскую гору по тропинке, шедшей вдоль крепостной стены. Николка усмехнулся, увидев Мартинов мешок: «Напугала Мартына притча про купца — не взял он большого мешка!» Было полнолуние. Низко над городом плыл круглый, как гульден, месяц. Ночь стояла ясная, и небо казалось серебристым из-за обилия звезд. Белая утоптанная тропинка была хорошо видна. Вот впереди из-за густых кустарников показался зубчатый верх четырёхугольной Чёртовой башни. Мальчики расстались с удобной тропинкой и взяли левее. Вряд ли среди юрьевских мальчишек нашёлся бы такой храбрец, который без крайней надобности осмелился бы приблизиться в такой час к Чёртовой башне! Многие жители говорили, что своими ушами слышали, как по ночам из неё доносятся нечеловеческие крики и леденящий душу хохот. Теперь Николка с Мартином шли напрямик через кустарники и заросли дудок, то и дело оступаясь в ямы, которые были не видны в призрачном лунном свете. Начался крутой подъём. Мальчики хватались за кусты, подтягивались, ползли, цепляясь за дёрн, подсаживали друг друга, подавали один другому руку, а случалось — и ногу. Большой отцовский охабень очень мешал Николке, пока он не сообразил, что в самых трудных местах, прежде чем лезть, его можно скатывать и забрасывать наверх — на куст или на какой-нибудь уступ. Наконец самая крутая часть горы кончилась. Дальше шёл отлогий склон. Когда мальчики поднялись по склону, перед ними открылось ровное пространство. Впереди чернела громада Домского собора с двумя шпилями, устремлёнными в серебристое небо. По небу, едва не задевая их, пролетела падучая звезда. Она оставила за собой светящийся след, который тут же растаял. «Чья-то душа душа покинула землю», — подумал Николка. Со страхом глядели они на безмолвное тёмное здание, в окнах которого кое-где светились красные лампады. Каждый из них, не задумываясь, повернул бы сейчас назад, если бы не стыдился товарища. Мальчики пошли к собору, чувствуя слабость в ногах, точно отправлялись на казнь. За ними покорно следовали две узкие длинные тени. Но вот тени одна за другой слились с огромной тенью, которую отбрасывал собор, У главного входа лежал большой стёсанный сверху камень с двумя круглыми углублениями. Немцы, входя в собор, всегда окунали пальцы в святую воду, которая была в углублениях, и осеняли себя крестом. По мере того, как вода убывала, её подливали. Ян, подручный Николкиного отца, говорил, что этот камень — древний чудской жертвенник и что немцы нарочно приспособили его для своей церкви, чтобы пуще унизить чудинов. Днём камень не производил на мальчиков никакого впечатления, а теперь он показался им чудовищной совиной головой, словно перед ними зияли не углубления для святой воды, а два круглых глаза, уставившихся в небо. Николка с Мартином поскорее прошли мимо, пока сова, не дай Бог, не вздумала поглядеть на них, и вышли на освещённую южную сторону. С ратушной башни донёсся один удар. Это означало, что сейчас половина двенадцатого и что ждать им ещё полчаса. В стороне темнел сад однорукого соборного сторожа, за которым находился его дом, не видимый отсюда. Сторож был мужчина весьма мрачного вида, и все мальчишки в городе побаивались его. Ходили слухи, что он имеет дело с нечистой силой. Достоверно о нём было известно только то, что он потерял руку под Псковом, сражаясь с русскими, и что давал деньги под заклад, немилосердно обдирая своих должников. За это многие ненавидели его. Соборный сторож держал также голубей, разводил для продажи редкие породы. Были у него и сизые гонцы, но большую часть голубей он держал прежде всего для стола, точно кур. Николка считал это ужасным злодейством. Возле собора рос шиповник, местами он образовал густые заросли. Кое-где среди шиповника стояли деревянные скамейки. На открытом месте мальчиков мог увидеть соборный сторож, поэтому Николка нашёл в кустах укромное место, и они уселись там, тесно прижавшись друг к другу. Николка почувствовал, что Мартина бьёт дрожь. Может быть, это было от страха, а может, и от холода — у Мартина поверх рубахи была надета только шерстяная безрукавка. Николка скинул охабень, и они завернулись в него вдвоём. Мартин согрелся и перестал дрожать. Мало-помалу их начала одолевать дремота. Глава девятая. РОСТОВЩИК И ЕГО ГОСТЬ Мальчики очнулись оттого, что где-то рядом явственно звякнула связка ключей. «Дева Ключница!» — пронеслось у них в головах. Скрипучий мужской голос произнёс по-немецки: — Ну вот, Томас, давай сядем сюда. Глазеть на нас некому, но здесь, среди кустов, будет потеплее. Николка узнал этот голос — он принадлежал соборному сторожу. Соборный сторож и тот, кого он назвал Томасом, подошли к скамейке, стоявшей совсем близко от Николки и Мартина, и сели на неё. Послышался звук вынимаемой пробки. Соборный сторож произнёс: — За твоё здоровье! И последовало продолжительное бульканье. Потом сторож крякнул и сказал: — Славное винцо пьёт епископ! — Да, — подтвердил Томас, — епископ не позволит себе наливаться чем попало! За твоё здоровье! Снова послышалось бульканье. — Жаль только, закусить нечем, — сказал соборный сторож. — Такое вино грех закусывать, — ответил Томас. — А не грех красть его у епископа? Хе-хе-хе! — Ха-ха-ха! Бульканье. Снова бульканье. Томас заговорил громче: — Сказать по совести, мне незачем красть вино епископа. Его винные погреба всегда в моём распоряжении! Мы с епископом — закадычные друзья! Мы оба из прекрасной солнечной Вестфалии! Впрочем, ты тоже из Вестфалии! У меня два друга — епископ и ты! — За здоровье Дерптского епископа! — сказал соборный сторож. — Канцлеры там разные, — продолжал Томас, — это всё для него чепуха… Как я скажу, так он и сделает! Сегодня мы с ним обсуждали одно важное дело. Неожиданно Томас провозгласил: — За здоровье магистра Ливонского! — С чего это ты пьёшь за здоровье магистра? — проскрипел соборный сторож. — Ведь наш епископ с магистром как кошка с собакой? — Теперь они лучшие друзья! Их помирила ревность по святой католической церкви! — Давно пора, — проворчал соборный сторож. — Ну ладно, говори, какое у тебя ко мне дело. — Хочу попросить тебя, — сказал Томас, — чтобы ты не пускал в распродажу мои доспехи — они мне скоро понадобятся. — Я дал тебе под них сотню гульденов, — заметил соборный сторож, — с тем чтобы весной ты вернул мне полтораста. Но уже и лето миновало, а я не получил от тебя ни пфеннига. Не хранить же мне твой заклад всю жизнь! Голос Томаса стал умоляющим: — Прошу тебя, как друга — повремени! — Дружба дружбой, а гульдены врозь, — сказал соборный сторож. — У тебя никогда не бывает денег, откуда же они теперь вдруг возьмутся? — Ты прав, с этим проклятым миром я совсем обнищал. Но скоро всё переменится! — Что же переменится? — спросил соборный сторож. — Ведь срок мира ещё не истёк! С кем ты собрался воевать? — Ладно уж, открою тебе, как старому другу… — проговорил Томас. — Но смотри: если хоть словом кому-нибудь обмолвишься, не сносить тебе головы! Правда, мой меч у тебя в закладе, однако ради такого случая… — Если ты пришёл грозить мне, можешь убираться — я пойду спать! — перебил его соборный сторож. — Да нет, постой, — забормотал Томас, — это я так… Ты ведь знаешь: сильным мира сего ничего не стоит вздёрнуть человека за то, что он знает лишнее. Помнишь, как раскачивал ветер этих эстонцев, которые оказались соглядатаями русских? По крайней мере, их в этом заподозрили. Я о твоей же пользе пекусь! — О моей пользе предоставь печься мне самому, — процедил соборный сторож и умолк, приготовившись слушать. — Словом, — решился наконец Томас, — надумал магистр покончить со Псковом раз и навсегда! У него к зиме будет стотысячное войско! Ещё ни один магистр за всё существование Ордена не собирал такой силы! С ним будут все рыцари Ордена, прочие рыцари Ливонии, дворяне, бюргеры и даже крестьянское ополчение. Магистр нанял также огромное количество иноземных воинов. У него без числа осадных орудий. Как только на реках и болотах станет надёжный лёд, он двинет всю эту силу на Псков! — Зря магистр откладывает на зиму: зимой он только людей поморозит! — заметил соборный сторож. — Не поморозит! — возразил Томас. — Магистр не намерен там рассиживаться! Ему и нужна зима с ледяными мостами — сейчас понадобилось бы слишком много времени, чтобы стянуть ко Пскову такую прорву войска! Вся подготовка ведётся в строжайшей тайне! Главное — застать врасплох! Поскольку недавно заключён мир, псковичи и не помышляют о войне. Не осада, а штурм! Внезапность и быстрота! Удар — и Пскова нет! Что ни говори, а магистр молодец! Не то что его предшественник, этот недотёпа фон Вольгузен. Ишь чего надумал — жить с русскими в мире! Сиди теперь в Бенденской башне, набирайся ума-разума… — Дай Бог удачи магистру, — сказал соборный сторож, — дело доброе! Только ты-то как об этом пронюхал? Ведь небось и рыцари магистровы не все знают, что задумал их магистр… — Вчера к епископу приходил монах, — сообщил Томас, почему-то понижая голос, — монах как монах, по виду — из нищенствующей братии. Заперлись они вдвоём в опочивальне и долго беседовали. Когда монах ушёл, епископ меня спрашивает: «Знаешь, кто это был?» — «Нет, говорю, ваше преосвященство, не знаю». А епископ и говорит: «Это ландмаршал Ливонского ордена». Оказывается, он нарочно оделся простым монахом: его магистр из Вендена прислал с тайным поручением — просить, чтобы наш епископ тоже держал наготове своих рыцарей и дворян. Сегодня мы с епископом как раз и обсуждали это дело. — Вон оно что!.. — протянул соборный сторож. — Значит, и ты пойдёшь на русских? — А как же! — ответил Томас. — Епископ отпустит меня ради святого дела. Так что я получу от магистра жалованье и выкуплю у тебя свои доспехи. — Вон оно что! — повторил соборный сторож. — Ну, тогда за удачный поход; чтобы навеки сгинул в огне проклятый Псков, а ты привёз побольше добра из этого похода. Я, так уж и быть, подожду. Только, когда получишь жалованье, принесёшь мне не полтораста, а двести гульденов. — Как тебе не совестно грабить старого друга! — с негодованием вскричал Томас. — Ты пойдёшь грабить русских, так неужто тебе жалко каких-то пятидесяти гульденов для бедной церковной крысы? — проскрипел соборный сторож. — Ну, чёрт с тобой, пусть будет двести. Видно, не зря тебя называют слугой нечистого… Соборный сторож засмеялся шелестящим смехом и поднялся со скамьи. Поднялся и Томас. Ночь была тихая, и мальчики долго ещё слышали удаляющиеся шаги. Лишь когда всё смолкло, они осмелились вылезти из своего укрытия. Сегодня им не повезло: те двое, соборный сторож и Томас, спугнули, как видно, Домскую деву. Во всяком случае, они ещё разговаривали здесь на скамейке, когда на ратуше пробило полночь. Простившись возле монастыря святой Екатерины, мальчики пошли каждый своей дорогой. Подходя к дому, Мартин обнаружил, что оставил мешок в кустах, где они сидели с Николкой. Несколько мгновений он простоял в нерешительности перед крыльцом, но не нашёл в себе мужества вернуться к собору. Глава десятая. ПСКОВСКИЕ ГОНЦЫ В темноте избы раздался сонный голос матери: — Ты где пропадал? Поешь, там пироги на столе. Николке есть не хотелось. Его знобило, и он влез на печь. Согревшись, скоро уснул, но спал беспокойно, ворочался, кричал во сне и просыпался. Ему приснились удавленники с синими лицами. Один из них был однорукий, другой — огромного роста. Они висели на суку старого дуба, что рос на Домской горе, над обрывом. Головы у них были в таком положении, как будто они кивнули кому-то да так и застыли. Ветер легонько раскачивал и поворачивал висящих, а они переговаривались вполголоса по-немецки. Была непроглядная ночь, но удавленники были освещены отблеском какого-то зарева. Однорукий проскрипел: «Горит, проклятый!» И тут Николка увидал, что далеко-далеко, на самом окоёме, горит город, из огня встают белые, как сахар, храмы и сверкают, точно раскалённые, золотые купола. Но вот удавленники вылезли из своих петель, медленно спрыгнули на землю и пошли к Николке. Он хотел бежать и не мог двинуться с места. Огромный сказал злорадно: «Тебе жалко Пскова? Сейчас мы тебя повесим!» Они схватили Николку, потащили к дубу и надели ему петлю на шею. Николка стал задыхаться, попытался крикнуть и проснулся. — Домовой тебя, верно, душит, — услышал он голос матери. — Прочти «Отче наш» три раза… Николка прочёл, поворочался и снова заснул. Ему приснилась мать. Она стояла в нише — наподобие тех, в каких стоят высеченные из камня латинские святые. На ней была длинная белая рубаха и чёрный венок. Два немца-каменщика в кожаных передниках с мастерками в руках быстро-быстро закладывали нишу кирпичом. Мать протягивала к Николке руки и молила глухим далёким голосом: «Николка! Николка! Сынок, спаси!» Он поднял с земли большой камень и хотел крикнуть грозно: «Прочь, лиходеи! Зашибу!» — но камень выпал у него из руки, словно она была неживая, а вместо грозного окрика из глотки выдавился беспомощный вопль. Подняли Николку ещё затемно — надо было идти к заутрене. Когда возвращались, едва светало и небо казалось пасмурным, но только сели за стол, как в слюдяные окошки ударило яркое солнце. Мать поставила на стол горшок со сметаной, крынку парного молока, горячие оладьи и ватрушки, пироги с мясом, с грибами и свежей капустой. Налила в плошку свежего меду, текучего, как вода. Принесла из погреба жбан с холодным квасом и кувшин с пивом. Поставила огромную сковороду лещей, томлённых в сметане, и холодный отвар из яблок, груш и слив. Еды на столе было столько, что можно было накормить весь Русский конец. Что ж, на то и праздник! Саввушка уже весь вымазался в меду, мать и отец были веселы — ничто не напоминало о страшной угрозе, нависшей над Псковом. Сколько Николка помнил себя, вся жизнь Русского конца так или иначе была связана со Псковом. Постоянно бывало так, что кто-то ехал во Псков, кто-то приезжал оттуда; на юрьевских ярмарках псковских купцов всегда было больше, чем прочих. И псковичи, и юрьевские русские считали Русский конец пригородом Пскова. Николка давно мечтал побывать в этом городе, который, по словам отца, был во много раз больше и красивее Юрьева. Отец обещал взять его с собой, как только самому случится поехать за чем-нибудь во Псков, и Николка с нетерпением ждал такого случая. И вдруг оказывается, что Пскова не будет! И дома, и жители — всё погибнет в огне! Николке до жути явственно представилось, как, проломав крепостные стены, в город хлынуло стотысячное магистрово войско, как по улицам бегают немецкие воины и одни из них зажигают дома смоляными светочами на длинных древках, а другие — подпирают кольями двери домов, чтобы никто не спасся. Чем больше Николка думал об этом, тем ему становилось страшнее. Есть не хотелось. Он выпил ковш квасу и начал задумчиво ковырять леща. Рассеяно глядел он на праздничные яства и даже не притронулся к своим любимым пирогам с грибами и капустой — румяным, гладким и блестящим, оттого что мать помазала их сверху яйцом. Подняться из-за стола, покуда, прочитав молитву, не поднимется отец, он не смел — не было такого обычая. А подниматься из-за праздничного стола отец не спешил. Когда Николка вышел наконец из избы, от солнца и студёного воздуха защипало в носу. На теневых скатах крыш ещё белел иней, а скаты, обращённые к солнцу, были уже мокрые. Облик праздничного утра был столь радостен, что Ни-колке на мгноление показалось, будто то ужасное, о чём он узнал ночью, просто приснилось ему, как снились всю эту ночь разные страсти. «Хоть бы Мартын пришёл», — подумал Николка, поднимаясь на голубятню. Мартин был единственный человек, с которым можно было поговорить о том, что сейчас тяготило его: ведь тот знал ту же тайну, что и он; его, так же, как и Николку, «сильные мира сего» могли вздёрнуть за то, что он знает лишнее… Вместе с Николкой на голубятню поднялся Саввушка. Он брал пшеницу из мешка и сыпал её Трифоновым гонцам в новый большой отсадок, в котором они теперь сидели. Потом Саввушка стал кормить других голубей. С упругим свистом крыльев они подлетали к нему — не только со всех концов чердака, но и через окошко с улицы. Голуби садились ему на плечи, на руки, а иные лезли прямо в мешок. Этих Саввушка отгонял, чтобы ненароком не попортили зерна. Николка вязал сеть для голубиной западни. Работая, он мысленно возвращался ко Пскову. Дело ясное: нужно известить псковичей, и поскорее. Но как? Может, открыть всё отцу? А вдруг он скажет: «Не встревай не в своё дело»? Как в тот раз, когда Николка заступился за Мартина. Взрослые живут с опаской да с оглядкой: немцы не раз учиняли погромы в Русском конце и всегда рады воспользоваться для этого любым поводом, хотя по мирному договору епископ с Орденом и обязаны оберегать русских от обид и притеснений. Нет, взрослых не надо впутывать в это дело — у них забот и так хватает… Вот кабы здесь был Трифон Аристов! Николка покосился на Трифоновых гонцов. Если псковичи смогут вовремя позвать на помощь Москву и Новгород, магистр возвратится от стен Пскова не солоно хлебавши, как уже не раз бывало. Но ведь совсем недавно подписан мир и псковичи живут себе спокойно и ни о чём не подозревают! И если Псков останется один на один со стотысячным магистровым войском… Дело ясное, надо послать голубя с вестью. Для того они тут, собственно, и сидят. Только вот незадача: читать-то его отец Исидор научил и теперь не нахвалится своим учеником, а учить письму только ещё собирается! Но скоро ли выучишься письму настолько, чтобы составить нужное послание? Не доучишься ли до того, что от Пскова одни угольки останутся? Размышляя, он привычно орудовал плоской деревянной иглицей, на которую был намотан запас ниток. В левой руке у него была гладкая дощечка. Николка продевал иглицу в готовую ячею, завязывал узелок, затягивал его покрепче, потом обёртывал ниткой дощечку, продевал иглицу в следующую ячею и делал очередной узелок. Так он быстро проходил по всему ряду, и на дощечке оказывалось столько витков, сколько раз Николка продевал иглицу в ячеи и завязывал на них узелки. Тогда он вынимал дощечку и оказывалось, что готов ряд новых ячей. «Остаётся одно, — думал Николка, — пусть напишет Мартын. Он, правда, по-русски не может, но это не важно — Трифон разумеет немецкую грамоту. Чернил да бумаги выпрошу у отца Исидора, он мне даст… Хоть бы скорей Мартын пришёл!» На лестнице послышались шаги. Что-то тяжеловаты они для Мартина. Николка с удивлением увидел отца, который почти никогда сюда не поднимался с тех пор, как его сын, обожавший голубей, научился управляться с ними лучше всякого взрослого. Отец был на редкость в добром и весёлом расположении духа: ему много радости доставляла работа над Трифоновой лампадой, а сегодня к тому же был Новый год и такое яркое солнце! Он сказал: — У всех нынче праздник, а они, сердешные, — отец кивнул на Трифоновых голубей, — томятся в клетке! Давай отпустим их — всё равно до Рождественской ярмарки они уж вряд ли понадобятся! Прилетят они домой, и у них тоже будет праздник! Да и Трифон обрадуется, что мы о нём в Новый год вспомнили. Николка остолбенел. Такого оборота дела он не ожидал. Прежде он всегда ликовал, когда оставшихся голубей отпускали наконец домой, но сейчас… Если голуби сейчас улетят, всё пропало: как тогда предупредишь псковичей о грозящей беде? Ведь осенью ни туда, ни оттуда никакой оказии не бывает. — Ты что, язык проглотил? — весело сказал отец. — Отворяй отсадок! Выпускай пленников на волю! — И он шагнул к отсадку. — Погоди! — чужим хриплым голосом крикнул Николка и бросился к отсадку, опережая отца. Варфоломей Платонов с изумлением уставился на сына. — Что с тобой нынче стряслось? Ты не захворал, случаем? Николка, запинаясь, промямлил: — Это… как его… надо покормить их перед дорогой… — Да эва у них пшеницы-то в отсадке! — сказал отец. — Они ходят по зерну! — То есть… это… я хотел сказать: напоить… — пробормотал Николка. — И воды в плошке полно! — возразил отец. — Надо свежей, — сказал Николка. — Я сейчас переменю и толчёной соли щепотку подсыплю, чтоб напились как следует и по дороге пить не захотели. — Добро! — согласился отец. Насыпав в медную ступку крупной соли, Николка взял пестик и начал её толочь, а отцу сказал: — Идите с Саввушкой во двор: со двора лучше смотреть, как полетят! Я сейчас к вам спущусь! — И то, — ответил отец. Когда отец и Саввушка ушли, Николка поспешно переменил воду в плошке, бросил в неё щепотку толчёной соли, размешал, и все голуби разом опустили клювы с большими нарослями в воду и несколько мгновений пили, не отрываясь. Николка ловко ухватил обеими руками самого крупного, так что тот даже не трепыхнулся, и пересадил его в малый отсадок, стоявший в углу. На отсадок этот он накидал сена из охапки, на которой всегда сидел Мартин, и, оставив отворенной дверцу большого отсадка, бросился вниз по лестнице во двор. Некоторое время Трифоновых гонцов не было видно, только свои голуби перепархивали с крыши на перекладину, с перекладины на приполок и обратно. Но вот из окошка стремительно вылетел большой сизый голубь, горбоносый, с длинной шеей. А через мгновенье один за другим выскочили ещё четыре таких же. Они сразу сошлись в стаю и, сделав круг над Русским концом, понеслись в сторону Пскова. — А почему их только пять? — спросил отец. — Их же было шесть! Может, один замешкался там, в отсадке? Надо его выгнать — пусть своих догоняет. — Это самое… — забормотал Николка, — шестой… он тово… — Что «тово»? — спросил отец. — Я их кормил намедни да и упустил одного ненароком… — Что ты мелешь! — воскликнул отец. — Я только что своими глазами видел в отсадке шесть голубей! — Тебе… тово… побластилось… — Это тебе бластится! — сердито сказал отец и снова ступил на лестницу, ведущую в голубятню. У Николки так колотилось сердце, когда поднимался вслед за отцом, что он даже боялся, как бы тот не услыхал этого стука. Увидев пустой отсадок и окинув взглядом голубятню, отец покачал головой и сказал: — И верно, побластилось. Праздничный хмель, верно, надо мной подшутил. А Мартин в тот день так и не пришёл. Не пришёл он и на другой, и на третий день… Глава одиннадцатая. ТАЙНА КОЖАНОГО МЕШКА Старший приказчик Георга Фекингузена доложил своему хозяину, что недосчитался в лавке одного нового кожаного мешка. Он сообщил также, что подозревает в краже младшего приказчика. Младший приказчик играет в кости, а игроки — самый ненадёжный народ. Проигрывая, они хотят во что бы то ни стало отыграться, и чем больше проигрывают, тем сильнее у них это желание. Продувшийся игрок отца с матерью за два гульдена продаст, лишь бы было что поставить на кон. По мнению старшего приказчика, были основания предполагать, что мешок пропал из лавки не пустым: вряд ли кто-нибудь станет красть мешок ради самого мешка, в особенности, если на нём оттиснут торговый знак всем известного купца. Решено было поручить Мартину следить за младшим приказчиком под видом помощи в лавке. Никогда ещё жизнь у дедушки не казалась Мартину столь невыносимой. С утра до вечера он торчал в лавке, помогая младшему приказчику и заменяя его в случае нужды. В остальное время он, как и прежде, должен был заниматься науками. А между тем теперь, когда их с Николкой связывала страшная тайна, ему ещё труднее стало переносить одиночество. К тому же он мучился угрызениями совести, что по его вине на честного человека пало подозрение в воровстве. Раза два в отворенную дверь лавки Мартин видел на улице Николку. Тот расхаживал перед их домом, скользя по окнам безразличным взглядом. Мартин сразу понял, что зачем-то нужен Николке. К сожалению, оба раза младший приказчик был в лавке, а при нём Мартин не решился выйти на улицу к приятелю. Дедушка говорил, что это очень хорошо, если купец с детства приучается к торговле, и особенно хорошо, если он, как сейчас Мартин, начинает постижение торгового дела со службы в лавке, ведущей розничную торговлю: здесь он научится ценить каждый пфенниг. Со временем Мартин унаследует всю обширную торговлю Фекингузенов, имеющую отделения во многих городах. Но он всегда с благодарностью будет вспоминать то время, когда у него появилась привычка уважать пфенниг, ибо без этого уважения не может быть настоящего купца. Мартин прятал глаза — боялся, что дедушка прочтёт в них, сколь занимают его и лавка, и пфенниги, и вся обширная торговля Фекингузенов, которую он со временем унаследует, Он был поглощён одной мыслью: как ему вырваться из лавки и увидеться с Николкой, который, конечно, неспроста появлялся возле их дома. В конце концов Мартин рассудил, что ему ничего не остаётся, как отправиться ночью к собору и попытаться найти мешок. Если мешок снова окажется на месте, дедушка убедится в честности младшего приказчика и освободит Мартина от обязанности томиться в лавке. И вот ночью он в одних чулках спустился своим бесшумным способом по лестнице, осторожно отодвинул засов и прошмыгнул мимо нижнего окна — здесь, рядом с лавкой, была комнатка старшего приказчика. Лишь отойдя подальше от дома, Мартин сел и обулся. Он сто раз чуть не умер от страха, пока шёл к собору, но не отказался от своей затеи. Мешок нашёлся в шиповнике — там, где мальчики ждали появления Домской девы и невольно подслушали разговор слуги епископа с соборным сторожем. Утром мешок уже лежал на том месте, откуда Мартин взял его накануне русского Нового года. И действительно, на другой день дедушка сказал, что Мартину уже нет нужды находиться в лавке, что, пожалуй, будет лучше, если он сможет больше времени уделять Священному Писанию и прочим наукам, дабы как следует подготовиться к поступлению в духовный коллегиум. Мартин чувствовал себя победителем. Он победил самого себя — преодолел страх, от которого пересыхает в глотке, а руки и ноги делаются бессильными, словно тряпичные. Он заставил себя сделать то, что считал нужным, невзирая ни на какие препятствия. Он был радостен и горд. Даже тревога, поселившаяся в нём с тех пор, как он стал невольным обладателем чужой опасной тайны, за одно только знание которой могут повесить, ослабела, спряталась, и ему с лёгким сердцем мечталось о предстоящей встрече с Николкой. Он не мог знать о разговоре, происшедшем между дедушкой и старшим приказчиком вечером того дня, когда старший приказчик обнаружил злополучный мешок на том самом месте, где тот лежал до исчезновения. Старший приказчик сказал хозяину, что у него язык не поворачивается сообщить о своих новых подозрениях, но и молчать ему не позволяет долг старого верного слуги, который всем обязан своему благодетелю. Хозяин изъявил желание выслушать его, и приказчик поведал следующее. Страдая, как известно хозяину бессонницей, он по ночам от скуки иногда глядит в окно. Так было и в ночь накануне того дня, когда обнаружилась пропажа мешка. Как раз наступило полнолуние, и на улице было довольно светло. Вдруг под окном прошмыгнул — кто бы вы думали? — Мартин! Невероятно, но это был он. Мальчик возвращался откуда-то в три часа пополуночи! Старший приказчик был так ошарашен, что не поверил своим глазам. Он решил, что ему померещилось — чего не бывает от бессонницы! Поэтому в тот раз ничего не сказал своему хозяину. Но с тех пор каждую ночь сидит у окна. И вот нынешней ночью он снова видел Мартина. Мальчик вышел из дому, а примерно через час вернулся. И, представьте себе, наутро пропавший мешок оказался на прежнем месте! Трясоголов спросил, не могло ли старшему приказчику померещиться и в ту, и в эту ночь? Приказчик ответил, что могло и что именно поэтому, дабы проверить самого себя, сразу после ухода Мартина он пошёл посмотреть засов. Засов был отодвинут. Старшему приказчику не хотелось будить хозяина и устраивать переполох, к тому же дверь могла остаться незапертой из-за простой оплошности. Он не тронул засова, а завязал дверь крепкой ниткой — такой, чтобы она не могла оборваться случайно. После возвращения Мартина нитка оказалась порванной. Старший приказчик показал хозяину обрывки. Да, сомнений не было. По крайней мере в последнюю ночь старшему приказчику не померещилось. Трясоголов только выразил удивление, что сам он, старый человек, тоже знакомый с бессонницей, ни в одну из этих ночей не слыхал скрипа лестницы, от которого, по его мнению, просыпаются и праведники в раю, когда кто-нибудь идёт по её ступеням. Вот то-то и оно, что не по ступеням! Старший приказчик показал хозяину, как его внук ходит по лестнице, если ему надо пройти неслышно. Приказчик был на редкость обстоятельный человек: когда Мартин вернулся, он тихонько вышел в прихожую и не столько подглядел, потому что было очень темно, сколько догадался, не услышав скрипа, каким образом Мартин поднимался по лестнице. Утром он сам попробовал пройти по ней тем же способом — лестница и не скрипнула! Голова хозяина затряслась сильнее, чем обычно. Он спросил старшего приказчика, что он обо всём этом думает, и тот ответил: — Я подозреваю, что младший приказчик вовлек ребёнка в какие-то тёмные дела, может быть, держит его под страхом какой-нибудь угрозы, и несчастное дитя помогает ему во всех его плутнях. Дедушка вспомнил лицо Мартина. Трудно представить себе, чтобы мальчик с таким простодушным лицом — слишком простодушным! — занимался плутнями. Ну, а если старший приказчик прав? Сколь же лукав, значит, его внук, раз он столь искусно носит личину простодушия! Старый купец не испытал при этой мысли особенного огорчения, скорее напротив. «Может быть, наша порода всё же побеждает?» — подумал он с надеждой. Сперва Трясоголов решил учинить внуку суровый допрос, но потом передумал. «Если он испугается и запрётся, я своим допросом только помогу младшему приказчику замести следы, — рассудил старик. — Лучше покуда делать вид, будто я ни о чём не подозреваю, и понаблюдать за ним и за Мартином». Глава двенадцатая. ГРАМОТКА — Значит, пиши, — говорил Николка Мартину, стоявшему на коленях перед сундучком, на котором лежал листок бумаги. — Пиши так: «Магистр собирает сто тысяч войска и зимой, как только станет лёд…» — Погоди, не поспеваю, — прервал его Мартин. Он высунул кончик языка и сопел от усердия, выводя гусиным пером замысловатые готические закорючки. Время от времени он макал перо в глиняную чернильницу и, прежде чем писать, стряхивал лишние чернила, чтобы не посадить кляксу. Написав сказанное Николкой, он выжидательно поднял на него глаза. Николка посмотрел на строчки, косо бежавшие поперёк листка, и сказал, что писать дальше. Грамотка получилась недлинная — на листке ещё оставалось место. Николка попросил прочесть всё целиком, и Мартин прочёл: — Магистр собирает сто тысяч войска и зимой, как только станет лёд, двинет всю силу на Псков. Посмотрев на оставшееся место и подумав, Николка сказал: — Добавь ещё вот что: «Изведу, говорит, Псков раз и навсегда!» Когда послание было закончено, Мартин подул на строчки, чтобы высохли чернила. Николка старательно скатал листок в тугую трубочку и вложил в стебло, потом размягчил в пальцах комочек воска и залепил отверстие, чтобы обезопасить грамотку от сырости. Он поймал сидевшего в малом отсадке голубя, и мальчики крепко привязали своё письмо суровой нитью к хвостовым перьям. Голубь всё время вырывался из рук — одному с ним нипочём было бы не справиться. — Пустим его со двора, — сказал Николка, — поглядим, как полетит. Они спустились во двор. Николка сперва попытался держать голубя, как обычно держат голубей: концы крыльев и нижняя часть ту лова в руке, а лапы пропущены и зажаты между пальцами. Но голубь не оставлял попыток высвободить крылья и был настолько силён, что Николке пришлось держать его обеими руками. Во дворе Николка сказал: — Ну, с Богом! И бросил голубя в небо. Раздалось громкое хлопанье крыльев, и сизый гонец, не сделав даже круга, умчался в сторону Пскова. Николка в восхищении покачал головой: — Да, хороша птица, ничего не скажешь! В этот день мальчикам особенно трудно было расстаться. Они возбуждённо разговаривали: Мартин со смехом рассказывал о дедушкиных подозрениях насчёт младшего приказчика, о ночном походе за мешком, об избавлении от сидения в лавке; а Николка, перебивая его, говорил о своём — о том, как он утаил одного голубя от отца, как несколько раз ходил на угол Ивановской и Лавочной в надежде увидеть Мартина, и о многом другом. Время от времени он поднимал в небо всю голубиную охоту и свистел так оглушительно, что и неробкого взяла бы оторопь, доведись ему услыхать этот свист ночью в лесу. Когда они расставались, Николка сказал: — А нашу грамотку небось уже прочли! Глава тринадцатая. ОСЕНЬ Миновали золотые сентябрь и октябрь, наступила самая унылая пора в году. Из Гнилого Угла, задевая церковные шпили, беспрерывно ползли низкие мохнатые тучи. День и ночь они сеяли дождь. Всё было мокрое и блестящее: и черепичные крыши, и одежда бредущих по улице людей, и конские спины, от которых валил пар. Грязь на улицах с каждым днём становилась всё непролазнее. В Юрьеве преобладали немощёные улицы, к тому же большая часть города была расположена на низком месте. Мартину приходилось проводить очень много времени за ученьем. Дедушка решил, что внуку необходимо как можно раньше поступить в духовный коллегиум, дабы избежать «широкого пути, ведущего к погибели». И Мартин чуть не целыми днями упражнялся в письме и счёте, складывал или вычитал великое множество поставов сукна, кругов воска и бочек пива и умножал всё это на гульдены и пфенниги. Но больше всего он трудился над изучением Священного Писания, ибо дедушка считал, что это самый надёжный путь к спасению. Справедливости ради следует сказать, что Мартин день ото дня всё легче понимал эту чужую латынь, нередко удостаиваясь дедушкиной похвалы, и это была единственная радость в его унылой однообразной жизни. К Николке Мартин не мог приходить из-за чудовищной грязи, затопившей город. Однажды, не выдержав домашней тоски, он рискнул отправиться в путь. Дело кончилось тем, что он потерял башмаки: сперва левый, а потом, в поисках левого, и правый. Попытки найти их ни к чему не привели, и он вернулся домой босой, заплаканный и грязный. Когда дедушка узнал о потере башмаков, у него так грозно затряслась голова, что Мартин подумал: хорошо быть мёртвым и ничего уже не ждать! Глядя на дрожащего внука, дедушка решил, что теперь самый подходящий случай оглушить его неожиданным вопросом и вырвать признание. Он произнёс зловещим голосом: — Так куда тебя посылал младший приказчик в этакую грязь? Не вздумай отпираться — мне уже всё известно, и твою вину может смягчить только чистосердечное признание! Испуг на лице Мартина сменился таким неподдельным удивлением, что старый бюргер смутился. Он ясно видел: так притворяться невозможно. К его щекам горячей волной хлынул стыд: старик представил себе, в сколь нелепом положении оказался со своим коварным вопросом. И принялся неуклюже бранить Мартина за потерю башмаков, чтобы заглушить невыносимое, непривычное чувство стыда. Постепенно он увлёкся, и голос его обрёл обычную внушительность, а речь — гладкость. Член Дерптского совета старейшин, один из самых богатых купцов Ливонии бесконечно долго укорял внука за потерю грошовых башмаков. Стыда он больше не испытывал. Почтенный бюргер говорил, что из того, кто так поступает, не выйдет порядочного человека; что ничего другого и не следовало ожидать от потомства блудного сына и служанки ненемецкого происхождения; что, очевидно, Мартин решил разорить своего деда, а это неразумно, ибо благополучие самого Мартина зависит от процветания торгового дома Фекингузенов; что только бережливость может сделать человека богатым и только богатство может сделать его свободным, но тот, кто выходит из дому в башмаках, а возвращается босиком, вряд ли приумножит славу торгового дома Фекингузенов, нет, гораздо вероятнее, что он пустит по ветру то, что накоплено неустанными трудами его предков… Голова у дедушки тряслась почти постоянно, независимо от тех или иных обстоятельств, но сейчас казалось, будто, тряся головой, он даёт понять, что заранее отметает какие бы то ни было попытки Мартина оправдаться. Дедушка особенно подчеркивал свою надежду, что Мартин на всю жизнь запомнит этот случай. И достиг своей цели. Ни один щеголь на свете не помнил так своих лучших сапог, как запомнил Мартин эти ничем не примечательные башмаки, сшитые из самой дешёвой грубой кожи. Однако мысль о смерти, завладевшая Мартином в начале разговора, явно слабела по мере того, как длилось дедушкино назидание, и пропала совсем, когда он понял, что и на этот раз до розог дело не дойдёт. В начале ноября, когда вдруг ударили морозы и выпал снег, Мартину удалось сбегать в гости к Николке. Как приятно было ступать новыми жёсткими подошвами по застывшим бороздам грязи или, разбежавшись, прокатиться по длинной замерзшей луже! Если бы ему пришло в голову оглянуться, он бы, возможно, заметил старшего приказчика, который следовал за ним в отдалении, перебегая от одного угла дома к другому и стараясь держаться поближе к стенам домов. Но Мартин был весел и беззаботен, им владела только одна мысль: сейчас он будет в Русском конце и увидится с Николкой! В тот день Мартин убедился, что «чистые» — действительно зимние голуби: они обрадовались зиме не меньше, чем он сам. Ради первого морозного дня Николка выпустил из голубятни одних «чистых» и, прежде чем спуститься на двор, затворил окно. К стене было прислонено махало — длинный, под самый конёк крыши, шест с тряпкой на конце. Николке не понадобилось прибегать к своему обычному разбойничьему свисту, после которого у Мартина полдня звенело в ушах, — он лишь тронул легонько махало. Голуби словно только этого и ждали. Они разом сорвались с приполка и с крыши и маленькими кругами стали быстро набирать высоту, одновременно заваливаясь в сторону. Они поднимались всё выше и выше к самым тучам и скоро пропали из глаз. Долго их не было видно. Неожиданно в просвет между лиловыми тучами проглянуло солнце, и мальчики снова увидели своих «чистых». В холодных солнечных лучах голуби сверкали безукоризненной белизной. Летели они уже немного ниже и совсем в другой стороне, однако садиться не собирались, и мальчики успели несколько раз озябнуть и сбегать в избу погреться, прежде чем голуби шумно свалились на крышу и на приполок. Однако Мартин напрасно радовался наступлению зимы. Николка огорчил его, заявив, что снег выпал на морозную, сухую землю и всё равно растает. Правда, судьба в тот же день послала Мартину и утешение: Николкин отец обещал к началу настоящей зимы отковать Мартину коньки, такие же, как у Николки. А Николка оказался прав: дня через два потеплело, снег растаял, и между Мартином и его другом снова легло неодолимое пространство чёрной грязи. Теперь Мартин ждал настоящей зимы с особенным нетерпением: ведь когда она начнётся, у него будут чудесные стальные коньки! Глава четырнадцатая. ЛЕДЯНАЯ КУПЕЛЬ Конёк состоял из деревянной колодочки, своего рода подошвы, которую привязывали ремнями к башмаку или валенку, и врезанного в неё стального полоза. Он и в самом деле являл собой очертание коня с красиво выгнутой шеей и маленькой изящной головой. Когда Мартин увидел коньки и понял, что они принадлежат ему, то чуть не задохнулся от счастья. Он немедленно привязал их к башмакам и походил так по заснеженному двору Платоновых; к сожалению, больше на коньках делать было нечего, так как Омовжа ещё не стала. Когда он жил в Любеке, у него тоже были коньки, но разве они были такие красивые? Там не было никаких коней, просто костяные полозья, и всё. И какое может быть сравнение: костяные коньки или стальные? Мартин уговорил Николку сбегать к реке, посмотреть лёд. Ничего утешительного они там не увидели — лишь кое-где у самого берега был тоненький ледок. Но Николка клялся, что теперь ждать недолго, что вот, ужо, ударят морозы посильней и Мартин сможет обновить свои коньки. Дома Мартин спрятал подарок под кровать и, когда никого не было, вынимал его, чтобы полюбоваться. Однажды утром он обнаружил, что стёкла сплошь покрыты морозным узором и за окнами ничего нельзя разглядеть. Служанка сказала, что нынче такая стужа — аж дыханье перехватывает! Мартин ликовал: теперь-то река окончательно станет! Покончив с науками, он взял коньки и по морозцу весело зашагал в Русский конец. Навстречу ему то и дело попадались горожане и горожанки, которые были рады стуже не меньше, чем он, хотя и по другой причине. Дело в том, что теперь они могли красоваться в своих лучших мехах, не страдая от жары и не истекая потом, как в летнее время. По мехам можно было определить богатство и знатность их владельца — чем дороже мех, тем знатнее человек. Самые знатные и богатые были в кафтанах, подбитых мехом рыси, леопарда и куницы. Изредка случалось увидеть даже бобра. Горожане попроще тоже не желали ударить в грязь лицом — они наряжались в кафтаны на волчьем и лисьем меху. Много мелькало на улицах голубоватой новгородской белки. Ею бывали подбиты или, по крайней мере, опушены накидки, куколи, душегрейки, шубы и шубки городских красавиц не из самых богатых. Да, можно было смело сказать, что для юрьевских щеголей и щеголих истинное счастье, что существует зима! Попадался на улицах и ещё один мех — овчина, но его носили отнюдь не из щегольства: это был мех бедноты, который служил лишь для защиты от холода. В овчинные тулупы и полушубки одевались грузчики, извозчики, рыбаки, лодочники и прочий люд, исполнявший в городе всякую чёрную работу. У Платоновых Мартин узнал, что, поскольку это первый крепкий мороз в нынешнюю зиму, лёд, скорее всего, ещё ненадёжен и кататься на коньках рискованно. Мартин чуть не заплакал от досады, а когда он увидел, что Николке и самому не терпится покататься, начал умолял его пойти на реку. — Возле самого берега покатаемся немножко — и всё! — упрашивал Мартин. — Там, где мелко! Наконец Николка сдался, и мальчики отправились на реку. Омовжа была пустынна. Сизый лёд, на который ещё ни разу не выпадал снег, блестел, и было в этом блеске что-то угрожающее. Мартин и Николка оробели. Но, чтобы признаться в этом, тоже нужна храбрость. — Ничего… у самого берега, — пробормотал Мартин и стал привязывать коньки. Николка молча последовал его примеру. Они хорошенько привязали коньки — Мартин к башмакам, Николка к валенкам — и ступили на лёд. Коньки покатились сами собой по неприметно наклонной от берега поверхности льда. Когда мальчики пробежали несколько шагов вдоль берега, возникшее было чувство опасности улетучилось. Николка начал показывать, как он катается задом, Мартин попробовал прокатиться так же, как Николка, и неуклюже поехал в сторону от берега. Вскоре он потерял равновесие и, запнувшись, прыгнул. Через мгновенье там, где только что был Мартин, зияла чёрная полынья, над её поверхностью встала дыбом и снова опустилась небольшая льдина. По краю полыньи медленно плыла шапка Мартина. Еще через мгновенье над водой показалась голова, и Николка услышал, как Мартин шумно глотнул воздух. Вцепившись в край льда, он с ужасом и мольбой смотрел на Николку. Лицо Мартина запрокидывалось — течение тянуло его под лёд. Недолго думая, Николка скинул валенки и побежал к полынье. Не добежав до неё нескольких шагов, он лёг на брюхо и пополз. При этом он приговаривал: — Держись, Мартын, держись! Он протянул Мартину валенок с привязанным коньком, и Мартин судорожно ухватился за выгнутую конскую шею. Николка скользнул по льду к полынье. — Не дёргайся! — прикрикнул он на Мартина и добавил успокоительно, — ничего, ничего, сейчас… Он тянул, как мог, упираясь в лёд свободной рукой и коленями. Но лёд был скользкий, и когда он, поторопившись, сделал неловкое движение, то легко соскользнул назад к полынье как раз на расстояние, которое только что одолел с таким трудом. Вскоре, однако, руки Мартина до самых подмышек лежали на льду, и он упёрся грудью в край полыньи. — Попробуй бултыхать ногами, как будто плывёшь! — предложил Николка. Мартин попробовал, но ничего из этого не вышло. Подумав, Николка сказал: — Мартын, ты сейчас не шевелись. Замри. Он дотянулся до своего второго валенка и привязанным к нему коньком продолбил углубление во льду. Теперь он мог зацепиться коньком за это углубление и начать понемногу вытаскивать Мартина на лёд. Мартин так окоченел от ледяной воды и от страха, что, оказавшись на льду, даже не мог сам отвязать коньки — пальцы были как чужие, Он попытался что-то сказать, но одеревенелые губы только беспомощно дергались, слышалось бессмысленное «ва-ва-ва-ва», словно он глухонемой. Николка отвязал Мартиновы коньки и снова пополз к полынье — чтобы выловить Мартинову шапку. Увидев это, Мартин в ужасе закричал своё «ва-ва-ва-ва», и Николка, обернувшись, сказал: — Что, «ва-ва-ва»? Юрий Трясоголов с тебя, «ва-ва-ва», шкуру спустит за шапку! Вчера башмаки, сегодня шапка… А шапка делала очередной круг по полынье вдоль кромки льда. Дождавшись, когда она подплывёт к нему, Николка выловил её. По дороге Мартин в замерзающей одежде еле плёлся. Николка взял его за руку и заставил бежать. Увидев Мартина, Николкина мать всплеснула руками. — Батюшки, весь заледенелый! Нелёгкая понесла вас на реку! Ну полезай на печь! А кафтанчик-то сними! Да разуйся! Мальчики влезли на печь. Печь была горячая, натопленная по-зимнему. Николка накрыл Мартина старым тулупом. Через некоторое время из-под тулупа послышался голос: — Жарко… — Это хорошо, терпи! — отвечал Николка. Наконец он позволил Мартину вылезти из-под тулупа, и они уселись рядом на куче старой одёжи. Каждый раз, как друзья оказывались на печи, они начинали шептаться. Николка пошутил, что Мартин в этом году опередил всех русских — уже купался в Иордани. Мартин не понял, и Николке пришлось объяснить: — У вас, у немцев, свои немецкие праздники, а у нас свои, русские. Вот, к примеру, скоро Николин день. В этот день у нас мужчины мёд-пиво пьют, а женщины печальные песни поют. Тут и мои именины. В конце декабря Рождество, но это ты и без меня знаешь. С Рождества начинаются святки. Тут самое веселье: плясания, ходим по соседям Христа славить, нам за это кто плюшку, кто ватрушку, кто пирог, а кто и денег чуток. Вечером все, кому не лень, и молодые, и старые, наряжаются кто во что горазд: один в немецкое платье, другой в женское, третий в вывороченную шубу, как будто чёрт. Иной ещё и рога прицепит. Личины разные надевают — кто страшные, кто смешные… Игры начинаются: жмурки, пятнашки, прятки… Хохоту!.. Страсть до чего люблю в жмурки играть! Святки пролетят, и не заметишь. А там Крещенье, самые лютые морозы. К Крещенью прорубь готовят — воду святить, ну и для купанья само собой! Вот эта-то прорубь и называется Иордань. Перед тем, как купаться, мы над ней голубей выпускаем. А кто на Святках больше всех веселился? Ясное дело — мы, мальчишки! Значит, мы — первые купальщики! Все лезем в воду, разве только хворые какие… А иной хворый, если не побоится в прорубь влезть, так с него любую хворь как рукой снимет — святая, чай, вода-то! Слушая рассказ о крещенском купании, Мартин с ужасом вспоминал тёмную ледяную купель. Неужто Николка не смеётся над ним и у русских действительно существует такой невероятный обычай? Мартин недоверчиво спросил: — Ты не шутишь? Ты правда будешь купаться? — А как же? Первый полезу! — А можно будет прийти посмотреть, как вы будете купаться? — Можно! — отвечал Николка. — Отчего ж нельзя! И Мартин решил, что непременно своими глазами увидит это удивительное зрелище: как в лютый мороз люди сами, по доброй воле, лезут в ледяную купель. Когда он ушёл, Николка вдруг ни с того ни с сего сказал матери: — Эх, жаль — Мартын не нашей веры! Были бы мы с ним как братья! Глава пятнадцатая. РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЯРМАРКА Приближалась Рождественская ярмарка. Раньше задолго до её открытия в Юрьев наезжало великое множество русских торговых людей из Новгорода и Пскова. Русскую речь можно было услышать в любом уголке города, на отдалённой улице и в безымянном переулке, в мелочной лавке и в мастерской ремесленника, в медоварне и пивном погребке. Но нынче в городе все было по-другому — даже в день открытия ярмарки на Большом рынке не было ни одного купца из Новгорода или Пскова. А ведь Юрьев Ливонский жил и богател именно торговлей с Русской землёй! Лишь по прошествии первой ярмарочной недели появилось несколько новгородских купцов да один псковской. Товару каждый из них привёз самую малость — дорожных расходов не покрыть. По городу они ходили без обычной весёлой развязности, всё будто опасались чего-то, к чему-то приглядывались. Для дерптских купцов, да и для ремесленников, такая ярмарка была тяжёлым ударом по мошне. Немцы, злые как собаки, срывали злобу друг на друге. Усилились всегдашние распри между купцами и ремесленниками, а также между ними и дворянами и рыцарями епископа. Поползли слухи. Говорили, что недруги дерптских купцов загодя пустили по Пскову и Новгороду молву, будто магистр Ливонского ордена намеревается напасть на Псков со стотысячным войском. Ему-де и горя мало, что недавно заключён мир: так, мол, даже лучше — неожиданность нападения сулит успех! А нужна эта клевета недругам дерптских бюргеров затем, чтобы напугать псковских и новгородских купцов — какой дурак поедет торговать, коли на носу война! Другие утверждали, что это отнюдь не клевета, что всё так и есть, не такие, мол, простачки живут во Пскове, чтобы из-за одних только слухов посылать в Москву и Новгород за помощью, день и ночь ковать оружие, укреплять стены и башни вокруг всего огромного города и запасаться продовольствием. Третьи сообщали, что магистр в ярости: столько истрачено денег на снаряжение похода — и всё впустую! Ведь суть плана и состояла в том, чтобы застать русских врасплох. Иные добавляли, что магистр сказал: если сыщет того, кто выдал русским тайну, то повесит его за ноги — пусть висит, пока не сдохнет! Находились и такие, которые, то и дело оглядываясь, шептали соседу или приятелю на ухо, что Дерптский епископ подкуплен русскими, что он их давний соглядатай и что это он известил псковичей о предстоящем нападении. Для этого ему даже не пришлось посылать человека — он тайно держал в замке привезённых из Пскова голубей и, когда понадобилось, отправил их туда с вестью. Город гудел, как растревоженный улей. Почти никто не делал своих насущных дел — все были заняты событиями, которые возбуждали тем больше любопытства, чем меньше о них было известно достоверного. Никогда ещё жители Юрьева Ливонского не разговаривали так подолгу на улице и не засиживались так поздно в гостях. Одних предстоящая война огорчала, других — радовала; иные дивились тому, что она до сих пор не началась, а некоторые говорили, что она и не начнётся, потому что план магистра фон дер Борха раскрылся слишком рано. Всё чаще высказывалось мнение, что предупредили псковичей, по всей вероятности, здешние русские. Находились и такие, которые кричали, что это ребёнку ясно, что епископ уже начал расследование и что русским несдобровать. Многие высказывали убеждение, что русские купцы, приехавшие на ярмарку налегке, — лазутчики и их не мешало бы схватить. Но тут выяснилось, что русских купцов уже и след простыл. Они распродали свой немногочисленный товар и убрались восвояси. В довершение всего однажды утром неподалёку от Домского собора нашли тело соборного сторожа с отрубленной головой. Многие горожане были уверены, что убийство совершили русские, а кто в этом сомневался, тот получал от друзей и соседей множество доказательств одно другого убедительнее, начиная с того, что соборный сторож всегда ненавидел русских, — даже руку потерял, воюя с ними… Насчёт того, кто убил соборного сторожа, у Мартина с Николкой было своё мнение, но они держали его при себе. Приходя к Николке, Мартин рассказывал всё, что ему случалось услышать от прислуги или от приказчиков, от дедушки или от посторонних людей на улице. Русский конец тоже был полон слухов, однако то, что вызывало у немецких жителей города гнев или удивление, у русских рождало предчувствие надвигающейся беды… Мартина теперь ни днём, ни ночью не оставлял сосущий страх. Зашевелилась слепая могущественная сила, обитавшая, как полагал Мартин, в епископском замке. Она вот-вот прозреет, угадает и накажет тех, кто помешал осуществлению её жестокого замысла. Иногда мальчику чудилось, что даже его дедушка — частица этой тёмной безжалостной силы. Каждую ночь ему снились страшные сны; они сливались в один косматый мрак, в котором почти не всплывало ничего связного. Однажды Мартин сказал Николке: — Я боюсь… вдруг они узнают про нас… Николка ответил бодрым голосом: — Чудной ты, Мартын! Да как же они узнают? Если мы сами им не скажем, ничего они не узнают! Но, несмотря на бодрый Николкин голос, Мартину показалось, что и в Николкиной душе поселился страх. Шла к концу вторая неделя ярмарки, когда в Юрьев вдруг приехал Трифон Аристов. Был он по-прежнему весел духом, а товару привёз много больше, чем обычно. Весь свой товар он продал в один день с большим барышом и, как всегда, загулял. При встрече с Варфоломеем он сказал: — Ну, рассказывай, как тебе удалось узнать про ихнюю затею? — Про какую затею? — спросил Варфоломей. — Как про какую? Да про магистров поход! — Что ж тут узнавать, — отвечал Варфоломей, — весь Юрьев только об этом и говорит. — Молодец, что поспешил известить, — сказал Трифон. — Мы всё успели — ив Венден, где магистр обитает, лазутчиков отправили, чтобы разведать, что и как, и за помощью послали. Теперь новгородское войско уже во Пскове, а московское — на подходе. Да… Ну, магистр, когда понял, что не с одним Псковом будет иметь дело, чуть не лопнул от злости. Пришлось ему распустить своих наёмников — чего же зря жалованье платить! Шутка ли, такую ораву кормил впустую! Да… Я и сам побывал недавно в Вендене — всё досконально разузнал… Варфоломей слушал Трифонову речь, и на лице его росло недоумение. Наконец он прервал Трифона: — Постой, ты говоришь, что я тебя известил? А ведь я тебя ни о чем не извещал. — Здравствуй, сват — новые лапти! — сказал Трифон. — Прислал мне письмо с моими голубями и теперь от меня же хоронишься! Уж не боишься ли ты, что я побегу доносить на тебя Юрьевскому бискупу? Ты, как видно, того… — Это ты того! Никаких писем я тебе не посылал! — Брось шутки шутить, Варфоломей! — сказал Трифон. — Сын твой, что ли, послал? Ты мне загадок не загадывай. Да! Я и так поломал голову: почему, думаю, Варфоломей только пять голубей отпустил? Сперва решил, что летели все шесть, да одного сокол ударил. Потом думаю: нет, не может быть, чтобы сокол изо всех ударил самого сильного! Что-то тут не так. И когда через несколько дней пришёл шестой, я сразу понял, что он с важной вестью. Поглядел, а при нём грамотка… — Какая грамотка?! — почти закричал Варфоломей. А Трифон продолжал: — Только не пойму, зачем ты написал её по-немецки? — По-немецки? — переспросил Варфоломей. — Да, — ответил Трифон. — Из опасения, верно, как бы немцы не прознали, кто известил псковичей. Может, ты и прав, может, так оно надёжнее… — В чём я прав? Что надёжнее?! — закричал Варфоломей. Трифон пристально посмотрел на друга и сказал: — Ну, будет об этом. Поговорили, и хватит. Сначала он был оскорблён неожиданной и непонятной скрытностью Варфоломея, но теперь в его сердце закралась тревожная мысль: а не спятил ли его друг за время, что они не виделись? И он спроосил как можно спокойнее: — Как у тебя идут дела? — Нет, погоди, — сказал Варфоломей. — Помнится мне, когда я выпускал голубей, их и правда было пять. Ещё Николка сказал, что ненароком упустил одного. А ты, случаем, не путаешь: может, сперва один прилетел, а пять-то уже после? — Я никогда ничего не путаю, — отвечал Трифон. — И не желаю больше говорить об этом. — Погоди, — снова сказал Варфоломей. — Позовём Николку, Явившийся на зов Николка поведал отцу и Трифону всё, как было, без утайки, даже объяснил, почему не открылся отцу. Когда он закончил рассказ, Трифон заключил его в свои медвежьи объятия и расцеловал. — У тебя не сын, а золото! — закричал он Варфоломею. — Возьму-ка я его с собой во Псков! Поедешь со мной, а? — обратился он к мальчику. Едва не задохнувшийся в его объятиях счастливый Никол-ка кивнул головой и посмотрел на отца. Трифон тоже взглянул на Варфоломея. — Отпустишь со мной сына? — Пусть едет, коли хочет, — ответил Варфоломей, — заслужил. — Значит, после Крещенья и поедем, — сказал Трифон, — Поглядишь на Псков-город, на Русскую землю… А если понравится тебе моё беспокойное ремесло, будем вместе по морям-озёрам плавать, по дорогам колесить! И Трифон снова обратился к Варфоломею: — А насовсем отпустишь со мной сына? — Отчего ж, — отвечал Варфоломей, — пусть едет, коли есть охота. В тот же вечер Николка уговаривал Мартина ехать вместе с ним и Трифоном во Псков. — Не бойся, — убеждал Николка друга, — Трифона я упрошу, Трифон добрый, он тебя возьмёт! Дедушка не отпустит? А ты убеги! Зато как бы хорошо вместе-то, а? Убеги — и всё! — Не знаю, — неуверенно отвечал Мартин. Он колебался. Конечно, это очень соблазнительно — вместе удрать куда-нибудь подальше от косматой тёмной силы, гнездящейся за глухими стенами замка… Глава шестнадцатая. В ОПОЧИВАЛЬНЕ ЕПИСКОПА За глухими стенами замка в опочивальне епископа в тот вечер тоже беседовали двое. Собеседников разделял стол, уставленный яствами и тёмными бутылями в камышовой оплётке; тускло блестели два тяжёлых серебряных канделябра, в каждом из которых горело по три толстых восковых свечи. Один из собеседников покоился в удобном кожаном кресле с высокой спинкой. Он был в стеганом халате из чёрного шёлка, потёртом и засаленном, и в маленькой плоской шапочке, не прикрывавшей полностью его розовую лысину. Гладко выбритое лицо напоминало грушу — оно как бы стекало книзу. Над толстыми лиловыми губами нависал нос ало-сизого цвета, который повторял очертания лица в уменьшенном размере. Маленькие глазки, близко посаженные к переносице, придавали этому человек сходство с медведем. Это был епископ Дерптский. Напротив него на резном дубовом стуле сидел мужчина могучего телосложения. На нем был голубой камзол из тонкого дорогого сукна, расшитый золотом, и высокие сапоги. Медно-красное лицо его обрамляли длинные черные волосы. Он то и дело подкручивал усы. Это был Томас, земляк и любимец епископа, его слуга и наперсник, друг покойного соборного сторожа. В глубине опочивальни стояла необъятная кровать под парчовым пологом, такие пологи еще называют балдахинами. Отблеск свечей искрился в золотых и серебряных нитях парчи. Епископ предпочитал беседовать в опочивальне, а не в кабинете, или библиотеке, или в каком-либо другом из многочисленных покоев замка, потому что здесь гораздо ближе была кровать, нужда в которой к концу беседы сильно возрастала. Он не хотел доставлять преданному слуге и лучшему другу лишней работы по переноске своей особы через переходы, лестницы и коридоры. Кроме того, он считал, что здесь он надёжнее ограждён от нескромных ушей. — Пойди посмотри, не стоит ли кто-нибудь за дверью, — сказал епископ. Когда Томас вернулся, епископ спросил его: — Ты ведь знаешь, как ненавидит меня совет городских старейшин и особенно Трясоголов, которому я помешал по твоей просьбе стать бургомистром? — Ещё бы мне не знать, — вздохнул бывалый воин. — Сколько раз я просил у вашего преосвященства дозволения снять голову с этого старого негодяя. Она у него так трясётся, что, ей-богу, ему просто в тягость носить её на плечах! — Понимаю твои благородные порывы, мой дорогой, — ласково отвечал епископ. — Но если здесь, в Ливонии, лишить жизни всех, кто этого заслуживает, мы рискуем остаться с тобой вдвоём! Томас кивнул и снова сокрушённо вздохнул, а епископ продолжал: — Так вот, Дерптский совет старейшин счёл своим долгом довести до моего сведения, что их соглядатай, постоянно находящийся во Пскове и приезжавший на ярмарку под видом псковского купца, доложил совету старейшин, что во Псков ещё в первой половине сентября прилетел голубь с письмом, написанном по-немецки. В письме говорилось, что магистр фон дер Борх готовит нападение на Псков. По мнению соглядатая, голубь выпущен в Русском конце Дерпта. Думаю, что старейшины сочли своим долгом сообщить мне это, поскольку уверены, что я и сам уже всё знаю: у меня ведь есть верные люди во Пскове. Однако от них почему-то до сих пор нет никаких известий… Томас только усмехался про себя. Пусть думают, что письмо послали русские. Тем лучше. Ему-то известно, кто послал письмо! Когда пошли разговоры насчёт голубей, он сразу смекнул, что это дело рук соборного сторожа. Проклятый шкуродёр, который готов был душу дьяволу продать за десять гульденов! Любопытно, сколько он должен был получить от благодарных псковичей? Но этого Томас уже никогда не узнает — он собственноручно заставил навсегда умолкнуть хитрого и коварного ростовщика, оказавшегося к тому псковским соглядатаем. — Ты тоже думаешь, мой Томас, что письмо было послано из Русского конца? — задумчиво спросил епископ. — Без сомнения, ваше преосвященство! — с жаром воскликнул Томас. — Это ясно, как Божий день! — Но откуда в Русском конце могли узнать о замысле магистра? И так скоро! — Да, — подтвердил Томас, — буквально через несколько дней после того, как к нам приезжал орденский ландмаршал! — Тёмное дело, — покачал головой епископ. — Может быть, кто-нибудь из моих монахов подслушал наш разговор с ланд-маршалом и за хорошие деньги пересказал его русским? — Весьма возможно, — охотно согласился Томас. — А может быть, городские старейшины узнали об этом разговоре от моих монахов и сами известили псковичей? Ведь им, толстосумам, от войны одни убытки… — Вполне вероятно, ваше преосвященство, — подхватил Томас. — Эти люди ради корысти отца родного не пощадят! — Да, ты прав, мой друг, — вдохновенно произнёс епископ, — корысть разъедает Ливонию! Корысть её и погубит! Ты высказываешь мои мысли! В этой дикой стране ни за что нельзя поручиться и никому нельзя доверять. Здесь даже немец превращается в свинью! Нет, не каждый, разумеется. Но разве мы не были свидетелями того, как здешние молодые люди из хороших семей уходят на службу — к кому! — к Московскому князю! Мудрено ли, что ни один уважающий себя человек не воспитывает сыновей здесь, а посылает их в Германию! — Святая правда, ваше преосвященство! — с чувством заговорил Томас. — Многие немцы, вместо того, чтобы онемечивать эстонцев, сами готовы раствориться среди них. Взять, к примеру, сына Георга Трясоголова — несмотря на закон о запрещении, он женился на эстонке и теперь ублюдок от смешанного брака унаследует всё богатство и всю торговлю Фекингузенов. Ведь его уже нельзя считать немцем! Этак со временем все бюргеры будут эстонцы! — Да, да, ужасно!.. — вздохнул епископ. — Налей-ка нам рейнского, дорогой мой! Ах, милый Рейн, добрая старая Вестфалия! Томас наполнил золотой кубок искусной работы, стоявший перед епископом, а потом свой — серебряный с позолотой. — Да, ваше преосвященство, прекрасен мир, созданный Господом Богом, однако наша Вестфалия в нем самая драгоценная жемчужина! За возвращение в милое отечество! — Ты, может быть, ещё и увидишь прозрачные воды Рейна, — с глубокой печалью промолвил епископ, — а я… я так и умру в этой невежественной стране… Он умолк. И казалось, что вот-вот заплачет. Томас тоже чуть было не прослезился. — Гоните мрачные мысли, ваше преосвященство, — начал он было утешать своего господина, однако епископ осушил кубок, и мужество вновь вернулось к нему. Он сказал: — Но мы не имеем права унывать! Всякое святое дело неизбежно связано с жертвами. Конечно, гораздо легче и приятнее отказаться от этих бесконечных изнурительных усилий, которые иногда начинают казаться бесплодными, и вернуться в милое отечство. Но ведь сюда сразу придут русские, и бедных ливов, эстонцев, латышей и прочих никогда уже не озарит свет истинной католической веры. Можем ли мы оставить этот несчастный народ коснеть в язычестве и невежестве? — Нет, ваше преосвященство, никак не можем! — горячо отвечал Томас. Епископ задумался, и Томас не мешал ему. Он сидел не шелохнувшись, пока епископ не заговорил снова. — Всё-таки не купцы, я полагаю, известили Псков. Эти бюргеры слишком трусливы, чтобы решиться на подобное деяние… — Да, ваше преосвященство, они безмерно трусливы! С их трусостью соперничает только их алчность! — Налей-ка нам вон из той бутыли, — сказал епископ. — Это греческое вино — большая редкость в Ливонии. Признаться, сам я нисколько не огорчён, что замысел фон дер Борха сорвался. В душе я был против этой войны, ибо не верил, что магистру удастся разгромить Псков. Такие попытки предпринимаются уже давно, и каждый раз с одинаковым успехом. Магистр только разорил бы окрестности Пскова, а русские, в свою очередь, разорили бы земли моего епископства, возможно, даже осадили бы Дерпт. Однако мне пришлось вступить в союз с магистром, потому что он пошёл бы на Псков и без моих рыцарей и дворян, и всё кончилось бы тем же походом псковичей в мои земли, только тогда бы я не смог обратиться к магистру за помощью. Томас молчанием выразил своё полное согласие, а епископ продолжал: — Так что русские голубятники, если они замешаны в это дело, не причинили мне никакого ущерба, даже напротив. Но я не могу оставить их поступок без последствий — русские должны помнить, что живут в моём городе, и надо дать им острастку. Епископ помолчал и продолжал: — Завтра у русских праздник. Самые ревностные выйдут крестным ходом к проруби на Эмбахе совершать обряд водосвятия. При этом все голубятники непременно явятся туда со своими голубями и выпустят их над прорубью, которую они называют Иордань. Ты знаешь, что у русских есть варварский обычай: сразу после этого купаться в проруби… — Вот тут мы их и искупаем! — восторженно завопил Томас. Епископ досадливо поморщился: — Напротив, мы не допустим купания и тем самым лишний раз помешаем их неустанным стараниям склонить эстонцев к своей вере. Несчастные туземцы видят в этом нелепом языческом обычае подвиг благочестия, и мы должны всячески препятствовать этим купаниям. К тому же ты забываешь, мой дорогой, что, кроме наказания русских, у меня есть ещё одно дело, гораздо более важное. — Какое? — тупо спросил Томас. — Я хотел бы выяснить, от кого они получили столь секретные сведения. — Ах, правда, ваше высокопреосвященство, я совсем забыл! Поручите это мне: я их так сожму, этих русских, что они у меня между пальцами потекут! Я выдавлю из них всё, что нужно! — Ты правильно меня понял, — сказал епископ. — Мои рыцари препроводят русских в темницу, и тут они поступят в твоё полное распоряжение. Дальнейшее будет зависеть от результатов допроса. — Понятно, ваше преосвященство, — воскликнул старый воин, — теперь мне всё понятно! — Беседовать с тобой — истинное удовольствие, хотя ты и не учился ни богословию, ни риторике, ни другим полезным наукам. Ты понимаешь меня с полуслова, а это здесь такая редкость! Налей мне греческого, друг мой, мне очень понравилось изделие этих заблудших душ, да просветит их Господь! Глава семнадцатая. ИОРДАНЬ От Русских ворот к реке Омовже медленно двигалась вереница людей. Сквозь морозную мглу проглядывало красное, точно раскалённая сковорода, солнце, на которое можно было смотреть, не щурясь. Люди оделись по-праздничному. На многих были шубы или тулупы, покрытые заморским сукном разных цветов, — преобладало зелёное, синее и красное. Цветные кушаки украшали нагольные тулупы и полушубки тех, кто победнее. На головах у женщин пестрели кики и кокошники, расшитые шёлком и бисером, а у некоторых и жемчугом с самоцветами и янтарём. Староста, дородный мужчина с длинной пшеничной бородой, и седовласый розоволицый купец несли впереди икону Богоявления. Вслед за ними над шествием покачивалось несколько хоругвей. Рыжебородый служка нес крест, искусно вырезанный из кипарисового дерева. На два шага позади него плечистый кузнец, сосед Платоновых, и Трифон Аристов несли большую икону Николая-чудотворца. Трифон был в кафтане ярко-красного ипрского сукна на бобре. Он глядел боярином, но был трезвее родниковой воды. Были в шествии и Платоновы. Николка и его отец, подобно многим русским, несли садки с голубями. Рядом с Николкой шла мать, державшая на руках Саввушку. В середине вереницы плыла дебелая купеческая вдова с иконой Знамения Пресвятыя Богородицы. Почти в хвосте шествия шагал высокий худощавый юноша, несший серебряное вызолоченное блюдо, на котором лежал серебряный крест, а замыкал шествие отец Исидор в торжественном облачении. На нём была скуфья — иссиня-малиновая бархатная шапочка, закруглённая сверху, подобно яйцу, и фелонь — одеяние из серебряной парчи с высоко поднимающимся сзади воротником. Все мужчины, кроме отца Исидора, шли с непокрытыми головами. Усы и бороды их были белы от инея. Это был крестный ход, который направлялся к черневшей на реке проруби для свершения обряда водосвятия. Тем временем из Монашеских ворот вышел отряд рыцарей епископа. По случаю немилосердной стужи ни на ком из нихне было ни шлемов, ни лат — все они были в меховых шапках и шубах. Вооружение их состояло из копий и мечей. Рыцари, числом около сотни, не спеша направились в сторону той же проруби, что и русские. Когда они подошли, песнопение и чтение Евангелия уже заканчивалось. Русские давно заметили приближающийся отряд, но делали вид, что появление рыцарей их нисколько не трогает, дабы не нарушать благолепия обряда. Лишь некоторые испуганно косились в сторону нежданных зрителей. С приближением рыцарей в морозной тишине пугающе нарастал сухой скрип снега под сапогами. Пришедшие начали окружать русских. Отец Исидор, не обращая внимания на рыцарей, взял с вызолоченного блюда серебряный крест и опустил его в прорубь. Когда он поднял его высоко над собой, стоявший рядом церковный служка стал ловить капли воды, падавшие с креста, в красивый серебряный сосуд с двумя ручками. Тут все, у кого были голуби, открыли садки. Послышалось громкое хлопанье крыльев, похожее на рукоплескание толпы, и вот уже над рекой нестройно кружило множество голубей. То поодиночке, то стайками они улетали домой, туда, где из-за городской стены поднимались прямо в небо дымки невидимых отсюда изб Русского конца. Скоро в небе над студёной Иорданью не осталось ни одного голубя. Люди, которые смотрели им вслед, уже не могли вернуться домой, как их голуби. Они были отделены от дома цепью краснорожих бритых рыцарей. Кое-кто начал было раздеваться, чтобы, по обычаю, окунуться в прорубь, но начальник отряда пролаял приказание, и русских погнали к городу, подталкивая древками копий недостаточно расторопных. Когда гонящие и гонимые подходили к Монашеским воротам, из ворот показался Томас и ещё двое воинов. В руках у них были узлы с подсвечниками, паникадилами и прочей церковной утварью. Томас держал в руке большой парчовый узел, из которого свисала на трёх цепочках серебряная лампада. Старый воин искал глазами женщин и жадно всматривался в изукрашенные кики и кокошники. Проходя мимо него, Трифон Аристов внезапно остановился как вкопанный. Остановились невольно и все шедшие за ним. Вдоль вереницы людей полетели немецкие ругательства. Рыцарь, который был ближе всех к Трифону, изо всей силы ткнул его в спину древком копья, разразившись потоком смешанной немецко-русской брани. Трифон не пошевелился, точно не почувствовал. Он не отрываясь смотрел на лампаду. Все, кто находился поблизости, тоже узнали её. Это была лампада для образа Николая-чудотворца, сделанная Варфоломеем Платоновым по заказу Трифона Аристова. Как зачарованный Трифон шагнул к Томасу. Он даже не заметил, что выпустил из рук правый край иконы Николая-чудотворца, которую нёс вместе с чернобородым кузнецом. Кузнец едва успел подхватить Трифонов край и удержать икону от падения. Рыцарь изрыгнул ещё один поток ругани и попытался древком копья отбросить Трифона назад. Но Трифон, словно не замечая, оттолкнул рыцаря, и тот упал в снег. Теперь Трифону никто не мешал, и он подошёл к Томасу, глядя то на лампаду, то на грабителя, который был весьма высок ростом и, как дуб, возвышался над ним. Удар пришёлся куда-то между ухом и виском. Что-то хрустнуло, челюсть Томаса отвалилась и снова захлопнулась, точно волчий капкан, а сам он, запрокинув голову, повалился на снег. Ноги его согнулись было в коленях, но тут же судорожно вытянулись — и замерли. Тем временем рыцарь, которого оттолкнул Трифон, поднялся на ноги и с яростным рычанием бросился к нему. Но его опередил другой рыцарь. Он пронзил Трифона копьём почти в то самое мгновение, когда Трифон ударил Томаса. На снегу рядом с верным Томасом, лучшим другом епископа, лежал великий грешник Трифон Аристов. На нём не было видно крови, потому что он был одет в кафтан ярко-красного ипрского сукна. Но на снегу всё шире расплывалось пятно того же цвета, что и кафтан. Проходя под сводом ворот, Николка вспомнил, как они с Мартином всегда кричали в подворотне, чтобы получить ответ от каменного свода. Но это было что-то бесконечно далёкое, к чему уже не могло быть возврата. Недаром все взрослые горячо молились. Русских гнали в городскую темницу, находившуюся неподалёку от Большого рынка. По дороге они видели мало сочувственных взглядов, гораздо больше злорадствующих и жадно-любопытных. Лишь изредка в светлых глазах какой-нибудь служанки из чуди или извозчика из латышей мелькало испуганное сострадание. Впереди и позади необычного шествия бежали ребятишки с криками: — Русских поймали! Русских поймали! Иногда кто-нибудь из них удивлённо восклицал: — А вон русские дети! Их тоже поймали! А кто-то вопил во всё горло: — Русские рыцаря убили! Когда пленники спускались в подвал по узенькой каменной лестнице со стёртыми ступеньками, рыцари хищно и зорко осматривали каждого, срывали с женщин кокошники и кики, расшитые жемчугом и каменьями, и меха, что подороже. Забрали они и серебряную чашу у церковного служки, и позолоченное блюдо с серебряным крестом у худощавого юноши, и всё, что в их глазах представляло ценность. Затворилась тяжёлая окованная дверь, лязгнул засов, зазвенели ключи — и русские остались в подземелье со сводчатыми стенами и единственным крохотным оконцем почти под самым потолком. Здесь им предстояло провести неизвестно сколько времени в ожидании неведомого. Глава восемнадцатая. МАРТИН ПРИЗНАЁТСЯ В тот день Мартин оделся потеплее и отправился на реку поглядеть, как Николка и другие русские будут купаться в проруби. Он издали наблюдал за крестным ходом и обрядом водосвятия, стесняясь подойти ближе, — ведь русские пришли сюда не ради чего-то праздного, а ради совершения своего священного обряда. Мартин видел, как рыцари окружили русских и погнали их в город. Его оглушила мысль: значит, недаром все его последние дни были наполнены ожиданием чего-то страшного — вот оно! Он следовал в отдалении за шествием, над которым покачивался лес копий и хоругви, видел, как все остановились и как после заминки несколько рыцарей понесли вслед за шествием кого-то огромного в голубой шубе, а двое других поволокли в противоположную сторону, к проруби, безжизненное тело в красном кафтане, Вереница людей начала втягиваться в Монашеские ворота. Мартину удалось разглядеть среди идущих Николку, но Николка не смотрел в его сторону. Следуя за шествием, Мартин проводил схваченных до самой темницы. За обедом он не мог проглотить ни кусочка, Георг Трясоголов пристально наблюдал за ним. Таким, как сегодня, он внука ещё не видел, хотя давно заметил, что с ним творится неладное. Мартин был явно не в себе с тех пор, как открылась эта злополучная ярмарка. Сегодня схватили русских во время исполнения праздничного крещенского обряда. Но что до всего этого Мартину? Старший приказчик выяснил, что Мартин дружит с сыном русского серебряника — мальчишкой того же возраста, что и он сам. Ничего подозрительного приказчику заметить не удалось — мальчики играют, гоняют голубей. Почему же Мартин принимает так близко к сердцу дела, которые должны занимать государственных мужей, но отнюдь не мальчишек? Гоняют голубей… Соглядатай из Пскова говорил, что голубь, принесший во Псков письмо с сообщением о планах фон дер Борха, отправлен не иначе, как из Русского конца, хотя письмо и написано по-немецки… Что ж, возможно даже, что письмо было послано из того именно дома, где живёт дружок Мартина. Но смешно предполагать, что русские посвятили в свои тайны немецкого мальчишку и вот теперь он боится, как бы это не открылось. Так можно пойти дальше и предположить, что они с какой-то загадочной целью поручили именно ему написать это письмо во Псков! Трясогов усмехнулся. Всё это чепуха, конечно, но, как бы то ни было, у Мартина есть своя, тайная жизнь, связанная с русскими, и необходимо, чтобы тайное стало явным. Однако не следует торопиться, дабы не допустить оплошности, как в прошлый раз, когда возникли ложные подозрения относительно младшего приказчика. На следующий день судьба послала Трясоголову улику — вещественное доказательство чересчур тесной дружбы его внука с русскими: служанка во время уборки извекла из-под кровати Мартина коньки. Они были явно русской и притом превосходной художественной работы. Такие коньки задаром не дадут, Трясоголов был убеждён в этом. Его жгло тревожное любопытство: за какие такие услуги получил их Мартин? После обеда мальчик, как обычно, стоял в столовой, глядя в Библию. Но взгляд его был тупо неподвижен. Он вздрогнул, когда служанка окликнула его, однако не проявил удивления, узнав, что дедушка зовёт его в спальню. Он вяло поднялся по скрипучей лестнице и, войдя в спальню, остановился у двери с равнодушно-вопросительным видом. Дедушка сидел на стуле возле кровати Мартина и пригласил его сесть рядом. — Я хотел поговорить с тобой начистоту, — начал дедушка. — Залог хорошего будущего в правильном прошлом. Неисправленные ошибки прошлого могут жестоко отомстить в будущем. Мартин молчал, устремив взор куда-то вдаль. — Я знаю, что ты ходишь в Русский конец… Трясоголов жадно впился глазами в лицо внука, но тот по-прежнему глядел, не моргая, в какую-то невидимую Трясоголову даль. Его слова не произвели на внука никакого впечатления. Трясоголов был озадачен, но продолжал, несколько смягчив голос: — Ты дружишь с русским мальчиком по имени Николка… Мартин молчал. — Разве мало кругом сыновей почтенных бюргеров? Мартин молчал. — Чем тебе так понравился этот русский мальчик? Мартин молчал. — Ты нынешней ночью звал его во сне, уговаривал куда-то улететь… дети часто во сне летают… что тебе снилось? Мартин ощутил холодное прикосновение опасности, словно к сердцу его приложили плашмя лезвие ножа. Он сказал: — Я не помню. От внимания старика не ускользнуло, что в его внуке что-то шевельнулось. Тогда Трясоголов решил пустить в ход главный козырь. Он достал из-под кровати коньки и спросил: — Что это такое? — Коньки, — спокойно ответил Мартин. Если бы Мартину две недели тому назад сказали, что он очень скоро забудет о коньках, он бы ни за что не поверил. А ведь сейчас, когда дедушка полез под кровать, Мартин даже не сразу вспомнил, что там лежит. Неужели ещё совсем недавно Мартин думал о них день и ночь? — Откуда у тебя коньки? — Мне их отковал Николкин отец. — Что он за это от тебя потребовал? — Ничего. — За что же он тебе подарил их? — Ни за что. Просто так. — Не лги мне, Мартин. Мартин не ответил. Трясоголов видел, что главный козырь ничего не дал. Но ведь не могло же и вправду быть такое, чтобы русский кузнец ни за что ни про что отковал великолепные коньки немецкому мальчишке? И вдруг у Трясоголова мелькнула мысль, от которой его прошиб холодный пот: уж не окрестили ли русские Мартина тайно в свою веру? Старик спросил, стараясь скрыть волнение: — Он подарил тебе их как крёстный отец? Мартин с удивлением взглянул на дедушку. Это было опять то самое удивление, которое Трясоголов уже видел однажды осенью, когда спросил Мартина, куда его посылал младший приказчик. Трясоголов израсходовал запас ловушек и не достиг никакого успеха. Тогда он начал умолять Мартина открыться ему. Голос его звучал печально и ласково. — Милый Мартин, ты у меня один на всём свете — не мудрено, что я тревожусь о твоей судьбе. Ты у меня один, но ведь и у тебя никого, кроме меня, нет… Дедушка никогда ещё так не разговаривал с внуком. Сперва Мартин насторожился, но вскоре в нём проснулась жалость — и к дедушке, и к самому себе. А дедушка продолжал: — Я вижу, что в последнее время что-то гнетёт тебя. И мне очень горько, что ты от меня таишься. Если ты совершил ошибку, кто, кроме меня, поможет тебе исправить её? Мало-помалу Мартин оттаивал: у него нет отца с матерью, но у него есть дедушка, который, оказывается, любит его! — Да, мой мальчик, если кто-нибудь и поможет тебе, так это только я. Что бы ты ни натворил, я ведь, в конце концов, всё равно прощу тебя! Открой мне, милый Мартин, какая тяжесть у тебя на душе? — За что русских посадили в темницу? — спросил Мартин. Трясоголов насторожился. — Ты слышал, какое преступление совершили они против магистра и епископа? Мартин кивнул, и дедушка сказал: — Вот за то, думаю, и посадили. — Служанки говорят: их там пытают… — Возможно, — ответил дедушка. — А как пытают? — с затаённым страхом спросил Мартин. — По-разному, мой мальчик. Подвешивают на дыбе, поджаривают пятки над огнём… Боже, что с тобой? Мартин! У Мартина задёргался подбородок, лицо его сделалось зеленовато-белым. Он попытался что-то сказать и не смог. Дедушка бросился к нему и впервые в жизни обнял внука. Мартин разрыдался, а старый купец беспомощно лепетал какие-то ласковые слова и гладил внука по голове. Сквозь всхлипывания Мартин спросил: — А потом их всех повесят? — Зачем же всех, — поспешил утешить его Трясоголов, — повесят тех, кто виновен! — Тогда пусть и меня вешают! — закричал Мартин. — Я тоже виновен! Трясоголов в ужасе оглянулся на дверь, потом прошептал, точно прошипел: — Тише! Мартина словно прорвало: он умолял дедушку спасти Николку. Епископ, конечно, послушается его — ведь дедушка один из самых главных людей в Дерите. А если Николку спасти невозможно, то пусть и его вешают вместе с Николкой, иначе он сам наложит на себя руки. Ошарашенный Трясоголов некоторое время молча слушал этот поток. Голова его тряслась так, что, казалось, она вот-вот оторвётся. Наконец до его сознания дошло, что его внуку Мартину Фекингузену, единственному наследнику всего огромного торгового дела, грозит опасность и что нельзя терять ни минуты. Он овладел собой и заговорил: — Конечно, твоего Николку могут повесить, а с ним — и тебя. К сожалению, уже поздно что-нибудь сделать. Вот если бы ты чистосердечно открылся мне раньше… Впрочем, ещё можно попытаться. Но медлить с этим не следует. Расскажи мне поскорее, в чём ваша вина: я сейчас же отправлюсь в замок и сделаю всё, что в моих силах. Мартин, сбиваясь и путаясь, во всех подробностях поведал своему дедушке о ночном походе к Домскому собору и о посылке голубя во Псков. В это повествование вплёлся и рассказ о том, как Николка вытащил его из полыньи, и о том, как он избавил его от злобных преследователей, и ещё о многом, не имевшем прямого отношения к делу, интересовавшему Трясоголова. Выслушав Мартина, Трясоголов действительно, не откладывая, отправился к епископу. Перед уходом он торопливо внушал Мартину, что лучше ему некоторое время не отлучаться из дому, и запер его в спальне на замок. Глава девятнадцатая. ТРЯСОГОЛОВ И ЕПИСКОП Епископ лежал у себя в опочивальне на кровати под парчовым пологом. Стол посреди комнаты, как всегда, был уставлен яствами и початыми бутылями. Цветные стёкла в переплётах узких окон неохотно пропускали дневной свет, и в опочивальне царил пёстрый сумрак. Епископ был угрюм — резной дубовый стул, стоявший напротив его любимого кресла, пустовал. Мысль о том, что его земляк, верный слуга и лучший друг, никогда уже не вернётся в родную Вестфалию, растравляла его сердце. Ещё накануне утром епископ думал, что вместе с верным Томасом начнёт сегодня же допрашивать схваченных русских и узнает наконец, кто из его слуг предаёт своего господина. Когда Томас погиб, епископ почувствовал себя как без рук: с кем же ему теперь пытать и допрашивать русских? Он вовсе не собирался доверять это дело другим заплечным мастерам! Вечером, размышляя, как ему быть, епископ забыл на миг, что друг его уже мёртв, и хотел даже позвать его, чтобы посоветоваться о столь щекотливом деле. Именно в это время и прибыл ожидаемый верный человек. Он рассказал, что с трудом вырвался из Пскова. У русских по всем дорогам заставы, на одной из них его схватили и вернули во Псков. Спасся он только благодаря хорошему знанию эстонского языка: ему удалось убедить русских, что он — эстонский крестьянин, заблудившийся в метель. Прибывший поведал, что вне всякого сомнения, в Дерпте свила гнездо измена. Дерптские бюргеры, которые терпят из-за войн большие убытки, ещё осенью прислали псковичам сообщение, что магистр фон дер Борх собирается напасть на Псков, как только станет лёд. Псковичи послали лазутчиков в Венден, и те, вернувшись, подтвердили, что магистр действительно готовит для нападения на Псков небывалую силу. Епископ заметил, что, по утверждению Дерптского совета старейшин, голубь с письмом отправлен из Русского конца. Но прибывший заявил, что своими ушами слышал, как русские говорили, что и по почерку, и по слогу письмо безусловно написано немцем. Когда же епископ сказал, что старейшины считают это хитростью, прибывший с жаром возразил, что русские не стали бы впутывать в подобное дело немца и что слова старейшин лишь выдают их попытку замести следы своей измены. Гнев сдавил сердце епископа, а лицо его налилось кровью. Значит, проклятые бюргеры нарочно пустили его по ложному следу? Вот кого бы схватить и допросить с пристрастием! К сожалению, это не так просто, его власть, увы, небезгранична! Ночью епископ почти не спал и теперь чувствовал себя разбитым. Всё рассыпалось под руками в этом вонючем Дерите. Русских придётся отпустить. Весьма возможно, что магистр заподозрит в измене его самого, и ещё неизвестно, чем все это кончится. Да вдобавок ко всему нестерпимо болит голова — наверно, от греческого напитка. Епископ злобно взглянул на одну из бутылей, где на донышке ещё оставалось немного вина, и мысленно поклялся, что больше в рот его не возьмёт. Давно уже он лелеял мысль найти себе замену и уйти на покой, взяв с преемника хорошую мзду. Сейчас эта мысль завладела им с новой силой. Ах, как было бы славно! Ему, собственно, много не надо, лишь бы полученных денег хватило с лихвой, чтобы безбедно дожить свой век где-нибудь в тихом, уютном монастыре солнечной Вестфалии. Пожалуй, не мешает прощупать настоятеля аббатства в Фалькенау. У него мошна тугая, а замыслы необъятные… Да, надо заняться этим не откладывая! А пока необходимо сейчас же отпустить русских. Не следует понапрасну дразнить великого Московского князя — ведь по условиям мира Орден и Дерптский епископ обязаны охранять права и имущество здешних русских. Московский князь, слава Богу, занят с татарами и не требует дани, которую Дерпт обязан ему платить. Но зачем давать ему лишний повод вспоминать о ней? Епископ уже взялся за шнурок звонка, чтобы отдать распоряжение, но в эту минуту бесшумно вошёл слуга в монашеском одеянии и доложил, что в замок явился городской старейшина Георг Фекингузен и настойчиво просит принять его, говорит, что у него неотложное дело. В полном недоумении епископ уставился на слугу. Но тот безмолвно и почтительно ожидал приказаний. Епископ велел привести Фекин-гузена сюда, в опочивальню, и стал с любопытством ждать. Что могло понадобиться от него этой амбарной крысе, которая, не задумываясь, перегрызла бы ему горло, если бы только могла? Смеркалось. Епископ дёрнул за шнурок звонка, чтобы отдать приказание зажечь свечи, и вскоре в комнате столь же бесшумно появился другой слуга, тоже в монашеском одеянии, с длинной горящей свечой в руке. Он безмолвно зажёг свечи на столе и неслышно удалился. «Проклятые, — подумал епископ, — порхают по замку беззвучно, как летучие мыши!» Кряхтя и постанывая, он поднялся с постели, сунул ноги в растоптанные войлочные туфли и сел в кресло. За дверью послышались шаги и вошёл Трясоголов. Епископ извинился, что по нездоровью принимает его в опочивальне. Трясоголов сел на предложенный ему резной дубовый стул, и на стену упала его огромная расплывчатая тень, которая ни мгновения не пребывала в покое. Трясоголова и вправду грызло беспокойство: если епископ уже допрашивал русских и Николка признался, дело плохо. Он вглядывался в лицо епископа, однако по этой багровой груше ничего нельзя было определить. Епископ любезно предложил гостю попробовать недавно привезённого греческого вина, которое в Ливонии, как известно, большая редкость. Тень на стене отрицательно затрясла головой. Хозяин предложил рейнского — со своей далёкой милой родины. Но тень затрясла головой ещё сильнее. Гость объяснил, что уже десять лет не пьёт никакого вина. Тогда епископ, с разрешения гостя, налил себе и приготовился слушать. Трясоголов без околичностей объявил, что, как ему известно, русские узнали о замысле магистра от покойного слуги его преосвященства достопочтенного Томаса. Лицо епископа налилось кровью и сделалось такого же цвета, как нос. Он сказал, сдерживая ярость: — Если вы пришли только затем, чтобы сообщить мне эту новость, могли и не трудиться. За покойного Томаса я ручаюсь, как за самого себя. «Вестфальский окорок», — с ненавистью подумал Трясоголов, глядя на епископа, но ему сразу стало легче: «Значит, епископ ещё ничего не знает!» Вслух он сказал: — Соблаговолите выслушать меня, ваше преосвященство. Может быть, вы узнаете что-нибудь небесполезное для себя. Позвольте задать вам один вопрос: представляется ли вам случайностью, что письмо, посланное русскими, написано по-немецки? — Я вообще не уверен, что оно послано русскими! — ответил епископ с ядовитой усмешкой. Трясоголов спокойно продолжал: — Мне незачем лукавить, ваше преосвященство. Если вы не верите, что я пришёл к вам с чистым сердцем, и притом по серьёзному поводу, то не убедит ли вас в этом такая подробность: ведь вы никому, кроме вашего покойного слуги, не сообщали о тайном приезде к вам в конце августа орденского ландмаршала под видом простого монаха? Епископ разинул рот и окаменел. «Как бы он не окочурился!» — со страхом подумал Трясоголов. Однако епископ не умер. Минуту спустя он зашевелился и дрожащей рукой наполнил свой кубок красным рейнским вином, значительная часть которого разлилась при этом по столу, точно лужа крови. — Ваше преосвященство, — сказал Трясоголов, — вам ведь не хочется, я полагаю, чтобы магистр узнал, из-за чьей болт… прошу прощения… излишней доверительности со слугами сорвался его план? — Но зачем же Томас связался с русскими? — прохрипел епископ, опорожнив кубок. — Ваш покорный слуга был гуляка и сидел по уши в долгах. Он отрубил голову соборному сторожу только потому, что не в состоянии был с ним расплатиться. Когда-то и я ссужал его деньгами. Он, конечно, их не вернул, но я щадил его… из уважения к вашему преосвященству! Не сомневаюсь, что при случае он разделался бы со мной точно так же, как с соборным сторожем. Вот его векселя, они мне уже больше не пригодятся! — Трясоголов бросил на стол две или три пожелтевших бумажки. — Томас запросил с русских тысячу гульденов, но сошлись они на пятистах — с условием, что Томас своей рукой напишет это письмо. Они его связали с собой круговой порукой. «Так вот почему письмо написано по-немецки!» — сказал себе епископ. У него мелькнула мысль, что неплохо бы выведать у Трясоголова, откуда он взял эти сведения. И епископ небрежно уронил: — Вы знаете всё так подробно, словно у вас множество свидетелей, следивших за каждым шагом Томаса! — Да, свидетели есть, — подтвердил Трясоголов. — Кто ж это такие? Трясоголов улыбнулся. Увидев на его лице улыбку, епископ смутился. Как это ему пришло в голову прибегнуть к столь грубой уловке, имея дело с таким хитрым и многоопытным негодяем? — Вам не обязательно их знать, ваше преосвященство, — отвечал Трясоголов, — но не беспокойтесь: мои свидетели будут немы так, как будто они мертвы, если, конечно, будут живы и невредимы Фекингузены. Надеюсь, вы меня поняли? — Да, — жалким голосом отозвался епископ. Он почувствовал, что его судьба в руках Трясоголова. Отныне ему придётся беречь шкуру ненавистного бюргера, вместо того чтобы продырявить её при удобном случае. — Вы ещё не допрашивали русских? — спросил Трясоголов. — Нет, — ответил епископ. — Прекрасно, — сказал Трясоголов, — вас просто Бог бережёт. Вообразите, что они наговорили бы при заплечных мастерах! — Да, да, — закивал епископ, — это было бы ужасно! Но что же теперь делать с русскими? Отпустить их? — Ни в коем случае! — затряс головой Трясоголов. — Их необходимо казнить, и поскорей! Епископ задумался. — Что толку казнить, — вяло сказал он после долгого молчания, — весь Русский конец всё равно не казнишь… — Весь и не требуется, — быстро ответил Трясоголов. — Соглядатаи в ваших руках, это мне доподлинно известно. Они же, кстати, и самые ярые еретики! — Казнить?.. Без суда? — неуверенно спросил епископ. — Это вызовет нежелательные толки… — Зачем без суда? — возразил Трясоголов. — Назначьте суд на завтра же, на утро. — Я вас не понимаю… Как же их судить? Как соглядатаев? Но ведь это-то как раз и надо скрыть! — Простите, ваше преосвященство, — мягко прервал его Трясоголов, — позвольте мне закончить. Их надо судить не как соглядатаев, а как еретиков, которые стремятся завлечь несчастных, невежественных эстонцев в сети православия и тем самым навсегда погубить их души. И упаси вас Бог упоминать на суде о походе магистра и о голубях, доставляющих сообщения! Хулите православную веру, принуждайте русских принять католичество — и всё будет в порядке. Они никогда не согласятся переменить веру, Я знаю их упрямство, особенно иерея Исидора. Он наговорит на суде такого, что ни у одного доброго католика не возникнет сомнений в справедливости смертного приговора. А чтобы казнь произвела желательное впечатление на туземцев, русских лучше всего утопить в проруби, где они намеревались совершить свой кощунственный обряд. — Вы пришли спасти меня! — с чувством сказал епископ, и на глаза его навернулись слезы. — Как мне благодарить вас? Знаете, я помогу вам стать бургомистром! Трясоголов склонил голову, а потом сказал: — Я был бы вам бесконечно признателен» если бы вы ещё помогли мне определить внука, и чем скорее, тем лучше, в хорошее учебное заведение в Германии: вы ведь знаете, как трудно дать здесь мальчику приличное воспитание! — Вы просто читаете мои мысли! — воскликнул епископ. — Я тоже всегда говорю, что здесь невозможно воспитать из ребёнка настоящего немца! Для меня выполнить вашу просьбу — сущий пустяк! Есть ли где-нибудь школа лучше, чем в Трирском архиепископстве? А у меня в Трире полным-полно друзей! Прекрасная школа! Я ведь и сам в ней учился когда-то… Какие были времена!.. Да, да, конечно, я обещаю вам это! Трясоголов встал и наклонил голову, выражая благодарность и вместе с тем давая понять, что он сказал всё и считает разговор оконченным. Поднялся и епископ. Он проводил Трясоголова до двери, как лучшего друга. Трясоголов сказал на прощание: — Ваше преосвященство, дети, которые есть среди схваченных русских, не должны избегнуть общей участи, ибо они знают о Томасе и обо всём прочем не меньше взрослых! — Да, да! Благодарю вас! — взволнованно отвечал епископ. — Святая католическая церковь никогда не забудет, от чего вы её избавили! Глава двадцатая. БУНТ МАРТИНА После ухода дедушки Мартин долго сидел в оцепенении. Он не в силах был пошевелиться, в голове у него не было ни одной мысли. Наконец его вывел из этого состояния скрип лестницы где-то внизу. «Дедушка вернулся», — подумал Мартин. Но скрип затих, и в спальню никто не поднялся. Смеркалось. Комнату быстро наполнял мрак. Мартину захотелось спуститься в кухню или столовую — куда-нибудь, где светло и есть люди. Но он вспомнил, что сидит взаперти. Зачем дедушке понадобилось запирать его, идучи выручать его друга? Мысленно он то оказывался в темнице у Николки, то отправлялся с дедушкой в замок к епископу, то снова возвращался к самому себе, запертому в спальне. Уходя, дедушка сказал, что Мартину вообще лучше некоторое время не отлучаться из дому, и было в его лице и в голосе что-то уклончивое. Почему не отлучаться? Почему дедушка был так похож на мальчишку, который сделал или собирается сделать что-то недозволенное? Это его-то дедушка, городской старейшина, всегда такой спокойный и уверенный в себе! А вдруг дедушка обманул его, просто-напросто выудив у него признание? Может быть, сейчас они с епископом сидят в замке и громко смеются над его глупостью? Тревога Мартина росла, становилась нестерпимой. Им овладело непреодолимое желание куда-то бежать и что-то делать. Он подошёл к замёрзшему окошку и продышал во льду глазок. На улице было темно, горевший в некоторых окнах огонь почти не освещал ее. Из-за стужи на улице не было ни одного прохожего. На чёрном небе виднелся тоненький серпик месяца и, словно иней, серебрился Млечный путь. «Нужно во что бы то ни стало убежать, — думал Мартин, — сейчас же убежать и что-то сделать!» Что он может? Мартин страшился признаться себе, что бессилен помочь Николке, и боязливо гасил этот вопрос. Он найдёт епископа, вымолит прощение, а если нет — погибнет вместе с Николкой! Прежде всего убежать отсюда, а там видно будет! Но как убежать? Чердак, на котором помещается спальня, очень высоко над землёй — если прыгнуть, наверняка убьёшься. Дедушка недаром запер его именно здесь! Мартин вперил глаза во мрак, пытаясь вспомнить, нет ли здесь какой-нибудь верёвки. Но верёвки в спальне, увы, не оказалось. И вдруг Мартина осенило. Когда-то давно, ещё в Любеке, он слышал рассказ о том, как один рыцарь, заточённый в высокую тюремную башню, убежал из неё, спустившись по верёвке, которую он сплёл из простынь, разрезанных на полосы. У Мартина не было времени разрезать простыни на полосы и плести из них верёвку, но он мог просто связать три простыни с трёх кроватей, стоявших в спальне! Ведь и тюрьма его, наверно, не так высока, как тюрьма того рыцаря! Сказано — сделано. Мартин крепко связал углами простыни, а потом изо всей силы дернул окошко, плотно заткнутое по щелям паклей. Окошко распахнулось, и он ощутил могучее дыхание стужи. Высунувшись, Мартин спустил связку простыней вниз, чтобы посмотреть, хватает ли её. Связки почти хватало. Конец нижней простыни на мгновение попал в поток света, струившийся из окна приказчичьей комнатки, а это было уже совсем невысоко над землёй. Правда, надо было ещё привязать связку простынь к ножке кровати, тогда нижний конец её придётся несколько выше приказчичьего окна, но там уже можно будет и прыгнуть. Одежда? Да, в такой мороз в одной рубахе долго не пробегаешь! Но лишь бы успеть спуститься до возвращения дедушки, тогда одежду Мартин возьмёт в прихожей без всяких затруднений. А потому надо действовать как можно быстрее! Мартин привязал связку простынь к ножке кровати на несколько узлов, и связка укоротилась от этого значительно больше, чем он предполагал. Но у него не было времени сообразить, что можно снять покров с одной из пуховых перин, служивших одеялами, и удлинить своё сооружение, к тому же рыцарь в рассказе пользовался именно простынями. Окошко спальни выходило в нишу, и Мартин без особенного труда вылез наружу; здесь он мог даже стоять. Дальше пошло труднее. Спускаясь, он должен был упираться ногами в стену, чтобы руки не прижимало к стене, и поэтому спускаться он вынужден был только на руках. Всё шло благополучно, как вдруг он угодил ногой в окно столовой. Раздался звон разбитого стекла. Сердце Мартина оборвалось, а руки его чуть не выпустили простыню. Он замер. Сперва не было слышно ни звука, потом заскрипела входная дверь и кто-то вышел на крыльцо. Мартин затаил дыхание. Повернуть голову и посмотреть на крыльцо у него не хватило смелости. Ему почудилось, что под ним захрустел снег. Мартин прислушался, но хруст не повторился. Дверь снова отворилась и затворилась — кажется, тот, кто выходил, вернулся в дом, не заметив его. Вскоре Мартин добрался до конца своего сооружения и, повисев мгновение в нерешительности, разжал руки. В следующее мгновение он оказался в чьих-то объятиях. При слабом свете, падавшем из окна приказчичьей комнатки, он увидел над собой отвратительно ухмыляющееся лицо старшего приказчика. Рядом стоял дедушка. Его лицо было искажено злобой. Мартина потащили наверх. Он делал отчаянные попытки вырваться из рук старшего приказчика, дёргался и лягался. Ни дедушка, ни приказчик не произносили ни слова. Мартин начал кричать: — Не хочу! Пустите! Дедушка велел заткнуть ему рот. Пока старший приказчик запихивал Мартину в рот какую-то тряпку, Мартин успел укусить его за палец. Приказчик не ударил его только потому, что не знал, как на это посмотрит хозяин. Дедушка взял внука из рук приказчика, и внук незамедлительно почувствовал разницу: приказчик по силе далеко уступал старику, хватка у дедушки была железная. Он попросил приказчика принести в спальню розги и сказал: — Это бунт. А бунт следует подавлять. Хотя Мартин перестал сопротивляться, дедушка отнёс его наверх на руках и отпирал дверь спальни одной рукой, держа другой Мартина. Из двери пахнуло холодным ветром. Дедушка бросил Мартина на кровать и, втянув в комнату связку простынь, затворил окошко. Вскоре пришёл приказчик с пучком розог. Мартин вспомнил, как он боялся их когда-то. Но это было так давно! Что значили розги в сравнении со всем происходящим? Георг Фекингузен был добропорядочный бюргер и никогда ничего не делал спустя рукава. После этого вечера Мартин не мог лежать на спине и сидеть гораздо дольше, чем Николка в тот раз, когда отец выпорол его за нападение на немецких мальчишек. Однако рассудительный городской старейшина и расчётливый купец ошибался, полагая, что победил своего внука. Страх Мартина перед дедушкой сменился ненавистью к нему. Вообще с этого вечера страх уже никогда не имел прежней власти над душой Мартина. Глава двадцать первая. СУДИЛИЩЕ Когда русских повели из темницы в ратушу, Николка мысленно поклялся, что не скажет ни слова, пусть его хоть разрежут на куски. Ведь если он не выдержит и признается, их с Мартином обязательно повесят! Мало того, могут повесить всю его семью — и отца, и мать, и даже Саввушку! Он слыхал, что немцы нередко так делают. В ратуше Николка продолжал твердить про себя: «Смотри, не проговорись!» Он понял, что пытать здесь не будут, но опасался, как бы его не подловили каким-нибудь коварным вопросом, и приготовился отвечать как можно короче: «Нет», «Не знаю», «Не слыхал». Так оно вернее. Помещение было огромное, Николке прежде не доводилось бывать в таком. Высокий потолок из тёмного дерева поддерживали толстые столбы; на вершине каждого столба были вырезаны мужчины и женщины во весь рост — как видно, латинские святые. На некоторых мужчинах были островерхие шапки, напоминавшие кокошники. Под потолком висело много светильников, наподобие паникадил, только сделанных из оленьих рогов. На каждом роге было по несколько подсвечников, в них горели толстые сальные свечи — на дворе был день, но замёрзшие окна пропускали слишком мало света. В одном конце этой необъятной комнаты на возвышении высотой в две ступеньки стоял длинный тёмный стол. За столом сидели шестеро городских судей в чёрных шёлковых мантиях и чёрных шапочках. Судьи были мужчины в преклонных годах, но с бородой не было ни одного — все бритые. У того, который казался старше других, блестела на груди золотая цепь. Позади судейского стола было возвышение, на котором стояло позолоченное кресло, обитое малиновым бархатом, похожее на престол с иконы. В нём восседал тучный человек в шёлковой фиолетовой сутане и четырёхугольной шапочке, тоже из фиолетового шёлка; над ним искрился золотыми и серебряными нитями парчовый балдахин. Сидевший в кресле и был сам епископ Дерптский. Николка со страхом и любопытством рассматривал обладателя сокровищ, частичку которых они с Мартином хотели выпросить у Домской девы на покупку корабля. Особенно привлёк Николкино внимание нос — он был ало-сизого цвета и напоминал огромную переспелую сливу, кожица которой, того и гляди, лопнет. Николка был уверен, что их пригнали в ратушу затем, чтобы дознаться, кто и как послал во Псков весть о предстоящем нападении магистра. Когда же он услышал, что речь идёт о сугубо церковном, у него отлегло от сердца. Говорили главным образом отец Исидор и епископ. Даже Николка, постоянно хвалимый отцом Исидором за начитанность, мало что понимал в их разговоре. Русские сидели на длинных скамьях перед судейским столом и молились, не обращая внимания на окружающих, как будто они были не в немецкой ратуше, а в своей Никольской церкви. Остальную часть помещения заполняли вооружённые рыцари и любители зрелищ — человек триста, а может и четыреста. Были тут и немцы, и чудины, и латыши. Вот епископ возвысил голос почти до крика, и Николка невольно стал его слушать. — Мы не запрещали ваших обрядов! Но вы свершаете их нагло, напоказ, стремясь совратить несчастных эстонцев, исторгнуть их из лона святой католической церкви и завлечь в тенёта своей ереси. Не для прельщения ли слабых душ устраиваете вы это разнузданное языческое действо — купание в проруби среди зимы? Когда отец Исидор возразил, что во время водосвятия на реке никого не было, кроме рыцарей, которые были посланы туда нарочно, епископ закричал, что на реке было пустынно из-за лютого мороза, но что мороз не может служить оправданием для нечестивых намерений — за одни эти намерения русские заслуживают смертной казни! Услышав слова «смертная казнь», Николка вздрогнул. Но дальше опять пошёл богословский спор, и Николка решил, что смертную казнь епископ упомянул так, для красного словца, Потом судьи стали спрашивать поочерёдно каждого русского, не хочет ли он отказаться от своих заблуждений и перейти в истинную католическую веру, и все отвечали «нет». То же ответили Николкины отец и мать и сам Николка, когда до него дошла очередь. У Саввушки, сидевшего на коленях у матери, никто ничего не спросил. Сразу после этого судья с золотой цепью прочёл приговор. Приговор гласил, что жители Русского конца города Дерпта, числом семьдесят три человека, за постоянное злостное поношение святой католической церкви, которого они не прекращали, несмотря на многократные предупреждения, присуждаются к смертной казни через утопление в проруби, приготовленной ими для очередного оскорбления святой католической церкви. Да послужит сей приговор назиданием всем, кто вздумает посягнуть, и т. д., и т. п. Николка растерянно взглянул на отца, потом на мать. Отец смотрел в какую-то неведомую даль и осенял себя крестным знамением. Возможно, он творил безмолвную молитву. Мать, встретившись взглядом с Николкой, положила руку ему на голову, и на её лице, ставшем за два дня, проведённых в темнице, похожим на белый воск, проступило подобие страдальческой улыбки. Послышался голос отца Исидора; старик молил о милосердии для женщин и детей. Но рыцари уже подымали русских со скамей, толкая ногами или древками копий тех, кто, будучи оглушён страшным приговором, не проявлял достаточного проворства. Солнце было красное, как в то утро, когда их схватили возле Иордани; на него можно было смотреть, не щурясь. Громко скрипел снег под десятками ног. Осуждённых гнали к Монашеским воротам. По улицам валил народ в ту же сторону — как видно, весть о приговоре уже облетела город. В толпе Николка увидел Яна, подручного своего отца. Ян высматривал Платоновых, в глазах его были испуг и жалость. Николка окликнул его. В ответ он услышал рыдание, и сам едва не разрыдался. Но все русские шли молча, и надо было сдерживаться. Проходя под сводом ворот, Николка подумал: неужто он уже больше никогда не крикнет под воротами, как, бывало, с Мартином? И он крикнул, в последний раз в своей жизни, и каменный свод ему ответил его голосом, тоже в последний раз. Но только за городскими воротами, взглянув на белый простор Омовжи и увидев, как в их Иордани три человека разбивают пешнями лёд, Николка понял, что дорога к проруби — его последняя дорога. Он беспомощно оглянулся на взрослых. Все они, как один, молились, и он последовал их примеру. ЗАКЛЮЧЕНИЕ По прошествии трёх или четырёх недель после того страшного дня Мартину было разрешено выйти на улицу. Он пришёл к Яну, и Ян рассказал ему о казни, которую сам видел. Рассказал, как рыцарь, стоявший возле проруби, взял из рук Николкиной матери Саввушку, когда пришла её очередь шагнуть в прорубь, а Саввушка, увидев, что его мать, вслед за всеми русскими, скрылась в проруби, начал кричать, рваться из рук рыцаря и колотить его кулачком по лицу. Едва рыцарь отпустил Саввушку, как он побежал к проруби, трижды перекрестился и бросился в прорубь вслед за матерью. Яна душили слезы, и он до крови искусал себе руку, чтобы как-нибудь унять их. Об этой казни много ходило толков и в Юрьеве, и за его пределами. Рассказывали, что каждый раз, как в проруби исчезала очередная жертва, откуда-то выпархивал белоснежный голубь. Рыцари бросались к толпе, смотревшей на казнь, обыскивали людей, но ничего не находили. Однако после гибели следующей жертвы невесть откуда снова взлетал белый голубь. К концу казни над Омовжей кружила целая стая. Когда в проруби скрылся Саввушка и взлетел последний, семьдесят третий голубь, вся стая начала кругами набирать высоту. Голуби летели всё выше, выше и вскоре пропали из глаз. Еще говорили, что, когда рыцари пришли забирать в пользу епископа имущество казнённых, пустые, оставшиеся без хозяев дома вспыхивали сами собой, едва рыцари приближались к ним. Так и не удалось им ничего взять из вымороченного, то есть ставшего ничьим добра. Пробовали будто бы гасить, но от воды огонь только пуще разгорался. Весь день пылали в Юрьеве огромные костры, и дым ровными столбами поднимался прямо к небу. А весной, после паводка, в трёх верстах от Юрьева вверх по реке были найдены на берегу лежавшие ликами к востоку нетленные тела всех семидесяти трёх мучеников. Здешние православные погребли их по христианскому обряду в Юрьеве возле церкви Николая-чудотворца. Епископ выполнил обещание, и Мартина отправили в Трир, в архиепископскую школу. Учился он старательно, хотя душа его и не лежала к наукам, которые там преобладали. Гораздо больше увлекали его упражнения в воинском искусстве и верховой езде. Со временем из Мартина получился рослый и храбрый юноша. Георгу Фекингузену не удалось вырастить из внука достойного наследника торгового дома Фекингузенов. Окончив Трирскую школу, Мартин вернулся в Юрьев, но прожил здесь недолго. Скоро ему сделалось невыносимо в дедовском доме и в Юрьеве и он отправился в Русскую землю, на службу к великому Московскому князю, где принял православие и со временем прославился ратными подвигами. Но до такого горя Георг Фекингузен, к счастью для него, не дожил — он умер еще за несколько месяцев до возвращения Мартина из Трира. Память об утоплении в проруби на реке Омовже дерптскими рыцарями семидесяти трёх жителей Русского конца долго жила в народе, да и сейчас ещё можно услышать рассказы об этом событии в городе Тарту, как теперь называют Юрьев. А прекрасный древний Псков, в котором так и не довелось побывать Николке Платонову, стоит и поныне… Священномученик Исидор и с ним 72 православных, пострадавших за веру в Юрьеве Лифляндском, причислены Русской православной церковью к лику святых. Их память совершается 8 января (21-го по новому стилю). Тропарь, глас 2-й: Страстотерпцы Господни блаженнии, православную веру Христову со дерзновением проповедаете и на судищи учения врагов неправая обличисте, того ради и ввержени бысте, святии, во глубину речную, души же ваша вселишася в небесныя кровы, идеже со святыми предстояще Престола Царя всех Бога, молитеся Ему за вся православные люди, подвиги ваша честно почитающий. Кондак, глас 4-й: Мученик Христовых лик песньми почтим, пострадавших крепко Христовой ради веры истинныя и вражию гордыню до конца низложивших. Озарившеся божей благодатию несозданныя Троицы славнии, со священномучеником Исидором пострадавший, яко звезды сияете во всем мире, и ныне молитеся Христу непрестанно и нас защищаете от враждебных язык нашествия, неусыпнии молитвенницы о душах наших. ОБЪЯСНЕНИЕ НЕКОТОРЫХ СЛОВ И ПОНЯТИИ АББАТСТВО — римско-католический монастырь. АЛЧНОСТЬ — жадность. АСПИДНАЯ ДОСКА — письменная доска, изготовленная из аспида, черно-серого ископаемого сланца. БАЛДАХИН — нарядный навес или полог на столбах над троном, кроватью, гробом и т. д. БЕСНОВАТЫЙ — одержимый, мучимый бесом, тот, в кого вселился бес. БИСЕР — маленькие цветные зёрна из стекла, металла и других материалов со сквозным отверстием для продевания нитки, употребляются для изготовления украшений. БИСКУП — то же, что епископ. Русские в средние века называли так епископов католической церкви. БЛУДНЫЙ — нравственно блуждающий, не находящий верного жизненного пути. БУРГОМИСТР — выборный глава городского самоуправления. БЮРГЕР — горожанин, городской житель. Однако в средние века в Германии бюргером назывался далеко не каждый житель города, бюргерство — это было особое сословие, состоявшее из зажиточных и почтенных горожан, главным образом купцов и ремесленников. ВЕКСЕЛЬ — долговой документ, содержащий обязательство уплатить определённую сумму денег в указанный срок. ВЕНДЕН — древний город в Ливонии, на территории нынешней Латвии, основан вендами (венедами), предками нынешних славян. С 1201 года и почти на протяжении трёх столетий в нём находилась резиденция магистра сначала Ордена меченосцев, а потом Ливонского ордена. ВЕНДЕНСКАЯ БАШНЯ — имеется в виду одна из башен Венденского замка, использовавшаяся в качестве тюрьмы. ВЕНДЕНСКИЙ ЗАМОК — резиденция Орденского магистра. ВЕРЕСИНА — палка из вереса (можжевельника). ВЕСТФАЛИЯ — одна из западных областей Германской империи. По Вестфалии проходит нижнее течение Рейна. ВСЕНОЩНАЯ — ночная церковная служба. ВЫГРЕБНАЯ ЯМА — уборная до появления канализации. ГАНЗИЙСКИЙ СОЮЗ — союз немецких прибалтийских городов (собственно, купечества этих городов), созданный для взаимопо-щи и самозащиты. ГОРНО — печь для накаливания и переплавки металлов. ГУЛЬДЕН — золотая, позднее серебряная монета в некоторых странах Центральной Европы в XIV-XIX веках. ДЕБЕЛЫЙ — полный, упитанный. ДОРОДНЫЙ — крупного, плотного телосложения; полный. ДУДКИ — бурьянистое растение со стволом, полым внутри, не годное в пищу скоту. ДУШЕГРЕЙКА — старинная женская одежда в виде короткой сборчатой кофты без рукавов. ЕПИСКОП — одно из высших духовных званий в христианской церкви. ЕРЕСЬ — вероучение, отступающее от положений господствующей церкви. ЗАДАТОК — часть общей суммы, выплачиваемая вперед в обеспечение выполнения всего обязательства. ЗАКЛАД — обеспечение каким-либо имуществом, какой-либо ценностью выполнения обязательств; обеспечение ссуды; само имущество, служащее этой цели. ЗАМОК — крепость и дворец владетельной особы. ЗАМУРОВАТЬ — заключить что-либо или кого-либо в тайнике, наглухо заделанном каменной кладкой. ЗАПАДНЯ — приспособление перед входом в голубятню, состоящее из сети, рамы и верёвки, прикреплённой к верхней планке рамы, служит для ловли чужих голубей, севших на приполок. ЗАУТРЕНЯ — церковная служба, совершаемая рано утром, до обедни. ЗЕМЦЫ — жители какой-либо земли. Например, туземцы — это местные жители. ГДАНЬСК (немецкое его название Данциг) — древний город вблизи Балтийского моря, возник не позже X века, в разное время принадлежал разным хозяевам, в том числе Ливонскому ордену, входил в Ганзейский торговый союз. ГНИЛОЙ УГОЛ — так народ в России называет северо-запад, потому что дожди в Россию приходят большей частью с той стороны. ГОТИЧЕСКИЕ ЗАКОРЮЧКИ — готический шрифт употреблялся в Германии, Дании и некоторых других странах, он более сложный в изображении, чем латинский, который в наше время почти вытеснил готический. ГРИДНИЦА — помещение при княжеском дворце для дружины. Иногда так называли трапезную при церкви для купцов и ремесленников, прихожан этой церкви. ИГЛИЦА — деревянное приспособление для вязания сетей с вырезкой для намотки ниток. ИЛЬИН ДЕНЬ — праздник в честь пророка Илии, 20 июля по старому календарю. Существует поверье, что с Ильина дня следует прекращать купанье, потому что вода с этого дня слишком холодна, ИОРДАНЬ — такое название получила в русском народе прорубь, приготовляемая для водосвятия ко дню Богоявления (Крещения) в честь того, что Иисус Христос был крещён Иоанном Крестителем в реке Иордан. ИПРСКОЕ СУКНО — сукно, славившееся высоким качеством, называлось так по фландрскому (ныне бельгийскому) городу Ипру. КАМЗОЛ — долгополый жилет. КАНДЕЛЯБР — подсвечник на несколько свечей. КАНЦЛЕР — одна из высших должностей в Германии. КАТОЛИКИ — последователи католичества. КАТОЛИЧЕСКАЯ ВЕРА — тысячу лет тому назад прежде единая христианская церковь разделилась на две — православную и католическую — по причине разногласий в некоторых вопросах веры. Со временем эти разногласия привели к тому, что католическая церковь стала насаждать свои религиозные представления с помощью оружия. КАФТАН — старинная мужская долгополая верхняя одежда. КИКА — старинный женский головной убор с рогами. КНЯЗЁК — верхний стык стропил и кровельных скатов, конёк. КОЗЬМА ИНДИКОПЛОВ — знаменитый византийский географ, александрийский купец, жил в VI веке, составил, помимо прочего, обширное описание земли, астрономические таблицы и «Христианскую топографию». КОКОШНИК — старинный женский головной убор в виде опахала или округлого щита вокруг головы. КОЛЛЕГИУМ — духовное учебное заведение, семинария. КОЛЧАН — вместилище для стрел, туло. КОЛЫВАНЬ — так русские в древности называли Ревель; ныне Таллин. КОН — одна партия какой-либо игры. КОНЁК — гребень кровли, стык двух скатов. КОСТИ — игральные кубики с вырезанными на плоскостях очками. КУЛЬ — большой рогожный мешок. КУКОЛЬ — головной убор в виде капюшона. КУПЕЛЬ — большой сосуд, в который погружают дитя, совершая обряд крещения. ЛАДЬЯ — судно, большая гребная и парусная лодка. ЛАЗУТЧИК — разведчик, проникающий в стан врага. ЛАНДМАРШАЛ — воевода. ЛИВОНИЯ — страна на территории нынешних Латвии и Эстонии, находившаяся под властью Ливонского ордена; название происходит от ливов, чудского племени, жившего по берегам Балтийского моря. ЛИХОДЕЙ — злодей. ЛЮБЕК — главный город среди городов Ганзейского союза. ЛЫКО — внутренняя часть коры молодой липы, идущая на верёвки, рогожи, мочалки и т. д. МАГИСТР — глава Ордена. МАНТИЯ — широкая, длинная (до пят) одежда в виде плаща, надеваемая поверх другой одежды. j МАСТЕРОК — особая лопаточка для нанесения раствора при кирпичной кладке, штукатурке и т. п. МОНАСТЫРЬ — община монахов или монахинь, представляющая собой церковно-хозяйственную организацию. МОНАХ — член религиозной общины, живущий в монастыре, принявший пострижение и давший обет вести строго благочестивую жизнь в соответствии с требованиями монастырского устава. МОНАШЕСКИЕ ВОРОТА — ворота в Монашеской башне, называвшейся так из-за близости монастыря. МОШНА — мешок для денег; кошелёк. НАМЕДНИ — недавно, на днях. НАРВА — город на левом берегу реки Нарвы, вблизи Балтийского моря. НАРОСЛИ — белый нарост на клюве голубя. НАСТОЙТЕЛЪ — глава монастыря; старший священник церкви. НИКОЛА ЗИМНИЙ — православное празднество, поминовение святителя Николая, архиепископа Мир Ликийских, Чудотворца (6 декабря по старому календарю); Никола Весенний отмечается 9 мая по старому календарю. ОКОЁМ — горизонт, ОМОВЖА — русское название реки, на которой стоит Юрьев. Эстонцы называют её Эмайыги, а немцы — Эмбах. ОПОЧИВАЛЬНЯ — спальня. ОСЪМЕРИК — мешок, рассчитанный на восемь пудов зернового хлеба. В пуде шестнадцать килограммов. ОТСАДОК — помещение в голубятне, куда в случае нужды отсаживают часть голубей. ОРДЕН (Ливонский) — рыцарско-монашеская община католической церкви с определённым уставом. Создан был для насаждения католичества огнем и мечом в Восточной Европе. ОХАБЕНЬ — старинная русская широкая верхняя одежда в виде кафтана с четвероугольным отложным воротником и длинными прямыми, часто откидными рукавами. ОХОТА ГОЛУБИНАЯ — совокупность голубей одного владельца. Голубятники не говорят про чьих-либо голубей «стая», они говорят «охота», потому что голубей держат в значительной мере лля того, чтобы ловить чужих голубей, то есть охотиться на них. ПАДУЧАЯ ЗВЕЗДА — падающая звезда, метеор. ПАРЧА — шелковая ткань, затканная золотыми или серебрянкэга нитями. ПЕШНЯ — тяжелый лом на деревянной рукоятке, которым долбит лёд. ПЛУТНИ — плутовские проделки. ПОБЛАСТИТЬСЯ — померещиться. ПОКОЙ — комната, палата. ПОЛОГ — занавеска, закрывающая кровать, главным образом, лля защиты от мух. ПРЕОСВЯЩЕНСТВО — титулование епископа (обычно с местоимениями «ваше», «его», «их»). ПРИПОЛОК — широкая полка перед окном голубятни, с неё голуби взлетают и на нее садятся, возвращаясь из полёта. ПСАЛТИРЬ (ПСАЛТЫРЬ) — одна из книг Ветхого завета. Её составляют священные песни, сложенные иудейским царём Давидом. Книга называется по музыкальному инструменту, игрой на котором сопровождалось пение молитв и священных песней. Этот музыкальный инструмент был, по-видимому, похож на наши гусли. ПФЕННИГ — мелкая немецкая монета. РАТУША — выборный совет, осуществляющий городское самоуправление, и здание, где он помещается. РЕВЕЛЬ — ныне Таллин, столица Эстонии. РЕЙН — река в Западной Германии. РИГА — ныне столица Латвии. РОСТОВЩИК — тот, кто даёт деньги в рост (в долг) под большие проценты. РУССКАЯ БАШНЯ — одна из башен Юрьевской крепости, называвшаяся так из близости к Русскому концу. РУССКИЕ ВОРОТА — ворота в Русской башне. РЫЦАРЬ — конный воин с тяжёлым вооружением. РЫЦАРЬ-КРЕСТОНОСЕЦ — участник крестового похода, первоначально имевший на своей одежде крест из красной ткани. САДОК — клетка-корзина, сплетённая из ивовых прутьев, для переноски (перевозки) голубей. САЖЕНЬ — старая русская мера длины, 2, 134 м. САМОЦВЕТЫ — камни, имеющие природную окраску, прозрачность и блеск, идут на изготовление украшений. СЕРЕБРЯНИК — то же, что златокузнец, ювелир. СЛЮДЯНЫЕ ОКОШКИ — первоначально в окна вставляли слюду. Слюда долго держалась у бедных, потому что была дешевле стекла и надёжнее — не кололась. СМОЛЯНЫЕ СВЕТОЧИ — то же, что смоляные факелы. СОБОР — главный христианский храм города, где совершает богослужение высшее духовное лицо — патриарх или епископ. У него нет особого прихода. СОГЛЯДАТАЙ — тайный наблюдатель, шпион. СТЕБЛО — ствол птичьего пера. СУТАНА — верхняя длинная одежда католического духовенства, носимая вне богослужения. ТАПРОБАНА — древнее название острова Цейлон, встречающееся ещё у античных географов и историков. ТАТЬ — вор. ТЕНЁТА — паутина. ТРИР — город в Рейнской области Германии. Некогда центр Трирского архиепископства. УБЛЮДОК — нечистокровное животное, помесь двух пород или двух видов. ФАЛЬКЕНАУ — немецкий город. ФАСАД — наружная, лицевая часть здания. ХОЛЬНЫЙ — ухоженный, безупречно чистый (с голубях). ХОРУГВЬ (церковная) — священное изображение, носимое древке. ЩЕГОЛЬ — тот, кто любит наряжаться; франт. ЭМБАХ — немецкое название Омовжи. ЯРМАРКА — торг, устраиваемый регулярно, в определённое время года и в определенном месте. ЯРУС — один из горизонтальных рядов чего-либо, расположенных один над другим, например, «окна в два яруса». ЯСТВА — кушанья (обычно изобильные, разнообразные, изысканные). ЯЧЕЯ — одна из клеточек, составляющих сеть.