--------------------------------------------- Борис Васильев Пятница *** Кровать стояла у окна, но спать пришлось головой к дверям, потому что Костя постригся наголо, а рама не закрывалась с 1 мая до 7 ноября: накануне Международного праздника трудящихся Федя собственноручно обрывал шпингалеты. — Все, слабаки, лафа кончилась. Закаляйтесь! В комнате их жило трое: Костя, Федор и Сенечка Филин. Месяц назад Сенечка влюбился, описал это в стихах и отволок их в заводскую многотиражку. Стихи взяли, а Сенечке вдруг разонравилась собственная фамилия. — Понимаешь, не тот звук. Вот Лермонтов — это звук. Или Некрасов. Или, скажем, через тире. Лебедев — Кумач. Просто и революционно. — Вот и ты давай революционно, через тире, — говорил Федя, приседая с двухпудовыми гирями на плечах. — Думал, — расстроенно вздыхал Семен. — Филин-Пурпурный? Филин — Аврорин? Филин — Красный? — Краснов, — предложил Костя. — Коротко и ясно. — Смеетесь всё… Неделю Сеня ходил сам не свой: кокал в столовке стаканы, выпустил кислород из баллона при сварке и прожег выходные штаны. А ночью вдруг заорал: — Нашел!.. Ребята, нашел!.. Костя не очень переполошился, но Федор был из беспризорников, и синяк Семену достался. Зато стихи вышли в свет с гордой подписью: «Филин — Киноварь». Правда, радость оказалась недолговечной, потому что девчата вмиг переиначили революционный довесок в обидного «киновраля», но Сеня все же не очень огорчался. Честно говоря, до этих стихов Сеня Филин имел другую программу: он собирался учиться на массовика-затейника и деятельно организовывал вечера с фокусами, беседы с играми и балы с научными загадками. Но, став Филиным-Киноварем, с удивительной быстротой сменил природную живость на поэтическую задумчивость и начал пропадать по ночам. А Федор был человек самостоятельный: работал в кузнице, выжимал гири и носил тельняшку, хотя ни разу в жизни не видел моря. А главное, у него была цель: он хотел стать чемпионом. Сначала чемпионом завода, потом — района, потом — Москвы, а уж потом… Вот что будет потом, Федя представлял себе весьма туманно, но все равно никому не могло прийти в голову называть его Киновралем. Ломовиком, правда, звали, но Ломовик — это ж все-таки прозвище… Вот какие парни жили вместе с Костей. А сам Костя существовал без всякого плана, и кто он, этот Костя, так никто на заводе и не знал. Ну, парень. Ну, монтерит. Ну, током однажды треснуло, еле откачали. Ну, что еще? Еще взносы платит аккуратно. И даже когда Костя вдруг постригся под нулевку, на это не обратили внимания. Только Федор спросил: — Для гигиены? — Я в армию иду, — сказал Костя. — В понедельник с вещами приказано. Конечно, постричься можно было и позже, но Костя хитрил. Он хотел поразить своим боевым видом некие серые глаза, но глаза не поражались, и Костина голова понапрасну мерзла по утрам. Из-за этого он и проснулся в тот день ни свет ни заря. Повздыхал, повертелся, хотел было запихать голову под подушку, но тут в комнату вошел Сеня Филин — Киноварь и сообщил: — Заря над миром мировая, о чем не думал никогда я!.. — Который час? — с тоской спросил Костя. — Четыре. — Сеня явно был в ударе. — Рассвет пылает над Кремлем… Тут он споткнулся о забытую Федором гирю и долго скакал на одной ноге. Потом угомонился и сел на кровать к Косте. — А я знаю, почему ты не спишь. — Голова босиком, вот и не сплю. — Врешь! — Сеня засмеялся. — О Капочке думаешь, да? — Какой Капочке, какой?.. Пошел ты!.. — Спать! — хмуро сказал вдруг Федор. — А то как дам гирей по башке… В комнате сразу стало тихо. Костя попытался было нырнуть под одеяло, но Сеня не позволил. Зашипел в ухо: — Массовка сегодня. Не забыл? — Никуда я не поеду. — Поедешь! Поедешь, потому что тебя Капа ждать будет. — Ну зачем, зачем врать-то? — Будет! — Сеня тихо засмеялся. — Мне Катюша моя сказала. Сидит твоя Капочка у окошечка и звезды считает. — Врешь ты все, Киновраль несчастный!.. Сенечка хохотал, возился, пока Федор не встал и не перебросил его на соседнюю кровать. Там Сеня завернулся в одеяло и сразу уснул, потому что до выезда на массовку время еще было. И Федор заснул, погрозив на прощание могучим кулаком, а вот Костин сон куда-то пропал. После того как Костя побывал под высоким напряжением, в нем пробудился интерес к физике, который и привел его в заводскую библиотеку. За столом в библиотеке худенькая девушка застенчиво подняла на Костю большие спокойные глаза. — «Кавказский пленник» есть? — посторонним голосом спросил Костя. — У нас техническая библиотека. А вам нужно… Костя уже знал, что ему нужно: глядеть в эти глаза и слушать этот голос. Но в нем не было ни Сенечкиной бестолковой настойчивости, ни Фединой тяжеловесной самоуверенности, и поэтому Костя молчал, когда встречался с Капой. А встречался он с нею часто, потому что Сеня вскорости влюбился в Капочкину подружку, и на первых порах они всюду ходили вчетвером. Но на этих встречах Капочка болтала со всеми, кроме Кости, и выходили одни страдания. И Костя однажды осмелел и пригласил Капочку в клуб. Там они стояли в углу: Капа говорила всем, что очень устала, а Костя ждал медленного танца, потому что от волнения никак не мог уловить ритм. Наконец заиграли что-то унылое. Костя, не дыша, взял Капочку за руки и тут же наступил на блестящие туфельки. В первый раз Капочка только испуганно улыбнулась, а в четвертый вдруг вырвалась и убежала. А Костя остался посреди зала, и танцующие толкали его со всех сторон. И вот сегодня, в воскресенье, в шесть утра Капочка ждала его. Правда, Сеню недаром прозвали Киновралем, но в таком серьезном вопросе он просто не имел права обманывать. А с другой стороны, Костя никак не мог понять, почему она тогда убежала, и поэтому вздыхал и ворочался, пока в половине шестого не прозвенел будильник… Завком расстарался и добыл два грузовика и большой автобус. В автобус посадили девчат, ребята набились в открытые машины, и колонна тронулась в путь. Ехали по еще спящей воскресной Москве, во все горло орали песни, и редкие милиционеры сердито грозили вслед. И Костя орал до хрипоты, потому что в сумятице у заводской проходной успел заметить, как оглядывалась Капочка, усаживаясь в автобус. — Главное — инициатива, — поучал Федор в перерыве между песнями. — Сперва про звезды наворачивай, про мироздание. Большую Медведицу знаешь? — Так ведь день, — сказал Костя. — Какая тебе Медведица? — Ну, насчет стран света. Знаешь, с какой стороны муравейник строить полагается? — Да что ж она, муравьиха, что ли? — рассердился вдруг Семен. — Спрячь ты свою эрудицию, пожалуйста! Девушке что нужно? Чувства ей нужны. Чувства, Костя, понял? Ты вздыхай больше. Вздыхай, цветы нюхай. А если спросит, почему грустный, отвечай: «Так…» — А я про что говорю? — обиделся Федор. — И я про то же. Про чувства. Рассеянным стань. — Как это? — удивился Костя. — Ну, бормочи невпопад. А еще лучше потеряй что-нибудь. Расческу, например. — Стихи, — мечтательно сказал Сенечка. — Основное— стихи. Выучил? — Выучил, — вздохнул Костя. — Одеяло убежало, улетела простыня, и подушка, как лягушка, ускакала от меня. — Да… — сказали ребята. Они очень грустно спели веселую песню, а потом Костя сказал: — Я чего боюсь? Я боюсь, что не нужна ей такая голова. Федор внимательно осмотрел круглую Костину голову, пощупал, похмурился: — Уши торчат. Будто ты слон. Тут они вдруг заулыбались и весело спели очень грустную песню. Грузовики легко обогнали тяжелый автобус, и, когда девушки въехали на поляну, там уже вовсю развернулась массовка: играла музыка, летал мяч, и Федор демонстрировал поклонникам искусство выжимания тяжестей, подбрасывая захваченные из дома гири. Поэтому девичий автобус встречали двое: галантный Сеня, чудом не угодивший под колесо, и Костя во втором эшелоне. Разглядев из-за куста Капочку, Костя заорал что-то и ринулся в центр поляны, где любители перепасовывали мяч. Там он быстро сколотил две команды и стал играть с таким рвением, что пришел в себя, только наткнувшись на Катю. — У папы было три сына: старший, средний и футболист. — Катенька была особой энергичной. — Так вот, я интересуюсь, ты до конца футболист или еще есть надежда? — А что? — спросил Костя и покраснел от такого глупого вопроса. Катя презрительно повела плечами и пошла. Костя откинул мяч, крикнул, что выбывает, и двинулся следом. Они свернули в кусты и остановились возле Капочки и Сени Киноваря. — Центрфорвард в масштабе один к одному, — сказала Катя. — За мной, Филин: нам еще завтрак организовать нужно. Косте очень хотелось крикнуть: «Не уходите!» — но Сеня с такой готовностью поспешил за Катей, а Капа так равнодушно смотрела в сторону, что Костя промолчал. И молчал долго. — В июне будут грозы, — говорила Капа на ходу. — Вообще самый грозовой месяц — июль, но в этом году все будет раньше, я читала в «Огоньке». Они трижды обогнули поляну. Шли аккуратно, по периметру, не вылезая на открытые места, но и не забиваясь в кусты. Капочка толковала про осадки, розу ветров и влияние Гольфстрима на климат Подмосковья, а Костя слушал, как гулко стучит его сердце, и боялся, что Капочка услышит этот стук. Но она говорила и говорила, и Костя не догадывался, что она тоже боится. Он вдруг оглох, и ослеп, и слышал только, как журчит ее голос, и видел только, как бьется трава о ее колени. А вокруг играла музыка, орали ребята, в кустах целовались парочки, но это все было сейчас нереальным, призрачным и ненужным. — Голова у вас не закружилась? — сердито спросила Катя, встретив их на пятом круге. — Иногда полезно ходить по прямой. — По прямой? — переспросил Костя и опять покраснел от собственной глупости. — Вот именно! — отрезала Катя. — Топайте в лес и без букета не возвращайтесь. Это тебя касается, подружка. Капочка молча покивала. А Сеня перехватил Костю и сунул ему свои часы: — Отправление ровно в шесть вечера… — Зачем?.. — перепугался Костя. — Зачем мне часы? — Чтобы не заблудиться, — вредно сказала Катя. — Умеешь определять, где юг, а где север? — Я умею, — не глядя, сказала Капа. И первой пошла прямо сквозь кусты… В лесу было сыро. Солнце путалось в листве, холодный воздух еще цепко держался под елями, и оголтелые июньские комары кусали Костину голову. Он стеснялся чесаться и терпел. Капочка сорвала ветку и хлестала ею по голым ногам. Это был действенный способ, но бить хворостиной по собственной голове было унизительно. Костя изредка как бы в задумчивости проводил ладонью ото лба к затылку: башка зудела неимоверно. — Зачем же ты постригся? — с материнской ноткой спросила вдруг Капочка. — Вот теперь напрасно мучаешься. Ведь мучаешься, правда? Она повернулась, и Костя близко увидел ее спокойные глаза: серые, с рыжими блестками. Он никогда еще не видел их в такой пугающей близости, судорожно глотнул и сознался: — Кусаются… — А почему ты кепку не надел? — Из моей кепки Федор Ломовик настольную лампу сделал. — О господи, — совсем уж по-взрослому вздохнула Капа. — Ты пока похлопай себя, а я колпак сделаю: у меня вчерашняя «Комсомолка» есть. Пока Костя хлопал, она быстро сложила из газеты большой кораблик. Костя нагнулся, чтобы она надела этот кораблик на его многострадальную голову, но Капочка сначала ласково погладила ее, чтобы побыстрее заживали комариные укусы. — Плюшевый… — Она вздохнула. — Две макушки, значит, у тебя будут две жены. — Нет! — закричал Костя. — Ни за что!.. — Примета, — важно сказала она. — И зачем ты только постригся? — Я в армию иду, — тихо сказал он. — В понедельник к двум в военкомат. — У нас же бронированный завод. — Я добровольно. — Молодец. — Капочка еще раз погладила его и надела колпак. И вздохнула. — Это ты правильно решил. И, опять не оглядываясь, пошла вперед, похлопывая прутиком по ногам. Он глядел на эти белые ноги, видел, как легко топчут они цветы, и умилялся. Сам он сорвал три хилых стебелька, тискал их в кулаке и лихорадочно соображал, о чем бы завести разговор. Но в голове было гулко, как в колодце. — В летчики попросишься? — спросила она. — Нет. — Он догнал ее, шагал рядом. — Меня в связь берут: я ведь монтер. — Смотри, опять током треснет. — Не треснет: там напряжение слабое. — Три года! — сказала она. — Все-таки это ужас, как долго. У тебя мама есть? — Есть. Они с отцом под Москвой живут, в Софрино. — А у меня только тетка. — Капочка вдруг поджала губы и липким голосом сказала: — «Ну, куда, куда ты за платье хватаешься? Приличная девушка сначала одевает ноги…» — Она засмеялась. — А что мне ноги-то одевать? Сунула в тапочки — вот и готово. — Здорово ты тетку вообразила! — восхищенно сказал Костя. — Она мизинцы оттопыривает, да? — Все она оттопыривает, — вздохнула Капа. — Вообще-то она, конечно, заботится обо мне. Только… только она ужас какая жадная. И все велит считать и записывать. Купила спичек и — записывает. А уж про вещи и говорить нечего. Я, знаешь, как тогда наревелась? — Когда? — со страхом спросил Костя. — После танца. Я ведь ее туфли надела. У меня нет на каблучке, вот я и надела. А ты их оттоптал, Собакевич… — Капочка… Они остановились. Капа как-то боком, как птица, глянула на него, спросила вдруг: — Какая же я девушка: приличная или не очень? — Капочка, ты… — Костя задохнулся от восторга и волнения. — Ты… — Цветы собираешь? — Она улыбнулась. — Торопишься? — Нет, что ты! Я думал… — Думать сегодня буду я, — тихо и как-то особенно серьезно сказала она. И, не ожидая ответа, зашагала в лес. А Костя, бросив цветы, покорно шел следом… Они вырвались из комариной низины, и теперь вокруг них щелкали птицы, жужжали шмели и звенела тугая листва. Пахло разогретыми соснами и земляникой, и Капочка, присев, уже собирала в ладошку редкие ягоды. Потом сказала: — Закрой глаза, открой рот. Костя крепко зажмурился, и она высыпала ему в рот землянику. — Вкусно? Он чуть коснулся губами ее сладкой земляничной ладони. Сердце грохотало, заглушая птичьи голоса, хотелось прикоснуться, прижаться хоть на мгновение к ее губам, но он не смел. Он испытывал почти священный трепет и, случайно касаясь ее платья, поспешно отдергивал руку. — Ты хотел бы стать Робинзоном? Он с трудом расслышал, что она спросила. Глянул, словно вынырнув: — Нет. — Почему же нет? — Капиталист он. Идеология капитализма, все себе да себе. — Так ведь не было же больше никого!.. — А Пятница? Зачем он Пятницу слугой сделал? — Слугой… — Капа подозрительно заглянула в его глаза. — Неужели для тебя это главное в Робинзоне Крузо? — Нет вообще-то… — Костя хмурился, думал. Потом сказал: — Главное, человек не может один. Без общества, без коллектива, без… — Он запнулся. — Без друга. Ты не согласна? — Вот ты какой… — удивленно протянула Капа и, неуловимым движением подобрав платье, опустилась на траву. — Ты, оказывается, и спорить умеешь? — Если нужно… — Костя сел рядом, позаботившись о дистанции. — С Федей приходится. — А с Сенечкой Киновралем? — А зачем с ним спорить? Он в стихах весь. В стихах да в Кате. — В стихах да в Кате… — повторила Капа. — Катя счастливая, правда? — Не знаю. Федор говорит, что счастья вообще нет, потому что счастье — это миг. — А ты как думаешь? — По-моему, миг — это счастье для пауков. Слопал муху — вот и все счастье. А для человека… До сих пор он говорил, не поднимая головы, а тут вдруг поднял. Поднял и увидел ее глаза: серые, с рыжими блестками… И сразу пересохло во рту, гулко загудело в ушах, и он, уже не соображая, неуклюже, по-телячьи ткнулся лбом в ее колени… — Эх, ребятки, бычков не видали тут? Костя рванулся в сторону, перелетел через куст, вскочил, часто моргая и задыхаясь. А Капа и не шевельнулась: одернув платье, невозмутимо поправляла прическу. — Бычков, спрашиваю, не встречали? Проморгавшись, Костя обнаружил маленького замшелого деда-опенка: в мятых штанах, сатиновой рубахе и нелепой соломенной шляпе с огромными полями. У деда были хитрые выцветшие глазки, плешивая бороденка и корявые, растоптанные ступни. — Каких бычков?.. — с трудом спросил наконец Костя. — Колхозных. Вчерась на ферму не заявились, вот сегодня меня и послали искать заместо воскресного чина-почина. Два бурых, один пегий… — Не знаю, — сказал Костя. — А вскочил, будто своровал чего. — Дед хитро посмотрел на невозмутимую Капочку. — А может, своровал? — Он, дедушка, не грабитель, — ласково улыбнулась Капа. — Он в армию завтра идет. — Полезное дело. — Дед уселся на соседнюю кочку и достал кисет. — Сам служил, полезное дело. Табачком балуешься? — Я не курю. — Ну, закуришь еще. Жизнь, она длинная, в ней обязательно даже закуришь. От тоски. — В нашей жизни нет никакой тоски, — недружелюбно сказал Костя. — А она не в жизни, тоска-то. Она в человеке заводится. И ежели ты не вор, — тут дед опять хитро покосился на девушку, — то может тоска та в тебе завертеться, и станешь ты ее дымом из себя выживать. Вот так-то. — Он поднялся. — Ну, счастливо вам, парочка, — барашек да ярочка. — Спасибо. — Капа встала. — А что значит счастливой быть? — Ну, тебе, значит, жизнь перелить в сынка или в доченьку. А стриженому твоему — вырастить их да на ноги поставить. — А вам? — А мое счастье — помереть в одночасье, — улыбнулся дед и шустро затопал через поляну, — Дедушка!.. Капа догнала его, о чем-то потолковала, долго махала вслед. Потом вернулась с ломтем ржаного хлеба, густо посыпанным солью. Она отломила от ломтя маленький кусочек, а остальное протянула Косте: — И лучше не спорь. Ешь и не спорь со мной. Костя был голоден и не спорил. Только дожевывая этот необыкновенно вкусный хлеб, проворчал непримиримо: — А насчет счастья он неправду говорил, дед этот. Неправильное у него представление о счастье, частное какое-то. — Как у Робинзона Крузо? — не без ехидства спросила Капа. — В общем, да, — сказал Костя. — Зачем он жил, Робинзон этот? — Как — зачем? Чтобы выжить. — Значит, есть, пить, спать? Так для этого и те бычки живут, которых дед искал. А я — человек, мне этого мало.. — А что же тебе надо? — Не знаю. — Костя вздохнул. — Может, это еще понять нужно? И, может, человеческое счастье в том и состоит, чтобы понять, для чего на свете живешь? — Может быть… — Капа тоже вздохнула. — А я знаю дорогу в деревню. — А зачем нам в деревню? — За молоком, — неопределённо сказала она. — Сколько времени? — Двенадцать часов без четверти. — Вот видишь. — Она опять вздохнула. — Кажется, нам пора. Мир стал тускнеть, наливаться свинцом, и даже сосны вдруг зашумели тревожно. Костя огляделся. С запада шла низкая черная туча. — Гроза, — сказала Капа. — Все равно придется идти в деревню. Костя промолчал. Она подождала ответа, вздохнула и пошла вперед — вниз, к невидимой речке. А он послушно шел следом… Сосновый лес незаметно перешел в сырой осинник, сквозь кусты блеснула медленная и запутанная лесная речка. Они спустились к воде и нашли кладку — два неошкуренных березовых ствола. Капа сняла тапочки, первая осторожно ступила на скользкие бревна. — А знаешь, зачем я у дедушки хлеб выпросила? — вдруг спросила она. — Есть такая примета: если поесть от одного куска… Босая нога скользнула с гладкой березы, Капочка взмахнула руками и, ахнув, полетела вниз. Костя прыгнул следом: ему было по пояс, но Капа падала боком и угодила под воду с головой. Костя подхватил ее, мокрую, испуганную, жалкую. Схватил, прижал к груди и замер, боясь, что она рванется, оттолкнет… Но она молчала, и он долго стоял в воде, бережно держа на руках ее невесомое тело. — Тапочки!.. — вдруг крикнула она. — Я же тапочки утопила!.. Они бестолково бросились к берегу, завязли в осоке, упали. — Может, они еще плавают? Костя побежал, шурша мокрыми штанинами. Метался по берегу, распугивая лягушек, — тапочек нигде не было. Так и вернулся ни с чем, а Капа еще издали закричала: — Не подходи!.. Сквозь листву смутно белело что-то. Потом над кустами взлетели руки, и Капа спросила: — Ну, где ты там? Костя подошел: она наспех одергивала кое-как отжатое платье. — Утонули. — Знаешь, я платье порвала, — тихо сказала она. — Вот. Повернулась, чуть выставив ногу: на мгновение мелькнуло голое бедро и сразу исчезло. — Не расстраивайся… Тут он вспомнил про часы. Поболтал: в корпусе хлюпала вода. — Стоят. — Господа, какая я нескладеха! — с досадой воскликнула она. — Ты один в деревню пойдешь. — Почему один? — Я заявлюсь в рваном плать е и босиком , да? Ты выпросишь иголку и ниток. Белых! И узнаешь, как нам до своих добраться. — Ты здесь ждать будешь? — Здесь меня комары сожрут: они обожают мокрых. Иди вперед. — Почему? — Господи, какой ты глупый! Да потому что я страшная, вот почему. И смотреть тебе не на что. Костя хотел сказать, что смотреть ему есть на что, но не решился. С темного неба тяжело упали первые капли. — Дождика нам еще не хватало, — вздохнула Капочка. — Ох, какая же я телема! — Кто? — Не оборачивайся! Телема — значит нескладеха. Так меня тетка величает. Они миновали кусты, и справа показался полуразрушенный сарай. Костя добежал до него, открыл скрипучую дверь, заглянул: — Иди сюда! В сарае еще недавно хранили сено. Костя сгреб остатки в одно место, взбил, сказал, не глядя: — Грейся. Я мигом… Низкие тучи метались по небу, но дождь все никак не мог разойтись. Часто грохотал гром, желтые молнии вспарывали пыльный небосвод, а капли падали редко, словно прицеливались, куда ударить. Костя бежал к деревне, а невесть откуда взявшийся ветер бил в лицо, прижимал к телу мокрую одежду. Луга кончились, по обе стороны проселка, чуть прибитого робким дождем, тянулись поля, гибкая рожь стлалась под ветром. За полями совсем близко виднелись первые крыши. Костя взбежал на бугор, за которым шли огороды, и… И остановился. Вой стоял над деревней, бабий вой над покойником, над минувшим счастьем, над прожитой жизнью. Пронзительный плач метался со двора во двор, из избы в избу, и не было в нем ни просвета, ни передышки, как в том низком, свинцовом небе, из которого хлынул наконец ливень. И Костя мок под ливнем и не смел войти в эту деревню, в этот страшный, кладбищенский плач, древний, как сама гроза. Вымокнув до нитки, Костя пошел назад, подгоняемый чужим стонущим горем. Добрел до сарая, проскользнул в скрипучую дверь, и чуть не заорал, увидев что-то белое, что мерно качалось под перекладиной. Но тут сверкнула молния, и он успел заметить, что на палочке болтается Капино платье. — Промок? — тихо спросила она из угла. — Я не принес ниток, — вздохнул он. — Там несчастье какое-то в деревне: воют все разом, будто в каждой избе по покойнику. — Ты простудишься, — сказала она. — Сейчас же все сними, слышишь? Я отвернусь. Костя покорно стянул липнувшую к телу рубашку и брюки, отжал, раскинул на загородке. Снаружи по-прежнему лил дождь, сквозь дырявую крышу капало, и Костя, поеживаясь, все выбирал посуше местечко… — Ну где же ты? — шепотом спросила Капа. — Ты же простудишься так. Иди сюда: в сене тепло… Он не помнил, как сделал эти четыре шага. Шел, как слепой, вытянув руки, наткнулся на Капочку, упал рядом. — Мокрый, — озабоченно сказала она. — И вытеретьто тебя нечем. Ближе ложись, я тебя сеном укрою. Как пахли ее волосы! Сеном и дождем, солнцем и земляникой, женским телом и сосновой смолой. И Костя держал руки по швам, боясь шевельнуться, боясь спугнуть, боясь оскорбить эту немыслимую щедрость… — Обними меня… Неужели ночь сменяет день только потому, что Земля вращается? Неужели все льды Арктики нельзя растопить теплом одного-единственного человеческого сердца? Неужели есть на земле рыдающие деревни и черные грозы? И неужели может быть на свете вторая, третья, десятая любовь?.. — Я люблю тебя. Слышишь? Я люблю тебя!.. — Говори. Говори, что ты любишь меня. Говори. — Я люблю тебя. Он чувствовал себя взрослым, могучим, готовым сделать все, что прикажет эта единственная во всем мире женщина. — Меня нельзя любить, — вдруг сказала она. — Разве можно любить девушку с таким длиннющим именем — Капитолина? — Капелька!.. — Он закрылся лицом в ее волосы. — Я знаю, что такое счастье, Капелька. Счастье — это ты. — Неправда! — Она радостно засмеялась. — Сам на дедушку накричал… — Счастье—это ты, — убежденно повторил он. — Знаешь, каждый из нас в юности высаживается на необитаемый остров. Каждый из нас строит свой собственный дом и сажает свой собственный хлеб. У кого-то этот дом течет, а хлеб получается горьким, но это не беда. Главное, что все мы Робинзоны и все ждем свою Пятницу. И когда приходит она… — Вы делаете ее слугой. — Нет, Капелька! Я дождался тебя в воскресенье, значит, ты не Пятница. Ты мое воскресенье. — Я твоя Пятница. Твоя Пятница, слышишь!.. Обними меня. Крепко, крепко!.. — Завтра мы пойдем в загс… — Зачем? — Разве мы не муж и жена? — Мы муж и жена. Но лучше ты спроси меня об этом ровно через три года. — Но почему, Капелька? — Надо уметь ждать, Костик. Считать дни и часы, мечтать о встрече, писать письма и все время думать друг о друге. И я хочу ждать. Хочу плакать в подушку, хочу мечтать о тебе. Наверно, это и есть счастье: уметь мечтать и верить в свою мечту. — Я люблю тебя. Слышишь? Я просто люблю тебя. — Какой сегодня удивительный день!.. Разве существует время? Нет. Остановились все часы, и только два огромных человеческих сердца грохочут сейчас во всей вселенной… — Я люблю тебя. Разве существует пространство? Нет. Оно до отказа заполнено тобой. Твоими глазами. Твоей улыбкой. —У нас будут дети. Трое: девочка и два мальчика. — Хорошо бы близнецы… — Глупый! Это знаешь как редко случается?.. Ужас!.. Но ты не бойся: я крепкая. — Ты красивая. Ты очень красивая. — Что ты! Я телема. Это просто счастье во мне светится. Как лампочка. — Пусть дети будут похожи на тебя. — Мальчики — на меня, а девочка — на тебя: есть такая примета. И еще: первой обязательно должна родиться девочка. — Почему? — Она будет мне помогать. — А как мы их назовем? — О, это нельзя решать заранее! Есть имена весенние, а есть осенние, и все зависит от того, когда человек рождается. — У тебя весеннее имя, Капелька… Гроза давно прошла, тучи разогнал ветер, и над миром опять светило огромное и равнодушное солнце. А в деревне все еще плакали женщины, бились о твердую землю, рвали на себе волосы. И в старом сарае на охапке прошлогоднего сена сидели двое: стриженый парнишка и большеглазая худенькая девочка… А времени действительно не было: часы Сени Киноваря остановились на трех минутах первого в воскресенье 22 июня 1941 года… В этот день, ровно в четыре утра, мой сосед, скрипя протезом, неторопливо спускается во двор. Когда он проходит мимо дворников, они, оставив работу, почтительно приподнимают кепки. Он садится на скамейку у детских качелей и закуривает. А над Москвой тихо всплывает заря. Константин Иванович, угрюмо нахохлившись, разглядывает папиросу и вспоминает тех, кто никогда не увидит ни зари, ни заката. И дворники тоже вспоминают. Вспоминают своих поэтов и своих кузнецов… У Константина Ивановича большая семья: два сына и дочь, только сыновья родились первыми. Один раз всей семьей они были в Польше и медленно прошли весь Освенцим — от ворот до печей — тем самым путем, которым прошел его когда-то заводской поэт Семен Филин — Киноварь. А однажды они заехали в Севастополь: постояли у обелиска, на котором пятым сверху значится старшина Федор Ломов. Нет, московский кузнец не зря носил тельняшку. А вот в Смоленск Константин Иванович всегда приезжает один. Он копит отгулы, чтобы раз в году выйти на огромную пустую площадь. Ветер гоняет рыжие кленовые листья, треплет седые волосы Константина Ивановича. Но он стоит долго и одиноко, стоит не шевелясь. Стоит на том самом месте, где 17 октября 1942 года гестаповцы повесили партизанскую связную со странной подпольной кличкой «Пятница»… И о ней он никогда не рассказывает. Никому… А потом по асфальту звонко стучат каблучки. — Папка, я пошла!.. Константин Иванович машет рукой. Мне всегда кажется, что он шепчет вслед этим веселым звонким каблучкам: — Возвращайся счастливой, дочка. Пожалуйста, возвращайся счастливой!.. У его девочки редкое и очень длинное имя: Капитолина. Капелька…