Аннотация: И еще не высохли чернила на рукописи «Четырех Ветров», как сама собой начала писаться эта новая книга. Альберто вернулся в Перу, чтобы разыскать Антонио Моралеса, и опять очутился на волшебной и коварной тропе «Смотрителей Земли», первых сказочников, первых психологов. Задача шаманов всегда состояла в том, чтобы поддерживать связь с силами Творения, познавая и осваивая области человеческого сознания, осмысливая чувственный опыт. И они, шаманы, раскрывали свои приключения в сказаниях; они инвестировали в общество прибыль от своих видений. Перед вами рассказ о приключениях одного человека в мире, неведомом для большинства читателей, хотя это мир наших общих предков. Рассказ — это сосуд, в котором содержится опыт; это — новый сосуд, изготовленный по простому древнему образу, и содержащийся в нем опыт тоже новый. Все это происходило несколько лет тому назад, и все это правда. --------------------------------------------- Альберто Виллолдо. Город Солнца Перев. с англ. — М.: «София», 279 страниц Издана в России «Трансперсональным институтом» в 1996 г. тиражом 3000 экземпляров. Малькольму Дэну Джендресену, Яну Педро Маккаллоху Виллолдо, отцу и сыну. ПРЕДИСЛОВИЕ Весной 1988 года д-р Альберто Виллолдо возвратился в Перу, чтобы разыскать друга, который впервые открыл ему древнюю сокровищницу перуанских целителей и знахарей. То, что началось в 1973 году романтическим походом по джунглям Амазонки в поисках легендарного снадобья, превратилось в труд всей жизни, изучение и практику древнего американского шаманизма. В 1988 году Альберто приобщал Запад к современным формам древней психологии, а я писал текст книги о его приключениях в Южной Америке: «Четыре направления — четыре ветра». В той книге мы попытались построить модель человеческого сознания, положив в основу «путешествие на Четыре Стороны Света», своеобразный маршрут к достижению высших состояний бытия. Эта удивительная одиссея, размеченная четырьмя главными направлениями Волшебного Круга, оказалась поиском, странствиями героя, приключениями разума, тела и духа, чуждыми для тех из пас, кто сросся корнями с Западом и чья вера опирается на редукционистскую науку и на теологию искупления. И еще не высохли чернила на рукописи «Четырех Ветров», как сама собой начала писаться эта новая книга. Альберто вернулся в Перу, чтобы разыскать Антонио Моралеса, и опять очутился на волшебной и коварной тропе «Смотрителей Земли», первых сказочников, первых психологов. Задача шаманов всегда состояла в том, чтобы поддерживать связь с силами Творения, познавая и осваивая области человеческого сознания, осмысливая чувственный опыт. И они, шаманы, раскрывали свои приключения в сказаниях; они инвестировали в общество прибыль от своих видений. К концу второго тысячелетия мы свыклись с традициями, которые возникли из сказаний об опыте и приключениях мужчины и женщины, совершивших великие путешествия и открытия, причем многие из них происходили тысячу и больше лет тому назад. Сегодня легко поверить, что никаких новых границ нет; столь же легко и удобно довериться опыту других людей. Но границы тысячу лет назад так же сильно отличались от нынешних, как мы отличаемся от людей, рассказавших самую первую сказку. Мы все пионеры, но редко кто из нас дает себе труд или пользуется возможностью проверить, что же на самом деле скрывается или просто лежит за знакомым словом. Старые мифы, с которыми мы выросли, — сказания о древних богах и героях — больше не действуют. Наши стандарты, системы ценностей и принципов атрофируются за ненадобностью. Достигнув верховенства в физическом мире, мы, похоже, сняли с себя ответственность за что бы то ни было. Наши глаза остекленели, челюсти отвисли, и мы без конца суетимся, озабоченные «умением жить», вместо того чтобы просто жить, и довольствуемся компромиссами, стандартной продукцией в целлофане, коммерческой системой ценностей и эгоистическими принципами, и все это искушает нас тратить свои деньги, а значит, и время, чтобы накопить как можно больше вещей. Но, в конце концов, жизнь состоит не в том, чтобы завоевать место на рынке и, утратив понятие об изобилии, жертвовать другими ради выручки; не менее нелепо и убегать в горы, и трясти там погремушкой и бить в барабаны, изображая индейца. Перед вами рассказ о приключениях одного человека в мире неведомом для большинства читателей, хотя это мир наших общих предков. Рассказ — это сосуд, в котором содержится опыт; это — новый сосуд, изготовленный по простому древнему образу, и содержащийся в нем опыт тоже новый. Все это происходило несколько лет тому назад, и все это правда. Эрик Джендресен [Ендресен]. 1 февраля 1992 года. Саусалито, Калифорния. «I al jrj asimismo decian que era Lagrimas que el Sol llorava» — Conquista I Roblacion del Piru, M.S.Cieza de Leon («А о золоте тоже они говорят, что это слёзы, пролитые солнцем.») ПРОЛОГ Андах, на высоте 14000 футов, каждый шаг — размышление. Иначе — невозможно: вы тут же окажетесь жертвой усталости, которая таится, ожидает вашей неуверенности, минутной рассеянности или сбоя дыхания. Стоит мне споткнуться, замедлить темп — и я попался: я зашатаюсь, дыхание сразу участится, легкие и сердце застонут от напряжения, болезненно закружится голова и неприятная испарина выступит на теле, зябнущем от свежего разреженного воздуха. Но гора бережно ведет меня, подталкивая к сегодняшней цели, — лишь бы каждый шаг был размышлением. Каждый шаг. Два шага. Три. Отрываю взгляд от своих башмаков, ступающих по узкой тропе инков, и смотрю вверх, где тысячью футами выше начинается граница снегов; и я вижу перевал — это Хуармихуаньюска, Перевал Мертвой Женщины, след, оставленный людьми еще до Колумба. Мой путь лежит туда, но он почти неразличим, слабая царапина на склоне горы. Я прикрываю глаза от слишком яркого белого неба и оглядываюсь, я хочу посмотреть хоть на что-нибудь, кроме того недостижимого места среди снегов. Слева крутой подъем, 1200 футов терракоты с торчащими там и сям гранитными включениями и пучками высокогорных трав. Прямо передо мной долина и снова подъем; там повсюду видны островки снега, закрытые от солнца вершиной горы. Справа внизу — ничего, что могло бы задержать меня, если бы я оступился в сторону желто-зеленого пастбища; там, в долине, над самым краем леса, над зарослями лиан, преющими листьями и оранжевым мохом, парит кондор… Я слышу, как он приближается. Сквозь стук собственного сердца я слышу другой звук, непрерывный, прыгающий, передвигающийся; это болтается его ноша, рюкзак, надетый на голую спину, подскакивает и падает в такт его шагам. Дышит ли он? Я холодею от этой мысли. Нет, он не увидит меня в таком состоянии. Я останавливаюсь. Я сбрасываю рюкзак и приваливаюсь к неровному каменистому склону. Ноги деревенеют от теплой боли, и я вытягиваю их перед собой. Боль проходит быстро, ее замещает вялость. Тело отдыхает и не желает двигаться. Я смотрю вниз на пройденный мною путь и вижу скалу, возле которой я проходил в тот момент, когда заметил кондора. Я не вижу его, но он приближается. Я слышу трение его башмаков о древние каменные плиты. Я наклоняюсь вправо, расстегиваю молнию рюкзака и достаю из кармана дневник. От утренней сырости его обложка деформировалась, страницы стали волнистыми. Я записываю карандашом:. Я не вижу его, но он приближается. Он быстро движется по тропе вслед за мной. Он не сможет опередить меня. Но я уверен почему-то, что это удовлетворит его извращенный вкус к игре и он отвяжется от меня, и я не буду ощущать на себе его взгляд с высоты. Мачу Пикчу остался позади в двух днях ходьбы. Острие карандаша замедляет свое движение. Замедляется, возвращается к обычному ритм сердца, выравнивается дыхание. Я глубоко вдыхаю бодрящий горный воздух. Я один в горной долине в Андах, на тропе, которую Дети Солнца выложили гранитными блоками много сотен лет тому назад. Сейчас я ничего не слышу, только шелест ветра в распростертых крыльях орла далеко внизу. 4 января 1988 года Сан-Франциско. Новый год, и я начал повое путешествие в моем сне… или там, где гуляют сны. Я записываю их, иначе память тает, исчезает и не дает мне покоя; я начинаю подозревать, что уже видел его раньше. В этом сне я шел по немыслимой тропе вдоль левого склона крутой долины в Андах, стремясь добраться до перевала между двумя вершинами гор. Я совершенно выбился из сил и чувствовал себя как рыба, вынутая из воды, — но я узнал это место! Я знал его, как знают все во сне. Я знал, что я прошел через джунгли и вошел в долину, затем по ручью проследовал к невысоко расположенному пастбищу; дальше склоны долины сразу стали круче и выше. Я шел по древней тропе вдоль горного склона, все выше, к перевалу. И я знал название этого перевала… И, словно все это было недостаточно живым и вызревшим для классического анализа, кто-то следовал за мной. Или я следовал за ним. Вот тут у меня неясность. И эта неясность как раз напоминает мне мой первый сон. Он идет по моим следам, и в то же время меня что-то подзуживает выследить его. Я даже помню, как остановился, чтобы перевести дыхание и дождаться его, и как писал об этом здесь, в дневнике. Мачу Пикчу остался позади в двух днях ходьбы. Я так и не видел его лица. Я иду дальше, и я преследую. Во всяком случае, я продолжаю мой путь, чтобы возвратиться к месту, где я был, по дороге, которой я никогда не ходил, с попутчиком, которого я никогда не видел. ЧАСТЬ 1. ПЕРВАЯ ИЗ КОГДА-ЛИБО РАССКАЗАННЫХ СКАЗОК *1* Я никогда толком не знаю, Насколько можно верить моим рассказам. Вашингтон Ирвинг. — Так на чем я остановился? — На самом начале, — сказал чей-то голос. — Первая из когда-либо рассказанных сказок, — сказал другой. Вокруг костра тесный круг лиц, загорелые неподвижные маски. Тела укутаны в спальные мешки или пончо и прижимаются друг к другу от холода. Я взглянул вверх, щурясь от пламени, я поискал глазами кромку каньона в двухстах футах над нами. Кромку можно было различить только как ту часть темноты, где начинаются звезды. Черный балдахин, усеянный звездами, перекинулся от края до края каньона. Луна пересекла его несколько часов назад; при ее серебристосером свете, залившем каньон Шелли, мы успели собрать костер. И вот теперь только звезды ярко блестят в холодном ночном воздухе да наш костер горит на самом дне. Мы приплыли в Альбукерке вчера, 15 января 1988 года. Нас двенадцать: три психолога, один доктор медицины, два адвоката, художник, архитектор, физик, музыкант, балетный врач и какой-то работник министерства обороны. Мы встречались летом и осенью в Большом Каньоне и в Долине Смерти и все подружились. Вчера мы подъехали к северо-восточному углу Аризоны, а затем два часа шли пешком по каньону Шелли. Сегодня утром мы совершили четырехчасовым марш по дну каньона, пока добрались до скальных пещер, в которых жили когда-то анасази; и наконец, еще шесть часов шли до этого узкого, как коробка, бокового каньона, где мы должны погрузиться в то, что первые обитатели этих мест называли «царством совершенства и древнего знания»; это и есть самое эзотерическое из четырех направлений Волшебного Круга. Мы в стране хопи. Это резервация навахо, но каньон Шелли считается местом рождения анасази, «первого народа», «древних людей», предков хопи — одного из исчезнувших племен Америки. Я зажег спичку, подержал ее над набитой табаком трубкой и глубоко затянулся; пламя втянулось в табак, аромат втянулся в мои легкие. Я выпустил облако дыма и стал наблюдать, как оно рассеивается, разодранное в клочья горячими струями воздуха от костра; костер шипел, трещал и стрелял искрами именно так, как полагается. Я утрамбовал пальцем табак в трубке, снова зажег ее и передал соседу слева. — Первая из когда-либо рассказанных сказок, — сказал я, — была мне рассказана при свете костра. Это самый лучший свет, при котором следует писать, любить и рассказывать. Эту сказку рассказал мне шаман. Это было в Перу. Много лет назад. Я закрыл глаза и подождал, пока свет пламени проникнет сквозь мои веки и заиграет красно-оранжеватыми оттенками. Я прислушался к шипению и треску костра и наклонился вперед; огонь дышал мне в лицо, обжигая щеки. В это мгновение я знал, что если открою глаза, то увижу перед собой Антонио, профессора Антонио Моралеса: он сидит напротив, укрывшись пончо и скрестив ноги под собой, рядом с ним на земле лежат его шляпа, палочка и небольшая котомка. Настроенный на момент и ритм этого места, времени и гибкого пространства, я знал, что могу оставить сейчас свое занятие и вести беседу с ним через годы и тысячи миль расстояния. Эта возможность застала меня врасплох. Как всегда. Я уже привык попадаться врасплох. Я поблагодарил моего старого компадре за присутствие и, улыбаясь, вернулся к своему делу. Я открыл глаза и увидел приблизившиеся к огню лица друзей. Мой голос был едва громче шепота, когда я произнес: — Вы помните эту сказку. Я обвел взглядом их лица и улыбнулся: — Не помните? Первую сказку? Не может быть. Вспоминайте, Она началась тогда, когда Солнце уронило слезу. Трубка обошла весь круг. Белая рука, выпроставшись изпод черного свитера, протянула ее мне. Я взял трубку обеими руками и кивнул. Я втянул из нее полный рот дыма и выпустил его вниз, на свою штормовку. — Время было молодым, когда Солнце уронило слезу и она упала на Землю. Земля тогда была девушкой, а Солнце — самым ярким светилом на небесах. И Земля ухаживала за Солнцем, она летала вокруг своего возлюбленного и сама вращалась, как танцовщица в пируэтах, стараясь показать ему себя со всех сторон, соблазняя Великое Светило своей зелено-голубой красотой; рядом постоянно присутствовала Сестрица Луна, «lа comadrona», старшая подружка. Я передал трубку налево. Она была достаточно полна для еще одного круга. — Теперь уже известно, что Солнце всегда было благосклонным к Земле, но тогда был такой период времени, когда Луна приняла на свой счет знаки внимания со стороны Великого Светила. Однако свет Солнца всегда был устремлен на Землю, потому что она была истинным предметом его страсти. Старая Дева Луна отступила перед их любовью и, хотя была очень предана Земле и неизменно сопровождала ее, все же решила, что негоже ей все время смотреть на любовников, и стала скрывать свою печаль в тени. «И вот однажды, в то время когда лик Луны был закрыт облачным покровом, Солнце и Земля, освободившись от опеки бледнолицей компаньонки, завершили свою любовь брачным таинством». Я перевел дыхание, улыбнулся, несколько раз кивнул головой. Получалось неплохо; слова появлялись сами собой, лица улыбались и придвигались еще ближе к огню, где горячий воздух подхватывал слова и уносил их ввысь. «Конечно, в течение некоторого времени Земля была беременна жизнью. От плода поднялись и разлились моря, потому что жизнь росла в океанской утробе Земли. А Сестрица Луна, преданная хозяйка, стала повивальной бабкой, потому что всем известно, что моря повинуются ей». «И наступил день, когда Солнце усмехнулось, Луна засияла, Земля вздохнула — и родилась жизнь». «И тогда Солнце уронило слезу радости, и она упала на Землю». Я подбросил кусок дерева в огонь. Старые головешки рассыпались, от них брызнули снопы искр. — Вспоминаете? Трубка снова вернулась ко мне. Она уже остыла, и я постучал чашечкой по ладони; из нее вылетело облачко пепла. «И она упала на землю Каменных Людей, — продолжал я. — Это была огненная слеза». — Каменных Людей? — переспросил чей-то голос. — Каменных Людей, — повторил другой. — Они первые рассказали эту сказку. — Вот почему мы помним ее, — сказал я. — Нам ее рассказали Каменные Люди. Я обернулся, чувствуя, что и другие последовали за моим взглядом. Я вглядывался в темную скалистую стену позади меня, в контуры каньона, окружавшего и хранившего нас. — Видите, еще до растений и животных здесь были Каменные Люди, — сказал я. — И когда из океанской утробы вышла жизнь, Каменные Люди собрались вокруг пролитой Солнцем огненной слезы и стали размышлять, что же им теперь делать. — Они окружили огонь, — сказал голос, — и пока их круг не был разрушен, огонь оставался внутри него и продолжал гореть, и было тепло и светло даже тогда, когда Солнце освещало другую сторону Земли. — Но оставалась одна проблема, — сказал я, — что же все-таки делать с этой огненной слезой. Вы помните? Я посмотрел на лица, а наблюдал за их глазами. Некоторые уставились в огонь, словно в трансе; другие смотрели вниз, будто робея или же напряженно придумывая, что добавить к рассказу. — Они шли отовсюду, Каменные Люди, — сказал голос слева. — Даже из моря, — добавил еще один. — Они двигались очень медленно, — сказал первый. — Это верно, — сказал я. — И гладкие Морские Камни высыхали возле огня, они чувствовали, как влага покидает их, превращаясь в пар, и Каменные Люди понимали, что это волшебная огненная слеза и ее необходимо сохранить. Но как? Молчание. Я ожидал, наблюдая за лицами. Они смотрели в огонь или на охватывающий его круг из камней; я молчал, а костер шипел, трещал и сыпал искрами. — Они были в замешательстве, — раздался голос, такой ясный, что, казалось, он прорезал ночь. — Тех, кто образовал первый круг, длительное время поддерживали и подменяли другие, и все они знали, что они должны найти место для волшебного дара или же оставаться в круге навечно, навсегда остаться хранителями огня. И Луна много раз показывала полное лицо, а Земля все танцевала и танцевала вокруг Солнца, и все это время Каменные Люди держали совет, стоя вокруг огня, обдумывали свои действия. Их спор продолжался очень долго, потому что на каждое слово, которое им приходилось произносить, уходил целый год. — Вот видите, — сказал я после минутного молчания, — вы все помните. Но в тот же миг узнал собственный голос, прорезавший ночь. Я просто не осознавал этого, пока говорил. Шел некий процесс: слова были не мои, хотя и складывались моими устами. Я невольно вздрогнул, затем сделал глубокий вдох и помолился, чтобы процесс распространился на всю группу. Я закрыл глаза и снова подхватил нить рассказа. — Вы помните, что Каменные Люди не измеряли времени, а жизнь продолжала разрастаться на побережьях Земли. Она возникла из морской утробы и теперь гнездилась на груди Земли, а огонь все еще горел в центре все растущего крута Каменных Людей. И были среди них такие, кто рассказывал о великой пещере в центре Земли, откуда они и сами были родом. Все были согласны, что там — лучшее место для этой мерцающей слезы, но никто не знал, как ее туда доставить. Я снова посмотрел на лица. Теперь многие кивали головой, глядя на огонь, и улыбались. Настроение поднялось. Я бросил еще один сук в огонь. — Что же произошло? — спросил один голос. — Вспоминай, — сказал другой. — Закройте глаза и вспоминайте, — сказал я. — Мы находимся на земле предков, в доме анасази, тех, кого хопи называли «первыми людьми». Все ответы здесь. Найдите их. Их нужно только вспомнить. Это очень легко. Я закрыл глаза и стал вдыхать местный воздух, представив своему сознанию бродить где угодно. — Тот круг не мог удержаться, — сказал голос. — Правда ведь? — Земля дрожала от их движения, — отвечал другой, — но Каменные Люди не могли больше удерживать предмет своего восхищения, и огненная слеза растеклась на четыре стороны. Последовала продолжительная пауза. — Она искала трещины, — сказал я. — Она наполняла расщелины в скалах, стекала в глубокие пропасти, следовала вдоль подземных рек, неизменно стремясь к центру Земли. И там она будет гореть вечно. Я открыл глаза и увидел улыбки. Я коснулся земли и взглянул вверх, на кромку каньона. — Здесь, — сказал я. — Это происходило здесь. Вот каким образом огонь попал на Землю. Он не был украден у богов, как утверждают многие наши мифы. Это был дар, слеза радости гордого отца. Я сложил ладони вместе и наклонился, непроизвольно благодаря мгновение. — Вот почему Луна прячет свое лицо, вот как страсть Солнца пылает глубоко в сердце Земли. Вот почему мы строим круг из камней, когда разводим костер. И вот почему в некоторых камнях, камнях, которые помнят, содержится сила Солнца. И когда их головы соприкасаются и вспоминают историю, то их память вспыхивает искрой той слезы, того древнего пламени. Человек использует эту искру, чтобы высвободить свет Солнца из сучьев дерева и разжечь костер. Но это уже другая часть сказки, — закончил я. Мы все посмотрели друг на друга. Мы улыбались. Мы все услышали первую сказку, рассказали первый миф; все как-то участвовали в формировании памяти. Вот так мы рассказали сказку, сидя вокруг костра; скорее даже сказка рассказалась сама собой, причем постановка и декорации были столь же драматичны, сколь прост сам сюжет. Черная, как ночь, коробка каньона, дыра в Земле с огнем посередине, двенадцать человек вокруг одной стихии, которая защищает нас от холода другой, целая семья, несущаяся на гребне мысли, и миф о сотворении, рассказанный без усилий — ибо силовой мозг молчал, и мы свободно слушали музыку местности и, может быть, давали высказаться памяти. Завтра я расскажу им последнюю часть, которой заканчивается первая из когда-либо рассказанных сказок. Так должно быть. Каждый раз, когда она рассказывается, это происходит впервые. И, конечно, она правдива. Но сегодня самым важным было то, что мы кое-как вспомнили, воссоздали обстоятельства сотворения мира и — открыли свое воображение. Я сидел возле догорающего костра, после того как все расползлись по своим палаткам. Мне было неудобно сидеть на корточках, кутаясь в стеганую куртку на гусином пуху. Вчера днем, когда я замыкал наше шествие по каньону, ко мне впопыхах возвратился один из участников. Он на ходу зацепил что-то ботинком, и это что-то оказалось человеческим черепом. Мы остановились под горячим послеполуденным солнцем, осветившим коричневато-красные стены каньона, и, подобно Гамлету и Горацио, завороженно смотрели на потрескавшийся, облепленный землей череп в наших руках. Мы не стали философствовать над ним, тратить время на размышления о содержавшемся в нем мозге и о личности его владельца, а поспешно и с молитвой зарыли его в том же месте, где он был найден. Мы шли по священной земле, и я вспомнил то, что сказал мне Антонио, когда я в последний раз видел его в эхо-комнате за Главным Храмом в развалинах Мачу Пикчу. «Стань на наши плечи, чтобы увидеть далекий горизонт», — сказал он как раз перед тем, как выйти на солнечный свет. Он что-то еще сказал о будущей встрече, закинул котомку за плечо и исчез из моей жизни. Стань на наши плечи, плечи предков. Здесь они находились на глубине дюйма в сухой глинистой земле… Кто-то наблюдал за нами в эту ночь. Я видел его силуэт на кромке каньона над нашим костром, видел, как он движется на фоне звезд. Вероятно, наш проводник или его брат. До самого входа в каньон нас сопровождал молодой навахо, профессиональный проводник. Он предупредил, что утром его брат встретит нас у бокового каньона с грузовиком, чтобы вывезти наше снаряжение. Так что, возможно, это его брат проверял, на месте ли мы. Но меня это объяснение не удовлетворяло. Я чувствовал чье-то присутствие с того момента, как мы вошли в длинный каньон, чувствовал его сильнее, чем великолепную силу этих далеких и священных мест. Я чувствовал, что за нами наблюдают. Я оставил медленно стынущий костер и нырнул в холодную подкладку спального мешка. Я лежал не двигаясь, ждал, когда прокладка из гагачьего пуха отделит меня от ночного холода, и смотрел в темноту. Я проснулся в Перу. Во сне я перекатился набок, мне было неудобно, и я потерял ориентировку. Я встал на колени и сразу зажмурился от головокружения, от быстрого подъема и высоты. Острый камень впился мне в колено; я неловко передвинулся в сторону. Голова стала проясняться. Я различал пучки высокогорной травы, росшей здесь, на седловине между двумя снежно-белыми вершинами-близнецами. Перевал. Хуармихуаньюска, Перевал Мертвой Женщины. Я встал на ноги. Я наклонился вперед, оттолкнулся руками от земли, обернулся и посмотрел назад, в долину. Я вспомнил последние сто ярдов изнурительного подъема, вспомнил, как я отшвырнул свою ношу, взобравшись на вершину, и как рухнул на колени, перекатился на спину и закрыл глаза, ожидая, когда сердце войдет в умеренный ритм. Я помнил и о том, что заснул в каньоне Шелли. Так я нахожусь в Андах, и мне снится, что я уснул в Аризоне? Или же я в Аризоне, и мне снятся Анды?. Нет, сказал я себе. Здесь мой сон. Впрочем, это не важно. Окончательно придя в себя, я повернулся и пошел к дальней стороне перевала. Я посмотрел вниз. Река падает с высоты двести футов, бежит дальше по дну долины и исчезает в густом сплетении джунглей. На противоположной стороне долины к склону холма прижались развалины; там видна тропинка. Выше, недалеко от следующего перевала, два маленьких озера, а еще дальше — широкая полоса перистых облаков сияет пастельными оранжеворозовыми тонами в вечернем небе. Никаких признаков моего преследователя. Я один на высоте 14000 футов над уровнем моря. Но там, впереди, в долине, где джунгли подступают к самой реке, на поляне выделяется ярко-синее пятно. В панике бросаюсь к тому месту, где я оставил рюкзак, — да, моя палатка улетела. Остались только хлипкие нейлоновые тесемки, которыми она крепилась к каркасу… Я бегу обратно к краю скалы, к верхней ступеньке тропы инков, ведущей вниз по склону горы. Я кричу, и мой голос срывается; словно в насмешку, противоположный склон долины отзывается пискливым эхом. В боковом кармане рюкзака мой дневник. Он раскрывается на том месте, где между страницами лежит письмо. Кажется, из-за этого письма я здесь и очутился. Утром я поднялся первым. Холод пронизывал до костей; только через час солнце зальет светом наш каньон. Я развел огонь, чтобы заварить чай и кофе, и воспользовался небольшой паузой — присел возле костра и взялся за дневник. 16 января 1988 г., каньон Шелли. Еще один сон. Я одолел перевал — только для того чтобы увидеть, что мой настырный попутчик обошел меня, пока я спал. Он ожидает меня на дне следующей долины: это он установил там мою палатку. И еще было письмо. Во сне я не помнил, когда я его получил и от кого, но я знал, что очутился здесь из-за него и что мне необходимо на него ответить. Может быть, это Антонио? Мой старый друг и наставник преследует меня в моих снах? Дурачит меня? Что же это за письмо, приглашение к контакту? Как прозаично. Я чувствовал, что меня изучают. Даже во сне. Здесь это, пожалуй, индейцы. Странная мы компания, эти белые; занимаемся почти забытыми преданиями среди людей, чья родословная восходит к племенам, обитавшим в пустыне. Отношения тех племен к окружавшей их природе остались в легендах; это были люди исключительной духовности, они поклонялись Солнцу. Они бесследно исчезли восемьсот лет назад. А что собой представляет наше наследие? Родословная колониального европейца? У нас совсем не было времени, чтобы дать образ предмету нашего поклонения, наделить Его человеческими свойствами. Насколько же легче видеть лик Солнца в цветке, чем лик микеланджеловского Бога. А разве лик Бога не передается нам? Ведь если Бог выглядит подобно человеку, то почему не может человек обладать качествами и достоинствами Бога? И разве не может он управлять невинными существами, подобно тому как Боги управляют человеком, в соответствии с утверждениями греческих, римских и христиано-иудейских мифов? И что удивительного, если люди запада изгнали индейцев из лесов и плодородных равнин, подобно тому как Ягве изгнал людей запада из Эдема? В течение часа все поднялись, палатки были свернуты, снаряжение упаковано, а еще пятнадцать минут спустя прибыл грузовик. Мы услышали его прежде, чем увидели; он огибал валун у входа в наш боковой каньон. Это был черный потрепанный фордик-пикап 1959 года; на ветровом стекле выделялись два дугообразных просвета, выписанных очистителями в слое красной пыли. Дверца водителя со скрипом открылась и наружу выбрались трое мужчин. Первый, водитель, выделялся массивной неуклюжей фигурой, черной одеждой, серебряной пряжкой на поясе и серебряными набойками на носках ботинок тринадцатого размера. Он откинул на затылок ковбойскую шляпу и широко улыбнулся: — Как дела? Я ответил, что все в порядке, пожал ему руку и улыбнулся его товарищам — набычившемуся юноше с красной повязкой на голове и старшему, невысокому сухощавому навахо с седоватой косичкой на затылке, морщинистым лицом и серыми стоическими глазами. Старик носил соломенную ковбойскую шляпу с полями, загнутыми по бокам вверх, а спереди — вниз, что придавало ей сходство с клювом орла. — Все готово? — спросил водитель. — Что вы здесь делаете, человек? — спросил парень с повязкой. Он хмурился. Старик внимательно следил за моим лицом. — Оставь, — сказал водитель. — Давай грузить. — Мы хотели бы услышать ответ, — сказал молодой, и я удивился, что он говорит вместо старика. Я посмотрел ему в глаза и сказал: — Мы остановились здесь на ночлег. Мы пришли к нашим предкам. Он выдерживал мой взгляд несколько секунд, затем сплюнул на землю недалеко он моих ног. — Это не ваши предки, человек. — Почему. Существуют общие корни… — Корни все давно засохли, — сказал он. Ларри, тот самый, что нашел череп накануне, видимо уловил что-то в языке жестов и поз в маленьком спектакле возле грузовика. Он приблизился ко мне и встал слева. Тогда старик выступил вперед. Лицо его было удивительно спокойно; никакие чувства не выражались на нем, когда старик стал между мной и молодым парнем и коснулся рукой амулетной сумки, которая висела у меня на груди. Это была небольшая сплетенная из кожи и стянутая ремнем сумка с эмблемой: радуга над Солнцем. Мне подарил ее в день рождения один мой друг в Таксоне; почти случайно, на ходу, я снял ее с дверной ручки гардероба, когда уезжал из Сан-Франциско. Теперь старик-индеец прикасался к ней. Он поднял ко мне лицо, затем глазами указал на третью пуговицу своей шотландской рубашки. Его рука скользнула под рубашку и снова появилась с такой же сумкой на кожаном ремне. — Что у вас там? — спросил он. Я открыл свою сумочку и достал оттуда сову, крохотную золотую сову, которую Антонио дал мне в последнюю нашу встречу. Я положил сову старику в руку, и он покатал ее на ладони, не отрывая своих глаз от моих. Он отдал мне ее обратно, так и не взглянув на нее. Он нахмурился, затем взглянул на меня искоса и приподнял брови. — Исцеляющая Сова, — сказал он. — Это из Перу, — сказал я. Несколько мгновений он смотрел на меня. И обычным тоном, словно я вынул авиабилет до Лимы из моего кармана, спросил: — Вы собираетесь туда снова? Я ответил, что собираюсь. В этот миг до меня дошло, что выбора нет, я должен ответить на письмо из моего сна. Обеими руками он распустил шнурок своей сумки и извлек из нее тонкий зеленый прутик — побег шалфея. — Он будет охранять вас, — сказал он. Я положил прутик вместе с совой к себе в сумку. — Счастливой поездки, — сказал он. — Спасибо. Водитель сиял, обрадованный, что кризис разрешился. Он радовался нашему согласию, но торопился скорее погрузиться и ехать. Старик индеец обернулся к молодому и сказал: — Наши традиции принадлежат только нам, по предки у нас с ними общие. Всех нас осеняют крылья великого духа. Парень с повязкой не двигаясь смотрел в землю. Он был по-прежнему зол, но смолчал, явно считаясь с мнением старика. — Мы рады всем людям, если они приходят к нам с уважением, — закончил беседу старый индеец, направляясь к сложенному в кучу снаряжению. *2* Если спросите, откуда Эти сказки и легенды… Генри Уодсворт Лонгфелло Три месяца спустя я летел в Куско. Я возвращался в Перу, как возвращаются в сон, чтобы догнать ускользающие образы. В Сан-Франциско заканчивалась весна — значит, в Перу начинается зима и снарядиться нужно соответственно. Одежда, отобранная с таким расчетом, чтобы выбрасывать ее по мере износа, была упакована в старый каркасный рюкзак и в небольшую туристическую сумку из мягкой кожи. Палатку я притянул ремнями к днищу рюкзака. Со мною был и мой дневник с записями о последних сновидениях и о работах в каньоне Шелли. Меня воодушевляла надежда: я найду Антонио. Там, в Куско, я увижу друга, который впервые открыл мне легенды своего народа, рассказал о древней тропе, показал, как нужно идти, и подтолкнул меня в путь. А еще было письмо в конверте с гравюрой. Оно засунуто вместе с паспортом в боковой карман рюкзака. Я получил его через несколько недель после моего возвращения из каньона Шелли. Один из моих перуанских друзей археологов, со связями в правительстве, приглашал меня посетить гробницу Владыки Сипана, священника и воина; камеру захоронения обнаружили huaqueros — грабители могил — в окрестностях Кахамарки на восточном побережье Перу. Это была самая богатая из раскопанных могил в Новом Свете; вероятно, дальнейшие раскопки откроют другие слои — храм на храме, построенном в 100–300 годах нашей эры. Я буду в числе первых американцев, которых допустят к этим раскопкам. Одноглазая старуха-негритянка, чье искусство гадания я изучал в бытность мою студентом философии в университете Пуэрто-Рико, сказала мне однажды, что существуют люди, которые видят сны, и люди, которые снятся. Я теперь окончательно понял, что она имела в виду; я пережил тот опыт, который является источником этого замысловатого афоризма. Или, быть может, лучше сказать, что этот опыт прожил во мне, через меня. Я знаю теперь, что означает видеть сон, сновидеть, потому что я начал постигать уроки, которые уже ожидали меня в тот апрельский день, когда садился в самолет на Перу. Мой третий глаз, приученный видеть все совершенно иначе, чем два его физических брата, смотрит в прошлое, в тот весенний отъезд, и моргает от интуитивной вспышки, которая снова повела меня на землю инков. В повторяющихся снах и в высказывании старого хопи он распознает скрытые указания относительно того, что должно произойти. С помощью этого глаза я вижу себя сидящего с широко раскрытыми глазами и настороженно, в течение почти всей ночи полета в Лиму, чувствую свое нетерпение и беспокойство от какой-то неясной надежды. В чем дело, неужели так неповторимо качество моих прежних приключений? Этот вопрос, вместе с мыслью, что я принял опрометчивое решение, т. е. затеял это сольное путешествие ради того, чтобы добыть кое-что из собственного прошлого, — терзал мне внутренности, словно какое-то висцеральное расстройство. В Лиму я прибыл точно так же, как это происходило много раз в течение нескольких последних лет. Мой друг встретил меня на таможне; он мельком показал дежурным свое удостоверение, и они тут же пропустили меня. Прошло около часа в транспортных пробках и незначительных разговорах, прежде чем он сообщил мне, что недавно место раскопок подверглось ограблению. Командование воздушных сил, которое сейчас обеспечивает безопасность в северном регионе вокруг захоронения Владыки Сипана, запретило все посещения по меньшей мере еще на несколько недель. — Мне очень жаль, — сказал он. — Но все же у меня есть что показать вам. Я сдерживал разочарование еще двадцать минут, пока наша машина тащилась в пробке. Наконец, мы свернули в роскошный резидентский район Мирафлорес. Мой друг повел меня в городскую квартиру; поднявшись по лестничному маршу, мы очутились в изысканной, тщательно обставленной гостиной. Здесь были выставлены его сокровища. Золото, только золото. Тончайшие орнаменты, амулеты, сосуды, нагрудные пластины, шестнадцатидюймовой высоты статуэтки царей из чистого золота, маска-Солнце в натуральную величину лица. Короче говоря, это была самая великолепная коллекция доколумбовских художественных изделий, когда-либо мною виденная. — Как это все здесь очутилось? — спросил я, ошеломленный зрелищем. В эту минуту открылась дверь и в комнату вошел мужчина. Он выглядел так, словно провел сорок дней в пустыне и лишь три дня назад вырвался оттуда. На нем была белая накрахмаленная сорочка, черные брюки и huaraches. Напомаженные гладко зачесанные назад волосы, загорелое лицо, бесцветные глаза. Бритьем он себя не утруждал. Мой друг понизил голос и объяснил мне, что этот человек — huaquero, а я, доктор из Калифорнии, являюсь предлогом, чтобы осмотреть его награбленное добро. Он хотел получить от десяти до сорока тысяч за каждое изделие, которое могло бы пойти за сто-двести на аукционе Сотби. Я вошел в роль, пробовал уговорить владельца показать остальную часть добычи, но здесь явно была партия для отдельной продажи. Наконец я извинился, соврал, что у меня еще одна встреча, и заказал такси. За дверью мой друг поблагодарил меня и еще раз извинился за неудачу с раскопками. — Что вы собираетесь с этим делать? — спросил я. Он пожал плечами: — Буду покупать. Или найду кого-нибудь, кто купит. Эти вещи должны быть спасены вместе как коллекция, и другого способа нет. Посмотрим, что из этого получится. Так вот ради чего я последовал своей интуиции и вернулся в Перу. Я пробыл здесь четыре часа, и мне больше нечего делать в этой стране. Я сел в такси и поехал в аэропорт. Что дальше? Что, если Антонио нет в Куско? Несколько лет я ничего не слышал о нем. Я знал, что он оставил свою профессорскую работу в Национальном университете. Он возвратился к своему народу, чтобы на практике осуществлять искусство, которым он овладел в совершенстве. Даже Хильда, почтенная индианка, у которой я «усыновил» детей и которая регулярно переписывалась со мной, уже давно ничего не могла сообщить об Антонио. С мучительной тревогой я подошел к информационному окошку в аэропорту и справился о ближайшем полете на Куско. Молодая женщина с виноватыми глазами сказала мне, что рейсы задерживаются па неопределенное время из-за la garua, смеси морского тумана с городским смогом; это довольно частое явление в столице Перу. Я заставил себя улыбнуться и кивнуть с благодарностью, а затем направился в конец вокзала, решительно вошел в дверь с надписью Саbаllеros, и здесь меня вырвало. В начале 70-х годов я поехал в Перу со своей искренностью, эгоцентризмом и нескромностью молодого балбеса. Привилегированное дитя, выросшее в Гавана-сити до революции, я уже испытывал действие афрокубинского спиритуализма с его ритуальными свечами и барабанами. Вдохновленный пионерскими работами д-ра Стенли Криппнера в области сна и сновидений, я искал возможности попрактиковаться (в плане магистерской работы по психологии) в самых знаменитых методах целительства в Латинской Америке: к ним относились городское целительство в Мексике и кандомбле в Бразилии. Я закончил эту работу в 1972 году. Затем под руководством д-ра Криппера я составил нетрадиционную докторскую программу по совершенной психологии, в которую входило изучение практик древних психологий. Я отправился в Перу на поиски легендарной ayahuasca, «лианы мертвых»; эта лиана произрастает в джунглях и, как утверждают, позволяет пережить смерть и вернуться обратно. Я жаждал найти ayahuascero, шамана из джунглей, который может приготовить этот сказочный напиток. Так я полетел в Куско, чтобы оттуда искать дорогу в джунгли Амазонки; там я встретил человека, который направил меня на верный путь. Это был профессор Антонио Моралес. Я хорошо помню его в то время: маленький человек в потертом мешковатом костюме в тонкую полоску, сшитом где-то в 40-х годах; прямые седоватые волосы, зачесанные назад, высокий лоб цвета красного дерева. Казалось, из этого твердого дерева вырезано все его лицо, высокие скулы и длинный нос индейца инка. Его черные, как смоль, зрачки в радужной оболочке орехового цвета напомнили мне Распутина. Он был индеец кечуа, притом единственный индеец среди преподавателей университета. Он дал мне фундаментальные сведения о шамане, «человеке, который умер», «смотрителе Земли». Он рассказал о четырех этапах пути знания, о Волшебном Круге и о путешествии на Четыре Стороны Света, в страны Четырех Ветров. Он предупредил меня о различии между приобретением опыта и службой опыту, различии, которое я смог постичь лишь гораздо позже. И он направил меня к дону Рамону Сильва, предполагаемому ayahuascero, который жил в джунглях Амазонки к югу от Пукальпы. Считая себя счастливчиком — ведь я встретил человека, который, по его словам, вырос среди мифов и вскормлен легендами той культуры, — я безрассудно помчался в Пукальпу, а оттуда еще шестьдесят с лишком километров в джунгли. Я нашел Рамона. Я пил ayahuasca. В крытой пальмовыми листьями хижине на берегу небольшой лагуны, заводи Амазонки, пальцы Рамона наигрывали на однострунной арфе, а губы пели песню джунглей, и там навсегда изменились мои представления о страхе. В том самом ярком и самом мучительном опыте моей жизни произошла необратимая перемена моего сознания и моего восприятия внешнего мира и самого себя. Даже впоследствии, когда мне удалось выработать скептический взгляд на тот травмирующий опыт как на галлюциногенный эпизод, обусловленный психотропным веществом, я знал, что мир для меня никогда не будет таким, как был прежде. Я возвратился в Куско, и старый профессор Моралес невозмутимо выслушал меня, не моргнув глазом принял мой рассказ и так же легко и изящно определил суть моего опыта. Это была «работа на Западном Пути», сказал он; опрометчиво было с моей стороны приступать к такого рода опыту без должной подготовки и, тем более, без понимания. Путешествие на Четыре Стороны Света, как он его тогда представлял мне, было метаморфическим путешествием по четырем основным направлениям Волшебного Круга. Оно начинается с Южного направления, где человек восстает против прошлого и сбрасывает его, как змея кожу, чтобы научиться во всей красе ходить по Земле. Змея является архетипным символом этого направления. Запад — это путь ягуара, где человек сталкивается со страхом и смертью; здесь он обретает свое лицо, состояние духовного воина, у которого нет врагов ни в этой, ни в следующей жизни. Путь дракона ведет к Северу, где пребывают предки, где открывается прямой и мгновенный опыт знания, где человек лицом к лицу встречается с силой. И наконец, Восток — самое трудное путешествие, которое предпринимает человек знания. Это путь орла, полет к Солнцу и возвращение в свой дом, где приобретенное искусство и видение реализуют в собственной жизни и в труде. Это было самое изящное описание «путешествия героя», которое я когда-либо слышал, своеобразный дистиллят всех сказаний об опыте других — тех самых сказаний, которые воплощены в мифах и религиях рода человеческого. Не загроможденный чудесами, антропоморфными богами и сложными узорами сказаний, пересказываний и толкований, Волшебный Круг оказался путеводителем для открытия себя, для преображения. В этом всем было что-то непреодолимо первичное, некий первоэлементный, авторитетный первоисточник, представляющий самые изначальные описания таких вещей, как сознание и осознавание. Профессор объяснил мне, что предпосылки для вхождения в этот процесс несложны: главное — найти hatun laika, шамана-мастера. Он (или она) сумеет распознать мое намерение и мою цель. Если я пройду проверку, если мои намерения безупречны и цель чиста, то он (она) будет руководить моим путешествием за пределами обычного сознания. Об одном таком человеке профессор Моралес слышал: это был знаменитый шаман, hatun laika; ходили слухи, что он странствует по altiplano, покрытому зарослями чапарраля высокогорному плато на юге Перу. Звали его дон Хикарам. Это имя происходило от глагола кечуа ikarar — «наделять силой». Если я смогу чем-либо заняться в течение двух недель, пока в университете начнутся каникулы, то профессор с удовольствием поедет вместе со мной, чтобы совершить пешеходный тур по плоскогорьям. Эти две недели я провел в доме и в обществе городского целителя и его жены на окраине Куско; кульминацией нашей совместной работы стал ритуал открытия моего «внутреннего видения». Холодной мартовской ночью «пелена», которую видели мои хозяева и которая закрывала мне «видение», была срезана с моего лба моим же охотничьим ножом. Я многое увидел в ту ночь, я испытал другую форму сознания и иной способ видения; я действительно пережил необычный и глубокий опыт, который я изо всех сил отвергал, отрицал, сводил к забавным эффектам суггестивного и травмирующего ритуала. Вскоре после этого мы с профессором Антонио Моралесом отправились в пешеходное путешествие по altiplano на поиски знаменитого шамана дона Хикарама. Наш поход длился почти неделю, и мы много беседовали, прошло много лет, и мы не раз встречались снова и пускались в подобные странствия, которые стали для меня настоящим наслаждением и восторг от которых лишь усиливался с годами. Мы стали друзьями; мы стали compadres. А под конец того первого путешествия, там, где altiplano спускается на 5000 футов к джунглям страны К'эро («длинноволосых»), в глинобитной хижине я встретил человека, на чей след мы вышли накануне. Я наблюдал, как этот человек (местные жители называли его «дон Хикарам») освобождал дух умирающей миссионерки, белой женщины, которую доставили в деревню индейцы из джунглей. Это был мой спутник, профессор Моралес; всю ночь он спокойно и методично работал, освобождая светящееся тело старой женщины, а на рассвете стимулировал мое недавно открытое видение, чтобы я мог наблюдать момент ее смерти. Профессор Моралес, с которым я путешествовал, оказался тем человеком, которого я искал. Мы никогда не обсуждали с ним этого драматического открытия; и мне понадобилось еще несколько дней, чтобы полностью осознать глубокий смысл двойной жизни этого человека. В сельской местности его боялись и уважали как мастера-целителя; в университете его боготворила группа студентов; он жил в двух мирах. Получилось как в занимательном рассказе: все это время, пока я искал hatun laika как объект изучения, он находился рядом со мной и изучал меня. После этого мы взялись за работу по-настоящему. Под его руководством я предпринял путешествие, которому не будет конца. С тех пор мы в некотором смысле всегда рядом. С тех же пор изменилось все мое восприятие. Мы вместе отправились на Мачу Пикчу, где я впервые выполнял работу Южного Пути; я узнал, что означает восстать против своего прошлого и сбросить его в соответствии с традициями шаманизма — не психологически, а скорее мифически, катарсически. Я стал понемногу изучать применение растений, которые облегчают прокладывание новых и удивительных нейронных связей в мозгу. И мы много беседовали: о философии, о человеческом опыте, о природе и пользе мифа, об истоках психологии и сказительства, о физике жизни и смерти. Два года спустя мы приехали к учителю Антонио Моралеса, чтобы присутствовать при его смерти и участвовать в этом ритуале; кроткий старик умирал в глубокой старости в окружении тех людей, которые были его учениками последние полстолетия. Затем я возвратился в джунгли, в маленькую хижину Рамона возле лагуны. Свободный от прошлого, я встретил лицом к лицу страх и смерть; и я понял, почему шамана называют «человеком, который уже умер», у которого не осталось неоконченных дел ни в этой жизни, ни в следующей. По возвращении в Штаты я написал работу с объективным анализом примитивных целительских традиций; материалы я почерпнул преимущественно из моих первых опытов в Мексике и Бразилии. Я получил степень доктора психологии и снова полетел в Перу только для того, чтобы узнать, что Антонио оставил должность заведующего кафедрой философии и исчез из Куско. Мне опять пришлось вернуться в Калифорнию, и я занялся адаптацией изученных мною шаманских традиций: я начал переводить работу Волшебного Круга на западный язык, на психологию священного. Ибо я давно уже понял, что путешествие на Четыре Стороны Света представляет собой древнюю формулу преображения: сбросить прошлое, сковывающее нас (особенно миф о том, что мы родились изгнанными из Рая); стать лицом к липу и преодолеть страх будущего, страх смерти, который парализует нас, и жить полностью в настоящем; с помощью приобретенного на этом пути мастерства найти доступ к океану сознания, столь же обширному, как самое время; и найти средство, чтобы выразить этот опыт как прекрасное и Жить как смотритель Земли. Я заметил, что Волшебный Круг можно рассматривать как своеобразную неврологическую карту, схему подавления четырех оперативных программ нашего примитивного лимбического мозга: бояться, питаться, драться и заниматься сексом. Далее я предположил, что способность подавить первичные директивы самой примитивной части нашего мозга позволит нам сделать шаг к более обширному сознанию. Возможно, эта способность является необходимой и главной в следующем квантовом скачке эволюции человеческого рода. Так я начал работать с группой психологов и других медиков-профессионалов, поставив целью познакомить их с этой древней формулой и повести их в путешествие души. И вот, когда мы проводили рабочий семинар среди развалин Мачу Пикчу, через семь лет после того, как я потерял Антонио в аэропорту Куско, я встретился с ним снова. Он читал уроки группе школьников и водил их по руинам Города Солнца, который когда-то построили их предки. Он был одет так же, как всегда одевался «на природу»: хлопчатобумажные брюки, сандалии, простое коричневое пончо и старая, потрепанная мягкая шляпа с сатиновой лентой. В руках у него была трость — странное признание преклонного возраста: слишком короткая, чтобы на нее опираться, она была просто тростью для прогулок. Мы разговаривали несколько минут. Он сказал мне, что сохранение древней памяти — задача Северного Пути — это не просто вспоминание знаний, накопленных другими в течение короткой истории человеческого рода. Это постепенное продвижение в расщелине между мирами и нахождение своего места среди дважды рожденных, среди тех, кто победил смерть, выдержал битву с архетипами сознания и, овладев силами Природы, стал человеком знания. «Стань ими и позволь им стать тобой, — сказал он. — Их воспоминания будут расти в тебе, ибо они — то, чем ты становишься». Он сказал, что история доверяет нам ответственность (он сказал: мы — сопровождающие), а мы отрекаемся от нее, спасаясь бегством в драму личного прошлого. Мы позорим родословную своего народа. «Ваша психология, — сказал он, — учит вас примирению с прошлым, с вашей матерью, отцом, историей. Наша же психология учит примирению с будущим, учит управлять судьбой и становиться сопровождающими, стюардами мира, который, мы надеемся, будет населен нашими детьми». И еще он говорил о Восточном Пути: «Это путь ясновидения. Там мы принимаем на себя полную ответственность за то, кем мы становимся, и влияем на судьбу, провидя возможное». Он сказал, что судьба — это не то, над чем можно установить контроль, но человек силы может влиять на нее. «Учись танцевать с ней. Веди ее через танцплощадку времени». И он похлопал себя ладонью по темени и сказал, что расщелина между мирами — это просвет в черепе, родничок, с которым мы рождаемся, но который вскоре закрывается. Он всегда был поэтом, мастером метафоры. А теперь, когда жизнь его приблизилась к концу, Антонио Моралес обратился к детям; ибо все это начинается с детей. Затем он взял меня за руку и сказал, что мы еще встретимся и что есть такие места, куда он не может отправиться один. Удивительные слова в устах человека, который путешествовал по безграничному царству собственного сознания дальше, чем кто-либо из известных мне людей. Это происходило в конце 1983 года. Я видел его тогда в последний раз. И снова я возвратился в Соединенные Штаты. Я решил описать документально мою дружбу с Антонио, описать шаманский опыт так, как я его сам переживал. И вот, пять лет спустя, я приехал на такси из аэропорта Куско и вышел возле крохотного кафе, что напротив старой гостиницы Лос-Маркесес на Калле Гарсиласо, ожидая увидеть здесь Антонио. В конце концов, наша работа не была завершена. Мои сновидения звали меня обратно к этому месту, центру всех моих путешествий и приключений, пейзажу моих снов наяву. Что же удивительного, что я ожидал, почти ожидал, встретить здесь старого друга, который ожидает меня? Кажется, я уже привык принимать необычайные вещи как само собой разумеющиеся. Можно считать аксиомой, что если вы начали ожидать неожиданного, то неожиданное изменяется. Антонио не было. Я набрал полные легкие холодного разреженного воздуха Анд, выпустил его; прогнал мгновенное головокружение и заставил себя улыбнуться девочкам, толпившимся около тяжелых дубовых дверей гостиницы Лос-Маркесес. Это lапегas, продавщицы альпаки — свитеров, шарфов, шляпок, перчаток, пончо; все это связано из пряжи, окрашенной в красный, синий, зеленый, серый, коричневый земляной цвета, яркие или пастельные; все мерялось на их собственные ручки или руки мам и сестер. Они знают меня по имени, и я знаю их; они давно уже со мной не торгуются. Сейчас они просто улыбаются, хихикают, приветствуют меня, словно меня здесь не было всего неделю, называют цену, за которую можно купить дом; они знают, что я всегда покупаю то, что могу носить, и ухожу от них с таким количеством покупок, которое невозможно унести. Даже стоя среди них и перешучиваясь, я следил за улицей. — Que busca, senor? — Что? — Я взглянул вниз, на Анжелину, младшую из трех сестер; глаза ее так же широко открыты, как и маленький ротик в несовершенной улыбке. — Что я ищу? Я ищу зуб, который ты потеряла! Она мигом закрыла рот, ещё и зажала его ладонью, а сёстры рассмеялись. *3* Пусть Прошлое хоронит своих мёртвых,- Живи в Живом и действуй в Настоящем! Лонгфелло. Катманду до-колумбовой Америки, старейший и никогда не умиравший город Западного полушария, Куско расположен в отдаленной долине Анд на высоте 11000 футов над уровнем моря. Империя инков, которую они сами называли Тавантинсуйо, что означает «Четыре четверти Земли», когда-то простиралась от Эквадора до Аргентины и от Тихого океана до джунглей Амазонки. Куско, «пуп Земли», священный Город и столица империи, был основан Манко Капаком, первым инка, «Сыном Солнца», приблизительно в 1100 году. Через четыреста лет Атахуальпа Инка, правитель империи и потомок Сына Солнца, был убит горсткой испанских пиратов во главе с капитаном Франциско Писарро, человеком, который «завоевал» Перу. Писарро посадил на престол индейского аристократа Манко в качестве марионетки и занялся грабежом богатств и осквернением храмов удивительной чужой страны, которую он открыл. Но Манко Инка бежал из Куско и поднял стотысячную армию, которая обложила город, населенный к тому времени испанскими колонистами и войсками. Куско был построен в форме ягуара, спину которого очерчивала река Туллумайо, а головой служил холм Саксайхуаман, возвышавшийся над городом. Здесь весной 1536 года и решилась судьба величайшей цивилизации Западного полушария. Мегалитические храмы и башни Саксайхуамана, сотовая структура тесно связанных жилищ и три кольца зигзагообразных защитных валов стали цитаделью империи, когда воины Манко взяли холм. Отсюда, с головы ягуара, индейцы вели осаду оккупированной столицы. Осада продолжалась несколько месяцев, но Куско, как говорят хроники, сгорел в один день. Это было в мае; Хуан, брат Франциско Писарро, вывел свою кавалерию из дымящейся столицы империи, чтобы атаковать Саксайхуаман. Эта битва за Саксайхуаман, голову ягуара, была, видимо, одной из самых отчаянных и трагических в истории. Подобно огню, который пожирал Куско, восстание Манко Инка охватило всю страну, в течение семи дней и ночей судьба империи и успех завоевателей висели на волоске. Много тысяч людей погибло в страшной бойне в Саксайху-амане. Как только испанцы взяли наружный вал укреплений и защитники отошли в храмы, тяжело вооруженные conguistadores приступили к поголовному истреблению индейцев. Утром следующего дня, когда Манко Инка был уже в легендарной крепости Вилкабамба в джунглях, лишь кондоры парили над головой павшего ягуара и садились пировать на поле битвы. И хотя Манко и его последователи вели упорную партизанскую войну против испанских колонистов и их собственности ещё около сорока лет, Империя Инков пала в Саксайхуамане. Три самые крупные башни были разрушены, храмы опустошены, и одно из величайших архитектурных творений древнего Пира стало каменоломней для строителей испанского Куско. Сегодня четыреста метров тройных зигзагообразных укреплений в северной части холма да очертания фундамента башен — вот и все, что осталось от головы ягуара Куско. Отсюда можно смотреть вниз, на весь Куско; это на восемьсот футов выше центра города — Пласа-де-Армас. В прежние годы я любил по утрам взбираться к руинам и обегать трусцой зигзаги укреплений, которые я себе представлял зубами ягуара. На круглом каменном фундаменте Муйумарка, почти ушедшем в землю, я практиковал тайцзи [t'ai chi], китайское военное искусство движений: полчаса плавных, медленных движений, наполненных энергией нового дня. Иногда за мной наблюдали дети; склонив набок спокойные лица, они созерцали мои сосредоточенные занятия и странный танец. Кто-нибудь из них присоединялся ко мне, смеясь над собой; они повторяли мои движения, но не кривлялись, а потом бежали в свою школу или по каким-либо поручениям. А я отправлялся к северо-востоку, к Храму Воды Тамбо Мачай, чтобы искупаться в холодной родниковой воде перед возвращением в город. Вечером, в день моего прибытия в Куско, я сидел на гранитной плите в высшей точке разрушенной крепости и смотрел вниз на город, на яркие окна и освещенные фасады бесчисленных церквей, церквушек, старинных дворцов, переоборудованных храмов, исторических зданий, семинарий, монастырей, рынков, гостиниц и ресторанов. В самом центре этого всего — Пласа-де-Армас: Кафедральный собор и церкви Хесус Мария, Эль Триунфа и Ла Компанья; все они выстроены из камней, из которых когда-то были сложены стоявшие на их месте роскошные дворцы и храмы инков. Никаких следов Антонио в городе не было. Я бродил здесь без какого-либо сознательного плана и почти без цели. Я рассеянно смотрел на город внизу, который я так хорошо знал, на места, связанные навек с величайшим приключением моей жизни. Неужели я торопился сюда лишь для того, чтобы поглазеть на все эти атрибуты прошлого? Падающая звезда привлекла мое внимание. Я следил, как она описала дугу в небе и погасла на востоке, возле вершины Пачатусан. Ночь была безоблачной; светила половинка лупы, звезды сверкали в густой черноте неба, под серебристо-белым лунным сиянием в тонком, прозрачном воздухе резким контрастом выделялись каменные останки Саксайхуамана. Там кто-то стоял. Какой-то человек стоял у края почти занесенного землей фундамента круглой башни. Он находился прямо напротив меня. Я мог бы сказать, что он пристально глядит на меня через разделяющие нас тридцать футов, через пространство, усеянное камнями, скудной высокогорной травой и дикими цветами, — по это было бы неточно. Хотя лицо его находилось прямо напротив моего и он не двигался, он, строго говоря, не мог глядеть, хотя и не был слепым. На нем были пересохшие, потрескавшиеся черные кожаные туфли без носков, старые брюки из синтетической ткани, плотная хлопчатобумажная тенниска и бесформенная, потертая спортивная куртка, слишком для него тесная — манжеты болтались на тонких руках заметно выше запястий. На голове он носил узкополую шляпу с клетчатой лентой. Слабые, вялые руки свисали по бокам корпуса, почти достигая колен. Освещенное лунным светом лицо его ничего не выражало: обычно выражение лицу придают глаза, а у него на месте глаз были лишь тени, пустое место, затененное полями дурацкой шляпы. Это был, по меньшей мере когда-то, индеец; седая, Давно не бритая щетина выделялась на фоне темной кожи сильно запавших щек. Еще одна звезда беззвучно описала дугу по небосводу над, его головой и на мгновение отвлекла мое внимание от его лица; я осознал, что смотрел все время в пространство под полями его шляпы. Внезапно я потерял ощущение времени, я не знал, как давно мы здесь стоим. И тут вспомнил, что видел его раньше Я видел его здесь, на этом же месте, десять или двенадцать лет тому назад. Антонио тоже видел его. Мы шли обратно от Тамбо Мачай. Ночь настигла нас, когда мы добрались до укреплений и взбирались на холм Саксайхуамана. Мы остановились и смотрели на огни города, как раз там, где я стоял теперь. Когда мы обернулись, чтобы идти дальше, он стоял здесь, у основания разрушенной башни. Антонио тронул меня за руку: «Не смотрите ему в глаза», — сказал он. И Антонио, профессор философии, высокообразованный человек, объяснил мне, что это pischaco, «лишенный духа»; он живет за счет энергии, жизненной силы других людей, подобно стервятнику, хотя сам он падаль, ничто. Живой мертвец. В ту ночь, когда он шепотом рассказал мне это, я рассмеялся. Тогда он сказал, что существуют колдуны, которые подчиняют себе их сущность и посылают вот таких призраков из плоти и костей бродить всюду по ночам. «Широко распространено убеждение, что такие колдуны извлекают потом жир из их тел». — Зомби? — прошептал я, с ухмылкой глядя в его искренние глаза. — Вы говорите о зомби? — В сущности, да, — кивнул он. — Они не могут ходить по прямой линии. — Что? — Я быстро взглянул на неподвижную фигуру. Антонио схватил меня за руку. — Не смотрите туда, мой друг. Не ищите его глаза, иначе он схватит вас своим невидящим взглядом, и вы можете потерять душу. Только наблюдайте. Не шумите и наблюдайте. Он медленно наклонился и поднял камень величиной с кулак. — Пошел! — крикнул он внезапно и бросил камень. Послышался глухой удар — камень попал человеку в грудь и упал к его ногам. — Уходи! — снова крикнул Антонио; голос его странно звучал в ночной тишине. Только после этого человек двинулся с места, как-то боком, по-крабьи, короткими судорожными рывками, неуклюжими шажками он заковылял вниз по склону холма. — Жизнь в смерти, — сказал мой друг. — Или смерть в жизни. Не знаю, как это точнее выразить… Я давно забыл этот эпизод, оставил его без внимания как забавный плод воображения. Я никогда не допускал мысли, что Антонио может ошибаться. Но вот оно снова стояло передо мной — животное, растение, минерал? Он или оно, живое или неодушевленное? И могу ли я верить в подобные вещи? Некоторые части его одежды поменялись, но я мог бы поклясться, что на нем были те самые изношенные туфли. Я почувствовал холод и понял, что все мои поры раскрыты. Холодный пот стекал по ногам, спине и по лицу. Я резко повернулся и быстро зашагал прочь, вниз по склону холма к городу, оставил свое намерение пройтись по тропе через руины; стояла глубокая ночь, и с меня было достаточно впечатлений. На полпути к подножию я обернулся. Его не было. И вдруг У меня возникло чувство, что вокруг нет ничего живого, ни единого живого существа в радиусе нескольких миль. До самого Подножия холма я мчался бегом. *4* Мы собираем наше настоящее из деталей и обломков нашего прошлого, стараясь избежать комбинаций, которые доставляли нам страдания и воссоздать те, которые приносили радость. Мы беспомощные пленники. Антонио Моралес. Все это обрело смысл к утру следующего дня; по крайней мере, мне удалось втиснуть все происшедшее в какие-то рамки. Я проснулся в угловом номере гостиницы Лос-Маркесес, натянул брюки и еще сонный выбрался на балкон, чтобы ощутить сладостные первые минуты нового дня в новом месте, далеком от предыдущего. Я стоял на балконе над узкой, мощеной булыжником улицей Гарсиласо и обнаружил, что вчерашняя встреча на холме приобрела значение, пока я спал. Согласно фольклорным представлениям, это нездоровое и жуткое привидение среди развалин могло захватить меня своим взглядом и «доить» из меня мой дух. Идея была очевидной: смотрел ли бы я в его пустые глаза или в тени между огнями города, лежавшего во мраке внизу, — я наверняка терял бы какую-то часть себя. Представить себе, что это блуждающее полуживое существо есть проявление моего бессознательного, невозможно, и это никак не устраняет самого события: существо в руинах было реальным, не призрачным; если бы я бросил камень, то попал бы в нечто плотное. К тому времени, когда я допил свою первую чашку кофе в кафе «Рим», я уже проанализировал смысл происшедшего. Я возвращался в Перу с некоторым смутным чувством цели, стремясь завершить то, что начал давно. Я стоял на краю утеса, оглядываясь через плечо на тропу, по которой поднялся; я был уверен, что тропа сама мне покажет, куда ступать дальше. И предостережения Антонио, его мелодраматические увещевания отвести глаза от тени под шляпой того неестественного существа в руинах, возможно, были предчувствием этого момента, когда я возвращусь один и буду искать чего-то еще, сжигаемый надеждой, которая выросла из прошлого, искушаемый воспоминаниями о прошлом, которое мы делили с Антонио. Если бы я не был так чувствителен к собственным фантазиям, я мог бы увидеть и понять, чем была эта встреча в руинах. Это была жизнь в смерти и смерть в жизни, это она предстала передо мною в ту ночь в Саксайхуамане. Теперь я это знаю; тогда я этого не уловил, точно так же как могу не уловить тему в симфонии Стравинского, потому что сильно озабочен отсутствием знакомых аккордов. Впрочем, это не важно. Моя интерпретация, пусть фантастическая, заставила меня принять решение. Я закончил завтрак, выпил вторую чашку кофе и вышел из кафе. Я ступил в головокружительно яркую, освещенную солнцем Пласа-де-Армас и направился к магазину, где, я знал, продаются карты. Когда испанцы пришли в Перу, они столкнулись с народом и цивилизацией, которые бросали вызов европейскому воображению. Это была империя; ее отцом было Солнце, ее города из камня и золота рождались от Земли и уходили своей плотью в Землю. И населяли ее люди настолько благородного облика, что римляне по сравнению с ними могли вызвать лишь насмешку. Их кожа сияла бледностью Луны, а жаром Солнца. Одежду они шили из тканей, сделанных из тонкой, как шелк, шерсти и раскрашивали ее самыми яркими цветами Природы и самыми замысловатыми геометрическими узорами. Они украшали себя шкурами огромных рептилий и перьями странных крикливых птиц абсурдной красоты. Они носили кованное золото на груди и в углах. Они населяли землю, равную по площади Испании, Португалии, Франции, Англии и Австро-Венгерской империи вместе взятым; они правили страной из заоблачных городов, с вершин, превосходящих все европейские масштабы; их столица находилась в долине, поднятой над уровнем моря выше, чем любая гора Испании. Они производили свыше ста пищевых продуктов; изобрели систему социальной безопасности; построили мощеные камнем дороги, подвесные мосты и туннели, объединявшие всю империю. Они не делали записей. Они были только quipucamayocs, хранители устной истории и мастера qui-рus — шнурков с навязанными узелками и цветной кодировкой, в которых хранилась документальная информация о событиях прошлого, настоящего и будущего. Поэтому, опустошив империю Детей Солнца, испанцы фактически уничтожили целую культуру. К счастью, несколько испанских летописцев сумели записать многое из того, что видели, и кое-что из того, что слышали, хотя понимали они мало; в их задачу входило описание Конкисты, а не культуры, которую завоеватели безжалостно разрушали. Царская Дорога инков, целая сеть вымощенных камнем путей и магистралей, включала в себя 3250 миль высокогорной дороги от Эквадора до Чили и 2250 миль по перуанскому побережью. Испанский летописец Педро де Сьеса де Леон был, вероятно, первым европейцем, который описал это чудо света в 40-х годах XVI столетия. «Памяти народа» — так назвал он свой рассказ: «Я сомневаюсь, что где-либо существует памятник, подобный этой магистрали; она проходит через глубокие долины и высокие горы, через снежные громады и болотные трясины, сквозь естественные породы, вдоль бурных рек; местами она идет ровно и гладко, вымощена аккуратно подобранным камнем; в других местах пересекает горные цепи, прорезает скалы, идет по обрывистой кромке речного русла и надолго исчезает в снегах; и везде она чисто убрана, ухожена, на всей своей протяженности оборудована жилыми сооружениями, складами, святилищами Солнца и дорожными столбами. О, я не знаю, можно ли сказать что-либо подобное об Александре или любом другом властелине мира — соорудили ли они такую дорогу или хотя бы дали средства на закладку? Римская дорога через Испанию и другие, о которых мы читали, не идут ни в какое сравнение с этой дорогой». Эти дороги были нервной системой империи инков. Испанцы — мореплаватели, они сразу стали строить дороги вдоль побережья; Писарро обосновал столицу в Лиме. В Андах, где дороги часто проходят по горным склонам в тысячах футов над ущельями, которые кажутся бездонными из-за клубящихся в них туманов, Царская Дорога инков была практически бесполезной для испанских лошадей и караванов. Одна из этих дорог пролегала вдоль реки Урубамбы до Оллантайтамбо — места свирепых сражений между войсками Писарро и партизанскими силами Манко Инка, — затем поворачивала на север и, выбравшись из долины, ныряла в джунгли. Оккупанты, видимо, никогда не пользовались этой дорогой; левая ветка ее, миновав Оллантайтамбо, следовала дальше вдоль русла Урубамбы, пересекала реку через Мост Радости и шла через Радужную Долину. Эта дорога, не известная испанцам, поворачивала к северо-западу в том месте, которое называлось Травяной Равниной, пересекала равнину Цветок Алуллуча и поднималась на высоту около 14000 футов, где находится перевал Мертвой Женщины; дальше следовал спуск в Радужную Долину; еще два дня густых джунглей и высоких горных цепей, мимо храмов, святилищ, наблюдательных постов — и дорога выходила к месту, которое называлось Воротами Солнца. Этот путь хранился в секрете от испанцев в течение сотен лет; вместе с ним целый регион был заброшен инками и забыт историей. По этому пути можно добраться до места, где Урубамба делает петлю, похожую на крепостной ров, вокруг подножия огромной крутой горы, царящей над долиной. Солнце здесь почти всегда светит сквозь облака, за которыми прячутся окружающие горы. Там, словно гнездо в седловине между двумя вершинами горы, был город удивительной красоты, орлиное гнездо духовного благородства, где тысячи людей поклонялись Солнцу, Луне и Земле. Этот путь, который вел от Оллантайтамбо через Мост Радости и Радужную Долину, назывался Царской Дорогой на Мачу Пикчу. Через полчаса после завтрака в кафе я сидел на фигурной железной скамье на Пласа-де-Армас и рассматривал топографическую карту, выпущенную государственной геологической службой. Тонкие волнистые зеленые линии расходились вокруг крохотных треугольников, которыми были обозначены пики больших гор. Я проследовал вдоль пунктирной кривой, которая обозначала Путь Инков от Корихуайярачина до Мачу Пикчу. Там, на высоте 13860 футов, недалеко от центра карты с крестом, указывающим стороны света, значилась Хуармиху-аньюска, перевал Мертвой Женщины, — тот самый снежный перевал из моих сновидений. 19 апреля, Куско, 11 ч. 30 мин. вечера. День прошел в беготне за провизией: сушеные фрукты, орехи, арахисовое масло, сухая колбаса и сыр, восемь банок супа. Кофе. Туалетная бумага. В кафе Гарсиласо, через улицу напротив, мне приготовили упаковку с блинами из муки quinoa — похоже на тонкие оладьи из зерна горного амаранта. Еще купил четыре пачки чая с кокой. У Lanera Анжелины купил еще один свитер и пару альпаковых перчаток. Купил походную печку системы Примус, реликт от какой-то экспедиции 30-х годов; еще работает, хотя помятые медные бока наводят на мысль о падении с большой высоты. Купил шляпу, обычную фетровую, с полями средних размеров и сатиновой лентой. Через четыре дня будет полнолуние; считается, что наилучшая погода для такой экспедиции бывает в последние дни перед полнолунием. С двумя флягами, котелком для кипячения воды и рюкзаком, набитым продуктами и одной сменой одежды, я готов к предстоящему нелегкому испытанию. Палатку, спальный мешок и туристские ботинки я привез из Калифорнии. Думаю, все это мне очень пригодится. Возвращаюсь к месту, где я был, дорогой, по которой никогда не ступал. Один. Единственным спутником будет человек, которого я никогда не видел: я сам. ЧАСТЬ II. ВТОРОЙ *5* Итак, я отправился в новое путешествие. Я повернулся спиной ко всему, что, как мне казалось, я искал, и пошел. Я не буду одиноким слишком долго. 20 апреля, День Первый. День начался в темноте: 6 ч. 15 мин. утра. Поезд третьего класса от Куско до Оллантайтамбо сделал двухминутную остановку на какой-то сельской станции на правом берегу Урубамбы. Этих двух минут было как раз достаточно, чтобы добежать до двери, выбросить рюкзак прямо на насыпь и спрыгнуть самому. Я не один здесь в темноте, со мною сатреsinоs, фермеры, и двое huayruros — отец и сын. Мальчик и мужчина были одеты в обычные для кечуа рубашки из красной ткани и удобные, похожие на капюшоны альпаковые шапочки с наушниками, украшенные черным и красным бисером. Это huayruros, горцы-носильщики: они зарабатывают себе на жизнь тем, что переносят через горы вещи других людей. Из-под коротких брюк видны были их необычайно развитые икры; сандалии, казалось, срослись с потрескавшейся кожей на подошвах ног, а грубые толстые ногти загнулись вниз подобно когтям. Отец предложил понести мой рюкзак. Я отказался, употребив все свои познания в кечуа; он улыбался; зубы его были испачканы Mihta — специальным веществом стимулирующего действия; они приготавливают его из кусочков богатой известью глины, обернутых листьями коки, и жуют для усиления сердечной мышцы в условиях высокогорья. Вместе со мной они перешли ржавый висячий мост через Урубамбу, а затем исчезли в густой и серой предутренней мгле долины. Я направился к юго-востоку по легкой тропе, перебрался через крохотный ручей и очутился над рощей эвкалиптов. В долине Урубамбы рассвет наступает поздно. Взбираясь вверх по ручью, я наблюдал, как Солнце поднимается слева из-за Вероники — покрытой снегом великой ари (18000 футов высотой), «смотрительницы Священной Долины». Я увидел, как огромные кучевые облака, проносились через вершину горы, сиявшую розовым и оранжевыми отсветами Солнца, а в это время длинные лучи света, подчеркнутые утренним туманом, нерешительно направились вглубь долины справа от меня. Когда Солнце показалось наконец над далеко забравшимся в небо горизонтом, остроконечная снежная шапка Вероники засияла золотом. Па рассвете я добрался до развалин Алоактапаты, крепости, вросшей в склон горы на выходе из долины, там, где Куси-чака впадает в Урубамбу. Не останавливаясь, я спустился к реке, перешел через нее в том месте, где все еще стоял сооруженный инками контрфорс, и направился дальше по простой тропе, пересекающей левую сторону долины. Это был легкий день. Долина Кусичака, как и всякое высокогорье, не изобилует растительностью: кактусы, амаранты да колючие кустарники kiswar и chilca. Долина постепенно сужается, и растительность пополняется деревьями cachacomoc с темно-зелеными листьями и похожей на бумагу корой, которая шелушится длинными полосами. Высота 8–9 тысяч футов над уровнем моря для меня не создает проблемы воздуха: я спустился в Куско. Один. Может быть, Я и есть тот Другой из моего сна. Тот, кого я преследую и кто преследует меня. Сегодня никаких кошек-мышек. Я просто благодарен, что я здесь, благодарен тому полуживому существу в Саксайхуамане за то, что оно вырвало меня из гипотонического оцепенения последних лет. Я не понимаю толком, зачем я приехал в Перу в этот раз, да меня это уже и не волнует, но я знаю, что бросился сюда не из-за того дурацкого золота в Сипане. Важно то, что здесь мой рассудок свободен и может побыть в одиночестве. Занято лишь мое тело: ноги работают ритмично, в согласии с руками, я передвигаюсь по тропе, которая тянется далеко вперед по серо-зеленой Долине, и мой ум может свободно заниматься самим собой. Почемуто мирские дела здесь в голову не приходят. В один день я обрел уют и ясность, необходимые Для моих мыслей. Сегодняшний день я провожу в размышлениях о своей профессии. Я психолог, доктор психологии. Меня учили и воспитывали в традициях западной дисциплины. Доктор — это только формальное звание, принятое в Соединенных Штатах; его особенно домогаются врачи и академические представители «естественных» наук. Со времен Фрейда возникло некоторое презрение к этому званию, если оно присваивается тому, кто изучает человеческую душу. Никто никогда не слышал о массовой биологии, массовой физиологии или массовой медицине. Широко распространено мнение, что поскольку психология занимается субъективным мышлением и абстрактным толкованием, то она не относится к наукам; если кто-то там кому-то присваивает докторскую степень по психологии, то с тем же успехом ее можно присвоить и астрологам. Психология означает буквально «наука о душе»; в различных случаях душу называют также духом, человеческим разумом или умом. Психология изучает что-то такое, что современной науке не удалось определить. Разумом считается мышление, которое происходит в мозгу, но мы не можем доказать, что так оно и есть. Мы можем рассекать, измельчать, взвешивать человеческий мозг, измерять его электромагнитные поля и прослеживать биологические процессы в нем на молекулярном уровне, но разум ускользает от нас. Свойства сознания в нем не могут быть выведены из неврологии мозга. Мы не можем локализовать центр сознания, как не можем доказать существование Бога. Мы знаем, что у нас есть разум, — об этом говорит нам наш разум, — но он не поддается гипотезам, клиническому подтверждению и независимому повторению результатов. Когда мы изучаем человеческий разум, то неизбежно получается, что разум изучает сам себя. Таков парадокс психологии как науки: если бы человеческий разум был столь прост, что мы могли бы его понять, то мы были бы столь просты, что не смогли бы этого сделать. Практические методы современной западной психологии — клиника, статистика, поведение. Ее основы — ее образный и метафорический фундамент — заложены Фрейдом в результате его исследований психики и сновидений дефективных пациентов. Первые психологипрактики — шаманы — подходят к делу с совершенно другой стороны. Традиции шаманизма — это практика экспериментальной психологии. Ее образы и метафоры заимствуются у самых творческих, художественных умов общества. Символы и архетипы их психологии представляют то, что шаман видел и испытывал в бесстрашном путешествии по океану сознания. Далее, западная психология построена на мифе о происхождении человека; этот мир обрекает свой народ на изгнание из Рая, то есть из Природы. Поэтому и западная психотерапия сосредоточена на лечении неврозов у людей, которые были выброшены из Рая во враждебный мир — сначала Богом, а потом родителями. И мы воплотили этот мир в действительность. Мы настолько отдалились от Природы, что даже запрет на инцест, первейшее требование Природы, не действует среди нашего населения. Во всех уголках мира инцест карается смертью или изгнанием; а среди американского населения каждый третий подвергался сексуальным злоупотреблениям со стороны одного из родителей, и это осталось безнаказанным. В противоположность этому, психология исконных обитателей Америки основана на мифах, которые представляют мужчину и женщину идущими во всей красе по Земле, любящей их матери под живительным отцовским наблюдением Солнца. Я поел лишь далеко после полудня. Настолько поглощен был размышлениями, что забыл о еде. Я добрался До небольшого притока, перешел его по бревенчатому мостику и двигался дальше правой стороной долины, пока не очутился в крохотном селении Хуайяллабамба. Соответственно своему названию, оно представляет небольшую заросшую травой площадь, где когда-то было древнее кладбище, а теперь однокомнатная каменная хижина, крытая пальмовыми листьями, служит школьным помещением для индейцев долины Цветок Ллуллучи. Я расположился рядом со школой и разбил палатку у подножия холма, где рассеяны обломки старого кладбища. Я накачал маленьким поршнем старый примус, набрал в котелок вод из ручья, добавил туда несколько капель йодной настойки уселся смотреть, как закипает вода. Итак, первый день закончился, я поел, Солнце спряталось за высокий горизонт и становится холодно. Я здесь не буду разводить костер, а пишу при скудном свете своей походной печки. Я варю чай с кокой; к утру он будет холодным, и я наполню им фляги, я уже знаю этот вкус, у него даже цвет желто-зеленый; напоминает желчь, — но он освежает. И если он добавляет сил, то вкус стоит терпеть. Несколько минут назад я видел двух мальчишек-индейцев, они вели лошадь с провисшим животом через кладбище на холм за моей спиной. Я сильно устал. Один, но не одинок. Холодно, и ночная темень столь же глубока, сколь совершенно сияние дня на этой неоскверненной высоте. Ночные звезды более отчетливы, чем дневное светило: они висят в абсолютной черноте. Они кажутся ближе, не потому, конечно, что я на 9000 футов поднялся к ним, а потому что их лучам не приходится сюда пробиваться сквозь плотный переработанный воздух низин, где живет почти весь мир. Дневное светило, Солнце, здесь не так различимо: его сияние наполняет все небо такой неотфильтрованной яркостью, что различить его лик нелегко; просто это ярчайшая часть ярчайшего неба, которое я когда-либо видел. Мне хотелось бы рассказать виденный мною сон — очередной выпуск сериала, который я начал сновидеть в Сан-Франциско и в каньоне Шелли. Но дело в том, что в эту ночь я спал, как бревно. Переспал. Я проснулся внезапно, резко дернулся — это редко случается, когда спишь не в помещении, — и снова откинул голову на скатанные брюки, выполнявшие роль подушки. Солнце уже проникло в долину, и в моей палатке сиял синий свет, отфильтрованный тканью. Я лежал, дышал спертым синим воздухом и производил тщательную проверку собственного тела: икры, бедра, плечи. Слишком большая нагрузка вчера дала ощутимый эффект сегодня утром, подобно излишней дозе вина. Но чувствовал я себя хорошо. Плохо только, что переспал. Сегодняшний этап будет длиннее, круче и выше, чем вчерашний, а я знал, что перевала должен достичь до захода Солнца. Я спал на своих часах, и когда нашел их, я поднялся на колени и расстегнул молнию на входе в палатку. Было девять пятнадцать. Мальчишки снова здесь; оба они вместе со своей лошадью стоят на холме, на старом кладбище, и наблюдают за мной, пока лошадь что-то жует. Школьный двор пуст; никем не занят, и сама школа, напоминающая одну из развалин, только покрытая пальмовыми листьями. Единственный звук доносится из-под пешеходного моста, где журчит вода Ллуллучайока. Мне следовало бы поесть, но потребность пройти какое-то Расстояние, оказаться подальше от места, где я задержал: я, заставила меня засуетиться с одеждой, затолкать поскорее палатку в чехол, сложить кое-как спальный мешок, наполнить фляги чаем, который я варил вечером, навьючить на себя весь этот тюк и без четверти десять уже шагать по тропе. Я покинул долину с опозданием, зато нечаянно доставил развлечение двум мальчишкам, которые наблюдали за моей решительной спешкой с невозмутимым любопытством, как те дети, что любовались моим танцем t'аi сhi в Саксайхуамане. Только тогда я был североамериканец, практикующий китайские движения среди руин древнего Перу, а здесь вертелся какой-то gringo, словно опаздывал куда-то в Анды — где понятия «поздно» или «рано» определяются временем суток, а не человеческими обстоятельствами. Дети сидели, как прикованные, на холме среди кактусов, кустов кiswar и поваленных кладбищенских сооружений. Когда я отправился в путь, их уже не было. Я взобрался на холм и пошел по краю бесформенных развалин, а дальше начался подъем по неумолимому, крутому и густо заросшему склону. Грунтовая тропа — здесь почти не оставалось каменистых плит, уложенных инками, — поднималась все выше, и я почувствовал действие высоты, вес рюкзака, голод, медленное и болезненное сгорание молочной кислоты в мышцах ног, тесноту грудной клетки для легких. Я напряженно работал, чтобы добраться туда, куда стремился; внутренняя лента шляпы взмокла, а сатиновую украсили разводы соли, нейлоновые лямки с поролоном внутри и поясничная подкладка были насквозь мокрыми к тому времени, когда я вышел на влажную, покрытую сочной зеленью поляну, там где Ллуллу-чайок сливается с Хуайруро Чико. Это было райское место, которое можно увидеть только в Андах, там, где встречаются две глубокие зеленые долины с крутыми склонами. Перед местом слияния есть небольшой луг с высокой травой; на нем красуются канареечно-желтые и ярко-красные цветы к'апtu, пахнущие лимоном стебли ajhu-ajhu, растет в изобилии llullucha, красивая трава с гроздьями пурпурных ягод. Здесь появляется испанский мох под сплетением похожих на дуб деревьев mаrk'u, chachасотос и последних колючих кустов kiswars. Земля здесь мягкая и влажная, еще хранит воду мартовских дождей. Я опустил рюкзак на землю, отделил шляпу от спутанных волос и сбросил сорочку. Стащил с себя ботинки и толстые носки, нырнул под низкие ветви старого дерева mагк'u и, осторожно ступая, забрел в ледяную сверкающую речку. Я вымылся, используя свой старый платок как мочалку, затем выстирал его, отжал воду, помахал им в воздухе и повязал на шею. Я выполоскал сорочку и повесил ее сушиться на ветвях mаrk'u. Пока она сохла, я позавтракал. Поздний завтрак из сушеных фруктов и холодных блинов quiпоа. На кофе нет времени, потому что поздно вышел. Я должен быть на перевале Мертвой Женщины до заката. Пока сорочка сохнет, запишу несколько важных моментов. Новизна первого дня сегодня потускнела, я смотрю только вперед, где меня ожидает длинная дорога. Час назад проходил мимо руин небольшого селения инков в долине. Впереди еще больше руин, но они за перевалом. Я говорю себе, что я выбросил из головы всякие мысли о цели, намерении и причинах этой одинокой экспедиции. Я знаю только, что впереди меня ждет Мачу Пикчу, у меня есть свое любопытство к перевалу, на который я поднимусь сегодня, а мысли о другом человеке, который идет по этой тропе, присматривается к моим следам или ожидает меня на излучине реки — чистая Мелодрама. Я потакаю себе. Физические требования к этому переходу и неповторимая красота земли, по которой проходит мой путь, полностью меня поглощают. Но существуют маленькие цели: следующий подъем, вон та группа скал, поворот тропы или странный цветок прямо впереди. Пройти его, прежде чем остановишься отдохнуть… Я оделся, вскинул на плечи рюкзак и зашагал вдоль левого пролива реки к бревенчатому мосту, где дорога становится более отчетливой. Здесь я поднялся на крутой обрыв; три необычные птицы с изумрудно-зеленой и малиновой раскраской, крохотными ярко-желтыми клювами и нелепыми длинными хвостовыми перьями взлетели, хлопая крыльями, образовали строй и скрылись далеко в долине. Я последовал по тропе, вьющейся среди густого леса и перепутанной темно-зеленой тропической зелени — испанского ракитника и папоротникового дерева, деревьев chacomo с корой, похожей на бумагу, гниющих стволов и чахлого подлеска; повсюду яркие пятна желтого или оранжевого моха. Тропа свернула вниз, обратно к Ллуллучайоку, и я пошел дальше по левому берегу речного русла и так шел до самого вечера. Если этот первый день, легкий день, я привыкал к ходьбе и думал о цели психологии, то второй день был проведен в испытании моей выносливости и смелости, а также в размышлениях о том, что я сделал для достижения своей цели. Я искал опытов и старался служить им. Антонио сказал мне когда-то, что различие между опытом и служением опыту определяется чистотой намерений. Опыт не будет служить вам, если вы не служите опыту. Когда он объяснял это в первый рал, он привел пример Святого Причастия. Я подтвердил, что принимал святые дары; облатка оказалась невкусной и чуждой моему нёбу, а вино дешевым и слишком сладким. Он заметил, что если бы я отдался странному ритуалу поедания тела и питья крови Христа, я, возможно, пережил бы опыт приобщения к просветленному состоянию. Цель этого ритуала не может быть достигнута, если намерение участника не находится в согласии с опытом. Так Антонио дал мне пример из философии, которую он впоследствии столь изящно изложил. Но опыт не нуждается в том, чтобы его превращали в ритуал, церемонию или еще что-нибудь важное, чему надлежит служить. Хитрость, конечно, состоит в том, что, строго говоря, всякое событие, с которым мы сталкиваемся, является опытом. Необходимо уметь различать те опыты, которым следует служить, и те, которым не следует. Это требует определенного состояния сознания — различительного инстинкта; иначе человек начинает наделять каждый момент глубоким значением, а известно, что самые занудные в мире люди — это люди крайне несознательные или сверхсознательные. Уже давно определил свою цель: найти путь к изучению сознания, найти метод, который окажется плодотворнее научного, ибо научный метод ограничивает изучение разума объективным анализом. Мое намерение состояло в том, чтобы перенести такой метод — если он существует — в современную западную практику. Я прошел по путям, проложенным первыми психологами, теми, кто исследовал человеческий разум изнутри, а не извне. Я вскоре обнаружил, что мне нужно новое состояние разума, которое допускало бы субъективный опыт, но не обольщалось им. Я установил, что мастерство, необходимое для вхождения в такие состояния, приобретается на пути служения опыту, оно приходит естественно, словно находишь мачете как раз в том месте, где дорога заросла и стала непроходимой. И я стал развивать мышление так, чтобы оно могло обеспечить здоровье и ответственные исследования человеческого разума и его возможностей, стал искать опытов, которые помогли бы мне испытать свои предельные способности. Некоторые из этих опытов оказались ошеломляющими; большинство из них выходили за рамки обычного. Я испытывал свой визуальный мир, измененный в драматическом и болезненном ритуале, и обнаружил, что могу замечать приливы и отливы тонких биологических энергий. Я научился путешествовать по одушевленному миру и испытывать там магию скал, деревьев и облаков; там горы — великие арus, а реки и ущелья — могучие аukis. Я испытывал собственную смерть и бродил по стране архетипных образов, которые, казалось, существовали в мире, созданном самой жизнью и параллельном миру повседневности. Я оставил свое мертвое тело гнить среди мертвых песков на дне одной из лагун Амазонки, а сам «жил», чтобы рассказать об этом. Я узнал кое-что о сновидениях наяву и установил, что возможно взаимодействие с образами, созданными разумом и Природой. Я испытывал себя в иных формах, например в формах животных, которые могут двигаться и жить независимо от моего тела. Я был свидетелем событий, которые подтверждают гибкость пространства и времени, и понял, почему физики становятся философами и поэтами в науке. Я предавался любви с женщиной — одновременно девушкой и дряхлой старухой, — которая вышла из Камня Пачамамы в Мачу Пикчу. И мою «галлюцинацию» видел и подтвердил мой друг, находившийся рядом со мной всю ту ночь. Он описал мне такие детали опыта, которые я считал личными, субъективными, исключительно принадлежащими мне. Все это — случайные эпизоды из пятнадцатилетнего опыта необычных восприятий и оценок, замечательных исцелений и предвидений и тому подобных барабанов и свистков мистицизма, относительно которых никто не сомневается, что это побочные продукты шаманского состояния разума. Как следовало ожидать, оказалось, что я могу служить опыту, хватая его, препарируя и подавая без гарнира к столу. Пища для мысли. В конечном итоге я служил своим опытам, рассказывая их, преобразуя их в хроникальные документы. Но не существует управы на вкусы. Кому-то блюдо покажется невкусным. Другие приобретут вкус к нему. Некоторым трудно будет переварить его. И, конечно, есть люди, которые съедят что попало. Кое-кто жаловался, что некоторые блюда перегружены приправами. Приправы, по их мнению, могут подавить аромат блюда и совершенно изменить его вкус. Психотропные вещества, подобно специям и травам, могут превратить мягкое, обычное, в нечто аппетитное, но совершенно не настоящее. Эта критики упустили из виду, что еда в целом зависит от приправ. Мои приключения в царстве шаманского сознания никогда не зависели от айяхуаски или Сан Педро — местных «медикаментов», которые я употреблял. Я еще расскажу, как незначительна была эта зависимость. 21 апреля, День Второй. Несколько часов шел по левому берегу Ллуллучайока. Тяжелая и жаркая работа, но у меня такое ощущение, будто я прошел сквозь зачарованный лес. День совершенно безоблачный, и Солнце беспрепятственно наполняет небосвод головокружительным белым сиянием, которое проникает даже сквозь густое переплетение листьев, веток, лиан, наполовину повалившихся стволов и висячего моха. Даже в самых темных тайниках леса отчетливо видна каждая мелочь: текстура гниющей коры и грибницы, лепестки цветов и полупрозрачные молодые побеги, покрытые мхом глыбы гранита, сверкающие грани минералов. Цвета опьяняют; каждый оттенок зеленого, коричневого, желтого, красного так богат и ярок, что может служить спектральным эталоном. Я выбрался из этого леса наверх по крутой тропе; я вынырнул из гущи деревьев и очутился на краю покатого, расположенного ступеньками пастбища. На первой же ступеньке этих естественных террас я остановился поесть. Это Ллуллучапампа, Равнина Цветка Ллуллуча. Гордый взгляд назад и вниз в долину, на путь, который я одолел. В отдалении стоит Хуайяна, ари, высотой 19000 футов, с сияющим снежным пиком; еще дальше слева — Вероника. Впереди, там, куда я иду, должны быть вершины Ллуллуча и Хуайруро; я их не вижу из-за поворота долины, но знаю, что они там есть. Перевал Хуармихуаньюска лежит между ними. Снова гляжу назад, на пройденный путь; веду свой современный разум по очень древнему маршруту. Когда закончится мое путешествие, я смогу описать то, что видел: пологий наклон тропы по горному склону, заросшему кактусами и мескитовыми деревьями, прямо над поймой реки Кусичаки (она течет на юго-юго-запад); место, где Кусичака встречается с Ллуллучайоком, и долину, названную именем этого цветка, — по ней можно подняться сквозь волшебный лес и выйти к одному из перевалов в Андах. Это все я уже видел, и меня ожидает множество других событий: другие долины, которые необходимо исследовать, леса, сквозь которые нужно пройти, взобраться на крутые склоны, миновать древние развалины. Все эти удивительные вещи собрались здесь, в далеких горных районах, где сама Земля поднимается к облакам. Я смогу описать это все, даже дать названия остроконечным снежным вершинам, охарактеризовать местность, определить растения и животных, которые здесь обитают. Подобно первым пионерам, я могу по возвращении домой рассказать о своем путешествии людям, которым не выпала роскошь такого похода, кто не смог создать себе возможности пережить эти испытания. И они поверят моим словам. Они будут знать, что если бы они сами предприняли такое путешествие, то увидели бы то, что видел я собственными глазами. И мой опыт поможет им найти свой путь. У них даже возникнет уверенность, что они способны противостоять воздействию высоты, тропических широт, ярости слабо отфильтрованного солнечного излучения. И никто не задаст мне ни единого вопроса. Зачем? Я же просто описывал то, что видел собственными глазами. И все мы знаем, что у каждого из нас есть два глаза. Мы лишь подозреваем, что существует иной способ видения. Мы, однако, не понимаем его и поэтому отказываемся признавать его реальность, отвергаем уроки и вопросы, которые ставит и на которые отвечает такое видение. Солнце угрожающе клонилось к горизонту, когда я оставил равнину. Держась левой стороны, я продолжал неуклонный подъем из долины. Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем я заметил, что все изменилось. Ллуллучапампа — переходная зона между лесистой высокогорной долиной и рuna, безлесым разнотравьем Анд. Внизу Полина была широкой и травянистой, по обе стороны ее поднимались серовато-коричневые склоны. Здесь наклон заметно круче, чем постепенный подъем русла реки внизу. Я очнулся на том, что неотрывно смотрю на свои ботинки, ступающие по тропе. Я осознал, что дышу, что сердце колотится и что необходимо остановиться. Вместо этого я поднял голову и взглянул вверх. И остановился. Не потому, что устал, а из-за того, что увидел: тропа впереди безжалостно поднималась все выше, тонка, как царапина на бесплодной поверхности горного склона; открытые участки породы терракотового цвета с вкрапленными кусками гранита; щетинистые пучки травы, которая растет в тысяче футов от линии снегов… Я не мог видеть вершины Хуайруро, хотя и двигался по его северовосточному склону. Пот заливал глаза; я снял шляпу и вытер лицо тыльной стороной руки. Справа, на противоположной стороне долины, к самому снежному пику Ллуллучи поднимался другой, неправдоподобно крутой склон с раскиданными по нему пятнами льда. Прямо впереди, на расстоянии около мили, как раз на уровне линии снегов, местность принимала седлообразную форму. Это Хуармихуаньюска, перевал Мертвой Женщины. С того места, где я стоял, скользя взглядом по тропе, угол восхождения казался увеличенным. По моим оценкам, я находился на высоте около 13000 футов, высота перевала — 13860 футов. Если мне взбираться еще на 1000 футов выше, а расстояние составляет около 2500 футов, значит, угол будет где-то между 20 и 25 градусами. Не так уж плохо. Но в высотных условиях все мои расчеты были не более чем цифрами. По склонам долины уже поползли тени. Я буду там вовремя, если буду все делать твердо, решительно, если сосредоточусь на движении — к тому месту под самым перевалом, где тропа круто сворачивает влево и направляется к центру седла. На этом месте видна горизонтальная площадка; до нее еще два, может быть, три поворота, зато когда я ее достигну, то до вершины останется один рывок. Я оглянулся в последний раз. Стояла совершенная тишина, ни малейшее дуновение не нарушало покоя тонкого, драгоценного воздуха. Далеко позади виднелась граница леса — гораздо ниже, чем я ожидал, и это подбодрило меня. Никаких признаков человека, который преследовал меня в моем сне, — эдакий следопыт-супермен, обошедший меня, когда я спал, и разбивший мою палатку в долине Пакамайо за перевалом. Неужели я действительно ожидал услышать трение его башмаков о каменные плиты тропы? Я поискал глазами кондора. В моем сне был кондор: он нигде не кружил над пастбищами в пойме долины. Никакого движения. Только мое сердце билось с частотой 140–150 ударов в минуту; оно работало усиленно даже во время отдыха, чтобы снабдить все части тела кислородом. Во время отдыха тело не желает расставаться с состоянием отдыха. Внутренняя лента шляпы остыла и холодила мой лоб. Я натянул шляпу покрепче, засунул пальцы под лямки рюкзака и пошевелил плечами, чтобы все пятьдесят фунтов удобнее легли на спине. И сделал первый шаг. Потом второй. Два. Три. Сначала впереди у меня был перевал, слева, как стена, поднималась гора, а справа крутой склон уходил до самого дна Долины; противоположный склон и двадцать футов грубой коричнево-красной тропы впереди я воспринимал периферическим сознанием. И затем… Была только тропа, усеянная острыми камнями и спекшимися комьями земли. Мое поле зрения сузилось настолько, что я видел лишь участок длиною в два ярда впереди да камешки и голыши, разлетавшиеся от моих башмаков. И затем… Были только ботинки, двигающиеся равномерно — один шаг, одно дыхание. Этот ритм настолько заворожил меня, что ботинки начали удаляться. И затем… Был только я. Было мое агонизирующее тело, транспортное средство, в котором едет сознание себя — напряженного, натянутого, все движущиеся части болят от усилий, сердце стучит, как молот, а легкие беспрерывно качают воздух, чтобы поддержать движение тела. Антонио однажды сказал, что существует способ видеть вещь во всей ее целостности. Обычное видение двумерно, это просто картинка, фотография объекта. Настоящее видение позволяет наблюдать не только, например, переднее изображение горы, но и все ее проекции — спереди, сзади, боковые, сверху и снизу. Для этого глаз не достаточно; видение осуществляется всеми органами чувств. У меня не было времени экспериментировать. Как я ни старался расширить свое видение, барабанный бой сердца призвал меня вернуться к своему телу и к настоящему моменту времени. Вместо того чтобы расширяться, мое внимание суживалось: сначала была цель, затем был путь, а затем был я. Все пути ведут к себе. Я действительно так думал в те минуты. В критические моменты всегда первыми всплывают ближайшие банальности: справишься; могло быть и хуже; завтра утром все будет выглядеть иначе; перед костром всегда темнее; все пути ведут к себе. Мои легкие и сердце работали в три раза интенсивнее; чем обычно, потому что на высоте 13000 футов кислорода в два раза меньше, чем требуется телу, а кроме того, я не сидел, а двигался, и к этому времени использовал все вторые дыхания, на которые рассчитывал. И тут я остановился. Все поплыло перед глазами, тропа уходила из-под ног; промелькнула перед глазами линия снегов, и я упал. К счастью, упал влево, в сторону склона, который здесь почти вертикален. Я скорчился вдвое, мои пальцы впились в колени, локти свело… Когда головокружение прекратилось, я ощутил симптомы высотной болезни. Но это не была ни тошнота, ни головная боль; просто короткие мимолетные покачивания, резкая боль в легких и бешеный сердечный ритм. Я знал, что если сниму рюкзак, то ни за что не надену его снова. А затем я взглянул вверх. С трудом повернул голову и взглянул вверх, на тропу. Я был в тридцати футах от поворота тропы, в пятидесяти ярдах от линии снегов и — вершины. Я посмотрел на часы и увидел, что на этот участок у меня ушло пятьдесят пять минут. Остаток пути был легким. Хуармихуаньюска, перевал Мертвой Женщины, оказался тем самым приятным седлообразным местом, которое я видел во сне: земля возле линии снегов скорее серая, чем красная; узкие, остроконечные лезвия высокогорной травы повсюду торчат пучками; сам же перевал какой-то серо-зеленый, и с обеих сторон к нему подступает белый снег и вылизанный ветрами лед. *6* Если ты знаешь противника и знаешь себя, то тебе незачем бояться исхода ста битв. Если ты знаешь себя, но не знаешь противника, то за каждую победу будешь платить поражением. Если же ты не знаешь ни себя, ни противника, то будешь уступать в каждой битве. Сун Цзу. Я не сбросил рюкзак и не рухнул на колени. Это не был сон. Я отвинтил колпачок фляги и долго, без передышки, пил чай с кокой. Я просто стоял там, мне необходимо было четверть часа постоять на гребне Хуармихуаньюски во власти высоты и романтики открывшихся просторов Хуармихуаныоска. Более чем две с половиной мили над уровнем моря. На этой высоте давление в самолетах поддерживается искусственно. Здесь живут облака. Чувство большого удовлетворения. Действительно, если мои сны привели меня сюда для того, чтобы я испытал свои предельные возможности, чтобы увидеть то, что я вижу, и почувствовать то, что чувствую, — пусть только это и ничего более, — тогда я удовлетворен и даже благодарен. Мне очень хорошо здесь. Позади меня — длинная долина Цветка Ллуллуча и apus Вероника и Хуайяна, «смотрители» пройденного мною пути. Впереди — долина Радуг и долина Пакамайо; а еще дальше — apus Салкантай на западе и вершины-близнецы Пирамика и Пумасилло на северо-востоке, смотрители пути, который я пройду. Их белые пики, нижние края облаков, даже, кажется, самый воздух — все подкрашено розовыми, оранжевыми, красными отсветами заходящего Солнца. Долина Пакамайо наполнена романтикой, глубокой зеленью тропического леса на всем протяжении русла реки, начиная от высотного озера, спрятавшегося в горной складке слева от меня. Я отметил это озеро на своей карте. Прямо впереди я вижу второй перевал: это Рункуракай, завтрашнее возмездие. А ниже, на середине крутого противоположного склона, лежат развалины Рункуракая. Отсюда они выглядят как круглая куча камней, тщательно уложенная на склоне, словно дорожный указатель на каком-то пути. Я останавливаюсь на пятачке прямо под развалинами. Там проходит что-то вроде естественной террасы речного русла, а чуть ниже начинается линия деревьев тропического по виду леса, который переполняет глубину Долины Радуг. Солнце садится за далекий перевал. Я не могу здесь оставаться, мне пора вниз по крутому спуску, по гранитным ступенькам, которые начинаются здесь. Я почти бежал вниз по склону долины Радуг. Время от времени короткие марши уложенных инками ступенек — связанных, точно пригнанных друг к другу замшелых гранитных блоков четырех — шестифутовой ширины — замедляли мой неосторожный спуск, но я спешил добраться до места, которое еще с перевала приглядел для ночлега. Я перескочил через ледяной ручей, оставив без внимания еле заметную тропинку, которая вместе с ним спускалась в долину и пряталась в гуще сплетенных лиан и подлеска; я мчался по главной тропе, проходившей выше линии леса. Несмотря на сильную усталость, я был возбужден, мне не терпелось попасть на ту сторону реки, к моему месту… Меня остановил водопад. Я ахнул, остановился так резко, что инерция рюкзака чуть не свалила меня с ног. Найдя устойчивое положение на каменистом склоне и восстановив дыхание, я с улыбкой смотрел на водопад, который находился в полумиле от меня, слева и вверх по долине: узкий стремительный поток воды лился каскадами и свободно падал с высоты ста — двухсот футов вдоль вертикальной стены, вставленной в горный склон. Долину уже перерезали подкрашенные закатом тени; розовые отсветы лежали на густой зелени в глубине долины и на ее холмах. Вид водопада наполнил меня таким сильным чувством романтики и экзотического приключения, что я громко засмеялся. Я перебрался через реку Пакамайо в болотистом, заросшем камышами месте и уже по левому берегу направился к небольшой террасе, которую наметил с перевала. Там я оставил рюкзак. Впереди, вниз по долине, начинался густой лес, переходивший в джунгли. Оттуда послышался визг — видимо, обезьяний. Там было уже темно. Тропический лес заполнил долину и тянулся вниз далеко, сколько я мог увидеть. Местами он выходил за пределы долины, становился гуще, переходя в настоящие джунгли; там было теплее, влажнее и темнее, чем в его высотных отростках-щупальцах, поднимавшихся вверх там и сям вдоль долины, подобных этой. Было в этом что-то угрожающее. Я разжег старенький примус и принес ледяной воды из реки, бурлившей и плескавшейся среди камней. Я поставил воду на огонь и соорудил из камней круг трех футов в диаметре, где будет костер. Я был голоден как волк, но наступала ночь, а скоро станет еще и холодно, холоднее, чем в школьном дворе в Хуайялла-бамбе. От близости тропического леса мне было не по себе, я вспомнил, что совсем один здесь. Мне нужен огонь, свет, тепло и компания. Словом, несмотря на странное недоверие к переплетению веток и густому подлеску, подступавшему снизу к моей террасе, я проник за линию леса, чтобы набрать дров и сухой травы. Я ходил туда трижды. Луна, сегодня почти полная, поднялась над Ллуллучей. Звуки моих шагов, хруст веток, скрип и стук деревьев, шелест листьев вырывались из густой чащи с ненужной громкостью и еще больше усиливались тишиной наступающей ночи, подхватывались и разносились эхом по долине. В третьем заходе я схватил сухой и крепкий по виду длинный сук дерева, потянул его, — но это оказалась лиана, бесконечная в своей гибкой вкрадчивости среди леса, и когда я потянул ее, то было ощущение, словно выдираешь варикозную вену И плоти: сопротивлялась вся масса леса; все напряглось против Меня. Я не мог достаточно быстро выбраться оттуда; карабкаясь, перелезая через остатки какой-то каменной кладки — слишком плохой, чтобы быть древней, — я чувствовал что-то у себя за спиной, чувствовал всеми возбужденными позвонками от шеи до копчика. Быть может, это лес сердито бранил меня. Через некоторое время я уже сидел возле костра, разведенного внутри каменного кружка; я сел поближе к огню и принялся за ужин — кусок сыра и тонко нарезанную колбасу. Со стороны леса доносились звуки — нельзя сказать, как издалека, потому что форма долины искажала их траекторию: крики и пение птиц, жужжание и щелкание насекомых, весь тот особенный ритм и лад, которые так согласуются с темнотой, звездами и треском костра. Но было что-то еще, нечто чуждое, не принадлежащее этому месту; оно таилось в пространстве как инородное присутствие. Оно внушало мне благоговейный страх. Я боялся, но не знал, какую форму оно может принять. И когда в ночи раздался голос, я вскочил, как пружина; моя реакция была непроизвольной — бежать или драться, жизнь или смерть. Звук человеческого голоса в таком месте, где его не могло быть; и человеческое лицо, выхваченное из мрака светом костра, неподвижная темно-оранжевая маска без тела у меня за плечом справа… Мне приходилось слышать, что от внезапного ужаса волосы у человека могут побелеть до корней. Существуют бурные биохимические реакции на острый страх, и я не сомневаюсь, что они могут усиливаться обстоятельствами, состоянием тела в момент испуга. Тревога и ожидание обостряют каждое чувство. Ночью, при надвигающейся опасности, начинаешь видеть в темноте — расширенные зрачки улавливают малейшие различия в ее плотности; слышишь самые осторожные шаги и звук дыхания; чувствуешь запах собственного пота, затылком воспринимаешь движение воздуха; ощущаешь тревогу даже на вкус. И когда это случается, когда то, чего ты боишься больше всего, возникает и прикасается к тебе в темноте, тогда… Моя реакция была настолько непроизвольной, как будто я был отдельным от 175 фунтов собственного тела, которое вздрогнуло и рывком повернулось к повисшему надо мной лицу. Я схватил свой охотничий нож, измазанный сыром и колбасным салом, схватил его правой рукой, а левая уперлась в землю для толчка — но попала на один из камней, подпиравших костер. Я взвыл от боли и выругался; в крови забушевал адреналин. Он мог сказать что угодно там, у меня за плечом; как я уже говорил, в эту ночь что-то было в воздухе, и мои чувства обострились до предела. Не имело значения, что он сказал. — Вuеnаss посhes… Вот что он сказал. И я взвился, и обжег руку о раскаленный камень и ткнул в его сторону испачканным, жирным ножом. И заорал что-то не совсем человеческое. У него было молодое индейское лицо, темно-оранжевое в свете костра. Я выпустил воздух, сдавленный моими легкими, и остановился, пытаясь совладать с собою и с болью в руке. — Регdone, sепог, — сказал он, и снова при звуке его голоса холод пробежал у меня по спине. Ничего особенного не было в его голосе; он был даже приятен. Я достаточно много слушал его в течение двух последующих дней и помню, что он был средней силы и низкого тона. «Извините меня», — сказал он, и было видно, что он небезразличен к моей реакции: его глаза расширились и он отпрянул от меня. Затем его взгляд устремился на костер за моей спиною. — Вы уронили что-то, — сказал он. Я оглянулся. Палка колбасы, которую перед этим я держал в левой руке, горела в огне; шкурка на ней вздулась пузырем, который тут же лопнул, и брызги жира зашипели на углях. — Черт!.. Я наколол колбасу ножом, и мы оба стали ее разглядывать, а через несколько секунд расхохотались над этой дурацкой жертвой нашей встречи. Мне следовало рассмотреть его более внимательно, запомнить его черты и особенности; но я никак не готов был к этой встрече, не имел даже малейшего предположения о том, как важно будет мне впоследствии подробно вспомнить его; я не догадался, что придет время, когда мне необходимо будет вспомнить. Обычно подобных промахов я не делаю — это давно стало привычкой, результатом многолетних тренировок: я чувствую сразу важность людей или событий, как только они возникают на моем пути. Но в эту ночь ничего не получилось, может быть потому, что все мои шесть или восемь чувств были настолько взвинчены, что я фактически просто оцепенел, не в силах осознать даже того, что я не осознаю ситуацию. Даже сейчас я не могу вспомнить его лицо. Он был молод, лет девятнадцати — двадцати. У него были тонкие, почти благородные черты индейца кечуа. Лучше всего я помню его волосы, длинные, черные и прямые (он имел привычку зачесывать их назад со лба пятерней), а также глаза — чистые, темные и более круглые, чем у большинства индейцев. Мы поужинали вместе. Он шел на полдня раньше меня; он был на перевале Мертвой Женщины где-то в то время, когда я стоял на Ллуллучапампе. При спуске в долину он, вместо того чтобы перескочить через первый ручеек и держаться слева и выше линии леса, пошел той первой, еле заметной тропинкой вдоль ручья и попал в густые джунгли. Там, в глубине леса, ручей стал местами исчезать под землей. Он потратил несколько часов на то, чтобы выпутаться и вернуться обратно в открытую часть долины. Он рассказал, что в джунглях попадаются следы развалин, но ходить там очень опасно из-за множества змей, а подлесок настолько густой, что временами нельзя определить, ступаешь ли ты по земле или по естественному мату из переплетенных ветвей, лиан и листьев в двух — трех футах над поверхностью грунта. У него не было фонарика, но вскоре после того, как тьма сомкнулась вокруг него, он увидел мой костер. После всех приключений в джунглях его одежда выглядела не худшим образом. Все на нем было старое, но чистое и опрятное. Поверх альпакового свитера и джинсов он носил плотное черно-серое пончо. Старомодные туристические ботинки больше подошли бы для работы на стройке, чем для похода. За спиной у него был старый армейский рюкзак из двойного брезента. Он не был похож на персонажа моих сновидений (я, правда, никогда не видел его лица), по ирония встречи с ним именно здесь, в долине Радуг, не прошла мимо моего внимания. Когда позже я рассказал ему о своих сновидениях и о предчувствии встречи с другим на Пути Инков, он откинул голову назад и чуть-чуть склонил ее набок — универсальный жест клинической оценки и легкого подозрения. Но это было уже на следующий или даже на третий день, сейчас уже не помню. В ту ночь мы разговаривали о всякой всячине, нащупывая дорогу друг к другу. Я психолог и владею искусством выуживать информацию из других, но сейчас я могу сказать, что он обо мне узнал больше, чем я о нем. Он студент, почти на двадцать лет моложе меня, очень хорошо образован, прекрасно поставлена речь; кажется, именно образование предрасполагало его к недоверию в отношении gringo. Что из того, что я латиноамериканец по рождению, — мои предки были испанцами, сопquistadores, miхti. И потом, я приехал из Соединенных Штатов, и мир, который я представляю, это, конечно, первый мир, элитарный… старый, как кляча, и торгашеский. Мой новый друг — кечуа по рождению и либерал по убеждениям. Я сразу решил, что он мне не доверяет, и мое уважение к нему возросло. — Зачем вы всем этим занимаетесь? — спросил он, покачивая одну из складных распорок моей палатки. Мы уже поели вместе, то есть узнали главное друг о друге. Я — кубинец родом, психолог из Калифорнии, провел много лет в Перу. Он — студент, собирается уехать из своей страны за «высшим образованием». Завтрашний чай из коки варится на примусе, дрова в костер подложены, мы устанавливаем палатку. — Мне всегда этого хотелось, — пожал я плечами. — Я был в Мачу Пикчу много раз, но никогда… — Извините меня, — сказал он, — я спрашиваю о вашей работе, а не о развлечениях. Я запнулся. Правду сказать, я был шокирован его грубостью. Латиноамериканцы всегда и неизменно вежливы, и прямые вопросы считаются неучтивыми. И это со стороны незнакомого юноши, вдвое моложе меня. Я взглянул ему в глаза: они были широко раскрыты, и в них было что-то похожее на настоящее любопытство. — То есть, почему я психолог? Он кивнул и вежливо улыбнулся. Я улыбнулся ему в ответ. Долина реки Пакамайо Почему я психолог? Потому что это был самый легкий способ стать взрослым, когда я понял, что никогда не пойду по стопам отца? Потому что это такая гибкая дисциплина: субъективная, построенная на недоказанной теории, смутная, податливая, удобная для интерпретаций? Потому что в этой дисциплине наименьшее количество правил? Потому что врач-психолог имеет дело с людьми, с большим количеством людей на таком уровне интимности, который редко достигается в отношениях? Ничего подобного. Просто я это делаю лучше всего. У меня к этой работе руки чешутся. Тот, Другой из моих сновидений, оказался восемнадцати — двадцатилетним индейцем, прилежным студентом, который собирается оставить свою родину и поехать, видимо, в мою страну делать себе будущее. Когда я был студентом, я уехал из своей страны ради этого. Сейчас он спит возле костра, укутавшись в свое пончо. Я предлагал спать вместе в моей палатке, поскольку он хуже оснащен для похода и ночлега, к тому же холодно. Он слишком горд, чтобы принять это предложение. Молодец. — Потому что, — сказал я, — это дает мне возможность думать о том, что я чувствую, и чувствовать кое-что из того, о чем я думаю. Вполне остроумно. Каков вопрос, таков и ответ. Он нахмурился и кивнул, словно и в самом деле обдумывая мой ответ. А может быть, он и обдумывал его. Может быть, я ошибся относительно его прилежности. — Это похоже на изучение истории моего народа, не правда ли? — Он подбросил ветку в огонь и внимательно наблюдал, как ее листья чернеют, скручиваются, вспыхивают пламенем и обращаются в пепел. — Вашего народа? — Да, инков. — Он кивнул головой в сторону Рункуракая, который темнел грузной массой за его спиной, на фоне освещенного луной холма. Он посмотрел в огонь костра и стряхнул с себя меланхолию; он весело и открыто улыбнулся мне: — Кто-то сказал, что история инков — это 60 процентов болтовни, 30 — возможного и 10 — правды. — Вам карты в руки, — сказал я. — Но зачем их изучать? Мы понимаем, что времена инков миновали, и мы не можем переживать их время; но мы тратим наше время, изучая развалины их времени, мы суетимся вокруг разрушенных стен и камней, как если бы это были ключи к их жизни. — Я не изучаю историю инков, — сказал я, засовывая одну из стоек в чехол. — Это я ее изучаю, — сказал он, вздохнул глубоко и добавил: — Неизвестно зачем. Итак, в конце концов я встретился с тем, кто шел по этому пути. Ну и что же? Я оказал ему гостеприимство у моего костра. Мы вместе поужинали. Думаю, завтра утром он уйдет. Я спрятал дневник и повернул головку фонарика, выключая свет. Синевато-серое серебро просачивалось сквозь ткань палатки с одной стороны, а с другой светилось тускло-оранжевое пятно костра. Я надеялся, что он уйдет утром, потому что не очень жаждал делить с кем-либо остаток путешествия. Странно, я так озабочен был своим одиночеством еще два дня тому назад, а сейчас я просто наслаждался им. Кроме того, он был из молодого поколения: путаный, сердитый, высокомерный, более зрелый, чем я был в его возрасте, потому что новости мира и другая информация распространяются теперь практически со скоростью света и бомбардируют даже Перу. Нет, я, конечно, не отнес его сразу к классу анестезированных циников, усталых от жизни бесцельных подростков; наоборот, его любознательность и решимость пройтись по развалинам предков вызывали восхищение; но то, что он сам не знал, зачем он здесь, и склонен был осуждать собственный интерес, обескураживало. Я был, пожалуй, встревожен встречей с человеком, который уважает свою историю, но сомневается в собственной значимости. Наверное, подумалось мне, когда я теснее натягиваю на себя спальный мешок, я становлюсь старым, и мне уже не понять эту путаницу, это самонаблюдение, весь этот дискомфорт. Нет, не в этом дело. Конечно, я такой же безрассудный и сомневающийся, каким всегда был. Может быть, все дело-то в том, что это он поднял вопрос о цели, и это мне стало неуютно из-за отсутствия повестки дня, несмотря на то что я так счастлив быть здесь. Я вспоминал предыдущую ночь. И еще сильнее надеялся, что он уже ушел. Я неподвижно лежал в палатке. Было очень рано, всего половина седьмого, и предрассветный холод, конечно, ждал, когда я вылезу из спального мешка и натяну на себя всю одежду, которую потом буду постепенно снимать по мере подъема Солнца. Речка тоже ожидала меня, мечтая довести до посинения мои пальцы, обжечь холодом лицо и потечь за воротник. Я лежал скрючившись в мешке, наслаждаясь последними минутами тепла и от всей души надеясь, что мой друг уже ушел. Теперь это было иначе: желание осталось тем же, причина изменилась — я даже злился на себя за эгоизм минувшей ночи. Может быть, он был каким-то необычайным проявлением моей воли, моих ожиданий и сновидений, даже проявлением независимого от меня духа. Я выполз из мешка и тут же натянул брюки, прежде чем расстегнуть вход в палатку и встречать рассвет. Его не было. Я быстро осмотрелся: река справа, Хуармихуаньюска, водопад, Рункуракай, джунгли… Долина Радуг — это долина тумана. Если вообще существует обитель мифов, из которой выходят призраки и куда возвращаются снова, то это она и есть. Темнозеленое месиво тропического леса, заполнявшее пологое дно долины, было окутано Туманом, который, казалось, исходил из переплетенных лиан и отяжелевших листьев и заливал каждое углубление. Этот перенасыщенный туман плотно и неподвижно стоял над деревьями, а по краям леса становился прозрачным, разваливался на клочья, которые цеплялись за крутые склоны, пытаясь выползти наверх. Я выдыхал и наблюдал образующиеся клубки пара; я думал о том, что туман, заполнивший долину Радуг, — это тоже дыхание, дыхание джунглей. На крутом склоне слева от меня происходила демонстрация восхода Солнца: тень Хуармихуаньюски медленно скользила вниз, туда, где прямо из тумана поднимались развалины Рункуракая. Костер превратился в кучку пепла гранитного оттенка, лишь несколько углей еще светились слабым оранжевым светом в утреннем сумраке да три-четыре струйки дыма вертикально пронизывали неподвижный воздух. И тут я увидел его рюкзак. В тот самый миг, когда я осмысливал его отсутствие, я увидел этот рюкзак, прислоненный к небольшому валуну над потоком. Я увидел, как он приветственно поднял руку и стал подниматься по склону к нашей стоянке. И я почувствовал унылую боль в левой ладони, которую вчера обжег до волдырей. *7* Я задерживаюсь на подробностях моего знакомства с юношей, который сопровождал меня от долины Пака-майо до Мачу Пикчу, потому что я не могу позволить себе небрежность в моем рассказе. Только располагая и связывая между собой события в том порядке, как они происходили, и восстанавливая наши с ним диалоги, я имею возможность ухватить сущность того, что произошло, и понять, что оно все в конечном счете значило. К тому времени, когда мы поели, упаковались, наполнили фляжки чаем с кокой и закопали пепел костра, Солнце уже нашло путь в долину; но туман не рассеялся, а засиял сразу тремя радугами: две яркие, отчетливые, и одна тусклая и более отдаленная. Я теперь всегда буду возвращаться в эту долину в своих снах и медитациях. Из всех когда-либо виденных мною зрелищ ни одно не умиротворяло меня так, как вид Мачу Пикчу в сумерках и долина Радуг сразу после рассвета. Очень важно бывает убедиться, что существуют еще на нашей Земле места — одни совсем дикие, другие с печатью человеческого присутствия, — в полном молчании хранящие очарование этого мира. Мы простились с долиной и стали взбираться зигзагообразной тропой по крутому обнаженному склону к развалинам Рункуракая. Наш путь был выложен каменными ступенями, словно вросшими в косогор; отсюда начиналась хорошо сохранившаяся часть Царской Дороги инков. Мы остановились возле развалин, прямо на склоне, только для того, чтобы посмотреть еще раз на Долину Трех Радуг и на наш завтрашний перевал. Затем мы обошли круговой коридор, образованный кривыми гранитными стенами этого странного аванпоста, и направились в центральный двор. Здесь мой юный друг объяснил мне, что название руинам дал Хирам Бингам; он, конечно, спрашивал своих носильщиков кечуа, как называется это место. Это Рункуракай, отвечали они, «Строение в Форме Корзины». Это было в 1915 году, через четыре года после того, как он «открыл» затерянный город Мачу Пикчу во время поисков Вилкабамбы, сказочной крепости и последнего убежища инков. Он возвратился, чтобы «открыть» остатки Пути Инков, включая участок между долиной Пакамайо и Пуйупатамаркой, «Городом в Облаках», который ожидает нас в конце дневного перехода. — Нам не известно первоначальное название этих мест, — сказал мой товарищ, стоя позади меня в центре двора; я в это время находился наверху наружной стены, в последний раз осматривая долину с высоты птичьего полета. — Это были места отдыха, tambо, где останавливались паломники на пути к святому городу. Я спрыгнул во двор. — Вы считаете, что Мачу Пикчу был религиозным центром? — спросил я, полагаясь на его практические знания истории инков. — Да, — сказал он. — Но это не Вилкабамба. Мы оставили развалины и продолжили наше восхождение к следующему перевалу, который назывался так же, как и развалины. На высоте 13 200 футов подниматься очень тяжело, но дорога здесь была вымощена камнем, путь известен, и после вчерашнего успешного штурма Хуармихуаньюски да еще после нескольких добрых глотков коки я шел уверенно, как сэр Эдмунд Хилари по лестничному маршу. Мой спутник выдерживал темп безупречно, следуя за мной как тень. Вилкабамба — это одна из тех раззолоченных, в кожаном переплете легенд, от которых воспаряет фантазия и учащенно бьется сердце. История поисков Вилкабамбы сосредоточила в себе элементы лучших сказок о поисках Затерянного Города. Подобно Шамбале, Авалону, Атлантиде, Эльдорадо или Паитити, Вилкабамба живет в легенде, потрясает сердца и забирает жизни бессчетных исследователей и путешественников на протяжении уже нескольких сотен лет. После страшного поражения в Саксайхуамане весной 1536 года повстанцы Манко Инка бежали из Куско в долину Урубамбы и в крепостные сооружения в Оллантайтамбо; сотня испанских солдат под командованием Франциско Писарро преследовала их по пятам. Манко справился с ними успешно: отведя русло реки в ирригационную сеть, инки затопили долину, прилегавшую к крепости, и вырезали почти всех испанских всадников, которые застряли в болотах. Не прошло и года, как испанцы послали против Оллантайтамбо отряд из трехсот человек. У Манко людей было меньше, и он отступил к северо-западу, пробравшись через снежные перевалы в дикие районы Анд, где Урубамба прорезает каньон сквозь цепь гранитных гор и где буйные, влажные джунгли кишат существами, подобных которым никогда не видел ни один испанец. По мосту, подвешенному к крутым обрывистым берегам, инки прошли над пенной быстриной реки и скрылись в долине одного из притоков, где нашли убежище в укрепленном городе Виткосе. Если бы испанцы не соблазнились грабежом и женщинами Виткоса, Манко там бы и погиб; но жажда золота оказалась сильнее жажды крови, и Манко ускользнул в еще более дикую часть Анд, в недоступную крепость среди опасных джунглей, именуемую Вилкабамба, что значит «Священная Равнина». Вилкабамба, последний оплот инков, стала легендой. Из глубины недоступных долин и непроходимых джунглей Манко Инка продолжал вести партизанскую войну, которая наводила ужас на оккупантов и вдохновляла миллионы инков, порабощенных испанцами. В 1539 году другой брат Франциско Писарро, Гонсало, возглавил одну из бесчисленных экспедиций к печально известному святилищу Манко; снова и снова пытались испанцы проникнуть сквозь лабиринт джунглей к городу, где, как говорили, Манко хранил огромные сокровища, в том числе «самое большое и ценное из золотых изображений Солнца, которые прежде украшали главный храм в Куско». Но дворцы Манко в джунглях оставались недоступными, а дороги к ним — еще более негостеприимными из-за туземных воинов, отряды которых наводняли провинцию Вилкабамба. Тут рассказчик умолк. Он развлекал меня этим рассказом, пока мы поднимались к перевалу Абра-де-Рункуракай мимо двух озер-близнецов с одним названием — Янакоча, то есть Черное Озеро. Теперь мы остановились, чтобы отдышаться, вытереть пот с наших лиц и освежиться чаем из коки. Я закрыл глаза, и мое буйное воображение с нездоровым любопытством занялось страданиями маленьких групп испанских наемников; я видел их, отвратительных и нечистых; спутанные длинные волосы заплетены в грязные косички и засунуты под металлические шлемы с гребнем, лица испачканы грязью и гнилью джунглей, искажены мучениями от soroche — высотной болезни; нательные доспехи, кирасы, которые дают ощущение неуязвимости, но и отягощают, как всякая неполная безопасность, побиты и покрыты ржавчиной от конденсации тропической росы; высокие до бедер кожаные сапоги испачканы аллювиальным илом и слизью; мечи из толедской стали выщерблены и ржавеют, как и доспехи, но несут смерть любому вероломному вождю туземцев; ножны путаются в густых зарослях, сквозь которые так трудно что-либо увидеть. Глаза, обезумевшие от перегрузок, лишений, золота… После двух десятков безуспешных попыток усмирить бунтующих инков испанцы привезли Куру Оклло, жену Манко, в Оллантайтамбо: ее предлагали в качестве выкупа за капитуляцию. Говорят, что когда Манко отказался от переговоров, сам Франциско Писарро приказал раздеть Оклло, бить кнутами, а затем, как св. Себастьяна, пронзить десятками стрел. Говорят, что ее обнаженное тело привязали к плоту и пустили вниз по реке, в сторону Вилкабамбы. Говорят, что. Dicеn quе. Как хорошо эти простые слова гармонируют с романтикой, рискованными приключениями и неизвестностью. История инков дошла до нас в устной традиции, высказанной на рukina — языке инков, в грамматике которого, говорят, зашифрованы секреты их архитектуры и религии. Только quipukamayocs, художники, знающие шифр qu-ipus — шнурков с узелками, — хранят историю и могут рассказать ее; и dicenquе предваряет почти каждый фрагмент сказания об Империи инков. Я помню, как это слово акцентировало наши шаги все утро и после обеда, когда мы взбирались на перевал Рункуракай, а затем спускались по гранитным ступеням, любуясь эффектным зрелищем: перед нами кипела зеленая роскошная долина; один из впившихся в нее горных отрогов увенчан был, как короной, руинами Сайякмарки — Недоступного Города. Мы продолжали спуск, который затем сменился крутым взлетом гранитных ступеней по склону отрога, к руинам. Сайякмарка, видимо, был построен по стратегической необходимости; а может быть, его расположение на краю пропасти, с видом на зеленую долину и точку соединения двух больших дорог далеко внизу, было вызвано эстетическими соображениями: здесь Дети Солнца могли остановиться на отдых и созерцать свой мир по дороге на Мачу Пикчу к Городу Света. Теперь от Сайякмарки остался лишь лабиринт монолитных стен с короткими лестничными маршами сбоку, купальни, соединенные с акведуком, да треугольная площадь на самом краю обрыва. Здесь мы остановились, прикончили трехдневной давности блины quinoa и сушеные фрукты, приложились к арахисовому маслу и напились чаю. И мой попутчик продолжил рассказ о настоящем Затерянном Городе инков. История Вилкабамбы, как и всякая хорошая легенда, противоречива и запутанна. Авторами сохранившихся хроник являются такие различные люди, как секретарь Писарро, монах-августинец, испанский солдат-авантюрист, испанским дворянин и посланник вице-короля, а также испанский сын одной из принцесс инков. Существуют даже записанные под диктовку мемуары Титу Кузи, побочного сына Манко. Все эти документы несут на себе печать личных интересов их авторов. Быть может, устное предание, знакомая история, которую я слушал в тот день, — это и есть квинтэссенция всех источников: так складываются и живут легенды. Говорят, что после того, как Писарро был убит шайкой мятежников сопquistadores, Манко имел удовольствие пригласить к себе в Виткос семь испанских конспираторов, объявленных вне закона. Виткос тогда находился на пороге недоступной зоны Вилкабамбы, и царские апартаменты этой крепости были как бы прихожей целого королевства в джунглях. Почти все драматические события следующих двадцати семи лет происходили в Виткосе. Здесь в 1545 году Манко был убит своими семью гостями, опрометчиво поверившими в амнистию от испанской короны. Сын Манко, Сапри Тупак, вышел из святилища Вилкабамбы в 1557 году и перебрался сначала в Виткос, а затем в Куско, где провел последние четыре года своей жизни и, говорят, был отравлен. Титу Кузи, незаконный сын Манко, получив трон, начал жестокую кампанию против испанцев. В Виткосе этот новый Инка был посвящен в христианское учение отцом Диего Ортисом и диктовал свои воспоминания отцу Маркосу Гарсиа. Говорят, что эти два монаха были, видимо, единственными испанскими подданными, которые побывали в главном дворце Вилкабамбы и где они даже обосновались, чтобы обращать туземцев в свою веру; там же отец Диего был обвинен в отравлении молодого инка в 1571 году, подвергнут пыткам и казнен; тело его бросили кондорам, а голову присоединили к тем семи гниющим черепам испанцев-конспираторов, которые украшали внешние стены «дворца» в Виткосе после убийства Манко Инка. Смерть отца Диего испанцы восприняли, конечно, как мученический подвиг; и когда посол королевского наместника попал в засаду и был убит по дороге к Виткосу, наместник короля Филиппа II приказал экспедиционным силам перейти через горные цепи Вилкабамбы и убить или взять в плен нового инка, Тупака Амару. Из трех сыновей Манко Тупак Амару был самым неопытным в военном искусстве. Испанская экспедиция взяла Виткос и разграбила крепость, но Тупак Амару ушел глубоко в джунгли вниз по течению. Испанцы под командованием капитана Гарсиа упорно преследовали его, проникая все глубже в сказочную местность, где еще не бывал никто из их предшественников. Говорят, что Тупака Амару нашли в джунглях стоящим на коленях перед огнем. В Куско его привезли в цепях. Последний Инка прожил еще ровно столько, чтобы возвратиться в прежнюю столицу, город в форме ягуара, и увидеть, как публично четвертовали его жену. Последний Сын Солнца был в сознании ещё достаточно долго, чтобы «обратиться» в христианскую веру, после чего ему отрубили голову на главной площади — на животе ягуара. Это произошло в 1572 году, и это был конец величайшей империи Западного полушария. К сожалению, ни в одной из хроник завоевания Перу не отмечено точное местоположение легендарного города в джунглях; многие документы даже путают Виткос с Вилкабамбой. Существуют свидетельства о том, что испанцы добрались-таки до «последнего убежища инков», но есть и другие, где говорится (dicen que), что испанцы так и не нашли святилище инков и оно было поглощено джунглями. Мне ярко представился город, к которому стекалась кипучая жизнь долин; Сайякмарка, среди руин которого мы остановились перекусить, возвышался, царил над всеми этими долинами, над их густой буйной зеленью и стойкими утренними туманами в складках низин. Стоя на площади Сайякмарки, я глядел вверх, на горы, на ожидавший нас путь к северо-востоку, Путь Инков; вымощенная белым гранитом тропа прорезала зеленый горный склон и равномерно поднималась к перевалу над руинами Пуйюпатамарки. Мы вышли из руин в полдень и направились по идеально сохранившейся тропе мимо живописных болот Чьякикоча (Сухое Озеро) и вверх по зеленому косогору, прошли туннель, образованный естественной трещиной в скале, и очутились на другой стороне горного склона. Дальше дорога шла по кромке оврага, заполненного до отказа тропической флорой. Воздух был наполнен беспрерывным негромким гудением насекомых, к которому я уже привык; повсюду носились птицы и бабочки. Я вспоминаю эти послеполуденные часы как лучшее время, которое я когда-либо с кем-либо — кроме Антонио — проводил в своей жизни. Хорошо известная история поисков Вилкабамбы начинается с Хирама Бингама. Этот джентльмен родом из Гонолулу получил образование в Йельском и Гарвардском университете и стал исследователем-путешественником, а также писателем. В 1911 году он нашел местоположение Виткоса и исходил всю долину Урубамбы и Кордильеры Вилкабамбы в надежде открыть легендарное последнее убежище инков. Позднее Бингам открыл руины среди первозданной дикости восточнее Виткоса. Эта местность называлась Эспириту Пампа — Равнина Духов. Он нашел также остатки Царской Дороги инков и первым описал руины Рункуракая, Сайякмарки и множество других. Но самой удивительной оказалась его «находка» в западном направлении от Виткоса, там, где Урубамба, как змея, обвивает подножия двух высоких пиков, поднимающихся из ее долины. Это знаменитый Мачу Пикчу, который вошел в историю как Затерянный Город инков, поскольку Бингам был уверен, что это и есть Вилкабамба. По иронии судьбы, он таки нашел какой-то затерянный город, но не узнал в нем сказки, которую искал. А в 1960-х годах археологи исследовали заросшие джунглями руины в Эспириту Пампа, где мимоходом побывал Бингам, и пришли к выводу, что Вилкабамба, Священная Равнина и последнее убежище инков, находилась в дикой местности, известной как Равнина Духов, в пятидесяти милях к западу от Мачу Пикчу. — А теперь там проблемы, — сказал мой друг. — Эту местность контролируют sendero luminoso, партизаны-наблюдатели. — Выходит, — сказал я, — что мятежники наносят удары по беззаконию и коррупции нынешней Республики из тех же недоступных районов, где когда-то их предки сражались с испанцами. Он улыбнулся: — Вы путешествовали по Перу пешком. У вас бывали неприятности? — Нет. Безусловно, в 70-х годах, когда мы ходили с Антонио, никаких проблем не было. Волнения в сельских провинциях Республики Перу еще не были организованы. Сейчас партизаны таились повсюду, и в джунглях, и на горных перевалах. Я видел их на Амазонке, вооруженных до зубов молодых парней в разнотипном защитном обмундировании. И, конечно же, я теперь повсюду чувствовал их присутствие, всегда знал, что они рядом и знают о моих передвижениях и о моей работе. — Нет, — сказал я, — у меня никогда не было неприятностей. Сендеро уже знают, чем я занимаюсь, а кроме того, я обычно путешествую с людьми, которых они уважают как целителей. Третий, последний перевал мы одолели, когда Солнце садилось за Салкантай — дедушку всех apus, 20 565 футов. Я стоял на высоте 13 000 футов и широко раскрытыми глазами пытался охватить грандиозное высокогорье, изрезанное оврагами; с этой высоты зелень джунглей выглядела как мох, неровными коврами облепивший склоны гор. Тронутые лучами заката громадные снежные пики арus сияли, словно освещенные изнутри; как и разлегшиеся вокруг них облака, они ловили и посылали мне последние лучи дня. А внизу, прямо подо мной, гранитные руины Пуйюпатамарки — Города в Облаках — уже окутал вечерний сумрак. После того как Солнце исчезло за горными кряжами и луна — завтра полнолуние — превратила золото снежных вершин в серебро, мы развели костер. Сидя у огня, мы наблюдали, как из-за резких контуров горизонта появляются звезды и начинают свое движение по небосводу нашего полушария; и в какой-то момент я ощутил, что это Земля движется, вращается в объятиях неба. Я сидел со скрещенными ногами на холме, но в то же время я находился в нескольких тысячах метров над поверхностью моря, в свободном полете; взвешенный в пространстве, я наблюдал вращение Земли, я почти слышал ее движение. — Эту историю я, наверное, слышал ребенком, потому что я всегда знал ее, — сказал мой друг, не глядя на меня. Я не отрывал взгляда от зубчатого горизонта, он — от лунного диска. — Еl Sоl lloro de аlеgria, — сказал он. — Солнце плакало от радости. Y una lаgrima de fuego cayo sobre la barriga fertil de la Расhamama. И огненная слеза упала на чрево беременной Земли. Это звучало как детская сказка, и он так ее и рассказывал. Это была та самая сказка, которую я начинал в каньоне Шелли, которую я слагал до тех пор, пока она не обрела собственную жизнь. Подобные сказки рассказываются, как той ночью в Аризоне, когда и место, и время, и сама Природа сговорились, чтобы сложить эту сказку, первую из когда-либо рассказанных: она сложилась нечаянно, сама собой; и каждый раз, когда она рассказывается, это происходило впервые… — Y el Рuеblo de Piedra… И Каменные Люди собрались вокруг этой большой слезы… Все было там: и про любовь Земли и Солнца, и про сестру и повивальную бабку Луну, и даже про Каменных Людей. Хотел бы я увидеть себя со стороны той ночью, когда я ловил каждое слово его простой сказки, той самой сказки, рассказанной напевным, ритмичным речитативом. — Y ahi ardio сото una еstrella саida… И вот она загорелась, словно падающая звезда. Но Каменные Люди не могли удержать эту большую слезу, и огонь растекся по поверхности Земли. Он бежал по долинам, по руслам рек, разыскивая пути вниз, к самым глубоким недрам Земли; и там он будет гореть долгие-долгие века… Так звучит сказка в детской. Он сидел у огня, подтянув к себе ноги, сцепив пальцы и поставив локти на колени. Время от времени он обводил взглядом посеребренную лунным светом долину, костер, мое лицо. — Y lа Tierra tеmblо… И Земля вся дрожала, когда рождалась жизнь. И вот появился человек из океана и встал на вершине мира; Дети Солнца вышли из вод своей матери, Земли. И на поверхности, и в расщелинах скал, и в долинах, вдоль рек, где бежала и остывала большая слеза, они находили мягкие камни, похожие на Солнце, и это было золото. Он говорил, а я наблюдал, как он говорит. — А еще они находили другие камни, помнившие, как Солнце уронило слезу, и с помощью этих камней Дети Солнца и Земли создавали огонь и согревали им себя, когда Земля прятала лицо в ночную тень. Огонь — это дар гордого отца своим детям, и дети жили в его золотом свете и поднимали к нему глаза с благодарностью. А Солнце и Земля продолжали творить жизнь, потому что они страстно любили друг друга. И Дети Солнца и Земли любили свою мать и поклонялись отцу, и жили в Раю, который родители создали для них. — Золото осталось напоминанием о той древней любви Солнца к Земле. Золото было на Земле, и оно было похоже на Солнце, и Дети Солнца, жившие здесь, — он посмотрел на серебристые цепи гор, образовавшие горизонт, — собирали золото и покрывали им священные изделия, украшали святилища. — Но нашлись и другие, жадно собиравшие эти слезы любви Солнца, — не из-за их красоты, а из-за редкости. Они тоже были Детьми Солнца, но они не называли себя Детьми Солнца; они называли себя детьми бога. Они пришли, чтобы присвоить эту землю и ее золото себе и своему отцу, и Дети Солнца взяли то, что осталось от древней любви Солнца к Земле, и ушли в то место, которое называлось Вилкабамба. И там они исчезли. — Вот как появились на Земле огонь и золото, и вот как люди использовали их. И говорят, dicen que, что Золото инков находится в Вилкабамбе. Я спросил его, где он слышал эту сказку. Он ответил, что всегда знал ее. Превосходный ответ. Он сказал, что это очень древняя сказка. «Да, я знаю, — сказал я. — Я ее рассказывал». Мы еще долго могли бы обсуждать ее и мой опыт в каньоне Шелли, когда эта же сказка слагалась для того, чтобы достичь… чего? Генетической памяти? Памяти предков? Чего-то такого, что можно рассказать, но нельзя знать. Но беседа не состоялась, потому что я чувствовал себя плохо. Я поблагодарил его за сказку, за красивое се изложение, сказал что-то об «удивительных старых сказках», и вот я в своей палатке, в спальном мешке, мой фонарик свисает с растяжки, и я пишу все это, и у меня такое чувство, что я пишу во сне. *8* Я оказался в стране туманов. Я проснулся очень рано, вылез из палатки, и меня тут же окатил густой холодный пар, садившийся росой на лицо, на все открытое тело. Наш высотный лагерь был просто пропитан им. Нейлоновая поверхность палатки казалась зернистой от конденсированной воды; я щелкнул пальцем по натянутому тенту, и капельки запрыгали и покатились вниз. Я вылил чистую воду из фляги в котелок и поставил его на огонь, чтобы приготовить кофе, а сам спустился ниже по склону и сквозь туманную изморось попытался разглядеть руины внизу. Я едва мог различить там стены, почти сохранившиеся сооружения, лестничные марши, каскады ритуальных купален, ступеньки террас, исчезавшие внизу во мгле, — целый гранитный город, плывущий как призрак в рассветном тумане Анд. Где-то там внизу был мой товарищ. Он и в этот раз вежливо отклонил мое предложение спать в одной палатке. Он провел ночь в руинах. Размышляя о том, каково ему там в холоде, я тем временем собрал палатку и упаковал все, кроме еды для завтрака. Вода медленно закипает на высоте, поэтому я натянул через голову свой альпаковый свитер и присел на корточки возле примуса, пытаясь согреть руки над котелком. Я представлял себе его ночлег; я вспоминал свои бесчисленные ночевки, проведенные в полу-укрытии среди развалин, в неглубоких пещерах, во мраке и тишине, когда ожидаешь звука и прислушиваешься к игре собственных чувств и воображения. Я достал дневник. Из-за сводившего пальцы холода запись получалась кривой и неразборчивой. Очертания комнат, огромные открытые звездам залы, безукоризненные стены, сложенные из пятнистого гранита; храмы, наблюдательные посты, поселения, сооруженные около тысячи лет назад, — все построено на вечные века. Все это сегодня загадочно, непостижимо: Саксайхуаман, Корихуайрачина, Сайякмарка, Пуйюпа-тамарка, Мачу Пикчу, Виткос… и Вилкабамба? Остатки духа, души, разума людей, которые населяли эти места на Земле. И я скитаюсь по поверхности этой земли, по ее изгибам и впадинам, я наблюдаю эти знаки, и я понял, что существует некий путь, некая возможность обитать в этом пространстве, жить им. Когда вода закипела, я засунул дневник в карман рюкзака, приготовил кофе и стал мурлыкать что-то себе под нос. Каждое движение, каждый момент этого утра был сознательной попыткой отвлечься от ощущения, что что-то случилось или вот-вот случится. Я с этим ощущением проснулся, и оно было мне знакомо. Оно сопровождало меня в моих опытах так много раз, что я научился уважать его и быть начеку. Из всего, что произошло до сих пор, выделялся рассказ путешественника, которого я встретил на Пути Инков: он рассказал сказку, которую раньше я рассказывал — или она сама мне рассказалась. Совпадение было необъяснимым, я не знал, что с ним делать; но само по себе оно не имело отношения к моему смутному беспокойству. Я буду делать все, что могу, чтобы это был обычный день. К тому времени, когда туман рассеялся, мы были уже в пути. Мы постепенно спускались ниже поперек горного склона над левым берегом Урубамбы, где нас встречали тропические заросли — лианы, мох, папоротниковые деревья, пальмы, кедры. Облака все еще стояли низко, плотно закрывая долину от неба. Он, похоже, хорошо выспался в одной из полукруглых каменных комнат на краю развалин, а утром искупался в ритуальной ванне с родником. — Мне было очень спокойно, — сказал он. — Ты видел сны? — Нет, — улыбнулся он. — Вы считаете эти места очень важными. — Он произнес это безо всякой интонации, как режиссер сообщает актеру подробности его роли. Затем я рассказал ему свою историю: как я приехал в Перу изучать действие аяхуаски и открыл традиционную психологию, неизвестную западному миру, традицию, сохраненную его предками. Я описал Волшебный Круг, мифическое путешествие на Четыре Стороны Света, и продолжал развивать изящество этих представлений, пока мы шли бок о бок по широкой заросшей зеленью тропе. — Это психология священного, — говорил я. — Эта традиция идентифицирует Божественное как естественный феномен, как нечто принадлежащее Природе, находящейся в ней. И только через достижение того состояния сознания, которое сообщает жизни форму, информирует ее, мы обретаем мудрость, необходимую нам, чтобы изменяться и развиваться. Он слушал внимательно; по крайней мере, мне казалось, что я удерживаю его внимание. Он шел со мной в ногу, а когда дорога суживалась, пропускал меня вперед, так что я ни разу не говорил ему в спину. — В моей культуре, — продолжал я, — сама идея прямого доступа к Божественному сознанию является богохульством. А здесь рудименты Волшебного Круга живут и поныне — ваши люди тайно сохранили традицию и практику, столь же древнюю, как и род человеческий. — Эта традиция пережила эволюцию, пережила чуму и другие эпидемии, пережила войны — Конкисту. Я считаю, что она основана на древней памяти о до-сознательном состоянии разума, о том его состоянии, в котором он находился, когда мы еще не приобрели способности размышлять. И это его состояние не было ни заменено, ни дополнено мышлением. Ты меня понимаешь? — Мне это кажется весьма разумным, — ответил он. Это был очень умный юноша. — Волшебный Круг описывает целое путешествие, — снова продолжил я — На Юге я сбрасываю свое прошлое, как змея сбрасывает кожу. Я вхожу в состояние сознания, в некий мир осознавания, где передо мной проходят самые значительные события и люди моего прошлого. И в этом состоянии я становлюсь способным снова испытать влияние этих событий и людей, увидеть и почувствовать их такими, какими они были в действительности, и по очереди уволить, освободить их — освободить себя от их хватки. Я запыхался от напряжения и грубого энтузиазма. Не часто Волшебный Круг так легко давался себя описать. Возможно потому, что я его персонализировал. — На Западе я лицом к лицу встречаюсь со страхом. Страх живет в будущем, и наш величайший страх — смерть. Мы боимся того, чего не знаем; испытав смерть, мы научаемся поддерживать само-осознание и свою идентичность после смерти. Если я способен ощутить себя сгустком сознательной энергии как Дитя Солнца, — то смерть становится всего лишь Дверью на пути; она перестает быть угрозой. Это ступенька на бесконечной дороге жизни. — Вы знаете это, — сказал он. — Да. — Вы знаете это, или вы подозреваете это? Я остановился и отстегнул фляжку от пояса. Я предложил ему выпить, но он отмахнулся, и я сам сделал большой глоток из горлышка. Я никогда больше не встречу этого человека. Зачем мне кривить душой? — Я испытал это, — сказал я. — И я верю в это. — Вы принимали аяхуаску? — Да. — И вы испытали смерть? — Да. Я видел собственными глазами, как разлагается мое тело. Я чувствовал, как теряю свои восприятия, как они исчезают одно за другим. — Но вы знали, что вернетесь обратно. — Нет, — покачал я головой. — Я не думал об этом. Я не осознавал, что… Я остановился. Я вспомнил страх. Я знаю, что тот мой давний опыт в джунглях дал мне свободу прожить жизнь, наполненную глубокими и даже безрассудными опытами, потому что я пережил смерть и знаю, что она не страшна. Но я переживал и страх, и, это правда, каким-то образом в ту долгую ночь в хижине Рамона я знал, что вернусь, что Рамон вернет меня. — Продолжайте, — сказал он. — Отдавая почести моему прошлому, освобождая себя от его притязаний на мое настоящее, став лицом к лицу со смертью и узнав, что я уйду из этого мира живым, я приобрел способность жить всецело в настоящем. Я не хвастаюсь, я привожу себя как пример… — Я понимаю. — Я узнал нечто фундаментальное о своем существовании. Я узнал, что тело — это сосуд, в котором содержится сознание, и что мне надлежит жить не каких-то семьдесят лет. И поэтому у меня возникли новые взаимоотношения с Землей. Я стал стюардом Земли, потому что она будет оставаться моим домом значительно дольше, чем кто-то может сосчитать. И подобно ягуару, который представляет Запад, я знаю, что у меня есть много жизней, которые я буду жить на протяжении этого времени. Некоторые из них я уже прожил — как этапы моей жизни. Работа на Западном Пути научила меня легко переходить от одной жизни к следующей, не привязываясь к людям или событиям, которые играют в них свои роли. — Дальше — Север; я иду туда, чтобы обрести мудрость всех тех, кто пришел туда раньше меня. Это самый трудный для описания этап путешествия на Четыре Стороны Света. Способность черпать из огромного океана информации, знаний и мудрости кажется автоматической. В этом состоянии сознания я бывал лишь эпизодически, мельком. Это царство личного совершенствования, я еще не совсем его понимаю. Иногда мне кажется, что я несу в себе мудрость, которой не сознаю, которая не является плодом моего опыта. Я знаю, что я могу жить в каком-то месте, например в Мачу Пикчу, и знаю многое о нем — о его роли религиозного центра, места инициации. Но все это очень неясно. — Да, — сказал он. — Каким-то образом я приобрел до-научные познания: я предчувствую события будущего, я часто чувствую прошлое человека или даже места. Я знаю, когда будет землетрясение; я воспринимаю настроения — радости и несчастья — тех, кого я люблю, даже когда меня с ними разделяют тысячи миль. Я ощущаю присутствия, формы, которые считаю проявлениями человеческих и природных энергий — как положительного, так и отрицательного характера. Но это все — случайные познания. Я не совсем понимаю Север, потому что это и не подлежит пониманию; это подлежит испытанию, опыту, а мой опыт здесь ограничен. Очевидно, однако, что доступ сюда закрыт для тех, кто ищет, не сбросив бремени предубеждений и страхов — прошлого и будущего. — Верно. — И, наконец, Восток. Этот путь считается самым трудным. На Восточном Пути я учусь примирять все, что я знаю, с тем миром, в котором я живу. Восток означает возвращение домой. Я сумел использовать путешествие на Четыре Стороны Света в своей психологической практике; я описал собственный опыт так, как я его переживал… — Это и есть ваша работа на Восточном Пути? — Да, — кивнул я. — А также работа, которую я провожу с отдельными людьми и группами. Я привез в Перу сотни людей для работы в этих местах. — В руинах? — Да. Они действительно значительны, как видишь. Некоторые из них всегда были священными местами, словно созданными для медитации и преображения, — что-то вроде архетипных ландшафтов, пейзажей из сновидений. Эти места внушают благоговейный трепет, каким-то непостижимым образом пробуждают в нас древнюю память, подают знаки нашему бессознательному. Он смотрел на меня тем особым оценивающим взглядом, который поразил меня еще в первую ночь нашей встречи. — Кроме того, — сказал я, — изучение шаманского искусства в Мачу Пикчу подобно изучению композиции камерной музыки в Зальцбурге. Он весело улыбнулся. Неожиданно наша дорога пошла зигзагами вниз по крутому, заросшему кустарниками склону. Бингам никогда не забирался в эту даль; в 1915 году Путь Инков сразу после Пуйюпатамарки становился непроходимым, и руины Виньяй Вайны — храмы и площади, ритуальные купальни и фантастические лестничные марши в скалах, круто спадавших к берегам Урубамбы, — были открыты только в 40-х годах. Для нас они открылись в полдень. Мы спустились на тысячу футов ниже Пуйюпатамарки; тучи над нами угрожающе потемнели. Я торопился, мне хотелось достичь Мачу Пикчу до темноты, показать моему спутнику заброшенный город, который я так хорошо знал. Было очевидно, что его внимание поглощено моим рассказом о его наследии — наследии инков. Мы миновали руины, не проронив ни слова. Полчаса спустя он произнес: — Вы верите в то, чему учите. Эти слова звучали серьезным вопросом, и я ответил со всей искренностью на которую был способен: — Да. Я верю в то, что я сам вынес из собственного опыта. — А что еще? Я собрался было рассказать ему о Волшебном Круге и системе реакций лимбического мозга, но подумал, что это сейчас ни к чему. Это выглядело бы как еще одна недоказуемая гипотеза, отвлекающее предположение, которое я использовал как мост через пропасть между моей работой и моим западным образованием. Не то чтобы в этой идее заключена была какая-то ошибка: я продолжал верить в нее; но она звучала бы как объяснение стихов: чем больше стараешься передать их другими средствами, тем слабее становится очарование. — Во что еще вы верите? — повторил он свой вопрос. — Я верю в то, что психология подобна физике, подобна квантовой теории; я верю, что попытки изучать душу изменяют ее. — А еще что? Чего же ему не хватает. Быть может, он не слушал внимательно, — и я сказал первое, что мне пришло на ум: — Я верю, что области сознания — это участки человеческого мозга, на которые можно составить карту, как на обычную территорию. Существует их топография, и она может быть описана. Какое-то время мы шли молча. Это была главная часть нашего диалога. Я помню все, что говорилось, и даже как я это высказывал. Чувство обновленного энтузиазма, вновь обретенной цели не покидало меня в тот день и даже ночью; оно живет во мне до сих пор. Слова оставались позади, вдоль нашей тропы, и мне достаточно собрать их, чтобы восстановить содержание того дня; ибо теперь-то я знаю, как это важно стало для меня впоследствии. Было далеко за полдень; пасмурный день тянулся бесконечно. Внезапно ступеньки перед нами круто пошли в гору, в густо разросшийся по всему склону лес. Мы взяли подъем без остановки; я шел на третьем дыхании, мое тело переключилось на новый режим с медленным дыханием и медленной работой, моя система адаптировалась, я был бодр и ничто не могло остановить меня. На самом верху я остановился, согнул руку в локте и поднес к лицу растопыренные веером пальцы: рука дрожала. Я снял шляпу и пошел вдоль гребня между двумя долинами, приближаясь к затененной площадке, сплошь укрытой опавшими листьями; там стояли вытесанные из монолитного камня ворота. Они стояли уже пять или семь сотен лет, и их гранит был покрыт пятнами лишайника. Это Интипунку, Ворота Солнца, вход в Мачу Пикчу. Прежде чем войти, мы молча постояли в их тени. Дальше дорога описывала плавную дугу поперек лесистого склона холма и поворачивала вправо; я знал, что мы увидим город внизу справа, как только минуем ворота. — А во что ты веришь? — спросил я его внезапно. Он взглянул на меня и двинулся дальше, в ворота и к зеленому склону холма. — Я верю, что мы — Дети Солнца, — сказал он. — И если мы Дети Солнца, то мы вырастем и станем похожи на Солнце. Мы находимся здесь, — он огляделся на все стороны, посмотрел вниз и наконец поднял глаза на меня, — чтобы стать богами. Уже не раз замечалось, что Мачу Пикчу и Хуайна Пикчу, пики-близнецы одной и той же горы, которая поднимается из чашеобразного углубления долины Урубамбы, практически всегда освещены солнечными лучами. Мы миновали Интипунку, перешли из одной долины в другую, и все это время город инков, Город Света, сиял в предзакатных лучах. Позади нас все было пасмурным и мрачным, а здесь, внизу под нами, резкие тени смягчены теплыми тонами солнца. Мачу Пикчу был таким, каким я его всегда себе представляю: живой город с пустыми домами, многоэтажный лабиринт стен из крапчатого гранита, единый комплекс площадей и дворов, мощеных каменными плитами тротуаров, гордых храмов и больших террас под косыми лучами заката. Тропа вела нас дальше по косогору и сворачивала к холму, на вершине которого, недалеко от крытой тростником хижины надзирателя, лежит Камень Смерти; я заметил, что мой спутник смотрит на руины с выражением почти тоскливым — словно смотрит сквозь окно и видит что-то недосягаемое. Быть может, он видит свое наследство, подумал я. Мачу Пикчу, Священный Город, воздействует на людей по-разному, но воздействует неизменно. Его влияние на меня изменялось за те годы, в течение которых я так хорошо узнал его. Когда я был молод и исполнен приключенческой романтики, это была окаменевшая цитадель, орлиное гнездо доколумбовой культуры, вымощенное в седловине горного кряжа и окутанное тайной, как облаками. Позже он стал своеобразной личной вехой — местом, где мое прошлое обрело для меня видимость и где я пережил глубокий катарсис. Затем здесь было учебное место; на этом этапе я испытывал свое мастерство в управлении скрытыми драмами личных преображений и пытался помочь людям изменить их восприятие мира и самих себя. А недавно это место стало местом медитации; сюда устремляется мой разум и бродит здесь, в то время как сам я нахожусь далеко отсюда и поглощен заботами. Мы спустились к холму и направились к его плоской вершине, где лежит Камень Смерти, массивная глыба серого гранита, словно высеченная в форме широкого каноэ, которое плывет среди высоких зеленых трав и диких желтых цветов. Я спустил на землю рюкзак и посмотрел вниз на город; экскурсовод сопровождал одну из двух последних туристских групп вниз по длинному и узкому лестничному маршу и через высохший ров к террасам, которые ведут к главному входу мимо домиков смотрителей, расположенных прямо под нами и справа. Я не раз ложился на этот камень, где мое энергетическое тело освобождалось в символическом ритуале смерти. Камень — это корабль, уносящий душу на запад, в царство тишины и смерти, с тем чтобы она возвратилась с востока, где восходит Солнце и нарождается жизнь. Исполнив этот красивый и простой ритуал, каждый может войти в город как человек, который уже умер, как Дитя Солнца. Я предложил моему молодому другу исполнить это символическое действо; мне было любопытно, как он к этому отнесется. Я объяснил ему, что мы не будем встречаться со сторожами — я знаю место, куда мы можем пойти и дождаться темноты, а затем я «поведу его в ночную прогулку по священному городу его предков. Сегодня ночью руины Мачу Пикчу предстанут в наивысшей своей красе в сиянии полной Луны. Наконец я рассказал о значении Камня Смерти. Он слушал невозмутимо. — Нет, — сказал он. — Благодарю вас. Он отвернулся и стал смотреть влево на окрестности города, туда, где заканчиваются террасы и вертикальный обрыв горы, закругляясь, исчезает из виду. Я знал тропу, которая туда ведет. Она становится все уже, капризнее и ненадежнее, то приближаясь к самому краю обрыва, то почти исчезая в непроходимом переплетении буйной зелени. Заканчивается тропа над крутым обнаженным утесом красного гранита, с которого свисают толстые, как рука, лианы. Там есть разрушенный мост, построенный еще инками; он подвешен к утесу в таком месте, что туда невозможно подойти. Когда-то я стоял там наверху; уцепившись за куст и свешиваясь над пропастью, я оценивал свои шансы добраться по вертикальной скале до моста, который наверняка рухнет под моей тяжестью. Именно туда устремлен был взгляд моего спутника — туда, где кончаются террасы и вьется тропа для получасовой головокружительной прогулки над пропастью. — Спасибо за совместную прогулку, — сказал он. И затем сообщил, что он уходит. Точнее, что не собирается останавливаться. Кажется, он просто сказал: «Я пойду дальше». Это было так неожиданно и однозначно, что я только молча смотрел на него. Он улыбнулся, подтянул повыше рюкзак и сказал что-то насчет того, что уже поздно и что наши беседы были очень интересны. Делать мне было нечего. Да я и не уверен, что мне хотелось что-либо делать. Сказать правду, его присутствие было в какой-то степени навязано и нарушило мой замысел путешествия в одиночку; но, с другой стороны, рассказав ему так подробно о своем прошлом и о своих увлечениях, я пришел в Мачу Пикчу исполненный энтузиазма. И еще была сказка, которую он рассказал, первая из сказок. Я хотел поговорить с ним, нужно было сказать что-то об этой сказке, которую мы оба знали, не зная об этом. Я собирался обсудить это сегодня ночью — как раз удобно было бы скоротать время, пока надзиратели совершают свой последний обход и укладываются спать в сторожевых домиках. Ничего этого не получилось. Вообще все шло как-то не гак с самого момента моего приземления в Лиме. И вот я стою и смотрю на него в последний раз: пончо, рабочие башмаки, рюкзак — и широкое, открытое лицо индейца, прямые черные волосы, целеустремленные глаза. Мы еще несколько минут разговаривали, а на прощанье он мне сказал нечто такое, что я никогда не смогу забыть. И прежде чем я успел предупредить его об опасной тропе, о покосившемся мосте, порогах и теснинах, он уже удалился от меня — но в другом направлении. Он спустился с холма, пересек высохший ров и пошел по ступенькам вниз к центральному двору и дальше по широкой ровной площади, протянувшейся вдоль всего города. Я смотрел ему вслед; он шел мимо храмов и залов, полуразобранных стен, лестничных маршей и террас — по направлению к лугу, где Камень Пачамамы обозначает границу города. Он свернул влево, не выходя на луг; он исчез на самом краю города, там, где, я знал, начинались террасы, а за ними — нигде не обозначенная дорога в горы. Я стоял и спрашивал себя, не ослышался ли я. — Куда ты идешь? — спросил я его. — Я иду в Вилкабамбу, — ответил он. *9* Я пошел своим излюбленным путем по самому краю руин. Я спустился с холма и пересек террасы, похожие на ступеньки гигантской лестницы. Как Гулливер в стране Бробдингнегов, я спрыгивал с одной шестифутовой ступеньки на другую, пока не очутился в самом низу, у подножия наружных стен юго-западной стороны, как раз там, где заканчивается склон холма. Я пошел вокруг руин по часовой стрелке, то с трудом пробираясь через каменоломню, то размашисто шагая вдоль террас под Главным Храмом и Интихуатаной — окруженной стенами скалой, «местом стоянки Солнца», — и, наконец, взобрался по еще одному каскаду террас к северному концу Длинной центральной площади. Я оказался почти в том месте, где мой приятель исчез за гребнем холма. Я заглянул вниз; красновато-коричневый склон, усеянный серыми камнями, кустами сhilcа, амарантом и выжженой травой, спускался на 2000 вертикальных футов к излучине Урубамбы; там кипела Мутная быстрина. Мой спутник давно ушел. Я притаился за верхней ступенькой террасы, уровень которой совпадал с уровнем площади, и стал следить за надзирателем. Я набрался терпения, зная, что здесь найдется добрая сотня уголков, куда он может заглянуть во время своего неспешного обхода, давно рассчитанного так, чтобы закончиться до темноты. Я уже переваливался через край ступеньки, когда он показался среди развалин возле Храма Кондора с юго-восточной стороны, направляясь к ритуальным купальням, к лестнице, ведущей к сухому рву, и далее к своему домику на холме по ту сторону Камня Смерти. Я быстро взглянул на левую сторону, на луг, где стоит Камень Пачамама, пересек площадь и скрылся среди полуразрушенных зданий северо-восточного сектора. Я влез на небольшую стену, перевалился через нее и спрыгнул на другую сторону; здесь я был невидим, а для верности спрятался за небольшое деревце, которое приютилось в разломе упавшей стены. Я не знаю, суеверны ли здешние надзиратели или просто уважают ночную магию разрушенного города, но они обычно не появляются в руинах после захода Солнца, предпочитая оставаться в своих хижинах, подальше от центра города, и вести свой надзор оттуда, с безопасного расстояния. Оставаться в развалинах после наступления темноты строго запрещено, и хотя я давно знаком со всеми надзирателями, археологами и другими государственными служащими, которые охраняют, изучают и возглавляют «Затерянный Город Инков», и мне разрешено проводить в руинах ночные занятия — некоторые из них даже участвовали в подобных мероприятиях, — я стараюсь никогда не пользоваться этими связями. Сегодня, когда я был один, мне особенно не хотелось быть замеченным. Я знал, что, конечно, увижусь с ними утром. Мы будем пить кофе, потолкуем о последних находках, и они будут меня спрашивать, как прошла ночь. Запрятавшись в своем гранитном укрытии, я доел то, что у меня оставалось, — немного орехов и ореховых крошек, затвердевший обрезок колбасы и остатки арахисового масла, которое я выгреб из банки последним черствым блином quiпоа. Завтра я спущусь вниз к реке, позавтракаю на железнодорожной станции и поездом вернусь в Куско, а пока я подчищаю все свои запасы, оставлю лишь немного воды на ночь. А ночь уже окружила меня. Как хорошо, что я один. Как здорово, что я совершил этот поход. Я столько пересмотрел в своем прошлом, я обновил источники моего энтузиазма, очистил грязные закоулки тела и сознания; я даже сбросил лишний вес: сползая ниже, чтобы положить голову на рюкзак, я почувствовал, что мои брюки свободно болтаются на поясе. Я сложил руки на груди, закрыл глаза и задремал, каким-то образом зная, что сегодня ночью мне предстоит общаться с Антонио. Я спал урывками, судорожно вздрагивая. Я нуждался в отдыхе и хорошем самообладании. Я понимал, что обессилен дневным переходом, но не забывал и о своей цели; мысль о том, что я могу проспать полнолуние, подстегивала меня, и я каждые пятнадцать минут просыпался, чтобы взглянуть на светящийся циферблат часов. Это тянулось бесконечно: я был слишком измотан, чтобы прогнать сон, и слишком взвинчен, чтобы поддаться ему. В конце концов я умылся водой из фляги, и ко мне вернулась бодрость; я выпил остатки чая из второй фляги и, оставив рюкзак под деревом, перебрался через стену и снова очутился на центральной площади. Освещенный луной город был великолепен. Идеально круглый медно-белый диск Луны сиял среди черного, как уголь, неба над полосой облаков, укрывших соседнюю долину. Немного влажный воздух перемещался с востока на запад. Туман уже закрыл Интипунку — сейчас это выглядело так, словно наша тропа вместе с опоясанной ею горой растворилась в ночи. На город надвигалась непогода, но черное небо все еще сияло яркими звездами; заросшая травой длинная — во весь город — площадь выглядела серо-зеленой, а стены, храмы и гранитные лестницы отливали потускневшим серебром. Если бы я не знал душу этого места и не был в самых близких отношениях с ночью и со всеми таящимися в ней возможностями — демонами, которых она приютила, как преступников, духами, для которых ночь есть день, — я ни за что никуда из своего убежища не двинулся бы. Мы ведь и вправду Дети Солнца, мы живем в роскоши его сияния и видим все собственными двумя глазами благодаря его свету. Стоит исчезнуть свету, и мы становимся беспомощны и зависимы от остальных, менее совершенных чувств. Мы различаем, где верх и низ, мы ориентируемся по солнечному освещению или его имитации. То, что мы видим собственными глазами, и есть граница нашего мира. Ночью эта граница становится неразличимой, и наши чувства напряжены: мы не уверены, потому что никогда не учились доверять чему бы то ни было, если не видим его собственными глазами. Поэтому в ночи живет и страх. У меня с ночью давно установилось взаимопонимание. Гоняясь сорок лет за вещами, о которых мы почти ничего не знаем, которые живут вне диапазона восприятия наших двух глаз, я привык к темноте и чувствую себя вполне уютно в ночное время. Словом, эта жуть была мне знакома. Я призвал к себе на помощь всю свою выдержку и терпение и направился к северу, туда, где кончаются развалины и где в серебристой темноте видны неясные очертания громады Хуайна Пикчу, Молодой Вершины, которую называют также Вершиной-Бабушкой; возвышаясь на сотни метров над развалинами, она словно охраняет их своим вечным присутствием. Камень Пачамама — это поставленная вертикально гранитная плита размерами десять на двадцать футов; она стоит на лугу за развалинами, недалеко от узкого гребня, ведущего к Хуайна Пикчу. Крапчатый гранит лицевой стороны камня покрыт пятнами лишайника, но срез его представляет на редкость точную и гладкую плоскость, в отличие от верхней грани, явно нетронутой и неровной, хотя ее очертания совпадают с далекой линией горизонта. Это место Матери-Земли, Пачамамы; здесь много лет назад я провел ночь, раскинувшись навзничь на лугу, и пришла девушка-индианка, и я почувствовал на себе и в себе ее распростертое тело, и я погрузился в Землю и видел удивительные вещи. А потом она ушла от меня; она была в одно и то же время старой каргой с уродливыми желтыми зубами и сморщенными остатками женских признаков и юной девственной индианкой, и она уходила в сторону камня, ступая по траве, и исчезла. Возможно, она вошла в камень. Этот мой опыт длился всю ночь, и всю ночь мой друг наблюдал за нашим любовным свиданием, укрывшись в каменной хижине под тростниковой крышей на краю поляны. Тогда я воспринял этот опыт как архетипное столкновение с царством Севера: это обитель мудрости и, согласно шаманской традиции, источник женственного. Существуют легенды, в которых рассказывается, что Хуайна Пикчу — это полая гора, огромный сотовый лабиринт, и в нем живет та самая старуха. Это хозяйка горы. Ей сто лет, и она питается энергией Земли, текущей по подземным туннелям и трещинам точно так же, как течет вода минеральных источников, из которых она пьет. Говорят, что существуют такие места, где свет Солнца проникает внутрь горы, и там стоят большие полированные диски из золота, которые отражают и фокусируют этот свет и таким образом освещают ее жилище. Она — шаманка, одновременно дух и смотрительница горы, в которой обитает. Камень Пачамама является как бы воротами к горе, и мой Друг был так воодушевлен чудом, свидетелем которого оказался, что с уверенностью заявил: это дух Хуайна Пикчу любил меня в ту ночь. Я никогда ни в чем не бываю уверенным, но опыт и персональные уроки экологии, тончайшим путем усвоенные мною во время погружения в Землю, сомнения у меня не вызывают. Это глубокая древняя память, уже рассказанная когда-то сказка. И теперь, стоя посреди залитого лунным светом луга, лицом к камню, я чувствовал удовлетворение от того, что добрался в эту даль, возвратился в любимое место. Я был один; что-то позвало меня в это путешествие, и я решил служить каждой минуте моего времени с наибольшим умением и наименьшими ожиданиями, на какие только был способен. И вот я стоял в середине луга и вызывал духов Четырех Ветров. Мое приветствие первичным духам Природы усовершенствовалось многолетней практикой; я расширил импровизационный и образный арсенал четырех направлений, чтобы возбуждать внимание и воображение слушателей. Но в эту ночь, один на лугу, я с глубоким и нежным чувством повторял простую драматичную молитву к Природе — приветствие, которому научил меня Антонио во время первой нашей совместной работы. Я обратился к югу и призвал Южную Змею, Сачамаму, я просил ее обвиться вокруг меня, завернуть меня в ее великие кольца света. Я обратился к западу и призвал Мать-Сестру Ягуара, золотого ягуара, который видел рождения и смерть галактик, я просил ягуара гибко и грациозно обходить луг по кругу и наблюдать за мной. Я призвал мудрость Севера, место древних предков; я просил праотцов и праматерей принять меня, быть добрыми со мной, позволить мне участвовать в их совете. Обратившись к Востоку, я позвал Орла, я просил его прилететь ко мне с горных вершин и научить меня смотреть так, чтобы мой взор проникал в Землю и в небеса, и летать со мной, чтобы я мог парить крыло-в-крыло рядом с Великим Духом. Я опустился на колени и прикоснулся рукой к земле рядом с кустиком травы, и я запел мою молитву к Пачамаме, Матери-Земле, которая питает и взращивает меня от своей груди, и я просил научить меня, как ходить по ее чреву во всей красе и милосердии. Я поднял лицо к бездонной черноте между двумя звездами надо мной и приветствовал Солнце и Виракочу, Великий Дух. Я торжественно заявлял, что все, что я делаю, я делаю в честь моей Матери Земли и Отца Солнца. А затем я сел скрестив ноги на траву среди луга и закрыл глаза; я вводил себя в спокойное состояние. Мои призывы, молитва, которую я обращал к ветрам, несомненно, мобилизовали мою волю, прояснили намерение и определили цель: освободить восприятие настолько, чтобы я мог объединиться, сжиться с этим местом, дать ему спеть мне свою песню. Я слушал. Место может обладать собственной вибрацией. Эту фантазию умеют воспринимать и выражать только поэты, которые научились даже правила логики использовать для метафорического описания того, как действует на человеческую душу кафедральный собор, лесная полянка или куча камней на мысу. Клинические мудрецы вполне способны читать такие описания и признавать подобные чувства; подобно каждому из нас, они тоже чувствуют что-то без всякой видимой причины при посещении места, у которого есть своя история, неважно — персональная или общественная; но особенностью этих мудрецов является то, что если причина чувств невидима или не может быть измерена, то весь опыт не принимается во внимание. То, что произошло со мной на лугу в эту ночь, не было результатом только моих приготовлений, как и не было исключительным действием магии, присущей этому месту. В шаманском понимании, приготовление должно быть и внешним; необходимо обладать личной силой, чтобы вызвать силу, дремлющую в камнях. Подобно тому как струнный инструмент всем своим аккордом отвечает на музыку окружающего оркестра, я просто отвечал на то, что здесь происходило. Место снова пело мне свою песню. Началось тогда, когда я меньше всего ожидал этого. Я продолжаю сидеть все там же и фокусирую свое сознание на лбу, в области третьего глаза, который повидал уже значительно больше, чем два другие. Я спокойно дышу животом, я открываю себя месту, в котором нахожусь среди ночи. И когда я собираю слюну с десен и внутренней поверхности щек и глотаю ее, я ощущаю горечь чая из коки. Я прикасаюсь к грунту и ощущаю его прохладу, я поднимаю руку с прилипшей к пальцам землей. Во время вдоха я ощущаю запах горящего розмарина и душистой травы; влага в воздухе приправлена пряностями пахучих растений. Когда я вслушиваюсь, то слышу погремушку и еле различимое ритмичное гудение; когда я всматриваюсь, я вижу молодых мужчин и женщин в национальном праздничном убранстве с вышитыми бисером поясами, с которых свисают тяжелые кожаные плетки, хлопающие при движении; на лодыжках у них браслеты из сушеных бобовых стручков и пустых ореховых скорлупок, они стучат на босых ступнях, отливающих темной медью в неровном свете пламени, которое вспыхивает и бросает снопы искр вверх из каменной жаровни — огромной гранитной ступы в центре круга. Сколько их там? Шесть, семь… восемь… Я сбиваюсь со счета, потому что они танцуют, кружатся в тесном хороводе вокруг огня. Некоторые одеты в пончо или длинные сорочки с широкими рукавами из плотной, богато расшитой ткани желтого, черного, оранжевого и красного цвета; на груди у них золотые пластины, отполированные лаймовым соком (откуда-то я это знаю), а у некоторых — золотые браслеты или дужки над локтями. Я замечаю, что они не босиком; на их ногах мягкие кожаные сандалии, кожа подобрана и стянута ниже лодыжек. На лбу у каждой женщины — тончайшая золотая лента. И еще — красные, зеленые, желтые и коричневые накидки, украшения-оборки из перьев тропических птиц… Мужчины и женщины движутся вокруг огня по ходу часовой стрелки и бросают свои жертвоприношения — дикие цветы и крохотные связки листьев и трав — в костер, единственный здесь источник света, от которого на поверхность Камня Пачамамы падают фантастические пляшущие тени. Прошел час, может быть два, моей медитации на лугу; здесь происходит что-то величественное, и я знаю, что являюсь частью его, потому что вдыхаю острые и нежные благовония и ощущаю брызги воды на лбу и на лице. Черноволосая девочка в ярких заплетенных в косички лентах идет против часовой стрелки; время от времени она погружает маленькую ручку в керамическую чашу и неумело встряхивает кистью, и брызги слетают с безукоризненных крохотных пальчиков и благословляют танцующих и меня. Я наблюдаю за ней; она движется встречно остальным участникам; она робеет, и все улыбаются ее робости. Сверху тоже падают легкие капли — начинается дождь. Я совершенно поглощен ритмикой танца — два шага — полшага — два шага — и звонким перестуком пустых орехов и стручков с бобами, заворожен погремушкой, ритмичным гудением, широкими улыбками, блеском золота, вспышками и выстрелами костра, запахом розмарина. Я во власти опыта, он забирает меня всего, и я охотно иду, хотя в какой-то момент мелькает жуткая мысль, что я никогда не выйду из этого круга, никогда не проснусь от этого сна, — вот откуда я знаю, что я в его власти. Я уже на ногах, двигаюсь вместе со всеми вокруг огня, мой шаг легок, никаких усилий не нужно, и я продолжаю кружить, а затем оказываюсь вне круга, возле самого Камня Пачамамы; дождь продолжается, и танец продолжается, и я следую за девочкой с косичками. На ней белая mаnta, платье, которому придает форму яркий домотканный пояс, подчеркивающий тоненькую фигурку. Она идет дальше, дальше, и звуки танца и стук ореховых скорлупок и стручков стихают, удаляются, отражаются от Камня Пачамамы. Мы миновали Камень и по грунтовой тропе, освещенные лунным сиянием, движемся к седловине, к Хуайна Пикчу. Мне хочется вспомнить смысл ритуала, который остался позади, но — не суждено. Кроме Луны нет других источников света, а она окрашивает все в серые тона — все, кроме серебристо-белого платьица, которое двигается впереди меня. Мой взгляд прикован к его бестелесному силуэту, и я ловлю себя на том, что продолжаю карабкаться только благодаря этому яркому ориентиру, который уверенно ведет меня все дальше и дальше. Я смотрю вниз под ноги и вижу, как ступают мои башмаки по узкому желобу — это тропа, она поднимается по заросшему склону круто, вертикально, безжалостно, не оставляя никакого права на ошибку. Я знаю, что в дневное время путь, ведущий к гранитному пику Хуайна Пикчу, представляет серьезное испытание, временами здесь приходится работать всеми четырьмя, это уже не прогулка, а скорее скалолазание; ночью же это просто опасно. Я не мог видеть, куда ведет тропа, но продолжал подниматься. Еще, еще выше — и тут я заметил, что белая фигурка исчезла, ее больше не видно на фоне сложных очертаний тяжелой, темной массы горы. Я один в темноте, нет ничего, только запах мокрой земли и ощущение мокрой ветки, за которую я держусь, чтобы сохранить равновесие на крутом склоне. И тихое шипение дождя, сеющегося на склон горы и руины Мачу Пикчу далеко внизу. Я понял, что взбирался долго и без передышки и что сейчас я на высоте двух третей дороги до вершины. Я не могу идти назад, дорога вниз слишком опасна. Что ж, иду дальше вверх, будь что будет. Я прижимаюсь к скользкой неровной поверхности огромной гранитной глыбы, торчащей из склона горы, и продвигаюсь дальше по тропе, которая принимает V-образную форму, вклиниваясь между двумя валунами. Я окружен со всех сторон недвижным мокрым гранитом, я вспоминаю, что здесь где-то должен быть проход, естественный туннель, да, в одной трети пути до вершины; есть, я вижу его, косое щелевидное отверстие впереди, среди мокрой серой ночи. Я сгибаюсь и в то же время вытягиваюсь, чтобы протиснуться сквозь эту странную щель в камне, и вот я уже на противоположной стороне, на ровной площадке. Прямо передо мною вершина горы, огромная груда сваленных в беспорядочную кучу мегалитических глыб. И тут же я вижу ее. Она уже не надо мной, а справа от меня, стоит рядом с выступающим из земли валуном. Она делает движение — и исчезает из виду; я иду за ней, перелезаю через скалу и оказываюсь над крутым обрывом — пути нет. Я поворачиваюсь лицом к склону и вытягиваюсь всем телом, чтобы ступить на узкую террасу. Впереди еще одна скала, дождь льет как из ведра, а она снова исчезла. Я догадываюсь, что ее платье стало не так заметно, потому что намокло, она вся промокла до нитки, и я знаю наверняка, что она ведет меня к укрытию. Я прижимаюсь к склону горы и пытаюсь ориентироваться. Я знаю, что Храм Луны находится в углублении горы на полпути к Хуайна Пикчу по северному склону. Тропа к этому спрятанному храму ответвляется от главного пути влево, я же пошел вправо и сейчас нахожусь слишком высоко — вершина находится едва в ста футах надо мной. Я смотрю снова в ту сторону, где она исчезла, но валун плохо виден сквозь дождь, а облака наползают на Луну, и серебристо-серая ночь сменяется черной, и я снова иду вперед, обнимая руками склон и тщательно выбирая место для каждого шага, чтобы не потерять трения между моим телом и горным склоном. А вот и комната, вход в нее замаскирован гранитной складкой у самого края террасы, которую никогда не обрабатывал ни один фермер. Большая комната, я насчитал двадцать шагов в глубину при свете спички. Когда спичка догорела и упала на пол, темнота стала темнее ночи, еле видной по тусклым очертаниям входа в мою маленькую пещеру. Никаких признаков девочки. Снаружи льет дождь, и мрак перекликается с его шумом, похожим на шум отдаленного водопада. Я вытираю влагу с лица и сажусь на пол, спиной к каменной стене. И закрываю глаза. В снегах стояла хижина. Это было жилище, построенное из земли, рядом с острым гранитным утесом, проткнувшим ледяной слой. Я увидел хижину с дерева, высокого, тонкого дерева без листьев — стояла зима. На одной из веток висел пучок сухих трав, хрупких коричневых и серых стебельков с крошечными высохшими желтыми цветами. Воздух был совершенно неподвижен, потому что дым, выходивший сквозь отверстие в крыше хижины, поднимался ровно вверх. Вдыхая воздух, я обонял его сухость. Слева начинался пологий белый склон, поднимавшийся не более чем на сотню футов в сторону ровного черного горизонта, резко очерченного и хоршо видимого в этом чистом, прозрачном и недвижном воздухе. Справа обнаженный гранит горы круто уходил в темную долину. Я знал, что линия снегов проходит двумястами футами ниже. Позади меня тянулись снежные пики и зеленые долины, серые ночью, чередование белого и серого, вершин и долин, так далеко, как только я мог… чувствовать. Я описываю эти признаки в порядке их расположения, но сам я видел все это сразу. Я осознавал одновременно все, что находилось вокруг меня — впереди, сзади, слева, справа, вверху и внизу. Все мои пять чувств утратили свою различность. Можно сказать, что я обонял сухость воздуха, что я чувствовал горы и долины, чередующиеся вдали, и это будут литературные фокусы, но это лучшее, что я могу найти для описания всеобщего ощущения. Этот же феномен я испытывал в хижине: там были цвета, которые можно слушать, и ткани, текстура которых воспринимается на вкус. Не стоит возиться с этими метафорами. Лучше вообразите себя сферой, вроде пузырька в бокале с шампанским, и ваша поверхность отражает все; ведь и вправду все отражается на поверхности идеальной сферы. Ваш опыт не связан с вашей пространственной ориентацией — вы испытываете одновременно все, что есть; и вы воспринимаете все всеми чувствами, то есть текстура, аромат, вкус, звуки и цвета осязаются, обоняются, воспринимаются на вкус, слышатся и видятся одновременно. Я проник в хижину и ощутил запах оранжевого тепла, пылавшего в глиняной печи. На деревянном столе стояла толстая свеча, меня тянуло к ней; и толстая разноцветная плетеная циновка на глинобитном полу, и стены, увешанные растениями и высушенными насекомыми и частями животных, и брызги пламени оплывающей свечи, и жемчужный отблеск лужицы горячего воска, и женщина — все отражалось в совершенной сфере моего осознания. Это была старая индианка с необычайно морщинистым лицом, серыми глазами и седыми волосами, разделенными посередине; одна сторона заплетена в косу вместе с матерчатой лентой. Ее рот и руки двигались, она говорила обо мне; она не смотрела на меня непосредственно, но явно воспринимала мое присутствие, потому что не одобряла его. Она шевелила губами; её брови, несколько чахлых седых волосков над опущенными веками, стянулись к переносице, она хмурилась. Непрерывно шевелились и ее руки, пальцы с желтыми ногтями лоснились от животного жира, из которого она делала свечи. Всю эту картину, каждую ее мельчайшую деталь, какая только может быть описана, я воспринял без единой мысли. Первая моя мысль была — что я сплю; да, это так и было, это был сон, и я осознавал, что вижу сон. А потом комната свернулась, схлопнулась, как будто лопнул сферический пузырь, который был мною и парил над пламенем свечи, и во сне я увидел себя сидящим у Камня Пачамамы, увидел хоровод под теплым дождем и оранжевый свет костра. Я знал, что нахожусь где-то в собственном теле и сновижу себя, следящего за танцующими и за музыкой их ореховых скорлупок и бобовых стручков. И то было мое сновидение. А это? Я снова оказался в хижине, и женщина была так близко, что я различал поры ее носа, все ее безобразное и сердитое лицо, она сосала костяной наконечник трубки из твердого дерева и выпускала едкий вонючий дым на мою поверхность. Она явно смирилась с тем, что я здесь; и хотя я не мог слышать ее слов, я видел, как шевелятся ее губы, и я знал, что она велит мне следовать за ней. Я двигался рядом с ней, у ее правого плеча, покрытого черной альпаковой шалью. Ей трудно было идти, ее ноги с хрустом проваливались сквозь наст и утопали в глубоком снегу, истрепанные полы длинного и тяжелого шерстяного плаща волочились по насту, подметая снег. Ее дыхание пахло кокой, оно поднималось клубами пара, скользило по щекам и рассеивалось за плечами, когда она наклонялась, кряхтя, чтобы преодолеть трудный участок. Наконец мы пришли к неприветливому каменистому месту за большой скалой ниже линии снегов. Среди острых торчащих камней там была небольшая V-образная площадка, а на ней небольшое дерево с несколькими засохшими листьями. Под деревом я увидел двух птиц, отвратительных во всех отношениях; я полностью ощущал их — я, шар, совершенно осознающий и испытывающий каждую вещь всеми органами чувств; и я возмущен и зачарован собственным восприятием этих кондоров [Кондор. Кuntur — на кечуа. Vultur gryphus — по-латыни. ], которые скачут и отталкивают друг друга от лежащей перед ними на земле груды — красного месива из мяса, шерсти, костей и внутренностей. Они были величиной с собаку, один немного крупнее другого, сплошной черный и серый цвет, крылья полуприподняты — каждое шесть футов в раскрытом виде, — а головы казались слегка деформированным продолжением шей, торчавших из серого пуха, как из жабо. Удлиненные морщинистые розовые щеки заканчивались крючковатым желтым клювом, похожим на загнутый вниз желтушный ноготь. Глаза напоминали черные блестящие бусинки. Ударяя друг друга крыльями, роняя перья, они танцевали вокруг убитого животного и с бессмысленной яростью долбили клювами его плоть. И хотя я знал, что это какое-то извращение сна, что я где-то на самом деле сплю и вижу во сне танцующих на Мачу Пикчу, — я знал также и то, что сейчас не время производить опыты. Здесь должно совершиться что-то важное. Я знал, как овладеть ими. Старуха закрыла глаза, затем открыла их, и научила меня там и тогда, с подветренной стороны от намеченных нами птиц, как мне перейти в животное. Они были осторожны; одни животные более чутки, другие меньше. Когда они почувствовали нагну энергию, заподозрили, что их дурачат, они забеспокоились, стали дергать головами, — у моего кусок кровавого мяса забавно свисал с правой стороны клюва. Я учился быстро; я уже знал, что с их нехитрым сознанием можно слиться и обитать в их существе как угодно долго. Это произошло мгновенно, когда он повернул голову и я ухватил его взгляд. Я уже был с ним; он испугался. Рефлекс «драться или убегать» у птиц означает убегать, улетать; и вот я с ним уже на краю скалы, мы взмываем в ночь и парим, я дрожу в экстазе полета; высота, головокружительная скорость свободного падения со сложенными за спиной крыльями, свободный, без малейших усилий, подъем, бесшумные круги в темноте ночи над долиной, — я мог бы летать так до смерти, вперив глаза во мрак и кружась в ночи, как ошалевшая ракета. Я мог убить птицу или измотать ее совершенно, но вместо этого я повел ее над оврагом, прорезавшим ари от вершины до реки внизу, затем обратно к хижине в снегах, где старуха уже ожидала меня. Я оставил птицу, выпрыгнув прямо на наст, и снова подобрался поближе к свече; старуха грелась возле печки, и губы шевелились, она давала мне понять, что мне пора уходить. Я пришел без приглашения, и если я приду в другой раз, то должен сообщить о своем появлении, подергав пучок травы, висящий на дереве у входа. Я попытался вернуться в свой сон. Я знал, что я снова должен находиться в состоянии сна, чтобы проснуться. И видя себя спящим на лугу перед Камнем Пачамамы, я старался проснуться. Участники хоровода исчезли, начинается рассвет, а я сплю в траве, еще мокрой от ночного дождя, и не могу очнуться. И только когда я вижу, как я шевелюсь и как открываются мои глаза, я осознаю, что сплю, что мне снится сон о том, как я просыпаюсь на лугу. Я наблюдаю, как я на локтях приподнимаюсь с земли, как смотрю на растоптанную грязь, следы кожаных сандалий танцоров, примятую траву… Нет, говорю я себе, я все еще сплю. Я застрял между сном и пробуждением, я застрял в этом сне и должен из него выбраться. Я, конечно, выбрался из сна; зрелище меня самого, просыпающегося на лугу и изучающего следы ночных танцев, оказалось сновидением, из которого я проснулся. Но когда я, наконец, избавился от него, то оказался вовсе не на лугу. Я находился в пещере на склоне Хуайна Пикчу. Я окоченел и чувствовал, что заболеваю. Я поднялся на ноги и попробовал потянуться; мышцы напряглись, захрустели суставы, волна тошноты наполнила пустой желудок. Я вспомнил свое всеобщее ощущение минувшей ночью; удивительным образом воспоминание о том дезориентированном восприятии, о неопределенном ощущении той старухи, ее спины, лица, одежды, запаха, вкуса и осязания, вызвало у меня содрогание, похожее на тошноту при морской болезни. Было еще очень рано, около половины седьмого; я осторожно выбрался на узкую террасу и посмотрел вниз. Подо мной была головокружительная крутизна почти ровной гранитной поверхности — северный склон горы. Я оторвал взгляд от речки и железнодорожной станции в 2000 футов ниже меня и стал зрительно подниматься по зигзагообразной дороге к Мачу Пикчу; дорога семь раз меняла направление и наконец достигла руин. Все было закрыто утренним туманом и облаками — все, кроме руин. Мачу Пикчу раскинулся внизу подо мной в своем совершенном покое; сверху на него падал неравномерный свет, и освещенные участки города вспыхивали яркими цветами. Источником этого странного освещения был разрыв в облаках, рваная прореха, сияющая белым золотом на сером облачном небе, и рвущиеся сквозь нее лучи Солнца овеществлялись утренним туманом и падали на остатки стен и храмов и на длинную полосу главной площади. Я знал, что трещина в небе будет расширяться, через час или около того тучи разойдутся, туман исчезнет и город согреется в лучах апрельского Солнца. ЧАСТЬ III. ЖИЗНЬ В СМЕРТИ *10* Я покажу тебе страх в пригоршне праха. Т.С. Элиот. Я спускался в то утро по юго-западному склону Хуайна Пикчу. Я скользил, спотыкался; в какой-то момент я остановился передохнуть, прислонился спиной к вертикальному склону горы, и тут у меня возникла мысль, от которой я похолодел: а проснулся ли я в настоящей реальности? И как это проверить? Могу ли я критически оценить все свои ощущения и удостовериться, что я действительно спускаюсь с горы, к тому гребню, который ведет к Камню Пачамамы и к знакомым местам? Могу ли я быть уверенным, что вслед за утром настанет полдень, а затем будет вечер, и я буду жить в этой последовательности, как всегда жил, дышать, делать и осознавать все привычным образом? Все мои ощущения в это утро, после приключений на лугу и на горе, — физический дискомфорт и неоднозначность восприятий — были привычными: я пережил много подобных рассветов, возвращаясь из таких просторов сознания, где вообще не было ничего привычного; пределы моего осознания расширились, голова шла кругом от обилия возможностей, внутренности сжимались от экстаза и нетерпе ния — хотелось сразу и понять, и подтвердить, и сформулировать все, что со мной происходило. К сожалению, не было человека, который раньше всегда оказывался рядом, чтобы поддержать мою веру и подтвердить мою интерпретацию случившегося. 26 апреля, в самолете над Амазонкой. Направляюсь в джунгли, потому что больше некуда податься. Мне не к кому возвратиться, кроме Рамона; у меня нет другого способа найти Антонио, как только вернуться в джунгли. Сейчас я полностью осознаю, что нахожусь в самой середине чего-то, чего не понимаю. Чем больше я перебираю и анализирую события, тем сильнее становится уверенность, что назревает нечто необыкновенное, и одновременно крепнет чувство, что все мои попытки что-либо анализировать преждевременны. Позапрошлой ночью я медитировал возле Камня Пача-мамы; я ввел себя в экстатическое состояние и оказался в разгаре видения: индейцы в одеяниях древних инков шли хороводом вокруг костра, разложенного на лугу. Они исполняли какой-то ритуал, бросая в огонь свои дары — цветы и травы, — и воздух наполнился благовониями. Я видел мельчайшие детали, я не помню другого зрелища, столь же яркого, отчетливого и живого. И ничего общего с уже привычным состоянием самовнушенного транса, никаких зыбких или абстрактных элементов — я видел самый ясный и определенный сон в моей жизни. Я шел за девочкой-индианкой, участницей хоровода, вверх по крутой тропе к Хуайна Пикчу, во мраке ночи и под дождем. Я не могу отделить этот эпизод от реальности, потому что проснулся в пещере недалеко от вершины. Я помню свою дорогу вверх по склону, и как я, очутившись в пещере, закрыл глаза, и затем… Я оказался среди зимнего пейзажа — это могла быть Аляска, но я уверен также, что там был один из снежных пиков, Салкантай или Аусангейт. Я не помню чувства высоты, потому что не помню, дышал ли я в том состоянии. Состояние всеобъемлющего осознания без каких бы то ни было правил. Это было всеобщее ощущение всего сущего, когда все мои органы чувств побуждались к одновременному ответу на все, что там происходило. Мне тогда было не до анализа ощущений, я испытывал что-то вроде головокружения, но позже, когда я вспоминал свое состояние, это было похоже на слишком много слишком разновидной и роскошной еды, и это изобилие переполняло и вызывало своеобразную тошноту. Всем этим я, однако, был только сбит с толку, а при попытке разобраться я коллапсировал обратно в «сновидение» с хороводом. То есть, я знал, что где-то там оставил свое тело, что оно спит и видит какой-то сон. Я мог при необходимости в тот сон вернуться, но пока оставался здесь, в хижине, где старуха делала свечи; она напоминала мне ту старую индианку, которая сидела рядом со мной много лет назад, когда умирал старый учитель Антонио. Она была раздражена моим непредвиденным присутствием, но смирилась с ним. Все это время я был шаром, парившим в воздухе над столом, где горела свеча. Она готовилась к чему-то, но я не знал, к чему именно. Наконец она «вывела» меня из хижины и пошла по глубокому снегу, и я следовал за нею, пока мы не пришли к двум кондорам, гигантским обитателям Анд, парившим над каким-то убитым животным, кажется кроликом. Она научила меня, как ввести в них свое намерение, как овладеть сознанием животного, — и через несколько мгновений я уже летел с одним из них. Она сказала, чтобы в следующий раз я «объявлял» о своем приходе, и тут я вернулся в свое сновидение. И в этом сновидении я спал. Я видел во сне, как я сплю на лугу перед Камнем Пачамамы, как я просыпаюсь и рассматриваю следы, оставленные участниками хоровода на мокрой земле. Меня охватила настоящая паника, я понял, что застрял в том сновидении, которое мне снится, и мне нужно проснуться. И когда я действительно проснулся, это было как смена кинокадра — просто я открыл глаза в пещере на Хуайна Пикчу. Что же получается? Я вхожу в состояние транса, то есть в измененное состояние, которое позволяет мне быть свидетелем ритуального танца. Затем я взбираюсь на Хуайна Пикчу и там засыпаю. И оказываюсь в состоянии всеобщего ощущения, которое по отношению к сновидению является тем же, чем сновидение — по отношению к бодрствованию. Может быть, это время сновидения? Явное и отдельное от состояния сновидения? Мне кажется, что так это и есть. Когда я уснул в пещере, я сновидел хоровод, оставшийся на лугу, а затем я оставил то сновидение и вошел в это время сновидения, где старуха учила меня, а я не представлял из себя ничего иного, кроме витающего в воздухе шара, который обладал каким-то всеохватывающим сенсорным восприятием. Когда я оставил время сновидения, то снова очутился в состоянии сновидения, где сновидел танцующих, а потом я сновидел самого себя, просыпающегося на лугу, — но все это время я продолжал спать в пещере. Так это за этим опытом я приехал в Перу? Такой была итоговая запись в моем дневнике два дня спустя в самолете, летевшем в Пукальпу. А в то утро, после ночи на Хуайна Пикчу, я отыскал свой рюкзак, спрятанный в руинах, и пил кофе с печеньем у знакомого надзирателя. Мы столкнулись с ним нос к носу у входа в руины: он как раз направлялся туда, а я выходил навстречу. Я заметил, что он слегка ошарашен. Он давно привык видеть меня во главе группы сытых, ухоженных американцев и европейцев, свеженьких, только что из Куско, а тут я один, с рюкзаком на спине, и вид у меня жутковатый: четыре дня на тропе, четыре дня не брит, четыре дня солнечного загара (несмотря на шляпу), и все это промыто ночным дождем. Спуск с горы привел мои брюки в почти полную негодность, башмаки облеплены грязью. Он спросил, сколько времени я там провел. — Только эту ночь, — сказал я и увидел, как его взгляд заскользил по руинам и поднялся к величественному пику Хуайна Пикчу. В этом взгляде светилось уважение, когда он обратился к горе и ко мне: — Хорошо было? — Сото siempre, — кивнул я. — Как обычно. Он вернулся вместе со мной в свой домик. Мы пили кофе и ели хлеб, и он показал мне свою коллекцию археологических остатков; он собрал их совсем недавно среди незаконченных раскопок, которые постоянно возникали вокруг руин и прекращались из-за недостатка средств. Ждать микроавтобуса, который перевозит туристов от станции к руинам и обратно, было долго и неинтересно, и я отправился вниз пешком по петляющей грунтовой дороге. Я Успел на первый прогулочный поезд, только что прибывший из Куско. В Куско я пробыл один день. В гостинице у меня хранилась смена чистой одежды, а грязную я сдал владельцу кафе Гарсиласо на другой стороне улицы. Я принял душ и спал почти весь день. Через двадцать четыре часа я летел на север, приближаясь к Пукальпе. Я выработал свой план еще в поезде и даже не думал его менять. Я выскочил в дорогу неподготовленным для джунглей, надеясь, что Рамон поможет мне найти Антонио. Хотя добрый старый профессор-кечуа и неразговорчивый аяхуаскеро физически никогда не встречались, они прекрасно знали друг друга еще до моего появления в этих местах пятнадцать лет тому назад. Когда я искал аяхуаскеро, который продемонстрировал бы способ применения и эффект «лианы смерти», Антонио рассказал мне, как найти Рамона в его амазонской пустыне; я знал, что являюсь для них звеном связи, по которому они передают друг другу свое уважение; я стал частью их невероятного искусства. Мне не следовало обращаться к Рамону за разъяснениями; то, что произошло со мной в Мачу Пикчу, относилось скорее к компетенции Антонио. Антонио был первым, кто рассказал мне о Волшебном Круге, о путешествии Четырех Ветров — путешествии на Четыре Стороны Света. Пятнадцать лет назад он сказал мне, что это путешествие завершают немногие, что не много существует шаманов Севера — истинных людей знания. Многие из тех, кто идет по этому пути, сказал Антонио, останавливаются на каком-либо промежуточном этапе и довольствуются ролью врачей, знахарейцелителей; они становятся мастерами Юга или Запада, но не мастерами-шаманами. Рамон был целителем и мастером Запада, где страх и смерть вызываются лицом к лицу, формулируются и изгоняются из души. И хотя он считал, что для того, чтобы изгнать страх, необходимо изгнать насилие и жить в доброте и сочувствии к другим, — его боялись больше всех в округе. Это был колдун, владеющий аяхуаской. Это был сварливый старик, обитатель первобытного Рая на Амазонке. Он взращивал свои травы и грибы, варил и настаивал зелья и лечил и исцелял людей из окрестных племен, столетиями живших в этом малодоступном уголке мира. Но это не был мастер-шаман, человек знания. Человеком знания, как я теперь понимал, был Антонио Моралес. Но найти его мне мог помочь только Рамон Сильва. Я прилетел в Пукальпу, два томительных часа ждал автобуса, после чего еще полтора часа трясся по избитой оспинами и разрушенной жарою дороге, именуемой Трансамазонской Магистралью. Наконец, я попросил водителя выпустить меня на 64-м километре, у столбового знака, который когда-то побелили единственный раз, а теперь на нем даже цифры полиняли и почти утонули среди опавших листьев и грязи. Автобус снова вздрогнул, где-то в его утробе заскрежетали шестерни, он издал предсмертный хрип, ринулся вперед и затрясся по дороге, оставив меня в клубах ядовитого дизельного дыма, который неподвижно повис в раскаленном воздухе. Я пересек дорогу, обливаясь потом, пробрался через заросли и пошел по тропе, которая, я знал, здесь есть. Это одна из тех троп, которые замечаешь только ступив туда ногой, так густо они зарастают. Почва джунглей мягкая и упругая. Над головой полог из переплетенных крест-накрест лиан, раскинутых веерами листьев и веток секвойи; солнечные лучи, пробиваясь местами сквозь эту зелень, разукрашивают тропу под шкуру леопарда. Плачущие орхидеи, мохнатые побеги, огромные, как уши слона, пальмовые листья и папоротники обрамляют со всех сторон тропу, по которой я иду уже полчаса; я останавливаюсь только один раз, чтобы послушать с закрытыми глазами шелест, щелканье и гул джунглей — тысячи ритмов, то бессвязных, то согласованных, слитых в единый аккорд, — и вспомнить все мои ассоциации, связанные с этим райским ботаническим садом, неотделимые от хорового стаккато наполняющих его живых существ. Домик Рамона, состоящий из трех комнат и укрытый крышей из пальмовых листьев, стоит среди поляны рядом с лагуной. Лагуна на самом деле является заводью одного из притоков великой реки, которая начинается в Андах, а заканчивается в Атлантическом океане. Раньше домик был двухкомнатным и напоминал в плане букву Г, а недавно Рамон пристроил к нему что-то вроде веранды или открытой платформы на сваях и с бамбуковым полом, обшитой по периметру в полвысоты панелями из переплетенных пальмовых ветвей. Цыплят было меньше, чем прежде, а от свиней и коз, разгуливавших на длинных веревках по пастбищу, не осталось и следа. Лишь две утки сиротливо плавали по лагуне — обычно их бывало больше — и клевали бахрому свисающих листьев и покрытых водорослями корневищ у противоположного берега среди полузатопленных бревен. Это было то самое место, которое я давно мифологизировал и освятил в своем воображении: здесь происходили магические события. Здесь я впервые увидел Сачамаму, двадцатифутового тропического удава, дух Юга; не тронув меня, он заскользил по поверхности лагуны и исчез в черном проеме фосфоресцирующего противоположного берега. Я стоял здесь среди ночи, на мокром песке у самой воды, завороженный собственным отражением, и мое колеблющееся лицо пристально смотрело на меня из темной глубины, и я опустил руку сквозь зеркальную поверхность и поднял его двумя пальцами, как пенку из чашки какао; я поднял свое мягкое, влажное изображение и смотрел, как оно сморщивается, скручивается в жидкую тягучесть и падает каплями на песок. И Антонио, после того как услышал мое описание лагуны и моих опытов на ней, использовал потом это место как метафору, хотя сам он никогда его не видел собственными глазами. Его мысленному взору эта лагуна предстала как поэтическое выражение человеческой души. Поверхность, которую мы видим, говорил он мне, зависит от того, что находится под ней. Невидимые глубины поддерживают поверхность, но глядя на нее с берега, мы можем только догадываться, что лежит внизу. Там может оказаться большая глубина, могут быть растения, ожидающие жертву, чтобы задушить ее, опасные течения, даже piranаs. Страх удерживает нас, мы боимся нырять в глубину. Но стоит изменить угол зрения, посмотрев на воду в том месте, где светит Солнце, посмотреть сверху, оттуда, где парит орел, — и можно увидеть все, что находится под поверхностью. Обретая такое видение, мы познаем лагуну и можем плавать по ней безнаказанно. Таким способом он описал однажды процесс проникновения в бессознательное: проблема состоит в том, чтобы сместить точку зрения, посмотреть на объект в необычном ракурсе. В то время я считал, что его метафора очаровательна, но несколько прозаична: в конце концов, она представляла собой лишь сравнение человеческого сознания с водоемом, и это было не ново — сознательный и бессознательный разум, поверхность океана и его глубины. Я тогда мало знал Антонио. А сейчас я стоял и смотрел на уток у дальнего берега, отражения банановых и широколиственных пальм, папоротников и опутанных лианами стволов — стену джунглей, отраженную в лагуне и образовавшую замкнутый мир на ее берегах. Я видел яркие отблески Солнца на зеленой воде, слушал сплошное стрекотание цикад, звонкую какофонию птиц и насекомых, жужжание, шипение, гудение, щебет — все это отражалось поверхностью лагуны наполняло музыкой поляну. Я вспомнил ответ Антонио на мое замечание. — Я не сравниваю разум с прудом, — сказал он. — Я сравниваю его с той лагуной, которая Вас напугала. Лагуна — это часть потока. Это то место, где берега расширяются, а дно углубляется, и течение становится медленным, но вода, тем не менее, продолжает течь. Я могу даже поплыть вверх по течению, ближе к источнику, и, воздействуя на него различными способами, воздействовать тем самым и на лагуну. Я могу пустить на воду какой-то предмет, и если ему ничто не помешает, он приплывет в лагуну; он может оставаться на лагуне длительное время, может утонуть в ней. Я могу опустить руку в воду и вызвать волны на воде; они могут достичь лагуны и отражаться от берегов. Они могут перевернуть каноэ, в котором вы сидите, или спасти вас, вынеся на берег. — Он развивал свою метафору, как настоящий поэт, он создавал для меня модель человеческого сознания как части еще большего сознания, которое протекает сквозь меньшее и сообщает ему форму, ин-формирует его. Несколько лет спустя я все-таки нырнул в ту глубину. Однажды ночью я наблюдал, как разжижаются, тают джунгли и цветными ручьями стекают в лагуну; и я последовал вместе с ними на ее дно, и там я испытал свою собственную смерть. Так стало это место священным для меня, для моего воображения; моя душа непосредственно и гармонично слилась с ним. Я так глубоко задумался, что не заметил прихода Рамона. Мои воспоминания снова привели меня к ближайшей цели — поискам Антонио. Я хотел видеть его, рассказать ему о своих приключениях в Мачу Пикчу, узнать, что мое возвращение — это в некотором смысле отклик на его приглашение. Если Рамон и был обрадован или удивлен, увидев меня, то на его лице это никак не отразилось. Однако он схватил меня за руку и повел к узкой полоске песка над лагуной, туда, где ядовитый запах йаге — отвара из лианы аяхуаски — смешивался с ароматами полдюжины растений, которые варились в банке из-под масла, подвешенной на треноге. Здесь есть дерево, которое выросло, видимо, раньше, чем появилась лагуна и прилегающая к ней поляна и даже сами джунгли: ему было тысяча лет, когда оно усохло. Его узловатый ствол и оголенные корни царили над всей поляной, напоминая гротескное животное, которое запустило щупальца в Землю и присело в ожидании какого-то события. Я медитировал здесь бесчисленное число раз; я воспринимал его как огромный нейрон с верхними и нижними дендритами, достигающими вверху небес, а внизу — недр Земли; эти ветви касаются невыразимых вершин смысла, а корни уходят в его глубокий фундамент. Даже в своей деревянной безжизненности это дерево исполнено громадной силы; подобно кафедральному собору в Шартре, оно своими формами побуждает к самоуглублению и молитве. Сейчас возле дерева стояла пустая банка из-под масла, а в дупле находилась деревянная чаша, до краев полная йаге: она ставится туда на три ночи в период полнолуния. Я приехал удачно, сегодня ночью мы выпьем йаге и увидим, какую разновидность смерти я ношу в себе. Слишком давно, как выразился Рамон, я навещал ландшафт моих страхов. 26 апреля Ожидаю ночи. Слушаю белый шум джунглей, наблюдаю, как садится Солнце за верхушки деревьев, как удлиняются их тени и добираются до меня через поляну и по поверхности лагуны. Ожидаю ночного ритуала. На мое беспокойство относительно того, как найти Антонио, Рамон пожал плечами и кивнул. Он не был в контакте с Антонио; он уважает мое желание узнать и сегодня вечером будет работать, чтобы помочь мне. Он заставил меня осознать, что страх вернуться с пустыми руками — то есть затеять работу с аяхуаской для такой определенной цели и не достичь ее — это и есть тот страх, который я должен сбросить с себя еще до захода Солнца; мне пришлось основательно задуматься над этим. Это специфическое испытание знакомо каждому, кто уже хорошо освоил путешествия на Запад и не делает из себя дурака, форсируя результат: неся с собой некий перечень необходимого, мы уже как бы испробовали его, а между тем мы не должны носиться ни с чем настолько дорогим, чтобы от него немыслимо было отказаться. Мы можем иметь только то, чего способны не иметь, — вот сущность этой прозрачной иронии. Здесь опять главным оказывается намерение. Безупречность намерения — таково предварительное условие. Рамон заметил, поглядывая на меня своим особым, полурассеянным тусклым взглядом, что я начал новое путешествие. Что я пошел дальше, чем Августин, если не сказать — глубже. Августин стал бесспорным мастером аяхуаски, и в этой области он будет работать до конца своей жизни. В общем, кажется, Рамону приятно, что я не ограничил себя Западным путем; правду сказать, я никогда не рассматривал свою работу с этой точки зрения. Мы ожидаем прихода Августина сегодня вечером. А Рамон ожидал меня. Он знал, что я еду к нему; он всегда об этом знал. В этот раз, сказал он, кондор опередил меня на шесть часов: утром он описал круг над поляной, хотя здесь не было никакой поживы для него. Рамон спросил, где я приобрел это новое животное силы, новое проявление себя в природе. Оно действовало неуверенно, сказал он (ему лучше знать, что это означает), поэтому он и предположил, что оно новое для меня, как и я для него. Я рассказал о своем путешествии на Мачу Пикчу, и Рамон кивнул, так, словно это ему все объяснило. Тут же он, правда, улыбнулся и сказал, что я стал более скрытным: раньше я сообщал о своем приходе за целые сутки. Мы поговорили о моей книге «Четыре Ветра», и он был явно обрадован, что наше общее прошлое обрело форму сказки. Сендеро были здесь. Они были везде в этих краях. Эти революционеры раскололись на две партии и вступили в союз с производителями коки, которые вырубили и сожгли огромные участки джунглей за последние пять-шесть лет. Они пришли к нему за лекарствами и знахарскими советами и украли у него часть свиней и кур. Я уверен, что Рамон обдумывал наказание ворам с применением неких метафизических средств, при одной мысли о которых я вздрогнул. Пока они болеют, он будет лечить их; но я хорошо знаю, что Рамон прежде всего человек Природы, а потом уже человек мира. Их насилие над джунглями и над другими людьми глубоко беспокоит его, и он собирается уйти, если не уйдут они. Влияние аяхуаски на телепатические способности подтверждено документально; эффект настолько ярко выражен, что некоторые химико-органические соединения, образующиеся в йаге, получили название «телепатины». Я не раз испытывал полеты на значительные расстояния и ошеломляющие своей ясностью видения, когда проводил ритуалы с Рамоной. Августин принес с собой йаге, который он считал мягким и особенно «ясным». Они исполнят tота — церемонию с аяхуаской, — но я выпью лишь каплю, попробую напиток кончиком языка, чтобы символически участвовать в церемонии. Мы решили, что мне лучше всего работать без питья; идеальными помощниками мне будут мое намерение и обстановка. Рамон был уверен в моем искусстве больше, чем я сам, но мы оба сошлись на том, что иначе приготовленный йаге может отвлечь меня, соблазнить другими возможностями. Августин, индеец родом из Пукальпы, был старым другом и соучеником дона Рамона Сильва. Ему было под шестьдесят, хотя временами он выглядел на восемьдесят; вел же он себя как очаровательный подросток: ярко выраженный мужчина, он производил вместе с тем впечатление какой-то бесполой невинности. Его доброта и отзывчивость вошли в поговорку в Пукальпе, где он практиковал шаманское искусство с таким мастерством и совершенством, что снискал себе славу сильнейшего и любимейшего целителя в городе. Он подошел ко мне сзади. Я сидел на песке, лицом к лагуне, слышал, как он появился, ощутил его осторожные шаги, но не подал виду. Я дал ему застать меня врасплох, закрыть мне глаза жесткими, как когти, руками, — с ним был какой-то несчастный случай, после которого ладони и кисти рук остались деформированными из-за разрыва сухожилий. Он спросил, что меня заставило вспомнить этот примитивный знахарский ритуал в джунглях. — Я ищу Антонио, — ответил я, — и что бы меня ни привело сюда, это будет кстати. — Рамон говорил мне, что ты приедешь, — сказал он. — Мы с ним разговаривали ночью в полнолуние. Я думаю, что ты был в Мачу Пикчу. Ритуал начался поздно вечером, когда луна поднялась высоко и хоровое звучание джунглей, их громкое сердцебиение, усилилось до аллегро, — потому что джунгли спят во время дневной жары и пробуждаются в сумерках. Ритуал начался обращением к Четырем Ветрам и к духам джунглей. Мы сидели на циновках из переплетенных вееров пальмовых ветвей на бамбуковом полу веранды. Мы глубоко затягивались из резной деревянной трубки Августина, набитой роскошным свирепым табаком, который Рамон взращивал и приготовлял где-то здесь же в джунглях. И они пили йаге. Августин принес его из джунглей Иквитоса, это в трехстах милях на северосеверо-запад. Мне дали каплю — для символической пробы; Рамон опустил в чашу деревянный чубук трубки и поднес свисающую каплю к моему языку. Через час я оставил их вдвоем. Меня потянуло к тому месту в джунглях, где я обычно раньше медитировал. Я оставил их в состоянии глубокого согласия; Августин, старик брачного возраста, бывший студент, играл мелодию на кривом луке из твердого дерева; он держал конец этой однострунной арфы во рту, и губы его двигались, формируя фонетику нот, которые он извлекал из единственной струны крючковатым пальцем. Я держал страдание в своих руках Когда я был очень молод, я встретил одну женщину, и мы стали любовниками. Она была сама любовь; я имею в виду, что она жила сердцем, и сердце ее было открытый дом, и каждый приглашенный чувствовал себя как дома. Я наполнил это жилище своим присутствием, хотя его интерьер не нравился мне; я воображал себе комфорт, а это было, в лучшем случае, убежище. Я помню, как удерживал ее близость, когда мы оба знали, что все кончено. Я помню свои чувства, когда я обнимал ее печаль, помню, как терзали меня ее всхлипывания, ее бездыханная мука. Я отверг ее дар любви. Я брал от него столько, сколько Мог нести, прежде чем совесть запретила мне брать дальше. Я двигаюсь легко и быстро, как всегда двигался в этих местах, словно тень среди теней. Капля йаге действительно не произвела заметного эффекта, и это очень хорошо для дела, к которому я сейчас приступлю. Надо только найти ту развалину. Местечко, которое я ищу, представляет собой крохотную полянку в ста футах от конца большой поляны. Там есть древнее сооружение, что-то вроде храма; никто его не посещает, кроме, может быть, Рамона да случайно забредающих сюда индейцев, которые промышляют по берегам реки. Джунгли нарядили эту реликтовую развалину в свое убранство: орхидеи уцепились за прослойки грунта между камнями, а лианы и вьюнки повисли на гранитных стенах, словно яркие ожерелья. Все это очень, похоже на архетипные изображения тайны на литографиях в приключенческих книгах девятнадцатого столетия. Крохотная полянка с восточной стороны от усадьбы Рамона. Мои тончайшие опыты были проведены здесь: здесь я впервые испытал удивительную шизофрению переселения в другое сознание, когда я сталкинговал, выслеживая сам себя, сидя в медитативной позе под лунным сиянием в центре полянки; и когда я открыл глаза, я увидел кота, взрослого черного ягуара с еле заметными пятнами на шкуре, и это был я сам, сильный, начеку, в трех футах. Сейчас я ищу это место для уединения. Залитое светом почти полной луны, оно создаст идеальные условия для того, чтобы отпустить на волю мое сознание и подключиться к сознанию Антонио. Но я промахнулся. В густой темени джунглей я потерял тропу — это был, скорее, лишь намек на тропу — и оказался значительно дальше, чем мне было нужно. Я пошел обратно, петляя между деревьями; мне показалось, что я опять проскочил мимо своего места: там были вроде бы знакомые деревья, я рванулся вперед и… увидел, что заблудился окончательно. Я стою и хохочу над идиотизмом положения. Я откашливаю свою злость. Я здесь не для того, чтобы слепо и неуклюже плутать, как ребенок, по знакомым местам, когда меня ждет такая важная задача этой ночью. Не для того я приехал в Перу, чтобы просто заблудиться. Словом, я плюнул на все и пошел в сторону реки. Ее берег будет ничуть не хуже. Однако в воздухе появилось какое-то зловоние, похожее на запах гнилых плодов, более мускусное, более резкое, чем обычная тяжелая пряность жаркого и влажного тропического леса. Не отрывая глаз от земли, я осторожно переставляю ступни, стараюсь не застрять в переплетении лиан, которые, словно разбухшие вены, покрывают почву. Листья и ветви заступают мне дорогу, я отбрасываю их в сторону и ощущаю слизь на пальцах и на ладони. Я вглядываюсь в листья — они блестят от тягучей слизи, которую я вытираю о штанины. Чем дальше я иду, тем глубже гниль. Все предметы ночью кажутся серыми: цвета жизни видны на Солнце, которое эту жизнь дает. Однако я умею видеть жизнь, населяющую джунгли, — я научился видеть тонкий свет, излучаемый живыми существами этих мест, когда мое сознание находится в таком состоянии, и этот свет слабеет — не из-за меня, я знаю, что вижу хорошо, — уходит сама жизнь, растения увядают, их плоть чахнет с каждым моим шагом. Происходит какая-то страшная ошибка. Я останавливаюсь среди пустой тишины и ужасной неподвижности мертвого мира. Меня охватывает невольная дрожь, спазм сотрясает тело, словно электрический разряд, потому что мелодия, динамика, мелодинамика Амазонки вдруг прекратилась, без перехода, и звук — такой звук, говорят, слышен в пустом космическом пространстве — раздается в моих ушах, это тяжелые удары сердца и шум крови в артериях в промежутках между ударами. Насекомые и птицы смолкли мгновенно, и это не пауза ожидания, не тишина задержанного дыхания в ответ на запах белого человека в Саду, — это тишина вакуума, безвоздушного пространства, где звуку нет пути, нет носителя, и поэтому до моих ушей доносится только тот звук, который вибрирует и распространяется по моему телу. Я слышу треск шейных позвонков, когда поворачиваю голову влево, чтобы посмотреть на тишину; все, что я вижу, безжизненно. Я пришел в такое место, где от растений остались пустые скорлупы, по которым ничего в движется; вот справа банановое дерево, в нем нет сока, его кора прозрачна, потому что все, что текло и наполняло его клетки и поддерживало его форму, перестало течь и высохло, и ничего не осталось, кроме мертвых волокон клетчатки в недвижном воздухе; у самого ствола дерева лежат остатки орхидеи: ее плоть раздулась и лопнула, и жизнь оставила ее; множество других растений почернели, как будто отравленные изнутри. И больше ничего нет. Все черное, серое и болезненно белое, пейзаж местности, покинутой жизнью. Я пытаюсь вдохнуть, хватаю воздух, задыхаюсь. Это дух смерти, испарения пустоты, призраки разложения, повисшие здесь среди праха, когда все умерло. Это в почве. Я падаю на колени и слышу хруст сухих листьев, и я понимаю, что я слышу, — звуков нет только потому, что нигде и ничто больше не шевелится, — я погружаю руки в пересохшую почву, мои пальцы отчаянно раскапывают ее, все глубже и неистовее впиваются в безводную толщу, стремясь добраться туда, где она осквернена и отравлена, где стоит вся плазма, оказавшаяся ядом, и Земля отнимает ее, выводит из убитых ею существ, из каждой клетки, из каждого волокна и сосуда, пока джунгли не превратятся в кладбище высушенных тел, хрупких оболочек когда-то живых организмов, и я вытаскиваю руки, липкие от грязи, и подношу их к лицу, я стону от отчаяния, воздух из моих легких иссушает налипшую землю, я чувствую ее тончайшую дрожь на моих руках, когда остатки влаги покидают их поверхность. И я понял, наконец, что это от меня исходит отравленная влага; этот воздух, который я выдыхаю, пот, который с меня льется, мои слезы, мой запах, моя сущность, даже мое намерение, предшествовавшее моему движению сквозь джунгли, — все это стало отравой, превратило воду, которая несла питание минералы, в смертоносную жидкость, и Земля теперь забирает ее обратно, втягивает ее в себя, чтобы она не испарилась утром, не образовала облака и не пролилась дождем в других местах. Земля берет в себя яд, который исходит от меня. Я понял в этот момент, что виновен именно я, а Она поглощает своей плотью всю мерзость, которую я выделяю, чтобы не допустить распространения болезни. Но как Ей опередить меня? Она может спастись только в том случае, если я… если я прекращу… И я надсадно кричу в абсолютную тишину ночи. Вот почему я сказал, что держал страдание в своих руках; и страдания обманутой возлюбленной были ничто по сравнению со страданиями Земли, которая дрожала от моего прикосновения. Человеческие представления о муках недостаточны, чтобы объяснить те содрогания, которые я чувствовал глубоко под почвой погибших джунглей. Да, все это воспринималось той областью сознания, где обитает смерть, где зарождается и крепнет сам дух страха. Я хорошо знал это состояние, хотя сейчас оно не было вызвано пробной каплей аяхуаски. Мне не раз приходилось испытывать страшные проявления этой стихии, когда она, по моему приглашению, наводняла мой рассудок: в работе на Западном пути я должен был сознательно приветствовать страх и приглашать смерть, и они приходили и требовали меня. И тогда я видел, как джунгли превращаются в жидкость и фосфоресцирующими ручейками стекаются к Рамону в лагуну, и я сам опустился на ее дно и сам видел, как я умираю на песчаном дне, я утратил все ощущения и чувствовал только собственное трупное окоченение; я свободно уходил из своего тела и следовал за черным, как ночь, ягуаром к свету, о котором рассказывают все, кто пережил близкое к смерти состояние, и я на мгновение прикоснулся к тому яркому свету, и тогда все, что я знал, отразилось в его сиянии, все что я когда-либо видел, предстало передо мной бесчисленным множеством своих сторон, и я умер и поддерживал свое сознание через смерть. Я стал «воином духа», у которого нет врагов ни в этой жизни, ни в следующей. Я ходил по снегу, не оставляя следов, потому что я больше не боялся смерти, ибо смерть не может претендовать на того, кто уже умер; я переживал состояние смерти, я научился воспринимать ее и знать такой, какой она есть. Да, я видел и чувствовал множество других необычайных вещей в последующих экспериментах с аяхуаской под мелодию песен Рамона или Августина, под звон их однострунной арфы и непрерывный белый шум, хор джунглей. Но тогда я занимался медитацией, мое тело было неподвижным, я двигался только в пространстве сознания. И смерть всегда была моей смертью. В этот же раз я переживал не свою смерть — хотя близилась минута, когда она должна была стать и моею. В этот момент я знал, что Земля умирает, что я, как и все те, кто скоро вломятся в это кладбище, намереваясь убить меня, — все мы Ее убийцы. Я Ее дитя, и у меня легион братьев и сестер. Каждый из нас, я знаю, сделал это, и мучения этого отравленного праха на моих руках распространяются до самого сердца планеты, которая выносила и родила каждого из нас. Можно ли помыслить что-либо более возмутительное, чем зрелище болезни, например венерической, переданной матери сыном? Наглядное доказательство у меня в руках, оно неопровержимо, я свидетельствую. И мои слезы падают на него и твердеют, превращаются в химические кристаллы. Они и есть химические кристаллы. И я знаю, что не смогу жить с этим знанием; каждая нездоровая клетка моего тела кричит от ненависти к себе. Пронизанный этим смертельным чувством, я поднимаюсь на ноги и, спотыкаясь, бесцельно, молча иду вперед до тех пор, пока голоса моих убийц не достигают моего слуха; я бегу, движимый последним бессмысленным импульсом — выжить во что бы то ни стало. Да, конечно, это сендеро, лесные партизаны — фанатичные, без понятия о своих намерениях, помешанные на насилии, ослепленные эгоистическими интересами, под камуфляжем социальных реформ (как и все революционеры), лицемерные и пьяные от вседозволенности. Мои палачи. Очередь из автомата раздается, как отрыжка, в тишине позади меня, она заглушила бы сердцебиение джунглей, если бы они были живы. Но я жив, их крики и смех достигают меня, щекочут затылок. Я падаю прямо лицом в сухой папоротник. Я приподнимаю голову и вижу, как сосуды, пронизывающие каждый листик, высыхают, затвердевают под моим взглядом; вся сосудистая система погибла, отравленная мерзостью, которую почва все еще отсасывает. Погибает, вянет и гниет все, к чему я прикасаюсь взглядом, к чему прикасаются они, мои преследователи, вот они ломятся в безмозглой ярости сквозь оцепеневший лес. Я откатываюсь в сторону, дальше от гниющей массы листьев, отталкиваюсь от зловонной жижи, в которой утонули мои руки. Я в крови; я ощущаю ее металлический вкус и запах даже сквозь доминирующий запах смерти, и я знаю, что если в Джунглях еще осталось хоть одно живое существо, то оно тоже чует кровь, и оно порадуется, когда мне придет конец, потому что это будет конец его страданиям — потому что эти страдания и вся эта смерть происходят в моей душе. Эта мысль взрывается ослепительно белой вспышкой, как суперновая звезда, на мгновение освещает и запечатлевает истину, это запах действительно моей смерти — у меня в бедре глубокая рана, в которой увязла ткань разодранных брюк, штанина набухла кровью и кажется черной при ночном свете; но есть еще запах смерти, несущейся по моим следам, — он подступает ко мне все ближе и парализует меня. Я ковыляю, я бегу от голосов и выстрелов, преследующих меня. Разговаривать с ними бесполезно. Я нарушил территорию, которую они населили своим беззаконием, и никакие слова не могут спасти меня; если человек умирает в джунглях, то умирает беззвучно, потому что нет никого, кто услышал бы его. Я североамериканец, у меня есть глаза, и я на какое-то время забрел на участок, который присвоила себе беспощадность. Почему ни Рамон, ни Августин не остановили меня, зная, кто вторгся в эти места, не укладывалось у меня в голове; я и впоследствии не понимал этого как следует. Стало тихо, только мои да их шаги нарушают покой мертвого леса, слух обостряется в отсутствии других звуков, — и вдруг я падаю, скольжу по разлагающемуся грунту, сползаю с какой-то насыпи и, остановившись, лежу неподвижно и гляжу в ночное небо в промежутках между ветвями голых деревьев. Я закрываю глаза. Последняя мысль отчетлива. Это последнее откровение, истина, схваченная в последнюю секунду идеальной тишины и остывающего сознания: чтобы мать жила, ребенок должен умереть. Земля пребудет. В тот момент, когда все мои усилия должны были сосредоточиться на собственном выживании, я вместо этого стал думать, что смерть, которой мы избегаем, даже те, кто уже встречался с ней раньше, — это и есть настоящее излечение болезни, которую мы распространили по Земле. Я осознал внезапно, что смерть нашего вида, гибель человечества, экологически неизбежна. Земля отвергнет своих детей. Земля сбросит с себя прилипшую к ней жизнь, как змея сбрасывает кожу. И деревья будут падать в лесах, и никто этого не услышит. Тишину, в которой разворачивается мое видение, раздирает вопль дикого зверя. Этот звук раскалывает пространство надвое: с одной стороны все, что осталось от Природы, мертвое и умирающее, а с другой — сама жизнь. Снова раздается крик животного, бесконечный кошачий вой, затем автоматная стрельба, и снова вой. Все это происходит где-то позади меня, воздух дрожит от реверберации. От нетерпеливого ожидания меня начало знобить. Что-то вроде академического любопытства проснулось во мне, и я прислушиваюсь к следующему звуку, к следующему движению, к завершению драмы, которой я не могу видеть, она происходит в чаще мертвого леса позади меня. Следующее, что я слышу, — шелест насекомых. Какая-то птица, возможно ара, быстро застрекотала, словно предупреждая о чем-то, цикады возобновили свою шипящую песню, и джунгли задышали снова. А то, что я увидел спустя еще мгновение, и сегодня, при одном воспоминании, заставляет мое сердце ускорить ритм. Вспоминая об этом, я могу только вздохнуть, закрыть глаза руками и наслаждаться совершенной неимоверностью увиденного. А рассказывать, собственно, нечего: передо мной стоял юноша с широким блестящим от пота лицом, прямые черные волосы длинными прядями прилипли к его лбу. Это был мой Друг из Анд. Целеустремленный студент, ушедший в Вилкабамбу из Мачу Пикчу, стоял здесь, рядом с живым деревом чигуагуако. Его лицо было искажено напряжением спешки, и он знаком велел мне следовать за ним. Он был обнажен до пояса, брюки держались на вязаном ремне из цветной пряжи, по спине его ручейками стекал пот; он продолжал бег трусцой сквозь джунгли. Я не помню, как долго мы бежали. От усталости и неразберихи у меня кружилась голова. Цепная реакция сталкивающихся несовместимых реальностей туманит рассудок, к тому же я потерял много крови. Мурашки под кожей предвещают лихорадку. — Подожди! — но он как будто не слышит моего крика. Листья преграждают нам путь, он останавливается, чтобы развести их в стороны, стой! — но он отрицательно мотает головой, и бег продолжается. Я не слышу никаких звуков сзади, только шум джунглей да треск ветвей — мой друг прокладывает нам дорогу. Мы выскочили из джунглей прямо на песчаный берег речушки и увидели людей. Это были трое индейцев кампас, низкорослые темнокожие мужчины; несколько каноэ стояли на отмели. Волосы у индейцев были одинаково подстрижены «под кружок»; на одном из них висел длинный лук и пучок стрел, связанных кожаным ремешком, у других были дробовики. Я отчетливо помню обращенные ко мне лица, внезапную тревогу на них, когда я, споткнувшись, остановился на берегу. Они попятились, всем своим видом выражая испуг и растерянность, и остановились в мелкой воде, едва достигавшей их колен. Я обернулся. Моего друга не было. Я успел услышать шелест и заметить краем глаза тень, тут же скрывшуюся в джунглях. Индейцы привезли меня к Рамону. Они положили меня в одно из долбленых каноэ и поднялись вверх по реке на несколько миль. Они постоянно живут на реке и превосходно владеют искусством управления каноэ; пользуясь короткими круглыми веслами, они легко передвигаются вниз и вверх по течению. Солнце только что поднялось, когда мы обогнули выступ берега у знакомой мне излучины. Джунгли встречали день как обычно: по мере того как наступал рассвет и Солнце прогревало воздух и мягко снимало влагу с листьев, темп музыки незаметно приближался к адажио, гудение леса входило в устойчивый медитативный ритм. Я лежал в челне, упираясь плечами в грубо вытесанные бока его корпуса. В дороге я уснул, поэтому плохо представлял, как долго длилось путешествие. Наконец каноэ мягко село на песчаную отмель у самого края поляны. Я поблагодарил индейцев и пригласил их к Рамону позавтракать и выпить. Рамон знал их по именам. Они разговаривали на местном наречии, пока промывали мою рану; Августин в это время готовил припарку, которая должна вылечить мое бедро скорее чем за неделю. Индейцы рассказали Рамону, что я появился из джунглей недалеко от их деревни и напугал их. И я был не один. Они сказали, что, когда я вынырнул из чащи, рядом со мною была тень с глазами ягуара. Это был очень старый и очень черный хищник, сказали они, и он вышел из джунглей вместе со мной. А затем он повернулся и исчез в зарослях. Они никогда не видели, чтобы человек ходил рядом с таким зверем. Существуют два вида путешественников: одни таскают с собой карты, другие — нет. В молодости я принадлежал ко второму виду. Я был импульсивно-безрассудным. Я беспечно разгуливал по жизни, не вооружившись ничем кроме уверенности, что «новая» паука, именуемая психологией, есть не что иное, как древнейшая человеческая наука, и что я уж как-нибудь сумею сочетать новое со старым. Критикам моей импульсивности я обожал разъяснять, что знать, куда ты идешь и как туда добираться, означает ступать по чьим-то следам; и что люди, путешествующие без карт, — это и есть те, кто составляет карты. Мое высокомерие не знало границ, но оно было по крайней мере страстным. Следствием такой позиции стало открытие (для себя), что единственное различие между современным и традиционным подходами к человеческой душе заключается в том, что первый — это изучение, а второй — опыт. Западная психология — это дисциплина наблюдений и выводов, а традиционная, или примитивная, — это дисциплина практического освоения. Сейчас, уже почти сорокалетний, я лежу на пальмовой циновке на песке возле лагуны, гляжу в лихорадочно синее амазонское небо и не могу понять, что же случилось с моими принципами, с моими представлениями о путешествии. Я ведь пришел к тому же, что знал давно: путешествие само по себе является целью, которую мы ищем. Зачем, спрашиваю я себя, я доискиваюсь смысла моего возвращения в Перу? Очевидно ведь, что я приехал, чтобы затеять новый поиск, начать новый Круг Четырех Ветров. Очевидно, что я ринулся в новую шаманскую одиссею на новом, более высоком уровне. Я совершил два специальных ритуала и, без каких-либо каталитических веществ, перешел в безмерные просторы высшего сознания с непостижимой остротой и тонкостью восприятия. Гомеопатическая доза аяхуаски не могла произвести заметного эффекта, если не считать легкой горечи во рту, и весь этот мой опыт в джунглях был, несомненно, результатом своеобразного плацебо. В Мачу Пикчу я пошел на луг для медитации и был перенесен вместе со своим телом на Хуайна Пикчу, а оттуда, вне тела, еще в одно пространство. Я пошел в джунгли, подыскивая место, с которого я послал бы мой ум искать Антонио, — и очутился на опасном пути, заблудившись среди видения экологической трагедии, противоестественной катастрофы, ошибки Природы. Присутствуя при смерти Матери Земли, я узнал нечто новое о страхе; я почти приглашал собственную смерть, лишь бы прекратить страдания. А мой молодой друг? Тот упорный индеец, представитель поколения моих детей? Его присутствие, как и многое другое, оставалось необъяснимым, слишком фантастичным даже для размышлений. А индейцы видели ягуара. В течение недели я получил уроки, я послужил опытам, которые изменят меня навсегда. Кто еще способен к мультисенсорному восприятию без утраты обычного восприятия, отдельными органами чувств? Кто может быть свидетелем постепенного матереубийства, совершаемого человечеством, и не останавливать его, не кричать о нем? Да, я не нашел Антонио. Но, лежа здесь и пытаясь проникнуть сквозь синий купол атмосферы надо мной, я понял, что пришел сюда не ради поисков Антонио. Я уже, конечно, нашел его, но был еще слишком прагматичным, чтобы понять это. *11* Когда я увидел Антонио, он сидел за столиком возле раскрытой двери кафе на Кале Гарсиласо — того самого кафе напротив моей гостиницы, в котором я всегда завтракаю, где покупаю блины из quinoa, куда сдаю белье для стирки. У Рамона я отдыхал два дня; мы обсуждали целесообразность его переезда в Иквитос, подальше от нашествия террористов в джунгли. Затем я возвратился в Куско. Я собирался улететь в Штаты, где меня ожидала новая жизнь. Я встретил свою будущую жену в начале года. У нее заканчивался второй год врачебной практики в лучшей клинике Восточного побережья, когда она попала в группу, которую я вез в Перу. Мы познакомились, влюбили в себя друг друга и решили провести вместе вечность. Она переедет на Западное побережье, возьмет годичный отпуск, после чего подаст заявление в Стэнфордский университет, где и закончит ординатуру; таким был наш план. Сейчас она сворачивала свои дела на Восточном побережье и готовилась к переезду — а я ехал в такси из аэропорта в свою гостиницу в Куско. Повязка с припаркой на моем бедре издавала такой запах, что даже шофер такси возмутился; кожа зудела от укусов москитов — раньше я их не замечал. Я загорел, зарос щетиной и был совершенно переполнен своими приключениями. Мне не оставалось ничего другого, как вернуться в Сан-Франциско, разобраться со своим опытом и сосредоточиться на новой жизни с новым партнером. Я уже предвкушал отъезд, когда осторожно вылезал из такси, расплачивался с водителем и… вдруг поймал на себе взгляд мерцающих распутинских глаз, устремленных на меня из глубины веранды. Еще одно видение? Я прищурился от солнечных лучей, отраженных булыжником мостовой, и стал всматриваться в полумрак кафе. Он поднялся из-за стола, улыбнулся, и у меня не осталось никаких сомнений: это был профессор Антонио Моралес. Я слышал голос lanera Анжелины возле входа в гостиницу, она звала меня по имени, но я не обращал на нее внимания. Антонио продолжал улыбаться мне, раскинув руки; его ладони были повернуты кверху, словно он ловил капли дождя. Я направился к нему, и он пожал мою протянутую руку своими двумя; это была теплая и нежная встреча, с оттенком формальности, который всегда отличал Антонио. — Ну, вот вы и здесь — наконец-то! — сказал он, сделал шаг в сторону и подтащил свободный стул, чтобы я мог сесть рядом с ним. — Я? — Я рассмеялся. — Это я вас ищу, профессор Моралес! — Понятно, — сказал он. Хозяин кафе был уже возле столика, ожидая заказа, и я заметил, что на гофрированной пластиковой скатерти, прикрепленной к столу кнопками, не было ничего, кроме сахарницы и пластикового стаканчика с конусом бумажных салфеток. За этим столиком Антонио ожидал меня. Мы заказали кофе. — Вы давно здесь? — спросил я. — Всего полчаса. Я пришел, потому что понял, что вы здесь. — Вы это поняли? — Да. — Он посмотрел на меня с выражением невинности, которая, я мог бы поклясться, была притворной. — Вы были в джунглях? — Был. Он все улыбался и не отпускал моего взгляда, пока не принесли кофе. Он, конечно, постарел, прошло четыре года после нашей последней встречи, и время оставило следы в уголках его рта и глаз. Волосы приобрели более светлый серебристо-белый оттенок и были аккуратно причесаны назад, оттеняя черные брови. Все линии и складки лица стали жестче, сложились постепенно в устойчивое, привычное выражение. Нос как будто удлинился и заострился, под ним появились тонкие усы, моду на которые ввел Рональд Колмен в начале 30-х годов. Одет он был по-прежнему во что-то устаревшее — кажется, я узнал старый мешковатый костюм серого цвета с широкими отворотами и отвисшими карманами. Полинявшая коричневая фетровая шляпа лежала на тулье под его стулом. А еще была трость — палка с набалдашником, слишком короткая, чтобы ее можно было использовать при ходьбе, и так гладко отполированная руками, что мне захотелось погладить ее поверхность. Его руки покрылись морщинами, суставы слегка раздулись от артрита. Я смотрел на его темное, жилистое запястье и слегка испачканную манжету рубашки, высунувшуюся на дюйм из серого рукава пиджака. Я следил за этой рукой, когда она поднимала ложечку крупного сахара из сахарницы и твердо, неторопливо опускала ее на поверхность кофе — это была его привычка. Мы оба наблюдали, как темная жидкость приобретает оттенок молассы, когда кофе всасывается в сахар на краю ложки и белая горка насыщается кристалл за кристаллом. Он сказал мне, что прожил это время в селе. Он увлекся огородом, выращивал редкие, малоизвестные растения и ароматические травы. Ходил он мало — то есть он имел в виду, что прежняя вторая жизнь дона Хикарама была ограничена его возрастом. Я рассказал ему, что недавно закончил книгу о наших совместных приключениях, и он слушал очень внимательно. Я упомянул о том, что продолжаю работу с группами, рассказал немного о моей будущей жене. Я рассказал также о своих сновидениях, о тех снах, которые предсказывали мою экспедицию в Анды. — Там было письмо, во сне, — сказал я. — Я видел его в моем рюкзаке. Я не знаю от кого оно и что в нем было написано, но я чувствовал, что это приглашение… Он кивал головой — от вас. — Удивительный сон, — сказал он. Я ждал, что он скажет дальше, но он только наклонил ложку, и густой, блестящий сахарный сироп потек в кофе. — Так это поэтому вы один приехали снова в Перу? — спросил он и положил ложку на стол. — Вы повиновались сновидению? Тогда я рассказал ему про ночь в каньоне Шелли, когда я предпринял попытку рассказать сказку, которая сама сказывается, первую из когда-либо рассказанных сказок. Я рассказал о встрече со старым хопи и о его утверждении, что я собираюсь поехать в Перу. Я рассказал о том впечатлении, которое произвела на старика маленькая золотая сова, и о его символическом Даре — веточке шалфея — «для защиты». Антонио улыбнулся при этих словах, взял бумажную салфетку и вытер лужицу кофе, которая натекла с ложки. — Она сейчас с вами? — Веточка? — Сова. Я засунул руку в правый карман брюк и достал крохотный символ. Он смотрел на него без всякого выражения. Я поставил сову на скатерть. Он прикоснулся к ней указательным пальцем. — Вы пользовались ею? Сова была даром Антонио из его теsа, из его простой коллекции предметов силы и амулетов. Ночное видение и мудрость темноты, сила утерянного древнего знания. Хуайна Пикчу после наступления темноты. Старая шаманесса. Видения в джунглях среди глухой ночи. Странно, мне ни разу не приходило в голову использовать эту маленькую сову как фокус моих медитаций, хотя я носил ее с собой так долго, что она стала частью моей сущности. Но она была для меня не столь значительной в качестве инструмента; это была реликвия прошлого, символ нашей дружбы. — Да, — сказал я, ибо кто я такой, чтобы уверять, что ее сила не проявилась в течение последней недели. — А шалфеем? — Нет, — сознался я. — Я оставил амулетную сумку дома. Просто забыл. — Стыдно, — сказал он. — А ведь по вас видно, что она могла вам пригодиться в джунглях. — Я хочу рассказать вам об этом, — сказал я. — Там что-то случилось, и в Хуайна Пикчу тоже. Я хотел бы узнать ваше мнение. — Оно ничем существенным не отличается от вашего, — ответил он. А затем он сделал нечто удивительное. При всей его нежности и привязанности, в его поведении всегда присутствовал некий формализм, запрещавший малейшие физические проявления чувств. Поэтому я был так удивлен, когда он наклонился вперед и накрыл мою ладонь своею. Но несмотря на то, что он не привык к этому жесту, в его порыве не было никакой неловкости. — Я рад, что вы приехали, — сказал он. — Я собираюсь в одну поездку, в экскурсию, и я думаю, что вам захочется присоединиться. В эту минуту я отправился бы с ним в ту дорогу, по которой Данте ходил с Виргилием, в ад и обратно, так сильны были мои чувства к старику. Но у него на уме было еще что-то, и не менее впечатляющее. — Пойдемте со мной в Эдем, — сказал он. Он убрал руку. Его пальцы нашли чашку с кофе, он сделал глоток, не сводя с меня глаз. — И вы сможете все рассказать мне, — продолжал он. — Вы можете рассказать, как вы выполняли работу, о которой мы с вами знаем, и что произошло с тех пор, как вы возвратились в Перу. Было мгновение, когда его слова, казалось, повисли над столом. В моем мозгу не было сомнения. Бывают ситуации, которые нельзя пропускать; более того, бывают безусловные Друзья, чьи предложения не могут быть отвергнуты. Эдем? Я не имел понятия о том, что он подразумевает под Эдемом; Антонио всегда выражался изысканно, но редко — загадками. А затем пузырь лопнул. На истертом каменном пороге кафе появилась с решительным видом владелица Лос-Маркесес. В руке она держала конверт, и когда я поднял голову, она извинилась и сообщила, что на мое имя пришла телеграмма. Она пришла в тот самый день, когда я уехал в джунгли, и хозяйка беспокоилась, потому что не знала, когда я вернусь. За спиной хозяйки пряталась Анжелина, время от времени выглядывая и показывая беззубую улыбку. Это она увидела, что я приехал, и побежала сообщить сеньоре. Только у меня на службе знали, где я нахожусь; знали и то, что если я использую гостиницу в качестве пункта связи, то лучше послать телеграмму, чем передавать информацию по скверному телефону на скверном испанском. Я поблагодарил сеньору и смотрел на нее, улыбаясь, пока она извинялась. Она вытащила Анжелину из-за двери и пошла через улицу к себе. Я извинился перед Антонио и разорвал конверт. Телеграмма была от матери, отправлена через мой оффис. Мой отец умирал, и мне следовало прилететь в Майами. Я был не очень удивлен, потому что в течение последнего года его здоровье неуклонно ухудшалось. Я объяснил Антонио ситуацию. — Это серьезно, — сказал он. — Конечно, вы должны быть с ним. Он поднял конверт со стола и стал рассматривать его с каждой стороны. — Нет лучшего способа отдать последние почести человеку, чем помочь его душе освободиться от тела. А если это отец, то вам предоставляется священная возможность. Unа орогtunidad sagrada, священная возможность. Только Антонио мог сочетать эти два слова. Конверт все еще был у него в руках. — Когда вы уезжаете? — спросил я, сознавая, что одна возможность сменилась другой и, пока я буду находиться в Майами, мой старый друг закончит свое путешествие один. — Возвращайтесь, я буду ждать вас, — сказал он. — Но ведь неизвестно, как долго я там буду. Если он умирает, то это может тянуться долго. И потом семейные дела… Я не могу заставлять вас ждать неопределенное время. — Вы меня не заставляете, — сказал он просто. — Я помню, как вы ожидали меня, когда заканчивались школьные занятия, и я смог показать вам аltiрlano. — Но вы же делали мне одолжение! — А вы сделаете одолжение мне, если пойдете со мной, — сказал он. — Я хотел бы отправиться вместе с вами туда, куда должен пойти один. Он не притворялся. Я был так захвачен перспективой совместного похода, что не заметил странного противоречия в его предложении. Он положил конверт на скатерть передо мной. — Это конверт из вашего сновидения? Мне это не приходило в голову. Это не был тот конверт; он был размером меньше и желтого цвета — хотя с тем же успехом он мог бы им быть. Впрочем, это был всего лишь сон. *12* Все мои вопросы так и остались без ответа, и я улетел в Майами глубоко убежденный в истинности своих опытов, но не найдя им ни объяснений, ни истолкования. Да и нужно ли истолковывать? Нашим поведением управляет наше осознание. Осознание основывается на чувственном опыте — на согласии наших органов чувств. Мы зависим от пяти поддающихся определению чувств — или от шести, если считать и чувство интуиции. Почти всю свою взрослую жизнь я провел в работе с измененными аспектами этих чувств, изучая сновидение наяву и обычные механизмы восприятия во мне, упражняя шестое чувство. Я могу «видеть» световые энергии, воспринимать состояние других людей — иногда их прошлое и варианты их будущего, — я могу многое узнавать автоматически, без изучения. Все эти способности являются побочными продуктами особого процесса, открывающего доступ к состоянию, которое можно назвать состоянием сознательного сновидения. Этот процесс можно катализировать ритуалами, но он не зависит от них; этот процесс усиливает приобретенную мудрость и способности, почерпнутые из новых, неведомых ранее областей сознания. На Хуайна Пикчу я безусловно обладал способностью всеведущего восприятия, когда ощущал сразу всеми пятью органами чувств. Могу ли я обозначить такое мультисенсорное восприятие названием «седьмое чувство»? Почему нет? В джунглях я приобрел способность — если не искусство (я не знаю, могу ли я управлять этой способностью, потому лучше называть ее искусством) — воспринимать абстрактные ситуации, в частности воздействие человечества на окружающую среду, в драматическом, пугающе ярком представлении. Итак, чему же я научился? На Хуайна Пикчу, возможно, просто тому, что существует мультисенсорное восприятие; оно функционирует в таком состоянии, которое по отношению к сновидению является тем же, чем сновидение — по отношению к бодрствованию. И там был случай с кондорами, жуткое ощущение перехода, переселения себя в чужое тело. Это был классический пример шаманского искусства: человек становится животным силы, обретает другую форму и без вреда для себя передвигается в пределах Природы. Мне это продемонстрировала старуха, с которой я шел снегами, хотя я и не понял смысла. Я вообще с трудом верю тому, что там происходило. А в джунглях? Зачем интерпретировать то, что говорит само за себя? Мне посчастливилось пережить яркую инсценировку моего пагубного влияния на Землю, пагубной роли всего человеческого рода. Это экологическое послание глубоко потрясло меня и заставило задуматься об истоках этого опыта. Безусловно, он не был продолжением моих занятий или желаний. На высоте 30000 футов над Землей, приближаясь к Майами, я был вынужден трезво взглянуть на приключение в джунглях и признать, что мое чувство экологической ответственности до сих пор не отличалось яркостью; я никогда не позволял заботам об окружающей среде причинять мне беспокойство. 1 мая на борту самолета. Но если бы все человечество могло увидеть то, что я видел, и узнать то, что я знаю о нашей Земле, нашем месте обитания на все времена, то разве смогли бы мы продолжать злоупотребления? Если мы все поймем, что эти несчастные семьдесят лет вовсе не конец нашего здесь пребывания, то в наших же эгоистичных интересах будет защитить мир, сохранить его в таком виде, чтобы им можно было пользоваться всегда. Какое имеет значение, что наши мотивы эгоистичны; главное — прекратить истязание. А я действительно знаю, что смерть — это еще не конец. Умереть в полном сознании, удерживать сознание и после смерти — такова основа шаманской традиции, сохраняющейся в самых отдаленных уголках мира. Более того, я дважды был свидетелем того, как энергетическое тело высвобождается из своего сосуда, из плоти и костей: я присутствовал при смерти старой миссионерки — ее кончину принимал Антонио, — а также вместе с Антонио принимал смерть его учителя: Еl Viejо. Теперь я торопился в Майами, чтобы сделать то, что смогу, для отца. Меня беспокоили две проблемы. Во-первых, сумею ли я установить контакт с отцом, человеком, который ничего не знает о том, во что я верю, и упорно отрицает все, что не умещается в пределах его прагматической вселенной; захочет ли он подчиниться, позволить мне вести его? И второй вопрос: как быть с молодым индейцем, чей путь дважды пересекся с моим? Это каким-то образом вязалось с той экспедицией, которую мне предложил Антонио. Но я пока неспособен был облечь свой вопрос в словесную форму. Кажется, я боялся ответа. Я попробую нарисовать картину того, что происходило в Майами, как умирал мой отец и что я делал, чтобы помочь ему. Это составит часть моего повествования, потому что связано с моим прошлым, и со смертью, и с жизнью в смерти, и это было последнее, что я сделал, завершая странную одиссею, которую начал в тот день, когда отправился в Перу на поиски Антонио. Мой отец был юристом и бизнесменом с роскошной практикой и внушительным счетом в банке. Эффектный аристократ, потомок испанских дворян, сын не очень последовательного католика, но искреннего капиталиста и врача, который в 20-х годах построил собственную больницу в центре Гаваны, мой отец был истинным продуктом своего времени и своего привилегированного класса: упрямый, упорный, поглощенный собой предприниматель 40-х годов, совершенно подавляющая внешность, волнистые волосы, лицо киноэкранного идола. Благодаря своему высокомерию и решительности он добился от Ватикана разрешения на развод с первой женой и через несколько лет женился на моей матери. Подобно многим своим единомышленникам, он недооценил штормовые тучи коммунизма, сгустившиеся в горах Кубы. Вторую половину своей жизни он провел в борьбе, пытаясь восстановить состояние и положение, потерянные в декабре 1959 года, когда Кастро захватил Кубу вместе с ее банками и выгнал с острова всех богачей и большую часть среднего класса. Хотя отец и сумел восстановить экономическое равновесие семьи, он так и не оправился от потери родины и веры. Вероятно, мои натянутые отношения с отцом можно было пробовать улучшить, но что это могло дать? Популярная терапия последних десятилетий успешно проследила большинство неврозов, калечащих нашу культуру, вплоть до ненормальных родителей и травмирующих эпизодов детства. Я прошел сотни таких тропинок за годы клинической практики. Однако когда я стал использовать примитивные понятия о Земле и Солнце как наших творцах, акцентируя на том, что ребенок является продуктом Природы, а не своих ненормальных родителей, то увидел, что подобные патологии быстро излечиваются. Пациенты и клиенты, ранее беспомощные перед столь глубоко коренящейся неполноценностью, получили возможность любить своих родителей вопреки их недостаткам. И теперь, практикуя то, что проповедовал, я стремился устранить последствия моих унылых, лишенных любви отношений с отцом; я покорился реальности к стал искать возможность уважать его и все то, что он отстаивал. Три года тому назад, когда он начал сдавать, мы с сестрой организовали праздник-сюрприз в день его рождения, и я поднял тост за него. Я не забуду, как внимательно он выслушивал мои слова, признание той смелости, удали и богатства, которыми он наполнил свою жизнь. В течение этих трех лет здоровье его постепенно ухудшалось; в соответствии с давней традицией, мать скрывала его состояние, даже от него самого. Она не могла допустить, что он умирает, но зато стала внимательнее к его потребностям, любила его от всей души и отрицала предстоящую потерю. Незачем останавливаться на клинических аспектах смерти отца. Достаточно сказать, что его легкие не поглощали необходимого количества кислорода. Он дышал как обычно и поэтому не подозревал о патологии, но значительная часть каждого вдоха была бесполезной. Его мозг страдал он недостатка кислорода; он делал промахи, терял ход мысли, иногда просто замолкал посреди фразы. Он устал. Когда я приехал, он спал в гостиной, откинувшись на спинку любимого кресла. Тонкие черты лица были искажены морщинами, он представлял изможденную, хотя все еще поразительно красивую, карикатуру на самого себя. Слегка вьющиеся волосы, теперь уже совершенно белые, были зачесаны от висков назад. Несмотря на усталость, которая не покидала меня после приключений в Перу, я почувствовал себя неприлично здоровым в его присутствии. В каждой комнате дома наготове стоял кислород, небольшие тяжелые зеленые цилиндры с прозрачными пластиковыми трубками и матовыми масками на нос и губы. Я сидел рядом с ним, пока он спал, и прислушивался к его дыханию. Наконец он открыл глаза, посмотрел на меня и улыбнулся. — Почему ты здесь? — произнес он глубоким медовым голосом по-испански. — Я приехал, чтобы побыть с тобой, рарi, — сказал я просто. — А где ты был? — В Перу. — О! — Он откинул голову на подушку, прикрепленную к спинке кресла. — А мать здесь? — Нет, она ушла по делам. — Мы здесь одни? — Да. Прошло около получаса, и он спросил: — А не время ли обедать? — Нет. Но уже скоро. Еще через какое-то время он сказал: — Спасибо, что ты приехал. Думаешь, я боюсь? — Нет, я не думаю, что ты боишься. Но если и боишься, то мы здесь. Мы разговаривали минут двадцать. Он вполне осознавал, что с ним происходит. Он говорил больше о себе и неохотно вспоминал о том времени, когда он много работал, чтобы не упустить свою возможность. — Я не плохой человек, — сказал он. — Но не все, что я сделал, удавалось. Я не смог сделать все то, что хотел. А ты позаботься хорошенько о матери. Конечно, я позабочусь. Я понимал, что он прощается со мной, с первых же слов, которые он произнес. — Я люблю тебя, рарi, — сказал я. Перед тем как закрыть глаза и вернуться к своим сновидениям, он сказал: — Я знаю, что ты можешь помочь мне. Так он сказал, что любит меня. В минуту признания он дал мне то, чего я ожидал всю жизнь. Он всегда знал, чем я занимаюсь, и неизменно, с безупречным видом рассудительной вежливости выслушивал описания моих опытов и теорий. Но я не помню, чтобы он когда-либо читал хоть одну из моих книг. Я и сейчас не уверен на этот счет. Но он попросил у меня помощи; он прошептал мне слова уважения и отдал себя в мои руки, открылся мне. И если мы с ним никогда не имели возможности разделить жизнь, то сейчас пришло время разделить его уход из жизни. Мы начали в тот же вечер. В полночь я поднялся и вошел в его спальню. Занавески преграждали путь лунному свету; их призрачный отблеск и оранжевый ночник еле освещали комнату. Я взялся рукой за хромированную стойку больничной койки (ее взяли напрокат), наклонился над постелью и поцеловал его в лоб. Затем я расслабил фокус, посмотрел на спирали тусклого холодного света, обозначавшие его чакры, и начал одну за другой освобождать их. Индусы одни из первых письменно засвидетельствовали существование семи энергетических центров в человеческом теле, которые составляют дыхательную систему энергетического тела. Первый находится у основания позвоночника, в гениталиях; второй расположен немного ниже пупка; третий — под ложечкой, в солнечном сплетении; четвертый — в центре грудной клетки, в сердце; пятый — у основания горла; шестой над и между бровями; и седьмой — на маковке головы. Физиологически чакры соответствуют нервным пучкам или узлам вдоль позвоночника, а также семи главным эндокринным железам. Впервые я научился «видеть» их в начале 70-х годов, когда жил в доме городского целителя и его жены на окраине Куско. Они первыми научили меня «видеть с закрытыми глазами», и я поддерживал эту способность на протяжении многих лет; я видел энергетические тела, так называемые ауры, а также чакры — едва видимые небольшие вихри света, правосторонние спирали энергии, закручивающиеся по часовой стрелке; их можно видеть, если не напрягать зрение и слегка сфокусировать его в дюйме от поверхности тела. Итак, я освобождал их, сложив вместе указательный и средний пальцы и раскручивая спирали против часовой стрелки, одну за другой; я видел, как отец погружался в глубокий и безмятежный сон. Проснулся он рывком, испуганно; его дыхание ускорилось, и это изменение ритма разбудило меня, уже задремавшего в своем кресле. Я стал наблюдать, как он всплывает на поверхность из своего сновидения. Он произнес мое имя и сказал, что они приходили за ним. «Мне нельзя было возвращаться», — прошептал он мне на ухо; он не был в панике, скорее изумлен тем, что кто-то пришел за ним, и, конечно, его испугало ощущение, что он идет куда-то, откуда нельзя возвратиться. — Мне страшно, — сказал он мне уже перед рассветом. В течение следующих двух недель мы ежедневно работали с ним около часа, прежде чем он засыпал. Он сидел выпрямившись в своем кресле в гостиной, закрыв глаза, и я вел нашу совместную медитацию. Совместную, потому что я привык выбирать места в своем сознании, я чувствовал себя там свободно, зная в то же время, что могу по желанию легко выйти из этого состояния; и я поставил цель повести его с собой. Я садился рядом с ним, закрывал глаза и начинал тихо говорить; я вел опыт до тех пор, пока он не обретал собственную жизнь. Мы «шли» к реке. Я говорил: — Подойди со мной к берегу. Посмотри на эту песчаную ступеньку вдоль самой воды, как она подается под нашими ботинками, и влажный песок сваливается в воду, образует там облачко и расползается по дну. Теперь держи мою руку. Слушай, как плещут волны, перекатываясь через гладкие и блестящие камни; кристально чистый поток огибает выступ берега, вон там, где листья ясеня и тополя то светятся на солнце, то прячутся в тень. Какие сильные, зеленые листья, они полны жизни; они кажутся отполированными, лучи солнца отражаются от их глянца. Сейчас лето, и воздух такой прозрачный и чистый, он наполняет пазухи твоего носа, очищает всю голову с каждым вдохом. Вдохни его. Глубоко. Теперь выдыхай и смотри на противоположный берег, на песчаный пляж и скалы и выбеленные солнцем камушки, а там, дальше, — ряд высоких деревьев, а еще дальше начинаются зеленые холмы. На нашем берегу, вниз по течению, есть гранитные скалы, мы пойдем туда, но не слишком близко к воде, потому что здесь вязнут ботинки и песок сползает в воду; мы будем держаться в нескольких футах от воды; а теперь — держись за руку — мы сядем на этот камень рядом. Устройся поудобнее, расшнуруй ботинки и ложись на живот, будем смотреть в воду. Это очень красиво. Я люблю смотреть на серебристо-белые отблески солнца на волнах. Солнце как будто касается воды в этих местах… И так дальше, и дальше, простые слова, знакомые картины, которые временами образуют красивый уголок, где нам хочется добыть вместе. Несколько первых дней он слушал меня и засыпал под звуки моего голоса, ровного и спокойного, без малейшей запинки; я мог уже рисовать картину постоянного места. Он где-то плавал, а я сидел с ним и медитировал, фиксируя место внутренним взором. Это стало привычным упражнением, и когда я был с ним, я забывал, что он мой отец. А потом однажды после полудня, среди нашей медитации, отец улыбнулся и прошептал: «Какая чистая вода. Я вижу дно». — И снова уснул. В ту ночь он видел сон, прекрасных полупрозрачных людей, они разговаривали с ним, но утром он не мог вспомнить, что они говорили. Неделю спустя, тоже после полудня, он увидел меня сидящего на камне возле воды. — Вот ты где, — сказал он, и я увидел его недалеко, он стоял на песке. Он видел меня, а я видел его и видел, что он смотрит на меня. Легкий ветерок пошевелил прядь его волос; он был молод. Я видел его таким, каким он сам видел себя, в том идеальном, самом лестном облике, который мы сами себе рисуем. На нем были мешковатые льняные брюки и хлопчатобумажная рубашка, лицо дышало здоровьем и загаром. Это тончайшее мгновение нашей общей, согласованной реальности сновидения, мимолетное впечатление от его улыбки — он смотрел на меня снизу, а я сидел на камне над водой, ожидая его, — глубоко потрясло меня; я открыл глаза. Его голова была откинута на подушку, на бесцветных губах застыла улыбка; слезы обожгли мне глаза, я перестал его видеть. — Куда же ты делся? — пробормотал он. Он произнес мое имя, и я поспешно закрыл глаза, изо всех сил стараясь вернуться назад, на тот камень, где он видел меня, но слезы хлынули из моих глаз, покатились по щекам, и я потерял его, потерял концентрацию. К счастью, он уснул. Напряженно работая, чтобы помочь ему умереть, я поймал себя на том, что жажду вернуть его к жизни. Я спал один в ту ночь. Я плакал о нем, я оплакивал и его, и себя, и каждую утраченную нами минуту жизни. Мы готовы сделать все, что угодно, лишь бы избежать страданий, в поисках экстазов мы так отчаянно стараемся обойти мучения, что пропускаем уроки боли, упускаем шансы возмужания. Но если уж нет другого пути, то нам следует хотя бы ценить ту человечность, ту печать чувствительности, которую накладывают на нас сильные эмоции, — ибо чем глубже постигаем мы подлинные чувства, тем ближе подходим к мультисенсорному состоянию, где нас ожидает мудрость. Мы совершили прорыв. Он научился видеть в другой реальности, а я научился чувствовать любовь как дар утраты. Мы наконец встретились. Мы проводили много времени там, на камне возле пасторальной речки; мы подолгу сидели рядом после полудня, пока он не оставлял меня, клюнув носом, и не уходил в свои пространства, свои сны. Он описывал мне то, что мы видели вместе, шепотом называл то, что плыло по реке у нас перед глазами: славшие листья, обломки веток, даже лепестки цветов. Мы видели, как мимо нашего берега вниз по течению проплывали люди: некоторых я узнавал, других он называл мне по имени — это были родственники и друзья, живые и давно умершие. Временами я ничего не видел, но слышал его голос, он разговаривал с ними, а затем обращался ко мне и разъяснял, кто они и кем ему приходятся. Так я узнал об отце намного больше, чем знал до этого, — эти смутные образы иногда были для меня лишь слабым впечатлением, но для него они возникали зримо и реально в те долгие послеполуденные часы, когда мы приходили на нашу речку. Он рассказывал, что некоторые из этих людей прощались с ним, а другие звали с собой. Мы никогда не обсуждали с ним эти совместные сеансы: они не были официально признаны, и ни он, ни я в этом не нуждались. Просто я садился рядом с ним и руководил его дыханием, и убаюкивал своими описаниями, и он затихал и отключался; и только позже, когда он просыпался и, почти апатично садясь за стол, приступал к своему легкому ужину, я замечал в его взгляде или странной улыбке признание наших путешествий. Я его и запомнил таким, каким он сам себя видел: красивый мужчина в расцвете сил, человек, который обедает с президентами, юрист, строитель, предприниматель, хороший глава семьи, безупречный отец, — человек, который сидит со мной летним вечером над рекой и рассказывает свою жизнь. Потом однажды утром у него случился приступ; он так и не вышел из коматозного состояния. Его сразу же отвезли в больницу; там, в угловой комнате, он и умер на руках у моей матери. Мы с сестрой выходили за продуктами, и когда возвратились, его лицо поразило нас безмятежным и совершенным покоем. Сестра зарыдала, выронила сумку с едой и бросилась к нему. Она принялась освобождать семь слабых, постепенно увядающих и медленно вращающихся спиралей. Машинально, не обращая внимания на всхлипывания матери и мучительные рыдания сестры, я подошел к его ногам и подтолкнул уже видимое энергетическое тело, слабо светившееся над грудной клеткой и горлом; я увидел, как приподнялась выше люминесцирующая форма и тут же втянулась обратно в тело. Я повторял свои действия снова и снова, подобно тому как это делал Антонио; полуприкрыв глаза, я освобождал его чакры, уже бесцветные, похожие на маленькие водовороты в песке, и выталкивал его из ног, и оно снова поднялось в воздух, аморфное, полупрозрачное, словно опал, и размытое; и тут его аура свернулась — как оболочки растений в мертвых джунглях из моего лесного видения — и не было больше света, чтобы различать форму; я запечатал чакры церемониальными движениями — я закрывал свету доступ в тело, потому что свет одухотворяет. И когда я открыл глаза, его уже не было. Остался лишь отзвук в моей памяти, его голос, его слова: «Я не боюсь». Поздно ночью, когда я возвратился на наше место над рекой, я был один на камне. Вода была чистая. И я понял, что мы встретимся только для того, чтобы попрощаться. *13* Во время церковной службы на следующее утро произошло что-то удивительное, но я не был уверен; я и сейчас не совсем доверяю тому впечатлению. Там было больше ста человек, ни одной пустой скамейки. У меня не осталось никаких эмоций, я был словно выжатый лимон, как и все члены семьи. Мать была страшно измучена; вероятно, она находилась в шоке — у нее больше не было слез. Сестра плакала. Я провел с отцом время, которого у него никогда раньше не было для меня, — он был мне чужим. Мы разделили с ним тот камень над рекой и вместе пересмотрели всю его жизнь. За две недели я узнал очень многое об этом человеке. И затем потерял его. Я помогал ему умереть и покинуть живой мир. Я сидел рядом с матерью на жесткой деревянной скамье. Церковная служба шла своим чередом, и вот наступила тишина, время молитвы за моего отца. Должно быть, я перешел в какое-то измененное состояние. Все друзья и родственники обратили свои мысли и молитвы к отцу, а я просто смотрел, не видя, прямо перед собой, смотрел в направлении закрытого гроба, и мне показалось, что я увидел… В моей памяти витало то, что я готов был описать; картина возникла, как живая, как продолжение моего рассказа. Но я не собирался рассказывать ему эту часть видения. Антонио остановился. Мы как раз переходили через небольшой дренажный ров; мостик представлял собой несколько очень старых бревен, накрытых сверху слоем дерна. Вода струилась среди берегов, поросших узколистыми травами, рыжими от летней норы. — Да, — сказал он выжидающе. — Что же вы увидели? — Ничего определенного, — сказал я. — Давайте говорить о чем-нибудь другом. Он сел на какие-то камни на берегу ручья, наклонился вперед, поставил локти на колени и переплел пальцы рук. Мне никак не следовало допускать запинку; теперь я невольно обострил его интерес. — Это было впечатление, только и всего. Я подумал тогда, что это… возможно… энергия? Или проявление их мыслей и молитв? Пастельно-дымчатый вихрь света, вращаясь, двигался вдоль прохода, и фокальная точка этого феномена остановилась где-то возле гроба — но не внутри его. — Ощущали ли вы отца там, в церкви? — спросил он. Он поднял голову в ожидании моего ответа, и тень от полей шляпы, падавшая на его лицо, тоже поднялась до середины лба; глаза его поймали свет заходящего Солнца, и я увидел, что коричневый цвет его радужек состоит из многих цветов. — Я не знаю, — сказал я. — Я чувствовал его, мне кажется. Мне трудно сказать, где, — возможно, в той фокальной точке возле гроба. Но я был совершенно измучен. Я вздохнул и посмотрел через аltiplanо, туда, где на горизонте громоздились подкрашенные снегом вершины гор. Он покосился на меня: — Вы повидали так много за вашу жизнь. Почему вы не принимаете всерьез этот ваш опыт в церкви? — Я был измотан. — Некоторые из самых великолепных вещей наблюдаются в такие минуты, когда тело истощено, а мозг спокоен. — А еще, — сказал я, — мне хотелось бы знать, что сосредоточенная мысль молитвы может иметь форму, может быть принята… — То есть знать, где ваш отец снова обретает целостность, единство в том состоянии, в которое он перешел? — Он открыл свою матерчатую сумку, и его рука стала там что-то искать. — Что он дезориентирован, неловок, как новорожденный ребенок в новом для него мире, и что молитвы его друзей и родных как-то помогут ему? Я кивнул головой и взял кусок коры коричневого дерева, который он достал из сумки и протянул мне. — Но вы предпочитаете забыть ваше видение, потому что в нем было нечто, во что вы хотите верить? — Нет, — сказал я и помолчал, подыскивая слова. — Я бы предпочел думать, что мое восприятие — банальность; я имею в виду явление, а может быть и способность воспринимать его. Но я этого не знаю. Я был измотан и способен видеть то, что хотел видеть. В этих неподходящих условиях возможны ошибки. Мне очень сильно хотелось верить, что любовь может быть такой осязаемой вещью, которую можно ковать, мять, концентрировать, направлять; которую можно различать. Но я совершенно неспособен описывать кому-то свое видение в церкви, Потому что я слишком сильно его желал. Я устал и утратил объективность. — Хорошо, — сказал он. — За время, пока вы продолжаете работу на Волшебном Круге и регистрируете приключения, вы научились судить о своих опытах. Вы усвоили ту ответственность, которая требуется на этом пути, и озабочены тем, чтобы дать пример последователям. И вы пересматриваете ваши опыты, опасаясь, что если один из них окажется бракованным, то и остальные будут отброшены. Он поднялся на ноги, оттолкнувшись от камня, и мы направились через плато к линии леса, видневшейся в нескольких милях. Мы продолжали наш путь так, словно и не останавливались. — Ответственность? — переспросил я. — Да. Легко описать мою работу тем, кто хочет верить, — в этом случае достаточно сказать правду; трудность и ответственность возникают там, где нужно покорить уже сформированный ум, настроенный на конкретную… Я взглянул на него. Он положил мне руку на плечо, когда мы спускались в высохшее ложе неглубокого аrrоuо. — Послушайте, — сказал я. — Вы знаете, и я уже тоже понял, что мы верим в то, что испытали непосредственно. В моей культуре человек не располагает достаточным количеством времени, чтобы исследовать и открывать самостоятельно. Время — деньги, за деньги можно купить время, а равновесие между ними удерживает значок доллара и цифры в нижнем правом углу банковского счета. Там, — я кивнул головой на север, — все, что известно, основано на научном или юридически установленном факте. Моя культура духовно обанкротилась. Я засунул коричневую корку в рот и принялся ее жевать. — Не сердитесь. — Я не сержусь. — Тогда не будьте нетерпеливы. Он был прав. Я нахмурился и попытался связать свое раздражение и разочарование с тем утренним эпизодом после смерти отца. Из всего, что я так отчаянно хотел рассказать ему, мой опыт в церкви был самым малозначительным. Я так много работал, чтобы сохранить равновесие между субъективным и объективным аспектами моих новых, развивающихся восприятий. Я знал, какими должны быть условия опыта, и тонкое, еле уловимое видение в церкви этим условиям не удовлетворяло вызывало у меня подозрения. И это было мое личное дело: я мог верить или не верить, никого это не касалось; но как раз за этот эпизод Антонио уцепился. Он вытягивал из меня все, уговаривал пересмотреть весь мой опыт с отцом и его смертью в мельчайших подробностях. Я молол вздор о религиозных извращениях, которые исказили и затемнили духовное начало, породили апатию, цинизм и аморальность, разъедающие современное общество. А затем внезапно все обрело смысл. Какими бы ни были побуждения Антонио донимать меня по поводу Майами, он все таки помог мне определить причину дискомфорта; и я почувствовал тогда эту боль в груди, эту ношу, абстрактный факт и манифест, — это формировалось и росло, как эмболия, со страшным давлением, хотя и пустое внутри. И было самоосознание, гнетущее чувство собственной значимости и взятой на себя ответственности. Выглядело это просто: если то, что я знаю, важно, если можно почерпнуть хоть что-либо из того, что современный человек способен испытывать глубокие состояния сознания, которые считались исключительной монополией мистиков, сумасшедших и святых из древней истории, тогда я должен это передать. Правдиво, ясно, без компромиссов. То, что я несу, есть бремя истины, а не бремя доказательств; и в ту минуту, когда я это понял, я понял также, что это все не важно; важно, чтобы я был честен. Другие будут вынашивать сомнения и препарировать мой рассказ острыми, стерильными инструментами скептицизма, — единственной моей защитой будет правдивость. Так я думал в ту минуту; а сказал следующее: — Зачем описывать то, в чем я не уверен, когда так много того, в чем я уверен? Он кивнул так, словно прекрасно все понял, сам это почувствовал и сумел с этим примириться. Мы шли молча несколько минут; наконец он заговорил: — Вы не хотели мне рассказать об этом, потому что сами сомневались. Но наступает время, когда мы без предубеждения воспринимаем информацию от наших органов чувств. Нет необходимости компрометировать опыт, пытаясь дать ему оценку. — Для вас, может быть, и нет, — возразил я. — А попытайтесь описать эти вещи какому-нибудь ортодоксу с шаблонной верой и узаконенным чувством реальности… — За пересмотр этих вещей надо браться осторожно. Я не критиковал вас, друг мой, а лишь заметил, что, стремясь ради истины сформулировать, упорядочить опыт ваших ощущений, вы стали сказочником. Я не мог удержаться от смеха. Это был момент какой-то непроизвольной радости, когда блаженство сотрясает все тело и вы почти на вкус ощущаете удовлетворение. Я был в Перу телом и духом, я шагал по земле рядом со старым другом, вместе с которым мне посчастливилось так много узнать, и было такое ощущение, что наш путь никогда не прерывался. А он улыбался, глядя на меня. — Но независимо от того, решитесь ли вы когда-либо рассказать об этом, — добавил он весело, — этот частный случай прекрасен и стоит того, чтобы в него поверить. Мое возвращение в Перу было делом несложным, но до него прошло целых два месяца после смерти отца. Я остался в Майами, чтобы уладить семейные дела, побывал за это время в Калифорнии — необходимо было подготовить дом для новой семьи. И ни на минуту не забывал Перу. Итак, была уже середина июля, когда мы оставили Куско и выбрались снова на высокогорное плато центральной части Перу; это был первый и самый короткий этап десятидневного путешествия в Эдем. Сначала мы подъехали поездом, в вагоне третьего класса, к сельской станции, а оттуда пошли той же дорогой, по которой ходили пятнадцать лет тому назад; это был полудневный маршрут, который заканчивался на небольшом холме среди луга. Долгий сухой сезон чувствовался на аltiplanо: неровные просторы усеянных гранитом пастбищ, глубокие аггоуоs и чахлые кустарники были сплошь соломенно-желтого или оранжевого цвета; местами видна была кирпично-красная земля, распаханная плугами сатреstinos или разрытая животными. Там и здесь холмы с оголенными гранитными вершинами и впадины бесплодных долин нарушали однообразие равнины; изредка Небольшие сосновые или эвкалиптовые рощицы вкрапливали густую зелень между светло-голубым небом и желтым ландшафтом. Я шел налегке и чувствовал себя превосходно; я был радостно возбужден присутствием Антонио и чистым, сухим, драгоценным воздухом на высоте 11000 футов над уровнем моря, профессор Моралес выглядел одухотворенным; он двигался так же легко, как и раньше, но я уловил что-то решительное, целеустремленное в его походке. На нем была его сельская одежда: легкие шерстяные брюки, ботинки на шнурках, плотно охватывавшие лодыжку, полотняная блуза и простое коричневое пончо: видавшая виды фетровая шляпа отсвечивала разводами соли, давно пропитавшей атласную ленту. Его маленькая матерчатая сумка на плетеном шнурке была перекинута через плечо; там хранились его коричные палочки, паста юкки, кукурузная мука и, может быть, немного листьев коки. Мы направлялись к небольшому холму среди луга, рядом с хвойной рощицей. Там есть незаметная развалина на самой вершине холма, просто куча камней, нарезанных блоками и притертых друг к другу каменщиками инков много столетий тому назад. Фундамент руины почти закрыт красной землей и высокими рыжими травами. Возможно, стены были разрушены испанцами в порядке тренировки — это была удобная мишень для артиллерийских сил Его Величества, — и хозяйственные сатреstinos столетиями растаскивали камни для своих нужд. Это мог быть сторожевой пост или склад, tambо, один из многих сотен подобных, раскиданных по всей империи инков. Теперь это всего лишь куча разрозненных камней, поваленный детский замок из готовых кубиков. Фундамент образует почти точный квадрат; один из углов возвышается над остальными. Пятнадцать лет назад я стоял на стене на этом углу и смотрел в дальнюю сторону холма и дальше в долину, где косые лучи заходящего Солнца образовали полосы теплого цвета среди резких теней. Здесь я в первый раз участвовал в ритуале вместе с Антонио. Я в тот день узнал, что профессор Антонио Моралес из Куско и дон Хикарам из аltiplano — одно и то же лицо, и я впервые слушал его призывы к духам Четырех Сторон Света. Это происходило вечером. Я был свидетелем того, как он освобождал душу умирающей миссионерки, и мы пришли сюда, чтобы забрать его теза. То было начало нашего совместного приключения; теперь мы приступаем к его окончанию. Мы возвратились сюда с той же самой миссией и должны что-то закончить. Я с трудом представлял себе в тот момент, как это будет происходить. Как и в первый раз, мы вошли через расщелину в цокольной стене и направились к большому, точно вырезанному камню, которым был закрыт тайник под стеной в том самом углу. Мы с большим трудом перевернули камень и увидели в гранитной стене вырез размерами один на два фута и глубиной восемь дюймов. В нем лежал аккуратный сверток точно таких же размеров. Еще по дороге к холму мы собрали дрова и теперь соорудили традиционный четырехугольный колодец из колышков и прутьев, положили внутрь охапку сухой, хрустящей травы и зажгли ее, когда Солнце коснулось края плато. Я наблюдал, как старый профессор расстелил потертую индейскую красно-коричневую скатерть из домотканой пряжи и стал неторопливо и аккуратно раскладывать на ней предметы из своей теза. Его коллекция предметов силы была простой и элегантной: короткий, красиво вырезанный из темного твердого дерева посох с левосторонней спиралью; второй посох из полированной белой кости, с ручкой в форме орлиного клюва, представлял полярную противоположность первому, черное — белое. Он вынул из сумки резную фигурку из обсидиана — грифон в стиле инков, полуптица — полуягуар, символ Земли и неба. Причудливо вырезанный дельфин из какого-то экзотического дерева, глиняный гермафродит, каменные фигурки, инкрустированные перламутром морской раковины, осколок кристалла, ожерелье из опалесцирующих камешков и другие изделия и амулеты, отличающиеся той особой гладкостью полировки, которая бывает у сокровищ и реликвий, передаваемых из рук в руки на протяжении столетий. Моя маленькая золотая сова была тоже из этой коллекции, с помощью которой Дон Хикарам входил в контакт с силами Природы. Я достал ее из кармана, поставил на разостланную скатерть и продолжал следить за Антонио. Он сидел неподвижно, заходящее Солнце окружило его голову розовым сиянием, пастельно-оранжевый отблеск костра подсвечивал лицо. Он ласково посмотрел на каждую фигурку. А затем обратился к Четырем Ветрам. Когда эта часть была закончена, силы вызваны, духи присоединились к нам, когда сама атмосфера на холме была освящена для достижения нашей цели, он сел на землю напротив меня. — Пожалуйста, — сказал он, — расскажи мне все. И я рассказал ему всю историю, все моменты моего самостоятельного возвращения в Перу, все шаги, которые привели меня к нашей встрече в кафе на Калле Гарсиласо. Прошло несколько часов, я не следил за временем. Он поддерживал огонь; звезды, появившиеся из-за горизонта, сияли уже высоко в небе, когда я закончил. Я начал с моего сна про игру в кошки-мышки среди Анд, с «первой из когда-либо рассказанных сказок», которая началась как упражнение для группы в каньоне Шелли. Я рассказал ему о похищенном золоте Властелина Сипана, описал мое возращение в Куско, встречу с рisсhасо — полумертвецом на Саксайхуамане, мое решение пройти пешком Путь Инков. Он сидел близко к огню; он наклонился еще ближе, чтобы не упустить ни слова, когда я рассказывал о молодом индейце, которого встретил в долине Радуг, о наших с ним диалогах по пути на Мачу Пикчу и о его неожиданном уходе. — Это было перед вечером, становилось темно, но он ушел. Пошел прямо через развалины и исчез за склоном горы. — Что он сказал? — «Я иду в Вилкабамбу». Антонио выпрямился и сел дальше, словно мои слова оттолкнули его. Выражение его лица оставалось неизменным и спокойным, но я видел, что произвел на него сильное впечатление. Я подробно рассказал о моем видении у Камня Пачамамы, о хороводе и маленькой девочке, которая повела меня крутой тропой на Хуайна Пикчу среди темени и дождя. Я старался как можно точнее передать ощущения и восприятия в моем посещении снапространства со старухой, которая живет среди снегов на вершине; я попытался описать мультисенсорное состояние. В его глазах танцевало пламя. Поставив локти на колени и сложив руки, словно для молитвы, касаясь губ указательными пальцами, он слушал с таким видом, как слушают любимую музыку. Он рассмеялся над моим замешательством, когда я проснулся в пещере на склоне горы. А затем я взял его с собой в джунгли, рассказал о стычке с senderо, о переполнявших меня муках умирающей Земли, о моей решимости положить конец этим мукам. И по мере того как приближался к концу мой рассказ, я начал сознавать, что тревога, которую я носил с собой, нетерпение услышать его ответы на мои вопросы — все исчезло. Кто был мой юный друг на Пути Инков? Как мог он знать сказку, которую я сочинил? Что произошло со мной на Хуайна Пикчу? Что это было за головокружительное новое состояние сознания, в которое я вошел? Кто была та старуха? Какая сила преобразила джунгли в Голгофу, в сад агонии и смерти? Что вывело меня из опасности? Мне он казался моим другом, с которым мы шли по Пути Инков, а индейцы кампас увидели ягуара, старого ягуара. Почему я возвратился в Перу, па прежнее место? Почему я настойчиво втягиваю сам себя во все эти приключения? По-настоящему важным был сам рассказ: как будто вес, что я видел и слышал, над чем раздумывал, предназначено было просто для рассказа. Моя потребность понять мало-помалу исчерпывалась; казалось, каждое произнесенное слово, каждая метафора падали в костер и сгорали. Более важная потребность открывалась в ходе рассказа и одновременно получала свое удовлетворение: потребность рассказать. Только в эту ночь, когда я сбросил бремя моих вопросов, я понял, каким трудным испытанием стали для меня мои собственные опыты. В одно мгновение, глядя на угли костра, которому Антонио теперь дал угаснуть, я осознал, что за двадцать лет я не только открыл новые способы испытания себя и своего мира; я открыл также новый путь понимания опыта моих чувств; я мучился над объяснением того, что узнал и как я это узнал, и я использовал все возможности моего рационального ума, чтобы привести мои приключения в соответствие с логикой, с последовательной системой мышления, — которая сама по себе не дала мне никакой мудрости; а нужно было просто рассказать историю, которая соответствует истине, соответствует фактам. Для рассказчика, сказочника, вовсе не обязательно понимать значение всего того, что он рассказывает; ему надлежит только сказать правду. И теперь объяснения утратили свою значимость. И, возможно, потому, что я больше не искал удовлетворения, Антонио начал рассказывать все то, что мне следовало знать. Он не тратил много времени. Мы начинали новое утро. К тому времени, когда мы закончили ритуал, я знал смысл моей истории и знал смысл его истории. ЧАСТЬ IV. ПУТЕШЕСТВИЕ НА ОСТРОВ СОЛНЦА *14* Я проснулся от приступа боли в животе; я лежал скорчившись в спальном мешке, в позе эмбриона, упираясь спиной в твердую гранитную стену. Антонио сидел на корточках у потухшего костра и лепил на завтрак шарики из юкки и кукурузного теста. Я втихомолку сжевал пару таблеток бактрима, молясь, чтобы не подвел желудок и не доконали снующие повсюду tourista. Очертания незнакомого аltiplano расплывались и исчезали в утреннем тумане. Было холодно; я пожалел, что не взял с собой свитер. Однако Солнце, поднявшись над зазубренным горизонтом, скоро разгонит туман и холод, а немного еды и длинный обратный путь приведут мой желудок в порядок. После быстрого завтрака из юкки, кукурузы и ломтиков сушеного манго мы отправились в Куско той же дорогой, которой шли сюда. Антонио нес свою теsа, завернутую в скатерть и перекинутую через плечо, как колчан со стрелами. Мы пришли на сельскую железнодорожную станцию в полдень и еще два часа ожидали поезда; мне уже не удавалось скрывать свои страдания. Кишечник сводило судорогой, и я едва вынес двухчасовую поездку в Куско в вагоне третьего класса. Изо всех сил я старался заснуть, утихомирить лекарствами желудок и беспокойство, но поезд останавливался везде, где у колей стояли люди. В стране аltiplano поезд похож на городской троллейбус: его пассажиры, фермеры и дети, менялись на каждой остановке. Вместе с собой они тащили коз, свиней, цыплят, джутовые и нейлоновые мешки с зерном и кукурузой, старые упаковочные ящики из-под содовой, грудных детей, укутанных и привязанных к матерям разноцветными mаntas. Антонио настаивал, чтобы мы каждый раз уступали наши места женщинам или старикам. Я чувствовал, что потеряю контроль над собой раньше, чем мы доберемся до Куско; видимо, я был бледен, несмотря на загар, когда Антонио сказал, что мы выйдем на пригородной станции за одну или две остановки до центрального вокзала. — Я знаю, мой друг, что вам плохо, — сказал он, когда поезд уполз, оставив нас на убогой полугородской окраине, — но мы должны увидеть одну женщину, прежде чем двинемся дальше. Она вылечит ваш желудок и очистит нас обоих перед завтрашним отъездом. Наш совместный путь далек, и мы пройдем его постепенно. А сейчас нам нужно одолеть около полумили. — Куда мы отправимся завтра? — В Пуно, — сказал он. — На берег озера Титикака. Там есть одно место, которое вам необходимо увидеть, прежде чем мы пойдем искать Эдем. — Он улыбнулся. — Но я должен просить вас очистить свой ум перед этой встречей. Моя знакомая родом из lа сеjа dе sеlvа, «маковки джунглей», области между Паукартамбо и Мадре де Диос. Она «длинноволосая», из индейского племени кьеро. Я знаком с ней с детства. Она дочь hatun laika… — Погодите, — сказал я и остановился посреди пыльной улицы. — Вы тоже кьеро? — Да. Это было новостью для меня. Мало того, что он был кечуа, единственным коренным индейцем на весь факультет в Национальном университете в Куско; оказывается, он кьеро, «длинноволосый». Это меня ошеломило. В 1955 году группа перуанских антропологов, этнографов, географов и других специалистов совершила экспедицию в район между джунглями и высокогорьем для изучения забытых историей местных племен, которые не соприкасались с современной цивилизацией. Я был знаком с руководителем этой экспедиции, Доктором Оскаром Нуньесом дель Прадо, и его главным археологом, доктором Мануэлем Чавезом Беллоном; я слышал, как они рассказывали о племени, которое живет «на маковке джунглей» и обрабатывает землю между высокогорными лесами на высоте 5000 футов и ледниками на высоте 14000 футов. Их жизнь состоит из бесконечных подъемов и спусков между верхней границей лесов И снежными вершинами: они обрабатывают и убирают урожай во всех этих зонах. Их язык — чистый кечуа, без испанского влияния. Их шаманская Практика легендарна; она основана на Принципе аупi — своеобразной взаимности между человеком и Природой. Это самодостаточное общество живет изолированно в отдаленном и диком районе Перу. Невидимый для остального мира, этот народ беден по всем современным стандартам. Доктор Нуньес дель Прадо «открыл» их случайно: на фиесте в городе Паукар-Тамбо в 1949 году он обратил внимание на нескольких бедных крестьян; они вели себя с величественным достоинством, которое выделяло их среди остальных. Спустя шесть лет он организовал экспедицию в опасную cejа dе sеlva. Результаты публиковались в газетах и антропологических журналах и сейчас забыты всеми, кроме нескольких ученых. Итак, Антонио был кьеро. — Я не знал этого, — сказал я. — Разве это так важно? — Он улыбнулся и пожал плечами. — Как вы попали в Куско? — Пришел пешком. Эта женщина, — он кивнул в ту сторону, куда мы направлялись, — велела мне пойти в город, найти священников и изучить то, что они знают. Мы молча шли мимо tiепdаs, открытых дверей, собак, цыплят и голых играющих детей. Этими несколькими словами Антонио сказал больше о своей жизни, чем за все время нашего знакомства. Я знал, что он обучался у старшего шамана, чтобы самому стать hatun laika. Я присутствовал при смерти El Viejo в простой саманной саsita на опушке соснового леса где-то на аltiplanо. Я хотел знать больше. Он продолжил рассказ без моего напоминания. — Один из священников, отец Диего, путешествуя по аltiplаnо, часто брал с собой историю Христа. Именно с ним я встретил Еl Viejо. Мне тогда было пятнадцать или шестнадцать лет. И я пошел в школу в Куско… — Он замолчал, вспоминая далекие годы. Прошлое так мало влияло на его настоящее, что мне казалось, что он не вспоминал о своей юности уже много лет. — Так вот, — продолжал он, — мне нечем было платить за учебу. Святые отцы научили меня всему, что требовалось для поступления в университет. — Как вам удалось не стать католиком? — Все свободное время я работал по дому, чистил и подметал церкви в Куско. Иногда уходил на несколько месяцев. Священникам я говорил, что должен повидать свою семью, но вместо этого шел к Еl Viejо. Я всегда возвращался, и священники доверяли мне. Я был индейским мальчиком, но я был честным и любознательным. Они присматривали за моим общим образованием и преподавали мне учение Христа. Еl Viejо открыл мне то, что помогло мне осознать свое индейское происхождение и взглянуть на священников как на пересказчиков не ими написанной истории — истории Божественного опыта одного человека. Он зашагал медленнее. Я так напряженно слушал его рассказ, что на время забыл о своем недомогании. Я всегда воспринимал Антонио как старшего — как воспринимают родителей или учителей. — Я понял, — сказал он, — что религии — это просто концепции духовности: ценности, стандарты, истины, принципы, передаваемые в виде притч, с использованием поэзии и метафор для иллюстрации их мудрости. Эти притчи рассказывались и пересказывались до тех пор, пока даже преувеличения не приобрели глубокого смысла и метафорическое не стало восприниматься буквально. Но при этом была утеряна суть. Мои друзья-священники были преданными хранителями чужой истории. — Он улыбался, глядя в землю. — А шаманы сами творят предания и мифы. Вера Еl Viejо основана на его собственном опыте Божественного в Природе. Одна нога шамана пребывает в этом мире, другая — в мире духов. И у священников, и в школе я изучал чужие уроки — У Еl Viejo я изучал собственные. — Еl Viejo показал мне то, что вы также знаете: сознание, которое творит воспринимаемую нами реальность, является универсальным сознанием, безбрежным судоходным морем. Большинство людей довольствуются жизнью на суше и знакомы с этим морем лишь настолько, насколько оно открывается им у берега. Но его можно познать все полностью, уйти в него, пересечь его, погрузиться, дать ему омыть тебя всего, изведать его глубины. Шаманы научились плавать и ходить по нему, они знают, как в нем ориентироваться и вернуться к родному берегу - И как рассказать о его чудесах своему народу. Мы свернули в узкую улочку с открытой сточной канавой и пошли по неровному тротуару из гладких каменных плит. В длинной саманной стене, изъеденной временем и стихиями, одна за другой мелькали раскрашенные двери. Антонио остановился и обернулся ко мне. — Как видите, я всю свою жизнь веду двойную жизнь. — Одна нога здесь, другая там? — Как вам угодно. — Он положил руку мне на плечо. — Эту женщину зовут Ла Маскадора де ла Кока. Она тоже живет в двух мирах. Она очень мудра и очень… искусна. Вы с ней встречались. Она сидела рядом с вами той ночью у Еl Viejo. Помните старуху, которая передала вам курительную трубку? — Я кивнул. — Сейчас она, конечно, намного старше, но, думаю, вы ее узнаете. Она не говорит по-испански. La Маsсаdora dе lа Соса, «жующая коку», жила в самом конце улицы, где все двери были раскрашены, в невзрачном побеленном саманном домике с простой деревянной дверью. Мы с Антонио провели у нее ночь, а на рассвете нашли такси, бездельничавшее на краю пригорода и в пять часов утра были уже в Куско, в Гостинице Лос-Маркесес. Мне пришлось стучать дорожным посохом Антонио в двойную деревянную дверь, чтобы разбудить швейцара. Я принял душ, бросил несколько теплых вещей в рюкзак, чтобы дополнить дорожный гардероб, и оставил чемоданы у двери хозяйки с запиской, в которой просил, чтобы их тщательно хранили, и сообщал, что оплачу счета по возвращении. Поезд в Пуно отправлялся в семь утра. Это то, что нужно. Я устал, как пес, но не позволил себе отдохнуть, пока не записал события последних трех дней и двух ночей. Что-то происходит. Такое чувство, словно все ускорилось, часы тикают быстрее, чем обычно. Поезд Куско-Пуно — самый отвратительный способ передвижения в Перу. Мы, разумеется, едем третьим классом. Пишу в студенческой тетради, купленной в Куско, так как дневник я забыл в Калифорний. В вагоне нет никаких столиков, пишу на колене. Впервые появилась возможность осмыслить то, что произошло и происходит. Три дня тому назад мы с Антонио возвратились туда, где хранится его tesа, — на холм на краю аltiplanо. Я не догадывался, что у него на уме. Я решился пойти налегке — привязал спальный мешок к рюкзаку, где было только самое необходимое да пара чистых носков. Мы достигли руин перед закатом, разожгли костер, Антонио приготовил теш и совершил незамысловатый обряд обращения к духам. Итогом нашей работы этой ночью был рассказ о моих приключениях. Я рассказал ему обо всем, что происходило в каньоне Шелли, о Пути Инков, Хуайна Пикчу, джунглях. Он прервал меня лишь однажды, чтобы уточнить, что именно сказал мой попутчик, прежде чем покинул меня в Мачу Пикчу. Я завершил рассказ поздно ночью, мы оба устали. Антонио подвел итог, на этом наша ночь закончилась. Я Улегся спать под стеной в углу. Я чувствовал удовлетворение, какого мне еще не приходилось испытывать: мой рассказ как будто избавил меня от необходимости Понимать его смысл, от ответственности за его истолкование, за осмысление опыта моих чувств. Когда я засыпал, у меня не было представления о том, как Антонио воспринял все это, я знал только, что он меня слушал и что для него это было важно. Я проснулся от боли в животе. Чувствовал себя отвратительно. Возвращение в Куско заняло целый день, но мы не доехали, а сделали остановку, чтобы повидать друга Антонио — индианку из племени кьеро (я узнал, что Антонио тоже кьеро), Ла Маскадору де ла Кока, шаманессу, которая живет в обыкновенном домике на окраине Куско, но «существует» также в хижине на заснеженной вершине одной из великих арus. Это была древняя старуха, с которой я встретился лет десять-двенадцать тому назад, когда умирал Еl Viejo. Она же была старухой из моего времени-сновидения на Хуайна Пикчу. (Подсаживаются новые пассажиры. Проезжаем ухабистый участок дороги — индианка огромных размеров сама перегораживает проход да еще тащит две сумки quiпоа и шестилетнюю девочку с привязанным к спине младенцем — они приближаются — Антонио смотрит на меня, и я чувствую приближение… Меня спасает маленький мальчик в третьем ряду. Он уступает мне место. Антонио улыбается.) Ла Маскадора лишь мельком взглянула на меня, открывая двери. Пряди седых волос, одна из которых сбоку заплетена в косичку, стянуты лентой, невероятно сморщенное лицо, редкие брови и горящие черные глаза. Да, несомненно, это она. На ней была простая хлопчато-бумажная одежда, выглядевшая нелепо, — она гораздо лучше смотрелась бы в нескольких шерстяных юбках и платках среди снегов или в оранжевом свете сделанных ею же свечей из топленого жира. Ее губы и зубы были испачканы llibtа (она улыбалась Антонио), и если он был знаком с ней с тех пор, как по ее совету покинул сejа dе sеlvа, то она должна быть старше его как минимум лет па десять. То есть ей совсем недалеко до ста. Ее жилище состояло из двух комнат — большой гостиной и кухни. На утрамбованном земляном полу лежали циновки из пальмовых ветвей, стояла какая-то деревянная мебель. В доме явно не было электричества, лишь керосиновые лампы да свечи, которые зажигаются вечером. В кухне был столик, заваленный пучками лекарственных трав и уставленный разнообразными бутылками и флаконами. Там же стояла старая армейская раскладушка и большая глиняная печь — она называла ее huаtia, — похожая на печи для приготовления картофеля — шарообразная, с отверстием в верхней части. Антонио принес с собой бутылку рisсо и небольшую сумочку с листьями коки в качестве традиционного подарка. Ла Маскадора приняла его, откупорила бутылку, наполнила доверху кружку и плеснула несколько капель на земляной пол как радо — жертву Пачамаме. Затем предложила кружку Антонио; он выпил за наше здоровье и передал кружку мне. Сладкая, прозрачная жидкость обожгла внутренности, я почувствовал, как она достигла желудка, и с трудом подавил возникшую рвотную судорогу. Я передал кружку Ла Маскадоре. Она выпила и принялась заворачивать глиняные батончики в листья коки — готовила llibta. Потом мы сидели вокруг стола, жевали коку и попивали рisсо; они с Антонио беседовали на чистом кечуа. От горького сока коки и llibtа мой рот онемел, а желудок взбунтовался. Я почти не поспевал за их беседой, все же понял несколько слов, в том числе «Титикака». Несколько раз, когда она бросала на меня взгляд, я замечал ярость в ее горящих глазах. Когда рisсо несколько раз обошел круг, хозяйка отправилась на кухню и начала разжигать маленький примус. Антонио объяснил, что она собирается подготовить нас к путешествию и очистить, попутно вылечив мой желудок. Далее я помню, что меня втиснули голым в глиняную печь, где я сидел скорчившись, прижимая колени к груди, а моя голова торчала из верхнего отверстия. Хозяйка поставила на примус скороварку, от патрубка которой внутрь печи тянулась резиновая трубка. Скороварка засвистела и печь наполнилась едким паром, в котором я узнал tое — кроме воды она положила в скороварку ветки, листья и цветки дурмана. Печь выполняла роль сауны. Я сижу на корточках в печи около часа, а Антонио с хозяйкой за столом жуют коку и болтают. Густота пара, его температура и въедливый запах, клаустрофобия тесной печи почти невыносимы. Я чувствую, что пар toe очищает мои поры, понимаю, что поглощаю экстракт растения кожей, глубоко вдыхаю пар, и у меня начинает кружиться голова. Затем хозяйка входит в комнату, наливает немного прозрачной жидкости из стеклянной бутылки янтарного цвета. Входит Антонио и объясняет, что это настойка tое для внутреннего и внешнего очищения. Это то, что мне нужно. Начинаю понимать, что наступает самый главный момент. Я обильно потею, и пар пощипывает кожу, как будто я катаюсь в постели из ядовитого плюща. В любой момент я могу потерять контроль над своим желудком, — и тут мне дают настойку дурмана. Помню, что я выпил ее. (В этом поезде холодно. Утренний туман или дымка все еще стелется призраками над аltiplanо.) Проходит ещё десять минут, Ла Маскадора стоит возле меня, держит мою голову в руках и нежно напевает на незнакомом диалекте. Ритм напоминает песни джунглей, которые обычно пел Рамон. Возможно, это влияние toе, но скоро я оказываюсь в самой чаще джунглей: влажный воздух, мои глаза закрыты, я слышу журчанье ручья, её песни и голоса птиц сливаются. Затем она легонько дует мне на макушку, я чувствую запах ее дыхания, благоухающего кокой и llibta. Слышу ее слова «Иди со мной» по-испански — не Антонио ли говорил, что она не говорит по-испански? Не важно. Я позволяю своему телу и мыслям идти за ней, моя шея расслабляется, я откидываю голову назад в ее руки и начинаю парить. Это было самое короткое из ощущений, такое неожиданное, что оно вернуло меня на землю. Я открыл глаза и увидел, что в комнате темно, единственным источником света был отраженный медью огонек примуса. Антонио сидел напротив, опустив подбородок на грудь, и медитировал под звуки ее песен. Но в следующий момент я уже снова лечу над джунглями, над хижиной Рамона, снижаюсь к лагуне и вижу там себя стоящим и пристально глядящим в воду. (Еще одна остановка поезда — нет, пожалуйста. Антонио хочет подняться и — ложная тревога.) Опять у Ла Маскадоры. Хозяйка проводит ладонями по моему лицу, закрывая глаза. Она все еще дует мне на голову, медленно выдыхая, — ее дыхание напоминает низкий равномерный свист. Я снова закрываю глаза и вижу, чувствую, полностью ощущаю овал, разделенный посередине и раскаленный добела, с золотистым нимбом или аурой вокруг. Он возникает совершенно отчетливо там, в абсолютной темноте. Кажется, что его свет льется изнутри, как маленькое солнце, и я совершенно уверен, что вижу его. Хозяйка все еще рядом, моя голова у нее в руках, и неожиданно у меня возникает уверенность, что я вижу свою голову, свой мозг со стороны ее глазами. Снова слышу ее голос, она что-то одобрительно говорит Антонио. Даже в состоянии рассредоточенности я вижу этот раскаленный предмет, и когда наклоняю голову вперед, то он тоже перемещается. Хозяйка убирает руки, и я открываю глаза. Антонио все еще сидит напротив, а Ла Маскадора погружает деревянную миску в ведро с ледяной водой. Она подходит и выливает воду через отверстие на мою потную спину. «Дыши!» — говорит Антонио, и я с трудом вдыхаю вместе с воздухом свой собственный крик. Еще трижды меня подвергают этой пытке, и я еле сдерживаюсь, чтобы не вскочить на ноги и не разрушить при этом глиняную печь. Затем я вылезаю из печи и хозяйка передает мне старое чистое полотенце, которым я обертываю поясницу. Она указывает мне на раскладушку, укрытую шерстяным одеялом, велит лечь и заснуть. Я закрываю глаза и вижу другие глаза, глаза животного, пристально глядящие на меня. Я открываю глаза, когда Антонио и хозяйка выходят из комнаты. Говорю Антонио, что на меня пристально смотрят чьи-то глаза, и он объясняет, что это глаза совы, а сова — птица силы toe. Затем он велит мне отдыхать. Под шерстяным одеялом великолепно. Мое тело вибрирует; ощущая приятную теплоту сауны и контрастность обливания, я начинаю засыпать и с закрытыми глазами продолжаю вглядываться в бесплотные прищуренные глаза с желтой каймой у своей постели. Не помню, как долго я дремал, пока не был разбужен сидящей рядом хозяйкой: ее правая рука лежит у меня на голове, а левая — на тазовой кости. Ее пальцы давят с постоянной силой, губы почти касаются моего живота и дуют в него со знакомым тихим свистом. Я чувствую, что она проникает в меня — странное ощущение, — затем напевает прямо в живот мелодию в ритме джунглей. Она переходит от одной чакры к другой и каждой напевает свою особую песню. Меня наполняет ее дыхание и радостное удовлетворение. Боль в желудке исчезает. Хозяйка снимает крышку со скороварки и ставит во все еще горячую воду бутылки со столика. Одну она вытаскивает из воды — бутылку из-под кока-колы с полужидким белым веществом. Капает несколько капель на мой живот и втирает их пальцами. Антонио объясняет, что это сеbо dе tigrе — жир пятнистого ягуара. Остальные бутылки также наполнены жиром, тающим в горячей воде: сеbо de сопdоr,dе аquillа rеal, de jaguar, даже крошечный прозрачный пузырек с сebо dе bоа. Каждый по очереди втирается в одну из моих чакр, сепtros. Я снова уснул и проснулся от запаха табака. Я неуверенно поднялся — что-то во мне было не так — и направился к двери в жилую комнату. Они сидели на полу друг напротив друга перед разложенной на грязном полу tеsа — большого куска циновки из каких-то растительных волокон с ткаными геометрическими знаками. На ней при помощи длинных ниток разноцветных бус были обозначены четыре направления. Здесь были когти орла, череп птицы, различные камешки и керамические вещицы, несколько раковин и маленьких бутылочек, кроме того, каждое направление отмечено кучкой самых превосходных, какие я когда-либо видел, желто-золотистых зерен кукурузы — они отчетливо сияли в свете дюжины свечей, мерцающих во всех углах и закоулках комнаты. Но они были не одни. В комнате находились и другие существа, я их видел и ощущал, призраки существ, колеблющиеся в густом табачном дыму, но я же не мог оставаться в помещении — я так и не успел разглядеть, что они собой представляли, потому что в следующее мгновение мне пришлось выбежать через кухню и заднюю дверь в маленький сад, где я освободился от всего, что терзало мой желудок и кишечник. Звуки моих страданий привлекли внимание Антонио. Он помог мне войти, я умылся и присоединился к ним. Воздух немного очистился. Я пропустил их личный обряд, но мне удалось увидеть, как Ла Маскадора молча очертила свой круг, жестами приветствуя Четыре Направления, Землю и Небо. Я видел также, как она втирала свои жиры в чакры Антонио и липкую оранжевую мазь в его суставы — лодыжки, колени, локти, плечи, запястья и пальцы. Затем они принялись очищать меня, обдувая мои чакры спереди и сзади дымом из курительной трубки хозяйки — я видел эту трубку двенадцать лет тому назад: удлиненная чаша из твердого дерева, вырезанная в форме головы совы, рукоятка и мундштук из оленьих рогов. Мое физическое состояние улучшилось. Я чувствовал себя совершенно спокойным, полным радостной свежести, и снова начал дремать, наблюдая, как Ла Маскадора де ла Кока чистит Антонио дымом своего табака. Еще я помню, как Антонио разбудил меня перед рассветом и велел одеваться. Пора было уходить. Я закрыл блокнот с карандашом и уставился на пустынное аltiplanо, пробегающее мимо со скоростью пятьдесят миль в час. Антонио проснулся и с улыбкой глядел на мой дневник. Он ни за что не попросит, поэтому я сам протянул ему дневник. Через двадцать минут он вернул его мне и сказал: — Помню, как я впервые посетил жилище Ла Маскадоры в горах. — Так это место действительно существует? — Конечно. — И вы ходили туда? — Так же, как и вы, — ответил он, — хотя я был гораздо моложе. — Ваш способ описания ощущений очень удачен — он отражает все, словно поверхность сферы. Это удивительное чувство и серьезное испытание намерений сохранить состояние бытия. Для меня большую роль играл также цвет, некая изумрудная зеленость моего бесплотного «Я». Я считал, что это цвет мудрости. Он ласково улыбнулся своим воспоминаниям. — У меня тогда все перепуталось. Я видел сон. Я был болен, бредил, и в этом лихорадочном состоянии спал на раскладушке в задней комнате церкви. Я сновидел Кондора Канча — инки называют его Мачу Пикчу. Конечно, тогда я еще не знал точного местонахождения — я никогда там не был — и я сновидел заоблачный город. Но это и был Кондор Канча; и в этом сновидении я устал и искал убежища, чтобы уснуть. В конце концов я нашел такое место; и я уснул в своем сне. Вот тогда я впервые попал в мир за пределами сна. Я увидел моих старых друзей в ее маленькой хижине среди снегов. Она пригласила меня войти, и я был напуган всем, что увидел и ощутил. Когда я увидел теплые огоньки свечей, почуял их запах, ощутил их тепло, я был сбит с толку. Помню, что пытался сосредоточить внимание на бабочке, сидящей на грязной стене, но тут, — он щелкнул пальцами, — я вернулся в свой сон. — Он взглянул на меня. — Я спал в руинах заоблачного города, в одном из разрушенных залов Кондора Канча — Мачу Пикчу. И я слышал ее голос, он звал меня прийти к ней, принять перемену видения, научиться спокойствию, научиться бывать у нее. — Он отвернулся и стал глядеть в запыленное оконное стекло. Я следил за его отражением. — И я стал возвращаться к ней, я начал понимать, что целостность тела сновидения, всей этой сферы сознания, зависит от моего намерения. Если я являлся туда, чтобы изучить и отбросить все свои предубеждения, то мне удавалось приводить к спокойствию мое тело сновидения. Я научился сохранять сознание при отсутствии самосознания, и это было очень важным уроком, так как позволило мне уходить с ней в ночь, быть очевидцем и изучить искусство воплощения своих намерений в животном — побывать диким котом из джунглей, летать, как большая хищная птица, бродить по тундре со стадом лосей… — Лосей? — А однажды я был волком, — кивнул он. — Видите ли, вместе мы путешествовали очень далеко. Однажды забрались далеко на север, наверное на Аляску, кто знает? Это было очень давно, я не делал ничего подобного уже много лет. Он снова замолчал. Мне хотелось продолжить разговор, но я сдерживал себя. Я не привык к такой откровенности этого человека. Что-то было не так. Он никогда раньше не излагал свою философию. Свою науку и мастерство в форме автобиографии. — Иногда она приходила в мои сны и приглашала сопровождать ее туда, за пределы сна. Так случалось всегда, когда я осознавал, что сновижу. И тогда я ощущал касание перьев, блеск круглого черного глаза, вспышку твердого желтого клюва — она всегда являлась в образе птицы, и я покидал свое сновидение и уходил с ней. И все, чтобы мне ни снилось раньше, не выдерживало никакого сравнения с опытом в тех просторах сновидений. Их богатства, их общий смысл, описанный тобой, опьяняли меня. Но как только я ощущал эту силу, как только я начинал осознавать удивление, как только мои мысли и чувства отклонялись от цели, — он сжал кулак, — я был тут как тут, опять в своем теле, спящим мертвым сном. — Сколько вам было лет тогда? — Я думаю, пятнадцать или шестнадцать. — Кто эта женщина? Он взглянул на меня; он повернул голову назад так, чтобы хорошо видеть мое лицо, так как мы сидели друг за другом. — Да, вы правы. Она — нечто большее, чем знахари и ауаhuаsсегоs, которых вы хорошо знаете. — Он немного повернулся на сиденье, чтобы лучше видеть меня. — Она — шаман Северного Пути, — сказал он. — Она овладела искусством целителя и духовного воина, заклинающего страх и побеждающего смерть — это дело Южного и Западного Пути; она отлично владеет энергетическим телом и знает песни джунглей, растений и животных. Она посвятила последние сорок лет жизни Урокам Северного Пути. Она наследница Еl Viejо. Она освободила себя от течения времени. Она научилась быть невидимой и подтвердила достоверность тайны, которая столь грандиозна, Что мы храним ее в секрете даже от самих себя. — Три урока? — Не считайте их Работа всей жизни не должна сводиться к формулам. Я поспешно кивнул и спросил его: — А вы? — Он поднял на меня брови. — Однажды вы сказали мне — я это записал и всегда повторяю, — что мало кто завершает Волшебный Круг; многие довольствуются остановкой на полпути… — Те, кто овладел Юным Путем, часто становятся знахарями-целителями, — сказал он. — Ауаhuasceros — это шаманы Западного Пути… — Но существует несколько настоящих людей знания, — продолжал я. — Ваша работа… Он вежливо перебил меня: — Да, я завершил работу на Северном Пути. Я знаю то, что знает Ла Маскадора, но она занимает особое, почетное место среди моего народа и несет ответственность, которую я не могу брать на себя. Различия между нами заключаются в нашем видении будущего и нашей работе в качестве учителей — это наша работа на Восточном Пути. Давным-давно она решила посвятить себя изучению наших обычаев непосредственно на земле Инков. Она действительно живет большую часть года в горах среди снегов в маленьком домике с небольшой группой учеников — некоторые обучались у нее в течение почти пятидесяти лет. Она служит своему народу — нашему народу, — согласно старым обычаям. — Он протянул руку, как бы предлагая мне пример для иллюстрации. — Когда отмечают праздник Тела Христова, она спускается с ари и приносит глыбу льда со священной вершины, где находится ее жилище. И так получается, что при праздновании Святого Причастия Тела Христова люди имеют возможность вкусить от тела священных гор. Это лишь один из путей ассимиляции традиций наших предков с традициями наших завоевателей. — Свою жизнь она посвятила сохранению ритуалов и обычаев предков. Это ее выбор, ее понимание Восточного Пути. Однако я давным-давно понял, что новые шаманы, новые смотрители земли никогда не начнут свой путь отсюда. Они придут с севера. Их породит ваша культура, те, кто уже управляет физическим миром. Я изучил все, что возможно, в области философии и традиций, теперь таких далеких от моего народа, понял суть каждой из них и пытался обучить этому своих студентов, тех, кому посчастливилось поступить в университет. Я разрываюсь между городом и деревней, между обязанностями профессора и долгом индейца. Но я никому никогда не открывал того, что знаете вы. Я надолго задумался над его словами. Над их глубоким смирением, над скрытым в них комплиментом. Никогда ранее я не ощущал так остро всей важности сказанного, того, что знал он и что все это могло значить. Мы приехали в Пуно в семь часов пополудни. *15* В ста двадцати милях юго-восточнее Куско плодородные поля аltiрlano на высоте двенадцати с половиной тысяч футов над уровнем моря сменяются безжизненным терракотовым ландшафтом. Земля здесь имеет цвет толченой керамики, а небо — ляпис-лазури, и в этой разреженной атмосфере сияет бело-горячее Солнце. Это земля El lаdо Sаgrаdо, священного озера-моря Титикака, самого высокогорного судоходного водоема на Земле. Титикака в Южной Америке то же самое, что Виктория в Африке. Оно покрывает площадь 3200 квадратных миль между Перу и Боливией; его считают истоком Амазонки. Его «Лунные горы» называют также Согdillerа Rеаl, Царскими Кордильерами в Андах, на вершине мира. Эту выжженную землю, место рождения самых древних культур обеих Америк — племен вари и тиагуанако, ассимилированных инками, — унаследовали индейские племена аймара, а воду — племена урос. Аймара обрабатывают богатую минералами почву и выращивают основные продукты питания, открытые и окультуренные их предками: кукурузу, картофель, quiпоа и кiwichа. А индейцы урос «культивируют» воды легендарного озера. Меньше ста семей этого коренного народа живут на двадцати-тридцати рукотворных плавучих островах из тростника, дрейфующих по поверхности Титикаки. Люди робкой и суеверной культуры, они уже более тысячи лет косят тростник над озером, строят свои серповидные челны и ведут жизнь на плаву. Пожалуй, они лучше всех приспособились к духу непостоянства, который царит повсюду в атмосфере этих полумифических мест. Этот дух чувствуется и в разлагающихся под их ногами островках, и во временном поселении аймара в Пуно, городе-гавани на перуанском берегу озера. Мы прибыли во время пик. Привокзальный рынок был переполнен людьми. Выйдя из вагона, мы очутились в толпе, нам ежеминутно приходилось увертываться от такси сhоlos — рахитичных трехколесных повозок-велосипедов с рикшами — это самый распространенный способ передвижения в городе. Уже смеркалось, тени становились непривычно длинными, и местность окрасилась в тот обманчиво теплый оранжевый оттенок, за которым сразу следует холодная ночь. Антонио сделал несколько покупок; каждый из нас приобрел себе пончо. Когда Солнце скрылось за Царскими Кордильерами и на рынке зажгли газовые фонари, Антонио взял такси до Силлустани. То, что можно узнать, но о чем нельзя рассказать, не ограничивается абстрактной эзотерикой. Я знаю, чем стало для меня пребывание в Силлустани: она заострило мои чувства, и ночь, проведенная там вместе с Антонио, навсегда останется в моей памяти, как остаются сновидения, и в старости я не перестану изумляться и гадать, действительно ли это происходило или это был сон, — если я еще способен буду ощущать разницу. Конечно, Антонио с этим не согласился бы, что он и сделал два дня спустя. Он сказал, что если шаман что-то знает, то его долг об этом рассказать, так как опыт шамана — это источник сказки; именно шаман и должен рассказать ее. До Пуно оставалось миль пятнадцать. Мы ехали по безлюдной грунтовой дороге; косые лучи автомобильных фар не высвечивали ничего особенного, как вдруг наш водитель с беспокойством перегнулся через руль. Он что-то высматривал впереди, но я так и не понял, что именно. Какой-то ориентир или знак конца дороги? Что бы это ни было, но он наконец решительно остановил машину и сказал что-то Антонио, сидевшему рядом с ним на пассажирском месте. Затем повернул ключ зажигания, и мотор заглох. — Мы пойдем пешком, — сказал мой друг и открыл заскрипевшую дверцу такси. Я вышел из автомобиля и осмотрелся. Мы попали, видимо, на Луну. Вокруг не было ничего, кроме разбросанных по поверхности грунта камней. Справа начинался небольшой подъем. Антонио глубоко вдохнул свежий воздух и улыбнулся мне. При свете луны его лицо казалось мертвенно-бледным. — Дальше он не поедет, — сказал он. — Он будет нас ожидать. Антонио взглянул налево, дал мне знак следовать за ним и тронулся в путь. Я был уверен, что скрип наших ботинок был единственным звуком на несколько миль вокруг; внезапно двигатель автомобиля чихнул раз, другой, завелся, переключилась передача; мы остановились, провожая глазами красные габаритные огни, удалявшиеся в сторону горизонта. Мы переглянулись, и Антонио пожал плечами. — Мы потом отыщем его, — сказал он, повернулся и пошел дальше. Мы достигли гребня косогора, и я впервые увидел Силлустани. После подъема занавеса сцена остается во мраке. Постепенно свет становится ярче и возникают декорации. Видеть Силлустани в серебристых тенях от черного до белого, быть очевидцем алхимических превращений серебристых красок в золотые по мере восхода солнца — значит видеть нечто незабываемое. В этих местах дни окрашены в белое золото, а ночи в цвет полированного серебра; к Силлустани лучше всего приближаться ночью, при свете луны. Мы стояли на широком плоском мысе полуострова на высоте двухсот футов над черным зеркалом небольшого озера, в котором среди ослепительной ряби серебристого цвета отражалась почти полная луна. Посреди озера на фоне искрящегося лунного света вырисовывалось что-то нереальное — остров, вздымающаяся из воды усеченная скала, гора, чью вершину когда-то снес один молниеносный удар небесного серпа, — она была идеально плоская и совершенно гладкая. Но не от вида этой географической аномалии у меня перехватило дыхание, а от того зрелища, которое постепенно очерчивалось в моем периферийном поле зрения. Круглые мегалитические колонны, гигантские памятники из огромных блоков идеально высеченного и тщательно подогнанного гранита. Восемь из них находились в непосредственной близости друг к другу. Их даже не с чем сравнивать, так они просты, массивны и внушительны. Перевернутые, более широкие у вершины, чем у основания, высотой от тридцати до сорока футов, они поднимаются из каменистого красного грунта, являясь в то же время его неоспоримой собственностью. Они господствуют над полуостровом и затмевают все, что оказалось Рядом. Это не лишенные туловищ монолиты острова Пасхи, слепо глядящие в океан, а функциональные сооружения, созданные для определенной цели. Есть ли в них что-либо внутри? Если да, то что? И почему именно здесь? — Это кладбище, — сказал Антонио. Я взглянул на него, но мое внимание снова переключилось на сhulраs — так их называют индейцы племени аймара — lаs сhulраs dе Sillustani. Если здесь кладбище, то это надгробные памятники, а Силлустани, стало быть, — место захоронения царей или гигантов, возможно, самих правителей мира… Мы подошли к месту вблизи центра арены, инстинктивно избегая лунных теней, отбрасываемых высокими гробницами. Антонио указал налево, затем его рука медленно описала дугу направо, и я увидел, что они были везде. Насколько я мог видеть в ночи, вся местность, безлюдная и пустынная, как лунный ландшафт, была заполнена такими же каменными башнями. Больше здесь не было ничего. Ничего, кроме каменистою красного грунта, серого ночью, и неба с яркими звездами и серебристо-белой луной. Он кивнул головой на озеро, окружающее столоподобный остров. — Это Умайо, — сказал он. — Это слово означает «голова» или «исток». А это остров с таким же названием. Его вид изумителен. Он повернулся лицом к башням, закрывающим звезды. Я заметил, что некоторые из них частично разрушены: гигантские гранитные блоки размером четыре на четыре фута и весом как минимум десять тонн выпали из своих мест и лежали полузасыпанные грунтом, будто вогнанные в землю мощным ударом. Внутренняя часть этих наполовину поваленных башен была открыта. Некоторые из них были заполнены камнями и булыжниками. — Вон они, эти сhulраs, — сказал Антонио. — Надгробия смотрителей Земли. Силлустани — место захоронения древних шаманов Перу. 7 июля. Антонио ушел на поиски дров. Я предлагал свою помощь, но он захотел сделать это сам. Над обрывом растут кусты и редкие пучки травы. Сижу на скале у края обрыва, гляжу на сhulраs, равномерное стрекотание сверчка временами нарастает, подчеркивая, почти усиливая пронзительную тишину, царящую вокруг. Освещения достаточно для записей. Я хочу зафиксировать впечатления. Время здесь остановилось. Оно висит, парит в воздухе. Почти удается видеть его мерцание, воздух потрескивает от чего-то, напоминающего статическое электричество. Атмосферу этого места можно пощупать и она способна сбить с толку. Мое внимание постоянно отвлекается от того, на что я гляжу. Я веду себя как пес, который смотрит туда, где не на что смотреть. Я неожиданно оглядываюсь налево и ничего не вижу. Что это бы-ло? Ничего, — или что-то невидимое, витающее в воздухе. Я спросил Антонио, что мы будем здесь делать. Он ответил, что мы здесь для того, чтобы закончить работу, которую я начал, возвратившись в Перу. — Это место Севера, — сказал он. Я наблюдал, как он сооружает маленькую четырехугольную пирамидку из веточек и сухой травы. Он опустился на колени, поглощенный своим занятием. Его теsа все еще была свернута и прислонена к гранитному блоку справа. — Здесь спят вечным сном тела наших предков, здесь почитается их вечная память. Они были хозяевами Четырех Ветров, и я молюсь о том, чтобы вся работа, проделанная тобой, стала прелюдией к изучению основ их искусства. Вот для чего мы прибыли сюда. Только те, кто уже умер, могут прийти сюда с той же целью, с которой пришли мы. Антонио засунул руку в складки двух своих пончо и вытащил оттуда маленький гладкий кусочек дерева, напоминающий плавник, и ровную палочку длиной десять дюймов. Он поместил их рядом с кучкой веточек и травы, а затем кряхтя присел на корточки. Я никогда не чувствовал себя комфортабельно па кладбище, и предупреждение Антонио — насколько я его понял — прозвучало весьма зловеще. Что ж, приготовь себя сейчас, раз тебе не повезло попасть сюда своевременно. Я ошибочно посчитал себя только компаньоном Антонио, пассивным свидетелем его работы, невинным очевидцем. Мне следовало бы быть более проницательным. Мне больше не хотелось новых впечатлений, еще более жутких, чем смерть. Образ рisсhако, «безжизненного» из Саксайхуамана, еще не истлел окончательно в моей памяти. Ночь отчаяния в джунглях все еще не давала мне покоя. И все же я готов, решил я, сознавая в то же время, что моя решимость является скорее выбором, чем оценкой готовности. — Есть ли у меня иная причина быть здесь? — спросил я, удивляясь звучанию своего голоса в абсолютной тишине, нарушаемой лишь звуками сверчка. Мне казалось, что я говорю про себя, и в то же время, я слышал свой голос. — Возможно, — ответил Антонио. — Может быть, мы узнаем об этом завтра или третьего дня. Я невольно вздрогнул и плотнее закутался в пончо. Я спросил, когда он собирается зажечь костер. Антонио всегда был последовательным: огонь он зажжет в самый нужный момент. Сейчас он просто наклонился вперед и молитвенно сложил руки. — Инки, построившие эти мавзолеи, — сказал он, — были практичными людьми; они усвоили опыт всех тех, кто жил здесь прежде. Отсюда вышли народы вари и тиагуанакос. — Он поднял лицо и окинул взглядом простиравшуюся перед ним местность. — Но были и другие, затерянные и отсталые, и такими они и остались. Для того чтобы объединить эти непохожие народы — все племена, населяющие равнинные джунгли, наивысшие вершины и морские побережья — и построить империю, инки создали новую мифологию, миф о первопричине, который определяет их Эдем с точностью до точки на карте… Те, кто воспитывал в себе мужество, возвращались сюда с определенной целью… Он замолчал, поднял голову и прислушался. Только через мгновение я понял, что его насторожило: умолк сверчок и наступила полная тишина. Антонио взглянул на меня, поднял брови и озорно улыбнулся. Его лицо было чрезвычайно радостным, и на мгновение передо мной промелькнул молодой, сорокалетний Антонио Моралес. Это произошло в тот момент, когда уголки его рта приподнялись в улыбке и в глазах блеснул лунный свет. Мне стало не по себе. Ранее, принимая участие в ритуалах вместе с этим человеком, я был учеником, а он учителем, и в его глазах светилась уверенность, которая придавала мне силы. Сейчас радость в его глазах лишила меня мужества: я осознал, что сегодня он участник и что нами никто не руководит. Антонио занялся костром, как будто молчание сверчка послужило ему сигналом. Он достал из кармана комок чего-то пушистого, подергал, распушивая его, положил рядом с гладким куском дерева; затем вставил конец прямой палочки в углубление в дереве и начал вращать ее между ладонями с такой скоростью и проворством, что его руки превратились в расплывчатое пятно. Теперь вместо стрекота сверчка раздались звуки трения дерева о дерево. Я не верил глазам — ведь мы всегда пользовались спичками. Маленькая палочка вертелась без остановки добрых пять минут, а Антонио возобновил речь там, где остановился: — Во всех странах севернее экватора — обратите внимание, что великие культуры возникали севернее экватора, — Бог всегда нисходил к людям. Вспомните о греках, римлянах, христианах, мусульманах. Божественное появлялось с неба и спускалось на землю. — Он наклонился ниже, рассматривая льняной комочек. — Но для инков, единственной великой культуры, возникшей к югу от экватора, божественная сила всегда восходила от Матери Земли. Его глаза следили за маленькой струйкой дыма, поднимающейся от кончика палочки и углубления в древесине. Он вращал палочку в ладонях все быстрее и быстрее. Затем наклонился и начал дуть на льняной комочек. — Она поднимается от Земли к небесам в виде золотистых кукурузных зерен. — Антонио остановился, отложил палочку, взял комочек большим и указательным пальцами, наклонился над ним и продолжал дуть. Несколько искорок упало на землю; я увидел оранжевое пятнышко, пробивающее себе дорогу среди волокон, воспламеняя их и разгораясь от дыхания, затем оранжевый свет перешел в желтый, появилось пламя и Антонио положил комочек в середину сухой травы. Он опять присел на корточки и следил за тем, как разгорается, потрескивает и лижет воздух пламя. — От Земли к небу, — сказал он и взглянул на меня. И по мере того как пламя разгоралось, он подбрасывал туда веточки, палочки, длинные сучковатые ветки и продолжал: — Здесь, в Силлустани, погребены мужчины и женщины, которые посвятили свои жизни овладению знаниями; они взращивали и скрещивали свою мудрость и кукурузные зерна, открывали и постигали силы Природы и взаимосвязь Солнца, Земли, Луны и звезд. Они применяли способы познания, которые можно назвать… алхимией жизни. Алхимия твоих европейских предков заключалась в том, чтобы взять мертвое вещество — основные элементы, такие, как сера и свинец, — поместить их в тигель и нагревать, тщетно пытаясь получить золото. А мой народ использовал живую материю, помещал ее в тигель под названием Земля и под пламенем Солнца создавал кукурузные зерна, живое золото. — Он сложил руки вместе и склонился, приближаясь к огню. — Землепашцы улучшали почву при помощи алхимии, а шаманы использовали алхимию души, но не для того, чтобы получать аurum vulgaris, обыкновенное золото, а чтобы получать аurum рhilоsорhus. — Он отодвинулся от огня и его лицо стало невидимым. — Шаман не занимался этим в одиночку. Он должен был обращаться к будущему, чтобы иметь свидетелей к моменту заключительного действия силы. Вот почему я просил вас сопровождать меня. — Отблески пламени опять осветили его лицо. — Когда древние, погребенные здесь, достигли вершин мастерства, когда они научились быть невидимыми, влиять как на прошлое, так и на будущее и хранить тайну даже от самих себя, — только тогда эта тайна им открылась. Теперь костер горел ровно, освещая все, что попадало в полусферу его влияния: красновато-коричневый грунт, красные и коричневые краски на пончо моего друга, черты его лица цвета красного дерева, седые волосы. — Вы участвуете в этом путешествии не только для того, чтобы утешить старика, — сказал Антонио и его глаза сверкнули в лучах костра. — Вы вернулись в Перу потому, что мы связаны вместе нашей работой, знаниями и страстью к человеческому разуму. Я хотел, чтобы вы вернулись таким, как есть — одиноким и ищущим то, чему должны научиться. А вы совершили новый оборот Волшебного Круга. Вы столкнулись с вашим прошлым и с накопившимися надеждами на будущее, и вы сбросили их по дороге в Мачу Пикчу. В джунглях вы снова столкнулись лицом к лицу со смертью, и на этот раз более отчаянно, так как вас отравлял страх не только собственной смерти. И все это время знание шепотом говорило с вами. Вы испытали состояние невидимки во сне. Вы были правы, утверждая, что совершенная сфера отражает все во вселенной. Все, кроме себя, друг мой, все, но не вас. — На некоторое время он замолчал, чтобы я мог подумать над услышанным, и затем продолжил: — Вы были невидимым, когда воплотились в кондора. Сейчас вы знаете, что это за ощущение. Поскольку вы научились концентрироваться на своем намерении и овладели равновесием тела сновидения, то теперь вы сможете узнать еще более удивительные вещи. — Он махнул рукой, как бы прекращая разговор. — В состоянии невидимости сокрыто больше, чем в этом красивом примере, но вы должны знать, что это одно из фундаментальных понятий мастерства — в течение тысячелетий невидимость используется для приобретения знаний и передачи их другим. — Он подбросил в костер еще одну ветку. — Время, — сказал Антонио и, закрыв глаза, глубоко вздохнул. — Древние люди этой земли знали о зависимости между временем и светом. Что свет существует вне времени. Ничто не может двигаться со скоростью света, кроме самого света. Если мы достигнем скорости света, то мы должны превратиться в свет. Когда мы становимся светом — Iпса, детьми Солнца, — то время исчезает. — Он подбросил еще маленький кусочек валежника. — Все мы знаем, что наши поступки сегодня влияют на будущее, что наше наиничтожнейшее действие влияет на судьбу, что будущее нашего рода постоянно меняется из-за любого действия всего живого на земле. — Он переломил ветку пополам и, казалось, колебался, какую из половинок первой бросить в огонь, затем бросил обе сразу. — Но можешь ли ты представить себе, что сегодняшний опыт также зависит от чего-либо, что случится завтра? Что ты и я могли бы не оказаться здесь из-за того, что случится через месяц? Второй урок мастерства заключается в том, что время и полихронно, и монохронно. Оно движется не только как стрела. Оно может также возвращаться. Как колесо. — Кончиком пальца он описал окружность в воздухе. — Когда эти два вида времени пересекаются, наступает священное время, время обряда, когда можно влиять на прошлое и вызывать судьбу из будущего. Он замолчал, глядя в темноту, затем посмотрел в небо, так усыпанное звездами, что не они, а темнота между ними притягивала взгляд: было ли это черное небо со звездами или сверкающие небеса, испещренные вкраплениями темноты? — В чем же тайна? — спросил я, когда он опустил голову и наши взгляды встретились над костром. — Тайна возникает из умения быть невидимым и владеть временем. Важна не сама тайна, а наше умение хранить ее. То, как мы ею владеем. Знание тайны равносильно знанию будущего, и кто, как не те, кому дано понимать, что время обращается, подобно колесу, смогут узнавать будущее и не допускать нарушения равновесия? Если вера в реальность основана на уверенности, что время движется только в одном направлении, то основы этой веры будут разрушены опытом будущего. Это не относится к шаманам, поскольку им не нужна вера — у шамана есть опыт. Как бы то ни было, но для того, чтобы, зная будущее, не позволить этому знанию исказить ваши действия или намерения, требуется большой опыт. — Те, кто здесь похоронен, это знали. Они, проскользнув сквозь время, испытали нашу судьбу. Они понимали важность жизни на Земле. — Вот почему они поклонялись Солнцу и Земле. Они знали, что на Земле исчезнет жизнь, если не будет Солнца, что жизнь есть прямой результат этого союза. Они знали об этом до того, как были открыты формулы фотосинтеза и установлена связь между энергией, массой и скоростью света. Они были практичны и непосредственны. Для них Солнце было отцом, Земля — матерью, а их родителями было единое — Илла Тицы Виракоча — ни мужчина, ни женщина, энергия в чистом виде. Они чтили своих мать и отца, творя обряд аyni Пачамаме, Матери Земле, она довольна и возвращает твой дар в виде плодородия и изобилия. Ты совершаешь аупi Солнцу, и оно возвращает твой дар в виде тепла и света. Вершины великих гор, арus, дают тебе силу трудиться; небеса дают гармонию. Твори аупi всем людям, и они также будут почитать тебя. Это прекрасный принцип. — Говорят, что шаман живет в совершенном аупi, — вселенная откликается на каждое его действие, зеркально отражает его намерения, как и сам он является зеркалом для других. Вот почему шаман живет в согласии с Природой. Мир шамана отражает волю, намерения и действия шамана. — Мы начинаем с того, что творим аупi из-за первобытных предрассудков — «чтобы умилостивить богов». Потом мы творим аупi по привычке, как часть ритуала. Эти формы аупi творятся из-за страха или по обычаю, но не из-за любви. В конечном счете мы творим аупi потому, что должны, потому что мы чувствуем его здесь, — и он прикоснулся к груди. — Говорят, только тогда аупi совершенно. Но я верю, что аупi совершенно всегда, что наш мир всегда является подлинным отражением наших намерений, нашей любви и наших действий. Это мое мнение, однако я знаю, что оно верно. Состояние нашего мира зависит от состояния нашего сознания, наших душ. Костер сильно прогорел. Антонио стал медленно подбрасывать в него сухие палки и куски древесины. Потом развязал и свою tеsа, развернув квадратную индейскую скатерть, разложил на ней по своим местам несколько предметов. Наблюдая за ним, я подумал: почему сейчас? Почему он так долго ждал, чтобы рассказать мне все это? Именно тогда в мой мозг впервые закралось подозрение. Я его впустил, хотя и отказался анализировать. Вместо этого я довольствовался тем, что слова его, которые привели бы меня в восхищение в аудитории или на холме на аltiрlапо, здесь, в Силлустани, среди сhulраs, воспринимались как откровение. Своего рода завет. — Сегодня — продолжил он, когда я додумал последнюю мысль, — мы сотворим аупi нашим предкам, сказителям, смотрителям Земли, тем, кто сеял и возделывал Божественное сознание во все времена. Они жили в горах и джунглях и покинули этот мир живыми — они умерли, зная: дети их будут говорить за них, и они будут говорить через своих детей. — Мы почтим их уважением и благодарственной молитвой, ведь именно на их плечах стоим мы сегодня ночью, и завтра, и следующей ночью. Именно к их мудрости и опыту обращаемся мы. Если нам предстоит продолжить путешествие, то появится знак. Не сомневайтесь. Просто закройте глаза и разрешите тем, чьи тела покоятся здесь, говорить с вами. Вместо этого я следил за ним. Я наблюдал, как он стоит у костра, черты его лица блестели в отсвете невысокого пламени — негативный силуэт на фоне сверкающего черного неба. Он долго стоял с опущенной головой, так долго, что могло показаться, будто он заснул стоя. Однако спина его была совершенно прямой, а осанка выдавала состояние сосредоточенности и… смирения. Затем он поднял голову и открыл глаза. Он говорил ровно, доверительно, чуть громче шепота. — Ветры Юга, Амару, великий змей — древние, благородные целители прошлого. Я призываю вас. Вас, которые первыми предложили нам плоды древа познания… Оберните нас кольцами своего света. Узнайте, что мы сбросили свое прошлое точно так же, как вы сбросили свою кожу. Воды, что текут в глубинах Земли, омойте и очистите нас, ибо пришли мы с почтением и уважением — по древнему обычаю. Его рука нырнула в складки пончо и извлекла полную пригоршню чего-то, что он положил на землю, в южном углу тesa, — крошечную кучку блестящих золотых зерен кукурузы и ярко-зеленых целых листьев коки. Затем он повернулся на запад, став спиной ко мне. — Ветры Запада, мать-сестра ягуар, мост между мирами, древние распорядители жизни — дважды умершие и дважды рожденные. Мы приветствуем вас сердцами нашими и нашими простыми дарами и приглашаем вас сегодня ночью сидеть здесь, в нашем Волшебном Круге. Узнайте, что мы тоже дважды рожденные. Мы уже умерли. Мы не оставляем следов, и смерть не может больше предъявлять на нас свои права. Он положил еще одно подношение на землю и повернулся лицом к северу. В голосе его появилась новая нотка. — Ветры Севера, многоликий дракон, прародители — вы, кто свил спиральные нити времени в покров тайны и можете передвигаться невидимым… Вот мы пришли с любовью и благодарностью и просим, чтобы вы приветствовали нас. Благословите нас в работе нашей и придите сегодня ночью держать с нами совет. Дайте нам взглянуть в ваши глаза. Пируйте с нами, пройдя сквозь время, и узнайте, что те, которым еще только суждено родиться, когда-нибудь встанут на наши плечи так же, как мы стоим на ваших. И снова крошечный холмик маиса и листьев коки. Когда он повернулся на восток, я заметил, что щеки его мокры, глаза блестят. Он моргнул раз, другой, сорвалась слеза и скатилась со щеки на твердую красную землю. Прекрасная аупi. — Ветры Востока, Агвила Реал, великий орел, который летит с горных вершин к Солнцу и назад, великие провидцы и визионеры, творцы мифов и сказители, мы здесь, чтобы видеть вас и прославлять предвидение ваше. Высоко летайте сегодня ночью над нами, чтобы научились мы воспарять к великим вершинам, которых вы когда-то достигли и о которых мечтаем мы. Направляйте и охраняйте нас, чтобы мы всегда могли лететь рядом с Великим Духом. Одна слеза повисла на конце его уса, когда он, наклонившись, приносил подношение Востоку. Затем он вынул из теsа старинную стеклянную флягу с серебряным колпачком — флягу, в которой всегда хранились снадобья для ритуалов и видений — грязно-зеленая смесь из кактуса Сан Педро и очищающих трав. — Отцу Солнцу. Матери Земле, — он отвинтил колпачок и вылил содержимое на землю, все до капли. — А Великий Дух Виракоча знает: все это мы совершаем во имя ваше. Он закрутил колпачок, отставил флягу и сел напротив меня с западной стороны теза. Я пристально смотрел на него, следя за его состоянием. Он вытащил из пончо сложенный носовой платок и вытер щеки. Я знаю, рука его дрожала. И снова от подозрения у меня перехватило дыхание. — Закройте глаза, друг мой. Существует вид времени, созвучный Природе. Это — священное время, когда творится и взаимодействует аупi, когда к нам возвращается отраженное чистое намерение, когда действия наши очищаются. Мы попросили разрешения продолжить начатое. Закройте глаза, и пусть предки говорят с вами. Но я слышал его слова. Пламя погасло, оставив после себя лишь несколько сверкающих угольков, погребенных в белом пепле. Тело мое содрогалось, голова шла кругом от всего, что он сказал, и от того, что он подразумевал. Я не знаю, как долго я сидел на твердой земле, прислушиваясь к словам и заклинаниям моего друга; они как эхо проносились и повторялись в моей голове. Это продолжалось около десяти или пятнадцати минут. Смогу ли я когда-нибудь понять их значение? То, что было так ясно и с такой страстью изложено, — смогу ли я все это запомнить? Смогу ли в это поверить? А затем возник звук, тонкое трепетание низко над землей. Небольшая, похожая на воробья птичка кружит вокруг нас. Я чувствую вибрации ее маленьких крыльев, хлопающих рядом… в отдалении… рядом; она все время летает вокруг, а затем… Я открываю глаза и вижу ее стоящей позади Антонио. Она стоит за его плечом. Маленькая птичка продолжает кружить, но я никак не могу ее увидеть. Я пристально гляжу на его старого друга, шаманессу кьеро, Ла Маскадору де ла Кока, стоящую здесь, позади него. Его глаза закрыты в медитации, а она глядит на меня. Пока я смотрю, она поворачивает голову в направлении сhulраs слева от меня и справа от нее. Я с трудом слежу за ее сверкающими глазами, смотрю вверх и вижу отвратительное создание, сидящее на верхнем крае башни, — кондора, того самого vultur gryphus Анд, размером с человека; он сидит сгорбившись со сложенными крыльями, его морщинистое «лицо» свисает между… плеч. Он напоминает урода, горбуна в перьях. Неуклюже перемещая свой центр тяжести, он вздрагивает, его перья взъерошиваются… Ла Маскадора улыбается мне, и эта улыбка — приглашение к полету. Я могу перенести свою волю в это создание, которое она доставила сюда. Я могу продемонстрировать то, чему она меня научила, и сейчас слетать на Амазонку. Но я не буду этого делать. Лицо Антонио, пассивное и спокойное в свете костра, напоминает мне о моем выборе, моей подготовке. И я улыбаюсь ей, киваю головой, закрываю глаза и уже понимаю, что она — с Антонио, любит его как сестра, испытывает меня, чтобы убедиться, что он путешествует с надежным другом, настоящим сотраdre… — Соtраdrе, — шепчет Антонио. Я поднимаю веки и встречаю его сияющий взгляд; он сидит напротив, над теsа, и никаких следов женщины; фактически, я не открывал глаз, пока он не окликнул меня. По мне пробежала дрожь; Антонио вопросительно поднял брови. Я кивнул головой, мол все в порядке. Он улыбнулся и показал мне глазами вверх; мы вместе посмотрели на небо. Над Силлустани падали звезды. Светлые белые точечки чертили следы во все стороны на ночном небе, сгорали белым огнем, взрывались, падали в тишине. У меня перехватило дыхание, я был ошеломлен. — Ох, — вырвался невольный возглас у Антонио. Я взглянул на него: он не отрываясь смотрел вверх, как будто хотел поймать капли чистого белого света, которые лились дождем на маленькое озеро, полуостров и молчаливые мавзолеи его предков. Антонио Моралес смотрел на небеса, а они отражали его экстаз в прекрасном аупi. *16* В три часа ночи мы отыскали наше такси и спящего на заднем сиденье водителя почти в миле от репinsula епсапtada. Мы поселились в готеле в Пуно и проспали восемь часов, после чего в слепящий глаза полдень вышли на берег Титикаки. Солнечный свет здесь такой чистый и интенсивный, что отражается от любой поверхности, из-за чего приходится постоянно жмуриться, поэтому очертания предметов размыты и неясны. Озеро лежало перед нами, как позабытое море. Его длина сто двадцать миль, максимальная ширина тридцать семь миль, измерения эхолотом показали глубину более девятисот футов, хотя местное население утверждает, что (dicen quе) священное озеро бездонно. Даже на улицах Пуно ощущается в воздухе что-то особенное; оно обостряет чувства, внушает тревогу и беспокойство. Это хорошо известное ощущение характерно для высоты 12 тысяч футов, но здесь прибавляется еще что-то, какая-то хрупкая напряженность. Мы позавтракали озерной форелью с желтоватым рисом и жареным картофелем у уличного торговца на длинной бетонной дамбе, где швартуются рыбацкие лодки и грузовой корабль, курсирующий между Пуно и Ла-Пасом. Корабль представлял собой сущий реликт; это бесхозное, заброшенное командой судно в 40-х годах было куплено у торгового флота какой-то страны, расснащено и поднято в Анды на высоту двенадцати тысяч футов над уровнем моря. Антонио очень хотел попасть в Копакабану, поэтому около часа пополудни мы сели в автобус и затряслись по изрытой колеями грунтовой дороге вдоль болотистого побережья Перу. Через двадцать километров от Пуно находится полицейский контрольно-пропускной пункт, и молодой человек в униформе с автоматом через плечо поднялся в автобус и попросил предъявить документы. Тут я обнаружил, что оставил паспорт в Куско. Мне и в голову не приходило, что мы можем покинуть пределы страны. Это усложняло дело. Я сделал вид, что путешествую один, чтобы не впутывать Антонио. Сказал офицеру, что я американский врач, еду в Джули в двадцати пяти километрах от боливийской границы. Мы находились в двух часах езды от Юнгуйо, перуанского пограничного города, и неожиданно все наше предприятие оказалось под угрозой. Но водитель автобуса слышал мои объяснения и успокоил меня тем, что у него есть приятель на пограничном пункте и при наличии пятидесяти долларов все будет в порядке. К несчастью, его приятель как раз в этот день отсутствовал, мне пришлось договариваться с угрюмым пограничником; в накрахмаленном хаки, солнечных авиационных очках и с намащенными бриллиантином волосами, он выглядел как Эрни Ковач. За восемьдесят пять долларов мне удалось добыть salvосопducto, разрешение на пересечение границы. Через пятьдесят ярдов боливийские коллеги изучили этот документ вдоль и поперек и потребовали еще пятьдесят долларов за сорокавосьмичасовое пребывание в их стране. Возвращение в Перу становилось проблематичным. Мы прибыли в Копакабану под вечер. Город расположен на маленьком мысу, нацеленном на Остров Солнца, и дышит заброшенностью и белизной. Полуостров Копакабана — одно из самых древних мест на территории Америки, остановка на пути паломничества во всеми забытую Мекку Западного полушария. Под терракотовой почвой в пластах скальных пород и глины погребены другие города и загадочные культуры, существовавшие еще до древней культуры тиагуанакос, которую унаследовали инки. Копакабана является священным местом, преддверием тайны, Эль Мединой Мекки. Важен не город сам по себе, а место, которое он занимает, и роль, которую он выполняет. Бетонные и саманные строения внушают чувство непостоянства, как будто их строили с уверенностью, что в один прекрасный день все будет разрушено. Поэтому здания и муниципальные службы функциональны, но не эстетичны: строения угловатые, окна квадратные, стены везде осыпаются. Этот город уверен в своей смерти и осознает свою длящуюся веками недолговечность. В этой уверенности есть что-то жуткое. Мы поднялись по крутой, вымощенной булыжником, улице к zоса1о, городскому скверу перед собором — Базиликой де Копакабана, миновали выкрашенные в пастельные тона дома и открытые двери магазинов, торгующих шляпами, орехами, конфетами, мукой, кукурузой, вином, пивом и газированной водой. Прокаленный прямыми и отраженными лучами горячего белого солнца, собор стоит с выражением открытого и бесстыдного пренебрежения к спокойному смирению этого места. Это аванпост католицизма на бесполезном плацдарме в двух шагах от места рождения доколумбового язычества. Внутри собора, как бы в отместку за неудачное место, позолоченный алтарь демонстрирует невероятное смешение стилей: классического, барокко и несочетаемых первобытных лейтмотивов. Его богатство неуместно и отвлекает взгляд излишними деталями. Соединение христианства с языческой символикой и практикой в Копакабане представляет собой золотое дно для антропологов, социологов, этнографов. Это заброшенное на край света святилище католицизма дышит безнадежностью среди людей, чья религия обращается за вдохновением к Солнцу и Земле. Базилика стоит на месте святыни инков, а возможно, и тиагуанако. Мы с Антонио спустились в холодные катакомбы под алтарем Девы Копакабана, где ряды восковых свечей освещали черные сырые камни, и зажгли свечку на помин души моего отца. Мы поужинали в баре ресторана гостиницы и спустились по улице на берег, так как Антонио страстно хотел увидеть закат солнца. Справа бухта заканчивалась длинной каменной пристанью или дамбой, возле которой были пришвартованы рыбацкие лодки — тридцатифутовые посудины, выкрашенные в ярко-красный или голубой цвет. Слева бухта загибалась к скудной эвкалиптовой роще у основания вулканоподобной горы красного цвета с неправильными террасами. Берег был усыпан скатившимися к воде круглыми, гладкими и шероховатыми камнями, хаотично разбросанными по утрамбованному песку. Озеро протянулось до горизонта, то тут, то там разорванного отдельными островами, а справа, в четырех милях от полуострова, виднелся Остров Солнца. Легкий бриз колебал прозрачный воздух, и еле заметная рябь пробегала местами по темно-серой поверхности озера, в котором отражалось багровое небо. Подобно закату на море, весь горизонт пылал и вода искрилась оранжевым светом. Мы не могли оторвать взгляд от линии, где встречались вода и небо, чтобы не пропустить зыбкий миг перехода от дня к ночи, который здесь кажется неземным, как закат на планете, рожденной в воображении писателя-фантаста. Такой ландшафт могли бы создать Берне или По, или Г. Уэллс — это беззвучное море и выжженную солнцем землю, где воздух мерцает, а небеса окрашены простыми красками: красной, желтой, зеленой и голубой. Именно там и тогда я осознал грандиозность и неизбежность нашего путешествия с Антонио. Это не было результатом исследования самосознания ради того, чтобы удовлетворить свое профессиональное любопытство. Я был умышленно втянут еще в чью-то драму и не уверен, что достоин этой роли или желал этого. Смерть отца, хотя и тяжелая, была неизбежна, даже желательна, как освобождение от потерявшего жизненную силу тела и ради близости между нами. Отец присутствовал при моем рождении, а я — при его смерти. Расставание с Антонио — если он действительно собирается это сделать, и не важно, какое мистическое объяснение или какие извинения от бы выдвинул — стало бы бременем, которое я не хочу взваливать на себя. Пусть свидетелем его самопожертвования будет другой, более подходящий человек, поскольку я не хочу, чтобы Антонио покидал меня. В тот момент, когда я собирался что-то сказать, Солнце скрылось за горизонтом, и мое намерение исчезло вместе с ним. Подобно уверенным широким мазкам кисти художника на холсте, небо было раскрашено красным, желтым, зеленым и голубым цветами; они не переходили из оттенка в оттенок, как цвета радуги, а ложились четкими полосами один за другим. Именно тогда мое воображение определило, что происходит в воздухе. Я понял, что воздух гудит, вибрирует с такой частотой, что если бы мы могли услышать эти вибрации, то они бы звучали, как устойчивое эхо, бесконечное крещендо, отражающееся in saecula sаесulоrum. Мы оставались на берегу в течение часа и наблюдали за невероятным небом до полной темноты. Я решил последовать за Антонио везде, куда бы он ни направился. Я не стану отговаривать его отказаться от своей цели, чего бы мне это ни стоило. У меня достаточно средств, чтобы вернуться самому и доставить, если потребуется, его тело обратно в Перу его народу. Мы еще долго наслаждались закатом Солнца и приходом ночи. Затем пробрались между камнями к дамбе; там Антонио договорился о нашей предутренней поездке на Остров Солнца. По вымощенной булыжником улице мы поднялись к гостинице и разошлись по комнатам. Я завел будильник ручных часов на полтретьего, улегся одетым в постель, укрылся всем, что было на моей и соседней койке, и через минуту заснул. Я был разбужен спустя мгновение. Тонкое пикание будильника в прохладной чистой темноте комнаты напоминало предупредительный сигнал перед взрывом. В панике я вскочил, наощупь выключил будильник и глубоко вдохнул холодный, обжигающий легкие воздух. Кто-то постучал в дверь. На пороге стоял свежий и жизнерадостный Антонио. Он вручил мне бутылку родниковой воды и горсть поджаренных семян kiwichа. Было три часа утра, и поверхность озера напоминала стекло, которое разрезал нос нашей моторной лодки. Капитан предложил мне серое шерстяное пончо. Холодный воздух обжигал лицо; я представлял себе, как мы выглядим с высоты, куда, отражаясь от поверхности, высоким жалобным воем долетает звук подвесного мотора, а волна от носа лодки образует длинную узкую букву V, направленную углом к Острову Солнца. Я плохо помню, как, окоченевший от холода, брел, спотыкаясь в темноте, от гостиницы к пристани, но воздух, вода и мальчишеское ожидание приключения подействовали возбуждающе. Я наконец полностью проснулся и блаженно прислушивался к голосу Антонио, который объяснял капитану достоинства жареных семян кiwichа. Я повернулся, скрестил руки на планшире лодки и лег на них подбородком. Я ощущаю вибрацию мотора, прислушиваюсь к плеску волн, разбегающихся от носа лодки, вглядываюсь в чернильную темень бездонного озера. Антонио перебрался ко мне. — Мы можем идти быстрее? — спросил я. — Он отказывается, — ответил Антонио. — Он использует двигатель на одну треть мощности, бережет его от износа. — Скупость капитана вызвала у него улыбку. — Он боится. Нужно было нанять индейца аймара с Острова Солнца. Они не боятся ни воды, ни острова ночью. — Он указал глазами на капитана. — Этот тоже аймара, но с материка, и к тому же суеверен. Ничего, скоро рассвет, все будет в порядке. Через час мы были уже в двадцати ярдах от берега и прислушивались к звукам нашего мотора, которые отражались от крутых вертикальных скал юго-восточной части острова. Мы высадились в небольшой бухте и пришвартовались к каменному пирсу, который делил бухту пополам. Лодка находилась у причала ровно столько, сколько необходимо было для выгрузки. Антонио шепнул что-то капитану посудины, и мы пошли по узкому пирсу, приблизились к роще деревьев, вероятно эвкалиптов, и свернули направо вдоль береговой линии. Было еще холодно, озноб пробирал до костей; это не был сухой холод, — ветерок нес влагу с поверхности моря. Заросшие кустарником крутые склоны и косые пласты слоистых скал поднимались над узким берегом. Антонио поднялся футов на двадцать вверх, чтобы собрать дров. До восхода Солнца оставалось два часа. Судя по внешнему виду холма, Антонио не найдет ничего, кроме щепок и травы, поэтому я вернулся в бухту и там, у подножия огромной каменной лестницы, уходившей в темные своды смешанного хвойно-дубового леса, насобирал полную охапку дров. Антонио уже построил каменное кольцо вокруг небольшой квадратной кучки щепок и травы. В этот раз он зажег траву спичкой. Вместе мы соорудили некоторое подобие пирамиды из обломков бревен и веток. А затем он попросил достать сову, золотую сову из моего кармана. Я отчетливо помню звуки этого утра: влажные шлепки озерной волны о каменный берег, шипящий треск костра, характерный низкий с акцентом голос Антонио. Он произносит знакомые заклинания, от которых у меня перехватывает горло, я не могу шевельнуться. Я слежу за его лицом, а он время от времени поглядывает на крошечную фигурку в своей руке, и его слова свободно рождаются в совершенно прозрачном воздухе, взлетая к небесам вместе с горячим дыханием нашего костра. — Еl ого, — начал он, — золото родилось из жгучей слезы Солнца, когда она стекала к центру Земли и охлаждалась в расщелинах скал, долинах, ручьях, бегущих к середине Земли. И вскоре после того, как на Земле родилась жизнь, здесь, в этом месте, Дети Солнца вышли из вод земной утробы. — Он смотрел в огонь, и пламя костра плясало в его глазах. Ни один из нас не взглянул ни вверх, ни на темное ночное море, воды которого в течение тысячелетий ласкали эти берега — настоящие воды истории. Мне казалось, будто я слушаю книгу Бытия, звучащую под сенью дерева знания, в центре Рая. Ни до того, ни после я не слышал предания, рассказанного в более подходящей обстановке, у самих его истоков. Я не сводил глаз с Антонио, а он смотрел то в огонь, то на меня, то на маленькую сову в своей ладони. — И как новорожденный младенец знает, где искать грудь матери, — продолжал он, — так Дети Солнца знали место своего происхождения. — Антонио кивнул головой. — Вот почему это самая первая когда-либо рассказанная сказка. Это самое первое знание. Мы рассказываем эту легенду у костра, потому что, зажигая костер, мы прославляем жизнь: мы напоминаем о том времени, когда Солнце уронило слезу радости, и она упала на Землю. — Да, Дети Солнца догадались о происхождении Золота на Земле, поняли древнюю алхимию, создавшую его в плавильне в центре Земли. И они восславили и освоили эту алхимию: они использовали огонь Солнца и живительную почву Земли для создания нового, живого золота. Это была кукуруза. Она росла из Земли и несла в себе Солнце, кормила Детей Земли и Солнца и ценилась дороже всего. Выращивание кукурузы — это повторение алхимии Солнца и Земли, и этой алхимией до сих пор пользуются их потомки. — А золото на поверхности Земли и в ее глубинах Дети Солнца собрали, чтобы носить около сердца и украшать им места поклонений. — Но те, кто родился в долинах, далеко от Солнца, забыли своих родителей и поверили, что они — дети человека. Эти люди страстно желали золота, которое редко встречалось на их землях; оно имело магическую способность поглощать и хранить огонь свечей или Солнца и светиться так, будто этот огонь пылает внутри. И они пришли в этот Эдем, землю Детей Солнца, нашли здесь в изобилии золото и стали претендовать на эту землю и ее золото именем человека, которого они звали своим создателем. — Ради этого они убивали. И кровь Детей Солнца текла по золоту, которое они носили на своем сердце. Поэтому инки, Дети Солнца, бежали от ярости этих людей, не признававших Солнце своим создателем. И они дали знать, что направляются в Вилкабамбу, город золота, источник того, во имя чего эти люди убивали. И это была правда. Они действительно ушли в Вилкабамбу. Держа золотую сову между большим и указательным пальцами, он медленно поворачивал ее в разные стороны; на ней играли отблески пламени костра. — Эльдорадо, — прошептал он. Затем по очереди посмотрел на берег, в сторону холма, и снова на предмет в своей руке, будто искал истинный источник света. Но найти его было трудно, потому что всходило Солнце. — А другие, измерявшие свое богатство количеством золота… сходившие с ума из-за золота, пытались преследовать, догнать их, и многие погибли в поисках Вилкабамбы, Эльдорадо. В сущности, их оставили в дураках. Они искали место в глубоких долинах между великими арus. Но Вилкабамба — это не место. Это Вилкабамба, Священная Долина. — Инки, кто смог, скрылись в Священной Долине, так как многие из них были мудры и знали туда дорогу. Они покинули свои тела, и эти тела пытали и вырывали сердца из груди, но они ушли из этой жизни живыми. Они ушли в Вилкабамбу. В это мгновение Солнце взошло над горизонтом и поднялось над Иллимани, самой высокой вершиной Царских Кордильер, заснеженным, обледенелым пиком высотой восемь тысяч футов над поверхностью озера, — сейчас совершенно спокойного в ожидании рассвета. — Следовательно, развалины города в джунглях около Эс-пириту Пампа… — Именно это место, — сказал он. — Видите ли, мой друг, мы действительно Дети Солнца. Путешествуя Восточным Путем, мы не только возвращаемся в свой дом — свою общину — для того, чтобы осуществить предвидения и употребить знания и мастерство, добытые нами в Путешествии на Четыре Стороны Света; это и в буквальном смысле слова возвращение домой, на то место, откуда мы вышли, к источнику жизни и созидательному началу. Это путешествие в Вилкабамбу, Священную Долину. Туда, куда человек не может пойти, как на экскурсию… — Таким образом, — сказал я, когда мы поднялись на 137 шагов по эвкалиптовому и сосновому лесу и остановились среди покрытых мхом камней, — инки ушли туда, где испанцы не могли их настичь; они никогда и не смогут найти это место. — Потому, что они не знают, как идти, и не видят пространства между вещами. — Антонио улыбнулся. — Это самая лучшая версия легенды о Детях Солнца и мифическом Золотом Городе, не так ли? Да, это так. Но я не могу удержаться от мысли, что первая из когда-либо рассказанных легенд будет последней, которую я услышу из уст Антонио. Согласно легенде, источник, питающий Титикаку, раkarinа, «отверстие, из которого льется жизнь», находится в гранитной стене у верхней ступеньки на Острове Солнца. Здесь высечены в камне три поросшие водорослями и мхом желоба, по которым в течение более тысячи лет постоянно течет вода, знаменитая во всей Южной Америке своими лечебными свойствами. Сюда хотя бы раз в жизни приплывают на тростниковых лодках или плотах коренные жители этой земли испить из первого источника первой воды, которая питает их Эдем. Самые дальние желобы символизируют противоположные начала — мужское и женское, разделение единого источника на два. Антонио совершает радо, приношение в виде кукурузы, коки и небольшого количества рisсо, затем входит в узкий бассейн у основания источника, набирает воду в ладони, касается ими лба, горла, сердца, живота, и пьет воду из каждого желоба. Я следую его примеру, и ледяная вода заставляет меня вздрогнуть. Мы наполняем фляги и начинаем медленный подъем на гору. Остров Солнца представляет собой необычное образование из скал и хрупкого грунта — не красного грунта Силлустани, а песчаного с розовым оттенком, похожего на розовое золото. Тут и там видны отдельные скальные выходы гранита и вулканических пород, свидетелей извержений. Земля усыпана обломками камней с идеальными полукруглыми углублениями, как будто там находились пузыри — ископаемый воздух… И чем выше мы поднимаемся, тем больше встречается разбросанных и втоптанных в землю маленьких керамических черепков, остатков доколумбовых гончарных чаш, урн и фигурок. Я наклоняюсь, чтобы подобрать и рассмотреть некоторые кусочки. Одни очень старые, другие новые. Антонио объясняет, что коренные жители со всех уголков континента совершают паломничество на Остров. На протяжении 5000 лет они приплывают для возложения радоs на месте рождения Детей Солнца. — Возвращение на место рождения своего народа есть завершение круга, — говорит он. — Это лучшее место для совершения аyni в Западном полушарии. Я замечаю, что такое паломничество невозможно для жителей Запада, чья легенда о происхождении начинается с изгнания из Рая. Существует ли лучший способ возглавить людей, чем скрыть место их первородства, держать Божественное на расстоянии вытянутой руки и призывать следовать за собой? — Но, — сказал Антонио, — христианские традиции служили для объединения культуры в течение 2000 лет. Действительно, высокомерие вашего народа принесло много страданий и разрушений. Тяжелее всего понять лицемерие веры, нарушение заповедей во имя бога. Подъем идет круто, а Солнце припекает все сильнее. Мы постепенно сбрасываем одежду, и я впервые обращаю внимание на возраст Антонио. Он идет медленно и методично, тщательно выбирает путь в обход скалистых неровностей, осторожно поднимается по крутым слоистым скальным образованиям, выступающим из твердого грунта. В полдень мы поднимаемся на вершину острова. Последние два часа Антонио молчит и не произносит ни слова. Затем он указывает на скальное образование на расстоянии пятисот ярдов, и его лицо кажется мне расстроенным. — Наша цель, — говорит он. — Мы останавливаемся и оглядываемся по сторонам. Справа остров снижается к травянистой равнине с небольшой фермой; там живет несколько семей аймара, которые обрабатывают землю, — выращивают quiпоа, kiwiсhа, картофель, фасоль и прекрасную кукурузу. У них есть ламы, которые дают им шерсть, удобрения, мясо; даже их жилы используются для плетения веревок. На небольшом расстоянии от берега — два островка: один лесистый, сосны равномерно покрывают его плоскую вершину, а другой совершенно бесплодный. В пяти или шести милях на востоке виден остров, похожий на гигантский валун, плывущий по поверхности озера. Налево простираются террасы — широкие неровные ступени с аккуратными рядами зеленых растений. Там же находится небольшая бухта; я вижу только часть ее: песчаный пляж, уходящая под воду каменная дамба… Я прикинул, что мы поднялись на пять тысяч футов. Мы начали восхождение от уровня озера, следовательно, сейчас мы на высоте около 13000 футов. Воздух великолепен и в нем ощущается… огонь — вот оно, особое качество внушающей суеверный страх атмосферы этого места — то, что мерцает в воздухе и отражается от воды. Солнце. Его можно пощупать руками, кажется воздух насыщен огнем. Я пытаюсь описать это Антонио, но он уже удаляется от меня, направляясь к намеченному им ранее месту. Я следую за ним. Он движется медленно, и когда мы спускаемся по пологому склону по направлению к холмику высотой футов двадцать, я задерживаюсь, чтобы не догнать его. Неожиданно я оказываюсь в одиночестве. Я понимаю, Антонио пошел дальше, зная, что я последую за ним. Я иду один, и голая белая вершина Иллимани, доминирующая на горизонте справа, служит мне ориентиром, так как я ничего больше здесь не знаю. — Идемте со мной в Эдем, — сказал он. — Я хочу совершить это путешествие вместе с вами, хотя должен бы отправиться один. Я вспомнил эти его слова, когда увидел Антонио впереди; его пончо, вместе с завернутой в него теsа, висело через плечо, белая рубашка пропиталась потом и пылью; этот почти девяностолетний старик одолел небольшой гребень и скрылся за Спустя несколько минут я стоял около него. Но не с ним. Место рождения Детей Солнца представляет собой ровную бесплодную, усыпанную камнями площадку в центре острова. С первого взгляда нет ничего особенного в этом наисвятейшем месте обеих Америк — никаких следов деятельности человека. Я взглянул на Антонио и увидел, что он пристально смотрит на образование, которое я издалека лишь мельком окинул взглядом. Вблизи оно оказывается удивительной монолитной стеной из вулканической породы; стена покрыта глубокими впадинами и пустотами, образованными еще в расплавленном состоянии, и имеет форму полукруга. Я взобрался на нее и взглянул вниз. Ее задняя сторона плавно спускается вдоль берега острова; похоже, что волна лавы выплеснулась на него и, достигнув вершины, образовала гребень, а затем, отступая, закристаллизовалась. Я оборачиваюсь и смотрю на Антонио. Он стоит лицом на запад, спиной ко мне; и я вижу еще одну достопримечательность этого места. Это каменный стол. В тридцати ярдах от священной скалы на четырех гранитных блоках, погруженных в землю, лежит гранитная плита. Ее толщина равна двум футам, и она имеет неправильную форму, зато идеально гладкая. Еще четыре каменных блока лежат возле стола — они, очевидно, обозначают четыре направления; да, так и есть, притом с высокой точностью. Час дня. Я спускаюсь со скалы и подхожу к каменному столу. Антонио смотрит на Солнце. Его голос слышен словно издалека: — Давайте встретимся здесь после захода Солнца. — Какое-то время он покачивает головой, затем цитирует популярное изречение теоретической физики: — Если долго путешествовать (он говорит, ни к кому в частности не обращаясь), то в конце концов возвращаешься туда, откуда начал свой путь. *17* Второе утро на Острове Солнца. Один на берегу в нескольких сотнях футов ниже места благородной драмы, происходившей прошлой ночью. Солнце только что взошло с другой стороны острова. Через несколько минут оно достигнет каменного стола и озарит мое любимое место — песчаную бухту в западной части острова. Небо загорается, по нему плывут несколько оранжевых предрассветных облаков. Наша лодка пришвартована в пятидесяти футах от берега, ее якорь укреплен на берегу. Она заберет нас отсюда, когда мы завершим то, ради чего приехали. Наш капитан, должно быть, обошел вокруг острова; ночевал он на борту. Его голова торчит над рубкой, он энергично машет рукой. Вчера я плавал здесь; вода была ледяной даже в знойный полдень. Наверное, я повторю заплыв, если будет время… Скоро мне придется возвращаться на гору. Вчера в полдень мы добрались до священной скалы и каменного стола, а затем расстались. Я спустился сюда, а Антонио скрылся в развалинах первобытного Храма Солнца, прилепившегося к западному склону в ста футах от каменного стола. Он хотел побыть один. Это его путешествие, и он знает, что я об этом тоже знаю. У него свой план, и он знает, что, несмотря на мое любопытство и подозрения, я беспрекословно последую за ним. Итак, я поплавал, улегся на пляже и заснул. Проснулся, когда Солнце окрасило в четыре цвета мир вокруг меня. Свой сон я не помню. Прошедшая ночь не была слишком темной, так как через час после захода Солнца взошла полная луна и залила всю местность ярким серебристым светом. Антонио разложил свою теза на восточной стороне. Он сделал четыре dеsрасhоs — приношения в виде кукурузы, коки, рiscо и семян kiwichi на маленьких кусках коры, которую ему дала Ла Маскадора де ла Кока. Он разложил их вокруг стола по всем четырем направлениям, приблизительно в десяти футах за каждым из четырех каменных «стульев». После восхода луны Антонио обратился к Четырем Сторонам, Матери Земле, Отцу Солнцу, Виракоче. Это было обычное обращение, не такое эмоциональное, как в Силлустани, но произнесенное с чарующей глубиной. Мы только что медитировали. Мы сели на каменные стулья вокруг стола. Нагретый за день каменный стол постепенно остыл, и в конце концов стало прохладно, затем холодно. Это была его церемония, я ничего не делал, лишь сосредоточился, очистил ум и следил за Антонио. В сущности я просто сидел на этом острове на вершине мира и наблюдал за движением луны и звезд по небу. Произошло два события. Антонио несколько раз пересаживался с места на место. Он вставал и поджигал dеsрасhо спичкой, затем садился на новом месте. Хотя его место не соответствовало определенному dеsрасhо, мне удалось понять, что существовал определенный порядок занятия мест, но объяснить его я не могу. Необычное состояло в том, что в течение ночи в ярком свете луны мне не раз казалось, что вокруг стола нас четверо. Иногда я видел Антонио сидящим напротив меня и ощущал двух других с обеих сторон; иногда мне казалось, что я смотрю на себя самого, сидящего напротив. Это было трудноуловимо и фантастично, но незабываемо. Там было еще что-то. Кажется, я испытал чувство сопереживания. Были мгновения — такие естественные, что об этом трудно писать, — когда я был переполнен чувством свершения и благодарности. Временами, и неоднократно, когда мое сердце так переполняла благодарность, что грудь распирало от чувств и у меня вырывался вздох, я поднимал голову и видел в том месте, где останавливался мой взгляд, падающую звезду. Меня это удивляло, и я долго смотрел в небо, ожидая очередного падения. Но ни в одном из четырех квадрантов неба ничего не происходило. Однако позже, когда я снова был полон чувств и поднял глаза к небесам, еще один метеорит врезался в атмосферу и прочертил в ней след. Это повторилось снова, когда мы уже завершали обряд. Если аупi можно ощущать, то я теперь хорошо знаю, что это такое. Взошло солнце. Плавать некогда. Я должен снова подняться на остров. Надеюсь, мой друг встретит меня там. Он действительно там, сидит на краю стола. Несмотря на усталость, душевные переживания и бессонные ночи, он выглядит лучше, чем в последние годы. Он сидит прямо и улыбается, его белая рубашка тапta аккуратно заправлена в походные брюки, лицо потемнело от солнца, белки глаз, ровные зубы, седина и усы с проседью выделяются на великолепной загоревшей коже. Вчерашняя отрешенность исчезла бесследно. Это переродившийся человек восьмидесяти с лишним лет. Он тепло приветствует меня и глядит с нежностью, которая всегда незримо присутствовала в наших отношениях. — Спасибо, — говорит он, — что вы были со мной прошлой ночью. — Благодарю, что вы предоставили мне место. Он уже приготовил завтрак. Еда тщательно разложена на восточном стуле — куске гранита. Холодный чай из коки, маленькие кучки жареных семян kiwichа со вкусом пивного солода, семена quiпоа, бананы и светло-желтые полоски высушенного манго, — очевидно, он нес с собой это всю дорогу из Куско. — Прекрасно! — Я сажусь рядом с ним и начинаю с чая. Он чистит банан. — Прошлая ночь была очень важной для меня. Вы должны были понять… вероятно, вы поняли? — Нет. Объясните. — В течение тысячелетий мужчины и женщины приходили сюда перед смертью. Вы видели здесь террасы — он сделал жест бананом — большинство из них пустынны. Когда-то остров принимал тысячи пилигримов, которые приплывали сюда для совершения аyni. Сейчас… в течение последних нескольких сотен лет… сюда приплывают только шаманы, чтобы совершить аупi Четырем Направлениям и освободить расhа — разорвать все, что связывает их с Четырьмя Сторонами Света. Это величайшая аупi, когда ты отдаешь все свое, когда ты сознательно возвращаешь свою жизнь стихиям без какой-либо надежды на взаимность. И существует ли лучшее место для выражения твоего единства с четырьмя стихиями, где встречаются земля, воздух, огонь и вода? Есть ли более подходящее место, чтобы отпраздновать освобождение от них? — Он разломил банан и дал мне половину. — Четыре стихии… — Волшебный Круг приводит к осознанию Природы, гармонии… тесной взаимозависимости со стихиями и всем мирозданием. — Он глотнул чаю. — Следовательно, сжигание dеsрасhоs…? — Было символическим актом выражения моей признательности тому, что принадлежит Земле. Все мои подозрения подтверждаются. Но я все еще не хочу им верить. — Вы не пришли сюда умирать, — заявил я категорически. Он доел банан и взял высушенное манго. — Мой друг, вы знаете, что проходит много жизней на протяжении нашего существования. Очень важно осознать момент, когда одна заканчивается и можно начать другую… — Антонио… — Я жил очень долго в двух мирах. Сейчас я выбрал один. Как Маскадора де ла Кока, я буду использовать свое невидимое состояние. — Я не понимаю. — Вы поймете, — сказал он. — Потому что мы вышли из одного источника, наша генеалогия одна и та же. Психолог, шаман, рассказчик, лекарь, колдун, художник. Наша власть происходит из опыта, а не социального положения или убеждений. Мы ищем одно и то же. Я изучал философию и религию и исследовал области, где они впервые возникли. И я знаю, что с того мгновения, когда мы впервые увидели свое отражение в лесном озере и осознали нашу смертность, мы начали искать нашего создателя. Род человеческий тратит время своей жизни на поиски творца, изучая его творение. Но в творении нельзя увидеть его творца. Вы не обнаружите рассказчика в сказке, которую он рассказывает, и композитора в музыке, которую он пишет. Создателя нельзя обнаружить, препарируя то, что он создал. — Невидимость… — начинаю я, не зная, чем закончу. — И время, — добавляет Антонио. — И способность хранить тайну даже от самого себя — вот уроки мастерства, они дают ключ к тому, чем мы становимся и что начинаем осмысливать в процессе роста. Вы наелись? Я киваю. Антонио сгребает остатки семян, разбрасывает их вокруг и обметает вершину камня. Что-то должно произойти, это ощущается как электричество в воздухе, мерцающий резонанс, потрескивающее напряжение… вот-вот это случится… — Ложитесь здесь, — говорит он. — Снимите рубашку и лягте на стол. Здесь есть то, что вам, я надеюсь, удастся почувствовать… лучше понять… Я снимаю рубашку и взбираюсь на камень, все еще холодный после ночи. Я ложусь на каменный стол головой к Солнцу (оно уже поднялось на 30 градусов над горизонтом). Руки Антонио на моей голове, пальцы на висках, он покачивает мою голову, находясь между мной и Солнцем. — Дышите, — шепчет он, и я долго лежу совершенно неподвижно, дышу равномерно и глубоко животом, мои мышцы расслаблены. Антонио все еще держит мою голову, как жертву Солнцу, призывает ко мне силы, которые он отпустил прошлой ночью; он говорит шепотом, но я отчетливо слышу, как он призывает духов Иллимани и четырех духов арus: Аусангейта, Салкантая, Хуанакаури и Саксайхуамана, «голову ягуара» Куско. Затем он осторожно кладет мою голову на камень и уходит, а Солнце проникает сквозь мои веки, заполняет все красным светом, и я продолжаю дышать насыщенным тонким воздухом, чтобы очистить ум и подготовить себя. — Дышите. Я выдыхаю. Что-то происходит. Свет меняется, и я не должен думать — одна мысль, и все исчезнет… Красный свет, заполнивший поле зрения, превратился в оранжевый, затем желтый. Он наполняет меня… Я лежу долго, и его слова, произнесенные шепотом, отражаются в сияющей пустоте моей головы. Он рассказывает мне все. Он нашептывает мне правду. До сих пор он говорил намеками о тайне, которую мы храним даже от самих себя; сейчас он рассказывает мне все, что знает. Он срывает пелену загадочного, которая скрывала простую правду его существования. Прав он или не прав, но он в это верит, а я знаю, что как буддист он верит лишь в то, что знает. Он шепчет мне: — Когда Солнце плакало и его слеза упала на Землю, оно Дало своим детям завет, кем они должны стать… То, что началось как солнечный свет, проникающий сквозь мои веки, превратилось в желто-бело-горячее Солнце; оно прожигает дыру в голубом небе, я смотрю на него, а затем опускаю взгляд в песок, в котором мои ботинки утопают на каждом шагу. Антонио шепчет мне, и я иду на восток к песчаному гребню, его ферма привлекает меня. Я не думаю ни о чем конкретном, просто храню память об Острове Солнца; как всякая память, она где-то размещена, ее нужно вызывать, но я не сознаю этого отчетливо, я продолжаю идти. Мои ноги обнажены и загорели; толстые белые носки прикрывают верхнюю часть новых высокогорных туристических ботинок; промежутки между шнуровкой забиты песком. Прошел год после моего возвращения из Перу, где я в последний раз видел Антонио Моралеса. И вот его последние слова возвращаются ко мне. Мои любимые и горько-сладкие воспоминания. Я знаю, это будет то, что я испытал на каменном столе, когда мой друг показал мне Вилкабамбу, когда все мое существо наполнилось светом и на какое-то мгновение я стал невидимым. Песчаная дюна прямо передо мной. Мне интересно, что я увижу за ее гребнем… А затем он вернул меня обратно. Он коснулся моего плеча, и я открыл глаза; в голове звенело, и я ничего не видел, кроме неба над озером Титикака. Затылком, лопатками, локтями и кончиками пальцев я чувствовал твердую теплую поверхность камня. Я зажмурился и оттолкнулся от плиты; голова кружилась, фосфины, маленькие яркие точки света, носились перед моими глазами. Я опустил ноги с края стола и оказался лицом к лицу с Антонио. Я удивился, увидев Антонио. Его голова наклонена вперед, лицо тревожно нахмурилось. Он не знал, что я пережил, что видел, но то, что он надеялся мне дать, значило для него очень много, и я знал, что это ему удалось. Я никогда не забуду выражения его лица: я просто никогда раньше не видел его встревоженным. И пока я восстанавливал дыхание — неожиданно я осознал, что перестал дышать и не знаю, как долго был бездыханным, — и пытался выдохнуть подобие изумленного смеха, он тоже первый раз вдохнул. Требовалось время, чтобы разобраться, что же случилось и что я знаю об этом. Потому что я спонтанно перенесся вперед, во время, где все, что он хотел мне сказать, было памятью. — Антонио… Он поднял руку и остановил меня. Я теперь знаю, что он должен был меня прервать. Хотелось сказать много, очень много. Понадобились все мои способности, вся моя воля, чтобы сконцентрироваться на его словах, а не на явлении, которое я пережил, чтобы слушать его слова и игнорировать все, что я знал о цели нашего пребывания здесь. А потом он что-то сказал. И вместо того, чтобы нарушить мерцающую между нами тишину, его слова прозвучали как часть этой тишины. *18* Он сказал: — Это начинается с детей. Я смотрел на него, жмурясь от нестерпимой яркости полуденного солнца на Острове Солнца. Это начинается с детей. Он сказал мне это еще пять лет назад, в эхо-комнате в задней части Храма Полета Духа в Мачу Пикчу. Там есть такая комната, прямоугольная камера, где слова, произнесенные шепотом в одном конце, хороню слышны в другом и даже за стеной, на кафедральном возвышении. Это начинается с детей. Пять лет назад мы там беседовали с ним о судьбе; мы говорили тихо, и наши голоса разносились, отражались от стен комнаты. Не надо пытаться управлять судьбой, сказал он. Управление судьбой есть бессмыслица, оксюморон, внутренне противоположное понятие. Он сказал тогда, что человек силы может влиять на судьбу, может «научиться танцевать с ней, вести ее через танцплощадку времени». И я спросил его, откуда начинать. «Начинать с детей», — ответил он. И тогда же он постучал себя по темени указательным пальцем и сказал, что расщелина между мирами — это источник, родничок в черепе, мы с ним рождаемся, но вскоре он заростает… Затем он махнул рукой, как бы прекращая нашу беседу, и добавил, что мы умеем расщеплять атомы и сращивать цепочки генов, что нити судьбы в наших руках, что у нас есть способность найти дорогу в благородное будущее, но нам недостает мудрости. «И это начинается с детей?» — спросил я, и он кивнул. А потом он взял меня за руку и сказал мне, что мы еще встретимся, что нам хорошо было путешествовать вместе и что есть места, куда он не может пойти один. И вот теперь он стоит передо мной. Его тело обнажено до пояса — он снял рубашку, когда я лежал на столе, — и его темная кожа загорает под жестокими лучами, приближаясь к цвету открытого треугольника под горлом. Серебристо-седые волосы откинуты со лба, небольшие усы прячутся под крючковатым носом кечуа, в распутинских глазах появилось что-то новое — какая-то нешуточность. — Вы подумали, что я имею в виду, что мы должны учить детей, — произнес он медленно, отвечая моим невысказанным воспоминаниям. — Что мы должны научить их питаться от Земли. Вы подумали, что я имею в виду, что хотя расщелина между мирами находится здесь, — он поднял руку и сделал жест, будто собирается постучать себя пальцем по голове, — и заростает вскоре после рождения, мы все же должны настойчиво работать, чтобы держать их души открытыми, научить их смотреть во все глаза, с тем чтобы в свое время они смогли пристально взглянуть на мудрость, которая нам не далась, — которую вы и я увидели лишь на мгновение. Я не отрываясь смотрел на него, хотя глаза мои были почти зажмурены от Солнца. — Вы подумали, что с детей начинается наша обязанность учить. И вы не ошиблись. Но дело в том, что это не все. Он помолчал. Обычно во время беседы он держал голову слегка набок, словно внимательно наблюдая за действием каждого слова; теперь он выпрямился и смотрел мне прямо в глаза. — С детей начинаются и наши уроки. Вы можете учить правдиво, только если вы найдете правду. Вы можете найти правду, только если вы ее ищете сами, — ибо правда истории есть правда других людей. Наша способность постичь правду не постоянна, потому что непостоянны мы, и мы должны искать правду для себя и для наших братьев. — Но правда подобна миражу в пустыне. Для нас задача состоит не в том, чтобы догнать и поймать правду, а в том, чтобы создать ее. Правда — это позиция, это акт силы, которую вы вносите во все свои действия. Правда — это то, что человек знания вносит в каждое мгновение. Он замолк и едва заметно наклонился вперед: он ожидал, что я скажу. Я опять был студентом, и не хватало времени. Именно таким было мое ощущение: не хватает времени. Я знал, откуда это ощущение. Я знал теперь, почему часы, как мне казалось, тикают быстрее, чем обычно. И все же я должен был быть здесь все это время и полностью присутствовать теперь. Было огромное искушение просто слушать последовательность, запоминать диалог. Я все еще старался сосредоточиться на его словах, а не на своей будущей памяти о том, что я запоминал сейчас. Мне хотелось протянуть руку и коснуться его, убедиться в его реальности. Я не могу избавиться от своей привязанности — я таки не нахожу лучшего слова — к реальному. Я должен был забыть и не знать ничего из того, что я знал о последовательных вопросах, ответах и событиях. — Как… — я запнулся, — как нам это делать? Он закрыл глаза и кивнул с облегчением. — Это начинается с детей, — сказал он. — Еще не рожденный ребенок не знает ничего о мире, он знает только мир утробы, которая окружает, защищает и питает его; если бы у него был выбор, он мог бы оставаться в идеальном комфорте и полной безопасности привычного ему существования. Но ритмы Природы толкают его на неизведанный путь, в эпическое странствие: воля матери заключается в том, чтобы привести его в следующий, новый мир. Каждый ребенок начинает жизнь как эпическое путешествие от известного, безопасного и удобного в неизвестное, неопределенное, враждебное. Неизвестное больше всего страшит нас, и наше общество и культура защищают нас то него; и все же мы начинаем нашу жизнь с прямого с ним столкновения — а затем проводим всю эту жизнь, стараясь избежать его. Мы совершаем путешествие из одной утробы в другую, и счастливы в ней оставаться — потому что у нас есть выбор. Я открыл рот, чтобы что-то сказать; я не помню, что именно, зато помню, что он не стал ждать, пока я заговорю. — Земля — наша мать. Ритмы Природы толкают нас, поощряют идти напрямую, оставить комфорт утробы, встать лицом к лицу с неизвестным, — и тогда мы найдем мудрость. Таков урок. И он начинается с детей. Я взглянул на него, и меня поразила его совершенная красота. Я отвернулся и стал смотреть на великое озеро, окружавшее нас. Я медленно оборачивался, впитывая в себя блеск воды, загадочные острова, странные формы вулканических скал над сверкающей поверхностью моря, перистые облака на горизонте, мерцающий воздух, — я описал полный круг, чтобы напомнить себе, где я нахожусь: я стою на вершине Острова Солнца, среди обломков коричнево-серых камней и мелких черепков, в заброшенном, бесплодном месте, наедине с этим человеком, моим другом. Мы единственные живые существа на какой-то странной планете, стоим и смотрим друг другу в глаза в этой высшей точке земли, камней, воды и солнечного света. Я помню, что было дальше. К счастью, волнение захлестнуло меня и подавило хаос рассуждений. — Вам пора уходить, — сказал он. — Что? Вся его фигура исказилась, лицо и руки, и озеро, и небо над ним, — все поплыло в моем поле зрения; мои глаза наполнились слезами, я вытирал их пальцами. Он повернулся и пошел к столу. Обойдя его вокруг, он вернулся со своей теsа, завернутой в скатерть и обвязанной веревкой, которая служила также наплечным ремнем. — Пожалуйста, окажите мне милость… — Он протянул мне сверток. — Возьмите это с собой в Куско. Выберите день и поезжайте поездом к аltiplanо. Поднимитесь на холм. Когда Солнце зайдет, обратитесь к Четырем Сторонам; держите теза вот так и через нее брызните изо рта душистым маслом на юг, запад, север и восток, подуйте, пусть ее жизненная сила, расhа, летит обратно к ариs — Аусангейту, Салкантаю, Хуанакаури и Саксайхуаману. После этого похороните в земле — пусть вернется на свое место. Я смотрел на него и испытывал нечто большее, чем жуткое предчувствие. Это была моя любовь к старику. Я ощущал ее так же сильно, как ощущал ранее переполнявшую меня благодарность, когда поднимал глаза к небу и видел падающие звезды. Я сказал: — Вы просите меня, чтобы я оставил вас здесь? — Лодочник отвезет вас обратно в Копакабану… Я повторил вопрос. Он кивнул утвердительно. Это было похоже на повторение вопросов и ответов, которые мы отрепетировали заранее. Но это уже ничего не меняло. Он сказал: — Чем я был, как не тенью, которая следовала за вами всюду, где бы вы ни были? Мы — мысли; мысли, которым дана форма. Вы начали это новое путешествие в Перу благодаря вашему сновидению. Мой друг, у меня тоже были сновидения. Две ночи в апреле я сновидел себя вместе с вами, я шел с вами рядом по горам и рассказывал сказки об истории и легендах. А когда вы были в джунглях, я провел всю ночь во времени сновидения. Я бежал рядом с вами и ощущал ваш страх. Кампас увидели ягуара с вами: я всегда мечтал вселиться в эту форму, и мне это удалось. Именно в ту ночь. Но вы увидели того юношу. — Он пожал плечами, посмотрел на искрящуюся воду и снова обернулся ко мне. — Я не претендую на то, что я понимаю вас, что испытываю. Я слишком стар, чтобы быть таким глупым. Но все-таки я думаю, что это был я. Возможно, это тот я, которым я стану. — Он дважды резко выдохнул, как бы задувая свечу. — Теперь вы все это знаете, правда? — Да, — согласился я. — Понадобится еще время, чтобы с этим разобраться. — Конечно. Он посмотрел под ноги, на землю между нами, потом перевел глаза на гранитный стол, туда, где он провел ночь и где только что лежал я. — Быть может, — сказал он, — в один прекрасный день вы приведете сюда ваших детей. Вы покажете им, где встречаются земля, воздух, огонь и вода. Покажете четыре стороны света и сами станете невидимым, рассказывая им первую из когда-либо рассказанных сказок. Я глубоко вздохнул и спросил: — А вы? Его лицо светилось улыбкой: — Я иду в Вилкабамбу. *19* Пустыня — ступа, время — пестик, а жизнь — зерно. Зачерпни горсть песка, и увидишь доказательства того, как время растирает частицы, еще не разрушенные до первоэлементов. Крошечные кристаллы, крупинки окаменелых древних лесов, обломки ракушек из давно исчезнувших морей, кусочки копыт первых млекопитающих, резвившихся на вольных равнинах, микроскопические частицы костей, пылинки вулканических камней, агата, нефрита и обсидиана, крошка угля из докембрийского пожара. Растения, животные, минералы, все живое и мертвое, когда-то двигавшееся под поверхностью коричневатого моря, еще не тронутого веслом человека. Зрелище чарует, как чарует перемена, как чарует постоянство, потому что оно постоянно переменяется. Если священными являются места, где встречаются разум и ландшафт и один занимается описанием другого, то пустыня, конечно, всегда была священным местом, ландшафтом души, где может быть записано все, что угодно. Был февраль 1991 года, и я сидел на песке в дюнах посреди Долины Смерти. Полтора года назад я простился с Антонио возле каменного стола на Острове Солнца, спустился вниз к бухте и вброд добрался до нашей лодки. Лодочник привез меня в Копакабану, где мне ничего другого не оставалось делать, как дождаться первого автобуса на Пуно. На границе мне досталось. Мой sаlvосоnductо где-то намок и так раскис, что я боялся, как бы мне не пришлось ехать в Ла-Пас и там, в посольстве США, испрашивать паспорт для возвращения в Перу. Боливийская сторона препятствий не чинила — я был перуанец, возвращавшийся домой; я назвал свой номер паспорта по памяти, сунул двадцать долларов и был пропущен. Но через пятьдесят ярдов, на перуанской стороне, мне не удалось изобразить перуанца. Когда дым рассеялся, мы пришли к соглашению относительно хрустящей стодолларовой банкноты, моего раскисшего salvосоnductо и обещания, что в следующий приезд я стану крестным отцом сына лейтенанта, — все это завершилось нахальной улыбкой, шлепком по спине и пожеланием счастливого пути до самых Штатов. Я вернулся в Куско двадцать четыре часа спустя, в шесть часов вечера, съел легкий ужин и спал до пяти часов утра. Утром я перекинул теза через плечо и первым же поездом отправился на аltiplanо. В Калифорнию я возвращался через полгода. С тех пор произошло много событий: вышла моя книга «Четыре ветра» и написана значительная часть этой книги. Моя жена закончила свою работу в больнице Стэнфордского университета, а сыну стукнуло три. Тремя месяцами раньше я узнал, что сендеро разорили усадьбу Рамона, а джунгли вокруг нее вырубили и выжгли. Антонио был прав: моя (или наша) последняя ночь там не была галлюцинацией, так что я тоже попробовал будущее на вкус. Я продолжал вести лабораторную работу и принимать клиентов; дважды я проводил семинары в Долине Смерти. Оба раза я пытался осуществить свои намерения; но оба раза, несмотря на, казалось бы, самые благоприятные обстоятельства, я не смог добиться видения Острова Солнца и так ничего, кроме дюн, и не увидел. Как можно знать, что нечто произойдет, и не изменить настоящего так, что это повлияет на ожидаемое событие? Это то же самое, во что верил Антонио: знать направление нашей эволюции и не позволять этому знанию извращать наши намерения и превращать нашу настоящую жизнь в жалкое клише, подобие человеческого бытия. Вот почему эту тайну мы скрываем даже от самих себя. Мои друзья, с которыми я приехал в Долину Смерти, разошлись по своим делам, и я в одиночестве сидел на песке под пылающим Солнцем. Я выпил несколько глотков воды и встал на ноги, чтобы размять спину. В момент осознания я фактически размышлял о том, как далеко мне возвращаться домой. Дюны никак не изменились, они все так же тянулись цепью передо мной, разве что сместилось Солнце, и то едва заметно. Я слышал свое сердце — оно забилось учащенно. Я показывал на дюну. Я был один, но я показывал на нее рукой, сам себе. Deja vu, но теперь я знал, где я видел ее раньше. Внезапно я поймал себя на том, что пытаюсь ответить на вопрос: возможно ли влиять на прошлое? Мы воздействуем на будущее каждым нашим дыханием, каждым взглядом, каждым мгновением бытия, но как насчет прошлого? Мысль о том, что то, что происходит сегодня, может зависеть от каких-то событий, которые произойдут через полтора года… И я вспомнил, что Антонио упоминал об этом в Силлустани, среди могил тех, кто овладел временем. А затем я вспомнил то, что он шептал мне на ухо, когда я лежал на каменной глыбе стола на Острове Солнца. «Когда Солнце плакало, и его слеза упала на Землю, оно дало своим детям завет, кем они должны стать, — прошептал я. — Помните, что все мы дети от брака Земли и Солнца». Все эти слова теперь возвращаются ко мне. «Вся жизнь рода человеческого проходила в воспроизведении, мутациях и развитии. Выживание и воспроизведение. Наблюдая Природу на протяжении нашей жизни, мы делаем заключение, что вся Природа — это спряжение глагола есть. Жизнь зависит от поедания другой жизни; поедать и быть съеденным, уроборос, змея, пожирающая свой собственный хвост…» «Неразборчивый жизненный круг, неотделимость жизни от смерти, жизни в смерти от смерти в жизни. Это не бессмертие — на этом уровне нет такого понятия, — это бесконечность. Кольцо никогда не разорвется. До тех пор пока существует жизнь, будет существовать смерть — и обновление, без которого жизнь не может обойтись. Но мы должны смотреть дальше, мы должны видеть, что на протяжении того мгновения, когда мы живем и умираем, нам открывается вкус бесконечности — и мы растем». «Истина в том, что Природа — это спряжение глагола расти. Мы находимся в пути. Мы начинаем просто как свет от Солнца, а сейчас мы — я, вы и весь род человеческий — стали сложными существами, мы способны думать, рассуждать и сновидеть, и мы все еще пользуемся нашими мускулами, мы все еще — и надолго — останемся хризалидой, куколкой, из которой возникнет что-то новое. И мы снова отправляемся в путь по Волшебному Кругу, но каждый раз это бывает иначе, потому что иными становимся мы. Мы растем, изменяемся. Постоянно. Чувствуете ли вы это?» «Видите ли вы, в чем заключается тайна? Тайна, которую мы храним даже от самих себя? Мы знаем ее как факт, как вы знаете первую из когда-либо рассказанных сказок, как ее знаю я и знает тот юноша, с которым вы шли в Мачу Пикчу. Дышите глубоко…» «Мы можем думать, мой друг. Мы можем сновидеть с открытыми глазами. Мы можем путешествовать по вселенной, свободные от времени и пространства, от необходимости понимать». «Мы можем держать целую вселенную в нашем сознании». «Наше воображение — вот то, чему мы должны позволить развиваться; дать ему свободу, вскармливать и выращивать его, потому что из всех созданий, которые являются Детьми Солнца и Земли, мы — те, кто может сновидеть и, благодаря воображению, держать вселенную в своем сознании. И мысль может обретать форму. Есть мысли, которые дают форму матери, как магнит создает порядок из кучки опилок на бумаге. Вселенная — это Божественная мысль, принявшая форму». «Мы можем вообразить бесконечность, и мы можем держать вселенную в нашем сознании, и священное время — это то время, когда мы можем дать форму нашим мыслям». «Тайна, которую мы храним даже от самих себя, заключается в том, что мы становимся богами». И затем он коснулся моего плеча, и я открыл глаза и увидел его, встревоженного; он стоял в потоках солнечного света. — И это начинается с детей, — сказал он. Теперь, полтора года спустя, я принес сюда, в пески, память об этом. Шнуровка моих ботинок была забита песком, но она была уже не новой… А затем я взобрался на дюну и увидел то место, куда меня все время тянуло. Это было такое прекрасное место, что я засмеялся, и смех слетел с губ, как теплый ветер. Если бы я мог следить глазами за звуком моего смеха, я увидел бы, как его чудная форма несется, прыгает по песку и скрывается далеко в дюнах. Передо мной, среди пустыни, открылась огромная воронка с плоским дном, покрытым песчаной коркой, сухой, потрескавшейся, с прожилками соли; со всех сторон она была окружена высокими дюнами. Арена. Я подумал: агепа, по-испански песок. Песчаная арена, круг для представлений, как в театре. Я сбежал вниз по склону, песок струился впереди меня в виде V-образных волн, ботинки оставляли углубления на поверхности дюны. Потрескавшаяся от жары корка ломалась и хрустела под ногами, когда я пересекал круг. Шестьдесят шагов, почти двести футов в диаметре. Я обошел круг по периметру и тщательно отметил четыре направления. Со дна этой чаши в любом направлении можно было увидеть только песок. Мое уединение было полным. Я направился к центру окружности, к оси большого волшебного круга, который я начертил среди пустыни, и я сидел там длительное время. Я думаю, что Антонио был прав. Это то место, где вырастают боги. Экстраполируем нашу эволюцию. Начертим кривую роста человеческого осознания и человеческого потенциала, проведем ее дальше, мимо настоящего, дальше того места, где она делает скачок вверх, за край чертежа… Она будет возрастать всегда. Я убежден, что неокортекс — это мозг предвидения, что наша история — это история роста, увеличения и развития именно этой части нашего сознания. И сейчас пришло время, когда человечеству надлежит обратить этот инструмент на себя. Мы алхимики. Мы можем расщеплять атомы и сшивать цепочки генов. Мы можем улавливать энергию Солнца и топить ею наши машины. Мы можем кормить мир. А что же наша духовная эволюция, наша ответственность, которую мы еще не взяли на себя? Вновь и вновь идем мы по кругу жизни и смерти, и каждый раз это иначе, потому что мы становимся иными, мы уже переросли старые мифы, которые когда-то вдохновляли нас на свершения. Человеческая драма на рассвете двадцать первого столетия — это не драма последнего столетия. Новые мифы и сказки, по которым будут учиться наши дети и черпать в них волю к эпической жизни, должны быть выкованы — прожиты и рассказаны — нами. Природа есть спряжение глагола расти, и самодовольство и апатия всегда будут жертвами перемен. Те, кто выбирает свою судьбу сознательно, станут героями, пионерами, акушерами и родителями будущего. Антонио был прав: все начинается с детей — уроки для них и уроки для нас. Сцепив пальцы и поставив локти на колени, я сижу здесь, у самого конца моей сказки, сам ребенок, и вспоминаю тот год, когда я узнал моего отца — моих отцов: того, кто дал мне свое имя, того, кто взял меня за руку, и того, кто пролил слезу, которая упала на Землю. И я представил себе время — через десять лет? — когда я возьму сына за руку и мы пойдем к морю на вершине мира, пойдем туда, где сходятся земля, воздух, огонь и вода. Сердце стучало в тишине, отмечая время. Жгучая волна подступала к моим глазам, и у меня вырвался вздох чистой радости, когда слеза, которую я не уронил, — слеза, которую я вытер пальцами на Острове Солнца, упала на запекшийся песок под моими ногами.