--------------------------------------------- Житков Борис Степанович Черная махалка Борис Степанович Житков Черная махалка* ______________ * Махалкой на Черном море рыбаки называют палку; ее втыкают в пробочный поплавок (буек), и она плавает стоя. Наверху прибивают флажок. Ее привязывают к рыбачьим снастям, чтоб найти их в море. Целую неделю подговаривал меня Васька Косой пойти ночью в море из Фенькиных сеток рыбу красть. - Вот, - говорит, - как будет поздний месяц, и сорвемся ночью. Моментом дело. Раз и два! По воде следу нету. Я все мычал да гмыкал. И вот раз приходит он ночью. Я на дворе спал. Толкнул меня в плечо: - Гайда, пошли! - Тряхнул за плечо и на ноги поставил. Чего ему: здоровый черт, саженный! И вот пошли мы берегом, низом. Я, значит, и Косой. Меня, мальчишку, он вперед пустил, а сам - за мной. Ночь - ни черта не видать. Песок холодный, ракуша битая в ногу впивается. А он еще сзади шипит гадюкой: "Тише!.. Чтоб как по воздуху!" Чтоб тебя, дьявола, самого на воздух подняло. Эх, знал бы я, какое дело из этого выйдет, не пошел бы я с Косым ни в жизть! Ногу тут я об камень ссадил, аж на землю сел. Качаюсь и шепотом вою. А Косой надо мной стоит, пяткой в самое рыло тычет: Вставай! Пятка заскорузлая, корявая. А когда шаланду стали спихивать, у меня опять сердце упало: что же это мы такое делаем? Штиль на море, будто и вода притаилась и только шепотком в берег хлюпает. Месяц поздний торчит из моря, как красный штык. Мне страшно стало; я берусь за шаланду и не дергаю. Не хочу, не поеду я из Фенькиных мережей камбалу трясти! Косой будто знал, что я думаю, и бубнит малым голосом: - Фенька прорва, раскоряка анафемская! Она мужа-то своего, Ивана, отравила... Черт бы с ним, с Иваном, туда ему, гаду, и дорога, да он у меня сорок пять сеток в море снял. Покарай меня господь!.. А ну, берись! Дернули. Чуть вдвинулась шаланда в море. А Косой опять: - Пудами, рванина недомытая, камбалу на базар возит, а кинула хоть раз тебе, мальчонке голодному, хоть кусок? А ну, разом! Дернули, аж на полсажени сразу шлюпку посунули. Ждем - и наверх, на обрыв, смотрим: чтоб с Особого отдела патруль не засыпал. Тогда был приказ, чтоб ночью не выходить в море никак. А с патрулем собака; уж это хуже нет! Посмотрели - никого. И так это Косой мне Феньку обложил, что я хоть вторые сутки не ел, а шаланду дернул, как большой. Выкопал Косой из песку весла - это он с вечера приготовил. Сели, гребем, как по воздуху: не стукнем, не плеснем. Прошли каменья и подались прямо торцом в море. - Поднавались! Напер я на весла, а тут снова меня мутить стало. Куда ж это мы едем, на какое дело? "Ну, ничего, - думаю, - не найдем мы ночью Фенькиных сеток - и красть не придется". И подналег даже. А потом думаю: "Махалки все ж у ней высокие, побольше сажени. А Косой черт приметливый - непременно увидит". И опять страх войдет. И я гребу слабей. А Косой: - Навалися, пролетария! "Нет, - думаю, - флажки у ней на махалках черные, не найти ночью и Косому. Никому не найти!" И гребу смелей, все стараюсь в уме Феньку обкладывать. - Отравила? - говорю. - Ладно, греби, греби, мильтон какой сыскался! "Теперь я мильтон выхожу!" Я стал со зла крепче грести. А Месяц вышел и красным глазом на все это дело смотрит. С час, должно, так гребли. И вдруг я чуть весла не бросил - прямо тут надо мной кивает черным флагом саженная махалка. Молчит и шатается. - Хватайся! - кричит Косой. А мне за нее и взяться страшно. Как живая, как оскаленная. - Эй, ты! Дуроплюй! Косой притабанил* и выхватил махалку из воды. ______________ * Табанить - грести назад. И вот, когда он махалку схватил, тут у меня как что внутри как будто стало и закрепло. "Шабаш, - думаю. - Теперь шевелись!" И я встал на ноги и уж вертел шаланду веслами, как живой, пока мы по сеткам шли. А Косой стоит на корме в рост, перебивает мережи и шлепает камбалу на дно. Плюхает здоровые рыбины, а я сам, для чего - не знаю, все считаю: - Раз, два... три... восемь... Все шепчу, как в жару весь. Пуда три, как не больше, с одной ставки сняли. Кончили. Тут с меня все соскочило. Сел на банку и как гребану к берегу! А Косой: - Куда тебя, черта! Вон она, вторая ставка! Вон махалка маячит! У меня уже руки ходуном пошли и всего трясти стало, а он - гляжу взялся за весла, гребанул, как юлу, шаланду вывернул и нагребается к сеткам. - Садись, - кричит, - на весло! - Чтоб нас к черту не снесло! - Это я для храбрости сказал. Косой заругался. - Греби, холера! - орет на меня. Я тянусь, аж душа вон. На второй ставке Косой опять сети перебирает. Смело взялся, как за свои. А я подгребаю. Тут я заметил, что пошел ветер. И вдруг мне показалось, что сейчас светать начнет, сейчас Фенькины хлопцы придут на желтой шаланде, на ихней, на здоровой, на три пары весел, и нас на месте нахлопнут. Я тычу шаланду кормой уж как попало, лишь бы скорей. Добрались до второй махалки: черным шестом она из темноты на нас выходит. Как живая, смотрит, замахивается. Флажком по ветру треплется, змеится. Я и глядеть на нее боялся. Будто стережет! А Косой ругается, что рыба мелкая пошла. Я ему ласково говорю: - Бросьте, Василий Семеныч, не стоит... Если, говорите, мелочь пошла, так господь с ней. А он мне и брякнул: - И трети ты своей не получишь, коли дело мне гадишь! Бросил сетки - и за весла. У нас дома голод, позагоняли на толчок что было. "Хоть бы дома накормить бы всех один только раз, коли уж на такое дело пошел!" Гребу я скорей от этой махалки, от проклятой. Черт с ней, с рыбой, с третью моей, только бы, думаю, теперь на берег и домой. Буду, думаю, людям переметы* живлять и день и ночь за хлеба кусок, только бы все это добром кончилось! Гребу и зарекаюсь, чтоб за такие дела не браться. ______________ * Перемет - рыбачья снасть в несколько сот крючков. Косой вдруг говорит: - Ты что? Богу молишься? Я и не знал, что это я громко... Думал, про себя зарекаюсь. - Не будешь? А не навязывайся! А я разве навязывался? Сам же он неделю целую мне в уши тарахтел: "Мамка твоя голодная, ты голодный, вот так, - говорит, - пролетарий и пролетает. В трубу, значит... Тряхнем Феньку что надо! И черт святой знать не будет, где концы". А теперь - "не навязывайся"! И так обидно мне стало! "Скорей бы только, - думаю, - на берег, и я - ходу, и чтоб не видеть никогда его". А он вдруг поднял весла, нагнулся ко мне, рожа зверская. - Ты, - говорит, - только дохни кому! Ты забудь, как меня и звать-то! Да ты знаешь, кто я?! Как присунется ко мне мордой самой. Глаз косой. - Да ты знаешь... Я ведь не я, а я вот кто! Такой он мне сразу страшный показался. И вправду не он, а другой. "Вот он, - думаю, - какой он настоящий-то! Ночью-то в море, да один на один!.." Я и весла бросил. Он как гаркнет: - Греби! Я без памяти греб и не знаю, где у нас берег был, и откуда ветер, и сколько времени прошло. Вдруг он стал легче грести, я тоже. Разворачивает шаланду. Смотрю, под бортом у нас садок плавает здоровый. Пудов на девять рыбы. Подошли аккуратно. Я шаланду на веслах придерживаю. Он стал рыбу в садок пересыпать. Тихонько, без шуму. И я держусь, чтобы о садок не стукнуть. Пересыпал он рыбу - и чисто у нас в шаланде, ничего как и не было. Тут я огляделся, вижу: мы под берегом. Берег не наш, чужой. Спустились мы в берег, дернули шаланду раз и два. У меня с голоду, с работы и со страху ноги подкашиваются. Рву руки - шаланда чуть подается. Косой ругается во всех святых и угодников... Вдруг смотрим: и справа и слева по человеку стоит. С винтовками. И откуда и как они подошли? Я как увидал - все у меня внутри стало, как пустой мешок я сделался. Я и сел на борт - ноги не держат. Они стоят, и мы не шевелимся. Косой вдруг говорит так это ласково: - Закурить у вас, землячки, нельзя? Они молчат, как неживые. Я уж подумал: есть они или нет? Потом Косой говорит мне громко, чтоб слышали: - Ну, отдохни трошки, хлопчик! Сморился, бедный? А ну, дернем еще? Я встал, хватаюсь за что попало, не дергаю, а, прямо сказать, держусь за шаланду, чтоб только на песок не сесть. Болтаюсь, как рыба на крючке. Шаланда - ни с места. - Подсобите, товарищи, шаланду вытаскать, - говорит Косой. Смотрю, те двинулись с двух сторон. Ничего не сказали, взялись, дернули. - А вот спасибочки вам, - говорит Косой, да и хотел повернуть. А те ему: - Стой! И стали они шаланду осматривать, все пересмотрели. А у нас ничего: весла одни. Ни снастей, ни крючков, ничего как есть. Один, что повыше, говорит: - Откуда? Косой запел: - С моря. С вечера перемет поставили, вот пошла погода - так мы проверить... - Кто ж это в летнее время перемет с ночи ставит? - Брось, товарищ, наливать! Приказ знаете? - Да что же приказ, приказ? - кричит Косой. - Мы ведь самая пролетария, горькими нашими мозолями... - А у садка чего вы ковырялись? - Проверить же, на месте ли, а ведь знаете же... - гудит Косой. А те говорят: - Пойдем вот на кордон, там проверим. А ну, айда! Пошли. Один впереди, другой сзади, а в середине мы с Косым. И ни ног у меня, ни духу. И только махалку я эту черную вспоминаю, как она кивала на нас. Вышли на обрыв и пошли по тропинке над кручей. Я только заметил, что чуть светать стало. Ничего я уж не понимал, что Косой мелет. Только те не отвечали, а все покрикивали: "Айда, айдате!" Вдруг Косой дернулся и прыг под кручу. Тот, что был сзади, вскинул винтовку и бах! бах! вдогонку, вниз, и стал спускаться с обрыва. А другой схватил за ворот меня. А я - не то бежать, а идти не знал чем. И сел я на землю. Пришли еще красноармейцы с кордона, стали облаву делать, а меня повели на пост, где их казарма и все. Живо по коридору протолкали к начальнику. Сидит за столом, важный, в кожаном. На столе наган. Сбоку телефон в ящике. Посмотрел на меня - глаза, как гвоздики, - и спрашивает: - Это вот что с ним был? И прямо уперся в меня: - Как звать? Я думаю: "Врать или нет? Сейчас, - думаю, - узнают - и к мамке с обыском. Знаю ведь! Чуть что - сейчас обыск и пойдут тягать. Пусть, - думаю, - сгноят меня, а не скажу правду!" - Ты не верти пуговицу. Говори, как звать! Я вдруг заорал. - Васькой, Васенькой, - кричу, - Васильем, Ва-си-ли-ем! - на разные голоса, чтоб поверили. А меня Петькой Малышевым зовут. Начальник выскочил из-за стола, как тряхнет меня за шиворот: - Не врать мне!! Я вижу, самое остается только реветь, все равно давно хотелось, и я ударился в слезы. И таким я горьким воем завыл - голоса своего не узнал. Бить меня всего начало, сам не рад, что реветь пустился. Как сорвался. Ночевал у них в казарме. Утром проснулся, не шевелюсь. Но знаю, что сейчас спрашивать опять будут... И про Косого... Вспомнил, как он в море-то себя показывал, - ну как я про него скажу? Пусть бы мне кто тогда сказал, что мне надо делать! Лежу и слышу - идет разговор промеж красноармейцев: - В Чеку его, в Особый отдел, там, брат, узнают в лучшем виде. А другой: - Ну да, очень просто, что с монитором шпионаж возили! Это что к садку подъезжали - так это для понту, глаза отвести! И вижу я, что все так выходит, что и не придумаешь, что им врать. И правду скажи - тоже веры не дадут. А тогда эти мониторы офицерские - верно, что в наши берега ходили. Очень даже близко. Что же мне делать? Так бы вот лежал и не шевелился... До самой до смерти моей! Слышу - затопали, выходить стали, и тишина настала. Полежал, полежал, а в голове все кубарем, кувырком все кружит, и махалка эта черная, проклятая, так и кивает, кланяется. И вдруг как будто что взвинтило меня. Вскочил я, сел на койке. Осмотрелся: лежит на койке красноармеец одевши, ногу свесил и на меня глядит, улыбается. Смешной я, значит, был. Хороший, к черту, смех! - Васька! - говорит. А я зыркаю: кого это он кличет? Он засмеялся, встал. - Ну, все равно, - говорит, - как там тебя. Чай пить будешь? Я тебе подлопать дам. Дает мне чашку каши: - Наворачивай! А сам сел рядом на койку. Я думал, что мне не до каши будет, а ковырнул раз и не приметил, как кончил. Красноармеец принял чашку. - Боишься, - говорит, - за батьку? - Помер, - говорю. - Нет, - говорит, - он утек, не нашли его. Я даже не понял, что это он про Косого. - Не батька, - говорю, - он мне и не дядька, никто он мне! - Значит, он тебе вроде хозяина выходит? И стал он закуривать и мне кисет сует, как большому. Я уж курил раза два. Взял я, а скрутить не умею. - Эх ты, курец! - говорит и слепил мне цигарку. Курим, а он говорит: - Сказывать не будешь? Уговор, значит, держишь? Молодчина! Мне вдруг обидно стало на Косого, я и говорю: - А он свой-то уговор... треть мою... черта, говорит, ты получишь. - Это уж евоное дело. А я: - Пудов, - говорю, - пять, не меньше, рыбы было, камбала - во, говорю, - колесо - не рыба! - На кухне, - говорит, - она у нас, в обед поешь, как в отдел не сведут. И так слово по слову я ему все рассказал, как было. А он говорит, что уговор держи, дело святое. - Хитрый, - говорит, - знал, кого с собой взять. Кто ж, - говорит, - он такой? - Не знаю я, кто он, не знаю, ненастоящий. Черт он, вот кто! А его смех взял. - Какой, - говорит, - с чертом уговор может быть! Однако, - говорит, дело твое. Думай, братишка, как тебе лучше. И встал. А что мне думать? Ничего я не знаю. Налил он чаю холодного, а я и смотреть на чай не хочу. Не до чаю мне! Думаю - и ничего в голове, одна эта махалка черная кивает, и ничего больше. И вдруг я как сорвался. - Что же делать-то мне, дядя, - говорю, - дорогой ты мой? - И вот-вот опять зареву. - А ты прямо скажи: такой, мол, я и такой-то, а дела наши вот какие были. Мамка голодная дома пухнет, а он мне треть сулит. Я и пошел на дело. Застращал он меня в море, а кто он - я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки! И отошло все сразу - и махалка и Косой черт. Вскочил я. - Веди к начальнику, - говорю. Встал я перед столом и срыву так и кричу: - Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие! И все, как было, вывалил. А начальник смеется: - Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил. Взялся за телефон. - Иди, - говорит, - обожди в казарме. К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял: - Петька я Малышев, а дела наши вот... Так оно потом и присохло. Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею. А с красноармейцем я и сейчас друг.