«Черт, молочка хочется, – снова подумал он, когда кончил разделывать рыбу и побросал большие бело-красные куски в кипящую, дымную воду, – литр бы выпил, ей-богу…»
Он съел щучью голову, отнес котелок в сарай, чтобы комарье не набилось, нашел в карманах мелочь, взял флягу и пошел по тропке, мимо двух маленьких, заросших камышом озер, через луг, напоенный тяжелым гудом пчел, сквозь лес, где росли березы, и было ему так хорошо, как бывало в юности, – детства у него не было, оно всегда казалось ему жестоким, горьким и несправедливым, и чем дальше он отходил от той поры, тем с большим недоумением думал о несправедливости и не мог найти однозначного ответа, и это раздражало его, приученного кточности – во всем, что касалось жизни, впрочем, смерти тоже.
Сразу за березовым лесом начиналась пойменная луговина, и по синим травам ходили коровы, и где-то вдали, словно на манеже цирка, сухо щелкал кнут пастуха.
«Наверное, доярки живут в том домике, что на взгорье, – подумал Серебровский, – туда и дорога ведет».
Он посмотрел на часы. «Всего сорок минут, – отметил он, – я могу ходить сюда через день. Здесь напьюсь молока, а литр унесу с собой – фляга не мешает идти, руки свободны…»
– Эй, кто тут живой? – спросил Серебровский, подойдя к финскому домику. – Молочка можно купить?
На крыльцо вышла девушка с большим половником в руке, рассеянно посмотрела на Серебровского и закричала:
– Леня! Ленька! Когда надо сыпать соль?!
Никто ей не ответил, она вздохнула, еще раз посмотрела на Серебровского и рассеянно ответила:
– Мы сами молоко покупаем…
– А где доярки?
– Доярки? – переспросила девушка, потом замерла, потянула носом воздух и стремглав убежала в дом.
Серебровский пошел следом за ней. Девушка стояла на кухне и мешала уху, которая белопенно выкипала на раскаленную плиту. Она мешала уху неумело и половник тоже неумело держала, и Серебровский сразу же угадал в ней нелюбовь к этому извечно женскому занятию – делать еду.
Глаза у девушки были длинные, нос курносый, со смешинкой, и две ямочки на щеках.. – Я очень торопился делать мое дело и поэтому терял время, а скорее всего попросту его не заметил, а время невосполнимо, ничем не восполнимо, и, видимо, оно-то, это невосполнимое время, и определяет человеческое счастье – в полной мере…»