Аннотация: Широко известные романы, герои которых увлечены наукой, романтики, стремящиеся к новому , неизведанному. Издается в связи с 70-летием писательницы. --------------------------------------------- Валентина Мухина-Петринская Обсерватория в дюнах ОБАЯНИЕ ЮНОСТИ Был день, как томик Стивенсона, Где на обложке паруса. И мнилось: только этот томик Раскрой – начнутся чудеса... Эти лирические строки Маргариты Алигер я вспомнил, перечитывая связанные единым сюжетом романы В. Мухиной-Петринской «Смотрящие вперед» и «Обсерватория в дюнах». Вспомнил не только потому, что на переплете книжки, вышедшей в издательстве «Детская литература» в 1965 году в серии «Библиотека приключений и научной фантастики», изображены рыбачьи баркасы и лодки, а прежде всего потому, что предчувствие и ожидание чуда, встреча с чудесным – важные мотивы замечательного английского романтика Роберта Луиса Стивенсона – в значительной мере свойственны книгам В. Мухиной-Петринской. Как только в доме Яши и Лизы Ефремовых, детей участкового надсмотрщика телеграфно-телефонной линии, появляется океанолог Филипп Мальшет, человек, мечтающий обуздать море, их жизнь, скорее серая, чем многоцветная, внезапно преображается. Со всем пылом юности Яша и Лиза проникаются смелой мечтой Мальшета: «Он словно отдернул туманную завесу и показал им огромный блистающий мир, полный заманчивых чудес и загадок». Цель жизни найдена! «Мы оба выбрали море»,– говорит Лиза. Вот и первое чудо – чудо обретения цели. Листая страницу за страницей, следя за развитием острой фабулы, становишься свидетелем научной экспедиции на «Альбатросе». Каждому участнику экспедиции приходится упорно работать. Каждый добросовестно выполняет свои обязанности. И добросовестность изыскателей словно вознаграждается чудом открытия: они обнаруживают неизвестный, не значащийся на карте остров. «... А потом пришло чудо открытия». Яша Ефремов, Марфенька Оленева и Иван Владимирович Турышев летят на аэростате. Полет праздничен для всех, а для Яши просто необыкновенен. Яша «радовался миру, потому что в нем было такое чудо – Марфенька. И она была с ним...» Это чудо первой любви. А вот, сто страниц спустя, сама Марфенька, во время иного воздушного путешествия, видит землю и говорит: «Чудо как хорошо, как славно!» И хотя читателю уже ясна душевная настроенность Марфеньки, В. Мухина-Петринская считает необходимым объяснить, досказать, дополнить: «Она любила землю со всеми ее радостными чудесами, от крохотной мушки-однодневки до грозных океанов, она любила людей...» И снова – радостные чудеса... Может быть, читателю покажется, что чудес многовато, что есть тут некая чрезмерная восторженность. Что ж, отрицать это было бы трудно. Но заметьте: В. Мухина-Петринская вовсе не стыдится, не скрывает этого. Ее романтизм – плод детскости, поэтического воображения, способного подняться над будничностью, над бытом. Ее герои – и она постоянно подчеркивает это – очень молодые люди. А молодости свойственна неколебимая уверенность в силе человеческой личности, перемогающей обстоятельства, в торжестве смелой идеи и справедливости, в победе душевности над бездушием. Не расслабленность и болезненность, не изломанность и опустошенность, а умение вести себя в чрезвычайных обстоятельствах, что требуют постоянного напряжения всех физических и духовных сил, мужественный оптимизм, цельность и воодушевление – вот главные черты ее любимых героев. «Даже один человек может сделать очень много, а я ведь не один, нас поколение». Так думает Яша. И далее: «Жизнь есть борьба. Выбирай, против чего будешь бороться – с природой, стихиями или против вот таких людей, которые тоже вроде злой стихии». Это очень точно и хорошо сказано и должно быть услышано читателем. Нас поколение. В. Мухина-Петринская – восторженный певец поколения пионеров, первопроходцев, романтиков – молодых граждан героического времени, которое ставит перед ними все более трудные, все более ответственные задания. Валентина Михайловна Мухина-Петринская родилась 7 февраля 1909 года в приволжском городке Камышине, в семье рабочего сталелитейного завода. Ее отец, Михаил Михайлович Мухин, был человеком нелегкой судьбы. С двенадцати лет сам добывал себе кусок хлеба. Сам выучился грамоте. В 1918 году вступил в партию большевиков, ушел на гражданскую войну. «Был он мечтательным, стойким, принципиальным. Добрым, как Дон Кихот»,– написала об отце В. Мухина-Петринская, посвятив его памяти повесть «Океан и кораблик». С детства любила читать. И сочинять начала необычно рано – в девять лет. Причем не стихи, а прозу. Мать, Мария Кирилловна, сохранила ее первый рассказ о беспризорном мальчишке, написанный под влиянием Диккенса. Тяга к творчеству уже тогда казалась девочке непреодолимой склонностью, призванием. Как вспоминает В. Мухина-Петринская, с детства она твердо знала, чего хочет,– стать писателем. «Вся моя биография и заключается в страстном стремлении к этой цели, несмотря на все препятствия, вырастающие передо мной, как крутые горы»,– написала она в «Краткой автобиографии» при вступлении в Союз писателей. В школьные годы не только сочиняла пьесы, но и организовала самодеятельный театр, в котором эти пьесы ставила. Была одновременно и режиссером и артисткой. А когда получила аттестат зрелости, поступила на исторический: писателю необходимо хорошо знать историю! Институт кончить не удалось. Тяжело, неизлечимо заболел отец, и старшей дочери пришлось позаботиться о семье из пяти человек. Чего только не довелось испытать В. Мухиной-Петринской, прежде чем она осуществила мечту своего детства! Где только не побывала, каких не перепробовала профессий! Красила, трафаретила лодки на берегу Волги. Была метеорологом-наблюдателем на метеостанции в Крыму; прессовщицей в кузнечно-прессовом цехе на заводе комбайнов в Саратове; препаратором в Институте гигиены и профпатологии. Грузила бочки с кетой и горбушей в бухте Нагаева, вблизи Магадана. Поднимала карагандинскую целину; строила насосную станцию и прокладывала арыки; выращивала овощи. Преподавала физику и математику детям хлеборобов Казахстана, Саратовской области; русский язык – дагестанским ребятам. Прошла по тем дорогам, по которым прошли потом ее герои. Не сдалась, не сломилась, с честью выдержала обрушившиеся на нее испытания. Отзвуки пережитого читатель обнаружит на страницах и этой книги. В. Мухина-Петринская не утаила и своих литературных пристрастий. Имя Стивенсона уже прозвучало, он упоминается среди писателей, которыми зачитываются Яша и Лиза. Когда Марфенька летит на аэростате, она думает, что, наверно, на таком в точности аэростате пересекли океан отважные путники Жюля Верна; и само сознание такой схожести для нее тоже чудесно. Вашингтон Ирвинг, Гюго, Диккенс, Джек Лондон, Александр Грин, Паустовский (он, между прочим, в свое время поддержал и одобрил В. Мухину-Петринскую), Каверин... Увлеченность их творчеством не прошла для В. Мухиной-Петринской даром, она видна на страницах ее книг. Назову эти книги в хронологическом порядке: «Побежденное прошлое» (1935), «Тринадцать дней» (1936), «Под багровым небом» (1936), «Если есть верный друг» (1958), «Гавриш из Катарей» (1960), «Смотрящие вперед» (1961), «Обсерватория в дюнах» (1963), «Плато доктора Черкасова» (1964), «На Вечном Пороге» (1965), «Корабли Санди» (1966), «Встреча с неведомым» (1969), «Океан и кораблик» (1976), «Утро. Ветер. Дороги» (1978). Для В. Мухиной-Петринской характерен глубокий интерес к науке, к раскрытию тайн природы и сотрудничеству с ней. Смотрящие вперед – это, в широком смысле, советские ученые. Им, по мнению автора, обязательно должна быть свойственна главная черта древнегреческого героя Прометея—умение предвидеть будущее (Прометей—значит «провидец» или «устремленный мыслью вперед»). Дамба, перегораживающая море, звучит, конечно, фантастично. Но разве не на наших глазах принято решение осуществить проект, который предотвратит возможные наводнения в Ленинграде,– гигантской 25-километровой дамбой, более чем на восемь метров возносящей свои железобетонные конструкции над водой, перегородить Финский залив, остановить «Длинную волну»? Выходит, не такой уж безнадежный прожектер и маньяк этот Филипп Мальшет, на собрании ученых «уверенно бросавший в зал выношенные им идеи сердца». Не столько, однако, научное открытие, сколько человеческие отношения занимают В. Мухину-Петринскую. Яша Ефремов собирался написать роман о двадцать первом веке, но в конце концов откладывает его в дальний ящик, признается, что ему больше хочется писать о тех, кто живет и работает рядом. Рассказывая о людях, что живут и работают рядом, писательница посвящает юного читателя в острые современные конфликты. Она говорит с читателем так же, как ее Филипп Мальшет говорит с подростками Яшей и Лизой – «как с равными, не делая скидки ни на возраст, ни на развитие». Она не обходит драматические коллизии. Она упоминает подчас о вещах, о которых другие стыдливо умалчивают: об этом, мол, не принято... И даже стремление непременно развязать все узлы и завершить повествование благополучным концом у нее как-то мало заметно. Размышляя о своем времени, В. Мухина-Петринская приходит к справедливому выводу, что сам по себе технический прогресс и реализация научных идей еще не делают человека счастливее, а слепое преклонение перед техникой опасно и безнравственно. Она не боится противопоставить ум, успех, выдающееся достижение – доброте. Доброта для нее – квинтэссенция человеческой деятельности. Она убеждает, что жить только умом, успехами, честолюбивыми замыслами нельзя; главное в жизни – щедрые чувства, человечность. Есть такое понятие – респектабельность. Это значит: благопристойность, солидность, приличность. Герои В. Мухиной-Петринской начисто лишены респектабельности. Простодушная Марфенька приводит домой встреченную на улице попрошайку. Как взбалмошный подросток ведет себя ученый Мальшет. Лиза, радуясь весеннему теплу, прямо на московской улице снимает пальто и с оглядкой сует его в чью-то подворотню... И пуще всего ненавидят эти нереспектабельные молодые и очень молодые люди тех, кого они именуют гасителями. Это слово, переходящее из книги в книгу В. Мухиной-Петринской, содержит в себе убийственное осуждение. Мачеха Ефремовых Прасковья Гордеевна гасит души прекрасные порывы практицизмом: она, например, возражает против покупки книг потому что в них «клопы могут завестись... » Респектабельный ученый Львов гасит иронией, его коллега Оленев – авторитетом. «Можно погасить мысль изобретателя. Можно погасить мечту. Можно погасить веру в свои силы». Но справиться с теми, кто считает героизм нормой жизни, а властолюбие, трусость, делячество, глупость, беспечное равнодушие несовместимыми с будущим,– не так-то просто. Будущее принадлежит молодым борцам, созидателям, энтузиастам. В такой убежденности – основа радостного мироощущения Валентины Михайловны Мухиной-Петринской. И мне думается, что прочитавший эти романы наверняка станет единомышленником автора. Владимир Приходько МАРФЕНЬКА Глава первая НЕОБЫЧАЙНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ ШКОЛЬНИЦЫ Марфеньке было шестнадцать лет, когда она впервые узнала, что такое высота. Случилось это так. После долгих занятий в аэроклубе («Сколько еще будут нас мариновать!» —возмущались девушки.) их наконец допустили к прыжку. Перед этим заставили раз двадцать прыгнуть с парашютной вышки, назубок изучить устройство парашютов, их укладку, развить в себе «рефлекс прыжка». Подружки-девятиклассницы, волновавшиеся, кажется, больше самой Марфеньки, явились гурьбой на Тушинский аэродром. Отныне Марфенька Оленева будет гордостью 9-го «Б»: у них не было ни одного парашютиста, все почему-то увлекались фехтованием. Садясь в самолет, Марфенька серьезно, без улыбки помахала девочкам рукой. В комбинезоне, который был ей велик, она походила на медвежонка. Из-под шлема падали прямые русые волосы, подстриженные под кружок. По мнению подруг, Марфенька была дурнушкой, но на нее это, кажется, нисколько не действовало. Школьницы не раз меж собой судачили: как это у такой великой артистки, которой восхищалась вся страна, самая заурядная дочь. И отец у Марфеньки был очень интересный, к тому же лауреат и академик. Иметь таких родителей – и быть самой обыкновенной, ничем не выделяющейся девушкой! Даже одеться толком она никогда не умела. Марфенька не волновалась, она и безо всякого «рефлекса» прыгнула бы, но все же, когда самолет начал набирать высоту, у нее засосало под ложечкой, словно от голода. «Только бы не выдернуть слишком рано кольцо!» —подумала она. Парашютистки, комсомолки с московских заводов, попробовали затянуть хором песню – тоже, наверное, посасывало под ложечкой: все прыгали первый раз,– но из-за оглушительного гула моторов ничего не было слышно. Из шести девушек никто не смотрел в окно: что-то не хотелось... Разговаривать при таком гуле тоже было невозможно, и все погрузились в довольно унылое молчание. Молодой чернобровый инструктор лукаво подмигнул девушкам, чтоб не робели. Глаза у него были синие, как небо. Никто не улыбнулся ему в ответ. Тогда Марфенька, чтоб поднять настроение, стала изображать, как она боится. Мимика у нее была исключительная – девушки, не выдержав, рассмеялись. Инструктор Женя Казаков посмотрел на нее одобрительно. Ему нравилась эта смелая девочка, такая забавная и непосредственная. По его мнению, она была красивая. У нее такие правдивые черные глаза и совсем детские розовые губы. «Все струхнули, а она нет. Разве ее первой пустить?...– подумал он.– Даром что она всех моложе. Нет, как бы не обиделись». Открылся люк кабины. По знаку Жени Казакова побледневшие девушки одна за другой проваливались в люк... Точно на сцене... Марфеньке представились кулисы оперного театра, где она не раз бывала, когда пела мама, и она невольно улыбнулась. Инструктор ласково коснулся ее плеча: ее очередь. Марфенька с отрешенным видом, все еще изображая испуг, шагнула в воздух. Падая, она напомнила себе: только не выдернуть кольцо раньше времени. Какой бы позор был, если бы она зацепилась за самолет!... Земля внизу, разлинованная, как на плане, начала медленно вращаться—лишь тогда Марфенька изо всей силы потянула вытяжное кольцо. Кончик троса просвистел у самого уха. Она только подумала: «А вдруг не раскроется?»– как ее с силой встряхнуло, словно кто-то не любивший шутить взял ее, как щеночка, за шиворот и с угрозой потряс. В следующий момент она уже сидела нормально, как на качелях. Она поправила ножные обхваты, совсем уже спокойно привязала вытяжной трос и вздохнула легко и свободно. С восторгом она помахала рукой вслед удаляющемуся самолету. В ослепительно голубом просторе, как огромные разноцветные медузы, плыли парашюты: то медленно опускались на землю девчата – все пять. Прыжок начался по всем правилам, как учил синеглазый инструктор, но дальше произошло что-то невообразимое... В то время как другие парашютистки плавно опускались на землю (одна, кажется, уже и приземлилась), парашют Марфеньки вдруг начал быстро возноситься вверх. Все, кто с аэродрома наблюдал за прыжками, и оглянуться не успели, как один из шести парашютов поднялся за облака и скрылся из поля зрения. Когда приземлились остальные пять, выяснилось, что нет школьницы Оленевой. Инструктор Женя Казаков чуть волосы на себе не рвал. Это был необыкновенный случай в его практике. Одноклассницы Марфеньки потеряли дар речи. Не ведая о поднявшемся переполохе, Оленева смирнехонько сидела на стропах, размышляя о странности своего прыжка. Сколько не напрягала она память, но так и не могла вспомнить, чтоб когда-нибудь слышала или читала о парашюте, «падающем» вверх. «Не могу же я не подчиняться закону тяготения, когда-нибудь потянет же меня вниз,– решила девушка.– Может, это ветер подхватил? Весу у меня, наверно, не хватает... Вот оно в чем дело». Ученица 9-го «Б» окончательно успокоилась. Когда ее потом расспрашивали, что она чувствовала, оставшись одна в небе, Марфенька всем отвечала: любовалась тишиной. После московского шума и грохота, оглушительного гудения моторов и напряженного ожидания прыжка какими удивительными показались ей эта тишина и покой!... Огромные, сверкающие на солнце облака почти скрывали землю. Уходя в сторону, они в то же время стремительно опускались вниз, и Марфенька поняла, что продолжает быстро подниматься. Небо теперь стало непривычной ярчайшей голубизны, переходящей в лиловое, как на картинах Святослава Рериха, которые очень понравились Марфеньке яркостью красок. Она бы весь день ходила по выставке, если бы не столько народу и не мешали эти фотографы, которые то и дело щелкали своими фотоаппаратами. Здесь никто не мешал, и Марфенька наслаждалась. – Пусть бы меня подольше носило!– сказала она вполголоса и, задрав голову, доверчиво посмотрела на парашют: крепок и надежен, Казаков сам проверял его. Ей было так хорошо, что она вдруг от всей души пожалела маму, вынужденную дни и вечера (а утра она просыпала) проводить среди затхлых кулис. Там всегда так противно пахло, как в комиссионном магазине. И отца пожалела с его вечными чертежами, математическими расчетами, славою и честолюбием. Он очень ревниво относился к успеху других. Мама хоть от души радовалась каждому новому таланту: она не терпела в искусстве бездарностей. Марфеньке вдруг показалось таким ужасным, что можно прожить всю жизнь и никогда не увидеть вот такого очищенного от земной пыли неба. И не узнать этой тишины, этого ощущения счастья. Ей хотелось петь, но она не решалась нарушить молчания высоты, в котором чудилось что-то торжественное и доброе. «Я хочу каждый день так высоко летать в тишине,– подумала Марфенька,– если бы это было возможно!» Она долго внутренне молчала – ни одной мысли, только всем существом чувствовала свое единение с этим добрым. Облака постепенно растаяли, растворились в синеве. Парашют все поднимался вверх. Марфенька начала зябнуть. Комбинезон и шлем больше не защищали от холода. Огромный розовый парашют покрылся пушистым инеем и скоро оледенел. «Так можно погибнуть»,– подумала Марфенька и стала энергично встряхивать стропы. Льдинки посыпались, как град. Упадут на землю дождем – всего несколько прозрачных капелек из ясного неба. Марфеньке вдруг вспомнилась река Ветлуга, ее отмели и песчаные желтые острова. Высокие обомшелые сосны, голубоватый можжевельник, пахучие белые грибы, которые они собирали с бабушкой Анютой. Так ее все звали в селе Рождественском, где Анна Капитоновна родилась и прожила всю жизнь. Как дочь ни приглашала в Москву, она наотрез отказывалась. Она была льновод и любила свой лесной край и голубенькие цветочки льна. Она любила простор и тишину земли. Ей бы в голову не пришло подниматься на парашюте. Марфенька вдруг устала от одиночества. Если бы с ней был хоть один человек! Неожиданно она всхлипнула. Все давно приземлились, а ее одну носит за облаками. Вот уж правду говорила домработница Катя, когда с досадой уверяла, что у Марфы все-то не как у людей. Марфенька почувствовала, что ей трудно дышать. Ну конечно, она уже в стратосфере! Безо всякого кислородного прибора! Скоро она задохнется. Или замерзнет. Будет она, оледеневшая, носиться на розовом парашюте. Как в том проекте, над которым до слез смеялся папа. В их научно-исследовательский институт поступил проект, где предлагалось отправлять умерших в космос на специальных маленьких ракетах. «Вот еще какая оказия!» – как говорила бабушка. Если с ней, Марфенькой, что случится, кто будет ее оплакивать? Мама любит только свое искусство, папа – науку (не столько науку, как свое положение в науке, уж она-то это знает!). Учителя скажут: «Как жаль! Способная была девочка. Мы же говорили, что ей еще рано летать». Подружки поплачут и забудут, как забыли Юльку, утонувшую в позапрошлом году в реке. Теперь уже тишина не казалась ей доброй. Что-то бездушное и безжалостное было в этом беспредельном молчании. Оно угнетало. Марфенька сделала усилие и овладела собой. «Природа не имеет чувств, она же не человек,– подумала девушка.– Нечего ей и приписывать добро или зло». Марфенька с силой потрясла стропы – посыпался снег. Солнце незаметно скрылось. Снизу надвигались сумерки. Вдруг Марфенька поняла, что она начала снижаться. Оленева благополучно приземлилась в четырнадцати километрах от аэродрома, прямо на колхозном поле. Навстречу ей неслась с оглушительным воем санитарная машина. Первым, на ходу, выпрыгнул Казаков. Вот еще! Что они думают, у нее разрыв сердца? Или она приземлиться не умеет? Об этом случае много говорили, а в журнале «Природа» появилась заметка, которая называлась: «К вопросу о восходящих потоках». Это восходящий поток нагретого воздуха поднял Марфеньку вверх и держал до самого вечера. Марфенька сделалась героем дня, но нисколько не гордилась. Такая уж она была простодушная. Многие даже считали ее простоватой. Глава вторая ОНА САМА СЕБЯ ВОСПИТАЛА Марфеньке было точно известно: когда она родилась, ей никто не обрадовался – уж очень это было некстати. Маму только что пригласили в оперу, и ей надо было себя показать (до этого она была просто лучшей исполнительницей русских песен на эстраде); отец работал над диссертацией, и ему нужны были условия, чтоб получить степень кандидата наук. Его мать была настолько «эгоистична» (Марфенька этого не находит), что не пожелала бросить свою работу даже временно – она была заместителем редактора одного из толстых литературных журналов. У всех знакомых дедушки и бабушки воспитывали детей, а Оленевым не везло: дедушек не было, а бабушка «сама хотела жить». Пришлось отправить новорожденную на Ветлугу в село Рождественское. Бабушка Анюта тоже не соглашалась бросить работу, но в селе имелись ясли. И в Москве, разумеется, были ясли, но ведь надо время, чтоб носить ребенка туда и обратно. К тому же Марфенька была очень горластым младенцем и не давала спать по ночам (наука и искусство могли понести от этого большой урон). Бабушка Анюта купила козу и выкормила Марфеньку ее молоком. Когда через год Оленевы наконец выбрали время при ехать посмотреть дочку, они застали ее одну в запертой избе. Изба была заперта не на замок, а просто щеколду перевязали веревочкой. Это был условный знак, что хозяев нет дома. Рождественское находилось за целых три района от железной дороги, в дремучем лесу, и воры туда не доезжали, а своих отродясь не было. Разорвав в нетерпении веревочку, Евгений Петрович и Любовь Даниловна вошли в дом. Марфенька, чумазая, в грязной рубашонке, сидела на некрашеном полу – в яслях был карантин – и вместе с веселым пушистым щенком, благодарно помахивающим хвостом, ела из одной и той же глиняной плошки намоченный в молоке ржаной хлеб. Кандидат наук был оскорблен в лучших своих родительских чувствах. Любовь Оленева смущена. Она не строила себе особых иллюзий насчет методов выращивания детей в родном Рождественском, но ей было неприятно, что это увидел муж. Она прижала к груди отбивающуюся изо всех сил Марфеньку, но, сообразив что-то, быстро опустила ее на пол, сняла светлый костюм и пошла искать во дворе бочку с водой: Марфеньку надо было прежде всего отмыть. Ведь отцу тоже, наверное, захочется ее поцеловать. Когда дочь была отмыта (при этой неприятной процедуре Марфенька орала на всю деревню так, что птицы поднимались с берез и тоже беспокойно кричали) и тщательно вытерта мохнатым полотенцем, извлеченным из кожаного солидного чемодана, она оказалась весьма упитанной, живой, краснощекой «девицей». Соседский мальчишка сбегал за бабушкой Анютой, и скоро на столе мурлыкал, как довольный кот, вычищенный до ослепительного блеска самовар – он был вроде домашнего божка и ему, при всей занятости бабушки Анюты, явно уделялось больше внимания, чем отпрыску фамилии Оленевых. Огромные, в ладонь, вареники с творогом, залитые пахучим топленым маслом, аппетитно дымились на покрытом домотканой льняной скатертью столе. Грибной суп разлили по огромным эмалированным мискам: обычные глубокие столовые тарелки здесь употреблялись вместо мелких, под второе блюдо, а мелкие отсутствовали за ненадобностью. Лесная малина была подана прямо в плетеном лукошке, ее полагалось есть с молоком из погреба, таким холодным, что ломило зубы. Чай пили со сливками и сахаром вприкуску. Начались чисто деревенские разговоры, из которых обнаружилось, что солистка одного из крупнейших в стране театров еще на забыла, как она бегала босиком на спевку и с кем дралась на улице. Закусив, Любовь Даниловна с наслаждением заменила модельные туфли на тапочки и, выбрав платье попроще, помчалась на ферму, где прежде работала. Евгений Петрович, переодевшись в свежую пижаму, хотел понянчить дочку, но она так сопротивлялась, упорно не желая верить в его отцовство, что никакое умасливание конфетами и шоколадом не помогло. – Какой-то дикаренок,– поморщился Евгений Петрович и с чувством облегчения передал дочь Анне Капитоновне, а та вернула ее товарищу игр – добродушному щенку. – Почему бы вам не переехать к нам в Москву? – обратился Оленев к теще.– У нас теперь хорошая квартира на Котельнической набережной – это в самом центре. Какой смысл вам тяжело работать, жить в какой-то глуши, если ваша дочь стала известной артисткой и может вполне вас... – Так ведь то дочь, – как-то даже удивилась Анна Капитоновна,– а я – то – льновод. Что льноводу в городе делать? Вот скоро поеду в Москву на совещание – тогда вас навещу. Она произносила не «дочь», а «доць», не «зачем», а «зацем», «навесцу» – таков был местный выговор, и только теперь Оленев полностью оценил исполинскую работу, проделанную его женой над своей речью. Как ни убеждал Оленев свою тещу, она никак не могла взять в толк, что для нее самое разумное – жить у дочери, воспитывать внучку и вести хозяйство. – У некоторых настолько эгоистичны дети...– с расстановкой, баритоном пояснял Евгений Петрович,– не хотят принимать мать, несмотря на все ее слезы и просьбы. А мы, наоборот, приглашаем вас от всей души. – Бывает...– неопределенно заметила Анна Капитоновна и стала выспрашивать ученого зятя, не знает ли он, отчего это не делают хороших льномолотилок.– Уж так рвет волокно, так рвет... Вручную куда сподручнее, ручной-то лен идет двенадцатым номером, а машиной – восьмым. Вон оно как! Только ведь долго так теребить-то. Машиной быстрее, да больно уж окуделивает лен. Вот мы все и теребим на мялке, вручную... Анна Капитоновна вскочила с живостью (была она высокая, худая, ловкая, с большими лучистыми серыми глазами на коричневом от северного солнца лице), принесла из чулана старую, отполированную временем трехвальную мялку – три доски, сверху желобок. – От покойницы бабушки в наследство мялка досталась,– певуче пояснила она,– пятьсот семьдесят килограммов осенью на ней намяла. Двенадцатым номером пошла... А с машины восьмым. Вот ведь грех какой! Евгений Петрович хотел сказать, что он физик и механизация сельского хозяйства не в его компетенции, но, взглянув в доверчивые лучистые глаза, стал внимательно разглядывать бабушкину мялку. – Значит, на мялке качество лучше?– переспросил он и обещал поговорить, где нужно. Впоследствии Оленев сдержал обещание: проблема льнотеребилки вошла в план работы научно-исследовательского института льноводства. Приехали супруги на неделю, но Евгений Петрович не пожелал остаться больше двух дней: в избе не было никаких удобств, по всему Рождественскому скакали блохи, к тому же его ожидала путевка в Сочи. Марфеньку забрали с собой и передали другой бабушке—Марфе Ефимовне: у нее как раз начался отпуск. К концу отпуска подыскали няньку – рыжую кареглазую девушку, приехавшую из какого-то колхоза Саратовской области. Но она скоро перешла работать на часовой завод. Оленевы в эту зиму были заняты как никогда; друг с другом-то редко виделись, где уж тут до ребенка. Ложась поздно, они любили поспать утром подольше, а Марфенька, выросшая на деревенской закваске, поднималась ни свет ни заря и принималась каждый раз заново открывать для себя квартиру, как некую таинственную, неизвестную страну. Пришлось попросить соседку отвезти Марфеньку к бабушке Анюте. И отец и мать вздохнули с облегчением, когда беспокойного младенца увезли на Ветлугу. На этот раз про Марфеньку забыли надолго. А потом началась война. Любовь Даниловна разъезжала с агитбригадой по фронтам и с таким чувством исполняла «До тебя мне дойти не легко, а до смерти четыре шага», что растревоженные и умиленные бойцы на руках относили ее до машины. Именно в годы Отечественной войны пришла к Любови Даниловне действительно всенародная слава. Евгений Петрович выехал вместе со своим институтом в Сибирь и все военные годы провел в лаборатории, не услышав ни одного выстрела. После победы институт возвратился в Москву, и все потекло по-прежнему. Огромный всепоглощающий труд, а вокруг него бесконечные заседания, совещания, чествования, порой личные счеты, зависть. Ученые бывают двух типов: одних интересует только наука, то, что они могут дать людям, а других – еще и научная карьера. Марфенькин отец принадлежал к числу последних. И он в своей карьере преуспел, может быть, чуточку больше, чем в науке,– опасное положение, чреватое скептицизмом: когда у человека есть основания не уважать себя, он почему-то перестает уважать других. Трудно сказать, когда бы Оленевы вспомнили о дочери, вспомнили бы, конечно, когда-нибудь, но тут печальное событие помогло. Пришла телеграмма, что бабушка Анюта умерла. Евгений Петрович был в командировке. Любовь Даниловна только что возвратилась с гастролей, у нее были свои планы, но пришлось ехать в Рождественское. Телеграмма, которую она нашла в ворохе почты, была шестинедельной давности – мать, разумеется, давно схоронили. Марфенька оказалась высокой, крепкой, словно сбитой, деревенской девчонкой двенадцати лет в красном с белыми крапинками хлопчатобумажном платочке, резиновых синих тапочках, в штапельном платье с напуском. Любовь Даниловна узнала этот фасон: такие точно платья шила и ей когда-то мать. Отличные детские туалеты, которые «любящие» родители слали в посылках (домработнице Кате, той самой, что жила в их доме и когда-то отвезла Марфеньку, выдавались для этого специальные суммы), лежали аккуратно сложенные в большом окованном железом сундуке – сундук принадлежал той же прабабушке, что и трехвальная мялка. Бабушка Анюта не в силах была пустить девчонку на улицу или на речку в этаких дорогих нарядах, так они и пролежали в сундуке все эти годы. В избе царил и порядок, и чистота, некрашеные полы (бог весть почему их до сих пор не покрасили) сверкали естественной желтизной. – Отчего умерла мама?– спросила Любовь Даниловна после первых объятий и поцелуев, более традиционных, нежели сердечных. Великая артистка, так чудесно изображающая на сцене материнское чувство, с некоторым стыдом обнаружила, что она не испытывает никакого приличествующего случаю волнения. Опухшая, подурневшая от слез Марфенька поразила и расстроила Любовь Даниловну. «И в кого это она уродилась такая некрасивая?»– подумала она. Мать и дочь сидели за столом, на котором кипел все тот же хорошо начищенный самовар – это уже Марфенька его чистила. Только не было такого изобилия блюд, как в прошлый приезд при жизни бабушки. Всхлипывая, Марфенька рассказала, как умерла бабушка. Утром она, как всегда, вышла на работу, но вскоре почувствовала себя плохо и вернулась домой, по пути еще зашла в правление колхоза: как всегда, у нее были неотложные дела. К вечеру ей стало хуже, и Марфенька сбегала за врачом. Врач нашел, что нужно немедленно в больницу, и отправился добиваться машины, заметно встревоженный. – Подойди ко мне, Марфа,– позвала Анна Капитоновна. Марфенька подошла и, обняв бабушку, расплакалась. – Подожди... не реви, потом... Послушай, что я тебе скажу...– через силу начала умирающая, с любовью глядя на внучку.– Прости, если когда тебя недоглядывала... по занятости это, а может, по невежеству... Теперь твои родители заберут тебя в Москву... Они у тебя эгоисты, только сами себя понимают... Любке-то и слава, конечно, в голову ударила. Ты это знай заранее и не расстраивайся. Поняла? Одной тебе не выдержать... Ты к людям сердцем прилепляйся... Хороших людей много. Слабого человека встретишь – помоги ему, сильного – на его силу не надейся, своей обходись. Корни у тебя крепкие – выдюжишь... Сдается мне, жизнь у тебя нелегкая будет... Но ты не бойся... Живи по правде, как тебе совесть подсказывает, и весь сказ. Своим умом живи, слышишь? Рано я помираю... А кто не рано помирает... Не реви – потом наревешься. Не одна ты по мне поплачешь... Чай, и в деревне бабы поголосят. Без этого нельзя. От дочери не жду. На гастроли эти самые укатила... К похоронам не поспеет. Учись хорошо. В нонешнее время без этого нельзя. Эх, кабы я ученая была! Вот бы дел натворила... Замуж выйдешь – работу не бросай. В работе весь вкус жизни... Таково было нехитрое напутствие бабушки Анюты. В ту же ночь она скончалась в районной больнице: сердце устало работать. Правду она сказала: здорово голосили о ней женщины. Хоть строгая, но душевная была бабушка. Передавая матери слова умирающей, Марфенька кое-что сократила, особенно в той части, где говорилось об эгоизме родителей. Ей эти слова были не внове. Колхозники часто при ней говаривали: «Родители-то совсем забросили девчонку, деньгами отделываются. На, бабушка, расти! Эдакие эгоисты. И зачем только такие родят?» Продав дом матери и выступив в районном Доме культуры (для земляков), Любовь Даниловна поспешила вернуться самолетом в Москву: там ее с нетерпением ждали. Очень не ко времени была и эта смерть, и снова свалившаяся на руки дочь... Сразу по приезде, чуть ли не в тот же день, она определила Марфеньку в пионерский лагерь, так что та и познакомиться-то как следует с матерью не успела. В конце августа Любовь Даниловна заехала за дочерью на такси. Она нашла, что Марфенька поправилась и даже похорошела. А Марфенька про себя подумала, что мама подурнела и похудела, и взгляд у нее какой-то странный. До дому доехали молча, Марфенька с притворным интересом смотрела на московские улицы. На самом деле она ничего не видела. Сердце ее стучало. На лестнице их встретила с явно напускной радостью Катя – маленькая полная круглолицая женщина с круглыми бусами из пластмассы на пухлой белой шее. Артистка быстро спровадила ее на кухню. – Мне надо с тобой поговорить, пройдем сюда...– сказала она дочери и, подумав, провела ее в приготовленную для нее лучшую комнату... ту, что занимала до того сама Любовь Даниловна.– Вот здесь ты будешь жить. Я дарю тебе эту комнату... И вся эта мебель тоже твоя... В школу ты уже устроена... в шестой класс. Теперь сядем и поговорим. Они присели на стульях у маленького лакированного письменного столика. Марфенька, еще ничего не понимая, но чувствуя недоброе, с волнением смотрела на «великую артистку», и ей как-то не верилось, что это ее мать. «До чего она все же красивая!– с восхищением думала Марфенька.– Какое у нее прекрасное платье... Какая у нее белая-белая кожа, и нежные-нежные руки с розовыми ноготками, и такие красивые волосы... А как она поет!... Только зачем же она отдает мне свою комнату? Может, она все-таки любит меня?» – Мама,– сказала Марфенька, не отрывая преданного взгляда от матери,– мне совсем не нужно отдельной комнаты, я и в столовой могу спать. Где положите, там и буду. А когда папа придет?– Ты уже большая и можешь понять...– как-то строго начала Любовь Даниловна.– Дело в том... Я ухожу от Евгения Петровича. Марфенька смотрела, не понимая. – Мы разводимся,– с легким раздражением пояснила мать.– Я уже ушла. Как видишь, я ничего не взяла, кроме своего рояля, книг и платьев. Это все пойдет тебе. Думаю, что тебе лучше жить у отца... потому что здесь Катя. Она работает через день. Один день у писателя...– она назвала известное даже Марфеньке имя,– а день у нас. Я опять осталась без домработницы. Правда, у Виктора Алексеевича живет какая-то дальняя родственница, но, кажется, придется с нею расстаться. Виктор Алексеевич – это мой муж. Почему ты плачешь? Хочешь жить у меня? Это твое право, но... тебе будет здесь лучше, уверяю. У папы ты будешь полная хозяйка. Евгений Петрович как будто не собирается жениться. Марфенька плакала, уткнувшись горячим лицом в жесткую обивку стула, стыдясь своих слез. Она сама не знала, почему она плачет. Она почти не знала мать, еще не видела отца, он придет только вечером, но ей было очень горько. Любовь Даниловна почувствовала клубок в горле, ей вдруг захотелось по-бабьи, сердечно приласкать дочку в ее первой обиде и одиночестве, но она овладела собой. Момент был явно неподходящий: еще попросит взять с собой. Сейчас это было неудобно. Новый муж был на одиннадцать лет моложе, до смешного влюблен в нее, и у них был медовый месяц, говоря по-старомодному. Хорошо еще, что Евгений понял ее и пошел навстречу, согласившись взять дочь. – Не плачь,– только и сказала она.– Я не могу больше жить с твоим отцом. Конечно, он любит меня... Никогда ни одну женщину он не любил так, как он любит меня. Но себя он любит гораздо больше. Твой отец безусловно порядочный человек. Но мне с ним всегда было тяжело. То, что он требовал от меня, как от жены, могла дать ему любая простая добрая женщина, но у меня не было на это времени. Я не могла следить за тем, пообедал ли он и свежая ли у него рубашка. Мне некогда было пришивать ему пуговицы... Они у него почему-то всегда отрываются. Советую тебе взять это на себя, и он к тебе привяжется. Ну, насколько может... Ты не представляешь, Марфа, как я работала всю жизнь. Это каторжный труд. Что мне дала сельская школа? Почти ничего. Кроме природных данных – голоса, ничего у меня не было. Теперь, когда я смотрю с вершины, у меня дух захватывает: какой я прошла путь! Я работала по шестнадцати часов в сутки. У меня не было часа, чтоб просто поваляться на кровати, отдохнуть. Принимая ванну, я повторяла французские глаголы. Артисту надо знать языки. Надо быть высокообразованным человеком. Иначе не будет тонкости, культуры в его игре. Многие ли из артистов оперы умеют играть? Они просто поют. А я играю. Меня не раз звали в драматический театр. Теперь приглашают сниматься в кино. Журналы просят меня написать статью об искусстве, зная, что я им не откажу, и это будут действительно мысли об искусстве, а не набор трескучих фраз. На все это надо время и труд, труд, труд. Меня просто не могло хватить на все, понимаешь? Постарайся понять меня и не обижайся, что я как будто забыла тебя в деревне. Я тоже выросла в Рождественском. Меня тоже воспитала бабушка Анюта. И я, как видишь, стала заслуженной артисткой. О, нелегко мне досталось это высокое звание! Но я всегда умела работать... Это у меня от матери. Ну и вот... а Евгений Петрович все эти годы хронически на меня дулся за то, что я уделяю ему мало времени. Он был холоден, сдержан, обижен. Я не могу выносить, когда на меня дуются! На меня нападает тоска, это мешает работе. Иногда ночью – это было давно, в первые годы,– я начинала плакать, он слышал, но никогда не подходил, чтоб утешить, успокоить. Кажется, это приносило ему хоть некоторое удовлетворение. Найдя мое уязвимое место, он нашел способ мести, которым и пользовался до последнего дня. У меня была любимая работа – мое искусство, которое принесло мне славу, почти мировую, но у меня никогда не было личного счастья. У него, конечно, тоже не было... Последнее время мы дошли до открытой неприязни. С Виктором все не так. Он любит во мне артистку, уважает мой труд. И... ничего не требует для себя. Женщине так необходимо, чтоб ее любили. Каждому человеку, вероятно... Ты... приласкай отца... Он... ему будет сейчас одиноко. Он уязвлен в своем тщеславии. До сих пор не решился сказать об этом на работе. Стесняется. Мне жаль его, признаться. Но я больше не могу. Мне нужно хоть немножко счастья. Отогреться. Мы плохо жили... Каждый думал только о себе. Ну вот... Ты, Марфа, кажется, умна. Это хорошо. Будешь меня навещать. Вот мой телефон... Смотри, я записываю здесь.– И Любовь Даниловна сама записала номер своего нового телефона на паспарту одной из гравюр.– А это тебе приготовили одежду. Переоденься при мне. Хочу взглянуть, идет ли тебе.– Она указала на многочисленные свертки, сваленные прямо на постель. Марфенька со стесненным сердцем послушно встала и переоделась. – Тебе идет клетчатое,– заметила Любовь Даниловна и, раскрыв замшевую сумочку, вынула из нее маленький футлярчик. – А это тебе мой подарок... Правда, хороший? Это были золотые часики квадратной формы, но чуть округленные по углам. Марфенька невольно вскрикнула от восторга. – Очень рада, что тебе нравится. До свидания! А у тебя прелестные черные глаза! При русых волосах... Красивое сочетание. Ты уж не такая дурнушка. Поцеловав несколько раз дочь, более горячо, чем при встрече, она ушла навсегда. Марфенька пошла в ванную комнату и, вздыхая, умылась холодной водой: не хотелось ей, чтоб чужая женщина, эта Катя, видела ее слезы. До прихода отца она просидела на кончике стула, чувствуя себя неловко, как в чужом доме в ожидании хозяев. Часики она положила на подушку. Марфенька думала о родителях. Она отлично поняла все, что ей говорила Любовь Даниловна. В Рождественском тоже была такая в точности история с их соседями. Кузьма был колхозником, он обычно на лошадях работал, а его жена Прасковья Никифоровна – бригадир полеводческой бригады. У них без конца шли семейные неприятности. Кто их только не мирил! Даже секретарь райкома приезжал мирить. – Я муж или нет?– орал на всю деревню Кузьма.— Должна она за мной уход иметь или не должна? Цельный день в поле, некому щей подать из печи, в погреб слазить! Скоро корову за нее доить придется! Села в машину и укатила в район на совещание. Какое может быть совещание, ежели муж ожидает? Что мне, самому детей спать укладывать? Активистка!... В простоте души Марфенька объединила оба случая в одно. В шесть часов она встала, причесалась перед зеркалом на оклеенной полосатыми обоями стене и впервые внимательно осмотрела комнату: она показалась ей просто роскошной и потому неласковой и неуютной, чужой. Раздался звонок, такой резкий, что Марфенька вздрогнула. Отперла Катя. – Ребенок уже здесь?– услышала она звучный мужской голос. Навстречу ей шел высокий пожилой мужчина с седыми висками, в сером костюме и серых туфлях. Черные, как и у Марфеньки, глаза были колючие и насмешливые. Узкое, нервное, смуглое лицо показалось ей очень красивым, но недобрым. Евгений Петрович с удивлением смотрел на дочь. Он не ожидал, что Марфенька окажется такой взрослой. Он вдруг вспомнил, что не купил ей никакого подарка, и сконфузился. Они – не без неловкости – обнялись и поцеловались. – Обед подавать?– спросила Катя. – Через четверть часика. Гм! Я сейчас, Марфа, только на минуту спущусь вниз.– И, улыбнувшись дочери, он поспешно вышел. В их доме внизу был ювелирный магазин. Вернулся Евгений Петрович точно с такими же золотыми часиками, какие ей подарила мать, и галантно вручил дочери подарок. Марфенька растерянно посмотрела на часы, густо покраснела и, старательно выговаривая слова, поблагодарила отца. – Надень часы-то,– сказала Катя, проходя мимо с блюдом жареных котлет. Марфенька послушно надела их на руку. Часы уже были заведены и тикали тихонько и ровно, не то что ее сердце, стучавшее беспокойно и гулко. После сытного и вкусного обеда (Катя особенно старалась все эти дни, когда выехала Любовь Даниловна, которую она недолюбливала) отец прошел в свою комнату и скоро позвал дочь. – Садись,– показал он на глубокое кресло. Марфенька присела на кончик, попыталась сесть глубже и чуть не упала назад. Тогда она уцепилась за ручки и опять сползла на край. Евгений Петрович закурил сигарету, лицо его выражало утомление и досаду. – Любовь Даниловна была здесь?– спросил он и поморщился, словно прищемил палец. – Да, мама привезла меня сюда. – Ага.– Отец помолчал немного, рассматривая дочь. – Она тебе говорила? – Да, говорила... – Ну что же... Будешь жить у меня. Тебя давно бы следовало забрать. Если бы твоя мать хоть немного думала о своей семье... Но она, кроме своей работы в театре, ни о чем не желает думать. Не завидую... этому... ее теперешнему мужу. Да-да-а... Как же ты жила там, на Ветлуге? – Хорошо жила. – Гм. Ну ладно, хозяйничай в квартире. Хорошо, что ты уже большая. Эта Катя хитрая, присматривать за ней надо. Рвач порядочный, жадная. Шестьсот рублей у нас получает, да шестьсот у этого писателя... как его... известный... Я никогда, впрочем, не читал. И уже поговаривает о прибавке. Хочет зарплату научного работника получать. Ну, иди отдыхай. Что? Марфенька нерешительно приблизилась, чтоб поцеловать отца. Он понял и подставил ей щеку. В своей большой отдельной комнате Марфенька сняла отцовы часы с руки, вынула те, вторые – мамины – из-под подушки, сличила их и горько-прегорько заплакала: часы были совсем одинаковые – точь-в-точь. Очень неудачно получилось со школой. Там, на Ветлуге, все от души любили ее – и учителя, и ребята. И Марфенька любила всех. Была она добрый товарищ, не отлынивала ни от какой работы ни в поле, ни на ферме, она была всех начитаннее и развитее, а если когда и «схватывала» двойку, никто не удивлялся, не порицал: подумаешь сегодня двойка, завтра пятерка! В Москве все сложилось иначе. Марфенька не знала самых простых вещей: никогда не слышала о театре Образцова, спотыкалась на эскалаторе метро, не интересовалась шахматными турнирами и модными пластинками. Марфенька никогда не подозревала, что она самолюбива. Поняла лишь, когда в классе раздался смешок над ее выговором. Увы, злосчастное «ц» вместо «ч» проникло и в речь Марфеньки, и первое же ее появление у доски надолго развеселило класс. Хуже всего, что неопытная учительница, только в прошлом году закончившая МГУ, тоже не сумела сдержать улыбки. Может быть, если бы Марфенька признала свое невежество, ребята отнеслись бы к ней покровительственно и даже помогли бы ей скорее освоиться. Но Марфа Оленева, в свою очередь, нашла одноклассников слишком ребячливыми и недалекими, и она отнюдь не скрывала, что попросту не уважает их. Марфенька умела многое такое, чего не умели они. Она умела за пять минут запрячь лошадь и править ею. Она переходила вброд Ветлугу, не боясь сыпучих песков и водоворотов, она могла залезть на самое высокое дерево и часами наблюдать качающийся и шумящий лес, проплывающие совсем близко облака. Она знала по названиям растения, умела отличить семена и уж во всяком случае не смешала бы коноплянку с жаворонком, как некоторые из этих высокомерных девчонок и мальчишек. Умела выдоить корову, подойти и напоить бугая и многое-многое другое. Чуть ли не в первые дни учебы Марфенька стала свидетелем такого разговора двух девятиклассников. Юноша и девушка сидели рядком на подоконнике и, не обращая внимания на прислушивающуюся к разговору шестиклассницу, жаловались друг другу на своих... родителей... – Мы еще можем успеть сегодня после кружка на «Вдали от Родины»,– сказал рослый, видный собою школьник.– Начало сеанса в девять тридцать... Правда, дома станут ныть, но плевать! – Ничего не выйдет!– раздраженно отозвалась девушка.– Ты знаешь, Додик, мама с десяти часов вечера стоит на улице и выглядывает: не иду ли я... Просто всякое настроение портит. Возмутительно. – А моя тоже не ложится спать, ходит, как маятник, по комнате и каждую минуту смотрит на часы. А потом начинает звонить по всем знакомым. Просто срам!... – Знаешь, Додик, как я только прихожу, заставляет меня есть. – О! Да-а!– от всей души посочувствовал Додик.– А ты скажи, будто была в кафе и наелась. – Но мне не разрешают ходить в кафе... Марфенька, всегда отличавшаяся завидным аппетитом, с пренебрежением оглядела великовозрастные жертвы родительской любви и грустно пошла в класс. Она живо представила, как мать стоит каждый вечер у крыльца и ждет с тревогой и нетерпением дочку. Подумать только – каждый вечер ждет эту противную белобрысую пигалицу. Так ее любит!... Никто никогда не ждал Марфеньку у ворот. Ее часто забывали покормить. И она сама, бывало, найдет хлеб, отрежет ломоть, густо посолит и съест, запивая вкусной колодезной водой. А этих чуть не на коленях, наверное, уговаривают поесть. Небось не дали бы им денька два обеда, так сами бы попросили. Да работать бы их заставить! Они лодыри, за них все делают их папы и мамы или домработницы. Ух, какие дураки и притворы! И что за имя – Додик? Как все равно кот или собака. Как же его на самом деле звать? Наверное, Данила. За весь год Марфенька не сдружилась ни с кем из одноклассников. Обиженная их насмешками, она преувеличила их недостатки и не заметила достоинств. «Знать их не хочу, буду учиться лучше всех, пусть тогда смеются»,– решила девочка. В дневнике Оленевой все чаще стали появляться пятерки. «Ей отец помогает!»– говорили в классе. Марфенька была возмущена: отец за весь год не сказал ей и ста слов. Никто ей никогда ни в чем не помогал – она сама! Одиночество терзало ее. Если бы у нее была подруга – настоящая, верная, добрая, умная подруга! Или... такие родители, как у всех. Никакие не великие, не известные, не эгоисты... Зачем ей двое одинаковых золотых часов? Пусть бы отец вместо часов купил два билета в этот самый образцовый кукольный театр. Они бы пошли вдвоем в его выходной день. Или вместе поехали бы катером по Москве-реке. Другие родители ведь ездят со своими детьми, и они тоже работают. Все работают, но вот стоят у ворот и ждут, беспокоясь, если дочь задержится где-то. Но у мамы – театр и молодой муж, у отца – наука и всякая суета, телефонные звонки. Это было очень странно: есть отец и мать, оба живы, и все равно что их нет. А эта Катя... Она нехорошая, она... воровка. Марфенька видела своими глазами, как она утащила из ящика шифоньера белую скатерть, уж не говоря о том, что она каждый день таскала продукты. Марфенька только из чувства справедливости не сказала ничего отцу: у них много, а у Кати мало. Отец-то сроду не догадается поделиться. Надоумливать его бесполезно – он скажет: «Ей мало? Ей надо зарплату научного работника?» Катя была еще и подхалимкой: она так заискивала перед отцом, а потом судачила о нем с соседями. Хорошо, что она приходит через день и не ночует у них. Никого нет у Марфеньки на всем белом свете, совсем она одна! Первый год в Москве оказался для нее самым тяжелым. Лето она провела в Артеке, а осенью как-то постепенно все наладилось. Если и не было особенно тесной дружбы с ребятами, как на Ветлуге, то уж не было и отчуждения. У педагогов Оленева была на очень хорошем счету – отличница. Особенно восхищался ею математик: «Прирожденные математические способности! А какое чувство логики...» Преподаватель физкультуры говорил: «Самая ловкая. Молодец!» А вот характеристика Марфы из дневника классной руководительницы, той, что окончила МГУ в прошлом году: Марфа Оленева, 13 лет, дочь научного работника (родители разведены). Девочка воспитывалась в деревне. Учится отлично, прилежна, старательна, но неразвита. Выделяется только на уроках математики и физкультуры. Абсолютно бесстрашна , видимо, не хватает воображения. Правдива, но очень скрытна . Дисциплинированна, даже послушна, но послушание какое-то внешнее, снисходительное, чувствуется, что она осталась при своем мнении, но не находит нужным возражать. Боюсь, что она в глубине души не признает никаких авторитетов. При всей ее видимой дисциплине очень трудный ребенок. Уже есть воля. Будет очень волевым человеком. Все ее считают скромной: не заносится своими родителями, как некоторые другие ребята. Подозреваю, что это не от скромности, а оттого, что она в глубине души нисколько не уважает родителей. Кажется, она бабушку-колхозницу больше и любила, и уважала. Не любит спорить, свои мнения высказывает довольно редко. Скорее молчалива. Таких детей очень трудно воспитывать. Заведующая учебной частью этой образцовой школы, добродушная пожилая учительница, познакомившись с характеристикой, категорически с ней не согласилась: – Какая же Оленева «трудная»! Отлично учится, дисциплинированна, добрый товарищ, вежливая, воспитанная, всегда весела и довольна. И нисколько не скрытная – вся тут! Когда Евгений Петрович вздумал однажды заехать в школу, ему пришлось разговаривать как раз с завучем, и та высказала самое лестное мнение о Марфе. Ученый был очень доволен. – Весьма воспитанная девочка,– повторила заведующая учебной частью, провожая академика до двери учительской,– сразу чувствуется семья. – Гм! Воспитанная... Кажется, она сама себя воспитала,– пробормотал Оленев, садясь в такси. Он был приятно удивлен и польщен. Глава третья НА КАСПИЙСКОМ МОРЕ ЖИВЕТ ЯША ЕФРЕМОВ По московским улицам свистит ветер. Падает мокрый снег, не поманивает сегодня бродить по городу. Дома никого нет: отец на заседании в институте, Катя ушла к себе, поставив в холодильник ужин. Уроки все приготовлены. Марфенька входит в кабинет отца. Там очень много книг – стеллажи до самого потолка, особенно ценные книги в застекленных полированных шкафах. К счастью, ключ торчит в дверце. Марфенька зябко поеживается и бежит за пуховым платком – это еще свой платок, домашний, из деревни. Фрамуга в кабинете круглые сутки открыта настежь: отец любит свежий воздух. Какое удовольствие рыться в книгах! Сколько интересного собрано на этих полках! Здесь и Гайдар, и Александр Грин, и Беляев, и Паустовский, и Каверин. Есть и переводная литература: Конан-Дойль, Уэллс, Диккенс, Гарди, Джек Лондон, Брет-Гарт. Есть и очень скучные сочинения – тогда Марфенька решительно захлопывает книгу. Зачем читать, если она неинтересна? Тогда лучше разыскать что-нибудь научное, например «Очерки о Вселенной» Воронцова-Вельяминова или толстенный том Брема о животных. Однажды в поисках интересной научной книги Марфенька открыла шкаф, где лежали бесконечная энциклопедия и всякие толстые тома с формулами – иногда, впрочем, в них встречались занимательные картинки. Вот одна, например, толстенная, называется «Физика моря». На иллюстрациях море во всех видах: каменистые берега, песчаные берега, всякие волны, а потом разные приборы. Марфенька с интересом листает книгу, черные глаза ее блестят от удовольствия: она полюбила море, когда была в Артеке. Но читать здесь нечего. Она снова роется в шкафу. А вот книга какого-то Оленева... Тоже Оленева? Е. Оленев. Неужели автор – ее отец? Марфенька с вдруг забившимся сердцем заглядывает на последнюю страницу: Евгений Петрович Оленев. Значит, это папин труд. Она вслух прочла название: «Каспийское море в четвертичный период». Порывшись, Марфенька извлекла еще несколько сочинений отца: «Лик Каспия», «Взгляд в будущее», «Каспийская проблема», «К вопросу о долгосрочных прогнозах». Марфенька утащила все эти сокровища в свою комнату: там было тепло и уютно. Усевшись с ногами на диван, она стала с жадным интересом листать страницы. Конечно, она почти ничего не понимала: слишком сух и специфичен был язык этих книг. Все же отдельные места ей оказались понятными. Она читала, пока не заснула. Возвратившийся Евгений Петрович, отперев, как всегда, дверь своим ключом, нашел во всех комнатах свет – он был бережлив и не любил этого – и крепко спящую посреди его книг Марфеньку. Он довольно долго смотрел на дочь. В ней было что-то от бабушки Анюты, может быть, цельность и суровая независимость. Черные глаза, овал лица, крупный и упрямый рот были от его матери. Но не было в ней ничего от красоты Любови Даниловны или тонкого обаяния, присущего самому Оленеву. Совершенно неинтеллигентное лицо. Подумав, он разбудил Марфеньку: – Раздевайся и ложись как следует, уже поздно. Он знал, что сегодня Катя ушла рано (она отпрашивалась), но не догадался спросить, ела ли дочь. Сам он поужинал вместе с ученым секретарем, холостяком, в ресторане. Ночью он плохо спал. Снотворного принимать не хотелось, и он вспомнил о том, что дочь не ужинала, ему стало неловко, но он успокоил себя: такая, как Марфенька, голодной не останется. На редкость самостоятельная! Перед уходом на работу он зашел к дочери с типографскими оттисками в руках. – Если тебя интересуют мои труды... можешь вот просмотреть. Это оттиски моей новой книги. Вполне популярно, рассчитано на массового читателя. Скоро выйдет из печати. Он неловко поцеловал Марфеньку и вышел. На другой день Евгений Петрович поинтересовался, прочла ли она: оттиски уже лежали на его столе. – Да, прочла. Очень интересно. Папа, ты бывал на Каспийском море? Разговор происходил за ужином. Марфенька забыла о стынувшей котлетке и смотрела на отца широко открытыми глазами. Радужная оболочка их почти сливалась со зрачком, и потому глаза были похожи на две крупные черные вишни. Оленев невольно улыбнулся. – В юности много пришлось поездить... Принимал участие в ряде экспедиций. Это было еще до твоего рождения. И теперь иногда приходится выезжать. В позапрошлом году был в Баку. «Я бы всю жизнь ездила!» —подумала Марфенька. Постепенно отец и дочь несколько сблизились. В отсутствие Кати Марфенька поила его чаем, готовила несложный ужин. Евгению Петровичу особенно понравились бараньи биточки в приготовлении Марфеньки, и он иногда, даже в присутствии Кати, просил ее пожарить их. Довольная Марфенька повязывала густые русые косы платочком, чтоб не упал волос, старательно отбивала куски мяса и, обваляв их в сухариках, жарила биточки в кипящем масле. У матери ей доводилось бывать редко, и Марфенька как-то стеснялась ее. Отчима (при живом-то отце!) Марфенька встретила с предубеждением и неприязнью, но выдержать такого тона не сумела. Уж очень забавным и добрым оказался этот человек. Виктор Алексеевич сразу нашел, что у Марфеньки «необычайно богатая мимика», и при каждой встрече заставлял ее разыгрывать небольшие сценки, что очень занимало ее. С ним было легко и весело. Однажды, когда Виктор Алексеевич чуть не в десятый раз заставлял Марфеньку представить, что она заблудилась в лесу и боится волка («не так спокойно, ведь вечер надвигается, волк может выйти из-за каждого деревца!»), в комнату вошла с письмом в руке Любовь Даниловна. – Удивительно милое и бесцеремонное письмо,– сказала она, смеясь.– Какой-то мальчик с Каспийского моря из поселка Бурунного умоляет прислать его старшей сестре... платье. Она рассмеялась своим мелодичным, знакомым многим смехом. – Прилагает тысячу пятьсот рублей. Вот перевод, представьте. – Ой, мамочка, дай прочесть! – Интересно! Дай-ка сюда письмо. Письмо было прочитано вслух. Вот его текст: Дорогая Любовь Даниловна! Только сейчас передавали по радио Ваш концерт. Это так прекрасно –  Ваш голос и как Вы поете! Я всего лишь школьник Яша Ефремов из рабочего поселка Бурунного на Каспийском море и не очень-то разбираюсь в музыке. Но я был так потрясен, словно умер и снова родился. Перед этим я сидел на своей койке в домике участкового надсмотрщика (мой отец –  линейщик на важнейшей телефонно-телеграфной линии связи) и слушал, как свистит ветер над пустынными дюнами. Все эти годы, пока отец не женился, мы жили на заброшенном маяке, который временно отдали линейно-техническому узлу. Каспий мелеет и уходит, и вот маяк остался один в дюнах, и некому ему светить Люди, которые сумеют вернуть море и зажечь свет на маяке, сделают величайшее дело на земле. Так сказал Филипп Мальшет, океанолог, который жил у нас на маяке целое лето. Уезжая, он подарил мне лоцию Каспийского моря, и это ко многому обязывает человека. Моя старшая сестра Лиза тоже будет океанологом. Я еще не знаю, кем я буду, но знаю одно: мы с Лизонькой всю жизнь посвятим тому, чтобы вернуть море. Маяк снова должен светить людям. Это –  цель моей жизни. А еще у меня есть одно очень крепкое желание. И над ним я ломаю голову вот уже две недели. Я первый раз в жизни заработал деньги. А у Лизоньки еще никогда не было красивого платья (женщины придают этому большое значение). Мне просто необходимо подарить ей платье. Оно должно быть белое и воздушное, такое, чтоб девушка, надев его, поверила вдруг, что все мечты, даже самые несбыточные, непременно сбудутся. Но где я могу достать такое платье? Ни в Астрахани, ни в Гурьеве их нет, я узнавал. И вот я осмелился обратиться к Вам с огромной просьбой: пожалуйста, достаньте для Лизоньки такое платье. Ее рост –  сто шестьдесят сантиметров, она тоненькая. Мне некого попросить, и я подумал, что у великой артистки должно быть великое сердце. Простите за такое беспокойство, но я просто должен подарить Лизоньке такое платье, у меня это из головы не выходит. Заранее Вам благодарен , деньги перевожу вместе с письмом. Ваш Яша Ефремов. – Видели вы что-либо подобное?– от всей души рассмеялась Любовь Даниловна. – Ой, мама!... Подари мне это письмо! Ну, мамочка!—взмолилась Марфенька. – Пожалуйста!—Любовь Даниловна небрежно протянула письмо, и в жизнь Марфеньки вошел Яша Ефремов. – Что-то в нем есть, в этом Яше, удивительно хорошее...– задумчиво сказал режиссер.– Добрый он малый, хороший брат. Когда ты думаешь послать платье?– обратился он ласково к жене.– Мы вместе поедем выбирать. – Мама! Виктор Алексеевич! Возьмите меня с собой! Берете? Да? Ух! – Надо позвонить в Дом моделей, возможно, там найдется подходящее нейлоновое платье,– несколько недовольным тоном произнесла Оленева. Были куплены два прелестных серебристо-белых платья для выпускного вечера – Лизе Ефремовой и Марфеньке. Режиссер и Марфенька купили еще нарядное белье и туфли. Долго гадали, какой может быть у Лизы номер обуви, и решили взять наудачу – тридцать пятый. Упирающейся Любови Даниловне продиктовали письмо. Затем сами упаковали и отправили посылку. Когда пришел благодарный ответ, Марфенька не выдержала и написала Ефремову Яше письмо. Так завязалась эта переписка, эта дружба – на долгие годы. Глава четвертая ХРИСТИНА Детство Марфеньки не тема этого романа, который начинается со вступления Марфы Оленевой в самостоятельную жизнь. Пришлось вспомнить ее детские годы лишь потому, что в них истоки характера Марфеньки. Марфенька действительно сама себя воспитала – у нее с самого детства на редкость самостоятельная натура. Читала ли она любимую книгу, выслушивала ли мнение одноклассников, рассуждения профессора отца, беседу классной руководительницы Берты Ивановны или даже вдумывалась в очередное письмо Яши Ефремова – высшего для нее авторитета, она с одним соглашалась, другое решительно отвергала, третье ее вообще оставляло равнодушной. Она почти не поддавалась воздействию извне. Иногда ее можно было убедить – очень редко, когда ей что-то изнутри подсказывало, что она неправа. Классной руководительнице Марфенька доставляла много хлопот, куда больше, чем самые избалованные из ее воспитанников, которые озоровали и капризничали, но легко поддавались влиянию наставника. Так было, например, с вопросом о роли коллектива. Берта Ивановна произносила это слово с величайшим уважением. Она была председателем месткома и если делала что-нибудь для своего коллектива, то буквально священнодействовала. Когда кто-нибудь из ребят получал тройку, она всегда говорила: – Как тебе не совестно, ты подводишь коллектив! Эта добрая женщина была просто оскорблена в лучших чувствах, когда Марфенька, а за нею несколько мальчишек стали ей возражать: – Смотря какой коллектив собрался, а то может быть и так, что один или два человека правы, а остальные члены коллектива ошибаются. – Этого никогда не может быть!– возмущалась молодая учительница. Она долго объясняла Марфеньке ее ошибку. Марфенька, по своему обыкновению, внимательно выслушала, но промолчала, не любя споров. – Ты поняла?—резко спросила Берта Ивановна, закончив объяснение. – Чего же тут не понять,– равнодушно ответила Марфенька. – Но ты согласна теперь?– стараясь не показать раздражения, спросила учительница. – Не согласна. – Ну, знаешь... Мы поговорим с тобой после уроков. – Она все равно не согласится,– засмеялись ребята....– Но как же можно не согласиться? Однажды класс, сговорившись, сбежал с урока математики. Марфенька сначала возражала против этого, но потом, усмехнувшись, согласилась с большинством ребят. Пришедший на урок математик нашел лишь пустые парты и бросился к директору. Когда разбирали эту историю, заведующая учебной частью обратилась к Марфеньке: – Но уж от тебя-то, Оленева, мы никак не ожидали: такая рассудительная девочка. К тому же это твой любимый предмет. – Так решил коллектив,– с видимым простодушием ответила Марфенька и пристально посмотрела при этом на Берту Ивановну. Это было в первый и последний раз, когда она приняла участие в шалости. В старших классах ее уже выбирали старостой, редактором общешкольной газеты. Теперь она пользовалась у ребят авторитетом, особенно когда стала парашютисткой: пока еще никто из 9-го «Б» не отважился на прыжок с самолета. Трудно сказать, когда подросток становится взрослым, у каждого это происходит в разное время. К Марфеньке зрелость пришла до получения аттестата зрелости, когда она сумела повлиять на чужую судьбу. Не всякий может похвалиться тем, что он на семнадцатом году своей жизни спас человека если не от физической, то уж наверняка от духовной смерти, которая гораздо страшнее. Но у Марфеньки не было привычки хвастать, и об истории с Христиной даже не узнали в школе. А жаль... Вот как это произошло. Был первый понедельник октября – чудесный день, много синевы, солнечного блеска и серебристых летающих паутинок. Марфенька возвращалась с аэродрома, полная впечатлений простора и облаков. У нее был сегодня прыжок, шестой по счету, и ей разрешили не явиться в школу на занятия. От метро Марфенька шла пешком, ловко пробираясь между снующими автомобилями, бесшумными троллейбусами, среди пестрой льющейся толпы. (Кажется, она не особенно соблюдала правила уличного движения.) Почти взрослая девушка в трикотажной сиреневой юбке с белым горохом и белом свитере со значком парашютистки вместо брошки на груди. Она была очень счастлива: все было так хорошо, мир прекрасен, люди добры (к ней – значит, и ко всем, друг к другу), каждый человек – целый мир, заманчивый и интересный. Сегодня она прыгнула с высоты тысяча шестьсот метров. И в этот же день ей довелось наблюдать высотный прыжок заслуженного мастера спорта. Поистине в самом слове «человек» было что-то гордое. А где-то в космосе звучал слабый и четкий голос спутника. От восторга у Марфеньки мурашки бегали по спине, когда радио доносило до нее этот голос. До чего хорошо жить на свете... И вдруг мелькнуло одутловатое бледное лицо нищенки. Сначала Марфенька прошла мимо: нищие ее не интересовали – шлак, отходы общества, как говорит Берта Ивановна; они еще есть, не хотят работать и паразитируют на здоровом теле общества, но ей тут же стало неловко перед собой... Если человек просит денег, значит, очень нужно. Она же вот не просит? В белой кожаной сумочке нашелся рубль, и Марфенька, густо покраснев почему-то, положила его на аккуратно расстеленный платочек. Что ее поразило в этой женщине – ведь не первого же нищего видела Марфенька в своей жизни,– так это глубина ее унижения. В Марфеньке очень сильно было развито чувство достоинства. Она испытывала страдание, если видела, что один человек заискивает перед другим. Один вид подхалима мог сделать ее больной на весь день – это при ее редком физическом здоровье. Женщина стояла на коленях и клала прохожим земные поклоны. Больше уже нельзя было унизиться, по мнению семнадцатилетней Марфеньки. – Чего только милиция смотрит!– услышала она позади желчный голос.– Что у нас, безработица, что ли? Безобразие! – Они на эту милостыню дома строят да пьянствуют,– отозвался кто-то из прохожих. – Д-да...– неопределенно промычал третий и все же бросил двадцать копеек. «Не похожа на пьяницу... и что дома строит»,– поду* мала Марфенька, терзаясь смутными угрызениями совести. Радость была спугнута. Марфенька, нахмурившись, возвращалась домой. Изможденное, полное отчаяния лицо, пожалуй, еще молодое, стояло перед ней. Почему эта женщина не работает? Почему? По всей Москве были расклеены объявления: требовались уборщицы, гардеробщицы, официантки, посудницы, а возле фабрик висели плакаты с перечислением специальностей, в которых нуждалась страна. Почему же она все-таки не работает, эта женщина? Ведь это ужас – стоять вот так на коленях перед людьми и просить милостыньку. Милостыня... Слово было из далекого прошлого, в среде Марфеньки оно не употреблялось вовсе. Но если слово осталось от прошлого, то женщина была сейчас, в настоящем, и некуда было деться от этого факта. Попадались нищие-алкоголики – это было проще всего понять: страшная болезнь заставила их потерять человеческий облик. Но эта женщина не была алкоголиком, Марфенька была в этом уверена. Тогда почему же она предпочитает весь этот ужас работе? Может быть, она больна? Внешний вид, пожалуй, говорил об этом: одутловатость, бледность, угасший взгляд. Но ведь есть больницы, какие-нибудь там дома для инвалидов, и, наконец, просто легкая сидячая работа, например, швейцара. Почему же она просила эту самую милостыню? Вечером Марфенька не могла ни читать, ни заниматься. Ей и в голову не пришло то обстоятельство, что не одна ведь она прошла сегодня мимо, не узнав даже, что заставило эту женщину выйти просить на улицу. На другой день, возвращаясь из школы, Марфенька сделала основательный крюк, чтоб еще раз взглянуть на ту женщину. Нищенка была на прежнем месте, так же била поклоны. Все то же измученное лицо, словно беда поставила на нем свою печать. Голова ее была повязана куском черной выгоревшей материи, черное, много раз стиранное платье и мужские брезентовые туфли... Марфенька невольно оглянулась – никто не видит?– и, решительно подойдя к ней, присела на корточки. – Зачем вы так... Не надо в землю кланяться, просто просите,– зашептала она ей в самое ухо. Женщина каким-то одичалым взглядом посмотрела на Марфеньку, однако сразу поняла ее. – Добрым людям отчего не поклониться,– ответила она тихо,– они лучше меня. Никакого мне тут нет унижения. – Нет, есть,– убежденно возразила Марфенька,– это и вас унижает, и меня, и всех прохожих. Пожалуйста, не надо в ноги кланяться, очень вас прошу! У меня вот есть с собой...– Марфенька дрожащими руками порылась в портфельчике и достала пятирублевую бумажку.– Вот, пожалуйста, возьмите. Скажите, а вы не пробовали искать работы? Ведь это ужасно – так страдать. – Бог страдал и нам велел,– покорно произнесла женщина, но встала с колен и нерешительно посмотрела на протянутые деньги. – Берите, берите,– настаивала Марфенька. Лицо ее залилось краской. Женщина грустно оглядела Марфеньку и тоже чуть покраснела. – Не надо...– тихо сказала она.– Дома тебя заругают. Совесть-то у меня еще есть. Спрячь, не возьму. – Откуда вы родом?– спросила зачем-то Марфенька, машинально сжав деньги в потном кулачке. – Москвичка я, коренная,– уныло ответила женщина. – Вы больны? – Я? Ревматизм у меня... Так по ночам корежит – сил нет. – Сколько вам лет? – Умереть бы скорее... Смерть вот не берет...– На вопрос она не ответила. – Что мне надо сделать, чтоб вам помочь?– спросила, волнуясь, Марфенька. Скорбная улыбка скользнула по тонким губам. – Бог один может мне помочь, а он... отвернулся... за грехи мои. Ты, девочка, иди домой. И тогда Марфенька нашлась. – Откуда вы знаете, что не бог меня послал?– спросила она.– Не сам же он явится? Женщина долго смотрела на Марфеньку. Видно, очень ей хотелось, чтоб взаправду бог послал ей кого-нибудь, хотя бы и эту добрую девушку. Утопающий, говорят, за соломинку хватается, а Христина тонула в тот суровый для нее час. Тоска ее угнетала, отвращение к жизни, никогда она не была так близка к самоубийству, только боязнь греха и удерживала ее от искушения броситься под машину. Для нее счастье заключалось в том, чтоб ничего не чувствовать. На другое она уже не надеялась. А в смерти ей отказывала суровая религия. – Неисповедимы пути его,– сказала она со слабым проблеском надежды и замолчала, с трепетом ожидая, что будет делать «божий посланец». А у Марфеньки созрел план. – Идемте к нам – пообедаем и посоветуемся, что можно сделать,– пригласила она и стала ласково тянуть женщину за рукав: – Пошли, пошли. По счастью, Катя уже четвертый день не заглядывала к Оленевым. Она потребовала прибавки, на что возмущенный Евгений Петрович ответил категорическим отказом. Обеда никакого не было, его еще надо было принести из ресторана. – Вы должны идти со мной,– сказала Марфенька решительно, и Христина пошла за «соломинкой». Страшно волнуясь, боясь, что женщина раздумает, Марфенька на ближайшей стоянке взяла такси. Через десять минут ошеломленная Христина входила к Оленевым. Марфенька провела ее в столовую и усадила на диван. – Вы здесь посидите, я сейчас только сбегаю за обедом. Я так проголодалась, мы вместе поедим. Торопливо похватав судки, Марфенька убежала. Женщина нервным движением поправила на голове платок и пугливо огляделась вокруг. Она ждала каждую минуту, что придет кто-нибудь из взрослых и ее выгонят, а этой доброй девушке достанется. Но никто не приходил, и она понемногу успокоилась. «Как люди живут!»—невольно подумала она без зависти, рассматривая огромный сервант, за стеклами которого холодно сверкал хрусталь. Она обвела взглядом комнату, ища икону, но иконы не было, и она со страхом подумала, что большой грех – общаться с безбожниками и надо бы встать и уйти, но она бесконечно устала, а здесь так хорошо. Вернулась Марфенька и приветливо улыбнулась ей. – Недолго я ходила, правда? Она стремительно носилась то на кухню, то к буфету и, накрывая на стол, рассказывала о себе, что учится в десятом классе, что она комсомолка и парашютистка и этой весной заканчивает школу. Отец желает, чтобы она шла на физико-математический, но у нее свои, совсем другие планы. – А как вас зовут?– спросила она, приглашая к столу. – Христя! – Христина? Какое красивое имя. А по отчеству? – Савельевна...– Женщина хрипло откашлялась. – Садитесь, Христина Савельевна, а меня зовут Марфой. – Библейское имя. – Да. И Марфа Посадница тоже была. И у Гончарова в «Обрыве» есть Марфенька. Только я ни на кого из этих Марф совсем не похожа. А знаете... вы простужены. Я вам налью немного вина? – Спасибо вам. Не пью я вина. – Если немножко, когда болен... – Не люблю я его. – Ну хорошо, ешьте борщ. Вам какого хлеба, белого или черного? Марфенька держала себя так непосредственно и просто, с такой охотой делилась своими планами, что Христина совсем успокоилась и с жадностью ела все, что молодая хозяйка ей предлагала. – А матери у тебя нет? – робко спросила Христина. – Есть, но она живет отдельно. – Развелись!... («Господи, грех какой!»– подумала Христина). – А у вас есть родные? – Нет у меня никого. Я сиротой росла. Детдомовская. А потом на швейной фабрике работала. – Вы умеете шить? – Умею.– Христина вдруг замолчала. Марфенька сразу прекратила расспросы. Они пообедали, и Марфенька быстро убрала со стола посуду. – Теперь давайте поговорим!– Она властно усадила Христину на диван и присела рядом.– Больше вы просить не пойдете!– категорически заявила Марфенька.– Мы найдем вам работу, какую-нибудь легкую, пока вы не окрепнете. Поможем вам на первых порах материально. Вот придет папа – мы с ним посоветуемся.– Она ласково обняла женщину за плечи.– Я хочу вам самого доброго. Вы мне верите? – Верю я, верю, да только...– Христина заплакала, не вытирая слез.– Не знаете вы обо мне!– вырвалось с горечью у нее.– Святая вы душа, а я не стою ваших забот. Я хуже всех людей! Если мне поступать сейчас на работу – значит, начинать жизнь сначала, а мне все равно погибать. Я уже погибла. Нет мне прощения ни от бога, ни от людей. И сама я себя никогда не прощу. Не будет мне во веки веков покоя... Я из тюрьмы вышла. – Из тюрьмы?– Марфенька с сочувствием посмотрела на женщину. – Убить бы меня совсем. Не отстояла я своего сыночка! Что же я за человек... Мне воровка одна сказала: слизняк ты, а не человек. Умереть бы, а смерть не берет. Хуже я всякой воровки. Ох, мамушка, мука моя!... Христина вдруг сползла на пол, корчась от невыносимой муки. Она долго надсадно рыдала. Побледневшая Марфенька молчала, не находя слов, которыми бы можно было утешить в таком горе. Понемногу рыдания стихли, видимо не принеся облегчения. – Вот что, Христина Савельевна,– уверенно начала Марфенька,– после вы мне расскажете все, если захотите... Сейчас для меня ясно только одно: какую бы ошибку ни совершили, вы дорого заплатили за нее. Кажется, не по силам дорого. Но вы живая, и надо жить. Надо как-то перенести это несчастье. Вы не пробовали искать работу? – Нет. – Почему? Вам просто все безразлично? – Не знаю, как сказать... Руки у меня опустились. Крест хотела на себя взять. Может, бог простил бы... Кое-как, с большим трудом Марфенька выпытала у Христины, что та живет у старушки монашки, по имени Агния (комната Христины была давно занята). Она-то и посоветовала ей просить милостыню: «Смирись перед людьми, проси милостыньку, и бог тебя простит. Нищие духом царство божие узрят». Христина отдавала старушке всю выручку, и та кормила ее и предоставляла ночлег. «Вот уж точно: нищая духом»,– со вздохом подумала Марфенька. – Давно вы из тюрьмы?– спросила она тихо. – Месяц доходит,– проронила Христина и снова заплакала.– Да уж в колонии и то лучше было: наработаешься и спишь. А теперь глаз не сомкну до утра. Не могу я этот крест нести! Снова жизнь наладить, как все люди, не в силах: словно душу у меня вынули. Сама я себе в тягость. По делам меня бог наказывает, а я уйду от его наказания? – Что ж, он вас всю жизнь будет наказывать?– мрачно возразила Марфенька.– Из тюрьмы вас и то выпустили, а он все будет наказывать? – Бог карает, бог и милует,– кротко отозвалась женщина и перекрестилась. В Марфеньке все бушевало от гнева, но она взяла себя в руки, твердо решив вернуть эту женщину к радости и счастью. Задача была не из легких, но тем заманчивее было ее выполнить. – Знаете что: сосните пока, до прихода папы,– решила она.– У вас такое измученное лицо, поспите. Она принесла подушку со своей кровати и уложила женщину, несмотря на все протесты, на диван, ласково прикрыв ее сверху пледом. Христина пригрелась и действительно уснула. Марфенька до прихода отца сидела неподвижно возле нее. Девушка серьезно поговорила с Евгением Петровичем, не скрыв от него, что Христина сидела в тюрьме за какое-то, видимо уголовное, преступление. – Папа, она совершенно раздавленная, как она только живет? Если ей не помочь, она погибнет. – Я понимаю,– мягко сказал профессор,– но почему именно ты должна этим заниматься? У тебя выпускные экзамены в этом году. Я позвоню в исполком, и ей найдут работу. – Хорошо, позвони,– обрадовалась Марфенька,– но работа в данном случае – это не все: ей нужна моральная поддержка и ласка! – Но экзамены... – А у тебя – твоя работа. У каждого что-нибудь есть. Я теперь не брошу ее, даже... даже если бы это правда помешало экзаменам. Человек дороже какого-то там аттестата. Марфенька рассердилась, черные глаза ее сверкали и даже вроде как начали косить, что у нее бывало только в минуты крайнего раздражения. Евгений Петрович с интересом посмотрел на нее и слегка поморщился. Разумеется, он был недоволен появлением в своей квартире этой женщины, но Марфенька, судя по всему, не собиралась отступать, и профессору пришлось покориться обстоятельствам. – Ты говоришь, она москвичка... Следовательно, прописана в Москве? Прописана? Ну, где она там у тебя... Доктор технических наук вошел в столовую, где давно уже проснувшаяся Христина со страхом прислушивалась к доносившимся до нее обрывкам фраз. Она угрюмо встала, как вставала в колонии при входе в барак начальника отделения, испуганно глядя на хозяина этой роскошной, по ее понятиям, квартиры. Она каждую минуту ждала, что ее выгонят, а Марфеньке достанется за то, что она ее привела. Евгений Петрович вежливо поздоровался за руку, попросил ее сесть и сам присел в кресло. Затем он так же вежливо устроил Христине настоящий допрос. Марфенька стояла возле, готовая вмешаться, если отец чем-нибудь обидит гостью. Но, к ее некоторому удивлению, он оказался удивительно тактичным, так что Христина сразу приободрилась. Между прочим он спросил, какое у нее образование, и, когда Христина ответила, что семилетнее, Марфенька так и ахнула про себя: уж очень было непохоже. – У вас есть какие-нибудь документы?...– спросил Евгений Петрович.– Потребуются для поступления на работу. – Есть документы, а как же... Я всегда их ношу с собой,– заторопилась Христина. Она боялась оставлять их монашке: еще сожжет! Значит, в глубине души надеялась, что документы еще пригодятся. Христина вытащила из кармана черного платья – предварительно отколов булавку – ветхий бумажник и протянула профессору свои нехитрые справки. Вот их перечень, по выразительности своей не уступавший иной подробно написанной автобиографии: паспорт с московской пропиской («Двадцать пять только!»– ужаснулся Евгений Петрович), вместо метрики справка о воспитании в детдоме, свидетельство об окончании семилетки, справка о том, что она проработала полтора года на швейной фабрике и уволена по собственному желанию в связи с рождением ребенка, брачное свидетельство из загса, метрика о рождении сына и справка о досрочном освобождении из заключения в связи с амнистией. – Простите, за что вас осудили?– мягко спросил Евгений Петрович. Христина заметно побледнела. В широко раскрытых, чуть выпуклых голубых глазах был застывший ужас. Она молчала. Евгений Петрович ждал. Марфенька подошла и ласково положила узкую смуглую руку на плечо женщины. – Папа, видишь: ей тяжело вспоминать... Ну, и не надо спрашивать. И она ведь уже отсидела. Может, она потому и работы не ищет, чтоб не спрашивали... – Судили за соучастие в убийстве,– глухо произнесла Христина, стараясь ни на кого не глядеть. И покорно выждала тяжелую паузу.– Муж запорол до смерти сыночка. А я не сумела отстоять. Испугалась сильно... вроде как обомлела. Два годика ему было, сыночку-то. В железной печке сжег деньги. Отлучилась я... за хлебом. Он часто бумажки жег: играл так, нравилось ему, как вспыхивают... Бумажек-то не было больше, он деньги... две тысячи рублей. Муж прятал их... в сломанной гармони... даже я не знала. Вот как... Пять лет мне дали. Меня одну судили. Муж-то ушел от милиции через забор. В ту же ночь повесился. Погорячился он. Характер у него был лютый. Так я его боялась... Говорил: если уйдешь от меня, все равно найду, хоть на дне моря, и убью. И сына, говорит, убью. Судья сказал: ты виновата, почему не звала на помощь? А я обомлела... Дала сыночка на глазах у себя убить. Евгений Петрович смотрел не на Христину, а на дочь: свежее полное лицо Марфеньки побледнело, но в черных глазах была решимость, словно всем силам зла бросала она вызов. «Дочь вернет к жизни эту несчастную,– подумал он.– Задача ей по силам. Но что же мне делать с Христиной? Устроить гардеробщицей к нам в институт, пока обживется... Ей и жить-то, наверное, негде, придется в общежитие ее устраивать. А что, если...» Он с досадой вспомнил про Катино требование надбавить ей двести рублей: «Зазналась баба, никто столько и не платит домработнице. Что я, миллионер, что ли!» – Хотите поступить к нам домработницей?– неожиданно предложил он. – Папа!– Марфенька хотела решительно возразить, но вдруг подумала, что на первое время для нее это будет, пожалуй, даже неплохо. Эта женщина так нуждалась в уходе и ласке, грубое или насмешливое, сказанное невзначай слово могло ее опасно ранить. – Оставайтесь у нас, Христина Савельевна,– сказала она.– Не бойтесь, я буду вам помогать. Христина дрожащими губами пробормотала какие-то слова благодарности. Марфенька пожелала, чтоб Христина сегодня же перебралась к ним. И на всякий случай – а то еще монашка разговорит – отправилась с ней вместе за вещами. У бывшей монашки, сморщенной, с опухшими ногами старушонки, комната была полна каких-то необыкновенно волосатых постояльцев: она пускала к себе ночевать приезжавших в командировку священнослужителей. Христина обычно спала на полу в кухне, возле газовой плиты. Все ее вещи уместились в крохотном узелке. Монашка не отговаривала ее: «Хорошим людям отчего не послужить. Девушка-то верующая, по лицу вижу (Марфенька чуть не фыркнула: «Увидела!»). А милостыньку просить благословила тебя, чтоб только не идти на фабрику: хорошему там не научат, безбожники!...» Стали прощаться. Было решено, что сегодня Христина переспит в столовой на диване, а завтра для нее освободят маленькую комнату за кухней, превращенную Катей в кладовку. Марфенька принялась деятельно устраивать гостью. Дала ей свое белье, туфли и платье, сама приготовила для нее горячую ванну. Пока Христина мылась, Марфенька старательно накрыла на стол, положила в вазочку домашнего вишневого варенья и сбегала за тортом. Приодетая, разрумянившаяся после горячей ванны, оживившаяся, Христина даже похорошела. Она была бы хорошенькой – круглолицая, с немного вздернутым носом, большими голубыми глазами,– если бы не болезненная одутловатость и выражение приниженности и затаенного испуга во всем ее облике. Она все порывалась услужить, но Марфенька категорически заявила, что сегодня она гостья и вообще ей нужно сначала хорошо отдохнуть и поправиться. Пили чай втроем за длинным столом, накрытым, как для приема гостей. Чтобы не смущать Христину, Оленевы заговорили о посторонних для нее вещах: о театре, последнем спутнике, о новой книге Евгения Петровича, о прыжке Марфеньки. Укладывая потом Христину спать, девушка сказала ей потихоньку: – Старайтесь не думать о прошлом, думайте о будущем. Хотите знать свое будущее? Могу погадать. – Разве вы можете? – Ну конечно, нас этому в десятилетке учат!– Марфенька взяла маленькую жесткую руку Христины и стала разглядывать испещренную линиями ладонь.– Вот что я вижу: все напасти в прошлом, они удалились. Вас ждет счастье – совсем рядом! Будете учиться, приобретете интересную профессию. Не разберу, кем вы будете... Может, инженером? Или врачом? Еще выйдете замуж, на этот раз за хорошего человека. Он блондин. Вы родите четырех сыновей, которые будут летчиками. Здоровье к вам, вернется. Спокойной ночи! Дайте-ка я вас поцелую. Не холодно будет спать? – Марфенька тщательно подоткнула под нее одеяло. На другой день своевольная Марфенька не пошла в школу, и они вдвоем освободили от всякой рухляди, выбелили, вымыли и обставили комнату для Христины. Марфенька осмотрелась с довольным видом. – Иконки вот только нет...– робко напомнила Христина. – А-а!... Марфенька пошла в кабинет отца, долго там рылась и наконец принесла репродукцию Сикстинской мадонны на слоновой бумаге. Репродукция была вставлена в рамку под стекло вместо какого-то пейзажа и, к великому восхищению Христины, повешена в угол. В этот день Христине Савельевне Финогеевой казалось, что она после долгих-долгих странствий возвратилась домой. А Марфеньке – что к ним приехали родные. Глава пятая НИЩИЕ ДУХОМ У Христины всегда получалось почему-то так, что стоило ей кого-нибудь полюбить, как она его теряла. Кто были ее родители, она не знала. Воспитательница однажды рассказывала ей, что ее нашли в 1933 году на руках мертвой женщины возле Павелецкого вокзала. В найденном при умершей паспорте значилось: Финогеева Ксения Алексеевна. Там же был вписан ребенок – Христина. Кто была ее мать, куда она ехала, что покидала и что искала, осталось навсегда неизвестным. В детдоме Христина очень сильно привязалась к одной из воспитательниц. Та относилась к ней ласково, но не лучше, чем ко всем остальным ребятам: она никогда и не позволила бы себе иметь любимчиков! Дети стали звать ее мамой – воспитательница не возражала. Христина ходила за ней по пятам, не знала, чем ей угодить, тосковала и плакала, когда у воспитательницы был отпускной день. Иногда ей казалось, что воспитательница любит ее совсем как родная мать. Что это не так, она поняла, лишь когда с разрешения директора воспитательница стала ежедневно брать с собой на работу маленькую балованную родную дочку. А между тем воспитательница была искренне уверена, что она не делает никакой разницы между детьми. Разница была не в лишней кружке молока или яичке, а в блеске глаз, непроизвольно меняющемся голосе, в особой улыбке, когда сразу меняется все выражение справедливо строгого, обычного лица на умиленное. В ночных обильных слезах ушла любовь маленькой Христины. В пятом классе она слепо привязалась к одной девочке. Она не замечала, что маленькая хитрунья умело использует ее любовь для своей выгоды. Христина отдавала ей сладкое, делала за нее задачи и упражнения по грамматике, помогала в дежурстве. Когда их при расформировании детдома разлучили, она долго не могла утешиться. Христина росла боязливой и робкой, всем уступала, боялась мальчишек и учителей. Говорила она таким тихим голоском, что надо было иметь терпение, чтобы ее выслушать. Но поскольку она не претендовала на внимание, никто ее и не слушал. Школьный врач нашел у нее малокровие и детскую нервность. У нее не было никаких талантов, училась она на тройки (четверка в табеле была редким гостем). Воспитание она получила нерелигиозное – все вокруг были неверующие, была неверующей и она. Что может знать о религии девочка, выросшая в детдоме? Ничего. На шестнадцатом году жизни Христину – боязливую и неустойчивую – выпустили одну в огромный неизвестный мир. Детдом устроил ее на швейную фабрику, фабрика предоставила ей койку в женском общежитии и тумбочку. Вместо школы Христина стала ходить на работу. Она старалась изо всех сил, боясь неодобрения мастера, старшего закройщика, работниц, но у нее, видимо, не было способностей к шитью (кто знал, к чему у нее способности, если она сама не знала, и кто этим интересовался?). Скоро стало очевидным, что ни хорошей мастерицы, ни закройщицы из нее не выйдет. Она безнадежно застряла на подсобной операции – пришивании пуговиц. И здесь она редко выполняла норму, потому что слишком добросовестно пришивала каждую пуговицу. Каждый, кто покупал готовые платья, знает, как они обычно пришиты... Христина превратилась во взрослую девушку. Успеха у парней она не имела никакого: слишком скромная, пугливая, неразговорчивая – с ней им было скучно. Подружки одна за другой выходили замуж, Христина оставалась одинокой. И вот тогда, в недобрый час, появился на ее пути Василий Щукин – шофер швейной фабрики, высокий, жилистый, с красивым благообразным лицом. На фабрике он пользовался авторитетом (не то что плохая работница Христина!), его портрет не сходил с доски Почета. Он не пил, не курил, не хулиганил, много работал. Родители его были когда-то раскулачены, судимы и сосланы. Назад они не вернулись, осели в благодатной Сибири, где земля плодородна, реки кишат рыбой, леса – зверем. Василия воспитал крестный – церковный староста одной из московских церквушек. Умирая, он завещал воспитаннику кое-какую обстановку, комнату на 3-й Мещанской и толстую, распухшую от сырости и постоянного чтения Библию. Из крестника вышел человек богобоязненный, строгий, озлобленный, но скрывающий свою озлобленность под маской равнодушия. Было Щукину лет под сорок. Ему бы давно жениться, да не нравились современные девицы: безбожные, бесстыдные, дерзкие. Христина покорила его именно своей безропотностью, смирным характером. Ей он с первого взгляда внушил непреодолимый ужас. Она и сама не знала, почему его так боялась. Когда Марфенька допытывалась у нее, зачем же она тогда вышла за него замуж («не любила, боялась, отвращение внушал и все же пошла»), Христина не сумела ответить на этот вопрос. Добрые люди советовали выходить: что же одной-то сироте по свету мыкаться? Может, здесь была жажда семьи, которой никогда не было, желание иметь свой уголок? А может, победила сильная воля Щукина? Как бы то ни было, они поженились. Местком даже средства выделил на свадебный подарок, но чего местком не знал (или предпочел не знать!)—это того, что шофер Щукин венчался в церкви. Когда Христина по желанию мужа бросила работу, о ней никто не пожалел: работница была не из умелых. («Плохой коллектив: о выработке в нем думали, а не о человеке»,– возмущалась Марфенька). Три года замужества прошли для Христины, как тягостный сон, когда бесплотные тени движутся в серых сумерках – бывают такие темные сны. Она была очень несчастна. Не то чтобы Щукин обижал ее или оскорблял ее достоинство, наоборот, он по-своему даже любил ее, несомненно, уважал, его очень огорчал явный страх, который он вызывал в молодой жене, но ей было с ним очень тяжело. Характер у него был вспыльчивый до бешенства, «лютый», как определила Христина. Однажды он в драке чуть не убил в ее присутствии приятеля, ни с того ни с сего приревновав жену к нему. К счастью для Василия, все окончилось мировой, пришлось только пол-литра водки поставить и угощение. На Христину, правда, он даже не закричал ни разу, да она и повода не подала для этого, во всем старалась ему угодить. Казалось, вокруг этого человека было замкнутое мертвящее пространство, и она оказалась в этом кольце и разорвать его не могла и не умела. С первых дней их брака Василий попытался обратить жену в свою веру. Конечно, неверующая жена «освящается» через верующего мужа, но он любил ее и хотел, чтоб она «спаслась». Результат превзошел все его ожидания. «Нищие духом царство божие узрят...» Одинокая, неразвитая, ни к чему не способная женщина (слабейшие в обществе), не нашедшая в замужестве, как до этого в работе, ни радости, ни душевного тепла, томящаяся сама не зная чем, она вдруг обрела и покой, и веру, и духовное удовлетворение. Ей понравились долгие торжественные богослужения, когда мерцают, оплывая, свечи, чистые, звенящие голоса хора уносятся в подернутый дымкой купол, и каждый на коленях, рядом, локоть в локоть, просит у незримого и непонятного божества (грозный или всемилостивый?) хоть крупицу счастья... Но «да будет воля твоя». Теперь она любила долгими зимними вечерами, когда муж уезжал в далекие рейсы,– она уже вынашивала ребенка – читать Евангелие. А потом настал день, и родился ребенок – сын. Маленький, теплый, родной комочек. Христина благодарит бога. Теперь она вся – любовь. Во всем мире они вдвоем – сын и мать. В сыне и цель, и смысл жизни, и счастье. Словно поднесли к иссохшему от жажды рту кружку с ключевой водой. Только не дали напиться – отняли. Бог дал, бог и взял. Любила сына и лишилась так страшно. До самой смерти будет сниться, как прибежала из булочной с хлебом в руках, а Василий со страшным лицом – вот таким его чувствовала и потому боялась – убивает ее мальчика. – Бог-то, бог!– только и вскрикнула Христина, бросившись к помертвевшему ребенку. – Уйди, недоглядела деньги!—Василий отшвырнул ее, как котенка... С тех пор прошло четыре года, и душа ее завяла, как пустоцвет. И вдруг к ней пришла Марфенька и увела с собой. Марфенька, добрая, сильная, здоровая, веселая, красивая,– она входила в комнату, и даже полинявшие обои улыбались. Марфенька, которую нельзя было не любить, которой нельзя было не восхищаться. Счастьем было беседовать с ней, жить под одной крышей, смотреть на нее, любоваться ею, что-нибудь делать для нее. Отныне Христина знала один страх: лишиться Марфеньки. Она боялась, что бог может забрать ее совсем, как забрал сыночка: Марфенька была парашютисткой, она прыгала так высоко, из-под самых облаков. Отныне каждый прыжок Марфеньки стоил Христине невероятного напряжения сил. – Господи!– молилась она перед сном и, проснувшись, ночью.– Одно прошу: сохрани и помилуй Марфеньку, прости ей безверие ее. Мне ничего не надо, но ей даруй счастье! Христина не знала, чем только угодить Марфеньке. Марфенька хотела, чтоб Христина прочитывала все те книги, которые она ей приносила,– Христина стала их читать. Марфенька хмурилась, когда Христина стремглав кидалась исполнять приказание «хозяина» Евгения Петровича,– Христина стала ходить с достоинством. Марфенька терпеть не могла, когда она кстати и некстати поминала господа,– Христина стала воздерживаться от этого (и в Евангелии написано: «Не упоминай имя божие всуе»). Марфенька пожелала, чтоб она стала готовиться в восьмой класс вечерней школы,– Христина послушно приняла от нее старые учебники и теперь каждую свободную минутку решала задачи или зубрила физику. Единственное, что она не могла бы сделать для своей любимицы,– это перестать верить. Марфа отлично понимала это и старалась не оскорблять ее чувств. На что она отважилась в этом направлении – это подарила Христине «Овода». «Библия для верующих и неверующих» Ярославского постоянно лежала на столе, но ее никому не предлагали читать. Христина перекладывала ее с места на место, однако ни разу не заглянула в эту книгу: верующие обращаются к антирелигиозной литературе, лишь когда начинают сомневаться, а Христина верила крепко. «Овод» произвел на нее неизгладимое впечатление. Она очень плакала над судьбой Артура, но больше всего ей было жаль Монтанелли. Он был поистине святой. Глава шестая БРАТ И СЕСТРА Марфенька и Христина только что закончили генеральную уборку квартиры. Евгений Петрович ждал сегодня гостей – каких-то Львовых – брата и сестру, детей его умершего коллеги Павла Дмитриевича Львова. Отец специально попросил Марфеньку принять их получше, самой одеться тщательнее и быть за хозяйку. И еще он попросил, чтоб Христина не сидела с ними за столом хоть сегодня: неловко, все-таки она домработница. – Как хочешь, папа, мы с ней можем поужинать и на кухне,– спокойно согласилась Марфенька. – Но... – Я комсомолка... А хотя бы и не комсомолка,– все равно бы не смогла. Это нехорошо, как ты не понимаешь, папа? – Тогда скажем, что это наша родственница из провинции,– нашелся профессор Оленев. Марфенька, воспользовавшись «повышением», выпросила у отца денег, добавила, сколько было, своих (мама всегда ей давала на личные расходы) и купила для Христины хорошенькое пестрое платье. Сама Марфенька надела узкое строгое черное платье и на шею красивый кулон из русских самоцветов – подарок Виктора Алексеевича. Отец внимательно оглядел ее и остался доволен. – Ты понемногу становишься красивой,– одобрительно сказал он и поцеловал ее в щеку. Он и сам выглядел сегодня молодым и подтянутым. Новый синий костюм сидел на нем превосходно, живота почти не было видно. Евгений Петрович обнял дочь за плечи и, прохаживаясь с ней в ногу по кабинету, стал рассказывать о семье Львовых. Покойный Львов был весьма интересным человеком, большим знатоком Каспия, даже женился на какой-то красавице рыбачке и всю жизнь был ей верен, во всяком случае, не бросил ее. Правда, человек он был кляузный, мстительный, с ним боялись связываться. Своей дочери Мирре он дал блестящее образование: она свободно владеет несколькими языками, превосходная пианистка. Сейчас она работает в Океанологическом институте – научный работник, гидробиолог. Красавица, умница, интереснейшая женщина. Знакомство с нею, несомненно, принесет Марфеньке пользу. Да... – А что собой представляет брат?– поинтересовалась Марфенька. – Гм... Глеб Павлович поступил ко мне лаборантом... Вообще эта работа для него чересчур примитивна. Но он просился... Мирра Павловна за него просила. Кстати, Марфенька, ты так увлекаешься воздухоплаванием... Тебе будет интересно побеседовать с ним: он ведь в прошлом летчик. – Почему в прошлом? Он что, инвалид, болен? – Н-нет, не болен, просто оставил авиацию. – Хороший летчик не оставит авиацию по собственному желанию! – категорически заявила Марфенька. – Его, кажется, «списали на землю» – так у вас говорят? – уклончиво заметил Евгений Петрович и заговорил о другом. «Львовы... Мирра и Глеб»,– вспоминала меж тем про себя Марфенька. Ну конечно же, это о них ей писал еще два года назад Яша Ефремов. Они вместе были в экспедиции на Каспии... Судно «Альбатрос»... Яша там был матросом. Начальником экспедиции был океанолог Филипп Мальшет. Яша отзывался о нем с огромным уважением... Но вот этот Глеб сыграл очень некрасивую роль: из-за него чуть не погибли Яша и капитан «Альбатроса» Фома. Да, Марфенька теперь хорошо припомнила эту историю. Летчик Глеб Львов должен был доставить на берег двоих членов экспедиции: Яшу и Фому; самолет попал в бурю, началось обледенение, и, опасаясь, что машина не доставит всех троих, этот Глеб высадил своих товарищей прямо на лед. Именно тогда Яша и Фома попали в относ и едва не погибли. Вот почему Львова «списали на землю» – за аморальный поступок! Он действительно был умелым летчиком... Не знания техники ему не хватило в час испытания, а человечности... Марфенька прошла в свою комнату и, быстро выдвинув ящик письменного стола, достала толстую пачку Яшиных писем. Так вот кто лаборант академика Оленева! Это у ее отца нашел «пристанище» Глеб... Марфенька грустно рылась в старых письмах. Интересно, знал ли отец об этой истории? Судя по его уклончивости, знал. И все же согласился работать с таким человеком: Мирра Павловна просила. Раздался звонок. Надо было идти и играть в «хозяйку дома». Марфенька положила пачку писем под подушку: перед сном перечтет некоторые места. Отец уже вел гостей в свой кабинет. – Мирра Павловна,– сказал он, останавливаясь и явно волнуясь,– это моя дочь Марфа. – Совсем взрослая дочь у такого молодого отца!– удивилась гостья. У нее был приятный, хорошо поставленный голос низкого тембра – словно прохладный голос, он бы освежал в жару. На Марфеньку смотрели серые, как серый бархат, огромные глаза. «На марсианку похожа – Аэлиту,– подумала Марфенька, пожимая выхоленную, но сильную руку.– Спортом занимается. Как это люди ухитряются выглядеть так модно? Более модно, чем манекенщицы». – Я давно слышал о вас и даже вашу фотографию видел, – сказал, улыбаясь, брат Мирры, в свою очередь пожимая Марфеньке руку. Он был еще красивее сестры, так же тщательно и со вкусом одет, держался непринужденно. – От кого же вы обо мне слышали, от папы? – спросила Марфенька. «Неужели не побоится признаться, от кого слышал?» – Когда я был воздушным извозчиком... Мне доводилось, представьте, возить ваши письма. Им всегда были очень рады на «Альбатросе». Я доставлял на судно письма, посылки, продукты... Он славный мальчуган, этот Яша Ефремов. Вы с ним до сих пор в переписке?... – Да, конечно... Мирра попросила Евгения Петровича показать ей оттиски его новой статьи. Они ушли в другой конец кабинета и сели там вдвоем у заваленного бумагами круглого стола. Марфеньке пришлось занимать Глеба. Он сидел против Марфеньки на диване, заложив ногу на ногу, и бесцеремонно разглядывал ее. Что-то в нем было хрупкое, несмотря на видимую физическую силу,– словно молодое дерево, надломленное пополам, но все еще растущее, или это чахоточный румянец на скулах придавал ему такой вид? «Слишком быстро показал, что не боится прошлого. Значит, на самом деле боится». – Вам нравится ваша теперешняя работа? – Да, я доволен... Работа несложная и дает мне время для занятий. Я ведь теперь учусь заочно на физико-математическом. Уже на третьем курсе. Почему вы никогда не зайдете в лабораторию вашего отца? – Но ведь туда посторонним вход не разрешен... – Это можно устроить... Дочь академика Оленева... – Не хочу! «И все же как он красив! Какая-нибудь бедная девчонка попадется на эту красоту, как рыбка на удочку, и будет трепыхаться. Ему очень не хотелось к нам идти – из-за меня, потому что я о нем все знаю от Яши. Отец его давно уже приглашал... Почему же теперь он пришел?» – Простите, мне надо выйти на кухню,– холодно извинилась Марфенька и вышла. – У вас интересная дочь,– услышала она голос Мирры.– Единственная? Представляю, как вы ее любите. – Спортсменка: парашютистка, уже четырнадцать прыжков,– донесся до нее басок отца. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся Христина с прилипшими к выпуклому лбу волосами торопливо заканчивала сервировку стола. Марфенька кое-что переставила: пусть отец будет доволен. Он просил подать весь хрусталь. Праздник так праздник, был бы только стоящим повод... Брат и сестра Львовы оказались ультрасовременными людьми. Все, что было несовременным, их попросту не интересовало. За ужином речь шла о самых современных вещах. Мирра объявила, что опера устарела и скоро отомрет. Евгений Петрович, не понимавший и потому не ценивший оперной музыки, охотно с этим согласился: да, опера, несомненно, отмирает. – А что же будет при коммунизме, джаз-банд? – невинно осведомилась Марфенька. – Будущее за новыми инструментами,– уверенно пояснила Мирра.– Симфонии, исполняемые на колоссальных электронных... – Барабанах? – серьезно подсказала Марфенька. Глаза ее смеялись, но лицо хранило доверчивую серьезность. Евгений Петрович недовольно посмотрел на дочь. Глеб, отдав должное кулинарному искусству хозяек, стал развивать ту мысль, что будущее – за техникой. – Физика, математика, автоматика, кибернетика, наука о реактивном звездоплавании – вот что определит содержание интересов человека будущего. Искусство в наш космический век вообще отживает. Фантастика безнадежно отстала от жизни. Техника – вот что делает невозможное возможным. Мы живем творчеством разума, а не чувства. Лик эпохи – техника. Это она влияет на вкусы, нравы, поведение человека. – Если в Америке задержится революция, то капитализм приведет к тому, о чем вы говорите, но это будет одичание, моральное и духовное одичание! – с омерзением выпалила Марфенька. – Вы не согласны со мной? – как бы удивился Глеб. – Марфа! – одернул ее Евгений Петрович. – Погоди, папа! Простите, но эти ваши мысли кажутся мне такими убогими,– грустно продолжала Марфенька.– Я ведь уже не раз слышала подобные высказывания. Мальчишки в нашем десятом «Б» – некоторые, знаете, мамины сынки – тоже так рассуждают. «Не чувства, а разум, не искусство, а техника». По-моему, это оттого, что чувства их не развиты, а раз отстали в своем развитии чувства, то поэзия им просто недоступна! Их можно только пожалеть: люди с дефектом! Румянец на скулах Глеба чуть сгустился. – Неизвестно, кого жалеть! Может быть, тех, кому недоступна поэзия теорий, идей, экспериментов. Простите, но я хочу задать вам прямой вопрос: за кем следует в наше время современная жизнь – за художниками и поэтами? Можете вы это утверждать? Назовите поэта, писателя, который ведет за собой народ. Не назовете? Эпоху делают те, кто создает спутники, атомные ледоколы, синхрофазотроны... – Эпоху делают идеи – идеи коммунизма! – горячо воскликнула Марфенька. – Идеи! Но ведь это чистейший идеализм, ваше утверждение,– с чуть утрированным ужасом возразил Глеб.– Коммунизм – это высокая техника плюс электрификация всей страны. – Коммунизм – это, в первую очередь, высокие чувства,– рассердилась вконец Марфенька,– а техника необходима лишь для того, чтобы освободить человеку больше времени, облегчить жизнь – и только. – Мы хотим быть хозяевами Вселенной...– начал Глеб. – Неправда! Это, может, империалисты хотят все завоевать, даже другие миры. Наука хочет познать космос, а при чем здесь «хозяева» – слово-то какое противное! Христина сидела молча, она никогда бы не решилась вмешаться в спор, хотя у нее были кое-какие мысли на этот счет. («Жива душа, жив бог. Остальное от лукавого».) Она старательно подкладывала всем в тарелки и краснела. Свет от тяжелой, с хрустальными подвесками люстры играл на хрустале и фарфоре стола, тугой накрахмаленной скатерти, лакированной мебели, лысеющем лбу Евгения Петровича, на заграничных клипсах Мирры. Перед глазами Христины словно стояла сетка. У нее это иногда бывало, не то от малокровия, не то на нервной почве. В то же время ей было так хорошо. Она сидела, словно хозяйка, за столом, все к ней обращались так вежливо: «Христина Савельевна, пожалуйста», и ни одного грубого слова – она так всегда боялась грубости, бессердечия, жестокости. Такие добрые, хорошие, воспитанные люди! Марфенька была слишком резка, но она еще молода. Понемногу образуется среди таких людей. Они вели ученый спор, по никто не повышал голоса, не сердился. Время от времени Христина бросала робкий взгляд в сторону Глеба. Очень ее поразил чем-то Глеб Львов. – Хватит споров, друзья! – решил Оленев. Он сам открыл бутылку шампанского и предложил первый тост: – За советскую науку, которой мы служим верой и правдой! – За великую технику коммунизма! – провозгласил Глеб. – За хозяина этого дома! – кокетливо улыбнулась академику Мирра. Пока Марфенька слушала эти разноречивые тосты, бурно пенящееся шампанское осело, и его осталось совсем чуть-чуть на дне бокала. После ужина все, кроме Христины, опять перешли в просторный кабинет профессора. Марфенька поспешно раскрыла двери настежь, чтоб Христина могла слушать, если захочет. Глеб стал рассказывать о чудесах кибернетики. Слушать его было интересно, хотя Марфенька никак не могла отделаться от внутреннего протеста. Не любя споров, она и на этот раз возражала только мысленно. Глеб восторгался мыслящей электронной машиной, которая, по его убеждению, несомненно, окажется сильнее ее творца и создателя – мятущегося, несовершенного человека. Он говорил о машинах, способных воспроизводить самих себя. Они будут развиваться в соответствии с законами биологии, то есть подвергаться мутациям, бороться, принимать категорические решения. Конечно, пока еще ни одна самая сложная машина не подошла к той грани, где начинается сознание, но, несомненно, перейдет ее. Ничто, кроме предубежденности и предрассудков, не позволит отрицать эту возможность. – Мыслящие роботы...– мечтательно произнесла Мирра. «Они, видно, привязаны друг к другу,– думала Марфенька,– и все же даже в этой братской любви чего-то не хватает... Может быть, просто человеческого? Они гордятся друг другом, потому что у них много общего». – Кибернетика так же чревата опасностью, как, скажем, разложение атома,– вдруг произнес Евгений Петрович.– Когда человек придает кибернетическим машинам способность творить, он создает себе могучего и опасного помощника... – Боитесь, взбунтуется против своего творца? – усмехнулся Глеб и, усевшись в кресло поудобнее, вытянул свои длинные ноги. Он держался с академиком, как равный с равным. Странно, что Марфеньку, не терпящую заискиваний и подобострастия, на этот раз покоробила Глебова манера держаться. «Нахальный какой... Но почему папа его не осадит?» – Видите ли, дело в том, что, задавая машине программу,– неторопливо продолжал Оленев – он смотрел при этом на Мирру,– мы ожидаем от нее действий в соответствии с нашими человеческими представлениями. Но машина, даже превосходящая «умом» своего творца, все же не человек, и здесь малейшая неточность в заданной программе может повести к неожиданным результатам. – На Западе крупные ученые-специалисты заняты созданием машины, способной воспроизводить самое себя. Нельзя допустить, чтоб они опередили нас в этом,– с ударением произнес Глеб. – Чем большие творческие способности даются машине, чем больше у нее возможностей принимать самостоятельное решение, тем сложнее управлять этой машиной,– повторил профессор.– Никогда еще человечество не обладало такими чреватыми смертельной опасностью возможностями, как в нашу эпоху... – Ты подразумеваешь опасность атомной войны, папа? – спросила Марфенька. – И это тоже, само собой. Но я говорю, что научная теория отстает от техники. Она не всегда может предупредить о последствиях того или иного технического новшества. В природе настолько все тесно взаимосвязано, что изменение одного природного процесса неминуемо ведет к изменению, нарушению множества других. Когда уменьшается ледовитость северных морей, уровень Каспия начинает понижаться, а следом за ним падает и уровень озера Мичиган в Северной Америке. Таяние ледников Арктики ускоряет рост коралловых островов в тропической полосе Тихого и Индийского океанов. Совсем недавно плохое знание процессов, происходящих в океане, едва не привело к трагическим последствиям. Американцы предложили сбрасывать радиоактивные отходы на дно океана. По счастью, работы советских океанологов, кстати проведенные, показали, что это привело бы к заражению мирового океана и атмосферы. Любое воздействие общества на природу возвращается в виде ответного воздействия природы на общество. Помните крылатые слова Энгельса, что природа «мстит» человеку при непродуманном хозяйничанье. – Вы пессимистически смотрите на вещи,– лениво проговорила Мирра. – Жаль, что у вас нет рояля, я бы сыграла вам мою любимую сюиту Шостаковича. Вы слушали его музыку к «Гамлету»? Хорошо! «Ну, это хоть правда хорошо»,– внутренне согласилась Марфенька. Разговор зашел о последних постановках театра «Современник», и она неслышно оставила комнату: надо было помочь Христине убрать посуду. Марфенька легла в эту ночь поздно. Она ходила по комнате путаясь ногами в длинной, до пят, ночной сорочке, то садясь на постель, то вставая, и размышляла. Ей хотелось «судить по справедливости». «Почему я терпеть не могу нашу классную руководительницу Берту Ивановну? – спрашивала она себя.– Кажется, я не люблю ее за то, что она все эти годы стремилась воспитать нас всех – целый класс – совершенно одинаковыми, мыслящими, как она сама. Ну да, потому я всегда и противодействовала ей. Какими бы скучными и убогими были люди, если бы они мыслили все, как один! Фу, какая гадость! Только непроходимый дурак может этого желать! Но почему я изо всех сил пытаюсь сделать Христину такой же неверующей, как я сама? Почему мне так противны были сегодня рассуждения Глеба? Я с ними не согласна – отлично, но ведь это его убеждения? Может быть, Берте Ивановне тоже противны некоторые мои мысли? Неужели я такая же, как она? Тоже хочу чтоб все мыслили одинаково и по-моему? Нет, я не такая! Идеи могут быть нравственные и безнравственные. Фашизм – тоже идеи, но это человеконенавистнические идеи, и потому мы их не принимаем. Христина... Религия запугала и согнула ее. Я только хочу, чтоб она распрямилась. Стала гордым и свободным человеком на прекрасной земле. Не «господи, воля твоя», а ее собственная ясная воля! Но она утверждает, что бог дал людям свободную волю. Или это в добре и зле! Хочешь – сделай плохо, хочешь – хорошо. О, какая я еще невежественная, как плохо во всем, разбираюсь! Ну почему Христина такая приниженная? Это религия делает ее такой. Быть домработницей – это не выход для нее, хотя она так цепляется за наш дом. Она так благодарна мне и папе за то, что мы укрыли ее у нас от жизни! Ну пусть немного передохнет, наберется сил. Мы вместе, чтоб ей было не страшно, пойдем в огромный мир. Уж я – то ничего не боюсь! В институт пока не пойду: школа надоела. Мы с ней вместе поступим на работу... Куда-нибудь, на аэродром, что ли,– летать!» Марфенька сосчитала по пальцам, сколько месяцев осталось до окончания школы, и со спокойной совестью улеглась спать. Ей не пришло в голову, что она выбирает за Христину, как выбрал за нее когда-то детдом, устроив ее на швейную фабрику. Причем тогда Христине было шестнадцать лет, а теперь это была много пережившая женщина, на двадцать шестом году жизни. Марфенька спала, как всегда, крепко, безо всяких сновидений. У Евгения Петровича была бессонница. Он стоял в ватном халате у раскрытого окна и, поеживаясь от морозного воздуха, думал о наступающей одинокой старости – дочь не в счет, у нее скоро будет своя семья. Христина металась по кровати, ее мучили кошмары. Сначала ей привиделся светящийся грозный лик архангела, взбунтовавшегося против самого бога, но потом оказалось, что это огромный робот, который вышел из повиновения человеку. Он хотел ее раздавить. Христина проснулась вся в поту с усиленно бьющимся сердцем. Несколько раз перекрестилась, прочла «Отче наш» и попыталась снова уснуть, но не уснула. Глава седьмая ПОЯВЛЯЕТСЯ ЯША ЕФРЕМОВ Марфенька сидела, раскрасневшаяся и довольная, на краешке стола, крепко сжимая телефонную трубку. Было утро. Евгений Петрович ушел в институт. Только что звонил Яша Ефремов, прямо с Павелецкого вокзала. Он поехал устраиваться с ночлегом. Как только Яша устроится, он приедет сюда. Марфенька должна его ждать. В школу она сегодня, конечно, не пойдет: они переписывались более трех лет, но еще не виделись. Яша приезжал один раз в Москву, когда был напечатан его рассказ. Хороший рассказ! На Марфеньку он произвел неизгладимое впечатление. Одинокий мальчуган-подросток отказался признать единственного родного человека – дядю, капитана корабля,– потому что тот когда-то сделал подлость: оклеветал лоцмана из их поселка Бурунного. Яша и сам жил в поселке Бурунном и тоже был принципиален: не согласился же он переделать рассказ, хотя мог думать, что его в таком виде не напечатают. Так вот, когда Яша приезжал, Марфенька как раз уехала с отцом в Крым. Так они и не встретились. Но переписывались очень часто. Если бы издать все Яшины письма, то получилась бы целая повесть – эпистолярная повесть о его приключениях. Яша Ефремов был совсем особенный, в их школе не было таких ребят ни одного. В поселке Бурунном, может, и были, но у них – ни одного! Он был самостоятельный, давно работал и сам содержал себя. Несмотря на то что ему едва сравнялось двадцать лет, он уже работал линейщиком на междугородной линии связи, наблюдателем на метеорологической станции, ходил в море матросом, ловил с ловцами рыбу «на глуби», участвовал в научно-исследовательской экспедиции, попадал в относы и чуть не погиб. Последний год он работал механиком на аэродроме и летал над Каспием. Но самое главное, за что его любит и ценит Марфенька,– Яша Ефремов всегда самостоятельно мыслил. Уж он-то никогда не будет повторять чужие мысли, будь они хоть сверхмодные! У них, судя по переписке, было очень много общего. Но Марфенька никогда не видела Яшу, даже на фотографии: он не любил сниматься и так и не прислал ей свою карточку. И вот Яша здесь. У Марфеньки гулко колотилось сердце: а вдруг он в ней разочаруется? Вдруг она ему не понравится? На фотографии она всегда выходит гораздо лучше, чем на самом деле, потому что у нее фотогеничное лицо – так уверял Виктор Алексеевич. Ах, разве для такого, как Яша, может иметь значение, красива она или нет! Красивее Мирры уже некуда быть, а она совсем ему не нравится. Но у него такая умная, благородная сестра Лизонька, он столько писал о ней и с такой любовью! Он просто преклоняется перед ней. Разве она, Марфенька, выдержит такое сравнение? Вошла Христина и внимательно посмотрела на нее: она сразу почувствовала, что Марфенька чем-то взволнована. – Приехал Яша Ефремов, скоро придет! – сообщила Марфенька. Они приготовили все к чаю и сели рядышком на диван – ждать. Яша пришел только к вечеру. Марфенька сама отперла ему. Оба так смешались, что только молча пожали друг другу руки. Яша, не дождавшись приглашения раздеться, сам догадался снять пальто и повесил его в передней. Тогда Марфенька, проговорив: «Ну вот, это, значит, вы!» – и сразу покраснев, потому что вспомнила, что переписывались они на «ты», повела каспийского гостя в свою комнату. В комнате Марфенька устроила настоящую иллюминацию (пусть будет праздник!), включив сразу все лампочки. Они стояли посреди комнаты и серьезно рассматривали друг друга. «Так вот он какой – Яша Ефремов!» – «Так вот она какая – Марфа Оленева!» Марфенька представляла Яшу гораздо выше и крепче, а он оказался ростом с нее – худощавый паренек с необычно светлыми серыми глазами на смуглом лице. Когда он улыбнулся, на щеках его проступили ямочки, что придало ему какой-то совсем ребяческий вид. Темные волосы аккуратно подстрижены, и от них пахнет одеколоном. Похоже, что он только сейчас был в парикмахерской, оттого и задержался: не в поселке же ему подстригаться, если он едет в столицу! На нем был коричневый, с иголочки, костюм наверное, купил его готовым только сейчас и сразу надел. Марфенька рассердилась на себя за то, что примечает все эти мелочи, даже то, что ботинки-то он забыл или не успел почистить, а вот главное – его сущность – никак не уловит. Словно его душа залезла, как улитка, в свою раковину, и до нее не добраться. Даже его улыбка была какой-то напряженной, несмотря на девичьи ямочки. Марфенька вдруг увидала, что на его прямом носу выступили бисеринками капельки пота, и с чувством острой жалости поняла, как он волнуется, как ему неуютно и тягостно. «Не здесь нам надо было встретиться первый раз! – мелькнула запоздалая как раскаяние, мысль.– Вся эта дорогостоящая мебель папы и мамы – ведь это не мое и не подходит ко мне, а он может этого не знать». Приходилось теперь инициативу брать на себя. – Ты меня такой представлял?—просто спросила Марфенька. – Нет. Не такой. – Какой же? – Менее взрослой и более простой Марфеньке захотелось заплакать. – Ну вот... А я хуже? – Не хуже, но другая – О! – Ничего, я привыкну. Ведь ты... (скакой натугой он произнес это «ты»), ведь в письмах ты была настоящая – Ну конечно, настоящая! Мы еще просто не привыкли друг к другу. Яша, ты надолго приехал? Давай сядем вот здесь, у письменного стола. Ты видишь: над ним карта Каспия. Здесь я занимаюсь – у моря. Я должна бы Ветлугу вспоминать, а я мечтаю о море. – Я приехал на курсы пилотов-аэронавтов. Получил письмо от Ивана Владимировича Турышева, я писал тебе о нем – ученый-климатолог и аэролог Так он сообщает, что с весны откроют, наверное, институт Каспия. Несколько лет Иван Владимирович и Филипп Мальшет добивались открытия этого научно-исследовательского института. Понимаешь, чтобы решить проблему Каспия как можно скорее, все наблюдения должны быть сосредоточены в одном месте, а они по разным ведомствам. Ихтиологи для себя изучают, геологи для себя, океанологи и метеорологи для себя. В каком институте есть Каспийский отдел, а в каком – один кто-либо изучает Каспий на свой страх и риск. Это очень важно, ты даже не представляешь, как важно, чтоб был один центр по изучению Каспия – институт. Директором будет Мальшет, я тебе писал о нем. Он всю жизнь посвятил Каспию. Он был тогда начальником экспедиции – ну, я тебе писал о всех наших приключениях. Филипп настоящий человек и настоящий ученый! Ты не представляешь, как мы с Лизой его уважаем! Ну, ты знаешь, я ведь писал. Так вот, Мальшет и Турышев хотят собрать в институте таких людей, которые действительно увлекаются Каспием, а не просто деньги зарабатывают или ученые степени. Понимаешь? Ведь первое время будут всяческие неполадки, неустройство, а работать придется много. В научной теории сейчас столько неизвестного... и все это требует самого скорейшего разрешения. Иначе проблема Каспия не будет решена. Пригласили Лизоньку в качестве метеоролога и меня как пилота. А пока время есть, я должен получше изучить аэростатику и аэронавигацию. Вот почему я поступаю на курсы. Они уже работают, в Долгопрудном при Центральной аэрологической обсерватории,– мне придется приналечь на занятия. Там я буду жить эти четыре месяца. А Лизонька до открытия института пока остается в Бурунном на метеостанции – Яша! А где же будет этот научно-исследовательский институт Каспия? – сильно волнуясь, переспросила Марфенька. – На Каспийском море, разумеется. Неподалеку от поселка Бурунного, рядом с нашей метеостанцией. Мальшет считает, что это самое подходящее место. Яша оживился, светлые глаза его блестели, он даже начал жестикулировать. – Знаешь, какой институт будет? Свой корабль для океанологических изысканий! Капитаном приглашен Фома Шалый Аэростаты для аэрологических наблюдений Вот я буду пилотом на таком аэростате. Радиозонды, приборы всякие для изучения атмосферы и моря. Очень интересно будет там работать. – Яша! – Марфенька даже сложила умоляюще руки.– Яша, и я хочу работать в этом институте! Неужели меня не примут? Хоть кем-нибудь. Я как раз кончаю весной школу. И я ведь парашютистка. Могу прыгать с аэростата, если понадобится. Не примут? Яша вдруг густо покраснел, растерянно, со счастливым выражением на лице смотря на девушку. – Ты бы поехала? Бросила Москву и... все это. – О, я ведь деревенская, с Ветлуги, никогда я не чувствовала себя настоящей москвичкой. Тосковала по просторам. Оттого и парашютисткой стала. Ты думаешь, меня возьмут? Яша с минутку сосредоточенно размышлял, на его прямом носу опять выступили капельки пота. – Возьмут,– решил он.– Лаборанткой могут взять. В аэрологический отдел. Парашютистка ведь привыкла к высоте. Мы, Марфенька, будем вместе летать на воздушном шаре – Турышев, ты и я! – Это слишком прекрасно, чтоб сбылось! – Сбудется, вот увидишь! А знаешь, я мечтал об этом, но я боялся, что ты не пожелаешь. Конечно, решит Мальшет. Но он любит таких людей, как ты,– смелых спортсменов, которые не гонятся за удобствами в жизни. Знаешь что, Марфенька, я тебя с ним познакомлю! Где-то далеко было море, которое Марфенька никогда не видела, оно мелело и иссыхало, на него надвигалась пустыня. Человек должен научиться управлять уровнем моря. Еще нигде на земном шаре не умели регулировать уровень целого моря. Цель была, что и говорить, великой! И Марфенька решила принять участие в ее достижении. Марфенька родилась в счастливую эпоху, когда великие цели разбрасывались щедрыми пригоршнями – только подбирай. Она выбрала цель, на которую откликнулась ее душа. Выбор оказался не таким уж случайным. Отец был специалистом по Каспию: труды отца и других ученых, в том числе Турышева и Мальшета, лежали на полках в кабинете отца, и Марфенька не раз читала их. Она переписывалась с Яшей Ефремовым, письма которого были насыщены дыханием моря. И наконец, было в ней самой что-то всегда готовое откликнуться на зов света и простора. Работать в институте моря – это казалось ей высшим счастьем на земле! Христина, разумеется, поедет с ней, Марфенька ее не бросит никогда, по крайней мере до тех пор, пока она будет нуждаться в ее покровительстве и опеке. А вдруг институт не будет открыт – не утвердят? Какое разочарование постигнет их всех! Насчет места лаборантки для Марфеньки вопрос был в принципе решен. – Нам такие люди нужны,– сказал Мальшет,– пусть пока заканчивает школу. Зима прошла в самой напряженной учебе – Марфенька с Яшей встречались редко. Все же в апреле Яша выбрал время – в субботу – и повел Марфеньку к своим друзьям Турышевым. Турышевы жили в новом доме на Ботанической, за гостиницей «Останкино». Двухкомнатная отдельная квартира, обставленная старомодно, оказалась такой уютной, что Марфенька пришла в восторг. В две комнатки было втиснуто столько вещей и столько людей, что можно было только удивляться, как они не сталкиваются и почему все же так мило и так уютно. Спальня служила Турышевым и рабочим кабинетом, а в столовой спали сестра Вассы Кузьминичны с семилетним сыном Колькой. Все очень обрадовались Яше – видимо, здесь его очень любили, а с него частица любви была перенесена и на Марфеньку. Она поняла, что лишь от нее самой зависит, полюбят ли ее больше или будут разочарованы. От Яши Марфенька знала, что пожилые супруги были женаты всего лишь два года и что именно экспедиция на Каспий и сблизила их навсегда. Обоим было за пятьдесят. Иван Владимирович, так много переживший в своей жизни, все же выглядел очень бодро. Высокий, подтянутый, с матово-смуглым лицом, почти без морщин, с черными проницательными глазами и седыми волосами, гладко зачесанными назад. Никаких следов лысины! Его жена Васса Кузьминична Бек, известный в ученых кругах ихтиолог, оказалась полной, живой, добродушной женщиной. – Скоро придет Мальшет! – обрадовала она Яшу.– Ждем новостей. Он сегодня на приеме в Госплане. – По поводу института? – сразу заволновался Яша. – Ну да! Все сели в столовой возле круглого стола. Сестра Вассы Кузьминичны, совсем на нее не похожая, но тоже очень понравившаяся Марфеньке (Наверное, с большим чувством юмора. Как у нее лукаво блеснули глаза, когда Яша представил: «Мой товарищ Марфенька!»), ушла с мальчиком к окну и разложила на табурете какую-то настольную игру – щелкали шарики, Колька смеялся, смеялась и мама. («Наверное, сели там, чтоб не мешать взрослым разговаривать».) Иван Владимирович стал подробно расспрашивать Яшу о его занятиях на курсах аэронавтов. Потом вспомнили совместную экспедицию на. Каспий, когда был открыт новый остров. Поинтересовались письмами Лизы. А затем оба супруга стали показывать молодым гостям разложенные на стеллаже реликвии Каспия: камни, раковины, бутылки с морской водой. Повеяло ветром дальних странствий. Одна из бутылок имела интересную историю. Ее носило по Каспию около ста лет, пока не выловили рыбаки и не отдали Ивану Владимировичу. В ней была записка штурмана с купеческого парохода «Тигр» (нелепое название!). Не успели дослушать историю о выловленной бутылке, как раздался резкий звонок: пришел Мальшет. Все, кроме Марфеньки, вскочили со своих мест и бросились в переднюю. Марфенька много слышала о молодом ученом. Читала его статьи в журналах «Знание—сила», «Техника – молодежи», в газетах, листала его труды в библиотеке отца. Очень любопытно было увидеть совсем близко, рядом, этого замечательного человека. Мальшет оказался сильно не в духе. Густые рыжеватые волосы его были спутаны (видно, не причесывался целый день), зеленые глаза сверкали от еле сдерживаемого раздражения. Едва поздоровавшись общим поклоном, он сорвал с себя галстук и, бросив его в дальний угол комнаты, прямо на пол, быстро расстегнул ворот зеленой в полоску рубашки. – Простите, Васса Кузьминична,– сказал он и, вытащив из кармана брюк платок, вытер лицо и шею.– Ну и денек! Так бы и дал кое-кому в морду. – Не утвердили? – вскричал Яша. – Пока еще не отказали. «Надо подождать!» Вот бюрократы, черт бы их подрал! Видите ли, академик Оленев не находит целесообразным организацию специального института Каспия. Нашли с кем советоваться... Тоже мне – компетентное лицо! Ах ты черт! Пишет тридцатую книгу о Каспии, не выходя из кабинета. Компилятор проклятый! Чиновник от науки. – Филипп! – ужаснулась Васса Кузьминична. Круглое доброе лицо ее покрылось красными пятнами.– Филипп Михайлович, познакомься, пожалуйста,– Марфенька Оленева! – Марфенька! Это которая парашютистка? – Он живо повернулся к мучительно покрасневшей Марфеньке и, схватив ее руку, крепко сжал обеими руками.– Слышал, слышал о тебе от Яши. Так вот, этот кретин Оленев находит, что никакой проблемы Каспия не существует в природе. Зачем регулировать море, если за последние два года уровень поднялся на два сантиметра... – Филипп! – твердо перебила его Васса Кузьминична.– Марфенька – дочь Евгения Петровича Оленева! – Что? А! Гм! Что ж ты, Яшка... До Мальшета наконец дошло, кто такая эта парашютистка, и он тоже сконфузился, как-то совсем по-детски. И сразу стало видно, что он еще очень молод. Марфенька готова была сквозь землю провалиться. «Хоть бы не заплакать, вот будет позор! – с отчаянием подумала она.– О, какой стыд! И это все правда. Папа, вместо Каспия, путешествует вокруг Европы». – Не понимаю, как же вы просились в этот самый институт? – обратился к ней Мальшет. Лицо его было холодно и неприязненно. «Неужели теперь меня не примут?» – Я еще не говорила с папой о своей мечте,– сказала Марфенька, изо всех сил стараясь не показать своей обиды.– Он не предполагает даже... Хотите, я попробую уговорить его? – Она окончательно смешалась. «Ох, как нехорошо: очень ему нужно, чтоб я еще просила!» – Вы лучше приходите к нам домой и как следует поговорите с отцом. Я скажу вам, когда он будет дома. И... он ведь... он в молодости много ездил по Каспию. Я видела его снимки., А сейчас он старый... («Оправдываю! О, какая я дура! Турышев ведь еще старше, а участвует в экспедиции. И теперь уедет из Москвы, если откроют институт. О, я никудышная!») – Давайте, друзья, пить чай. Колька давно уже проголодался,– раздался, словно издалека, голос сестры Вассы Кузьминичны. Для Марфеньки вечер был, конечно, испорчен, и, когда она после чая, который еле смогла проглотить, стала объяснять, что ей еще надо учить уроки, никто ее не удерживал. Кое-как попрощавшись, она вышла вместе с расстроенным Яшей. Но ей хотелось побыть одной. – Яшенька, очень прошу тебя, не провожай! Я поеду троллейбусом. Ну, иди! Лучше вернись к Турышевым, посиди еще. До свидания. Нет, нет! – Она вырвала руку и бросилась в отходивший троллейбус. Остановку свою Марфенька не заметила – проехала до конечной и вышла где-то на окраине Москвы. Она долго ходила по засаженным деревьями улицам. Днем текла вода, ночью подморозило, и сделался гололед – прохожие спотыкались, скользили, чертыхались, а Марфенька даже не заметила, что скользко. «Вот какого мнения люди о папе! Чиновник от науки. Компилятор. Такой, как Мальшет, зря не обзовет. Ох, какой же позор! Какой ужас! А бабушка Анюта сказала: эгоист, только себя понимает. Это она об обоих так сказала – и о папе, и о маме. Она их хорошо знала. Конечно, эгоист! Ему все равно, как там жила Марфенька в Рождественском. Может, и плохо, он ведь не знал. И ему безразлично, будет ли открыт институт Каспия. Что ему Каспий? Он считается лучшим знатоком Каспийского моря, потому что академик знает все, что о море написано. Компилятор! О! Он и не хочет совсем, чтоб другие ученые изучали море прямо на месте: они ведь тогда обгонят его. Яша говорил, что, когда утверждали план работ, не утвердили несколько каспийских тем. Как будто это не нужно! Когда государство терпит убытки в миллиарды рублей... Оттого что есть такие, как мой отец. Папа, папа!...» У Марфеньки сердце разрывалось на части, потому что она уже любила отца, какой он есть. Ведь это был ее родной отец! И она его любила. Долго-долго бродила по улицам, пока не наткнулась на вход в метро,– тогда поехала домой. Было за полночь, когда она подходила к дому. У подъезда неподвижно стояла продрогшая Христина в пальто и платке. Она ее ждала. Ждала, как та мать, про которую рассказывала когда-то белобрысая девушка. Как ей тогда она завидовала! Марфенька бросилась к Христине и без стеснения горько заплакала: при ней не совестно. Глава восьмая АЭРОНАВТЫ И все же научно-исследовательский институт Каспия был создан, когда уже почти потеряли надежду. Собственно, не институт, а обсерватория – Марфенька плохо разбиралась, в чем тут разница. Она спала крепчайшим утренним сном – в открытое настежь окно вливался холодный, как лед, воздух, на рассвете был заморозок,– когда Христина разбудила ее: вызывал по телефону Яша. Марфенька босиком, в длинной ночной сорочке перебежала в отцов кабинет и со страхом схватила трубку. Глаза ее все еще невольно закрывались. Христина, давно уже умытая и причесанная, стояла рядом. – Яша, это ты? Что-нибудь случилось? – Да, случилась наконец большая радость! Марфенька, вчера был уже подписан документ. Я сам узнал только сейчас. Понимаешь? Будет Каспийская климатологическая обсерватория. Долгосрочные прогнозы – вот что интересует Академию наук. Мальшет назначен директором обсерватории. Он сказал: плевать, как она называется, будем делать, что нужно. Это очень важное событие, Марфенька. Где мы можем встретиться? Как это когда? Сейчас, разумеется. Вместе пойдем к Мальшету. А вечером соберемся все у Турышевых, они тебя звали. Будет шампанское, тосты и что-то вроде собрания. Помещения ведь пока у обсерватории никакого нет. Это было утро десятого мая. Директор вновь рожденной обсерватории Филипп Михайлович Мальшет подобрал штат сотрудников – в него вошла и лаборант Марфа Оленева – и уехал на Каспийское море выбирать место, где будет строиться здание обсерватории. Кроме того, он собирался снять в аренду какое-нибудь помещение, где временно разместятся научные отделы. Необходимо было срочно приобрести судно для морских наблюдений, доставить аэростаты, приборы, всяческий инвентарь. Работы было для всех, что называется, невпроворот, тем более что неистовый директор требовал немедленного начала научных наблюдений – это помимо всяких организационных дел. Научные сотрудники пока помещались в небольшой комнате при Центральной аэрологической обсерватории и в квартире Мальшета на Котельнической набережной. Марфенька разрывалась на части – экзамены и работа, хотя Турышев прогонял ее: «Идите занимайтесь!» Но Марфенька уже тяготилась школой. Ей не терпелось приступить к настоящей работе. Если бы не предыдущая подготовка, Марфенька ни за что бы не выдержала экзаменов. Все же рухнули и золотая и серебряная медали: в табеле оказались четверки, и Евгений Петрович был недоволен. Предстоящий отъезд дочери на Каспий и то, что она забирала с собой Христину, которой Мальшет обещал работу в баллонном цехе, тоже раздражало профессора. Из Христины вышла просто идеальная домработница. Ее глубокая религиозность не только не мешала, как он опасался, а наоборот, именно это обстоятельство и делало ее такой удобной, незаменимой прислугой. Марфенькина взбалмошность грозила профессору большими неудобствами. Уж если ей непременно хочется до университета поработать, он бы прекрасно мог ее устроить и у себя в институте. С этой Каспийской обсерваторией она совсем голову потеряла. Напрасно он согласился им помочь, когда они хлопотали об утверждении, но ему крайне необходимы кое-какие данные по физике моря, еще никем не изученные, а Мальшет обещал вклинить его тему в план работы. Можно будет тогда откомандировать на Каспий Глеба. На этого молодого человека можно положиться: умеет работать, умен, настойчив. Сестра вправе им гордиться. У Марфеньки было готово к выпускному вечеру изумительное бальное платье, но Турышев, ничего не подозревая, назначил на этот день полет на аэростате. Лететь должны были трое: сам Иван Владимирович, пилот Яша Ефремов и лаборант Оленева. Конечно, Марфенька скрыла о выпускном вечере и, успокоив, насколько сумела, Христину – та просто заболевала при каждом полете Марфеньки,– отправилась с утра в Долгопрудное. Аэростат, уже наполненный водородом, покачивался над заросшей травой стартовой площадкой. Спешно заканчивались приготовления к двадцатичасовому полету. Марфенька сама проверила укладку парашютов (кто знает, вдруг придется прыгать!). Турышев хлопотал возле приборов, прикрепленных с наружной стороны гондолы. Яша в комбинезоне и шлеме совещался о чем-то с заслуженным мастером спорта Сильвестровым, своим учителем на курсах. Это был известный рекордсмен-воздухоплаватель. Они уже совершили с ним вдвоем за эту весну несколько полетов. Сильвестров последнее время не вмешивался в управление, предоставляя Яше полную самостоятельность. Яша вылетал и один – на шаре-прыгуне. Но впервые он будет пилотировать в присутствии Марфеньки и Ивана Владимировича, отвечать за их жизнь... Яша, видимо, волновался: на носу выступили капельки пота, а светло-серые глаза казались еще светлее. Или это он загорел так за весну, оттого особенно выделялись светлые большие глаза? Не без волнения Марфенька, тоже одетая в комбинезон и кожаный шлем, забралась в сплетенную из прутьев ивы четырехугольную корзину высотой ровно в один метр. Юго-восточный ветер шумел в туго натянутых стропах, словно пытаясь развязать и утащить с собой аэростат – не казался ли он ему огромным футбольным мячом? Поскрипывание, шелест, протяжные вздохи, хлопанье материи напоминали о море, словно совсем рядом бились тяжелые огромные волны. Яша попросил Марфеньку проверить балласт. И пока она пересчитывала мешки с песком, привешенные снаружи корзины, он еще раз осмотрел навигационные приборы и наконец подписал документ о приемке аэростата. Прозвучал веселый голос стартера: – Выдернуть поясные! Продетые в особые петли на оболочке шара веревки упали на землю. Сильно раскачиваясь, корзина оторвалась от земли. И мгновенно стало так тихо, как будто ветер прекратился – полный штиль, аэростат поднимался вверх. Далеко внизу мелькнула взлетная площадка с кучкой людей: они всё не расходились, но уже стали крошечные, как на картинке. Марфенька с восторгом помахала рукой и что-то крикнула, тут же забыв что: так велика была ее радость. Особенность этого полета была в том, что экипаж аэростата – все трое – чувствовал себя необыкновенно счастливым. Счастливых на свете гораздо больше, чем это принято думать, но в большинстве случаев люди этого не осознают: мешают мелкие бытовые неполадки. Лишь утеряв счастье, начинают с завистью к своему прошлому вспоминать, как они были счастливы. Мудрый Андерсен это прекрасно выразил в своей философской сказке о елочке. И только в редкие моменты, когда неожиданно сбываются мечты, человек всей душой отдается ощущению счастья, не замечая уже тогда никаких помех. Вот как раз такой момент переживал каждый из трех героев этого романа. Турышев был счастлив потому, что он имел возможность работать в полную меру своих способностей и сил. Он, как ребенок, радовался, что мог ставить любые опыты для проверки своих теоретических предположений, созревших и выношенных в прежние годы, когда он этой возможности не имел. В его распоряжении был аэростат, аэронавигационные и научные приборы, работающие безотказно, специально обученный пилот, послушная, старательная лаборантка. А на Каспийском море его друг и ученик Филипп Мальшет был занят организацией обсерватории, где будут подробно разрабатываться научные проблемы, выношенные Турышевым. Наблюдая за работой приборов, Иван Владимирович даже напевал что-то под сурдинку, кажется арию из «Бориса Годунова». Счастье Яши в тот памятный день, когда ничего не произошло и произошло очень многое, можно передать одним словом: Марфенька. Он и жил теперь для нее, и работал для нее, и радовался миру, потому что в нем было такое чудо – Марфенька. И она была с ним, рядом. Марфенькины чувства были сложнее: радость полета на воздушном шаре, восторженное ощущение высоты, тишины, близости неба и облаков, горделивое сознание, что она, школьница, участвует в полете, наравне со всеми исполняя определенную ответственную часть работы, удовольствие находиться в обществе таких замечательных людей, как Яша Ефремов и Иван Владимирович, и предчувствие любви – еще не осознанной, но уже надвигающейся, близкой и великолепной, как майская гроза. Румянец не сходил с ее щек, глаза блестели от восторга. Вот бы ее видели школьные учителя, которые считали ее такой спокойной и уравновешенной, чуть ли не флегматичной! Яша вел аэростат на высоте пятисот метров. Каким огромным был горизонт, как сверкали на солнце леса, луга и села Подмосковья, какой глубокой и прозрачной была синева безоблачного мира! Воздушный шар, серебристый и легкий, несший на шестнадцати веревочных стропах их корзину, казался Марфеньке гигантским, он закрывал полнеба. Наверное, на таком в точности аэростате пересекли океан пятеро отважных беглецов: Сайрес Смит, Гедеон Спилет, Наб, добрый моряк Пенкроф и юный Харберт. Сознавать, что ты уподобился героям Жюля Верна, было чудесно! Марфенька аккуратно, округлым детским почерком записывала показания автоматического счетчика. Яша каждые полчаса делал записи в бортовом журнале. К вечеру аэростат снизился, внизу плыли – совсем близко – огромные пологие холмы, упирающиеся в край неба, зеленые хлеба, светлые речки среди нескошенных трав, затерянные в равнинах деревеньки, словно нанесенные на кальку планы. – Прыгнуть бы сейчас на парашюте и приземлиться вон на том лужке! – воскликнула Марфенька. Незаметно наступала безлунная ночь. Яша включил бортовой огонь. В темнеющем небе замерцали созвездия. Явственнее тикал часовой механизм, поворачивающий барабан барографа, солидно постукивали авиационные часы. Яша давал почти полную свободу аэростату, и он то снижался до высоты трехсот метров, то постепенно поднимался опять – он дрейфовал: Турышева интересовали струйные течения в атмосфере – дорога ветра. Поздно ночью Иван Владимирович решил немного отдохнуть. Марфенька устроила ему прямо на дне корзины сиденье из пустых балластных мешков. Прислонившись спиной к борту, Турышев со вздохом облегчения устроился подремать. Яша и Марфенька сели рядышком на сложенные парашюты. – Как хорошо! Правда? – тихонько спросила Марфенька. – Очень! – вздохнул от полноты счастья Яша.– Ты счастлива? – Еще бы! Они умолкли, словно к чему-то прислушиваясь. Аэростат теперь плыл над лесами. Отчетливо доносился сюда гул сосен, то нарастающий, то затихающий: шумел ветер, тот, что нес с собой аэростат. Слышался плеск скрытой в ночном сумраке реки. Лаяла собака. Мелькали огоньки засыпающей деревеньки, быстро скользил по невидимой дороге двойной огонек фар, и грохот машины ненадолго заглушал глухой шум леса... А потом откуда-то – совсем издалека – донесся одинокий гудок паровоза. Когда они пролетали над каким-то полуосвещенным селом, явственно донесся молодой голос: «Настенька, ты придешь завтра в клуб?» И веселый смех неведомой Настеньки. А потом снова без конца пошел темный лес, кричали ночные птицы. – Как слышно! – прошептала Марфенька. – Голоса Земли,– задумчиво проговорил Яша. – Как ты хорошо сказал, я никогда не забуду: «голоса Земли»!... Марфенька теперь стояла, держась за стропы, высокая и стройная, в таком же комбинезоне и шлеме, как и мужчины. Она вдруг почувствовала, как до слез, до боли любит эту родную огромную и прекрасную Землю. Она вдохнула глубоко, всей грудью, свежий, напоенный лесными запахами воздух. «Неужели есть люди,– вдруг подумала Марфенька,– которые могут не любить своей планеты? Загрязняют ее чистую воду и атмосферу, заражают радиоактивностью, такие люди, которым даже не жалко погубить Землю? И они не хотят прислушаться к разумным и добрым голосам, не хотят ничего знать в своей озлобленности. Они предпочтут погибнуть сами и погубить все, что живет на планете, лишь бы не было никогда коммунизма. Только потому, что они имеют собственность, с которой не в силах расстаться, и права, захваченные жестоко и несправедливо. Земля, полная схваток, борьбы, криков о помощи, гнева и слез... Стоит взять любой номер газеты. Даже читать не хочется, но ведь надо, не отвернешься от того, что есть. И забыть нельзя. Какое же имеешь право? Хотя, когда очень счастлив, так не хочется об этом думать!» – О чем ты, Марфенька?– спросил Яша. Марфеньке ужасно захотелось поделиться своими мыслями, но она чего-то застыдилась. («Еще подумает: вот громкие слова!») А что она сделала? Пока ничего! Аэростат чересчур снизился, и Яша, взяв совок, отсыпал немного балластного песку. Разговор прекратился надолго. Марфенька примостилась рядом с ученым. Ночь навевала дремоту. Фосфорически светились во мраке стрелки приборов. Звезды разгорались все ярче – огромные и косматые. Потом стали медленно блекнуть. Сонный Яша, с чуть припухшими веками, при свете фонарика отмечал карандашом по карте пройденные ориентиры. Перед рассветом напала непреодолимая дремота. Все трое с облегчением встретили утро. От горизонта до горизонта качался лес. Светлой тропой мелькала река. Над ней колыхался утренний клочковатый туман. – Ветлуга,– сказал Яша. Марфенька вскрикнула и ужасно заволновалась: – Где-то в этих местах мы жили!... Бабушка Анюта и я. А не знаешь, какой район? Яша не знал. – А нельзя здесь приземлиться? – Можно,– сказал Турышев. Он поплотнее укутал горло шерстяным шарфом.– Чертовски холодно! – пробормотал ученый. Яша с хрустом потягивался. – Можно умыться,– сказал он,– воды достаточно. Марфеньке было не до умывания, она чуть не выпала за борт: так перевешивалась из корзины, разглядывая родные места. Приземлились двумя часами спустя на берегу Ветлуги, неподалеку от города Шарья. До Рождественского было далеко. Колхозники помогли им упаковать оболочку аэростата и доставить ее до станции. Первым поездом аэронавты возвратились в Москву. И на этой же неделе выехали на Каспий. УТРОМ Глава первая ВЫСАДКА НА ПЕСЧАНОМ МЫСУ «Альбатрос» остановился далеко от берега: ближе не подойти – мель. Свежеосмоленная лодка с надписью на борту «Лиза» подошла к судну, и на нее погрузили ящики с приборами и стеклянной лабораторной посудой, чемоданы, перевязанные шпагатом, пачки книг, чертежные доски, штативы. «Лиза» прокурсировала взад и вперед много раз, пока Мальшет разрешил перевезти и сотрудников. Капитан океанологического судна «Альбатрос» Фома Шалый, высокий, плечистый, красивый парень, всю дорогу от Астрахани до Бурунного, посмеиваясь, разглядывал москвичей. Особенно бесцеремонно изучал он Марфеньку. Она ему явно понравилась, о чем он и сообщил зычным шепотом покрасневшему Яше. «Лиза» с разбегу уткнулась в песок, и приезжие высадились на влажном от морских брызг пустынном мысу. Берег был дик и безлюден – море и дюны. Неподалеку стоял один-единственный длинный каменный одноэтажный дом, обомшелый от времени, а рядом – метеорологическая площадка. Вот и все. Оробевшая Христина в плаще и шерстяной зеленой косынке, завязанной под подбородком, втихомолку перекрестилась. Она никогда не видела ни моря, ни пустыни, и ей казалось, что их привезли куда-то на край света. Правда, рядом была Марфенька, а с ней она ничего не боялась и готова была на все испытания. Два молодых научных работника, оба в синих беретах и с фотоаппаратами через плечо, сразу стали восторгаться ландшафтом, а потом увековечили высадку снимком сотрудников обсерватории – для будущего музея. Одного из них звали Валерий Дмитриевич, другого – Вадим Петрович, с очень странной фамилией – Праведников. Тоненькая, длинноногая девушка в сером, в поперечную полосочку платье с кожаным пояском, очень похожая на пилота Яшу Ефремова, с такими же необычно светлыми серыми глазами, крепко расцеловала растроганную Вассу Кузьминичну и Ивана Владимировича. Затем подошла к Марфеньке. – Вот вы какая!...– удивилась она.– Я почему-то представляла вас совсем другой. Ведь вы – Марфенька? – Марфа Оленева,– почему-то сухо представилась Марфенька. Сердце ее усиленно забилось. Ей столько расхваливали Лизу, что теперь она смутилась и скрыла смущение за напускной холодностью. – А я Лиза Ефремова... Девушки сдержанно обменялись рукопожатием. Яша стоял рядом и внутренне ахнул: неужели не понравились друг другу? – Не расстраивайся! – шепнул ему на ухо Фома, когда девушки тут же разошлись в разные стороны. Бабы – они всегда так! Просто обе ревнуют тебя: Лизонька привыкла, что ты ее одну любишь. А теперь, как ни говори, сестра будет на втором плане. Фома был доволен. Плохо, когда девушка, кроме брата, никого не видит вокруг. Может, теперь подобреет Эх, Лиза, Лиза! – Товарищи, прошу за мной! – громко позвал Мальшет. Он привел своих сотрудников к склону большого песчаного холма. – Здесь будет стоять Каспийская климатологическая обсерватория! – торжественно провозгласил он.– Это вот—аэрологический отдел,– Филипп показал на чисто обструганные колышки, воткнутые в землю,– а там поместятся океанологи. Рядом – библиотека. В левом крыле – физика моря. Посредине высится наблюдательная башня. Рядом – жилые корпуса... Посмотрите, какие чудесные трехкомнатные и двухкомнатные квартиры! Можно провести морскую воду и принимать зимой укрепляющие ванны – будешь здоровым, как тюлень. Филипп еще долго показывал всем обсерваторию. Ветер гнал по земле, словно снежную поземку, песок – слегка буранило. – А где мы будем спать... сегодня? – почему-то заикаясь, спросил Вадим Петрович. – Сегодня? Так мы же привезли палатки. Надо установить их! Палатки устанавливали дотемна. Марфеньке и Христине досталась крошечная двухместная палатка. Раскладушек им не хватило. Яша принес два ватных матраца, шерстяные одеяла и простыни. Осведомился, есть ли у них что покушать, и тут же убежал. Христина постелила прямо на песке. – Здесь не водятся сколопендры? – шутливо спросила она. – Не знаю,– коротко бросила Марфенька. Она почему-то чувствовала себя одинокой, ей было грустно и не хотелось разговаривать. Сделала вид, что уснула сразу. Марфенька лежала и прислушивалась к необычным звукам: шуму волн шуршанию песка, передвигаемого ветром. Ветер насвистывал так уныло, как это только ветер умеет, и хлопал концом палатки. На простыне уже хрустел песок. Марфеньке становилось все грустнее. «В сущности, я совсем, совсем одна,—думала девушка.– Христина... кто она и почему со мной? Ведь это просто случай, что я тогда подошла к ней. Она мне чужая, со своей верой в несуществующего бога. Конечно, она меня любит, потому что я помогла ей в тяжелый для нее час. Но... какой она мне товарищ? Что у нас общего? Ничего... Нет у меня настоящего друга!... В школе я была в хороших отношениях со всеми, а одного, настоящего друга не было. Все эти ученые... Они заняты только своей наукой... Мальшет, например, ничего, кроме обсерватории, не видит На меня он смотрит, как на девчонку А эта Лиза, кажется, его любит Как она на него смотрела, когда он рассказывал про обсерваторию! Эти двое – как их? – Вадик и Валерик они просто ученые дураки. Память у них хорошая, вот они и вызубрили все, что им положено сдать для получения диплома. А Яша... так рад встрече с сестрой, что про меня уже и забыл. Он всегда будет нас сравнивать, и сравнение не в мою пользу. И разве это не так? Я злая, эгоистичная... Ну конечно, эгоистичная: уродилась в моих родителей. Они даже не пришли меня проводить на вокзал. У мамы – спектакль, у отца – ученый совет. Он сердится, зачем я увезла чудесную домработницу Христину. И всегда с ним этот Глеб Львов, который увлекается кибернетикой, а работает в Океанографическом институте... Кажется, ему все равно, где работать и что с ним будет. Он вообще не верит в счастье. А я – верю? Конечно. Я так хочу быть счастливой. Ох, как плохо на сердце, хоть бы уснуть скорее, но разве здесь уснешь? Я совсем не хочу спать – нисколько!» Марфенька вдруг поднялась, нашарила впотьмах халатик и босоножки и выползла из низкой палатки. Луны не было, зато ярко мерцали знакомые с детства звезды. При их свете смутно вырисовывались палатки, дюны и огромное беспокойное море впереди. Марфенька вздрогнула и плотнее запахнула халатик: ночь была свежей. Послышался тихий разговор, кто-то шел – двое. Марфенька спряталась за палатку. Мимо прошли Мальшет и Лиза. – Ты не представляешь, сколько можно сделать, когда работа будет идти из года в год, а не в кампанейской обстановке экспедиций,– донесся до нее голос Филиппа Михайловича.– Кабы ты знала, Лизонька, чего мне стоило добиться открытия этой обсерватории! Если бы не помощь академика Оленева... Нам придется разрабатывать его тему: с этим условием он только и взялся помочь. Обещал приехать, когда все наладим. – Это его дочь... Марфенька, очень славная. Яша так ее любит. Он ни о чем другом не мог мне писать,– сказала Лиза. – Я так рад, что мне удалось заполучить к себе Турышева. Это крупнейший ученый нашего времени. Теперь, когда есть обсерватория... «Колышки, а не обсерватория»,– усмехнулась Марфенька и, показав вслед прошедшим язык, полезла опять в палатку. Скоро она уснула, успокоенная. Тогда Христина неслышно стала на колени и долго молилась (она стеснялась молиться при Марфеньке). Христина прочла «Отче наш», «Верую», молитву Ефрема Сирина, потом попросила от себя лично, чтоб не было войны, чтоб всем людям было хорошо, и еще – счастья для Марфеньки. Для себя она никогда ничего не просила. Она была великая грешница и должна была смиренно переносить все, что ей ниспошлет бог. Он и так пожалел ее, послав ей Марфеньку. На всем свете нет добрее и прекраснее Марфеньки! Долго ютиться в палатках не пришлось. База каспийской авиаразведки, расположенная в двух километрах от метеостанции, была переброшена обратно в Астрахань, и обсерватория получила в аренду двухэтажное кирпичное здание штаба, огромнейший ангар, всякие пристройки, несколько жилых домов и отличный аэродром – чудесную стартовую площадку для аэростатов. Все это было передано аэрологическому отделу, который возглавил Иван Владимирович Турышев. Марфенька с Христиной получили комнату в том же доме, где брат и сестра Ефремовы и сам Турышев, занявший с женой две небольшие комнаты. Остальные отделы пока помещались в каменном здании метеостанции. Для жилья сотрудникам было доставлено несколько разборных домиков, которые почему-то назывались «финскими», хотя делали их у нас в верховьях Волги. Дома были собраны недели за три, и тогда приступили к строительству обсерватории. Часть строителей разместилась в палатках, остальных привозили каждое утро на грузовой машине из Бурунного. С рабочими Мальшету посчастливилось. Как раз была закончена третья, последняя, очередь консервного завода, и строительный трест взялся за постройку обсерватории. Все же рабочих не хватало. Чтобы ускорить строительство, научные сотрудники каждый день после занятий работали на стройке по три часа. Помогали школьники, являвшиеся, как заправские строители, на грузовых машинах, с неимоверным шумом и гамом и, к великому расстройству прораба то и дело шмыгавшие под самым краном. А после того, как Мальшет и Васса Кузьминична прочли на консервном заводе несколько лекций, стали помогать и рабочие этого завода. Рыболовецкий колхоз с самого начала взял шефство над учеными. Председателем колхоза теперь был Иван Матвеевич Шалый, отец Фомы, и Мальшет, не стесняясь, обращался к нему по всякому поводу. Так неожиданно на этом пустынном берегу Марфенька и Христина очутились в самой гуще пестрой, оживленной, многолюдной толпы. Строители, ловцы, электрики, механики, капитаны промысловых судов, матросы, женщины-рыбачки, школяры – народ разнообразный, шумный, горластый, веселый, работящий. Благодаря энергии Мальшета, не жалеющего ни времени, ни сил на лекции, на статьи в газету, будь то областная – «Волга» или районная – «Каспийский ловец», каждому были ясны и цель постройки обсерватории, и важность этой цели в дальнейшей борьбе с обмелением Каспия. Так как сотрудников обсерватории было мало, все они оказались на виду, их с интересом рассматривали, наблюдая открыто, с детским любопытством. Называли каждого по имени. Научные работники, как правило, шли к строителям в подручные, вызывая порой своей неловкостью добродушные усмешки и поддразнивания. Но Марфенька, Христина, Яша, Лиза и Турышев составили самостоятельное звено, выполнявшее, к великому восторгу строителей, за три часа дневную норму. Слаженность их работы привлекала каждый день зрителей. – Черт побери, вот это кладут!... А казалось бы, что – ученые? – удивлялись строители не без зависти.– И когда они успели научиться? – Тут что-то не так,– решили женщины.– Который старик и которая на монашку похожа – не иначе как бывшие каменщики. Нас не проманешь! Действительно, «промануть» их было трудно. Иван Владимирович когда-то перевыполнял норму на скоростных стройках. Христина тоже работала на стройке. И вот неожиданно пригодилось. Впереди идет Яша и легко, сноровисто раскладывает по стене ровную полосу раствора. Христина в старой кофте, в надвинутом на лоб ситцевом платке размеренными движениями, но так быстро, что только мелькает в глазах, укладывает кирпич за кирпичом и подрезает раствор. Они кладут наружную, самую ответственную, часть стены. Турышев и Лиза клали внутреннюю. Марфенька заполняла кирпичом промежуток между стенами – тут не требовалось особого умения. Стена росла на глазах. Однажды прораб, сухонький старичок во много раз стиранном чесучовом пиджаке и выгоревшем на солнце картузе, не выдержав, стал расспрашивать Христину, где она училась класть, а потом предложил перейти к ним в строительную организацию каменщицей. Польщенная Христина заулыбалась, но, конечно, отказалась наотрез: она от Марфеньки никуда. Наблюдал ее работу и Мальшет, потом вызвал к себе в кабинет. Оробевшая Христина неловко присела на краешек стула. За окном узкого кабинета ветер гнал песок. – Христина Савельевна,– деловито начал Мальшет,– работать вы умеете, я видел. Будете бригадиром в баллонном цехе. К нам приезжает на месяц старейшая работница баллонного цеха аэрологической обсерватории в Долгопрудном – Евгения Ивановна Кузнецова. Еле ее выпросил. Вы должны научиться у нее всему, что она знает. Понятно? – Я... А я сумею? – пролепетала Христина и покраснела до слез. – Должны суметь. Да, можете на стройку пока не выходить... Вам, наверное, трудно будет? – Нет... всего три часа! Я уж лучше буду ходить. – Ну, как сами найдете нужным. Желаю удачи! Евгения Ивановна оказалась высокой худощавой седой женщиной в коричневом платье, туго перетянутом кожаным ремнем. Она курила папиросу за папиросой и на каждом слове поминала черта – большое испытание для Христины. Кроме того, она была агрессивно настроена по отношению к религии и попам. Работая целый день бок о бок с Христиной, она сразу поняла, что та религиозна, и ринулась в атаку. Христина втихомолку даже плакала, но терпеливо выносила святотатственные нападки, не вступая, к великому огорчению Евгении Ивановны, в спор. Уж очень ей хотелось оправдать уважительное доверие директора обсерватории и научиться всему, что нужно, у этой безбожницы. Время не шло, а летело. Скоро Евгения Ивановна уедет, и сборка аэростата ляжет на Христину. (Конечно, останется инженер, но он не особенно любил утруждать себя мелочами – не понравится ему каждый день поправлять Христину.) Она бригадир, в ее ведении несколько девушек-работниц, которые относятся к ней с большим уважением. В глубине души Христине казалось поразительным то, что именно ей придется отвечать за сохранность аэростата, на котором будет подыматься ее Марфенька. Кто больше ее заинтересован в здоровье и счастье Марфеньки? И вот именно ей доверена эта драгоценная жизнь. Это было явным вмешательством провидения. Христина так старалась на работе, что растрогала даже Кузнецову. – Молодец? – похвалила ее Евгения Ивановна.– Золотые у тебя руки! Жаль, что голова набита всякой чепухой. Нашла кому верить – попам. Дура и есть! На нашей улице один поп за сто тысяч рублей купил себе дом. Со всеми как есть удобствами. И в этом доме пьянствовал. – При чем же здесь бог?...– не выдержала Христина.– Люди слабые, грешные. Плоть немощна. Если вы найдете такого члена партии, что дачу большую купил, так коммунизм здесь ни при чем? Правда? Священник такой же человек, как и я. Бог велик. – Ишь ты!...– удивилась Евгения Ивановна.– Ну и ну!... Перед отъездом Евгения Ивановна сочла своим долгом поговорить о Христине с директором обсерватории. – Так-то вот, Филипп Михайлович, время я у вас даром не потеряла: научила ваших работниц сборке и ремонту материальной части. Теперь обойдутся без меня, особенно эта... Финогеева Христя. Старательность у нее большая и способности к этому делу. – Очень рад, большое спасибо! —обрадовался Мальшет и крепко пожал руку старой баллонщице. – Не стоит благодарности. Не за тем зашла. Хочу вот... поставить вас в известность... – Что случилось? – обеспокоился Мальшет. – А то, что просто позор всем сотрудникам обсерватории! А еще научные работники... Ученые. Атеистическая пропаганда у вас на низком уровне. – Атеистическая... Вот те раз!... – Да, совсем хромает пропаганда. – Не понимаю... – Оно и видно. Христина Савельевна-то у вас в бога верит. Недаром ее «монашкой» на стройке прозвали. Может, и случайно, а кстати. И в черта верит. Я как чертыхнусь, ей аж муторно. – Вот не знал! Странно. Она ведь, насколько мне известно, детдомовская. – А это ее уж после детдома обработали. Детдом здесь ни при чем. – Вот как! Ну что ж, спасибо. Буду иметь в виду. Евгения Ивановна ушла, а Мальшет долго раздумывал над ее словами. В тот же день он заглянул в лабораторию, где работала Марфенька. Она была одна и занималась самым детским делом: клеила огромного змея. – Ого! – восхитился, как мальчишка, Филипп.– А вы толк в этом знаете! – Когда-то в деревне с ребятами запускала. А теперь вот для аэрологических целей... Мальшет присел на конец массивного, грубо сколоченного стола. – Не испачкайтесь в клейстере! – Ничего. Мальшет помолчал, разглядывая полное румяное лицо Марфеньки с черными, словно крупные вишни, глазами. Розовые губы еще по-детски пухлы, подбородок несколько тяжеловат. В нижней части лица что-то упрямое. Очень насмешливые глаза. Короткие взлохмаченные волосы. «Стрижка – «мальчик без мамы»,– усмехнулся про себя Филипп, а вслух спросил без обиняков: – Где вы нашли Финогееву? Марфенька медленно отодвинула банку с клейстером и вытерла руки о фланелевую тряпку. – Могу вам сказать, как директору, но попрошу дальше не распространять. Марфенька села на другой конец стола и коротко рассказала историю Христины Финогеевой. – Вот и все! Мальшет вытер пот со лба тыльной стороной руки: платок он вечно терял – потерял и на этот раз. – Ужасно! – проговорил он.– Но чего же смотрела швейная фабрика? Ведь она была их работницей, пришла прямо со школьной скамьи... – Дурной коллектив, равнодушный и черствый. Правда, она им не подходила. У нее же совсем нет никакого призвания к шитью. Она терпеть не может шить! Я заметила, она даже пуговицы не пришьет, пока не оторвутся все до последней. Каменщица из нее вышла отличная, но никак не портниха. В баллонном цехе ей, кажется, нравится. Она просто в восторге, что ей доверяют сборку аэростата. – Вы никогда не пытались убедить ее? – В чем? – Ну... Я насчет всяких суеверий...– Мальшет почему-то сконфузился и даже покраснел. Марфенька смотрела на него холодно. – Нет, не пыталась. Я думала: рано еще пока... Что у нее за душой есть, кроме этой религии? Выпустили ее одну на дорогу, такую слабую, пугливую,– она сразу и заблудилась. Вот когда она станет крепко на земле... Тогда можете попробовать разубедить ее Филипп Михайлович. Марфенька соскочила со стола. – Скажите, вы не думаете, что общество должно отвечать за слабейших в нем? Например, тот дурной коллектив, который дал ей погибнуть. Никто не ответил за нее, а должны были бы ответить. Человек же не виноват, что родится слабым. Я читала у Павлова. Бывает нервная система сильного типа, а бывает слабого. Человек не выдерживает жизненных ударов и срывается. Это еще лучший исход, когда в религию ударится, а то может быть и еще хуже. Христина еще не пришла в себя, понимаете? Она ночью всегда мечется и кричит во сне. Я ее сразу бужу. У Павлова сильно сказано, я даже наизусть запомнила. Вот послушайте: «В подкорковых центрах головного мозга надолго сохраняются следы сильных страданий. Едва кора ослабляет контроль свой, угнетенные силы встают». Это значит во сне – понимаете? Марфенька даже побледнела, цитируя эти строки. Мальшет посмотрел на нее с интересом. – Да. Крепко сказано. А у вас нервная система сильного типа? – Конечно! Мальшет рассмеялся. Поднял наполовину склеенный змей и опять положил его на стол. – Чему же вы смеетесь? – немножко обиделась Марфенька. – Простите. Я просто вспомнил одну пословицу: «Не говори гоп, пока не перепрыгнешь». И... не знаю, собственно, почему... Я ведь мало знаю Христину Савельевну, но не кажется мне она такой уж слабой. Тут что-то другое, и одними павловскими теориями не объяснишь. Она легко ранимая. Но слабость ли это? Бывает, что такие «слабые» совершают подвиги, недоступные сильным. До свиданья, Марфа Евгеньевна. Будем надеяться, что о нас не скажут потом: плохой коллектив. Мальшет лукаво улыбнулся и осторожно прикрыл за собой дверь. «Эта Марфенька очень красивая, чем-то похожа на Мирру... нижняя часть лица,– подумал он и внутренне застонал.– Совсем не похожа! Никто на нее не похож. И... ведь знаю, как она страдает теперь, как я ей нужен. Ведь все равно не вытерпит и позовет меня. Тоже заблудившийся ребенок. Бравирует. Напускает на себя. И никто не знает, что она хорошая. Хорошая, я в это верю». Глава вторая ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ Христина и Марфенька просыпались утром рано, часов в шесть, и, не умываясь, шли к морю купаться. В тот год необычно смирным казался Каспий. Свеж и чист был воздух, пропитанный запахами моря. На высоком небе толпились каждое утро маленькие белоснежные кучевые облачка, называемые барашками. Они и вправду походили на беленьких пугливых барашков, спешащих на водопой. Иногда взошедшее солнце еще заставало бледную после бессонной ночи луну. Остывший песок хрустел под ногами. Волны тихо плескались, вылизывая песок. Дюны чуть курились: просыпался ветер. Пустынный горизонт был четок, как проведенная карандашом черта. Восток еще розовел. Марфенька на ходу снимала халатик и, смеясь, бросалась в теплые на рассвете волны. Она тут же уплывала так далеко, что Христина теряла ее из виду и начинала беспокоиться. Только когда показывалась вдали голова девушки, Христина успокаивалась и сама заходила в воду. Берег был такой отмелый, что надо идти далеко-далеко, и все еще будет до колен. Христина немного плавала, умывалась, напевая тихонечко, потом подплывала Марфенька, фыркая, как тюлень. – Как ты близко от берега,– корила Марфенька Христину.– Иди ко мне, я буду тебя учить плавать. Ты же по-собачьи плаваешь! Смотри, вот стиль брасс. Попробуй, иди же! Смотри! А потом я тебе покажу баттерфляй. Ты должна научиться всем стилям. Ну! Христина смеялась и старательно проделывала все приемы. Скоро она действительно изучила многие стили, но все равно боялась далеко заплывать. – Трусиха! – возмущалась Марфенька.– Стоило тебя учить! Скоро к ним присоединялись Яша и Лиза, супруги Турышевы, Мальшет и все остальные. Рабочий день сотрудников обсерватории начинался с купания в море. Но с Марфенькой никто не мог состязаться в плавании, разве что один Фома Шалый. Яша несколько раз отчаянно пускался рядом с ней, не особенно надеясь вернуться,– он бы скорее утонул, чем признался, что дальше не может плыть. Марфенька понимала это и сама первая поворачивала обратно. Ей нравилось уплывать одной так далеко, что почти исчезал берег, и отдыхать на спине, чуть отталкиваясь ногами. Ее охватывал тот же глубокий восторг, который она пережила во время прыжка с парашютом, оставаясь наедине с голубым небом. Накупавшись, медленно брели в столовую. Понемногу Христина привыкла к окружающим ее людям. Научилась смеяться их шуткам, радоваться их радостям, интересоваться их делами и немного рассказывать о своих. Как ребенок учится ходить, так Христина понемногу, каждый раз хватаясь за Марфеньку, чтоб не упасть, делала самостоятельную вылазку в жизнь. Ей очень нравилась ее работа. Нравилось заходить по утрам в высокий с застекленным потолком баллонный цех (бывший ангар), нравился мерный шум вентиляторов, запах прорезиненной материи, нравилось ступать босыми ногами или в одних чулках на огромный серебристый круг оболочки аэростата – еще его иначе называют баллоном. Она уже теперь отлично разбиралась во всех деталях: баллон, такелаж – надвесная система, снасти управления, сплетенная из прутьев ивы гондола – четырехугольная корзина в метр высотой. В этой низкой корзине подымались за облака ее Марфенька, Турышев, Яша, сам Мальшет. Ее ошибка в работе (инженер, зная добросовестность Христины, не особенно тщательно ее контролировал) могла стоить людям жизни. Поэтому во время сборки она всегда волновалась и много раз проверяла сделанное, доводя до изнеможения девчат-помощниц. На широких, поднимающихся до самого потолка полках хранились в специальных пакетах оболочки аэростатов. За их сохранность тоже отвечала Христина. Мальшет сказал: «За материальную часть у нас отвечает Христина Савельевна». Ей, недавно столь униженной, доставляло бесконечную радость уважение окружающих, то, что ее называли полным именем, советовались с ней, как с равной,– такие люди, большие ученые! Несмотря на усталость, она неохотно оставляла цех. На стройке Христину каждый день ожидал «маленький триумф», как говорила, смеясь, Марфенька. И Христина клала стены обсерватории, камень за камнем, с чувством неостывающего удовлетворения. Иногда она с недоумением размышляла над тем, почему та же самая работа в прошедшие годы не доставляла ей никакой радости, только горькое сознание: надо все перенести, что бы ни послал ей бог. Как же так, удивлялась Христина, значит, одна и та же работа в одном случае может давать счастье, в другом – казаться тягостной и нудной? Но почему? После работы опять шли к морю, купались, потом ужинали, немного отдыхали – Христина спала, Марфенька лежа читала,– а вечером... вечера были как праздник. Молодежь танцевала где придется под звездным небом, пели хором, уходили далеко по берегу моря, разговаривали, философствовали, катались на лодке, опять купались – при свете луны. В ненастную погоду собирались то у радушных Турышевых, то у Ефремовых – опять беседовали, спорили, шутили. А ночью приходил крепкий сон, без сновидений, у открытого настежь окна, и лишь изредка – старые кошмары. Тогда Христина металась, стонала, и Марфенька торопливо будила ее. Каждое утро Христина просыпалась с таким ощущением, будто сегодня большой праздник и ее ждет масса всяких удовольствий. Никогда не чувствовала себя такой счастливой, как теперь! Почему?. Почему все воспринималось так ярко, так празднично? Вот Христина стоит босыми ногами на песке и любуется высоким, как невиданный храм, безоблачным голубым торжественным небом. Мурашки бегут по спине: такая красота! Но ведь небо было так же прекрасно и прежде? Почему же были слепы ее глаза, почему краски не открывались ей во всем своем торжествующем блеске? И звезды стали крупнее – такие огромные, косматые, блистающие! Вода чище, песок ярче, небо глубже. И какие у людей глаза – чистые, сияющие, удивительно хорошие! Как все хорошо! Только бы этого не потерять! Если бы это, вот все как есть, как сейчас, можно было сохранить навсегда, на всю жизнь... Христина втихомолку молилась: «Господи, ты добрый, ты хороший, не отнимай у меня этого. Мне так хорошо! И сохрани Марфеньку!» Христина читала наизусть молитву о плавающих и путешествующих. О летающих там не упоминалось – она добавляла свои слова. И еще Христина каждый день молилась о неверующих: они не веруют, но они тоже хорошие, не надо обрушивать на них свой гнев. Высшим благом было находиться рядом с такими людьми, какие окружали ее здесь, на этом пустынном каспийском берегу. Сначала она обрела Марфеньку – добрую, сильную, красивую душой, а потом всех этих людей – большой, дружный, как одна семья, коллектив. Христина обладала достаточным жизненным опытом, чтобы знать: не во всяком коллективе есть такие люди, ей повезло, что судьба привела ее сюда, в эту обсерваторию. Обсерватория переживала свой лучший период, когда ни одна неприятность, ни одно неудовольствие не омрачало недавно рожденного коллектива. Настанет день, и – кто знает? – быть может, начнутся разногласия, мелкие и крупные обиды, даже зависть к успеху товарища. Кто знает? Но пока ничто не омрачало тесной дружбы этих разных людей, имеющих одну цель. Однажды на собрании Марфенька вдруг неожиданно для самой себя спросила: – Товарищи, вы правда, что ли, такие хорошие, будто уже при коммунизме, или я просто еще не разобралась в вас? – Разбирайся! – посоветовал под общий хохот директор обсерватории. – Чур, не сглазить! – пошутила Христина. (Пошутила ли?) После собрания Яша потащил Марфеньку и Христину к Турышевым пить чай – они звали. Туда же пришли Лиза, Фома, Мальшет, инженер баллонного цеха Андрей Николаевич Нестеров, неразлучные друзья Вадик и Валерик, прозванные Марфенькой Аяксами. Оживленная, принаряженная Васса Кузьминична разливала чай, Вадим ей помогал. За столом не уместились – кому поставили чай на подоконник, кто присел с чашкой прямо на постели. – Тебя удивляет отсутствие склок? – обратился Филипп Михайлович к Марфеньке. – Ну, не склок... а только на удивление дружно живем. Отец рассказывал... У них в институте не так. – Хорошо живем и работаем,– серьезно подтвердила Васса Кузьминична. – Иначе не могло быть,– сказал Мальшет.– Дело в том, что сюда попали только те, кто страстно любит свое дело. Ставка у нас обычная: никаких надбавок на безводность, на пустыню. Условий... почти никаких. Оставили же столицу, «культуру», быть может, «карьеру» – и ради чего? Ради труда, кропотливого, незаметного, будничного труда во славу науки. Насильно ведь сюда никого не посылали! Ну, а кто способен ради науки на отречение от всяческих благ, тот не будет тратить драгоценное время на пустяки, дрязги. Верно я говорю, Иван Владимирович? – Безусловно так,– подтвердил Турышев. И заговорил о другом: —Мы вот с Вассой Кузьминичной на днях говорили о Марфеньке... – Обо мне? – удивилась девушка. – Да, овас... Что вы думаете о своем будущем? Не теряете ли вы этого самого драгоценного времени? Вы не предполагаете учиться заочно? Вот Лизонька уже на последнем курсе, а как незаметно промелькнули эти четыре года. Мы с удовольствием вам поможем, коль вы будете учиться заочно. – Заочно? Где? – протянула Марфенька и чуть покраснела. – Смотря какая отрасль науки вас интересует... – Иди учиться на физический,– подсказал Валерик,– у тебя же способности к математике. Яша испуганно взглянул на Марфеньку. – Меня никакая отрасль не интересует,– хладнокровно возразила она.– Мне наука так же малоинтересна, как и искусство. Я с увлечением прочту научно-популярную книгу, от души буду восторгаться произведением искусства, но все это совсем не то, что я бы хотела делать. Все мигом уставились на Марфеньку. Среди этих подвижников науки подобные слова звучали кощунством. Яша положил в сладкий чай ложки четыре сахара и стал пить, не замечая вкуса. – Вот и сглазили!—вздохнула Лиза, лукаво взглянув на побагровевшего Мальшета. – Что же бы ты хотела делать? – спросил Мальшет и потянулся в карман брюк за портсигаром (он уже второй год курил). – Я хочу быть пилотом аэростата,– пояснила Марфенька.– Вот что я хотела бы делать всю жизнь. Я хочу подняться в стратосферу. И чтоб самой управлять! – Ты, наверное, когда была маленькой, всегда говорила: я сама! – засмеялся Валерий. Мальшет смотрел на молодую девушку, наморщив лоб. – Тебя увлекают спорт, рекорды? – не понимая, спросил он. – Пожалуй, было бы замечательно установить мировой рекорд на аэростате,– задумчиво произнесла Марфенька.– Нет, спорт ради спорта меня не интересует. Мне хотелось бы водить аэростаты ради научных целей. Вот как Яша. Все вздохнули с облегчением. – Хорошо! —сказал Мальшет.– Нам как раз нужны пилоты. Отпустить тебя на курсы сейчас не могу: на учете каждый человек. Пусть тебя обучит Яша, а потом съездишь в Москву, сдашь экзамены. Есть? – Есть! – звонко ответила просиявшая Марфенька. Яша перевел дух и залпом допил сироп. В комнате, несмотря на раскрытые окна, было душно, и все вышли на воздух. Вадик и Валерик приставали к Фоме с просьбой показать им приемы бокса. Аяксы решили драться с бывшим чемпионом поочередно. Добродушный Фома согласился, но чересчур увлекся и нокаутировал Вадика. Валерик поспешно бежал, укрывшись за Вассой Кузьминичной. Все хохотали, особенно заливалась Лиза. Христина, не выносившая бокса, пошла одна к морю. Ее окликнул Мальшет. Она смущенно остановилась. – Почему ты меня стесняешься? – с досадой спросил Мальшет.– Неужели потому, что я директор? Звучит так страшно? Какая чепуха. Он предложил оробевшей Христине пройтись по берегу. Ему давно хотелось с ней поговорить по душам. – Пойми меня правильно, Христина,– начал он, опустив на этот раз отчество,– я совсем не хочу, как это говорится, залезать человеку в душу... Но ты мой товарищ по работе («Мой товарищ» – эхом отозвалось в душе Христины), и я хочу знать, что у тебя здесь...– Он приостановился – они уже подошли к излучине бухточки – и шутливо дотронулся пальцем до ее выпуклого лба.– О чем ты думаешь, всегда такая молчаливая? Что любишь? Что ненавидишь? Во что веришь? Христина молчала, наклонив голову. Мальшет ласково взял ее за руку. – Перестань дичиться. Ты веришь, что я твой друг? – Вы всем людям друг,– проронила Христина. – Не всем, положим... Скажи, это правда, что ты... религиозна? Христина испуганно уставилась на него. «Сказать правду?... А вдруг ее снимут с работы. Нет, за это не снимают». Она сказала просто: – Филипп Михайлович, я верю в бога – Гм! Всегда, с детства? – Нет. Я потом стала верить, когда прочла Евангелие – Но почему? – Уж очень великие слова, такое нельзя придумать! – Они искренние! Тот, кто их писал, чистосердечно верил И все же он ошибался Это ведь все равно, что вера в Зевса Нелепость! Увлекшись, Мальшет прочел Христине целую лекцию. Она слушала, радуясь, что он говорит для нее одной. Мальшет понял, что его слова впустую. – Тебя не убедишь! – Он вдруг с горячностью потряс ее за плечи.– Посмотри вверх. Видишь миры? Рано или поздно ты сама поймешь: нет на небесах никого, кому бы могла молиться, на кого бы могла надеяться. Это придумал слабый, одинокий человек в своем страхе. И это его успокоило. Религия несчастных и обремененных. Я читал Евангелие. Одно время я очень увлекался историей религий. Их множество, начиная с языческих. И все же никаких богов нет. Знаешь, что есть? – Знаю, Марфенька говорила: закон тяготения есть, электроны и протоны есть! – в отчаянии воскликнула Христина.– Но ведь это страшно, Филипп Михайлович! – Это прекрасно и величественно! – Но кто же тогда все это создал? – А кто бога создал? – Он был всегда. Он вечный... – И материя вечна. – О! Я такая неразвитая, я не умею доказать Я про сто верю всем сердцем – Учись – и тебе скоро понадобятся доказательства! – Я с осени буду учиться в восьмом классе, заочно, но я все равно буду верить, сколько бы ни училась. – Ерунда. Ты сама перестанешь верить, когда пере станешь бояться. Твоя вера – это твой страх. Я уверен, что ты каждую ночь умоляешь отклонить от тебя все беды. За Марфеньку, наверное, просишь. Ведь так? Филипп пытливо заглянул в ее лицо, приблизившись, так как сумерки сгустились. Губы ее чуть вздрагивали «В ней что-то есть притягивающее...– неожиданно подумал он.– Я бы не удивился, если бы кто-то полюбил ее, страстно, на всю жизнь. Как-то никто еще не видит... Она очень глубокая натура, как Лиза. Но Лиза вся – свет, утро, а эта бродит во мраке». – Это пройдет у тебя,– сказал он вслух.– Ты станешь здоровой, сильной, смелой. Интересно будет тогда посмотреть на тебя... А ты... красивая! – Филипп Михайлович!... – Тебя, верно, ищет Марфенька... Пошли. Мальшет в молчании проводил Христину до дому и пошел к себе. Христина долго смотрела ему вслед, потом вошла в комнату. Марфеньки не было. Не зажигая огня, Христина села на подоконник, затаив дыхание. Сердце ее билось усиленно. Он сказал: «А ты... красивая!» Это ей, Христине, сказал Филипп Мальшет: «Ты... красивая!» В комнате было душно. Молодая женщина снова вышла наружу. Ночь была темной, знойной, безлунной. Прямо над головой сиял Млечный Путь. «Видишь миры?» Вижу. Я вижу. «Ты... красивая!» Глава третья ЗАМЫСЛЫ, СОМНЕНИЯ, НАДЕЖДЫ (Дневник Яши Ефремова) Вышла в роман-газете моя повесть «Альбатрос». Странно и приятно было держать ее в руках: еще всюду валяются черновики, еще так недавно, кроме меня самого, никто о ней ничего не знал. Мачеха говорит: «Вот куда государственные денежки летят: Яшка чего-то там набредил, а они печатают». Отец и то смотрит с каким-то удивлением, особенно когда узнал, сколько я за это получу денег. В поселке столько разговоров об этом! Они тоже не одобряют. Кажется, один только Афанасий Афанасьевич радуется от всего сердца. Он сказал мне при встрече: «Ничего, парень, нет пророка в своем отечестве. Так повелось исстари, что в родном городе признают самыми последними. Я всегда чувствовал, что у тебя какой-то талант, только не знал какой, ведь ты с учителями не очень-то откровенничал, даже со мной, хотя я был твой классный руководитель и любил тебя». Это правда, он очень любил меня, а я его – больше всех учителей. Афанасий Афанасьевич сильно постарел, волосы у него вылезли, и он совсем лысый. Дочь его, моя одноклассница Маргошка, вышла замуж. За кого бы вы думали? За Павлушку Рыжова, которого и я, и Афанасий Афанасьевич терпеть не могли. Они живут в городе. Успели получить хорошую квартиру еще до того, как его дядю «областного масштаба» сняли по многочисленным жалобам трудящихся. В обсерватории целый переполох, на книгу установилась очередь – пришлось выписать целую сотню (в поселке ведь тоже хотели ее прочесть). И дарить всем знакомым с автографом. Голову сломал, придумывая разнообразные пожелания. Марфеньке я надписал не думая – она стояла рядом и нетерпеливо ждала,– написал так: «Марфеньке – единственной». Подпись – и все. Потом спохватился и, кажется, покраснел. Она тоже покраснела и спрашивает: как это понять? Я ответил уклончиво: каждый человек – единственный в своем роде! Она говорит: «А-а-а». Мне показалось, с некоторым разочарованием. Возможно, мне это именно показалось. Мы теперь с ней целые дни вместе. Я стал учить ее аэростатике и пилотажу. Какая она способная! Формулы ей даются гораздо легче, чем мне. Я на курсах здорово с ними помучился, а ей хоть бы что. Для нее формулы – мышление в образах. Она смотрит на неудобопонятную фигуру и, почти не думая, говорит: «Ага, значит, скорость аэростата... зависит... от перегрузки, от коэффициента лобового сопротивления, от плотности воздуха... ага, и от максимальной площади сечения аэростата». Ей лишь бы знать, что означают буквы, а уж она сама разберется. Я по сравнению с ней совсем бестолковый парень. Не удивительно, что наш математик до сих пор удивляется, как это из меня вышел писатель. А какая она смелая, ловкая! Она ничего не боится. Прыгает с парашютом с любой высоты, заплывает так далеко, что ее не видно, ныряет. Злится, что никак не достанет акваланг: ей хочется разгуливать по дну моря. Жалеет, что поблизости не ведутся водолазные работы. Она бы, конечно, спустилась с водолазами. Из нее замечательный будет аэронавт. У нее призвание к этому, не так, как у меня. Я могу быть пилотом, мне нравится это занятие (оно облагораживает человека), но ведь мне нравится и работа матроса, и линейщика, и наблюдателя метеостанции. Я и кочегаром с удовольствием бы работал, и трактористом. Но по-настоящему, то есть непреодолимо, меня тянет только писать – без этого я не могу жить. Одних только дневников накопилось уже около ста тетрадей. Рассказы отделываются по многу раз, а в дневнике разговариваешь непринужденно, с глазу на глаз с самим собой. Но все-таки самых заветных мыслей и чувств не касаешься даже в дневнике. Как-то стесняюсь. Самого себя, что ли? О некоторых вещах даже думать страшно – так это огромно!... Марфенька... Марфа —это для меня на всю жизнь. Я знаю, что она любит меня, но как? Мальшет тоже любит мою сестру Лизу, но не так, как бы ей хотелось, не как Фома... Марфенька, безусловно, любит меня, как друга. И я не хочу потерять эту дружбу. Иногда я боюсь: вдруг она увлечется мной? Не полюбит, как я, на всю жизнь, а именно только увлечется, а потом у нее пройдет. Подумать страшно об этом! Тогда и дружба будет потеряна, и надежда на счастье. Поэтому я просто боюсь наводить ее на такие мысли. Ей только восемнадцать лет, и она себя еще не знает. По-моему, она натура увлекающаяся, и я слишком рано попался ей на пути. Просто не знаю, как быть... Но я непременно хочу сохранить ее навсегда. Но не могу же я пережидать, когда у нее пройдут все увлечения! А может, я в ней ошибся, и она совсем не такая, как я почему-то решил? Я заметил, что ей нравится, когда за ней ухаживают даже такие оболтусы, как В. и В. А моя сестра Лиза терпеть не может этого – ей делается неловко, неприятно. Она сердится на Фому, что тот ее любит. Марфенька бы не стала сердиться: ей бы это нравилось. Просто ужас что такое... Я даже заметил, что она не прочь немножко пококетничать и с Фомой, и с Мальшетом, даже с Турышевым. И поэтому она нравится мужчинам. Уж очень она милая, когда слегка кокетничает – чуть-чуть! Порой мне так хочется схватить ее и целовать изо всей силы, что я зажмуриваюсь. Вчера она спрашивает: – Яша, отчего ты часто жмуришь глаза, у тебя это не тик? В нашем десятом «Б» училась девочка с тиком. Я разозлился ужасно, но она смотрела на меня с таким простодушием и была так хороша, что я... опять зажмурился. – Ты чудак, Яша! – сказала она задумчиво.– Я тебя не совсем понимаю. Ты откровенен со мной? – Нет. – Почему? – С девушками нельзя быть откровенным до конца. – Но почему? – Потому, что ты еще сама себя не знаешь... – Ты думаешь? – Уверен! – Ас сестрой можно быть откровенным во всем? – Наверно, можно. Лизе ведь не надо говорить, она и без слов понимает. – А я не понимаю? – Нет. – Ну, благодарю...– Она, кажется, обиделась и отошла. Вечером мы, как всегда, занимались аэростатикой. Христина сидела у окна, смотрела в сторону моря – там была темь – и о чем-то думала. Она, по-моему, ничего не видела и не слышала вокруг себя. Глаза у нее были какие-то странные, на губах блуждала улыбка. Она словно выпила вина и захмелела. Вот кто действительно чудачка. Она верит в бога, но, видимо, прекрасно понимает, сколько несуразностей всяких в религии. Когда в ее присутствии Мальшет стал перечислять разные евангельские противоречия, она сильно покраснела и говорит: «Каждый воспринимает бога, каким он ему кажется, оттого столько всяких сект и вероисповеданий. Но никто не может знать, действительно ли бог таков: он непостижим для людей». А Мальшет говорит: «Но откуда вы знаете, что он есть, раз он непостижим?» Христина говорит: «А я совсем этого не знаю, и никто не знает. Я только верю. Я его чувствую». Мальшет долго на нее смотрел, она краснела все больше, а потом Филипп Михайлович сказал: «Вам хочется, чтобы он был?» Мы все собрались у нас, и Лиза заинтересовалась этим разговором. Она села рядом с Христиной и с каким-то сочувствием поглядывала на нее. У Христины дрогнули губы – я думал, что она заплачет, но она не заплакала. Ответила одним только словом: «Да». Я заметил, что все в обсерватории как-то конфузятся, что она верующая. Все по очереди, кстати и некстати, ведут с ней антирелигиозную пропаганду. Она всех внимательно слушает, соглашается, а потом говорит что-нибудь неожиданное, вроде: «Конечно, так не могло быть, было как-нибудь иначе, кто может знать, как было?» По-моему, с ней разговаривать на эту тему – бесполезное дело, но все думают по-другому. А Фома сказал: «Если будут изо дня в день вести антирелигиозную пропаганду, то лет через пятнадцать, пожалуй, убедят ее». Марфенька думает, что и за десять лет можно переубедить, во всяком случае, вызвать сомнения. А это уже полпобеды. В тот вечер Марфенька несколько раз с недоумением посматривала на нее: чему она радуется? Тогда Христина вышла на крыльцо и весь вечер сидела молча на ступеньках, в темноте (ночи сейчас очень темны). Со стороны моря надвигались плотные тучи. Каспий тяжело плескался. Как бы не было бури! «Альбатрос» как раз в море. Сегодня с Фомой вышел для океанологических исследований и Мальшет. Мне так захотелось идти с ним в море, что даже сердце защемило. Мы кончили заниматься аэростатикой, сидели и разговаривали. Марфенька расспрашивала меня о моих творческих планах. Я немножко рассказал, без особой охоты: лучше потом дать прочесть. Буду работать над фантастическим романом, действие которого происходит в двухтысячном году – не в таком-то далеком будущем... К этому времени уже, конечно, наступит на земном шаре коммунизм. Тем, кому это не нравится, можно отвести какую-нибудь часть света, хотя бы Австралию. Пусть там делают себе какой хотят строй. Марфенька нашла, что целая Австралия – это слишком много, хватит им и острова Пасхи. Поспорив, решили отвести им архипелаг, чтобы не роптали. Техника будет невообразимо высокой – сплошная автоматика, телемеханика и кибернетика. Между прочим, человек будущего не будет придавать технике такого значения, какое придаем мы в середине XX века. Меня больше интересует, каким тогда будет человек. Пусть распределение станет по потребности, а труд по способностям, пусть исчезнут деньги, пьянство, войны, тюрьмы, пусть общественный строй будет называться коммунистическим, но если в этом высокоорганизованном обществе еще будут существовать эгоизм, трусость, равнодушие, беспринципность и порожденное ими властолюбие, я не назову это общество коммунистическим. Вот я и хочу показать, какими станут люди при настоящем коммунистическом обществе. Марфенька подумала и говорит: – Есть очень противные мальчишки, маленькие, а уже подлые.– Она привела несколько случаев из школьной жизни.– Ты думаешь, они исправятся за сорок лет? – Конечно,– сказал я,– непременно. Самые безнадежные могут ехать на архипелаг. – А тема твоего фантастического романа? – Решение проблемы Каспия. Исполняется мечта Мальшета: человек сам регулирует уровень Каспия. Марфенька так расстроилась, что даже побледнела. – Неужели ты думаешь, что раньше двухтысячного года... – По-моему, нет. – Ты хоть не говори этого Мальшету! – Что я, одурел? Конечно, не скажу. – И Лизе не надо говорить. Мы долго обсуждали, какими будут люди двухтысячного года. И какие тогда могут быть конфликты. Когда я уходил, Марфенька пошла меня проводить. Мы всегда провожали друг друга, хотя жили в одном доме. Мы подолгу ходили у моря: весьма полезно перед сном. – А на какую планету у тебя летят? – поинтересовалась Марфенька. – Ни на какую. Марфенька с недоумением покачала головой и взяла меня под руку. – Во всех произведениях о будущем всегда летят в космос. Мы шли под руку по берегу, ветер трепал на Марфеньке платье и волосы. Рука у нее нежная, крепкая и горячая. Темь была кромешная, мы шли, как слепые. Было удивительно хорошо! – Яша...– начала Марфенька. Лицо ее чуть белелось в темноте,– Яша, ты никогда не целовал женщине руку? Я долго вспоминал – оказывается, нет. Лизу я обычно целую в щеку. Учительниц совсем не целовал. – Ты это считаешь унизительным? – спросила Марфенька.– Нисколько! Я понял, что ей хочется, чтоб я поцеловал ей руку. Я поцеловал обе, сначала одну, потом другую, как средневековый рыцарь своей даме. – Ты все-таки очень странный! – вздохнула Марфенька, и мы пошли домой. Глава четвертая АКАДЕМИК ОЛЕНЕВ В конце августа приехал академик Оленев, его сопровождал, «как адъютант» (по выражению Яши), лаборант Глеб Павлович Львов. Сначала пришла телеграмма, и все готовились к встрече: мыли, скребли, спешно оформляли наблюдения. Мальшет втихомолку чертыхался, но ссориться с Оленевым ему, наверное, не хотелось, и он тоже готовился к встрече. Самолет с важными гостями приземлился на стартовой площадке. Евгений Петрович, в прекрасно выутюженном костюме, с плащом через руку (чемоданы нес Глеб: в одной руке свой, в другой – принципала), любезно приветствовал директора обсерватории и Турышева и раскрыл Марфеньке отцовские объятия. Все нашли, что они обнялись очень сердечно, как и следует отцу с дочерью. На Христину, стоящую возле, он посмотрел с таким изумлением, что Марфенька не выдержала и спросила, что его в ней так удивило. После секундного колебания профессор пожал руку и Христине и стал знакомиться с остальными сотрудниками. Было уже пять часов пополудни, и осмотр обсерватории решили отложить до утра. Марфенька повела отца к себе. Христина спешно перебралась к Лизе, но тут же вернулась, чтоб накрыть на стол. – Христина похорошела, да, папа? – потребовала ответа Марфенька. Профессор решился на сравнение: – Она расцвела, как цветок, спрыснутый водой. Она... гм... Она поразительно похожа... была такая американская артистка – Лилиан Гиш, ты не помнишь фильмы с ее участием: демонстрировались до твоего рождения. Большое сходство! Евгений Петрович подумал, что Христина приобрела за это короткое время то, чего ей не хватало раньше: чувство достоинства и какой-то самостоятельности, что ли, но ему почему-то не хотелось признать это вслух, и он ограничился тем, что еще раз отметил ее женское обаяние. Пришел Глеб – его устроили у Аяксов, и Марфенька повела гостей выкупаться перед обедом. Евгений Петрович нашел, что Марфенька сильно похудела, в комнатке слишком бедно, и решил переслать ей в контейнерах часть ее вещей. – По Москве еще не соскучилась? – осторожно начал он, но Марфенька сразу заявила, что она останется здесь «на несколько лет, во всяком случае». Солнце палило нещадно, песок был такой горячий, что чувствовался через подошвы туфель. Профессор с наслаждением вошел в прохладную морскую воду. – Нет, вы посмотрите, как он сложен,– Антиной, да и только! – восхищался профессор, любуясь действительно прекрасным сложением Глеба Павловича. Марфенька спокойно осмотрела усмехающегося Глеба. «Он красив, весь словно выточенный, ну просто ни одного изъяна,– подумала она равнодушно.– Но я бы никогда такого не полюбила. Почему? Чересчур он рассудочный... Или что другое? Как он будет каждый день встречаться с Яшей и Фомой, если высадил их на лед посреди моря?» Она сняла платье, поправила туго обтягивающий купальный костюм и, бросившись в воду, уплыла, по своему обыкновению, чуть не до горизонта. Оленев с Глебом сидели мокрые на влажном песке и с беспокойством ждали возвращения Марфеньки. – Сумасшедшая! – ворчал Евгений Петрович.– Разве можно так заплывать? Вдруг судорога или сердце... Может быть, вызвать спасательную лодку? – У нее крепкое сердце,– заметил Глеб. Евгений Петрович так разволновался, что ему чуть не стало дурно. Он послал Глеба за Мальшетом. Прошло минут сорок, пока тот его разыскал и привел. У Оленева дрожали губы, и он так рассердился на своего лаборанта, что не мог на него смотреть. – Марфа Евгеньевна всегда так далеко заплывает, ничего не случится,– уверял Мальшет.– Мы уже привыкли. Вначале тоже беспокоились. Она, кажется, плавает с четырех лет. Ветлугу в разлив переплывала. – Совсем не знал,– удивился любящий отец. – Кто же ее выучил так плавать? Ведь в Рождественском не было инструкторов плавания... Сама, как всегда и во всем! Марфенька вернулась, по часам профессора, через час двадцать минут как ни в чем не бывало. Оленев в сердцах выругал ее, потом полюбопытствовал, почему она даже не запыхалась. – А я отдыхаю,– пояснила Марфенька,– я люблю заплыть далеко в море, лечь на спину и отдыхать. Я не подумала, что ты будешь волноваться... Я... мне приятно, что ты за меня беспокоился. Пошли обедать. Филипп Михайлович, пообедайте у нас! – Благодарю вас, Марфа Евгеньевна, я уже обедал!– ответствовал Мальшет. Марфеньке захотелось показать ему язык, но это было невозможно, и она только лукаво посмотрела на молодого директора. Пообедали вчетвером, причем Глеб принес бутылку какого-то редкого вина, которое он достал в Москве только через знакомую официантку. Вино было и вправду хорошее, даже Христина выпила рюмочку. Обед был очень вкусный, профессор ел и вздыхал: какую домработницу навсегда потерял! Что навсегда – это было теперь несомненно: Христина узнала радость труда общественного, гордость, что труд этот оценен коллективом, который она уважала и чье уважение ей было очень дорого. Ночью, когда отец и дочь лежали уже в постелях, между ними произошел знаменательный разговор: – Да, Марфенька, ты уже взрослый, самостоятельный человек! – начал Евгений Петрович.– Не влюбилась ли ненароком, а? – Как сказать...– неопределенно отвечала Марфенька.– Сама не знаю. Нравится мне один парнишка. Но он пока... вообще чудак! – А-а... Это твой приятель, Яша Ефремов? – Ну да. Он, по-моему, любит меня. Но почему же не скажет? – А если скажет... ты выйдешь за него замуж? Не рано ли? Тебе и девятнадцати нету. – Зачем же сразу замуж... Пусть докажет свою любовь.– Марфеньке не пришло в голову, что Яша может ждать доказательств от нее! – Папа! – Марфенька даже села на постели.– Знаешь, папа, это тебе надо жениться! Евгений Петрович слегка приподнялся на локте. – Я думал, ты меня считаешь стариком... – Вот чепуха, какой же ты старик! Совсем молодо выглядишь. Тебе, папа, наверное, тоскливо одному. Мама говорила, что есть одна лаборантка... любит тебя всю жизнь. Евгений Петрович кашлянул и лег поудобнее. – Только твоя мама и может такое придумать! Ольга Семеновна уже стара и не помышляет ни о каком замужестве. – Уж не надеется на замужество? – Кха!... Она тут ни при чем. Я как раз хотел с тобой поговорить. Ты имеешь право знать... Я хочу жениться. В конце концов, я еще не стар, черт побери! – Ты совсем молодой, папа! Я ее знаю? Кто она? – Мирра Павловна Львова. Наступило молчание, довольно тягостное для обоих. – Она тебе не нравится? – высокомерно осведомился профессор. И, откинув нетерпеливо одеяло, встал и сел у окна. Ему было жарко. Оба окна были открыты настежь: здесь, на прибрежье, воров не боятся. Скоро похолодает. Климат в этих местах резко континентальный. – Ты обидишься, папа, если я скажу откровенно? – деловито спросила Марфенька, спуская ноги и шаря чувяки. – Может быть, обижусь... Все же попрошу тебя высказаться яснее. Марфеньке тоже стало жарко. Она подошла к отцу, присев рядом на подоконник. – Я думаю, папа, что, женившись когда-то на моей матери, ты совершил большую ошибку.– Безусловно! Хорошо, что ты это понимаешь. Ты умница, Марфа. – Так вот, папа... Теперь ты делаешь вторично ту же самую ошибку. На этот раз молчание затянулось на добрые десять минут. Марфенька решила, что промолчит так до утра, но ни за что не заговорит первой. Самое неприятное для Евгения Петровича было в том, что юная дочь была, безусловно, права. Она строго уточнила расплывчатые, неясные мысли самого профессора. Мирра была женщиной именно того типа, как и не принесшая ему счастья Любовь Даниловна, к тому же еще моложе ее на добрых двадцать лет. – Я ее люблю! – глухо произнес профессор. Марфенька порывисто наклонилась к отцу и, поцеловав его в гладко выбритую щеку, прижала к себе седеющую голову. – Тогда, папа, женись, ну, пострадаешь немножко. Только не надо на нее дуться целыми неделями. – О! А-а... Ну, на Мирру это бы не действовало. Евгений Петрович хотел засмеяться, показывая, что шутит, но не смог. Он был очень взволнован. Доброта и мудрость дочери – именно мудрость! – его растрогали. Какое счастье – такая дочь! А он старый дурак. И все же он женится на Мирре... если она не возьмет назад своего слова. Мирра обещала стать его женой, когда защитит кандидатскую диссертацию. Она, несомненно, защитит ее блестяще. В покровительстве она не нуждалась. – Видишь ли, дорогая Марфенька,– заговорил академик,– ты мало знаешь Мирру Павловну. Она не подходит под шаблонную мерку. Никто не сможет сказать, что она выходит за меня замуж по расчету – это было бы клеветой. Она настолько блестящий ученый, что не нуждается ни в чьей протекции. Она сама благодаря своему уму, обширным познаниям и умению работать сделает любую карьеру, какую только захочет. И уже сделала: быть кандидатом наук в двадцать шесть лет – это замечательно. Не может у нее быть и материального расчета. У нее огромная квартира, оставшаяся после отца, двухэтажная дача – я бывал там у покойного Львова. Она не особенно всем этим и дорожит, это я знаю точно. Не потому, что не нуждается в комфорте – такая женщина не может быть без комфорта,– но потому, что она сама заработает столько денег, сколько пожелает. – Она тебя любит? – Нет. Не любит. Она никого не любит. Но ей хорошо со мной. У нас много общего. Она ценит во мне интересного собеседника, верного друга. Ну и, конечно, ученого. Мы будем гордиться друг другом. – Я все же надеюсь, что впоследствии она и полюбит. – Я надеюсь, что вы подружитесь. Она, Марфенька, вполне порядочный человек! – Чего нельзя сказать о ее брате! – Ну, он просто взялся не за свое дело. Он также очень способный. Работал в нашем институте, учился заочно и, представь, дважды перешагнул через курс, чтоб быстрее закончить. Он блестяще защитил диплом. Ему предлагали остаться в аспирантуре, но он и аспирантуру будет заканчивать заочно. Зимой у нас освобождается место младшего научного сотрудника... А пока Глеб Павлович будет работать здесь над моей темой. И собирать материал для своей диссертации. Он знаток Каспия – это ему весьма поможет в работе. В смысле материала здесь золотое дно. – Я бы на его месте постыдилась сюда показываться! – сухо бросила Марфенька.– Его же все презирают. – Напрасно. Ты все про ту злополучную историю? Он же спасал самолет – социалистическое имущество. Эта амфибия, к тому же обледеневшая, все равно бы не вывезла троих. – Он должен был погибнуть, но не бросать на льду товарищей. – Ты романтик, Марфа. Давай ложиться спать. Уже поздно. Марфенька уснула сразу, как легла, а Евгений Петрович долго ворочался с боку на бок, сожалея, что забыл взять снотворное. Утром Мальшет и Турышев повели «высокого» гостя осматривать обсерваторию. Начали с летного хозяйства, как ближайшего. Евгений Петрович с интересом осмотрел баллонный цех, пощелкал пальцем по наполненному водородом газгольдеру, привязанному к ввинченному в землю металлическому штопору. Аккуратно обошел расправленную воздухом оболочку аэростата, занимавшую чуть не весь цех. Некоторое время удивленно наблюдал за работой Христины. И даже засмеялся, когда Христина, захватив переносную электролампу, сказала скрываясь внутри оболочки: «Прошу, товарищи!» – словно приглашала к себе на квартиру. Заинтересованный Глеб нырнул вслед за ней и очутился в обширном помещении с колышущимися «стенами» из прорезиненной материи. Дольки, составляющие поверхность воздушного шара, сходились у клапана, словно лепестки гигантского цветка. Христина погасила лампу. Через плотную материю равномерно пробивался дневной свет. Нигде ни малейшего отверстия, оболочка в порядке. – Фу, душно как! —воскликнул Глеб и поспешно выбрался. Далее осматривали вспомогательные сооружения, водородный сарай, фотолабораторию, мастерскую для ремонта приборов. Пошли на бывшую метеостанцию, где располагались остальные отделы. Всю дорогу Оленев развивал свою климатическую теорию. Он превосходно знал, что идет рядом с творцом другой теории, которая камня на камне не оставляла от его собственных выкладок, но Турышев не был так известен, так мастит, как он, и Евгений Петрович даже из вежливости не коснулся теории коллеги. Он еепросто замалчивал, игнорировал, как нечто нестоящее. Все это бесило вспыльчивого Мальшета. И Турышев предостерегающе коснулся его руки. В обсерватории сначала все шло хорошо. Научные сотрудники охотно докладывали академику о проделанной работе, почтительно выслушивали замечания, даже когда были с ними не согласны. После осмотра удалились для беседы в кабинет Мальшета. Филипп Михайлович сел на свое директорское место за письменным столом. Оленев – в глубокое кресло у стола, сзади него на стуле—Глеб. Турышев устало опустился на диван и, вынув расческу, стал причесывать свои серебристые густые волосы, что он всегда делал, когда у него начиналась мигрень: ему это помогало. Было нестерпимо душно и жарко. – Сквозняка не боитесь? – осведомился Мальшет. Никто сквозняка не боялся. Мальшет раскрыл настежь окна и двери в соседнюю просторную комнату, где работали Васса Кузьминична, Лиза и оба Аякса. Горячий ветер пополам с песком, ворвавшись в окно, поднял в воздух несколько бумаг, Мальшет засунул их в ящик. Лиза была занята обработкой наблюдений и сначала не прислушивалась к разговору в кабинете. Она очень сухо ответила на поклон Глеба, но все же ответила, и теперь терзалась, зная, что брат ее осудит. Яша более принципиальный. Он тогда не дал ей поздороваться со Львовым. Никогда бы она не решилась сказать вслух при всех людях: «Я не могу пожать вашу руку, потому что вы – подлец!» Это был урок на всю жизнь, и этот урок дал ей младший брат. Яша очень честный. Он не стал бы здороваться с заведомым подлецом. А она вот не решилась отвернуться: духу не хватило. Но разговаривать с Глебом она не будет. Ни за что! Лиза сделала ошибку, начала считать сначала, но ее вдруг охватило утомление. Еще эта жара! Она чуть отодвинула журнал. И тут она увидела, что Васса Кузьминична тоже не работает, а прислушивается. Полное добродушное лицо ее покраснело, даже толстые обнаженные руки покраснели. Аяксы тоже слушали и курили. Теперь в кабинете говорили громче, голоса звучали раздраженно. В открытую дверь видны были все четверо, но неловко было смотреть. Они уже сидели в кабинете более часа и все время, видимо, спорили. –... Да, именно на основании аэрологических наблюдений Ивана Владимировича,– громко сказал Мальшет.– Исследования атмосферы над морем, выполняемые нашей обсерваторией под руководством Ивана Владимировича, войдут в фонд науки. – Филипп! – остановил его Турышев. Он все еще расчесывал гребешком волосы: видимо, боль не проходила. –...не согласовывается с общепринятыми синоптическими схемами строения атмосферы,– донесся ровный, холодноватый голос Оленева. – Плевать мне, что не согласовывается! – резко выкрикнул Мальшет.– Схемы ваши давно устарели и нуждаются в изменении, чем и занят сейчас Иван Владимирович. Васса Кузьминична тревожно посмотрела на Лизу. Девушка успокоительно покачала головой. – Моя теория образования кучевых...– обиженно начал Оленев, но Мальшет его прервал: – Ваша теория неверна! Простите, но я душой кривить не умею и скажу вам прямо: только не выходя годами из институтского кабинета, можно создавать такие теории. – Филипп Михайлович,– опять попытался его остановить Турышев, но Мальшет был сильно раздражен, почти взбешен. – Я возглавляю работу обсерватории и буду вести научные исследования с той научной позиции, которую признаю верной. – В нашем научно-исследовательском институте...– начал строго Оленев. – Ничего общего нет у нас с вашим институтом! – Однако общая научная тематика... – Дело не в тематике! Ни один уважающий себя ученый не пойдет работать в ваш институт, потому... – Однако это уже наглость... –...потому что научный уровень исследований в нем низок, ученые оторваны от практических запросов современной жизни. Исследовательская работа ведется устаревшими методами. Вопрос о путях климатологии у вас даже и не ставился. И вы еще осмеливаетесь делать замечания тем, кто действительно движет науку вперед, как Турышев. – Филипп Михайлович, прошу тебя! – настойчиво оборвал Турышев. Мальшет неохотно умолк. Лиза испуганно посмотрела в открытую дверь: Глеб скромно сидел на стуле, видимо наслаждаясь в душе этой сценой. Теперь он заговорил. – Я не ожидал этого от тебя, Филипп,– укоризненно начал он,– скажу как твой друг... – Бывший друг,– сквозь зубы поправил Мальшет. – У Евгения Петровича мировое имя... просто странно такое отношение. Он приехал от Академии наук... От него зависит... Я считаю, ты обязан извиниться. – Я не требую извинений,– сухо прервал его Оленев, поднимаясь, и, простившись с Турышевым кивком головы, прошел в сопровождении Глеба мимо Лизы, обдав ее запахом дорогого одеколона и табака. – Теперь будем иметь врага,– вздохнул один из Аяксов,– Оленев этого не забудет! Он, конечно, порядочный человек, но сумеет дать почувствовать. Это в его силах! – Филипп Михайлович высказал свое мнение,– возразила огорченная Лиза. – Не могу я с ним разговаривать. Никогда не мог,– расстроенно объяснял Филипп Ивану Владимировичу – он уже каялся в своей горячности. Турышев закрыл дверь и что-то тихо стал доказывать Филиппу. В тот же день Мальшет ушел с Фомой в море на «Альбатросе», сославшись на необходимость срочных океанологических исследований. С Оленевым в дальнейшем беседовал заместитель директора Турышев. Через день Оленев уехал, оставив при обсерватории Глеба. Прощаясь с дочерью, он высказал свое неудовольствие тем, что Марфенька работает под руководством «столь малосведущего в науке и безответственного человека, как Мальшет». – Очень молод и... просто неумен... Непонятно, как могли его поставить директором обсерватории, имеющей столь большое научное значение. Я буду вынужден доложить, кому следует, свои выводы. – Папа, Филипп Михайлович – замечательный руководитель,– горячо возразила Марфенька,– энергичный, работоспособный, преданный своему делу... Профессор возмущенно фыркнул. Марфенька попыталась утихомирить отца. – Ты, папа, не сердись на него. Просто у Филиппа Михайловича такой характер – вспыльчивый и резкий. Он вообще очень живой, стремительный, порывистый, крутой на слово. Но знаешь, как он увлечен своей идеей решения проблемы Каспия! – Никакой проблемы Каспия не существует! – отчеканил профессор.– Уровень Каспия уже повышается. Идеи! Мальчишество и вздор, а не идеи. Проводив отца, Марфенька тотчас легла спать: у нее с детства была привычка ложиться спать, когда расстроится. Привычка, которой можно только позавидовать. Глава пятая НАСЛЕДСТВО КАПИТАНА БУРЛАКИ Фома неожиданно получил наследство. Умер капитан Бурлака, проживший в Бурунном последние тридцать лет своей жизни. Дом и все свое имущество он завещал Фоме Ивановичу Шалому. Фома был так растроган, что еле удерживался от слез. – Никогда я не думал, что покойный так меня любил,– рассказывал он Лизе и Яше,– он же меня всегда ругал на все корки. Только заслышит мои шаги – и уже ругается так, что просто срам слушать. Серьезный был старичок и вот – умер! Много для меня сделал. Если бы не он, ни за что бы мне не закончить заочно мореходного училища. Кирилл Протасович натаскивал меня, как щенка. Даже бил несколько раз палкой, если я запускал занятия. Я не сердился: для моего же блага. Он мне вроде родного деда был. – Сердитый дедушка,– сказала Лиза.– Помню, в детстве я его ужасно боялась. Сколько ему было лет? – Девяносто два... Но он был крепок, ум ясен, характер горяч. Лиза и Яша, конечно, знали капитана Бурлаку. Сухонький, желчный, вспыльчивый – с его палкой был знаком не один Фома. Шестнадцатилетним юнгой начал Кирилл Бурлака свой труд в русском флоте, дослужился до капитана, плавал на всех морях, участвовал в двух революциях и нескольких войнах, побывал на каторге, прокладывал Северо-морской путь, а когда состарился, осел в Бурунном. Неизвестно почему, так как сам он был петербургский, а в Бурунном у него никого не было. Может, потому, что здесь было море и не было курортников, которых капитан не терпел. Кирилл Протасович построил себе дом у самого взморья, по собственноручным чертежам, с иллюминаторами вместо окон. Когда море ушло, он первый перенес свой дом на остров, за ним потянулись ловцы. Отставной капитан вникал во все дела рыболовецкого колхоза, страшно сердился, когда его не слушали, что, впрочем, случалось редко, грозно стучал палкой и ругался неистово и живописно, как умели ругаться только старые моряки. Яша и Лиза никогда им особенно не интересовались, мало его знали. Больше всех в поселке знал его Фома, с детства подружившийся с одиноким стариком. Фома был феноменально молчалив, но зато умел слушать. Фома ухаживал за стариком, когда тот болел, Фома принял его последний вздох и закрыл его много видевшие глаза. – Там много книг,– грустно сказал Фома Лизе.– Ты ведь любишь читать, приходи и выбери, что хочешь! – О, непременно приду!– В Лизе сразу заговорил книголюб.– Янька, пойдем в воскресенье? Но Яша уже обещал Марфеньке идти с ней на парусной лодке в открытое море.– Ну, я приду одна, пораньше, до жары,– обещала Лиза. Лицо ее чуть омрачилось: она ревновала брата. Лиза встала в пять часов утра, сбегала окунуться в море, выпила стакан ледяного молока из погреба, съела кусок пирога. Перед уходом она накрыла стол свежей скатертью, поставила крынку молока, пироги, варенье, яйца и брынзу для завтрака брату и, набросив на косы прозрачную косынку, вышла из дому, ведя велосипед. Дорога вилась среди желтых дюн, поросших кое-где кустами эфедры, серой полынью и розовым бессмертником, то удаляясь от моря, то приближаясь к самому берегу. Редкие ракушки хрустели под ногами. Мощные зеленоватые волны с белоснежными гребнями с шумом накатывались на пологий берег и неслышно стекали обратно, разбиваясь на тысячи ручейков. В волнах плавали стаи черных лысух, вылавливая мелкую серебристую рыбу. У Лизы было светло на душе. Она с силой нажимала на педали, велосипед так несся по дороге, что только ветер свистел. А там, где велосипед начинал капризничать, не признавая надоевшего врага – пески, Лиза шла пешком, ведя машину рядом. Огромная сверкающая на солнце холмистая равнина – ни одного человека. От этого движения, солнечного блеска, ветра и шума волн Лиза словно опьянела. Она громко пела, декламировала любимые стихи и снова пела, но потом вдруг притихла, ей стало грустно и досадно. Это значило, что Лиза думала о Мальшете. Последние полгода Лиза была втихомолку занята тем, что старалась избавиться от своей любви. Это не очень удавалось, но она старалась. Мальшета она любила много лет. Все об этом знали, кроме самого Мальшета. Когда ему говорили о ее чувствах, он не верил, отшучивался и тут же забывал. Когда началась эта любовь? Лиза и сама не знала. Может, она полюбила в тот пасмурный день, когда босоногой девчонкой сидела с братишкой на ступенях заброшенного маяка и вдруг увидела идущего Филиппа. Он шел по песку с рюкзаком за спиной, в прорезиненном плаще, спортивных башмаках и старой фетровой шляпе на густых рыжевато-каштановых волосах. Зеленые глаза были полны юмора и нетерпеливого интереса ко всему. Как он уверенно и спокойно шел по земле! И брата, и сестру это поразило в нем больше всего. Если бы они не встретили Мальшета, их жизнь пошла бы совсем другим путем. Он словно отдернул туманную завесу и показал им огромный блистающий мир, полный заманчивых чудес и загадок. С тех пор прошло целых шесть лет. Цель Лизы – покорение Каспия – была его цель, ее идеи были его идеями. Скоро она будет океанологом, как и Филипп. Она была верной и преданной помощницей Мальшета все эти годы. Уже студенткой Лиза все бросала и шла с ним в экспедицию поварихой, рабочим, наблюдателем, лаборантом... Однажды Яша прочел сестре следующее место из своего дневника: «Я вдруг понял: каковы бы ни были наши планы, стоит только Филиппу позвать нас, и мы все бросим и пойдем за ним в пустыню или в море– куда он позовет. Мальшет не считался с нашими личными планами, как не считался и со своими собственными». Именно так и было все эти годы. Он бесцеремонно распоряжался их жизнями, а также жизнью Фомы. (Но Фома шел не за Мальшетом, он шел за ней – Лизой...) Мальшет поверял ей свои мечты, планы, сомнения, надежды. Еще бы, кто умел так его слушать, как Лиза! Филипп любил ее, словно сестру, ведь у него никогда не было родной сестры. Он уважал и ценил ее безмерно. Но никогда, ни на один миг он не замечал в ней женщины, никогда она не вызывала в нем волнения, как в Фоме. Филипп дарил ее настоящей большой мужской дружбой, а она... Лиза стыдилась самое себя. Если бы он только знал, поверил,– он бы стал ее меньше уважать и уж во всяком случае перестал бы видеть в ней преданного друга и помощника. Эта ее неразделенная любовь с годами становилась просто смешной, она могла испортить ей всю жизнь. Время от времени Мальшет увлекался той или иной женщиной, но он никогда серьезно не влюблялся... если не считать Мирры. С Миррой у него покончено навсегда, но Лизе не стало от этого легче. Все равно для Мальшета Лиза только помощник и товарищ. Теперь Марфенька, с ее полудетским милым кокетством. Филипп при каждой встрече, посмеиваясь, любуется ею. Он не влюблен в нее, но все-таки любуется ею, каждый раз с восторгом оглядываясь на тех, кто рядом, как бы приглашая и их полюбоваться. Конечно, Марфенька очень мила и забавна, мимика у нее бесподобна, и она любит невинно пококетничать. Даже Яше в ней это очень нравится, хотя он ни за что в этом не признается... Да, Лизе надо во что бы то ни стало избавиться от этого... чувства. Оно уже мешает жить, работать, дружить. Мешает видеть мир во всей его праздничной безмятежности. И столько же лет, таким же «однолюбом», как она сама, шел рядом с нею Фома. Если бы она только могла его полюбить. (О, разве можно их сравнивать!) Фома... Правда, Янька его очень ценит. Но разве Фома тот человек, о котором можно мечтать, как о счастье? Тот неповторимый, единственный, настоящий, любимый навсегда... Стать женой Фомы не любя, а лишь потому, что он ее любит неизменно и преданно столько лет и еще потому, что другой, к которому она тянется, как подсолнух к свету, не замечает ее? Пожалуй, она не сможет... Это так же трудно, как отказаться от своего призвания и взяться за другую какую-нибудь работу. О, как неинтересно и тускло было бы тогда жить! Но как странно и заманчиво сознавать, что ты можешь сделать другого человека счастливым. Нечто вроде чуда, которое ты сам сотворил... Чтобы отогнать мысли, которые становились навязчивыми и уже раздражали, Лиза опять запела громко, во весь голос, первое, что пришло в голову. Она вела за собой велосипед – ноги чуть не по щиколотку увязали в песке – и пела полюбившуюся ей песенку Жарова: Не гляди солдаткою, Не ходи украдкою — Рассыпай по улице Свой веселый смех! Дни забот умчали Беды и печали... Капитанский домик с иллюминаторами стоял над обрывом, у самого моря. Над черепичной красной крышей бешено вертелся флюгер. Фома стоял в дверях с трубкой в зубах и нетерпеливо ждал Лизу. На нем была морская куртка, из-под которой виднелась полосатая тельняшка, брюки были тщательно отутюжены. Мускулистая бронзовая шея и свежее, пышущее здоровьем лицо лоснились от старательного мытья мочалкой и мылом. Густые, непокорные, как у цыгана, волосы, торчащие всегда во все стороны, были на этот раз тщательно зачесаны назад, открывая упрямый выпуклый лоб. Высок и крепок был Фома, как молодой дубок. При виде Лизы он, что называется, просиял. Видно, бедняга не очень надеялся на приход и уж очень жаждал его. – Заходи!– буркнул он, стараясь скрыть охватившую его бурную радость. Лиза очень много слышала о «каюте» капитана, но никогда у него не была, и теперь с любопытством осматривалась. Она сразу узнала личные вещи Фомы и удивилась: – Разве ты перешел сюда? – Ну да! Ты садись, Лизонька. Теперь, когда отец женится... Я рад. Что ему быть одному? Она хорошая женщина, правда, моложе отца на пятнадцать лет, но у нее трое детей. Отец на это не посмотрел и хорошо сделал. Веселее ему будет с детьми-то. (Может, еще и свои пойдут.) Я им буду только мешать. Да и мне здесь спокойнее. Лиза никогда не видела такого жилища – словно она оказалась в каюте старого русского корабля. Иллюминаторы поражали массивностью. Медь, винты, рамы – все, как положено быть. Стены облицованы под палисандровое дерево. Койка застлана новым пушистым одеялом– на днях были такие в универмаге, значит, это уже Фома купил себе на новоселье. У койки старый, но еще такой яркий индийский ковер – его капитан когда-то привез из своих странствий. На письменном хорошо отполированном столе – черная статуэтка какого-то идола, английский хронометр образца прошлого века (стрелки уже остановились навсегда), большой бинокль, медный барометр. У противоположной стены – небольшой диван, круглый столик с инкрустацией, в углу мраморный умывальник с потускневшим овальным зеркалом. С каким-то странным чувством, похожим на ощущение вины, Лиза рассматривала яркие, совсем не выцветшие небольшие картины с ландшафтами стран неведомых, выполненные если не рукою мастера, то, во всяком случае, талантливо. Каждый такой этюд вызывали то или иное настроение, владевшее, возможно, художником в час создания. – Это сам Кирилл Протасович зарисовывал в молодости,– пояснил Фома,– в ящиках стола их целая пачка. А вот морские карты, смотри: тушью прочерчены пути кораблей. Лиза, хмуря брови, долго разглядывала морские карты, потом молча перешла к стеллажу с книгами. Одна стена полностью, от пола до потолка, была занята книгами. Вдоль полок поперек корешков сияли узкие медные полосы как бы для того, чтобы книги не выпали в качку. Здесь были книги по навигации, кораблестроению, морскому праву, математике, физике, географии. Порывшись, она нашла редкие издания с описанием старинных путешествий, морских битв и несколько лоций, испещренных заметками капитана. Но больше всего было старых английских романов в переводе, которых она не читала. Разрумянившись, забыв о Фоме, девушка рылась в книгах. Фома, посмеиваясь, смотрел на нее, стоя у окна-иллюминатора. Вдруг Лиза, ойкнув, схватила какой-то растрепанный томик и уткнулась в него лицом. – Книга, может быть, грязная,– испугался Фома,– еще прыщи пойдут! Сядь и успокойся, а то я отниму это старье. – Ты ничего не понимаешь! – возмутилась Лиза.– Я давно мечтала найти эту книгу! Лиза рассказала, как еще школьницей она достала у жены директора школы, большой любительницы чтения, журнал «Русский вестник» за 1872 год. Там был напечатан роман Коллинза «Бедная мисс Финч» – о слепой девушке, прозревшей благодаря смелой хирургической операции. Лиза с Яшей читали его вслух по очереди четыре вечера. Зимние вечера такие долгие, свистел ветер, вокруг старого маяка безлюдные дюны, и даже волки выли, а книга была такая интересная, что и отец с любопытством прислушивался, сидя за ремонтом какого-нибудь инструмента. На самом интересном месте печатание романа прекращалось (издатели решили напечатать его отдельной книгой). Отчаянию Лизы не было предела: найти конец не представлялось никакой возможности. И вот теперь, после стольких лет, Лиза держала в руках эту «Бедную мисс Финч», с самым настоящим концом, чуть заплатанным тонкой папиросной бумагой. Лиза спрыгнула со стула и на радостях чмокнула Фому в щеку. – Если уж так, то на чердаке есть куда более древние книги,– буркнул Фома, сильно покраснев. Лиза взобралась по трапу на чердак. Там было чисто, жарко, пол посыпан песком. Старая сломанная мебель аккуратно сложена в углу Лиза нашла несколько ящиков с книгами и окончательно забыла обо всем на свете. Порывшись и несколько раз чихнув от пыли, она извлекла толстый роман без обложки «Дядя Сайлас» (уже по шрифту чувствовалось, какой он интересный!) На дне ящика лежала большая Библия в кожаном переплете на русском языке. Лиза не особенно интересовалась древними религиозными книгами (правда, однажды она прочла изречения из Корана, и они ей очень понравились) Сначала она отложила Библию, но потом ей пришло в голову, какую радость доставило бы обладание этим «фолиантом» Христине. Не меньшую, чем ее собственная радость по поводу находки «Бедной мисс Финч». Забрав «Дядю Сайласа» и Библию, Лиза спустилась вниз, Фома ожидал ее, смирно сидя на стуле. – Вот, смотри, давай отдадим это Христине,– предложила Лиза, показывая Библию.– Можно? – Мне-то, конечно, зачем она – не жалко. А не скажут ли тебе: вот комсомолка, а дарит Библию? Лиза на мгновение задумалась. – Но ведь это не подарок? Просто книга лежала в пыли на чердаке, а Христина была бы так рада! В этом была вся суть – в радости Христины. Можно, конечно, скрыть от Христины эту находку, но в этом тоже было что-то не совсем красивое, как бы обман. Если религиозные пережитки – противник, с которым мы боремся, то Лиза предпочитала бороться открыто. Если Христина желает читать Библию, пусть читает, а их дело доказать ей, что это лишь фольклор древнееврейского народа. Пусть Христина сама убедится в противоречиях Библии и в путанице толкований. Фома тщательно упаковал отобранные книги. Лиза набросила на волосы косынку. – Ты уже хочешь уходить?– огорченно проговорил Фома.– Оставайся обедать, у меня уже все готово. Не хочешь? Посмотри, что было у капитана! – Он открыл низкий шкафчик в углу и достал оттуда несколько бутылок самой разнообразной формы, с прилипшими к стеклу ракушками и известковым наростом. – Эти бутылки он выловил за свою жизнь. Потерпевшие кораблекрушение их бросали в море. Он еще много отдал в музей. А эти хранил всю жизнь. Как-нибудь я расскажу тебе интересные истории. – Расскажи сейчас!– попросила Лиза и присела на край дивана. – Потом расскажу, Лизонька. Я все-таки... хочу еще раз поговорить с тобой. Лиза искренне огорчилась: – О, Фома, опять... Фома нахмурился. Глаза его смотрели грустно и пылко. – Лизонька, неужели мы так и проживем всю жизнь – рядом и далеко? Только не расстраивайся! Мальшет не любит тебя. Разве ты не могла бы выкинуть его из сердца? – Я... пытаюсь...– честно призналась Лиза. Фома даже побледнел. – Пытаешься? Ну и что? – Плохо подвигается. Фома стукнул себя кулаком по лбу. – А все же, значит, подвигается?– сказал он, подумав. Девушка молчала, доверчиво и ласково глядя на Фому. – А если... когда перестанешь о нем думать... выйдешь за меня замуж? – Не знаю, Фома милый,– тоскливо протянула Лиза.– И почему ты не нашел за столько лет другую девушку, лучше меня? – Находил,– простодушно сообщил Фома,– находил лучше тебя. Но... не могу я без тебя, да и только! – Ну, до свидания!– поднялась Лиза. – Я сам привезу книги на мотоцикле, а то тебе тяжело будет, Лизонька! – Ладно. Спасибо, Фома... Я, кажется, проголодалась. Ну, давай обедать. За обедом Лиза спросила: – Фома, а за что тебя так ругал покойный капитан? Фома безнадежно махнул рукой. – Он, видишь ли, столько меня учил, даже в море со мной выезжал, что в его возрасте не совсем полезно... Кирилл Протасович считал, что из меня выйдет хороший капитан дальнего плавания... Ну, и сердился, что я застрял на «Альбатросе», который только ведь для наблюдений научных и хорош, а дальнего плавания на нем не сделаешь. Очень на меня за это он сердит был! – А на «Альбатросе» ты застрял из-за меня? – Ну да. – И за это тебя ругал капитан? – Ну да. ... Лиза ехала на велосипеде и думала о Фоме, о покойном капитане. Было очень грустно, что рядом жил такой интересный, много повидавший на своем веку человек – капитан дальних плаваний, а она так и не узнала его, а теперь он умер, и уже поздно. Никогда она не поговорила с ним, как говорил с ним Фома все эти годы. А Янька будет писателем, ему особенно важно было бы узнать такого бывалого человека, а он тоже пропустил, не заметил. В Бурунном посмеивались над стариком, считали его чудаком, выжившим из ума. Один Фома относился к нему с уважением и любил его, даже не подозревая, что сердитый капитан привязан к нему, как к родному сыну. Должно быть, в Фоме много есть от этого незнакомого ей капитана, но она этого не знает и то, что от самого Фомы, тоже не знает. Фома любит ее много лет. Но он не привык говорить о себе. Он молчалив, и скромен, и добр, и мужествен. Он спас жизнь Яньке, когда они попали в относ и Яша заболел, а Фома оттаивал для него лед в кружке на груди, чтоб напоить больного теплой водой. В поселке его считали хулиганом и драчуном и даже исключили из школы – из последнего-то класса! А потом, когда Фома уехал в Москву и стал чемпионом по боксу, его портрет повесили в правлении рыболовецкого колхоза, и все гордились, что он их земляк. А Фома совсем не дорожил славой чемпиона. Он вернулся назад в Бурунный – ради нее. И ради нее он отказался от командования большим кораблем и водит бывшее промысловое суденышко. Вот кто никогда не думал о карьере, о славе, о самом себе... Он всегда заботился только о других: об отце, о них с Яшей, о матросах, об одиноком старике капитане... А она даже не уважала его по-настоящему, как она уважала Мальшета или Турышева, никогда не интересовалась его душевным миром. Он мог бы пройти рядом всю жизнь и умереть (погибнуть в море!), а она бы так и не узнала его. Как это ужасно, как нехорошо!... Вечером Фома привез на мотоцикле упакованные книги. Он был бы очень счастлив, знай эти мысли Лизы, но он не мог знать их, а она ничего не сказала. У Ефремовых сидела Марфенька, и все, по обыкновению, смеялись. Марфенька представляла в лицах, словно Райкин, сотрудников обсерватории, и все хохотали до слез. Фома так смеялся, что, только глядя на него, разбирал смех. Яша, кажется, очень гордился талантами Марфеньки. А потом пришла Христина, и Лиза отдала ей Библию. Христина, как она и ожидала, очень обрадовалась. – Вот уж спасибо вам. И где-то вы достали? – стала она благодарить Лизу. В этот момент зашел Мальшет. Увидев в руках Христины тяжелую книгу, он взял ее и, конечно, потребовал объяснения. Все молчали. Тогда Лиза коротко объяснила. Мальшет даже изменился в лице от возмущения. Вспыльчивость его Лиза знала, но еще ни разу она не обрушивалась на нее самою, да еще с такой силой. Филипп был просто взбешен: как, он отрывает от науки драгоценные часы, стараясь убедить Христину, а в это самое время сотрудники обсерватории – и кто же? Лиза (Лиза!) – дарят ей Библию? И это – комсомолка? Студентка? Без двух минут океанолог? О чем она думала, когда тащила ей Библию? Что она, с ума сошла или дура непроходимая? Мальшет был просто вне себя. Христина сначала испугалась, так как она всю жизнь боялась грубости, но, взглянув на страшно побледневшую Лизу, еле удерживавшуюся от слез, она бросилась к директору обсерватории. – Филипп Михайлович, да разве я буду от этого верить больше или меньше? При чем тут это? Лизочка хотела приятное мне сделать. – А оскорблять не надо...– поднялся со стула Фома и подошел вплотную к Мальшету.– Сейчас же проси прощения! – Он сжал кулаки. – Фома! – ухватил его за рукав Яша. Марфенька всплеснула руками: – Неужели будут драться? Ой, как интересно! Лиза, почти ослепленная слезами, выскочила из комнаты и бросилась к морю. Кто-то ее звал, кричали: «Лиза! Лизонька!» Она, как в детстве, когда ее, бывало, незаслуженно обидят в школе, бежала от всех. Зайдя так далеко, как хватило сил, она легла на песок и долго-долго плакала. Может, и не следовало нести эту Библию? Хотя разве так убеждают человека, скрывая? Христина должна сама разобраться во всем. И разберется, непременно. Она уже не та богомолка, какой приехала сюда четыре месяца назад. И она скорее поймет, когда увидит, сколько там нелепостей, сколько противоречий. Но зачем так жестоко?... Разве она заслужила, чтоб ее при всех (при Фоме, при Марфеньке) назвали дурой? «Ох, Филипп, Филипп! Я думала: ты только не любишь меня, а ты даже не уважаешь!» Обида была большая, тягостная, тем более что она исходила от Мальшета! Лиза плакала до тех пор, пока не выбилась из сил и уснула. Проснулась она перед рассветом, продрогшая до костей – песок был как лед,– чувствуя себя невыразимо одинокой. Вскочив, она минуту постояла, озираясь: море было освещено луной, а звезды уже гасли,– и быстро пошла домой. Навстречу шел Фома. Он увидел ее и, покачав головой, стал на ходу снимать куртку, чтоб укутать: она была в одном платьице. Когда он подошел ближе, Лиза увидела на его лице свежий кровоподтек и ахнула: – Вы дрались? – Ну да,– подтвердил Фома.– Утром он попросит у тебя извинение. Мы уже помирились. Глава шестая ТРУДНОСТИ (Дневник Яши Ефремова) Все эти годы мы с сестрой смеясь вспоминали, как Мальшет в первый свой приезд дрался с Фомой во дворе маяка и открыл у Фомы способности боксера. В те далекие времена с кем только Фома не дрался! А как он избил Глеба за то, что тот провожал Лизоньку! Но после того как мы с ним едва не погибли в относе, он стал серьезнее и ни с кем уже не схватывался, если не считать уроков бокса, когда его упросят бурунские парни показать им «приемы», И вдруг он снова бросился в драку, как мальчишка. Сжав кулаки, он стоял смертельно бледный перед Филиппом и твердил одно: «Выходи на берег, будем драться». Мальшет, страшно разозленный на Лизоньку, что принесла Христе Библию, и на себя, что назвал Лизу дурой, буркнул что-то вроде того, что ему «не до глупостей». Но Фома заладил одно: «Выходи на берег, будем драться». Женщины было выбежали за Лизонькой, только она сразу куда-то спряталась от всех: выплакаться ей хотелось. Кто-кто, а уж я понимал, что творилось с моей сестренкой. – Фома,– зашептал я ему на ухо,– Мальшету просто неловко теперь драться, он же директор. Так может подорваться престиж. – Ничего, я лицо не трону,– обещал Фома. Он уже весь горел возбуждением схватки. Мальшет угрюмо посмотрел на него и, поняв, что от драки не отвертеться, с досады махнул рукой. – А, черт! – сказал он и пошел из дому, мы – за ним. – Не забывай: ты – чемпион, а он даже не боксер, он кандидат наук,– старался я пробудить в Фоме совесть. – Знаю,– согласился он.– Я буду вполсилы, но взбучку надо ему задать. Давно пора. – Балда! – вздохнул Мальшет, слышавший разговор, и снял пиджак, бросив мне на руки, как тогда. Они дрались на песке при свете взошедшей огромной луны. Она еще недостаточно поднялась над горизонтом, но уже преобразила мир. Марфенька с любопытством смотрела на дерущихся (по ее словам, она видела боксеров только в кино), а Христина ушла. Весть о драке директора с капитаном Шалым каким-то образом сразу облетела обсерваторию. Сначала появились Аяксы, потом ехидно усмехающийся Глеб, инженер баллонного цеха Андрей Николаевич Нестеров, гидрохимик Барабаш, техники, механики, научные работники – собралась толпа. Филипп и Фома дрались по всем правилам: ведь Мальшет никогда не прекращал тренировку, считая, что ученому-исследователю это необходимо уметь. Оба были крепки, ловки, выносливы, умели быстро и внезапно атаковать, у обоих была прекрасная реакция. Наслаждением было смотреть на них. Марфенька и то поняла это, а уж мужчины просто были в восторге. Авторитет Мальшета в их глазах неизмеримо вырос. Конечно, Фома сильнее Мальшета, но и Мальшет был достаточно крепок, к тому же он умел защищаться. Удары Фомы сыпались с молниеносной быстротой, сливаясь в один ритм, как пулеметная очередь. Но от большинства ударов Мальшет успевал уклониться. Скоро я понял, что в этой схватке главным были не кулаки, а голова—ум, тактика, точный расчет. Не было судей, как бывает на ринге, но ни один из них ни разу не нарушил правил. Бой велся в отличном стиле! Фома усилил атаку, и у меня аж голова закружилась: так все мелькало в глазах, к тому же ведь не день был, а ночь. Я опомнился, когда Мальшет лежал на песке без сознания, а Фома стоял рядом и тяжело дышал. Кто-то из механиков сбегал намочил платок в морской воде и выжал на лицо Мальшету. Он заворочался и пришел в себя. Фома помог ему подняться. Я надел на Филиппа пиджак. Здесь все загалдели и стали восхищаться обоими боксерами. Фома сказал: «Филипп Михайлович давно уговаривал меня сразиться всерьез, вот и сразились». Это он соврал ради директорского престижа. Не знаю, поверили они или нет. Пришлось поверить, так как Фома и Мальшет пошли рядом, дружно разговаривая, на квартиру Мальшета. Мы с Марфенькой долго искали мою сестру, но не нашли. Ее привел под самое утро Фома. На другой день Мальшет просил у Лизоньки извинения, она охотно его простила, но обиды не забыла. После этого случая стала его избегать. Мальшет был этим очень недоволен, даже страдал, так как он привык за столько лет все ей рассказывать, делиться мыслями и чувствами, и ему очень не хватало ее участия. Однажды он мне сказал: что ждет, «когда у нее это пройдет», и что он «не знал, какая Лиза злопамятная». Он же не думал на самом деле, что она неумная, а просто сгоряча обругал ее дурой, к тому же просил извинения, и дрался из-за нее, и Фома ему бока намял, добавлю я от себя. Мы по-прежнему любили и уважали Мальшета – Лизонька, я, Фома и все другие сотрудники обсерватории, из которых большинство он уже успел обругать за то или другое по своей неисправимой горячности. Это была ерунда – наши обиды. Главное состояло в том, что он знал, чего хотел, шел вперед и всех нас вел за собою. Это было очень важно, особенно для приезжих москвичей. Наступила осень, за ней суровая зима, и с ними пришли трудности. Надо было знать, ради чего их переносить. Мы-то, здешние, привыкли ко всему, а москвичам было очень трудно, просто жаль их становилось. Море замерзло до самого горизонта, образовалась стоячая утора. Дюны покрывались сухим снегом, но ветер тут же сдувал его, как пыль. Ветер бесновался над ледяной равниной, завывал ночами под дверью и в трубе так заунывно, что многие сотрудники не могли спать: на них тоска нападала от такого воя. Украинец гидрохимик Давид Илларионович Барабаш уверял, что ему «сумно» от этого зловещего свиста, что «у них на Киевщине ни як не може буты такого витрячого свисту. Ой, бидный Тарас Шевченко, як вин тут тилько жив десять рокив!» С топливом было очень плохо. Мальшету обещали «обеспечить», но обещания не выполнили. С помощью Ивана Матвеевича Шалого достали немного угля и овечьих кизяков, но растопки не было. Каждое воскресенье мы, мужчины, ходили рубить кустарник и запасали его на целую неделю. Аяксы совсем сникли, они уже не острили и не смеялись чужим шуткам, они как-то даже вроде потускнели. Марфенька, недолюбливающая их, втихомолку напевала: Что позолочено – сотрется, Свиная кожа остается. Но я им сочувствовал, особенно после того, как их снесло со скалы. На южной оконечности нашего «острова» – он уже давно очутился на песке, море все отходит – километрах в шести от обсерватории мы укрепили на отвесной скале термометры сопротивления в свинцовых оболочках. (Такие же термометры в специальной арматуре погрузили на дно моря километрах в сорока от берега и на промежуточной глубине). На скалу поднимались по трапу из железных скоб. Вот с этого трапа обоих Аяксов снесло восточным ветром, и они сильно расшиблись. Вадим даже плакал: он чуть нос себе не свернул на сторону, нос сильно распух, и ему обидно, так как он красивый и нравится девушкам. Однажды вечером я зашел к сотруднице океанологического отдела Юлии Алексеевне Яворской за учебником океанографии для Лизоньки. В комнате был собачий холод и полным-полно дыма. Юлия Алексеевна сидела в телогрейке и платке на полу возле холодной печки и горько плакала. Слезы перемешались с сажей, и бедная женщина стала похожа на трубочиста. Рядом стояло ведро с углем и охапка щепок, явно со стройки, что было запрещено (прораб не хотел подвергать нас искушению). Яворская сконфуженно вскочила и в ответ на мои расспросы, всхлипывая, пояснила, что уже второй день пытается разжечь уголь, но «у всех горит, у меня одной не горит». – Почему же вы никого не позвали? – попенял я и, сбросив пальто, открыл дверцу печи. Когда я выгреб уголь, щепки и пепел от полусгоревших черновиков диссертации, я увидел толстый лист железа, плотно закрывающий колосники. Я был поражен такой явной глупостью, и когда разъяснил ей, почему «у всех горит, а у нее нет», она сказала, что уголь такой мелкий, «он бы просыпался в эти щели». Я только руками развел. Она так и не научилась разжигать, и мне пришлось взять на себя эту обязанность. В благодарность она угощает меня и сестру конфетами из посылок, которые ей еженедельно шлют из Москвы ее четыре сестры. Вообще эти москвички ужасно беспомощны. Они даже воды не могут принести от цистерны, чтоб не облиться на морозе, как малые дети. Они не знают, что можно делать с первосортной ржаной мукой и арбузным медом, который нам подкинули (десять бочек!) по ходатайству секретаря райкома. От щепок у них занозы, от запаха кизяка мигрень, в уборной они простужаются, от солоноватой воды их тошнит, ветер нагоняет тоску, от мытья некрашеных полов одышка, столовка и рыба уже надоели, съездить в Бурунный на базар – целая проблема (всего девять километров!). Послушать их – просто мученики, но со всем тем работают – любо поглядеть. Та же беспомощная Юлия Алексеевна в бурю, в шквал выходила на «Альбатросе» вместе с Лизонькой далеко в море делать очередные станции. И сейчас в любую погоду ходит ежедневно пешком далеко по стоячей уторе брать пробы воды из многочисленных прорубей. И никогда не жалуется. Это не принято у научных работников. Жаловаться можно только на бытовые условия. Марфенька пока держится молодцом. Бегает в свободное время по морю на коньках: мы расчистили в один из воскресников замечательный каток. Мне только не нравится, что дома за нее все делает Христина: и стирает, и печку топит, и готовит обед, моет полы, и даже... неприятно писать об этом... Раз я захожу к ним, а Христина гладит Марфеньке юбку! Я не выдержал и пристыдил Марфу. Она вспыхнула и стала кричать на Христину: «Видишь, видишь, из-за тебя мне приходится краснеть! Дай, я сама!» Оказывается, Христя не дает ей ничего делать. Пришлось мне убеждать Христину, но она лишь смеется и уверяет меня, что «Марфенька еще ребенок, успеет за жизнь наработаться!» А этот «ребенок» раз в десять крепче и здоровее ее. Христина молодец, она ловко управляется и на работе, и дома, и никогда не жалуется. У нее золотые руки, как у Фомы. Единственно, что она терпеть не может делать,– это шить. Если оторвется пуговица, она будет неделю закалывать булавкой, пока Марфенька ей не пришьет. Она ненавидит шитье. Вообще эта Христина какая-то чудачка. Из-за нее пробежала кошка между Лизонькой и Мальшетом, а она, по словам Марфеньки, даже ни разу не раскрыла Библию, которая лежит у нее в сундуке, завернутая в чистое полотенце. Когда с ней заводят речь о религии, Христина съеживается и упавшим голосом соглашается со всем, что ей говорят, кроме одного: что бога нет. Мальшет считал, что когда докажет ей все несообразности и противоречия Библии, то она перестанет верить. Но не тут-то было. Она соглашается, но все-таки верит. Лизонька смеется и говорит, что она похожа на того отца церкви, который сказал: «Верю потому, что это нелепо», а Марфенька только плечами пожимает. Мальшет упорно ведет с нею антирелигиозные беседы, каждая из которых кончается тем, что он непременно вспылит. Он прочел ей лекцию по истории религий, о верованиях дикарей (мы и то заслушались), и когда он уже сделал незаметно (очень ловко!) вывод о том, что верящий в бога в конце XX века уподобляется дикарю, она неожиданно сделала из всего услышанного противоположный вывод: дескать, «дикарь из каменного века и то верил, значит, что-то есть...». А противоречия потому, что «никто ничего не знает, только ищут бога и чувствуют его». Она довела в тот вечер Мальшета до исступления. Ему, наверное, очень хотелось ее поколотить. На днях я захожу к ним. Марфенька свернулась на кровати клубочком и читает журнал «Новый мир», а Мальшет агитирует Христину у стола. Он уже охрип, а Христина Савельевна сидит, потупив глаза, и молча слушает, разрумянившись от удовольствия. Я написал: от удовольствия. Не знаю, право, но у нее такой счастливый вид. Она, кажется, очень польщена вниманием директора обсерватории. – Ты хоть поняла меня? – стукнул кулаком по столу Мальшет. Христина покраснела еще сильнее и усиленно закивала головой. – Как же после этого можно верить? У тебя что на плечах, кочан капусты? – Не знаю, Филипп Михайлович! – Что – не знаю? – Может, и кочан...– Я спрашиваю: как можно верить, если ты все поняла? – Не знаю... что-то все-таки есть... – Где есть?– рявкнул, потеряв терпение, Мальшет. – А почему предчувствуешь, что случится? А почему сны сбываются? Мальшет немедленно приступил к новой лекции о снах. Несмотря на свою вспыльчивость, Мальшет все же очень терпелив. У меня бы не хватило терпения твердить об одном и том же битый час, тем более что все это бесполезно. Он говорит, что сны не сбываются, это совпадение, а Христина уверяет, что у нее сбываются, и начинает рассказывать свои сны. А Мальшет то хохочет, то сердится. Марфеньке, наверное, это осточертело. Она мигом оделась, взяла коньки, и мы отправились на каток. (А все-таки удивительно, что робкая, застенчивая Христина как будто совсем не боится Мальшета). Наш каток – это гигантская, словно по заказу отполированная льдина, испещренная следами от коньков. Только смерилось, мы были одни. Марфенька носилась, как птица. Было полнолуние. Свет луны отражался от сверкающего льда, играл и переливался в снежинках, осевших на Марфенькиной белой шапочке. Потом она с размаху налетела на меня и еле устояла, ухватившись за рукав моей куртки. Черные глаза ее весело сияли. – Летим вместе! – предложила она. Ей действительно казалось, что она летает. Мы взялись руками наперекрест и понеслись по льду так, что запел в ушах ветер. – Яшенька, как хорошо! Ты меня любишь?– крикнула она в полном восторге. Я, не раздумывая, ответил, что люблю. – Поцелуй меня! – потребовала она, резко замедлив бег. Мы остановились, и я поцеловал ее в румяную, похолодевшую на морозе щечку. Она подставила губы, но я сделал вид, что споткнулся, и упал, а поднявшись, бросился наутек на другой конец катка. Показался Турышев в лыжном костюме и берете – я вздохнул с облегчением. (Он молодчина: несмотря на возраст, каждый день катается на коньках.) А на другой день Марфенька уехала в Москву сдавать экстерном экзамен на пилота. Мы простились при всех, за руку. Может, я дурак набитый? Так любить Марфеньку, как я ее люблю... И она явно тянется всей душой ко мне. Но... слишком непереносимо тяжело было бы убедиться, что с ее стороны это всего лишь увлечение. Я должен вызвать в ней любовь на всю жизнь. Что касается меня самого, я знаю одно: никогда ни одна женщина, кроме Марфеньки, не будет мне нужна. Только ее я назову своей женой! Хорошая моя Марфенька!... ... Вышла книга. Странно вот что: почему-то я не так радовался, как можно было ожидать. Сам не знаю почему. Больше всего я радовался, когда четыре года назад получил короткое письмо из журнала с извещением, что мой рассказ «Встреча» принят. Тогда я впервые узнал, что мир воспринимается по-разному в зависимости от того, радость ли у человека, или горе, или скучное размеренное существование. Гамма красок, в которых предстает окрашенным мир, меняется от самых ярких и свежих тонов до самых тусклых и серых. С тех пор я это проверил множество раз. Серым я, по правде сказать, мир не видел, но приходилось наблюдать, что некоторые таким его воспринимают, например наша с Лизой мачеха Прасковья Гордеевна. Она умеет «гасить». Будь то улыбка ребенка, или самая одухотворенная мечта, или хоть блеск утра – она все сумеет погасить. Никогда не забуду, как она погасила (или осквернила) мою радость в тот день, когда меня приняли в комсомол. Покойный Павел Львов, клеветник и псевдоученый, тоже умел гасить. Тот гасил с трибуны – чьи-то мечты, чьи-то теории, вынашиваемые годами. Умеет гасить и Глеб Павлович Львов. Как жаль, что он попал в наш славный коллектив. Какие у нас собрались добрые, верные, принципиальные люди, до чего среди них легко и радостно работается! И вот теперь среди них – Глеб. Его приняли в свою среду, как доброго товарища, но я – то знаю, какой он «добрый товарищ», Я все о нем знаю. Да ведь и все знают, но считают, что нельзя бесконечно напоминать человеку о том, что он совершил подлость. Он наказан и больше так не сделает... Он сделает что-нибудь другое, другую подлость, я в этом убежден. Почему он обо всех думает плохо? Во всем видит корысть и расчет? Вчера я был свидетелем такой сцены... Это было в кабинете Мальшета. Несколько сотрудников задержались у него после работы: шел разговор о последней статье Мальшета в «Известиях». Очередная статья, как всегда прямая, резкая, ставящая вопросы в лоб. Надо отдать должное редакциям: они охотно печатали подобные материалы и сами время от времени давали очерки о каспийской проблеме. Но дело плохо подвигалось вперед. Проблему Каспия можно решать только комплексно, то есть в содружестве с инженерами, биологами, экономистами, гидрометеорологами. И потому она под силу только Академии наук СССР, а не одному институту или обсерватории. Об этом как раз и шел разговор в кабинете Мальшета. Что касается давней мечты Филиппа о дамбе через море, в академии и слушать об этом не хотели. А проект дамбы уже несколько лет отклонялся Госпланом. – Не пойму, отчего твой проект постигла такая судьба?– огорченно проговорил Иван Владимирович. Филипп удрученно пожал плечами. – Для сооружения дамбы даже не требуется бетона,– продолжал Турышев,– нужен только камень и земляные работы. За два-три года дамба была бы возведена. Отличный проект, я утверждал и буду это утверждать. Все помолчали. Васса Кузьминична вздохнула. Лиза взглянула на нее. На обеих было по нескольку кофточек: обсерватория плохо отапливалась. Барабаш задумчиво курил, поглядывал на карту Каспия. Глеб Львов стоял, прижавшись спиной к печи, в полосатом шерстяном свитере и настороженно прислушивался к разговору. – И все же мой проект, я верю, будет осуществлен,– горячо заговорил Мальшет,– ведь иначе Северный Каспий уменьшится вдвое, пустыня подойдет к юго-востоку европейской территории СССР. – Инших такых проектив покы що немае! – согласился Барабаш. – А что касается предложения Гидропроекта о переброске рек Печоры и Вычегды в бассейн Волги,– сказал Турышев,– очень хороший проект, но он не зачеркивает работу Мальшета: одно дополняет другое! – А когда он будет осуществлен?– вмешалась в разговор Лиза. – В плане семилетки его нет. Давид Илларионович стукнул по столу кулаком: – Шо им, у голови замутыло, не бачуть, що Каспий скоро буде горобцям по колино. Хай им грець! И тогда Глеб сказал Мальшету: – Напрасно ты так уцепился за проблему Каспия: невыигрышная это тема, поверь! На ней далеко не уедешь. В высших инстанциях считают, что никакой проблемы Каспия нет. Мы с Лизой переглянулись, Васса Кузьминична чуть поморщилась, Турышев тревожно взглянул на Мальшета, и тот, конечно, заорал во все горло, что ему «плевать, как считают в высших инстанциях». – Проблема Каспия должна быть решена и будет решена, черт побери дураков, которые этого не понимают! «Невыигрышная тема, на ней далеко не уедешь» Вот оно что... Марфенька звонила по телефону. Говорил с ней Мальшет, а мы все стояли рядом и смотрели на него. Слышно было, как Марфенька смеялась в телефон. – Экзамены выдержала блестяще, одни пятерки. Получила звание пилота-аэронавта. Завтра выезжает домой,– коротко сообщил нам Филипп, вешая трубку и широко улыбаясь. – Она так и сказала: домой? – переспросил я его. – Да, она так и сказала: домой! Глава седьмая ДВА ПИСЬМА И ТЕЛЕГРАММА От Глеба Львова Мирре Львовой. Дорогая сестра, спасибо за ласковое письмо. Очень рад, что ты с блеском защитила диссертацию. От души поздравляю со степенью кандидата наук. Другого я, конечно, и не ожидал от тебя. Желаю еще много всяких званий, пока не доедешь до академика, в чем я нисколько не сомневаюсь. Исполняя твое желание, подробно опишу мое здешнее житье, а также «житие» Филиппа. Он ведь у нас вроде святого. Бескорыстный чудак от науки. Летом еще было сносно, купанье в море успокаивало нервы. Но с наступлением осени стало совсем гнусно : ветер, изморозь, гололед, туман, сырость. Получил комнату в только что отстроенном «финском» доме. Весьма рад, что избавился от этих дураков Аяксов: надоели до чертиков. Заходила Марфенька с этой своей юродивой Христиной, поздравила с новосельем, немного посидела и ушла. Хороша девка ! Красива , здорова, умна и, самое главное, имеет папашу-академика... Впрочем, она уже, кажется, сделала выбор... Работа моя понемногу движется, материал для диплома соберу и поручение твоего Евгеши выполню. Из-за этого поручения приходится часто выезжать в море. Ему только чужими руками да жар загребать. Небось сам не поедет качаться по волнам. Когда ваша свадьба? Теперь, когда ты защитила диссертацию, он, верно, опять возобновил натиск на мою красавицу сестричку? Губа у него не дура . Ты спрашиваешь, как мое душевное настроение? Сказать откровенно –  пакостное ! Я живу среди людей, которые, не стесняясь, выражают мне свое неодобрение, а я их ненавижу скрытно. Ненавижу Мальшета, Турышева, этого доморощенного писателя Яшку Ефремова, эту юродивую Христину Савельевну, названого братца Шалого Фому и др. Всех их ненавижу до потемнения в глазах. За что? Черт его знает за что... Должно быть, за то, что у них смолоду сбережена «честь», что они могут взирать свысока на таких, как я. Ни один из них не стоит ломаного гроша, а как их все уважают! Особенно я ненавижу своего бывшего дружка Филиппа! Я страдаю от одного звука его голоса, от его уверенной манеры ступать по земле –  ты знаешь, как он ставит ногу не глядя, словно земля сама должна бережно ее принять. Какие это ограниченные люди! Все их интересы сводятся к одному: работа, работа и работа. О чем бы они ни начали разговор: о музыке, книжной новинке, последней пьесе –  все сведут к одному: обсерватория, дамба, Каспий. Я тоже, как ты знаешь, умею работать, и даже очень, но это средство к цели, а не сама цель. И среди этого полудурья движется, как солнечный зайчик, Лиза... Прости, ты ее, кажется, не жалуешь. Что поделаешь? Я, видно, как Тургенев, однолюб. Лизу мне не выкинуть из головы. Не знаю, Мирра, любовь это или страсть, но я думаю о ней засыпая и думаю просыпаясь. Десятки раз я мысленно обнимал ее, а потом плакал и скрежетал зубами от бессильного гнева. Ибо она для меня недостижима! Я потерял ее навсегда в тот штормовой день, когда высадил на каспийский лед ее братца Яшку и сынка нашей мачехи Фому. Такая не забудет, не примирится. К тому же она любит Мальшета. Он герой. А женщине хоть блоху убей, но с геройством. Извини, к тебе это не относится. Каждый день я в бессильной ярости смотрю, как Мальшет идет в их домик, просиживает там вечера. Их тесная компания: Мальшет, Лиза, Яшка, Фома, супруги Турышевы и Марфенька. Летом они часто уходили вдвоем –  Филипп и Лиза –  далеко по берегу моря. Они друзья. Вряд ли есть что большее: я бы почувствовал это, от меня не скроешь. (Кстати, Шалый до сих пор ее любит. Тоже безнадежно.) Но эта дружба неизбежно перейдет в любовь. Иначе не может быть: Лиза его давно любит и... не деревянный же он, наконец. Тошно мне, сестра! Иногда я жалею, что согласился на эту поездку. Не надо было мне ехать сюда. Но я опьянел от одной мысли, что снова увижу Лизу, буду работать с ней вместе. Но уж раз приехал, надо завершить работу, иначе Евгеша не простит. Он самолюбив и злопамятен! Ты спрашивала о Мальшете. Что о нем сказать? Много работает, носится по восточному побережью с лекциями, бомбардирует столичные газеты статьями о проблеме Каспия. Это у него пунктик помешательства! Дамбы не построит, а врагов себе наживет. Да еще с его характером: он же, невзирая на лица, высказывает человеку все, что о нем думает, с непосредственностью пятилетнего беби . Анфан тэррибль ... Кстати (или некстати?), мне кажется, Филипп до сих пор не забыл тебя. Только этим я и могу объяснить, что он так долго тянет с Лизой. Однажды он вступился за тебя перед Вассой Кузьминичной. Он сказал: «Вы ее не знаете... Мирра не такая, как всем кажется. Она очень порядочный человек!» В голосе его прозвучала нежность. А у тебя все прошло? Когда-то я был уверен, что вы поженитесь. Ну, всего. Целую ручки, твой брат Глеб. P . S . Пришли новых романов Ремарка, нечего читать. P . P . S. Мальшет собирается в Москву: очередной психоз с дамбой. От Мирры Львовой Филиппу Мальшету. Дорогой Филипп! Вспоминаешь ли ты меня? Сможешь ли простить? Как я была неумна, как недостойна нашей дружбы! И как я наказана бесполезными сожалениями. Я была обижена за отца. Если бы ты знал, как он тяжко уми рал. И вот сделала ошибку, в которой горько раскаиваюсь. Я не хочу оправдывать себя. Это было ужасно –  замахнуться на то, что тебе дороже всего. Но я верю, что ты понял и простил. Не собираешься ли в Москву? Может быть, позвонишь? Еще лучше, если телеграфируешь. Я тебя встречу на аэродроме, поговорим без помех, как встарь. Твоя Мирра. Телеграмма Мирре Львовой. Буду Москве двадцать четвертого астраханским самолетом Филипп. Глава восьмая ФИЛИПП МАЛЬШЕТ Ночью Филипп улетал в Москву. В семь часов вечера он уже собрался. Портфель с бумагами и небольшой кожаный чемодан лежали на диване. Филипп принял душ из морской воды и переоделся в дорогу. Собираясь, он все думал о Лизе. Последние месяцы она избегала его. Лиза была приветлива с ним, ровна, но между ними словно повис противный кисейный занавес (чего Мальшет и в театре терпеть не мог), и никак ему не убрать эту кисею. Все сквозь нее видно, а что-то мешает. Неужели Лизонька с ее умом и великодушием не может простить, что он выругался тогда сгоряча? Ведь не думал же он этого на самом деле! Он сейчас же пойдет к ней и потребует наконец объяснения. Время еще есть. Филипп завел часы. Прежде чем выключить свет, Мальшет с чисто мужским самодовольством оглядел свою комнату. Директорскую квартиру он отдал многосемейному электрику, а сам занял его комнату, рядом с Турышевыми. Женщина, которая ходила к нему убираться, держала ее в чистоте. Здесь ему больше нравилось, чем в его московской квартире. Там на всем лежал отпечаток вкуса матери, ее деспотической материнской любви, а здесь он обставил свою комнату, как нашел нужным. На стенах вместо ковров, панно и картин – морские карты. Вместо лакированных книжных шкафов – некрашеные стеллажи с книгами, научными журналами и запакованными приборами, хранящимися до поры, когда они понадобятся. Письменный – простой канцелярский – стол завален бумагой, черновиками рукописей, гранками, газетами, блокнотами. Среди кажущегося беспорядка память отлично хранила, где и что лежит. (После уборки матери он никогда не мог ничего найти.) Узкая кровать застелена пледом – подарок матери. На длинной полке – образцы ракушек и камней, собранных в экспедициях. Мать все собиралась приехать и «навести порядок». Филипп надеялся, что она так и не соберется. Они почти каждый день разговаривали по телефону, обменивались новостями. У нее были свои друзья – писатели, художники, издательские работники. Набросив меховую полудошку, Мальшет направился к Лизе. Яша, конечно, был у Марфеньки, а Лиза писала за круглым столом, на котором были разложены учебники, отпечатанные на машинке лекции, тетради, словари. Лиза очень похудела. Серые светлые глаза ее смотрели как-то грустно. Со слабой улыбкой она предложила Мальшету снять пальто и стала собирать в стопку разбросанные книги и тетради. – Ночью вылетаю самолетом в Астрахань,– сказал Мальшет, повесив в передней пальто. Он взял стул и сел возле Лизы. – Ты хочешь опять поднять вопрос о дамбе? – Нет. Дело не в дамбе. Пусть другой проект... хотя я не знаю пока лучшего. Но каспийский вопрос надо сдвинуть с точки замерзания. Потом всякие административные дела. Я закурю? – Пожалуйста, Филипп! Мальшет с наслаждением закурил. Как всегда, его охватило в комнате Лизы ощущение праздничности (долго не исчезающее потом). Никогда не появлялось у него вблизи Лизоньки тягостного чувства обыденности, утомления, внезапной и неуместной скуки. По словам Турышева и многих других, с ними происходило то же самое. Что-то было в этой девушке, не отличающейся ни красотой, ни женской кокетливостью, действующее на людей, как свежее раннее утро, полное блеска солнца, росы, бегущих облаков. Это незримое утро окружало ее в любое время года и суток, в радости и горе, создавая вокруг нее особую атмосферу радости, чистоты и праздничности. Зная Лизу столько лет, Мальшет не помнил ее в дурном настроении, скучной, недовольной – приземленной. Она могла заплакать, как всякая девушка, когда ее обидят или огорчат: но и слезы ее были подобны дождю при солнце. И в комнате, где она жила (или работала), всегда как бы присутствовало утро. Отблеск его играл на желтых оконных занавесках, корешках книг, накрахмаленной скатерти, в косых парусах белоснежной бригантины, стоящей на тумбочке, в углу. И, как всегда, в присутствии Лизы Мальшета непреодолимо потянуло говорить о самом дорогом и заветном, не опасаясь ни равнодушия, ни насмешек, ни того, что он может надоесть. – Я не могу понять, Лиза,– начал он,– почему каспийский вопрос не волнует наших крупнейших ученых. Они будут серьезно рассматривать самые узкие научные вопросы – о шестикрылом муравье или спорообразовании грибов,– но едва заговоришь с ними о каспийской проблеме, глаза отводятся в сторону, лицо приобретает сконфуженное выражение. Как будто им несешь детскую чепуху. В чем тут дело, не могу понять! Убытки государства из-за обмеления Каспия исчисляются миллиардами рублей, благосостояние сотен тысяч людей зависит от уровня моря, а солиднейшие ученые страны конфузятся, когда заговоришь о проблеме Каспия. Просто мистика какая-то! Лиза невольно рассмеялась, но тотчас же стала серьезной: она с интересом слушала. Лиза умела слушать. – На днях я начал было читать один фантастический рассказ,– продолжал Мальшет,– бросил, не дочитав: дрянь ужасная... Герой предлагает перегнать Венеру и Марс на земную орбиту. Сатурн, Уран и Нептун расколоть на части, а осколки поодиночке подогнать поближе к Солнцу. Детей он предлагает воспитывать на Юпитере, чтоб у них окрепли кости и мускулы... – Неужели могли напечатать такую глупость? – засмеялась Лиза. – Как видишь! Конечно, герой предлагает это по молодости лет. Но другой персонаж, «мудрый и старый», по словам автора, говорит по этому поводу: «Ваши идеи понадобятся лет через триста»... Так вот, мы же не предлагаем расколоть на части Сатурн. При современном уровне науки и техники регулирование моря человеком – вполне доступная вещь. Почему же, когда мы в сотый раз напоминаем об этом, солидные ученые на нас смотрят, как на инфантильных? Почему? Мальшет вопросительно смотрел на Лизу, вертя в пальцах карандаш. – Если наука почти неопровержимо докажет, что на Марсе есть разумные существа, то солидные ученые будут последними, которые признают это вслух,– задумчиво проговорила Лиза.– Не потому, что они косные или консервативные, нет, а просто слишком много об этом писалось облегченно и несерьезно (как у твоего этого автора), и маститому ученому просто неловко всерьез рассуждать об этом. Так, мне кажется, получилось с каспийской проблемой. Много шума подняли вокруг проекта дамб и поворота сибирских рек. Самая хорошая песня, когда мотив ее становится избитым от беспрерывного повторения, теряет все свое очарование. – Вот те раз!– возмутился Мальшет.– По-твоему, мы слишком много говорили о каспийской проблеме? – Об этом писали и говорили люди совсем некомпетентные, которых интересовала не научная постановка вопроса, а... – А нужды народного хозяйства! – твердо договорил Филипп. – Пусть так. Но как только вопрос о регулировании уровня Каспия человеком стал достоянием широкой толпы... – Народа! – Да, народа, конечно... то ученые, привыкшие к обсуждению проблем в аудиториях и кабинетах, на сугубо научном языке с применением труднопонятных формул, пришли к убеждению, что каспийский вопрос – это что-то несерьезное. – Ты этим объясняешь... – Да. Вспомни академика Оленева. – К черту Оленева! Но я не согласен с тобой. Не все же такие ученые, как Оленев... – Конечно, не все, но... Лиза и Филипп заспорили, как они спорили прежде. И все же это не было прежним разговором. Мальшет все время ощущал невидимый занавес между собою и Лизой и досадовал. – Лиза, мне нужно с тобой поговорить!– перебил он сам себя. – Я слушаю тебя, Филипп! – Лизонька, неужели ты до сих пор сердишься? Знаешь ведь, какой я вспыльчивый дурак. Ну? – Я не сержусь. – Но я чувствую! – Нет, ты ошибаешься. Мальшет помолчал, огорченный. – Лизонька, ты всегда была моим самым лучшим другом... – Я и теперь твой друг. – Будто? – Ну конечно, Филипп! Я всегда буду твоим другом и помощницей – всю жизнь... Я для того и на океанологический пошла, чтоб помогать тебе. Ведь у нас одна цель – покорить Каспий. Это твои идеи. Я была девчонкой, когда ты пришел к нам на маяк и я впервые услышала о дамбе. Это мне понравилось, а потом захватило целиком. Ты же знаешь, что я всегда иду с тобой. Я твой самый преданный помощник, а больше ведь тебе ничего от меня не надо. Мальшет неуверенно молчал. Светлые глаза честно и прямо смотрели на него. И все-таки... было в них что-то– затаенная боль? Неужто обида... до сих пор? – Спасибо, Лиза. Но мне чего-то не хватает в твоем теперешнем отношении ко мне. Как будто ты хочешь меня чего-то лишить. Почему ты так странно смотришь на меня? Лиза покачала головой, отодвинула стул, совсем тихонько, и стала неслышно ходить по комнате. – Ты получил письмо от Мирры?– вдруг спросила она. – Да. Кто тебе сказал? – Просматривала почту и увидела. Я думала, что после той ее статьи... Она же осмеяла все, что тебе дорого. Значит, ты простил? Васса Кузьминична перестала с ней здороваться... после такой статьи. – Я не злопамятен... Не как ты, Лизонька.– Он попытался пошутить, но шутка не получилась. Лиза смотрела на него с укором. Филипп почувствовал, что краснеет. – Хочешь, прочти ее письмо. Она глубоко раскаялась и просит простить ее. Филипп достал конверт из кармана пиджака. – Ты носишь его с собой... О нет, я не хочу его читать. Лиза попятилась назад. Она тоже сильно покраснела.– Филипп, мы столько лет друзья, но я никогда не спрашивала... – Можешь спрашивать о чем угодно. – Можно?—Лиза подошла к столу.– Если... Мирра Павловна согласится стать твоей женой, ты... женишься на ней? Филипп несколько смутился. – Вряд ли она согласится... – Мне важно, как ты... ну, если она согласится? – Лиза... видишь ли... ведь Мирра – это моя первая, мальчишеская еще, любовь... – Так не похоже на тебя, Филипп, изворачиваться... Скажи просто: да или нет. – Да. Лиза медленно повернулась и подошла к приемнику, стала искать в эфире... Она стояла спиной к Мальшету, чтоб он не видел, как дрожали ее пальцы. Она делала мужественные усилия, стараясь овладеть собой, и овладела. Когда она выключила приемник, Мальшет стоял уже в пальто, явно расстроенный. – Как вы все не любите ее...– проговорил он с усилием.– И все-таки вы ее не знаете. Кому ее знать, как не мне. Со школьной скамьи... Мне пора идти! «Филипп!... Ты никогда не догадывался. Не хотел догадаться. Зачем тебе...» Этого Лиза не сказала вслух, только подумала. Но Филипп не умел читать чужие мысли. Даже своего «самого близкого», по его словам, друга. – Мне пора,– повторил он и, охваченный непонятным ему чувством сожаления, шагнул к ней. – Дай-ка, дружок, я тебя поцелую. Ты на меня не сердись. Лиза подставила лицо, и он спокойно и ласково поцеловал ее в дрогнувшие губы. Так он ушел, не понимая сам, что он теряет. Но в самолете ему было до того не по себе, что, как говорится, «хоть в петлю лезь». – Тьфу ты черт!– бормотал он.– И чего на меня такая тоска напала? Нервы, что ли, расходились? Да ведь я отродясь не знал никаких нервов. В Астрахани он задержался на сутки по делам обсерватории. Хлопоты утомили и рассеяли его. На следующий день он вылетел в Москву, уже успокоенный, и всю дорогу думал о своей любви к Мирре, вспоминая то один, то другой эпизод. На аэродроме его встретила Мирра. Они долго, не в силах выговорить ни слова, смотрели друг на друга, потом обнялись. Мирра, всхлипнув, уткнула лицо в его плечо, и это было так не похоже на холодную самоуверенную Мирру, что Филипп ужаснулся. Сердце его опять заныло. Он крепко прижал Мирру к себе и поцеловал в висок. Он вдруг подумал с нежностью, что был бы счастливейшим человеком, если бы эта гордая, взбалмошная умница всю жизнь выплакивала бы свои разочарования (а их у нее будет немало!) у него на плече. Мирра первая пришла в себя и быстро повела его к такси. Был уже вечер, в сиянии люминесцентных ламп блестели лужи, накрапывал дождь. На Мирру оглядывались. Стройная, уверенная, красивая, она обращала на себя общее внимание. Они сели в такси. Ошеломленный Мальшет даже не слышал, какой она сказала адрес. Машина неслась по мокрой асфальтированной дороге, мелькали то освещенные многоэтажные дома, то мрачные темные перелески. Дождь усиливался, косые струи хлестали в запотевшее окно, шофер что-то ворчал про себя. – Куда мы едем?– спросил Мальшет. Мирра ласково сжала его руку. К нам на дачу. Там живут мои дедушка с бабушкой – хорошие старики. Ты их помнишь? – Помню. – Твоя мама не будет тебя ждать сегодня? Можно позвонить с дачи. Как там Глеб? – Здоров. Работает. – Я иногда захожу к твоей матери. Она такая интересная женщина. Изумительная собеседница. А какие у нее переводы с языков Индостана! Мы с ней большие приятели. Филипп молчал, чувства его были смутны. Он знал, что мечтой его матери был брак его с Миррой. Она восхищалась Миррой, ее умом, красотой, познаниями в языках, умением одеваться, ее музыкальными способностями. Лиза ей не понравилась раз и навсегда, и Августа Филипповна не сочла даже нужным это скрывать. Лиза больше к ней не заходила, когда бывала в Москве. Однажды она сказала Мальшету: – Твоя мама страстно несправедливая. Это было верно. Августа Филипповна во все вкладывала темперамент и страстность своей натуры, даже в несправедливость. Мирра умолкла. Иногда она наклонялась вперед и делала указания шоферу такси. Они долго ехали лесной дорогой. Почему-то Филипп чувствовал себя как во сне. Он и сам не знал, счастлив ли он сейчас или нет. Машина остановилась. Мирра не дала Филиппу расплатиться, решительно, но ласково толкнув его к калитке в высоком заборе, «украшенном» сверху в четыре ряда колючей проволокой. Дождь утих, шумел сад за забором. Было совсем темно, пахло оттаявшими морожеными листьями. Зима в этом году походила на нескончаемую осень. Мирра отперла калитку ключом – злобно залаяла где-то рядом собака – и снова заперла калитку. – Жека! – крикнула она, смеясь, и успокоила Филиппа.– Ничего, она на цепи. Собака умолкла. Мирра вела его за руку в темноте. По деревянному настилу дробно стучали ее высокие каблучки. Смутно чернели в саду клумбы, ветер качал обнаженные деревья, обдавая молодых людей дождем и изморозью. Мирра вдруг остановилась и обняла своего спутника. – Знал бы ты, как я люблю тебя! – прошептала она, задыхаясь. Они долго целовались в гудящем от ветра саду, где пахло оттаявшими гнилыми листьями. – Пойдем, старики ждут! – вырвалась Мирра, поправляя шапочку. Она провела его прямо в ярко освещенную большую кухню, где их так и обдало приятным теплом и запахом сосновых дров, кофе, жареного мяса и сдобы. Еще пахло сырой кожей: дед Мирры, Василий Ульянович, сапожничал в углу за низеньким столиком, на котором были разложены дратва, гвозди, кожа, баночки с клейстером и колодки. Василию Ульяновичу было около девяноста лет. Когда-то был бравым моряком и, наверное, не раз встречался с покойным капитаном Бурлакой: мир тесен, а теперь вот на пенсии, пристрастился к сапожному делу и чинил обувь для всех знакомых и соседей в дачном поселке, немного побаиваясь фининспектора. Это был еще бодрый, худощавый, лысый старичок, большой любитель радио, особенно последних известий. Круглый рижский репродуктор и сейчас был включен на полную мощность. Бабушка Анна Мартыновна, полная, круглолицая, добродушная, веселая, почти без морщин, несмотря на восемьдесят лет, тотчас выключила радио и, радостно улыбаясь, по-матерински обняла Мальшета. – Филиппушка! Помирились? Вот и хорошо, уж мы так рады с Ульянычем. Замерзли, поди, раздевайтесь скорее. Филипп расцеловал обоих стариков. – Мы будем ужинать в кухне! – крикнула Мирра, утаскивая Мальшета с собой. В передней они разделись и тотчас вернулись. – Что же это, такого гостя дорогого да в кухне кормить? – возражала Анна Мартыновна. – Он не обидится, бабушка. В кухне всего уютнее! Я, Филипп, когда их навещаю, всегда ем на кухне. Мирра убежала привести себя в порядок, а Филипп сел возле старика, который хотел закончить работу: «Пару гвоздей осталось – и готово». Но Анна Мартыновна без долгих разговоров вынесла плетеный столик со всеми сапожными принадлежностями в чулан. Накрывая на стол, она расспрашивала Мальшета о его жизни – она знала его еще учеником восьмого класса. Это были родители первой жены Львова. Когда их дочь умерла, а Львов женился вторично, старики были забыты. Помнила их только Мирра, каждый год навещала в небольшом поселке на берегу Балтийского моря. Первый свой заработок она целиком отослала старикам и с тех пор регулярно помогала им. Они нахвалиться не могли своей внучкой. Когда у них случилось несчастье – сгорел дом, Мирра убедила отца забрать их на дачу. Львов, подумав, согласился: все равно надо им помогать, так пусть хоть караулят дачу и садовничают. Анна Мартыновна к тому же была неплохой кухаркой, на случай гостей. Им отвели комнату возле кухни, внизу, там они и доживали свой век в неустанных хлопотах, довольные, что внучка похоронит их. Вошла улыбающаяся Мирра в простеньком клетчатом платье с белым воротничком, подстриженная «под мальчика». Лицо ее сияло свежестью: ни пудры, ни следов губной помады. – Бабушка, я сама приготовлю Филиппу мусс, как он любит. У нас есть лимон? – Повязав бабушкин передник, она стала, смеясь, готовить. Поужинали, выпили шампанского, поговорили по душам. Филипп рассказал про обсерваторию, и Мирра увела его наверх. В комнатах застоялся холод, вещи покрыты чехлами, картины и люстры обернуты бумагой, словно гигантские куколки, дремлющие до весны. – Ты, Филипп, будешь ночевать в угловой на диване. Там хорошо натоплено. А я рядом, в своей комнате,– сказала Мирра.– Посидим у тебя: уютнее, и рояль. Я сыграю тебе, как прежде. Старики прослушают последние известия и лягут спать. А мы будем разговаривать всю ночь. Ты не хочешь спать? – Нет,– ответил Мальшет, обнимая и целуя ее. В угловой было действительно тепло и уютно. Мирра включила свет – все лампочки, какие были в комнате, задернула шторы на окнах и присела к роялю. Филипп устроился поудобнее в кресле. – Что сыграть? – спросила Мирра и лукаво посмотрела на него, совсем как прежде. – Бетховена. – Патетическую сонату? – Да. – Я люблю эту вещь, Филипп! Сильного человека бьет и бьет судьба. Он не сдается, идет своим путем, а рок его преследует все упорнее и жестче. И вот человек плачет... Это очень страшно, когда плачет сильный человек. Когда-то я написала стихи о Бетховене, но потеряла их, помню две строчки. И назвал он безмерную печаль свою Сонатой «патетик»! Правда, хорошо? Для любителя Мирра играла превосходно. Не избери она себе научную карьеру, из нее бы вышла незаурядная пианистка. Мальшет заслушался... Он вздрогнул от удара крышки, когда Мирра захлопнула рояль. Мальшет потянулся за портсигаром. – Пожалуй, и я закурю,– сказала Мирра грустно. – Ты куришь теперь? – Нет. За компанию, иногда. Они сели рядом на диване, курили и разговаривали. Мирра стала с юмором рассказывать, как она защищала диссертацию, как оппоненты пытались ее «подкузьмить», но из этого ничего не вышло. Мальшет от души смеялся. Потом он захотел пить и пошел вниз за водой. В кухне было уже все убрано. Старики сидели на стульях рядышком, у самого репродуктора, и слушали международные новости. Мальшет пожелал им покойной ночи и забрал графин с водой. Потом он опять целовал Мирру. – Ты меня любишь? – спрашивал он между поцелуями. – Люблю! – Когда мы поженимся? Мирра ответила долгим поцелуем. Как ни был взволнован и возбужден Филипп, смутное подозрение шевельнулось в нем. – Ты согласна быть моей женой? – настойчиво спросил он, чуть отодвигая ее от себя, чтоб заглянуть в лицо. – Потом поговорим... послезавтра... Филипп, милый!... Мальшет резко поднялся. – Почему послезавтра? Он прошелся по комнате, хмурясь достал папиросу. Мирра одернула платье, неохотно поправила прическу, надела свесившуюся туфлю. – Эх, Филипп, ты хочешь испортить этот вечер? Зачем? Я так думала о тебе, желала этого дня. – Ты согласна быть моей женой? – Потом поговорили бы... – Почему не сейчас? – Я слишком утомлена для серьезного разговора. – А-а... Разговор будет очень серьезный. Мальшет посмотрел на часы. – Ты права, уже половина второго, иди спать. – Но я не хочу от тебя уходить. – Можешьсидеть. – Ты не хочешь меня поцеловать? – А я не знаю, свою я невесту целую или, быть может, чужую? – Никогда не думала, что ты такой ханжа! При чем здесь загс? Мальшет бросил папиросу. В нем уже закипало раздражение, но он взял себя в руки. – Мирра,– ласково позвал он ее,– что ты хочешь делать с нашей любовью? – Я хочу любить тебя! – Значит, ты не хочешь быть моей женой...– упавшим голосом ответил он. – Эх! Зачем все портить? Так было хорошо! Я хотела говорить об этом послезавтра – в понедельник. Хоть два дня простого человеческого счастья. Я бы сама варила кофе, ухаживала за тобой, как твоя жена. А ты... Мирра чуть не заплакала от разочарования. – Но почему два дня,– Мальшет сел рядом и ласково взял ее руки в свои,– когда мы можем быть вместе всю жизнь? – Мы не можем быть счастливы вместе,– тихо возразила Мирра. – Это зависит от нас самих! – Послушай, Филипп...– Мирра обняла его, но он не шевельнулся, словно одеревенел.– Неужели нельзя обсудить это потом? Я стосковалась о тебе. Я так устала, у меня был тяжелый день... Мальшет гневно сбросил ее руку. – Говори начистоту все! Почему мы не можем быть мужем и женой, как все люди! Ты же сказала, что любишь меня? Мирра села в уголок дивана и заплакала навзрыд. Мальшет угрюмо смотрел на нее, но не трогался с места. Мирра плакала долго. Она поняла, что это был конец всему, и не в «ханжестве» Филиппа была причина, а в его чувстве достоинства. Приходилось объясняться откровенно. Мирра всталаи села у стола, положив обе руки на его скользкую лакированную поверхность. – Сядь,– сказала она Мальшету, и он тоже сел к столу.– У каждого человека свое представление о счастье,– начала Мирра.– У тебя Каспий, обсерватория... пустыня... – Я все понимаю!– перебил ее Филипп, лицо его смягчилось.– Ты не можешь оставить Москву, свою научную работу. Я знал это. Моя мать тоже никогда бы не оставила Москвы. Я все понимаю и люблю тебя, какая ты есть. Я уже обдумал это. Ты будешь жить в Москве, я на Каспии. Я буду проводить свой отпуск в Москве, а ты свой на море. Два месяца в году вместе! Кроме того, ведь я часто бываю в Москве в командировках. Мирра, девочка моя, все это не препятствия, когда любишь. – Ничего не получится!– расстроенно вскричала Мирра.– Я так мечтала создать у себя круг знакомых: артисты, писатели, ученые, академики! Самые интересные люди столицы. У меня есть где принять... У нас же прекрасная квартира в центре, я ее обставила по-современному, а летом эта дача... два рояля, в городе и здесь... Мачеха мне в этом поможет, она умеет принять. Я уже приобрела много таких друзей и... и... – Салон!– зло усмехнулся Мальшет.– Значит, это правда, что ты выходишь замуж за Оленева,– соображая, сказал он.– Тебе импонирует, что он академик... «Она сухая, расчетливая карьеристка или фантазерка, которая по наивности тешит себя иллюзиями...– подумал устало Мальшет.– Тоже мечты... Но какие убогие мечты!» Мирра снова заплакала, опустив голову на стол. – Чего же ты плачешь?– спросил Филипп.– Выходи за Оленева! Мирра продолжала плакать, и Мальшет ласково погладил ее волосы. – Кстати, ведь я не возражаю, чтоб ты принимала у себя своих друзей. – Ничего не выйдет! Ты же всех разгонишь... О боже мой! Ты начнешь говорить им правду в глаза... Одному, что он начетчик, другому – бездарность или карьерист... или чиновник от науки. Ты способен, как тот... Яшка... назвать человека в глаза подлецом, просто чтоб объяснить, почему ты не подаешь ему руки...– Неужели у тебя все друзья такие? – Нет, конечно. Они самые авторитетные, маститые, но они в грош не ставят каспийскую проблему и... и наверняка покажутся тебе бюрократами или дураками... – Все это такая чепуха, Мирра! Поверь, что это несерьезно. На кой черт тебе нужен этот салон? – Что ты! – Тьфу! Ты выходишь за Оленева? – Да. Мальшета передернуло. И все же, подавив свое самолюбие, он сделал попытку убедить Мирру. Она же плакала – значит, любила его. Он привлек ее к себе и попытался убедить. Целовал ее мокрые от слез щеки и, как взбалмошного ребенка, убеждал, убеждал. Она слушала, закрыв глаза, но когда Филипп сказал: «Ты устала, иди спать, а завтра пойдем в загс»,– она решительно замотала головой: нет, нет! – Знаешь, ты кто?– вскипел Мальшет.– Ты самая обыкновенная мещанка, несмотря на все твои познания и таланты. Ничтожная мещанка новой формации в нейлоне и перлоне. А я... Ах, я дурак! Все видели, кроме меня. И ради такой, как ты, я... Филипп махнул рукой и, не попрощавшись, пошел прочь по комнатам, по лестнице. Мирра сбежала за ним. – Филипп, поздно, ты с ума сошел! Я не пущу тебя! – Тише, ты разбудишь стариков, они наработались за день, убирая такую дачу. Он надел пальто и шапку и распахнул наружную дверь. Мирра выбежала за ним. – Там собака... Калитка заперта! – Отпирай или я вышибу твою калитку! Мирра накинула на голову дедушкин бушлат и, не говоря больше ни слова, прошла за Мальшетом в сад, открыла калитку. Собака спала в своей конуре. – Филипп!... Но Филиппа больше не было. Он ушел. Мирра заперла дверь и тяжело поднялась по узкой лестнице наверх. Она не плакала. Она медленно разделась и легла в холодную постель. За стеной гудел на ветру сад, бросался в стекло пригоршнями капель. В шуме ветра было что-то весеннее, что будоражило и нагоняло тоску. Чтоб избавиться от этой ненужной тоски, не надо было думать о Филиппе. Она вспомнила Оленева и застонала от внезапного неприязненного чувства. Минут через двадцать она встала, нащупала в шкатулке снотворное и, приняв его, попыталась уснуть. Но снотворное не подействовало, и Мирра пролежала до утра с широко раскрытыми глазами. А Мальшет в это время быстро шагал по дороге к освещенной заревом огней Москве. В предместье к нему подошли четыре личности с поднятыми воротниками и надвинутыми на глаза кепками Личности эти вынырнули из темной подворотни, как отвратительные порождения сырой бесформенной тьмы, вроде мокриц или пауков, но бесконечно опаснее. Часы и деньги!—сказал тихо, но очень четко один из них. И раздевайся... добавил другой, пощупав материю на его пальто, да не вздумай пищать, друг! Блеснули финки. Вам часы?!– задохнулся Мальшет Обманутое чувство, жегшее оскорбление, нанесенное женщиной, нарастающее ощущение вины перед Лизой, раскаяние, уже терзавшее его, сознание, что он вел себя, как самый последний дурак,– все смешалось, оборотившись поистине страшной, слепой яростью. И он сорвал ее на этих тщедушных жуликах. Первым ударом в висок он свалил одного из них. Вторым, таким же по силе ударом, он перебил нос попятившемуся любителю чужих часов. Двое сразу бежали без единого крика в темноту, а этому, с изувеченным носом, пришлось очень плохо. Он хотел ударить Мальшета ножом, но в какую-то долю секунды Мальшет опередил его и так рванул ему руку, что высадил ее из плеча. Парень дико заорал от нестерпимой боли. Он пытался бежать, как его дружки, но Мальшет нанес ему такой сокрушительный удар под ложечку, что он, согнувшись вдвое и захрипев, упал ничком на землю. Тогда Мальшет опомнился и зашагал не оглядываясь. Он шел, не разбирая ни луж, ни строительного мусора, ни ям, переходил рельсы, поднимался на высокие насыпи, пробирался под мостами... Всю его любовь к Мирре как рукой сняло, а может, ее давно уже и не было и он берег лишь призрак юношеской любви. Его работа – упорное стремление во что бы то ни стало покорить Каспий,– захватив полностью его мысли и чувства, была причиной того, что он не полюбил вновь. По крайней мере, так ему казалось. Но выдержать этот все поглотивший труд он мог только потому, что душа его все эти годы обогревалась в лучах Лизиной любви. Вот что ему было нужно в жизни—любовь Лизы. Вот без чего он не мог так радостно трудиться, радостно встречать каждый наступивший будничный день, как яркий праздник. Утро и праздник – себя – вот что щедро несла ему Лиза. И, конечно, он знал в глубине сердца, что Лиза любит его, но, радуясь этой любви, как мы радуемся свету солнца, он так же мало думал о Лизе, как мало думает любой человек о солнце – источнике жизни. И Филипп понял с ужасом, что, если бы Лиза вдруг лишила его своей любви, он был бы несчастен, как если бы его лишили солнца и лета. А Лиза, должно быть, страдала... Мальшет вспомнил ее взгляд, когда он говорил о Мирре, и даже замычал от нестерпимого стыда. – Какая же я скотина!– бормотал он, спотыкаясь о разрытую землю (он шел какой-то бесконечной стройкой, не соображая, где идет).– Сколько лет – самая верная помощница, самый близкий друг! Он вспомнил Лизу в экспедициях, как она шла пешком в буран, по замерзшему Каспию, жалея лошадь, когда даже некоторые мужчины сели на возы. Как она вкусно готовила, просыпаясь до рассвета, когда еще все спали в своих мешках, кроме, конечно, Фомы, который был всегда рад помочь ей. Готовила, стирала, делала метеорологические наблюдения. И ни одной жалобы на усталость, на холод. Он вспомнил ее в обсерватории: всегда хлопочет, всегда занята, но вокруг нее – утро. И всегда приветлива, светла. Такой он видел ее на метеорологической площадке, такой она каждый день шла по стоячей уторе в своем пуховом платочке брать очередную станцию в проруби, такой клала кирпичи на строительстве обсерватории. Шесть лет идти рядом и не видеть ее!... Надо быть слепым! Он вдруг вспомнил ее во второе свое появление (после того как он однажды уже забыл ее) на старой метеостанции у взморья. Как она стояла, тоненькая и стройная, в новом серебристом платье, в том самом, что ей прислала заслуженная артистка Оленева, и так смотрела на него, будто одного его только и видела. В светло-серых глазах ее была такая по-детски горячая просьба о душевном, настоящем. Почему же он никогда не откликнулся на этот немой призыв? Неужели потому, что она никогда не умела кокетничать – всегда искренняя и естественная? Как он мог как смел менять ее на Мирру! Все эти шесть лет ее продолжал любить Фома, не навязываясь, не требуя ничего взамен и не изменяя. Чего он ждет – Фома Шалый? Страх потерять Лизу навсегда охватил Мальшета. Он уже не шел, а почти бежал, перепрыгивая через кирпичи, наваленную, смерзшуюся землю. К утру он добрался до дома матери, отмахав добрых сорок километров. Он хотел сразу написать Лизе письмо, но просто выбился из сил и уснул. Пытался он написать ей и в последующие дни, но не мастер он был на лирические излияния и, разорвав несколько писем, решил сам сказать ей все по приезде домой. Мальшет пробыл в Москве двадцать семь дней. Посетил несколько редакций центральных газет, был в Госплане, в Академии наук, добился разговора с президентом академии, обращался в ЦК. Везде он доказывал, убеждал, уговаривал, спорил. Он поднял на ноги всех сторонников быстрейшего решения каспийской проблемы – ученых, инженеров, журналистов. В печати тогда появилось множество статей и очерков, все на эту же тему, самых различных авторов. Географическое общество, членом которого состоял Мальшет, отвело этому вопросу экстренное заседание, на котором Мальшет выступил с большим докладом о проекте дамбы через Каспий. Искренний и горячий доклад этот имел огромный успех. Мальшету долго и бурно аплодировали. Не меньший успех имело последующее выступление академика Оленева, который подверг и проект, и доклад, и докладчика столь остроумной, злой и уничтожающей критике, что даже сторонники каспийской проблемы не могли удержаться от невольной улыбки. Кажется, Оленев развил не меньшую энергию, доказывая, что никакой каспийской проблемы не существует, так как в связи с ослаблением солнечной активности шестидесятые годы будут переломными, и уровень Каспийского моря начнет (уже начал!) подниматься. У Оленева имелось много сторонников – к сожалению, самые маститые ученые. Оленев всюду появлялся со своей невестой, дочерью покойного ученого Львова. Возле нее сразу собирался кружок восторженных почитателей ее красоты и талантов. Многим хотелось попасть в число ее друзей, но она приобретала знакомых с большим разбором. Встречался с ней не раз и Мальшет, но, коротко поклонившись, проходил мимо. На очередном заседании Академии наук выступил с длинной речью доктор технических наук профессор Сперанский, поддержавший и значительно усовершенствовавший проект Мальшета о дамбе через море. Он привел научные и экономические данные в защиту этого проекта, к тому же не требовавшего чрезмерных денежных затрат. Речь была выслушана в гробовом молчании, после чего стали обсуждать другие вопросы. И все же каспийской проблемой где-то понемногу занимались. Госпланом СССР было принято предложение Гидропроекта о переброске стока рек Печоры и Вычегды в бассейн Волги. Проект сам по себе грандиозный, осуществление которого должно было обогатить целый край – Запечорье, но... не могло быстро поднять уровень Каспийского моря. Эффект его должен был сказаться не ранее десяти лет после окончания работ. Все же разговор с президентом Академии наук и другими учеными имел свои хорошие последствия. Обсерватория в дюнах получила название Центральной каспийской обсерватории, дали денежные средства на расширение научных опытов и скорейшее завершение строительства здания обсерватории и жилых домов. Более чем втрое увеличили штат сотрудников. В день, когда средства были утверждены, окрыленный Мальшет говорил по телефону с Турышевым. Иван Владимирович был в восторге. Недостаток денег мешал ему осуществить некоторые, крайне необходимые для науки, аэрологические исследования. То же самое было и с другими отделами обсерватории. – Как у нас все будут рады, когда узнают!– воскликнул он.– Когда же домой, Филипп Михайлович? – Через два дня вылетаю!– сообщил Мальшет.– Ну, как у нас, все живы и здоровы, новостей нет? На другом конце провода замялись. – Гм! Личного порядка новости, Филипп Михайлович... – Ого! Не поженились ли Марфенька и Яша? – Нет. Лиза вышла замуж. За Фому Ивановича Свадьбу не праздновали, отложили до вашего приезда Лизонька уже перебралась к Фоме в Бурунный... Филипп Михайлович? Алло! Алло! Филипп, ты меня слышишь?... Иван Владимирович проворчал что-то насчет того, что разъединили раньше времени, и повесил трубку... Лиза вышла замуж за Фому. Теперь надо привыкать жить без ее любви. Оглушенный Мальшет сел на кровать и несколько часов просидел не шевелясь, глядя в одну точку. Услышав, что пришла мать, он быстро разделся и, отвернувшись лицом к стене, притворился спящим. Так он и пролежал всю ночь лицом к стене, не открывая глаз, но без сна, крепко стиснув зубы, словно от невыносимой физической боли. Августа Филипповна любила работать ночами и раньше четырех утра не ложилась. Она несколько раз заглядывала к сыну. Ее смущало, что он не поужинал, не дождался ее прихода. Они всегда долго разговаривали перед сном. Пощупав его лоб, она на цыпочках вышла из комнаты. Почему-то она вспомнила, как еще в детстве, когда Филипп остался на второй год – это было, кажется, в шестом классе,– ее сын, всегда живой и шаловливый не в меру, точно так же лежал недвижно, лицом к стене, переживая свой первый позор. Глава девятая ЛИЗА ВЫХОДИТ ЗАМУЖ (Дневник Яши Ефремова) Сестра Лиза вышла замуж, и я остался один. Произошло это так. Пришел к нам вечером Фома и шепнул мне умоляюще, чтоб я вышел на часок. Я понял, что он решил сделать Лизе предложение... в сотый раз. Зная по опыту, что ничего из этого у него не выйдет, но не желая бядняге мешать я приоделся и пошел к Марфеньке – на другую половину дома. Марфенька решала задачи с Христиной, которая училась в заочной средней школе, в восьмом классе. Мы тут же отправились на каток (Христина переключилась на историю)! Вечер был чудесный, на катке собрались чуть ли не все сотрудники обсерватории. Очень было весело. Васса Кузьминична делала на коньках такие фигуры, что все диву давались, пока Иван Владимирович, опасаясь за ее сердце, не запретил ей категорически. Часов в одиннадцать я вернулся домой. Зашел к себе и внутренне ахнул: Лизонька с Фомой сидят рядышком на моей койке и как-то странно и весело смотрят на меня. Лиза разрумянилась, будто с мороза, а когда я пристально на нее посмотрел, покраснела еще пуще. Грешным делом, я подумал: не целовались ли они? Я стоял посреди комнаты, как был, в лыжном костюме и вязаной шапке, и подозрительно смотрел на них. Они оба рассмеялись. – Янька, друг мой...– торжественно начала Фома, и у меня так и екнуло сердце,– Лиза согласилась быть моей женой. Мы теперь поженимся. У меня, наверное, так и вытянулось лицо, потому что сестра моя рассмеялась опять и стала меня тормошить и целовать в нос и в щеки, чего я терпеть не мог. – Все будет хорошо, Янька!– уверила она меня.– Я буду каждый день тебя навещать. – Значит, ты... уедешь? – тупо спросил я. – Всего лишь в Бурунный. Я переселюсь к Фоме, раз уж он станет моим мужем. Чудеса, да и только! Я чуть не брякнул: а как же Мальшет? Ведь кто-кто, а уж я – то знаю, как она любила Мальшета. Мальшета, а не Фому. И совсем не похоже на Лизоньку, чтобы она вышла замуж не по любви. Кажется, они оба прекрасно поняли, что я подумал. Фома заметно помрачнел, а Лиза ласково сжала его руку, как бы в утешение, и он снова повеселел. Вскоре Фома ушел, а Лиза проводила его и заперла за ним дверь (обычно я запирал за ним). Когда он ушел, я долго молчал, совершенно обескураженный, а Лиза, тихонько напевая, ходила по комнате и прибирала. Потом она подмела пол и села на стул возле бригантины. – В чем дело, Янька, выкладывай!– сказала она. Разве я не могу выйти замуж, как все девушки? – Я ничего не понимаю...– многозначительно произнес я. Я вертелся на своей койке, как юла, то облокачивался на подушку, то разваливался, упираясь головой в стенку, то опирался на спинку кровати. Случайно я увидел свое лицо в овальном зеркале напротив и поразился, до чего у меня глупый вид. Почему-то я чувствовал себя глубоко обиженным. Лиза испытующе посмотрела на меня и сказала, вздохнув: – Хорошо, Янька, я попытаюсь тебе объяснить... если ты поймешь. – До сих пор, кажется, все понимал!– буркнул я негодующе. – А что тебя смущает?– спросила Лиза. – Разве можно жениться... выходить замуж не любя? – Значит, можно... иногда,– как бы сама удивляясь, ответила Лиза. – Но ведь ты любишь Мальшета, я знаю!– закричал я вне себя. – Чего ты кричишь? Все, все знают, что я люблю Мальшета,– с горячностью начала Лиза,– кому надо и кому не надо знать об этом. Но ведь ему не нужна моя любовь! В этом есть что-то унизительное: любить столько лет без взаимности. Я не хочу его любить, понимаешь? Мы с тобой, Яша, слишком идеализировали Мальшета. – Ах, ты уже разочаровалась в нем? Ну, а я нисколько! – Не разочаровалась. Он сам будет всю жизнь идти к одной цели и других поведет за собой. Я всегда буду ему верным другом и помощницей в делах. (Пойми, что ему ничего больше от меня и не нужно!) Но... нельзя так идеализировать человека... И у него есть недостатки. – У Мальшета?– недоверчиво переспросил я. – Да, у Мальшета. Я просто изводила себя, не находя взаимности, а он... он еще рассказывал мне с умилением о Мирре. И когда он уезжал, вот в этот раз тоже... он прямо сказал, что женится на ней, если она... соблаговолит согласиться. Я наконец взбунтовалась. Я не хочу его любить. Не хочу. Если он мог любить такую женщину, как Мирра Павловна, значит, в нем есть такое, что способно принять те качества, которые так отталкивают нас в ней. Вот о чем я думала долго. Если хороший человек любит недобрую женщину, значит, он сам не так хорош, каким кажется. Мирра ведь тоже из породы гасителей, как ее покойный отец, как наша мачеха. Способность гасить все благородное, чистое и возвышенное, что попадается на пути,– это страшная способность. Все мещане таковы: они смеются над тем, что выше их, я боюсь и ненавижу таких людей! Как же мог Филипп увлекаться ею столько лет? – Страсть, может быть,– глубокомысленно возразил я.– Вспомни кавалера де Грие и Манон Леско. – Ведь я была совсем девчонкой, когда уже любила Филиппа, почему же ему ни разу не пришло на ум помочь мне освободиться от этого чувства, раз оно ему не нужно? Откуда у него, коммуниста, такая душевная бестактность, такой бессознательный эгоизм! Может, от матери? Она так несправедлива! За что она меня невзлюбила? Что я сделала плохого? А Фому я не обманываю. – Но ведь ты его не любишь? – Люблю его, как самого близкого друга – глубоко и нежно, вот! Прежде я была дурой и не ценила его, а теперь ценю. Он очень хороший человек! Разве он не спас тебе жизнь, когда вы были в относе? Знай, Янька, что я хочу полюбить его еще сильнее, чем... Если я буду его женой – всегда и во всем рядом с ним,– я скорее полюблю его, чем живя вдалеке. Я такая же женщина, как и все. Я тоже хочу иметь семью. Приветливого, доброго мужа и детей. Я не хочу больше быть одна так долго, пока не засушится сердце... Лизонька заплакала, опустив голову на тумбочку, где стояла наша бригантина с пышными парусами. Бригантина чуть не свалилась, но, покачавшись, удержалась. Мне стало совестно, что я так расстроил сестру. Я подошел и неловко поцеловал ее в косы. – Не плачь, Лизонька,– сказал я.– Очень хорошо, что ты выходишь за Фому. Он славный парень, мой лучший друг! Лиза еще поплакала немного, потом поцеловала меня в щеку, грустно вздохнула и пошла стелить постель. Мы еще немного поговорили о предстоящей свадьбе и легли спать. Но я слышал, как Лиза всю ночь ворочалась в своей постели. Если бы я не был двадцатилетним парнем, я бы тоже, может, всплакнул. Признаться, у меня точно кошки скребли на сердце. Словно я терял сестру, словно она уезжала куда-то далеко-далеко. Подходил полдень жизни, и вот уже у Лизоньки все оборачивалось не так, как это мечталось и планировалось утром. Только у меня, дуботола, словно по нотам разыгрывались и общественные и личные мои дела. Я начинал думать, что «родился в рубашке». Марфенька явно меня любит, несмотря на все мое недоверие. Все, что я сочинял, неуклонно принималось в печать. Обо мне уже и в газетах писали: молодой, начинающий, яркое дарование и так далее. Только захотелось стать пилотом – и вот я уже пилот! Какая-то чересчур облегченная у меня жизнь! И в ту долгую ночь, когда я то задремывал, то просыпался, слыша, как Лизонька ворочается с боку на бок, сердце мое разрывалось от жалости к старшей сестре. У нее вот жизнь складывалась не особо важно. Они зарегистрировались в воскресенье в Бурунском загсе. Празднование свадьбы было отложено до приезда Мальшета, а пока были приглашены только самые близкие, просто «немного отметить». Иван Матвеич был счастлив: лучшей жены сыну он никогда и не желал и с самого утра ходил немного подвыпивший на радостях и всем рассказывал, как он доволен. Зато наш отец с мачехой очень меня удивили: они никак не реагировали на это событие, будто пришли на очередные именины. Были, конечно, Иван Владимирович с Вассой Кузьминичной, моя Марфенька, Христина, наш бывший классный руководитель Афанасий Афанасьевич (он постарел, но все такой же милый энтузиаст), две школьные подруги Лизоньки (одна уже врач, другая – бригадир рыболовецкой бригады) и несколько друзей Фомы – капитаны промысловых судов, механики, рулевые. Кажется, всем было очень весело. Я тоже под конец, подвыпив, развеселился и даже хотел танцевать с Марфенькой, но она посоветовала сначала научиться и танцевала с кем угодно, только не со мной (преимущественно с долговязым рулевым!). Фома был очень бледен, почти не пил и выглядел каким-то растерянным. Лиза, наоборот, смотрела ясно и весело. Косы она уложила в модную прическу, взбив отдельные пряди волос и закрепив сзади свободным узлом. Несколько коротких прядей упали на высокий чистый лоб. На ней было нарядное светлое платье, на шее прозрачный кулон на золотой цепочке – подарок Вассы Кузьминичны. Фома был одет в новехонькую капитанскую форму. Черные волосы лежали почти гладко. Он женился на любимой девушке, но не был уверен в счастье. Мне сделалось его очень жаль, и я от всей души пожелал ему счастья, когда мы стали прощаться. Кто расцеловал новобрачных, кто пожал им руки, все пожелали им счастья и разошлись, оставив их начинать новую жизнь в доме капитана дальнего плавания Бурлаки. Морской барометр на стене показывал ясно. Отец с мачехой, такие же невозмутимые, как и в начале вечера, отправились на лошадях на свой линейный участок, а мы все, обсерваторские, уселись в грузовую машину и со смехом, шутками, песнями поспешили восвояси. Мстя за рулевого, я сел между супругами Турышевыми, пока Марфенька не упросила Вассу Кузьминичну подвинуться, и так ехала рядом со мной. Пока мы доехали, и хмель мой прошел: ветер выдул его из головы. Какой пустой показалась мне наша комната без Лизоньки! К горлу подкатил комок, и я чуть не разревелся, как мальчишка. Но мне было уже двадцать лет, я был мужчина, пилот. И надо было привыкать жить без старшей сестры. Я долго стоял посреди комнаты (было дьявольски холодно, потому что я забыл сегодня протопить печь) и думал, как отнесется к этому Мальшет. Иногда мне казалось, что он все же любит Лизоньку, просто он с головой ушел в работу. Каспий поглотил его чувства. Тошно ему будет, если он очнется и осознает эти свои запрятанные глубоко чувства. В общем, кто его разберет! Я быстро разделся и лег в Лизину постель: моя койка была хуже, и Лиза перед уходом вынесла ее в сарай. А наутро была целая история с Глебом Львовым. Он, оказывается, ничего не знал о том, что Лиза выходит замуж. Рассказали ему о свадьбе Аяксы. Глеб чуть не придушил одного из них: зачем он не сказал ему раньше? Потом Глеб, наверное, сообразил, что ведет себя как сумасшедший, и ушел куда-то в дюны на целый день – то есть совершил прогул! Лиза взяла очередной отпуск. На работе ее не было, и в обсерватории без нее тоже было пусто. Все на это жаловались. Вообще я не помню, чтоб хоть одна свадьба вызывала столько уныния, просто удивительно, каждый почему-то чувствовал себя так, словно его ограбили. Чудеса! Я – еще понятно: родной брат, но им-то всем что? Недели через две приехал Мальшет. Выглядел он утомленным, Филипп проделал в Москве огромную работу: выступал, пропагандировал, добился добавочных ассигнований на опыты, достал всякие редкие приборы и самое главное – новые аэростаты. На старых были слишком тяжелые оболочки. Трудно было удерживать шар на необходимой высоте. Вследствие большой инерции такой тяжелый шар набирает излишнюю высоту при сбрасывании балласта и, наоборот, опускается чересчур низко при стравливании газа, а потом просто душу изводит долго не затухающими колебаниями. Такие оболочки нам подсунули в Долгопрудном, а теперь Мальшет достал совсем новые. И мы сразу начали готовиться к перелету через море. Мы давно уже мечтали об этом, весь аэрологический отдел. Турышеву хотелось пересечь на аэростате Каспийское море для того, чтобы определить залегание слоев различной влажности от берега до берега, и тому подобное – я в этом не особенно разбираюсь. А молодежь интересовал самый перелет через море на воздушном шаре. Все только об этом и говорили в обсерватории. Марфенька очень волновалась, как бы вместо нее не назначили пилотом меня, но Мальшет сказал: полетят сразу два аэростата. Так что мы с ней поведем каждый свой аэростат. В день приезда Мальшет заглянул ко мне уже поздно вечером. Я читал, лежа на кровати, «Потерпевший кораблекрушение» Стивенсона, когда Филипп просунул голову в дверь. – Ты один, Яшка? Он вошел и, не раздеваясь, тяжело опустился на стул у самой двери. «Эк его перевернуло!» – подумал я с жалостью. Взгляд его удлиненных зеленых глаз, всегда таких ярких, словно притух и выражал самое глубокое уныние. – Расскажи все, как было! – потребовал он таким тоном, как бы сказал: «Расскажи, как она умерла!» И я рассказал, по своей привычке ничего не утаивая, как было на самом деле. Лизины слова о нем я передал почти дословно. Филипп слушал, страдальчески морща нос, и даже застонал раза два. – Да ведь и я ее любил, Яша! – сказал он потрясенный. – Она не знала! – Я и сам не знал. Потерял ее по собственной глупости. Филипп низко опустил голову, закрыв руками лицо. «Хоть бы он поплакал,– подумал я,– все бы ему легче стало». Но он не мог плакать, только мотал изредка головой, словно отгоняя мух. Пока он так мучился, я сбегал на кухню за чайником – он у меня кипел весь вечер на плите (уголь нам уже подбросили в достаточном количестве),– накрыл на стол и уговорил Мальшета снять его полудошку. Потом мы с ним ели воблу и брынзу, пили чай с кизиловым вареньем – двое холостяков – и беседовали о предстоящем перелете через море. Он постепенно оживился и стал советоваться со мной как с пилотом, нельзя ли вместо плетеной ивовой гондолы взять лодку. – Если бы достать пластмассовую лодку, – сказал я, поразмыслив, – а обыкновенная лодка слишком тяжела. – Где ее достанешь! – вздохнул Филипп. Он стал заходить ко мне чуть не каждый вечер, так что Марфенька даже и сердиться начала Тогда она тоже стала приходить ко мне, с Христиной вместе, и намекнула Филиппу Михайловичу, что Христина все еще, кажется, верит в бога. Мальшет снова занялся ее «распропагандированием». Он очень был занят и убеждал ее от одиннадцати вечера до половины первого. Христине это как будто очень нравилось, а мы уходили на каток, чтоб не мешать антирелигиозной агитации. Скоро у Лизоньки кончился отпуск, и она стала ездить на работу на мотоцикле или на машине со строителями. Сестра нисколько не изменилась с замужеством: все такая же радостная, приветливая, добрая, готовая каждому помочь. Ко мне она забегала каждый день и наводила уют. Чтоб ее не утомлять уборкою, я на ночь сам драил пол и вытирал пыль. Все равно она находила себе дело. Я вздохнул с облегчением: все пошло почти как прежде. О том, что Филипп ее любил, я ей не сказал и его убедительно просил не говорить. Всей душой надеялся я, что моя сестра никогда не узнает, как она лишь немного не дождалась Филиппа Мальшета. Еще бы две недели подождать, и она бы стала его женой. Мне было грустно, когда я об этом думал. Значит, человек может отказаться от своей мечты за полчаса до того, как она сбудется, и даже не догадаться об этом. Сегодня я опять задумался над Лизиным словом «гасить». Страшное слово, недаром она его произносит всегда с содроганием. Гасить можно по-разному. Покойный Львов гасил иронией. Здравствующий поныне Оленев гасит всем своим авторитетом. Некоторые гасят практицизмом. Сомнение не гасит, равнодушие гасит... медленно, но неуклонно. Можно погасить мысль изобретателя. Можно погасить мечту. Можно погасить веру в свои силы. Можно ли погасить талант? Не знаю. Должно быть, все же нельзя, если талант большой. Наша мачеха, Прасковья Гордеевна, гасит похвалой. Оказывается, и похвала может гасить, если это похвала человека ничтожного и гнусного. Во всех этих случаях все зависит от самого себя – от того, кто несет колеблющееся пламя. Только от него зависит, даст ли он пламени погаснуть или, упорно охраняя его, поможет разгореться снова. Недавно я навещал отца... Расскажу по порядку. Я получил довольно большую сумму за свою книгу. Надо было подумать, куда девать эти деньги. Я распределил их на пять частей. Одну часть как свадебный подарок – Лизоньке и Фоме. Другую часть – отцу. Третью – на путешествие. Я решил отправиться в отпуск путешествовать. Осмотрю Ленинград, я никогда не был в Ленинграде. Проеду по рекам Печоре, Вычегде, Каме и посмотрю места будущих водохранилищ, которые хоть немного поднимут уровень нашего морюшка. На севере я тоже никогда не был. Четвертую часть отдал на пополнение бурунской библиотеки, а пятую оставил на всякий случай. Сам не знаю на какой – непредвиденный. Мне вполне хватает моей зарплаты. Я купил себе только новый костюм (серый в полосочку) и мотороллер. Вот на этом-то мотороллере я и решил съездить в выходной день к отцу, так как давно его не навещал и он уже стал обижаться. По телефону мы каждый день разговаривали, но это, разумеется, не то. Конечно, по таким пескам и на мотороллере пока доберешься – все же я добрался. Отец очень мне обрадовался, даже прослезился, обнимая меня; мачеха тоже хорошо встретила. У них все по-прежнему, только им построили новый дом на длинных сваях, а старый занесло песком, и его разобрали. На этом месте построили еще один хлев – теперь у них шесть хлевов, настоящий зоологический сад домашних птиц и животных, даже верблюжонок растет. Слонов и буйволов только нет. Пока они хлопотали, готовя угощение, я обошел вокруг дома, заглянул в новую баню с предбанником, постоял у деревянной калитки. Вдали темнели развалины старого поселка Бурунного, почти уже занесенного песком. Мне стало грустно, как всегда, когда я попадал домой. Ветер качал провода междугородной линии связи, на которой столько лет работал отец, гудел в столбах. И столбы заносило песком. Каждый месяц их отрывали, а их опять заносило песком. И только старый заброшенный маяк еще стоял высоко на фоне желтых холмов и синего моря. Крыша его совсем облупилась, вся краска слезла, узкие окна полопались от мороза и зноя. Некоторые рамы исчезли целиком. Я догадываюсь, кто их взял. Тут и догадываться нечего: я видел окна в бане. Я еще помнил то время, когда здесь шумело море, качались парусные реюшки, сушились на ветру бесконечные сети, а в свайных домиках жили рыбаки. Тогда маяк еще светил людям, а теперь фонари его погасли, и он заперт на огромный ржавый замок. И, как всегда, думая о маяке, я вспомнил слова Мальшета, сказанные им несколько лет назад. Помню их наизусть, так запали они мне в душу. «Что бы я ни делал, куда бы ни шел, заброшенный маяк всегда передо мною, как укор моей совести коммуниста и ученого! Для меня он как скованный Прометей. Маяк был воздвигнут, чтобы освещать путь людям – целым поколениям славных каспийских моряков. А он стоит, темный, заброшенный среди мертвых дюн и медленно дряхлеет. Не будет мне ни минуты покоя, пока я не добьюсь, что море снова будет биться у его подножия и на заброшенном маяке зажжется свет». Зажжется ли свет? Вернется ли сюда наше море? Я с ненавистью смотрел на песок. Коварный, мертвящий, он быстро – слишком быстро – надвигался на море заметая все, что попадалось ему на пути: кустарники, травы, колодцы, целые селения. Он был страшен и отвратителен в своей безнаказанности! Каждый год он отнимал у моря несколько метров. Мертвый песок наступал, а живой и гневный Каспий пятился назад. В этом было что-то нелогичное, противоестественное, как если бы добро отступало перед злом. Чем я мог помочь Мальшету, боровшемуся за добро против зла? Моя работа в Каспийской обсерватории, она была нужна науке. Но результаты ее были так отдаленны. А мне хотелось помочь немедленно, теперь... Слово... – вот чем я располагал! Я помогу. Взволнованный, я вернулся в дом. Меня уже звали. Отец приоделся: новый китель, белоснежная полоска над воротником. Прасковья Гордеевна надела новое шелковое платье; масляные волосы, как всегда, забраны в тощий узелок на самой макушке. Выпили московской водки, закусили, мачеха стала делиться своими планами, отец, чуть захмелевший, с улыбкой поддакивал. Вот выйдет на пенсию отец – они переедут в Астрахань (Гурьев ближе, но это такое захолустье!) купят там себе полдома, а если хватит средств, то и целый дом. У них есть кое-какие сбережения, а теперь еще я им стал помогать... Я – добрый сын и так далее... Прасковья Гордеевна очень благосклонно относилась ко мне. Оказывается, я гораздо умнее Лизы. У нее была возможность стать женой Глеба Павловича Львова (какой человек, какая квартира в Москве, двухэтажная дача!), а Фома... хоть он и родной ей племянник, но она скажет честно: свою бы дочь не отдала за него: неважная партия, но "разве Лиза когда ее слушалась? Фома такой же грубый, как его отец Иван Матвеич,– два сапога пара. Простые, необразованные люди. Иван Матвеич – председатель рыболовецкого колхоза, а что от него толку? Лодки не даст на базар съездить масла продать. А Фома рыбой отродясь не угостит. Капитан!... Другие в его годы пассажирским пароходом командуют, какую зарплату получают, а он прилип к этому «Альбатросу». Каспийская консерватория, подумаешь! Она хотела сказать: обсерватория. А Лиза – не простая рыбачка какая-нибудь, с хорошими культурными людьми работает. Если бы она хоть немного понимала собственный интерес, не упустила бы Глеба Павловича! – А ты, Яков, молодец! – расхваливала Прасковья Гордеевна, раскрасневшись от вина, чая и удовольствия. – Мы с отцом даром что на отшибе живем, а кое что слышим про тебя. Насчет дочки академика... Вот это невеста! Такой тесть завсегда поможет продвинуться. Если еще вступить тебе в партею, в нынешнее время без этого далеко не... – Папа! – закричал я, выскакивая из-за стола.– Папа, ты ей скажи... – Не ори, Янька! А ты, Прасковья, помолчи: про это так прямо не говорят. Соображать надо немного мозгами. – Да я что, я же не браню его? – удивилась мачеха моей горячности. – Я, наоборот, хвалю: умный парень, ничего не скажешь! Я летел обратно, погоняя мотороллер, как ленивую лошадь, и чуть не плакал от злости. Гнусная, подлая баба! Гнусные похвалы! И как она произнесла: не простая рыбачка. Она часто напоминала отцу, что его первая жена была рыбачка. И как она смела хвалить меня за то, что я полюбил Марфеньку! Какая подлая! А я, как дурак, даже не подумал ни разу, что Марфенька – дочь академика. Выгодная невеста! Ох! И мать ее – заслуженная артистка РСФСР. То-то Аяксы мне намекали не без зависти, а я тогда и не сообразил. Что же делать? Не жениться на ней из-за ее родителей? Но ведь она не виновата, что у нее отец академик? Хорошо, если бы Оленев в чем-нибудь проштрафился (например, впал в идеализм), и его бы прорабатывали на всех собраниях, во всех газетах. Тогда Марфенька бы сразу стала невыгодной невестой. Но Оленев никогда в жизни не впадет ни в какой идеализм, если это не нужно для его карьеры. Подъезжая к обсерватории, я уже успокоился и решил: пусть обо мне говорят что угодно – все равно я женюсь на Марфеньке... как только буду убежден в ее любви. Глава десятая МАРФЕНЬКА СОВЕРШАЕТ ПОДВИГ Все дни напролет кричали птицы. Пронзительные и жалобные крики разносились далеко над морем и дюнами, утомляя, вселяя в душу безотчетную тревогу. – Здесь всегда так много птиц? – удивлялась Марфенька. – Это и есть птичий базар? Больше всего было чаек. Они кружили, кричали, хлопали крыльями. Они кричали всех громче и жалобнее: «а-а-а-а-а!» – Вот еще плакальщицы! передергивала Марфенька плечами. Друзьям Аяксам надоело каждый день при наблюдениях протирать и очищать приборы, установленные на скале: их снова и снова покрывал густой слой птичьего помета. Над Каспием проносились бесчисленные стаи птиц из далекой Месопотамии и Аравии, с берегов Нила и Средиземного моря: они возвращались на родину Летели зимовавшие на Южном Каспии гуси, утки, бакланы и чайки, чайки... Пронизывающий свет солнца, нестерпимый блеск песка и воды, плывущего льда и облаков слепили глаза. Большинству научных работников с наступлением весны пришлось носить темные очки. В обсерватории все были заняты по горло. Уже давно никто не помогал на строительстве: своей работы хватало. Прибыло несколько новых сотрудников, должны были приехать еще, но план научных исследований настолько расширился, что никак не хватало времени. Больше всех хлопотали в аэрологическом отделе: готовились к перелету через море. Проверялись навигационные приборы, самописцы давления, температура и влажность воздуха, аппаратура для наблюдения за оптическими явлениями. Христина в синей спецовке с выпущенным воротничком белой блузки, разрумянившаяся от забот, хлопотала в баллонном цехе: каждый день шла приемка материальной части. Христина сама тщательно рассматривала каждую деталь оболочки. А потом началась сборка... Нужно было полностью предотвратить малейшую возможность аварии. Христина плохо спала ночью, ворочалась, садилась на постели, прислушивалась к ровному дыханию Марфеньки, удивляясь ее спокойствию и хорошему настроению. Ей грозило столько опасностей! Мог воспламениться водород. Мог произойти случайный разряд статического электричества, появляющегося от трения непроводящих материалов: прорезиненная материя оболочки могла зарядиться от трения о воздух при подъеме или спуске аэростата. Филипп Михайлович вчера возмущался, что статическое электричество так мало изучено. Налетел на электротехника Гришу, а тот огрызнулся: «Чего вы с меня-то спрашиваете, я же не профессор!» Христина вздохнула. Над землей не так страшно лететь, а это над морем... и парашют не поможет. Приземляться на воду... Прибыли надувные спасательные пояса. Рассказывали, как прошлым летом, чтоб испытать их прочность, один из научных работников проплавал с таким поясом двадцать три часа! В гондоле будет и радиостанция. Марфенька с Яшей столько вечеров учились у радиста, как самим обходиться с этой радиостанцией. Для радиста места в гондоле аэростата не было. Еле трое уместятся: пилот и научные сотрудники. Столько приборов! Мешки с песком! А вдруг гроза? Может убить, оглушить, воспламенить оболочку. А Марфенька ни о чем таком не думает даже... Марфенька думала, но не об опасности, а о том, как она проведет полет. Ответственность была непомерно велика. Недавней школьнице, ей будут доверены человеческие жизни, ценный научный эксперимент, к которому готовилась вся обсерватория, которого ждали в Академии наук. В глубине души – никто не догадывался об этом – Марфенька еще считала себя девчонкой, и ее немного смущало, что окружающие видели в ней серьезного человека, пилота. Старому ученому Турышеву и в голову не приходило усомниться в ее правах вести аэростат: экзамены на пилота были выдержаны на одни пятерки; с тех пор Марфенька постоянно тренировалась в полетах, особенно когда наступил апрель. Почти каждое утро она стартовала на аэростате. Иногда с ней в гондоле был Турышев – он охотился за облачными частицами, – иногда Лиза, или Мальшет, или кто другой из научных сотрудников. Иногда оба штатных пилота, Яша и Марфенька, отправлялись вместе, по очереди ведя аэростат, пока ученые занимались своими наблюдениями. Аэростат плыл вместе с ветром так низко над землей, что можно было хорошо разглядеть каждую ракушку на берегу, узор ледяной пены в морских зеленоватых волнах, листушки распускающегося кустарника, береговые знаки, установленные для мореплавателей, след ветра на бесконечных отмелях, косах и пересыпях. Курс диктовал ветер. Иногда он нес их на север к густым зарослям темного сухого камыша – черням. Мелькала и скрывалась узкая тропинка, протоптанная дикими кабанами, крикливые гуси хлопали крыльями. Потом сизый дым окутывал камыш, испещренный алыми прожилками: разгорался низовой пожар. Марфенька торопливо хваталась за совок. Освободившись от балласта, аэростат взмывал ввысь. В другой раз ветер, избрав южное направление, заносил аэронавтов далеко в пустыню. Воздушный шар скользил над безлюдным каменистым плато с обрывистыми краями, над малодоступными из-за мелководья необследованными островами, отмелями, простирающимися на десятки миль. Полузасохшие русла рек, желтые долины с остатками тающего снега, светлая вода на мелководье и темная на глуби, рифы, вокруг которых злобно бушевали волны, даже когда наступал штиль. Дрожь света на песке, нестерпимый блеск воды и облаков, резкие стоны морских птиц, внезапная тень от облака, бегущая по земле и воде. Марфенька глубоко вдыхала свежий морской воздух и со счастливой улыбкой оборачивалась к своим спутникам. – Чудо как хорошо, как славно! Странное, безотчетное чувство все чаще охватывало Марфеньку – она была настолько счастлива, что ей становилось не по себе: и хорошо и грустно, как будто душа ее не в силах была вместить в себя столько радости, простора, света и любви. Она любила Землю, со всеми ее радостными чудесами, от крохотной мушки-однодневки до грозных океанов, любила людей – ей так хотелось, чтоб они были счастливы, чтоб им было хорошо. Не хотелось думать о несправедливости, подлости, страдании, муках – ужасно не хотелось! Ее счастье омрачала тень могущей разразиться водородной войны. Об этом надо было помнить. Впереди была и естественная смерть, как у всех людей, – когда-нибудь, очень не скоро. Но Марфенька, по правде сказать, не очень-то в это верила. Она чувствовала себя бессмертной. Может быть, это происходило от ощущения участия в бессмертных делах нашей эпохи? Марфенькины современники, такие же точно люди, как она, запускали искусственные спутники, межпланетные корабли, обращали вспять реки, создавали моря. Мальшет требовал, чтобы уровнем Каспия управлял сам человек. Турышев разрабатывал теорию долгосрочного векового прогноза климата планеты. Яша писал книгу о коммунистическом обществе. Сама Марфенька пожелала стать пилотом-аэронавтом и стала им. Ей было девятнадцать лет. Мир был полон чудес, каждый наступающий день приносил радостные открытия, мир был прекрасен и сам по себе, но он был в тысячу раз лучше потому, что в нем жил Яша Ефремов. Такого, как Яша, не было нигде и никогда: он был совсем особенный, к нему тянуло. Он незаметно входил в комнату, полную народа, например на собрание или ученый совет, и сразу возникало тревожно-радостное ощущение: он здесь, даже если Марфенька не видела его, сидела к нему спиной. И то, что она всегда могла почувствовать его присутствие, тоже было изумительное чудо, как вся жизнь, как мир. Они еще не объяснялись в любви. Яша упорно молчал – не признаваться же было Марфеньке первой! Она ждала. И ожидание – тоже было счастье и чудо. В канун перелета через море Яша и Марфенька весь день просидели вместе с инженером Сережей Зиновеевым в комнате при баллонном цехе; проверяли все аэростатические расчеты. Сережа недавно появился в обсерватории. Он был славный парень, только уж очень «пастельный»: у него были синие глаза, розовые щеки, желтые, как цветущий овес, прямые волосы. Марфенька от души жалела его за такую немужскую наружность, но девчонки из баллонного цеха находили его красавцем. Работа была головоломной – Марфенька раскраснелась, у Яши выступили на носу бисеринки пота, но Зиновеев был невозмутим. Тонко очинённый карандаш его (Марфенька сразу сломала бы такой) летал над столбцами цифр. Нужно было рассчитать подъемную силу аэростата, начальную сплавную силу и вес балласта. Длительность перелета требовала самого тщательного расчета: здесь учитывалась каждая мелочь. Например, утеря подъемной силы при охлаждении газа холодной ночью. Подсчитывалась высота, которую достигнет аэростат в результате расхода балласта и действия перегретого газа, и тому подобное. Марфенька – в недавнем прошлом лучший математик школы – с удовольствием углублялась в расчеты. Яше они давались с большим трудом. Он вздохнул с облегчением, когда все было наконец кончено. Подошел Мальшет. Вид у него был утомленный, волосы давно следовало бы подстричь, а рубашка, кажется, не глажена, но зеленые яркие глаза смотрели весело. – Ну, как будто все предусмотрели, что возможно! – сказал он с удовлетворением.– Стартуем завтра в семь часов вечера. С Марфой Евгеньевной летят Турышев и Лиза. С тобой, Яша, выхожу я, лаборанта мне не нужно. Вечером все собрались у Турышевых – пили чай, беседовали, спорили: как всегда, немного помечтали о будущем. Мальшет нарисовал картину – очень образно, – какой станет Земля, когда исчезнут пустыни. Яша внимательно слушал и даже записал кое-что в записную книжку. Были Фома с Лизой. «Они не похожи на счастливых влюбленных», – подумала о них Марфенька. Лиза делала явные усилия, чтоб казаться веселой, Фома выглядел подавленным, что так не шло к его мужественному бронзовому лицу на могучей шее, ко всему его облику Геркулеса. «Бедный чемпион, бедный капитан, а у нас с Яшей не так будет, – решила Марфенька, – мы любим». Они проводили Фому и Лизоньку до дороги. Лиза поцеловала брата и Марфеньку, села на мотоцикл позади Фомы, и они уехали в Бурунный, в дом с иллюминаторами вместо окон. Очень светлая была тогда ночь, полнолуние и ни одной тучки. Ветер улегся на каком-то острове спать. Марфенька повела Яшу к скале с приборами. Ракушки хрустели под ногами. Вода чуть плескалась, набегая на сырой песок. Пахло морем, а крикливые морские птицы спали. Изредка какая-нибудь кричала спросонья в кустарнике. – Ты счастлив? – спросила Марфенька, останавливаясь и заглядывая Яше в глаза. – Очень! А ты? – Ох! Я, наверное, самый счастливый человек на всей планете! Больше уж некуда быть счастливым, понимаешь? Яша, скажи... я хочу знать... я имею право, наконец... Ты... – Марфенька, я все скажу тебе после перелета. Разве ты знаешь... что я хотела спросить? – Знаю, – серьезно подтвердил Яша. – А поцеловать ты меня можешь... до перелета? Они до самого рассвета бродили у моря и целовались. Утром можно было спать сколько хочешь: они были свободны до четырех часов дня. И, конечно, Яша не выдержал и сказал Марфеньке все, что ей так хотелось услышать. И, конечно, утром ни он, ни она не уснули ни на один час. На стартовой площадке было тесно и весело, как в праздник. Огромный качающийся воздушный шар придавал какую-то особую торжественность проводам, и Марфеньке почему-то вспомнилась Москва, Красная площадь, елки у зубчатой кремлевской стены, толпы народа... Кто-то жал аэронавтам руки, кто-то желал удачи, председатель Бурунского исполкома, кажется, произносил речь, а какая-то старуха стала громко и жалобно причитать, что было, пожалуй, несколько неуместно. И все покрывал тоскливый пронзительный крик чаек: «а-а-а-а-а!» Христина порывисто обняла Марфеньку, которая в синем комбинезоне на меху и кожаном шлеме выглядела заправским пилотом. – Береги себя! – шепнула Христина, подбородок ее задрожал. – Буду осторожна, не волнуйся! Марфенька крепко поцеловала ее в губы и на момент почувствовала себя виноватой за свое непомерное, незаслуженное счастье. – Не волнуйся, милая... – повторила она ласково, – все будет хорошо! – Христина Савельевна сегодня придет ко мне ночевать, не так тоскливо вдвоем будет, – услышала Марфенька голос Вассы Кузьминичны и, обернувшись, поцеловалась и с ней. Ну, все, кажется, готово... В Марфенькином планшете– карта Каспийского моря, задание на полет и удостоверение, что она является командиром-пилотом аэростата. Вместе с Иваном Владимировичем и Лизой, тоже одетыми в меховые комбинезоны, Марфенька взбирается в гондолу. Последний взгляд на снасти и приборы, на мешки с балластом, укрепленные с наружной стороны гондолы.– Выдернуть поясные! – Это кричит стартер. Ох, Христина все-таки плачет! Ну зачем она плачет? Марфенька будет летать всю жизнь, сразу после перелета через Каспий начнется подготовка к полету в стратосферу – и Христина будет каждый раз лить слезы? Вот чудачка, славная, дорогая, родная чудачка! Аэростат отпущен, гондола еле заметно отрывается от земли. Школьники кричат «ура». Марфенька быстро развязала мешок с песком – первый мешок балласта. Люди вокруг гондолы расступились и вдруг начали быстро уходить в сторону и вниз. Аэростаты плыли бок о бок, можно было переговариваться, чем занимались главным образом оба пилота. Солнце, коснувшись краешка земли, бросило на аэростаты свой отблеск, и они вдруг сделались похожими на два пунцовых детских шарика, которые упустили в небо. – Марфенька, а ты выбрала лучшую долю,– радостно заметила Лиза. Ей и страшно было немножко с непривычки, и дыхание у нее захватывало от восторга. Ночью аэростаты отошли друг от друга далеко. Марфеньке ужасно хотелось спать (совсем малая плата за вчерашнюю ночь!). Утром, когда безбрежное зеленоватое море засверкало на солнце, сонливость ее прошла. Яшин аэростат то скрывался, то появлялся в голубой дымке над горизонтом. Полет совершался пока удачно. В десять часов утра Марфенька занесла в бортовой журнал: «Высота – 500 м. Температура —2°. Израсходовано 20 мешков балласта. Летим над Каспийским морем. Земли не видно. Скорость полета – 40 км/час». Турышев и Лиза все время были заняты у приборов. Позавтракали кефиром и хлебом. Есть совсем не хотелось. Разговаривать тоже не было охоты. Время от времени Марфенька присаживалась к радиостанции и начинала отстукивать точки и тире, потом переходила на прием: обменивалась с Яшей радиограммами о ходе полета. К полудню стало довольно жарко: аэростат двигался вместе с ветром, получалась иллюзия штиля. Впору было снять меховые комбинезоны – все трое расстегнули вороты. Солнце так калило, что, когда попали в тень от облака, вздохнули с облегчением. Это было огромное кучевое облако, и Турышев попросил Марфеньку подняться: ему были нужны облачные частицы. Марфенька стала травить балласт, и воздушный шар сразу взмыл кверху. Аэронавтов окутал плотный туман. Тихонечко напевая без слов на мотив «не ходи украдкою, не смотри солдаткою», Лиза нажала спусковой рычаг заборника – облачные частицы стали осаждаться на стекло. – Какое плотное облако! – удивилась Лиза. – Смотрите, Иван Владимирович: стекло даже залилось водой... – Бери пробы с малым отверстием, – заметил ей ученый. Иван Владимирович очень был доволен: перелет будет продуктивным. Он взял микроскоп, проверил с помощью вольтметра освещение и взял предметное стекло. В облаке пробыли долго. Забор облачных проб начали с нижней границы облака – сразу при потере горизонтальной видимости, затем облачные пробы брались каждые двести метров, вплоть до верхней границы. Лиза аккуратно отмечала в тетради, в какой части облака взята проба. Так на разграфленных страницах последовательно появилось: «Проба взята при пересечении облака, проба взята при входе в облако, внутри него, при выходе из него»... Когда вышли, Марфенька вздохнула с облегчением: снова солнце, синева, простор, прекрасная видимость. Облако осталось позади и внизу. А через несколько минут Марфенька чутким ухом услышала легкий свист... Песчинки пыли подпрыгивали вверх с прутьев плетеного дна гондолы. Марфенька бросила быстрый взгляд на прибор: перо чертило прямо, сверху вниз. Они падали. – Помогите травить балласт! – громко сказала Марфенька, высыпая песок за борт. Лиза бросилась помогать, Турышев, не подозревая беды, продолжал заниматься микроскопом. Мешок за мешком высыпали девушки за борт, но стрелка альтиграфа по-прежнему чертила вертикальную прямую. Марфенька внимательно оглядела оболочку. Видимо, когда шар попал в тень от облака, он быстро сжался от охлаждения, и полотнище разрывного приспособления, так старательно заклеенное руками Христины, отклеилось – газ со свистом выходил из оболочки. Может, клей был плохой? – Что-нибудь случилось? – испуганно спросила Лиза. Марфенька ничего не ответила, высыпая новый мешок балласта. До воды осталось метров полтораста. Турышев поднял голову от микроскопа, устало щуря глаза. – Почему так низко идем? – осведомился ученый. Но в этот момент шар, освободившийся от большого количества балласта, ринулся вверх. Нагревшийся на солнце газ опять расширился – полотнище крепко прижалось к раздувшейся оболочке. Вскоре аэростат оказался на высоте трех тысяч метров. Марфенька повела его ровно и четко на постоянной высоте, немного изменив курс. Кучевые облака, чуть не погубившие аэронавтов, теперь белели далеко внизу. Море в просветах облаков потускнело, побледнело, окуталось голубоватой дымкой. – Попрошу вас снизиться, – сказал Турышев с досадой. – Нельзя. Пойдем так, – с твердостью возразила Марфенька. – Да отчего же нельзя? – Объяснение будет дано по приземлении. Занимайтесь своим делом... Иван Владимирович не стал спорить, они с Лизой опять углубились в наблюдения. Они ничего не заметили и не поняли. Марфенька решила их не тревожить. Пусть спокойно работают, пока еще есть возможность. Она была очень бледна и с нетерпением вглядывалась в горизонт, ища землю. Она знала, что аэростат продержится только до вечера. Пока греет солнце... Зайдет солнце, и он упадет. Хоть бы не переменился ветер!... Марфенька несколько раз взглянула на радиостанцию... Нет, она ничего не скажет. Зачем? Только зря волновать Мальшета и Яшу: они ведь ничем не могут помочь. Второй аэростат плыл в другом воздушном потоке – уже над землей. У них все шло хорошо. Солнце опускалось все ниже и ниже. Оно сядет в тучи, завтра будет плохая погода... Будет ли завтра? Похолодало... Марфенька еще раз проверила парашюты и плавательные пояса. – Тебе нездоровится? – озабоченно спросила Лиза. Ей чего-то стало страшно. Марфенька не походила на Марфеньку – бледная, угрюмая, неразговорчивая. – Я здорова! – буркнула она и отвернулась. Опять со свистом выходит газ из оболочки – еле слышный зловещий свист, словно преступники сговариваются в ночи. Но уже показались голубые леса – гористые берега Дагестана. Аэростат медленно опускался, по мере того как выходила жизнь из его оболочки. – Наблюдения прекратить! – скомандовала Марфенька. – Надеть парашюты и... пояса. Иван Владимирович посмотрел на Марфеньку, на сморщивающуюся оболочку и бросился к приборам. – Авария, Лизонька, – сказал он, и вдруг стало видно, что он уже старый человек. – Надо уложить результаты наблюдений. Их надо спасти! – Кладите в балластные мешки, пять минут на сборы! – крикнула Марфенька и опять бросила взгляд на радиостанцию. «Ну чем они помогут?» Она стала освобождать один балластный мешок за другим. Все за борт, что только можно. – Иван Владимирович, Лиза, помогите... Марфенька пыталась поднять тяжелый брезент для упаковки оболочки. Брезент полетел за борт. Аэростат рванулся вверх и тут же снова стал опускаться. Марфенька, прерывисто вздохнув, выбросила за борт радиостанцию и еще кое-какой груз. – Время истекло. Надеть парашюты! Слушайте приказ командира! – звонко крикнула Марфенька и бросилась помогать Турышеву надеть и закрепить парашют. Он никогда не прыгал. Лиза немного тренировалась в прыжках, но все перезабыла сразу, начисто. Марфенька помогла и ей. Руки ее не дрожали, она словно подобралась вся. – Мы уже над землей! – воскликнул Турышев. – Значит, спасены! Вы прыгаете первым, Иван Владимирович! – А пробы воздуха... – Я позабочусь, Иван Владимирович! Садитесь на борт и прыгайте! Скорее! – Ценные приборы... – Эх! Я же пилот, я только последней прыгну! Тогда Иван Владимирович, хоть неуклюже, но перекинулся за борт. Лиза тоже не посмела препираться, боясь погубить Марфеньку. Она прыгнула, зажмурив глаза, ровно через минуту после того, как раскрылся парашют ученого. Облегченный аэростат сразу замедлил скорость падения. Марфенька предвидела это. Она уже крепила на себе парашют, но не прыгнула, а стала торопливо кидать в пустой мешок из-под балласта самописцы, счетчики – все приборы, какие не успел уложить Турышев и которые она могла снять. Туда же она сунула бортовой журнал и, крепко стянув мешок узлом, прикрепила его вместе с мешком Турышева к запасному парашюту. Выбросив за борт парашют с приборами, она совсем близко увидела землю – и ужаснулась. Оболочка воздушного шара свернулась веретеном, но еще держала в себе остатки водорода. Поправив дрогнувшей рукой лямки, Марфенька подтянулась на стропах аэростата и села на борт корзины. Не впервые прыгала она, но первый раз прыгала так нехорошо. Она разжала пальцы и камнем упала вниз. Земля сразу приняла ее на ломающиеся ветви орешника, не дав раскрыться парашюту, ожгла огнем и окутала туманом, плотным, как давешнее облако... НАСТАЛ ПОЛДЕНЬ Глава первая ЕСЛИ ТЫ ЕСТЬ... В ночь, когда наши аэронавты пересекли Каспий, Христина ночевала у Вассы Кузьминичны. Обе женщины долго не ложились спать: разговаривали о перелете. Благоприятным ли будет ветер, не холодно ли над темным морем? Правда, была договоренность с синоптиками, но и синоптики порой ошибаются. Спали беспокойно, раза два ночью вставали и шли к дежурному по радиостанции, с которым оба аэростата должны были держать связь. Дежурный их успокаивал: «Все идет, как часы!» Потом настало холодное ясное утро с его хлопотами. Христине неожиданно пришлось выехать с грузовой машиной в Бурунный для приемки стратостата. Упакованный стратостат походил на большую детскую игрушку Христина благополучно доставила его в баллонный цех. Христина очень устала, главным образом от гложущего ее беспокойства за дорогих ей людей. Она в виде исключения раньше отпустила работниц из баллонного цеха и, прочитав очередную радиограмму с аэростатов, ушла домой отдохнуть до следующей радиограммы. Она не ожидала, что уснет, но уснула сразу, как пришла, и увидела сон. Ей снилось, что она стоит на высокой горе в яркий солнечный день и любуется большим цветущим городом. И будто бы началось сильное землетрясение. За несколько минут все было кончено, развалины заволокла пыль, а когда пыль улеглась, по-прежнему светило солнце. Христина в ужасе и смятении взирала на развалины. Проснулась она вся в поту, с гулко бьющимся сердцем – кажется, она плакала во сне – и сразу вскочила на ноги в безусловной уверенности: случилась беда. Или с Мальшетом, или с Марфенькой... О, только бы не с Филиппом, только бы не с ним!... Долго потом она не могла простить себе этой непроизвольной мысли. Кто-то громко застучал в стекло. Чувствуя, что ноги ее подкашиваются, Христина бросилась к окну. Это был один из Аяксов. – Васса Кузьминична просила вас позвать... Идите к радиостанции, там все собрались. – Катастрофа? О господи!... – С аэростатом авария, Марфа Евгеньевна расшиблась. Говорят, еще жива. Я сам плохо знаю. – Он быстро ушел. Впоследствии, вспоминая этот страшный час, Христина удивлялась одному обстоятельству: у нее сразу потемнело в глазах, ей сделалось дурно, но она не могла терять ни минуты времени и, преодолев непомерным усилием воли слабость и дурноту, в темноте нащупала дверь и прошла шагов двадцать по направлению к радиостанции, пока снова стала видеть. Сотрудники обсерватории действительно собрались возле радиостанции и горячо обсуждали происшествие, некоторые женщины плакали: Марфеньку любили. Васса Кузьминична, бледная и расстроенная, обняла Христину. – Иван Владимирович и Лизонька приземлились благополучно. С Марфенькой несчастье...– сообщила она. Но ты сейчас упадешь!... – Нет, я не упаду, – сказала Христина. – Где Марфенька? – Теперь уже в Москве, в институте нейрохирургии. Звонил профессор Оленев... просит тебя приехать ухаживать за Марфенькой. – Меня! – Он же знает, как ты ее любишь... Через сорок минут будет самолет – все договорено. Летчик доставит тебя до Астрахани. На аэродроме ждут наши, Ваня... Иван Владимирович, Мальшет. В Москву вылетите пассажирским самолетом. Идем, я помогу тебе собраться. Ах, какое несчастье! Эта ночь потом вспоминалась смутно: отдельные яркие, будто внезапно озаренные лучом эпизоды, и опять туман, ничего. Васса Кузьминична и Сережа Зиновеев усадили ее в кабину двухместного самолета, поставили возле нее чемодан с платьем и бельем. Христина не помнила, поблагодарила она хоть или нет, совсем не заметила летчика, словно летела в пустом, автоматически управляемом самолете. – За ней самой надо, кажется, ухаживать: вот-вот свалится... – заметил Вассе Кузьминичне Сережа на обратном пути. На Астраханском аэродроме Христина сразу попала в объятия плачущей Лизы. – У Марфеньки шок! – сказала, всхлипывая, Лиза. Здесь же стояли Турышев, Яша и угрюмый Мальшет. Потом Христина вдруг увидела себя сидящей в самолете, переполненном пассажирами, а рядом сидел Мальшет и с тревогой смотрел на нее. – Может, дать тебе понюхать нашатырного спирта? – спросил он нерешительно. – Зачем? А где же они... Лиза? – Отправились домой: ничем же не могут помочь... А там беспокоится Васса Кузьминична. Яша здесь, он сидит позади тебя. – Тебе плохо, Христина? – услышала она голос Яши. Потом Яша подошел вместе со стюардессой, и они заставили ее что-то выпить. – Почему произошла катастрофа, почему? – спрашивала Христина у Мальшета и Яши. – Неизвестно, комиссия будет расследовать причину аварии, – неохотно отозвался Мальшет. – Ты об этом не думай, не волнуйся. Ночь длилась и длилась, а они всё летели. Пассажиры почти все дремали, откинув кожаные кресла, убаюканные мерным подрагиванием самолета, негромким рокотом моторов. Христина не могла ни спать, ни даже плакать. Мальшет ласково уговаривал ее подремать, «хоть немножко». Христина, не понимая, смотрела на него, широко раскрыв глаза. – Эх, – сказал Мальшет, – бедная ты моя! Он никогда не был с нею груб, только бесконечно терпелив и ласков. Он взял ее захолодевшие маленькие огрубелые руки в свои большие и теплые, чтоб согреть. – Марфенька поправится, еще летать будет! Мы с тобой спляшем на ее свадьбе,– сказал он, чтоб хоть чем-то облегчить ее горе. Она слабо отозвалась на пожатие. Мальшет в сотый раз мысленно пересматривал все этапы подготовки к перелету. Где была ошибка, в чем, отчего аэростат потерпел аварию? Иван Владимирович тихонько сказал ему: отклеилось полотнище разрывного устройства. О том, чтоб Христина небрежно приклеила его, не могло быть и речи: все в обсерватории видели, знали, как она работает. Значит, плохой был клей. Там на месте, под крышей баллонного цеха, клей казался хорошим, а претерпев сырость, нагревание, внезапную смену температуры, когда аэростат попал в тень от плотного облака, клей показал свои плохие качества. Как на это взглянет комиссия? Еще начнут «таскать» Христину. Как ее спасти от новой травмы? Если она только подумает, что по ее вине разбилась Марфенька... да она с ума сойдет. Виноват в первую очередь он – директор обсерватории: чего-то недоглядел, недомыслил. Виноват завхоз, доставивший в баллонный цех этот проклятый клей. Виновата та фабрика, что выпустила недоброкачественную продукцию. Неужели Марфенька умрет... или останется калекой? Такая сильная, отважная, веселая. Сколько мужества в этой девушке, радости жизни. Нет, только не это! И что тогда будет с Христиной: ведь у нее, кроме Марфеньки, никого нет на свете. Нет, есть – друзья! В первую очередь, он сам. Только Марфенька ей всех дороже на свете. Христина осторожно высвободила свои руки и, привалившись к окну, надвинула на лицо пуховый платок, будто собираясь спать. Ей хотелось побыть одной, подумать. В то же время ей было бесконечно отрадно, что она сейчас не одна, что рядом свои. Она пыталась молиться: «Господи, сохрани Марфеньку! Не сделай ее калекой!» Бога она хотела убедить, как человека: «Ведь я никогда ничего не просила для себя – удачи или счастья. Не для себя прошу, для Марфеньки – она безгрешная. Господи, пожалей Марфеньку!» Но она уже не могла молиться, как прежде, с ребяческой верой. Перед Христиной с холодящей душу закономерностью предстали бесчисленные случаи, когда он не жалел. Разве он сжалился над ее ребеночком? Ведь она тогда тоже просила только об одном: чтобы сын вырос, а он погиб, так ужасно. Ее муж, Василий Щукин, он фанатически верил, с самых пеленок, и все же вера не удержала его от страшного, отвратительного преступления. Теперь бы сыну было уже девять лет! В школу бы ходил, в третий класс. Она бы помогала ему уроки готовить. Как же можно было его, двухлетнего, не пожалеть. Со все разрастающимся ужасом в сердце Христина вспомнила проштудированные ею страницы мировой истории, беспристрастно и деловито рассказывающей про бесконечные войны, голод и моры, про власть и произвол жестоких. Он не жалел... Простая мать, если хватит у нее на то сил, никогда не допустит так мучить своих детей, как позволяет их мучить тот, кто всемогущ, всеблаг и всемилостив. Священник с амвона говорил, что бог дал людям свободную волю, а они употребляли ее во зло. Что страдают они по грехам своим. Но страдали во все времена больше всего беззащитные и невинные, те, кто не делал никому зла. И уж совсем никакого прародительского греха не мог нести на себе слабый зайчишка в лесу, когда его заживо терзали волки. Может, бог был природа – чудесная и великая, с ее неколебимым законом целесообразности? Но тогда не было там места человеческим качествам: великодушию и состраданию, разуму и способности перерешать. И невозможно было убедить, вымолить пощаду. Тогда зачем называть богом? Природа – не бог. Но откуда тогда потребность молиться? Почему она чувствует в душе своей бога? Бог... Может ли бог быть недобрым? Это противоречило самому понятию божественного, святого. Бог есть добро. И все же он не добр. Священник говорил: неисповедимы пути его. Он знает для чего, а мы не знаем. Но для чего было нужно, чтоб двухлетний сын ее погиб так страшно? А что, если там ничего нет?... Некому молиться. Не на кого надеяться, кроме как на людей и на самое себя. Марфенька могла выжить или не выжить – это зависело от степени повреждения ее тела, природного здоровья да искусства врачей. Бог не сохранил ее сына, как же теперь она может верить, что он сохранит ее Марфеньку? Ох, нет, он должен спасти ее – любящую, добрую, радостную, умную Марфеньку! Что же будет, если бог отступится? Господи... если ты есть... сохрани Марфеньку! Так маялась Христина всю дорогу, пока в небе не занялось зарево огней. Они вышли на пахнувший дождем аэродром. На стоянке взяли мокрое от дождя такси. Никто из троих не говорил ни слова. Яша делал вид, что смотрит в окно, желая скрыть неуместные мужские слезы. Мальшет невольно вспомнил, как полгода назад в такой же дождь и ветер ехал он с Миррой на ее дачу. Со смутным раскаянием и не осознанной тогда еще любовью к Лизе. Христина сухими блестящими глазами смотрела на расступающиеся улицы, ничего не видя,– душа ее раскалывалась на части, словно льдина в хмурое весеннее половодье. Потом они вошли в просторный теплый вестибюль с зеркальной чистоты паркетом и стали чего-то ждать. Было, кажется, половина четвертого ночи. За стеклянными дверьми по коридору провезли, из операционной наверное, кого-то, накрытого одеялом, с забинтованным лицом, и все трое содрогнулись. В кресле в уголке сидела красивая молодая женщина в распахнутом модном пальто. Ее шапочка, сумка и перчатки лежали рядом на столике. Она тоже чего-то ждала, и ей, видимо, очень хотелось спать, но, когда она увидела вошедших, сон ее сразу прошел. Поколебавшись, она поднялась и нерешительно подошла к ним. – Филипп! – позвала она. Полные свежие губы ее как-то жалко дрогнули. Мальшет недружелюбно взглянул на нее и, поздоровавшись сквозь зубы, пошел искать дежурного врача. Мирра Павловна, не взглянув на спутников Мальшета, вернулась в свое кресло и, закрыв лицо, заплакала совсем просто, по-бабьи. Из коридора вышел Оленев, бледный, как будто его трепала лихорадка. На нем был белый халат и докторская шапочка. Он мельком взглянул на Христину и бессильно опустился на стул возле жены. – Какой ужас, Мирра, какой ужас! – простонал он.– Ты... плачешь? – Он был приятно потрясен слезами жены.– Дорогая, я никогда не забуду твоих слез! Но Марфенька не страдает. Сначала у нее был шок, а теперь ее усыпили. Это была опасная операция: три позвонка размозжены. Операцию делал сам академик. Я только что говорил с ним. Он боится, что Марфенька никогда не сможет ходить. Какой ужас! Но жить она будет... Если бы у нее была мать, как человек, но ведь Люба, кроме своего искусства, ни о чем не думает! Какое несчастье... – Евгений Петрович замычал даже. Резко зазвонил телефон. Пожилая веснушчатая сестра в белом халате и косынке торопливо прошла через вестибюль к телефону. – Вас просят... – проговорила она и почтительно передала Оленеву трубку, когда он старческой походкой подошел к телефону. Вернулся Мальшет и сел рядом с Яшей. Христина ждала с минуты на минуту самого ужасного. Оленев, переговорив по телефону, подошел к ней и поздоровался за руку. – Звонила Любовь Даниловна,– сказал Оленев.– Она не может спать от тревоги. Я сказал ей, что операция кончена. Теперь дело в хорошем уходе. Я обо всем договорился с главврачом. У Марфеньки отдельная палата. Вам, Христина Савельевна, поставят вторую кровать. Прошу вас ходить за ней... Я... я отблагодарю вас щедро. – Меня пустят к Марфеньке? – обрадовалась Христина. Лицо ее просияло. – Я все время смогу быть с ней? – Я же сказал... Я надеюсь на вас. Марфенька столько вам сделала. И я отблагодарю. Христина изумленно взглянула на Оленева. Она не догадалась заверить его, что будет добросовестно ухаживать за Марфенькой. – Разве вы не видите, что она готова жизнь отдать за вашу дочь? – резко заметил Мальшет.– И надо же иметь такт. Подошла та же пожилая сестра и принесла Христине накрахмаленный халат и косынку. Помогла ей это все надеть. Христина оживилась и крепко пожала руки Филиппу и Яше. – Мы будем тебе звонить каждый день,– сказал Мальшет.– Пойдем, Яша. Яша должен был ночевать у Мальшета. Но он вдруг заволновался: – А как же я? Я должен видеть Марфеньку! Я так не уйду! Сестра пожала плечами. – Сейчас к больной никого не пустят. Приходите в приемный день. И если врач разрешит... – С какой стати! – возмутился Оленев.– Сейчас к ней могут пускать только самых близких. – Марфенька – моя невеста! – в отчаянии выкрикнул Яша. Сестра посмотрела на него с сожалением. – Попробуйте зайти завтра! – посоветовала она. Христина кивнула головой и пошла за сестрой, сама теперь похожая на медицинскую сестру, в белоснежном халате и косынке, повязанной по самые брови. Они поднялись по широкой лестнице, залитой электрическим светом, и долго шли гулкими пустыми коридорами, куда-то поворачивали, пока не остановились перед дверью. – Когда устанете, можете немного прилечь,– сказала сестра,– но лучше сегодняшнюю ночь не спать: больная очень плоха. Она пилот? Расшиблась? Как жаль, такая молодая! Я буду заглядывать. Если что, позовите меня. Вот звонок, смотрите. Сестра поспешно ушла. Христина робко подошла к кровати. Марфенька лежала животом вниз, голова ее была неловко повернута, длинные темные ресницы резко выделялись на восковой щеке. Она еще не проснулась после операции. Одна рука свесилась, как у мертвой. Христина опустилась на колени возле кровати и поцеловала эту обескровленную руку, как она целовала крохотную ручку своего ребенка, потом осторожно положила ее под одеяло. Села рядом с постелью на стул и грустно огляделась. Палата была значительно больше в высоту, нежели в ширину, как железнодорожный контейнер, только ослепительно белый. Вместо окна – дверь на балкон с открытой фрамугой наверху. Воздух в палате был свеж и влажен, все же явственно проступал запах какого-то сильно пахнувшего лекарства. До утра несколько раз заходил очень молодой дежурный врач, толстогубый, черноглазый, добродушный. Он сообщил, что зовут его Саго Сагинянович, подробно растолковал Христине, как ухаживать за больной. Приходила пожилая сестра, делала Марфеньке укол и уходила. Сестра сказала, что Марфенька спит и что это хороший признак. Христине стало немного легче. Коротая остаток ночи у постели самого дорогого ей человека, она продолжала думать все о том же – о боге. Всю свою жизнь беспристрастно, как бы со стороны, пересмотрела Христина. Почему она жила так нехорошо, так нескладно? И с какого момента началась эта нескладность? Была обыкновенная детдомовская девочка Христя, очень робкая, привязчивая, мечтательная. Она росла, как ее подруги, ничем не выделяясь, разве что своей робостью. На нее никто не обращал внимания. Озорниками педагоги занимались много, даже в нерабочее время: их надо было воспитывать. А Христя ведь никогда не нарушала правил. Просто удивительно, как мало знали ее и воспитатели, и учителя – ее способности, стремления, надежды. Очень плохо шьет? Ах, какая неспособная, неразвитая! Только этим незнанием и можно объяснить, что ее устроили после детдома на... швейную фабрику. «Почему я не ушла с швейной фабрики, ведь мне там очень не нравилось? – с недоумением вспомнила Христина.– Ведь я же была свободным человеком, что меня удерживало?» Все то же: робость, страх перед жизнью. А злосчастное ее замужество?... Не сумела уйти от Щукина! Христину передернуло при одном воспоминании о Василии. Она густо покраснела. Как она могла жить с таким?! До чего она была несчастна! Как ее душа жаждала утешения. И она нашла его в религии. Да, религия дала ей утешение, мир, покой, благо, но религия же окончательно подавила ее волю, и без того слабую, сделала из Христины безгласную рабу. Она молила бога сохранить сыночка, а сама не сумела его уберечь. А потом была тюрьма... Христина и там прошла незаметной. Она делала безотказно любую работу, которую ей поручали. Душевная ее боль неизмеримо превосходила внешние трудности, да она их просто не замечала, занятая своим страданием. Христина все ждала, что скоро умрет, но почему-то не умерла. Потом «зачеты» – ее выпустили раньше срока. Она вернулась в Москву, не зная, что с собой делать, для чего жить, чувствуя себя недостойной хорошей жизни, «как у людей». «Почему же я все-таки не поступила на работу?– думала Христина, уже не понимая ту, прежнюю, Христину.– Как я могла пойти просить милостыню?» Ею тогда овладела ложная идея искупления: пострадать за свою вину перед ребенком. Душевные муки были по-прежнему нестерпимы, значит, бог еще не даровал прощения. «А ты поклонись честному народу в ножки,– будто рядом услышала она елейный голос монашки,– гордыню-то усмири свою, может, бог и простит... бог любит нищих духом...» – Может, я тогда была ненормальная?– вслух произнесла Христина и с пылающими щеками порывисто поднялась и вышла на балкон. Деревья сильно раскачивались в густом саду, роняя на балкон холодные капли дождя. Небо почти очистилось от туч. Бледно сияли звезды: уже занимался рассвет холодного апрельского дня. Млечный Путь поблек в отсвете зари. Христина долго, не шевелясь, смотрела в небо. Грудь ее вздымалась от странного – жуткого и восторженного в одно и то же время – ощущения, нарастающего крещендо, как сказал бы музыкант. Чудесная была земля, чудесными были звезды – далекие миры, где бушевала извечная материя,– чудесной была каждая живая травинка, повторяющая в строении вещества своего самое Вселенную. Чудесным был человек, слабый и могущественный, разгадывающий тайны мироздания и не умеющий защищать себя от зла. Но уже не было во всем этом бога для Христины. Глава вторая НИКОГДА НЕ СМОЖЕТ ХОДИТЬ... Марфенька болела долго и тяжело. Прошли апрель, май, июнь, июль, прежде чем она немного поправилась и к ней вернулся ее юмор. Все эти месяцы Христина самоотверженно, нисколько не жалея себя, ухаживала за нею. – Счастье – иметь такого преданного друга,– сказал как-то Саго Сагинянович.– Она ухаживала за вами, как родная мать! – Смотря какая мать!– усмехнулась Марфенька. «Моя не всегда находила время меня навестить...» – мысленно добавила она.– Когда же я буду ходить? – спросила она, пристально наблюдая за молодым врачом. Саго Сагинянович невольно отвел глаза. – Вот еще подлечим вас... – Как щенок с перебитыми лапами,– задумчиво протянула Марфенька. «Неужели навсегда?» Жестокая правда, как ее ни скрывали, дошла до Марфеньки. Предвестниками ее были заплаканные глаза Христины, растерянно-недовольное выражение отца, особая, щемящая душу ласковость санитарок и сестер, нарочито бодрое отношение врачей... Привел все к одному знаменателю грубоватый парень, лишившийся рук. Он иногда заглядывал к Марфеньке. – Зашел проститься, выписывают,– сказал он, рассматривая Марфеньку, лежавшую в гипсовой «кроватке». У него были веселые блестящие карие глаза, в глубине которых притаилось бешенство. Высокий, жилистый, сильный, рукава болтаются, как подрезанные крылья. Христина ушла в город за вишнями. – Заново нам с тобой придется учиться жить...– сказал он сурово.– Первой-то жизни увидели краешек, даже не догадались, что это и было счастье... А другая – долгая – трудной будет. Ты, Марфа, хоть подвиг совершила, про тебя вон в «Комсомольской правде» писали. За подвиг, наверное, не так обидно расплачиваться, а я... Совсем по-дурному. Выпимши был... у братухи свадьба. А тут ночная смена. Перед рассветом так спать захотелось, прямо клевал носом. Вот и сунул обе руки под молот – сам не помню как. – А ты от кого узнал... насчет меня?– небрежно поинтересовалась Марфенька. – Докторица же, Раиса Иосифовна, меня и утешала. Ты, говорит, хоть передвигаться можешь, а злишься, ропщешь на судьбу и на людей, а Марфенька Оленева никогда не сможет ходить, а ей всего девятнадцать лет, и как бодра. В пример, значит, тебя ставила... А что ты так побледнела? Гм! Может, ты еще не знала? – Догадывалась!– коротко ответила Марфенька внезапно охрипшим голосом. – Значит, это я первый ляпнул... Тогда прости. Эка я парень нескладный какой... Идти надо. А поцеловать тебя на прощанье можно? – Можно. Парень поцеловал ее в щеку и ушел навсегда. Больше она его никогда в жизни не видела. Христина возвратилась оживленная, раскрасневшаяся, потная: на улице было очень жарко. Принесла вишни, помидоры, сливы, шоколадные вафли, пирожное. – Звонил Евгений Петрович, сегодня зайдут с Миррой Павловной,– сообщила она. Пришли сразу Оленев с женой и Любовь Даниловна с мужем – встретились случайно в вестибюле. Было шесть часов вечера, день неприемный, но для таких высоких гостей главный врач всегда делал исключение. В небольшой палате стало тесно, шумно, запахло дорогими духами и табаком. – Ой, сколько родителей сразу!– всплеснула Марфенька руками. Христина хотела выйти, но Евгений Петрович убедительно попросил ее остаться. Улыбающаяся санитарка принесла еще стульев, и все кое-как расселись. Христина забилась в уголок за Марфенькиным изголовьем. «Похоже, будет семейный совет по поводу «куда меня девать»,– подумала Марфенька, с любопытством разглядывая неожиданных гостей. Режиссер заговорщически подмигнул ей. Любовь Даниловна выглядела, как всегда, молодой и красивой, осанка, как у королевы (оперной), особенно когда она взглядывала на Мирру. А Мирра почему-то «облиняла» в последнее время, на лице появились коричневые пятна. Все по очереди поцеловали Марфеньку, высыпали на постель и на тумбочку подарки, осведомились о здоровье и самочувствии. – Хорошо!– весело ответила Марфенька. («Очень плохо, хуже некуда быть...») – Скоро буду ходить,– лукаво добавила она. Одна Мирра не отвела глаз – ей, впрочем, было все безразлично. Евгений Петрович закашлялся. – Это будет не скоро. Кха, кха! Сегодня мне звонил главврач... Христине Савельевне больше нельзя здесь уже оставаться: ждут комиссию, неловко. Еще месяца два-три, и Марфеньку выпишут... В больнице ведь не держат хроников, то есть, кха, она дома еще будет долечиваться. Надо посоветоваться. Хорошо, что как раз и Любочка... Любовь Даниловна здесь. Необходимо обсудить. – Что же обсуждать?– пожала своими точеными плечами Любовь Даниловна.– У нас ведь не шесть комнат... Кстати, Женя, как тебе удалось так удачно устроить с квартирой?– Поменялся с соседями Мирры, потом пробили дверь,– с довольной улыбкой пояснил Оленев, но тут же лицо его приняло строго-серьезное выражение.– Так вот, товарищи, я продолжаю... Конечно, Марфенька – мое любимое дитя, я ее воспитал, больше ведь никому не было дела, возложили на меня. Теперь, когда случилось несчастье, кроме меня... Кха! Марфеньку придется брать мне. Мирра тоже не возражает. – Геня может отдать Марочке любую комнату,– тихо, но очень отчетливо сказала Мирра. – Дело в том, кто будет за ней ухаживать. Вот почему я пригласил Христину Савельевну остаться.– Оленев мельком взглянул в горящие глаза Марфеньки и повернулся к Христине.– Я надеюсь, Христина Савельевна, что вы не бросите нас в таком положении? Кха! Просто в безвыходном... Моя дочь столько для вас сделала... Я положу вам шестьсот рублей в месяц... Это почти ваша зарплата в баллонном цехе. И вы...– кха! – будете вести хозяйство и ухаживать за Марфенькой. Кха! За Марой... Вы согласны, Христина Савельевна? – Я не знаю планов Марфеньки... Как она скажет, так я и сделаю,– ответила торопливо Христина. – Этого никогда не будет!– отчеканила Марфенька. Щеки ее зарделись, черные глаза сузились. Она попыталась подняться выше, но никак не могла подтянуться. Христина поспешно подсунула ей под плечи вторую подушку, со своей кровати. – Что не будет?—с недоумением уставился на нее Евгений Петрович. – Христина никогда уже не будет домработницей, Это прошлое, которое необратимо – по счастью! Христина уедет обратно в обсерваторию и станет работать в баллонном цехе. Место оставлено за ней: Мальшет обещал мне! – Но кто же тогда будет за тобой ухаживать? – Не знаю. Сдайте меня в инвалидный дом. Но Христина никогда уже не пойдет в домработницы! Это так же невозможно, как если бы предложили поступить в домработницы Мирре Павловне. – Марфенька, ты грубишь!... Конечно, больная, нервная, но все же... – Я совсем не нервная! И я не грублю! Видишь ли, папа, единственное, что я сделала хорошего в жизни,– это однажды помогла хорошему человеку. Больше я ничего не сделала – не успела... И если Христина любит и уважает меня хоть немножко, она сделает так, что я буду гордиться ею. Христина, ты понимаешь меня? – Я понимаю... Как же я смогу тебя оставить?– прошептала Христина и отвернулась, скрывая навернувшиеся слезы. – Но как же тогда быть с тобой?– начал было Оленев. – Не будем больше возвращаться к этой теме,– непреклонно отчеканила Марфенька. Обескураженные родители скоро удалились. Виктор Алексеевич, расстроенный – ему было жаль Марфеньку, которую он искренне любил,– шепнул ей, прощаясь, чтоб она не унывала. – Меньше слушай врачей, я уверен, что ты будешь скоро ходить! – добавил он, целуя ее. – Как я смогу жить без тебя!– настойчиво спросила Христина, когда они остались одни.– Почему ты меня прогоняешь? – Так это не я прогоняю, а главный врач! – Я пойду к нему и попрошусь в санитарки!– воскликнула Христина.– Им как раз нужны санитарки, я видела объявление. Тогда я постоянно буду при тебе. Марфенька рассмеялась, очень довольная. – Сядь. Не надо мне такой жертвы. Ведь ты будешь тосковать по обсерватории... по Мальшету. Ты нашла там себя, разве не так? Ведь тебе не хватает этих людей, ты с ними уже сработалась? Правда? – Не хватает...– честно призналась Христина.– Такие хорошие люди: Васса Кузьминична, Лизочка, электрик Гриша, Давид Ларионович... Но ты мне дороже всех, и ты... хвораешь. А разве я тебе не нужна? Марфенька улыбнулась, просияв: – Конечно, нужна! Страшно даже подумать: вдруг тебя не было бы совсем... Слушай, Христина, я решила. Ты поедешь домой, на Каспий, и будешь работать как работала, давно пора, так можно потерять место. Я постараюсь подлечить себя, а потом... Ты слушаешь? Ну, чего ты плачешь?– Как я оставлю тебя одну?– всхлипнула Христина. Сердце ее, что называется, надрывалось от жалости к Марфеньке. – Не плачь! Ты слушай... Меня здесь долго не продержат, не беспокойся!... Ведь я хроник... Слышала, папа проговорился. А когда меня выпишут, я тебе телеграфирую, и ты приедешь за мной. Не идти же мне действительно в инвалидный дом или к этой... Мирре. Придется тебе уж... за мной ухаживать. – Марфенька!– смеясь и плача, Христина обняла ее. – Примешь меня к себе?– строго спросила Марфенька.– Примешь, да? – Марфенька! – Да, да, я знаю, что никто не будет мне так рад, как ты... Но ты еще молодая женщина и можешь выйти замуж... И тогда я буду помехой... Но я что-нибудь придумаю, Христя! – Я никогда не выйду замуж,– сказала Христина. – Не будем загадывать далеко, а пока я поживу у тебя... Кто-то должен меня принять?... Вот какое... Ну ничего, ты не расстраивайся, Христина. Я непременно что-нибудь придумаю. Какой-нибудь выход. И ты меня не жалей. Я сильная, даже если перебиты какие-то там позвонки. – Почему же все-таки случилась авария?– в сотый раз спросила Христина. – Тень от облака... От солнца – сразу в тень. Даже аэростат не выдержал,– непонятно сказала Марфенька. Вошла улыбающаяся сестра и передала Марфеньке пачку писем. Четыре письма были из обсерватории – от Яши, Лизы, Мальшета и супругов Турышевых. Остальные от незнакомых людей. После того как в «Комсомольской правде» появилась заметка «Подвиг Марфы Оленевой», где довольно красочно описывалось происшествие на Каспии, к Марфеньке стало поступать множество писем от совсем незнакомых людей. Марфенька очень любила эти письма, то и дело перечитывала их, сортировала и непременно отвечала на каждое. Так и теперь прочли вслух все письма, и Марфенька спрятала их под подушку, что очень не нравилось медсестре, находившей это негигиеничным. В этот вечер подруги разговаривали долго-долго, умолкая, когда к двери подходила дежурная сестра. Вплоть до отъезда Христины Марфенька казалась очень веселой и спокойной, и та уехала с облегченным сердцем. Теперь она будет готовиться к приезду Марфеньки – ждать ее. Разлука – всего месяца на два. Скоро они увидятся! Марфенька не предугадала только одного: чем станут для нее эти «всего два месяца». Как только Христина уехала, в опустевшей палате стало для Марфеньки нестерпимо одиноко. На нее вдруг напал страх перед надвигающейся ночью. Она попросила лечащего врача Раису Иосифовну перевести ее в общую палату. Но та неожиданно воспротивилась. – Ваш отец договорился об отдельной палате для вас... – Мало что он договорился! Я желаю в общую. – Ну, я поговорю с ним по телефону. Как назло, Оленев выехал в Ленинград в научную командировку, и телефон его был неизвестен. У Марфеньки уже были стычки с Раисой Иосифовной. Как только Марфенька пришла в себя после операции, она попросила переложить ее лицом к окну, точнее – к балкону, но ждали комиссию, и лечащий врач нашел, что «некрасиво, когда больные лежат в палатах в разные стороны». Марфенька, разумеется, заявила, что ей «плевать на комиссию» и она требует, чтоб ее немедленно переложили, так как она «должна видеть небо». Это сделали вечером, когда Раиса Иосифовна ушла. С тех пор Марфенька невзлюбила ее и нисколько этого не скрывала. То, что Раиса Иосифовна явно заискивала перед ее отцом и Миррой, отнюдь не расположило Марфеньку в ее пользу. Марфенька потребовала к себе главного врача, но он не пришел, так как ему, видимо, не доложили. Вместо него опять появилась Раиса Иосифовна и фальшиво-ласковым тоном стала уговаривать больную «не нервничать, быть умницей». – Переведите меня в общую палату!– твердила Марфенька, с чувством унижения сознавая свое полное физическое бессилие. – Не надо капризничать, здесь вам лучше!– безапелляционно изрекла Раиса Иосифовна.– Выпейте валерьянки! Наверное, папа «благодарил» ее, сообразила Марфенька. Она пришла в ярость. – Вы не переведете меня в общую палату? – Я лучше знаю, где вам лежать. Вам требуется покой! – Хорошо, тогда я объявляю голодовку! Раиса Иосифовна от удивления даже открыла рот. Лицо ее покрылось пятнами, высокий бюст возмущенно заколыхался. – Разве в больницах объявляют голодовки? Это лишь в тюрьмах!– пояснила она. – А я объявляю! Буду голодать, пока меня не переведут в общую палату. И воды пить не буду. А лечиться я у вас не желаю. Вы – плохой врач! Уходите! Через полчаса принесли обед, Марфенька к нему не притронулась. И подарила санитарке Дусе все продукты, которые были в тумбочке. Эту же Дусю она упросила сходить за Саго Сагиняновичем. Молодой врач выслушал гневный, сбивчивый рассказ Марфеньки и немедля отправился к главврачу. Так с боем Марфеньку перевели в общую палату. Весь вечер оттуда неслись взрывы смеха: Марфенька рассказывала «в лицах», как она объявляла голодовку. Сестры и санитарки под всякими предлогами заходили в палату и тоже хохотали. Женщины оказались очень славными. Они были довольны новой больной, такой веселой и забавной. В палате их, кроме Марфеньки, четверо: инженер Мария Степановна – худенькая, добродушная, общительная пожилая женщина; научный работник астроном Августа Константиновна – высокая, красивая, спокойная, каждое движение ее было необыкновенно красиво, курила ли она папиросу или протягивала руку за книгой. Она походила больше на артистку, чем на астронома... пока не заговаривала о проблемах своей науки. Ее муж, тоже астроном, приносил ей папиросы, цветы, фрукты и свои письма. Он называл ее Ата. Третья больная – она считалась выздоравливающей и скоро уже выписывалась – была на удивление пустенькой женщиной неполных восемнадцати лет, по имени Жанна, по метрике – Анна. Она работала паспортисткой в гостинице для интуристов и, кроме как о мужчинах, ни о чем говорить не могла. В палате она находилась только во время обхода врача, а то ходила по всей больнице – преимущественно по мужским палатам, а вечером смотрела с приятелями телевизор. Четвертым обитателем седьмой была африканка Жюльена – студентка университета. Она неплохо говорила по-русски, интересовалась всем на свете, любила Москву, но тосковала по своей Африке и не могла без слез и взрыва ярости вспоминать об убийстве Патриса Лумумбы, речь которого она однажды слышала и знала, что не забудет никогда. Марфеньку сначала положили на койку возле двери, но добрая африканка уступила ей свое место возле окна. Лето было душное, знойное, окно и балконная дверь круглые сутки были открыты, и Марфенька смотрела на проплывающие в прямоугольнике рамы белоснежные кучевые облака. Где-то в этой стороне был аэродром, и в поле зрения часто мелькали самолеты. Все восхищались Марфенькиным мужеством, бодростью, стоицизмом. Встречая соболезнующий взор, Марфенька чувствовала себя униженной и потому – из гордости – не допускала, чтоб ее жалели. Письма ее друзьям тоже были веселы, полны юмора, словно она писала с курорта. И ни один человек не догадывался о силе ее скрытых от всех мук. Если горе осиливало ее днем, она делала вид, что хочет подремать, и накрывалась с головой простынкой, оставив щелку для дыхания. А ночью, когда все спали, можно было не скрываться – ночью она бунтовала против судьбы. Глава третья ГОЛОСА ЗЕМЛИ Чем бы ни занималась Марфенька: читала ли книгу, или шутила с женщинами, принимала ли лекарство, давала ли себя колоть и выслушивать, писала ли письма далеким друзьям —все это происходило как бы на фоне одного и того же видения – неторопливо текущей реки. То были места ее детства – обмелевшая Ветлуга с ее бесчисленными островами, желтыми отмелями, дремучими сосновыми борами, голубым можжевельником, высокими лиственницами, верхушки которых, казалось, задевали за плывущие облака. Не Москва, разбегающиеся улицы которой шумели за окнами, не зеленоватые в белоснежных гребнях волны Каспийского моря и сверкающие прибрежные дюны, не декоративные красоты Крыма, где она не раз бывала с отцом, а всегда одно и то же – родная Ветлуга ее детства. Видение то отодвигалось, будто она смотрела с высокого гористого берега села Рождественского, то приближалось, показываясь крупным планом. По песчаной отмели далеко внизу бежала босоногая загорелая лет десяти – двенадцати девчонка в платье с напуском... Неужели это она сама – Марфуша Оленева? То она переходила вброд Ветлугу, то рвала яркие полевые цветы или искала грибы в сыром бору, устланном серебристо-голубоватым мхом. То с целой оравой школьников ехала на трясущейся телеге на сенокос, копнила пахучие травы, бежала с крынкой в лес за ключевой водой. Как она была счастлива – та чумазая девчонка в длинном платье с напуском, в красном цветастом платочке, подвязанном под подбородком! «Зачем я ездила с папой в Крым?– думала Марфенька, терзаясь раскаянием.– Надо было на Ветлугу съездить. Найти подружек, ребят. Теперь уже не смогу. Никогда?» Это «никогда» смущало ее. Врачи, родные, товарищи по палате – все безоговорочно признали это «никогда». Одна Марфенька не верила. Этого не могло быть, чтобы она никогда не смогла уже ходить... Какая-то страшная, вроде ночного кошмара, нелепость. Но Марфенька была не из пугливых. Ей все казалось, что только надо что-нибудь придумать, и все пройдет. Придумывать было пора: уже полгода в постели, наступала осень... Было несколько вопросов, требующих самого неотложного решения... Например, был в воскресенье папа и посоветовал поступить заочно в университет. – Не надо поддаваться болезни,– сказал он строго.– Педагоги придут к тебе в палату принять экзамены. Тебе помогут учиться. Марфенька обещала подумать. Она не любила спорить, а в случае ее отказа отец стал бы утомительно доказывать. А согласиться на заочную учебу в университете в данном случае было бы началом приспособления к новой жизни. Выписали Жанну-Анну. Прощаясь, она посоветовала Марфеньке написать роман, как Николай Островский. Марфенька обещала написать симфонию для струнного оркестра. Потом выписалась Мария Степановна. Она сердечно простилась со всеми. Марфеньку обняла и поплакала. Она посоветовала изучить какое-нибудь мастерство, например делать бумажные или восковые цветы. – Для чего?– удивилась Марфенька. – Самая работа для инвалида! – Для чего их делать – бумажные цветы? Кому они нужны, если есть живые? Потом выписалась Жюльена. Она ничего не советовала, только обещала навещать и сдержала обещание. Африканка была единственная, кто не советовал. Даже в письмах из разных городов – их уже стало совсем мало, этих писем: ведь про нее больше не писали в газете – каждый почему-то советовал, многие напоминали о Николае Островском, убеждали написать книгу. Очевидно, они думали, что для создания книги, кроме свободного времени, ничего не требуется! Марфенька собрала все эти письма – советы, ранние и последние, и попросила санитарку Дусю вынести их из палаты. Марфенька злилась на всех непрошеных советчиков. Кто их воспитывал? Почему у них нет самого примитивного такта? Только там, дома, в далекой Каспийской обсерватории ничего не советовали, они просто с нетерпением ждали ее возвращения и были абсолютно уверены, что она независимо от состояния здоровья будет всю жизнь заниматься каспийской проблемой. Яшины письма были такие, как если бы она просто болела, например воспалением легких. Он каждый раз спрашивал, когда ее наконец выпишут. Яша писал ей, как будущей жене, строил планы их совместной жизни... Какой жизни? Разве он не знал, что она никогда несможет ходить? Врачи уже «успокоили» ее, уведомив, что она получит инвалидность первой группы... Марфеньку просто злил Яшин сверхнаивный тон. Что он, маленький, что ли? У него слишком много юмора. Не потому ли она так любит его? С ним так светло и радостно! И все же надо было написать ему всю неприкрытую правду. Марфенька не может быть его женой, потому что она инвалид первой группы, то есть – инвалид беспомощный, за которым требуется уход... Жена!... Неужели это правда? И она должна отказаться от Яши? Марфенька накрывается с головой одеялом, чтоб никто не видел ее слез. Под одеялом жарко. Она сбрасывает его на пол, натягивает на лицо простыню. Слезы такие горячие, словно кипяток. Марфеньку и астронома Ату, успевших подружиться, перевели в другую палату, двухместную – довольно просторную комнату, тоже с балконом, выходящим в сад. А их прежняя палата стала теперь мужской. Евгений Петрович сердился на Марфеньку, что она не хочет учиться. Прошли все сроки, в этом году ей уже не поступить в университет. Разве похлопотать? В виде исключения... Все-таки дочь академика и заслуженной артистки, и к тому же погибла, то есть разбилась, как героиня... И в газетах писали, у него хранятся все вырезки. При ее выдающихся способностях к математике она сможет и в своем положении стать крупным научным работником, академиком, как ее отец. Марфенька отмалчивалась. Евгений Петрович и Мирра ждали сына... теперь уже скоро. Беременность захватила Мирру врасплох, но она все же решилась... К тому же мачеха, страдавшая от одиночества и очень уважавшая Евгения Петровича, изъявила желание воспитывать маленького. Всем троим очень хотелось мальчика! Приходили письма от Христины. От них становилось легче. Неуклюже и сердечно выражала в них Христина свою любовь к Марфеньке. Она с нетерпением ждала дня свидания: Все спрашивала у Марфеньки, каковы ее планы и решения на будущее. А отец и все другие, кроме Яши, считали, что теперь можно решать за нее. Это было просто унизительно! И потому Марфенька поступала как раз наперекор всем этим советчикам. Она не хотела верить, не хотела смириться... Это случилось так. В субботу Марфенька забыла при обходе сказать врачу – ее теперь лечил Саго Сагинянович,– что у нее что-то очень болит кожа на пояснице просто печет. В воскресенье она от боли еле разговаривала с навестившей ее Любовью Даниловной. Гипсовая «кроватка» нестерпимо давила. Поясницу жгло огнем. Ночью она плохо спала. Пожаловалась дежурной сестре. Та подсунула большой кусок ваты. Утром, при обходе, сестра сразу привела Саго Сагиняновича к Марфеньке. – Посмотрите, доктор, какие пролежни...– сказала она шепотом, но Марфенька услышала. Вот что... пролежни! Марфеньке оказали всю необходимую помощь: смазывали, бинтовали, делали уколы... Почти весь день Марфенька лежала, накрытая с головой простыней, делая вид, что спит. Ата пыталась с ней заговорить, развлечь ее, но ничего не вышло, и она углубилась в книгу. Вечером Марфенька отбросила простыню и попросила санитарку достать из тумбочки бумагу и авторучку. Письмо было не особенно длинное. Милый Яша, давно следовало мне разъяснить тебе все: никогда я не буду твоей женой. Надо взглянуть беде в лицо, а не малодушничать . У меня разбиты три позвонка, ходить я уже не смогу. Это хуже, чем ты думаешь. Будут пролежни, а потом начнут постепенно атрофироваться все органы, кроме мозга. Мозг, наоборот, будет развиваться. Так что от меня останется что-то вроде «головы профессора Доуэля». Я знаю, ты меня любишь. И я тебя люблю! Но видишь, не сбыться нашим мечтам. Постарайся взять себя в руки и не думать обо мне. Самое лучшее для тебя –  полюбить другую девушку. Твой друг Марфа Оленева. P. S . Яша, очень прошу тебя, не пиши и не говори больше об этом, пожалей меня. Проникнись мыслью, что наша любовь в прошлом. Как если бы я умерла. Марфа. 4 октября 196... Письмо было переписано, запечатано. Санитарка обещала опустить его сейчас же в почтовый ящик на углу. Марфенька сразу закрылась простыней. Спать в этот скучный вечер Ата легла рано. Она не страдала бессонницей, и скоро Марфенька осталась все равно что одна. Электричество наконец выключили. Балконная дверь по просьбе обеих больных раскрыта настежь. В палате было очень светло, потому что наступила ночь полнолуния. Так светло, что виден желтый и красный цвет листьев в больничном саду... Листья не шелохнутся: стоял полный штиль. В небе не было ни облачка. Только самые яркие сияли звезды – первой величины. Марфенька знала, что в эту ночь не уснет. Это была особенная ночь. Марфенька осталась с глазу на глаз со своей бедой. Теперь она уже знала. Странно, что убедили ее... пролежни. Ей было девятнадцать лет. Она была крепкая и сильная, она и сейчас после полугодового лежания все еще была сильна. Но она была обречена на беспомощность. До сих пор она отгоняла эти мысли... Настал момент, когда надо было продумать все до конца. По натуре своей Марфенька тянулась всегда к радости, простору, яркой деятельной жизни, полной опасности, риска, преодоления трудностей. Отважная парашютистка, способный пилот-аэронавт, пловец, конькобежец... Старые мастера спорта прочили ей большое будущее. Надо же было именно с ней приключиться такому несчастью – лежать! Марфенька с детства не любила думать о печальном, о страдании. Она не переносила Достоевского, Гаршина, Шевченко. Не могла спокойно читать в газетах о расовой дискриминации, линчевании негров, несправедливости, эксплуатации. Так любить жизнь, радость, простор – и вдруг все это потерять! Все равно как если бы ее посадили в тюрьму. Этим летом она ни разу даже не плавала. Как она далеко заплывала в море, так, что совсем скрывался берег... Больше она плавать не будет. Больше не поднимется на аэростате в голубое небо. Не прыгнет с парашютом, не побежит на коньках с Яшей. Они не будут путешествовать вместе. Они вообще не будут вместе. Когда-нибудь, успокоившись и примирившись, он женится на другой. Яша станет большим писателем, будет много путешествовать... вместе с другой женщиной. А может, ему попадется домоседка, хозяйка, мать, и он будет путешествовать один. Тогда он будет грустить о ней, Марфеньке. А она как будет жить? Никакой особой проблемы не было с ее способностями к математике... Отец очень умно и практично все распланировал за нее. Окончит заочно Московский университет имени Ломоносова – математический факультет. Потом закончит аспирантуру, тоже заочно. Математиком можно быть и без движения. Постепенно, по мере того как все дальше и дальше будут отходить от нее юношеские радости и мечты и само воспоминание о них, она станет все сильнее и сильнее привязываться к математике. Чувства ее замкнутся в сурово очерченном кругу абстрактных истин. Она будет писать серьезные научные работы, их напечатают в специальных журналах. Быть может, она выдвинет новые гипотезы или опровергнет прежние. В мире будущего математика будет иметь огромное значение. Полеты в космос, кибернетика, проникновение в глубь вещества – все грандиозные мечты современного человека зависят от достижений математики. Научная работа даст Марфеньке «душевное удовлетворение, положение в обществе и материальное обеспечение» – так сказал отец, и он, безусловно, прав. Это единственный путь победить инвалидность, сделать себя ценной для Родины. Она станет сухонькой, бледной, преждевременно состарившейся, очень ученой и, наверное, желчной, насмешливой... озлобленным инвалидом, слишком умным, чтоб позволить себе раздражаться открыто, как это делают некоторые несчастные старые девы. Не жизнь чувств, а холодная работа мозга ждет ее теперь. Так уж получилось... Марфенька посмотрела на часы – было всего половина десятого. Тоска становилась непереносимой, хоть буди Ату. А что, если чуть-чуть постонать? Наверно, станет легче. Если Ата услышит, можно сказать, что болит спина, она и правда болит. Марфенька хотела уже застонать, но ей стало совестно: ведь она может терпеть, она сильная. Как это бабушка Анюта сказала ей перед смертью? «Слабого человека встретишь – помоги ему, сильного – на его силу не надейся, своей обходись. Корни у тебя крепкие – выдюжишь... Сдается мне, жизнь у тебя нелегкая будет... Но ты не бойся... живи по правде, как твоя совесть подсказывает, и весь сказ...» Зачем ты умерла так рано, бабушка Анюта? Ничего так не жаждала Марфенька в этот горький свой нас, как сердечной человеческой ласки – единственного что не умели дать ей ни знаменитая мать, ни маститый ученый – отец. Марфенька пошарила рукой на тумбочке и надела наушники, в которых давно уже жужжала музыка – передавали большой концерт. Разрастаясь, пронесся гул аплодисментов. Хорошо, что концерт. Марфенька прерывисто вздохнула, подложила свернутую простынь под поясницу – пролежень-таки горел, словно ожог,– и, прижав руку ко рту – жест уныния и душевной слабости,– приготовилась слушать. «Заслуженная артистка РСФСР Любовь Даниловна Оленева исполнит...» «О!... Поет мама...» Марфенька знала наизусть весь ее репертуар, еще девчонкой на Ветлуге. Она вдруг вспомнила занесенное снегом Рождественское, узоры трескучего мороза на стекле. Бабушку Анюту, гладко причесанную, с лучистыми серыми глазами на обветренном коричневом лице, в неизменной сборчатой юбке и кофте с напуском, с пуховым полушалком на плечах, в валенках. Бабушка у накрытого чистой скатертью стола читает Шолохова, чуть шевеля губами, а Марфенька с подружкой Ксеней залезли на горячую печку и блаженно слушают концерт из Колонного зала Дома Союзов. «Выступает заслуженная...» «Бабушка, слышишь, поет мама!» Анна Капитоновна откладывает книгу и, заметно покраснев от невольного материнского тщеславия, слушает голос дочери... «Зачем ты ушла так рано, бабушка? Может, к лучшему, теперь бы расстраивалась, плакала надо мной, а жизнь и так у тебя была нелегкой». ... Как хорошо вступление – рояль. Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты... Пела Любовь Даниловна. По-прежнему чист и свеж был ее страстный, тоскующий голос, по-прежнему звал к любви, к простому человеческому счастью. И сердце бьется в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь. Марфенька, почти не дыша, прослушала весь концерт. Медленно, слабым движением сняла наушники. Луна застыла высоко в небе, с кровати ее было хорошо видно. Марфенька остановившимися глазами, не мигая, смотрела в светлое ночное небо. Проходил час за часом, а Марфенька все смотрела и смотрела в открытую дверь. Дверь была открыта в мир. Луна спряталась, но свет ее еще озарял небо. Марфенька поняла, какая опасность грозила ей. Опасность была в том, что засушится сердце. Она уже и сейчас делается насмешливой и злой. Разве не издевалась она над простодушными письмами, над глупенькой Жанной? В палату заглянула сонная медсестра. Марфенька притворилась спящей, и та ушла. Стало свежеть, из сада потянуло сыростью: скоро утро. Где-то далеко-далеко загудел паровоз. Когда Марфенька прислушалась, до нее долетела стройная перекличка паровозных гудков: поезда бежали по всем направлениям. Потом крикнула в саду птица, ей отозвалась другая, третья. Вдруг зашумели деревья в саду: подул предрассветный ветер. Марфенька вспомнила, как полтора года назад она темной ночью летела на аэросте с Турышевым и Яшей, и они слушали голоса Земли. Воспоминание было так остро, что она даже ощутила запах леса, над которым они пролетали. Снова услышала гул сосен, плеск речки, крики ночных птиц, лай собак, когда, они проносились над заснувшей деревенькой, и звонкий смех девушки, прощающейся с парнем. «Настенька, ты придешь завтра в клуб?» Где-то еще живет и радуется жизни неведомая Настенька. Марфенька от всей души пожелала счастья Настеньке. Потом ее мысли перекинулись к Турышеву, Вассе Кузьминичне, Христине, Лизе, Фоме (о Яше лучше было не думать). Сколько друзей, как они беспокоятся о ней, ждут! Какие от них теплые, хорошие приходят письма! Пока есть дружба, разве может зачерстветь сердце? Надо только беречь и хранить эту дружбу, как зеницу ока... Так говорили в старину, хорошее сравнение. Если когда-нибудь она почувствует, что становится озлобленной, черствой, равнодушной, она только прислушается к голосам доброй и щедрой Земли и опять обретет любовь к жизни, к людям. Глава четвертая ТЫ БУДЕШЬ МОЕЙ ЖЕНОЙ (Дневник Яши Ефремова) ... Я все время порывался к Марфеньке, находя, что она слишком залежалась в больнице, но меня отговаривали Васса Кузьминична и Лиза, уверяя, что я не должен мешать ей лечиться. Оказалось, что прав был я. Письмо Марфеньки меня ужаснуло: как это не похоже на нее! Прочитав его, я тут же направился к Мальшету и потребовал отпуск. Филипп было замялся, так как по плану у нас полет, ждали только благоприятной погоды, но я сказал, что еду за своей женой, и он сразу сдался. Я даже дал ему прочесть Марфенькино письмо – он тоже ужаснулся. «Голова профессора Доуэля» этомоя красавица Марфенька? Христина, узнав, что я еду, тоже побежала к Мальшету и в свою очередь выпросила отпуск. Она решила ехать вместе со мной. Это на случай, если Марфенька не пожелает выходить за меня замуж,– тогда она ее заберет к себе. Ехать в Астрахань мы должны были в 12 часов утра, пароходом, так как была нелетная погода. Вечером я отправился на мотороллере к сестре. Я нашел Фому в каком-то невменяемом состоянии, вроде как он малость свихнулся. Лизы не было дома, и я сразу испугался, не случилось ли чего. – Лизу забрали в родильный дом!– сообщил Фома растерянно и, сморщившись, словно у него стреляло в ухе, сел вместо стула на порог. Я так и ахнул. – Почему же в родильный, разве она... – А ты разве не знал? – Она мне ничего не говорила! – Она думала, ты знаешь. – Откуда же я мог знать, если мне, брату, даже не сказали! – рассердился я. – Что теперь будет? Что будет? – застонал Фома. Я хотел сказать, что будет мальчик или девочка, но получилось бы вроде клоунской остроты. А потом мне сразу передалась его тревога, я вспомнил многочисленные случаи, когда умирали от родов, и у меня пересохло во рту и похолодело под ложечкой. Вдруг Фома наклонил голову к самым коленям и словно начал икать: это он плакал. Я бросился к Фоме и, сам чуть не плача, стал его стыдить. – Ты ничего не знаешь, Янька! – сказал он и опять застонал так, что у меня мурашки по спине побежали.– Роды ведь преждевременные. Врачиха говорит мне: «Она у вас умрет!...» Да с такой злостью... Она считает, я виноват! Это была просто страшная ночь. Мы бегали то в родильный дом, то обратно. Санитарка Маруся, хорошая знакомая Фомы, каждый раз выбегала на крыльцо и подробно информировала нас. Часа в четыре ночи Фома чуть не бился головой об стену. Я еле с ним справился. – Янька, дорогой!—закричал Фома.– Я один виноват во всем. Ведь я знал, что она не любит меня, и все-таки шесть лет уговаривал выйти за меня замуж. Он вскочил и бросился опять в больницу, я за ним, натыкаясь в тумане черт знает на что. Как мы каждый раз находили родильный дом, уму непостижимо: туман стлался сплошной пеленой, так что ни зги не было видно. Где-то на море непрерывно гудела сирена – туманный сигнал – зловеще и тоскливо. Я совсем пал духом, как и Фома: Лизонька умрет! Но Лизонька выжила. Ровно в семь утра, в воскресенье, у нее родился сын. Нас к ней не допустили, но мы посмотрели на нее в окно, которое нам нарочно открыла Маруся. Лиза крепко спала. Маруся показала ребенка. Вполне хороший мальчишка, очень похож на Фому: черные глаза, выпуклый лоб, такой же упрямый подбородок. Фома так и просиял и на радостях чуть не задушил меня в объятиях. Окно захлопнулось. – Мы назовем его Яшкой... в твою честь!– сказал Фома.– И Лизе будет приятно, она так любит тебя. Может, и моего сына будет так же любить! Фома был счастлив. Он уже забыл ночные свои муки. Я поговорил с врачом, она меня заверила, что с сестрой все благополучно, и мы с Христиной выехали в Москву. Ввиду нелетной погоды пришлось тащиться поездом. Билетов в купированный вагон уже не было, я взял в мягкий. Народу было совсем мало. В наше купе так никто и не подсел до самой Москвы. Мы с Христиной всю дорогу говорили о Марфеньке. Но, разговаривая, я незаметно разглядывал Христину. Очень она меня поражала. Чем? Она совершенно неузнаваемо изменилась. Сколько я ее знаю, она почти постоянно неузнаваемо меняется. Чудеса, да и только! Последнее время я ее мало видел. То есть видел-то каждый день – комнаты наши рядом и работаем в одном аэрологическом отделе,– но просто я не присматривался к ней. Эти несколько месяцев, что Марфенька лежит в больнице, я, спасаясь от тоски, почти каждый вечер проводил в Бурунном у сестры. Фома был мне очень рад, а Лизонька и подавно. Часто я оставался ночевать. Мне предоставили письменный стол покойного капитана Бурлаки. Там я иногда работал, Лиза читала своего Уилки Коллинза или занималась, разложив на обеденном столе толстенные книги с формулами и старые свои записи: она уже готовится к защите диплома. Юлия Алексеевна Яворская, заведующая океанологическим отделом обсерватории, уверяет всех, что это не диплом, а настоящая диссертация – столько в нем самостоятельных мыслей и наблюдений. Удивительного ничего нет: ведь Лизонька несколько лет работала на гидрометеостанции и в экспедиции ездила, а теперь в обсерватории исполняет обязанности океанолога. Так вот: я пишу, Лизонька занимается, а Фома себе курит, поглядывая с гордостью то на жену, то на меня. Он весьма нами обоими гордится. А когда мне не писалось, мы разговаривали или читали вслух. Вот почему я почти не видел Христины. Она подружилась с Турышевыми, а особенно, как это ни странно, с Мальшетом. Что у Филиппа Михайловича могло быть общего с Христиной? Кажется, ничего. Просто он, утеряв Лизоньку, чувствовал себя очень одиноким и, наверное, находил у Христины не хватавшее ему душевное тепло. Он просиживал у нее целые вечера, рассказывая о своей работе, по обыкновению не делая ни малейшей скидки ни на развитие, ни на образование. А потом Христина поила его чаем и пекла для него оладьи, которые он очень любит. Правда, Марфенька в каждом письме к Мальшету – он давал мне читать ее письма – просила его не оставлять Христину одну. (Меня она почему-то никогда об этом не просила). О религии они больше не спорят, кажется, Христина уже больше не верит. Она не любит об этом говорить. И вот дорогой, наблюдая за Христиной, я сделал открытие, что она еще раз почти неузнаваемо изменилась. Она стала женственнее, спокойнее, веселее и уверенней в себе, у нее даже юмор появился. И очень уж она похорошела. Марфенька будет довольна: она ее очень любит. В больнице был неприемный день, и нас не пропускали к Марфеньке, но Христина вызвала хорошо ей знакомого молодого врача, видимо армянина, и он, оглядев меня с большим любопытством, провел нас каким-то черным ходом. Марфенька крайне поразилась, увидев нас, у нее прямо язык отнялся. Еще более она была поражена моим заявлением, что я приехал за ней. – Вы оба с ума сошли!– воскликнула она растерянно. Я сделал знак Христине, и она вышла в коридор. В палате была еще одна больная, но я в тот момент ее не заметил. Я присел к Марфеньке на кровать и стал ее страстно целовать, не обращая ни на кого внимания. – Ты будешь моей женой,– сказал я.– Ты обещала, Я приехал за тобой. – Но я не могу ходить!– крикнула Марфенька со слезами. – Я буду носить тебя на руках. – Это вначале, а потом тебе надоест!... – Когда надоест, купим тебе коляску. – Ты можешь полюбить другую... здоровую, а я стану тебе в тягость. – Тогда ты немного пострадаешь, но это будет жизнь – настоящая, с радостью и страданием, а не «голова профессора Доуэля». Эх, ты!... Долежалась... Марфенька засмеялась, потом заплакала. Она смеялась и плакала, когда в палату вбежала женщина в белом халате, похожая на вампира: бледная, с кроваво-красными губами. Она оказалась дежурным врачом и стала тащить меня от Марфеньки. – Завтра утром выписывайся! – только смог я крикнуть, и меня потащили мимо перепуганной Христины. Не успел я опомниться, как уже очутился в кабинете главного врача. Там сидело еще несколько врачей, и... я вдруг почувствовал себя школьником, которого привели в учительскую для выговора. С меня потребовали объяснений, как я попал в палату к тяжелобольной. Я объяснил. – Оленевой рано выписываться,– заметила «вампир». – Наоборот, самое время. Тут она совсем падет духом. И вообще она проживет без уколов и анализов. – Вы хотите на ней жениться?– спросил главврач, игнорируя мою дерзость.– Считаю своим долгом предупредить вас... Оленева никогда не будет ходить. И он объяснил мне по-русски и по-латыни, почему Марфенька не сможет двигаться. – Вы даже не сумели скрыть этого от нее!– упрекнул я.– А может, вы еще ошибаетесь. – К сожалению, мы не ошибаемся. Я попросил его не чинить препятствий при выписке, заверив, что и в Бурунном у нее будет неплохой врачебный уход. Христина уже ждала меня в -вестибюле. Мы переночевали в гостинице и с самого раннего утра начали хлопотать о досрочном «освобождении» Марфеньки. Врачи позвонили ее отцу, но профессор не протестовал – кажется, он был рад. К вечеру врачи сдались, но поставили непременным условием сделать Марфеньке кожаный корсет. Оленев ускорил дело с корсетом и достал для нас санитарный самолет. Что значит тесть академик! И вот я женат. Моя жена лежит на низкой широкой кровати, у самого окна. Ей слышно, как шумит море. Оно еще не замерзло, и неизвестно, замерзнет ли: уж очень в этом году теплая, «сиротская», зима. Заслуженная артистка РСФСР Оленева и академик Оленев прислали для своей единственной дочери свадебный подарок – мебель. Христина и Васса Кузьминична переставляли ее с места на место целое воскресенье и несколько следующих вечеров. Хватило на обе комнаты – нашу и Христинину. Мы живем одной семьей – втроем. Мачеха, совершенно переставшая меня уважать, когда узнала о моей женитьбе на «безногой», после прибытия мебели поколебалась и, кажется, пришла к убеждению, что я умнее, чем все думают. Отец с Прасковьей Гордеевной навестили нас, и Марфенька их очень любезно приняла. Мачеха принесла нам в подарок полпуда сала от выкормленного ею самолично кабана, а Марфенька преподнесла ей бархатную скатерть в огромных белых и красных розах. Кстати, это, в свою очередь, был подарок Мирры... Прасковье Гордеевне скатерть понравилась, она была в восторге. Вначале мы ни одного вечера не оставались одни, к нам шли и шли все друзья и знакомые. Мы с Христиной просто устали готовить всякие пироги, закуски и каждый раз ставить самовар. Но Марфенька так каждому радовалась, так звонко смеялась шуткам гостей, что я готов был превратиться навсегда в повара, лишь бы ей было весело. Но потом все навестили, обо всем переговорили и стали заходить главным образом по воскресеньям. Только самые близкие друзья забегали каждый день. Вот близкие друзья и решили помочь мне убедить Марфеньку. Дело в том, что моя милая жена – юридически мне совсем не жена, и ничего здесь не поделаешь: Марфенька упряма, как молодая ослица, она наотрез отказалась оформить наш брак в загсе. Ее уговаривала Лизонька – она приезжала с сыном Янькой, он и на меня немножко похож,– уговаривала Васса Кузьминична, Мальшет, сам Турышев, даже девчонки из баллонного цеха – кто только ее не убеждал!– она все твердила одно: «Регистрироваться пойду, только если выздоровею!» Это она облегчает мне будущий развод, когда я полюблю другую – «здоровую». Ее уговаривали до тех пор, пока она не пришла в ярость и не запретила категорически поднимать разговор на эту тему. «Яша мой муж, а я его жена,– сказала она, сверкая черными глазами и сильно раскрасневшись, Вассе Кузьминичне и Мальшету.– Мы – муж и жена перед всеми людьми и перед самими собой. Нас венчала любовь! И только любовь может заставить Яшу жить с беспомощной инвалидкой, но Не долг и не жалость, потому что я никогда не примирилась бы, чтоб со мной жили из долга или жалости! Пусть он будет совсем свободен, чтобы оставить меня, когда жизнь со мной покажется ему в тягость». Хотя я прекрасно знаю, что никогда не оставлю Марфеньку – потому что не разлюблю, я ни разу не сказал этого моей хорошей. Наоборот, я ее заверил, что как только полюблю «другую», так сразу и уйду к ней. Незачем моей жене быть чересчур уверенной во мне: так она, чего доброго, сама меня еще раньше разлюбит. Пусть немножко поволнуется из-за меня – это женщинам полезно! Марфенька лежит у самого окна и слушает шум моря, гул ветра, пронзительные крики морских птиц. В окно ей виден берег и новый маяк вдалеке. Над кроватью, так что она может достать,– полка с ее любимыми книгами. Рядом низкая тумбочка: на ней мы поставили радиолу, чтоб Марфенька сама могла включать и выключать радио или ставить пластинки. В ящике туалетные принадлежности: всякие щетки, духи, склянки, гребенки. Прямо на кровати сбоку мы ей кладем ларец с писчебумажными принадлежностями, на случай, если она пожелает писать. Сотрудники обсерватории несут ей ракушки, камни, яйца птиц, еще влажные водоросли. Она всегда радуется этим гостинцам моря, как ребенок. Гидрохимик Барабаш чуть не свихнул себе шею: лазил для нее на скалу за яйцами чаек. Утром мы все трое пьем чай у постели умытой и причесанной Марфеньки, а потом мы с Христиной уходим на работу, набросав ей на постель книжек и «игрушек», а также учебников: Марфенька решила с осени поступать на математический факультет университета имени Ломоносова – конечно, на заочное отделение – и готовиться к экзаменам. Вообще она охотно занимается математикой и просто для собственного удовольствия. Математику она любит с детства. А теперь это все, что ей осталось... По-моему, она страстно тоскует по воздухоплаванию. Она – прирожденный аэронавт! Я даже боюсь ей говорить о своих полетах: только расстраивать, но она заставляет рассказывать, вникая в каждую мелочь. Щеки ее тогда горят, большие черные глаза смотрят грустно, она крепко сжимает губы. Я готов часами любоваться ее похудевшим, но прекрасным лицом, удивительным сочетанием огромных черных глаз и светло-русых прямых волос. Теперь, где бы я ни был, всегда помню, что дома меня ждет моя жена, и я невольно тороплюсь к ней. Прошел месяц, другой, и старый врач из Бурунного Андрей Павлович, который лечит мою жену, нашел, что она поправилась и поздоровела: любовь и воздух Каспия сделали это. Но она по-прежнему не может ходить. Диагноз врача: повреждение позвоночника и спинного мозга при падении с высоты. Правда, она уже сидит – в кожаном корсете, с подложенными под спину подушками. Так она читает, занимается, смеется, поет, разговаривает со всеми – в полулежачем положении. Марфенька решила, что мне пора вплотную заняться моим романом о будущем, потому что со дня женитьбы я почти ничего не написал. – Ты будешь писать рядом со мной. Я тебе не помешаю? Я заверил, что нет. Сначала все же мешала... Как всегда после большого перерыва в работе, у меня не шло, и я подолгу сидел над чистой бумагой с авторучкой у рта, и мне было неловко перед Марфенькой и Христиной. Жена моя боялась зашелестеть страницей, Христина ступала на цыпочках, а я слушал, как они стараются мне не мешать... не смотреть на чистый лист бумаги,– и стеснялся. Наконец я вспылил, отругал их обеих, велел им громко разговаривать, включил радио, а сам ушел писать на кухню. Марфенька была огорчена, но старалась этого не показывать. Христина предложила мне писать в ее комнате, что я и сделал, а она перебралась со своими учебниками на мое место возле Марфеньки и только выиграла, так как Марфенька стала заниматься с ней по математике, химии и физике. Несколько дней я очень мучился, а потом пошло. Мы завели порядок: первый черновик я писал в комнате Христины, чтоб быть наедине со своими героями, а переписывать и отделывать шел к Марфеньке. А потом я привык, и она мне действительно не мешала. Я работал за письменным столом, придвинутым вплотную к Марфенькиной постели, а она читала или смотрела на меня, разрумянившаяся, с сияющими, похожими на две большие вишенки глазами. Христина занималась здесь же, за круглым обеденным столом. В мою последнюю поездку в Москву я купил пишущую машинку и стал учиться печатать. По совету самоучителя я сразу стал печатать всеми десятью пальцами. Пальцы заплетались, я ошибался, злился, чертыхался. Марфенька с Христиной хохотали. Все же я выучился, а за месяц набрал быстроту. Теперь я только первый и второй черновик писал сам, а третий уже печатал на машинке. Но без этого первого – с глазу на глаз – единения с бумагой я обойтись не мог. С машинкой не получалось такой дружеской близости. Иногда во время работы я вдруг чувствовал себя настолько незаслуженно счастливым, что сгребал рукопись в ящик стола и начинал целовать Марфеньку, а потом заодно и Христину, к которой я очень привязался (как к двоюродной сестре – родную сестру Лизоньку я все же любил неизмеримо больше). Христина хохотала, а потом бежала ставить самовар, поить нас чаем. Пока она накрывала на стол, я бежал за Мальшетом. Он всегда радовался моему приходу, бросал научную статью, над которой он сейчас работает, и охотно шел к нам. Тогда Марфенька стучала три раза в стену, вызывая Турышевых, и они или отвечали двукратным стуком, что означало: уже легли спать; или однократным: работают; или градом ударов, вслед за чем появлялись сами с каким-нибудь пирогом или горшком меда к чаю. Круглый стол придвигался к кровати, и Марфенька, оживленная и нарядная, возлежала, как древняя римлянка, играя в хозяйку. Конечно, настоящей хозяйкой была у нас Христина. Не знаю, что бы я без нее делал! Часто на огонек забредали к нам Давид Илларионович Барабаш и Сережа Зиновеев. Становилось совсем весело. Обсуждали последние научные новости, спорили, шутили, смеялись. Это были самые хорошие дни не только для нас с Марфенькой, но и в обсерватории. Уехал Глеб Павлович Львов, за ним сбежал – буквально дезертировал – один из Аяксов (Валерий Дмитриевич), уже давно тяготившийся «каспийской ссылкой». Сразу стало словно легче дышать в нашей обсерватории. Их у нас недолюбливали, и все радовались, что они уехали. Жаль только, что не сбежал второй Аякс – Вадим Петрович Праведников. Пустой он человек: мелочный, завистливый, недалекий. Мещанин новой формации, как говорят про таких. Учился – думал о дипломе, а не о знаниях, теперь думает не о науке, а о карьере. Я уверен, что если он еще не дезертировал, как его друг, так это лишь потому, что он еще чего-то ждет от работы здесь. Скажи мне, кто твои друзья, я скажу тебе, кто ты! Вадим дружит с Глебом. Значит, два сапога пара! Зима прошла хорошо, радостно – в работе, дружбе, творческих исканиях. А потом неожиданно разразились неприятности... Это было уже в апреле, когда мы как раз готовились к полету в стратосферу. Глава пятая МЫ БОРЕМСЯ ЗА МАЛЬШЕТА (Дневник Яши Ефремова) Началось с телефонного звонка в смутный весенний день, когда оглушительно кричали морские птицы, а небо заволокло тучами. Мальшета предупредили, что с ним «будет говорить Москва». Москва говорила устами молоденькой секретарши Академии наук Аллочки, весьма расположенной к зеленоглазому директору Каспийской обсерватории. Потому было сказано больше, чем говорится в подобных случаях, и более мягко, с женским тактом и явным сочувствием. Поговорив по телефону, Мальшет сморщился, словно проглотил какую-то нечисть, вроде мокрицы, и бросился к Турышеву. – Теперь апрельские планы к черту полетят,– пожаловался он,– вместо работы будем заниматься черт знает чем! Оказывается, мой тесть (я сразу подумал: как расстроится Марфенька!) потребовал отстранения Мальшета от руководства обсерваторией, как «не соответствующего своей должности». На Мальшета «имелись» грозные «сигналы»... Если бы даже секретарша не сообщила подробностей, было вполне очевидно, откуда дует ветер: Глеб Львов. Конечно, и сбежавший Аякс приложил свою руку, а может, и другой Аякс – Праведников. Неудивительно, что когда это дело возглавил академик Оленев, то была назначена комиссия. Комиссия прибыла на самолете первого апреля. Я бы на их месте задержался хоть на денек. Но они были люди пожившие, с лысинами и брюшками (кроме одного – тощего, заикающегося, с волосиками дыбом) и уже давно, видимо, забыли детскую присказку насчет первого апреля. Комиссия поглядывала на всех нас мрачно и недоверчиво, я бы даже сказал, недоброжелательно. Наверное, у них уже заранее отлилось мнение, крепкое, как медь. Гидрохимик Барабаш сказал мне, что это честные ученые, которые хотя звезд не хватают, но добросовестно трудятся на поприще науки. Все дело было в том, что они искренне считали Оленева большим ученым и не могли понять, как мог климатолог Турышев идти в своих научных высказываниях вразрез со взглядами профессора Оленева. Суть дела заключалась именно в Турышеве. Ведь он давал научное направление обсерватории. Другой директор, сторонник теорий Оленева,– и работа обсерватории пойдет совсем по другому пути. Судьба Мальшета была решена еще в позапрошлом году в посещение Оленева, но Евгений Петрович чего-то выжидал, может, материала покрепче? Ведь нельзя же было снять Мальшета за то, что он принимал теории Турышева и отвергал теории Оленева? «Материал» был подобран в духе Глеба Львова: все хорошее не замечено, обойдено, зато недостатки так выпячены, так подмазаны черной красочкой, что неискушенного человека оторопь брала: как могли назначить на пост директора обсерватории такого несерьезного человека? Комиссия заседала в кабинете Мальшета. Туда вызывали по одному сотрудников обсерватории. Ни самого Турышева, ни его жену, ни Лизу, ни меня – тех, кто знал Мальшета особенно близко,– не вызывали. А потом Мальшета вызвали в Москву для объяснений, и хуже ничего не могло быть. Мальшет умел работать, умел бороться за Каспий, но он совсем не умел бороться за себя, к тому же он был страшно вспыльчив и несдержан на язык. С ним почему-то вызвали и Вадима Петровича Праведникова. Мы все просто пали духом и в самом подавленном состоянии ждали телефонного звонка. Вместо телефонного звонка явился вдруг сам Мальшет. Прямо с аэродрома он прошел в баллонный цех, не переодевшись, не поев. Он присел на табурет возле столика Христины, и мы сразу окружили его плотным кольцом в ожидании новостей, но он пока молчал, посматривая на нас. Скоро подошли сотрудники из других отделов. Мальшет был небрит, осунулся, зеленые глаза его лихорадочно блестели: он не спал ночь. Сразу было видно, что он привез плохие вести. Подошли Иван Владимирович с Лизонькой, и все расступились. Кто-то подал Турышеву стул. Остальные уселись кто на что попало, некоторые просто на корточки. Почти все задымили папиросами и цигарками. Стало так тихо, что слышно было в открытые двери, как пронзительно кричат чайки: «а-а-а-а-а!», и отдаленный гул прибоя. И тогда Филипп совсем просто, словно он сидел дома в кругу родных, сообщил свои новости. С поста директора его сняли. Предлагают работу в Азербайджанской Академии наук, даже о квартире для него договорились, в самом центре Баку. Разумеется, Мальшет категорически отказался уходить из обсерватории. Он может работать и рядовым океанологом!... В течение ближайших дней он обязан сдать обсерваторию новому директору. Кому бы вы думали? Вадиму Петровичу Праведникову, оставшемуся Аяксу. Вадику, у которого отродясь не было ни одной собственной мысли, зато он знал множество цитат, которые рассыпал с легкостью необыкновенной. – Вот и все! – сказал Мальшет устало и посмотрел на нас ясными зелеными глазами. – Совсем не все!– возразила громко Лиза. – Дело не в моем директорстве...– добавил Филипп задумчиво.– Если бы вместо меня поставили директором Ивана Владимировича Турышева, работа обсерватории только выиграла бы. Но директор – Вадик... Этого нельзя допустить! – Мы и не дамо!– сказал Барабаш и добавил непонятное украинское ругательство: – Цур тоби пек! – Это не все, это только начало!– повторила каким-то ломким голосом Лиза. Светлые глаза ее потемнели. – Это начало,– подтвердила Юлия Алексеевна Яворская – она тоже, оказывается, была здесь и смотрела очень строго и неодобрительно.– Придется научным сотрудникам самим взяться за это дело... вплоть до того, что ни один из нас не останется работать при таком директоре... Это же просто анекдот! Вадим Петрович – директор обсерватории? Я во всяком случае не останусь! Вадим Петрович здесь? Тем лучше... Я бы на вашем месте немедленно послала в Москву телеграмму с категорическим отказом. – И не подумаю!—огрызнулся Аякс.– Я все слышал, что вы здесь говорили. Напрасно агитируете, Филипп Михайлович, это вас не спасет. А вас, Юлия Алексеевна, я не удерживаю. Ваша воля! Если даже в обсерватории останется одна молодежь... – Молодежь не останется!– перебил его возмущенный Сережа Зиновеев. – Молодежь останется,– поправил я,– но Вадим директором не будет. Мы этого никогда не допустим! Стало очень тихо, и опять было слышно, как дрались и кричали морские птицы и шумело море. В этот же день состоялось заседание партийного бюро, которое постановило: 1. Мальшету пока дела не сдавать. 2. Немедля послать в Москву своих представителей, которые должны расследовать, кому и зачем нужно снимать Мальшета. Представителей избрали на открытом партийном собрании. Троих. Давида Илларионовича Барабаша, Ивана Владимировича Турышева и меня, учитывая, что я в случае надобности могу написать и в газету, а пресса в таких случаях – великое дело! Было составлено письмо на имя президента Академии наук, подписанное всеми сотрудниками обсерватории (кроме, конечно, Вадима). Барабаш заодно прихватил и характеристику Мальшета от райкома, в которой подробно излагалась его лекционная и общественная деятельность на северном и восточном побережьях Каспия. В общем, мы готовились вовсю! Вадим ходил с вытянутым лицом, надувшись, и без конца звонил в Москву друзьям и единомышленникам. Мальшет пока не сдавал дела, работа обсерватории продолжалась, как если бы ничего не произошло. Вышел в море «Альбатрос». С Фомой отправились для океанологических наблюдений несколько молодых океанологов под руководством Юлии Алексеевны Яворской. С ними была и Васса Кузьминична как ихтиолог, и мой приятель Ефимка – матрос и моряк. Лиза пока еще в море не выходила, так как не отняла маленького от груди. Мы должны были вот-вот выехать в Москву, ждали только президента Академии наук, который был за границей. Как только наш добрый гений секретарша Аллочка уведомила, что президент в Москве, мы сразу вылетели самолетом. Марфенька написала строгое письмо отцу и просила меня передать в собственные руки. – Вы должны отстоять Мальшета!– напутствовала она меня.– Они подлые – те, кто это все устроил. Вот... Мой отец ненавидит Мальшета... За то ненавидит, что он ему тогда надерзил, в тот приезд, помнишь? За то, что Мальшет не уважает его. Филипп назвал отца кабинетным ученым, и он ему этого не простил. Есть еще одна причина... ты знаешь? – Знаю. – Да. Он ревнует к нему Мирру. Все это очень нехорошо. Мне жаль, что папа такой... Ну что ж, родителей не выбирают. И все-таки мне его жалко, отца... Но ты, Яша, не молчи об этом из-за меня... Президент должен все знать... Иди... Вы должны победить во что бы то ни стало! Москва встретила нас солнцем, блеском вымытых после зимы окон, пахучими фиалками на углах. В скверах играли дети и разгуливали голуби, блаженно жмурились пенсионеры, загорая на скамейках. По улицам тащили транспаранты, фонарики, вывески, лестницы, веревки: готовились к Первому мая. Мы бы ни за что не попали до праздника к президенту – то его вызывали в ЦК, то он кого-то принимал, то сам куда-то ехал,– если бы мы все трое не засели перед его кабинетом с твердым намерением подкараулить. Нас каждый день убеждали, что это невозможно. Но мы не покидали своего поста. Обедать решили ходить поочередно. Так дело пошло на лад. Президент увидел Турышева и сразу пригласил нас в кабинет. Я первый раз в жизни видел настоящего, живого президента Академии наук СССР, в академической шапочке, какие носят члены академии. Он мне очень понравился! Не называю его имени и воздерживаюсь от описания наружности: как-то неловко, ведь он и по сей час президент. Иван Владимирович спокойно изложил ему, по какому делу мы пришли. Он не угрожал, что уйдет из обсерватории, но как-то само собой стала очевидной вся нелепость того, что такой ученый, как Турышев, должен работать под началом Вадика, и, следовательно, все другие научные работники. Об этом он даже не упоминал. Говорил он о Мальшете, о его планах, которые сделались нашими планами и на осуществление которых уже положено много труда. Президент слушал молча, а потом вызвал по телефону какого-то Василия Васильевича, и тот явился прямо с «делом» Мальшета – довольно объемистой папкой. Кстати, этот Василий Васильевич оказался одним из трех членов «комиссии», что приезжала в обсерваторию,– тот, который худой, щуплый и жидкие волосики стоят дыбом. И вот он начал знакомить президента с «заключением». Ловко были подобраны факты. Если бы мы не знали так хорошо Мальшета, то, верно, тоже согласились бы с тем, что директор из него «липовый». Прежде всего он «не имел никакого авторитета в обсерватории». Он вступал в драки с неким Фомой Шалым, которого исключили за хулиганство из школы и комсомола. Мало того, этого же исключенного Шалого он назначил капитаном на научно-исследовательское судно «Альбатрос». Руководителем баллонного цеха он поставил Христину Савельевну Финогееву, бывшую профессиональную нищую, отбывавшую заключение. Более чем странно, что именно эту сомнительную личность он поставил бригадиром баллонного цеха. Неудивительно, что по вине этого бригадира произошла авария аэростата, в результате которой разбилась и получила инвалидность первой группы Марфа Евгеньевна Оленева. Всю работу обсерватории Мальшет построил так, что во главу угла ставилась подготовка к строительству дамбы через море, хотя этот проект Мальшета, бездумно поддержанный некоторыми крупными учеными, категорически забраковали в Госплане. Еще покойный П. Г. Львов доказал, что этот злополучный проект не выдерживает критики. В общении с сотрудниками обсерватории Мальшет допускал грубость, оскорбления, на что ему неоднократно указывали товарищи по работе, но он игнорировал эти замечания... Использовал служебный транспорт в личных целях – для любимых прогулок на заброшенный маяк и т. д. и т. п. В этом роде было состряпано все обвинение против Мальшета. Меня удивило другое: то, что некоторые сотрудники обсерватории при проверке комиссии дали показания в тон самому заявлению. А ведь они работали с ним изо дня в день, видели его преданность их общему делу, то, что он нисколько не жалел себя в труде. А может быть, именно в этом была причина? Мальшет, относясь страстно и самозабвенно к работе, того же требовал и от сотрудников. Его выводила из себя всякая небрежность, несообразительность, медлительность помощников. Вероятно, работать с ним было для некоторых нелегко. И не только из-за его требовательности: этим «некоторым» было трудно поспевать за его страстным движением вперед, за его новыми и новыми увлечениями. Только успевали освоиться с одной задачей, как у него уже появлялась новая идея, которую нужно было осуществить. Поэтому тем, кто жаждал тишины и спокойствия, размеренной жизни на прибрежье, вряд ли все это могло понравиться. Я не знал, что у него были недоброжелатели. Оказывается, были. Люди с мелким самолюбием не умеют прощать ни насмешки, ни резкого тона, ни недостаточного внимания к себе. Филиппу совсем были чужды условности – чисто внешняя форма общения с людьми. Многие считали его невоспитанным. Он был слишком умен, чтоб не понимать неразумность некоторых своих поступков, и не раз давал слово Турышеву сдерживать себя, соблюдать с людьми известный такт, но на деле не выдерживал, хлопал дверьми, не подавал руки, говорил дерзости. И вместе с тем Мальшет отнюдь не склонен был уделять много внимания «бабьим» раздорам и препирательствам. У него просто времени не было. Мальшет был вспыльчив, но отходчив. Умел прощать другим то, что прощал себе. Он совершенно не был злопамятен и искренне забывал о мелких неудовольствиях сотрудников. И вот теперь он наткнулся на них, как на подводные препятствия! – Филипп Михайлович – несомненно выдающийся ученый и отличный организатор...– медленно произнес президент,– ведь это он главным образом сумел привлечь к Каспию внимание прессы. Но в научных кругах у него репутация тяжелого, неуживчивого человека. Я постараюсь разобраться в этом вопросе, обещаю вам! Президент отпустил тощего Василия Васильевича, кинувшего в нашу сторону мрачный взгляд. Папку президент оставил у себя. Турышев, затем Барабаш стали говорить в защиту Мальшета. Они сказали все, что надо было сказать, и все же не сумели нарисовать портрет того Мальшета, каким мы знали его все эти годы. А когда я пытался что-нибудь добавить, им казалось, что говорю не то, что можно говорить президенту Академии наук (как будто он не такой же человек, как я!), и они конфузились почему-то. Тогда я решил во что бы то ни стало поговорить с президентом наедине. Только я стал раздумывать, как бы это устроить, секретарша доложила, что машина ждет и ему пора ехать. Президент взглянул на часы и заторопился. – Простите, я должен быть сегодня...– он назвал какой-то научно-исследовательский институт,– а туда ехать более часа! Он обещал разобрать наше заявление в самом срочном порядке и заверил, что во всяком случае насчет директорства Вадима Петровича Праведникова мы можем не беспокоиться, это, конечно, анекдот. «Невеселый анекдот!» – подумал я. Мы простились и вышли из кабинета. Но в коридоре я незаметно отстал и тут же юркнул обратно в кабинет. Секретарша не остановила: наверное, решила, что я забыл что-нибудь. Президент надевал пальто и удивленно взглянул на меня. – Я очень прошу вас,– торопливо начал я (при этом я, кажется, покраснел и на носу у меня выступили капельки пота),– возьмите меня с собой! – С собой? – Ну да, в автомобиль! Довезите меня, пожалуйста... Меня вам не представили... Я – пилот-аэронавт из аэрологического отдела обсерватории. Мне бы хотелось с вами проехаться. Президент академии как-то странно взглянул на меня, крякнул, но не решился отказать: деликатный, должно быть, человек. Он молча пошел вперед, а я за ним, решив, что молчание – знак согласия. К счастью, наши не видели меня, а то еще отозвали бы. Они, верно, искали меня в коридоре и на лестнице, а мы спустились другим ходом. Президент хотел сесть рядом с шофером, но я умоляющим тоном попросил его сесть рядом со мной, а то мне, дескать, будет трудно говорить. – Говорить? – Мне крайне необходимо поговорить с вами, потому я и решил ехать в этот институт. Вы сказали: больше часа ехать... все успеем переговорить. – Ах, вот что! И вот мы говорим, то есть, собственно, говорил один я, а президент слушал, сначала молча, потом заинтересовался и стал понемногу задавать вопросы. За полтора часа дороги я рассказал академику все, что хотел рассказать. О первом появлении Филиппа Мальшета на маяке, как он писал проект дамбы через море, с ненавистью поглядывая на сыпучие пески. Как он навсегда захватил каспийской проблемой Лизоньку, меня и Фому. О наших двух экспедициях, о том, как Филипп боролся за свою мечту словом и делом. О дружбе Турышева и Мальшета, его ученика и последователя. Напомнил, как Мальшет добивался открытия Каспийской обсерватории. Подробно остановился на приезде профессора Оленева и на стычке между Мальшетом и Евгением Петровичем. Кстати, я высказал все, что думал о самом Оленеве, кабинетном ученом, боящемся, что климатическая теория Турышева, рожденная самой жизнью, опровергнет или умалит его мертворожденные научные теории. – Гм! В результате плохой организации перелета у Оленева разбилась дочь... – Марфенька разбилась не из-за плохой организации... Мы с ней вместе сами готовились к перелету через Каспий... Она моя жена. – Дочь Оленева – ваша жена? – Ну да... И она нисколько не винит ни Мальшета, ни Христину Финогееву. Наоборот, очень любит и уважает их. Христина Савельевна живет с нами, как член нашей семьи. – Так это вы своего тестя так?– рассмеялся президент. Я рассказал историю Христины (она произвела большое впечатление на президента, еще большее на его шофера – он так заслушался, что чуть не проехал нужный поворот). И как Мальшет читал ей антирелигиозные лекции, кажется успешно. И о капитане «Альбатроса» Фоме Шалом рассказал я, о его верной любви к Лизоньке, их свадьбе и рождении сына. И рассказал все о Глебе Львове. Машина мягко остановилась возле огромного двухэтажного здания в густом лесу. – Вы подождите меня, Яков Николаевич,– сказал президент, потрепав меня по руке,– можете пока пообедать, здесь неплохая столовая. На обратном пути мы продолжим нашу беседу. Пообедали мы вдвоем с шофером. Ждать пришлось долго, около трех часов. На обратном пути я живо рассказал о работе нашего директора обсерватории, когда он одному дает срочную работу, другого распекает, с третьим выясняет всякие текущие вопросы. О его страсти к науке, о том, что он не боится никакой, самой черновой работы: ходил в море на «Альбатросе», сам лично участвовал в перелете через Каспий на моем аэростате и даже лаборанта не взял – все наблюдения сам выполнял. – Он такой прямой и принципиальный – Филипп Мальшет!– горячо уверял я.– В принципиальных вопросах он никому не уступит, будь это хоть не знай какой мировой авторитет, хоть глава правительства.– Хоть президент академии!– хохотнул академик.– Что верно, то верно! Он меня раз выругал, потеряв терпение. – О! А кто был прав? – Я, разумеется!– лукаво ответил президент, и мы все трое весело рассмеялись. Президенту, наверное, надоело слушать похвалы Мальшету, и он стал расспрашивать обо мне самом, о Марфеньке. Он очень жалел мою жену и обещал прислать к нам самолетом хорошего хирурга. Его очень заинтересовали также мои книги, и он даже записал в блокнот их названия. Академик тепло попрощался со мной и ссадил меня по моей просьбе возле станции метро «Калужская». Сияющий, я вернулся в гостиницу и ничего не сказал Барабашу (Турышев ночевал дома). Я был убежден, что теперь Мальшета у нас не отнимут. Через два дня, закончив кое-какие попутные дела, мы выехали домой. К тестю я так и не сходил: просто не мог. Письмо опустил в почтовый ящик. Глава шестая СИГНАЛ БЕДСТВИЯ Дома у нас я застал Лизу с маленьким Яшкой. Марфенька и Христина пригласили ее погостить, пока не возвратится «Альбатрос». Что-то в этот раз Лиза очень беспокоилась за Фому. Все очень мне обрадовались. Крику, смеху, поцелуям не было конца. Даже Яшка мне улыбнулся. К моему удивлению, Марфенька очень с ним подружилась. Днем, когда Лиза с Христиной уходили на работу, Яшку оставляли с Марфенькой. Она сама пеленала его, пела ему песни, а когда он засыпал, осторожно укладывала на подушку к стенке. Тотчас накрыли круглый стол, придвинули его к Марфенькиной постели. Мы пили чай с пирогами и обменивались новостями. Я передал с подробностями о нашем посещении президента Академии наук. Когда я рассказывал, как попросился к нему в машину, Марфенька хохотала до слез. Потом долго гадали, оставят Мальшета директором или нет. Марфенька почему-то думала, что его снимут, а мы все были уверены, что оставят. Потом пришел Филипп. Он уже поговорил с Турышевым и Барабашем. Пришлось (несколько более сдержанно) передать ему мой разговор с президентом. Он выслушал. Но вообще казался более вялым, чем обычно... Я бы сказал даже – апатичным. Он все поглядывал на маленького Яшку. Тот его явно отличал: улыбался и тянулся к нему. Мальшет взял его на руки, и не вверх ногами, а как следует. – Вам надо жениться, и у вас будет такой!– посоветовала Марфенька так непринужденно, что я почти не ощутил неловкости. – Пора, скоро тридцать лет,– спокойно согласился Мальшет.– Может, ты меня сосватаешь? Лизонька не слышала разговора о сватовстве. Она стояла у барометра, лицо ее было напряженно. – Падает...– проговорила она со вздохом.– Вы знаете, все время падает... – Сейчас переговаривались с «Альбатросом»,– сообщил Мальшет,– дали распоряжение срочно возвращаться. – До бури не успеют,– расстроенно заметила Лизонька. – Фома – опытный капитан,– успокаивающе сказал Мальшет. Пришли Турышев, Барабаш, Сережа Зиновеев, а потом еще несколько сотрудников обсерватории. Все были очень довольны, что хоть Аякса не оставят директором. Он так и не вступил в должность, потому что Мальшет отказался сдать ему дела. Немного посмеялись над его явным разочарованием. Ему уже, конечно, сообщили, что президент отказался утвердить его. Аякс сказал: это к лучшему, так как он возвращается в Москву. Немного поговорили о делах обсерватории, о последнем фильме и разошлись по домам. Убрав со стола, Лиза взяла ребенка и ушла в комнату Христины. Ветер громко завывал над крышей и так бросался песком в окно, что я, опасаясь, как бы не разбились стекла, вышел закрыть ставни. Тьма была кромешная. Лицо сразу стало влажным от водяной пыли. Я еле закрыл ставни – так рвал их ветер из рук. Лизонька стояла в дверях. – Ты слышал, какая идет буря?– сказала она тревожно и, поцеловав меня, ушла к себе. Я разделся и прилег возле жены. – Без тебя плохо,– прошептала она.– Ты и не знаешь, как я тебя люблю! Я так счастлива только потому, что у меня есть ты!... Несмотря ни на что, счастлива... Если бы еще я смогла ходить, хоть на костылях. – Ты будешь ходить,– сказал я спокойно, подавляя щемящее чувство жалости. Я крепко спал, когда что-то разбудило меня: какой-то разговор, скрип двери или неистовый рев урагана. Я быстро привстал: вроде говорила Лизонька, даже как будто плакала... Наспех одевшись, я вышел в переднюю. Лиза, совершенно одетая – не ложилась она, что ли?– ломала руки, всхлипывала, а Христина в халатике с лампой в руке (электричество гасло в двенадцать часов ночи) уговаривала ее. – Янька, ты слышишь, какая буря?– бросилась ко мне сестра. Лицо ее было искажено страхом и горем.– Я знаю, он погибнет, как погибла в море наша мама. Я знаю это! Что же делать, а? Я предложил сходить к дежурному радисту узнать, что сообщают с «Альбатроса». – Я с тобой!– Лиза стала поспешно надевать пальто, не попадая в рукава. – Лучше не ходи, там же ураган! Тебя с ног собьет,– уговаривала ее Христина, тоже бледная и расстроенная. – Нет, нет, я тоже иду! На улице нас чуть не сбило с ног, я захлебнулся ветром, сестра укутала лицо платком. Крепко держась за руки, падая, спотыкаясь, мы кое-как добрались до баллонного цеха. У радиста уже сидели Мальшет и Турышев, оба нервничали. У Ивана Владимировича, кажется, было плохо с сердцем: его жена ведь была тоже на «Альбатросе». – «Альбатрос» погиб? – вскрикнула Лиза, прижав обе руки ко рту. – Тише,– сурово приказал Мальшет,– «Альбатрос» терпит бедствие. К нему на помощь повернул танкер «Мир». Будем надеяться. Иван Владимирович заботливо усадил Лизоньку на диван и сам тяжело опустился рядом. Мальшет стоял позади радиста, пристально смотрел на рацию, будто читал по ней. Постепенно подходили другие сотрудники – друзья и родные тех, кто был на «Альбатросе». Переговаривались шепотом. Эта была нескончаемая, тяжелая ночь. На Лизоньку было жалко смотреть: так она страдала. Все умолкли, застыв, словно надгробные памятники. Шевелились только, когда радист снимал наушники и оборачивался к нам. Я старался не представлять того, что творилось сейчас на «Альбатросе», думать о другом, но не мог. Ведь я сам плавал когда-то матросом на этом самом судне и знал каждую переборку на его борту, чуть не каждый болт. Я слишком хорошо знал, что сейчас там происходит, в темном разбушевавшемся море. Знала это и Лиза. Так мы встретили рассвет. Лиза поднялась с посеревшим лицом. – Надо идти кормить Яшку. Я отвел ее домой. Буря не утихла, только стало видно, что делается на море: там ходили валы высотой с трехэтажный дом, они сталкивались и разбивались – начиналась каспийская толчея. Вот когда «Каспий показал себя», по выражению Фомы. Друг мой милый, Фома, как тебе плохо сейчас приходилось там, во взбаламученном море! И ничем мы не могли тебе помочь. В этом было самое ужасное – в нашем бессилии. Небо полностью скрыли огромные свинцовые тучи, клубящиеся и сталкивающиеся, как будто и в небе начиналась толчея. – Он погибнет, я знаю...– побелевшими губами шепнула Лиза и вошла в дом. Марфенька уже проснулась. Янька был у нее на руках и плакал: хотел есть. Христина прибирала в комнате, но у нее, кажется, все из рук валилось. Стало совсем светло, но море грохотало по-прежнему. Передав Яшку Марфеньке, Лиза опять оделась, чтобы идти к радисту, и тут горе осилило ее. – Фома, родной мой...– рыдала, ломая руки, сестра,– ты даже не узнаешь никогда, что я люблю тебя! Лизонька вбила себе в голову, что Фома погибнет. Ей представилось это именно потому, что она чувствовала себя виноватой перед мужем. Видно, никогда она ему не говорила о своей любви. – Он был бы так счастлив, если бы это знал,– всхлипывала сестра,– ведь я не дала ему никакого счастья. Он вечно сомневался и был угнетен. Я видела это и все же оставляла, как есть. А теперь вот знаю, что люблю его, а его нет! Кое-как овладев собой, Лиза умылась холодной водой, и мы пошли в радиоузел. Все стояли и возбужденно переговаривались, но, увидев нас, смолкли. – Не пугайся!– сразу сказал сестре Иван Владимирович. Жилка на его виске болезненно дергалась.– Может, наши еще живы... «Альбатрос» потонул, танкер вылавливает людей: они сели в лодки, но их сразу перевернуло. Радировали только сейчас с танкера... А потом нарушилась связь. Я уже не помню: то ли у нас испортилась рация, то ли с танкера перестали отвечать. Возможно, мешали атмосферные условия. Настал такой безрадостный, темный день, какого я не припомню в своей жизни. Хуже всего была неизвестность! Никто не мог работать. Все были на своих рабочих местах, но ничего не делали. То и дело ходили в радиоузел. Мальшет и Турышев вообще не выходили оттуда. Лиза едва держалась на ногах. Я ужасно боялся, что она окончательно свалится и заболеет. Девчонки из баллонного цеха бродили с заплаканными глазами, приговаривая: «Бедная Васса Кузьминична! Она же старая, разве она выплывет? Бедная Юлия Алексеевна! Бедный Фома Иванович! Бедный...» Так они перечисляли горестно весь экипаж «Альбатроса». «Альбатрос» уже не существовал. А на танкере «Мир» теперь оказывали помощь тем, кто остался в живых... В полдень вызвали к междугородному телефону Мальшета и Турышева. Говорил сам президент Академии наук. Барабаш и я стояли рядом и пытались что-нибудь понять из односложных ответов Мальшета. Видимо, все обстояло хорошо, если Филипп сказал: «Спасибо, я очень рад!» Потом он кратко рассказал президенту о гибели «Альбатроса» и о нашей тревоге. Мальшет передал трубку Ивану Владимировичу. Турышев издал невнятное восклицание и стал в чем-то убеждать президента, но тот не соглашался. Турышев выслушал его, чуть сморщившись, с каким-то виноватым видом. И вдруг я понял: директором обсерватории назначили Ивана Владимировича. Так оно и было. Мальшет должен был теперь возглавить океанологический отдел, а Юлию Алексеевну Яворскую (так и не научившуюся топить углем) отзывали обратно в Москву. Она будет рада. Ей здесь тяжело: она не умеет преодолевать бытовые трудности. У меня заныло сердце: была ли она жива, бедная женщина? В поселке тоже царило смятение, так как буря застала рыбачьи суда на глуби. К вечеру ветер стал немного стихать, но море еще сердилось. Отец Фомы был в Астрахани по колхозным делам и не знал о гибели «Альбатроса». Наш радист кое-как пробился к танкеру «Мир» и перешел на прием. Лицо его сразу словно осунулось. Мы стояли рядом – Мальшет, Турышев, Барабаш и я, – не сводя глаз с этого осунувшегося, измученного лица, ждали худой вести. Вошли Лиза и Христина и по нашим лицам поняли, чего мы ждем... Радист, небритый, опухший, медленно снял наушники. – На «Альбатросе» погибли двое,– сказал он хрипло,– остальные спасены. На танкере не знают, кто именно... Спасенные перешли на бурунский флот и под защитой плавучего рыбозавода возвращаются домой. С нашими реюшками... И прошла еще одна ночь – в самой мучительной неизвестности. Утром мы наскоро попили чаю, Лиза оставила Марфеньке своего Яшку, и мы отправились в Бурунный на мотороллере. Иван Владимирович и Филипп уехали раньше нас на машине. Море еще волновалось, понемногу стихая, но уже поднялся свежий южный ветер и разогнал обрывки туч. На пристани собралась громадная толпа. Все стояли в суровом молчании и смотрели на горизонт – там показались реюшки... Я вдруг вспомнил день, когда мы узнали о гибели нашей матери. Так же сверкало солнце на гребнях тяжелых зеленоватых волн. Так же лежали на ослепительно желтом песке перевернутые вверх дном свежеокрашенные – будто те самые – суда. Так же качались от ветра развешанные на берегу для просушки рыбацкие сети. Так же покачивались у пристани десятки лодок, блистающие осмоленными бортами, а над песком плыл сизый дымок сушняка. Суда шли медленно, совсем как в тот день. И так же плескались на ветру полуспущенные вымпелы – сигнал бедствия. И так же резко и жалобно кричали чайки, носясь над водой. Лизонька стиснула мою руку. Светло-серые глаза ее смотрели с отчаянием. – Помнишь? – спросила она.– Совсем как тогда. Фомы нет и не будет, как мамы. Он так и не узнал, что я его люблю! Я почему-то обернулся. Рядом стоял, понурив голову, Мальшет. Сломанные, искалеченные реюшки с порванными парусами пришвартовались к берегу. Ловцы молча один за другим сходили на землю. Среди них мы вдруг увидели сотрудников обсерватории с «Альбатроса» – измученных, почерневших, в изодранных платьях. Они поочередно попадали в наши объятия – нервный смех, всхлипывания, восклицания... Я не сразу узнал Вассу Кузьминичну – так она постарела. Иван Владимирович, прижав к себе жену, плакал, не скрываясь. – Нет с нами нашей Юлии Алексеевны,– сказала Васса Кузьминична строго и чуть отстранилась, стесняясь радости мужа. Кто-то из спасенных женщин, смеясь и плача, тряс Лизу за плечи. – Твой муж жив! Слышишь? Жив! Что с тобой? Фома сошел последним. Я встретился с ним взглядом, и мне стало не по себе. Эк его перевернуло! Я крепко обнял его, умышленно опередив сестру.– Возьми себя в руки, дружище мой милый! – шепнул я ему. – Лучше бы я потонул, – сказал Фома. Каким подавленным и несчастным выглядел он после крушения «Альбатроса» и гибели Юлии Алексеевны Яворской и студентки-практикантки! Я ее почти не знал. Она только прибыла на практику и первый раз вышла в открытое море. После приезжали ее старенькие родители из Ленинграда. Нашу Юлию Алексеевну мне было жаль до слез. Так и не состоялся ее перевод в Москву... А сестра моя с потрясенным, залитым радостными слезами лицом без конца целовала Фому и твердила одни и те же бессвязные слова. Пройдет время, и она с нами вместе будет грустить о Юлии Алексеевне и других погибших – утонуло несколько рыбаков, которых мы знали, – но в тот час нежданной уже встречи она могла только одно – радоваться, что ее муж не погиб. Мальшет медленно пошел куда-то прочь. Я догнал его, теперь я был не нужен сестре. – Это ты, Яков,– сказал безо всякого выражения Мальшет.– Мне хочется съездить на старый маяк. Поедем? Довези меня. Я охотно согласился и стал заводить мотороллер. Я чувствовал, что было бы жестоко оставить сейчас Мальшета одного. Как ему было, наверное, тоскливо! Он молча сел на багажник позади меня, и часа за полтора мы добрались до маяка. Маяк стоял такой же крепкий и несокрушимый, но ступени его уже занес песок. Громадный замок на дверях заржавел. Всюду, насколько хватал глаз, простирался песок. Ветер гнал его, словно снежную поземку. И дворик занесло песком. Если здесь раскопать, то обнаружатся каменные плиты. Мы переглянулись и, откопав со злостью, прямо руками, верхнюю ступеньку, присели на нее покурить. Я некурящий, но на этот раз взял у Филиппа папироску, для компании. Мы курили и думали. Я вспоминал первое появление океанолога Филиппа Мальшета. Как он уверенно шагал по земле с рюкзаком за спиною веселый, зеленоглазый! Таким его увидала впервые Лизонька... То было раннее утро, а теперь настал суровый полдень. Еще так недавно я был школьником-мальчишкой, теперь я пилот и женатый человек, и даже писатель... А жизнь моя, пожалуй, будет не из легких! И вдруг до меня впервые по-настоящему «дошло», что Марфенька, возможно, никогда не сможет ходить и как это будет тяжело для нас обоих. И у нас никогда не будет ребенка, такого, как маленький Яшка, потому что ведь Марфеньке нельзя родить. И никогда мы вдвоем не пройдем по земле... Я знал, что никогда не раскаюсь, что женился на ней, просто я осознал, как нам будет тяжело. – Черт побери! – разразился вдруг Мальшет. – Я побежден, разгромлен! Я добит! Знаешь, кто меня добил? Лиза! Сегодня я ее потерял окончательно. Она любит Фому. – Она любит Фому, – повторил я, как эхо. – Все мечты мои потерпели крах, – продолжал с каким-то даже удивлением Мальшет. – Ты понимаешь, друг мой, – все до одной!... Ты видишь! Маяк заносит песком. На нем не зажжется свет. Море не будет плескаться у его подножия. Дамбы... Помнишь, как я на маяке чертил проект дамбы? Тогда я верил, что дамба перегородит море. И вот проект забракован окончательно. Даже директора из меня не получилось... Сняли меня. Наломал дров... А Иван будет лучшим директором, правда? – Это хорошо, что Иван Владимирович – директор обсерватории, тебе же лучше! – сказал я.– Больше времени останется для научной работы. Ведь ты же ученый, зачем тебе административная работа? – Верно,– согласился Филипп и грустно посмотрел на меня своими зелеными глазами.– Директорство – это чепуха, я не жалею. Так, вроде обидно немножко, ну, самолюбие, что ли, страдает. Но я не могу отказываться от своей мечты... Человек должен сам регулировать уровень Каспия! – Зачем же отказываться от мечты? – удивился я. – Не отказывайся. Надо добиться ее осуществления, вот и все! Если не дамба – пусть другим способом. – Вот именно, пусть хоть другим способом, – тяжело вздохнул Филипп. – Я хочу написать о покорении Каспия человеком, – сказал я. – Мечта океанолога Филиппа Мальшета (у меня он, разумеется, зовется иначе) осуществляется. Человек развертывает на Каспии грандиозные работы, чтоб самому управлять уровнем изменчивого моря... Действие происходит в двухтысячном году. – В двухтысячном?! – так и ахнул Мальшет. Лицо его вытянулось. – Не раньше? – Раньше, конечно. В двухтысячном строительство завершается. – Собственно, это твоя книга – продолжение борьбы за Каспий, – задумчиво проговорил Мальшет. – Значит, ты продолжаешь бороться? – Ты же меня и вовлек в эту борьбу, а уж я не отстану. И Лиза не отстанет, и Турышев, и многие, многие другие, которые даже не видели тебя никогда, только читали твои горячие статьи. Ты, Филипп, поведешь нас всех за собой, как вел все эти годы. Мальшет пристально посмотрел на меня и рассмеялся. – Ты, Яшка, славный парень! Не ошибся я, когда отдал тебе в подарок свою единственную лоцию... Теперь, как только получим другое судно,– продолжал Филипп,– приступим к главной теме вплотную. Давно я до нее добирался... Все-таки как мешало это проклятое директорство! Я уже говорил Барабашу и Лизе. Тема комплексная, под силу только большому научному коллективу. – Какая тема? – Сверхдолгосрочные прогнозы Каспийского моря,– усмехнулся Мальшет. – Филипп, – спросил я, – почему все-таки не приняли твой проект? Я часто думаю... Это не отец Марфеньки помешал? – Оленев? Нет! Такие люди могут тормозить, портить до поры до времени, но, когда дело касается государственных интересов, – они бессильны. – Так почему же? – Может, слишком рано. Проблема регулирования уровня целого моря не ставилась еще ни в одной стране. Видишь ли, Янька, я лучше кого-либо вижу и достоинства, и недостатки моего проекта. Против дамбы запротестуют все республики, лежащие в Среднем и Южном Каспии, и они будут со своей точки зрения правы: дамба спасает от обмеления Северный Каспий, но ничем не поможет остальной его части. Что ж... проект дамбы – моя юность. Подошла зрелость... Будем искать другие пути регулирования моря, более эффективные: искать надо, потому что проект переброски северных вод, при всем его колоссальном значении, полностью проблемы Каспия не решает. «Как не решил бы твой проект дамбы, если б его приняли», – мысленно закончил я. Мы еще поговорили о море, о научных планах, о летней экспедиции. Надо было срочно подыскивать новое судно, так как был дорог каждый день. Мальшет поднялся повеселевший. – Домой пора, – сказал он, – там нас, поди, заждались,– и пошел, насвистывая, к мотороллеру – теперь правил он, а я сидел позади. БРИГАНТИНА РАСПРАВЛЯЕТ ПАРУСА (Эпилог) По решению Академии наук наша обсерватория получила новое судно, только что вышедшее из доков. Оно было специально приспособлено для научных наблюдений на море. Там были просторные, светлые лаборатории и удобные каютки для научных работников. Оно было оборудовано самой новейшей аппаратурой для океанологических и гидрохимических исследований. Оно все блистало лаком и красками – я не видел ничего прекраснее. Оно походило на ту белоснежную бригантину, что подарил когда-то Лизоньке Иван Владимирович. Судно еще не имело имени. Работникам обсерватории предоставлялось право самим назвать его. Никогда не забуду собрания в баллонном цехе (пока еще это был самый просторный наш зал, и там проходили все заседания и митинги). Новый директор обсерватории, поглаживая серебряные виски и смущенно улыбаясь, предложил назвать судно «Марфа Ефремова» в честь пилота обсерватории, пострадавшего при исполнении служебных обязанностей. Какой шум поднялся, какие аплодисменты! Предложение было принято единогласно при одном воздержавшемся... Это был я,– просто я растерялся. Я думал, что Марфенька будет радоваться такой невиданной чести, но она вместо того загрустила. Она лежала молчаливо с картой в руках и чертила карандашиком маршруты «Марфы Ефремовой». У меня сердце переворачивалось, глядя на нее. Фома Шалый был назначен капитаном. Мы теперь его почти не видим. Он дни и ночи проводит на корабле, готовясь к экспедиции. Лизонька ездила в Москву защищать диплом. Теперь она была уже океанологом и выходила в море вместе с мужем. Маленького Яшу брал пока к себе дедушка, Иван Матвеевич Шалый. Я, кажется, писал, что он женился на вдове с детьми, женщине доброй и веселой. Она сама предложила взять к себе на время экспедиции Яшу. Фома сказал, что через два-три года сын повсюду будет ездить с ним. В море уходила и Васса Кузьминична, как ихтиолог, и гидрохимик Барабаш, и мой друг детства Ефимка (механиком), и многие друзья Марфеньки. Они приходили к нам и, естественно, только и разговаривали о предстоящей экспедиции. К нам стал часто заходить новый пилот, присланный на место Марфеньки... Он был, в общем, славный парень, мы с ним поднимались в стратосферу и остались довольны друг другом, но моя жена его невзлюбила. И напрасно: он ничего у нее не отнимал. Мальшет тоже был страшно занят и забегал к нам только после одиннадцати. Осталось четыре дня до выхода в море «Марфы Ефремовой». Уже готово все было к рейсу, укомплектованы кадры (кажется, только кока не могли подходящего найти) – ждали только какого-то мудреного прибора из Москвы. Ночью Марфенька плакала, а я жмурился, делая вид, что сплю. Утром я встретил на дороге Фому: он шагал вразвалку за женой, и я предложил ему пройти со мной к директору. Перед этим я звонил Мальшету, он был у Ивана Владимировича, и я попросил их подождать меня. – А чего ты хочешь? – поинтересовался Фома. Он теперь был счастливым человеком и стал более разговорчивым и любопытным. – Увидишь, – неохотно ответил я. В кабинете Турышева сидел и Барабаш, они обсуждали какие-то детали экспедиции. На письменном столе лежала изодранная карта Каспия. – Ты что, Яша? – спросил Турышев, отрываясь от карты. Поняв по моему лицу, что я зашел не на минуту, он предложил присесть. Мы сели на диван – я и Фома. Я порылся в кармане и положил перед Иваном Владимировичем свое заявление, написанное поутру: утро всегда мудренее. Он взглянул на меня с удивлением, а когда прочел заявление, лицо его выразило неудовольствие. – Разве ты уже охладел к аэронавтике? – спросил он с укором. Я замялся... – Не в этом дело! – А в чем же? – Не знаю. Может, и охладел. – Ты же хороший пилот! – огорченно сказал Турышев. – Это ты его уговорил? – спросил Мальшет у Фомы. – Да я ничего не знаю! – обиделся Фома. – А что случилось-то? – Ничего особенного, – буркнул я. – Прошу назначить меня поваром на «Марфу Ефремову». Фома даже рот открыл. Обветренное скуластое лицо его так и просияло. – Яшка, дружище, вот хорошо, вот ладно! – закричал он, и так на радостях меня обнял, что чуть не сломал мне ребра. Мальшет вытаращил глаза. – Ты, Яков, с ума, что ли, сошел? Ты же отличный пилот, даже обидно как-то... – Подумаешь, отличный, я ведь никогда особенно не увлекался аэронавтикой... На твоей же лоции воспитан. Зачем дарил лоцию? Зачем вы, Иван Владимирович, дарили бригантину? Пришло время ей расправить паруса. – Но поваром!... – вскричали они оба вместе. – А хоть и поваром, какая разница? Я же привык готовить. Вы сами оба говорили, что готовлю вкусно. Куплю еще поваренную книгу. Ну и, конечно, буду, как и в прежних экспедициях, помогать в научных наблюдениях. И матросом могу. И статью в газету написать, если понадобится помощь прессы. Где вы еще такого повара найдете? – А Марфенька? – строго спросил Давид Илларионович Барабаш и что-то пробурчал по-украински. – Мы ведь месяцев на семь-восемь уходим в море, – не гляди на меня, заметил Турышев, – одной-то ей... – Почему одной? Каюту нам дадите? Или повару не положено? Теперь все молчали, а я смотрел в пол. – Ты хочешь и Марфеньку... – наконец выговорил Турышев. – Ну да. – Больную? И здесь я просто взбеленился – так вспылил. Кажется, я вгорячах произнес целый монолог. – Ничего она не больна! Давно уже выздоровела. Она же очень сильная и здоровая, только ноги ее не ходят. В этом и все несчастье ее, что она сильная и здоровая, а вынуждена лежать, словно больная. Никакой болезни нет, поймите! Всех моих друзей буду просить это запомнить раз и навсегда. Она лежит целый день одна, слушает шум моря и крики птиц и мечтает о путешествиях, как о чем-то самом прекрасном, но уже несбыточном. Почему несбыточном, спрашиваю я? Все можно сделать, чтоб человек был счастлив! Когда я женился на ней, я поклялся про себя, что сделаю ее счастливой. Но ей одной только любви мало! Понимаете? Мало! Она – прирожденный путешественник, так пусть себе путешествует. Она сможет и работать понемногу, Иван Владимирович, ей-богу! Вести журнал, делать расчеты, наклеивать этикетки на бутылки с пробами воды, мало ли чего? Она же с цифрами обращается, как жонглер с шариками, любо смотреть на нее. Зарплаты нам, конечно, никакой не надо, на нее хватит и моей. Как же может Марфа Ефремова не поехать на своем корабле? Сами посудите. Да она с тоски зачахнет, когда вы все уедете в море. ... Я дописываю эти строки в каюте научно-исследовательского судна «Марфа Ефремова». Это лучшая каюта на корабле, капитанская: Фома заставил нас принять ее, а сам занял другую, похуже. Тезка корабля лежит сейчас на палубе, куда я ее только что отнес. Она очень занята эти дни: Лизонька просила ее произвести расчеты ветровых волн, а для Мальшета она вечно сводит какие-то балансы. Сильна Марфенька во всех расчетах! Турышев, который часто навещает нас в море на гидросамолете, уже предлагал ей штатное место лаборанта. Она решила его принять, хотя я не советовал: с осени она начнет заочно учиться на математическом факультете Московского университета и ей будет тяжело совмещать работу и учебу. Но она и слышать не хочет. – Я очень сильная и справлюсь! – говорит она весело. Прилетал на гидросамолете известный московский хирург, маленький, толстенький, в огромных очках, чем-то похожий на мистера Пикквика. Тот самый, которого, помните, обещал прислать президент Академии наук. Он оставил после себя надежду... Все теперь надеются. На корабле только и разговоров об этом. Профессор тщательно осмотрел Марфеньку, подумал, еще раз осмотрел – лицо его просветлело. – Марфа будет ходить? – поняв, закричал я. Моя жена, побледнев, пристально смотрела на хирурга. – Я надеюсь! – с ударением сказал профессор. – Конечно, сначала на костылях... гм... в гипсовом корсете. Марфенька засмеялась и заплакала. Я машинально подал доктору приготовленное заранее чистое полотенце. Доктор сам вытер Марфеньке слезы этим полотенцем. – Это хорошо, что вы ушли в море,– сказал он задумчиво,– из комнаты, где пахнет лекарствами,– в море... К большой работе, опасностям, настоящей жизни. Хорошо, что вы счастливы.– Он лукаво и добродушно взглянул на меня.– Ведь счастливы? – Очень! – смеясь и плача, подтвердила Марфенька. – Ну вот! Как известно, счастье – лучший целитель. Когда вернетесь на берег, применим один новый метод... В открытый иллюминатор задувает горячий ветер, пропитанный всеми запахами моря. Зной, нестерпимый даже в море, а на берегу, наверное, нечем дышать. В синем сверкающем небе ни одного облачка. Слышен скрежет лебедки, поскрипывание якорной цепи, шуршание переборок – корабль полон невнятных, приглушенных звуков: шорохи, вздохи, скрипы. Мы встаем на якорь – очередная станция. Надо идти помочь Вассе Кузьминичне произвести лабораторный анализ рыбы. А потом я эту же рыбу зажарю всей честной компании на ужин. Поваром все довольны, чему я сердечно рад. Мой роман о двадцать первом веке что-то не подвигается вперед. Придется его отложить пока в дальний ящик... Сказать откровенно, мне больше хочется писать о тех людях, которые живут и работают рядом со мной, с которыми у меня одни цели, одни мечты, одни страдания и радости!