Аннотация: Две остросюжетные повести о современных школьниках, которые впервые открывают для себя мир русской старины, народное «рукомесло», размышляют о чувстве ответственности за историческое прошлое, за родную природу. --------------------------------------------- Борис Александрович Алмазов Считаю до трех! Иллюстрации И. Латинского Глава первая Полоса невезения Мальчишки сидели на пустыре. Огромные многоэтажные коробки новостроек подступали к нему со всех сторон, по утрам здесь уже тарахтели бульдозеры и экскаваторы, громыхали компрессоры. Совсем недавно пустырь был полем. Его ещё пересекала речка. Теперь она уже ниоткуда не вытекала и никуда не впадала. Кое-где торчали изуродованные деревья — остатки садов бывшей здесь деревни. Но каждый день самосвалы везли сюда битый кирпич, ломаные железобетонные конструкции, опилки. Высокий вал мусора накатывался со всех сторон на пустырь, и был он уже не деревня, но ещё и не город, а строительная площадка. Мальчишки любили пустырь. В новых домах, куда они недавно переехали, были для них организованы игротеки и Красные уголки, спортивные залы и кружки, но их тянуло сюда. Дурная слава ходила о пустыре. Два раза в неделю дружинники проводили рейды, и тогда отсюда разбегались те, кто состоял на учёте в милиции, кем занималась комиссия по делам несовершеннолетних при районном исполнительном комитете народных депутатов. — И правильно сделал, что ушёл! — сказал Штифт. — Пусть милуются как хотят. Но без тебя. Тоже мне придумали! Догадались! Сколько твоей матери лет? — Тридцать четыре! — Ге! — сочувственно усмехнулся Штифт. — Это скоро у тебя вполне может брат появиться! — Есть уже! — буркнул Алёшка. Ему хотелось завыть от слов приятеля. — Она на то и упирает, что, мол, у Ивана Ивановича сынишка без матери. Маленький. Сегодня утром села ко мне на диван и давай: «Лёша! Что ты скажешь, если Иван Иванович будет жить с нами?» Ну, я ей сказал! Надолго запомнит! — Я поражаюсь! — сказал Штифт. — Скоро на пенсию, а они… Противно. Тьфу! — Он плюнул в маленький костерок, который развели мальчишки просто так, чтобы сидеть у огня, смотреть на пламя. — Этот Иван Иванович всё ходил, ходил к нам. Всё про море болтал, а сам в море-то и не был — в порту на буксире плавает! Моряк из лужи! — рассказывал Лёшка. — Всего в нём и морского что фуражка с «крабом». — Главное, — засмеялся Штифт, — как это она: «Мальчишке нужна мать, а тебе нужен отец…» — Во-во! — подтвердил Лёшка. — А мне такая мать не нужна! Обойдусь! — Главное дело, тебе «отец нужен», — не унимался Штифт. — Да у тебя отец — позавидовать можно! Такого отца поискать… Не то что какой-то буксирщик. С таким отцом не бойся, не пропадёшь! Что тебе, отец не поможет? Уходи жить к нему, вот и всё… — Конечно, — согласился Лёшка. — Всегда надеешься на лучшее, мечтаешь, мечтаешь, а получается наоборот, — сказал, помолчав, Штифт. — Всегда думаешь: «Ну, повезло!», а на самом деле — нет. — Он горестно шмыгнул носом. — На прошлой неделе специально с уроков удрал: накопил, понимаешь, шестьдесят копеек, хотел в центре жвачки достать. Приезжаю — дают. Чинно-благородно стал в очередь. На шестьдесят копеек четыре штуки выходит, это целый день жевать! И представляешь, перед самым носом на обед закрываются! — Белёсые брови Штифта поднялись, как у Пьеро из «Золотого ключика» — домиком. — Выхожу на улицу — подваливает парень. «Прикупи, — говорит, — жвачки. Я, — говорит, — перебрал, уже так нажевался — тошнит». Я ему как порядочному — «спасибо», а он не по пятнадцать копеек продаёт, а по двадцать! Спекулянт! Ну, думаю, подавись моими деньгами. Купил! Тут нас дружинники и сцапали. И до шести вечера в штабе дружины с нами разбирались. — И жвачку отобрали? — Конечно. Ему назад жвачку, мне назад деньги. Пожевал называется. Ему ещё в школу напишут. Он выходит из штаба, говорит: «Лучше бы я тебе эту жвачку даром отдал…» — Штифт горько засмеялся. — Там один тип чудной сидел, у него на руке наколка: «Нет в жизни счастья». Это точно. Я себе тоже такую сделаю! А на другой руке у него написано: «Ах, судьба ты моя, полосатая!» — В тюрьме, что ли, сидел? — Вот именно, что нет. Это — он мне объяснил — жизнь, как зебра, то хорошая полоса, то плохая. Как придёт плохая полоса, хоть ложись и помирай! — Точняк! — согласился Лёшка. Сегодняшний разговор с матерью и его уход из дому был последней каплей в огромной чаше бед. Начались они ещё в марте, когда его выгнали из секции дзюдоистов. Не посмотрели, что Лёшка чемпион среди юниоров, выгнали за неуспеваемость в школе. Об этом он не говорил никому, даже Штифту. «Как только во дворе узнают, что я больше не чемпион и вообще не в секции, — думал Лёшка, — весь мой авторитет как песочный домик рассыплется». «Уважение и авторитет только у сильных и у везучих» — так говорил отец, и Лёшка с ним был совершенно согласен. Он вспомнил, как вызвал его тренер. Лёшка занял второе место на городских соревнованиях, и ему только что вручили Почётную грамоту. Вот уж действительно: готовишься к радости, а получается несчастье. «Как у тебя дела в школе?» — спросил тренер вместо поздравления. «Обыкновенно», — холодея от предчувствия беды, сказал Лёшка. «Звонил завуч, — глядя в окно, сказал тренер. — У тебя три двойки в четверти…» — «Но я же всё время на тренировках…» — прошептал Лёшка. «Я тебя предупреждал? — всё так же не оборачиваясь, спросил тренер. — Ты мне что обещал?» Он поднялся и стал ходить по тренерской. «Ты кем собираешься быть?» — «Дзюдоистом!» — выпалил Лёшка. «Нет такой профессии! — отрезал тренер. — В общем, так, — сказал он, опять поворачиваясь к окну, словно там за окошком было что-то такое интересное, от чего этот плотный широкогрудый человек с крепкой шеей и с седыми висками никак не мог оторваться. — В общем, так! Исправишь двойки — приходи». — «Но я же в секции самый способный!» — закричал Лёшка. «Ну?» — спросил тренер, обернувшись к мальчишке, словно впервые его увидел. «Я же всех победил. Я — чемпион!» — опять закричал Лёшка. «Что? — поднял брови тренер. — Иди исправляй двойки!» Наверное, у Лёшки в это время было такое лицо, что тренер смягчился и добавил: «Кимоно можешь оставить у себя, до возвращения». Он положил руку Лёшке на плечо. Но мальчишка стряхнул её… «Выгнали! Выгнали!» — эта мысль постоянно стучала у Лёшки в голове. «Ну, ничего! Ничего! — приговаривал он, обливаясь потом, тридцатый, сороковой раз отжимаясь от пола. — Я ещё вам всем покажу! Перейду в другое спортивное общество, я всем из этой дурацкой секции пятки на затылок заверну. Не исподтишка! Честно! На соревнованиях. И вы ещё пожалеете, что выгнали меня». Он не собирался исправлять двойки, а целыми днями возился с эспандером и гантелями, с пособиями и рисунками по дзюдо. У него болели мышцы, но, стиснув зубы, Лёшка продолжал тренироваться в одиночку днём, а по вечерам отрабатывал приёмы со Штифтом. — Вот ты уйдёшь — я без тебя здесь совсем пропаду! — вздохнул Штифт. — Я тебя год учу драться! — сказал Лёшка. — Ты кучу приёмов знаешь и не слабак, а защитить себя не можешь! Ты же не трус! — Не трус! — согласился Штифт. — Так в чём же дело? — Так ведь жалко! — сказал Штифт. — Одно дело — грушу колотить, а другое — живого человека. — Жалко? — закричал Лёшка. — А они тебя жалеют? Ты что, забыл, как тебя Монгол с дружками отделал, «жалко»? На таких добреньких, как ты, воду возят. Штифт только вздыхал в ответ. — Мой отец знаешь как говорит? Жизнь — это война: либо ты бьёшь, либо тебя! Она, подлая, так устроена, что всегда один едет — другой везёт! Тот, кто везёт, — ишак! Ты что, ишак? — Ну чё ты, чё ты, — сказал Штифт, — чё ты обижаешься? Тебе хорошо: у тебя мужской характер. Раз — и ушёл. А я так не могу. — Чего ты не можешь? — глядя на конопатый нос Штифта, спросил Лёшка. — Ничего не могу! И уйти не могу. Без меня мать совсем сопьётся! — Что ты её, теперь до конца жизни тащить обязан? Штифт в ответ пожал плечами. — Вот если бы она замуж вышла да пить бросила, я бы сразу от неё ушёл, — сказал он, — так не могу. Пропадёт она без меня. Вчера позвонила с работы. «Приходи, — говорит, — сынок, получи мой аванс, и пусть теперь все деньги у тебя будут, а то я их размотаю. Меня деньги не любят…» Вот! — вздохнул Штифт, подкладывая щепки в огонь. — Теперь прощай жвачечка! — Как это? — удивился Лёшка. — Теперь же все деньги у тебя — бери сколько хочешь! — В том-то и дело, — засовывая руки в старенькую курточку, сказал Штифт. — Это раньше — от завтрака накопишь или там у матери из кармана мелочь возьмёшь, а теперь нельзя. Что ж я, сам у себя деньги воровать буду? — Ну а завтрак? От завтрака же можешь оставлять? — удивился Лёшка, совершенно не понимая философию Штифта. — Нет, — ответил Штифт, — не могу! Я так подумал, что мне теперь нужно быстрее сил набираться, нельзя на жратве экономить… — Ну ты даёшь… — только и смог сказать Лёшка. — Я знаешь что хочу? — повернул к дружку раскрасневшееся от огня лицо Штифт. — Я хочу мать вылечить! Я ее в больницу положу, где от пьянства лечат! Она же не плохая, она даже очень добрая, только несчастная и безвольная! Её все обманывают и никто понять не может… А так она хорошая. — Ты счастливый! — сказал Лёшка. — Ты своей матери нужен. А я своей не нужен! — А мне? Я бы без тебя пропал! — Ты не в счёт! Ты мой единственный кореш. Только уж больно ты добренький. Нельзя таким быть. Надо быть резким человеком. Волевым и целеустремлённым… Нужно в себе развивать жизнестойкость и бойцовские качества — так отец говорит, — иначе ничего не добьёшься в жизни. — Может быть, и я когда-нибудь таким стану, — сказал Штифт, — ты, что ли, всегда таким был, как сейчас? — Всегда! — отрезал Лёшка, но это была неправда, и он это прекрасно знал. Глава вторая Каким был Лёха Лёшка Кусков до десяти лет жил в деревне на Владимирщине с матерью и бабушкой. Отца он почти не помнил. Отец уехал в город, когда Лёшка ещё не умел ходить. Мать всё собиралась к нему в город, но он не очень приглашал, как понял Лёшка из разговоров. Сейчас, сидя у маленького костерка на пустыре за новостройками, Лёшка Кусков, по нынешнему своему прозванию Лёха, вспомнил бревенчатый дом, куст сирени, который ломился весною в окно его комнаты. Тёплую, словно живую, печь, лохматого Напугая, что кидался каждое утро мальчишке на грудь и норовил лизнуть в щёки. Он вспомнил бабушку. Наверное, огонь был виноват: языки пламени в костре плясали на углях, как там — в печке, около которой она всегда гремела ухватами. Маленькая, сгорбленная, с улыбчивым морщинистым лицом, она всегда норовила сунуть Лёшке то кочерыжку, то репку, то блинок… Мать с утра до ночи была на работе, и Лёшка всё время с бабушкой. Весною, в такой же тёплый день, как сегодня, они вдвоём копали огород и сажали картошку. Свежая земля пахла травой и влагой. Длинные кольчатые розовые червяки ввинчивались в свежевскопанные грядки. Цыплята, которых вывела в огород курица Настя, хватали их и растягивали, как резиновые подтяжки. «Сади, внученька, горох, да расти, как он: быстро и весело… Матери на помощь, людям на радость…» Лёшка аккуратно раскладывал горошинки в лунки и закапывал их совочком. Бабушка повела Лёшку в школу, когда пришло время, бабушка слушала по десять раз, удивлялась и ахала рассказам из букваря и «Родной речи», и Лёшке хотелось читать ей и читать ещё. Он любил пересказывать, что узнавал в школе. Бабушка расспрашивала подробности, а Лёшка казался себе очень умным и знающим… Когда он делал уроки, она садилась напротив за стол и, подперев маленькую сухонькую голову в белом платочке мосластым кулачком, следила, как выводит внук кривые буквы. «Не такие уж кривые…» — подумал Лёшка. В первом классе он учился отлично. В деревне ему было хорошо, все между собой жили дружно: и взрослые и дети. Конечно, он дрался с мальчишками, бывали ссоры, но почему-то здесь, в городе, когда он вспоминал деревню, ему казалось, что там всегда светлое лето и каждый день как воскресенье. А потом бабушка подняла тот страшный чёрный чугунок, где кипело в щёлоке бельё, вдвинула его в печь и, тихо охнув, села на лавку под окном. Лёшка как раз учил уроки. Он поднял голову и увидел: бабушкино лицо стало совсем белым. «Беги к дяде Ване, пусть за доктором пошлёт… — прошептала бабушка. — Стой! Поди сюды». Она обхватила Лёшку костистыми руками, прижала изо всех сил к груди, и мальчик услышал, как там что-то булькает и хрипит. Он почему-то подумал, что так птица крыльями машет. «Господи! — прошептала бабушка, прижимаясь холодными губами к Лёшкиному лбу. — Не дай ему пропасть! Побереги ты его! Беги, Алёшенька! Беги! — подтолкнула она мальчишку, отшатываясь к стене. — Да назад не ходи! Не ворочайся назад!..» «Вот только бабушка меня и любила, — подумал Лёха, ворочая железным прутом угли. — А мать так… только говорит, что любит. Любила — не нашла бы себе этого Ивана Ивановича…» Со смертью бабушки ушёл из дома покой, словно в печи огонь погас и весь дом выстыл. Лёшка после уроков сам разогревал кашу, ел её, запивая холодным молоком, потому что никак не мог научиться его кипятить, оно всегда либо пригорало, либо убегало. Чаще хватал кусок хлеба и шёл на улицу, потому что дома ему было находиться без бабушки невмоготу — всё время хотелось её звать и плакать. Он старался быть на улице дотемна, пока мать не приходила с работы. Дальше было ещё хуже. Однажды они заколотили окна, двери и поехали в город. Настали для Лёшки тяжёлые дни. Мать всё так же с утра до ночи была на работе, и Кусков слонялся на улице. Но здесь была другая улица и другие мальчишки. С первого дня они прозвали Кускова обидным прозвищем «дерёвня» и всё время дразнили его за то, что он говорил по-владимирски, на «о». Кусков бросался на них с кулаками. С двумя, с тремя он мог справиться, но ведь его били впятером и даже вдесятером!.. Не успевал мальчишка оглянуться, как оказывался в самом низу кучи малы. И в школе было то же самое. Ребята смеялись над ним, как только он раскрывал рот: «Володимирская корова!» Те мальчики, что не дразнились, не обращали на него внимания. После уроков они разбегались кто куда: кто в спортивную секцию, кто на скрипке играть, кто в кружок рисования… Лёшка хотел бы подружиться с этими занятыми мальчиками, но стеснялся. А те мальчишки, что были свободны, только и знали, что драться да обзываться. Однажды его так разделали, что он минут пятнадцать не мог остановить кровь, текущую из носа. Шёл дождик, и Лёшкины слёзы мешались с холодными каплями, падающими на лицо. «Ничего медали! — сказал какой-то мужчина. — Ну а ты хоть сдачи-то дал?» — «Я де убею!» — ответил Лёшка. «А хотелось бы?» — «Угу! Кодеждо!» — «Приходи ко мне в секцию!» — сказал волшебный человек, как бы из дождя и Лёшкиных слёз возникший. Так Кусков тоже стал занятым. Он был готов тренироваться с утра до вечера. С каждым занятием прибавлялись синяки на локтях, на коленках, на бёдрах, но он чувствовал, как наливаются силой мышцы, как крепнет брюшной пресс, как цепкими становятся пальцы. Теперь, если называли его «дерёвней», Лёшка хватал обидчика за локоть и за пиджак, рывок — и противник, сверкнув подошвами, шмякался на спину. «Психованный» — было новое прозвище Кускова, но никто не говорил его Лёшке в лицо. Они с матерью получили квартиру в новом районе. Здесь-то и познакомился Лёшка со Штифтом. Как-то раз он возвращался из секции. В парадном трое подростков отнимали деньги у заморённого парнишки. — Ну ребята, ну не надо, — жалко приговаривал тот. — Ну пожалуйста. — Отдай назад деньги! — сказал Лёшка самому длинному, раскосому, по прозвищу Монгол. — Кто это? — спросил дурашливым голосом Монгол. — Не вижу. Кусков занимался в секции третий год. Он поставил сумку с кимоно и скинул туфли. — Сейчас тапочки белые примерять будет, — хихикнул кто-то из прихлебателей Монгола. — Ты что, ты что? — почуял недоброе Монгол. — Считаю до трёх! — сказал Кусков. Перед схваткой у него всегда холодели щёки и что-то сжималось в животе, словно он становился пружиной — крепкой и жёсткой. — Раз! Он увидел, как восторженно и испуганно смотрит на него мальчишка, у которого отнимали деньги, вспомнил все обиды, которые пришлось ему вытерпеть в школе и во дворе на старой квартире. — Два! Всегда перед боем он вспоминал, как его били, и старался представить, что перед ним именно тот, кто его бил. «Перед боем нужно разозлиться, иначе не победишь!» Лёшка свято верил в справедливость этих слов. — Три! Захват! Рывок! Монгол завыл, сгибаясь пополам, как складной. — Заткнись! — спокойно сказал Кусков. — Иначе сейчас мордой в стенку въедешь. — Отпусти! Отпусти! — стонал Монгол. — Отдай пацану деньги! И запомни: маленьких обижать нехорошо. В другой раз попадёшься — руки-ноги повыдергаю. Как нравился себе он в эту минуту! Как приятно ему было быть сильным, благородным, смелым! Как милостиво он выслушивал восторженные слова Штифта: — Как ты его! Это же сам Монгол, а ты его как! Ради этого стоило заниматься с утра до вечера. Ради этого он совсем запустил уроки и часами крутил гантели. Что может быть приятнее сознания, что ты сильнее всех, что даже враги твои вроде Монгола почтительно дают тебе дорогу, когда ты возвращаешься с тренировки? А когда Лёшка стал побеждать на соревнованиях, когда он услышал, как зал, где были его сверстники и даже взрослые, встаёт и кричит: «Кусков! Кусков! Молодец!» — он готов был и ночей не спать ради тренировок… — Лёха! — сказал Штифт. — Ты извини, мне идти надо. Мать сейчас с работы придёт… Костёр почти погас, сизый дымок струился над багровыми углями, что уже подёргивались белёсым пеплом. — Иди! — сказал Кусков. — Иди. — Лёш! — сказал Штифт. — Если тебе что-нибудь нужно будет, я того… Я даже денег могу… — Спасибо тебе, Штифт! — сказал Лёшка, пожимая товарищу руку, и вдруг подумал, что знаком он с ним больше года, а так и не знает его имени. Он посмотрел ещё на его щуплые плечи, на конопатый нос, на курточку, из которой торчали худые руки, похожие на гусиные лапы. «Как тебя на самом деле-то зовут?» — хотел спросить он Штифта, но не решился. Глава третья Альберт Кусков — лишний человек! Часа через два Кусков сидел на тонконогом табурете-грибе в баре и тянул через пластмассовую соломинку фруктовый сок из высокого стакана. В зеркальной стойке за пёстрыми бутылками отражалась его конопатая физиономия, пустой зал и стулья, перевёрнутые на столики. В сумраке бара их ножки напоминали щупальца диковинных животных, играла тихая музыка, и хотелось думать о чём-нибудь иностранном. Можно было даже глаза не закрывать, чтобы представить себя где-нибудь в Чикаго или в Рио-де-Жанейро, где полно кольтов и гоночных автомобилей. Сутулясь у стойки, Кусков воображал себя благородным гангстером. Он смотрел все фильмы, где были вот такие усталые, молчаливые — настоящие мужчины. Он и сам мог бы, как они, бросить последний доллар на стойку, сказать «Прощай, малыш!» бармену и тах-тах из пистолета… Или — раз в зубы, р-р-раз ногой! Кусков даже имя себе новое подобрал, оно больше подходило к той роскошной романтической жизни, о которой он мечтал в баре. Сначала он потребовал от своих знакомых, чтобы его теперь называли Аликом. Все согласились. Штифт не в счёт, с ним Кусков на эту тему не разговаривал, и во дворе его звали по-прежнему: Лёха. Алёша — это фактически и есть Лёха, а вот Алик — совсем другое дело, это уже Альберт! Правда, Кусков никому ещё этого не говорил, но к себе иногда уже обращался по-новому: «Не горюй, Альберт! Держись, Альберт!» Больше всего на свете Кускову хотелось встретиться с таким человеком, как в иностранных боевиках. Сильным, мужественным, с которым можно пойти в огонь и в воду! Алёшка готов был бы ему ботинки чистить и от шальной пули своим телом закрывать… Но к сожалению, ни разу ещё не видел Алёшка-Альберт человека, что хоть отдалённо напоминал бы благородного гангстера или шерифа. Вокруг были всё какие-то обыкновенные люди вроде Штифта или Ивана Ивановича… Мечта была недоступной! Да что говорить — всё было недоступно Кускову! Не мог он швырнуть эффектно на стойку последний доллар, потому что никогда настоящий доллар не то что в руках не держал, но и не видел. Можно было, конечно, кинуть полтинник или двадцать копеек, но и в этом не было нужды. Барменом был Кусков-старший — Алёшкин отец, и мальчишка мог сидеть в баре и тянуть сок сколько угодно. Бесплатно. Отца Кусков немножко побаивался, уж слишком отец был красив: в «фирме» с ног до головы. Да и потом, отец иногда такое устраивал… Однажды сделал Алёшке коньячный коктейль и потом неделю рассказывал со смехом приятелям, как «пацану рожу перекосило». Алёшка никогда не знал, что отец выкинет в следующую минуту. С того самого момента, когда после приезда в город Кусков пришёл к отцу знакомиться, а отец сразу подарил ему десять рублей, сумму умопомрачительную, чувство удивления перед ним не проходило. Отец, когда десятку дал, долго разговаривал. Алёшка всё запомнил. — Бери! Бери! — говорил отец. — Мужик с деньгами уверенней. В них всё. Вот приходит ко мне в бар какой-либо инженеришка. Так на него смотреть тяжело: весь извертится от стеснения. А ведь лет двадцать штаны на партах протирал, мозги упражнял. А я семь классов кончил, восьмой — коридор, он сто двадцать, ну от силы двести пятьдесят в месяц имеет, а я сороковку за вечер! Понял! Вот отсюда она и уверенность в жизни! Я на юг приеду — живу в своё удовольствие, как министр. Шампанским могу ноги мыть… А он на этот отпуск деньги копит и ничего, кроме моря, не видит, да и то на общем пляже. — Человек не для этого живёт! — сказала мать, которая до этого слушала молча. — Он там красоту и счастье найдёт, где ты и не заметишь! Ему твои краденые да холуйские сорок колов не нужны… Что у тебя кроме этих денег поганых и есть? Никогда Алёшка не видел мать такой. Она редко сердилась, а тут прямо на крик срывалась. — Не слушай ты её! — сказал отец. — Деньги — большая сила! Понял? Алёшка понял! Он понял, что учиться совсем не обязательно. «Вот дзюдо, — сказал отец, — это вещь стоящая. Мужик должен уметь за себя постоять и кое-кому вправить мозги при случае!» Мать была против спорта, мать долдонила: «Учись, учись!», а отец прямо сказал: «От ученья мозги сохнут!» «Он меня всегда понимал и жалел», — думал Алёшка, сидя у стойки бара и любуясь отцом, который ловко протирал фужеры и рассматривал их на свет. Когда Алёшка рассказал ему, что произошло, отец долго смеялся и приговаривал: «Замуж собралась! Ну ты подумай! Ты подумай!» И сейчас он всё ещё хмыкал себе под нос и крутил головой. Алёшка представил себе, как они теперь заживут, как он будет помогать отцу в баре. Ему выдадут такую же коротенькую фирменную курточку с монограммой ресторана, при котором был бар, галстук-бабочку с блюдце. Он сделает себе у настоящего мастера в салоне причёску и будет зарабатывать не хуже отца! Пусть не сорок рублей, но уж десятку всегда! Он для бара — находка: молодой, со знанием дзюдо на уровне первого юношеского разряда. Если тут кто начнёт порядок нарушать… Ему только скажут: «Альберт!» — Алёшка моментально нарушителя морским узлом завяжет и вышвырнет. Он подумал о том, как однажды встретит своих одноклассников или бывших товарищей по команде и пригласит их всех в бар! И сделает для них самый дорогой коктейль: «Огни Москвы», или «Аист», или «Весеннюю мелодию» — хоть тридцать штук! И всё бесплатно! Пусть знают, что за человек Альберт Кусков. Когда Кусковы переехали в новый район, в новую квартиру, и Алёшка пошёл учиться в новую школу, его уже никто не дразнил. Школа только что организовалась, все ребята в классе были новички. А что Алёшка иногда говорил немного на «о», никого не волновало. В классе некоторые заикались так — двух слов выговорить не могли, и то ничего. Наверно, время дразнилок прошло! Подросли. Поумнели. А может, класс попался такой дружный. Алёшка над этим не думал. У него всё равно с классом отношения не сложились. Он привык жить от тренировки до тренировки, а всё остальное время считал большой переменой. И на уроках ничего не делал — так, водил авторучкой в тетрадке для вида, чтобы учитель не приставал, а вообще-то «расслаблялся» и ждал звонка. Настоящая жизнь начиналась для Лёшки вечером, когда он надевал кимоно и выходил на татами. Иногда, правда, становилось Кускову как-то не по себе оттого, что он один. В классе все быстро сдружились, ходили вместе в кино, друг к другу на дни рождения, но всё это Алёшку не касалось. Пионерские сборы он не посещал, металлолом не собирал, газету не выпускал… «Некогда мне ерундой заниматься», — говорил он, когда поначалу ребята пытались его вовлечь в свои дела. Ему нравилось вот так, по-взрослому отвечать им. В начале этого года то один, то другой Алёшкин одноклассник подходил к нему — предлагал «на буксир» взять. Дольше всех одна девчонка приставала — Вера Комлева. Даже домой к нему приходила, пока однажды Лёшка не пригрозил, что, если она не отстанет, он её отлупит. На другой день в классе с ним никто не разговаривал, словно его и в школе не было. Он и так и сяк пытался исправить ошибку. Один раз ведро с водой на дверь поставил — первого вошедшего облил. Облитый шутки не понял, и заварилась такая каша… На Кускова махнули рукой и отступились от него как от пропащего окончательно. «Ничего! Ничего! — думал Алька, каждый вечер облачаясь в кимоно. — Наши ребята из команды — что они, со своими классами дружат, что ли?» «Раз, два, раз, два… — кричал тренер. — Бросок! Бросок!» Лёшка научился отгонять неприятные мысли. Они мешали бороться! Один раз он, правда, подумал: почему это все ребята расходятся по двое, по трое, а он всегда идёт домой один? Почему никому не бывает с ним по пути? Он думал об этом несколько дней, так ничего не придумал и спросил у отца: — Пап, а почему со мной никто не дружит? — А зачем тебе? — ответил отец. — Ты же сильнее всех в команде. Так или не так? — Так. — Они тебе завидуют. Ты на голову их выше в спорте. Понял! И так держись. — И ещё я живу далеко, — подсказал Лёшка. — Тем более, — согласился отец. И всё-таки Лёшка не успокоился, он чувствовал, что причина не в этом. И вот на прошлой неделе по телевизору шла передача про «Героя нашего времени» М.Ю.Лермонтова. Как стал ведущий объяснять, почему Печорин был так одинок, Кусков даже рот открыл: всё было про него, про Алёшку. «Я тоже лишний человек!» — решил он. Все от него носы воротят, потому что никто его понять не в состоянии. А Лёшка на Печорина даже внешне похож! Как там сказано, что у героя нашего времени были светлые волосы и тёмные усы! И у Лёшки тоже! Только наоборот: голова тёмная, а брови совсем белые! Он посмотрел на себя в зеркальную стенку бара. Да, вот был бы у него кожаный пиджак, джинсы, туфли, как у отца… Ну ничего! Теперь начнётся новая жизнь! — Папа! — сказал он. — Я обратно возвращаться не хочу! — Угу, — машинально ответил отец, заваривая себе кофе в фырчащей паром кофеварке. — Я домой больше не пойду! — Что? Отец повернулся к нему. — Ты что, вообще? А где жить будешь? «У тебя! Где же ещё!» — хотел сказать Лёшка, но отец его опередил: — На меня не рассчитывай! Ты думаешь, я что? Вольный ветер? «Я и ему не нужен, — обмер Лёшка. — Всем лишний! И в школе, и в секции, и матери, и отцу!» Туман застлал перед его глазами полки с пёстрыми бутылками. «Эх! — подумал он тоскливо. — Были бы у меня деньги. Рванул бы я отсюда далеко-далеко, к морю!» Стоило ему представить голубые волны, жёлтый песок и самого себя в белом костюме под пальмами на набережной, как все печали исчезали. Но сейчас даже самая эта заветная мечта не помогала. «Я — лишний человек! Лишний! Лучше бы мне не родиться! — Ему было больно повторять про себя эти слова, но он не мог остановиться. (Так хочется отколупывать корочку на ссадине: и больно, и медсестра, что смазывала ссадину зелёнкой, трогать не велела, а удержаться невозможно.) — Было бы у меня много-премного денег — я бы им всем показал! И матери, и тренеру, и этому Ивану Ивановичу!» Большая горячая слеза выкатилась из Лёшкиного глаза и капнула в стакан с соком. Кусков вздрогнул, оглянулся: не заметил ли отец? Но отцу было не до него: в бар вошли двое, и направились к стойке. Глава четвёртая На край света! — Привет! — крикнул отец. — Здорово! — ответил один из вошедших, худущий парень в линялых джинсах и в свитере. Второй, грузный, прочно уселся на длинноногий табурет прямо против бармена. Лёшка увидел потрясные модерновые очки в золотой оправе, с дымчатыми стёклами, крепкий подбородок с ямочкой и седеющие виски. Совсем как на иностранной этикетке «Курите только сигареты «Марльборо»». Всё совпадало. И невесомая небрежно расстёгнутая рубашка — стопроцентный натуральный хлопок, и тонкой кожи пиджак… — Ну? — спросил человек с этикетки. — Есть! — Отец наклонился и стал шептать что-то в самое ухо этому красивому широкоплечему человеку. Если бы он не шептал, Лёшка и не стал бы вслушиваться: мало ли какие могут быть у отца дела. Он бы сидел и рассматривал этого незнакомца. Но у отца был такой таинственный вид, что Лёшка невольно вытянул шею. А тут ещё незнакомец протянул руку, и прямо в глаза Лёшке сверкнула запонка. Он никогда такой не видел: золотая, с цепочкой, по золоту — чёрные эмалевые орлы! Отец мгновенно что-то вложил в белую сильную руку, и этот удивительный человек вынул из кармана окуляр, как у часовщика, и стал рассматривать что-то. «Сейчас он скажет: «Это я беру» — или: «Тебя надули, крошка!» — так всегда в иностранных кинофильмах говорят». — Беру, — сказал грузный. Лёшка потянулся изо всех сил, стараясь заглянуть за широкое плечо незнакомца, табурет под ним наклонился, и Кусков рухнул грузному на спину. — Ну! — Железная рука сгребла Лёшку. — Этот пацан мой сын… — залебезил отец. Грузный отпустил Кускова. — А ты куда смотришь? — сказал он тощему. — Так это ж его парень! — Тебя что, мальчик, не учил папа, что подслушивать нехорошо? — Да он не подслушивал! — затараторил отец. — У него сегодня настроение шальное: мамаша его, супруга моя бывшая, замуж собралась, так он сбежал из дома, в знак протеста. — Молодец, — похвалил незнакомец, в упор разглядывая Лёшку. — Значит, ты человек действия. — Он улыбнулся, но от улыбки его лицо не переменилось, словно он эту улыбку надел и снял, как шляпу примерил. — Замуж собралась — знакомая история… А величать тебя как? — Альберт! — бухнул с перепугу Кусков. — Ого! Однако, — удивился грузный. — А меня всего-навсего Вадим Алексеевич. Или просто Вадим. — Рука Алёшкина утонула в его большой горячей ладони. — Ушёл, значит, из дома? Так. И что же собираешься делать дальше, как будешь жить? Этого Лёшка не знал. С той самой минуты, как он решил больше никогда домой не возвращаться, ему казалось, что всё происходит как будто не с ним, а с каким-то другим мальчишкой, а он, Кусков, смотрит про это в кино или книжку читает. Как жить дальше, он не знал и потому буркнул: — Вот заработаю кучу денег — всем покажу! — Ну это конечно, — сказал без улыбки Вадим. — Только вот каким образом ты собираешься их заработать? — Барменом стану! — выдал вдруг свою сокровенную мечту Лёшка. — Как отец, — сказал Вадим без улыбки. — Это похвально. — Его глаза из-за дымчатых очков смотрели на мальчишку пристально и спокойно. — Это вполне возможно. Глядишь, будет династия барменов Кусковых. А ещё лучше иметь собственный ресторан. Как на Западе. А? Исобирались бы мы тёплой дружеской компанией у Кусковых, отца и сына… —…и святого духа! — хмыкнул тощий. Вадим на это ничего не сказал, только снял очки и устало потёр переносицу. — Итак, ты хочешь заработать кучу денег. И не боишься? — Чего? — удивился Лёшка. — Да так, в старину говаривали: «От трудов праведных не наживёшь палат каменных». Мальчишка не понял, но на всякий случай ответил: — Ну и что? — Он привык так отвечать, когда его ругали, что он, мол, двоечник и ленится. — О! — сказал уважительно Вадим. — Ты далеко пойдёшь. Я в твои годы мечтал отыскать клад и вообще был излишне романтичен. Иван! — крикнул он Лёшкиному отцу, словно тот был далеко-далеко. — Ты мечтал отыскать клад? — А как же! — с готовностью откликнулся отец. Лёшка удивился: — В наше время в клады только дурачки верят! Их давно нет, этих кладов! — Слыхал, Ваня, что твой сынище говорит? Устами младенца глаголет истина… Лёшке очень нравился этот человек. И говорил он замечательно, как в иностранном фильме: вроде все слова понятны, а про что говорят — не поймёшь… Штифт называл это «подтекст» — говорят одно, а думают совсем другое. Лёшке всегда хотелось научиться так говорить. — А что шеф? — спросил Вадим. — Чей? — Мастерских. «Шеф!» — восхитился Лёшка. — Айвазовский говорит, в Москву поехал. — Денег просить, — сказал Вадим, подтверждая какие-то свои мысли. — Поджимает время! Поджимает, — сказал худущий, ломая пальцы. — Поспешай медленно, — одёрнул его Вадим и, повернувшись к Кускову, спросил: — И куда же отец собирается тебя поместить? — Откуда я знаю! — сказал за Алёшку Кусков-старший. — Пусть к матери ворочается. — «Ворочается»! — передразнил его Вадим. — Неужели ты не понимаешь? Раз Альберт с нами в настоящий высокоторжественный момент, то теперь его судьба — наше общее дело. Мы обязаны, как говорится, взять над ним шефство. — Нынче год ребёнка! — встрял худущий. — Тем более! — согласился Вадим. — «Ворочается»! Не для того он уходил, чтобы «ворочаться». Так? — Угу! — согласился Лёшка и подумал с благодарностью, как этот человек всё замечательно понимает. — Осенью пускай в ПТУ идёт, — сказал отец. — В кулинарное. У меня там лапа. — Ты в каком классе? — В седьмой перешёл, — сказал Лёшка. — Ну, почти уже перешёл. Пять дней ведь учиться осталось. — До ПТУ ему ещё далеко. И до осени тоже. Важно, что наш дорогой Альберт будет делать в ближайшие дни. — Ну куда мне его девать! — закричал отец. — Об этом раньше нужно было думать, — одёрнул его Вадим. — Раньше. Да, Иван, не выслужишься ты выше бармена. Легкомысленный ты человек. — Вадим потянулся так, что заскрипел кожаный пиджак. — А ты молодец, что ушёл, — сказал он Лёшке. — Я в твои годы тоже уходил… Потому что нет для человека ничего дороже дыхания воли. Она слаще чечевичной похлёбки, за которую ты, Иван, готов на брюхе ползти… «Вот так тебе!» — злорадно подумал Лёшка. — Ну что, Альберт, пойдёшь со мной? — спросил Вадим. — Куда? — остолбенел Кусков-старший. — Вот видишь, какой ты человек, Иван! — усмехнулся Вадим. — Заметь, твой сын вопросов не задаёт! Куда? Ну, чтобы не мелочиться, на край света. Согласен со мной идти на край света, Альберт? — Да! — как в омут кинулся, выдохнул Лёшка. Глава пятая «Одинокий путник, несущий свет» Лёшка проснулся ночью и не сразу вспомнил, как он попал в эту огромную комнату, набитую старинной мебелью. Тёмные картины висели на стенах вплотную одна к другой, только золочёные рамы поблёскивали. Громадный беломраморный камин поднимался как орган до самого потолка. Однажды всем классом они ходили в филармонию, Лёшка там умирал от скуки, но орган его поразил величиной. А здесь, в доме этого удивительного человека, стояла вещь, не уступающая органу, во всяком случае размерами. Фарфоровые пастушки и пастушки резвились на каминной полке, свет дрожал на их лукавых улыбающихся лицах. Каждая безделушка казалась Кускову волшебной и безумно дорогой. Оглядевшись, он вспомнил, как пришёл с Вадимом к нему домой, как поначалу его отправили в ванну и какая-то женщина (волосы у неё были совсем седыми и даже светились в полумраке) подала ему настоящий халат на шёлковой подкладке с драконом на спине. Такой вещи Лёшка никогда не то что не носил, но и не видел. «Благодарю вас, Мария Александровна, — сказал Вадим. — Теперь, пожалуйста, приготовьте нам чаю и можете быть свободны…» Женщина церемонно поклонилась и вышла. «Кто это?» — подумал Кусков, но спрашивать, конечно, не решился. Он заикнулся было: «Вадим, вы — учёный?» Но тот отшутился: «Ещё как учёный! Учёный и выученный!» — так что Лёшка всё равно не понял, кто же Вадим Алексеевич. Лёжа на старинном кожаном диване, Кусков вспоминал, как вечером они пили чай из тонких фарфоровых чашечек и заедали его ломтиками бисквита, что лежал на серебряном блюде под белоснежной салфеткой. Вадим молчал, думая о чём-то своём. Трудно было сказать, сколько ему лет. Лицо молодое, а виски седые, словно их белилами мазнули, а когда он снимал очки, то под глазами виднелись усталые морщины. И всё-таки трудно его было называть как-то иначе, чем Вадим, потому что весь он был такой моложавый, хотя и несколько грузноватый. «Ты позволишь?» — спросил Вадим и закурил толстую сигару. Это Кускова доконало. Никогда никто не спрашивал у него разрешения ни на что. За него всё решали, все были уверены — и мать, и отчим, и директор в школе, и тренер, — что они знают всё за него, знают, как ему будет лучше. «А он у меня такую мелочь спрашивает!» — благодарно думал Лёшка и, разглядывая Вадима, всё время спрашивал себя: «Почему он меня взял?» И сейчас, ночью, эта мысль не давала ему уснуть. «Вдруг я его сын? — думал Кусков. — Свободное дело. Мать меня не любит, отец не любит, — наверное, я им не родной. Я — подкидыш. Вот он меня и узнал. А может быть, я похож на его жену, то есть на мою настоящую мать. А может, я его младший брат? Мы растерялись во время войны, а вот теперь нашлись». И хотя Лёшка прекрасно понимал, что никакой войны уже давно не было и родители не теряли своих детей, самые невероятные мысли и предположения роились в его голове. Светлый сумрак северной белой ночи заливал огромную комнату с лепными потолками, загадочные лица смотрели на мальчишку из золочёных рам. В такой удивительной комнате можно было придумать всё что угодно, и Кусков размечтался. «Конечно, — думал он, — Вадим не может сразу сказать: «Здравствуй, брат!» Ну и что, что он меня узнал, нужны документы про то, что мы братья или что он мой отец». Они приехали из бара на машине. И Кускову было легко представить, как он сам на будущий год приедет на машине в школу. И как ребята в перемену выскочат и обступят её, потому что машина будет обязательно иностранная, с длинным, как у корабля, корпусом и низкой посадкой, и, к удивлению своему, увидят Лёшку за рулём. «А, — скажет он, снимая такие же дымчатые, как у Вадима, очки, — привет! Хотите покататься?» И тогда все они, кто не разговаривал с Лёшкой, лопнут от зависти. «А вы всё учитесь? — спросит их Кусков. — Ну-ну… Я тут в Англию на соревнования ездил, вот эту машинку прикупил. Мы с Вадимом ездили…» — «А кто он?» — «Мой брат (или отец)». — «А кем он работает?» — спросят одноклассники. «Действительно, кем?» — подумал Кусков, разглядывая картины над диваном. Одна из них ему особенно понравилась: на тёмном фоне — человек в широкополой шляпе, в плаще и ботфортах. Он шёл по дороге и освещал себе путь фонарём. Лёшка встал на диване, чтобы прочитать название на тусклой табличке. «Одинокий путник, несущий свет», — было выгравировано старинными литерами. Лёшка, глянув в лицо одинокого путника, вздрогнул: это был Вадим. «Как же так? — подумал Лёшка. — Картина старинная, а нарисован Вадим. А может быть, это его дедушка? Или прапрадедушка?» Но рядом с этой старинной картиной висел уже совсем ни на кого не похожий портрет. Вернее, в том-то и дело было, что он был похож, и очень похож, на автопортрет художника К.Брюллова, что нарисовал разрушение Помпеи. Кусков видел этот портрет в Русском музее, куда их водили всем классом. Всё было как на том портрете: и красное кресло, и красивая тонкая рука, но только вместо Брюллова в кресле сидел Вадим. Он был очень похож на Брюллова, но всё-таки это был Вадим, и его можно было узнать даже с бородкой и с усами. — Вот это да! — только и мог прошептать Кусков. Он ошалело сел на диване. Спать совершенно расхотелось, а захотелось пить. Графина с водой в комнате не было, и Лёшка двинулся на кухню. Но только тяжёлая дверь затворилась за ним и мальчишка очутился в тёмном коридоре, он тут же забыл, куда идти. Лёшка постоял в темноте, соображая, в какой же стороне могла быть кухня. В этой большой старинной квартире все комнаты были проходными, кругом были двери, и которая вела в кухню, догадаться было невозможно. В дальнем конце коридора из-под неплотно прикрытой двери пробивался свет; вытянув руки, Лёшка двинулся туда и заглянул в щель. Посреди комнаты торчал мольберт. Вадим стоял около него и занимался странным делом. Он водил по картине, где были нарисованы какие-то тётеньки с крыльями и тёмные деревья, горячим утюгом. Кусков смотрел на покрытый испариной лоб Вадима, на его крупные руки. «Так вот он кто! Он художник! По ночам работает! — с уважением думал мальчишка. — Все спят, а он работает!» Он тихо прикрыл дверь и вернулся в комнату. «Удивительный человек! — думал Лёшка. — Все, наверное, способы, которыми картины пишутся, знает! Вон как он её утюгом, чтобы гладкая была… Наверно, чтобы блестела…» Всезнающий Штифт научил Кускова колдовать: если чего-нибудь очень хочется, нужно загадать желание, собрать свою волю, сосчитать до трёх — и всё сбудется! «Это раньше думали, — говорил Штифт, — что это всё колдовство, а теперь научно доказано: всё дело в сильной воле. Нужно только научиться волю концентрировать!» — «А ты пробовал?» — спросил его Кусков. «Тыщу раз. Но я рассеянный. Отвлекаюсь. Только начну сосредоточиваться… сосредоточиваюсь, сосредоточиваюсь… хлоп, о чём-нибудь другом подумаю, и всё пропало. У меня воля слабая, а вот ты волевой, у тебя должно получиться… Только загадывать нужно на людей! Понял?» — «Как это?» — «Ну не так, что хочу, мол, жвачки, — ну и хоти! Ничего не выйдет, а нужно, чтобы на человека… Хочу, например, чтобы ты мне отдал половину жвачки, которая у тебя есть. Ты моей воле подчиняешься, и мы жуём оба…» Сейчас, вглядываясь в высокий лепной потолок, где надували щёчки смешные амуры, Кусков начал концентрировать волю: «Хочу, чтобы мы с Вадимом никогда не расставались! Хочу, чтобы я оказался его братом или сыном! Считаю до трёх… раз… два… три…» Лёшка не помнил, успел он досчитать до трёх или нет, потому что проснулся утром следующего дня. Глава шестая Визитёры Они явились в тот момент, когда Мария Александровна подала завтрак и Кусков, изо всех сил подражая Вадиму, заправил край крахмальной салфетки с монограммой за ворот рубашки. Художник наверняка их ждал. Лёшка заметил, как он поглядывал на часы. — Сиди! Ешь! — строго сказал художник, когда Кусков хотел кинуться открывать двери. — Это ко мне. В прихожей послышалась иностранная речь. Лёшке захотелось выскочить в коридор и посмотреть на пришедших, но он помнил вчерашний ледяной взгляд Вадима и его слова: «Разве ты не знаешь, мальчик, что подслушивать нехорошо?» — и поэтому сидел как приклеенный к кухонному табурету, хотя и умирал от любопытства. И вдруг Мария Александровна взяла поднос, поставила длинные хрустальные бокалы, хлопнула пробкой бутылки с шампанским и осторожно, чтобы не расплескать вино, открыла дверь, что была прямо перед Кусковым. Оказывается, это была вторая дверь в мастерскую! И мальчишка увидел двух гостей, которые что-то рокотали по-английски, и мольберт, и вчерашнюю картину на мольберте. Да! Это была она. Лёшка узнал деревья, узнал богинь с крыльями! Теперь картина находилась прямо перед ним, и он увидел, что она очень старая, тёмная, вся в трещинах. Иностранцы ахали, смотрели на полотно в кулачок. Один что-то сказал и с сомнением покачал головой. Вадим махнул рукой, что-то ответил и перевернул холст. На холсте был большой чернильный штамп: «Разрешено для вывоза». Тут иностранцы стали пожимать художнику руки, говорить «О! О!..», чокаться бокалами, которые звенели как колокольчики. Один достал длинный блокнот, что-то в нём черкнул, вырвал листок и подал Вадиму. Тот небрежно сунул зелёную бумажку в карман. У художника был очень расстроенный вид. Когда он увязывал картину, то даже погладил по раме рукой. — Вот гады! — прошептал Лёшка. — Вадим коллекцию продаёт. Денег, наверно, нет. А эти сразу как вороны слетелись! И как это пограничники разрешают вывозить такие старые произведения искусства? Такая ценная картина, а они сразу штамп ба-бах… Вадим обернулся, увидел Лёшку и так резко захлопнул дверь, что посуда зазвенела в буфете. «Психует, что картину продал!» — решил Кусков и не обиделся. Когда Вадим проводил гостей, он совсем не казался расстроенным и даже напевал, намазывая масло на поджаристые гренки. — Сколько эта картина стоила? — спросил, как бы между прочим, Лёшка. И опять глянул Вадим на мальчишку тем тяжёлым взглядом, которым смотрел на него тогда, в баре, где Кусков свалился ему на спину. — Зачем тебе? — спросил он. — Вы не расстраивайтесь! — сказал Лёшка. — Вот я стану барменом, заработаю кучу денег, и мы выкупим эту картину обратно. Вы не расстраивайтесь! Что-то дрогнуло в твердокаменном лице Вадима. Может, на сотую долю секунды потеплели глаза или разгладилась морщина над переносицей… Он внимательно посмотрел на Лёшку, словно только что увидел, и тут же строго сказал: — Выкинь из головы! — Что, её нельзя назад купить? — Я сказал — забудь, не стоит она того. «Это он от гордости так говорит, — подумал Лёшка. — В лепёшку разобьюсь, а постараюсь выкупить её, вот как только её разыскать?» — Это искусствоведы были? — спросил он, пытаясь выведать, куда могла попасть эта картина. — Ты что, ненормальный? — Но они же на полотно в кулачок смотрели. — А… — зло улыбнулся художник. — Должен тебе заметить, что большинство из тех, что на картины в кулачок смотрят, ничего в живописи не смыслят… «Это он на иностранцев злится, — подумал Лёшка, — потому что картину жалко». — Они вроде тебя: сразу «сколько стоит?», — говорил Вадим. — Но ты — мальчишка, а им непростительно… Сколько стоит? Много стоит! Они думают — чем дороже, тем лучше! Ну что ж, спрос определяет предложение! Так, что ли? Получайте, дорогие ценители, по самой высшей цене! — Художник засмеялся. Потом резко оборвал смех и стал смотреть прямо перед собой, в стол. — Сколько стоит… — сказал он. — Много стоит. На эти деньги проклятые всё обменялось — способности, мечты! Лёшка не понимал, о чём это он, но слушал внимательно и старался запомнить, чтобы потом понять. — Когда настоящее произведение искусства — тогда всё меняется, настоящий художник — человек светлый! Теперь таких и нет, сейчас всё больше мастеровые, а раньше были мастера… Мудрецы. Они не думали, сколько это будет стоить… Был такой художник Рембрандт. Слыхал? — Не-а! — сознался Лёшка. — Тоже всё собирал, собирал… А потом разорился. И когда пришли описывать его имущество и всё забрали, он не расстраивался: «Забирайте эти золотые вещи, я запомнил их блеск…» Потому что был мастер! А я один раз двести рублей потерял — неделю расстраивался! Поэтому я то, что я есть! Кусков ничего не понял, но ему стало так жаль Вадима, что скажи сейчас кто-нибудь: Кусков, прыгни в огонь, чтобы этот человек был счастлив, — и Лёшка сиганул бы в любое пламя. — Ладно, — сказал Вадим, вставая, — разговорились! Идём! У нас с тобою сегодня много дел. Глава седьмая Дел различных суета Первое дело, которое нужно было выполнить Лёшке, — поговорить с матерью или хотя бы оставить ей записку, если матери не окажется дома. Без разговора с матерью Вадим не желал иметь с Кусковым никакого дела. Он так и сказал: «Без этого наши отношения невозможны. Я не хочу, чтобы тебя разыскивала в моей квартире милиция». И мальчишка волей-неволей отправился к себе домой для серьёзного разговора. Странно ему было идти по своей улице. Словно это был не он, Лёшка Кусков, а какой-то другой человек, который видел свою улицу издалека… Он прошёл мимо школы, где последнюю неделю перед каникулами шли занятия. Он заглянул в окна первого этажа: у третьеклассников было торжественно от белых передников и новеньких красных галстуков, недавно — двадцать второго апреля — их приняли в пионеры. Лёшке стало неожиданно грустно оттого, что он больше никогда не придёт в эту школу. Он вспомнил педсоветы, двойки, контрольные и с облегчением сказал себе, что теперь всё это позади. Но настроение почему-то не поправилось. Он зашёл к Штифту. Штифт варил обед и тренькал на гитаре. — Во! — сказал он, пожимая приятелю руку. — Мамаша гитару приволокла, говорит — премию дали. Видал? Я не так гитаре радуюсь, а что не пропила премию-то. Видал? — А чего ты не в школе? — Я с физкультуры отпросился: мол, живот болит. Охота на гитаре играть. Во, уже получается… Штифт закатил глаза под лоб и забряцал по всем струнам: По тундре, по железной дороге, Где мчится поезд Воркута — Ленинград… — Вот тут у меня переход не получается… — Как там? — спросил Лёшка. — Да! — Штифт махнул рукой. — Мамаша плачет, а этот переехал! Вчера у вас ночевали… — Так! — Кускову захотелось что-нибудь разбить или поломать. — Теперь всё ясно. Я дал ей время подумать, а теперь… — Да погоди, погоди… — говорил Штифт. — Чего годить! Сейчас соберу вещи, и всё! Кусков выскочил на лестницу, взбежал к себе на пятый этаж. Дверь, к его удивлению, оказалась незапертой. Навстречу ему выскочил мальчишка лет пяти. — Ты кто? — спросил он, насупив белёсые, как у Алёшки, брови. — А ты кто? Что ты тут делаешь? — опешил Кусков и догадался, что это тот самый сынишка Ивана Ивановича, которому нужна мать. — Я — Колька, — сказал мальчишка. — А ты Алёша? — И такая радость и надежда полыхнули в его голубых глазах, что вся Лёшкина злость прошла. — Не! — пробормотал он. — Не… Я это… Я из школы. Пришёл узнать, почему он школу мотает. — Не Алёша, — поник мальчишка. — А я думал — Алёша. Он, понурив голову, поплёлся в комнату, Кусков двинулся за ним. — Нету Алёши, — с тяжёлым вздохом сказал Колька. — И где он — никто не знает. Папа поехал в милицию заявлять, а мама в морг, где покойники лежат. Она плачет всё время. Кусков увидел, что в комнате у матери постель не смята, — значит, спать не ложилась, зато здесь на его диване валялась Колькина одежонка. «Ну вот, — подумал Лёшка. — Не пустует моё место. Нечего мне тут делать». Но странное дело: не было у него злости на этого малыша, да и о матери он думал как-то иначе, чем вчера, так и стояло перед ним её плачущее лицо. — В морг поехала! — усмехнулся он. — Ага! — кивнул мальчишка. — А меня тут оставили. Если, мол, Алёша жив и придёт, его надо покормить. Вот я сижу, жду, обед грею. — Спички детям не игрушка! — Я всегда сам разогреваю! — сказал Колька. — Я не спичками, а электрозажигалкой. Она как пистолет: ты-дых — и загорелась. — Где ж ты научился? — спросил Лёшка. Раньше он никогда с такими малявками и не разговаривал. — Чему война не научит, — по-стариковски вздохнул Колька. — Кто так говорит? — Не говорит, а говорил, — опустил голову Колька. — Дедушка мой говорил, у него потом осколок стронулся… — Куда стронулся? — спросил Лёшка и вспомнил тот чугунок, что бабушка подняла. — «Куда»… В сердце, куда же ещё! Тебя как зовут? — Иванов, — торопливо ответил Лёшка. — Ты есть будешь? Папа целую кастрюлю щей наварил. — Он у тебя и щи варить умеет? — зло усмехнулся Алёшка. — Он всё умеет, — гордо ответил Колька. — И шить, и стирать, и полы мыть… Он же моряк! «Какой он моряк!» — чуть было не сказал Лёшка, но глянул на жиденькие плечишки и пушистый Колькин затылок и не сказал. Мальчишка, натужившись, снял с плиты кастрюлю, перетащил её на стол, поставил тарелку. Высунув от усердия язык, отрезал большой ломоть хлеба. — Садись, ешь, — позвал он Лёшку. — Да я не хочу! — Ну вот! Хлеб уже отрезанный, а ты отказываешься, так нельзя, раз хлеб уже отрезали… Я тебе уже всё налил… Садись! Несолёно? — спросил Колька. — Папа всегда посолить забывает. Он взял щепотью соль и потрусил её над Алёшкиной тарелкой. Кусков подивился, какие у него маленькие пальцы. — Ты не бойся! — перехватил его взгляд Колька. — Я руки мыл. — Слушай… — Лёшке кусок был поперёк горла. — Ты всегда такой был? — Какой? «Как старичок», — чуть было не сказал Кусков, но осёкся. — А игрушки у тебя есть? — Ого! Ещё как есть! — просиял Колька. — Целый чемодан! Мало что чемодан! Мне в детдоме кахей подарили! — Что? — Кахей! Настольный! — Не кахей, а хоккей! — поправил Лёшка. — В каком это детдоме? — Ну я же в детдоме жил, когда дедушка умер. Меня же не с кем было оставлять, когда папа работал. — Давай сыграем, — предложил Кусков. — Ага! Колька помчался в другую комнату, но тут же вернулся. — Там коробка запечатанная, — сказал, потупясь. — Только ты не сердись, Иванов. Она запечатанная. — Тебе что, её не открыть? — не понял Кусков. — Чего там открывать! Бумажку разорвал, и всё… — Ну так открывай! — Я хотел с Алёшей! — прошептал Колька. Кусков положил руку на пуховый Колькин затылок. И мальчонка вдруг всхлипнул и, обхватив Кускова, прижался к нему. — Ты чего? Ты чего это? — растерялся Лёшка. — Это он из-за нас ушёл! — поднял к нему мокрый нос Колька. — Это он нас не хочет! — Да что ты! Лёшка совсем не знал, что ему делать, только гладил Кольку по спине, где острыми бугорками вздрагивали лопатки. — Кто тебе сказал, что он тебя не хочет? — Папа! Он ещё сказал вчера, что если так, то, конечно, мы уйдём! Потому что нельзя Алёше жизнь ломать! Насильно мил не будешь. А я уходить не хочу! — Ну и живи! Кто тебя гонит? — говорил Лёшка. — Живи на здоровье! Теперь у тебя всё есть: и мама, и папа… Вот книжки, — он показал на свою библиотеку из двадцати книжек, где в основном были тоненькие «Самбо для всех» или «История дзюдо». — Ты читать умеешь? — Не-а! — Научишься — прочтёшь. Вот тут стол письменный! Где-то тут фломастеры были — бери, рисуй! — Нет! — сказал решительно Колька. — Здесь ничего трогать нельзя. Алёша может обидеться! — Да ты что! Он не жадный, ему не жалко! — В том-то и дело, — всхлипнул Колька. — Я хочу с Алёшей! И с папой! И с мамой! Чтобы все были вместе: и папа, и мама, и Алёша! Чтобы всех было много: и мам, и пап, и сестрёнок, и братишек, и дедушек, и бабушек… — Ну что ты зарядил! Лёша теперь занят! У него другая жизнь… — Тогда мы уйдём! — упрямо повторил Колька. — Никуда ты не уйдёшь! — обозлился Кусков. — «Уйдём»! Никуда вы не уйдёте! Сиди и пользуйся! — Иванов! — закричал ему вслед Колька. — Ты чего обиделся? Иванов! Если Алёшу встретишь, пусть домой идёт! Я ему кахей подарю! Пускай скорее идёт, а то мама очень плачет и капли пьёт! — Ну, видал? — спросил Штифт, потупясь, словно это он был виноват в том, что Колька теперь жил у Кусковых. — Плачет всю дорогу! Вчера ещё в окно взялся кричать: «Алёша! Алёша!», страдает! А может, слушай, ты это… — Что! — закричал Кусков. — Что «это»! — Ну это… Назад придёшь? А? — Не для того я уходил! Ишь какой! Да у меня сейчас, может быть, только настоящая жизнь и начинается! А этот поплачет — перестанет, от слёз крепче спать будет! Буду я ещё на чьи-то сопли внимание обращать! — кричал Лёшка. — Да если хочешь знать, если бы я на соревнованиях был таким лопухом, как ты, и думал, что делаю кому-то больно, я бы никогда не стал чемпионом! — Ну чё ты! Чё ты! — бормотал Штифт. — Матери передай, что я уехал. — Она спросит — куда? — В экспедицию! В трудовые лагеря! В спортивные лагеря! В общем, пусть не ищет! Скажи: «Ваш бывший сын вам желает счастья!» — Ну ты даёшь! — покачал головой Штифт. — Вот так и передай! — Ладно! — буркнул Штифт. Лёшка остыл на улице и опять вспомнил, что не спросил у Штифта имени. «Размазня несчастная! — подумал он о своём приятеле. — Нужно пойти к моей матери и сказать: «Не ищите сына, он больше к вам никогда не вернётся! Он вас презирает». А Штифт разведёт турусы на колёсах, вздыхать начнёт да краснеть! И получится, что вроде бы он за то, чтобы меня искали. Отец! — решил Лёшка. — Отец выручит. Так отбреет, что всякая охота пропадёт по милициям и моргам бегать». И он пошёл к отцу в бар. Глава восьмая Хождение «в народ» У отца в баре сидел тот худущий парень в свитере, который был в первый раз с Вадимом. Он был крепко пьян. — А, — сказал худущий, — зародыш явился! Из молодых, да ранний! — Заткнись, Сява! — одёрнул его отец. — Поговори, моментом отсюда вылетишь. — Я не вылечу, я — корова! — Вот и будешь летающая корова! — Не-не-не, — пьяно протянул парень. — Вам тогда некого доить будет. Я вам нужен! Наш милый Вадик не любит чёрной работы! Чёрную работу должен делать Сява! Лёшке было противно, что этот пьяный говорит так о Вадиме. Рядом с Вадимом и отец выглядел жалко, казался не таким уж красивым и богатым, а этот и вовсе в драном свитере, с испитым отёчным лицом. — Поговори! Поговори! — сказал отец. — Тебе Вадим покажет, где раки зимуют. — Мне? — засмеялся парень. — Мне никто ничего не покажет. А твой Вадим тем более! Интеллигенция тухлая! Он же всех дрейфит… Теперь вот зародыша этого испугался! Боится, что зародыш… — Заткнись! — закричал отец и, выскочив из-за стойки, схватил Сяву за шиворот, но почему-то выталкивать из бара не стал, а несколько раз ударил его по лицу. И Сява вдруг пьяно заплакал. Лёшка чуть в обморок не упал. Отец, такой сильный, бил этого противного, но слабого парня по лицу. Тренер всегда говорил, что поднять руку на того, кто слабее тебя, — этому нет названия, а драться можно, только защищая другого и если нет иного выхода. В самом крайнем случае. — Папа! — закричал Кусков. — Чего тебе? — Отец отпустил Сяву, и тот как мешок рухнул в кресло у столика. «Как ты мог!» — чуть не сказал Лёшка. Отец больше ему не казался таким великолепным, как прежде. У него было хищное лицо, хитрые маленькие глаза и пухлые руки, покрытые рыжей шерстью. «Как это я не замечал, что у него такие отвратительные руки!» — подумал Лёшка. — Чего тебе? — повторил отец. Он говорил это совершенно спокойно, словно ничего только что и не произошло. И поэтому Лёшка сказал другое: — Ма… Мать если придёт, скажи, пусть меня не ищет, я в спортивно-трудовые лагеря уехал. — Уже прибегала. — Отец поправил на руке золотой перстень с печаткой. — Я ей сказал, что нынешнюю ночь ты у меня был. Соку хочешь? — И отец протянул Лёшке стакан с его любимым апельсиновым, но мальчишка глянул на его веснушчатую короткопалую руку и сказал: — Нет. Сява вытирал пьяные слёзы. И Лёшке было противно, что взрослый мужик плачет, и одновременно жалко его. Крепкая рука отодвинула Лёшку в сторону. — Здравствуй, Ваня! — на стойку облокотился Вадим. «Ну, сейчас он даст отцу! — подумал Лёшка. — Сейчас он ему покажет!» — Привет! — ответил отец, и Кусков заметил, как забегали у него глаза. «Ага! — подумал он злорадно. — Ты только и можешь, что пьяных бить, а вот Вадим тебе сейчас объяснит самому, где раки зимуют». Но Вадим не обратил внимания на плачущего Сяву и всё тем же угрожающе-ласковым голосом спросил: — А скажи мне, Ваня, как ты обошёлся с деньгами, что я тебе дал? — За плёнку, что ли? — спросил отец. — Как велел, так и обошёлся. — Именно? — Мне кусок, ему кусок… — Сява, — спросил Вадим, — сколько он тебе дал? — Сто колов, — ответил тот. — Ну вот! — закричал отец. — Всё по-честному. — Тихо! Тихо! — сказал Вадим. — Лопнешь, борец за справедливость! Сява, исчезни. Худущий Сява поднялся и поплёлся из бара. — Звоню это я сегодня Айвазовскому в мастерские и спрашиваю, сколько ты ему передал. Он говорит — двести… — Какие двести! — закричал отец. — Врёт! Триста! Вадим вдруг схватил отца за запястье и пригнул его к самой стойке. — Сейчас мы пойдём к нему вместе и спросим, сколько он получил. Он повернулся, и Лёшка поразился тому, что у Вадима было такое же лицо, как у отца, когда он бил Сяву, — бледное и злое. Художник наткнулся на испуганный Алькин взгляд. Вздрогнул и отпустил руку бармена. — Совсем с вами человеческий облик потеряешь… — пробормотал он. — В общем, так. Идём в мастерские — сам отдашь Айвазовскому что должен. «А мне что делать?» — хотел спросить Лёшка, но не решился — ещё скажут под горячую руку: «Катись отсюда!» — и вся замечательная жизнь, которая ещё не успела начаться, сразу кончится. Поскольку Кусков-старший схватил табличку «Закрыто», Лёшка вместе со всеми двинулся к выходу. Всю дорогу они молчали. Правда, идти было совсем недалеко. Вадим шёл, глубоко засунув руки в карманы брюк, отец, как под конвоем, вышагивал впереди, то и дело оглядываясь на художника. Лёшка еле поспевал за ними. Скоро отец нырнул в щель высоких чёрных ворот, а Вадим и Лёшка уселись на скамеечке в сквере у памятника Пушкину. Бронзовый поэт стоял совсем близко, на гранитном пьедестале, и над его головой и за откинутой рукой проплывали маленькие пушистые облачка, словно Александр Сергеевич играл в снежинки. Лёшка глянул искоса на Вадима. Художник сидел, низко надвинув на лоб спортивную кепочку, и кусал губы. «Вот он погорячился, и теперь ему стыдно!» — решил Кусков. И вдруг совсем некстати ему вспомнился тренер, сенсей — учитель, как на японский манер звали его ребята из команды. «Он бы сразу за Сяву вступился, — подумал Лёшка. — Но ведь Сява был пьяный и сам приставал! Ну и что! Бить-то зачем? Наверно, Вадим просто ничего не видел!» — успокоил себя Кусков. — Вадик! — вдруг услышал он прокуренный голос. — Вадик Кирсанов? Я не ошибся? Маленький человечек (даже не верилось, что такой громкий хриплый бас может в нём помещаться) протягивал руки к Вадиму. — Здравствуйте, Николай Александрович, — встал Вадим. — Узнал! Узнал! — растроганно хрипел человечек. — Не забыл учителя. Он пытался обнять Вадима, но это было невозможно, потому что Кирсанов был вдвое выше и шире Николая Александровича. — Неужели я не изменился? — Не буду вас обманывать! — сказал Вадим, улыбаясь той улыбкой, которую он надевал, как шляпу. — Не буду обманывать: некоторые изменения есть… Я вас недавно по телевидению видел. Когда вам поляки за реставрацию алтаря медаль вручили. — А! Мне говорили, что это транслировали! Мы, знаешь, не думали, не гадали, а они нам хлоп — награды… Там такая была интересная работа… А это кто? Никак сынок? — Человечек повернулся к Лёшке. — Похож! Похож! Совершенно одинаковое выражение лица! Подбородки волевые! Воители да и только! Глаза! Стальные глаза! Так? — засмеялся человечек. «Сейчас возьмёт и скажет: да, это мой сын!» — подумал с надеждой Лёшка. — Это мой племянник, — сказал Вадим. — Нашёл? — закричал человечек. — Нашёл! Ну ты молодец! Нашёл-таки родственников. Умница. Я помню, как вы в художественной школе маленькие совсем были, после войны, почти все сироты. Придёшь на живопись, а вы глазёнки уставите и спрашиваете: «А вы не мой папа?» Какая тут живопись! Николай Александрович вдруг достал платок и громко высморкался. — Нервы, нервы… — прошептал Николай Александрович. — А ты был такой упрямый! Всё сам, всё один! Все родственников ищут, письма пишут, а ты, помню, заявил: «Раз меня никто не ищет, значит, я никому не нужен! И я никого искать не буду!» А всё-таки стал искать? — Жизнь, — засмеялся Вадим, — часто вынуждает нас ко многим добровольным действиям. — Вот именно, — захохотал Николай Александрович. — Вот именно. А чем занимаешься? Реставрацию бросил? Пишешь? Выставляешься? — Понемногу, — сказал Вадим. — Реставрацию бросил зря! — тряхнул головой старик. — Зря! Ты у меня был самым, что называется, схватчивым! Прямо на лету всё перенимал! Как ты тогда Рембрандта скопировал! Это в четырнадцать лет! А! — Он по-птичьи завертел головой. — До сих пор горжусь! Горжусь. Значит, бросил реставрацию? Ай-ай-ай… Стой! Идём ко мне! Идём! Может, сердце-то взыграет, потянет к старому?! Как ни упирался Вадим, Николай Александрович не давал ему опомниться. — Я учитель! Меня нужно слушаться! Накажу! В угол поставлю! — кричал он, заталкивая их в какую-то тёмную проходную, потом в раздевалку, где нарядил их в белые халаты. — За мной! — И они шагнули в огромную комнату, где на длинных столах лежали ярко освещённые чёрные доски в белых наклейках. — Вот! — сказал он. — Контролечки снимем. У меня предчувствие, у меня предчувствие, что это не позднее пятнадцатого века! Лёшка никогда такого не видел. Здесь пахло химикатами, как в больнице. В огромном зале были собраны какие-то странные вещи. В основном совершенно чёрные доски и потрескавшиеся, облупленные картины. Человек в халате, с лупой в глазу, как у часовщика, макал тоненькую кисточку в пузырёк и подклеивал чешуйки краски на картине. Он работал осторожно и медленно, как хирург, сходство дополнялось марлевой повязкой на лице. — Почему в мастерской посторонние! — закричал вдруг Николай Александрович. В дальнем углу мастерской, где была дверь с надписью: «Фотолаборатория», Лёшка увидел отца. Он разговаривал с парнем. — Сколько раз! — закричал, покрываясь красными пятнами, Николай Александрович. — Сколько раз говорить вам, Ованес, чтобы вы все необходимые вещи получали сами, вне стен мастерской. Чёрт знает что такое! Проходной двор какой-то, а не реставрационные мастерские. Немедленно выйдите. — Но ведь вы тоже с гостями! — буркнул Ованес. Николай Александрович выпучил от растерянности глаза. — Совершенно не могу наладить дисциплину, — сказал он Вадиму, держась за сердце. — Просто ужас какой-то. Я им говорил, что я не начальник. Нет! Назначили начальником мастерских! Ты понимаешь! Стали работы пропадать! Немыслимо, но факт! Он сел, тяжело отдуваясь. Человек в марлевой повязке молча подошёл к холодильнику. Достал минеральную воду, налил стакан и подал Николаю Александровичу. — Спасибо, — сказал тот и жадно выпил воду. — Вы хотели контрольки снимать, — сказал человек в маске. — Да! Да! Вот именно. Нервы! Нервы! И склероз крепчает. А может, ты? — Давайте, — сказал Вадим. — Давненько не брал я шашек в руки. — Хе-хе-хе… — засмеялся реставратор. — Как там Чичиков говорил: «Знаем мы, как вы плохо играете!» — Это Ноздрёв говорил, — поправил его Вадим. Они склонились над чёрной доской и принялись колдовать. Лёшка рассматривал зал. Посреди него стоял бронзовый Пётр I — его ботфорты были ростом с Кускова. В зале был полумрак. Сильные лампы светили только на работы, что лежали на столах. Над ними склонялись люди в халатах. Сейчас они один за другим откладывали скальпели, тампоны, кисти, убирали лупы и вставали за спиной Николая Александровича и Вадима. — Увы! — сказал Николай Александрович. — Увы! — повторил он, когда отклеили белую полоску ещё от одной доски. И человек пять сотрудников за его спиной тоже разочарованно вздохнули. — Ага! — вдруг закричал он. Лёшка вытянул голову вместе со всеми. Он увидел, что на чёрной доске, словно в окошке, светится ярко-алый квадратик. — Давай второй! Вадим снял пинцетом вторую тряпочку. И оттуда словно брызнул ярко-голубой цвет. — Есть. Сотрудники возбуждённо заговорили, склонились над этими двумя окошечками. — Не позднее пятнадцатого! Не позднее! — кричал старый реставратор. «Что «пятнадцатого»? — подумал Лёшка. — Века? Этой иконе? Полтыщи лет?» — Это что же, — спросил он, когда они вышли в проходную, — этой иконе пятьсот лет? — А ты как думал! — хлопнул его по плечу Николай Александрович. — Считай, на поколение двадцать пять лет. Итого двадцать поколений назад. Твой «пра» двадцать раз дедушка мог видеть эту икону. А может, он её и написал? — Вот это да! — сказал Лёшка. — А сколько она может стоить? — Нисколько! — насупился старый реставратор. — Она не имеет цены. — И, взглянув на Лёшку с сожалением, сказал: — Вырастешь — поймёшь. Вадик! — повернулся он к Вадиму. — Иди ко мне в экспедицию. Это целый роман. Мальчишка зимой вышел к скиту. Заблудился. Там поразительные вещи: иконы, книги, костюмы… Осколок Петровской Руси! А? — И с тех пор нетронутый стоит? — удивился Вадим. — Представь себе! Там, видишь ли, проникнуть можно только по единственной тропе. Без карты по этой тропе не пройти! А карта существует в единственном числе! У меня! — А карта откуда? — полюбопытствовал Вадим. — Местный один составил. Только он дорогу и знает! Ну, каково? — Заманчиво, — улыбнулся Вадим. — Поехали! — уговаривал его реставратор. — Это же впечатлений на всю жизнь! — Да я на этюды собрался! — Не говори «нет»! Это же можно совместить! Экспедиция и этюды — прелестно! Мне художник до зарезу нужен. Ты подумай! — Хорошо! — сказал Вадим. Они обменялись телефонами. — Я жду твоего звонка! — кричал им вслед реставратор. — Хорошо! Обязательно! — говорил Вадим. А Кусков думал: «Дураки! Иконы, книги! Там же наверняка золото есть! Там, наверно, всякие сокровища! А если нет, эти старинные иконы, наверно, миллион стоят! Мне бы такую карту!» Отец ждал их у памятника Пушкину. — Ну! — спросил Вадим, опять становясь прежним — суровым и немногословным. — Тоже мне! — прошипел отец. — «Немедленно вон!» Тоже мне академик! У самого ботинёшки скороходовские за одиннадцать рублей! — Ваня! — сказал Вадим тихо, но у Лёшки от его голоса мороз продрал по коже. — Это мой учитель! И он посмотрел сквозь отца, точно это было пустое место. Глава девятая «Пахнет сеном над лугами…» — «Песней душу веселя…» — бормотал Вадим, макая кисточку в банку с грязной водой. Он совсем забыл, что за спиной у него стоит, вернее, сидит на свежей траве Лёшка. Вадим тут, в деревне, вёл себя совсем не так, как в городе. У него и лицо стало другим, — может быть, потому, что он снял свои дымчатые очки? «Почему вы теперь очки не носите?» — не утерпел вчера Кусков. «А? — вздрогнул Вадим. — Чтобы себя не обкрадывать. Чтобы цвет видеть! Понимаешь, цвет!» Два дня они ходили по мокрым заболоченным полям, по влажным бороздам: их тянули трактора. Лёшка уже тысячу раз пожалел, что поехал с художником. Хотя что ему было в городе делать? «Ничего, ничего, пусть мать по милициям побегает! — злорадно думал он. — Вот вернёмся отсюда…» Но что будет, когда они с Вадимом вернутся с этюдов, Лёшка не знал и старался об этом не думать… Пока приходилось сидеть у Вадима за спиной, бегать к ручью менять воду в банке и смотреть, как на листе бумаги, приколотом к внутренней стороне этюдика, вырисовывается яркая, словно свежевымытая, деревня, высокие берёзы с вороньими гнёздами, развалины кирпичной конюшни, трактора и бульдозеры неподалёку от крайней избы. — «Пахнет сеном над лугами…» — в сотый раз повторял себе под нос художник. Лёшка был готов выть от этого «сена» и «лугов». Никогда он не думал, что на рисование какой-то паршивой картинки, про которую сам Вадим говорил, что это ещё только подготовительный набросок, этюд, а до картины ещё далеко, — так вот на этот этюд уходит не меньше двух часов… И главное, Вадим словно не замечал, как бессмысленно тратит время. Нарисует, поморщится и сомнёт! Старался, старался, а потом сам же всё рвёт или мнёт! И такой злющий делается. Потом повалится на спину, глядит в небо и губами шевелит… Лёшка не видел в этюдах Вадима никаких изъянов. Всё было похоже! И когда он узнал, что один такой этюд может стоить рублей двадцать пять, а то и пятьдесят, то даже возмутился: ведь можно сказать, что Вадим живые деньги рвёт. Он поднял один смятый этюд. — Можно утюгом разгладить! Десятку дадут! — Брось! — рявкнул на него художник. — Брось и не подбирай всякую дрянь! Он выхватил у Лёшки лист с акварелью и, разорвал его на мелкие клочки. «Ну и пожалуйста, — обиделся про себя Кусков, — в конце концов, я тоже человек и нечего на меня орать». Но деваться было некуда, и он волей-неволей таскался за Вадимом. Деревня, которую рисовал художник и в которой они жили уже третий день, немножко напоминала ту, на Владимирщине, где раньше жил с бабушкой Лёшка. Такие же бревенчатые избы, палисадники, жердевые изгороди. Но в той деревне было полно людей, а здесь жили только в двух домах, остальные девять стояли заколоченными. Покосившиеся двери и провалившиеся крыши… «Стоят тут одни! — подумал про избы Лёшка. — Никому не нужные, как я». Ему захотелось повидать Штифта, посидеть у него в комнате с ободранными обоями, побренчать на гитаре. Хотя какая ему от Штифта польза? Отец всегда говорил, что от этой дружбы никакого толку. «А почему обязательно какой-то толк должен быть? — подумал Лёшка. — Что это такое — толк? Выгода, что ли? Почему во всём должна быть эта выгода?» Раньше такие мысли в голову Кускову не приходили, и сейчас он себе удивился, как удивился и тому, что скучает по приятелю. Он послал Штифту два письма. Писал поздно вечером тайком от Вадима — очень боялся, что художник прочтёт его каракули. В этих письмах, мягко говоря, всё выглядело не совсем так, как было в действительности. А если честно, то совсем не так, как в действительности. На пяти страницах Лёшка подробно описывал виллу, на которой они с Вадимом отдыхают, замечательный парк, и бассейн, и балкон с видом на море и на белую набережную с высокими пальмами. В следующем письме говорилось о яхте, на которой они с Вадимом частенько выходят в море. Кусков никогда и никому писем не писал и в пылу вдохновенного вранья как-то выпустил из виду, что стоит Штифту взглянуть на почтовый штемпель и прочитать название области, откуда послано письмо, как он сразу поймёт, что никакого такого моря нет отсюда за сто вёрст! Чем скучнее было Лёшке, тем ярче картины ему рисовались. Сегодняшнее письмо должно было поведать Штифту о торжественном приёме на вилле, где Вадим и Лёшка встречаются с иностранными бизнесменами, которые хотят устроить в Америке или в Англии выставку картин Вадима. Лёшка подробно продумал свой костюм и что будет подано к столу и теперь размышлял, какую музыку будут слушать гости и какой фирмы должна быть у Вадима аппаратура. Эти мечты так его захватывали, что он иногда не сразу понимал, что происходит вокруг, и даже не слышал, о чём его спрашивает художник. — Это у тебя и раньше бывало или от деревенского воздуха? — усмехался Вадим. — Что? — краснел Лёшка. — Ну вот этот столбняк? Кусков смущённо вздыхал, но через несколько минут опять ничего не видел, не слышал, а мысленно странствовал по набережной южного города или подавал гостям коктейль «Вечерние сумерки над Рио-Гранде». — Виды сымаете? — услышал Лёшка за спиной и опомнился. — Вишь ты, никакого фотоаппарата не надо! Раз — и готово! Доброго здоровья! К ним подошёл старик, у которого они квартировали. Странный это был дед. Шебутной, разговорчивый, вихрастый, как мальчишка. Да и звали его смешно: Клава! — Вот именно — виды! — вздохнул Вадим. Он сорвал с внутренней крышки этюдника лист, посмотрел на него сокрушённо и скомкал. — Эва! — ахнул старик. — Таку хорошу картину спортил. — Чего ж в ней, отец, хорошего! — вздохнул Вадим. — А чего худого? Похоже! Вся наружность налицо! — Вот именно — наружность… Наружность есть, а меня — нет. Бумага и краска и ничего больше… Не живопись. Кускова страшно обижало, что Вадим, такой умный, сильный Вадим, разговаривает с этим старикашкой как с равным, а с ним, Лёшкой, молчит… Буркнет только: «Принеси воды» или: «Разожги костёр, а то совсем извёлся…» — вот и всё. Вчера Вадим забился к деду в сарайчик и часа четыре всяких матрёшек да петухов рассматривал. Старикан-то рад, конечно, кто хочешь обрадуется, когда такой человек с тобой целых четыре часа разговаривает. Надавал художнику полный мешок всяких копилок, грибов штопальных, каталок деревянных, коней резных… У Лёшки от всей этой деревенской пестроты в глазах рябило. «Зачем вам вся эта чепуха?» — спросил он художника. «Чепуха? — Вадим поворачивал к свету то одну, то другую игрушку. — А ты такое можешь сделать? Придумать такое можешь?» — «А чего тут сложного?» — «Много чего, — сказал художник. — Это не просто деревяшка, а душа мастера… Этот старик — мастер. Понял?» Лёшка вспомнил, как он тогда крикнул отцу: «Это мой учитель, понял?» «Какой мастер! — возразил Кусков. — Научился строгать, вот и мастер…» — «А я научился краской мазать…» — «Ха! — сказал Кусков. — Вы — художник!» — «Нет! — ответил Вадим. — Я не художник! Вот старик этот — художник, а я ремесленник! Штамповщик…» — «Интересненько. Он, наверно, и рисовать-то не умеет». — «У него свой мир! — сказал Вадим. — Свой, понимаешь! Как это объяснить! Зачем вообще искусство, живопись в частности? А?» Лёшка никогда на такой вопрос бы не ответил. «Затем, чтобы увидеть и показать мир по-новому. Для этого нужен свой взгляд… Вот у старика он есть, а у меня нет». Лёшка ничего не понял, но старика невзлюбил. «Тоже мне мастер! — думал он, рассматривая старика. — А у самого из засаленной жилетки вата торчит». Он тут же вспомнил, как отец сказал про реставратора, что у того, мол, ботинки скороходовские, и ему стало неприятно. — А ты за натурой не гонись! — услышал он слова деда Клавы. — Не торопись! «Вон! — подумал он с неприязнью. — Поучает. Учитель нашёлся. Репин!» Но Вадим слушал внимательно. — Ты вон шахматного коня посмотри. Ведь ни с чем не спутаешь — конь, он конь и есть. А ведь ни ног, ни хвоста, ни копыт! Один изгиб шеи! Дед примостился поближе к Вадиму. — Я раз взялся коня вырезать. Штук пяток вырезал… И всё у меня собаки получаются. Я уж и так и сяк, едва не плачу… А потом как этот изгиб ухватил, так сразу и конь… Теперь… с любой щепки, с глины, с проволоки могу сделать, всё будет конь… — Эх! — крякнул Вадим, с силой вдавливая кнопки в крышку этюдника. — Давайте, отец, к нам в Академию! Композицию преподавать! — Не! — засмеялся старик, по-молодому сверкнув зубами. — Я в городе не могу! Машин боюся! Вечером-то чё делаете? Приходите на беседу? Остання, значит, будет беседа. Часов в семь стол. Расставание, значит, играть будем. Со всей округи народ будет, и Антипа Пророков придёт. — А кто это? — спросил Вадим, пристально всматриваясь в пейзаж. — Егерь наш. Эх! — хлопнул себя по коленям дед. — Вы, случаем, портреты не рисуете? Это ж Сусанин да и только. В войну у него немцы всю родню в избу загнали да и сожгли. — Как сожгли? — ахнул Кусков. — Огнём. — Живых? — Живых, милай! Живых. У них тут в болоте укрытие было, они там от врага отсиживались, а тут в недобрый час в село вернулись да прямо на эсэсовцев и наскочили, те к своим через фронт ладились, проводника требовали, ну а Пророковы ни в какую… Вот всех и сожгли. Ты думашь, тут войны не было? Она, проклятая, во все углы позалезла! — вздохнул старик. — Ну, а Антипа? Что он? — Он фашистов догнал, проводником вызвался да всех в болотине и потопил! — Круто! — покачал головой Вадим. — Красивый! Бородища — во! Кудри как завитые! Рослый! Я ему едва не по пояс… Приходи, сам увидишь. — Надо прийти! — сказал Вадим, делая на бумаге контурный набросок. — Хотели мы эту беседу с экспедицией править, а не поспевает экспедиция. Вот счас на почту ходил, по телефону кричал. Пётра, как бы внук мой, говорит — через неделю… А уж мы беседу откладывать не можем. Вы того, приходите, не побрезгуйте компанейством, — тараторил дед. — Придём, — сказал Вадим. — Спасибо. Старик вприскочку стал спускаться с холма в деревню, а художник откинулся на спину и, глядя в небо, прошептал: — Через неделю, значит, — и лицо его приняло жестокое и замкнутое выражение, как в городе. — Эй! — закричал, обернувшись, старик. — Голова я садовая! Беседа ишо вечером будет, пошли пообедаем пока… Глава десятая «Ах он бедный!» Обедали долго. Разговаривали про виды на урожай, про погоду. — Ноне, вишь, весна кака ранняя да жаркая, май ишо, а уж всё сплошь сохнет. Антипа, егерь, говорит — на болотине и то всё посохло, не дай бог огня заронить, так и пойдёт, — рассуждал, прихлёбывая чай, дед Клава. — Да мы уж и так в избе не готовим, — сказала бабушка Настя. — Нонешний год рано пожарный приказ вышел… А уж что теперь пожара бояться, — пригорюнилась она и стала до того похожа на Лёшкину бабушку, что ему захотелось вскочить, обхватить её за плечи. — Раз есть пожарный приказ, стало быть, надо его исполнять! И нечего обсуждать! — сказал дед Клава. — Ноне человек до того стал умный, образованный, всё так объяснить может. Тут один из заключения ехал, на станции я с ним разговаривал. Вор, значит, за воровство сидел… Магазин они подломили втроём! Ну вор как вор, — сказал дед, вытирая полотенцем лоб, — я его не сторонюся, как он своё отсидел, но и дружбу не веду! А он как развёл разговоры… Что, мол, это как посмотреть… кто вор, а кто не вор… Через полчаса смотрю — это я, оказывается, перед ним кругом виноватый, что он магазин подломил… «Ты, — кричит, — обчество, ты, — кричит, — социальная эта… среда! Ты меня довёл!» Спасибо, Антипа тут случился, говорит: «Ты магазин подломил? Стало быть, вор! А ежели и совести в тебе нет, и душа не болит, стало быть, и прощения тебе нет!» Плюнули мы да пошли! Так он меня разволновал, что голова кругом… Как же это так? Крал — и вроде не вор? — Не с того у тебя кружение было! — хихикнула бабушка Настя. — До того хмелён приехал — спасибо, Антипа — непьющий — довёз. Всю выручку от игрушек прогулял… — Так ведь как же? — загорячился Клава. — Раз чужое брал, стало быть, вор! А кто тебе помогал — пособник, хуже вора… Или ноне вором быть не зазорно? — Тут трезвой головой не враз разберёшь, а ты её ещё захмеляешь, — пророкотал над Лёшкиной головой бас. — Мир дому сему! — Антипушка! — вскочил дед. — Милай, а у нас гости! Вот рад я тебе, уж как рад… Лёшка оглянулся и увидел настоящего богатыря, совсем такого, как Илья Муромец на картине Васнецова. Репродукция была в учебнике по литературе за третий класс, Кусков на неё целый год смотрел! — Садись, садись, Антипушка. — Бабушка Настя и Клавдий принялись усаживать и угощать гостя. Вадим с любопытством рассматривал старого егеря, а Кускова после сытного обеда клонило в сон, и он обрадовался, когда бабушка сказала: — Олёшенька, ты бы шёл на сенник подремал. Вон лесенка стоит, полезай! Ну как, мягонько? — спросила она, когда Кусков взобрался на чердак сарая и растянулся на свежем сене. — Вот и поспи! Минут через пять она подала мальчишке пёстрое лоскутное одеяло: — Вот укройся, а то в щели может спину надуть… Она спустилась к обедающим и стала подавать то мочёные яблоки, то капусту. Лёшке было хорошо лежать на сене и смотреть на сидящих за столом отсюда, сверху, сквозь кружевные ветви цветущих яблонь… Он задрёмывал, просыпался и снова слышал разговор за столом, и звяканье стаканов, и тоненькое постанывание самовара. Лёшка не понимал, отчего ему здесь, в деревне, так хорошо. Оттого ли, что тут красиво? Или потому, что никто его не воспитывал? Не стоял над душой? Или оттого, что бабушка Настя была похожа на его бабушку? Наверное, от всего вместе. «Вот поселиться бы здесь навсегда! — думал он. И тут же тоскливо думал: — А как же мечта о пальмах и море? А как же дзюдо? Нет, здесь только короткий отпуск! Вот я вернусь в город — я всем покажу!» — Что он у тебя грустный такой? — услышал сквозь дрёму Кусков, понял, что дед Клава спрашивает про него, и насторожился. — Не хворает, часом? — Да нет! — ответил Вадим. — Мать у него замуж вышла. — Ах, — всплеснула руками бабушка. — А его бросила? — Да нет. Он сам ушёл. — Отчим, что ли, плохой? Пьяница? — спросил Антипа. — Да нет, там всё сложнее… — Да что ж? — удивилась бабушка. — Ежели люди хорошие, так что ж не жить? Она, наверное, женщина молодая… «Ну вот, — подумал Лёшка. — Вот и всё. И никто меня понять не может. Раз молодая, так можно и замуж выходить…» Он вспомнил, какое у матери бывало счастливое лицо, когда приходил этот Иван Иванович, и, чтобы не застонать, закусил ладонь. — «Молодая»! «Молодая»! — вдруг, к великому Лёшкиному изумлению, возмутился дед Клава. — Ты этих делов понимать не можешь! Страдает он! — Да что ж страдать? — сказала бабушка. — Коли люди хорошие… Или он своей матери счастья не желает? — Вот заладила! — крякнул дед. — Сказано — ты этих чувств понимать не можешь! — Ну так что ж ты кричишь? Чем я виноватая? — Я не на тебя кричу, — утих старик. — Я оттого кричу, что объяснить не могу. А парнишку понимаю! И всем его страданиям сочувствую. — А мать что, не страдает? У ней, может, любовь? — Любовь! — опять заголосил Клавдий. — У ей любовь, а ему на эту любовь глядеть, как в муравейнике сидеть! Тут на край света побежишь. Любит он мать, вот и бежит… Сколь ему годов? — Тринадцать, — сказал Вадим. И Лёшка удивился, откуда он знает. — Во! — сказал дед. — Ах он бедный! Чего угодно ожидал Кусков, но только не этих слов. Когда он думал о матери, то ему казалось, что все в мире будут его осуждать! Будут говорить: «А, это тот Кусков, который не хочет своей матери счастья! Это тот Кусков, который думает только о себе…» «Да, — ответил бы Кусков, — я такой. Я, к вашему сведению, ещё хуже, чем вы думаете! Я на любую подлость, к вашему сведению, готов! Мать я теперь ненавижу!» И вдруг этот нелепый старик, похожий на ощипанного петуха, говорит: «Ах он бедный!» «Это я-то бедный?» — обмер Кусков. Он чуть было не закричал: «Никакой я не бедный! Я, если хотите знать, ни в ком не нуждаюсь…» Но вдруг Лёшка почувствовал, что в горле у него появился ком… «Что это?» — смятенно подумал он. — Ты его побереги, — говорил Вадиму дед. — Он парень ничего. — Я вот маленькая была, сестра моей матери второй раз замуж шла, как детишки радовались. — Маленькие были! Да и жрать тогда было нечего! — кричал дед Клавдий. — Мне вот одиннадцать годов было, когда отца убили. Как я опасался, что мать замуж пойдёт! По всем ночам плакал! Думал, ежели замуж пойдёт, так на войну сбегу. «Мамынька, — говорю, — родненькая, ты только замуж не ходи! Я день и ночь работать буду!» — А она чего? — спросил Антипа. — А она говорит: «Стара я для невест! Да и не за кого, сынок, идти, все на войне!» Я кричу: «А когда придут?» — «Ни за кого я от тебя не пойду!» Вот и весь сказ. А всё ж нервы были на пределе, всё, бывало, убегу в поле да плачу! — И чтой-то мы росли, ни про каки нервы не слыхали, — сказала бабушка. — Выдумываешь ты всё, Клавдюша… — Да ну тебя! Ставь лучше самовар. Это чувства! Их словами не расскажешь… — Он горестно подпёр голову рукой. — Ты думаешь, он умом не понимает? Он всё умом понимает, а сердце ему другое говорит! Кричит сердце! Далеко в лесу куковала кукушка, трещали кузнечики, где-то совсем близко пробовал голос соловей. — А он тебя любит! — сказал дед Клава Вадиму. — Прямо как собачонка за тобой. — Любит, — прогудел Антипа. — Вы думаете? — сказал Вадим. Глава одиннадцатая Весела была беседа — Алик! Алик! Кусков ошалело сел на сеновале. — Вставай! Ишь как заспался, всю беседу проспишь. — Дед Клавдий теребил его за ногу. — Вставай, все уж по лавкам сидят. — Я как-то незаметно уснул… — оправдывался Лёшка. — Да тут воздух — чистый витамин, с его и спится! — объяснил дед. — Айда в избу. В избе было полно народу. Незнакомые Кускову мужики и женщины, старики и старухи сидели за длинным столом. Звенели ложки, вилки… — Ето нам минус! — кричал дед Клава. — Гость заспался, а мы и забыли. «Да про меня всегда забывают, потому что я лишний», — привычно подумал Кусков и тут же спохватился: ведь дед-то специально за ним пошёл! И припомнил он стариковский вздох: «Ах он бедный!», и захотелось вдруг Лёшке сесть к старику поближе. — Я бы с вами сел… — сказал он. — А мы тебе кумпанию найдём, что тебе со стариками сидеть. Вот — барышня тебе. Тоже отличница. «Вот я и в отличники попал», — усмехнулся про себя Кусков. Рыжая девчонка протянула ему руку лодочкой: — Катерина. — Альберт, — буркнул Кусков, дивясь её густющей огненной косе и усаживаясь рядом. Вадим сидел где-то у самого окна, под иконами. Он разрумянился и улыбался, но глаза его, цепкие глаза художника, хватали интересные стариковские лица, старинные рубахи, словно фотографировали. — Клавдей! Клавдей! — кричали из угла. — Доставай гармонию! — А что, — кричал дед Клава. — Закусывайте, а потом не жалей полов, отпляшем напоследок. — Почему напоследок? — спросил Лёшка. — А вы что, ничего не знаете? — спросила Катя. — Катерина! Катюша! — кричали ей из-за стола. — Сделай выходку — начни! — Да ну! — отмахивалась девочка. Дед Клава развёл гармонику, и она полыхнула на пол-избы расписными розовыми мехами, словно жар-птица махнула крылом… И такая рассыпалась кадриль, что Кусков так и застыл с поднятой на вилке большущей картофелиной. А ноги у него сами собой начали приплясывать. Немолодой мужик, совсем незаметный за столом, вдруг скинул звякнувший медалями пиджак, крутанул ус и прошёлся по горнице. Он вроде и не плясал, так просто ходил, притопывая каблучками. Вот он сделал круг, другой, словно навивал в горнице пружину, которая уже звенела в воздухе и вот-вот готова была сорваться. — И-и-и-и-их-х-х! — выкрикнул он вдруг, махнул ногой под потолок, чуть не под лампу, и такая дробь рассыпалась по половицам, такой и плеск, и мелькание ладоней наполнили дом, что Кускову показалось, будто он и сам пляшет. И вот уже две женщины сорвались и пошли вслед за танцором, а минуту спустя всё вокруг ходило ходуном, казалось — крыша слетит и дом раскатится по брёвнышку. В этот момент страшно пожалел Кусков, что не умеет плясать! Катя носилась пламенем по избе, и коса её мелькала как лисий хвост. — Валяй! — кричал дед Клава. — Разноси! Эх! Кавалер нонеча слабый пошёл, необученный! Мне бы годков несколько скинуть, я бы показал молодца! Но Лёшка обратил внимание на то, что у Кати было совсем невесёлое лицо. Она плясала, будто боялась расплакаться… Лицо у неё было бледным, губы закушены… «Да что ж такое происходит? — подумал Лёшка. — Ведь она в самом деле чуть не плачет». Дед Клава бросил играть, когда большинство танцоров повалилось на лавки. — Ничё! — сказал тот мужик, что начинал пляску. — Ничё, мы можем ещё кое-что… — Он нисколько не задохнулся, словно и не танцевал. — А всё ж не то, — сказала старуха, сидевшая напротив Кускова. — Мы, бывалочи, не так танцовывали… — И то правда. Хоть и хорошо, а всё ж не так… — поддакнула ещё одна. — Ты поглядела бы, как внук мой скачет, — степенно ответила ей старуха с медалью матери-героини. — Эдак ноги рогачом разведёт — и давай трястись, давай трястись! И как его девки такого терпят! — А что! — сказал дед Клава. — Я молодой был — тоже козлом скакал. — Ну всё ж не этак. — Не то беда! — прогудел Антипа. — Не то беда, что по-другому пляшут, а то беда, что не по-своему! — Именно что! — поддакнула бабушка Настя. — Как негр-то, всё едино не сумеет, а сумеет, дак всё не негр, а свой-то, отеческий танец позабыл… — Ноне уж никто, как в старину, и не танцует, а хорошо танцевали… — А как? — спросил Вадим. Никогда раньше не видел Лёшка его таким. Рубаха у художника была расстёгнута, волосы упали на потный лоб, а рука так и бегала по листу… Гора набросков лежала перед Вадимом на столе. — Раньше со всем степенством танцевали… Стеночкой. — Так покажите! — взмолился горячо, как мальчишка, Вадим. — Покажите, покажите… — загудели за столом. — Да уж мы сто годов не танцевали… Ну что, Марковна, человек просит… Старухи, посмеиваясь, подталкивая друг друга, выстроились у стены. — Павлин нужон! Клавдей, иди павлином! — Я хучь кем могу! — Дед Клава выкатился перед линией. — Ай, вот шёл павлин! Ай, лятел павлин! — резким голосом прокричала старуха, та, что звали Марковной. И старухи, выпрямившись, качнулись вдоль стены. — Он летел-спешил через улицу! Эта песня была совсем непохожа на то, что прежде слышал Кусков и что считал русской народной песней. Старинный, вибрирующий напев, пришедший из глубины веков, лился в горнице. — Ай, нёс павлин! Ай, нёс павлин! — Спел виноград! Спел виноград! «Виноград?! — подивился Кусков. — Да откуда же эта песня? В здешних лесах клюква да морошка… А тут виноград!» Дед Клава степенно прошёл перед стенкой старух и поклонился запевале, и та ответила поясным поклоном, торжественно и чинно. — И нёс виноград, ай, нёс виноград! — Лебедице своей белой! Дед Клавдий выбрал из всего ряда бабушку Настю и поклонился ей. И она вдруг покраснела, как молодая девушка, и торопливо поклонилась старику. Лёшке показалось, что нет стен, а вокруг «зелен луг», и не старухи водят хоровод, а молодые девушки, будто слетело полвека. И они, стройные, принаряженные, ходят по свежей весенней траве. И дед Клава не смешной вихрастый старик, а молодой весёлый парень, впервые повстречавший свою будущую жену… Кусков оглянулся на Вадима. Художник неотрывно глядел на качающуюся стенку хоровода. Из-за стола поднялся ещё один старик и стал рядом с дедом, и ещё один, и ещё… И вот уже две стенки качались одна против другой. Торжественными были лица, значительны и плавны поклоны. Какая-то женщина вытолкнула Кускова из-за стола, и незнакомый рябой мужик твёрдо взял его за руку. И тут же с другой стороны почувствовал мальчишка плечо высокого худого старика. Не попадая в такт ногами, двинулся он вместе со всеми. Ему показалось, что вокруг него много-много людей, и все они родные, и все они встанут за него вот так плечо в плечо. Ему было хорошо, хотелось, чтобы этот танец никогда не кончался… Прямо перед ним оказалась Катя, и она, заворожённая общим движением, двигалась торжественно и серьёзно… — А что! — сказал дед Клавдий, когда всё кончилось и в тишине пригорюнились гости за столом. — А что, Настя! Ты была мне хорошей женой! Спасибо тебе. Перед всеми людьми говорю… Он встал и поклонился бабушке Насте. И старуха тоже поднялась и дрогнувшим голосом ответила: — Спасибо и тебе, Клавдий Потапыч. Ты был мне хорошим мужем, а если не угодила чем — прости! — И она медленно и низко поклонилась старику. — Да вы что! — закричали за столом. — Вы что, помирать собрались, что ли? Теперь самая хорошая жизнь начнётся! Как в городе, а вы такое! Катя вскочила и, закрыв лицо руками, кинулась из горницы. Гости загалдели, затормошили стариков. Вадим подошёл к Лёшке. — Пойди посмотри, куда девочка побежала, — велел он. — Верни её обратно. Кусков вышел на крыльцо. Было совсем темно. Огромная оранжевая луна поднялась над зубчатой стеной леса. Нащупав мокрые от вечерней росы перила, мальчишка спустился во двор. — Катя, — позвал он. — Катя… Где ты? Две старухи гостьи спустились мимо него по ступенькам. — Помирать не помирать, — говорила одна, — а годы наши преклонные, и правильно Клавдий сделал, что перед всеми жене спасибо сказал. — Правильно! Правильно! — поддакнула её спутница. — Скоро ль теперь вместе соберёмся, да и где… Городские-то комнаты маленькие. — Всё ж Настасья счастливая: всю жизнь с мужем прожила. А у нас пошли как мужики на гражданскую, да так и по сю пору там… — Я мужа-то и не споминаю, — сказала первая старуха. — Я уж его и забыла совсем. Фотокарточку помню, а живого нет. Мне сынов жалко. Сперва после войны часто мне снились, а теперь редко когда. На Девятое мая приснились все пятеро. Все в военном. Я в военном-то их не видывала… Стоят строем все с ружьями, с котомочками. Мой Сашенька всё пить просит. Я уж и воду на перекрёсток лила, а всё не помогает… Всё снится, как из танка высовывается да просит: «Мама, пить! Горю!» Голоса удалились, вот уже и платки не белеют в темноте улицы, только соловей закатывается немыслимыми трелями да красный свет падает из окон гудящей голосами избы. Там дед Клава наяривает что-то лихое на гармонике, в лад стучат каблуки и сыплются визгливые частушки. — Ну что? — спросил Лёшку с крыльца Вадим. — Где девочка? — Наверно, домой убежала, — ответил Кусков, поднимаясь на ступени. — Ну как? — спросил художник, раскуривая сигарету Лёшка увидел, как у него в руках ломаются спички. — Чего «как»? — спросил Лёшка. Первый раз ему совсем не хотелось говорить с Вадимом. Лучше просто посидеть на крыльце, послушать соловья, подумать… — Как что? Хоровод. — Какой такой хоровод? — нехотя буркнул Лёшка. — Ты что, не понял, что это был хоровод? — удивился Вадим. — Настоящий, понимаешь… Не какой-то там «каравай-каравай» или ансамбль «Берёзка», а настоящий… Хотя, — добавил он, жадно затянувшись, — «Каравай» — это ведь тоже старинный хоровод, языческий… Круг — символ солнца. Ты задумывался, почему деревенский хлеб — это всегда круг и лепёшка? Это — солнце, а солнце — это жизнь. С ума сойти… «Да что он всё болтает, — досадливо подумал Кусков. — Постоял бы молча». — Ты понимаешь, что мы чудо видели? — горячо говорил художник. — Ты понимаешь, что завтра этого уже не будет! Уйдёт это поколение — уйдёт и это искусство. — Почему это уйдёт? — спросил Лёшка. — Что же, людей не будет? — Будут, но другие. — Ну и что? — Да то, что им будет это всё неинтересно… Вот как тебе, например. — Почему это мне неинтересно, очень даже интересно… И вообще. — Ну и что ты понял? — насмешливо спросил художник. — О чём этот хоровод был? Лёшка вдруг вспомнил мать и Кольку, который не хотел распечатывать без него «кахей» и который кричал, что хочет много братьев, много сестёр, много бабушек и дедушек, чтобы всех было много и все были вместе… Он вспомнил стариков и старух в хороводе… И ему вдруг захотелось обхватить мать за плечи и прижаться к ней изо всех сил. Он всегда стеснялся, когда мать его целовала или гладила по голове, всегда старался вырваться и убежать. «А чего стесняться! — подумал он. — И ничего тут стыдного нет, если мать целует!» — Этот хоровод про то, что все должны друг за дружку держаться! — сказал он. — Хорошо, когда людей много и все друг другу близкие! — Да? — спросил художник странным голосом. — Смотри ты… Они молча стояли на крыльце. Луна оторвалась от верхушек деревьев, побледнела и уменьшилась, и всё небо усыпалось звёздами. Словно землю накрыли большим чёрным куполом. Но купол этот был старый, весь в дырках, и сквозь эти дырки пробивался свет, который был там, ещё выше… Странный звук заставил их обернуться. В том крыле избы, где были хозяйственные помещения, тихо скрипнув, растворились ворота. Из них вышел Антипа Пророков. Художник и мальчишка сразу узнали его по сутулой спине, густой окладистой бороде и ружью за плечами. Старик вывел из подклети коня. Конь в свете луны казался серебряным. Даже сейчас, в темноте, было видно, какой он старый. Конь стоял, понуро опустив голову, пока старый егерь затворял ворота подклети, покорно шёл за ним через двор и только на улице вдруг остановился и, обернувшись к избе деда Клавы, тяжело вздохнул. — Вот так-то, Орлик милый, — услышали они голос егеря. — Ничего не поделаешь! Пошли… Конь покорно зашлёпал старческими разбитыми копытами, и скоро звук их совсем затих в темноте. «Куда это они?» — хотел спросить Лёшка, но оглянулся на сад и замер. Странный свет мерцал между деревьями. Огромная луна светила сквозь цветущие ветки. А ветки сверкали миллионами росинок. Соловей свистел так, словно хотел весь изойти на трели без остатка. Звуки наполняли сад, и казалось — каждая нота превращается в росинку, ловит лунный свет и дрожит на тёмных листьях. Пахучий, сырой и свежий запах шёл от некошеной травы, от прелой прошлогодней листвы, от цветов яблонь. И вдруг росинка, которая светила ярче других, сорвалась и поплыла в воздухе, за ней другая, третья… «Светлячки!» — догадался мальчишка. Он никогда в жизни не видел светлячков и, пожалуй, даже не очень верил, что они существуют, и вдруг — на тебе! — целый сад наполнен их сиянием. Осторожно, боясь дышать, Кусков снял с ветки маленькое насекомое, и светлячок продолжал светить у него на кончике пальца. Голубоватый дрожащий свет лился с Лёшкиной руки, точно это была волшебная свеча. Прикрыв светлячка ладонью, Лёшка подошёл к Вадиму: — Смотрите! Настоящий… — Да! — ответил в сумраке шёпотом художник. — С ума сойти, я ведь никогда их не видел! Никогда. — Я тоже! — быстро сказал Кусков. Он посадил светлячка на перила, и светящаяся точка поползла по чёрному старому дереву. Вадим вдруг обнял Лёшку за плечо. И Кусков, который всегда был принципиально против всяких телячьих нежностей, замер, боясь, что он уберёт руку! — Ты счастливый! — сказал Вадим. — Вон какая ночь! Запомни её. Красоты в жизни немного… Он помолчал. — Не всякий её поймёт. — И добавил: — Да и не каждому она нужна. — Мы с вами понимаем! Да? — торопливо сказал Лёшка. Художник усмехнулся, достал из нагрудного кармана сигарету, закурил. — Иди спать, — сказал он. — Поздно уже. Глава двенадцатая Резные наличники Лёшка бежит, бежит, спотыкается, падает… А сзади наезжает на него танк. Грохочут страшные гусеницы, ревёт мотор, содрогается земля… И горит, горит всё вокруг. Вот и окоп. Лёшка видит, как из него поднимается во весь рост Антипа Пророков и танк вдруг останавливается. Из открытого люка высовывается Вадим… Лицо у него бледное, расстроенное. «Что это?» — говорит он. «Что это?» — кричит Лёшка. И просыпается. Действительно, всё грохочет за стенами сарая. — Что это? — кричит Кусков и высовывается из чердачного окна. Под сараем стоят пять бульдозеров и прогревают моторы. Из дверей избы выносят вещи — самовары, подушки. Дед Клавдий суетливо запихивает в кузов грузовика, где уже стоит его «мичуринский», сборный из разных деталей, станок, ящики с инструментом. — Да не суетись ты! — кричит ему рослый мужик, на которого очень похожа Катя. Наверное, её отец. Кусков скатился по лестнице с чердака. И увидел большую толпу на улице перед домом. Из других двух домов тоже выносили мебель, поднимали её на высокие зелёные грузовики. Толпа ребятишек гуськом выходила из дома напротив, у каждого в руках что-нибудь было, самый маленький нёс, как вазу, ночной горшок. — Быстро! Быстро! — командовала ими Катя. — Что это? — спросил её испуганный Кусков. — Война? — Какая война! — сказал неизвестно откуда появившийся Вадим. — Переезжаем, — объяснила Катя. — Переселяемся в новый посёлок. — В больсуссем доме будем зыть! — подсказал малыш, который нёс горшок. — Там кино! Там школа! — галдели ребятишки. — Вода не в колодце, а в крантике… Отвернул, раз — и почечёт… — Не «почечёт», а «потечёт», — машинально поправила Катя. — Давайте в машину все! — Да, — сказал мальчишка лет десяти, — а как же костёр? Я хочу смотреть! — Да что там смотреть-то? Там смотреть не на что! — Да… — заныл мальчишка. — Пусть остаётся! — сказал Вадим. — Я за ним послежу. — Вам работать нужно! — ответила Катя. — Деду Клаве укладываться помогать… — Ну я присмотрю! — выпалил Лёшка. — Пусть остаётся! — Чтобы с последней машиной приехал! — крикнула Катя, метнув юбчонкой через борт машины. — Чтоб приехал… — Давайте на митинг! — кричали из толпы. Вадим, Лёшка и Катин брат стали со всеми вместе. — Внимание, товарищи! Внимание! — кричал высокий мужчина, и солнышко весёлыми зайчиками плясало на медалях, которые как чешуя покрывали его грудь. Он стоял за столом, покрытым красной материей, и стучал карандашом о графин. — Предлагаю митинг считать открытым! Все стали хлопать в ладоши. — Слово предоставляется директору нашего совхоза… — Дорогие односельчане! — закричал директор с худым коричневым лицом и голубыми, как у деда Клавы, глазами. — Хватит нам жить по медвежьим углам! Сегодня мы сносим деревню, вернее, то, что от неё осталось, и переселяемся в наш новый, благоустроенный посёлок! Хватит нашим старикам жить в одиночестве! Хватит ребятишкам за восемь километров ездить в школу! Всё теперь будет по-новому! Дорого стали нам эти дома, — кричал директор, — но наша Родина ничего не жалеет для трудового человека. Дома, товарищи, настоящие, городские… В каждой квартире — ванна, газ! — Да ну её, ванну, грязь размазывать, — сказали из толпы, — в ванне не попаришься… — А для любителей строим баню — сауну. И кафе… Он ещё долго говорил, какие в новых домах будут удобства. И приусадебные участки, и детский сад… И сарайчики, а для деда Клавы в подвале дома, где он будет жить, оборудована мастерская… И вообще, дед становится мастером народного промысла и у него будут ученики… — А кто будет землю пахать? — сказал какой-то мужик в зелёной шляпе. — То есть? — не понял директор. — Да у вас всё кафе да ванны… А кто будет землю пахать? Сколь в ваших домах этажей? — Пять. — От земли высоко! Станут эти вот детишки заботу об ней иметь?.. Тут все загалдели, стали между собой ругаться, спорить… — Робята! Робята! — закричал дед Клава. — Дайте я скажу! Дайте мне… Он вышел к столу, снял шапку. — Со слезами прощаюся я с этим местом! — закричал он и поклонился своему дому. — Здесь мы жили, здесь войну страдали, здесь помирать собирались, да вот не пришлось… Не в моих силах жить здесь одному! — крикнул он. — Нас ведь тут осталось две семьи. А деревня наша на полях как бельмо и простору тракторам не даёт! По преклонности возраста жить одни мы здесь не можем… Но деревню мне жалко! Ох как жалко… Он вытер глаза шапкой. — Но я прогресс понимаю… Эх! — закричал он. — Чего там — ломай! Мелькнул красный флажок. Бульдозеры взревели, натянулись тросы, которыми были оплетены избы. Машины дёрнули. Изба деда Клавдия застонала, заскрипела. Покосилась и поехала в сторону драночная крыша, вся позеленевшая от молодого мха. — Стой! — вдруг закричал дед Клавдий. — Стой! Он сунулся прямо под гусеницы бульдозера. — Куда! — закричал водитель. — Никак переселяться раздумал! — ахнула в толпе какая-то женщина. — Дак уж избу-то совсем порушили. — Ты что, с ума сошёл? — кричал бульдозерист. Но старик его не слушал, он шустро перемахнул через натянутые тросы и, схватившись за край наличника, стал отрывать его от стены, уже низко наклонившейся над землёй. — Ты что под машину лезешь! — ругался на деда бульдозерист. — Ой! — охнули в толпе. — Никак наличники сымает. — Готовы всю избу в новую квартиру перетащить! — фыркнула какая-то девчонка, старше Лёшки. — Крохобор, — подтвердил парень, что стоял рядом с ней, и тут же получил такой звонкий подзатыльник от мужика в зелёной шляпе, что даже наклонился. — Ты чё! — Ничё! — ответил мужик. — Помалкивай, сопля немеренная, кишка тонка стариков учить. — Ага! Больно здоровый выискался… — На тебя здоровья хватит! Лёшка смотрел, как суетливо, неловко отдирает старик наличники. Сыпалась краска, скрипели и ныли гвозди. Пожилой тракторист вылез из машины, подал старику топор, а сам, закусив папиросу, стал отдирать резное украшение ломом. Дед Клавдий махнул топором раз, другой, да всё не в лад, всё мимо. — Эх, — вздохнули в толпе, — ведь первый в наших местах плотник, а тут будто век топора не держивал… — Поглядел бы я, как ты своё жилище рушить будешь, — сказал мужик в зелёной шляпе. — А я что, не деревенский? Мы в посёлок только прошлым годом переехали… — Ты молодой… Дед Клавдий оторвал два наличника, отнёс их в сторону. Красивые резные доски оказались такими большими, что дед их едва тащил. Ему помогли уложить их на землю. Лёшка посмотрел, как нелепо они лежали на траве. — Ну всё, что ли? — торопили бульдозеристы. — Счас, счас, — суетился старик. — Это ведь память, отец мой резал перед империалистической… — Да куда ж ты их денешь? — На балкон! Мне балкон в квартире даден. — Дак он не для хламу! — Рази это хлам? — растерялся дед. — А то нет? — засмеялись в толпе. — Гнильё одно деревянное. Старик уронил деревянный гребень от наличника. — Отец мой резал. Мастер он был, я к старости только так резать научился… Неужто хлам? — Не слушайте! Не слушайте никого! — сказал вдруг Вадим и, отодвинув Лёшку, шагнул к старику. — Кого вы слушаете? — сказал Вадим. — Кого? — И он глянул на толпу так, как смотрел в городе на Лёшкиного отца, словно тут никого не было… Или как на иностранцев, когда говорил, что они ничего в искусстве не понимают. — Эх вы! — сказал мужик в зелёной шляпе, помогая старику поднять доски на машину. — Ещё спохватитесь. — Это искусство! Народное искусство, — сказал директор и сам стал отрывать третий наличник. — Да ладно! — сказал дед Клава. — Чего уж теперь. Ломай! Трактора натянули тросы, изба накренилась ещё больше, крыша поползла в сторону, и вдруг разом, как картонный домик, всё повалилось и стало раскатываться по брёвнышкам. Туча пыли взвилась над горой обломков и щепок. Ошалелый кот выскочил неизвестно откуда и взлетел на дерево. — Во! — закричал Катин братишка. — Лазер! Лазер! Слезай! Не бойся! — Он с другими малышами, что приехали посмотреть, как будут сносить деревню, стал сманивать кота. Лёшка тоже было пошёл с ними, но оглянулся, увидел старика Клавдия и остался. Дед стоял на бугорке и смотрел на то место, где прежде стояла его изба. Ветер надувал парусом его белую рубаху, подпоясанную узеньким ремешком, вздымал редкие волосы. Бабушка Настя подошла к нему и потянула за рукав, и они пошли прочь, к автобусу, который стоял на дороге. Старик Клавдий всё оглядывался, спотыкался и оглядывался на то место, где два бульдозера сгребали в кострище трухлявые брёвна. Глава тринадцатая А вы чьих? — Руки вверх! — закричал Катин братишка. Он вытащил из горы мусора какую-то латунную штуку. — Смотри ты! — сказал мужик в шляпе. — Кран! От самовара! Ишь ты! — Он судорожно дёрнул кадыком. — Эй, пацан. Ну-ка, покажи… — Ага, — спрятал за спину руку мальчишка. — Покажи! — сказал Кусков. У мужика было такое выражение лица, словно он увидел давнего знакомого. — Вот тебе раз, — сказал он, качая на руке старинный кран от самовара. Кто самовара не видел, тот бы, наверное, и не сообразил, что эта латунная болванка с прорезью — кран. А вот на самой головке её сидел кружевной, весь прорезанный петух. — Эх! — вздохнул он. — Тут ещё свисток был, когда чай разливали, свистел. Большая мозолистая рука мужчины заметно дрожала. — Слушай, — сказал он Катерининому брату, — сменяемся? Я тебе вот ножик… Тут два лезвия. — Он стал шарить в карманах. — Бизнес! — сказал Лёшка. — Меняйся! Мальчишка вдруг посерьёзнел и сказал: — Мне папа меняться не велит. — Он жадно глянул на ножик и вздохнул. — Так берите, я же эту штуковину не покупал, а нашёл. Значит, она не моя… Первый раз в жизни Лёшка Кусков своими глазами видел, чтобы кто-то отказывался от обмена. — Чей же ты будешь? — наклонился к нему мужик. — Не Хвоста ли сын? — Какого ещё Хвоста? — надулся мальчишка. — Я Стамиков Федя. — Которых Стамиковых? Сапожника, что ли, внук? Или тётки Пантелевны, которая на угоре жила… — Не! — сказал Федя. — Пантелевна давно в город уехала. Я Сергея Степановича сын. — Я и говорю — Хвоста. Мужик пояснил: — Мы ж вместе в школу бегали. Он коню хвост на леску отрезал, вот его Хвостом и прозвали. Мужик сел, вытащил из кармана пачку папирос, судорожно закурил. — Ходи сюда! Федька подошёл. — Маму у тебя не Любой ли звать? — Тётей Любой! — кивнул мальчишка. — Вон, значит, как! — сказал мужик. — Я и то гляжу, похож ты на Любу. И на Хвоста похож. Ай да Серёга… — Дяденька, — спросил Федька, — вы-то чьих будете? — Я дальний! — потупился мужик. — Вот вишь, как успел: всё ж застал последнюю избу в деревне. А мог приехать на день позже и места бы не нашёл. Свободное дело. Он достал из кармана белый платок и, как величайшую ценность, завернул в него кран с петухом. — Вот! — сказал он Лёшке. — Мыкаешься по свету… Всё счастье ловишь, а и не заметишь, как от родного дома один самоварный кран останется. Вот так-то… Ногти на руках у него были круглые, крепкие, некоторые отбиты. «Строитель», — решил Лёшка. — Где оно, счастье-то? Всё раньше думал — в заморских землях. А оно вот где! Спохватишься потом, а уж возвращаться-то некуда. — Вы в посёлок поезжайте! — сказал Кусков. — Хе! — усмехнулся горько мужик. — Да я в таком же посёлке живу! Посёлки-то, милый, все одинаковые, а вот деревни такой больше во всём свете не было… Это я тебе точно говорю, уж я-то повидал всякие края на своём веку… — Что ж, — сказал Вадим. Он стоял рядом и слышал весь разговор. — Что ж, люди по этим посёлкам скучать не будут? — Отчего ж, — сказал мужик, докуривая. — Будут и по ним скучать. И они тоже кому-то будут родина. Только не скоро это ещё будет. Мне бабушка моя сказывала: домовой живёт в доме. Человек из дому уходит, домовой в одиночестве скучает, вот человека домой и тянет… А домовые, слышь, тоска по дому, — он задавил окурок о ладонь, и Кусков подивился, как он руку не обжёг, — домовые в посёлках ещё не завелись… Вот так-то. А ножик возьми! — сказал мужик Федьке. — Это я тебе дарю на память о нашей деревне… Он встал и пошёл к автобусу, куда садились приехавшие смотреть, как будут ломать деревню. — Федя! — кричала какая-то женщина из кабины грузовика. — Домой поехали! Мать зовёт. — А костёр? — расстроился мальчишка. — Потом посмотришь. На той неделе Глинянку ломать будут. — До свидания, — крикнул мальчишка Кускову и Вадиму, — приходите в гости. Мы на пятом этаже живём теперя! У нас из окна далеко видно. Фырчали, отъезжая, грузовики, гремели бульдозеры. Школьники помогали грузить на самосвалы яблони, которые экскаватор вынимал прямо с землёй. — Пойдём! — сказал Вадим. — Мы в лесную избушку перебираемся. Все их вещи уже лежали на телеге. Незнакомый старик поправлял на лошади упряжь. — Тронулись, что ли? — спросил он, впрыгивая на передок. Кусков уселся сзади с Вадимом, телега тронулась и скоро въехала в лес. — Не сказал чьих? — спросил вдруг возница. — Что вы говорите? — переспросил Вадим. — Ну этот, в шляпе, фамилию свою не сказал? — спросил старик. — Нет. — Вот я и гадаю: чей он? Да разве угадаешь. Ну! — крикнул он, сбивая с крупа лошади слепня. — Много их отсюда за счастьем поехало… Телега раскачивалась, прыгая по корням, что густо пересекали дорогу. — Да! — вздохнул вдруг Вадим каким-то своим мыслям. — И остался один кран с петухом, да и тот сломанный… Глава четырнадцатая Лесное житьё Часа через два они заехали в такую глухомань, что удивительно было, как это лошадь ухитряется тащить телегу: дорога совсем исчезла. Кускову то и дело приходилось наклоняться, защищаясь от ветвей. Вадим лёг на дно телеги. Охотничья избушка вывернулась откуда-то сбоку. Она стояла на самом краю леса. Сразу за ней начиналось кое-где утыканное кривыми сосенками и чахлыми берёзками болото. Лёшка даже не сразу догадался, что это избушка. Она так вросла в землю, что больше походила на землянку или погреб. На крыше её густо росла трава и даже кусты. Внутрь свет шёл от двери, окон не было. Вдоль стен тянулись нары, в углу была навалена груда камней. — Это вёшала! — показал старик на колышки, вбитые в стену. — Одёжу сушить! Над очагом, значит. — А готовить где? — спросил Кусков, понимая, что это, наверное, его обязанность. — Готовить на улице. На костре. Здесь дымно. — Не могли печку сложить! — буркнул Лёшка. — Могли, да не стали! — значительно сказал старик и уехал. Тишина навалилась на Кускова, точно они с Вадимом остались вдруг на необитаемом острове. Вроде только что гудели машины, валились старые избы, грохотали бульдозеры, а теперь будто и не было ничего, будто это был сон. Лёшка собрал для костра хворост и, когда вновь вошёл в избушку, чтобы взять консервы, увидел, что Вадим по всем нарам разложил свои наброски и рассматривает их. — Сколько я в технике растерял за эти годы! — сказал он, ни к кому не обращаясь. — С другой стороны, кому это нужно? Вот видишь! Видишь, Альберт! — повторил он, небрежно сгребая наброски в папку. — Я как старая полковая лошадь, заслышавшая голос трубы! Начал наброски просто так, вернее, для иных, отличных от рисования целей, а вот теперь не могу остановиться… Ну ладно, — сказал он, переобуваясь в болотные сапоги, — я пойду поброжу вокруг, а ты не отходи от избушки — заблудишься! — Куда я пойду! — засмеялся Лёшка. — Я королевский обед буду готовить. Ему совсем не хотелось, чтобы Вадим уходил. Ему ужасно не хотелось оставаться одному. Он собрал в кучу хворост. Нашёл в вещах газету и поджёг её. Бумага быстро сгорела, костёр подымил и погас. Сколько раз поджигал костёр Кусков, столько раз невесть откуда взявшийся ветерок гасил его. Лёшке стало казаться, что ветер дует со всех сторон. Он уже и курткой заслонялся, и чуть ли не в самый костёр залез, а ветки так гореть и не начали. Больше газеты не было. Лёшка плюнул с досады в костёр и среди вещей в рюкзаке Вадима увидел бутылку с надписью: «Растворитель». Бутылка пахла спиртом и олифой. Воровато оглянувшись, Кусков вылил половину на хворост. И, торопясь, ломая спички, поджёг. Пламя рвануло кверху столбом! Лёшка отшатнулся и увидел, как вспыхнула трава вокруг хвороста и быстрый огонь побежал полосою по прошлогодней траве к кустам. Дымящееся чёрное пространство оставалось за ним. Не помня себя от страха, Кусков схватил длиннющую ветку и стал хлестать пламя, топтать его и опомнился, когда огонь погас. Вся полянка перед избушкой выгорела. Чёрной от гари рукой Лёшка вытер пот и, оглядевшись, увидел старое кострище. Не один десяток лет, наверное, разводили на этом месте охотники костёр. Почва тут выгорела, образовалась ямка, но в ней не собиралась вода, потому что на дне был заботливо насыпан песок. И тут же Кусков увидал дрова, лежащие под крышей избы. Несколько полешек, завёрнутых в берёсту. Мальчишка перетащил свой хворост в эту ямку и начал складывать костёр сначала, не торопясь. На дно он положил берёсту, поверх домиком тонкие сухие ветки-лучинки, а уж сверху веточки побольше. Костёр вспыхнул с первой спички! Лёшка готов был прыгать вокруг, как первобытный человек, когда тот впервые добыл огонь. Он отыскал ведро. Раз поставили избушку, должна быть поблизости питьевая вода! В какую сторону идти? Нужно ходить кругами! И не успел он обойти избушку, как отыскал родничок, заботливо выложенный камнями. — Во! — сказал он, удивляясь, что рассудил правильно. Он поставил ведро на огонь. «Можно было и не ходить кругами. Ясное дело: родник должен быть в лесной стороне. Болото родник бы залило». Глядя на огонь и вдыхая кислый запах берёзового дыма, он вспомнил, что ведь об этом они проходили ещё в четвёртом классе, на уроке природоведения… Или, может, на географии? Ему всегда казалось, что школа — это одно, а жизнь — совсем другое. «Ну зачем, — сказал он однажды учителю математики, — зачем мне алгебра? Где это я буду корни квадратные извлекать, если стану дзюдоистом?» Учитель ответил, что алгебра учит человека думать… Но Кусков тогда не понял: как это — думать? «Ставить перед собой задачу, — сказал учитель, — и искать правильный ответ». «А может, я сейчас первый раз в жизни поставил перед собой задачу и нашёл ответ? — удивился Алёшка. — Что же, и воду искать алгебра учит?» И тут ему так захотелось рассказать обо всём кому-нибудь, ну хотя бы Штифту! Чтобы он удивился! Чтобы порадовался вместе с Кусковым. Но Штифт был далеко. И Лёшка подумал про Катю. Вот если бы эта рыжая девчонка была здесь… Он представил, как они живут в этой избушке. Как он ходит на охоту, ловит рыбу, а она сидит у огня, выделывает шкуры, варит обед! Он представил себя выходящим из леса с медвежьей шкурой за плечами… Сильный и могучий охотник! «Хорошо было первобытным, — подумал он. — Сильные всегда были уважаемые, а я-то сильнее всех, я бы всех победил! А что, — думал он, горстями засыпая в кипящую воду рис, — я сильнее всех! А раз сильнее, значит, главный! А кто стал бы спорить, я бы того по макушке дубиной! Раз, и всё!» Ему захотелось рассказать про всё, что он здесь видел: и про деревню, и про стариков, и про костёр… И он вдруг подумал, что когда он станет богатым и сильным и все ему будут завидовать, то он никому не сможет ничего рассказать… Потому что у него будет такая непонятная всем, сложная и красивая жизнь, что ребята вроде Штифта вообще в ней ничего не будут смыслить. «Так что же? — подумал он и сразу испугался. — Так всю жизнь и молчать?» Он подумал о Вадиме. Вадим всё время молчит. Он почти ни с кем не разговаривает. «Неужели и я таким буду?» — подумал он вдруг со страхом. Странное дело: ему так хотелось быть похожим на Вадима, он даже старался ходить, как Вадим, так же засовывать руки в карманы, так же расстёгивать куртку и сдвигать на лоб спортивную кепочку, и вот Лёшке вдруг расхотелось быть на него похожим. Ему вдруг представилось, что, может быть, придётся выбирать: быть сильным и одиноким или быть таким, как все, но зато и быть со всеми вместе… Три дня назад он, не задумываясь, выбрал бы одиночество, а вот сейчас он вспоминал деда Клавдия, как тот отдирал наличники, думал о Кате, старался не думать о матери, но всё время перед ним было её плачущее лицо… И он не знал, что выбрать. Глава пятнадцатая «Нашёл! Нашёл!» Не прошло и двух часов, как Лёшка снял с костра ведро со странным месивом и чёрный от копоти чайник. В ведре, вероятно, была каша (назвать это супом было совсем невозможно). Сам Кусков есть не стал: он угорел от дыма, глаза у него слезились и сильно тошнило. Вадим же, к великому Лёшкиному удивлению, съел целую миску коричневой жидкой пасты, где попадались хвойные иголки и пепел из костра. Художник ел молча, быстро, глядя куда-то мимо чашки, в огонь. Он торопливо выпил кружку тёмного чая, вынес из избушки кусок фанеры, торопливо приколол на ней лист бумаги и стал что-то быстро рисовать. Лёшка посмотрел-посмотрел, ничего, кроме путаницы линий, не увидел и пошёл мыть посуду к роднику. Смотрел, как по тихой воде бегает-скользит водомерка. Голова у него гудела не столько от угара, сколько от новых, непривычных мыслей. Жирные миски отмывались холодной водой плохо, и Лёшка провозился долго. Потом завалился под куст да и проспал до вечера. Растолкал его Антипа. — Не спи, сынок, на сырой земле, — рокотал он. — Шёл бы в избу. Али на брёвнах каких-нибудь приспал бы. Застудишься. Счас хоть и жарко, а весеннее солнышко обманное. Кусков вскочил. Действительно, спину немножко ломило. — Ничего! — сказал он. — Обойдётся. Они вошли в избушку. На нарах, закрывши голову курткой, спал Вадим. На столе лежали стопкой рисунки. Антипа глянул на первый и ахнул: — Да никак это я! На листе, среди хвойных ветвей, чётко выступало лицо бородатого охотника. Прямо и сурово смотрели глаза, и казалось — человек вырастал из этих ветвей, казалось — сам лес смотрит его глазами. — Вот это да! — поразился Лёшка. — Добрый вечер, — сказал Вадим, поднимаясь на нарах. — Смотрите, смотрите. Можно. У него было измятое от сна лицо и беспомощные глаза. — Вот, — сказал он. — Кажется, нашёл приём… Лёшка осторожно перелистывал рисунки. Их было много. Большей частью портреты. С листов смотрели на мальчишку дед Клавдий, бабушка Настя, Катя… Они были похожи на себя и не похожи, точно художник нарисовал самое главное про них, то, чего они и сами не знали… Больше всего поразил Лёшку пейзаж. Он был похож на те, что рвал Вадим, на нём была всё та же деревня, и всё-таки этот этюд очень от них отличался! Там деревня была очень хорошо нарисована, всё было написано очень похоже, но только на такую картину посмотришь и скажешь: «Ну и что? Мало ли таких деревень?» А здесь все избы, все деревья казались живыми… Не то что живыми деревьями, а какими-то странными существами. Вот изба деда Клавдия, она была похожа на деда, на бабушку Настю… Старые морщинистые брёвна, коричневые стены, добрые, подслеповатые, старческие глаза-оконца. Камни у ворот, как припавшие к земле… Тёмное окно подпола, чердак… Так и казалось, что сейчас между брёвнами просунется смешная короткопалая рука домового и поманит: «Эй! Иди домой!» На последнем листе был нарисован тот мужик в зелёной шляпе. Он стоял как был — в широком костюме и пёстром галстуке, но странной была под его ногами земля, изрытая бороздами. Лёшка присмотрелся и увидел, что это руки, которые бережно поддерживают его. Старые руки, все в трещинах и в венах… Лицо у мужика было счастливым и детским, на шляпе у него сидел тот петух с крана от самовара, который ему подарил Катеринин брат… Петух пел, а мужик улыбался и слушал… — Да! — сказал Антипа. — Вот ведь как. — Вам нравится? — спросил Вадим. Никогда Лёшка не слышал у него такого робкого голоса. — Я, — ответил Антипа медленно, — этих делов не понимаю… Может, тут чего и не так, а сердце щемит… Это вот надо Клавдию показать, он про всё может словами говорить, а я не могу. Мне не сказать. Я вот чувствую, а сказать не могу. Он постоял, посмотрел ещё на рисунки. — Да, — вздохнул он, поправил рукой бороду. — Я вот, — сказал он, — вам одеяла привёз. Орлик! — позвал он, высунувшись из избушки. — Орлюшка. Из-за деревьев вышел тот самый седой конь с проваленной стариковской спиною, что видел ночью Лёшка. — Вот, помогает мне на старости лет, — объяснил Антипа. — Некуда его теперь ставить, сарая-то ему не выстроили в посёлке. Теперь со мной, как собачка… Конь грустно и шумно вздохнул. — Что ж он, так с вами и ходит? — удивился Лёшка. — Да нет, — сказал Антипа, снимая со спины коня маленький вьючок. — Пасётся где на полянке, я по своим делам хожу, а вечером на пост мой егерский приходит. Он ведь, Орлик, у нас конь заслуженный… После войны на пять деревень огороды пахал, сколько детишек выкормил… Конь, понимая, что говорят о нём, встряхивал кожей, нюхал выгоревшую траву… — Он и нынешней зимой двух ребят из бурана вывел. Катерину видал? Ну, плясунью-то… Замёрзла бы без него. Её и Петра Столбова, ровесник, наверно, твой будет. Лёшка отломил горбушку хлеба, подал коню. Орлик понюхал её и осторожно взял чуткими губами. — Что, — сказал, уходя в темнеющий по-вечернему лес, Антипа, — научился теперь костёр разводить? — Научился, — покраснел Кусков. — Ты всё ж с огнём-то поаккуратней, — посоветовал Антипа. — Сушь такая, как порох займётся! Не остановишь… Ты, сынок, это… — Антипа заботливо запахнул на Лёшке пиджачишко. — Как бы сказать… Допрежь чем за дело какое браться, посмотри, как его раньше творили, а уж потом принимайся… Люди ведь на земле давно живут. Много чего передумали и открыли. Ты того, не пренебрегай… «Это ведь он не только про костёр сказал», — думал Лёшка, глядя вслед ушедшему в темноту леса егерю. Странно чувствовал себя Кусков после таких слов, какие-то неясные мысли рождались в его голове, казалось, если подумать над словами стариков хорошенько, откроется что-то важное. Лёшка заметил, что и Вадим теперь совсем другой. Он и в городе много молчал, но молчал по-другому. Молчал, потому что ни с кем не хотел разговаривать, а здесь было видно, как он всё время мучительно думает. У него на лице иногда появлялось отчаянное и даже страдальческое выражение. А вот сейчас лицо было счастливым. Лёшка первый раз видел Вадима счастливым. — Нашёл! — приговаривал он, рассматривая рисунки. — Нашёл приём! Из одеял, которые прислал дед Клавдий, выпала записка. «Робяты! — было написано в ней. — Посылаю одеялы. Ночью студёно и туман, а я вам в суматохе дать забыл. Замёрзнете — приходите в посёлок. Квартира наша хоть и однокомнатная, а спать всегда уложим. Из города пишут: через неделю приедут учёные. Експедиция. Будет вам веселее, не то что со стариками…» Вадим сгрёб со стола рисунки. Небрежно сунул их в папку. «Что это он?» — удивился Лёшка. — Не так живи, как хочется! — потянулся со стоном Вадим. — Давай укладываться, завтра с утра нам предстоит прогулка. — И он устало смял руками лицо. Глава шестнадцатая Болотная тропа Они вырубили большие две жердины и двинулись вдоль опушки. Вадим шёл уверенно, Лёшка решил, что он тут уже побывал. — Ну вот! — сказал художник, когда они дошли до невесть откуда взявшегося валуна. — Теперь начинается самое интересное. Он достал компас и странный блокнот. Когда Кусков заглянул в него, то увидел сброшюрованные листы фотобумаги и отпечатанную на них карту с разметкой. Ему очень хотелось спросить о том, куда же они идут, но не такие у них с Вадимом были отношения, чтобы спрашивать. Да и потом… «Я же взрослый человек! Взрослый и суровый!» — решил Кусков, воскрешая в памяти забытый здесь, в деревне, образ мужественного гангстера, которому всегда старался подражать. — Иди след в след! — сказал Вадим. — Если я провалюсь, сам не подходи — протягивай жердь. Итак, пятьсот шагов прямо… — Он взял жердь наперевес, как канатоходец, и сошёл на мох болота. Кусков тронулся за ним. Сначала шли довольно быстро, хотя болотистая почва ходила под ногами как матрац и чавкала. — Значит, его шаги шире моих сантиметров на десять, на десять шагов накидываем один лишний, тогда будет приблизительно верно, — бормотал себе под нос Вадим. «Чьи шаги шире?» — хотел спросить Лёшка, послушно делая повороты вслед за художником. — Стали, подышали! — командовал Вадим. — Теперь двести прямо, триста влево и два сложных участка, прямо лабиринт, а не тропа. Тут придётся не только шаги отсчитывать, но даже назад идти. Первым провалился Кусков. У него завяз сапог, и когда он рывком хотел его выдернуть, то потерял равновесие и ухнул в воду. — Держись! — крикнул Вадим. — Это тебе не дзюдо: раз, два — и готово. — Они постояли на кочке, обсуждая, что же было сделано не так… — Дёргаться не нужно! — сказал Вадим. — Тут нужно двигаться совсем не так, как на суше. Нужно плавно… —…как в фигурном катании! — догадавшись, подсказал Кусков. Вадим смерил взглядом с ног до головы заляпанную болотной жижей Лёшкину фигуру: — Во-во! Но как они ни двигались, ничего не помогало. Скоро Лёшка совсем потерял счёт времени. Они падали, вставали, вытаскивали друг друга, ползли на коленях по грязи… Болоту не было конца. И только иногда встречавшиеся в промоинах брёвна подтверждали, что это тропа и с дороги они не сбились… Потому что откуда здесь взяться длинным брёвнам? Кругом было много деревьев, но это всё были толщиной в руку сосёночки да дохлые берёзки… Они только закрывали всё вокруг, и поэтому что там впереди — было совсем не видно. Солнце жарило как в Каракумах! Кусков ошалел от однообразного изнурительного движения. У него кружилась голова, болели руки, ноги, поясница оттого, что не было твёрдой опоры. Они шагали теперь уже не по матрацу, а по жидкому тесту… И стоило остановиться, как жидкая грязь сразу начинала затягивать в гиблую глубину. — Ясно! — сказал, утирая пот, Вадим. — Ясно, почему сюда столько лет никто не совался. Тут без карты вообще нечего делать, а весной и осенью и с картой не пройдёшь… На наше счастье, стоит такая жара… «Ничего себе счастье!» — подумал Кусков. Он хотел спросить, зачем они лезут по грязи, какая у Вадима карта, но теперь у него уже не было сил на вопросы… Они шли уже часов пять, и Кусков не просился обратно только потому, что теперь, наверное, до цели, к которой вёл художник, было ближе, чем назад… Рыжее болото, всё в чахлых деревцах, тянулось вокруг, Лёшка шагал и шагал, глядя на сапоги идущего впереди Вадима, на то, как быстро выступает в его следах вода… — Смотри! — сказал, останавливаясь, художник. Впереди на горизонте чётко вырисовывались верхушки высоких деревьев. — Либо мы перешли болото, либо это скит! — А что такое скит? — прошептал Кусков, облизывая потрескавшиеся губы. Но Вадим не услышал или не захотел услышать. Они шли ещё больше часа. Тропа петляла и кружила и не хотела их отпускать. Высокие деревья оказывались то спереди, то сбоку, а то и вообще сзади. Кусков было рванулся напрямик, но ухнул в такую жижу, что еле вылез. Как ни устали Вадим и Лёшка, но последние метры бежали, падая и хватаясь за кочки. Перед ними выросла высокая, кое-где подгнившая стена с покосившимися воротами. Перед полуоткрытыми створками была огромная яма, пришлось обходить её справа, вдоль стены. — Эта яма искусственная! — сказал художник. — Видишь, мы идём, подставляя бойницам правый бок. Щит-то висел на левом. Кусков глянул на чёрную замшелую стену, ему почудилось, что из покосившихся бойниц за ним следят чьи-то глаза, и мороз пробежал у него между лопатками. «Пропадёшь тут, и никто никогда не узнает!» Торопясь, они вышли на твёрдую землю. Но здесь идти было ничуть не легче: высокая, много лет не кошенная трава была такой густой, что им пришлось раздвигать её, как раздвигает воду бредущий по пояс вброд человек. Ворота открыть пошире не давала всё та же трава. С большим трудом Вадим и Кусков протиснулись внутрь крепости. — Фантастика! — ахнул Вадим. Крепость так буйно заросла травой, кустами и высоченными деревьями, что, казалось, перестала быть делом человеческих рук, а вот так сама вместе с деревьями поднялась из земли. Стволы разворотили сгнившую мостовую, вплотную поднялись у стен домов. Их широкие ветки наглухо перекрывали замшелые крыши. Сумрачно и сыро было под ними. «Как в джунглях!» — подумал Лёшка. — Ничего сверху не видно! — пробормотал Вадим. Высокие, покосившиеся избы с закрытыми ставнями обступали короткую улицу. Мост над канавой совсем сгнил. Брёвна, на которых он был сложен, когда-то толстые, истончились, сгнили и осыпались. Мост казался призраком, чёрным кружевом… Он всё ещё вёл куда-то, но по нему уже нельзя было ходить. Осторожно ощупывая ногами твёрдые брёвна, пошли они улицей. Папоротники густо разрослись здесь. Никогда Кусков не видел таких: резные листья доставали ему до лица. Вадим взял мальчишку за руку. Рука художника была холодна и дрожала. Стряхивая липкую паутину, они поднялись на крыльцо. Дверь избы пронзительно завизжала. Лёшка вздрогнул. Изба словно закричала оттого, что её сон потревожили. — Ничего здесь не трогай, — сказал Вадим. Но Лёшка и так боялся шевелиться. В горнице было темно. Свет тонкими спицами пробивался сквозь закрытые ставни. В остальном же всё было так, словно хозяева только что вышли из неё. Стопка расписных чашек громоздилась на столе. Тряпичная кукла валялась на полу. Лёшка наклонился и поднял её, почти невесомую от старости, с пустым безглазым стёршимся лицом, и бережно положил на стол. Художник рассматривал в углу иконы. — Любопытно. Любопытно, — говорил он. — Очень старенькие, очень! Кусков открыл крышку одного сундука из тех, что стояли под окнами. Там были вышитые белые полотенца, аккуратно переложенные травами, бархатными и шёлковыми одеждами. Кусков оглянулся. На полу на слое пыли чётко отпечатались их следы. Лёшка зачем-то взял тряпку в углу и осторожно затёр их. Невольно они говорили шёпотом и ходили, стараясь не скрипеть половицами. Они переходили из одной избы в другую. Все избы были похожи, и только одна резко отличалась от всех. Странные столы-лавки стояли поперёк неё. Одна из стен была сплошь, от пола до потолка, увешана иконами, а в сундуках лежали завёрнутые в сукно книги. Кусков развернул некоторые. Непонятная вязь букв бежала по страницам. Лёшка не смог прочитать ни одного слова. — Это рукописные! — сказал Вадим. — Рукописные — очень старые! А это старопечатные… А вот иконы. — Он достал из сундука совершенно чёрные доски, на которых даже не угадывалось изображение. — Вот это да! Вот это да! — приговаривал художник, поворачивая их так и эдак. — Это особо почитаемые иконы! Их принесли сюда издалека. Они совсем потемнели! Их несли как святыню. Он сел на лавку, подпёр голову рукой. — Сколько лет этой крепости? Лет двести пятьдесят? А может, её последние хозяева только подновили, а она и прежде стояла! Может, это поселение стояло, когда болото было ещё озером? — Это нужно всё научным работникам сообщить! — посоветовал Кусков. — Пускай сюда экспедиция придёт. — Придёт сюда экспедиция… Скоро придёт! — усмехнулся Вадим. — Ах! — закричал вдруг Вадим, вскакивая. — Сколько их? Он стал пересчитывать завёрнутые в сукно иконы. — Пятнадцать? Пятнадцать! Это же иконостас! Целый иконостас! Да! — сказал он. — Это иконостас. Может, его из Киева несли! Может, от татарского нашествия спасали! Боже мой! — Он даже за голову схватился. — Это полный иконостас из какой-то церкви. Он к этой избе не подошёл, вот его и убрали до лучших времён. Это же явно домонгольская живопись! Он горячился, втолковывая Кускову, какая это ценность. Но Лёшке почему-то стало невесело. Всё не шла из ума усмешка Вадима. — Вот погоди! Погоди! — кричал Вадим. — Я их открою! Весь мир ахнет! Я уверен. Они сиять будут! Светиться! Сверкать! Ах ты, не взять нам ничего отсюда. Боже мой! Тут же миллионы! — Почему не взять? — удивился Кусков. — Нужно вырубить большие деревья. Чтобы вертолёт лопасти не сломал. Снимем ворота, всё на них вынесем… Здесь же нельзя реставрировать. Нужно в мастерских! Мало ли сколько там слоёв, — сказал Лёшка, припоминая всё, что говорил им в музее реставратор. — Специалист! — усмехнулся Вадим. — Не, кроме шуток. Тут будут избы реставрировать, дорогу делать… Нельзя тут иконы и книги оставлять, они испортиться могут… — Это точно! — сказал Вадим. — Оставлять никак нельзя. Пошли, специалист… Они вышли за ворота. — Вот всё и кончилось! — сказал художник. — Нет! — сказал Кусков. — Вот когда здесь всё отреставрируют и будут музей открывать, и нас пригласят… Он представил, как пошлёт матери приглашение на открытие и она приедет, а он в новом костюме и в галстуке будет сидеть в президиуме рядом с Вадимом, с историками и академиками… «Стой! Так ведь кукла… — Догадка заставила его остановиться. — Это ведь то самое место, где родственники егеря Антипы прятались от фашистов, — подумал он. — Ведь это тот единственный человек, который знает сюда дорогу! Ведь это сюда, наверное, скоро придёт экспедиция!» Он глянул на широкую спину Вадима. «Вот это да! — подумал он восторженно. — Вот это человек! Ведь ничего не сказал… Вот это человек. Конечно же! Это реставратор дал ему карту. Ступай, мол, Вадим, посмотри, есть ли здесь что-нибудь, чтобы экспедицию зря не гонять… А он ведь человек надёжный, он всё узнает и никому не разболтает». — Когда здесь музей открывать будут, нас с тобой вряд ли пригласят, — сказал Вадим, как всегда усмехнувшись, но прозвучало это почему-то очень грустно. Глава семнадцатая Нет от этого спасенья «Почему не пригласят?» — ломал голову Кусков. Самые невероятные предположения строил он, но объяснения так и не находил. Единственное, что он решил, — что Вадим действует и н к о г н и т о. Лёшке очень нравилось это слово — инкогнито. То есть чтобы никто ни о чём не догадался. Нужно, чтобы экспедиция получила всё в целости и сохранности. Лёшка так устал и промок, что сразу, как только они вернулись в избушку, завалился на нары и спал без сновидений. Проснулся он вечером. Вадим стирал в бочажке у родника измазанную торфяной жижей одежду. Не успел Лёшка пристроиться рядом и макнуть свои коричневые от грязи джинсы в воду, как на его мокрые руки сели несколько комаров и впились в тело. Он отмахнулся и тут же почувствовал, что в спину, в шею, в щёки впиваются десятки кровососущих хоботков. От земли поднималось липкое облако комаров, мошки, гнуса… И вся эта нечисть сразу же полезла под рубаху, за ворот, в глаза, в уши, в ноздри… Отмахиваясь мокрыми вещами, Вадим и Лёшка побежали к огню, но костёр помогал мало. Озверелые мошки ничего не боялись и лезли в самый дым. — Вылет! — сказал Вадим, хватая котелок с кашей, ложки, этюдник и опрометью бросаясь в избушку. — У этой дряни сегодня вылет… Они сегодня вылупились и поднимаются. Я читал об этом, но никогда не предполагал ничего подобного! — признался художник. Пока они завешивали щелястую дверь, комары и гнус так искусали их, что лица распухли как подушки. — Смотри! — показал Вадим. Лёшка увидел комара, который впился в потёртую складку старого кирзового сапога и вертелся, стараясь достать ногу. — Сапог прокусывает! За стенами избушки повис ровный гул. — Кошмар! — сказал Вадим. — Что же мы, теперь будем сидеть, как в осаде? Комары нас к утру до костей изгложут! Они завалились на нары, но комары и мошки лезли в избу сквозь им одним ведомые щели и грызли людей немилосердно. Мальчишка и художник напялили на себя всю одежду, укрылись одеялом, но лежать неподвижно было жарко, а стоило пошевелиться, как сейчас же летающая нечисть впивалась в незащищённые места. — Боже мой! — истерично сказал Вадим. — Кажется, ко всему можно привыкнуть, и к жаре и к холоду, а к этому нельзя. Ни черта от них дым не спасает. Вторую пачку искурил! Никакого толку! Они на сигарету садятся. Не боятся дыма, и всё тут! Он лихорадочно, со стоном тёр расчёсанную до крови шею. — Да, брат, это осложняет дело. Долго мы тут не выдержим! Лёшка ничего не ответил, всё его тело горело и зудело от комариных укусов, ныли искусанные до крови щиколотки и фаланги пальцев. Руки и лицо опухли и чесались так, что хотелось рвать кожу зубами. — Обрати внимание! — сказал художник. — Комар садится и ищет в коже пору, вставляет в неё хоботок и тянет, а мошка прямо вся вгрызается… Лёшке стало казаться, что в мире ничего больше, кроме этой чёрной страшной избы, нет! Нет ни городов, ни деревень, ни радио, ни самолётов, а только этот гудящий летающей нечистью лес: комары, мошка, мокрец, гнус, слепни, оводы — и всё это жалит, кусает, жжёт, грызёт, впивается… Ему захотелось уснуть и больше никогда не просыпаться. Но сон не приходил, и Кусков в полудрёме постарался вспомнить о чём-нибудь хорошем, чтобы отвлечься. Всё время вспоминалась мать. Может быть, в этом была виновата темнота в избе, и красный свет заката над лесом, и духота от напяленной одежды. Лёшка вспомнил такую же тёмную ночь, и красноватый свет лампы, и жар… Он болел тогда не то корью, не то ещё чем-то, а мать сидела рядом. И так ему захотелось домой, к матери, что он застонал! Она виновата, она решила выйти замуж, то есть предпочла ему, Лёшке, этого толстого Ивана Ивановича… — А я вот тут лежу! Мучаюсь! — шептал Лёшка. — Всё из-за неё. И никто про нас не вспомнит, потому что мы с Вадимом одинокие! Ну и пусть! Вот я вырасту… — И картины одна ярче другой стало рисовать Лёшкино воображение: он воображал себя и на юге, и в машине с открытым верхом, едет и ни на кого не смотрит, и на корабле, куда никого, кроме него, не пускают, и в огромной вилле с бассейном, и даже хозяином необитаемого острова! «Никого никуда не пущу! — злобно думал Лёшка. — Только Вадима! Мы никому не нужны! И нам никто не нужен!» Слёзы сами по себе выкатывались из его глаз и бежали по щекам. — Здрасте! Бедуете? — услышал Лёшка. Он стянул с головы куртку и сел, больно стукнувшись головой о верхние нары. На пороге стояли призраки! Вместо голов у них были огромные чёрные пузыри! Лампа замерцала. — Ма… — прошептал Лёшка. Но высокий призрак поднял с лица чёрную сетку, и Кусков увидел егеря Антипу Пророкова. — Давай, дочка, чагу! — прогудел он. Второй призрак снял странную шляпу с головы, и Лёшка увидел Катю. Она сняла с плеч котомочку и вынула оттуда какие-то чёрные комки. Егерь зажёг в очаге маленький костерок и бросил комки в огонь. Белый странного запаха дым стал подниматься к потолку и пополз к двери. — Открывай, не бойся, сейчас комары мигом улетят, они этого дыма не любят… — гудел Антипа. — Да уж мы чуть не в костёр лезли! — пожаловался художник. — Не помогает. — Дым не всякий комару страшен, а только этот, от чаги, от берёзового гриба, значит… Живите теперь вольно! — приговаривал он, вытаскивая из мешка белую кисею. — А то задохнётесь тут закрывшись… — Петя! — спохватилась Катя. — Петя, что ты там стоишь. Вот познакомьтесь. Это Петя. — Столбов! — сказал третий призрак, снимая накомарник с кудлатой головы. — Ну, спасибо вам! Ну, спасибо! — приговаривал Вадим. — А ты, Петя, внук деда Клавдия? — Ну, не совсем, хотя, конечно, внук! — Клавдий во время войны детишек из пионерского лагеря от немцев прятал. Там Петра отец был, — объяснил Антипа. — Вот вам жидкость от комаров. Егерь поставил на стол бутылку. — Подальше от огня держите и сильно не мажьтесь: она кожу разъедает. — Ты же с экспедицией приехать собирался? — спросил опять Вадим. — Собирался, да не утерпел, сам приехал… — засмеялся Петька. — И хорошо, что приехал! — Катя развешивала на нарах пологи. — Его дед Клавдий уж так ждал, так ждал. Вадим внимательно посмотрел на Лёшку, на Катю и вдруг сказал: — Я вижу, не один дед. Катя покраснела, так что на ресницах выступили слезинки, и сказала: — Конечно, не один Клавдий!.. Ещё и бабушка Настя. Вот! — Разумеется! — подмигнул Лёшке Вадим. «Чего он мне-то подмигивает, — насупился Лёшка. — Что я, дурак, что ли? — думал он. — Будто я не понимаю: этот Петька приехал раньше из-за Кати!» — Нынче весна ранняя, всякая нечисть летающая рано поднялась, — гудел Пророков. — Прошлым годом по сю пору ещё снег в оврагах лежал, а нынче уже косят, да и то поздно: сохнет всё! Теперь опасайся, чтобы торф не загорелся… — Ну что ж ты! — сказал Вадим Лёшке. — Мечтал быть барменом, а гостей не угощаешь, не профессионально! Лёшка покраснел, а все неловко замолчали. «Ну зачем он? Зачем про бармена? — Мальчишка глянул на Столбова, и ему показалось, что тот ухмыляется. — Зачем он из меня слугу делает? Ну, мечтал быть барменом, ну и что! Здесь же не бар. И этот стоит, ухмыляется. Встретились бы мы на татами — я бы ему показал!» — А что это — барменом? — спросил некстати Антипа. — Повар, что ли? — Около того! — сказал Столбов. — Кофе заваривает, коньяк разливает. — И это мущинское дело? — удивился егерь. — Чудеса. Я ещё до войны был в Москве, так там здоровенный мужик в швейцарах стоял. Я говорю: «Дело-то у тебя какое?» — «Двери, — говорит, — открываю». — «И всё?» И всё, и ещё ему чаевые дают. И не стыдно! Здоровый бугай! На нём пахать можно. — Я вам, Алик, помогу! — засуетилась Катя. — Пойдёмте. — И я, — встрял Столбов. — Да сиди уж, — не выдержал Лёшка. — А чего? — Сиди, Петя! Ты — гость, — успокоила его Катя. — Алик, возьмите накомарник. — Она подала Кускову странную шляпу с густой сеткой из чёрного волоса. Вадим примерял такую же. — А что, Альберт! — приговаривал он. — Мы теперь с тобою как турецкие принцессы в чадрах. — Мне тут привезли накомарники фабричные, но у них сетка из тюля, — стал объяснять старый егерь. — Из материи. От дыхания материя к лицу липнет, и жрёт тя комар как хочет. А волосяной накомарник пузырём стоит. И не душно, и не лезет никто… Только теперь конского волоса хорошего не стало. — Можно нейлоном заменить, — авторитетно сказал Петька. — Леска же теперь нейлоновая… — Конечно… Лёшка и Катя не слушали, чем кончится разговор, они пошли разогревать кусковскую стряпню. Кусков торопился, уронил крышку в огонь. А Катя всё делала спокойно и быстро. — Странный какой этот художник, — сказала она Лёшке. — Чем? — удивился мальчишка. — Нехорошо, конечно, так говорить, — сказала Катя, — но зачем он вас с Петей поссорить хочет? — Как это? — не понял Кусков и даже перестал мешать варево. — Не знаю, — сказала девочка. — А вот только кажется мне — не хочет он, чтобы вы подружились. Они стояли у костра молча. «А может, и правда он нас поссорить хочет, — думал Лёшка. — Может, он хочет, чтобы я только с ним дружил и больше ни с кем». — А ты хочешь, чтобы я с Петькой подружился? — спросил он у Кати. — Очень! Он очень хороший, только немного фантазёр! — Ладно, — сказал Кусков великодушно. Он хотел добавить: «Только ради тебя!», но не добавил. — Вот и хорошо. — Катя длинной палкой сняла с костра ведро. И они понесли его в избушку. Антипа Пророков уже достал из мешка свою чашку и ложку. Петька расставил на столе разнокалиберную посуду. «Эх! — тоскливо подумал Кусков. — Вот пригласить бы Катю на чай, как тогда у Вадима пили. Чтобы сахарница серебряная и ложечки и чтобы белые салфетки и бисквиты… Она бы ахнула и на этого Петьку смотреть бы не захотела». Застучали ложки. — Хорош кондёр! — похвалил старый егерь. — Просто замечательный! — И, наклонившись к Лёшке, прошептал: — А ты его солил? Кусков попробовал: есть было совершенно невозможно. Сгорая от стыда, он кинулся за солью. — Ничего, ничего… — гудел Антипа. — Недосол не пересол. Пересол на спине, а недосол на столе. Столбов улыбался во весь рот. — Эх ты! — сказал он Лёшке. — Стряпуха! — Я? — взвился Кусков. — А ну выйдем! — Да вы что! Вы что! — как железной плитой, придавил Антипа рукою Лёшкины плечи. — Ну чего ты? — ещё шире улыбаясь, удивился Столбов. — Подумаешь, недосолил! Ерунда! Чего ты обижаешься? Дурачок! — Я дурачок? — опять попытался вскочить Кусков. — Чё ты всё вскакиваешь? — засмеялся Столбов. — Как на пружине! Туда-сюда! Туда-сюда! Ты ешь! Посоли и ешь! Вкусно, честное слово. Кать, — сказал он, — а помнишь, как я в прошлом году корову доить собрался? Ты бы видел, — сказал он Кускову, — ещё немножко, и каюк бы мне… — И Столбов ещё громче расхохотался. — Я ещё это… корову с лошадью спутал. Там в сарае было темно. — И он залился смехом, тряся кудлатой головой. Он смеялся так весело и громко, что Кусков не удержался и тоже улыбнулся. — Пустосмешка! — сказал он презрительно. — Пять минут смеха как двадцать граммов масла! — наставительно сказал Петька и вышел к костру за добавкой. — Они сегодня с дедом Клавой в бане так реготали — на улице было слышно, — сказала Катя. — Соскучился по нас, вот и радуется! Золотой парень! — сказал Антипа и улыбнулся. Его коричневое, заросшее густющей бородой лицо сделалось добрым и ласковым. — А брехун до чего… Раз зимою ещё попросили его наши старухи газету прочитать, он и начал вычитывать: там пожар, там наводнение, там бандиты пятьдесят человек зарезали… Бабка Настя газету хвать да к Клавдию: «Дедок, ты гляди, что в мире деется…» Дед очки надел, а в газете-то в нашей районной всего и ужасов — коза пропала! Золотой хлопец! — Чего ж хорошего? — недовольно буркнул Лёшка. — Обманщик! — Не обманщик он, а врун! — поправил Антипа, наливая в кружку чёрного чая. — Он же не для выгоды обманывает, а для смеху врёт… Это разница. — А я, — сказал Лёшка, — врунов презираю. Хоть каких… Ненадёжные они. — Это Петя ненадёжный? — Катя даже встала. — Да когда Антипу Андреича браконьеры ранили, он его шесть километров по сугробам тащил… Все даже удивлялись потом, как он смог! А когда мы в болоте заблудились да в крепость попали, так он… — Подумаешь, — засмеялся Лёшка. — Да мы тоже в этой… Горячая рука Вадима легла Лёшке на затылок. — Да о чём вы говорите? Вы пейте чай! Хороший парень — и славно. Где это он запропастился? Альберт, позови его… — Вот ещё! — Позови! — сказал Вадим. Лёшка нехотя взял накомарник и вышел наружу. — Стой! — услышал он Петькин шёпот. — Стой. — Чего ты? — стряхивая его руку с плеча, сказал Кусков. — Тихо, — прошептал Петька, — смотри, кабаны пришли… Кусков глянул вперёд. На том месте, где они оставили припасы, шевелились какие-то тени. — Вот! — тихо засмеялся Петька. — Картошку они вашу едят… — Да я их… — Стой! Ты что! — повис на нём Петька. — Ты смотри лучше! А картошки я тебе завтра принесу! Смотри, вон какие поросята, ой! Полосатые, как крыжовник! А этот-то, носатый! Ух ты! «Как он видит?» — удивился Лёшка, но когда его глаза привыкли к темноте, он тоже увидел носатого вожака или, наверное, мать и маленьких круглых и полосатых детёнышей, которые копались в разорванном мешке с картошкой и хрюкали. — Я, понимаешь, вышел… — шептал Петька. — А они тут ковыряются, хорошо, я их успел заметить, а то бы мне кабаниха дала! — Чего она может сделать? — усмехнулся Кусков. — Чего? — ахнул Петька. — Да кабанов медведи сторонятся! Кабан одним махом лошади ногу перекусывает! У секача знаешь какие клычищи? Хо! Чего кабан может сделать… — А откуда ты знаешь? — спросил Лёшка. — Здрасте! — сказал Петька. — Ты что, «Жизнь животных» не читал? — Я спортом занимаюсь. Дзюдо! — Ну да! — пришёл в восторг Петька. — Слушай, покажи приёмчик, а? — Спортзал нужен! — авторитетно сказал Лёшка. — Да ладно тебе. Мы полянку найдём и на траве… А? Давай? Странное дело: Кусков забыл, как только что этот мальчишка смеялся над ним, называя его стряпухой. «Вроде этот Столбов парень ничего…» — подумал он. — Тебя, Альберт, за смертью посылать… — высунул голову из двери Вадим. — Куда вы пропали? Кабаны, услышав человеческий голос, фыркнули и рванулись напролом через лес, только треск пошёл… — Эх! — вздохнул Петька. — Спугнули! — Кого? — Кабанов. Жалко, я бы ещё на них посмотрел. — Ладно, — сказал Вадим, — идите в избу, а то Антипа ваш меня совсем заговорил… И говорит, и говорит, как радио… — Пусть говорит! — серьёзно сказал Петька. — Пусть говорит. Он тридцать лет молчал. Заговорил — и пусть говорит досыта. — Да я не против, только чай ваш простынет… — примирительно обнял их за плечи Вадим. — Ой! Чуть не забыла! — всплеснула руками Катя, когда они вошли. — Директор совхоза просил вас, если не трудно, зайти завтра в правление. У него к вам есть дело. Приходите, посмотрите, как мы теперь на новом месте живём. А? Глава восемнадцатая Горшки и боги Кусок мокрой глины звучно шлёпнулся на рокочущий круг. Мастер положил на него руки, и вдруг из них стал вырастать бледно-зелёный влажный цветок кринки. Лёшка неотрывно следил за руками мастера и не мог постигнуть, как это он вытягивает из бесформенной глины тонкую и стройную фигуру кувшина. «Цветок! — подумал Кусков. — Он ведь не лепит горшок, а как будто выращивает». Мастер тонкой проволокой срезал готовый кувшин с основания и поставил на полку сушиться. — Мне ваш мотор не надобен! — сказал гончар скрипучим сварливым голосом. — Я не трактор! — Так ведь эт-т-то же для об-об-легчения! Чтобы-б-бы ноги не уставали, — сказал, страшно заикаясь, молодой парень, директор мастерских народного промысла. Так торжественно назывались два подвала: в одном стояли верстаки и станки деда Клавдия, в другом лепил горшки этот сварливый старик. — Ежели я ногами крутить не буду, — скрипел гончар, не вынимая изо рта самокрутки, — они у меня отсохнут! — Ну-ну-ну в-в-вот договорись с вам-ми! — развёл руками директор. — В-в-вам все условия х-хочешь создать, а-а-а в-в-вы… То вам муфельные п-п-печи не нравятся, п-подавай для обжига другие! П-п-построили, т-так нет — опять плохо! — Пойми ты, — сказал старик. — Я же неодинаково кручу, я когда быстрее, когда медленнее. Учёный, а такой простой вещи не понимаешь. Севолод! — закричал он в дальний угол, где мальчишки, Лёшкины ровесники, босыми ногами топтали глину. — Что ты скочешь как козёл, ты не прыгай, а ходи плотней, всей ступнёй отжимай, всей ступнёй… Надавали оболтусов! Тебе не гончарный материал давить, а, прости господи, дерьмо. — В-в-вот всё время р-ругается! — огорчённо сказал Вадиму директор мастерских, которого, несмотря на возраст (было ему лет двадцать), все звали уважительно Андрей Маркелыч. — О-о-о-рёт на всех! — Не я на всех! — горестно сказал старик. — А я от всех криком кричу! Вот! Он поднял ногу с рокочущего круга на перекладину, и круг остановился. — Жил-поживал. Нет! Схватили, перевезли в эти каменны гробы — обучай горшки лепить! — В-в-вас п-п-преподавателем п-п-просили б-быть! — Да я согласный! Тут трудов немного… Старик потёр тыльной стороной испачканной глиной ладони небритую щёку. — Горшки лепить — дело нехитрое, и обезьяна выучить можно. Ему, — он усмехнулся беззубым запавшим ртом, — обезьяну-то, и работать сподручней, у него руки четыре, а у меня только две… Кусков посмотрел на Вадима. Художник внимательно слушал. — Не-не-не пойму я вас! — сказал Андрей Маркелыч. — А что тут понимать! — закричал старик, шмякая на круг новый кусок глины. — Керамические классы открыли — название хорошее. Научное! А на шута они нужны? — К-к-как… К-к-как! — даже подпрыгнул Андрей Маркелыч. — Ну! Счас яйцо снесёшь! — Старик положил руки на комок зеленоватой скользкой глины и неуловимыми движениями потянул-потянул его вверх. И опять на гудящем кругу стал вырастать кувшин… — Это искусство! — сказал вдруг неожиданно для себя Лёшка и осёкся, потому что к нему все обернулись. — А кому оно нужно? — вздохнул гончар, выводя тонкие стенки кувшина. — Как это? — не понял Кусков. — Ты что? — обернулся и зло прищурился старик. — Ты что, глиняную макитру на газовую плиту поставишь? То-то! Не место ей в дому многоэтажном. — Так ведь она же красивая! — Во-во! Для баловства! — В-в духовку можно, — сказал Андрей Маркелыч. — Самого тебя в духовку. Ети вот дураки… — Старик кивнул на своих учеников, которые мяли глину и что-то лепили на кругах. — Явились не запылились! «Сколько горшок стоит?» — спрашивают первым делом. «Полтинник!..» — говорят. «Лучше на ювелира учиться!» Дубиноголовые! Ходи сюды! — сказал он Лёшке. И не успел мальчишка опомниться, как мастер усадил его за станок. — Давай лепи! Кусков, стараясь повторить движения гончара, крутанул ногой нижний диск. Кусок глины вдруг сорвался и улетел в дальний угол мастерской. — Ну, давай я крутить буду! Ты хоть подобие слепи! Кусков схватил ком глины и оторвал его от круга. Он быстро прилепил его на место, но ком скакал по доскам как живой! — А говорят, не боги горшки обжигают! — засмеялся Вадим. Лёшка встал из-за станка. — Вы говорите — такие горшки не нужны, — сказал он. — Вон его как слепить трудно. — А кто это понимает? А? — опять закипятился старик. — Привыкли всё машиной делать. Скоро на руках по одному пальцу останется — кнопки нажимать. Лёшка вдруг вспомнил, как в городе, когда Вадим продал картину англичанам, он говорил о тех, кто ничего не понимает в искусстве, и у него было такое же злое и расстроенное лицо, как у этого гончара… — Всё ругаисси! — услышали они голос деда Клавы. — Во! — сказал гончар. — Етот всем довольный! — Не всем! — засмеялся дед Клава. — Не люблю, когда без толку злобятся! — Кабы без толку! Ты пойми, садовая твоя голова, искусство твоё плотницкое кончилось… И никому не нужно… — И горшки? — И горшки! — Не нужно, говоришь, а сам лепишь… — Да я по привычке остановиться не могу, а етим, — гончар показал на своих учеников, — транзистеры подавай! С музыкой! — Нелепицу ты городишь! — спокойно сказал дед Клава. — Кабы не нужно было всё это, кто бы тебе мастерскую такую хорошую открыл! — Так специалисты понимают, да ведь их — раз, два и обчёлся… — А тебя на то и поставили, чтобы ты многих обучил! — Вона! — закричал гончар, вскакивая из-за станка и шлёпая босыми ногами по половицам. — Вот гляди! Он снял с полки кринку. — Кто это из наших понять может? Такое в наших краях сто лет назад делали, а теперь только я один! И нигде больше в мире. А вот этот кувшин я на Украине видел, когда на фронте был, и делать обучился! А вот этот… — Вы-вы-вы п-п-популярную лекцию п-прочитайте, — сказал Андрей Маркелыч. — В-в-в клубе! — А! — махнул рукой гончар. — Кто придёт про горшки слушать! — П-п-придут! В-в-вот т-т-товарищ художник в-выставку нам делает… — Это верно, — подтвердил Вадим. — А вообще-то я с вами согласен, — сказал он гончару. — Большинство в искусстве ничего не смыслит, да им и не нужно оно… — К-к-как! — закричал Андрей Маркелыч. — Вы-вы-вы что! Не нужно! Вы не понимаете? — Чегой-то мы не понимаем? — усмехнулся гончар. — Кудахчет тут. — Вы-вы не понимаете, что творится? Происходит стандартизация мира! — кричал начальник мастерских. Он так разволновался, что даже перестал заикаться. — Смотрите, всё становится одинаковым: одежда, дома, машины… Это неизбежно… т-т-так техника диктует. А люди-то все разные! Все народы разные! У них разная история, разное искусство… Сейчас все народы мира делятся тем, что накопили. Вот, мол, возьмите — пользуйтесь все. Вот наше искусство, вот наша душа! И человечество от этого богаче! — Во! — засмеялся гончар. — Я горшки мои принесу — полтинник пара! Примите, человечество, в подарок! Да этого добра завались, а теперь ещё к тому же оно и не приставлено никуда, негоже для газовых плит! — Да-да-д-да как вы не поймёте! — Андрей Маркелыч стучал себя в грудь. — Как вы не поймёте, что теперь таких вещей осталось мало и мастеров мало. Теперь каждый черепок, каждая щепка на вес золота. Теперь, когда эта кринка не в печи, её красота виднее! И это надо сберечь! И не в музее, а в руках! Живым ремеслом! Будущий человек придёт и откроет в этом то, что нам и не видно пока! Д-д-даже закон теперь принят об охране всего… — Вона! — проскрипел гончар. — Закон вспомнил! — А ты не смейся! — оборвал его дед Клавдий. — Он правильно вывел. Что на будущее, значит. Чтобы красота осталась! Горшки твои вид нынешний веками получали, от мастера к мастеру лучше делались, неужто это враз позабыть? — Да на что они? — Да у тебя в ушах смола, что ли? — рассердился дед. — Тебе человек дело говорит: ноне всё в мире фабричное, а у тебя рукомесло! Надо, чтобы оно среди людей жило! Уж навряд бы избы курные в музеи собирали, когда бы они людям не нужны были! На их не то что наши, а иностранцы из заморских краёв любоваться едут! А мы в таких жили! — Дед ляпнул стариковской ладонью по станку. — Что ты ногами сучишь! Ты слушай! Вот, к примеру, научатся через тыщу лет люди, доктора, значит, людей воскрешать! Слепят тебя обратно, как горшок разбитый! Явишься ты на свет, а твоего рукомесла нет и в помине! Да и русским духом не пахнет! Вот и стыд тебе! Тыщу лет от мастера к мастеру ниточка тянулась, а на тебе оборвалась. И добро бы на войне честью голову сложил, а то так, от гордыни своей дурацкой учеников не взял! — Да где не взял! — закричал гончар. — Вон их целая команда матерьял месит, хоть на улицу беги! — А ну тебя! — махнул на него рукой дед. — Пятьдесят лет тебя знаю, а ты всё ругаешься! А вы… — сказал он Вадиму строго. — Вы ему потакаете! Он нелепицу городит, а вы уши развесили! — Убедили! — засмеялся Вадим. — Особенно убедительно было про ответственность перед будущим, про то, как нас воскрешать будут! — Ну, это я примерно сказал… — смутился дед. Лёшка слушал внимательно. «Вот если вдруг, — думал он, — крепость на болоте провалится, как Атлантида! И никто её больше не увидит! Это было бы большое несчастье». Он представил, как Штифт и Колька станут его выспрашивать: что да как? А что тут выспрашивать? Тут увидеть надо! Как про эту крепость расскажешь, если там даже доски пахнут по-старинному! И горшки эти… вот представить, что их бы не стало. Это была бы большая беда! — Да что тут толковать! — сказал дед Клавдий. — Айда ко мне в мастерскую. У меня теперь станки новенькие и снасть всякая. Они вышли на улицу. Тощие, только что посаженные молодые деревца робко разворачивали хилые листочки. Три десятка пятиэтажных домов стояли прямо в поле. На всех балконах, что выходили на улицу, было полным-полно всякого барахла: бочки, вёдра, ящики, велосипеды, вилы… — А я вас повсюду ищу! К ним подошёл директор совхоза. Лёшка узнал его. Он речь говорил, когда ломали деревню. — Ну как? — спросил он, пожимая всем руки, и Лёшке в том числе. — Нравится? Вадим криво улыбнулся. — Вы не смотрите, что сейчас у нас голо! Дайте срок — будет и сад, и клуб такой отгрохаем, что хор Пятницкого можно будет приглашать. — Улита едет. Когда-то будет, — услышали они ехидный голос из-под земли. Это старик гончар крикнул им в открытое окно своей мастерской. — Вот вредный старик! — засмеялся Вадим. — На таких стариках мир стоит! — сказал директор. — Лучший в нашей области умелец. Медали международных выставок имеет. В «Огоньке» про него громадная статья была… Ну как, уговорили вас? — Уговорили, — сказал Вадим. — Выставка так выставка. Они стали обсуждать, как будут выставлены работы Вадима в клубе, а Лёшка всё никак не мог отделаться от неотвязных мыслей, что появились у него после разговора с гончаром. «А может, и правда всё это не нужно? Ни матрёшки деда Клавы, ни кувшины-цветы, что поднимались под рукой мастера». Тёплый весенний ветерок гонял по асфальту пыль. Голой и неуютной была эта новая улица. «Да я в таком же посёлке живу», — вспомнил Лёшка слова того мужика в зелёной шляпе, что выпросил самоварный кран. «Они все одинаковые, а деревня наша одна такая была на целом свете». — Алик! — услышал мальчишка. Кусков поднял голову. В двери балкона пятого этажа стоял Катин брат Васька. — Привет! — ответил Лёшка. — А чего ты там стоишь? — Мне тута лучше, — ответил мальчишка. «Высоты боится, — понял Кусков. — Боится на балкон выходить». — А где Катя? — спросил он. — Она с Петей в райцентр поехала за батарейками. У нас приёмник разговаривать перестал. «Вечно этот Петя сунется!» — подумал Лёшка. — Вот к приезду экспедиции и приурочим открытие выставки, — сказал директор. — Они пятнадцатого июня приезжают. Предписано приготовить помещение. Ну, да у нас с этим просто. Вон два дома совсем готовые стоят. Мы людей туда осенью переселять будем, после того как они урожай с приусадебных участков снимут. А сейчас у нас там вроде гостиницы. Если хотите, переезжайте — предоставим вам хоть две квартиры. В одной живите, в другой работайте, что вам в лесу ютиться? — Спасибо, — сказал Вадим рассеянно. Глава девятнадцатая «Вышлите ультрамарин» — Где здесь почта? — спросил Вадим. — К сожалению, — ответил директор, — помещение у нас уже построено, а почта ещё не начала работать. А вам что-нибудь нужно отправить? — Телеграмму. — О! — сказал Лёшка. — Давайте, я отправлю. — Это на автобусе двадцать минут езды, — стал объяснять директор. — Райцентр, там станция, вот прямо на станции три двери, одна — комната для пассажиров, а две другие — парикмахерская и почта… — Да найду я! — сказал Лёшка и подумал: «Может, Катю встречу». Художник достал листок из записной книжки. Почему-то при этом внимательно и грустно посмотрел на Кускова. — Вот текст. Вот деньги, — сказал он, тяжело вздохнув. — Сдачу можешь истратить. «Сколько же тут будет сдачи? — думал Лёшка, влезая в автобус. — Допустим, слово по пятнадцати копеек». Он развернул записку и увидел, что она очень короткая. «Срочно вышлите ультрамарин». «Это сорок пять копеек, — стал считать Кусков. — Ну, пускай рубль — адрес. Ого! Остаётся больше трёшницы! Ого!» Чувствуя себя миллионером или по меньшей мере золотопромышленником из Клондайка, который нашёл громадную россыпь и теперь едет регистрировать участок, Лёшка стал насвистывать, благо в автобусе был он один. «Хорошо бы Штифту письмо написать, — подумал он. — Всё! Про крепость, про болото». Но тут же решил, что Штифт скорее всего этому не поверит. То вдруг вилла была, и яхты, и всякие иностранцы, а тут сразу лесные дебри и крепость! Многовато получается приключений. Автобус пылил по просёлочной дороге, мимо зелёных полей, где копошились ярко-жёлтые и красные трактора. Шумели вдоль дороги нежно-зелёные берёзы, сияло солнце, и во всю ширину автобусного окна было синее небо. Лёшка часто разбирал тюбики с краской у Вадима в этюднике. Ему очень нравились названия на пёстрых наклейках. Например, «берлинская лазурь» и «охра светлая» или ещё «умбра натуральная», «краплак». Звучно и непонятно. Сидя за спиной у пишущего этюды художника, Кусков уже научился на глаз определять цвет и готовился к тому моменту, когда в подходящей компании можно будет сказать тоном знатока: «Этот натюрморт должен быть более охристый» или: «Тут явно не хватает ультрамарина…» Кусков даже подпрыгнул на сиденье! Вчера он относил в избушку этюдник, споткнулся о порог, этюдник раскрылся, и оттуда вывалились тюбики с краской. Лёшка стал торопливо укладывать их обратно… и он точно помнил! Там был ультрамарин. Несколько тюбиков. «Странно! — подумал мальчишка. — Зачем ему ещё ультрамарин?» — Ты чего? Заснул, что ли? — закричал ему водитель. — Слезай. Вот станция. Лёшка отыскал нужную дверь. Подал телеграмму. Сдачи оказалось три рубля семьдесят копеек! Капитал! — Нормально! — сказал Кусков сам себе. — Теперь нужно найти гастроном и можно будет купить хоть полкило конфет, а может, и больше… Смотря каких… — Кусков очень любил сладкое и стеснялся этого. Он вышел на привокзальную плошадь, где завивал пыль лёгкий утренний ветерок и два весёлых щенка гонялись за бумажками. У газетного киоска, там, где была автобусная остановка, на лавочке сидел какой-то мужчина. — Простите, — сказал вежливым голосом Лёшка. — Где здесь гастроном? Мужчина обернулся, и Кусков обмер. Это был Иван Иванович! Лёшка так растерялся, что забыл закрыть рот, как ворона в жару. — Здравствуй, Алёша, — сказал своим сиплым моряцким голосом Иван Иванович. — Здрасте! — прошептал Кусков. — Вот, значит, как… — для чего-то сняв фуражку и вытирая блестящий козырёк рукавом, сказал Иван Иванович. — Вот, отыскал я тебя, значит… — Ну и что? — Кусков засунул руки в карманы. — Я и не прятался. И нечего было меня выслеживать… — Мать извелась вся, — укоризненно покачал головой моряк. — Ничего, — ответил Лёшка и хотел добавить: «Не умрёт», но не решился. Сейчас он себе очень нравился! Так здорово отвечал и не робел нисколько. — Я ломоть отрезанный! — сказал он как можно увереннее. — И нечего обо мне волноваться! Не пропаду! — Это конечно, — согласился Иван Иванович. — А всё ж оставил бы адрес. — Что ж она сама не приехала? Что ж она вас послала, если уж так волнуется? — Да болеют они. — Кто это — они? — Анна Николаевна да Колька, сынишка мой. Простудился, всё на балконе торчал… «Меня дожидался», — подумал Кусков. Он вспомнил, как малыш солил суп, и закричал: — Я никого не звал! И мне никто не нужен! — Волнуется она. Здоров ли ты? — оправдывался моряк. — «Здоров»! «Волнуется»! Что ж она раньше не волновалась. Здоров! Куда хочу, туда и еду! — Да разве она против? Ты бы только сказал куда… — Ага! — закричал Кусков. — Конечно. Ещё и денег на дорогу дали бы, чтобы я убирался с глаз долой, чтобы вам не мешал! — Эх! — крякнул моряк. — Зря ты так, Алёша! Зря! — Что «зря»! Что «зря»! — кричал Лёшка, и ему было так себя жалко, что он боялся заплакать. — Я вам не мешаю! Целуйтесь-милуйтесь на здоровье на старости лет! Тоже мне любовь придумали! На другой стороне улицы показались старухи, они, как бы между прочим, остановились поговорить, но даже отсюда, через улицу, по их спинам и оттопыренным из-под беленьких платочков ушам было видно, что они просто умирают от любопытства. Иван Иванович глянул на них и покраснел. — Мал ты ещё про любовь толковать! — сухо сказал он и решительно надел фуражку. — Ах, мал? — зашёлся Лёшка. — Мал! — как кирпич положил, веско сказал моряк. — Ты бы пожил один с дитём малым, которое день и ночь мамку просит… Не виноватил бы нас. Вот! А как она с тобой одна маялась? Ты хоть видел, что у тебя мать ела все эти годы? Сам-то вон какой вымахал… А мать-то у тебя как былиночка. На стройке, думаешь, просто? Ты её хоть раз пожалел? — А она меня пожалела? — сел на любимую лошадку Лёшка. — Пожалела, — твёрдо сказал Иван Иванович. — Она для тебя и замуж собралась. — Как это? — опешил Кусков. — А так! — ответил моряк. — Ты в армию пойдёшь или учиться — что, думаешь, у тебя по ней душа не заболит, а так она не одна останется! — Не бойтесь, не заболит! — сказал Кусков. — Много ты знаешь! — Иван Иванович расстегнул воротник рубашки, и стала видна полоска белой необветренной кожи. — Люди друг другу нужны! И поддержать, и помочь! Жизнь, Алексей, штука трудная и не больно ласковая, а когда люди друг за дружку держатся, тогда легче. А ты — «целуйтесь-милуйтесь». Не надо так про мать! Ты и так перед нею виноват. — Я? — захлебнулся от возмущения Кусков. — Я? Это я, что ли, замуж собрался? Я, что ли, вас привёл? — Ты сбежал! — сказал отчим. — Не сбежал, а уехал! Уехал! Понятно? — Мне-то понятно… Мне ох как понятно! — потупил голову моряк. — Я тоже один раз уехал! На фронт! И доехал до фронта! И сыном полка стал! И вернулся через три года! Красивый, весь в медалях! Куда там! Герой! Пятнадцать лет — а кавалер ордена!.. А мама-то уж померла. И прощения просить не у кого. Вот так вот… Лёшка поглядел на отчима. Тот сидел, низко опустив голову, и большими красными руками заглаживал на коленях брючные складки. — Что ж вы ей — и не писали три года? — Как писать? Я же в полку наврал, что сирота. Иначе меня бы домой отправили… Иван Иванович смотрел куда-то вдаль, в самый конец привокзальной улицы. — Может, и жизнь у меня не задаётся, что я у матери прощения попросить не успел… Кускову показалось, что Иван Иванович — это Колька, только большой, Колька, каким он будет через сорок лет. Но тут же спохватился: — Разжалобить меня хотите? Не выйдет, — решительно заявил он. — Дурачок, — спокойно сказал моряк. — Нет! Не дурачок! Ха-ха! Это вы ловко придумали. Уговорить хотели! Чтобы я сдался! А вы бы жили себе с удовольствием! — Да мы тебя круглые сутки по всем милициям искали! — Не хочу с вами разговаривать… — Да ты не разговаривай! — взмолился отчим. — Ты матери напиши! Прошу тебя! Пожалей ты её! — Как же! Всех жалеть — жалости не хватит! — Лёха! — рявкнул моряк. — Ты не дури! — Он схватил Кускова за плечо. — Постой! — Руки! — крикнул Лёшка. И за самое запястье — хвать! зажим! рывок! И не ожидавший нападения моряк сел мимо лавочки в пыль. Со всех сторон бежали старухи. — Не трожь ребёнка! — кричала одна, самая древняя, размахивая тяжеленной клюкой. — Ишь какой — дитя забижать! — кричали другие. — Да что вы! Мамаш… Да что вы! — растерянно отмахивался от наседавших бабок Иван Иванович. — Милиция! Милиция! — истошным голосом вопили старушки, и в ответ им от вокзала уже заливался трелями милицейский свисток. — Алька! — услышал Кусков. — Жми сюда! Бежим! Краем глаза Кусков увидел, что от станции ему машет рукой Петька: — Сюда! Сюда! — Граждане! Граждане! — раздвигал мгновенно собравшуюся толпу милиционер. — Эх! — крикнул Лёшка, перемахивая через скамейку. — Ошпарю! Бабки ухнули. И Кусков рванул напролом туда, где стоял Петька. Глава двадцатая Печь на поляне — Чегой-то он? — вытаращил глаза Петька, когда к нему подбежал Кусков. — Давай в машину. Мы на «газике» директорском. Катин отец тут за запчастями приезжал, и мы с ним. Мальчишки, запыхавшись, влезли в машину, она стояла за станцией у каких-то складов. — Горим, что ли? — спросил водитель, очень похожий на Катю — такой же рыжий и веснушчатый. — То тебя, Петро, не дождёшься, то ты летишь сломя голову. — Да тут такое дело… — начал рассказывать Столбов. — Здрасте! — перебил его Кусков. — Здравствуй, Катя. Ну как, купили батарейки? — Да нет! — ответила девочка, многозначительно глянув на Петьку. И Столбов сразу осёкся. — Тут всё плоские, а нам круглые нужны. — Круглые — дефицит, — сказал Петька, сделав понимающее лицо. Мол, что мне, не ясно? Не хочет Алик разговаривать о случае на площади, — значит, не надо! Я человек деликатный, могу и помолчать. Но не такой он был человек, чтобы утерпеть и не спросить, что же там всё-таки было. Почему, как ему показалось, Лёшка дрался с моряком. Петька считал себя очень хитроумным и потому начал издалека: — А я этого моряка знаю! — Он хотел напустить туману, чтобы Кусков взялся расспрашивать: откуда да как. Но поскольку Кусков упорно молчал, Петька разочарованно добавил: — Я с ним в поезде ехал. — Петя! — Катя покраснела. — А что такого? — пробурчал Петька. — Ехал, и всё. Хороший мужик, в порту на буксире плавает. Без такого буксира ни один океанский корабль к пирсу стать не может. — Как это? — удивилась Катя. — Очень просто. В акватории большим судам не развернуться и к причалу не стать… — И Столбов принялся рассказывать про то, как работает большой порт, куда заходят океанские корабли. «Знает он много, — думал, глядя на Петьку, Кусков, — а всё равно дурачок. И чего в нём Катя нашла?» Машина подпрыгивала в разбитых колеях просёлочной дороги, пассажиры подскакивали на сиденьях. Кусков невольно касался Катиного плеча, и каждый раз его словно электрическим током дёргало. «А с чего я взял, что он ей нравится? — подумал он. — Просто тут никого ребят нет, вот она с ним и вынуждена дружить. Как дед Клава говорит: «В поле и таракан — мясо!» Кусков, скосив глаза, посмотрел на Катины руки, розовые от первого весеннего загара, увидел шрам от прививки оспы, похожий на след маленького человечка, и ему захотелось дотронуться до Катиной руки ладонью. «Хорошо, когда у тебя есть такая девчонка, когда с ней обо всём можно поговорить и она всё поймёт… А этот-то дурачок всё про корабли рассказывает…» — А вы водили гостя в Староверовку? — спросил шофёр. — Сводите обязательно. Это наша обязанность, можно сказать. Долг, значит. Чтобы все видели! Все знали! — Во! — сказал Петька. — Мы же мимо поедем. От развилки можно дойти. Катя, я, понимаешь, не могу, а ты отведи Алика, а? — Давайте все вместе, — робко попросила Катя. — Да чего такого! — сказал Петька. — Мне нужно к директору срочно, он мне время назначил, а вы быстренько… Кусков даже растерялся. Это ж надо такое везение! Он остаётся с Катей вдвоём! «Эх ты, лопух! — подумал он, глядя на кудлатую голову Петьки. — Если бы я дружил с такой девчонкой, как Катя, я бы никогда её одну не оставлял». У развилки Катя и Кусков вышли. — Вы сильно не задерживайтесь! Скоро обедать позовут! — крикнул из машины Столбов. — Хорошо! — ответил Лёшка каким-то странно осипшим голосом. Они пошли по дорожке, обсаженной тонкими свечками белоствольных берёзок. Молодые пахучие листочки, словно зелёный туман, окутывали их. Было как-то необыкновенно светло. Катя шла чуть впереди, и когда она оглянулась, то Лёшка невольно сказал словами Вадима: — Как это здорово по цвету! — Что? — спросила Катя. — Всё! Берёзы, ты и твои волосы! — Вот уж! — улыбнулась девочка, перекидывая толстенную косу на спину. — Только что густые! А так рыжие и всё! Вот были бы чёрные… — У тебя волосы золотые! — сказал Кусков. «Вот возьму сейчас и поцелую её», — подумал он, и ему вдруг стало жарко. — Вот у Пети волосы очень красивые! Кудрявые! — Словно ушатом холодной воды, обдала его этими словами Катя. — Чего там красивого… — вздохнул Лёшка, привычно возвращаясь к мыслям о том, что он всем лишний. — Кудлатый, как пудель! — Нет. Не скажите. Он очень симпатичный. — Он тебе нравится? — Он всем нравится, — сказала Катя и вдруг закружилась, схватив рукою тонкий ствол берёзы. — Что там может нравиться? — раздражённо крикнул Лёшка. — Он умный! Очень много знает. — Начитался книжек, вот и всё! Разве это умный? — Не скажите! Он, наверное, учёным будет… Великим учёным… Или обыкновенным, но всё равно учёным… У него ум такой! — У него нет ума, — сказал Лёшка. — Был бы ум — он бы тебя со мной не отпустил. — Нет! — сказала Катя тихо, и на глазах у неё выступили слезинки. — Он умный! И он всех вокруг себя умными считает! И верит всем! — Ну и лопух! — И с этими словами Кусков шагнул вперёд и обнял девочку, совсем близко перед ним мелькнуло её испуганное лицо. Кусков попытался поцеловать её… Так всегда было в фильмах: стоило сильному гангстеру или шерифу поцеловать какую-нибудь красавицу, она больше ни на кого смотреть не могла и становилась верной ему до гроба, как рабыня! — Пусти! Пусти! — вырывалась Катя. — Дурак. Сильнейший удар в солнечное сплетение заставил Лёшку согнуться пополам! — Дурак! Дурак! — всхлипывала девочка. Кусков повалился на траву. Катя отбежала в сторону и настороженно смотрела на него. — Ты что! — просипел, стараясь выдохнуть словно раскалённый воздух из груди, Кусков. — Кто же в поддых бьёт! — Нечего было рукам волю давать, — прошептала девочка. Кускову стало стыдно. — Фу! — сказал он, чувствуя, что готов сквозь землю провалиться. — Ну ладно, чего там. — Он старался говорить как можно небрежнее, как будто ничего не произошло, но чувствовал, что лицо у него полыхает огнём. — Пошли, куда ты меня вела! — Никуда я с вами не пойду, — вздрагивая от сдерживаемых всхлипываний, сказала девочка. — Сами идите. А я с вами никуда не пойду! — Ха! — развязно сказал Кусков. — А я дороги не знаю. — Не заблудитесь! Вот прямо, а обратно когда пойдёте, так по шоссе налево! Катя закрыла лицо руками и побежала по лесной дороге, её сарафан замелькал между берёзами. «Надо бы извиниться, — подумал Кусков и тут же решил: — А чего я такого сделал? Подумаешь, недотрога! Небось со своим Петькой целуется!» Но, хотя довод и выглядел вполне убедительным, Лёшке не стало легче, ему хотелось хлестать себя по щекам или раздеться догола и кататься по крапиве. — Ну и подумаешь! — крикнул он вслед девочке. — Думаешь, прощения побегу просить… И не подумаю… «Думаю, умаю, ю…» — замирая, ответило эхо. Кусков повернулся и зашагал между берёзами. Он попытался насвистывать, но губы дрожали, из них ничего, кроме шипения, не исходило… «Тоже мне нашла себе парня. Пентюха какого-то! Я чемпион города, а он трепач, да и всё! — утешал себя Кусков. — И если она этого не понимает, то ей же хуже!» Он снова вызвал в воображении замечательную картину, как приедет на машине, теперь уже в посёлок, вместе с Вадимом и научной экспедицией, чтобы обследовать крепость на болоте, как будет сидеть в президиуме, а в сторону Кати с Петькой, что притулятся где-нибудь в самом дальнем уголке зала, и не посмотрит. «Вот тогда она поймёт!» Но что именно должна понять Катя, Кусков не успел придумать. Он вздрогнул от неожиданности — из-за поворота навстречу ему вырос огромный пятиметровый чёрный крест. Здесь дорожка круто поворачивала, и казалось — крест пытается схватить путника широко раскинутой перекладиной и не пустить дальше. — Как бы не так! — сказал Лёшка, обходя крест стороной. — Подумаешь, убежала, да я и сам дорогу найду. Но вперёд он двинулся медленнее. Шагов через сто он вышел на поляну с аккуратно подстриженной травой. (Кусков ещё подивился, что здесь в лесу кто-то стрижёт траву, как на городском газоне.) В центре зелёной весёлой полянки стояла труба. Лёшка подошёл поближе и увидел, что это печь. Такая, как была в доме у деда Клавы, такая, как в той деревне на Владимирщине, где родился сам Лёшка. Только те печи были белёные, иногда с голубым изразцовым бордюром, а эта была чёрная, словно обгоревшая. Вокруг неё пламенели искусно посаженные тюльпаны. «Здесь была деревня Староверовка», — было написано на бронзовой доске, что закрывала под вместо заслонки. Вторая доска — больше и массивнее, эта была укреплена на боку печи. «Вечная память павшим за Родину!» Дальше шли в два столбца фамилии. «Партизаны», — было написано над одной колонкой. «Заживо сожжённые жители деревни». Кусков перечитал эту строчку несколько раз. «Заживо сожжённые… заживо сожжённые…» Торопливо пробежал он глазами фамилии… Андрей Пророков, Марфа… Алексей… Касьян… Матвей… Алёна и рядом приписка: 5 лет… Серёжа — 3 года… Лёшке вдруг стало трудно дышать. «Пять лет… три года… Кольке пять лет…» Он вспомнил сынишку Ивана Ивановича, вспомнил, как он трусил ручонкой соль в его тарелку… Никогда Кусков не любил всякие торжественные парады, собрания, смотры… Он терпеть не мог отдавать рапорт, когда дежурил на тренировках. «А, — говорил он, — кому это надо! Показуха!» Но сейчас, не в силах оторвать глаз от страшной доски, Лёшка торопливо стянул с головы свою фирменную джинсовую кепочку, которую подарил ему отец, и замер. О чём он думал в эту минуту? Трудно сказать. Ни о чём! Но когда он снял шапку, его охватило то чувство, что в хороводе: словно не один он стоял на поляне, а много-много людей стояли с ним рядом — мёртвые и живые… За спиною Кускова кто-то вздохнул. Он вздрогнул, оглянулся. Между берёзами, сливаясь с их стволами белизною, ходил Орлик. Он повернул к Лёшке голову и долго смотрел на мальчишку, словно силился сказать что-то… Потом тяжело, по-стариковски вздохнул и принялся опять пастись, отгоняя хвостом назойливых мошек. Глава двадцать первая Вернисаж Время шло, а стыд не проходил. Напрасно Лёшка старался не думать о Кате, напрасно он с утра до ночи старался себя занять работой — стыд не проходил, а вроде бы даже и усиливался. Три дня, что прошли после встречи с отчимом и после той истории около Староверовки, Кусков жил, предчувствуя беду. Директор совхоза отвёл Вадиму и Кускову целую квартиру в незаселённом ещё доме, жили они теперь совсем рядом, а не встречались. Рано по утрам гудели автобусы, увозившие совхозных рабочих на фермы и на поля, и посёлок замирал. Только от детского сада слышались ребячьи голоса да около магазина на лавочках сидели старики. Одинокие собаки и тихие кошки перебегали пустую улицу, ветер трепал выстиранное бельё на верёвках и хлопал им, как парусами. Тоненько звенели резцы в мастерской деда Клавдия, ровно жужжал станок. В другой мастерской, напротив, слышны были сочные шлепки и рокотание гончарного круга… По всему посёлку горланило радио, и от этого дома и улицы казались ещё пустынней. Вадим и Кусков вставали поздно. Лёшка не торопясь ставил на газ чайник, жарил яичницу, пока Вадим скоблил щёки в ванной. После завтрака они шли в клуб или в мастерскую. Вадим обматывал большой и указательный пальцы изоляционной чёрной лентой, брал в руки стеклорез, и начиналось чудо. Он проводил по линейке на хрупком стекле невидимую линию, потом легонько постукивал стеклянный лист снизу, и он распадался на ровные части… Лёшке это очень нравилось. Ему вообще нравилось смотреть, как Вадим работает. Уж больно у него всё ловко получалось. Казалось, отрезать кусок стекла или согнуть скобу — это такие пустяки, но сам Кусков сколько ни пробовал — не получалось. Они закрепляли специальным раствором рисунки, сделанные Вадимом, чтобы графит не осыпался. Аккуратно за углы приклеивали рисунки к большим листам бумаги и зажимали их специальными скобами между стёклами. Работы оказалось больше, чем предполагал Кусков. Но он был этому рад. Что ж тут, в посёлке, от скуки помирать? С Катей и Петькой, конечно, больше никакой дружбы быть не могло, а одному тут делать было совершенно нечего. «Не думаю, — размышлял Кусков, — что она Петьке разболтала, но всё же…» И он чувствовал, как от стыда у него начинают пламенеть уши. — Вы что, поссорились? — спросил его Вадим. — То вроде у вас такая дружба завязывалась… — Да ну! — буркнул Кусков, непослушными пальцами стараясь зажать в скобы стекло. — Мне с ними скучно. — Ага! — согласился художник, проводя по стеклу точную линию. — Привыкай, Альберт, к одиночеству… Как говорится, одна голова не бедна… — Вадим вздохнул каким-то своим мыслям и добавил: — А коли бедна — всё одна. Кусков хотел спросить художника: «А вы что, тоже одиноки?» — но не решился. Они долго работали молча, пока Вадим вдруг не сказал словно отвечая на Лёшкин вопрос: — Наше дело — дело одиночек. Настоящий художник всегда одинок. «Юноша бледный, со взором горящим, — стал читать стихи художник. — Ныне тебе я даю три завета: первый завет — не живи настоящим, только грядущее — область поэта. Слушай второй — никому не сочувствуй. Сам же себя полюби беспредельно. — Вадим остановился, опершись подбородком на линейку. — Третий прими: предавайся искусству — только ему, безраздумно, бесцельно…» Кусков был потрясён. — Ты не слушай! — пробормотал вдруг Вадим. — Это вредные стихи. — Как вредные? — удивился мальчишка. — Разве могут быть стихи вредные? — Могут, — сказал художник, принимаясь опять за работу. — Вот был бы с нами дед Клавдий — он бы все три завета разгромил моментально. — Как это? — Лёшке стихи показались воплощением мудрости, и вдруг какой-то малограмотный старик сумел бы их опровергнуть? — Очень просто, — засмеялся Вадим. — Тот, кто не живёт настоящим, ничего о жизни не знает, а стало быть, ничего не может создать. Поэтому ни о каком искусстве, которому следует предаваться бездумно, не может быть и речи… — А второй? Второй? — Что второй? — Завет! «Никому не сочувствуй». — А! — Вадим по-волчьи повернул к Лёшке голову. — Я в твоём возрасте прочитал и выучил эти стихи… И вот результат. Ты будешь смеяться, но выставка, которую мы готовим, — первая моя персональная выставка. Первая, понял? Вот тебе и «полюби беспредельно». Вадим долго не брался за работу. Ходил по мастерской, курил. — Давайте уедем отсюда! — сказал Кусков, которому вдруг стало ужасно жаль Вадима. — Рано, — сказал тот. — А что, в городе нельзя устроить выставку? — Какую выставку? — удивился Вадим. — А, этот мой вернисаж… Да, да, конечно… — А то что тут перед этими. Разве они что-нибудь поймут? — сказал Кусков. — Ну, дед Клавдий ещё ладно. А остальным «Медведей на просеке» подавай! — Ишь ты, — засмеялся Вадим. — Где это ты такое слышал? — Отец говорил, — смутился Лёшка. — Да, — сказал художник. — Кусков-старший — ценитель. А вернее сказать, оценщик искусства. — Ну, а что? — не сдавался Лёшка. — Этот Петька или Катя что-нибудь понимают? — Ух ты! — засмеялся Вадим. — Как ты на них. С чего бы это? А… понимаю. Мой тебе совет, — сказал художник. — Не признавай своей ошибки. Напусти на себя такую загадочную молчаливость… Барышня твоя сама прибежит и от любопытства лопнет! «А ты в ответ — только да и нет». И никаких объяснений! Она всё сама придумает. Проверено, — вздохнул Вадим. — А с Петькой совсем не разговаривай. Но выполнить этот совет было трудно. Петька и Катя явились на третий день в клуб и взялись помогать Лёшке развешивать рисунки. Столбов говорил без остановки, как радио. Он приволок откуда-то стремянку, и не успел Лёшка ахнуть, как Петька уже сидел на самом верху, скрючившись как обезьяна, и пробивал в стене дырки для пробок, чтобы прикрепить к ним трубу, а уж от этой трубы на нитях должны были вывешиваться картины Вадима. — Это надолго! — кричал он. — Прочно! Удобно. Я в школе такую выставку устраивал. Это для сменной выставки самое то! А так исковыряем стенку и толку никакого. «Рассказала ему Катя или нет? — гадал Кусков. — Скорей всего нет, а то он бы драться полез. И чего она в нём нашла? Ведь — лопух!» Катя работала молча, стараясь не смотреть в Лёшкину сторону. Сухой белой тряпочкой она аккуратно протирала стекло. «И всё-таки, — думал Кусков, — есть в этом Петьке что-то такое, чего, наверное, нет во мне». В этот момент Столбов с размаху долбанул себя по пальцу. — Иэ-э-э-эх! — рявкнул он, скатываясь со стремянки. — Ну спасибо! Ну спасибо! Он обежал всю комнату, размахивая рукой: — Ах! Хорошо! Ах! И через минуту опять сидел наверху и яростно колотил молотком. Приходили Катины братишки и сестрёнки. Стояли стайкой, как утята, моргали в такт ударам и поводили носами за трубой, которую клали на крюки Петька и Лёшка. — Хочу гвоздь колотить! — ныл самый маленький. — Хочу стенку молоточить! — На! — сказал Петька, подсовывая ему обрубок доски и два гвоздя. — «Молоточь»! «Он — добрый, — подумал Лёшка. — А я? «Сам же себя полюби беспредельно…» — Ну, всё! — сказал Петька, прилаживая последнюю трубу под карниз. — Пойдём в мастерскую, заберём у художника последние работы и будем развешивать. Они вышли на улицу. И Кусков увидел в самом дальнем конце её две знакомые фигуры! Да! Ошибиться было нельзя. Там егерь Антипа Пророков разговаривал с Иваном Ивановичем. Издалека был виден белый верх его морской фуражки. «Явился!» — со злостью подумал Кусков. — Пойдём дворами! — предложил он. Они вышли на соседнюю улицу, и здесь их нагнали три легковые машины. — Кусков! Сынок! — услышал Лёшка знакомый голос и обернулся. В первой машине сидел отец. Глава двадцать вторая «Не стая воронов слеталась…» — Кто это? — спросил Петька. — Так… — нехотя ответил Кусков. «Что это, — подумал он, — охота за мной, что ли, началась? Там этот Иван Иваныч стоит, здесь отец прикатил!» — Сынок! Из машины вышел Кусков-старший. — Это твои друзья? — спросил он ласково. — Здравствуй, мальчик! Здравствуй, девочка. — Иди в машину, я сейчас, — пробормотал Лёшка. — Так это твой папа? — спросила Катя шёпотом. — Он за тобой приехал? — Да не знаю я! — отмахнулся Лёшка. «Вот деревня несчастная! Наверняка уже всё про меня известно! И что из дома ушёл, и что меня отчим ищет! Наверняка дед Клава уже всем всё разболтал. Небось на каждой скамеечке, на каждом крылечке старики обо мне говорят!» — Слушай! — сказал вдруг Петька тревожно. — Я вон того, тощего — вон на заднем сиденье развалился, — я его где-то видел! Честное слово, только никак вспомнить не могу где… — Ты что! — зашептала Катя. — За ним отец приехал, а ты вмешиваешься… Это их семейное дело… — Знаю я этого парня! Видел я его! — бормотал Петька. — Я вспомню, обязательно вспомню… Кусков вслед за отцом влез в машину и увидел в зеркальце, что Петька тревожно и испуганно глядит ему вслед. Машина рванула с места. Петькина фигурка уменьшилась и исчезла за углом дома. — Ты чего приехал? — спросил Лёшка. — Соскучился! — засмеялся Сява, отвечая за отца. — Просто извёлся весь — день не спит, ночь не ест! Отец тоже засмеялся. — А я люблю эти места! — продолжал Сява. — Уж лет пять сюда наведываюсь. Замечательные здесь народные промыслы! Сейчас он совсем не выглядел тем пьяницей-размазнёй, каким был в городе. Даже трудно было представить, что этот жилистый парень с тяжёлым подбородком и чёлкой, что сваливалась на глаза, мог плакать, что отец его мог ударить… «Соскучились и таким почётным караулом явились? Что-то не верится, — засомневался Кусков. — Что-то не верится, чтобы отец что-то делал, если в этом нет выгоды. Раз он приехал, значит, я ему для чего-то нужен. Ну да ничего, меня так просто не проведёшь». — Где художник? — спросил шофёр, громадный парень с цепочкой на запястье, как у автогонщиков. Лёшка всегда мечтал иметь такую. — Да вот в мастерской. — Сиди, я сам! — сказал шофёр, вылезая из машины. Через минуту он вернулся с Вадимом. — А… — сказал художник. — Общий привет. Он уселся на заднее сиденье и добавил: — «Не стая воронов слеталась…» — Всегда к услугам, — осклабился Сява. — Прослышали мы — вам ультрамарин понадобился… «А, вот оно что! — облегчённо вздохнул Лёшка. — Они краску привезли. Но тогда зачем здесь отец? Или эта краска какая-то дефицитная? Может, её отец где достал и теперь хочет с Вадима большие деньги сорвать?» Кусков вдруг почувствовал, что Вадим смотрит ему в спину. Мальчишка встретил его взгляд в зеркале и поразился, каким грустным стало лицо художника. Вадим криво улыбнулся Кускову, расстегнул нагрудный карман куртки и достал дымчатые очки. Он долго протирал их кусочком замши, рассматривал на свет и наконец, вздохнув, надел. И снова стал тем Вадимом, которого Лёшка повстречал в кафе. Снова он сделался похожим на благородного гангстера. Но странное дело: сейчас он совсем Лёшке не нравился, потому что был чужим, непохожим на того человека, к которому успел привязаться мальчишка. «Куда это мы едем?» — гадал Лёшка, и было ему отчего-то тревожно. Шофёр достал из кармана пластик жвачки, протянул Лёшке. — Спасибо. Не хочу, — сказал мальчишка. Шофёр пожал плечами, ловко разорвал упаковку и отправил зеленоватую пластинку в рот. Задвигал челюстями. Машина раскачивалась и таранила ветки, как танк, мотор урчал и выл. — Приехали, — сказал Вадим. Их догнала вторая машина. — Ставьте тачки здесь, — приказал Сява. Он открыл багажник и вынул оттуда два громадных рюкзака. Шофёр, который, наверное, был здесь самым сильным среди всех, взял один, другой поднял на плечи Лёшкин отец. Из второй машины вышло ещё трое мужчин. — Двинули, — скомандовал Сява, и все пошли по тропинке за Вадимом. «Зачем Вадиму столько краски? — гадал Лёшка, уважительно поглядывая на мешки. — Зачем мы идём к избушке? Краска-то нужна там, в посёлке?» — Стойте, — сказал Вадим и нырнул в дверь охотничьей избушки, где они прожили с Лёшкой почти неделю. Через минуту он вышел. — Идём. — И сопливец с нами? — удивился шофёр, кивнув на Лёшку. Кусков не успел возмутиться, как был ошарашен Сявиным ответом: — А куда ж его девать? Он с мая месяца с нами как ниточка с иголочкой. Этот милый мальчик подсмотрел и подслушал, как его батя художнику плёночку с картой передавал, на которой тропа, вот и пришлось с ним нянчиться! Сюда тащить! — Так что? — спросил недовольно шофёр. — И он в доле? — А ты как думал! — заголосил Кусков-старший. — Ты приехал сливки снимать, а он тут комаров кормил… Лёшка плохо слышал, что кричал отец. У него стало темно в глазах. «Так вот оно что! — думал он. — Это Петька Столбов послал в музей карту, составленную Антипой. Айвазовский — ну конечно, это прозвище такое — Ованеса-фотографа. Он эту карту переснял. Передал её Вадиму, и они теперь идут в крепость! А Вадим! Вадим! Он, оказывается, меня сюда взял, чтобы я ничего никому не разболтал! А я-то думал… А ему, оказывается, на меня было наплевать, как отцу, как всем… Эх!» — Ах я дурак! — сказал Лёшка вслух, едва переводя дыхание от обиды. — Что? — спросил Сява. — Что, маленький, животик заболел? — Не пойду я никуда! — закричал Лёшка. — Как это? — ласково спросил Сява. — Вот так! Не пойду, и всё! — Пойдёшь, милый, пойдёшь! — сказал Сява угрожающе, приближаясь к нему. «Ну, держись!» — подумал Кусков, сбрасывая сапоги и радуясь оттого, что сейчас отомстит за обман, за то, что он никому-никому не нужен. — Плохо вы меня знаете! — прокричал он. — Предупреждаю: я чемпион города по дзюдо среди юниоров! Предупреждаю! Страшный удар в спину и в ухо швырнул его на землю. Лес качнулся перед ним, и земля больно ударила в плечо. — Встань! — сказал шофёр, поправляя на руке браслет. — В спину бьёте! — закричал Лёшка, вставая, и второй страшный удар повалил его. — Ну что? — наклоняясь к нему, участливо спросил Сява. — Как мы себя чувствуем? Как дела, чемпион? Узкое Сявино лицо плавало перед Лёшкой, насмешливо кривились губы, холодно смотрели глаза, но у Кускова не было сил подняться и ударить в это ненавистное лицо, и тогда он плюнул. И тут же ослеп от боли. Его пинали как футбольный мяч. Мальчишка чуть не захлебнулся кровью. — Прекрати! — услышал он голос Вадима. — Прекрати, я кому говорю. Он открыл глаза. Шофёр держал Сяву за локти. — Вставай! — сказал Лёшке Вадим. Как ненавидел в этот момент Кусков всех! Если бы у него сейчас был автомат! Ах, если бы был автомат или граната… Он представил себе, как нажимает на курок: та-та-та-та… — и Сява и шофёр корчатся на земле. — Ты что, старик! — наклонился отец к самому Лёшкиному лицу. — Ты что! — шептал он. — Ты что, не соображаешь, какое это дело! Тут по самому малому десять штук на нос! Голова у Кускова гудела, всё качалось перед глазами. «Какие десять штук? Десять тысяч, что ли?» — У тебя другой дороги нет! — шептал отец. — Ты что, дурак — такие деньги терять! Что ты ерепенишься, гордость свою выставляешь, только доли своей лишишься, а тут такое дело… — Утри кровь! — сказал Вадим. Он достал платок и подал Лёшке. Лёшка машинально приложил его к разбитому носу. — Вот-вот-вот… — говорил отец. — Утирайся. Давай-давай! Лёшка чувствовал, как у него заплывает подбитый глаз. Он глянул на Вадима. Художник стоял, глубоко засунув руки в карманы, и покачивался «с пятки на носок». — А что! — сказал он весело. — Вот сейчас заведу вас в болотце — и привет… Тут такие кладоискатели-путешественники с войны лежат. — Юмор ценю! — сказал Сява. — Очень смешно. Он поднял свитер, и прямо Кускову в глаза тускло блеснуло воронёное железо. — Дырка получается пятьдесят на пятьдесят, — объяснил Сява. — Это ведь не какой-то там вальтер или кольт, а обыкновенная ракетница, мы люди не гордые… Лёшка увидел, как Вадим побледнел. — А болото, трясина то есть… Она для всех одинаковая, — добавил Сява. Двое мужчин подошли ближе, в руках у них были охотничьи ружья. — Или ещё лучше, — сказал насмешливо один из них. — Случайный выстрел — драма на охоте… — Иди и не рыпайся! — ткнул стволом ракетницы художника в живот Сява. — Скот, — посиневшим от ненависти ртом ответил художник. — Скот. Ты же без меня с голоду бы подох! Сидел бы уже давно. Ты же без меня копейки не заработаешь! — Поэтому ты ещё жив! — засмеялся бандит. — Ты думал, Сява — ишак! — закричал он истерично. — Сява, принеси, Сява, подай, Сява, исчезни! Да Сява тебя сто раз купит и продаст, если на такое дерьмо покупатели найдутся! — Да вы что! Да вы что! — в панике метался между ними отец. — Давай сюда карту! Без тебя разберёмся! Лёшке показалось, что Вадим и Сява сейчас убьют друг друга. Он хотел закричать, но у него перехватило от страха горло. — Ладно, — сказал примирительно Вадим. — Забудем. Может, без меня вы и попадёте в скит по карте, но наберёте там такой дряни, что самим дороже выйдет… Так что пусть карта пока тут побудет. — Он похлопал себя по нагрудному карману. — Твоя взяла! Пошли! — Пошли! — сказал Сява. Глава двадцать третья Конец первого раунда Сначала Кусков шёл в середине группы, потом, когда Сява решил, что без карты ему назад не выбраться, сзади. Разбитое Лёшкино лицо горело, саднили губы, ломило заплывший синяком глаз, но кроме боли, страшнее её было сознание, что его обманули. Что он поверил Вадиму, а тот его предал! — Придумал, что он мой брат! — шептал разбитыми губами мальчишка. — Вообразил, что я ему нужен! Как же! Он боялся, что я всё разболтаю!.. Кусков как-то даже не очень соображал, куда и зачем идёт, — так, переставлял ноги, проваливался в болото, вставал, опять шёл. Иногда ему становилось страшно. Он смотрел на широкие спины впереди идущих, на ружья. «Нет! — думал он. — Из ружья они меня, пожалуй, убивать не станут, так могут утопить! Хотя, может быть, отец утопить не даст? Нет, не потому, что ему меня жалко, а просто он трус. Но на это надежда маленькая. Скажут: «Не знаем, где он был, вот и всё! Мы сами пошли, а он за нами следом побежал, мы и не видели — вот и утонул…» Да кто это меня искать будет! Кому я нужен!» Ему хотелось лечь на подушку мха, седого и мягкого, и уснуть, чтоб всё скорее кончилось. «Ничего! Вот вернёмся — я всем покажу!» И он стал придумывать, как отомстит — жестоко и страшно. «Вот сейчас! — мечтал он. — Подойти к Вадиму, незаметно вытащить у него карту и убежать: пусть они все здесь утонут. Отсюда же без карты не выйти. Недаром же рассказывали, что егерь Антипа тут кучу фашистов утопил. Повёл через болото и всех утопил». Ему представилось, как егерь идёт по болоту, а за ним, держа его на прицеле, — эсэсовцы. «Их же больше было! Антипа их всех победил! Потому что он сильный, а я — слабак!» — подумал Кусков, шагая по вздыхающей и хлюпающей трясине. «Ты не умеешь проигрывать!» — сказал ему однажды тренер. «Как это? — спросил тогда Лёшка. — У меня же бывают проигранные бои!» — «Ты не борешься до конца! — сказал тренер. — Ты либо побеждаешь, либо сразу сдаёшься. Боксёры говорят, что главное мастерство не в том, чтобы наносить, а в том, чтобы переносить удары! Ты этого не умеешь». — «Я научусь!» — сказал Лёшка. «Посмотрим», — усмехнулся тренер. — Вот и посмотрели! — шептал разбитыми губами Кусков. И напрасно утешал он себя, когда думал об Антипе, что старый егерь был здесь дома, а он, Лёшка, — чужак. Что тогда была война и выбирать не приходилось, а теперь глупо рисковать жизнью! Но все мысли заглушало сознание, что он, Кусков, — слабак и трус! — Ну и пусть! Ну и пусть! — шептал он. — Пусть я хуже всех! Пусть я никому не нужен! Я всем страшно отомщу! Ему хотелось вернуться к матери, но у матери теперь был этот Иван Иванович и Колька. — Ничего! — шептал Лёшка. — Вам от меня покоя не будет. Он решил, что из всех городов, куда занесёт его неизвестная судьба, он станет давать матери телеграммы и посылать открытки: «Я ещё жив!» — чтобы помучилась как следует! «Хорошо было в гражданскую войну, — думал он, представляя себя на тачанке с пулемётом. — Тогда разговор был коротким: «Именем революции!» — и к стенке! Штифт бы конями правил, а я из пулемёта строчил. Мы бы показали всем, где раки зимуют». И тут же Кусков подумал: «А если бы на тачанке был не я, а Сява? И опять бы я ничего не мог сделать! Слабак — он всегда слабак, и никакой пулемёт тут не помощник». От этой мысли Лёшке стало так горько, что он сел прямо в грязь и заплакал. Злые слёзы текли по его щекам и жгли разбитые губы. — Я хочу умереть! — прошептал он. — Я хочу умереть! Штаны у него промокли и прилипли к разгорячённому телу. Ему хотелось лечь вниз лицом и не двигаться, не шевелиться, не сопротивляться воде, которая обязательно его покроет. — Ты чего расселся! — К нему, пыхтя как паровоз, ломился через чахлое редколесье и кочки отец. — Ты что расселся! Каждая минута на счету, а ты расселся. Послали меня за тобою! Ишь барин какой! — Уйди! — сказал Лёшка. — Уйди от меня. Кусков-старший отшатнулся и через минуту зашептал, наклоняясь прямо к Лёшкиному лицу: — Ты что, не понял? Ты что, не понял, какие это будут деньги! Тут по самому приблизительному счёту по десять кусков на брата за день! Ты понял, за день! — Каких таких кусков? — спросил Лёшка. — Десять тысяч! Ты хоть видел вообще-то такие деньги? — За что? — За барахло! Профессор, твой художник, — гений! Он за пустышку не берётся. Ты понял, десять тысяч! Десять! — Отец дышал Лёшке прямо в лицо. — Хочешь — в любых купюрах! Целый чемодан денег! «Десять тысяч. — Как ни был расстроен Кусков, но эта сумма его потрясла. — Десять тысяч за один день!» — Это правда? — Заяц трепаться не любит! Раз художник сказал — точно! По его подсчётам, мы за один раз по десять тысяч имеем, а тут можно и две ходки сделать! Вставай! Вставай! «А как же экспедиция?» — подумал Лёшка. Но цифра «десять тысяч» плясала перед его глазами, как на неоновой рекламе. — Расселся тут, — укорял его отец. — Я уж волноваться начал. — Что ж ты не волновался, когда меня били? — не утерпел мальчишка. — Тебя не били! — засмеялся отец. — Тебя поучили немножко. Разве так бьют! Вот меня в детстве били так били! Сознание несколько раз терял. А тебе так, объяснили маленечко, чтобы не выпендривался. Чтобы старших уважал… Тем более они тебе добра желают! Они нагнали всю группу. Пристроились в хвост. — Ты не злись, — шептал отец примирительно. — Сам благодарить ещё будешь, как вырастешь, тут себя на всю жизнь обеспечить можно. Ты что, я стал бы из-за копеек рисковать? Он схватил Лёшку за плечи и зашептал ему в самое ухо: — А художник твой, разве он из-за копеек с этими урками связался бы? Ни за что! Он — человек международного класса, а это уголовники отпетые! И мне-то с ними страшновато, а ты ещё ерепенишься! Часа через два они вышли к крепости. — Ого! — сказал Сява, даже на него она произвела впечатление. — Лихо! Они сорвали ворота и вошли внутрь. — Начинайте с крайней избы. Шмонать культурно, чтобы всё ценное взять, — командовал Сява. — Ты как? — спросил он Вадима. — Показывать будешь, что брать? — Достаньте всё! Потом отберём ценное, — сказал художник, снимая сапоги и крепкими белыми руками выжимая портянку. Пришедшие рванулись по избам. Вадим и Лёшка остались одни. Душный полдень стоял над болотом. Солнце жарило вовсю. Хмелела голова от дурмана, болиголова и других неведомых Лёшке трав, сухим деревом пахла мостовая, плесенью и гнилью тянуло из проломов в стене. Вадим достал сигарету, закурил. — А помнишь, — сказал он вдруг, — какие были светлячки?! Кусков вздрогнул от неожиданности. «Зачем он мне это сказал?» Он посмотрел на художника. Но в памяти уже явилась та ночь, когда они стояли на крыльце и следили за голубыми каплями света, что искрились на глянцевых прохладных листьях яблонь, в небе, медленно плыли между деревьями. «Зачем он это вспомнил?» Вадим растянулся на тёплых досках мостовой и курил, глядя в небо. Кусков совсем растерялся. «Может, и действительно, — подумал он, — Вадим взял меня сюда, чтобы убрать свидетеля, но ведь потом он стал другим! Сначала он боялся, что я подсмотрел про плёнку, но ведь потом была и беседа в доме деда Клавдия, и переселение, и эти светлячки». Лёшка вспомнил, как Вадим комкал и рвал этюды и как радовался там, в избушке, когда нашёл приём… И вчера он сказал: «Можешь смеяться: это моя первая выставка, никогда не думал, что буду так волноваться!» «Зачем он это сказал?» — ломал голову Лёшка, но Вадим курил, смотрел в небо и молчал. — Ну-ка покажись! — сказал он, приподымаясь и поворачиваясь к Лёшке. — Красив! Ну да ничего, — сказал он, стиснув зубы, — это ещё только конец первого раунда! Отольются им и твои синяки, и ракетница… Ты думаешь, родился тот человек, который мне приказывать может? Кусков молчал. — А Сява — ишак! — зло засмеялся Вадим. — Он даже не представляет, насколько он ишак! Он встал, потянулся, разминая затёкшую от ходьбы по болотному матрацу спину. — Они вынесут то, что я укажу. Реставрировать буду я! И что кесарю, а что слесарю — решать буду я. Сява у меня будет на коленях ползать… Я его бить буду не кулаком, но так, что он даже плакать будет бояться! — Ну и бейте на здоровье! — пробурчал Лёшка. — Я-то тут при чём. Думали — я всё разболтаю… А я ничего не видел! Зря старались! Не видел! Он хотел сказать ещё про то, что зря его обманывали, зря Вадим пытался поссорить его с Петькой, да и вообще, даже если бы он всё знал, то не разболтал бы, не из таких! «Я вас всех презираю!» — хотел сказать он. Но Вадим не дал ему говорить. — Ты мне напомнил моё детство, — сказал он задумчиво. — Я и раньше знал, что ты ничего не разболтаешь… А вообще, мне показалось, что ты не лишён способностей. Во всяком случае, квалифицированного реставратора я из тебя сделаю. Тем более что мне нужен будет помощник! Он вдруг неожиданно, так что Лёшка ничего не успел сообразить, взъерошил ему волосы. — И не дай тебе бог узнать, что такое одиночество! — Художник вздохнул и, засунув руки в карманы, пошёл по улице. «Быть реставратором! Быть рядом с Вадимом», — думал Кусков. Если бы вчера художник сказал ему такое, Лёшка был бы счастливым человеком, но сейчас… — Я вам не верю! — крикнул он. Вадим оглянулся и спокойно ответил: — Ты неглупый парень. Посуди сам, зачем мне тебя обманывать? Ты бы умылся, вид у тебя… Лёшка вышел за ворота крепости, нашёл лужу и, став на колени, долго отмывал кровь на лице и на рубашке. Умывшись, он осмотрелся. Когда идёшь по болоту и почва ходит под тобою, как пружинный матрац, само собой получается, что смотришь только под ноги, по сторонам смотреть некогда. Сейчас перед Лёшкой тянулось рыжее с белыми подпалинами длинноволокнистого мха, с озерцами воды и кривыми деревьями болото. Никаких ориентиров. Словно в открытом море, не видно берегов, а только застывшие как волны кочки. Рыжее море мха. «В самом деле, — думал Лёшка. — Зачем Вадиму меня обманывать?» Он не знал, радоваться ему или огорчаться. «Стану учеником реставратора. Заработаю кучу денег. Отец же сказал, что тут можно себя на всю жизнь обеспечить!» И снова мечта о том, как он приедет в школу на машине, предстала перед ним во всей красе. «Это теперь запросто! — подумал Лёшка. — Отец же говорит, что тут тысячами пахнет». Об этом было приятно думать, и даже вроде бы синяки болели меньше. «От трудов праведных не наживёшь палат каменных!» — вдруг словно током ударило мальчишку, когда он вспомнил пословицу, которую тогда, в начале знакомства, сказал Вадим. «Деньги-то будут ворованные!» Кусков не помнил, как вернулся в крепость, как сел на мостовую. «Какие ворованные! — успокаивал он сам себя. — Какое же это воровство? Хозяев-то здесь нет. Ведь это никому не принадлежит. Те, что здесь жили, давно погибли. Это всё равно будто мы клад нашли!» «Мы». Лёшке стало скверно оттого, что о себе он подумал заодно с отцом, и Сявой, и всеми другими бандитами. В том, что они настоящие бандиты, он не сомневался, да и мудрено было сомневаться, если даже отец их боялся. Где-то он слышал, что и клады положено сдавать государству и только часть суммы принадлежит нашедшему. «Но ведь здесь чёрные доски! Их ещё отреставрировать нужно! Тут одна реставрация миллион стоит!» Кусков прошёлся по улице, остановился около осыпавшегося, словно кружевного, моста. И, глядя на него, вспомнил резные наличники, те, что дед Клава снимал со своей избы. Он вспомнил гончара, который ругался и говорил, что его горшки никому не нужны. Вспомнил заикастого директора мастерских… «Это искусство! — сказал он себе. — Искусство принадлежит тому, кто его понимать может! Вот оно и должно принадлежать Вадиму и мне, а Сява — это только ишак! Я ещё тоже в искусстве плохо разбираюсь, но Вадим меня научит. И мы будем с ним вдвоём. Мы вдвоём с ним всем покажем». И Кусков мстительно подумал, что никогда не вернётся к матери. И что все эти Иваны Иванычи, Сявы и даже отец — ишаки, в этом их предназначение на земле, а они-то с Вадимом совсем другие. Лёшка прошёлся по мостовой. Вадим лежал прямо на досках, подставив горячему солнцу лицо. Здесь можно было снять накомарник: ветерок отгонял комаров. Мужчины шуровали в крайней избе. Стучали сапогами, и даже здесь, на улице, было слышно, как стонут старые половицы. Лёшка пошёл дальше в глубь улицы. Смола сочилась по стволам сосен, в траве зудел запутавшийся овод. И вдруг кто-то шумно вздохнул. Кусков вздрогнул, осторожно заглянул за угол избы и увидел коня. Это был Орлик. Он стоял среди истоптанного копытами двора, понурив голову. — Орлик! Орлик! — позвал Кусков. Конь поднял голову и насторожил уши. Он шевелил ноздрями, словно ощупывал воздух, отыскивая нужную ему струю запаха. — Орлик! — повторил Лёшка. Конь повернулся и тяжело двинулся к мальчишке, но было что-то странное в его шаге. Он двигался медленно. Осторожно ставил старые, растрескавшиеся копыта, словно ощупывал землю. — Орлик! — звал Лёшка. Старый конь сделал ещё один шаг и вдруг наткнулся мордой на угол избы. — Что с тобой? Что с тобой? — Лёшка стал гладить его по провалившейся спине, по бокам, где рёбра, казалось, были готовы разорвать шкуру. — Что с тобой, мой хороший? Орлик шумно повёл боками и положил тяжёлую старую голову на плечо мальчишке. Прямо перед собой Кусков увидел мутный, словно подёрнутый молочной плёнкой глаз. Кусков взмахнул перед ним рукой, но конь не моргнул, не шарахнулся, не убрал голову. Две мокрые тёмные полосы тянулись от глаз коня по седине, на них то и дело садились мелкие мошки. Кусков обхватил коня за шею и прижался к нему лицом. — Ты ослеп! Ты ослеп! — приговаривал он, целуя коня. — Ты ослеп, мой старенький. Ещё позавчера был зрячий, а теперь ослеп… Конь вздыхал и трогал губами мальчишку за рукав. — Он ослеп! — закричал Кусков, выбегая на мостовую. Но грабителям было не до Лёшки. По всей крепости шла лихая работа. Глава двадцать четвёртая Красный петух — А ты был прав, профессор, — сказал Сява, выходя на крыльцо той странной избы, где были парты и книги. — Барахла тут много. Крыльцо стонало и скрипело под его сапогами. — Ты больно-то не разлёживайся! Простудишься. Давай показывай, где что… Самое ценное. — Два верхних ряда и все «доски» из сундуков, — сказал Вадим, не вставая. Он лежал посреди улицы на мостках и жевал травинку. — Так прямо в сукне и берите. — Иди и покажи! Что? Рук марать не хочешь? — У меня что-то сердце болит. — Гнилая интеллигенция! — Сява запустил в художника тряпичной куклой. Кукла не долетела: слишком лёгкая была. Безглазым лицом она упала в лужицу, кверху задралась невесомая пеньковая косичка. Лёшка выхватил её из воды. Кукла только чуть-чуть намокла. Лёшка словно проснулся. Он оглядел крепость. Во всех избах шёл грабёж! Трещала разрываемая материя, стучал топор, визжали мостки. Из ближнего дома отец вытаскивал книги. Он торопливо шнырял в дверь, а книги бросал прямо на землю. Старые тяжёлые тома с медными позеленевшими застёжками нелепо и сиротливо темнели среди высокой травы. Двое мужчин накачивали вынутые из рюкзаков резиновые лодки и страшно ругались, потому что насос качал плохо. Ещё двое вытащили из избы сундук и швырнули его с крыльца. Сундук тяжело упал и раскололся. Из него вывалилась полуистлевшая бархатная шубейка. Толстый парень в болотных сапогах наступил на неё… Он вывернул всё из сундука. Тонкая кисейная фата поплыла в воздухе и села на листья папоротника как паутина. Парень вытер ноги о шубейку и опять пошёл в избу. У Лёшкиной бабушки была плюшевая кофта. Жакет, как она её называла. Был жакет старый, траченный молью, мать всё уговаривала его выбросить, но бабушка не соглашалась. «Это ведь моё приданое… — говорила она. — Я в нём замуж шла. Всего у меня и осталось от молодости, что жакет…» Лёшка глянул на шубейку в грязи, и его словно прутом стегнули. «Нынче вор вроде и не вор… До того человек стал хитрым да образованным, любое своё преступление оправдать может», — почудился ему голос деда Клавдия. «Вор — он вор и есть!» — пророкотал Антипа. Лёшка глянул на Вадима, лежащего на мостках. — Мы воры! — сказал мальчишка, и голос у него сорвался. — Мы — воры! — Что? — не понял Вадим. — Мы воры! — шёпотом повторил Лёшка. — Ну вот! — сказал художник, приподнимаясь. — Снова здорово. Ты можешь понять, что это никому не принадлежит? Это — ничьё! Понял? — Нет! — прошептал мальчишка. — Принадлежит. Эти вещи люди берегли… — Да нет ведь этих людей… Нет, — раздражённо повторил Вадим. Лёшка вспомнил чёрную печь на поляне. — Ещё хуже! Значит, мы у мёртвых крадём! — Ох, как красиво! — засмеялся художник. — Ты помнишь, как гончар говорил: это никому не нужно! — Я сказать не могу! Был бы здесь сенсей — он был сказал! — Какой ещё сенсей? — Тренер по дзюдо. — Только здесь твоего тренера не хватало… — пробурчал Вадим. — Брось ты эти романтические словеса. «Крадём у мёртвых». Слишком красиво сказано, чтобы быть правдой. — Сенсей говорит: не надо бояться красивых слов, нужно бояться дурных поступков, которые прячутся за красивыми словами! Да! — закричал Лёшка. — Вы говорите, что это никому не нужно, что это должно принадлежать тем, кто понимает в искусстве, а на самом деле это обыкновенный грабёж! — Что же, — сказал Вадим, — это богатство нужно к ним в могилы покидать? Между прочим, такие случаи были, но теперь, как ты знаешь, археологи и до курганов добрались… — Это археологи!.. Это не может принадлежать кому-нибудь… Это для всех! — Чего он разорался? — высунулся из двери избы Сява. — Работай! — ответил Вадим. — У нас диспут на идеологические темы. — А… — ухмыльнулся Сява. — Языком молоть — самое ваше дело… — Вы же художник! — не мог остановиться Лёшка. — Как дед Клава говорил: вы должны всех научить понимать искусство, а вы вместе с этими… — Не многовато ли ты на себя берёшь, философ? — спросил Вадим. — Нет! — понимая, что Вадим его никогда не простит за такие слова, и приходя от этого в отчаяние, закричал Кусков. — Вы не художник! Вы только рисовать умеете, а вы не художник! Вы — вор! Вор! Вадим вскочил на ноги. И замахнулся! Лёшка не знал, как это получилось. Он не хотел этого. Всё вышло само собой. Автоматически, как на тренировке, Лёшка перехватил руку Вадима, рванул её на себя! Вадим вскрикнул и упал вниз лицом, неуклюже завернув ладонь за спину… — Я не хотел! Простите меня… — закричал Лёшка. Художник медленно потянулся, достал из лужи очки. Вытер грязное лицо. — Простите меня… — шептал Лёшка. — Боже мой! — сказал растерянно Вадим. — До чего я дошёл… — Ну что? — закричал с крыльца Сява. — Воспитал щенка себе на радость? — И он захохотал. — Ладно, не рассиживайся. Слышь, профессор, иди принимай товар. Вадим встал. Застонал, шевельнул плечом. — Вам больно? — Кусков был готов провалиться сквозь землю. — Ну ударьте меня, если хотите. — Сопляк! — сказал Вадим. — Мразь. — Давай-давай, — торопил Сява. — Сейчас лучшее в лодки — и красного петуха… — Что? — вздрогнул Вадим. — А ты как думал? — осклабился бандит. — Ты думаешь что? Я следы буду оставлять? Чтобы сюда экспедиция, а потом следователь, а потом по приметам «доски» на всех барахолках искали? Ты не соображаешь? Хмыри из реставрационных мастерских точно рассчитают, что взято. Мы же ничего толкнуть не сможем! — Ты действительно собираешься поджечь крепость? — оторопело спросил Вадим. — Обязательно! — подтвердил бандит. — И бензинчик имеется. Да тут и без него пойдёт полыхать. Сушь такая стоит… Лёшка вспомнил, как горела трава, когда он развёл костёр. Ему показалось, что пламя уже охватило избы, что горят деревья, кружат над пожаром как огненные птицы листы старинных книг. — А как же Орлик! Он же слепой! Он не сможет выйти из пожара! Он остолбенел и опомнился, когда Вадим, проходя мимо него, вдруг споткнулся. — Ну что? — засмеялся Сява. — Ноженьки подкосились? Ничего, профессор, учись. Ты что, чистеньким хотел быть? Как тебе малый сказал: ты вор! Привыкай. Ты — вор. Лёшка почувствовал, как, поднимаясь, Вадим что-то сунул ему за отворот сапога. Глава двадцать пятая «Помогите!» — Бредит! — слышит над собою Кусков знакомый хриплый голос. Лёшка пытается открыть глаза и не может. Горячая тяжесть давит его. Ему кажется, что он в парной бане или в огне. Ему чудится, что кругом болото и он там на тропе. Но почему оно такое горячее! Оно же было ледяное! А здесь огонь кругом! — Огонь! — кричит Лёшка. — Огонь! Сява крепость поджёг! Горит всё! Не успел я! Не дошёл! И вдруг становится легче дышать, что-то прохладное ложится ему на лоб. И словно холодным ветерком обвевает всё тело. Лёшка открывает глаза. — Попей! Попей! — говорит ему Иван Иванович. — На, попей. Кусков жадно пьёт, и зубы его стучат о край блюдечка. Всё его тело стало каким-то мягким и ужасно тяжёлым. Если бы не крепкая рука моряка, он не смог бы приподняться сам. — Не успел я! Не успел! — шепчет Лёшка. — Успел! Не волнуйся! Всё успел! — успокаивает отчим, поправляя подушку. — Но ведь они зажгли крепость. — Как же! Что они, дураки — зажигать и самим гореть? Карту ты ведь унёс! — Откуда же огонь? — Это не огонь, это у тебя температура. Заболел ты. Бредишь! — Матери не говорите! — шепчет Лёшка, опять проваливаясь в горячую полудрёму. «Бредишь… Бредишь. Бредишь или бредёшь? Бредёшь, бредёшь…» Он идёт и идёт по бесконечному болоту. И всё время возвращается назад к булавинской крепости. Крепость горит, и языки пламени лижут его ноги. — Горит! — кричит Лёшка. — Всё горит. Ему кажется, что сквозь пламя начинает дуть прохладный ветерок. — Ещё! Ещё! — просит Лёшка. — Сейчас, сейчас, сынок! — слышит он голос Ивана Ивановича. Он на секунду открывает глаза и видит в свете затенённой лампы отчима в матросской тельняшке. Иван Иванович влажной тряпочкой обтирает ему грудь и руки… — Это вода с уксусом, — говорит он Лёшке. — Минут на двадцать температуру сбивает. — Я знаю! — шепчет Лёшка. — Мне мама так делала, когда я маленький болел… Вы только ей ничего не говорите. — Не буду! Не буду! — говорит отчим. — Ты спи! Ты уснуть старайся. Всё плывёт у Кускова перед глазами, и он проваливается в тяжёлый душный сон… Просыпается Лёшка на рассвете. Осторожно поворачивает голову и видит большую незнакомую комнату со светлыми стенами и новыми занавесками на окне. Рядом на тонконогой табуретке стоит миска с водой, а чуть подальше на раскладушке, уткнувшись лицом почти что в Алёшкины ступни, спит Иван Иванович. И Кусков вспоминает всё! Всё сразу. Когда там, в крепости, Вадим сунул ему за голенище болотного сапога блокнот с картой, Лёшка сразу решил бежать, но это было не так просто. Он выскочил из избы. — Алёха! — закричал ему отец. — Ну-ка, помоги. Вдвоём они выволокли резиновую лодку за ворота. — Ты это! — сказал отец. — Ты сиди здесь. С лодки глаз не спускай. Это моя лодка. Я её специально купил, чтобы по болоту всё вытащить! Так что это всё наше! Я это никому не отдам! «Как это раньше отец мог казаться мне красивым?» — подумал Лёшка, разглядывая отца как совершенно чужого. — Тут миллионы! — бормотал бармен. — Я за своё кому хошь горло вырву! — Это точно! — не утерпел Кусков, но отец не расслышал. — Стереги! Я ещё что-нибудь прихвачу! Лёшка подождал, пока он шмыгнул в щель ворот, как крыса в амбар, и сам двинулся вдоль стены. За углом крепости ещё были видны следы: примятая трава на болоте ещё не успела подняться. Он чуть было сразу не бросился по тропе, но вовремя спохватился. «Ага, — подумал он, — а как я стану пользоваться картой, когда дойду до того места, где нет следов… Нет! Тут нужно вымерять всё с самого начала». Он, стараясь не торопиться, рассмотрел последний лист блокнота, где была нарисована крепость. Нашёл на стене крепости большой вырубленный в брёвнах крест, подобрал валявшийся шест и сделал первый шаг. Теперь он как бы раздвоился. Как будто в нём сразу поселилось два Кускова. «Давай! Давай быстрее! — торопил один, прежний Кусков, тот, что мечтал о богатстве и хотел, чтобы его называли Альбертом. — Опомнятся в крепости, догонят по следам. Отнимут карту, и всё! Давай быстрее! Вот след какой чёткий! Что шаги отсчитывать!» «Поспешай медленно! — говорил другой Кусков. Новый, незнакомый, о существовании которого Лёшка и не подозревал раньше. — Вадим заморочит им голову! Заставит всё заново перевязывать и упаковывать! Тебя не будут искать часа полтора. Ты километра на три уйдёшь — не догонят!» Лёшка цепко перехватывал шест и шагал по зыбкой почве болота внимательно и осторожно, как канатоходец. «Ах, Вадим! Вадим! — думал он, шмыгая разбитым носом и отсчитывая шаги. — Ничего в нём понять невозможно! То он с ворами, то вот карту отдал! Что за человек?» Часа через два пошёл дождь. «Хорошо! — обрадовался Кусков. — Всё намокнет — гореть не будет. Трава под дождём поднимется! Как Антипа Андреич говорил: станет вся одинаковая, следов не будет, не догонят меня». Он шагал и шагал. Гиблая трясина чавкала и качалась у него под ногами. Дождик стал сильнее! Вода полилась Кускову за шиворот, и холодный ручеёк побежал по потной Лёшкиной спине, но он не обращал на это внимания. У него ныли плечи, болели мышцы живота, как будто он подряд работал три тренировки, но он не останавливался, а шёл и шёл вперёд, больше всего опасаясь сбиться со счёта. Это было тяжёлое занятие, но от него зависело всё… Бездонная гнилая глубина пузырилась слева и справа от тропы, и сбиться было очень просто. «Был бы кто-нибудь рядом! — думал Кусков. — Мы бы вместе считали, труднее было бы ошибиться». Он вспомнил, как в прошлый раз, когда они шли с Вадимом в крепость, они считали оба: «Триста шагов влево, двести вправо…» Лёшка обмер. Всё, что он считал, было неправильно! — Как я раньше не догадался, — сказал он. — Ах я дурная башка! Ведь это шаги Антипы Андреича! Он вон какой высокий! У него шаг шире! Вадим и то шаги добавлял. Значит, я сбился. Кусков вышел на твёрдую кочку. Остановился. Огромное рыжее болото было вокруг. — Ах я осёл! — ругал себя Кусков. — Ничего-то я не умею! Тупой! Двоечник несчастный! — Он даже стукнул себя по голове. — Поправку нужно было делать на широкий шаг. «Как же теперь быть? — думал он, опираясь на шест. — Теперь даже вернуться невозможно. Трава под дождём поднялась, и следы исчезли. Надо думать!» Лёшка открыл разбухший от воды блокнот и стал высчитывать весь маршрут заново, добавляя на каждый десяток лишних два шага. Никогда ни на одной контрольной по математике не волновался так Кусков. Там от правильного ответа зависела отметка, на которую Лёшке было давно наплевать, а здесь — жизнь… И не только его. «Вот выйти отсюда и уехать куда-нибудь, пускай там остаются! — подумал он. — Пропадут там, пока экспедиция придёт. Они же сожрут друг друга, как пауки в банке». «Так им и надо!» — сказал один Кусков, тот, прежний. «Да нет, не надо! — не согласился другой Кусков, новый. — Там Вадим, да и эти, какие бы ни были, а всё-таки люди». «Ничего себе люди! Фашисты настоящие!» «Может быть! — согласился новый Кусков. — Может быть, они преступники, только судить их не тебе!» «Почему это не мне?» Дождь колотил по насквозь промокшей куртке Лёшки. Он замёрз, устал, ему хотелось лечь и не двигаться. Или хоть немножечко отдохнуть. — Нет! — сказал себе Лёшка. — Ляжешь — не подымешься. Нужно идти вперёд! Идти, пока есть силы. Он несколько раз внимательно просчитал весь маршрут и решил, что ошибся всего на сто пятьдесят шагов. — Тут где-то должна быть вешка, за ней поворот, — сказал он, поднимаясь и снова пускаясь в дорогу. — Раз, два, три… десять… пятнадцать! — считал он вслух, вытаскивая стопудовые сапоги из жидкой грязи. — Сто… сто двадцать… сто сорок! Есть! Он увидел тёсаный кол, старый и прогнивший. Но Лёшка был уверен, что это вешка. Кол был просмолён и обтёсан топором. — Есть! — Мальчишка был готов целовать эту чёрную гнилую вешку. — Вперёд! И опять чавканье воды под ногами! Он падал на колени, проваливался в трясину, полз, но двигался вперёд. «Терпи! Терпи!» — шептал он. Тренер чаще других повторял это слово на тренировках. «Давай! Давай! Победа зависит только от тебя! Не тот боец, кто побеждает, а тот, кто умеет терпеть! Победа не может быть случайной! Учитесь не побеждать, а добиваться победы!» Странное дело: смысл этих слов дошёл до Кускова не там, в спортивном зале, где он бросал противников одного за другим на татами, а вот здесь, в этом затхлом бесконечном болоте. Сквозь завесу дождя он увидел лес! Лёшка не поверил своим глазам. Высокие сосны были совсем близко, каких-нибудь метров двести! — Дошёл! — сказал он. — Дошёл! Вон камень! Вон тропа, бегущая мимо деревьев. Блокнот совсем размок, и Лёшка не мог определить, где он остановился и куда делась тропа. — Да наплевать! — сказал он. — Пойду прямо. Ощупывая шестом кочки, он запрыгал по болоту как заяц. Эти кочки, похожие на затылки нестриженых деревенских мальчишек, становились всё меньше. Лёшка с трудом удерживался на них. Он остановился, балансируя, на крошечном кусочке твёрдой почвы. Белёсое моховое болото было вокруг. И вдруг он увидел зелёную лужайку, совсем рядом, совсем близко… Какая-то длинноносая пичуга, не обращая внимания на дождь, бегала по ней. От неё до берега было метров пятьдесят. Не ощупав дорогу шестом, Лёшка шагнул на зелёную площадку и сразу понял, что пропал. Нога мягко ушла в глубину, не встречая опоры. Так глубоко он не проваливался ещё ни разу. Лёшка ушёл в болото по грудь и почувствовал, что под ногами — пропасть. Он пытался поплыть, но болотная жижа не вода, она не даёт человеку лечь горизонтально, и тело как нож торчком уходит в топь. В болоте не поплывёшь! С каждым движением Лёшка глубже и глубже уходил в трясину. Он перехватил шест поперёк и чуть выполз на него грудью. Шест был как перила, как ограждение около спортшколы на улице, где любили сидеть ребята из команды. Шест держал Кускова, но и болото не отпускало: холодом и тяжестью наливались Лёшкины ноги, и тянуло, тянуло в глубину… От малейшего движения тело погружалось вместе с шестом на несколько сантиметров. Это было так страшно, что Лёшка даже не мог заплакать, а только тихо скулил. Ему страшно захотелось домой! Сидеть на диване и смотреть телевизор, «Клуб кинопутешествий», можно даже и про такое гиблое болото, или «В мире животных» — про куличка, который вон по кочкам бегает. Да пусть не домой, а просто к людям. В электричке ехать или в метро и чтобы кругом стояли люди — пусть толкаются, пусть бьют по коленкам сумками, пихают под ноги чемоданы, но только бы люди вокруг. Комары, которых никакой дождь не брал, теперь, когда он был неподвижен, впивались Лёшке в голые руки, в шею, лезли в глаза. Вот один сел на распухшую накусанную руку, пошарил хоботком, совсем так, как только что Лёшка ощупывал шестом болото, нашёл пору и впился, приседая и раскорячивая суставчатые ноги, и брюшко у него наливается кровавой каплей! — Не ушёл бы из дома — не оказался бы здесь, — прошептал Лёшка. — Не надо было уходить. — Он вспомнил мать, Ивана Ивановича («Ты перед нею виноват! Знал бы ты, как одному мальчонку растить, когда он мамку всё время просит!»), Кольку, представил, как тот стоит на балконе и смотрит вдоль улицы, стараясь угадать в прохожих его, Лёшку Кускова. — Хоть бы Колька был здесь! — шептал Лёшка. — Он маленький, а всё ж насобирал бы хворосту, немножко, по веточке. Это не тяжело. Кинул бы мне охапку под грудь, я бы и вылез… Вот лежу тут один, один… Пропадаю. Его стало клонить в сон. Ледяная вода добралась уже до лопаток, и Кусков понимал, что если сейчас он поднимет голову, то коснётся воды затылком. Какой-то странный сон стал возникать у него перед глазами. Ему показалось, что он идёт в хороводе по избе деда Клавдия, что слева и справа его держат за руки и упираются плечами в его плечи люди. Плывёт и качается перед глазами Катино лицо… Играет музыка, и много-много людей вокруг… — И я со всеми, и я со всеми!.. — сказал Лёшка и очнулся. Кругом было болото, вода дошла уже до подбородка. — Эх! — застонал он. — Пропаду, и никто не узнает! Ему показалось, что на берегу, таком близком, таком недоступном, среди деревьев мелькают фигуры, что там кто-то есть. И Лёшка закричал изо всех сил: — Люди! Помогите! Люди! Тону! Глава двадцать шестая «Дай руку!» — Проснулся! — поднимаясь на раскладушке, говорит Иван Иванович. — Ну как ты, Алёша? — Спасибо, — отвечает Кусков, удивляясь, каким слабым и чужим стал его голос. — Я вот задремал, — смущённо улыбаясь, говорит Иван Иванович. — Я тебе сейчас чаю? А? Чаю хочешь? — Хочу. — А есть? Есть хочешь? — Немножко. — Ну вот и всё! Вот и всё! — радостно заходил по квартире отчим. — Я сейчас! Вот и всё! Есть запросил, — значит, дело на поправку идёт. — Он хватает то чайник, то банку с вареньем… Кускову хочется смотреть и смотреть на его широченную спину, обтянутую тельняшкой, на седеющую голову. — Где мы? — спрашивает он. Отчим поит его с блюдечка чаем. — Да вроде как в гостинице. Этот дом незаселённый ещё, а уже всё подведено: и газ, и вода. Мне директор совхоза разрешил тут жить… Ну, когда я тебя искал. Хороший мужик. Всё понимает. — А что ж вы не уехали? — спрашивает Лёшка. — Ну, тогда, на станции… — Куда мне уезжать, — смеётся отчим, — я только приехал. — А сейчас почему вы здесь? — Отпуск у меня. Отпуск, — объясняет Иван Иванович. — Я отпуск взял, когда поехал тебя искать… У меня большой отпуск, за два года неотгулянный… Хотел, понимаешь, с вами к Чёрному морю поехать. — Где пальмы, и белые набережные, и звёзды как на фантике «Южная ночь»… — говорит Лёшка. — Вот именно, — смеётся моряк. — Говорят. Я не был, не знаю. — Я бы без вас пропал! — говорит Лёшка. Он помнит, как ползли к нему по трясине Антипа Пророков, Иван Иванович, а Петька и Катя таскали с берега охапки веток. «Держись! Держись, Алёшка!» — кричал Столбов. «Я сейчас! Сейчас, — хрипел, подползая, Иван Иванович. — Дай руку! Дай мне руку!» Кусков тянулся из последних сил, и наконец его пальцы коснулись пальцев отчима. «Они в крепости! Грабят!» — прошептал мальчишка. Дальше он ничего не помнит… Он не слышал, как вынесли его на берег, как отогревал его у костра Петька (Иван Иванович и егерь пошли по тропе, туда, где на острове сидели воры), как Катерина бежала по тёмному лесу за помощью и как примчалась на «газиках» милиция, дружинники, люди из посёлка. Это всё рассказывал Кускову Петька, и не только рассказывал, но и представлял в лицах. — Иван Иваныч говорит: «Грабят? Ну-ну!» — и вот так ремень на фуражке опустил! И вот так пошёл. А ружьё-то только у Антипы Андреича, а те-то вооружены… Они стрелять начали! Петька показывал, как переползали, укрываясь от грабителей, егерь и моряк, а по ним садили из ружей и ракетницы из-за стен крепости. У Кати при этих рассказах глаза делались большущие-пребольшущие. — Да ладно вам! — смущался Иван Иванович, и было странно видеть, как взрослый человек краснеет, будто мальчишка. — У тебя, Петя, прямо битва получается — взятие Берлина. Ничего там особенно страшного не было. — Вот те раз! — кричит Петька. — Да у вас вся фуражка дробью пробитая! — Так я же её специально на палке поднимал, чтобы они на стрельбу все патроны истратили. Как они поутихли, мы встали да к крепости подошли. Ну, а потом вертолёт с милицией прилетел. Я его ракетами на посадку наводил. — У вас что, ракетница была? — удивился Лёшка. — Трофейная. Этого, в свитере. Сява его зовут, что ли… Да уж тут было просто: они между собой передрались. Одни кричат: «Сейчас всех перестреляем!», а другие понимают, что за вооружённое сопротивление — наказание больше… Папаша твой первый сообразил, руки вверх поднял, всё кричал: «Обратите внимание — я сдался добровольно». — Я бы без вас пропал! — опять повторяет Лёшка. — Ты вот Петра благодари! — говорит Иван Иванович. — Если бы не он, конечно, мы бы не поспели вовремя… — А чего я-то? — искренне удивляется Петька. — Вы как поехали на машинах, я всё думал, где я этого парня видел. Откуда я его знаю? У меня зрительная память знаешь какая? Ого-го! Фотографическая! Я раз на страницу посмотрю и всё помню! Понял! Хочешь проверить? Давай! С Петькой разговаривать — одно мучение. В его кудлатой голове в полном беспорядке находятся самые разные сведения, которые рвутся наружу и выскакивают в самый неподобающий момент. Начинает Петька рассказывать про то, что в огороде бузина, а заканчивает тем, что в Киеве дядька! И остановить его невозможно. — Петя его узнал, — говорит Катя. — Этот парень, Сява, сюда зимой приезжал — скупал по дешёвке старинные вещи и у дедушки Клавдия изделия, а Петя с ним тогда поссорился — спекулянтом его назвал. — Чуть из ружья не застрелил вора проклятущего, жалко, что не застрелил… Я, знаешь, запросто мог его застрелить, в избе ведь тесно было, запросто, куда ни стрельнёшь, везде попадёшь. — Петя как его вспомнил, — терпеливо рассказывает Катя, — сразу мне говорит: «Бежим, похоже, что Лёшке сейчас плохо будет». Мы побежали, а у самой избушки платок нашли весь в крови. — Ну, тут я сразу догадался… Вспомнил этого Сяву под вечер только. Весь день мучился, где я его видел. А как платок увидел — всё, думаю, надо за подмогой бежать. Сразу на пост егерский, а там как раз и Антипа Андреич, и Иван Иваныч… Мы к болоту! А потом уже милицию вызвали… — Как же вы не побоялись, ведь там семь человек взрослых с ружьями! — Да я… — суётся Петька. — Я бы им… — Мы так за вас переживали, Лёша, что и не страшно было совсем, — перебивает его Катя. — А ну-ка вы, робята, подите, — гонит посетителей бабушка Настя. — Уморите парнишку. Вон он уже глаза заводит. У него, чай, не шутка — двустороннее воспаление лёгких. Ведь сколько времени в трясине ледяной лежал. Идите, идите с богом… Завтра договорите. Она накрывает Лёшку одеялом и тихо выходит на кухню. Он и в самом деле устал. Нет, он не спит, а так, дремлет… «Как это Катя сказала: «Мы так за вас переживали, что и не страшно совсем было». А ведь я ей никто. Я ей даже не нравлюсь. Она в этого болтуна Петьку влюблена. Петька — молодец! Если бы не он — пропал бы я». Заходящее солнце освещает тёплым красноватым светом потолок. С улицы доносятся голоса малышей, они играют в лапту и кричат во всю мочь. Лёшке хорошо от их крика, хорошо оттого, что бабушка Настя гремит на кухне посудой, что Иван Иваныч позвякивает какими-то железками на балконе. Всё время он что-нибудь делает, вот сейчас мотор лодочный для кого-то ремонтирует. Кускову хорошо оттого, что кругом люди. Он вспомнил, как считал себя лишним человеком. «Какой же я лишний, если так много людей кинулось меня выручать? А может, и вообще лишних людей нет? Лишние — это те, кто сами считают, что им никто не нужен». Отчим напевает, работая на балконе, Кусков хочет его позвать и не знает, как это сделать. Сказать «Иван Иваныч» — вроде неловко. А назвать моряка «отец» Лёшка не может. Кусков приподнимается, садится на кровати. Стены начинают медленно плыть. Лёшка хватается за край постели. Тихо останавливается карусель, в которую пустилась комната. Мальчишка делает глубокий вдох и пытается встать… — Ты что, ты что? — Иван Иванович бросается его поддерживать. И вовремя, иначе он упал бы. — Ложись, ложись… — Я всё спросить хочу, — говорит Лёшка, когда отчим заботливо укладывает его на постель, — как вы меня разыскали. — А… — улыбается Иван Иванович. — По письмам. Ты же Штифту письма писал? Вот он терпел-терпел, да и пришёл в милицию. — Ну? — поражается Лёшка. — Вот тебе и «ну!» Там в милиции есть такой капитан Никифоров — они теперь со Штифтом лучшие друзья. Этот Никифоров его мать на лечение устроил, и вообще парнишка к нему симпатией проникся… Уж я не знаю, чем его капитан взял. Вот он к нему и пришёл. «Я, — говорит, — сомневаюсь, чтобы у Кускова так всё гладко было, как в письмах! Здесь, — говорит, — всё как в иностранном фильме. Так в жизни не бывает! Я за него боюсь!» Он, Алёша, тебе друг настоящий! — Я знаю, — соглашается Лёшка. Ему сейчас стыдно припоминать, чего он там в письмах понаплёл. «А всё-таки, — думает он, — хорошо, что писал, а то и не было бы меня сейчас на свете». — Ну вот, — говорит Иван Иванович. — Никифоров штемпели почтовые посмотрел, послал запрос в местное отделение милиции, да я не утерпел, в тот же день сам тебя искать поехал… «Вот как получается, — думает Лёшка. — Был у меня всего один друг… Да и не друг, а так, приятель. Я к нему и не относился серьёзно, а вот, выходит, он меня спас». — Хорошо, что вы меня нашли! — говорит Лёшка. Глава двадцать седьмая Кракелюры Вторую неделю лежит Лёшка. Матери они с Иваном Ивановичем пишут, что вместе рыбачат, ходят по лесу — отдыхают, в общем. Их письма дед Клава называет «ложью во спасение» и говорит, что это единственная возможная в мире ложь (ещё можно приврать для смеха, не возбраняется, добавляет он всегда). Вторую неделю идут и идут к Лёшке люди. Знакомые и незнакомые, за делом и просто так — проведать. Несколько раз на день забегают Петька и Катя, рассказывают новости. Каждый вечер приходят с Лёшкой пить чай дед Клава, Николай Александрович — старший реставратор, Антипа Пророков, Петька… Реставратор и дед Клава ведут длинные разговоры о народных промыслах, о политике, о том, что нового открыла экспедиция. Иногда Николай Александрович приносит старинные книги и читает их вслух. Сейчас он читает «Моление Даниила Заточника». Кто был этот Даниил — неизвестно. Попал в беду, просил помощи у князя… И вот старинные, написанные восемьсот лет назад слова послания звучат под белым низким потолком квартиры крупноблочного дома. — «Я, княже, господине, — читает низким голосом Николай Александрович, — как трава сорная, растущая под стеною, на которую ни солнце не сияет, ни дождь не дождит; так и я всеми обижаем…» Блестит на столе электрический самовар, погромыхивает крышечкой чайник. «Как трава сорная, растущая под стеною…» — слушал Лёшка. И видится ему крепость, и трава в рост человека, и папоротники, достающие до лица. И снова кажется ему, что шагают они с Вадимом по болоту, прозрачный невесомый мост ведёт их неизвестно куда, мост, по которому нельзя пройти… — «Я ведь, княже, как дерево при дороге: многие обрубают ему ветви и в огонь мечут; так и я всеми обижаем…» — гудит бас старого художника. Сегодня утром приходил следователь. Долго расспрашивал Кускова, Ивана Ивановича, Антипу Пророкова, как было дело, и всё писал быстрым почерком на листах из полевой сумки. «А что Вадим делал, когда вы в крепость вошли? Он что, тоже в вас стрелял?» — спросил Лёшка отчима, когда милиционер ушёл. «Нет. Что ты, — сказал моряк. — Он сидел в стороне. Вот так». Иван Иванович показал, как сидел в стороне, ссутулившись и обхватив голову руками, художник, похожий на благородного гангстера из боевика. «Совестно должно быть ему», — сказал тогда Лёшка. «Да уж как же! — закричала из кухни бабушка Настя. — Ворюга несусветный! Совестно ему будет! Жалел, что попался. Волк, он тоже тихим делается, когда собаки его к забору прижмут…» — «Обратно ты нелепицу строишь! — закричал дед Клава. — На что же он мальчонке карту отдал? Ась? Не слышу?» — «Отдал, отдал, а обворовать скит кто надумал, кто сюда тишком приехал, кто всё сплановал? Вор! Вор он. И нет ему пощады, он хуже всех, потому что образованный, потому что всех обманом взял». «Вор! — думает Лёшка. — Конечно, вор». — «Как олово пропадает, когда его часто плавят, так и человек, когда он много бедствует. Никто ведь не может ни пригоршнями соль есть, ни в горе разумным быть», — читает Николай Александрович. «Какое у него горе?» — думает Лёшка про Вадима. «Не дай тебе бог узнать, что такое одиночество!» — слышится ему вздох Кирсанова. — «Ежели кто в печали человеку поможет, то как студёной водой его напоит в знойный день!» — читает реставратор. «Чего ему помогать! — думает Лёшка. — Мёртвых обворовать хотел!» Он открывает глаза и смотрит на Антипу Пророкова. Старый егерь сидит прямо, слушает внимательно, только седина в чёрных кольцах бороды серебрится. «Вот его-то и хотел ограбить Вадим. Антипа Андреевич и так всё потерял, всех близких заживо сожгли, сколько лет он один эту крепость берёг, а Вадим его обокрасть хотел! За что? Вор, вор он! Где-то он теперь? Сидит где-нибудь в камере предварительного заключения, суда ждёт. Так ему и надо! Как он на меня тогда замахнулся… «Мразь!» — на меня говорит… Так ему и надо! Сам мразь — вор!» — «Когда веселишься за многими яствами, меня вспомни, хлеб сухой жующего; или когда пьёшь сладкое питьё, вспомни меня, тёплую воду пьющего в незаветренном месте…» Кускову вспоминается, как он пил чай у Вадима, как седая важная женщина Мария Александровна — так, кажется, её звали — подавала на серебряном подносе бисквиты! Какой таинственной и прекрасной была комната, увешанная картинами. Как хорошо было Лёшке рядом с Вадимом. «Когда от меня все отступились, он один был за меня, — думает Лёшка. — Но теперь-то я знаю, что это была тактика. Он меня обманывал». — «Когда же лежишь на мягкой постели под собольими одеялами, меня вспомни, под одним платком лежащего, и от стужи оцепеневшего, и каплями дождевыми, как стрелами, до самого сердца пронзаемого». «Ух ты! — вздрагивает Лёшка от этих слов. — «Каплями дождевыми, как стрелами, до самого сердца пронзаемого». Конечно, когда капля холодная на голую спину падает, она как ледяная стрела…» Гудит низкий голос Николая Александровича, и плывут в вечернем сумраке старинные литые слова… — Я это моление слышал, — говорит Антипа, когда Николай Александрович складывает старинную книгу и щёлкает застёжками. — Батюшка мой читал по субботам. Эдак причешется, чистую рубашку наденет, станет в передний угол и читает вслух, а мы, ребятишки, по лавкам сидим, слушаем… За столом разговаривают, звенят посудой. «Вадиму бы это чтение понравилось!» — неожиданно для себя думает Лёшка. —…Особенно старые книги, где листы уже совсем рассыпаются, мы разглаживаем, а потом помещаем в специальный раствор… — рассказывает Николай Александрович Петьке, который, конечно же, расспрашивает подробности реставрации. — Потом листы высыхают, и плёнка покрывает их плотным слоем. И читать можно, и лист практически законсервирован навечно. — А как расслаиваете книжки, которые уже как кирпичи слежались? — Это длинная история, тут и растворы различные, и механическая обработка… — В инфракрасных лучах фотографируете? Я видел кино про криминалистов, они там один документ с кляксой в инфракрасных лучах фотографировали, и всё сквозь кляксу было видно… — И в инфракрасных, и в рентгеновских… — подтверждает реставратор. — Теперь даже ещё один метод появился. — Он так увлекается рассказом, что не замечает, как сыплет себе в стакан шестую ложку сахарного песку. — Вы представляете, этот метод реставрация позаимствовала у глазных хирургов: подклеиваем отставший слой живописи с помощью лазера! — Знаю! — говорит Петька. — Знаю! Это потрясающе. Я в программе «Здоровье» по телевизору видел… Есть такая болезнь: сетчатка от глаза отслаивается, человек видеть перестаёт, а лазер наведут — и отставший слой обратно прикипает… Главное дело, человек во время операции ничего не чувствует! Потрясающе… Катя смотрит на Петьку восторженными глазами. Лёшке это хорошо видно. — А можно без всякого лазера! — говорит он. — Можно проще! Все поворачиваются к нему. — Можно на картину положить тонкую тряпку и водить горячим утюгом, как брюки гладят! И всё на место приварится! — Во сказал! — смеётся Петька. — От горячего утюга вся краска на холсте пузырями пойдёт! Ты что! — Так надо же с умом… — Да хоть как, ты подумай. — Петька горячится и чуть не роняет стакан. — Ты подумай… Краска же прилипает к тряпке, а не к холсту! Я читал про Леонардо да Винчи: он один раз хотел фреску на стене высушить с помощью огня — так у него вся краска сползла! — Николай Александрович, — спрашивает Лёшка, чтобы положить конец этому спору, потому что сейчас Столбов добудет из своей памяти такое количество информации, что потрясёт Катю до обморока. — Николай Александрович, есть такой способ реставрации? — Что-то я не слышал… — задумчиво говорит мастер. — Что же можно таким способом получить? — Видал! — торжествует Петька. — Нет такого способа. — Может, и есть, — говорит Катя, — просто Николай Александрович про него не слышал. Не может же человек всё знать. «Что она меня всё время защищает! — думает Лёшка. — Что я, маленький!» — Кракеллюры! Кракеллюры! — хлопает себя по лбу реставратор. — Так можно сделать кракеллюры! — Ну! Кто был прав? — говорит Лёшка. — Есть такой способ! Вот видите. — Есть! — соглашается Николай Александрович. — Это — изготовление подделок. — Каких таких подделок? — У Петьки даже уши вспыхнули от любопытства, как два светофора, когда проезд закрыт. — Это способ «старения картины». Ну, скажем, автор подделки изготовил живописное полотно, полностью скопировав манеру старого мастера… Так что не отличишь… Но ведь должен быть старый холст, повреждения… Старый холст можно найти. С какой-нибудь малозначащей старой картины живопись соскрести и на этом холсте работать. Но ведь и живопись должна быть испорчена временем! Николай Александрович ходит по комнате, машет руками, и большая тень его мечется по стенам. — Должны быть кракеллюры — маленькие трещины в живописном слое! Вот их-то и можно получить с помощью утюга… А для реставрации утюг не годится! — Он ещё говорит что-то, Петька опять выспрашивает подробности, словно сам задумал изготовить поддельный шедевр. Лёшка не слышит. «Вон что это было! Фальшивка. Вадим делал фальшивку! — Ему становится ясно, почему в той громадной комнате висели такие странные картины: Вадим руку набивал. — Вот тебе и «Одинокий путник, несущий свет»! Вот это да! Вадим всё равно что фальшивомонетчик». Лёшка вытирает вспотевший лоб. «А я-то считал его замечательным человеком! Я хотел быть его другом!» Лёшке стыдно: он мечтал как о самом великом счастье, что Вадим его старший брат или отец. — Вор! Обманщик! Жулик! Вор и жулик! — шепчет мальчишка. Он поворачивается к стене и закусывает подушку, чтобы не зареветь. Глава двадцать восьмая Дурных людей не жалеют Как только Лёшка поправился, они с отчимом собрались домой. В одно прекрасное утро они вынесли свои нехитрые пожитки на улицу и стали прощаться со всеми, кто пришёл их провожать. Народу набралось много: студенты из экспедиции, ребятишки, взрослые, те, что не были на работе. — Нужно пойти с директором попрощаться! — сказал Иван Иванович. — Золотой мужик. — Он в мастерской выставку убирает, ну этого, который хотел крепость обворовать… — Катин братишка побежал за ними в подвал, где Вадим когда-то окантовывал и готовил к экспозиции свои работы. — Вот тебе и выставка! — сказал начальник, пожимая руку отчиму и, совсем как взрослому, Лёшке. — М-м-м-может, оставим рисунки у себя? Р-р-разберутся там в суде, что да как… Уж очень рисунки хорошие… — Лучший был ученик в художественной школе, да, пожалуй, и в Академии был не из последних… — вздохнул Николай Александрович. Он принимал рисунки и аккуратно раскладывал их в папки. — Вы не беспокойтесь, у меня всё будет в целости-сохранности… — Долго сохранять придётся! — невесело засмеялся старик гончар. Он явился сюда из своей мастерской как был, босиком, только фартук, измазанный глиной, снял. — За такие дела ему намотают будь здоров… — И следует, — сказал кто-то. — Н-н-ничего ему не б-будет. К-крепость не была взята под охрану… — С умом работал! — подтвердил гончар. — Прокурор умысел поймёт — ещё больше срок навесит… — Ах, Вадик, Вадик… — вздохнул Николай Александрович, перелистывая рисунки, и перед Лёшкой опять промелькнули мужик в зелёной шляпе с петухом на голове и портреты Антипы, деда Клавы, бабушки Насти, Кати, Петьки… — Какой был мальчик одарённый, — вздохнул реставратор, — а вот поди ж ты… На такое пошёл… — Не сразу небось. Гончар вынул изо рта вечный окурок и затушил его о ладонь, словно у него рука была из обожжённой глины, как кувшин. — Следить надо было построже… — Я с себя вины не снимаю, — сказал реставратор. — Он, знаете ли, сирота. По-моему, его мать бросила… В общем, была какая-то история. Я, знаете ли, пришёл в художественную школу рисунок преподавать, когда он уже со всеми в классе был в ссоре. И так ничего мне и не удалось исправить. Он ведь на самом деле был талантливее всех… — А-а может, оставим выставку, — робко попросил Андрей Маркелыч. — Да ты что? — сказал директор. — Выставка, а сам автор под судом. — Да-да у-уж больно работы интересные… — Видал, как талант поворачивает! Гончар присел на корточки, опершись спиной о стену. Достал из кармана старый кожаный кисет. Извлёк из него своими круглыми короткими пальцами кусок газеты. Завернул её желобком и щепотью натрусил табаку. — Талант от природы даден, а человек никудашний… — «Гений и злодейство — две вещи несовместные!» — сказал реставратор. — Да, — подтвердил гончар, — это Пушкин точно сказал. И Лёшка глянул на измазанного глиной босого человека с уважением, потому что собственные его познания поэзии Александра Сергеевича не шли дальше рыбака и рыбки да царя Салтана… — Это был поразительный мальчик. Ни с кем, знаете ли, не дружил. «Я, — говорит, — ни в чьей дружбе не нуждаюсь…» «Не дай бог тебе узнать, что такое одиночество!» Алёшка вздрогнул, ему почудился вздох Вадима. — Вот и вышел вор, — сказал гончар. — Дело простое. Как начнёшь ненавидеть, так тебя и вынесет от жизни на сторону… Какой бы мастер ни был, а толку не будет. — Э-э-это вы говорите! — всплеснул руками Андрей Маркелыч. — Д-д-да от вас с-скоро все у-у-ученики разбегутся. — Дураки разбегутся — умным больше места останется, — спокойно сказал мастер, пуская колечками дым. — Да-да вы не-не-невыносимый человек! — закричал начальник художественных промыслов. — Я мастерство абы кому передавать не буду… — сказал, поднимаясь, старик. — Пусть у меня из сотни пацанов один останется, да будет человек. А ругань — ругань что! — сказал он уже в дверях. — Хороший матерьял испытанья не боится… Горшки и те от огня крепче делаются. А то получится ваш Вадик… Николай Александрович тихо перебирал рисунки. Он развернул небольшую папку, которую прежде Лёшка не видел. «Маугли», — было написано на ней. — Над иллюстрациями работал, ты подумай, — удивился реставратор. — Я же говорю — он график от бога… Диковинные цветы и травы переплетались на рисунках. Лианы, странные узловатые стволы деревьев. Резная тень листьев скрывала затаившихся волков, медведя, пантеру… «Так ведь это же папоротники! Папоротники из крепости!» Лёшка узнал их, несмотря на то что здесь они были совсем другими. И мёртвый город, оплетённый проросшим лесом, чем-то неуловимо напоминал крепость… И там и здесь на рисунках попадалась маленькая фигурка обнажённого мускулистого мальчишки. Вот он раскачивался на ветвях, вот плыл по реке… И вдруг на одном из листов Лёшка увидел себя! — Смотрите! — сказал Иван Иванович. — Да ведь это никак ты! Маугли! У мальчишки на рисунке было жестокое и горькое выражение лица. «Неужели у меня было такое лицо?» — подумал Лёшка, всматриваясь в портрет. Узкие, зло поджатые губы, взгляд исподлобья. И стойка! Это была стойка дзюдо. Маугли-Лёшка готовился к бою со всем миром… «Неужели я был таким?» Лёшка не стал дальше рассматривать рисунки, а, простясь со всеми, двинулся к машине. Тем более что водитель автобуса уже сигналил, собирая пассажиров. Он увидел у раскрытых дверей автомобиля деда Клаву, бабушку Настю и Петьку. — Тоже придумал! — кричал Петька. — Дедунь! Ну куда ты поедешь! Тоже сообразил! — Да пойми ты! — кричал в ответ дед Клава. — Суд завтра! — Ну и что? Ты-то тут при чём? Ты что, свидетель? Ты что, повестку имеешь? — А ты кто такой, чтобы мне указывать? — петушился старик, и мальчишеский вихор на затылке у него торчал, как перо на боевом уборе индейца. — Тебе там с сердцем станет плохо! Тебя вообще никто не вызывал! Не бойся! Без тебя прокурор им такой срок даст, что мало не будет! — Вот то-то и оно! — кричал дед. — Что мало не будет! А надо по совести… Каждому по делам… — Не пушшу! Не пушшу! — кричала бабушка Настя. — Отроду в городе не живал! Да тебя машиной задавит! — Я туда за делом еду… Лёшка стал потихоньку вносить вещи в заднюю дверь автобуса и увидел сидящего у окна Антипу. — Здрасте, — сказал он. — Вы что, тоже в город? — Здравствуй и ты, сынок! — поклонился старый егерь. — В город, на суд. Свидетелем я! — Ну уж вы там как следует! — пожелал Лёшка. — Чтобы так дали — другим неповадно было! Всё припомните: и как обманули всех, и как крепость поджечь хотели… — Да это они и без меня знают, — улыбнулся Антипа не по-стариковски белозубой улыбкой. — Я боюсь, как бы больше, чем положено, не было… Они ведь друг другу рознь… Скажем, этот стрелок с ракетницей — я ведь его три раза из лесу с миром отпускал в прошлых годах — и художник… Художник ему не ровня. Хоть и на одном деле попались, а суд им должон быть разный! Лёшка так и сел на чемодан. У дома продолжали спорить дед Клава и Петька, водитель нетерпеливо сигналил. — Вы что же? — спросил Лёшка. — Не считаете его виноватым? Да ведь он же вас… Именно вас ограбить собирался! Это же ваш дом был — крепость на болоте. — Да так-то оно так, — закивал сокрушённо старик. — По закону он виноват. Да только, слышь, жалко мне его… Вот слов нет, жалко… — Да ведь он жулик! Вор! Он поддельные картины изготовлял, если хотите знать… — Да всё так, — соглашался старый егерь, потупясь в бороду. — А всё жалкий он мне… А дурных людей, сынок, не жалеют, — добавил он тихо. — Так что ж они, по-вашему, хорошие? Воры? — Да уж чего хорошего!.. Я вот сказать не умею, а только наказание художник этот сам на себя наложит — хоть в тюрьме, хоть на воле… — А ты бы не очень злобствовал, — сказал, поднимаясь в автобус, Иван Иванович. — И вообще, давай лучше на эту тему не будем. — Это почему же? — заерепенился Лёшка. — Да ведь там отец твой. — Он мне больше не отец. Скажите, какой же это отец — меня били, а он не вступился? — Кончили этот разговор, — сказал моряк. — Иди с ребятами попрощайся. Глава двадцать девятая Безглазая кукла — Бзюдо! Алёша, в телевизоре — бзюдо! — возгласил однажды вечером Колька, и Кусков сначала оказался у телевизора, а уж потом, когда передача кончилась, сообразил, что решил ещё в деревне раз и навсегда о дзюдо забыть. У него защемило сердце, когда на экране он увидел знакомый зал, пол, покрытый татами, ребят в кимоно и тренера. Их тренера — сенсея. Здоровенный телекомментатор, вероятно бывший спортсмен, брал у него интервью. «Вы не боитесь, что, давая в руки вашим воспитанникам такое сильное оружие, как дзюдо и даже каратэ, вы не всегда сможете угадать, как оно будет использовано?» — спросил комментатор. За спиной у него мальчишки швыряли друг друга на ковёр, мелькали пятки в белых носках, хлопали о коленкор ладони. «Вы хотите сказать, не станет ли человек, овладевший приёмами борьбы, опасен?» Тренер улыбнулся, по привычке глядя в пол. «Ну, не совсем так, — засмеялся комментатор. — Но согласитесь, одно дело — штанга, а другое — каратэ». «Он сам бывший штангист», — решил Алёшка. «Двадцать восемь лет я обучаю людей бороться, — неторопливо сказал сенсей, — сейчас у меня занимаются дети моих учеников и даже один внук. Так что материала для наблюдений у меня достаточно. Кроме того, у каждого человека есть один постоянный объект исследования — он сам. Так вот, присматриваясь к людям на татами, я понял: настоящий борец, по-настоящему сильный человек — всегда добрый». — «Что же, сюда не приходят мальчишки, чтобы научиться драться?» — «Дзюдо, и каратэ, и бокс, и борьба — это не драка! — твёрдо сказал сенсей. — А если говорить о дзюдо, то это даже не приёмы борьбы. Если брать самый высокий уровень мастерства, это — система жизни. Обучение дзюдо — это воспитание благородства. Хотя нынче почему-то этого слова стесняются. — Тренер погладил седой ёршик. — Допустим, пришёл парень, чтобы научиться драться и показать своим обидчикам, где раки зимуют. Но чтобы овладеть мастерством, нужны годы. Ничтожеству быстро надоедает. Да ничтожная душонка в приёмах классической борьбы и не нуждается. Преступник схватит нож, палку, камень… А настоящий спортсмен, овладевая дзюдо, становится другим. Дзюдо и каратэ — богатства, столетиями накопленные человечеством и выдающимися мастерами… — Тренер говорил, размышляя, совершенно позабыв, наверное, что на него наставлены телекамеры. — Основы борьбы закладывались гениями… Для чего? Чтобы избавить людей от страха! Чтобы развить не только их мускулы, но и души. Если хотите, настоящий спорт, искусство, наука — это всё средства сохранить и умножить в человеке человеческое. Иначе, утратив всё это, человек превратится в животное, пусть даже хорошо технически оснащённое». Лёшка подумал, что там, в посёлке, начальник мастерских говорил почти то же самое, хотя и другими словами, когда спорил с гончаром. И снова всплыли перед Лёшкой стены крепости, лица деда Клавы, Антипы, Кати… — Нет! Нет! — шептал Кусков, стараясь вчитаться в строчки учебника и отогнать воспоминания. — Хочу всё забыть! Считаю до трёх! Ничего не было! Не было! Раз… Два… Три… — Алёша! — пищал, появляясь в дверях, Колька. — А ты тоже так можешь бзюдо делать, как в телевизоре? — Я занимаюсь! — бормотал Кусков, и Колька понимающе исчезал. Слова «я занимаюсь» стали для Лёшки волшебными. Стоило их сказать, его все оставляли в покое. Он и действительно много занимался — и один, и с Иваном Ивановичем. Ещё летом, вернувшись из деревни, Кусков засел за учебники. Всё получилось как-то само собой. В спортивный лагерь Лёшка не попал, в городе никого из знакомых не было, даже Штифт уехал в санаторий. И как-то вечером отчим достал учебник и сказал: «Ну-ка, продолжим». Точно они только вчера перестали заниматься. Сам моряк математику знал не очень… И поэтому они разбирались в задачках, как два одноклассника, помогая друг другу. А осенью, когда на педсовете встал вопрос, что делать с Кусковым, он сам предложил: «Проэкзаменуйте меня!» — и вытянул контрольную на хорошую честную тройку. «От тройки недалеко и до четвёрки!» — сказал Иван Иванович, и Лёшка стал заниматься с утра до вечера с той же яростью, с какой прежде занимался спортом. И вот теперь — это, как говорит Колька, «бзюдо». Как ни колдовал Кусков, сколько ни сосредотачивал волю и ни считал до трёх, дзюдо не шло из головы… До двенадцати ночи он стирал кимоно. После школы побежал в парикмахерскую и, совсем как раньше, к шести вечера пошёл в «Зал борьбы». Незнакомые ребята толкались и хохотали в раздевалке, медлительные, как слоны, тяжелоатлеты бухали штангой, в залах слышались команды и шлепки ладоней о татами. — Группа, в зал! — прокричал дежурный, и мальчишки побежали на тренировку. «Ну, что ты явился! — подумал Кусков. — Тебя же выгнали! Тебя — чемпиона!..» — Э, нет! — сказал вслух Лёшка. — Так всё сначала начнётся. Он тщательно завязал пояс, спрятал за пазуху дневник и пошёл за всеми. Двадцать пар глаз уставились на него, и тишина повисла в зале, когда он вошёл. Сенсей категорически запрещал опаздывать на занятия, но Лёшка опоздал умышленно. Остановившись у двери, он поклонился ковру и замер. Сколько раз, бывало, тренер останавливал его: «Кусков, ты не поклонился ковру!» «Да ну! — думал Лёшка. — Ерунда какая!» «Поклонись ковру! — пилил тренер. — Поклонись и мысленно поблагодари всех, кто создал дзюдо, кто построил этот зал, кто даёт возможность заниматься тебе борьбой… Не поклониться ковру, — возмущался он, — это так же немыслимо, как не ответить на «здравствуйте», для борца это всё равно, как для актёра войти в шляпе на сцену…» И вот теперь Кусков торжественно и серьёзно склонился перед татами, уперев ладони в колени. Тренер оглянулся и, не дрогнув ни одним мускулом лица, тоже склонился в церемонном поклоне. Кусков сбросил тапочки, шагнул на ковёр и поклонился ещё раз, теперь уже перед тренером. Трясущимися руками он достал дневник и протянул его сенсею. — Простите меня! — сказал он, и дыхания ему не хватило. — Простите! — Стань в строй! — сказал тренер, выпрямляясь. — У тебя нет пары. Сегодня будешь работать со мной! В тот вечер неожиданно пошёл снег. Редкие хлопья летели с совершенно безоблачного тёмного неба. — Это, конечно, ещё не зима, — сказал тренер, прощаясь, — но уже напоминание. Чтобы я больше никого без шапок на улице не видел! — Есть! — крикнул Лёшка. Если бы сейчас сенсей приказал ему круглый год ходить в ватнике, он бы с восторгом согласился! Ах, какое это счастье — идти холодным осенним вечером с тренировки домой. Какая сладкая ломота во всём теле. Мышцы ещё не болят — заболят завтра утром, а сегодня кажется, что ты стальная пружина и если оттолкнёшься как следует, то можешь взлететь над вечерней улицей и над домами в небо, в розовый закат. — Ну? — спросил отчим, открывая Лёшке дверь. — Приняли! — сияя ответил мальчишка. — Ну и всё! Ну и всё! Давай к столу! Мой руки и к столу! Стол ломился от угощения! Тут был и торт, и обожаемая Лёшкой специально переваренная в банке сгущёнка! — Ну садитесь! Садитесь! — хлопотала нарядная по такому случаю мать. Они пили чай с вареньем, и Колька липкими пальцами хватался щупать Лёшкины бицепсы, и пришёл Штифт с гитарой… Ну, в общем, был праздник! Засиделись допоздна, а когда Лёшка пошёл укладываться в свою комнату мимо посапывающего Кольки, то вдруг увидел зажатую у мальчонки в руке куклу! — «В радости и в веселии меня вспомни! За многими яствами сидя меня помяни!» — прошептал Лёшка, высвобождая из Колькиной руки невесомую, безглазую куклу с пеньковой косичкой. «Где он её откопал? — смятенно подумал Кусков. — Ну да! Я же её там за пузуху сунул… А потом, когда меня вытащили, отчим её, наверное, в мешок положил, вот и привезли…» Тяжёлые, мучительные воспоминания нахлынули на Кускова. — Не хочу! Не хочу! — зашептал он. Лёшка открыл балконную дверь и, размахнувшись, швырнул игрушку в темноту. Но лихой сквозняк внёс куклу обратно, и она шлёпнулась на пол вниз лицом, как тогда в крепости. Колька заворочался во сне. Лёшка бросился поднимать куклу, словно она была живая и могла ушибиться. Кусков затворил балкон и прижался лбом к холодному стеклу. Ночная улица светилась и помаргивала светофорами далеко внизу, машины, сверкая рубиновыми огнями, проносились по ней. И Кусков вспомнил всё: и ночь, и светлячков, и грохот тракторных моторов, и наличники на примятой траве, и Орлика, и крепость, и Вадима… День за днём перебирал он в памяти всё, что случилось этим летом. Не то сон, не то явь, проплывали перед ним лица деда Клавы, бабушки Насти, Петьки, Кати, Антипы. Как он тогда сказал про Вадима: «Дурных людей не жалеют!» Значит, он Вадима дурным не считает? Лёшка вспоминает художника: того сильного самоуверенного «человека с этикетки», что встретился ему в баре, и того растерянного и счастливого, когда он показывал рисунки и говорил, словно извиняясь: «Вот нашёл приём», и того, измазанного грязью, озлобленно бросившего мальчишке: «Мразь!» Вадим говорил: «На эти деньги проклятые всё обменялось… способности, надежды, мечты…», «А потом останется только кран с петухом». «Он ведь рисовать начал так… для отвода глаз! — думает Лёшка. — А потом не мог остановиться, потому что он настоящий художник, потому что у него талант… Он не может без искусства, как, например, я без дзюдо». И мальчишке кажется, что больше это не он, не Алексей Кусков, а Вадим. И это его вводят под конвоем в судебный зал, и это рядом с ним Сява, отец. И никого, ни одного человека на свете, который бы его понял или хотя бы просто пожалел. — Он ведь там совсем один! Совсем. Он и всю жизнь один был. Как страшно, когда совсем один… Будто в болоте тонешь. Что мне делать… Мне-то что делать? — шепчет Лёшка, прижимая к груди невесомую старую куклу. Глава заключительная Прощай, пустырь! — Ты стал совсем другим, — сказал недавно Лёшке тренер. — Каким другим? — удивился Кусков. — Ты теперь по-другому противника бросаешь. Смотришь, чтобы он не ушибся. — Не может быть! — Может. Раньше, даже если бы старался, не сумел бы. — Тренер похлопал Лёшку по плечу. — С этого начинается дзюдо. Оказалось, что многие ребята из спортивной секции живут недалеко от Кускова, и теперь часто они возвращались с тренировок вместе. Лёшка был рад этому. Ему не хотелось оставаться одному даже на минуту. Непонятная тоска постоянно мучила его. Словно он был виноват, словно нужно было что-то делать, а он ленился… Штифта, вернее, не Штифта, а Саню Морозова ему так и не удалось уговорить записаться в секцию. — Не! — отвечал на все уговоры Штифт, шмыгая носом. — Меня руки-ноги людям выворачивать совсем не тянет. Ещё пальцы поломаешь. Я лучше буду на гитаре учиться играть. Вот мне училка по пению говорит: «У тебя, Морозов, абсолютный слух!» Во. Как будто я знаю, что это такое. — Это, — объяснил приехавший к Лёшке в гости Петька Столбов, — такой слух, при котором человек любой звук в природе может указать на нотоносце, ну нотами записать! — Как это я на нотах звук покажу, если я нот не знаю! — засмеялся Штифт. — А ты выучи! — сказал Петька. — У тебя же талант! Штифт шмыгнул носом и весь вечер потрясённо молчал и даже два раза ходил в зеркало на себя смотреться. Петька привёз письмо от Кати. Там и Лёшке с Иваном Ивановичем были приветы, вот Петька и приехал в гости. Столбов читал письмо вслух. Катя писала, что Орлик пал и его закопали в крепости. В новый посёлок перевезли жителей ещё из двух деревень. Открыли новый кинотеатр. Начали строить птицефабрику на миллион кур. Что решено из всех снесённых деревень перевезти в посёлок сады, а кроме фруктовых деревьев никаких в посёлке не сажать, чтобы посёлок стоял в саду. «А суд был, — писала Катя. — Антипа Андреевич из города вернулся и рассказывал, что всё было как надо. По справедливости. Так что он зря опасался, всё разобрали как следует. Старики художника жалеют, хотя получил он не так много: будет отбывать в трудовой колонии». — Где? — спросил Кусков. — Не пишет, — ответил Петька. — А тебе что, тоже его жалко? Чего его жалеть! Получил по заслугам! — «Ежели кто в печали человеку поможет, то как студёной водой его в знойный день напоит», — прочитал на память Лёшка. — Чегой-то ты? — поразился Петька. — Ничего. Это «Моление Даниила Заточника». Помнишь, читали, когда я больной лежал? — Ну ты даёшь! — только и мог сказать Петька. Он ещё что-то читал — о мастерских, о гончаре, о деде Клаве, — но Кусков не слушал. «Меня вспомни! Меня вспомни!» — стучало у него в висках. «А чем я лучше? — думает он. — Что я, не мечтал разбогатеть? Любым способом, лишь бы была куча денег! Разве и я не считал, что никому не нужен? Разве и мне не было на всех наплевать?» «Не дай бог тебе узнать, что такое одиночество», — слышится ему вздох Вадима. Совсем недавно Лёшке приснился Сява. Проснувшись, Лёшка долго смотрел на безглазую куклу, что поселилась на его письменном столе, и ему было стыдно, стыдно оттого, что он не вступился за Сяву, когда отец бил его. «Не могу я так! — сказал он Штифту, после того как Петька уехал. — Вадим же там в колонии совсем пропадёт! Правильно про него егерь сказал: «Он такой, что сам себя и в тюрьме, и на воле казнить будет». Он думал, что умнее всех. Хотел взять самое интересное из крепости и отреставрировать, а вон как вышло, чуть всех не погубил… Он же себя за это проклинает! Его одного никак нельзя оставлять. Там же вокруг него типы вроде моего папаши! И он, наверное, себя хуже всех считает! Ты представляешь, какая там для него тоска!» — «От тоски вообще можно умереть, — подливал масла в огонь Штифт, сочувственно шмыгая носом. — Вон моя мамаша, как нас отец бросил, пить начала, от тоски… Еле сейчас остановилась. Я теперь ей не даю расслабляться! Она говорит: «Теперь мы с тобой, сынок, вместе, я без тебя пропаду!» Верно, пропадёт!» После его слов Лёшка совсем не находил себе места. Он хотел разыскать Вадима, но не знал, как это делается. «Ну вот что бы ему письмо написать мне! — сетовал он. — Я на старую его квартиру ездил, никого там нет. Новые жильцы живут, квартиру-то конфисковали, а где эта его домоуправительница — я не знаю и никто не знает». — «Как же, напишет он тебе! — вздыхал Штифт. — Он гордый. Он теперь считает, что никому на свете не нужен!» — «Это вон папаша мой уже четыре письма прислал, пишет, чтобы посылки слали, а то его новая жена его бросила. Иван Иванович уже передачу отправил». «Неужели нет способа найти Вадима?» — мучился Лёшка. Однажды Штифт, пряча глаза, сказал ему: — Алёш, ты только не сердись. Я тут в районной милиции на учёте стоял, там такой есть капитан Никифоров. Толстый такой. Замечательный мужик, это он мою мамашу лечиться устроил. Ну, я это… я ему всё рассказал… — Эх ты! — сказал Лёшка. Но не рассердился, потому что вовремя вспомнил: если бы не Штифт, лежал бы он сейчас в болоте и никто не знал бы, куда он делся. — В общем, он тебя вызывает! Давай сходим, а? Он помочь обещал! Капитан Никифоров, похожий на усатого моржа, долго ходил по кабинету, расспрашивал Кускова о житье-бытье, поил чаем, даже пел, а потом сказал: — Ну уж так и быть! Уж так и быть! Так и быть уж! Приходи через две недели! Но умоляю! Никаких самостоятельных поступков! А то разведка доносит — ты после тренировок по стройкам ездишь, выспрашиваешь… Штифт вытаращил глаза. Лёшка покраснел. Это была его тайна. Вот уже два месяца он ездил по стройкам города и искал, искал, искал Вадима! — Обещаешь? — Угу, — сказал Кусков. Ровно через две недели Кусков пришёл в милицию. — Ага! — сказал капитан Никифоров. — Ты, значит, почти все стройки объездил, ну и что узнал? — Ничего, — вздохнул Кусков. — Вот именно, — сказал капитан, расхаживая по кабинету. — А скажи мне, Алексей, что ты ему скажешь, если встретишься с художником своим? — Я… — прошептал Лёшка. — Я-то… А ничего ему говорить не надо, пусть он только почувствует, что я его помню и жду. — Кха! — кашлянул Никифоров. — А больше я ничего сказать не могу. — Этого вполне достаточно, — задумчиво сказал капитан. — Вполне, было бы только вовремя. Он долго молчал, глядя в окно. — Иди сюда, — позвал он Кускова. Лёшка подошёл. — Вон ваш любимый пустырь. Вон там строят телефонную станцию. На этом строительстве работает осуждённый Кирсанов, Вадим Алексеевич… Понял? — Спасибо! — прошептал мальчишка. — Иди. — Ну! — Штифт, который из солидарности с Лёшкой топтался в коридоре, кинулся ему навстречу. — Я один пойду! — сказал Лёшка. — А то скажет, что я, мол, всем разболтал, любоваться сюда пришли, как в цирке. — Ага! Ага! — соглашался Штифт. * * * Всю ночь Лёшка боится проспать. Тихо посапывает Колька, прижавши голову к Лёшкиному плечу. Вечером попросил: «Расскажи мне сказку нестрашную», а потом: «Можно, я к тебе приду», да так и уснул рядом с Лёшкой на диване. Кусков мог его, конечно, перенести на кровать, он бы не проснулся, но сегодня ему почему-то хотелось, чтобы Колька был рядом, чтобы можно было подуть ему в светлый затылок, похожий на одуванчик. Утренний свет пробивается сквозь шторы. Лёшка тихо встаёт, смотрит на часы — половина шестого, пора! Он тихо одевается. «С чего я взял, что его увижу? — пытается Кусков унять волнение. — Даже если он на этой стройке, он может работать внутри здания». Лёшка укрывает Кольку, раскинувшегося на диване, поправляет ему подушку. Идёт к двери… Но, вернувшись, берёт со стола безглазую, невесомую куклу и зачем-то прячет её за пазуху. Поёживаясь от холода, бежит он по гулкой пустынной улице, где нет ещё привычного дневного шума машин, и шаги звонко отдаются в стенах многоэтажных светлых домов. Чем ближе стройка, тем явственнее гудение компрессоров, звонки подъёмных кранов, шипение электросварки, что вспыхивает как дальняя молния. Проваливаясь по щиколотку, Кусков взбирается на груду песка. Отсюда, обнесённый высоким забором, был виден весь изрытый двор будущей телефонной станции. В дальнем конце горит костёр, около него сидят и лежат несколько человек в рабочих комбинезонах и в защитных касках, о чём-то разговаривают, смеются. «Ну что? — думает Лёшка. — Нужно закричать: нет ли среди вас Вадима Кирсанова? Может здорово влететь! Пусть! — решает он. — Это единственная возможность». Загудела бетономешалка. Она совсем рядом у забора. «Ах ты! — досадует мальчишка. — Загудела некстати!» Он смотрит, как крутится тяжёлый барабан. И вдруг видит: высокий широкоплечий и сутуловатый человек в рабочей одежде, как у тех, что у костра, начинает размеренно кидать в машину гравий. — Вадим! Вадим! — шепчет Кусков. Художник методично и спокойно швыряет в открытое жерло барабана лопату за лопатой. Даже отсюда видно, как он похудел, совсем белыми стали его виски. — Ну, оглянитесь, — шепчет Кусков. — Оглянитесь, пожалуйста! — Он смотрит на широкие плечи художника, на его сильные руки. — Ну, пожалуйста… Считаю до трёх! Раз… два… три! Вадим вздрагивает и медленно поворачивает к Лёшке лицо.