Аннотация: Перед вашими глазами, уважаемый читатель, прошло более двадцати романов И.Хмелевской, в большинстве из которых главным действующим лицом является сама пани Иоанна. Судя по письмам наших постоянных читателей, досконально изучивших «книжную» биографию любимой писательницы, всех безумно интересует, какие из описываемых событий произошли на самом деле и кто из персонажей является лицом реальным. И, как нам кажется, лучшим подарком для «членов клуба любителей Хмелевской» (идея создания которого носится в воздухе) стал тот отрадный факт, что пани Иоанна — параллельно с работой над очередным шедевром — закончила наконец автобиографию. На наш взгляд, эта удивительная книга многим покажется поинтереснее любого романа… --------------------------------------------- Иоанна Хмелевская Шутить и говорить я начала одновременно Мне девятнадцать лет. Сразу после того, как сфотографировалась, мне отрезали косы, и мы с отцом отправились в ресторан. Мне 17 лет. Часть первая ДЕТСТВО Я решила написать биографию. Знаю, что обычно автобиографии следует писать перед кончиной, но откуда мне знать, когда эта самая кончина наступит? Впрочем, образ жизни, который я веду, весьма успешно сокращает дни моей жизни и самым решительным образом подталкивает меня к могиле. Всякие другие писатели проживают на виллах, на худой конец — в удобных апартаментах, располагая к тому же ещё и коттеджем на озере Леман или хотя бы дачей на Мазурских озёрах, но не я! Ещё в детстве цыганка нагадала мне, что я никогда не стану богатой, и это проклятие преследует меня всю жизнь, чтоб ему пусто было! Не стану говорить о всяких семейных обязательствах, одной лестницы достаточно, чтобы добить меня. [01] По-этому я предпочитаю не рисковать и прямо сейчас приступаю к написанию своей автобиографии. Две причины побуждают меня принять столь ответственное решение. Primo: бесконечные расспросы моих уважаемых читателей. Эти вопросы как в устной, так и в письменной форме обрушиваются на меня, как снежная лавина, человек просто не в состоянии ответить на все, вот я и решила разделаться с ними одним махом. Secundo: если, не дай Бог, после моей смерти кому-то втемяшится в голову написать мою биографию и я на том свете ознакомлюсь с ней, меня же кондрашка хватит! Автобиография будет написана по-честному. Я могу себе это позволить, ибо не тяготеют надо мной никакие тяжкие преступления, которые следовало бы скрывать во веки веков, аминь. Ясное дело, не обойдётся без нескольких компрометирующих меня моментов, ну да о них и без того все знают, так что какая разница… Я намерена написать правду и только правду, хотя и отдаю себе отчёт в том, что мне никто не поверит, А если в силу необходимости и придётся кое-где приврать или кое-что опустить, я непременно читателя «Автобиографии» предупрежу об этом. Поступлю как человек, а не как свинья. Привирать придётся в тех случаях, когда так называемые персонажи ещё не умерли и не обладают должным чувством юмора. А таких, без чувства юмора, наберётся немало, ведь я росла и расцветала не в пустыне или какой дикой пуще, а в тесном людском окружении. Сами понимаете, что это значит. Хорошо бы кто-нибудь из этих, без чувства юмора, подал на меня в суд! Да где там, вряд ли кто из них захочет преподнести мне такой подарок, а вот жизнь отравить постараются. Друзья же не станут судиться со мною, причин у них не будет, так что с надеждой на судебное развлечение придётся распрощаться. Хотя кто его знает, а вдруг?.. Ну да ладно, хватит болтать, пора приниматься за работу. Ага, хочу ещё предупредить тебя, дорогой читатель, что произведение получится не очень весёлое и далеко не… как это сказать? Не очень нравственное, что ли… Наверняка кое-кто перестанет со мной здороваться, ну да на то воля Божия. Откровенно говоря, больше всего я боюсь реакции собственных детей… От издателя. Это обращение к читателю написано Иоанной Хмелевской в 1993 году. Слово писательница сдержала. За два года ею написаны 5 томов «Автобиографии». Приступая к их публикации, сообщаем, что в силу целого ряда обстоятельств, с любезного согласия Автора, представляем её нашему читателю в сокращении. ( Моя прабабушка и в самом деле сбежала из дома… ) Моя прабабушка и в самом деле сбежала из дома своей тётки графини Ледуховской для того, чтобы выйти замуж за молодого человека, стоявшего по происхождению ниже её. Фамилия прабабушки (девичья) была Шпиталевская. Их было три сестры — Шпиталевская, Ледуховская и Хмелевская. Я по прямой линии происхожу от дочери Шпиталевской. То ли моя прабабушка, то ли прадедушка были родом с Украины, только никак мне не удалось выяснить, кто именно. Может, и оба, хотя вряд ли, потому что точно известно — прадедушке и в самом деле принадлежало именьице Тоньча, а оно от Украины на большом расстоянии, так что скорее прабабушка. У неё были иссиня-чёрные волосы и чёрные глаза, которые переходили из поколения в поколение кончая моей старшей внучкой. На этом и кончалось её сходство с Еленой Курцевичувной. [02] Ни ростом, ни дородством она не напоминала её, хотя тоже была красивой. Люди, лично знавшие её — прабабушку, не Елену, — вспоминали, что это была прелестная, обворожительная женщина, живая и остроумная, но с очень тяжёлым характером. Возможно, я унаследовала от неё только последнее. Фамилия прадедушки была Войтыра. В самом деле, немного смахивает на Бандеру, подчёркиваю — только по звучанию, так что я уж и не знаю… Шпиталевский на Украине, а Войтыра в Мазовши? Что-то тут не так. Ладно, вернёмся к прабабушке. История, описанная мною в " Колодцах предков", — чистая правда. Хотя нет, извините, не было никакого потрясающего наследства, а если и было, мне о нем ничего не известно. Зато известно, если, конечно, не врут фамильные предания, прабабушка и в самом деле сбежала с молодым мелкопоместным шляхтичем и смертельно обиделась, узрев его поместье. Тут же сбежала обратно к мамочке, а та была женщиной с твёрдым характером — как и все бабы в нашем роду. Ну и отправила доченьку обратно к мужу в Тоньчу, безапелляционно заявив: «С ним сбежала, теперь с ним и живи!» Кажется, отвезла беглянку обратно в карете, хотя головой за это не поручусь. Но не в автомашине, это точно. Все остальное известно уже не по преданиям, а по рассказам живых свидетелей, вернее свидетельниц: бабушки, мамы и моих тёток. Прабабушка моя, в рамках бунта, так и не прикоснулась к домашнему хозяйству, занималась лишь садом и огородом, тут у неё оказалась счастливая рука. Она и в самом деле по огороду расхаживала в чёрном платье до пят с белыми манжетами и беленьким воротничком, в белых перчатках. Росло у неё все, как в джунглях после дождя. Садовник магнатов Радзивиллов и в самом деле выпрашивал у неё саженцы, рассаду и прочие семена, не исключено, стоя на коленях у колодца предков. Плодов груши, собственноручно выращенной прабабушкой и в моё время привитой черенком на садово-огородный участок под Варшавой, я отведала лично, правда, один раз в жизни, а потом лишь мечтала о том, чтобы ещё раз попробовать. Дудки, груша погибла, и больше таких мне не встречалось, так что и не о чем говорить. Прабабушка родила четырнадцать штук детей, из которых выжило девять. Не знаю, при каких обстоятельствах умирали младенцы, но в те времена детская смертность была высокой, так что ничего удивительного. Из девяти выживших было семеро сыновей и две дочери. Понятно, в силу естественных причин среди выживших была разница в возрасте, что приводило к некоторым осложнениям. Так, самый младший из сыновей прабабушки был только на шесть лет старше самой старшей её внучки, а в следующем поколении самая старшая правнучка родилась всего через год после какой-то очередной внучки. А вот мой старший сын оказался на шесть лет старше своей двоюродной тётки. Самой старшей правнучкой была я, внуков же, намного моложе меня, появилось видимо-невидимо, но их я оставлю в покое. Количество детей, которых родила прабабушка, как-то не вяжется с её отрицательными чувствами, которые она испытывала к прадедушке. Должно быть, чувства она испытывала не последовательно… Но исторический факт, что до конца своих дней так и не простила мужу обмана. Ведь когда он уговаривал её бежать из дворца тётки-графини, уверял, что в материальном отношении она ничего не потеряет, что станет владелицей если не дворца, то, по крайней мере, большого поместья. На деле поместье оказалось с гулькин нос, не то что верхом, пешком его обойти ничего не стоило. А вместо графских палат пришлось удовольствоваться если не хатой, то довольно жалким домом, состоящим из четырех помещений — трех комнат и кухни. Нет, ни дворцом, ни даже поместьем все это никак не назовёшь… С течением времени все детки прабабушки завели собственные семьи и один за другим покидали родительский дом, никто из них не остался с родителями. Каждый приобретал специальность и становился на ноги самостоятельно. Не знаю точно, когда старшая из дочерей прабабушки покинула Тоньчу, известно лишь, что она стала работать в аптеке в Варшаве. Это была моя бабушка. В Варшаве она и познакомилась со своим будущим мужем, Франтишеком Кнопацким. Кнопацкие жили в Воле Шидловецкой, да и сейчас там живут. На хозяйстве остался младший брат моего дедушки, дедушка совсем молодым переехал в Варшаву и женился на моей бабушке. Это был спокойный уравновешенный человек с ангельским характером, и бабушка, достойная дочь своей матери, легко держала его под каблуком. Проживали они на улице Млынарской, но время было сложное, дедушка впутался в национально-освободительную борьбу, и хотя булыжник из мостовых не выдирал и в царских солдат не швырял, тем не менее царские власти восстановил против себя, за что и сослали его в австрийскую часть Польши, куда бабушка поехала вслед за ним. Счастье ещё, что не в Сибирь. В Сибирь отправилась её младшая сестра. Об этой истории у нас в семье часто вспоминали. Бабушка буквально в последний момент узнала, что дедушку уже посадили, а по лестнице поднимаются к ним царские жандармы. Сделать она уже ничего не могла, но хладнокровия не потеряла. Демонстрируя верноподданность по отношению к властям, она поспешила подсунуть под зад старшему табуретку. Фамильное предание не сохранило в памяти звания этого старшего, может, капитан, а может, просто полицейский пристав. Так вот, этот капитан-пристав, толстый и запыхавшийся, охотно опустился на услужливо пододвинутую табуретку и, сидя на ней, руководил обыском в бабушкиной квартире. А бабушка мысленно молилась лишь о том, чтобы ему не пришло в голову переместиться на другое место. Отодвигая табуретку, он наверняка обратил бы внимание на то, что она слишком уж тяжела. И неудивительно, в сиденье был устроен тайник, в котором в данный момент находилось оружие, спрятанное дедушкой-революционером. Молитва бабушки была услышана, жандарм никаких глупых поползновений не проявлял, камнем сидел на одном месте, в доме ничего крамольного не нашли, и поэтому дедушку сослали не в Сибирь, а только в недалёкую Тшебинь. В этой Тшебини и родилась через два месяца моя мать. Ссылка оказалась недолгой, видимо, через два года они могли вернуться, поскольку следующую дочку, Люцину, бабушка родила уже в Варшаве. И дедушка наверняка находился с ней, потому что у нас в семье рассказывали о том, что в решающие моменты своей жизни бабушка обязательно начинала большую стирку, заканчивать которую приходилось уже дедушке, ибо бабушка принималась рожать. И в данном случае стирку заканчивал он, а если бы сидел в тюрьме — не смог бы этого сделать, значит, уже не сидел. Опять же исторический факт, что моя бабушка питала непонятную страсть к большой стирке. Именно за стиркой застала её первая мировая война, вторая мировая, а также Варшавское восстание. Всего бабушка родила четверых детей, трех дочерей и одного сына, который умер ещё младенцем, о чем она жалела всю жизнь, потому что всем сердцем мечтала иметь сына. Три дочери — это моя мама и две мои тёти, Люцина и Тереса. Уж сколько они доставляли бабушке хлопот и огорчений — не расскажешь, хотя в семейных преданиях все сохранилось. Натура деятельная и работящая, бабушка делала все по дому, а также вне дома, домработницы у неё не было: сама ходила за покупками, оставляя маленьких дочерей одних. Ну они и старались… Раз, вернувшись, застала старшую дочку за тем, как она рассеивала по всему дому муку. Горстями доставая муку из мешочка, ребёнок бегал по комнатам и, густо посыпая пол, самозабвенно кричал: «Цып-цып-цып!» В другой раз, войдя во двор, она издали увидела ту же дочку, сидящую в распахнутом окне (жили они на пятом этаже), на подоконнике. Девочка сидела свесив ножки и беззаботно ими болтала. Через пятьдесят лет, рассказывая мне об этом, бабушка задыхалась от волнения, вспоминая те жуткие минуты. Стараясь незаметно для малышки пробраться по стеночке через двор, чтобы ребёнок, не дай Бог, не заметил мамы и не кинулся к ней, бабушка не помнила, как поднялась по лестнице, как бесшумно вошла в квартиру, боясь, что малейший звук привлечёт внимание шалуньи, та повернётся, а ведь достаточно одного неосторожного движения — и ребёнок сорвётся с подоконника. Не дыша, подобралась она к доченьке, схватила её в охапку, стащила с подоконника и от души выпорола. А то ещё как-то застала мою мать за тем, как она ложкой пыталась выколупать глазки своей младшей сестрёнке. Судя по этим семейным легендам, поначалу больше всего хлопот бабушке доставляла моя мать, но потом подросли её сестры и тоже стали проявлять инициативу. Они уже все три были на свете, когда разразилась первая мировая война и дедушку взяли в солдаты. Бабушка осталась одна с тремя малыми детьми, которых как-то надо было кормить. Бабушка ездила в деревню, откуда привозила драгоценный провиант. В отсутствие бабушки Люцина проявила инициативу и обменяла привезённые матерью два килограмма деревенского сала на какой-то пустяк. Тереса, младшенькая, росла плаксой и ябедой, за что ей часто доставалось от сестричек. Для возмездия последними выбирались моменты, когда матери не было дома, ибо при экзекуциях Тереса орала по-страшному. Раз экзекуция затянулась, мать подходила уже к дому, а Тереса вопила на весь квартал. Тогда Люцина заткнула ей рот рукой, а та отреагировала вполне логично и укусила её. Позже Люцина часто вспоминала об этом… Моя мать много болела в детстве. Из всех болезней наиболее запомнились аппендицит и так называемая «испанка», которая очень свирепствовала в межвоенное двадцатилетие. С аппендицитом же все, видимо, обстояло таким образом, что операцию сделали с опозданием, возникли какие-то инфекционные осложнения, и мать после этой в общем-то довольно простой операции провела в больнице шесть недель. А от «испанки», зловредного гриппа, умирала дома. Бабушка уже совсем отчаялась, сидела над умирающей дочерью и только слезы проливала. — Мамуля, — слабым голосом произнесла моя мать, — мне так бы хотелось перед смертью съесть кусочек арбуза… Бедная бабушка сорвалась с места, помчалась в город, достала арбуз и принесла дочери. А у той уже не было сил его съесть, она лишь жалобно поглядела на него. Как легко догадаться, моя мать все-таки выздоровела. Она и потом болела довольно часто, но это были уже мелочи, так что не стоит упоминать о них. А вот об этом случае стоит. По соседству с бабушкиной семьёй проживал печник, который прославился тем, как укротил свою тёщу. Как-то, вернувшись домой под мухой, что, несомненно, придало ему бодрости, он в ответ на тёщины нарекания решил раз и навсегда приструнить её. Грозно вопросив громоподобным голосом: «Кто здесь хозяин, тёща или я?»— он тут же разобрал по кирпичику свою печь. Вскоре после этого события уже немного подросшие три сестры пошли в кино и вернулись позже установленного времени. Их родители уже легли спать. Бабушке не хотелось вставать с постели, и она послала дедушку, чтобы устроил дочерям разнос. Три оробевшие сестры сидели в кухне и нервно перешёптывались в ожидании нагоняя. Дедушка с грозным видом появился в нижнем бельё и голосом, от которого сотрясались стены, крикнул: — Кто здесь хозяин, вы или я? — Папуля, только кухню, пожалуйста, не разбирай, — попросила побледневшая Люцина. Дедушка сбежал в спальню, и проступок остался без наказания. А спустя какое-то время дедушка снова оскандалился. Изредка случалось ему, после встречи с друзьями, возвращаться домой в лёгком подпитии. Изредка, распутства бабушка бы не стерпела. Возвращался он всегда потихоньку, на цыпочках пробирался к постели, света не зажигал, чтобы не разбудить уже спавшую семью. В тот раз бабушка услышала, как он возвращается, и, не раскрывая глаз, проворчала: — В кухне, в горшке на плите бульон с мясом. Поешь, непутёвый! Обрадованный дедушка, который, разумеется, проголодался, кинулся в кухню, не зажигая света, пошарил на плите, нащупал горшок с бульоном, выпил его и принялся жевать мясо, но съесть его не удавалось, оказалось слишком жёстким. Наутро бабушка подняла на кухне крик: — Кто мочалку на клочки погрыз? Что за гангрена тут безобразничала? Стоя в дверях кухни, тихий и покорный, дедушка робко подал голос: — Бульон я выпил и ещё удивлялся, что мясо такое жёсткое. А это, оказывается, мочалка… Вместо бульона он выпил помои, в которых бабушка отмачивала мочалку для мытья посуды. На здоровье дедушки это не сказалось. Опять исторический факт, никакой не анекдот. На лето наша семья выезжала или в Тоньчу, или в Волю Шидловецкую. В Воле проживал пёс по кличке Шнапик, крупная дворняга высотой с двухлетнего ребёнка. Больше всех на свете он любил моего дедушку, который работал в Варшаве и на уик-энд приезжал к семье. Откуда-то пёс знал, когда наступает суббота, знал время прихода поезда и неизменно поджидал дедушку на перроне. Собака была невероятно умная, сама по себе, от природы, никто её ничему не учил. Моей маме в то время было два годика, ребёнком она была непослушным и имела нехорошую привычку убегать от взрослых куда глаза глядят, не обращая внимания на запреты и приказы немедленно остановиться. Как-то раз она помчалась, по своему обыкновению, во всю прыть от бабушки, хохоча во все горло и не глядя, куда её ноги несут, того и гляди налетит на что-нибудь и шею себе свернёт. Усталая бабушка раздражённо крикнула собаке: «Шнапик, держи её!» Пёс мигом догнал непослушную девчонку, налетел на неё, опрокинул на землю и стоял над ней, не давая возможности подняться, пока не подоспела бабушка. Та испугалась было, что собака поцарапает ребёнка или ещё что ему сделает, но все оказалось в полном порядке. Тяжело дыша, бабушка похвалила собаку и отвесила тумака ребёнку. Или вот ещё случай. Квочка высидела утят, а они сбежали от приёмной матери на пруд. Курица в истерике бегала по берегу, отчаянно созывая своих подопечных, а те и ухом не вели. Меж тем приближался вечер, надо было загнать утят в курятник. И опять бабушка крикнула: «Шнапик, взять их!» Ох, подождите, какая же это была бабушка? Наверное, прабабушка, владелица и поместья и утят, да, по логике вещей, была это прабабушка. Все время путаю я поколения, ну да ладно. Бабушка-прабабушка науськала собаку на крошечных утят и сама испугалась, как бы та их не передушила, но Шнапика уже было не остановить. И опять оказалось — напрасно боялась. Умный пёс бережно вынес в зубах по одному всех утят на берег и даже пёрышка им не взъерошил. Как-то бабушка-прабабушка выскочила во двор, услышав отчаянное кудахтанье. Бегала и кричала вся домашняя птица, к курам присоединились утки и гуси. И видит: на земле лежит кучка яиц, а Шнапик тащит ещё одно. Осторожненько присоединил его к кучке, обежал кучку вокруг, разгоняя птиц, и куда-то умчался. Глядь, а он опять возвращается с куриным яйцом в зубах. Бабушка стояла столбом, и в сердце расцветала глубокая благодарность собаке. То-то она заметила, что куры стали плохо нестись, очень мало яиц находила. Теперь Шнапик показал ей места, где в густой ржи куры устроили себе другие гнёзда. К сожалению, гениальному псу не суждено было дожить до глубокой старости. В один далеко не прекрасный день он прибежал откуда-то издалека сам на себя непохож, мрачный, понурый, с поджатым хвостом и пеной на морде. Собака взбесилась. В те времена ещё не было лекарства от бешенства, во всяком случае в нашей деревне никто о прививках не слышал. Пёс, однако, так любил хозяев, что никого не укусил, а ведь моя мать, к тому времени уже большая девочка, как его только не зазывала, не подманивала. Шнапик лишь взглянул на неё налившимися кровью глазами, совсем поджал хвост и куда-то сбежал. Говорят, потом кто-то из деревенских мужиков его пристрелил и сам плакал, когда стрелял. Именно там, в Воле Шидловецкой, а не в Тоньче, лошадь тянула за волосы мою мать. Сельскохозяйственным трудом занимались все три сестры, а моя мать охотнее всех. Вернее будет сказать, менее неохотно, чем остальные сестры. Ей велели напоить лошадь. Лошадь была молодая, почти жеребёнок. Мама вытащила из колодца ведро воды, неполное, полное ей было не по силам, налила лошади, та стала пить, а мать о чем-то задумалась. И вдруг почувствовала, как кто-то схватил её сзади за волосы и тянет вверх. Половины ведра лошади, естественно, не хватило, она выпила все, подождала, не дождалась и напомнила о себе доступными ей средствами. Семейные предания с малолетства слышала я в разных версиях, иногда противоречащих друг другу, иногда дополняющих друг друга. Взять, например, предание о том, как домашняя птица упилась до потери сознания. Оказалось, случилось это не в хозяйстве прабабушки, а в поместье графа Росчишевского. Там действительно выбросили на помойку вишни из-под спиртовой наливки, птица склевала ягоды, и вскоре птичницы за головы хватались, не понимая, что за мор пал на всю птичью живность. Не иначе как заразу какую подхватили. Сначала куры, утки и гуси слонялись по двору на нетвёрдых ногах, а потом валились на землю и лежали как мёртвые. Заливаясь слезами, хозяйка велела девкам немедленно ощипать птицу, чтобы хоть пух и перо сохранить, пока птица совсем не подохла. А наутро она, птица, протрезвела и. несчастная, в полуголом виде слонялась по двору. Потом и в самом деле расхворалась от чрезмерного и поспешного общипывания, причём часть её все-таки выздоровела, часть же пришлось съесть. Все эти семейные предания нашли своё отражение в романах "Просёлочные дороги " и "Колодцы предков ". Там же писала я о никому не известном «володухе», сравнение с которым прочно прижилось в моей родне. Мне так и не удалось установить, где же находилась деревня с этим «володухом», около Тоньчи или Воли Шидловецкой. Зато точно известно, что в этой деревне жила баба, прославившаяся своей скупостью на три повята, а может, и на все пять. И когда на Пасху ксёндз ходил по избам и освящал пасху, яйца и все пр., все окрестные крестьяне очень хотели знать, как его встретит эта скупая баба. Всем известно, что ксёндза надо угостить. Сумеет ли баба преодолеть скупость? Баба сумела. Сделав над собой невероятное усилие, она приготовила ксёндзу роскошный приём — сварила яичко всмятку. Ксёндза пригласили за стол, а в окна и двери ломились любопытные мужики и бабы, дети и домашняя живность. Всем хотелось хоть краешком глаза взглянуть на потрясающее зрелище, ведь такого деликатеса в этой избе никогда не, видели. Баба вышла из себя и в ярости заорала: — Псы во двор! Дети под стол! Ксёндз не володух, целое яйцо не съест! Останется и вам! Оттуда и пошёл «володух». Кто такой — не знаю, но он навсегда прижился в нашей семье, хотя известно о нем лишь то, что он невероятно прожорлив. История с кабанчиком произошла в Тоньче. Моей матери было тогда шесть лет. В воскресенье вышла она из избы разодетая по-праздничному, в белом платьице, и Петрек, её дядюшка, младший сын прабабушки, которому было тогда двенадцать лет, подговорил её прокатиться на кабанчике. И сам её на кабанчика посадил. Животное перепугалось жутко, со страху помчалось куда глаза глядят, вылетело за ворота и сбросило девочку прямо в огромную лужу, что всегда стояла на развилке дорог. Наказание было справедливым, выпороли обоих. Я имею в виду Петрека и свою мать. Кабанчика признали невиновным. И ещё одним проступком прославилась эта парочка. За стол в Тонъче семья садилась многочисленная, ели все из одной миски. Как-то на ужин собралась вся семейка, кроме прабабушки, которая уже удалилась в спальню. На ужин была картошка и к ней горячее молоко. Картошка уже дымилась на столе в глубокой миске, прадедушка взял в руки горшок с кипящим молоком и собрался полить им картошку. Моя мать поспорила с Петреком, что первой зачерпнёт еду. Оба подставили деревянные ложки под струю кипящего молока, прадедушка выливал его не тонкой струйкой, а от души, и вместо миски этот молочный кипяток брызнул прямо в лицо сидящих за столом. На сей раз шалунов даже не выпороли, ведь прабабушки за столом не было, а прадедушка в своей жизни ни разу не ударил ни одной живой души. В Тоньче произошло знаменательное событие — Антось выпрыгнул в окно. Вечерком все сидели на скамейке около дома. Ну не все, разумеется, семейка была слишком многочисленная, все не поместились бы на лавочке. Ну вот, значит, сидят на лавочке и видят — откуда-то с поля мчится Антось, один из сыновей прабабушки. Примчался как на пожар, ни слова не говоря, ворвался в избу в распахнутую дверь, сразу же выскочил из неё через окно и, наращивая темп, опять умчался в поля. Семейство так и замерло, не понимая, в чем дело. Уж не спятил ли парень? Но тот вскоре возвратился, уже нормальным шагом, и, держась за щеку, ещё издали кричал: — Ужалила зараза, все-таки догнала и ужалила! Оказалось, за ним гналась пчела, которая по неизвестной причине — парень уверял, что ничего плохого ей не сделал, — во что бы то ни стало решила обязательно ужалить Антося и своего добилась. В саду перед домом среди всяких изысканных сортов росла и самая обычная груша-клапса, правда потрясающей вкусности. Я уже говорила, что у прабабушки все было высшего качества, растения её любили. Люцина в детстве предпочитала клапсы всем другим плодам, часто залезала на дерево и, скрывшись в его густой кроне, пожирала грушки прямо с дерева. Под грушей стояла скамеечка, как-то на неё присела одна из тёток или кузин с воздыхателем, который явился с самыми серьёзными намерениями. Именно в этот день он собирался просить руки кузины. И он, и она были одеты соответственно выдающемуся событию, в парадных костюмах, воздыхатель даже в шляпе-панаме. Выслушав признание, Люцина принялась сбрасывать на молодых людей груши, справедливо целясь раз в декольте кузины, раз в панамку молодого человека. Естественно, в такой обстановке уже не до любовных признаний, так и сорвала серьёзную церемонию. Кузина потом вышла замуж за кого-то другого. Вообще у Люцины оказался особый талант разрушать матримониальные планы родичей. Вот как она расправилась с одним из поклонников моей матери. Дело происходило в Варшаве, уже в более поздние времена. В мамулю влюбился настоящий граф, недотепистый какой-то правда, рохля страшная, очень робкий, но порядочный молодой человек и исполненный самых серьёзных намерений. Бабушке он не очень пришёлся по душе, но был как-никак графом и она его не отваживала. Моя же легкомысленная мать, как я понимаю, не очень-то ценила этого представителя высших сфер, но и против него ничего не имела. Проблему разрешила Люцина. В те времена бытовало такое крылатое выражение: «При полном параде с букетом в руках и зонтиком на вате». Граф явился при полном параде. Открыла дверь Люцина. Внимательно обозрела торжественный костюм, соответствующее случаю выражение лица и букет в руках и укоризненно поинтересовалась: — А где же зонтик на вате? Несчастный граф так смутился, что сел на собственный букет и никак не мог произнести нужных слов. Вот так я и не стала графиней. Понятия не имею, в какой квартире моих дедушки с бабушкой появился граф без зонтика. На улице Згода или на Сосновой? Жили они в Варшаве в разных квартирах: сначала на Млынарской, потом на Згода, Сосновой и Хмельной. Номер дома только на Хмельной помню, 106. С началом войны и бомбардировки Варшавы в их дом попала бомба, и пришлось искать другое пристанище. Все три дочки моей бабушки закончили школу. Правда, перед экзаменами на аттестат зрелости у моей матери вдруг появились страшные головные боли на нервной почве. Мне кажется, просто ей не хотелось учиться, потому что после того, как её освободили от последнего экзамена, головные боли сразу же прекратились, и она устроилась на работу в какое-то учреждение секретаршей директора. Наверняка этот директор взял мать на работу только из-за её внешности, ибо деловыми качествами мать не отличалась, и бедняга здорово нарвался. Я очень хорошо знаю свою мать, не стану тут говорить плохие слова, только очень сочувствую тому директору. Тереса нормально сдала экзамены, вроде бы окончила какие-то курсы и тоже пошла на работу. Люцина после окончания школы поступила в университет на полонистику [03] , по окончании высшей школы работала в области культуры, искусства и журналистики. А потом все стали выходить замуж, и первой была моя мать. ( О предках отца у меня гораздо меньше сведений… ) О предках отца у меня гораздо меньше сведений. Известно, что мой второй прадедушка приехал из Германии и ни слова не знал по-польски. Долгие годы угнетало меня это немецкое происхождение, пока не выяснилось, что среди всяких Бекеров, Кохов и Шварцев, предков по линии отца, фигурировали также многочисленные Борковские, Лузинские и Михалики. Дедушка мой был народным учителем, что уже само по себе говорит о многом, народ иностранными языками не владел. У него и бабушки Хелены было трое детей, два сына и дочь. Младший из сыновей женился на моей матери. Как уже наверняка заметил проницательный читатель, я упорно возвращаюсь к бабушкам и прабабушкам и очень мало внимания уделяю дедушкам и прадедушкам. Они, разумеется, тоже существовали, отнюдь не умирали в ранней молодости, некоторые из них даже доживали до преклонного возраста. И что с того, если испокон веку и до сегодняшнего дня в обеих ветвях моих предков, и по мечу, и по кудели, всегда доминировала женская половина, причём с таким перевесом, что, считай, мужчины не имели никакого значения, хотя и обладали всеми необходимыми человеку качествами: характером, индивидуальностью, образованием, а иногда и состоянием. И все, как один, по какой-то таинственной прихоти судьбы, были людьми спокойными, уравновешенными, добрыми и терпеливыми. Вот и сидели себе спокойно под каблуком у всех этих кошмарных, деспотичных баб. Анекдот времён детства моего отца, уж не помню, от кого слышала. Двоюродный брат отца Стефан был таким послушным мальчиком, что в гостях всегда спрашивал маму, указывая на блюдо на столе: — Мамуля, я это люблю? И если тётка отвечала отрицательно, в рот не брал, как бы ни был голоден и как бы привлекательно ни выглядело блюдо. Скажи тётка, что Стефек это любит, он бы и мышиные катышки сожрал. Никак не пойму, почему тётка не использовала свой авторитет для того, чтобы приучить сыночка есть все подряд? Мой отец закончил так называемое торговое училище, потом ещё что-то и получил специальность бухгалтера. Причём не простого, а высококвалифицированного, специализировался в банковском деле. Его отличали два качества, совершенно в этом деле бесценных: профессионализм и просто невероятная честность, переходящая границы разумного. Сколько людей он сделал богачами, а себя совсем наоборот… С моей матерью он познакомился на каком-то изысканном приёме и сразу же влюбился. Получив повышение по службе, набрался смелости и сделал ей предложение руки и сердца. Или дело обошлось без букета, или в этот момент отсутствовала Люцина, во всяком случае его предложение было принято. Отца назначили директором одного из филиалов банка в провинции, а именно в Груйце, и отец согласился переехать туда, безусловно с согласия невесты. Моя мать уверяла, что вышла замуж только для того, чтобы покинуть родительский дом. Она больше не могла выносить бабушки. Ничего не скажешь, бабушка была деспотичная, терроризировала всю семью, не терпела ни малейшего противоречия, из самых, разумеется, лучших побуждений. Все три дочери боялись и слушались мать, по-разному реагируя на её деспотизм. Моя мать пассивно подчинялась, не протестуя, Люцина изо всех сил бунтовала и подбивала к непослушанию сестёр, Тереса терпела, стиснув зубы. И в самом деле, желание покинуть родительский дом могло явиться достаточным поводом для выхода замуж, а Груец, хоть и недалеко от Варшавы, как-никак другой город. Потом вышла замуж Люцина. Её тянуло к довоенному коммунистическому движению, думаю, из чувства противоречия. Жених Люцины был коммунистом, ходил в развевающемся красном галстуке, и бабушка заявила, что скорее у неё на ладони волосы вырастут, чем Люцина выйдет замуж за такого. Вот Люцина и вышла. Ей очень хотелось увидеть, как у матери на ладони вырастут волосы. Тереса вышла замуж за Тадеуша уже во время войны. Женаты они были всего несколько месяцев, потом судьба разметала их по свету, и встретились они только через восемнадцать лет. Потом долго и счастливо жили в Канаде. Думаю, Тереса единственная из трех сестёр вышла замуж по велению сердца и руководствуясь собственным желанием, а не для того, чтобы поступить наперекор бабушке. Понятно теперь, что директорство отца и отъезд в Груец были для моей матери даром небес. С одной стороны, она покидала родную семью и обретала спокойствие, с другой — вовсе не была обязана вести жизнь провинциальной дамы, ибо железнодорожное сообщение действовало и она могла приезжать в Варшаву, когда только захочет. Вести домашнее хозяйство она пока ещё не умела, в родительском доме ничему не научилась. Частично из-за лени, а частично потому, что бабушка была жутко работящей и все любила делать по-своему. Моя мать занималась, главным образом, вышиванием и делала это с наслаждением, проявив в данной области недюжинный талант. Запомнился первый приготовленный ею мужу обед. Планировались бульон, жареная утка, картофель и компот. Хорошо получилась только жареная утка, потому что приготовила её соседка, у матери была не в порядке духовка. Все же остальное получилось не так, как надо. Капуста пригорела, бульон и картошку мать не посолила, забыла, зато компот посолила два раза. Отец был доволен, что хоть что-то есть на обед, пообедал и дурного слова не сказал. Собираясь утром на работу, отец принялся искать свежую рубашку и перерыл весь шкаф, одну за другой откладывая в сторону. — Что ты ищешь? — поинтересовалась мать, ещё лёжа в постели. — Как что, глаженую рубашку, — робко ответил отец. — Тут все неглаженые. — Как же неглаженые! Наоборот, все выглажены. Оказалось, что молодая жена собственноручно отгладила мужу его рубашки, причём начинала гладить снизу, так что все складки собрались у воротника. И опять отец примирился с судьбой, надел рубашку, какая есть, и только постарался меньше попадаться людям на глаза. Впрочем, мать быстро овладела всеми этими домашними премудростями. Научилась великолепно готовить, так же великолепно гладить и обучала этому искусству всех своих многочисленных домработниц, так что те не успевали даже глазом моргнуть, как приобретали высшую квалификацию. Теперь мать чувствовала себя свободной и взрослой, это уменьшило её страх перед бабушкой, и она охотно пребывала в родительском доме, постоянно ошиваясь в Варшаве. Денег хватало, отец неплохо зарабатывал. Мать могла приобрести и беличью шубку, и французские туфли, и самые дорогие духи, и замечательное нижнее бельё. Кстати о последнем. Оно оказалось потрясающего качества, что я могу лично засвидетельствовать, ибо носила его сама в тяжёлые послевоенные времена. Отца обслуживали превосходно вышколенные домработницы, и все было прекрасно. Если же мать по каким-либо причинам слишком долго не появлялась в Варшаве, в Груец приезжала бабушка и сразу же начинала переставлять мебель в доме дочери. И как в девичестве, мать с философским спокойствием воспринимала её деятельность, успокаивая бунтовавшую горничную: — Не волнуйся, вот мамуля уедет, и мы с тобой все расставим по-прежнему. Беременность и роды моей матери стали катаклизмами, которые спустя годы с ужасом вспоминались домашними. Этот тяжёлый период мать провела под крылышками бабушки в Варшаве, что было не очень умно, потому что у бабушки были свои принципы воспитания детей, от чего я много настрадалась в детстве. И к тому же бабушка любила эксперименты. Она никак не могла поверить, что её дочь так тяжело переносит беременность, что любой запах вызывает тошноту и рвоту. Была уверена, что дочь притворяется, что нормальные женщины не испытывают такого, и как-то специально, чтобы доказать свою правоту, неожиданно поднесла к носу дочери разрезанную луковицу. Того, что произошло, никто не в силах описать. Дочь чуть не отдала Богу душу, от рвоты её выворачивало наизнанку целый день, а бабушка заливалась слезами, глядя на страдания дочери, и рвала волосы на голове, боясь оставить дочь одну, чтобы вызвать врача. Больше она таких опытов не ставила. Питалась мать во время беременности только колбасой и леденцами, и это наверняка было правдой, ибо в последующие пятьдесят лет все родные с ужасом вспоминали данный факт. Запаха всех остальных продуктов мать не могла выносить. Впрочем, цветов тоже, запах роз вызывал реакцию, как и запах лука. В общем, за этот интересный период мать довела до белого каления обеих сестёр, и те уже не очень деликатно пытались уговорить её вернуться к мужу. Как бы не так, наоборот, муж приехал в Варшаву, и мать оставалась в родительском доме до самых родов. Наконец она родила этого окаянного ребёнка. Рожала в больнице на Каровой. Роды продолжались трое суток, и в этом состоит моя первая претензия к матери. Сколько я напереживалась в раннем детстве из-за того, что чуть не свела мать в могилу своим появлением на свет! Только повзрослев, поняла, что не так уж я виновата. Мать сама изо всех сил затягивала роды, мужественно перенося схватки, не издав стона и не помогая ребёнку появиться на свет. Просто чудо, что ребёнок вообще родился живой и здоровый и тут же исправил ошибку своей матери, подняв такой крик, что эхо понеслось над Вислой. У своих родных я вызывала самые противоречивые чувства. Моя мать желала дочку, только дочку, а я подозреваю, что должна была родиться мальчиком и только непреклонное желание матери превратило меня в девочку. Бабушка, напротив, не дождавшись сына, очень хотела внука. Отцу было все равно. Обе тётки мечтали поскорее избавиться от матери и ребёнка, какого бы пола он ни был. Люцина откровенно брезговала мною и не скрывала этого. Я ей была противна, она боялась даже ненароком прикоснуться к такой гадости. Недели через две мать вышла из больницы и со мной поселилась у бабушки, пока не намереваясь возвращаться к себе в Груец. В один прекрасный солнечный полдень мы с матерью были в доме одни, мать отдыхала после пережитого стресса, лёжа в кровати, я лежала на соседней кушетке, как положено, поперёк постели, чтобы не упасть, головкой к стене. Внезапно в дверях появилась возвратившаяся с работы Люцина. Не снимая пальто, не говоря ни слова, быстрым решительным шагом направилась она прямо к младенцу и, к изумлению матери, также молча и решительно схватила этого младенца на руки. Моя мать смертельно перепугалась. — Ты что де… — начала она и не успела докончить. Висевший над моей кушеткой огромный портрет дедушки в тяжёлой дубовой раме вдруг покосился и стремительно съехал по стене, врезавшись углом в то место на кушетке, где мгновение назад покоилась головка ребёнка. — Ах, ах! — возопила мать. — Воды мне, воды! И потеряла сознание. А Люцина, хлопая глазами, стояла посередине комнаты с младенцем на руках и никак не могла понять, откуда в её руках взялась эта пакость. — Возьмите от меня это свинство! — сказала она бабушке, которая примчалась, услышав крик старшей дочери. Позже в ответ на все расспросы Люцина утверждала, что ничего не понимает, она не осознавала, что делает, ею руководила какая-то таинственная сила. Это был первый случай телепатии, с которым мне довелось столкнуться в своей жизни. Мать привели в чувство, но ещё долго не могло прийти в себя потрясённое семейство. Только благодаря дедушкиному портрету моё появление на свет сопровождалось хоть какой-то сенсацией. Пришлось ему одному заменить громы и молнии, землетрясения и прочие неординарные явления, ибо природа как-то не отреагировала на моё рождение. ( Аарон — первое, что я помню… ) Аарон — первое, что я помню. Нет, это не имя знакомого иудейского вероисповедания, а название цветка. Так он и назывался, с двумя "а". Естественно, нижеследующую историю я знаю по рассказам взрослых, но клянусь, очень хорошо помню волнующие меня в тот момент чувства, а о них никто не мог мне рассказать. В доме происходила генеральная уборка, и было это уже поздней весной, так что, вероятно, не по случаю праздника, а просто в связи с приездом бабушки. Как всегда бывает во время генеральных уборок, в доме царили Содом и Гоморра, меня кто-то держал на руках, кажется очередная прислуга, на сей раз взрослая женщина, не девчонка. Я по своему обыкновению орала благим матом, и, чтобы меня успокоить, служанка сунула мне в руку листик, сорвав его с комнатного цветка. Ясное дело, я его сейчас же засунула в рот и вот тут-то показала, на что я способна. Разинув рот, я вопила как корабельная сирена, как три корабельные сирены, а может, и четыре. И вопила, и металась в руках женщины, а вокруг меня металась родня, пытаясь как-то утихомирить это вопящее безобразие Так вот, именно этот момент я прекрасно помню Рот мне жгло огнём, и я добивалась молока. Дайте же, наконец, молока! И орала я не столько от боли, сколько от бессильной ярости. Вон сколько этих глупых взрослых вокруг меня, бегают, бестолково мечутся, и никто не догадается дать ребёнку молочка! Наконец кто-то догадался, ведь молоко и грудной младенец — эти два понятия связаны друг с другом. Я успокоилась. Об остальном знаю по рассказам. Утихомирив младенца, родные принялись гадать, что же такое приключилось со мной. Кто-то высказал предположение, что причиной явился тот самый кусочек домашнего цветка. Бабушка, любительница экспериментов, откусила кусочек — и у неё слезы покатились от боли. Разинув рот и высунув язык, она пыталась уменьшить ужасное жжение. — Э там, пани прикидывается, — не поверила служанка и тоже откусила. И вот уже обе они стояли друг против друга, высунув языки и тяжело дыша. Моя мать поверила им на слово и кусать не стала. После этого несчастный аарон выбросили на помойку, не подумав о последствиях. А цветком стали играть соседские дети. Никто из них, правда, в рот растения не брал, но руки их покрылись волдырями и крапивницей. На голову я падала три раза. Первый раз это было в тот день, когда приехавшая к нам Тереса (ей было лет двадцать тогда) готовила обед, а я орала без всякой видимой причины. Вообще-то я была очень оручим ребёнком. Теперь понимаю, причина была уважительной. Меня слишком кутали, вечно мне было жарко, и я протестовала единственным доступным мне способом. Орала я, значит, а Тереса решила меня воспитывать и не реагировала. И я как-то свалилась вниз головой в узкую щель между моей кушеткой и столом, в такую узкую, что до конца не провалилась, а застряла в ней, дрыгая ногами. За эти дрыгающие ноги меня и извлекли. Второй раз я съехала с пяти каменных ступенек нашего дома, тоже вниз головой. Третий раз я грохнулась лбом о печку моей бабушки. Значит, это было в её в доме. Печь у неё занимала полкухни, высокая, на широком подпечке, облицованном изразцами. Я самостоятельно взобралась на столик, стоящий рядом с печью, столик пошатнулся, и я слетела вниз, врубившись лбом в край подпечка. На лбу осталось углубление, которое при большом желании можно было разглядеть много лет спустя. Родные считают, что эти три случая обусловили моё умственное развитие. О моих ранних детских годах мне рассказывали в основном тётки, сохранив в памяти много забавных историй. Да и то сказать: долгое время я была единственным ребёнком, их внимание было безраздельно отдано мне, я была их игрушкой и развлечением, о ком же ещё рассказывать? Тем более что характер мой проявился довольно рано. Своего первого посещения зоопарка я не помню, мне о нем рассказали. Мы с тёткой обошли всех животных, пришли домой, и кто-то поинтересовался: — И что же ты видела в зоопарке? Расскажи. Я хорошенько подумала и ответила: — Пиявки. Наверняка в возрасте двух лет я не пыталась остроумничать, сказала правду. Наверняка пиявки действительно были в зоопарке, хотя позже что-то никогда не попадались мне на глаза. Дух противоречия родился вместе со мною. Моя мать часто с грустью вспоминала о тех дипломатических ухищрениях, к которым ей приходилось прибегать, имея дело со строптивой дочерью. Отправляясь со мной гулять, она стала направляться в сторону, противоположную той, куда следовало. Ребёнок не подвёл ни разу. На улице тут же поднимался рёв, ребёнок требовал остановить коляску, вылезал из неё и энергично топал в обратную сторону. — Я не спорила с Дзидзей, — меланхолично рассказывала мать. — Очень хорошо, мне нужно было как раз в ту сторону, я разворачивала коляску и шла следом за ней. И обе были довольны. Сказки мне обычно рассказывал дедушка. Как-то раз я пристала к нему с обычной просьбой, а дедушке то ли спать хотелось, то ли просто устал, но он что-то перепутал в сказке, которую я, разумеется, давно знала наизусть. Это возмутило меня, и я укоризненно заметила: — Дедуля, ты что, с ёлки сорвался или через мост перепрыгнул? Дедушка тут же проснулся, а я так и не знаю, откуда у меня взялось это выражение, сама выдумала или от кого-то услышала. Во всяком случае мой иронический вопрос «С ёлки или через мост?» прочно прижился у нас в семье. А дальше начинаются уже мои собственные воспоминания. Вот я в нашей новой квартире, качаюсь на качелях. Качели повесили на крюках, вбитых во фрамугу двери между спальней и так называемой столовой, я потихоньку раскачиваюсь, а сама выворачиваю голову, чтобы полюбоваться в спальне на мать, стоящую перед зеркалом в бальном платье. Платье до полу, переливающееся, в серые, голубые, розовые цветы, по талии перевязано голубым атласным шарфом. Мать представлялась мне восхитительной, а если учесть, что она была очень красива, так оно и было на самом деле. Помню также игру в карты. Кстати, играть в карты я научилась раньше, чем как следует говорить. Вернее, я ещё говорить-то толком не умела, а в карты уже играла. Правда, игры подбирали по способностям малого ребёнка. В войну, например. Играют двое, одновременно открывают свои карты, выигрывает сильнейшая. Какая сильнее, я всегда знала. Или в цыгана. Тут, наоборот, карты выкладываются закрытыми и хозяин сам называет свою карту, преимущественно обманывая. Партнёр имеет право открыть карту, чтобы проверить, но, если он это сделает тогда, когда хозяин карты случайно сказал правду, теряет карту. Других игр я не помню, а эта, в цыгана, безусловно подготовила меня к игре в покер. Обычно в карты играли в кухне моей бабушки, за большим столом, покрытым клеёнкой. Я сидела по-турецки на этом столе, игроками были какие-то родственники, всевозможные бабушкины племянники и племянницы, которых потом я никогда не встречала. Очень хорошо запомнились мне похороны Пилсудского, я не вру, хотя в это и трудно поверить. [04] Улицы Варшавы были забиты толпами, бабушка наняла извозчика, чтобы поехать и посмотреть на траурную процессию, и извозчик застрял в толпе. А может, остановился нарочно в заранее намеченном месте? В пролётке вместе с нами была ещё какая-то незнакомая мне женщина, не родственница, и больше всего запомнились мне её красные туфли на французском каблуке, потому что она торчала у меня под носом, на козлах, вставала на цыпочки, пытаясь что-то разглядеть, и на козлах умещались только эти цыпочки, каблуки свисали самым опасным образом. Бабушка то и дело хватала её за край платья: — Что пани делает, пани упадёт! А женщина не обращала на неё внимания, я же почему-то была уверена, что не упадёт. Странная штука память. Было мне тогда три годика, а из всех похорон я запомнила только эти красные туфли на каблуках. И чувство зависти — и к туфлям, и к месту на козлах. Ходить и говорить я научилась довольно рано. До сих пор удивляюсь, что при таком дурацком воспитании выросла нормальным ребёнком, а не умственно отсталым. И читать научилась в очень раннем возрасте, а потому, что наконец потеряла терпение. С малолетства я мучила окружающих требованием прочитать мне сказку о Железном Волке. Сказку эту и я, и мои несчастные родичи уже знали наизусть, надоела она им до чёртиков, а я все приставала, чтобы прочитали. Когда выведенная из терпения какая-нибудь тётка начинала торопливо рассказывать мне любимое произведение и, пытаясь поскорей добраться до конца, пропускала какие-то фрагменты, я безжалостно останавливала её, поднимала крик, цитировала пропущенный фрагмент и требовала непременно начать все «с конца». Путала я тогда понятия «начало» и «конец», как мне ни втолковывали разницу. Как-то не нравилось мне это «с начала», уж не знаю почему, с ним примирилась я только в зрелом возрасте, да и то не до конца. Не вызывает сомнения тот факт, что именно Железный Волк научил меня читать, и, самостоятельно прочтя его, я уже больше не брала в руки этой книжки. Не имею понятия, о чем сказка, помню лишь, что в ней фигурировала кочерга. Моим любимым чтением стали прежде всего сказки — Андерсен, братья Гримм и пр. Воспитанная на всевозможных спящих красавицах, Золушках и Белоснежках, я отождествляла себя с этими сказочными красавицами: золотые волосы, косы до полу, сверкающие короны, роскошные одеяния. И вот как-то раз взглянула на своё отражение в зеркале. Нет, не первый раз я гляделась в зеркало, у нас много их было в квартире, но тут что-то заставило меня вглядеться повнимательнее в девочку, с ног до головы отразившуюся в огромном от пола до потолка зеркале. Очень хорошо запомнился мне этот момент. Вот когда в человеке зарождаются комплексы. «Так это я так выгляжу?» — удивилась я и очень разочаровалась. Короткие, гладко причёсанные волосики, лицо обыкновенное, никаких золотых кудрей, никаких корон. Долго рассматривала я себя, но как-то легко примирилась с действительностью и комплекс неполноценности во мне не развился. Родных я приводила в отчаяние тем, что в детстве плохо ела. Капризное, избалованное дитя, которого всегда приходилось уговаривать съесть ложечку-другую, кого угодно могло вывести из терпения, и я ещё долго переживала потом этот факт, сочувствуя родным, пока на примере собственных детей не поняла, что не так уж я была виновата. Если меня кормили так, как пытались потом кормить моих сыновей, то ничего удивительного нет в моем нежелании есть. Неправда, что я ничего не любила, что у меня никогда не было аппетита, просто у меня не было времени проголодаться и нагулять аппетит. В меня еду заталкивали беспорядочно, в любое время дня и ночи, и потребовался бы желудок как у страуса, чтобы все это переварить. Кормили меня мать, бабушка, прислуга и тётки, каждая независимо друг от друга и по собственному усмотрению. Неудивительно, что при виде очередного блюда я поднимала крик и отмахивалась обеими руками. Моя свекровь, женщина с характером, когда-то поставила такой эксперимент. Как-то её сын, а мой будущий муж, заявил за обедом, что не любит суп из цветной капусты и не будет его есть. Свекровь невозмутимо ответила, что человек сам решает, есть ему или нет, а если не ест — значит, не голоден. Другого же у неё ничего нет. Сын надулся и голодным продержался до ужина На ужин ему предложили тот же самый супчик из цветной капусты. Нет, он его не любит и есть не будет. Вольному воля. На следующее утро свекровь специально сварила свежий суп из цветной капусты и подала его на завтрак. Молодой прожорливый парень перестал капризничать и слопал супчик так, что за ушами трещало. С тех пор он навсегда полюбил суп из цветной капусты. Со мной этот педагогический номер не прошёл. Врач, к которому меня отвели, посоветовал родным оставить меня в покое и силой ничего ребёнку не пихать. Когда через неделю снова меня привели и врач увидел перед собой сущий скелет, он в панике вскричал: «Кормить интенсивно!» Меня принялись кормить интенсивно, и что-то со мной произошло: желудок отказался переваривать что бы то ни было, все съеденное из меня тут же извергалось в глобальном поносе. Родители мои были не бедными людьми, показывали меня разным врачам, те велели кормить тёртыми яблоками. Ну хорошо, тёртые яблоки я ела, тёртые яблоки из меня тут же выходили. От слабости я уже и двигаться не могла. Отчаявшаяся бабушка решила меня все-таки вывести на прогулку, меня на руках снесли с лестницы, посадили на извозчика. На улице я увидела бананы и попросила их. Мне? Бананы? При таком поносе? Бананы я всегда любила, упёрлась — хочу бананы. Бабушка перекрестилась — была не была — и купила мне полтора килограмма бананов. Кажется, за прогулку я все их умяла, и понос прекратился, как отрезало. Домой я вернулась уже здоровой. Врач потом удивлялся. — Бананы… — рассуждал он. — Вообще-то бананы тоже хороши в таких случаях, но откуда мне было знать, что она любит бананы? Бананы произвели решительный перелом в моей болезни, и вскоре я стала выглядеть как пончик в масле, что документально подтверждает сохранившаяся фотография. Так до войны я и росла на бананах, и банановая диета оказала потрясающее воздействие на укрепление моего организма. Благодаря ей я смогла много чего вынести в жизни… А теперь от экзотических бананов перейду к отечественным яблокам. Их я тоже всегда любила. Как-то отец получил в подарок от знакомого владельца сада два ящика яблок, как сейчас помню, это были малиновка и коштель. Читая, я любила грызть яблоки, вот и ела без ограничения, усеяв огрызками весь дом. Через недельку отец вспомнил о яблоках и попросил мать принести из подвала несколько штук, а та ответила, что яблоки уже все вышли. Он не поверил, спустился в подвал, желая убедиться в этом лично. Действительно, ни одного не осталось. За неделю я слопала пятьдесят килограммов. Я часто слышала, как от детей на ключ запирали буфеты и кладовые. У нас так не было заведено. После того как несколько первых лет жизни я вообще ничего не ела, никому и в голову не приходило отказывать мне в какой-то еде, я могла, при желании, сожрать все запасы продовольствия в доме, и это вызвало бы только крики восторга. Единственное ограничение в еде заключалось в том, что меня старались приучить питаться рационально, то есть сладкое на десерт, а не наоборот. У нас в деревне Щенсна в двух с половиной километрах от Груйца был садовый участок, который отец приобрёл для матери, желающей развести собственный сад. Это было как раз перед войной. Мать разбила сад, деревья как-то очень быстро стали приносить плоды, а местное население их ещё быстрее обрывало. Окрестные крестьяне посылали на это дело младшее поколение. Мне очень обидным казалось, что местная детвора оборвёт мою любимую грушу, и я поспешила сделать это сама, не дав созреть плодам. Таких болей в желудке я не испытывала никогда раньше и никогда позже. К этому садово-огородному участку я ещё вернусь, а пока скажу лишь, что благодаря ему умею и рожь жать серпом, и картофель окучивать, а тысячелистник с тех пор у меня непременно ассоциируется с индейками, которых мы разводили на своём участке. И не только индеек. Вкалывала вся семья, зато не было недостатка в свежих яйцах, масле, колбасах, не говоря уже об овощах и фруктах. Питались мы очень неплохо, поэтому никак не пойму, почему на меня такое впечатление произвёл празднично накрытый стол на именинах супруги одного из наших знакомых в тех краях. Это был хороший знакомый родителей и поклонник матери. И был он страшно богатым человеком, владельцем квадратных километров садов и отцом семи дочерей. Колоритная фигура, вызывающая у меня глубокую симпатию. Очень походил на Болеслава Храброго в изображении Матейко. Я очень любила его и всегда охотно ездила к ним в гости. Он дико, по-страшному желал иметь сына, а жена рожала ему только дочерей. Кажется, был у него один внебрачный сын, но он желал законного. А дочери все были писаные красавицы, высокие, стройные, дородные. В день именин хозяйки самой младшей было всего восемь месяцев, и позже она не уступала по красоте своим сёстрам. Предупреждаю уважаемого читателя, что в моей «Автобиографии» будет много лирических отступлений, что я то и дело намерена забегать вперёд, хронологию трудно мне соблюдать, так что уж, пожалуйста, примиритесь с этим. Итак, через много лет, когда спутником моей жизни стал прокурор ( «Подозреваются все!», «Что сказал покойник») и я неплохо подковалась в области правонарушений, автокатастроф и судопроизводства, произошла автокатастрофа, виновником которой стал некий швед. Не помню, в какой местности она произошла, где-то в северной части Польши, потому как этот швед возвращался к себе в Швецию и ехал к парому в Свиноустье. Ехал он на почти новом «вольво». Погода стояла прекрасная, солнечная, шоссе почти пустое, видимость отличная. И этот швед сбил двух женщин, которые ехали на мотоцикле ему навстречу. Обе погибли на месте, причём ногу одной из них нашли на большом расстоянии от шоссе. Итак, катастрофа страшная: два трупа, швед в больнице, «вольво» вдребезги. Ну, не совсем вдребезги, пострадал кузов, а внутренность уцелела, я потом чуть было на аукционе не купила эту битую машину. Мой прокурор подробно проинформировал меня об этом дорожном автопроисшествии, и я никак не могла взять в толк, почему же швед при таких благоприятных условиях наехал на женщин. Пьяным он не был, это проверяли. В ответ на все расспросы швед тупо твердил, что не видел мотоцикла с женщинами, и ему, естественно, никто не верил. Я упросила своего прокурора взять меня с собой, когда проводился следственный эксперимент. Приехали мы на то место, где произошла трагедия. Опять прекрасная погода, светит солнышко, шоссе почти пустое, словом, все как в тот раз. Я сидела в милицейской машине, а нам навстречу на мотоцикле ехал милиционер, изображающий тех самых несчастных женщин. И я собственными глазами увидела непонятное явление. На шоссе в этом месте оказалось чуть заметная выпуклость, совсем небольшая, закрывающая от нас дорогу на высоту каких-то двадцати сантиметров. И при этом обнаружился ещё изгиб шоссе, тоже пустяковый, может, отклонение от прямой всего на один градус. Но вместе взятые, оба эти обстоятельства сделали своё чёрное дело. Возможно, прибавилось ещё и отражающееся от асфальта солнце, но, как бы там ни было, мотоцикл появился внезапно, совершенно неожиданно. А ведь все мы его ждали, все знали, что едет, наша машина шла со скоростью намного меньшей скорости шведа, и все равно избежать второй автокатастрофы удалось с трудом. Шведа оправдали, причиной несчастного случая признали атмосферные явления. Но тут дело не в шведе. С места происшествия я возвращалась в одной машине с судебным экспертом, и он мне рассказывал различные истории из своей практики. Разговор перешёл на автомашины, выяснилось, что машина шведа выставлена была на аукционе, я пожалела, что не знала об этом, и тут эксперт сказал об одном своём приятеле, который решил подарить своей дочери к свадьбе белый «мерседес». Рассказывал он об этом с возмущением. «Ты что, спятил? — спрашиваю его я. — Не знаешь, сколько он может стоить?» — «Ну, сколько?» — поинтересовался тот. «Минимум четыреста тысяч». — «Вот тебе шестьсот и не морочь мне голову! — ответил приятель. — Сделай это для меня!» Так возмущался эксперт. Я понимала его, в те годы очень неплохая зарплата составляла четыре тысячи злотых, и полмиллиона были просто сказочной суммой. Естественно, я поинтересовалась, кто же такой богач. И эксперт произнёс знакомую фамилию. — Езус-Мария! — воскликнула я, потрясённая до глубины души. — Так я же его знаю с детства. Которая дочка? Это оказался тот самый довоенный знакомый родителей и поклонник матери, который буквально за секунду до земельной реформы переписал километры своих садов на всю родню, благодаря чему остался их фактическим владельцем. А замуж выходила как раз его младшенькая, которой на том самом пиру было всего восемь месяцев. Так вот, этого пира мне не забыть, проживи я ещё хоть тысячу лет. На столе было ВСЁ! Индейки, брусника, сардины, ветчина, заливное из птицы, лососина, дичь. Книги не хватит, чтобы все перечислить. Ну и самое ужасное: десерт. На десерт предлагался шоколадный торт и миниатюрные треугольные пирожные, рассыпчатые, в шоколадном креме. При одном взгляде на них у человека подгибались ноги. Поначалу я, как автомат, уплетала все эти вкусности, птицу, рыбу, мясо, заливные, уплетала жадно и опрометчиво, и результат был ужасен: я не смогла съесть ни кусочка торта, ни одного печеньица! Съеденное, казалось, лезло из меня обратно, и, возможно, даже из ушей. А глаза впивали в себя недосягаемые вкусности, и сердце разрывалось. Но в меня и в самом деле не поместилась бы даже булавочная головка. А самое ужасное, что часа через два я бы уже, пожалуй, смогла проглотить кусочек восхитительного пирожного, да поздно было. Будучи хорошо воспитанной девочкой, я не осмелилась напомнить хозяевам о несъеденном мною десерте, и сожаление — смертельное, безграничное, сосущее — осталось во мне на всю оставшуюся жизнь. О еде я могла бы написать ещё много, да вовремя вспомнила, что пишу не кулинарную книгу, а воспоминания о том, сколько неприятностей доставляла в детстве своим родным, поэтому перехожу к болезням. С раннего детства болезни были моим несчастьем. Кроме дифтерита, тифа и воспаления лёгких я перенесла все детские болезни: корь, ветрянку, скарлатину, коклюш, свинку. Гриппы же и ангины просто не выходили из дома. По подсчётам моей матери, я две недели была здорова, а три болела. А как было не болеть? Удивляться надо не этому, а что я вообще не померла. Одевали меня самым ужасающим образом. Навздёвывали все, что можно: тёплые рейтузы, свитера, штанишки, шарфики, длинные утеплённые ботики на ноги, обязательная шубка, черт бы её побрал! Не помню, что ещё, получался не ребёнок, а снежная баба. И многие годы это было моим самым большим несчастьем. Инициатором такого кутанья была бабушка, которая считала, что ребёнка следует держать в тепле, и которой удалось впоить это убеждение всем членам семейства. Закутанная таким ужасающим образом, я с трудом двигалась, а уж о том, чтобы бегать, и речи быть не могло. Впрочем, бегать мне строго-настрого запрещалось, ведь я могла вспотеть и простудиться. А я и без того потела, каждый бы потел на моем месте. А мне щупали руки и ноги, они вечно были холодными, наверное, не в порядке у меня было кровообращение, и на меня натягивали ещё одну тёплую одёжку. Как я в ней не задохнулась — просто не понимаю. До сих пор я помню ощущение той чудесной, необыкновенной лёгкости, с которым сбегаю во двор по лестнице с пятого этажа бабушкиного дома на улице Сосновой. Дело было зимой, а мне вдруг так непривычно легко. Бабушка спускалась следом за мной и только на втором этаже с ужасом заметила, что я забыла обуть ботики. Проклятые утеплённые ботики до колен. Я умоляла бабушку позволить мне один-единственный разочек погулять без них, но тщетно, бабушка была неумолима. Пришлось возвращаться и обуться как надо, после чего прогулка утратила всю свою прелесть. Перегретая до крайности, я легко подхватывала все простуды и инфекции и доводила до отчаяния мать своими вечными болезнями. И никто не проявил хоть немного здравого смысла, чтобы избавить меня от них. Только когда у меня самой были дети, а бабушка с матерью и тётками сделали попытку их кутать, я поняла истоки своих детских болезней и решительно воспротивилась. Мои дети воспитывались по-другому. Третьим несчастьем моего детства, оказавшимся неистребимым и перешагнувшим за пределы детского возраста, был мой характер. В отличие от еды и болезней, его вряд ли что могло исправить, такой уж я уродилась. Я хотела быть самостоятельной. На свете существуют два рода несчастных детей: несчастные дети, совсем лишённые всякой опеки, и несчастные дети, окружённые чрезмерной опекой, лишённые всякой самостоятельности. Как первое, так и второе приводит к катастрофическим последствиям. Мною в пять лет двигал не разум, трудно требовать от пятилетнего ребёнка такой сообразительности, а просто здоровый инстинкт. Я все хотела делать сама. Наиболее ярким и запоминающимся проявлением такого стремления стало моё самостоятельное путешествие из Груйца в Варшаву. Я так часто совершала этот путь в сопровождении взрослых — от родительского дома до дома бабушки в Варшаве, что могла бы с закрытыми глазами пройти его. Мне, естественно, не разрешали ехать одной, а я настаивала. И, видимо, настаивала столь энергично и настойчиво, что вынуждены были разрешить. Мать наверняка испытывала при этом страшные муки, ведь понятие самостоятельности было ей совсем чуждым, она всю жизнь привыкла жить так, как хотелось её матери. К тому же очень беспокоилась о том, чтобы чего не случилось в дороге с её единственной дочерью. И все-таки согласилась. Разумеется, меня не оставили на произвол судьбы, моё самостоятельное путешествие было тщательно продумано, о чем я узнала спустя многие годы. В Груйце родители посадили меня на автобус, в надежде, что мне не придёт в голову где-нибудь сойти по дороге. А в Варшаве на остановке меня встречал дедушка, встречал так, чтобы я его не заметила. Прячась за уличными тумбами и незаметно выглядывая из-за углов домов, он наблюдал, как я вышла из автобуса, постояла, наслаждаясь свободой, и двинулась к бабушкиному дому по правильному пути. Улицы переходила в положенном месте. Немного постояла на виадуке, наблюдая за проходящими поездами. Изумительный запах паровозного дыма до сих пор остаётся для меня запахом свободы, чтоб мне лопнуть… Оторвавшись от поездов я, уже нигде не задерживаясь, направилась прямиком к дому бабушки, ни разу не засомневавшись, куда же надо свернуть. Вышла точнёхонько, как по ниточке. Дедушка был очень мной горд, а я только удивлялась, чего это все плачут от счастья. Увенчавшееся успехом кошмарное стремление к самостоятельности расцвело пышным цветом и отравило жизнь моей матери, я же благодаря ему смогла жить как более-менее нормальное существо. И серьёзно считаю, что без этой черты не было бы меня как личности. Общение с другими детьми мои родные старались всеми силами ограничить, полагая, что, играя с детьми во дворе, я могу научиться у них только плохому. Может, так оно и было, запомнился мне один случай. Думаю, произошёл он только потому, что у меня не было никакого опыта общения с детьми. Как я уже говорила, мне запрещали бегать, дети смеялись надо мной, уговаривали пробежаться: «Дзидзя, побегай, Дзидзя, покажи, что умеешь бегать». А мне и самой хотелось побегать, в конце концов, нормальный ребёнок нуждается в движении. Ну я и побежала. Дом наш стоял на вершине откоса, я и помчалась с него вниз. Не я мчалась, ноги сами меня несли. А поскольку никогда в жизни не бегала, опыта у меня не было никакого, вот туловище и опередило ноги, и я со всего размаху шлёпнулась на землю, причём колено разбила так, что на всю жизнь остался шрам. С рёвом вернулась я домой, а дети испугались и больше не стали вовлекать меня в свои игры. Чтобы никто не мог шантажировать меня этой ужасной Дзидзей, сама добровольно признаю, что в детстве меня так звали любящие родные. Только когда я подросла и стала отчаянно протестовать против этого ужасного ласкового уменьшительного, родные с трудом отвыкли от него. Моё настоящее имя Ирэна, так назвала меня мать, ибо во время беременности зачитывалась «Панной Иркой» Зажицкой. Кроме того, писательницу она знала лично, и от матери я знаю, что в конце концов панна Ирка вышла замуж за Метека. К счастью, меня при крещении наградили тремя именами — Ирэна, Барбара, Иоанна. Больше всего мне пришлась по вкусу Иоанна, и при первом же удобном случае я целиком переключилась на неё. Произошло это, однако, намного позже. Тут мне бы хотелось опять ненадолго вернуться к своим болезням, ибо они доставляли немало дополнительных развлечений. Я уже говорила, болела я из-за того, что меня слишком кутали. Из-за вечных болезней приходилось постоянно иметь дело с врачами, и медработникам здорово доставалось при этом. С младенческих лет я поднимала жуткий крик при одном виде человека в белом халате, будь то врач, пекарь или повар. А уж что я вытворяла, когда мне собирались сделать укол — уму непостижимо. Не только орала — отбивалась ногами и руками, извивалась всем телом. И опять же только много позже поняла истинную причину боязни уколов. Дело в том, что до войны существовал идиотский обычай смазывать после укола уколотое место так называемым коллодием. Понятия не имею зачем, но эта гадость стягивала кожу и больно жгла. Сам укол — пустяки, главную боль причинял именно этот коллодий. И когда медицина отказалась от его применения, я перестала бояться уколов и не устраивала истерик. И ещё в одной области я отличилась с самого раннего детства. Из-за постоянных простудных заболеваний мне не меньше миллиона раз осматривали горло. Как известно, горло человеку врач осматривает с помощью чайной ложечки. Любому человеку, только не мне. Уже с двухлетнего возраста я прекрасно научилась демонстрировать своё горло без всякой ложечки. Вызывали врача к заболевшему ребёнку, и мать объясняла изумлённому эскулапу, что он может осмотреть горло безо всяких дополнительных приборов. Эскулап, разумеется, не верил, а потом, потрясённый, восклицал: — И в самом деле, до самого желудка просматривается! Демонстрировать горло столь блистательным образом я научилась потому, что панически боялась ложечки, вернее, не выносила в горле наличия чужеродного тела. А раз при сильной ангине мне попытались смазать горло. Один раз это сделали и больше никогда не пытались, ибо результат оказался катастрофическим, меня чуть не вывернуло наизнанку. Хуже всего был коклюш. Как-то я подхватила его в Варшаве, на радость бабушке, которая получила прекрасную возможность проявить обо мне должную заботу, уложив в постель и закутав с головой. А я задыхалась и почувствовала, что больше не вынесу, бросилась к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Окно было заперто, я отчаянно дёргала его за ручку, пытаясь открыть. Увидев это, бабушка, конечно же, вспомнила страшную картину: её собственная четырехлетняя дочка сидит на подоконнике этого самого раскрытого окна, свесив ножки наружу. В панике пыталась она оттащить меня от окна, я пыталась вырваться. К счастью, приступ прошёл, все обошлось благополучно. ( Отец поначалу очень мало мною занимался… ) Отец поначалу очень мало мною занимался. К младенцу просто брезговал прикасаться, маленького ребёнка побаивался, а в общем забывал о его существовании. За это мать сердилась на отца, высказывала претензии, мол, не помогает ей воспитывать ребёнка, не заботится о нем. Претензии, по-моему, необоснованные, ведь мать никогда не работала, в доме всегда была прислуга, а заботу обо мне стремилась разделить с ней бабушка, у которой я и так провела полдетства. При чем здесь ещё по уши занятый на работе отец? Время от времени мать его все-таки заставляла проявлять заботу о ребёнке, и как-то меня под его опекой направили в Варшаву на поезде. Наверное, мать потом не раз проклинала своё решение, потому что кто-то только что вернувшийся из Варшавы зашёл к матери и в разговоре упомянул, что видел её мужа. Поезда — из Варшавы и в Варшаву — стояли на какой-то промежуточной станции, и в окно он видел, как отец мой сидел в купе и читал газету. — А ребёнок? — в жутком волнении поинтересовалась мать. Никакого ребёнка знакомый рядом с отцом не видел. И мать, которая всегда была катастрофисткой, немедленно решила, что этот бесчувственный человек забыл о ребёнке и тот, конечно же, выпал из вагона прямо под колёса поезда. А этот изверг спокойненько читает газету! Что поднялось в доме, трудно описать. Телефона у нас не было, на месте матери я тут же села бы в следующий поезд и бросилась в Варшаву, по дороге на протяжении всей трассы выглядывая в окна по обе стороны поезда, нет ли где скопления народа. Вместо этого мать предпочла волноваться, пока из Варшавы не пришло известие, что я жива и здорова. Отец и в самом деле, как сел в вагон, так тут же забыл о дочери, чему я была очень рада, всю дорогу свободно шаталась по всему поезду, и со мной ничего плохого не произошло. Когда же поезд стал приближаться к Варшаве, я вернулась в купе к папочке, напомнила о себе, и мы вместе с ним добрались до дома бабушки. Вообще же о взрослых я в то время была невысокого мнения. Многие из них при встрече со мной задавали кретинские вопросы: «Что слышно» и «Почему ты глазки не вымыла?» На первый вопрос я давала исчерпывающий и правдивый ответ: «Радио». И в самом деле, что ещё было слышно? Что же касается глаз, чёрными они были у меня от природы, и мне никогда в голову не пришла бы идиотская мысль намыливать глаза. Неужели сами не понимают, что глаза не моющиеся? В ответ на этот вопрос я лишь молча пожимала плечами. Ну что с дураками говорить? Время от времени я, как и всякий нормальный ребёнок, любила поиграть. Когда мне было четыре годика, моей любимой игрой стало производство ёлочных игрушек. Больше всего я любила клеить цепи и делать шарики. Хуже получались объёмные звёздочки. У меня был свой столик, стульчик и шкафчик, покрашенные белой краской. Их сделал для меня дедушка, и за этим столиком я работала. Умела пользоваться не только ножницами, но даже и циркулем и не очень любила, когда мне мешали. Предпочитала работать одна. Закрывалась в спальне, садилась за свой столик и, вся дрожа от счастья, занималась любимой работой. Если не ошибаюсь, приступала к ней ещё летом. Похоже, я с раннего детства испытывала потребность побыть одной. Когда мать после обеда укладывалась соснуть часок, я не только старалась не шуметь, но и дышать боялась, чтобы, избави Бог, ненароком не разбудить её. Очень хорошо помню, что поступала так вовсе не для того, чтобы дать ей поспать, а просто мне доставляло удовольствие в эти часы чувствовать себя дома одной. Вместе с тем хорошо помню истерику, которую я закатила по прямо противоположному поводу. Мать с отцом отправились к знакомым поиграть вечером в бридж, приходящая прислуга собиралась отправляться вечером домой, и мне предстояло немного побыть в доме одной. Не первый это был случай, и я всегда оставалась без проблем, тут же ни с того ни с сего закатила прислуге жуткую истерику: не останусь одна ни за что на свете! И такое устроила, что перепуганная девушка вызвала родителей, которые примчались в панике, не понимая, что со мной случилось. Ведь мне было уже девять лет, и первый раз я отмочила такую штуку. Возможно, прочитала какую-нибудь страшную книгу… В куклы я не любила играть, не любила наряжать кукол. Видимо, не было во мне обязательных для девочки качеств, никаких материнских инстинктов, никакого желания заботиться, опекать. Не играла и в дочки-матери. Правда, запомнился случай, который свидетельствует о том, что и я не совсем уж была лишена добрых чувств. Я играла с куклой в саду, полил дождь. Я убежала в дом, кукла осталась на траве. Мы с матерью смотрели в окно на струи дождя, и мать продекламировала мне чувствительный стишок. Были там такие слова: «А там куклы мокнут, мокнут». Я взревела страшным голосом, глядя на брошенную под дождём куклу, мать никак не могла меня успокоить, и пришлось ей, бедняге, под проливным дождём мчаться спасать холерную куклу. Вообще у меня было две куклы, Зузя и Растрёпка, и собачка Азорек. Зузя и Азорек прожили со мной несколько лет, я повсюду таскала их за собой, потому что они были маленькие, удобные. Растрёпка была большой красивой куклой, которой я сразу сделала причёску, как только мне её подарили. Кто-то, увидев её, вскричал: «Что за растрёпка!» Так она получила имя. Возможно, кукол было больше, но я их не замечала, и очень скоро мне перестали покупать их. Были у меня кубики, наверное, с самого рождения. Я построила из них башню, которая тут же обрушилась. Не успела я, по своему обыкновению, поднять рёв, как мать поспешила воскликнуть: — Ах, какая катастрофа! Мне это жутко понравилось, я опять быстренько соорудила из кубиков постройку и, разрушив её одним махом, в полном восторге вскричала: —  Ах, тлёфа! Очень быстро мать поняла, какой педагогический ляп допустила, ибо в эту игру я готова была играть до бесконечности, а грохот разлетающихся кубиков мог кого угодно вывести из себя. Итак, не было у меня кукол, зато было много других игрушек: краски, мелки, бусинки и книжки, книжки, книжки. Когда мне было пять лет, кто-то подарил мне серебряные часики, которые я тут же выкупала в Буге. Оказалось, часики этого не любят. Были у меня и коньки, только толку от них… Бегать мне не разрешали, одну гулять никогда не пускали, мне хотелось покататься на коньках, хоть попробовать, но на пруд меня тоже не пускали. Я умоляла отца и мать пойти со мной, но отцу было некогда, а матери холодно. Вот так я и не научилась кататься на коньках, хотя в квартире исчертила весь пол. Любила я вышивать. Мать моя была большой специалисткой в этой области и с наслаждением занималась любимым делом. Мне тоже захотелось. В моё распоряжение отдали угол какой-то большой ткани, наверное, скатерти, и я с энтузиазмом приступила к работе. Мать потом часто с гордостью рассказывала об этом, хвастаясь талантами дочери. Откровенно говоря, качество моей вышивки вполне соответствовало моему пятилетнему или четырехлетнему возрасту. Мать объяснила мне, что вышивать надо по нарисованным линиям, и я в самом деле проявила сверхчеловеческие способности. За пределы нарисованных линий не вышел ни один стежок, хотя путаница получилась страшнейшая. Я лично этого первого опыта не помню, но результат налицо: вышивать я умею. ( В нашем доме постоянно жили собаки и кошки… ) В нашем доме постоянно жили собаки и кошки. Первой я запомнила Азу. Это была прелестная молодая легавая, которая во время игры укусила меня в плечо. Претензии по данному поводу я к собаке испытывала очень недолго, и никаких комплексов это событие во мне не породило. Следующим был Мишка, Мись. Как сейчас помню день, когда отец принёс домой белый пушистый шарик, вызвавший во мне беспредельное восхищение. Когда щенок направился было в кухню, я оттащила его, наставительно заметив: — Туда нельзя, Мись, ты будешь у нас комнатной собачкой. — Правильно, а Аза — кухонная собачка, — пробурчала мать, услышав мои слова. Комнатная собачка выросла в телёнка весом не менее пятидесяти килограммов, и жизнь у неё наверняка была несладкой. Сейчас у меня разрывается сердце, когда я об этом вспоминаю, тогда же, разумеется, я не понимала, что такой образ жизни для кавказской овчарки наверняка был сущим мучением, поэтому Мись часто сбегал из дому и шлялся где-то дня по три, потом возвращался добровольно, к нашей огромной радости, и опять становился комнатной собачкой, до поры до времени. Поскольку Мись был кавказской овчаркой, к нему постоянно проявляла интерес всякая домашняя скотина, главным образом коровы и овцы. В каждой нашей загородной прогулке с собакой нас неизменно сопровождали стада домашней живности. Коровы, овцы поднимались с травки и следовали за нами. Мисю было на это наплевать, хозяевам живности совсем наоборот. Помню, как какой-то мужик помчался за нами с дубинкой и кричал матери, что она украла у него стадо коров. Мы ничего не крали, но коровы и в самом деле окружали нас, хотя мы их не сманивали. А глупый мужик никак не хотел поверить, что они пошли за нами по собственной воле. Его никогда не дрессировали, я говорю о Мисе, а не о мужике, был он умным сам по себе. С детства рос в обществе кошек и никогда их не обижал, а особым его расположением пользовались белые кошки, потому что другом его с самых ранних детских лет был Пимпусь, маленький беленький котёночек. Он тоже вырос в крупное животное размером с хорошего поросёнка, и когда они с Мисем спали рядышком, нельзя было разобрать, кто из них пёс, а кто кот. Если, разумеется, пса недавно мыли. Купание Мись ненавидел смертельно. И вообще не выносил воду. К каким только ухищрениям мы не прибегали, чтобы затащить его в ванну! О наших намерениях он всегда знал заранее и уже с утра прятался под кроватью матери, не реагируя ни на какие посулы. Иногда к вечеру удавалось соблазнить его прогулкой. При возвращении с прогулки его уже поджидала купальная бригада, шесть рук хватали несчастного и затаскивали в ванну. Оказавшись в ванне, он уже не вырывался, стоял смирно, покорно подчиняясь экзекуции, и только ждал её конца, а потом, белюсенький и прелестный, выпрыгивал из ванны, отряхивался и опрометью мчался в спальню, где неизменно вытирался о покрывало на кровати матери. Как-то раз Мись нечаянно угодил в пруд. Погнался за лягушкой, она из-под его носа прыгнула в пруд, а он за ней, не разобравшись, что вот эта гладкая зелень уже не твёрдая земля, а другая стихия. Окунувшись с головой, выплыл, отфыркиваясь, смертельно обиженный на то, что ему подстроили такое свинство, вылез на берег и принялся бегать вокруг пруда и яростно облаивать его, не понимая, какой же враг столкнул его в ненавистную воду. Со стола в доме Мись никогда ни куска не стащил. Мясо могло свисать хоть до полу, он сидел, нюхал, слюнки текли, но знал, что на столе нельзя ничего трогать. Если же какая-нибудь кошка стаскивала мясо на пол, он немедленно его пожирал. Что на полу — можно. Правда, один раз он нарушил это правило, хотя не о мясе идёт речь. Как-то у нас испекли оладьи, и огромное блюдо с горой оладьев стояло на буфете в кухне. Все ушли из дому, а меня тогда вообще не было в Груйце, я находилась у бабушки в Варшаве. Вот родители и воспользовались свободой, отправились к кому-то в гости. Вернулись поздно, мать зашла в кухню и удивилась. От горы оладий на блюде осталось всего несколько штук. В чем дело? Ведь в доме никого не было. Взглянув на пол, мать увидела тоненькую струйку сахарной пудры, которая вела через кухню куда-то в комнаты. Идя по сахарному следу, мать дошла до спальни. Струйка скрывалась под её кроватью. Мать все поняла. Оладьи сожрал Мись и, зная, что поступил плохо, спрятался в своём убежище, под кроватью обожаемой хозяйки. Матери и в голову не пришло наказывать Мися за оладьи, она испугалась за него — как бы не повредило псу такое количество съеденных оладий. Встав на колени у кровати, мать заглядывала под неё и умоляла собаку: — Мисюня, пёсик мой драгоценный, вылезай, пойдём прогуляемся, ну иди же к своей хозяйке! Драгоценный пёсик тихонько скулил, стучал хвостом по полу, каялся, но из-под кровати не вылезал, так и провёл там сутки. Ничего плохого с ним, к счастью, не случилось, видимо, оладьи оказались пищей легко перевариваемой. Вреда собаке они не причинили. Вред причинило что-то другое, никто не знал, что именно. Возможно, на улице собака что-то проглотила и серьёзно заболела. Пришлось везти её на извозчике к ветеринару. Два сильных мужика с трудом внесли Мися по лестнице, ветеринар осмотрел и прописал лекарство, которое велел давать псу через час по столовой ложке. В состав прописанной псу микстуры, кроме основного медикамента, входила чашка чёрного кофе и ложка коньяку. Моя мать, потеряв голову от горя, перепутала указания и влила в рот псу все лекарство за один раз. Пёс упился. Он не мог стоять, лапы разъезжались по полу, и Мись бессильно валился с ног. Мать, служанка и я плакали над неподвижно лежащей собакой горючими слезами, с ужасом ожидая, что она вот-вот испустит последний вздох. А собака заснула крепким сном и пробудилась здоровёхонькой. В нашей семье Мись прожил почти восемнадцать лет и умер, когда у меня самой уже были дети. Другие псы сменялись чаще. Азу мы через какое-то время отдали знакомому охотнику, что несомненно принесло собаке пользу. Потом кто-то из знакомых дал нам подержать на годик водолаза, и мы с ним прямо замучились. Он лез в каждую лужу, которая встречалась нам на прогулках, и затягивал нас за собой на поводке в рыбные пруды. Помню, как меня затащил в глубокий придорожный ров с водой. Жил в нашем доме и терьер, но у нас ему было плохо, потому что на полу стояло мало цветов в больших горшках. Фикуса ему хватило на два дня, потом он принялся за драцену, и пришлось его отдать в добрые руки с приусадебным участком. Не расскажешь обо всех дворнягах, которые перебывали в нашей семье. В основном они жили на нашем садово-огородном участке, который у нас появился перед самой войной и о котором я уже говорила. Дом мы там так и не построили — все собирались — и жили летом в деревенской хате недалеко от нашего участка, по ту сторону дороги. У хозяев был дворовый пёс, живший в будке и бегавший по всему двору на длинной цепи. Мне так и не удалось с ним подружиться, он не проявлял склонности к дружбе со мной, и я немного побаивалась его. Пробираясь как-то к сортиру, стоящему за хатой, я побоялась идти через двор и полезла через забор, напоровшись при этом на ржавый гвоздь. Колено долго болело, а шрам был виден тридцать лет, но никакого заражения крови не случилось. Впрочем, никаких заражений у меня вообще никогда не было, от этого Бог миловал. А Пимпусь, тот самый огромный белый кот, больше всех любил Тересу. У нас он прожил несколько лет, а потом мы отвезли его к знакомым в деревню, тоже недалеко от Груйца. Ему там очень понравилось, главным образом понравились мыши, и чувствовал он там себя владетельным князем, с важностью обходя подвластные ему угодья. Но Тересу любить не переставал. Тереса часто бывала у тех наших знакомых, и Пимпусь откуда-то знал день, когда она приедет. В этот день он с утра сидел на дороге, поджидая её, и вёл к дому, а потом провожал аж до улицы. Простившись с Тересой, он усаживался на обочине дороги и смотрел вслед Тересе, пока та не скрывалась за поворотом. Такие знаки уважения он проявлял только к Тересе и ни к кому больше. Кот Кайтусь панически боялся перьев. Обнаружила я это, когда мы играли в индейцев, впрочем, я к этому ещё вернусь. Кайтусь был полосатым котёнком-подростком, вроде бы нормальным. Мы с ним дружили, но при виде меня в индейском головном уборе из индюшачьих перьев Кайтусь вдруг в панике бросился от меня и забился под стол. Я удивилась. Решив понять, что такое вдруг с ним приключилось, заглянула к нему под стол, и тут он чуть с ума не сошёл от страха. Сняв свой роскошный головной убор, который мне мешал совсем забраться под стол, я в тревоге полезла к коту, а кот уже успокоился. Я тоже успокоилась, опять надела свой султан из перьев, и Кайтусь опять запаниковал. Явление меня заинтересовало, и я решила разобраться с ним до конца. Дошло до того, что я показала котёнку малюсенькое куриное пёрышко, достав его из подушки, и кот опять жутко перепугался. Оставив Кайтуся дрожать в истерике, я стала показывать пёрышко другим кошкам — никакого впечатления, один Кайтусь реагировал на него, и до сих пор я так и не знаю, в чем же дело. Как правило, все кошки и собаки меня очень любили, сами взбирались на колени ко мне, что очень огорчало мою бабушку, которая утверждала — это нехорошая примета, я наверняка останусь старой девой. Столь мрачная перспектива в том возрасте меня не очень огорчала. Животных в бабушкином доме не было. Избавившись от старшей дочери, она раз и навсегда избавилась от кошек. Именно моя мать притаскивала домой всяких несчастных собак и котят. Правда, на этом её заботы о животных кончались, дальнейшая судьба их её не интересовала. Есть крыша над головой, есть еда — и ладно. Таким образом, в детстве я жила в двух мирах. В Груйце и его окрестностях меня окружали люди и животные, в Варшаве — только люди. ( Мой дедушка был филателистом… ) Мой дедушка был филателистом. Коллекция марок ему досталась от кого-то, от кого — не знаю, но только не от отца, это точно, отец его землю обрабатывал, ему не до марок было. Может, от одного из дядей или ещё от какого родственника. Марок у дедушки было множество, хранились они в кляссерах, причём некоторые, самые старые, ещё на наклейках, а другие уже нормально разложены по карманчикам кляссера, без этих ужасных наклеек, отравляющих жизнь коллекционерам. Некоторые из марок были такие старые и ветхие, что над ними даже дышать боялись, не говоря уже о том, что прикоснуться к ним строго запрещалось. А вот в отклеивании от конвертов так называемой массовки я довольно рано стала принимать участие. Для этого применялась огромная сковорода. Налив в неё воду, её ставили на маленький огонь. В сковороде плавали марки, которые потом осторожно вынимали, подхватывая снизу вилкой. Вот я их и вынимала, стараясь не дышать, вся преисполненная ответственностью, но как дедушка потом их сушил — совершенно не помню. Возможно, в папиросной бумаге, положив сверху тяжёлые книги, но головы на отсечение не дам, зато помню, что, высушенные, они выглядели изумительно. Дедушкину коллекцию черт побрал. Как ни странно, она каким-то чудом выдержала тридцать девятый [05] , но сорок четвёртого уже не пережила. Когда вспыхнуло Варшавское восстание, дедушка лежал в больнице, ему должны были оперировать желудок. Бабушка в панике выскочила из квартиры, когда началась бомбардировка, схватив первое, что подвернулось под руку. Им оказался лежащий на столе маленький кляссерок с дешёвкой. Если в качестве дешёвки у дедушки фигурировали Колумбы и первая Панама, что же у него числилось по разряду ценных? И меня огорчает даже не то, что все это пропало, а то, что я никогда не узнаю, что же у него было… В бабушкиной столовой стояла этажерка, и на самой нижней полке лежали какие-то переплетённые журналы. Кажется, я никогда не взглянула на их обложку, не знаю, что это были за журналы, да это и не важно. Наверняка межвоенного периода, а может, и ещё старше. Главное, что в них печатались с продолжениями потрясающие вещи. Там я прочла захватывающий детектив под названием «Тройка треф», в котором нехороший человек крался по мчащемуся поезду, и все должно было взлететь на воздух. Роковой семнадцатый километр, угрюмая чаща, мчавшийся на всех парах и сыплющий искры поезд… Это было захватывающее чтение, я все происходящее видела в своём воображении и читала, вся пылая. Мне никто не мешал, ко мне бабушка относилась не так строго, как к своим дочерям, мы жили с ней в мире и согласии, и я совсем её не боялась. Кстати, называла я её не «бабушка», а «маменька». Так повелось с тех пор, как я научилась выговаривать первые слова. Поскольку все вокруг — и моя мать, и тётки — обращались к бабушке «маменька», я тоже стала так её называть. Чем я хуже их? И вообще, вряд ли когда я произносила это слово — «бабушка», потому что второй бабушки не любила и избегала общения с ней. Возвращаясь к этажерке, хотела бы упомянуть и о других шедеврах, которые скрывались в огромных подшивках журналов. К сожалению, «Тройка треф» своим могучим воздействием вытеснила из памяти другие названия, но, возможно, именно там я прочла и «Кровавую графиню», хотя не исключено, что читала её в книге. А дедушка рассказывал мне сказки. Читая журнальные фолианты, я всегда усаживалась рядом с этажеркой на пол, когда же дедушка рассказывал сказки, я пристраивалась радом с ним на диване. В свои ранние, ещё дошкольные годы, я прочла множество потрясающих книг. Не стану упоминать культурные сказки, к примеру, братьев Гримм, или множество наших народных сказок, кишащих чудовищами и безглавыми упырями. Как-то на нижней полке кухонного буфета я разыскала изумительную повесть под названием «Злодейский пришелец», по всей вероятности оставленную там нашей последней служанкой. К сожалению, конец книжки был оторван. А говорилось в ней о потрясающем космическом явлении. К нашей Земле на бешеной скорости приближалась не то планета, не то звезда, это не имело значения, главное, она со всего маху разом должна была врезаться в несчастную Землю и раздолбать её на мелкие дребезги. Перепуганное человечество в панике придумывало какое-нибудь спасение от грозящей глобальной катастрофы. И придумало. В борьбе со злом все человечество, как один человек, должно было использовать свою силу воли. Изготовили гигантское вогнутое зеркало, к нему со всей земли сходились полчища людей, усаживались перед зеркалом и напряжённо всматривались в него, мобилизуя свою психику, соответственно настроенную против грозящего им зла. После того как будет собрано достаточное количество соответственно заряженной психической энергии, предполагалось развернуть зеркало, и людская сила должна оттолкнуть страшного космического пришельца на безопасное расстояние. Ясное дело, повествование было на сплошных нервах, потому что дорога была каждая минута, кто кого опередит: пришелец людей или они его своей энергией. Пришелец летел, люди сбегались галопом со всех сторон и таращились на зеркало, и тут книга обрывалась, не хватало последних страниц. Но я правильно рассудила: учитывая, что наша родная планета до сих пор ещё цела, соревнование во времени выиграло человечество, и книга должны была закончиться хэппи-эндом. К сожалению, никак не могу вспомнить, откуда у меня взялся «Страшный горбун», но сцена, описанная мною в «Подозреваются все!», произошла на самом деле. Мы втроём сидели за столом, моя мать, Тереса и я. Было это поздним вечером, они раскладывали пасьянс, я читала. Книга была такая страшная, что я вся скорчилась на стуле и подобрала под себя ноги, чтобы не схватила за них неведомая злая сила. Я вся дрожала, и наверняка по моему внешнему виду было понятно, о каких ужасах я читаю. Заметив это. Тереса, тронув мать за локоть, сказала мне вдруг: — Вот он, стоит за тобой. С диким криком я слетела со стула, а потом и в самом деле три дня боялась заходить в тёмную комнату. В те давние времена я с восторгом читала произведения Марии Буйно-Арцтовой, а два приключенческих романа «Три камня» и «Золотой петух» я читала тоже в журналах, где они печатались отрывками, и, видимо, тут тоже подшивка была не полностью укомплектована, потому что эти превосходные произведения я так никогда целиком и не прочла. Из «Фиги» я запомнила фразу: «Тётя — настоящая артистка! — с энтузиазмом воскликнула Люся». Я была убеждена, что непонятное мне словечко «энтузиазм» означает название коллектива какого-то учреждения вроде консерватории. Исправила свою ошибку лишь по прошествии многих лет. Трилогию [06] я прочла в возрасте девяти лет. «Огнём и мечом» мне казалось слишком мрачным произведением, намного больше понравился «Потоп». Читала я его во время болезни, что, как легко догадаться, со мною в детстве случалось постоянно. У меня была высокая температура, и в бреду князь Богуслав Радзивилл представлялся мне почему-то в виде изгибающегося стеклянного столба. Боялась я его до ужаса. К счастью, с выздоровлением исчез и страх перед князем. В моем распоряжении находилась библиотека матери, несколько сотен книг, и я могла читать что хотела, за одним исключением. Мне запрещали прикасаться к «Кошмарам» Зегадловича, пока не исполнилось четырнадцать лет. Я пообещала не прикасаться и сдержала обещание. С «Кошмарами» я ознакомилась уже будучи взрослой и до сих пор не понимаю причины запрета. Ничего особенного в книге не было, разве что пресловутые экскременты… Через мои руки, глаза и разум прошла вся детская классика, а немного позже и произведения литературы, предназначенные для детей школьного возраста. Я познакомилась с ними ещё до школы, так что меня не успели отвратить от них. Ну и, разумеется, детективы, которые оказались чрезвычайно поучительным чтением. Всю дорогу пытаюсь покончить с воспоминаниями о своём раннем детстве, и у меня это никак не получается. И все-таки — теперь я это хорошо понимаю — впечатления тех лет оказали могучее, решающее влияние на все последующее моё развитие, на все последующие годы. Взять хотя бы одуванчики. Как только меня вывозили куда-нибудь за город, как только я оказывалась на зеленой траве, из капризного ребёнка тут же превращалась просто в идеального. Ни к кому не приставала, никому не мешала, а сразу же отправлялась собирать цветочки. Вот как-то раз меня выпустили на травку в белом платьице. Мать вообще любила наряжать меня, платья у меня были прелестные, на сей раз это было чудесное белое платьице. Стала я рвать цветочки и вся перемазалась в млечном соке. Моё белое платьице разукрасили разноцветные пятна, которые не отстирывались. Мать не стала отчаиваться и тут же решила, как ей поступить. Она вышила каждое пятнышко нитками разных цветов, и у меня получилось белое платье в цветочки. Переживала этот случай бабушка и, чтобы на будущее научить меня беречь одежду, внушила убеждение в ядовитости молочного сока растений. Отрава страшная, от него недолго и умереть, а уж ослепнуть — плёвое дело. Я до такой степени поверила в это, что только по истечении тридцати лет, да и то с большим трудом приняла к сведению факт, что одуванчик не только не ядовит, но даже используется как лекарственное средство, а салат из молодых одуванчиков можно есть и в сыром виде. Ясное дело, описанная в «Просёлочных дорогах» история с панной Эдитой случилась на самом деле. Панна Эдита, близкая подруга Тересы, пришла как-то к ней в гости. Обе молодые девушки принялись рассматривать модные журналы, лежащие на столе. Обе стояли нагнувшись у стола, выпятив попы и подпираясь локтями, а у меня на туфельке то ли расстегнулась пуговичка, то ли развязался шнурок. Сама я застегнуть пуговицу не умела и попросила помочь. Обе девы не прореагировали, занятые модами. Я какое-то время пыталась справиться сама, ничего не получалось, я опять попросила их застегнуть мне туфельку. А они — ноль внимания, как оглохли! Пришлось принимать решительные меры. Было мне годика четыре, ребёнком я была крупным, сумела дотянуться носком туфли до края стола и, уперевшись в него, изо всей силы шлёпнула ладошкой по выпяченному заду панны Эдиты. Зада я не выбирала, просто Эдитин оказался ближе. Шлёпок получился оглушительным, будто взорвался надутый бумажный пакет. Обе девицы отскочили от стола, как сейчас вижу их перепуганные и возмущённые лица. На меня посыпались громы, словесные, разумеется, о том, чтобы выпороть меня, и речи быть не могло, но меня и брань чрезвычайно удивила. За что меня ругают, интересно? У меня расстегнулась туфля, я прошу застегнуть, а они не обращают внимания! По всему видно, воспитывали меня по-идиотски, и просто чудо, что это не привело к катастрофическим последствиям. Один-единственный ребёнок в большой семье всегда становится пупом света, меня опекали так, что заботливые крылья заслоняли от реальной жизни, и я непременно должна была вырасти бесчувственным чудовищем. Однако несколько факторов противоречили этому. Во-первых, по мужской линии я унаследовала доброе сердце. Во-вторых, Люцина безжалостно искореняла во мне мельчайшие ростки эгоизма, иногда излишне энергично. Ну, а в-третьих, разразилась война и я оказалась единственной опорой матери. Не так чтобы все время, зато в некоторые периоды на всю катушку. До войны мы лето проводили по-разному. Очень хорошо помню, как с бабушкой жили в Рыбенке на Буге ( «Версия про запас»). Жили мы в большой вилле, окружённой садом, и ходили на речной пляж. Хотя вода у берега не доходила мне и до колен и я никак не могла утонуть, бабушка предпочитала не рисковать и вечно извлекала меня из водяной стихии, как только я туда забиралась. Наконец ей надоело бороться со мной, и она, по своему обыкновению, решила меня напугать. Оказалось, в реке живёт водяной, который утаскивает под воду непослушных детей. И даже необязательно быть непослушной, для него достаточно и того, что они долго мокнут в воде. Я не была излишне легковерной и сначала не поверила бабушке, но ей помог случай. Влезла я в воду и зашла немного глубже, так что воды было выше колен. И вдруг, к своему ужасу, я почувствовала, как мою щиколотку охватили чьи-то жёсткие, твёрдые пальцы. С жутким криком я вылетела на берег, причём вся тряслась и, говорили, даже посинела. После этого несколько дней не подходила к реке, бабушка могла жить спокойно, хотя причину переполоха я установила тогда же. Когда я, вопя не своим голосом, мчалась к бабушке дикими прыжками, на первых порах ещё держалась на щиколотке разветвлённая ветка, которую затем какой-то добряк поднял с травы и показал мне, чтобы успокоить. В саду у нашего дома я играла с другими детьми — удивительно, но мне разрешили играть с ними, наверное, было подходящее общество. Играли мы в разные игры, но самой интересной была игра в лисят. Лисята сидели в своей норе, то есть в зарослях кустов у ограды, их мама лисица отправлялась добывать пропитание, а в её отсутствие в нору забирался страшный волк. Тогда лисята начинали кричать и звать мамусю. Ну и явился волк. Оказалось, достижение пяти здоровых детей по части крика превосходит всякое понятие. Мы орали так, что люди повыскакивали из домов, а двое молодых людей, шедших по дороге у сетки нашего сада, были буквально отброшены криком назад, сама видела. Они просто остолбенели, потом один из них дрожащим голосом произнёс: «Что же это такое, Езус-Мария?» Играть в лисят нам вскоре запретили. Отдых наш как-то проходил в Стшельцах, где проживали родители мужа Люцины, но я плохо помню то лето. Ага, что касается Люцины, вспомнилась мне её свадьба. Тогда мне было два годика, значит, не вспомнилась, только мне рассказали о том, как во время венчания в костёле я попыталась пролезть между столбиками балюстрады в алтарь и почти помещалась между столбиками. Люпина из-за этого не смогла посвятить все своё внимание столь важной для неё церемонии и несколько рассеянно участвовала в ней, ибо всю дорогу гадала, пролезу я или нет. Нет, все-таки не удалось, так что венчание прошло нормально. А что касается Стшельц, знаю только, что ходила на Буковую Гору, про которую рассказывали, что она служила прибежищем разбойникам. Вся гора заросла лесом, в котором то и дело попадались гигантские валуны. Очень хорошо помню лето, которое мы проводили на реке Езёрке. Было мне тогда шесть лет. А запомнила я его так хорошо потому, что… на это были серьёзные причины, а чувства, которые пришлось мне там испытать, были диаметрально противоположного характера. В Езёрках мы снимали квартиру в большом доме с садом, которые принадлежали директору местной школы. В сына директора, молодого человека четырнадцати лет, я влюбилась не на жизнь, а на смерть. Нет, это не была моя первая любовь. Первая любовь со мной случилась за год до этого, когда мне было пять лет. Тогда тоже, не на жизнь, а на смерть, я полюбила Мальчика-с-пальчика в постановке Варшавского Большого театра. Правда, его играла женщина, но мне это ничуть не мешало, я полюбила сказочный персонаж, он для меня был настоящим и живым. Целыми часами я мечтала о встрече с ним. Вот Мальчик-с-пальчик появляется вдруг на нашем балконе, входит в комнату и признается мне в горячей и безграничной любви. Моя реалистическая натура все-таки заставляла меня задуматься над осуществимостью моей мечты, но весь реализм сводился к вопросу, как предмет моего обожания заберётся на балкон. Удобнее всего было бы по приставной лестнице. Моё воображение ограничивалось объяснением в любви, мне вполне хватало балконной сцены. Эта большая любовь прожила во мне год, постепенно слабея, и Мальчика-с-пальчика сменил сын директора школы. Боюсь, взаимностью мне не отвечали, но тут, по крайней мере, у меня был хоть какой-то контакт с предметом моей любви. Директор летом приделал к терраске ступеньки и заставил сына носить воду для изготовления цемента. Целых два дня я знала, где могу увидеть предмет моих чувств, и совершенно случайно околачивалась у крыльца, усаживалась на скамейку, мимо которой мой кумир обязательно проходил от колодца с вёдрами. Цемент схватило, парень потрудился на совесть, а со мной даже время от времени перебрасывался словами. Всей семьёй отправились мы в костёл по случаю какого-то храмового праздника. На обратном пути, чтобы ребёнок не измучился, отец повёз меня домой на велосипеде, посадив на раму перед собой. С дороги мы свернули прямо к калитке дома директора школы. Вдоль всего забора тянулся довольно глубокий ров, к тому же наполненный водой, а у калитки через ров вела узенькая перемычка. Отец с дороги свернул на неё, целясь в открытую калитку. Что произошло, я так и не поняла, только вдруг мы все трое очутились во рву. Наверху оказался отец, под ним был велосипед, а на самом дне — я. Заполненный грязью и илом ров был мягким, так что со мной ничего плохого не случилось. Когда до дома добралась мать со всей компанией, меня уже отстирывали в корыте во дворе. Грязь оказалась поразительно въедливой, понадобилось целых три дня, чтобы полностью отмыть ребёнка. И на всю жизнь остался во мне страх перед въездом в узкий проход на велосипедах и мотоциклах, и когда двадцать лет спустя муж собирался въехать во двор на мотоцикле, я с диким криком соскакивала и входила пешком. Там же, в деревне у реки Езёрки в один прекрасный день появился мороженщик со своим ящиком на колёсах. Из-за постоянных ангин и прочих простудных заболеваний мне мороженое есть не разрешали, разве что превратив его в жидкость. Мать же моя обожала мороженое и могла есть его килограммами, что однажды плохо кончилось, но об этом я расскажу в своё время. Сейчас же все общество сидело за столом на веранде, мороженщик со своим холодным товаром стоял за оградой, а я носила мороженое от него к веранде. Почему он не вошёл во двор — не помню, но так и обслуживал клиентов на расстоянии, доставляя мне тем самым невообразимые мучения. Носила я и носила, не уверена, что хоть два разика лизнула. Все мороженое сожрала моя мать, при весьма скромном участии остальных присутствующих. Сначала прикончила ванильное, потом и фруктовое. К счастью, мороженое наконец закончилось, а вместе с ним и мои муки. Не знаю уж почему, но в памяти особенно хорошо запечатляются события неприятные или вовсе ужасные. Раз дядя Витольд вёз меня на своём велосипеде. Это было уже не в Езёрках, не помню где. Родная дочь дяди Витольда ничего о данном проис шествии не знала, а из родных никто тоже не мог помочь, так и не знаю, когда и где случилось нижеследующее, но вроде бы приблизительно в то же время, когда мы жили в Езёрках. А дядя Витольд — один из сыновей моей прабабушки. Так вот, ехали мы с дядей Витольдом на велосипеде через какую-то деревню, и он наехал на курицу. Попалась под переднее колесо велосипеда. Он поскользнулся на ней, упал и страшно разбил себе колено. Со мной ничего не случилось, но вид дядиного разбитого колена был столь ужасен, что страх перед курами загнездился во мне с тех пор и остался на всю жизнь. Боюсь я их смертельно, больше, чем детей и велосипедов, независимо от того, на чем я еду. Разумеется, когда я иду пешком, совсем их не боюсь. Моя большая любовь к сыну директора школы закончилась под воздействием до сих пор ещё не изученных сил. Любила я его и после отъезда из Езёрок, но не очень долго, потому что мне приснился сон. Судите сами, такое не забывается, какой-то кошмар, но с вполне реалистическими последствиями. Снилось мне, что мы с возлюбленным гуляем в чудесном лесу, причём лес мне знакомый, летом я часто там гуляла. И вдруг откуда-то выскочили разбойники. И сразу же приняли ужасное решение, от которого зашлось сердце. — Озеленим его! — мстительно вскричали они жуткими голосами. Я смертельно испугалась, залилась слезами и бросилась наутёк. Разбойники тут же сбавили тон и успокаивающе принялись кричать мне вслед: — Не тебя озеленим, его! Тебя не будем! Как же, так я им и поверила! Нашли дурочку. Я сбежала от них и спряталась в укромном месте, наверное, не очень далеко, потому что из своего укрытия могла видеть все. Они и в самом деле озеленили парня. Озеленение заключалось в том, что они покрыли его с ног до головы толстым слоем прозрачной студенистой массы мерзкого грязно-зеленого цвета, отвратительно пахнущей. Глядя на это, я испытала такой ужас, что невозможно описать. Сделав своё грязное дело, разбойники скрылись, и мы остались вдвоём на изумительной красоты лесной дороге. Я опять принялась убегать, а озеленённый молодой человек гнался за мной, умоляя остаться с ним, невзирая ни на что. А я не могла переломить себя, зелёный студень вызывал во мне омерзение, к тому же от возлюбленного несло смрадом, как от черта. Из-за этого сна я не только окончательно и бесповоротно разлюбила сына директора школы, но у меня на всю жизнь осталось в сознании это глупое словечко «озеленить», в значении — покрасить в некрасивый зелёный цвет. А моя великая любовь кончилась, как ножом отрезало. ( По окончании лета, проведённого в Езёрках… ) По окончании лета, проведённого в Езёрках, я пошла в школу. В школу мне очень хотелось, но доставила она мне много неприятных минут, которые скрашивало лишь присутствие прекрасной учительницы. Я никак не могла понять, чему же мне учиться в первом классе. Читать я умела уже давно, а вся многочисленная родня по торжественным дням получала от меня поздравления, тщательно выписанные печатными каракулями. Видимо, мне тяжело досталось умение писать нормальными маленькими буковками. Очень хорошо помню ужасный день, когда я мучилась над тетрадью в косую линейку. Целую страницу нужно было исписать косыми палочками с закруглением вверху. Никак они у меня не получались. С трудом нацарапала я три линейки, и страница превратилась в нечто ужасное — только каракули и кляксы. Вся зарёванная, я отправилась спать. В тот день мать ездила в Варшаву, вернулась поздно, служанка сообщила ей о моих переживаниях. Мать вошла в моё положение и решила помочь. Наутро я обнаружила в тетради страничку, целиком заполненную ровными, аккуратными палочками, и смертельно обиделась. Сначала я устроила скандал дома, а потом ни за что не хотела показывать тетрадь учительнице. Показала все-таки, но заявила, что палочки изобразила моя мамуля, а не я. И все тут! Чувства, которые двигали мною тогда, я поняла, лишь став взрослой. Я не желала принимать ничего чужого, ни чужих заслуг, ни чужих ошибок. Все должно быть только моим собственным! Иначе получается либо обман, либо незаслуженная обида, а как первое, так и второе отвратительно. Отношение ко лжи и всяческому обману утвердилось во мне с самого рождения, и всю жизнь я отличалась прямо-таки идиотской правдивостью, прямотой. Выросла я в убеждении, что ложь является проявлением трусости, а трусость — позорное явление. Лгать, в незначительной степени, я научилась только под воздействием нашего государственного строя, который сам базировался целиком на колоссальной лжи, и в нем не мог существовать человек, совершенно не умеющий лгать. В личном же плане я стояла на стороне правды, и эта склонность останется во мне, наверное, уже до гроба. Ладно, вернёмся к школе. Не помню, в каком классе у меня возник конфликт с ксёндзом, в первом классе или во втором? Вероятнее всего, в первом. Хотя нет, вряд ли. Не в первом. Наверняка позже, когда дети уже овладели навыками чтения, потому что умение читать требовалось для приготовления урока. Так вот, на уроке религии ксёндз, кажется, задал нам какое-то домашнее задание и на следующий день вызвал меня отвечать. С чистой совестью, готовая поклясться чем угодно, я ответила, что он ничего подобного нам не задавал. Ксёндз возмутился, обратился за поддержкой к классу, но у учеников не оказалось единого мнения по данному вопросу. Мне поставили двойку, я громко негодовала и домой вернулась в слезах. Встретив ксёндза на улице, мать высказала ему свои претензии, ксёндз же возмутился и заявил, что он твёрдо знает — урок задавал. Поскольку я утверждала обратное, мать приняла мою сторону. — Ваша дочь лжёт! — холодно заявил ксёндз. Выпрямившись, будто её ударили, мать ответила голосом сухим как перец: — Нет, проше ксёндза! Моя дочь никогда не лжёт! Потом я выучила проклятый урок, и проблема решилась сама собой, а дело, видимо, было в том, что я позволила себе на уроке религии роскошь — задумалась о своём и перестала слышать, что говорил ксёндз. Первый класс я закончила, как всякий нормальный ребёнок, на одни пятёрки, после чего разразилась война. ( До самой смерти мне не забыть… ) До самой смерти мне не забыть свиста первых бомб. Мы уже знали, что это воздушный налёт, люди выбежали из домов и спрятались под деревьями. Мы с матерью тоже стояли под деревом, мать прижимала меня к себе, свист нарастал, мать шептала: «Бомба, бомба…» Я была уверена, вот-вот бомба свалится к нашим ногам, и помню дикий ужас, овладевший мною. Три бомбы взорвались вдали, мы видели и слышали разрывы. Эти три первые бомбы были сброшены на Груец третьего сентября. Война началась ещё первого, но до нас пока не дошла, второго мы с нашей домработницей отправились в кино. Из этого ничего не вышло, завыли сирены воздушной тревоги, свет погасили, люди пережидали тревогу под деревьями парка. Сеанс отменили, мы вернулись домой. И опять в связи с этим событием мне вспоминается ксёндз. Не везло мне с ксендзами. Уже под конец войны, на уроке ксёндз сурово спросил учеников, кто ходит в кино. Разумеется, каждому ребёнку было известно отношение поляков к тем, кто посещает открытые немцами кинотеатры. «Ходит в кино только г…» Развлекаться во время оккупации было непатриотично. В ответ на вопрос ксёндза я встала и гордо начала: — Последний раз я была в кино… Я хотела, чтобы все знали — в кино я была последний раз второго сентября 1939 года, но ксёндз не дал мне договорить. — Садись! — гневно рявкнул он. — И слышать не желаю о таких вещах! Наверное, он решил, что в кино я была, например, месяц назад. Я села, оскорблённая и беспредельно униженная, три дня меня трясло, а на ксёндза я обиделась навсегда. Ксёндз ксёндзом, обида обидой, но сейчас мне придётся сделать сразу несколько отступлений от хронологического повествования, и никуда от этого не денешься. Я предупреждала, в моей «Автобиографии» лирических отступлений будет множество. С раннего детства меня часто водили в театр, впоили культуру, можно сказать, с малолетства. И как-то, будучи уже взрослой, я поспорила с кем-то на пари, с кем — не помню, что в Большом театре до войны перед началом спектакля исполнялся полонез А-дур. [07] Спорить со мной обо всем, что касается музыки — дохлый номер, у меня совсем нет ни слуха, ни памяти на музыкальные произведения, не говоря уже о голосе, но если уж я на чем-то в этой области настаиваю, значит, дело верное, бетон-гранит. Так оно и оказалось, пари я выиграла. Что же касается кино, когда, наконец, после войны я впервые после многолетнего перерыва оказалась в кинотеатре, движущиеся на экране картины произвели на меня потрясающее впечатление, волнение сдавило горло, я чуть не задохнулась от умиления. Не очень уверена, но кажется, шёл фильм «Секретарь райкома». Впрочем, какой именно фильм я смотрела — значения не имеет, фильм сам по себе стал символом окончания оккупации. А теперь, если вы настроились на то, что я примусь описывать военные действия, облавы и очереди за хлебом, то должна вас разочаровать. Войну я ненавижу всей душой, и пусть она будет проклята. В мою биографию она вмешалась и, несомненно, оставила определённый след в душе, но чем он меньше, тем лучше. С того самого рокового сентября в школу я стала ходить урывками. Второго класса не помню вовсе, в третьем училась совсем немного, потом в четвёртом и затем сразу в шестом, уже в интернате. В первый класс гимназии я поступила уже после войны, а вообще же мною занималась Люцина дома, чтобы я не отстала от школы. Если не ошибаюсь, занимались мы с ней успешно. Кошмарный тридцать девятый сама не знаю как пережила, просто чудо, что вообще осталась в живых. И вовсе не потому, что меня чуть не убили, такой идиотизм — стрелять в меня — даже немцам не приходил в голову. Лишиться жизни я могла по другим причинам. Отца с нами не было, его призвали в армию, но до армии он так и не добрался, увяз в пинских болотах. Вместе с каким-то товарищем по несчастью они блуждали по непроходимым лесам и болотам, в голоде и холоде, в редких деревнях питались только крупником, жиденьким супчиком из пшена, сваренным на воде. Одно пшено и вода, больше ничего в этом крупнике не было. И товарищ по несчастью как-то мечтательно сказал отцу: — Знаешь, когда война закончится и я вернусь домой, сварю я огромный горшок крупника… От волнения голос его прервался. Думая, что друг спятил от лишений, отец со страхом спросил: — И что? — Вынесу этот горшок на лестницу, поставлю на верхнюю ступеньку. И как наподдам ногой! Относительно крупника я не располагаю сведениями, может, и наподдал. Тем временем мать решила бежать с ребёнком в деревню. Варшава и родные были для нас недоступны, поддержкой и опорой для нас стала последняя домработница. Благодаря ей мы обе с матерью выжили, дай Бог ей здоровья. Энергичная девушка позаботилась о своей неприспособленной к жизни хозяйке, вывела нас из города, в какой-то глуши сняла угол в избе и стала нашим связным с большим миром. Там я сразу воспользовалась случаем и заболела одной из своих бесчисленных болезней. Заболела серьёзно, понятия не имею, что это было — грипп, скарлатина или какая другая холера, во всяком случае температура была такая высокая, что я часто теряла сознание. Как-то я очнулась от дикого крика матери, которая в ногах моей постели билась головой о кровать. Я испугалась и слабым голосом спросила, что случилось, почему она плачет. Тогда мать заревела в голос от счастья, что я ещё не сдохла, а я с этого момента стала выздоравливать в совершенно невероятном темпе. Я выздоровела, а мать заболела кровавой дизентерией, наверное, напилась воды прямо из колодца. Лекарство раздобывала наша прислуга. Только мать встала на ноги — свалилась хозяйка избы. Мать считала себя обязанной взять на себя все хлопоты по дому, в том числе и по уходу за шестью кабанчиками, готовила для них пищу и таскала в хлев тяжеленные горшки. К моменту выздоровления хозяйки кабанчики выглядели кошмарно, мать ещё хуже, но только пусть меня никто не уверяет, что в наши дни молодая здоровая женщина в деревне не в состоянии выкормить поросёнка без четырех тонн кокса. У матери кокса не было ни грамма, а моя бабушка откормила кабанчика в погребе, и проблема заключалась лишь в том, как его незаметно оттуда извлечь, ибо откармливали кабанчика нелегально, а он весил триста килограммов и сам не в состоянии был двигаться. Было бы желание, а человек способен сделать абсолютно все. До наступления холодов мы вернулись домой, а потом появился отец и занял свою прежнюю должность в банке. Фамилия у него была немецкая. В связи с этим от него требовали подписать список фольксдойчей [08] , чего он не намерен был делать, ничего немецкого в себе не ощущая, и покорно ждал последствий. Немцы прислали строгое распоряжение немедленно подписаться на заявлении о своей принадлежности к фольксдойчам, и плохо пришлось бы отцу за отказ от такой «чести», да спас его случай. В Груйце оказался еврей с такой же фамилией, и имя его начиналось на ту же букву, что и имя отца. Отцу по ошибке в распоряжении вписали имя этого еврея. Отец немедленно воспользовался предлогом и с чистой совестью ответил в письменной форме, что приказ к нему не относится, он адресован совсем другому человеку, проживающему по другому адресу. Немецкий язык отец знал хорошо, возможно, и в комендатуре объяснился, во всяком случае против фамилии отца какой-то шкоп [09] поставил галочку, и отца оставили в покое, больше к нему никто не придирался. А поскольку отец занимал должность директора местного банка, немцы наверняка были убеждены, что директор — польский немец, и он-то уж обязательно подписал список фольксдойчей. В финансовых трудностях нашей семьи я стала разбираться в девять лет. Неимоверно расточительная и легкомысленная, моя мать делилась всеми своими тревогами со мной, плакалась мне в жилетку, и я знала, что ещё до войны отец, гарантируя своей подписью директора банка векселя некоторых лиц, задолжал более ста пятидесяти тысяч злотых. Отец отличался кристальной честностью и крайней наивностью, верил абсолютно всем, а уж своим знакомым и вовсе. Этим воспользовались нечестные люди, знакомый отца приводил с собой своего знакомого, и отец всем подписывал чеки, не допуская мысли, что должник не расплатится с ним. Большинство не расплатилось, и после войны отцу пришлось расплачиваться за свою доверчивость, правда, по довольно льготному курсу. Итак, мать плакалась мне в жилетку, а я почувствовала ответственность за наше материальное положение. Глупость это была несусветная, не так уж плохо было наше положение, ведь на том самом участке, о котором я уже писала, у нас была и корова, даже две, свиньи, множество кур, гусей, уток и индеек, с голоду мы никак не помирали, отец работал и неплохо зарабатывал, враги относились к нему с доверием и только к концу войны догадались — что-то тут не в порядке. Возможно, что партизаны и бойцы Крестьянских батальонов, которые вовсю пользовались поддержкой отца, к концу войны совсем утратили бдительность. Во всяком случае, немцы отца арестовали. Подробностей не знаю, в отличие от матери отец не делился со мной своими проблемами, только после войны кое-что рассказал. И, воспользовавшись случаем, взял с меня клятвенное обещание. — Дочь моя! — произнёс он с совершенно не свойственным ему пафосом. — Если ты когда-либо кому-либо что-либо подпишешь без моего ведома, я прокляну тебя и ты перестанешь быть моей дочерью. Памятуя жалобы матери и неприятности, которые доставили там подписанные отцом какие-то важные финансовые бумаги, я с полной серьёзностью отнеслась к словам отца и очень намучилась впоследствии, потому что и в самом деле никогда не могла заставить себя поручиться за кого-либо. А тем самым отрезала и себе возможность воспользоваться услугами людей, когда мне требовалась их помощь, нельзя же такими услугами пользоваться односторонне. Первое военное лето мы провели в Залесье. Тереса с Люциной сняли там дом недалеко от железной дороги, мать постоянно курсировала в поездах между Груйцем и Варшавой, доставляя продукты родителям в Варшаву, а нам выбрасывая пачки по дороге из вагона. Мы всегда подгадывали к поезду, потому что скорые поезда на нашей станции не останавливались, и однажды Тереса немного опоздала. Нашу пачку схватил какой-то подпасок, что стерёг свою корову у железнодорожного полотна. — Немедленно отдай! — закричала Тереса, подбегая к нему. — Твоё, что ли? — Скажешь, твоё? — нагло возразил парень. С трудом доказала Тереса свои права на пачку и с торжеством принесла её домой. Меня же этот случай очень встревожил, и я стала выходить к поездам заранее. Там же, в Залесье, Люцине приснился её кошмарный сон, о котором я вспоминаю в "Колодцах предков". Её комната находилась на втором этаже дома. Ей приснилось, что она слышит чьи-то шаги. Сначала на первом этаже, потом кто-то стал подниматься по лестнице, подошёл к её двери и взялся за ручку. Медленно-медленно дверь стала открываться. В этот момент Люцина проснулась, успела открыть глаза и одновременно инстинктивно нажать на кнопку, включающую настольную лампочку. И увидела, как и в самом деле дверь потихоньку, медленно и бесшумно открывается. Люцина замерла, дверь тоже замерла. Сорвавшись с постели, Люцина набросила на себя халат, влезла в тапки и выскочила в прихожую, на это потребовалось буквально несколько секунд. Зажгла свет — никого. Прислушалась — тихо. Зажигая по дороге везде свет, кинулась вниз по лестнице, осмотрела все окна и двери. Они оказались заперты, и Люцина вернулась к себе, решив, что ей привиделось. А наутро мы все трое увидели на грядке у дома следы чьих-то больших ног. Следы вели к окну на первом этаже и обратно. До сих пор мы так и не решили загадку, ибо окно в доме и в самом деле было заперто изнутри. Возможно, Люцине приснилось лишь намерение взломщика или вора, неосуществлённое по техническим причинам. Лето длилось долго, Тереса с Люциной решили выращивать шампиньоны. Раздобыли где-то грибницу, плантацию устроили в подвале. И ничего не получилось, хотя, казалось бы, все необходимое для производства шампиньонов у нас было: торф, лошадиный навоз, мицелий. А шампиньоны — ни в одном глазу! Не росли и все тут. В конце концов у Люцины и Тересы лопнуло терпение, вытащили они из погреба эту смесь и выкинули на помойку. Случилось так, что три дня шёл дождь, на четвёртый установилась прекрасная погода, и мы уже с раннего утра услышали оживлённое куриное кудахтанье. Доносилось оно с помойки. Кинулись мы туда и что же видим? Вся помойка и её ближайшие окрестности покрылись густой порослью молодых шампиньонов. Наверное, в подвале мы их мало поливали, дождь их полил как следует, и грибы пошли в рост. Вспомнила я об этом случае ровно через пятьдесят лет. Мой сын решил разводить шампиньоны, все было сделано как следует, а грибы не росли. Стояли мы трое в помещении — ребёнок, я и опытный специалист по разведению шампиньонов — и ломали головы. И тогда мне вдруг вспомнилась помойка в Залесье. — Поливать! — решительно заявила я. — Хуже не будет, все равно ведь не растут. Полейте как следует, и посмотрим, что из этого выйдет. — По науке не положено, — возразил сын. — А ты наплюй на науку и полей! Посмотрели они на меня с сомнением, пожали плечами, но полили. И пошли грибы! Сад в этом Залесье был чудесный, я всегда мечтала жить в таком. Был там уголок, где росли ели, а под ними всегда царила таинственная полутьма и рос мох разных видов. Наверное, мы жили там с весны до осени, потому что я помню фиалки, а потом другие цветы, и наконец астры и георгины. Время от времени съезжалась родня, и мы все играли в саду в прятки. Я всегда очень любила такие глупые игры взрослых людей. Тогда война ещё не коснулась меня по-настоящему. Кроме бомб, которые могли свалиться на голову, кроме переполненных поездов и паники, кроме специфической атмосферы, царящей на варшавских улицах и инстинктивно воспринимаемой ребёнком, кроме страшной минуты, которую я пережила, когда мы с дедушкой вошли во двор их довоенного дома и увидели развалины, короче, кроме этих отдельных мелочей, с настоящим кошмаром я не сталкивалась. Крыша над головой у меня была, никого у меня на глазах не убили, голодать по-настоящему не приходилось. И все-таки что-то в моей психике осталось. Там, в этом Залесье, я увидела немецкого солдата. Он просто шёл вдоль железнодорожных путей, и эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Я была маленькая, рельсы были проложены на высокой насыпи, солдат шёл вдоль них, и я видела его на фоне неба. Не первый раз я видела немецкого солдата, до этого встречались часто, но сейчас я вдруг испытала к нему совсем недетскую, огромную, страшную ненависть. Ненависть эта переполняла меня, не умещалась во мне. Ненависть к войне, к немцам и вот к этому солдату персонально. Сказалась, видимо, атмосфера, в которой я росла, настроения близких мне людей, патриотические книги и разговоры. Чувства, овладевшие мною в тот момент, и безграничную ненависть я помню отчётливо до сих пор. К черту воину, ведь говорила же, что не дам себя в неё втянуть! На следующее лето я начала учиться кататься на велосипеде. И научилась, что считаю большим достижением. Пригодился отрицательный опыт в области катания на коньках. Я уже знала, что ни на чью помощь нечего рассчитывать, надо полагаться лишь на себя. Правда, я все-таки канючила и просила хотя бы сзади подержать меня за седло, но никому не хотелось бегать за мной по полевым дорогам, и канючить я могла до посинения, а толку чуть. В конце концов научилась сама и садиться, и ездить. Правда, прежде чем научилась, падала раз тридцать, но наконец мне удалось проехать самостоятельно большой отрезок пути, и я считаю этот момент решающим переломом в обучении езды на велосипеде. Велосипедов у нас было два, отцовский и матери, оба большие, взрослые, у обоих руль повёрнут вверх, но можно было его направить и вниз. Для меня сиденье опустили до минимума, и я доставала до педалей. Поворачивать я училась на шоссе Варшава — Груец, так что представляете, какое там было движение, раз я сочла шоссе спокойным безлюдным местом. Это, впрочем, не помешало мне наехать на телеграфный столб, и я здорово поранила плечо. Но в основном я каталась по утоптанным полевым тропинкам. Происходило это в нашем «поместье», которым мы всей семьёй активно занимались. Там же я пыталась научиться верховой езде, но конь, в отличие от велосипеда, не всегда был в моем распоряжении. Это была рабочая скотина, он постоянно использовался в хозяйстве. Иногда в телегу запрягали двух лошадей, не знаю, откуда бралась вторая лошадь, у нас была только одна. На ней я и училась ездить. Меня подсаживали на спину нашей работяги, я научилась держаться на ней, все-таки крестьянская лошадь это не арабский скакун, она шла привычным ей шагом, так что ничего особенного не происходило. Только раз деревенские дети из озорства испугали её, коняга в панике перешла на резвую рысь и во весь дух помчалась к родной конюшне. Я не свалилась, доехала до места назначения, свисая со спины лошади, зацепившись за что-то одной ногой. Проживание в деревне отнюдь не было отдыхом. Дел всегда хватало, и не всякая работа приходилась мне по душе. Лебеду и крапиву я должна была рвать для уток, тысячелистник для индеек, и до сих пор при виде этих растений мне вспоминаются полчища голодной прожорливой домашней птицы и охапки травы, которую я обязана была вечно ей приносить. Больше всего хлопот доставлял тысячелистник, который произрастал далеко от дома. Приходилось мне пасти гусей и иногда корову. Звали её Цыганка за чёрный цвет, и хотя она была не то что домашним животным, но почти членом семьи, я все-таки немножко её побаивалась. Непонятно почему, нрав у неё был кроткий, мы все её очень любили, вечно чистили, мыли и ласкали. Очень нравилось мне рубить сечку, этим я занималась с удовольствием, пальцев себе не отрубила и вообще ни разу не поранилась. Сад на нашем большом участке окружал высокий плетень, в саду, на месте будущего дома, стояла беседка, а у ворот сарай и овин. А жили мы в деревенской избе, стоящей через дорогу. Самой неприятной для меня из сельскохозяйственных работ была прополка, я её просто ненавидела. Наверное, потому, что приходилось очень много полоть, меня вечно заставляли заниматься этим, а лето было жаркое, тени наши садовые деревца давали мало, работать приходилось на солнцепёке. Так что из двух зол я уж предпочитала рвать траву или собирать землянику. Вообще любила все собирать. С восторгом принимала участие в уборке хлебов. Научилась вязать перевясла, ставить копны, свозить их к овину. Сидя на самом верху нагруженной снопами телеги, правила лошадью и, подъехав к току, кубарем скатывалась вниз. Удовольствие доставляло подавать снопы в молотилку, молотилка у нас была. Веялка тоже. А вот сепаратора не было, не знаю почему, не такой уж дорогой это прибор, и масло мы взбивали, потрясая литровой бутылкой со сметаной. Такого никто не мог долго выдержать, и бутылка переходила из рук в руки. Первый раз вместо масла у нас получился чудесный крем. Когда потом мать опять захотела взбить крем — получилось масло. И затем уже каждый раз мы гадали, что у нас выйдет. Настоящая лотерея, очень интересно было. Один случай заставил меня усомниться в законах природы. Как-то разразилась жуткая гроза, лил ливень, гремел гром, сверкали молнии. Мы сидели в избе, робко выглядывая в окна. Впрочем, после перенесённой мною первой бомбардировки я перестала бояться гроз. Метрах в пятидесяти от избы, у плетня нашего сада, на развилке дорог росла груша, огромное высокое старое дерево, а по ту сторону дороги в десяти метрах от груши стояла копна хлеба. И на наших глазах молния ударила не в грушу, а в копну, которая сразу же загорелась. А ведь каждый дурак знает, что молния обязательно ударит в высокое дерево. Гасить копну не было необходимости, ливень тут же загасил огонь, но меня поразило само явление. Чтобы не было недоразумений, замечу, что из копны не торчала никакая жердь, которая могла бы сыграть роль громоотвода, ничего такого, просто копенка сжатого хлеба. Опять же, чтобы избежать недоразумений, добавлю, что вкапывала не я одна, мы все работали как проклятые. Съезжались родные, каждый вносил свой вклад в сельскохозяйственные работы в нашем «поместье». Дедушка проводил отпуска с косой в руках, отец собственноручно посадил сад, а потом обирал вредителей с молодых деревьев. Возможно, он использовал потом этих вредителей как наживку для рыбной ловли, но тем не менее факт остаётся фактом. Люцина в основном использовалась на огородных работах, мать вкалывала и в саду, и в огороде. Впрочем, в нашей деревне я не только работала, играла тоже, чтобы не думали, что я только и надрывалась на работе, как рабыня. К нам приезжали гости, ко мне тоже. Раз приехала моя подружка. Это была одна из двух основных подружек моего раннего детства, Боженка, мы с ней вместе учились в первом классе. Она была годом старше меня. Боженка страстно мечтала о том, чтобы у неё были чёрные волосы и синие глаза. Глаза и так были у неё синие, с волосами хуже, они были русыми, почти такие же, как у меня, только мои были с пепельным оттенком. Я из-за этого не огорчалась, согласна была навсегда остаться блондинкой. Судьба удивительным образом исполнила наши желания. У Боженки с возрастом волосы потемнели, и будучи взрослой женщиной, она познала счастье иметь чёрные волосы и синие глаза и вообще была очень красива. Что же касается её умственного развития, то я, пожалуй, не стану высказываться, так как она жива и, главное, живы её дети, скажу лишь, что в возрасте десяти лет я считала её полной кретинкой, ибо она с грустью уверяла меня, что не хочет быть старой и, достигнув двадцати пяти лет, покончит с собой. Очень меня это встревожило, я умоляла подружку пожить хотя бы до тридцати, но она была неумолима. Нет и нет, не желает доживать до такого преклонного возраста. Так что, надеюсь, я делаю, правильный вывод, что в десять лет у меня случались проблески здравого смысла. Кроме того, эта Боженка, дочь директора гимназии (поэтому мать считала, что она подходящее для меня общество), была, на мой взгляд, слишком хорошо воспитана. Приходила к нам в гости, начинали её угощать, а она в ответ на все — «благодарю» и не угощалась. И какое бы ни было торжество, именины или детский бал, все силы приходилось бросать на то, чтобы уговорить Боженку взять что-нибудь в рот. Спятить можно! А если человек не выдерживал и переставал её уговаривать, она смертельно обижалась. Так я с ней намучилась в поте лица, что у меня выработался на всю жизнь рефлекс — не уговаривать гостей, и из-за этого, боюсь, мои гости страдали, потому что я совсем перестала угощать, действуя по принципу: на стол поставлено, а там поступайте как знаете. Ну так вот, Боженка приехала ко мне в деревню в гости. Не знаю, может, она никогда до сих пор не была в настоящей деревне, только отколола чудовищный номер. А именно: заявила, что желает идти на прогулку. Жара дикая, воздух неподвижен, ни малейшего ветерка, хлеб стоит стеной, не шелохнётся, солнце льёт вниз расплавленный огонь, а этой приспичило прогуляться! Езус-Мария! Я и так не засиживалась в доме, не знала куда деваться от избытка свежего воздуха и постоянной беготни по хозяйству, такой редкий случай посидеть в тени, в холодке, поплескаться у колодца, в крайнем случае в овин забраться. Ну ладно, в конце концов, она гостья, приехала из города, пошли мы с ней на эту холерную прогулку. Прогуливаться решили вдоль сада. Участок наш был шириной метров сто, а в длину тянулся вдоль дороги метров на семьсот. Там, где он кончался, росла у дороги огромная старая берёза. К ней я и повела прогуливаться свою гостью. Сначала я то и дело намекала, что неплохо бы вернуться, но Боженка твёрдо стояла на своём — прогулка! Вообще-то её можно было понять: васильки во ржи, у дороги маки и прочие цветочки, у меня же после лебеды и крапивы цветочки энтузиазма не вызывали. Очень хотелось посидеть в тенёчке, а не бродить на солнцепёке, и мне пришла в голову дьявольская мысль. — Я дальше не иду! — заявила я, когда мы прошли берёзу. — И тебе не советую. Надо скорее вернуться, чтобы успеть до двенадцати. — А что? — заинтересовалась гостья. — Да тут, с этой берёзой такая история… Знаешь, там живёт кикимора и ровно в поддень она вылезает. Рассказывала я дрожащим от страха голосом и при этом боязливо оглядывалась по сторонам. Наверное, получилось убедительно, во всяком случае, Боженка поверила. Здраво рассуждая, в моей выдумке не было никакой логики. Если допустить, что кикимора и в самом деле вылезает из-под берёзы ровно в полдень, не станет же она сидеть там до вечера, посидит и спрячется, можно немного подождать или вообще возвращаться по другой дороге, не обязательно проходить рядом с берёзой. Да, видно, в нашем возрасте девчонки мыслят не очень логично. — Успеем? — только и спросила Боженка, немедленно поворачивая к дому. — Лучше бегом, — посоветовала я. И в эту жуткую жару мы помчались во всю прыть, так что за нами только пыль поднялась столбом. Пробегая мимо берёзы, я взглянула на часы. У меня уже были новые, после тех, серебряных, которые искупались в Буге. — Двенадцать! — жутким голосом завопила я, потому что и меня заразил страх подружки. Пробежав сколько хватило сил, мы, тяжело дыша, остановились и оглянулись. Под берёзой все было спокойно, никто там не шевелился. Я собралась сообщить Боженке, что, когда нет поблизости человека, на которого можно напасть, кикимора сидит под корнями дерева и не вылезает, как вдруг краем глаза увидела кровь на растущем поблизости жёлтеньком цветочке. В ту же секунду поняла — вовсе не кровь, просто коричневое пятнышко, но тут раздался кошмарный вопль моей подружки, и она бросилась бежать к дому без оглядки. Не спрашивая, что с ней, я кинулась следом, дрожа от неимоверного ужаса. Остановились мы только у нашей избы, судорожно вцепившись в плетень и задыхаясь от быстрого бега. — Что… что случилось? — стуча зубами с трудом выговорила я. Боженка не могла ответить сразу, голос ей не повиновался. Лишь немного придя в себя, она поинтересовалась: — Что?.. Что ты там увидела? Немало прошло времени, пока до нас дошло, что же все-таки произошло. Оказалось, я с таким ужасом взглянула на оставленную сзади берёзу, что Боженка решила не рисковать, выясняя, что там, а молча кинулась наутёк. Я же кинулась бежать потому, что она заорала и побежала. Объяснение о пятнышке крови на цветочке подействовало на неё не успокаивающе, а совсем наоборот, и больше мне прогулки не грозили. Впрочем, больше она к нам в гости не приезжала. А дьявольская выдумка с кикиморой обернулась против меня же. Я прекрасно отдавала себе отчёт, что всю историю с ней сама придумала, а вот поди ж ты! С тех пор берёза вызывала во мне какую-то совершенно иррациональную тревогу, и я стала с подозрением посматривать на ни в чем не повинное дерево. К берёзе вела самая удобная тропинка для езды на велосипеде — вдоль ограды нашего сада, параллельно песчаной просёлочной дороге. И мне стало страшно ездить по этой тропинке. Я заставляла себя преодолеть страх, убеждая, что ничего ужасного в берёзе нет, но страх был сильней меня, и я поворачивала назад, не доезжая до берёзы. Как-то раз все-таки заставила себя доехать. Приближаясь к страшной берёзе, глянула и увидела под деревом белочку. Снизив скорость, я проехала ещё немного и опять посмотрела. Нет, это была не белочка, а маленькая собачка. Я ещё больше сбросила скорость и была совсем близко от берёзы, когда собачка вдруг с громким шумом взвилась в воздух. Я слетела с велосипеда. Нет, я не бросилась наутёк, взяла себя в руки и вспомнила, что на берёзе свила гнездо пара каких-то крупных черно-рыжих птиц, не знаю, как они называются. Видимо, одна из птиц сидела под деревом и в знойном мареве показалась мне похожей сначала на белку, а потом на собачку. Восхищаясь собственным мужеством, я промчалась мимо берёзы, развернулась, взглянула на берёзу и чуть не померла на месте. Под берёзой в клубах пыли металось что-то страшное. От ужаса я не могла бежать, меня парализовало, я стояла, опираясь на велосипед, и не в силах была отвести взгляда от клубящегося ужаса. Благодаря этому ужас получил возможность разъясниться. Два воробья подрались. Не знаю уж, зачем я выбрала дорогу с берёзой, могла ведь проехать по другой. Может, хотела проверить собственную храбрость? Но в то лето больше к берёзе я не ездила. Тем летом не повезло Тересе, ей раздробил колено жёрнов, который мы куда-то перетаскивали. Колену её досталось уже во второй раз, первый оно пострадало, когда ещё до войны Тереса съезжала со мной на санках с горки. После жернова в её колене навсегда поселился ревматизм. Со мной же в деревне только раз произошёл несчастный случай, когда я уронила себе на ногу тяжёлую бутылку из тёмного стекла, не знаю из-под чего. С бутылкой ничего не случилось, а у меня с пальца сошёл ноготь. Помню, как я выла, опуская ногу в холодную воду, а Люцина обзывала меня истеричкой. Как-то не отрезала я себе пальцев ни сечкой, ни серпом, и на то спасибо. А со второй моей подругой мы решили в полночь пойти на кладбище. Мне было уже двенадцать лет, а ей четырнадцать. Не совсем была это полночь, в полночь мне не разрешили бы выйти из дому, а у матери сон был чутким, так что выскользнуть без спросу я не могла. Вот мы и решили: пусть это будет условная полночь, на самом деле оказались на кладбище часов в восемь, для меня крайний срок пребывания на улице. Однако в тот вечер моросил дождь, тучи покрыли небо, и стало совсем темно. На кладбище, ясное дело, не было ни одной живой души. Выглядело оно чрезвычайно мрачно, заросшее, заброшенное. В общем, атмосфера для кладбища самая подходящая. Храбрясь изо всех сил, мы прошли немного по дорожке в глубь кладбища и остановились у какого-то памятника, пугливо озираясь. Все вокруг было тихо, спокойно, нигде ничего не шевелилось. Вполголоса мы стали говорить о том, что вот, пожалуйста, ничего не происходит, бояться нечего, а столько порассказали о всяких духах и мертвецах, встающих из гроба. И в этот момент за спиной подруги, чуть ли не из-под её ног, что-то с шумом рванулось. Мне повезло, я стояла к ней лицом и успела разглядеть улепётывающего зайца, она же услышала только страшный шум, нарушивший мёртвую тишину. Такого выражения безграничного ужаса на лице человека я не видела никогда ни до, ни после этого. Открыв орущий рот, но не издавая ни звука, она присела от неожиданности, а глаза её вылезли из орбит. На меня же напал совершенно дикий приступ смеха, которого она так и не смогла мне простить. На этом и кончилась наша дружба, кончилась навсегда, я даже не помню имени этой подруги. К этому же времени относится наше увлечение игрой в индейцев. Играли мы на Диком поле. Не совсем подходящее место для индейцев, но так уж назывался пустырь за нашим груецким домом. В игре принимали участие Боженка, та самая, что испугалась кикиморы под берёзой, и ещё одна девочка, Виська. Из орехового прута я изготовила себе лук и в процессе изготовления чуть не выколола Боженке глаз, ткнув в него веткой. Я жутко испугалась того, что натворила, и умоляла подружку не реветь. Боженка мужественно перенесла несчастье, не ревела, только подержалась за глаз. К счастью, зрения она из-за меня не потеряла, но играть в индейцев ей почему-то разонравилось. Из лука я стреляла, стрелы летели на целых три метра вперёд и замечательно попадали в цель, застревая в оконных занавесках. Индейский головной убор я делала из индюшачьих перьев, и нашему пугливому коту не было никакой жизни. Но об этом я уже рассказывала. Благодаря игре в индейцев я научилась разбираться в следах (это аукнулось в «Романе века»), во всяком случае, легко отличала следы человека от коровьих и собачьих. Запомнилось мне и представление, которое как-то устроил у нас в Груйце муж Тересы Тадеуш. Естественно, до того, как он исчез из Польши при таинственных обстоятельствах, о которых мне никогда так толком ничего и не удалось разузнать. До своего исчезновения он часто бывал у нас, и все мы его полюбили, это оказался добродушный и весёлый молодой человек. Не знаю, как получилось, что вскоре после женитьбы оба они с Тересой оказались у нас в Груйце. В тот вечер я сидела надутая, обиженная на весь свет, из-за чего — не помню. Настроение у меня было преотвратное, сидела я в углу со своим горем, и белый свет был не мил. Поэтому начало спектакля я прозевала. Кажется, Тадеуш решил развеселить мою мать и Тересу и пригласил их в кабаре. Кабаре он устроил в нашей столовой. Сначала выступил в качестве официанта и принялся подносить дамам разные яства. Я заметила происходящее на этапе мелконарезанного сырого картофеля, политого чем-то явно несъедобным, и украдкой проявила интерес к происходящему, ибо явно интересоваться мне не позволяла оскорблённая амбиция. Одно за другим приносил официант блюда своим посетительницам и горячо уговаривал отведать их, расхваливая на все корки. Потом Тадеуш оставил кельнера в покое и перевоплотился в баядерку. Скрывшись ненадолго в спальне, он появился оттуда в платье матери, слишком коротком для него, и туфлях на высоких каблуках; с мощным бюстом и крутыми бёдрами. И принялся танцевать. И тут я почувствовала: если не дам себе воли, лопну от сдерживаемого смеха. Мать с Тересой катались по тахте и уже не хохотали, а выли от смеха. Домработница в дверях столовой, с лицом свекольного цвета, держась обеими руками за живот, то наклоняясь вперёд, то откидываясь назад, издавала какие-то нечеловеческие рыки. Позабыв о необходимости блюсти своё достоинство, я скатилась под стол, испуская поросячье хрюканье. ( Подозреваю, что именно в период… ) Подозреваю, что именно в период между девятым и двенадцатым годом во мне возникли и закрепились некоторые черты моего характера, ибо много событий, оставивших прочный след в моей жизни, происходило в ту пору. Тогда же я прославилась как медиум. Всем известно, что в период оккупации в Польше появилась мода на спиритические сеансы. К нам в Груец эту моду завезла Люцина. Собрала в кучу родных и друзей и устроила сеанс. И в первый же вечер произошла потрясающая, совершенно необъяснимая вещь. Вернее, тогда она казалась нам необъяснимой, теперь я нахожу ей объяснение. Итак, за столик уселись несколько человек, чрезвычайно взволнованных, хотя кое-кто из них и был настроен скептически. Среди них была и Тересина приятельница Ядвига, у которой был брат Фелек. С их семьёй нас многое связывало. Ну, во-первых, это в их семье нашёл счастье наш кот Пимпусь, которого мы отослали к ним в деревню. А во-вторых, он сильно ухлёстывал за Тересой. Я имею в виду Фелека, а не Пимпуся. В-третьих, этот Фелек в своё время очень нравился мне. Тут мне опять придётся сделать отступление, в данном случае назад. Понимаю, от моих отступлений можно с ума сойти, но ничего поделать не могу, над скачками своего воображения я никогда не имела никакой власти. Было мне года два. Вся запыхавшись и раскрасневшись, прибежала я к матери, громко требуя от неё надеть на меня новое красное платье, потому что идёт пан Фелек. Мать быстренько обрядила меня в красное платье и спросила: — А почему ты хотела, чтобы на тебя надели красное платье? — Так ведь пан Фелек, идёт! — повторила я, решив, что в первый раз мать не расслышала. — А что, пан Фелек тебе очень нравится? — Да. — А почему? — Ну как же, ведь у него такой длинный нос! Ответ был дан не задумываясь, и звучало в нем такое искреннее восхищение, что в семье ещё долго смеялись. Описываемый мною спиритический сеанс происходил лет через десять после этого события. Участники его собрались вокруг столика и очень нервничали. Одна Люпина, уже знакомая с новым развлечением, сохраняла спокойствие. Дух появился, фарфоровое блюдечко с нарисованной стрелкой принялось двигаться по нарисованным буквам алфавита, и из этих букв составилась фраза: — ПУСТЬ ФЕЛЕК ОСТЕРЕГАЕТСЯ. Ужас охватил присутствующих, особенно испугалась, естественно, панна Ядвига. По её наущению спросили духа, чего именно надо Фелеку остерегаться, в ответ на что дух, очень аккуратно, с соблюдением правил орфографии прошёлся по буквам алфавита и выдал фамилию: — БРАЙТШВАНЦ. Сознаюсь, фамилия была другая, но за давностью лет я её запамятовала, помню лишь, что такая же трудная и не польская. Панна Ядвига страшно побледнела, ей стало плохо. Включили свет, принялись её успокаивать и расспрашивать, кто такой Брайтшванц, потому что остальным это имя ничего не говорило. Оказалось, что это то ли шкоп, то ли фольксдойч, который в последнее время очень подружился с Фелеком и предлагал ему заманчивое сотрудничество. А тут дух чётко заявляет, что все это липа, а Брайтшванц — свинья. На присутствующих это произвело сильное впечатление, многие поверили в возможность общения с потусторонними силами, ибо никто из них даже не сумел бы подталкивать блюдечко. Могла это сделать одна Люцина, уже несколько освоившаяся в контактах с неземными силами, но она не знала о Брайтшванце. Безоговорочно поверив предостережению, панна Ядвига предупредила брата, и вскоре выяснилось, что дух совершенно прав. Тогда мы приписали все воздействию потусторонних сил, теперь же я склонна объяснить явление проще: знавшая о контактах брата с Брайтшванцем и не одобрявшая их, пани Ядвига, получив предостережение, подсознательно думала об этом нехорошем человеке и, не отдавая себе в этом отчёта, подталкивала блюдечко к нужным буквам. Так вот, после этого первого успеха спиритического сеанса наши жутко увлеклись спиритизмом и чуть не заездили меня насмерть, ибо оказалось, что я — потрясающий медиум. Скромность не позволяет мне тут расписывать мои способности, но для меня настала тяжёлая жизнь, все вечера теперь были заняты не очень интересным для меня делом. Раз я не выдержала, взбунтовалась и отправилась-таки спать. И что вы думаете? «О, КАК ТЯЖКО!» — изрекло блюдечко и на этом остановилось. Донельзя заинтригованные участники сеанса прибежали за мной, вытащили из постели и усадили за столик силой. Я ворчала, но в глубине души испытывала гордость. Честное слово, блюдечка я никогда не подталкивала. Духи духами, а для меня гораздо более важными в тот период были два других момента: стремление к литературному творчеству и деньги. На оба значительное влияние оказала Люцина. Глупой она не была, это точно, а вот легкомысленной — несомненно, как и вся её семейка. Всегда говорила первое, что взбредёт в голову, не задумываясь над последствиями. Критиковать меня она начала с того самого момента, когда я научилась читать, и безжалостно искореняла во мне отрицательные, с её точки зрения, черты характера и склонности. В ней сказывался педагог, и действовала она, несомненно, из лучших побуждений, вот только несколько переусердствовала в этом. Громким и противным голосом, так, чтобы я слышала, убеждала она в соседней комнате моих родных, что у меня явно не все в порядке с головой, читаю и читаю постоянно, а толку чуть. Никакой пользы от этих книжек, просто жалко их тратить на такую бестолочь. Вот если бы я хоть сказочку попыталась сочинить… А ещё, правда, немного позже, она бесконечно повторяла, что человек лишь тогда имеет право быть самостоятельным и может распоряжаться собой, когда сам на себя зарабатывает и в состоянии себя содержать сам. В этом я с ней полностью соглашалась, с малолетства проявляла склонность к самостоятельности, в связи с чем и стала подумывать о том, как самой зарабатывать деньги. Первые деньги я заработала, когда мне было одиннадцать лет. Какие-то предприимчивые люди, которых война изгнала из их варшавских квартир и которые поселились в нашем груецком доме, решили организовать на первом этаже небольшую фабричку по производству порошка для теста. Фабрику назвали «Альма», а порошок изготовлялся из соды с какими-то добавками. Этот порошок надо было продавать в маленьких пакетиках. Меня приняли на работу, я должна была клеить эти самые пакетики. Услышав, что у меня есть шансы заработать сто злотых в день, я пришла в восторг и испытала прилив трудового энтузиазма. Клеить я умела ещё со времён изготовления ёлочных украшений. Умела и любила. Работа горела в моих руках, я справлялась с ней не хуже взрослых, пакетики так и летели на стол, и я в самом деле зарабатывала по сто злотых в день. Да вот жаль, недолго длилась радость, наша фабричка обанкротилась. Значительно более длительным оказалось второе моё увлечение. Сначала я пробовала, под влиянием Люцины, писать сказки, но они у меня как-то не сочинялись. Тогда я приступила к созданию повести, а может, и романа. В отцовском банке мне разрешали писать на машинке, очень мне это нравилось, и я приступила к созданию своей первой повести. Помню, что кроме героини там был ещё и автомобиль. Он был спрятан в кустах, из которых торчал то ли его зад, то ли перед, этот момент был весьма существенным для развития сюжета, но больше о повести я ничего не помню. Очень может быть, я так и не продвинулась в своём творчестве дальше вступления. Естественно, свои литературные опыты я держала в тайне. В четвёртом классе меня смертельно обидели. Что-то нам задали на дом по польскому языку, написать требовалось немного, меньше странички. Я быстренько написала, не очень старалась и отдала учителю. Учитель вызвал меня к доске. — Кто это написал? — строго спросил он. Я удивилась, не понимая, в чем дело. — Никто. Я сама писала. — Неправда. Признайся, иначе вызову родителей. Кто это писал? Меня обвиняют во лжи? Я жутко возмутилась, не помня себя от ярости кричала и требовала объяснить, с чего вдруг такое подозрение? Почему учитель считает, что это написала не я, а кто-то другой? И не боюсь я его, пусть вызывает хоть всех моих родных, только сначала пусть скажет, за что ополчился на меня? — Невозможно, чтобы ты такое написала, — убеждённо ответил учитель. — Накорябано ужасно, но ведь ни одной орфографической ошибки! Сразу успокоившись, я заявила, что ошибок давно уже не делаю, а уж он-то должен был это заметить. Возможно, учитель спохватился, что и в самом деле пишу я грамотно, потому что перестал меня третировать и никого не вызывал в школу. А ошибок я не делала, по всей видимости, потому, что много читала и у меня была хорошая зрительная память. Читая прорву книг, я в конце концов запомнила, что как пишется. Двадцать лет спустя тетрадь с орфографическими ошибками принёс из школы мой старший сын и очень меня разгневал. — Нет, милое дитятко, — заявила я, — чего-чего, а орфографических ошибок делать ты не будешь! Такого стыда и позора я не потерплю! С сегодняшнего дня берёмся за диктанты, и корпеть над ними ты будешь до тех пор, пока не научишься писать без ошибок. И мы взялись за диктанты. Я мучила ребёнка по-страшному, выискивала самые трудные слова и вставляла их в предложения, которые никак не были с ними связаны по смыслу. На эвкалипте у меня сидели рядком коровка с ястребком, протоколируя бабочки сквозь скорострельные очки. Представьте, помогло, ребёнок стал писать без ошибок. Вот, пожалуйста, опять отступление от хронологического порядка, теперь я забежала далеко вперёд. Виновата, возвращаюсь. Когда мне было одиннадцать лет, Люцина поселилась во дворце в Урсинове. Не потому, что она вдруг стала графиней, просто её муж получил работу в тамошнем образцовом хозяйстве. Оно и в самом деле было образцовым до омерзения, я имела представление о крестьянских полях, а тут во ржи ни одного василька не заметишь! Делянки же с земляникой были не зеленого, а красного цвета, что, в отличие от ржи, вызвало моё одобрение. Работников требовалось много, и их поселили не только в хозяйственных пристройках, но и в помещениях самого дворца. Люцине достались на первом этаже две комнаты с кухней и ванной, множеством коридорчиков и каких-то закомарков. Я провела часть лета в Урсинове и помню молодёжь, с которой Люцина нелегально занималась. Молодёжь запомнила я плохо, видимо, летом они не часто приходили к Люцине, зато очень хорошо запомнила кроликов, которых Люцина разводила и которым мне пришлось опять рвать в жутких количествах траву-лебеду и прочий тысячелистник, а вечерами загонять животных на ночлег. Гонялась за ними по всему парку. Из Варшавы в Урсинов и обратно я ездила самостоятельно. От станции до Люцины нужно было тащиться пешком три с половиной километра. Летом было не страшно, но когда на Пасху сорок четвёртого я отправилась к ней, дул сильный ветер, лил дождь со снегом, я промокла насквозь и заледенела так, что говорить не могла. Зная подверженность простудам своей племянницы, Люцина перепугалась и приготовила мне горячее питьё, в состав которого кроме спирта входило немного мёда и масла. Я вылакала целую чашку, заснула и проснулась совершенно здоровой. Даже насморка не схватила! Лето сорок четвёртого я провела у Люцины не все, по каким-то причинам в конце июля уехала, а первого августа, сами знаете, что произошло [10] . Возможно, о том, чтобы я уехала, позаботилась Люцина, она знала, что готовится, причём сведения к ней поступали с двух сторон, от наших и от немцев. О том, что муж Люцины участвует в Сопротивлении, тогда говорили лишь намёками, открыто заговорили только после войны. Люцину тоже время от времени привлекали. В урсиновском дворце, на втором этаже, поселились какие-то важные немецкие власти, а потом разместился военный штаб. Среди немцев был военный врач, очень неплохо говоривший по-польски. Тридцать первого июля он остановил Люцину и спросил: — Где ваш муж? — В Варшаве, — спокойно ответила Люцина. — Поехал в город. — Так вот, скорее найдите его в этом городе и заставьте уехать оттуда. — Почему? — недоверчиво и враждебно поинтересовалась Люцина. — Потому что иначе вы его больше никогда не увидите. Завтра в Варшаве разразится восстание. Люцина притворилась, что не поверила врачу, хотя прекрасно знала о готовящемся восстании. Фыркнула и заявила немцу, что ни в какое восстание не верит, понятия не имеет, где искать мужа, и в город не поедет. А немец как в воду глядел. Разразилось восстание, и своего мужа Люцина больше никогда не видела. О муже сведений не поступало, зато в конце августа Люцине сообщили, что на Садыбе [11] лежит раненный в ногу её двоюродный брат Збышек, один из внуков моей прабабушки. Военные действия шли полным ходом, а надо было пробраться к раненому и подготовить его транспортировку. И Люцина решилась. Одела довоенное белое платье в красные горохи, сверху — красное шёлковое пальто в белый горошек, на ноги красные французские туфельки, на руки — длинные белые кружевные перчатки. Взяв в руки соответствующую по колеру сумочку, она прогулочным шагом направилась на прогулку в Садыбу. Уж не знаю, какую именно дорогу она избрала, но только по пути её ни один человек не остановил. Немцы пялились на неожиданное явление, наверное, вспоминали счастливое довоенное время и нарядных женщин. Люцина сделала все, что требовалось, а ночью в урсиновский дворец принесли раненого Збышека и положили в её комнате. Рана была тяжёлая, гноилась, у больного поднялась температура. Люцина лечить умела, прошла курсы медсестёр, но у неё не было ни медикаментов, ни перевязочных материалов. Вечером сидела она с соседями на лавочке у входа в парк и ломала голову над тем, что же делать. Тут к ней подошёл тот самый немецкий врач. — Вы любите шоколад? — вежливо задал он неожиданный вопрос. — Люблю! — не задумываясь ответила Люцина. В конце концов, что тут такого, что она любит шоколад? И тут врач вынул из сумки и сунул ей в руки огромную килограммовую коробку Веделевских шоколадных конфет. Мало сказать сунул, заставил её взять коробку обеими руками, придерживая крышку. — Тогда возьмите вот это, — произнёс он подчёркивая слово «это». — Возьмите это домой и дома съешьте. — Слова «домой» и «дома» он тоже выделил особо. Соседи покосились — что за отношения связывают Люцину с этим шкопом? Первым побуждением Люцины было отшвырнуть конфеты, но она почувствовала необычную тяжесть коробки и удержалась. — Большое спасибо, — вежливо поблагодарила она, встала и удалилась к себе. Там она раскрыла коробку. Внутри оказались тесно уложенные перевязочные средства, лекарства, шприц с ампулами и прочие медикаменты. Збышек выжил, и нога у него зажила, правда, лёгкая хромота осталась навсегда. Уже под самый конец восстания, но ещё до того, как из дворца удалили нежелательный польский элемент, поляки услышали поздно вечером доносящиеся сверху какие-то непонятные звуки. Вверху, на втором этаже, размещался немецкий штаб. Звуки были непонятные, то вроде громкое пение мощных мужских глоток, то что-то напоминающее рыдания и всхлипывания. Громче же всего звучали рёв и вой, преимущественно на букву «ууу». Самые храбрые из наших поднялись тихонько по лестнице, обнаружили, что вой доносится из большого графского салона. Приоткрыли дверь и увидели незабываемое зрелище. Посередине огромного салона на возвышении стоял катафалк, прикрытый чем-то чёрным, вокруг горело в высоких подсвечниках шесть погребальных свечей, к гробу была прикреплена табличка с надписью: Der Krieg kaput [12] . По стеночке в полном составе сидел немецкий штаб, поголовно пьяный, и заливался горючими слезами. Моя мать в Сопротивлении не участвовала, но находила способы подвергать свою жизнь опасности. Как-то к нам в квартиру в Груйце ворвался немецкий офицер. Ворвался нагло, не постучав, и, разумеется, на него набросилась наша собака. Шкоп рванул из кобуры пистолет, но мать опередила его. Одним рывком подняв собаку, она отшвырнула её за дверь (мы потом ещё удивлялись, ведь пёс весил не менее пятидесяти килограммов) и с разъярённым лицом двинулась на немца. Тот наставил на неё пистолет, палец на курке, вот-вот выстрелит. Я была свидетельницей этой сцены, втиснувшись в угол за большим кожаным креслом, о которое точило когти не одно поколение наших кошек, и замерла от ужаса. Немец не выстрелил, он что-то сердито сказал матери по-немецки, она, не знавшая немецкого языка, раздражённо ответила ему по-польски. Злой как черт немец махнул рукой, спрятал пушку и ушёл. Зачем приходил — неизвестно. Раз какой-то немецкий чин пытался на улице угостить меня конфеткой. Мать удержала меня за руку. На чина даже взглянуть не соизволила, мне же прошипела: «Не бери». — Warum? [13] — удивился шкоп. — Пашаму? Естественно, и ответить мать не соизволила, но её запрет был излишним, у меня бы рука отсохла, если бы я что-то приняла от немца Безусловно, причиной такого поведения немца была красота матери. ( В сорок третьем году меня отдали в интернат…) В сорок третьем году меня отдали в интернат при монастыре Воскресения Господнего, в Варшаве на Жолибоже. Я сама вынудила родителей это сделать, всю плешь им проела. Возможно, так туда стремилась под воздействием бесчисленных книг, прочитанных ещё до войны. На решение родителей наверняка повлияли не только мои уговоры, но и совершенно реальная необходимость убрать меня из города. Девочкой я была крупной, возможно, на вид мне можно было дать и четырнадцать, а четырнадцатилетних немцы уже хватали во время облав. Почему-то я больше не могла учиться в Груйце, надо было переводить меня в Варшаву, а здесь угрожала серьёзная опасность во время нахождения на улицах. Хотя я сама изо всех сил стремилась в интернат при монастыре, меня охватила паника, когда наконец меня туда повезли на извозчике. Моё состояние можно было понять. Первый раз в жизни мне предстояло покинуть родительский дом и остаться одной среди незнакомых людей. И хочется, и колется… Хотение перебороло, и я не стала передумывать. В интернате мне понравилось, и я как-то сразу в нем прижилась. Может, повлияло и то обстоятельство, что в первый же день на ужин было подано моё любимое блюдо: картофельные клёцки, причём такие, какие я особенно любила, круглые и политые растопленным маслом с истолчёнными сухариками. Быстро усвоила я правила поведения в обители сестричек и приняла их всей душой. Книжек, по которым мы учились, было очень мало, девочки не могли держать их при себе. Оно и понятно, ведь мы изучали запрещённые немцами предметы: польский язык, литературу, историю и т. п. Особенно страшными последствиями была чревата история, об этом знали даже самые маленькие из нас, поэтому ежедневно после занятий учебные пособия следовало относить в клаузуру. Относили их дежурные, обязательно по две ученицы из каждого класса, меня тоже назначали дежурной, и помню, что, заходя в это святая святых, закрытое для посторонних помещение монастыря, я испытывала чувство, что совершаю святотатство. Именно в интернате в первый раз я почувствовала силу своего проклятого воображения. Тот давний случай, с ксёндзом, не в счёт, тогда я была слишком мала и просто по малолетству могла отвлечься от урока, ни о чем особенном не думая. Теперь же было совсем другое, так что у меня не осталось никаких сомнений. Большинство уроков в монастыре проходило таким образом: ведущая урок сестра рассказывала нам содержание, а мы внимательно слушали. Книги опасно было иметь, об этом я уже говорила, делать записи во время уроков — тоже. Поэтому ставка в основном делалась на внимательность и память учениц. На следующем уроке мы повторяли по памяти содержание предыдущего и шли дальше. Как-то сестра вызвала меня рассказать содержание предыдущего — и дудки! Черта с два! Я не имела ни малейшего понятия о предыдущем. Это вызвало лёгкий шок, в конце концов, я была неплохой ученицей, в недоразвитости меня нельзя было упрекнуть, что же такое случилось? Может, я нездорова? — Дитя моё! — чуть ли не с ужасом сказала сестра, которая вела занятия. — Ведь я же собственными глазами видела, как ты сидишь и внимательно меня слушаешь! Ты глаз с меня не сводила! Очень возможно, она собственными глазами видела, как я с неё глаз не сводила, но я-то её не видела! Ну и что с того, что я на неё смотрела? Вырасти у неё чёрная борода или рыжие усы — я бы не заметила. Теперь я с ужасом вспомнила, что именно видела вместо нашей милой сестрички, какие сцены разыгрались в моем воображении. Возможно, импульс им дало какое-то первое предложение её урока, но дальше все пошло по-моему. Я сама не могла понять, как же это случилось, что из часовой лекции я не запомнила н и ч е г о, а ведь мне казалось, я слушаю самым внимательнейшим образом. Со слезами на глазах я наконец призналась, что, наверное, нечаянно задумалась о чем-то и ничего из урока не слышала. Сестра не стала применять санкций к заблудшей овечке, ограничилась тем, что мягко пожурила её, и плохо сделала. Со мной ещё несколько раз повторился подобный казус, в результате чего я получила двойку по польскому языку. Пришлось вмешаться настоятельнице монастыря. Вызвав меня, она произнесла речь предельно короткую, но очень впечатляющую. — Дитя моё! — с невыразимым возмущением сказала она. — У тебя двойка по польскому?! Во время оккупации? Теперь, когда у нас тут немцы?! Речь возмущённой до глубины души сестры-патриотки потрясла меня до такой степени, что грамматику польского языка я запомнила на всю жизнь. До малейших деталей знакомы мне действительные и страдательные причастия, не представляют никаких трудностей степени сравнения прилагательных и любые глагольные формы, а также грамматические разборы предложений. Патриотизм действовал безотказно, за шесть недель двойку я заменила на пятёрку. В интернате нас всех приучили к аккуратности, даже меня, жуткую неряху. Мы все убирали за собой, прислуги не было. Одежду складывали аккуратненько, ванную содержали в идеальном виде. На второй год моего пребывания в монастыре немного изменились порядки. Вместо того чтобы одежду складывать на стуле, мы должны были свернуть её в узел, сделанный из нижней юбки и подвешенный к стулу так, чтобы в случае необходимости можно было сорвать его одним движением. Необходимость наступала почти каждую ночь, начались бомбёжки, и нам приходилось бежать в укрытие. Впрочем, недолго мы туда бегали, только поначалу, когда заспанные и донельзя перепуганные хватали свои вещички и мчались в укрытие. Но ко всему привыкает человек, мы тоже привыкли, и настал момент, когда отчаявшиеся сестры напрасно пытались разбудить своих воспитанниц и вытащить их из постелей. Воспитанницы, услышав разрывы бомб, только отмахивались, переворачивались на другой бок и снова засыпали. Монахини в большинстве своём были добрые, симпатичные, культурные и хорошо воспитанные. Во всяком случае мне не вспоминается ни одна, которую мы бы не любили, а некоторых просто обожали. Исключение составляла разве что одна настоятельница, которую мы так уважали, что просто не осмеливались питать к ней другие, более легковесные чувства. В интернате нас учили вежливости и хорошим манерам. Возвращаясь к родителям на каникулы, мы в первые дни просто ошарашивали их своими манерами и хорошим воспитанием. Правда, очень скоро эта вежливость слетала с нас, и хорошо, очень уж мы были не от мира сего. Правда, общаться с миром было непросто, мы привыкли к обращению «проше сестры» вместо привычных «проше пана, пани». Одна девочка даже к отцу обратилась: — Проше сестры… ой, нет, проше пана… ой, нет, проше ксёндза… фу, совсем запуталась! Папуля! В монастыре для нас старательно отбирали соответствующие книги для чтения и соответствующие пьесы для постановки в нашем любительском кружке. Помню «Модную жену» в исполнении старших, семнадцатилетних воспитанниц. Получилось у них замечательно, зрительницы прямо покатывались от смеха, ибо девушки исполняли пьесу в комическом ключе. В монастырском саду мы устраивали гимнастические состязания по прыжкам в длину и в высоту, отмеряя расстояние верёвкой с завязанными узелками. Не помню, чего я добилась в прыжках в высоту, но в длину я установила рекорд: четыре метра десять сантиметров. В общем, интернат я любила, у меня остались о нем самые приятные воспоминания. Моё пребывание в монастырском интернате закончилось памятным событием. За мной приехал отец, и мы провели с ним весь день. Отец наконец-то заметил, что у него есть дочь. Что ж, я уже выросла, со мной можно было поговорить, я не требовала присмотра, мною даже можно было иногда гордиться. Хотя порой он говорил, что я слишком уж послушная девочка… Ну и опять придётся сделать отступление. Девочка я действительно была вежливая и послушная и вдруг в возрасте девяти лет, значит в третьем классе, сильно подорвала такую свою репутацию. Мальчишки в нашем классе, как, впрочем, всегда и везде, таскали за косы девчонок, закрывали двери на переменах, не давая выйти из класса, в общем, хулиганили. И чем девчонка громче кричала, тем им было интересней. Не нравились мне такие порядки, и как-то, когда двое парней из нашего класса не позволили мне и ещё одной девочке выйти из класса, я потеряла терпение. Сидя верхом на парте, я молниеносно вытащила из парты чернильницу-невыливайку и запустила ею в парня, который пытался к тому же схватить мой портфель. Мне не разрешали делать то, что мне хотелось, заставляли подчиняться силе, а этого я не терпела никогда! Ну и вот взрыв ярости. Чернильница угодила хулигану в плечо. Немного чернил успело вылиться мне на руку, но в основном залило ему лицо и одежду. Соскочив с парты, я принялась глупо смеяться, а парень просто окаменел. Я кинулась к двери, второй предусмотрительно устранился с моего пути и не препятствовал выходу из класса. Вытянув перед собой залитую чернилами руку, я помчалась домой и призналась в том, что совершила. Меня не наказали, в конце концов, чернильницей я запустила в целях самообороны, моя мать дала матери пострадавшего мальчика лимон, чтобы свести пятна с одежды. Выпороли парня за испорченную одежду. Потом он обходил меня за три версты, впрочем, не только он, но и остальные мальчишки из нашего класса. В четвёртом классе кто-то из моих одноклассников разбил стекло в окне, и я почему-то оказалась в числе подозреваемых. И вот тогда отец произнёс памятные слова о том, что его дочь слишком послушная и тихая девочка и, если бы я разбила стекло, он бы на радостях дал мне пятьдесят злотых. Я очень хорошо запомнила его высказывание. Через полгода мне случайно довелось оказаться причастной к такому же преступлению — разбили стекло в классе, и я быстренько помчалась к отцу за обещанным вознаграждением. Несмотря на то что пришлось платить, отец все-таки своё слово сдержал. Ну и возвращаясь к последнему дню моего пребывания в интернате, вспоминаю его как настоящий праздник. Сначала мы с отцом отправились к фотографу, а потом в парикмахерскую, где мне отрезали косы. Этот момент был гвоздём праздничной программы. После чего отец повёл меня в ресторан. Первый раз в жизни я оказалась в ресторане и от волнения изо всего меню запомнила лишь молодой картофель с зеленой петрушкой. И тут опять приходится делать отступление. Предупреждаю, теперь пойдут сплошные отступления и хронологическая чересполосица, но мне уж так вспоминается, и я рассказываю обо всем, что приходит в голову. Отец тогда уже был на заметке у оккупантов, скрывался, и с его стороны было очень неосторожно и крайне легкомысленно шататься по злачным местам Варшавы. А все началось гораздо раньше. Сначала ограбили отцовский банк. Об этом я знаю по рассказам, видимо, меня тогда не было в Варшаве. Однажды вечером мои родители играли в своей квартире с одним знакомым в бридж. Вдруг стук в дверь и врываются бандиты. Интересно, а где был наш пёс? В деревне у Тересы? Или заперли его в спальне? Врываются, значит, бандиты и велят присутствующим лечь на пол. Ничего не поделаешь, подчиняясь грубой силе, присутствующие легли ничком у шкафа. Бандиты привели ещё одну несчастную жертву, некоего Марквардта, жившего рядом. Был это фольксдойч. И тоже велели лечь рядом с остальными у книжного шкафа. До сих пор все безоговорочно выполняли требования бандитов, но тут мать воспротивилась и заявила, что не желает валяться на полу рядом с каким-то фольксдойчем, и потребовала разрешить ей пересесть в кресло. Ей разрешили с условием, что она сядет спиной к комнате, лицом к книжному шкафу, благодаря чему она по отражению в стёклах видела все происходящее в комнате. У отца потребовали дать ключи и от входной двери в банк, и от кассы. Отец с готовностью подчинился и заметил, что только этих ключей недостаточно, нужны ещё те, которые хранятся у кассира. Бандиты попросили его не беспокоиться, с кассиром они уже пообщались. Потом, оставив одного стеречь нас, остальные отправились грабить банк. Из кассы выгребли все денежки, а сосед-фольксдойч подтвердил, что бандиты отобрали ключи у отца силой. Второе нападение, уже непосредственно на банк, бандиты совершили средь бела дня. Выбрав момент, когда в банке было мало клиентов, они ворвались в помещение, весь персонал загнали в застеклённую клетку кассы, опять не причинив никому ни малейшего вреда, опорожнили кассу и вынесли деньги. Банк заперли. Увидев замок на двери, потенциальные клиенты поворачивались и уходили, тогда банк могли закрыть по многим уважительным причинам. Неизвестно, как долго бы сотрудники банка просидели взаперти, если бы не мать с Тересой. Они пришли к отцу с визитом, и уж они-то знали, что запертым в этот день банк никак не мог быть. Принялись заглядывать в окна. Застеклённые стены кассы не доходили до потолка, встав на стулья, люди могли выставить головы над стенками и размахивать руками, что они и делали. Мать с Тересой увидели, что происходит, и кинулись в полицию. Кажется, после этого случая у немцев возникли первые подозрения по отношению к отцу, и они стали действовать. Следующий случай я запомнила уже лично. Дело было вечером, я сидела в спальне и читала перед сном, не обращая внимания на то, что делается в квартире. Через какое-то время, оторвавшись от книги, спохватилась, что слышала шум, прислушалась — было тихо. Надо посмотреть, что случилось. Выйдя из спальни, обнаружила, что я в квартире одна, а вокруг царит жуткий беспорядок, разбросаны вещи, весь пол засыпан порошками матери от головной боли «с петушком». Тут мне припомнилось, ведь я же слышала немецкую речь, и меня охватил ужас. Езус-Мария, немцы забрали родителей, я осталась одна, что делать? Куда-то надо бежать, попробовать что-то узнать, но куда и к кому? А главное, ведь я была без чулок, нельзя же выбегать на мороз босиком, без чулок. Чулки меня добили. Я металась по квартире, разыскивая их и не могла отыскать, выглядывала в дверь, даже выскакивала на лестницу и снова возвращалась за чулками. Чуть с ума не сошла! Махнув наконец рукой на эту дрянь, выскочила на лестницу без чулок и кинулась вниз. И там наткнулась на мать. Забрали только отца. Обыск вещей произвели чрезвычайно небрежно, книг не просматривали, а значит, не наткнулись на нелегальную литературу, напечатанную на папиросной бумаге, материнские же порошки от головной боли разбросали просто от вредности. Ясное дело, заподозрили отца в связи с партизанами и совместных действиях с «бандитами», ограбившими его банк. Содержали отца в Каритасе. Этот памятник архитектуры, расположенный на окраине города, построен был как тюремное здание, потом в нем размещались какие-то культурные учреждения, потом его опять превратили в тюрьму. В тюрьму-то отца и посадили, только было это не совсем обычное заключение. Избивать его не стали, только один раз стукнули, да и то, наверное, по ошибке, наоборот, всячески заботились о его здоровье и носились с ним как с тухлым яйцом, обращались осторожненько и бережно. Дело в том, что у немцев не было другого бухгалтера, который мог бы сделать им годовой баланс, а отец всегда славился своим умением в данной области. Немцы обожали Ordnung [14] . Поэтому отец по ночам сидел в затхлых камерах внизу вместе с другими заключёнными, днём же его приводили в отдельный кабинет на втором этаже, где он занимался годовым балансом. Он и составлял его, почему бы не составить? Правда, потом признался, что никогда в жизни так не тянул его, двигался черепашьими темпами, допускал множество ошибок, потом их исправлял, потом совершал новые и так до бесконечности, прекрасно понимая, что конец баланса означает и его конец. Он не добрался ещё и до половины баланса, когда партизаны совершили нападение на тюрьму и освободили заключённых. Не из-за отца рисковали они жизнью, партизанам надо было освободить своего человека и одновременно разделаться с провокатором или предателем. Нападение было организовано блестяще, партизаны перебили охрану, а всех заключённых вывезли куда-то в лес и сказали, что теперь они могут делать что хотят, пусть каждый сам о себе заботится. Толпа прыснула в разные стороны. В темноте немногое разглядишь, но отец заметил, что один из заключённых остался с партизанами, а ещё одного отвели в сторонку, откуда послышался выстрел. Отец добрался до Варшавы, получил поддельные документы и вдруг стал Каминским, владельцем маленькой лавчонки в Старом Мясте. По всей видимости, именно пан Каминский водил свою дочь к парикмахеру и в ресторан. ( Надо сразу признаться…) Надо сразу признаться, что у меня возникают сложности с хронологией, не все события я в состоянии правильно датировать. Выходит, праздник Рождества Христова, отмеченный моей свинкой и отцовской автокатастрофой, должен был иметь место раньше. Ох, опять придётся отступить от хронологии. Говоря о праздниках Рождества, следует отметить, что они представляют собой совершенно особую историю. И тянется эта история с незапамятных времён аж до наших дней. Не рассказать о ней просто невозможно, хотя моего детства они касаются лишь одним концом. Праздновали мы их в разной обстановке, начиная от благостного спокойствия и кончая просто грандиозными катастрофами. Последние явно преобладали. Создаётся впечатление, что всякого рода катаклизмы специально подгадывали к этому празднику. Встречать Рождество следовало обязательно с соблюдением некоторых железных правил, освящённых традицией. Обязательно была ёлка, убранная богато, но не съедобно, разве что висели на ней яблочки и конфетки в серебряных и золотых бумажках. И тут мне вспоминается казус с одной из наших домработниц. Она тайком слопала конфеты, оставив висеть только фантики, а когда это обнаружилось, попыталась свалить вину на меня. Разумеется, ей никто не поверил. У меня решительно не было никаких резонных причин пожирать конфеты тайком, я могла совершенно открыто съесть все съедобное с ёлки. В ответ на гнусные инсинуации я лишь презрительно пожала плечами, не унижаясь до оправданий, и инцидент был исчерпан. Итак, ёлка служила для того, чтобы любоваться ею, а не питаться. Из года в год на ней зажигали свечки, потом их благополучно гасили. Подарки приносил святой Миколай, но особой проблемы из этого не делали. Обычно раздавался звонок в дверь, звонил сосед, которого заранее просили об этом. Отец мчался открывать, а потом возвращался с мешком подарков и заявлял: приходил святой Миколай, принёс подарки, просил извинить, что сам не вручает, но у него ещё прорва дел, он побежал дальше. Анонимность дарителей старательно нами соблюдалась, все подарки принёс святой Миколай — и все тут. Об одном Рождестве у меня сохранилась память как о совершенно сказочном празднике: я сидела под ёлочкой, читала «Золотую Эльжуню» и ела плитку шоколада. Потом долгие годы я мечтала о том, чтобы получить возможность одной съесть целую плитку шоколада. Но уже шла война, потом настало нелёгкое послевоенное время, и такое счастье стало человеку недоступно. Тереса, например, мечтала о том, чтобы получить в своё полное распоряжение целый апельсин. Бабушка мечтала о том, чтобы ещё хоть раз в жизни съесть настоящую кайзерку (булочку) с настоящим сливочным маслом. До апельсинов Тереса дорвалась только в Канаде, куда уехала к Тадеушу после войны. Бабушкина мечта не сбылась, после войны кайзерки были уже не те. Моя мечта о целой плитке шоколада тоже не осуществилась, потому что худеть я решила до того, как стал доступен шоколад. Опять занесло в сторону, но, в конце концов, в том и ценность мемуаров, что они дают человеку вспомнить все, что вспоминается, из чего и состоит человеческая жизнь. Итак, вернёмся к нашим рождественским традициям. Меню праздничного ужина было разработано раз и навсегда: грибной суп с лазанками [15] , вареники с капустой и клёцки с маком. Обязательно была рыба, разная, в зависимости от того, что можно было достать: сельдь, карп, судак, тоже в самых разных видах. Ну и, наконец, десерт. К нему относились несерьёзно. Компот мог быть, но обходились и без него. Пекли тоже что придётся. Желательно, конечно, поставить на стол пряники и орехи, но если нет — ничего страшного. Однако при любых обстоятельствах на столе должно было стоять не меньше трех блюд. То Рождество, когда мне было десять лет, мы с отцом ходили распухшие и забинтованные. Меня прихватила свинка, я уже находилась на стадии выздоровления, вставала с постели, но лицо больше походило на тыкву, чем на лицо. Вся голова была замотана, требовалось держать её в тепле. А отец угодил в автокатастрофу. Они с одним знакомым возвращались на машине в Варшаву, ехали в тумане, на что-то наскочили, и отец врезался головой в ветровое стекло. Все лицо было изрезано осколками, в том числе перерезана артерия над глазом. Отец потерял столько крови, что в больнице с трудом удалось его спасти, сделав несколько переливаний крови. Ничего, обошлось, и на Рождество он был уже дома, правда, весь обмотанный бинтами и обклеенный пластырями. Обычно наша родня в Сочельник собиралась за столом в доме моих родителей. Традиция зародилась до войны, после войны это стало уже правилом. Съезжались и сходились все родственники. Тётя Ядя со своей мамой, моей второй бабушкой, переправлялись через Вислу, иногда прихватывали с собой сестру бабушки, тётку Стаху. Бывало, за стол усаживались до двадцати человек. Мы никак не могли решить для себя, чётным или нечётным должно быть число гостей, поэтому специально не рассчитывали, и каждый год получалось как придётся. Во время войны ещё это было. В то Рождество нам устроила развлечение Люцина. Вообще-то ей было отпущено всего сорок два года жизни. С детства у неё были неприятности с сердцем, с желудком тоже серьёзные неполадки. Но всего этого ей показалось мало, и она устроила себе внематочную беременность. Одной ногой она уже стояла в могиле, но тут кто-то сумел найти и привести к ней врача, специалиста по травам, у которого ещё сохранилось немного целительных тибетских травок из довоенного запаса. С их помощью он и вытащил Люцину из могилы, и тут она самым мерзким образом обманула меня. Люцина выздоровела, уже не напоминала бесплотный дух, похорошела, а главное, у неё отрасли удивительно красивые и густые волосы. Пока она заплетала их в две коротенькие косички, каждая толщиной в руку, я отчаянно ей завидовала. И этот бессовестный человек самым беспардонным образом ввёл меня в заблуждение! Тётка заявила — её волосы стали такими потому, что она не щадит сил и времени на расчёсывание их щёткой. Я, дура несчастная, поверила ей и принялась терзать свою и без того жиденькую шевелюру. Расчёсывала свои жидкие волосики до посинения, руки немели, а толку никакого. Теперь-то я знаю, что от щётки пользы никакой, но сколько же я тогда намучилась, а главное — такое разочарование! Прочие Люцинины хвори остались, естественно, при ней. Вечно она то синела у нас на глазах, то вдруг теряла сознание, в общем, выкидывала свои номера. И один такой номер, из разряда выдающихся, она тоже подстроила на Рождество. Было это уже после войны. Возможно, на сей раз ей даже удалось бы и помереть, если бы не наш сосед. Соседом моих родителей в ту пору была какая-то большая шишка, не то из МИДа, не то партийный функционер. У нас не было телефона, чтобы вызвать врача, Люцина упорно пыталась покинуть сей бренный мир, и энергичная бабушка погнала меня к этому самому функционеру. Высокопоставленная шишка оказалась очень отзывчивой. Она не только разрешила позвонить по телефону, но и, узнав в чем дело, сама занялась спасением Люцины. Сосед лично позвонил хорошему знакомому и очень хорошему профессору, специалисту по Люцининой болезни. Как же звали того чудесного человека? Лаубе? Кажется, так, профессор Лаубе. Стыдно забывать своих благодетелей, этому профессору Люцина обязана жизнью. Силой оторванный от праздничного стола звонком «сверху», он приехал к нам надутый, разгневанный и жутко недовольный, увидел больного человека и тут же забыл о своём недовольстве, да и вообще обо всем на свете. Профессор вытащил Люпину с того света и отказался принять гонорар. Потом, естественно, Люцина полетела к нему с букетом роз, но работать в рождественскую ночь его наверняка заставила не надежда получить роскошный букет. На следующее Рождество какой-то непонятный приступ случился с бабушкой, её тоже удалось спасти, но очередное Рождество мы теперь уже поджидали с тревогой. Мелочи вроде отсутствия воды в доме в канун Рождества или чей-то пустяковый грипп уже не воспринимались нами как достойное несчастье. Но вот наконец стряслось нечто, не только надлежащим образом компенсировавшее упомянутые мелочи ряда рождественских ночей, но и сулившее надежду на то, что мы выполнили норму рождественских катаклизмов на несколько лет вперёд. Случилось это много лет спустя, когда я была уже взрослой. Остались позади студенческие годы, я получила специальность архитектора-строителя и работала по этой специальности. За плечами был кое-какой и жизненный, и производственный опыт. Недели за три до праздников, которые моя родня по традиции продолжала встречать у моих родителей, начались проблемы с канализацией. Кто-то из жильцов дома делал ремонт, и где-то забило канализационную трубу. Кто забил, где забито — никто не знал, сантехники безуспешно вели поиски, которые заключались главным образом в том, что они одну за другой вскрывали трубы в поисках затора и оставляли их в таком состоянии, запрещая жильцам в дальнейшем пользоваться канализацией. К тому времени я уже жила в другом доме, но встречать Рождество тоже собиралась у родителей и, зная тяготеющее над нашей роднёй рождественское проклятие, преисполнилась самыми худшими опасениями. Вопреки ожиданиям Сочельник на этот раз прошёл нормально, но в первый же день праздников чуть свет нас разбудила звонком соседка снизу. Заливаясь горькими слезами, растерзанная, с всклокоченными волосами несчастная женщина умоляла мою мать не спускать воду в унитазе, потому как её новорождённые котятки потопились. Смысла информации я не уловила, но гибель котяток меня встревожила, и я спустилась с соседкой к ней посмотреть, в чем же дело. Оказалось, что уже со вчерашнего дня все, что стекает от соседей в канализацию со всех пяти этажей, выливается у соседки в квартире. Ночь она провела у мужа в больнице, а вернувшись домой под утро, застала в квартире зловонный потоп. Ночью окотилась кошка, и новорождённые утонули. А сейчас соседка на пару с дворником пытается очистить квартиру с помощью вёдер, совков и тряпок от… этого самого, но они никак не поспевают и просят нас воздержаться. В самом деле, войти в туалет было просто нельзя, жижа перелилась через порог и затопила всю квартиру. Я глядела на это стихийное бедствие, на хозяйку и на дворника с тряпками в руках и отчаянием в глазах, и меня проняло. Надо что-то спешно предпринять! У соседки был телефон, осторожно пробравшись по мебели к нему, я принялась названивать. Начала с аварийной службы водопровода и канализации. Там мне сообщили, что у них Рождество, день нерабочий, а дежурные сантехники тоже в нерабочем состоянии, то есть того… не могут разорваться! Я пригрозила им милицией, но они не испугались. Тогда я и в самом деле позвонила в милицию и, закусив удила, стала звонить все выше, пока не добралась до самого верха. Наконец проклятая аварийка приехала. И в самом деле, её состав был поголовно пьян. Это меня как-то не обескуражило, говорю же, на стройках уже поработала и рабочий класс знала. Общими усилиями мы попытались разобраться в причинах катаклизма, и у нас получилось, что не иначе как засорилось колено трубы на первом этаже, в том месте, где сантехники вскрыли трубу три недели назад, и она так и стоит во вскрытом виде. Зато удобно, можно щупать рукой, сколько влезет. Засорилось наверняка из-за ремонта на пятом этаже, ведь наш народ привык все спускать в канализацию. Ну, могли по пути подключиться и соседи, спустить в унитаз картофельные очистки или ещё чем помочь. Но в любом случае причиной несчастья стал участок канализации на первом этаже. Участок этот находился в холле подъезда дома у того выхода, что вёл на Аллею Неподлеглости, для чего нужно было спуститься по крылечку из пяти ступенек. Стеклянная стена со стеклянной же дверью разделяла холл на две части, за стеной был второй выход из дома, в переулок. Стоим мы, значит, с сантехниками, чешем в затылках, уставившись на проклятую трубу, вертикально спускающуюся по стене, понимаем, что заткнулось в колене и немного ниже и весь этот кусок труб надо менять. Аварийная бригада сделать это не может. А что же делать? — Послушайте, — задумчиво сказала я бригадиру. — А что, если пан кувалдочкой постучит по коленцу? Или немного выше. Старшой уставился на меня. В его взгляде поочерёдно выразились непонимание, изумление и глубочайшее осуждение. — Пппроше пани, — с достоинством произнёс он. — Отдаёт ли пани себе отчёт в том, что пани предлагает? — Целиком и полностью, — беспечно заявила я. — Но тогда же все это ггт… потечёт на улицу! На Аллею Неподлеглости!!! — Вот именно. Санэпид тут же появится, правда? И уж они сами сделают все, что положено. Теперь бригадир и его подчинённые смотрели на меня с явным интересом. Очень может быть, что на трезвую голову бригадир воспринял бы моё предложение иначе, но сейчас оно его явно заинтересовало. Велев своим молодцам притащить стол, он с их помощью взобрался на него и тюкнул по коленцу кувалдочкой. В общих чертах я представляла себе, что получится. В отличие от сантехников я была абсолютно трезвой и у меня хватило ума подумать о собственной безопасности. За происходящим я наблюдала, забежав за упомянутую выше стеклянную стену холла, откуда все было прекрасно видно. Из пробитого отверстия под давлением пяти этажей обрушилась Ниагара зловонной жидкости. Окатив стены подъезда и бригаду в полном составе, забрызгав передо мной стекло, Ниагара мощным потоком устремилась к выходу, сбегая с весёлым бульканьем на Аллею Неподлеглости по ступенькам крыльца. Кто-то из жильцов попытался войти в подъезд, но в ужасе отпрянул. Один из мужчин спросил сантехников: — Откуда это у вас? Из центрального? — Ага, из центрального, — машинально подтвердил бригадир, тупо уставившись на дело своих рук. Жуткая вонь заполнила лестничную клетку, выманив жильцов из квартир. Аварийная бригада поспешила собрать свои манатки и быстренько уехать от греха подальше. К нам опять прибежала нижняя соседка, рыдая, на сей раз от счастья. Смердящая масса, которую они с дворником безуспешно пытались до этого собрать в ведра и тазы, ни с того ни с сего у них из-под рук сама вдруг поплыла из квартиры долой! Повреждённый участок труб сменили в первый же рабочий день после праздников всего за каких-нибудь восемь часов. А происшедшее лишний раз подтвердило моё глубокое убеждение в том, что в тогдашней нашей социалистической действительности самыми действенными методами были нетипичные и радикальные. ( Сюрпризы на Рождество нам подбрасывала…) Сюрпризы на Рождество нам подбрасывала не только судьба, мы и сами старались придумать к празднику что-нибудь оригинальное. И тут опять первую скрипку сыграла Люцина, в голове которой всегда было полно всевозможных идей. Она и специальность выбрала такую — приобщать молодёжь к культуре и искусству, многие годы работала с молодёжью, знала множество весёлых игр, сама изобретала аттракционы и остроумные шарады-развлечения. И даже написала несколько книг, составила сборники соответствующих игр для детей и юношества. Эти книги не сохранились, а жаль. Если кто-то заинтересуется, пусть ищет по автору: Люцина Щегодинская. Но вернёмся к Рождеству. Как-то мы придумали такую штуку: каждый даритель (пардон, я хотела сказать — святой Миколай) обязан был запаковать свой презент в такое количество бумаги, чтобы нельзя было догадаться, какого размера подарок скрывается внутри, и чтобы развёртывание бумаги длилось как можно дольше. Тогда мне пришлось пережить ужасные минуты, оставшиеся в памяти на всю жизнь. Вот опять придётся перебить хронологическое повествование, но что делать? Начинаешь ворошить в памяти прошлое, и обязательно возникают ассоциации, потянется ниточка то в пережитое раньше, то в аукнувшееся впоследствии, а хотелось бы поделиться с читателем всем, что представляется мне достойным внимания. Пожалуй, не буду больше извиняться за своё сбивчивое повествование, а буду просто говорить обо всем, что вспоминается. Итак, в то Рождество было мне лет четырнадцать-пятнадцать. Возраст солидный, и, выходит, была я на редкость тупой кретинкой. Оправдать меня может лишь тот факт, что заморочили голову бабы, то есть женская половина моей родни, которую я без всякого сожаления выведу на чистую воду, хотя это, возможно, и чрезвычайно бестактно с моей стороны. А Тереса пусть удавится, хотя, если по-честному, она единственная в нашем семействе проявляла какие-никакие человеческие чувства и имела совесть. Итак, получили мы в подарок от святого Миколая каждый свой подарок, обильно упакованный, и принялись с интересом разворачивать бумагу, желая добраться до презента и узнать, что же там такое. Упаковочная бумага покрыла уже весь пол в квартире, а мы все разворачивали и разворачивали её. Отец со всеми распаковывал полученный им подарок. Размотав гигантскую трубку, которая вся оказалась упаковочной бумагой, он докопался до малюсенькой сигаретницы-портсигара. И тут до меня дошло — это был единственный полученный им подарок, к тому же он сам его себе купил и сам запаковал! Удар был так силён, что я лишилась дара речи. В конце концов, при всех моих недостатках сердце у меня было всегда доброе. А тут меня как-то сразу вдруг озарило, как-то сразу я поняла расстановку сил в семье, дошло наконец, и я взбунтовалась всей душой против такого отношения к отцу. Незначительное, казалось бы, событие, перевернуло всю мою душу, перестроило психику и самым радикальным образом сказалось на всей моей последующей жизни. Разумеется, по-настоящему оценить расстановку сил в семье и разобраться в тех своих чувствах я смогла, лишь став взрослой. Тогда только докопалась до истоков сложившейся в семье ситуации. Отца недооценивали не только как конкретную личность, но и как представителя мужского пола вообще. Так уж повелось в моей родне: всякие положительные чувства по отношению к мужчинам лишь осуждались, презирались и высмеивались. Полюбить мужчину? Ха-ха-ха, какой идиотизм! Такое отношение было в нашей родне фамильным, не даже бабушкой основано, а ещё её бабками и прабабками, и гены передавались по женской линии из поколения в поколение. Тут уж ничего не попишешь. Из нас самой непримиримой в этом отношении была Люцина, и я предпочла бы сто раз умереть мученической смертью, чем признаться в самом невинном сердечном порыве. Моя мать считала мужчин лишь полезными орудиями, которые необходимы женщине в её жизни. Уронив перчатку в яму с леопардами, она потребовала бы принести её не для того, чтобы испытать силу чьих-то чувств, а просто потому, что перчатка ей нужна, до леопардов же и мужчины ей нет никакого дела. А бабушка считала мужчинами только громадных, здоровенных мужиков. Отец был совсем не таким. К тому же сам позволял собой командовать, во всем подчинялся бабам, потому что по характеру был человеком мягким, уступчивым, не любил скандалов и сцен. И наверное, любил нас с матерью. Вот так сиротливый портсигар, купленный отцом на Рождество самим себе в подарок, стал поворотным пунктом во взаимоотношениях у нас в семье. Не только для меня. Не одна я обратила на портсигар внимание, неловко стало и другим, и больше подобного не случалось. Я же, воспитанная в соответствующих традициях, всю жизнь старалась скрывать от родни, от всех этих баб вспыхивающие во мне нежные чувства к мужчинам. А от испытанного на то Рождество потрясения, к самим мужчинам я стала относиться преувеличенно хорошо, чего они явно не заслуживали. Ага, я ведь хотела рассказать о том, какие на Рождество мы сами себе устраивали сюрпризы. Так вот, неугомонная Люцина придумывала всевозможные конкурсы, гадания, шарады и прочие развлечения, а все остальные, разомлевшие от праздничных яств, с удовольствием принимали в них участие, что, несомненно, свидетельствует в их пользу. Обычно все подарки от святого Миколая складывались в большой мешок, и, когда я выучилась читать, моей обязанностью стало зачитывать вслух надписи на подарках и раздавать их адресатам. Традиция жива до сих пор, теперь это делает моя старшая внучка. Случалось, эти надписи делались в стихах, и все семейство послушно занималось поэзией. А однажды, когда наша страна переживала очередные трудности, Люпина повесила на стене лозунг: СВЯТОМУ МИКОЛАЮ В ЗУБЫ НЕ СМОТРЯТ! В другой раз моей матери сунули в руки конец бечёвки с надписью: «Иди за ней!» Естественно, все семейство, толкаясь, пересмеиваясь и строя всевозможные планы относительно подарка, двинулось следом за матерью. Бечёвка тянулась через все комнаты, кухню, прихожую, петляя и поворачивая назад, и, наконец, добралась до ванной, где стояла новенькая стиральная машина, до сих пор тщательно скрываемая. Опять же в период очередного дефицита тёте Яде тоже в подарок вручили конец верёвки с надписью: «Тяни!» Она послушно принялась тянуть и с некоторыми усилиями извлекла из-под дивана, к своей огромной радости, целую связку рулонов туалетной бумаги, в ту пору настоящее сокровище. ( А теперь напрягу все свои силы…) А теперь напрягу все свои силы и попытаюсь вернуться к хронологии, которая как-никак составляет стержень каждой биографии. Рождество Христово увело меня далеко в сторону от неё. А если мне уж совсем невтерпёж станет отступить от упорядоченного хронологически повествования, отступать обязуюсь только назад. В середине каникул вспыхнуло Варшавское восстание. В нашем Груйце по вечерам и ночам на улицах собирались кучки людей и молча смотрели на зарево над горящей Варшавой. Его видно было на пятьдесят километров окрест. Ужас придавил людей. Говорить об этом я не буду. В Груйце тогда находились лишь мы с матерью и Тереса. Все остальные — отец, дедушка с бабушкой, Люцина с мужем, вся родня отца — застряли в Варшаве, и мы о них ничего не знали. А на меня вдруг ни с того ни с сего нашло ясновидение. Звучит неправдоподобно и малость жутковато, но тем не менее это чистая правда. Я сидела за столом, возможно, занималась или читала, пытаясь отвлечься от гнетущей атмосферы страха и тревоги за судьбы близких, от чего постоянно билось сердце и сдавливало грудь. И тут на меня вдруг нахлынуло. Да нет, не то слово. Не нахлынуло, а вдруг просто ударило, как гром средь ясного неба, или озарило, как молния: нечего бояться и тревожиться. Снизошла на меня абсолютная уверенность в том, что, несмотря на трагические события, ни со мной, ни с кем из самых близких мне людей ничего плохого не произойдёт, никто из них в войне не погибнет. Трудно описать испытанное мною облегчение. Свалилась неимоверная тяжесть, давящая сердце, я моментально и сама успокоилась, и принялась успокаивать своих. Стала просто бальзамом на их раны. Возможно, это тоже был один из переломных моментов в моей жизни, от роли бальзама мне до сих пор так и не удалось избавиться, чтоб его черт побрал, между нами говоря! А если кто-то не понимает, что я имею в виду, пусть сам попробует. Тогда же, озарённая свыше, я помчалась к матери и Тересе и с такой убеждённостью сообщила им о своём откровении, что они тут же поверили. Дня не прошло, чтобы они вновь и вновь не расспрашивали меня, как же оно все будет, не явилось ли мне ещё что-нибудь пророческое, я же с неизменной уверенностью ободряла их и вселяла надежду. Как закончилось восстание, все знают, и я опять же не стану об этом говорить. Первой из Варшавы к нам добралась бабушка. До сих пор не знаю, как уж ей это удалось, но она всегда была энергичной и не робкого десятка. Пришла пешком и, отмачивая натруженные ноги в тазу с горячей мыльной водой, сказала: — Янек погиб! Янек — мой отец. Сказано это было с такой уверенностью, что не осталось сомнений: бабушка собственными глазами видела труп зятя. Ни о чем не расспрашивая, потрясённая мать отправилась в спальню плакать. Я бросилась следом и с возмущением опровергла страшную бабушкину весть, презрительно заявив, что мне лучше знать, отец жив и здоров, бабушка же несёт ерунду. Кинулись к бабушке, принялись её расспрашивать, и выяснилось: отцовского трупа она не видела, к выводу о его гибели пришла на том основании, что, по достоверным сведениям, отец оставался в центре Варшавы, где все погибли. Действительно, оставался — и вместе с немногими выбрался по канализационным тоннелям. Вскоре после бабушки из варшавского Урсинова подтянулась Люцина. На дедушке мы бы поставили крест, если бы не моё упорство. Восстание застигло дедушку в одной из варшавских больниц, куда его положили на серьёзную операцию желудка. Бабушка успела уже оплакать его, а он недельки через две тоже добрался до нас. Я сама отперла ему дверь и в первую минуту не узнала — так страшно он исхудал и совсем поседел, на ногах держался не иначе как каким-то чудом. Оказалось, их больницу то ли разбомбили немцы, то ли в неё угодил снаряд, здание рухнуло, под обломками погибли и больные и персонал. А на дедушку навалился шкаф. Нет, не раздавил его. напротив, спас ему жизнь, потому как упал над дедушкиной койкой наклонно, упёршись одним концом в стену и образовав под собой пустое пространство, в котором оказался дедушка. Как-то он умудрился выбраться оттуда и добраться до Груйца. От отца все не было вестей, и отчаявшуюся семью поддерживало лишь моё безграничное упорство. И только поздней осенью приехал знакомый владелец небольшого поместья в Блендове и таинственным шёпотом сообщил, что отец скрывается у него. Домой вернуться отец все ещё опасался, хотя теперь немцам было явно не до него. Мы с Тересой по всей квартире скакали в сумасшедшей польке, а мать сразу же наняла бричку и поехала за отцом. Позже мы всей семьёй ездили в Блендов благодарить спасителей отца, и там мне приискали жениха. Это был сын хозяев, которого я совсем не помню, наверное, он мне не понравился, зато я была в полнейшем восторге от его матери. Представьте, как же должна была выглядеть эта женщина, если мне, двенадцатилетней девчонке, для которой двадцать пять были уже пожилым возрастом, она показалась восемнадцатилетней цветущей девушкой! До сих пор так и стоит перед глазами картина: восхитительная статная молодая девушка опёрлась о косяк двери в гостиной. И эта девушка, оказывается, мать четырнадцатилетнего молодого человека! Я просто не могла оторвать от неё глаз и готова была выйти замуж за её сына, чтобы заполучить такую свекровь. Об отцовской родне мы получили сведения только лишь после освобождения, но о них мы так не беспокоились, ведь они находились по ту сторону Вислы, так что обязаны были в восстании уцелеть. Итак, вся родня собралась, живая и невредимая, а ко мне принялись приставать с расспросами, когда закончится война. По этому поводу мне каких-либо откровений свыше не являлось. Недоставало ещё мужей Тересы и Люцины. Вскоре муж Тересы Тадеуш прислал о себе весточку из Англии. Что же касается мужа Люцины, то совершенно незнакомый нам человек принёс записку, найденную у полотна железной дороги. На мятом клочке бумаги с одной стороны был написан адрес моих родителей, с другой накорябано: «Нас везут в неизвестном направлении». Люцина узнала почерк мужа. Нам никогда так и не удалось узнать, в каком именно месте была выброшена из поезда записка, потому что прежде чем добраться до нас, она прошла через множество рук. ( И тут к нам подошёл фронт…) И тут к нам подошёл фронт. Весело стало! Давно канули в прошлое времена, когда меня трясло от страха на мешках картофеля в погребе, куда мы прятались от бомбёжек и обстрелов немцев. На страницах этой биографии я уже позволила себе не раз заметить: человек ко всему привыкает. Даже к разрывам бомб, трясущимся стенам домов и бренчащим в окнах стёклам. Рядом с нашим домом немцы поставили три орудия, которые палили куда-то вдаль. Не исключено, из этой дали по орудиям стреляли в ответ, и оставалось лишь надеяться на то, что у русского наводчика не дрогнет рука. Грохотало по-страшному, непривычному уху трудно было отличить разрывы снарядов от взрывов бомб. Несмотря на все моё ясновидение, в душу закралось сомнение: слишком уж простым делом в такой обстановке было бы нам переселиться в мир иной, а мне перед смертью больше всего хотелось дочитать какую-то интересную книжку. Отказавшись спуститься в подвал, я пристроилась у горящей карбидной лампы, заткнула уши и продолжала читать, всем телом ощущая трясущееся здание. Дочитала до конца и все ещё была жива. В подвал, однако, пришлось спуститься, и произошло это в ту же страшную ночь, когда русские брали Груец. Я даже вздремнула немного на упомянутых уже мешках картошки, когда к нам в подвал прибежал сосед, тогда совсем молодой парень, с которым впоследствии, лет через двадцать, мы подружились, и радостно донёс, что над нами уже рвётся шрапнель. Минут через пятнадцать прибежал с новым известием: в городе появились русские танки, он видел их собственными глазами, прогрохотали мимо нашего дома, вот только что, и он сам слышал русскую речь! Больше в подвале уже никто усидеть не мог, все выскочили на улицу. А на следующий день начался исход. Русские танки действительно появились на улицах города, но моя бабушка не считала, что взятие города русскими — хорошее дело. Она когда-то лично знала Дзержинского и отзывалась о нем не иначе как о «кровавом палаче». Своим отношением к большевикам она заразила и меня, что было совсем не трудно, в моем живом воображении на всю жизнь запечатлелись жуткие сцены из романа Сенкевича «Огнём и мечом». Я так и видела описываемые писателем дикие орды, для которых величайшим наслаждением было обматывать свои шеи дымящимися человеческими внутренностями. Остальные родичи поддались нашей с бабушкой истерии и решились бежать куда глаза глядят, лучше всего в какую-нибудь глухую деревню. Уложили манатки, у каждого был свой чемодан. Дождались рассвета и, подхватив вещички, помчались из города. Как раз против течения. Много там металось людей, но все почему-то бежали нам навстречу, то есть в противоположную сторону. И видимо, правы были они, а не мы, потому что, когда мы оказались на перепаханном поле, вокруг нас принялись рваться снаряды. Холера! Рвались и справа, и слева, а мы, как оглашённые, мчались, сами не зная куда. Я с малолетства была убеждена в слабом здоровье матери и очень переживала по этому поводу. И теперь, видя, как она, спотыкаясь о мёрзлые груды земли и чуть не падая, с трудом волочит свой чемодан и наверняка потом разболеется из-за этого, забрала у неё тяжёлый чемодан и потащила её и свой, да ещё на плече у меня висела какая-то сумка. И с этим грузом я перла вперёд, подстёгиваемая паникой, то и дело с беспокойством оглядываясь на мать, хотя дедушке наверняка приходилось гораздо тяжелее. До нашего дома в деревне было слишком далеко, мы с трудом дотащились до хаты наших знакомых и выдохлись. Несмотря на два чемодана и сумку, у их двери я оказалась первой, выронила на землю свой багаж и хотела постучать в дверь, но, оказалось, была не в состоянии поднять руку. Села на деревянное корыто, из которого кормили свиней, и подождала, пока подтянутся остальные члены семьи. Дедушку мы сразу уложили в постель и принялись ждать развития событий. Тересы и Люцины тогда с нами не было, уж не помню почему, зато очень хорошо помню, что происходило потом. Сидим, значит, мы в хате наших деревенских знакомых, и их семья и наша. Наступил поздний зимний вечер, горит керосиновая лампа, дедушка лежит в постели, а мы все негромко переговариваемся. Главным образом о том, что перелом в войне не вызывает сомнений, русские её выиграли, фронт прошёл дальше, а в окрестностях полно недобитых немцев, которые собираются в банды и зверствуют по-страшному. Врываются в дома, поляков убивают, а дома сжигают. И нет от них спасения! И тут, заглушая все страшные разговоры, раздался громкий стук в дверь. Мы замерли. В дверь колотили типично — прикладами. И грозно кричали. Прислушались — кричали по-немецки. Шкопы! Те самые, недобитые, пропали наши головушки! От ужаса мы оледенели и окаменели, стало плохо с сердцем. Стрессы все-таки здорово сокращают жизнь. Хозяйка наконец открыла дверь. В комнату с радостным гоготом ворвались трое русских солдат. Оказывается, это они такую шуточку устроили. Один из них, адвокат по профессии, прекрасно знал немецкий, он и кричал, желая немного попугать освобождённое население. Матерь Божья… И начался упоительный вечер. Один из солдат играл на гармошке, водку они принесли с собой, была и у хозяев. Всех мужчин заставляли пить. Дедушка болен? Так водка же лучшее лекарство от всех болезней! Бабушка решила пожертвовать собою и заявила, что она, так и быть, вместо дедушки сама выпьет. А следует заметить, по-русски бабушка говорила свободно. Солдаты согласились. Двое по очереди отплясывали с хозяйкой, а все трое пели. Не скажу, чтобы очень музыкально, во всяком случае, громко. Интереса к дымящимся человеческим внутренностям они как-то не проявляли, и я почти полюбила их уже за то, что они не немцы. Наконец, настало окончательное освобождение, военные действия закончились, и мы вернулись в наш груецкий дом. Моя мать похвалила русских. — Когда тут были немцы, — заявила она с мстительным удовольствием, потому что ненавидела немцев до безумия, — так они во время бомбёжки головы теряли от страха, прятались куда попало, под машины залезали, в придорожных канавах скорчивались. А эти, глядите, самолёты бомбят, они же головы задирают. Ни разу не видела, чтобы хоть один спрятался. Отважный народ! Бомбардировки и в самом деле ещё продолжались, наверное, это были предсмертные судороги непобедимой германской армии, кому же ещё бомбить? Бомбы сбрасывали маленькие, пятидесятикилограммовые. Об одну я споткнулась, когда в воскресенье шла в костёл. Задумалась, под ноги не смотрела, а она лежала себе на тротуаре. Сообразив, на что именно я наткнулась, я поспешила обойти её, описав большую дугу, потому что хорошо понимала, какую опасность представляет неразорвавшаяся бомба. И все равно козы я боялась больше. Коза — самая настоящая, это не метафора — подкарауливала прохожих на одном из городских перекрёстков и бодала их. Я предпочла бы хоть сто раз споткнуться о бомбу, чем один раз встретиться с этой проклятой козой. Говорили, что хозяин не только крепко привязывал разбойницу, но даже запирал её в сарае, однако она каждый раз как-то ухитрялась вырваться на свободу и продолжала разбойничать на улицах. Моей подруге Виське она разодрала единственное пальто. Сразу признаюсь, что данную козу я описала в произведении под названием "Стечение обстоятельств ". А что касается неразорвавшейся бомбы, ею занялась местная детвора. Привязала к ней верёвку и таскала по улицам города. Взрослые наконец встревожились, но никто не знал, что же делать с этой гадостью. В конце концов её бросили в пруд, находящийся у дома неких Пентковских. Думаю, там она лежит и до сего дня. ( Итак, фронт прошёл дальше…) Итак, фронт прошёл дальше, проклятая война для нас кончилась, отец смог легально жить в собственном доме. По случаю окончания войны на городской площади устроили торжество, и оно ещё было в разгаре, когда мне пришлось отправляться домой, ибо мать велела вернуться к девяти часам вечера. Самого интересного, фейерверка, я так и не увидела. И хотя бежала домой во весь дух, все равно опоздала на пятнадцать минут. Терпение никогда не входило в число достоинств моей матери, пятнадцать минут для неё превратились в пятнадцать часов, а может быть, даже и столетий. В наказание она не разговаривала со мной три дня, и эти три дня я, будучи девочкой чувствительной, горько проплакала. В ту пору у меня были две главные подружки — Боженка и Виська. Очень может быть, что именно из-за Виськи я вышла замуж. Существует такая народная примета: если кого в детстве укусит собака, рано выйдет замуж. Не собака, понятно, а девочка, которую она укусила. Вот Виська и позаботилась о моем раннем замужестве, правда, не намеренно. Мы с Виськой часто бывали у её тёти, пани Пентковской, владелицы того самого пруда с неразорвавшейся бомбой. На подворье у Пентковских стоял овин, где можно было прыгать с балки в сено, и прятаться по сусекам на разной высоте, и, наконец, просто спокойно играть в карты. Двор охранял пёс, средних размеров дворняга, не слишком злая. Меня она уже немного знала. Как-то мы с Виськой вошли во двор, она первая, я за ней. Пёс выбежал нам навстречу, и Виська в шутку науськала его на меня: — Азорка, взять её! Пёс воспринял приказ серьёзно, подбежал ко мне, причём сделал это как-то двусмысленно: мордой рычал, а хвостом махал. Я стояла неподвижно, как меня учили поступать в подобных случаях. Если не шевелиться, уверяли меня, собака не укусит. Оказалось, Азор с этими правилами знаком не был. Он подбежал и вцепился мне в ногу. Как я уже говорила, сама собака была небольшая, а вот пасть у неё оказалась как у крокодила. И этой пастью она ухватила меня чуть пониже лодыжки. И крепко держала, продолжая демонстрировать противоречивые чувства: и рычала, и дружески махала хвостом. Рычала, правда, не очень выразительно, мешала моя лодыжка в её пасти. Пёс явно был в нерешительности. Выполняя приказ, за ногу ухватил, но рвать и терзать ногу не стал. А я до сих пор удивляюсь, как у меня хватило ума и выдержки стоять спокойно, не делая попыток вырваться. Поднялся переполох, из дому выбежала вся Виськина родня. Ужасаясь и причитая, она бестолково металась вокруг нас с собакой. Похоже, все, кроме меня, потеряли голову. Пришлось самой проявить инициативу. — Да заберите же, наконец, черт побери, этого пса! — раздражённо крикнула я, сама не своя от того, что так невоспитанно чертыхаюсь, но инстинктивно чувствуя: в данной ситуации не до хороших манер. Отчётливо помню сплетения самых противоречивых чувств, обуревавших меня в тот момент. И ведь подействовало! Громкое и чёткое указание привело в чувство растерявшихся людей, и они наконец сделали что требовалось. Псу разжали зубы, освободили мою ногу, принесли таз с водой и остановили кровотечение. Зарёванная Виська умоляла простить её, она, дескать, и представить не могла, что собака выполнит её дурацкое приказание. К Виське у меня претензий не было, впрочем, как и к собаке, злилась я только на бестолковых Виськиных родичей. Рана на ноге не заживала два месяца, и то считаю, мне повезло, ведь раны от собачьих укусов очень долго гноятся. Каникулы так и пропали, а в ноге навсегда осталась нехватка плоти. До сих пор меня интересует вопрос, что сделал пёс с моим мясом — выплюнул или сожрал? Небольшой диссонанс в отношениях между мной, Боженкой и Виськой вскоре после освобождения внёс некий Рыжик. Немного старше нас — ему было уже семнадцать, — он, несомненно, был весьма интересным человеком. Первое время он никак не мог решиться, которую из нас предпочесть, потом вроде бы выбрал Виську. Я это пережила довольно легко. Во-первых, потому, что сама не была уверена в своих чувствах к нему, гораздо больше мне в ту пору нравился некий Здислав. А во-вторых, потому, что уже тогда Рыжик твёрдо решил стать ксёндзом. Вернее, решили его родные, и сам Рыжик был готов к духовному безбрачному поприщу. Кажется, он и в самом деле впоследствии стал ксёндзом. А тогда меня несколько сбивала с панталыку эта его будущая профессия. Но зато у Рыжика был настоящий пистолет. Он показывал его нам перед мессой в костёле. Кстати, о Груецком костёле. Очень интересное явление — к городу он повернулся задом… Объясняется это тем, что некогда пожар разрушил Груец, а костёл уцелел. Затем город построили заново, но с другой стороны костёла. Зато в Груецком костёле сохранилась купель XIII века! А ещё Рыжик занимал большую должность в харцерской организации. Он был комендантом обеих дружин, мальчиков и девочек. После войны в Польше очень быстро образовали харцерскую молодёжную организацию, я очень быстро вступила в неё, а вышвырнули меня из неё ещё быстрее. Характер мой никогда не отличался ни мягкостью, ни покорностью, ни даже уступчивостью. И если мне что-то не нравилось, я тут же высказывала все, что думаю по этому поводу, не давая себе труда прибегнуть к дипломатическим ухищрениям. Над последствиями как-то не задумывалась. А ведь стала уже большой, могла бы иногда и задуматься… Не нравилось мне, к примеру, как мы ходили строем. Мальчики ещё туда-сюда, шли нормальным шагом, длинным и дружным, одно слово — маршевым. Девчонки же семенили идиотскими мелкими шажками и при этом ещё что-то пискливо мяукали, изображая песню. Я-то как раз ходить умела, вдоволь находилась пешком в нашей деревне, и для меня такая маршировка была просто унизительной. Я протестовала, пытаясь что-то изменить, но меня никто не слушал. Воспитанная на книгах о довоенном польском харцерстве, я упорно добивалась от нашей молодёжной организации каких-то полезных конкретных действий, они же все сводили к говорильне. Вот и получается, им ничего не оставалось, как только вышвырнуть меня из организации, чтобы не надоедала, не приставала с глупыми требованиями полезных дел. Самым неожиданным образом Рыжик вдруг превознес меня. Когда начались занятия в школе, им по литературе задали сочинение: характеристика любого знакомого человека. Рыжик избрал меня. Когда позже я ознакомилась с его домашней работой, была просто ошарашена благородством собственного характера. И не представляла, сколько во мне положительных качеств! К тому же учительница не только узнала меня в описании Рыжика, но и поставила ему пятёрку за сочинение. Меня это так потрясло, что я даже возгордилась. Правда, ненадолго. Из-за неразберихи с учёбой во время оккупации я вдруг оказалась теперь в первом классе гимназии. Тересу командировали на одно из классных собраний родителей (мать избегала их, практически никогда не ходила на классные собрания в моих школах, как и не водила меня никогда к врачам, поручая это Тересе или Люцине). На собрании Тереса пережила шок, узнав, что у меня двойка по истории. Она-то разлетелась, ожидая похвал, потому что училась я всегда хорошо, и двойка по истории была для неё громом средь ясного неба. Честно признаюсь, двойка заслуженная, и на месте учителя я бы поставила себе не одну, а целую дюжину двоек. На его уроках я и в самом деле позволяла себе откалывать безобразные номера. Помню, например, Солона. Важно расхаживая по классу, учитель вызвал сидящего передо мной мальчика и спросил у него, чем прославился Солон. Парень поднялся с места и, заикаясь, попытался ответить: — Солон… он, того… снёс эту самую… как её… демократию. Потрясённый учитель так резко обернулся, словно его неожиданно ударили сзади. — Как ты сказал? Солон отменил демократию? — Ну да, снёс её к чертям собачьим! — Во-первых, не выражайся, а во-вторых, подумай хорошенько и вспомни. Солон действительно что-то отменил, точнее, ограничил в некоторой степени. Отменил, не снёс! Так что же отменил Солон? Как известно, Солон ввёл что-то вроде демократического строя, а уж если и отменил что-то, то власть аристократии, ограничив её в определённой степени. Парень тупо молчал. Добрый учитель попытался помочь ему. — Ну, хорошо, Солон и в самом деле что-то снёс, как ты выражаешься, если тебе так понятнее. Но что именно? Молчание. — Так что же все-таки снёс Солон? Я не выдержала. Ответ просто напрашивался сам собой, и я громким шёпотом подсказала в спину оболтусу: — Яйцо! Классу много не требовалось, он дружно грохнул. Учителю не полагалось смеяться, бедняга весь побагровел, с трудом удержавшись от смеха, и сделал мне строгое замечание. Всех своих хохм не помню, в памяти остались ещё ликторы. Выходит, мы проходили тогда историю древнего мира. Меня вызвали отвечать. Учитель поинтересовался, сколько было ликторов, я же запамятовала, сколько их там было, и брякнула наобум: — Одиннадцать. — Нет! — сухо и строго возразил учитель. — Нет? — удивилась я. — Как же так? Уверяю вас, пан профессор [16] , ровно одиннадцать штук! На самом деле это раньше вокруг диктаторов ошивалась целая дюжина ликторов, при республиканском же строе их осталось только двое. Одиннадцати учитель не выдержал и влепил мне двойку за четверть. Тересу эта двойка огорчила намного сильнее, чем меня. Учитель же, встретив на улице мою мать, сказал ей, что вынужден был поставить мне эту двойку, чтобы как-то приструнить меня, слишком уж я безобразничала на уроках. Он не сомневается, древнюю историю я знаю. Немного подтянувшись, я исправила двойку на пятёрку. А теперь, считаю, имею законное право сделать отступление. Давно не нарушала я исторической последовательности своих мемуаров, а в данном случае ассоциация просто сама напрашивается. Как известно, родители имеют обыкновение уверять своих детей, что в их возрасте учились на отлично, и ставят себя в пример. Я так не делала, возможно, просто было не до того. За меня это сделала моя мать. Она наставительно заметила моим оболтусам сыновьям, что их мамочка училась на круглые пятёрки. Скептические оболтусы, ясное дело, не поверили, и тогда бабушка извлекла бережно хранимые мои табели успеваемости и предъявила их внукам. Увидев сплошные пятёрки, те были ошарашены, но сомневаюсь, что это заставило их больше меня уважать. Намного больше им импонировало моё умение стрелять из пистолета. А теперь опять вернусь к учёбе в первом классе гимназии. Белки-летяги обошлись для меня без последствий. Когда учитель велел тому же парню (бедняге очень не повезло из-за того, что он сидел как раз передо мной) назвать характерную черту белок-летяг, тот опять тупо стоял столбом и молчал. Молчал и молчал, сколько же можно? Мне стало скучно, и я подсказала из сострадания: — Несут яйца. И этот болван громко повторил мою идиотскую подсказку, хотя при слове «яйца» мог бы уже и насторожиться. А вот в немецкий он вляпался сам по себе, тут я была ни при чем. Немецкому этого мальчика учили в семье с раннего детства, так же, как меня с детства обучала французскому Люцина. В первом классе гимназии у нас иностранным был немецкий. Учитель задал домашнее задание и вызвал отвечать моего несчастного соседа, велев ему прочесть вслух упражнение, заданное на дом. Тот встал, взял в руки тетрадь и, немного запинаясь, принялся читать по тетрадке. Учителю это не понравилось, он заглянул в тетрадь и увидел пустую страницу. Оказывается, ученик на ходу сочинял текст. — За знание языка я должен поставить тебе пятёрку, — сказал учитель, — а за то, что не приготовил домашнего задания — двойку. Подумаю. Учитель оказался справедливым человеком и поставил все-таки пятёрку. Со школьной экскурсией я была в какой-то магнатской резиденции, кажется, в Старой Веси, хотя за точность не ручаюсь. Там мне запомнились три вещи: прекрасная коллекция бабочек, огромная, сказочно красочная и совсем не пострадавшая в войну; бесконечно длинные шпалеры подстриженных кустов, целые километры; и цыганка. Цыганка гадала нам по руке. Когда я протянула ей свою ладошку, она, взглянув на неё, заявила, что гадать отказывается. Я и расстроилась, и возмутилась, хотелось знать, с чего вдруг такая дискриминация, но цыганка наотрез отказалась давать какие-либо пояснения. Я переждала, пока она не перегадала всем девчонкам (мальчишек гадание не интересовало), и снова подошла к цыганке, когда рядом с ней уже никого не было. Ну и выяснилось, что мне суждено умереть молодой. Оказывается, у меня слишком короткая линия жизни, я доживу до двадцати пяти лет — и привет, так написано у меня на руке. Я как-то не очень испугалась, в том возрасте смерть была чистой абстракцией. Наоборот, я даже несколько возгордилась: вот какая я особенная, вот какая мне грозит опасность! Видимо, из жалости и сострадания цыганка занималась мною намного дольше, чем обычно, и научила меня раскладывать карты для гадания. Так впервые я узнала значения карт и их сочетаний, хитросплетения расклада, а позже эти познания я углубила и расширила с помощью литературы в области чёрной и белой магии. Что же касается близкой смерти, я долго помнила о нависшей надо мной опасности, но, когда стукнули роковые двадцать пять, я была так жутко замотана и в семье, и на работе, что наверняка, даже если бы и умерла, не заметила этого. А кроме того, с возрастом моя линия жизни как-то сама собой удлинялась, и больше никто не пророчил мне близкой смерти, сама же я себе нагадала, что доживу до страшно пожилых лет. Может, даже до семидесяти! Во всяком случае, живу до сих пор, разве что мне это только кажется… И ещё один случай той поры крепко врезался в память. Как я уже неоднократно замечала, война для нас кончилась, фронт перевалил через нас и отодвинулся к западу, и в том направлении шли и ехали войска. Не только русские, но и наши. Все двигалось на Берлин. В толпе горожан мы с Боженкой стояли на краю тротуара и приветливо махали руками, провожая солдат. Они что-то кричали нам, мы весело отвечали на их шутки. Один грузовик затормозил как раз перед нами, потом рывком двинулся дальше. И тут из-за спин товарищей вдруг выглянул какой-то солдат. Его взгляд на долю секунды случайно задержался на мне. Выстрели он в меня или ударь топором — впечатление не могло быть сильнее, словно удар молнии пронзил меня всю его взгляд. Конец света! Никогда в жизни, ни раньше, ни потом я не видела таких чудесных глаз. На меня глянули две яркие голубые звезды, сияющие собственным светом. Они горели, как прожекторы, затмив весеннее солнце. Звёздные сапфиры или бриллианты, ночью они наверняка осветили бы все вокруг. И такие радостные, смеющиеся, сияющие! Грузовик давно проехал, за ним двинулась вся колонна, а я осталась стоять, замерев столбом на краю тротуара, как зачарованная глядя вслед исчезнувшему голубоглазому парню. Кто он? Уцелел ли в войне? Не знаю, но забыть не могу. А потом мы наконец уехали из Груйца. Конечно, всем нам хотелось вернуться в Варшаву. Послевоенная Варшава, страшный, разрушенный город. Особенно в нем было жутко по вечерам. Редкие фонари в океане развалин освещали потусторонним светом такой мёртвый, призрачный пейзаж, что сердце сжималось. Возвращаться в Варшаву нам было некуда, дома всех наших родственников оказались разрушены, а поселиться в уцелевшем чужом… Такое никому и в голову не приходило. Возможно, бабушка с её энергией и смогла бы что-то организовать, но она была прикована к постели тяжело больного дедушки, который с этой постели уже не поднялся. Первой не выдержала Люцина. Ещё в сорок пятом году она уехала в Силезию [17] и занялась там польской культурой. Моему отцу тоже предложили работу в Силезии, бухгалтером, по специальности, на восстанавливаемом сахарном заводе в городе Бытоме. Он согласился. Мы переехали в Бытом. Считалось, на время, потому что моя мать хотела жить только в Варшаве. В Бытоме я и закончила второй класс гимназии. В связи с переездом школу я сменила во втором полугодии, и в новой, бытомской, учителя устроили мне что-то вроде экзамена. Запомнилась география. По рассказам своих новых одноклассников я уже знала, что учитель географии — сущее чудовище, категорически утверждает — на пятёрку его предмет знает лишь Господь Бог, на четвёрку — он сам, а уж ученик в самом лучшем случае может рассчитывать лишь на тройку. Так что перед первым уроком географии я тряслась от страха. Учитель задал мне два вопроса. — Где в Польше обнаружена нефть? — Таков был первый. — К востоку от Лимановой, — не задумываясь ответила я. — Где находится Лиманова? Покажи на карте! — было второе задание. Мой отец всю жизнь интересовался картами, возможно, сказалось заветное, неосуществлённое стремление путешествовать по свету. Любовь к картам он привил мне с малолетства. Сколько раз мы вместе листали атласы, вместе путешествовали по миру! Я научилась легко читать географические карты, это доставляло мне прямо-таки физическое наслаждение. В отличие от отца, мне, уже, правда, взрослой, удалось немало попутешествовать по разным странам, да и сегодня нет для меня большего удовольствия, чем путешествие. И вот на первом уроке географии в бытомской школе я, вся трепеща, не чуя под собой ног, как лунатик двинулась к карте, заранее подняв руку и вытянув палец, и ткнула этим пальцем прямо в Лиманову. Учитель озадаченно посмотрел на меня, долго молчал и наконец произнёс каким-то торжественным тоном: — Я ставлю тебе пятёрку. Шум пронёсся по классу. Произошло прямо-таки историческое событие, ничего подобного в школе никогда не случалось, и данное событие осенило славой не только меня лично, но и весь наш класс. Вся школа сбегалась посмотреть на диковину, умудрившуюся получить пятёрку у географического монстра, вавельского дракона [18] . Я искренне недоумевала: да что же произошло? Ведь прямо скажем, ничего особенного, а тем более выдающегося не совершила, чему уж так удивляться? Только потом поняла, в чем дело. Учитель географии ставил карты во главу угла, и несчастному жутко не повезло. Ему попались ученики, совершенно в них не разбиравшиеся. Бедняга из себя выходил, все нервы истрепал, может, и на печени с селезёнкой сказались вечные стрессы, а его ученики все, как один, елозили носами по огромной, во всю стену, карте Польши, будучи не в состоянии показать, где Карпаты, а где побережье Балтики. Я сама это видела собственными глазами и не верила, что такое вообще возможно. Впрочем, все объяснялось, по всей вероятности, тем, что в период оккупации у детей просто не было возможности поднатореть в географии, особенно здесь, на бывших немецких землях. Да и вообще не у всех были дома карты и атласы. И отцы, мечтавшие о путешествиях. Кажется, я пролила бальзам на израненное сердце нашего географа. Тот же самый учитель географии организовал экскурсию по родному краю для учениц нашей гимназии (тогда гимназии делились на мужские и женские), и этой экскурсии, во всяком случае, отдельных её фрагментов мне не забыть до самой смерти. Предполагалось, что экскурсия будет дешёвая, и она действительно была такой. С нас собрали по двести злотых с носа — это на старые-то деньги! После обмена сумма равнялась 6 (шести) злотым, и не было среди учениц такой, которая не смогла бы заплатить этой суммы. А учились в нашей школе в основном девочки из силезской провинции, они в жизни нигде дальше Бытома не бывали и ничего не видели. Да и куда они могли ездить во время войны, которая тянулась шесть долгих лет? Экскурсия распахнула перед нами двери в широкий мир. С энтузиазмом записалась я на эту поездку в жажде новых впечатлений, не представляя, что нас ждёт. Езус-Мария! Состав нашей туристической группы был следующим: двести девиц в возрасте от десяти до семнадцати лет, пятеро местных парней, в чьи обязанности входило носить котлы и прочий общий багаж, и он, учитель географии. Один-единственный на всю эту разношёрстную бабью группу. Мужественный человек! А может, немного чокнутый? Энтузиаст, свихнувшийся на своей географии? Не помню, кто готовил пищу в котлах на всю ораву. Может, те самые парни под руководством педагога? Впрочем, блюда отличались идеальной простотой, супы да каши. Железная дорога выделила для нас товарные вагоны, в которых вдоль стен тянулись твёрдые и узкие лавки. На две недели теплушки стали нашим домом. Сельди в бочке или сардины в банке наверняка чувствовали себя так же, как и мы, стиснутые в вагонах, с той лишь разницей, что рыбок утрамбовали после смерти. И все-таки… Неизбалованная молодёжь в этом возрасте вынесет многое, а экскурсия получилась просто прекрасная! Мы побывали в Величке, Освенциме, Кракове и Закопане, исходили горы. Да, я видела Освенцим сразу после войны, отдавала себе полный отчёт в том, что вижу, и больше уже никогда не хотела видеть такое. Это не забывается. В поездке с нами не цацкались. В соляные копи Велички мы спускались вниз пешком по винтовым лестницам. Все вниз и вниз, лестница вьётся бесконечно, и уже на полпути мы стали сомневаться, есть ли тут вообще дно и кончится ли когда-нибудь этот спуск. Опять же не собираюсь описывать известные всем соляные копи, скажу лишь, что Величка одновременно вызывала восхищение и внушала ужас, ни на что не похожее сочетание сказочного дворца и мрачных казематов. Наверх, к счастью, нас подняли на лифте. Начиная с Кракова наши «спальные» вагоны ставили на запасные пути. Обычно главной проблемой была вода, от вокзала мы, как правило, стояли далеко, и таскать воду легальным путём, в обход отделявших нас от вокзала составов было просто немыслимо. Кто бы стал бегать по два километра в одну сторону, а потом обратно? Ясное дело, мы выбирали прямой путь, пролезая под вагонами. Наш строгий учитель орал на нас, как раненый бизон, грозил страшными карами, запрещал пролезать под вагонами, но был человеком разумным и трезво смотрел на вещи. — Не смейте лезть под вагоны! — нёсся вдоль составов его голос. — Категорически запрещаю!!! Если какую дуру застукаю, ноги из задницы повыдёргиваю! А если поезд внезапно двинется, немедленно ложиться ничком вдоль рельсов! Лежать и не двигаться! Дошло, ослицы? И если какая идиотка попытается бежать или хоть голову подымет — пусть лучше мне потом на глаза не показывается! Путешествие под вагонами с чайниками, бутылками, котелками и прочей посудой в руках, особенно на обратном пути, с водой, было весьма затруднительным. Мы с тревогой посматривали на бесконечные товарные составы — не собирается ли какой двинуться, и самым приятным зрелищем было отсутствие паровоза. Бог нас миловал, ни одну не застукал под колёсами внезапно двинувшийся поезд. Хотя, если честно, нас по дурости больше пугала перспектива уехать на внезапно двинувшемся чужом пассажирском поезде, который мы преодолевали поверху, поднимаясь на площадки. Своего учителя мы смертельно боялись, благодаря чему он навёл среди нас весьма жёсткую дисциплину. Во всех областях, в том числе и по отношению к живой природе. Как-то, возвратясь с водой к своей теплушке, я уже издали услышала громовые раскаты голоса нашего грозного педагога, кого-то распекавшего со свойственной ему энергией и страстностью. Девчонки ломали руки, заливались слезами и в ужасе перешёптывались: — Он её убьёт! Убьёт! И в самом деле, в кругу переполошившихся туристок не помнивший себя от ярости педагог тряс одну из них за плечи с такой силой, что у той голова моталась из стороны в сторону, и поносил её нехорошими словами. Она хуже преступников, воров и убийц, а также варваров и вандалов вместе взятых! Оказывается, несчастная сорвала ветку цветущего кустарника. Немного успокоившись, защитник природы, словно предвидевший грядущую экологическую катастрофу, заявил нам: — Вас здесь двести штук. Если каждая сорвёт хоть по одной веточке с куста, что от него останется? Слушайте все и запомните раз и навсегда: если эти мои слова не дойдут до какой-нибудь тупицы, за один сорванный листочек отправлю её домой! Если учесть, что спали мы на твёрдых полках товарного вагона, мёрзли по-страшному (в горах майские ночи холодные), гоняли нас по маршрутам безжалостно, питались Бог весть как, сами мыли посуду в студёной воде, ею же мылись… Если учесть все эти спартанские условия нашего существования в походе, угроза отправить домой могла произвести обратное действие, надежда избавиться от мытарств могла показаться счастьем, а ведь ничуть не бывало! Она казалась нам таким наказанием, от которого волосы на голове вставали дыбом. До конца экскурсии ни одна из нас не посмела сорвать даже травинки. От Кузниц учитель устроил нам пеший переход. Мы шли с рюкзаками, в которых каждая, кроме личных вещей, несла и недельный сухой паёк. На Каспровы Верх мы поднялись на фуникулёре, а затем всю нашу ораву географ вывел к старой турбазе на Хале Гонсеницовой. Спуск с неё запомнился мне на всю жизнь. Как я уже сказала, стоял май. На склонах гор ещё сохранились большие пласты снега, и один из них нам очень пригодился при спуске. Ведь спускаться с горы неимоверно тяжело, я как-то сползла и дальнейшее наблюдала снизу. Пример подал сам учитель, не знаю уж, чем он думал. Сел на снег и скатился как на санках. Был он в крепких лыжных брюках и съехал как-то профессионально, видимо, имел навык. Но ведь мог бы уже узнать своих ослиц и тупиц! Девчонкам я не удивлялась, спускаться с рюкзаком за спиной по скользкому снегу было жутко тяжело, только что я сама это испытала. Естественно, съехать вот так, как учитель, на заднице — одно удовольствие! С визгом и писком одна за другой покатились они с горы, а редко кто из них был в брюках. В те времена девицам было положено носить юбки, так что снег понабивался куда только было можно. Некоторые из туристок прекращали забаву на полпути, другие же и хотели бы, да не могли этого сделать и съезжали вниз уже форменными снежными бабами. Одна расторопная девица завернулась в пластиковый дождевик, которые только что вошли в моду, и со свистом понеслась вниз. Внизу же снежный пласт заканчивался нагромождением громадных валунов и каменной россыпью. Учитель стоял внизу и вне себя орал на все горы: — Ты что делаешь, кретинка? Убьёшься! Да тормози же, корова! Хлопцы, ловите её! Девица в дождевике мчалась вниз с обезумевшим видом, рассекая воздух, как ракета, и вопя от страха. Она явно потеряла голову и затормозить при всем желании не могла. Пятеро наших парней побросали котлы и кинулись ей наперерез. Перехватили туристку, крепко вцепившись в неё, но остановить мчавшуюся на бешеной скорости ракету не сумели, как ни упирались в снег каблуками своих лыжных ботинок. Живописная группа катилась прямо на камни, правда, уже не с такой скоростью и в конце концов как-то остановилась. Спасённая от неминуемой смерти девица поднялась на ноги целая и невредимая, чего нельзя было сказать о её плаще: сзади виднелась огромная дыра. До сих пор не понимаю, как же получилось, что при всех таких превратностях судьбы и катаклизмах ни с одной из нас не только не произошло никакого несчастья, но даже никто не заболел. Никаких травм, даже простуд! Видимо, судьба берегла энтузиаста учителя и его подопечных. Вернувшись с памятной экскурсии, я, неожиданно для себя, очень укрепила здоровье. А моя мать в это же самое время разрушила своё. В моем случае помогла жара. Жара наступила ещё в конце весны. Бытом, как я уже говорила, Силезия, её промышленный регион. Из школы я возвращалась потная, взопревшая, вся разукрашенная тёмными пятнами и потёками, и сразу же лезла под душ. Тёплой водой смывала с себя жирную сажу, грязь и пот, а потом для охлаждения окатывалась холодной. Одно удовольствие! Вечером процедура повторялась. И я настолько привыкла к холодным обливаниям, что без них уже не представляла купанья и дня не могла прожить. Лет пять обливалась холодной водой, тем самым исправляя идиотское воспитание в детстве с вечным кутаньем и перегревами. С тех пор до сегодняшнего дня я болела всего три раза, раз и навсегда избавившись от гриппов, ангин и простуд. Случалось мне жестоко страдать от холода — и не заболеть. А моя мать в это же время умудрилась сделать нечто совершенно противоположное. Как я уже не раз упоминала, она чрезвычайно любила мороженое и могла есть его в чудовищных количествах. С Люциной и одним знакомым они отправились в кафе. Мать, естественно, потребовала мороженого. Люпина принялась заказывать ей порции одну за другой, наконец взбунтовалась и заявила, что не намерена разоряться из-за непомерных аппетитов сестры. Тогда мороженое для матери стал заказывать знакомый. Не могу понять, ведь взрослые же люди, как могли допустить такое? У всех троих случилось умственное затмение? Или просто было интересно, сколько мать в состоянии съесть? Наконец она угомонилась, почувствовав жуткую боль в горле. Воспалились миндалины и гайморова полость. Хроническое воспаление тянулось за матерью всю жизнь. Никогда больше она уже не могла есть мороженого. ( Позже, когда мы уже жили в Варшаве…) Позже, когда мы уже жили в Варшаве, я неоднократно бывала у Люпины, оставшейся в Силезии. Поселилась она в Катовицах, в сорок пятом, и занялась культурой. Много времени отдавала она общественной работе с молодёжью, занималась журналистикой, работала в редакции Польского радио. Как известно, на Возвращённых землях Польское радио начиналось с нуля, и условия работы на нем были чрезвычайно примитивными. Многие передачи не записывались на плёнку, шли прямо в эфир, например, трансляции всевозможных праздников и важных государственных мероприятий. Это приводило нередко к весьма забавным эффектам. Вот один из них. Головой ручаюсь, то, о чем сейчас расскажу, — чистая правда. Открывая один из первых «Маршей мира», высокий партийный деятель произнёс в микрофон на местном диалекте польского: — Граждане и гражданки! Товарищи и товарки! Вы отправляетесь в этот осенний поход в честь Тадеуша Костюшки, который вместе с советской армией побил гитлеровского гада в битве под Грюнвальдом! [19] Многие, в том числе и Люцина, по свежим следам записали текст выступления, и я его столько раз повторяла знакомым, что до сих пор помню дословно. Или вот ещё. Заканчивая первомайское выступление, оратор взволнованно воскликнул: — А теперь разрешите мне провозгласить здравицу… И из микрофона сначала оглушительно разнеслось над площадью: — Бе-е-е! А потом не менее оглушительная ругань предыдущего оратора: — Пошла прочь, холера! Вон отсюда! Легко догадаться, что к микрофону получила доступ одна из овец, пасшихся поблизости. В Бытоме во время предвыборной камлании огромную витрину аптеки на центральной площади украсили три портрета кандидатов: Гомулки, Циранкевича и Осубки-Моравского. А под ними осталась на виду красочная аптечная надпись крупными буквами: СВЕЖИЕ ПИЯВКИ. Весь город сбегался посмотреть на необычное зрелище. Правда, аптеку на следующий же день прикрыли, а её владельца увели в наручниках. А ведь он не нарочно остроумничал, просто портреты государственных деятелей опирались на бутыли со свежими пиявками, и подпись рекламировала их, а вовсе не уважаемых кандидатов. Пиявки сочли недостаточно декоративными, прикрыли портретами, а о подписи просто забыли. Чем же виноват владелец аптеки? Другим зрелищным моментом в Бытоме, не столь рискованным политически, был бриллиант, выставленный в витрине ювелирного магазина. Опять же весь город сбегался любоваться на него, и я тоже. Бриллиант лежал на чёрном бархате. Не знаю, сколько уж в нем было каратов, но в диаметре он достигал не меньше сантиметра, а возможно, и больше. Стоил он полмиллиона злотых. Не знаю, на что сбегались смотреть: на драгоценность или бешеную цену. Вообще-то в Бытоме у меня были очень неплохие бытовые условия. Впервые в моем распоряжении оказалась отдельная комната. Правда, мне часто приходилось делить её с Люциной, которая то и дело наезжала к нам из Катовиц. Но уж лучше делить с кем-то свою комнату, чем вовсе не иметь её. У меня было пианино, на котором я как-то сразу стала играть. Это вовсе не означало, что на меня снизошло музыкальное озарение или во мне вдруг прорезался талант. Ничего подобного, по-прежнему мой слух ничем не отличался от того, каким мог обладать первый встречный пень, но действовали зрительная память и чувство ритма. Мне наняли учительницу музыки, она проверила мой слух, убедилась в отсутствии оного и с большой неохотой взялась за сизифов труд. И вскоре с изумлением принялась допытываться у меня, почему я скрыла от неё, что уже училась музыке. Так и не поверила, что с фортепианной клавиатурой я имела дело лишь в годовалом возрасте, когда весело бегала в ботиночках по клавишам раскрытого рояля тёти Яди. Теперь я моментально запомнила ноты, соотнесла их с клавишами на инструменте. Запомнить зрительно, по какой клавише надо ударить, для меня не составляло проблемы, а ритм получался сам собой. Таким вот оригинальным образом я за три месяца прошла годовой курс обучения и была счастлива, но продолжить музыкальное образование у меня уже никогда больше не было возможности. В Бытоме я первый раз была в опере, на «Травиате». До войны меня в оперу не водили. Помню, какое огромное впечатление произвело на меня и посещение первого настоящего кинотеатра, огромного, роскошного, совсем не пострадавшего от войны и ярко освещённого. Прямо явление из какого-то другого мира! Закончив в Бытоме учебный год, я на каникулы поехала в родной Груец. Родители остались в Бытоме, я должна была туда вернуться в школу, но судьба распорядилась иначе. В Груйце жили теперь только Тереса с бабушкой, дедушка умер. На каникулах я, желая подзаработать немного денег, стала работать продавщицей. Предприимчивыми людьми были наши многолетние соседа по дому. Те самые, которые во время войны организовали производство порошка для выпечки «Альма». Правда, это предприятие давно лопнуло, но сразу же после войны соседка открыла магазин и взяла меня к себе продавщицей. Магазин был продовольственным с самым широким и разнообразным ассортиментом. Продавалось в нем даже мороженое, тоже собственного производства. Изготовляли его с помощью примитивной машинки (тогда ещё не было технического прогресса), и для того чтобы долгие часы крутить ручку чёртовой машинки, специально нанимали сильного парня. Машинка состояла из двух частей. Металлический цилиндр, наполненный массой, которая потом превращалась в мороженое, помещался в стальную ёмкость с ручкой и крутящимся механизмом. Ёмкость наполнялась смесью льда с солью. От долгого кручения обе части машинки основательно смерзались, и для того, чтобы достать внутренний цилиндр с мороженым, весь агрегат приходилось долго катать по полу, пока обе его части не отделялись друг от друга. Как-то мы с парнем совсем измучились, катая проклятую машинку по тротуару у нашего магазина, и, возможно, немного переусердствовали. Когда извлекли наконец цилиндр, оказалось, что в него проникла замораживающая субстанция с солью. От прибавления соли клубничное мороженое на сметане с сахаром превратилось в продукт несъедобный. Срочно пришлось изготовлять следующую порцию. Мы же с парнем вдвоём съели испорченное мороженое, сняв с него верхний слой. В середину соль не проникла, и мы смогли оценить, чего лишились клиенты. Для меня работа в магазине была жизненной школой. В торговые дни я подавала посетителям водку из-под прилавка, её можно было выпить на месте, в магазине стоял столик и три стула. Как-то три мужика, совершив какую-то сделку, обмыли её, выпив пол-литра и закусив колбасой с огурцом. А потом один из них сказал мне: — Ну, паненка, была не была… Я смотрела на него как баран на новые ворота, не понимая, чего он хочет. Второй оказался сообразительней: — Э, да эта паненка совсем молодая, не понимает. Рассчитаться мы хотим. За месяц я заработала достаточно денег, чтобы осуществить свою мечту — поехать в молодёжный лагерь к морю. Деньги заработала, а разрешение от матери получила хитростью, если, конечно, это можно назвать разрешением. Зная, что она запретит мне ехать к морю одной, я просто отправила в Бытом телеграмму с сообщением, что еду в лагерь, и, не дожидаясь ответа, поехала. Тереса не возражала. Среди отъезжающих были её знакомые, взрослые девушки, и она поручила им присматривать за мной. В лагере я была самой младшей, потому что это, собственно, был студенческий лагерь. Мне необыкновенно повезло. В лагере у меня на лице вскочил жуткий чирей, а те самые Тересины знакомые оказались медичками, будущими врачами. С большим усердием, всем здоровым коллективом, занялись они моим чирьем и ликвидировали его ко всеобщему восторгу. Времена были ещё довольно смутные, и перед домом, в котором размещался молодёжно-студенческий лагерь, выставляли часовых на ночь. Часовой стоял с ружьём, самым что ни на есть настоящим и заряженным боевым патроном. Сменялись часовые каждые четыре часа. Я стояла восемь часов, лишь бы мне потом дали разок выстрелить. Очень хотелось попробовать! Заслужила, мне разрешили. Я выстрелила в лесочке в небо и сразу поняла, что такое отдача. Ударило и в самом деле сильно, но без ущерба для здоровья, потому что меня предупредили и я изо всей силы прижимала приклад к плечу. Других развлечений в общем-то не было, да мне они и не требовались, вполне хватало моря. Оно восхитило и очаровало меня с первого взгляда, потом я уже каждый год старалась побывать у моря. Я не простудилась, не утонула, не сгорела на солнце и вообще была такой рассудительной, что самой становилось противно. Через две недели я вернулась, живая и здоровая, и Дарек, Боженкин ухажёр, научил меня водить мотоцикл, о чем я давно мечтала. А после этих каникул мы наконец вернулись в Варшаву. ( Моя мать отличалась особым талантом…) Моя мать отличалась особым талантом зудеть и допекать. Силезию она терпеть не могла и с самого начала поедом ела отца, требуя, чтобы он переселился в Варшаву. В глубине души я целиком и полностью разделяла её стремление. Отец наконец поддался на уговоры, вылез из кожи вон и сделал невозможное. В кратчайшие сроки поставил на ноги бухгалтерское дело в Бытоме и добился перевода в Варшаву. Думаю, нет необходимости описывать положение с жильём в столице в первые послевоенные годы. Отцу гарантировали работу, но не крышу над головой. Над нами сжалилась кузина, одна из внучек моей прабабушки, и уступила нам на время свою комнатушку, переселившись к матери и сёстрам, жившим этажом ниже в том же доме. Дом № 140 по улице Пулавской до войны был больницей, и мы заняли в нем «сепаратку», палату на одного пациента с площадью в семь с половиной квадратных метров. В неё входили прямо из длинного больничного коридора. Зато прямо в комнате находились кран с раковиной, да и обставлена она была просто роскошно: широкая кровать с тумбочкой, маленький столик и стул, небольшой одёжный шкаф и так называемая «коза» — железная печь с выведенной в окно трубой [20] . Мы с матерью спали на кровати, а отец на ночь расставлял себе на оставшемся у двери свободном пространстве раскладушку, тем самым блокируя вход в комнату, так что никакой злоумышленник уже никак не смог бы к нам забраться. Переехав в Варшаву, мать впервые в жизни поступила на работу — секретаршей в какое-то учреждение — и выдержала там три месяца. Видимо, это был так называемый испытательный срок. По истечении его она решительно заявила: не позволит, чтобы всякие командовали ею. Всяким был, видимо, директор, секретаршей которого она должна была работать. В общем, эту работу мать бросила с лёгким сердцем, на другую устроиться не пыталась и напрочь отказалась от попыток зарабатывать на жизнь, предоставив это отцу. И тем не менее этих трех месяцев оказалось достаточно, чтобы ввести в заблуждение мою школьную учительницу французского языка (в варшавской гимназии у меня иностранным стал французский). Француженка задала нам задание: «Мой день с утра до вечера». Пожалуйста, с утра так с утра. Меня вызвали, я встала и начала описывать свой день. Просыпаюсь я, значит, утром, и родители подают мне в постель завтрак. Это обстоятельство чрезвычайно шокировало нашу импульсивную учительницу, и, не дав мне договорить, она принялась читать мораль. Прервала на полуфразе, потому что я собиралась пояснить: когда мы все втроём утром собираемся выйти из дому и родители встают, для меня на полу уже не остаётся места, и я вынуждена оставаться в кровати. Завтракаем же мы все втроём на тумбочке у меня над головой. Отчитав меня, француженка велела продолжать и, не веря своим ушам, слушала дальнейшее описание моего дня: съев завтрак в постели, я отправляюсь в школу, затем, первая вернувшись домой, топлю печку, грею воду и мою всю посуду. Француженка велела мне несколько раз повторить эти фрагменты моего рассказа, чтобы убедиться, правильно ли меня поняла, уж очень невероятным казалось, чтобы избалованная девица, которой подают завтрак в постель, занималась такой грязной работой. Тут я наконец сжалилась над педагогом и сообщила метраж наших апартаментов. Пришла зима. Поскольку центральное отопление ещё не действовало, канализация замёрзла. Больничные туалеты представляли собой жуткое зрелище. По возможности я старалась ими не пользоваться, ограничиться школьными, но это не всегда получалось. Приходилось бегать к трамвайной будке (как раз напротив нашего дома трамвай описывал петлю), но там было ненамного лучше. Окно нашей одиночной камеры, тьфу, палаты выходило на глухую стену какого-то здания, и вид из окна отрицательно сказывался на психике. Я даже написала тогда чуть ли не научную статью с философским обоснованием того, как бытие определяет сознание, только она, к сожалению, не сохранилась. А на меня эта глухая стена и в самом деле действовала угнетающе. Хорошо хоть не было времени часто пялиться на неё! В отличие от матери, стремление зарабатывать деньги стало для меня к тому времени дурной привычкой. Слыша дома вечные нарекания на нехватку денег, я старалась что-то предпринять. Помогла тётя Ядя, которая, как и её брат, мой отец, была бухгалтером и имела широкие связи с представителями так называемой частной инициативы. Рисовать я научилась давно и теперь принялась подрабатывать тем, что малевала вывески и рекламные буклеты. Платили жалкие гроши, но все-таки это был какой-никакой приработок к отцовской зарплате. По вечерам я сидела над халтурой. Тогда было модным наносить на изображение растёртую краску, преимущественно акварель, тонким слоем через ситечко с помощью зубной щётки. Отец оставался на работе на сверхурочные и корпел над бухгалтерскими отчётами, мать сбегала этажом ниже к родне, так что до самого вечера комнатушка была в полном моем распоряжении. Всю её, даже и потолок, я запорошила рекламной краской. А потом заказы прекратились, и пришлось искать других приработков. ( Второй класс гимназии я закончила в Бытоме…) Второй класс гимназии я закончила в Бытоме, значит, это случилось уже перед началом занятий в третьем. В последние дни летних каникул на одной из варшавских улиц я встретила одну из своих прежних подружек, Янку, ставшую впоследствии моей самой близкой подругой на долгие годы. Мы учились с ней в одном классе в Груйце, а теперь они тоже переехали в Варшаву, где жили до войны. Выяснилось, что Янка будет ходить в ту же гимназию, что и я. Это меня очень порадовало. Мне всегда нравилась эта девочка, особенно её роскошные волосы (воспетые мною впоследствии в романах трилогии о Тереске и Шпульке — «Жизнь как жизнь», «Большой кусок мира» и «Слепое счастье»). На меня всегда большое влияние оказывали эстетические моменты. Итак, я случайно встретила Янку на улице. Мы шли с отцом, который, конечно же, знал мою одноклассницу. Янка была какая-то расстроенная, словно бы придавленная заботами и сомнениями. Она пожаловалась нам с отцом на то, что положение в их семье сложное и она, Янка, не уверена, что может позволить себе продолжить образование в гимназии. Целесообразнее пойти в какое-нибудь ремесленное, поскорее закончить и начать работать. Не удивляйтесь, мои читатели, такой рассудительности в молодой девушке, год войны считается за два, мы были старше своего возраста, что, впрочем, отнюдь не исключало наличие в нас самой обычной девчоночьей глупости. Одно другому как-то не мешало. Ни минуты не колеблясь, отец твёрдо сказал: — Только гимназия и аттестат зрелости! В случае чего можешь рассчитывать на меня, помогу. Будешь моей второй дочерью. Запомни, если какие трудности — сразу приходи ко мне! Я всегда знала, что мой отец — человек порядочный, и до сих пор благодарна ему за эти слова. Трудностей было в нашей жизни предостаточно, но Янка не стала прибегать к помощи отца. Чтобы уж закрыть эту тему, сразу скажу, что Янка закончила не только лицей (гимназию), но и исторический факультет университета. До сих пор не могу простить ей, что темой диссертации она выбрала историю девятнадцатого века. Могла бы заняться, к примеру, Средневековьем, куда интереснее! Оно всегда привлекало меня какой-то своей таинственностью, недосказанностью. Когда я уговаривала Янку бросить к черту девятнадцатый век и переключиться на Средние века, она лишь выразительно крутила пальцем у виска и объясняла, что материалов по Средневековью не найти. Ну вот, вспомнила Средневековье и опять свернула с пути хронологии. Не любит, меня, похоже, эта хронология! Как-то я из-за Средних веков сбила с толку весь класс, к его большой радости. Учительница истории у нас была замечательная, пани Гебертова. Я пристала к ней как банный лист, домогаясь от неё информации о Людовиках XI и XIII и о Вильгельме Завоевателе. То, что было в учебниках, меня явно не устраивало. Выведенная из терпения историчка убила меня информацией, что требуемые материалы я могу обнаружить лишь во Франции и они точно будут написаны не по-польски. Возвращаюсь к прерванному повествованию. Итак, обе с Янкой мы стали учиться в третьем классе варшавской гимназии им. королевы Ядвиги, которая помещалась в здании бывшей гимназии Гижицкого, ибо здание довоенной гимназии королевы Ядвиги было полностью разрушено. А гимназия Гижицкого находилась прямо напротив нашего дома и упомянутой уже трамвайной петли, на небольшом возвышении. Здание старое, без удобств, с печами в классах. Сейчас на этом месте стоят дома жилого микрорайона. Но зато преподавали в этой довоенной развалюхе ещё довоенные преподаватели, по большей части прекрасные специалисты. Сороковые годы… Варшава лежала в развалинах. Расчищали её от развалин всем миром. Наша школа тоже получила задание: расчистить одну из улиц, выходящую на Пулавскую. Работа адская, делалась, разумеется, вручную. Разбирая завалы, мы обязаны были очищать от штукатурки уцелевшие кирпичи и складывать в штабеля, передавая их по цепочке из рук в руки. Передав несколько кирпичей, я надела перчатки, поняв, что в кровь сотру руки, собственная кожа долго не выдержит. На беду откуда-то появилась наша дура-директриса, увидела у меня на руках буржуазные пережитки и раскричалась на всю улицу: я компрометирую не только школу и педагогический коллектив, но и её лично! Она не намерена из-за меня отправляться по этапу в Сибирь! Ишь какая выискалась недобитая аристократка, белоручка! Не верите? Нет, все было на самом деле. Пришлось мне снять перчатки и спрятать их в карман. Через минут пятнадцать все было кончено. Я отправилась в перевязочный пункт, демонстративно истекая кровью. Покрытые неровными слоями разбитой штукатурки кирпичи резали кожу рук, стирали её как рашпилем. В перчатках я могла бы проработать всю смену, теперь же вышла из строя на несколько дней. Тогда я ещё не знала, что идиотизм, с которым я столкнулась, был типичным. Обязательно надо написать о кино тех лет. Естественно, вспоминаются «Запрещённые песенки». Шёл фильм в кинотеатре «Палладиум», который выглядел тогда совсем не так, как теперь. Чтобы попасть на фильм, нужно было проявить просто героические усилия. Теоретически просто требовалось постоять в очереди за билетами, но очередь эта тянулась далеко по Маршалковской, и стоять в ней можно было до посинения, до морковкина заговенья, до Судного дня и так далее, в общем, до конца своих дней. Мы разработали более действенный метод покупки билетов. Заняли с Янкой место в хвосте, как положено, немного постояли и двинулись вдоль очереди к кинотеатру, изучая обстановку. Выяснилось, что неразбериха стоит страшная. Рядом с легальным хвостом тянулся приблудный, время от времени переплетаясь с легальным и ссорясь с ним. Каким-то образом мы затесались в пробку, образовавшуюся на границе легального и нелегального, и тут выяснилось, что мы уже стоим не на Маршалковской, а на Злотой, намного ближе к заветной кассе, но все ещё слишком далеко от неё. Мы опять двинулись вдоль очереди, тут открыли дверь в вестибюль кинотеатра, где находилась касса, и началась буря над Азией. Наводить порядок среди жаждущих билетов двинулся милиционер, мы не раздумывая двинулись вслед за ним в пробиваемую им брешь, громко протестуя против хаоса и беспорядка. Милиционер довёл нас до самого кинотеатра, не ведая об этом, и принялся наводить порядок в очереди, пытаясь отделить легальных от нелегальных, стоявших от нестоявших. Формируя цепочку, он своими руками силой воткнул нас в эту цепочку, а потом мы уже сами прилагали все силы, чтобы нас оттуда не вытолкнули, вцепившись в соседей зубами и когтями. Перед кассой взволнованная толпа опять сбилась в бесформенную кучу, Янку оттёрли к стене, а меня силой протолкнул перед собой какой-то громила, которому я просто преграждала доступ к окошечку. Вытолкнуть меня было некуда. Деньги остались у Янки. Я с отчаянием оглянулась на подругу и увидела совершенно незабываемое зрелище. Янка влезла на какую-то лавку, стоящую у стены — растрёпанная, в распахнутом пальто с оторванными пуговицами, увидела меня у окошечка кассы, сложила руки, как для прыжка в воду, закрыла глаза и кинулась вниз на плотную массу человеческих голов. У окошечка ей удалось принять вертикальное положение. Вот каким образом мы попали на «Запрещённые песенки», потратив на стояние в очереди всего один день. И такие сцены повторялись каждый раз, когда мы хотели попасть в кино. Раз моя мать принимала личное участие в сносе дверей кинотеатра «Полония», а Тересу чуть не задушили насмерть, когда она пыталась приобрести билеты на «Пышку». Посиневшую и не стоявшую уже на ногах, я с трудом втащила её в фойе. Помню, что на «Комедиантов» я пошла в шляпе матери, чтобы казаться старше, потому что детей до восемнадцати лет не пускали. В гимназии мы были последним классом, где ещё обязательными были уроки религии, и на этом уроке я позволила себе «выстрелить» большим бумажным пакетом. Не знаю, откуда он взялся. Надув его, я изо всей силы хлопнула по пакету. Оглушительный выстрел раздался как раз в тот момент, когда ксёндз входил в класс. Остановившись, словно громом поражённый, ксёндз какое-то время не мог произнести ни слова, лишь беззвучно шевелил губами. Придя в себя, этот добрый и вежливый человек спросил суровым голосом: — Пусть немедленно признается та, которая учинила это безобразие, иначе весь класс получит двойки по поведению! Естественно, я тут же встала. Не столько из благородства, сколько из любопытства. Хотелось знать, что же теперь будет. Ксёндз вновь окаменел, а потом произнёс охрипшим от эмоций голосом: — За четверть ты получишь четвёрку по религии. Четвёрка по религии, так же, как и четвёрка в четверти за поведение, были отметками, от которых волосы вставали дыбом. Намного лучше было получить единицу по любому другому предмету. До конца четверти было ещё много времени, ксёндз отошёл и все-таки вывел мне пятёрку, свою слабохарактерность оправдывая тем, что я добровольно и сразу же призналась в содеянном. Оказывается, это и в самом деле смягчающее вину обстоятельство. Уроки мы с Янкой обычно делали вместе, у нас. Во-первых, рядом со школой, а во-вторых, никого дома нет: отец на работе, мать в гостях у родичей. Не могу припомнить, чтобы мы при этом обедали, видимо, жизнь и в самом деле вели спартанскую. И все-таки, сменив трехкомнатную квартиру с ванной в г.Бытоме на эту варшавскую конуру с замёрзшей канализацией, я была счастлива, ведь это Варшава. Как я её люблю, я поняла в те жуткие дни, когда мы с улиц Груйца в безмолвном отчаянии наблюдали зарево над горящей Варшавой. В сорок седьмом отец продал наш земельный участок в деревне. В стране был принят закон, запрещающий горожанам иметь собственность ещё и в деревне. Человек должен жить или в деревне, или в городе, а не тут и там одновременно. Да и Тересе одной было не справиться с сельхозработами. Напоследок я побывала в нашем «поместье». Оказывается, местное население разворовало все: и сетку, окружающую участок, и беседку на нем, и даже сарай, разобрав по досточке. Зато сад разросся, и вот его было жаль. Но другого выхода не было, землю мы продали, отец мог, наконец, рассчитаться с ещё довоенными долгами, и осталось на покупку квартиры. Это была не совсем покупка, просто покупать новые законы тоже запрещали, пришлось оформить как передачу нам квартиры её прежним владельцем-шапочником в счёт ремонта помещения. Счёт за ремонт составлял сорок тысяч злотых, отец заплатил двести тысяч, и все равно это была самая выгодная сделка в его жизни. Хотя квартира не была уж такой хорошей. Во-первых, она была коммунальной, во-вторых, стены комнат почему-то окрасили в яркий ультрамариновый цвет, от которого болели зубы. И в-третьих, на квартиру давно нацелился проживающий в том же доме адвокат, который собрался вывести нас на чистую воду и оттяпать квартиру. Тут мне придётся немного отвлечься и поговорить на политические темы. В отличие от матери, отец положительно воспринял установившийся в Польше государственный строй и вступил в ПСП (Польскую Социалистическую Партию). Мать очень этого не одобряла. Как-то, когда мы ещё проживали в больничной одиночке, к нам в комнату без стука явился какой-то коллега отца по партии. Мать уже лежала в постели и читала книгу, я делала за столом уроки, отец тоже чем-то занимался. Бесцеремонный коллега, не постучав, не поздоровавшись, не извинившись, грубо обратился к отцу: — Почему вас не было на собрании? Отец открыл было рот, чтобы ответить, но взглянул на мать и не ответил. Я тоже взглянула. Она уже садилась в кровати, одновременно замахиваясь книгой. Очень характерный жест, мы с отцом прекрасно знали, что он означает. Была у матери такая привычка — бросаться вещами. Всем, что под руку попадёт. С детства знакомая мне привычка. Помню, ещё в Груйце она свирепствует, а мы с отцом спешно стараемся убрать у неё из-под рук всевозможные предметы, лихорадочно перешёптываясь: — Нет, это можно оставить, железное, не разобьётся. Вот и теперь, не ответив коллеге, отец быстренько развернул его лицом к двери и вытолкал из комнаты. Книга ударилась о закрывшуюся дверь. Скандал разразился, когда вернулся отец, выпроводив своего невоспитанного коллегу. Я унаследовала от матери эту черту. В конце концов, не швырнула бы я тогда в одноклассника чернильницу, если бы не дурной пример матери. Не думайте, что я уклонилась в сторону без всякой уважительной причины. Нет, очень даже уважительная в связи с нашим переездом на новую квартиру. Переехали мы на Аллею Неподлеглости зимой, темнело рано. Меня оставили сторожить новую, ещё пустую квартиру, я не пошла в школу, сидела на подоконнике и смотрела в окно. После работы отец приехал с вещами, появились родичи и Янка, мы собирались устроить небольшой приём по случаю новоселья. Мать распаковывала у окна, где было ещё светло, большую коробку с пирожными. И тут в квартиру ворвался подстерегающий нас адвокат. Ворвался с криком и начал скандалить. Поносил нас последними словами, называл мошенниками и преступниками, упирая главным образом на то обстоятельство, что в квартиру, где он собирался устроить свою контору, мы явились тайком, под покровом ночной темноты, пробираясь поодиночке. Адвокат разорялся все сильнее, и тут я перехватила тот самый, знакомый жест матери. Она собиралась запустить в скандалиста нашим десертом! Я крикнула «Папа!», отец обернулся, все понял в мгновение ока. Ни слова не говоря, он развернул адвоката к двери лицом и вытолкнул его взашей. Пирожные были спасены, а темпераментный адвокат отказался от своих притязаний. В квартире шапочника пришлось делать дополнительный ремонт. Его ванная, например, служила складом дров, водопроводные трубы проржавели, в окнах не хватало стёкол, а двери не закрывались. Ну и страшные синюшные стены снились по ночам. Однако все это были мелочи. По сравнению с одиночной больничной камерой новая квартира представлялась прямо-таки королевскими палатами. Вскоре после новоселья я опять не пошла в школу. Дело в том, что отец поехал с работы на грузовике в Бялобжеги за картошкой для всех сотрудников и вместе с грузовиком пропал на целых три дня. Мать потеряла голову и велела мне отправляться его искать. Интересно, где искать и как я могла это сделать? Бестолково бродила я по улицам города, ибо мать истерично гнала меня из дома, и я не знала, как её успокоить. Я сама не очень беспокоилась. В конце концов, отец поехал не один, с ним было ещё несколько сотрудников, а грузовик — не иголка, так просто не потеряется. Через три дня они и в самом деле вернулись живые и здоровые и даже картошку привезли. Оказывается, вышел из строя двигатель и не так просто было его починить. Спорить с матерью, я знала, бесполезно. Вообще следует удивляться тому, как я смогла закончить школу. Училась я всегда хорошо, так хорошо, что окончательно избаловала родных и они перестали видеть в этом мою заслугу. Никто не заботился о том, сделала ли я уроки, не надо ли помочь. Впрочем, я сама в этом виновата. Как-то раз — было мне лет двенадцать — мать опрометчиво поинтересовалась, сделала ли я уроки, когда я попросила разрешения пойти погулять. Я смертельно обиделась. — Как ты можешь об этом спрашивать? Разве был хоть когда-нибудь случай, чтобы я не сделала уроков? Разве хоть раз были из-за этого неприятности? Уроки — моё личное дело, и нечего другим в него вмешиваться! Мать признала свою ошибку, попросила извинить её и больше никогда не вмешивалась. Но тем самым я навесила на себя цепи рабства. Не было дня, чтобы мне не помешали делать уроки. Начиналось, как правило, с хлеба. Сижу я за столом, занимаюсь. — Прогуляй собаку, — говорит мать. — И заодно посмотри, привезли ли свежий хлеб. — Не привезли, — отвечала я, ибо всем прекрасно было известно, в котором часу его завозят после обеда. Но с собакой выходила. Булочная находилась в нашем же доме, только с другой его стороны. Свежий хлеб завозили между тремя и четырьмя, об этом знали окрестные жители и быстро его раскупали, так что не рекомендовалось зевать. Но ведь сейчас было всего два часа, о каком хлебе может идти речь? Возвращаюсь, опять сажусь за уроки. Через полчаса мать говорит: — Иди за хлебом, наверняка уже привезли. — Нет, ещё не привезли! — отвечала я, но приходилось вставать и идти в булочную, чтобы убедиться — действительно, ещё не привезли хлеб. Возвращаюсь, сажусь за прерванные уроки. Мать говорит: — Я забыла купить сметану. Сходи купи и заодно погляди, не привезли ли хлеб. Иду, покупаю сметану, возвращаюсь, сажусь за уроки. Позаниматься смогла минут двадцать, не больше. Мать заглядывает в комнату и говорит: — Яйца кончились, надо сходить купить. И заодно посмотри, наверное, хлеб уже привезли. Скрежеща зубами, я отправилась за яйцами. Потом я, наконец, отправлялась за хлебом и покупала его, а потом вдруг выяснялось, что опять нужна какая-то мелочь — соль, укропчик, стиральный порошок. Нет, в те времена ещё не было стиральных порошков. Ну, значит, что-нибудь в этом роде. Не было случая, чтобы мать велела мне купить сразу все необходимые продукты. Нет, она посылала за каждым отдельно. Когда я, доведённая до белого каления, яростно спрашивала, что ещё надо купить, она каждый раз уверяла, что больше ничего не требуется. Как-то она велела мне пойти и купить горшок для фикуса. Продавались они в магазине на Раковецкой. Горшок был большой, мать дала на покупку сто пятьдесят злотых. Не помню, почему у меня в тот момент не было собственных денег, поэтому я попросила дать мне больше — а вдруг горшок стоит сто пятьдесят пять злотых. — Нет, он стоит ровно сто пятьдесят. — Ну так знай, если окажется, что он стоит дороже, я второй раз туда не пойду! — Он стоит ровно сто пятьдесят! Отправляйся же! Горшок, чтобы черт его побрал, стоил, конечно же, сто пятьдесят пять злотых. На этот раз у меня не было никаких предчувствий, видимо, проходя мимо, я мельком взглянула на цену и запомнила — сто пятьдесят пять. Я вернулась домой без покупки. — Горшок для фикуса стоит сто пятьдесят пять злотых, — информировала я мать с холодной яростью. — И во второй раз за ним не пойду! — Не пойдёшь? — спросила мамуля, схватила фикус в старом маленьком горшке и вышвырнула его за окно. Я успела на лету перехватить цветок. Не потому что боялась — вдруг кому на голову свалится, просто жаль было цветочка. Взяла я сто пятьдесят пять злотых и во второй раз отправилась за горшком. Сомневаюсь, что кто-нибудь другой заставил бы меня это сделать. Тут бы мне уже раз и навсегда хотелось закончить с анализом комплексов, развившихся во мне из-за собственной матери. В возрасте четырнадцати-пятнадцати лет я была девочкой очень впечатлительной, даже экзальтированной. Мать я обожала до безумия, чему совершенно не мешали её выходки и недостатки. Правда, я возмущалась, протестовала, но всегда подчинялась. По воскресеньям, например, к нам приезжала Тереса, мать вместе с ней отправлялась на кладбище, а мне приказывала докончить приготовление обеда. Из-за этого я не могла бывать на дневных концертах в «Роме». Эти концерты начинались в двенадцать дня и были для меня драгоценны, ибо окультуриться я решила непременно, а ходить по пятницам на вечерние концерты не могла. Туда требовался вечерний туалет, которого у меня не было. И много ещё подобных неприятностей доставляла мне мать, тем не менее я продолжала её обожать и теряла голову из-за тревоги о её здоровье. Если принять во внимание, что сейчас ей восемьдесят четыре года и недавно она запустила в медсестру хрустальным графинчиком с янтарным спиртом, её здоровье не было в столь катастрофическом состоянии, как мне представлялось. Головные боли, которыми она страдала в молодости, прекратились после операции. Правда, и печень, и нервы не были в порядке, и этими своими нервами она держала в напряжении всех окружающих. Её никак нельзя было нервировать, а она совсем распоясалась и даже не пыталась сдерживать своих эмоций. Не знаю, как для остальных родственников, но для меня эта её черта была костью в горле. А уж когда мать принималась что-то искать, можно было и вовсе с ума сойти. Все уже готовы выйти из дому, но потерялись её перчатки. Или ключи. Или шарфик. И поднимается дым коромыслом. К поискам подключаются все, делается это в спешке, в нервах, в слезах. И даже сейчас, когда в моем присутствии кто-то начинает что-то искать, я стискиваю зубы, мысленно решив ни за что не подключаться к поискам, а через минуту не выдерживаю и, проклиная все на свете, тоже принимаюсь искать, вспоминая сцены своей молодости. Самостоятельно же матери никогда ничего найти не удавалось, она умела только терять. Что же касается нервов, то тут у матери явно было не все с ними в порядке. Она не могла ждать. Никогда, никого, ни при каких обстоятельствах. Если кто-нибудь из членов семьи запаздывал, мать сама переживала жуткие мучения и всех присутствующих доводила до исступления. Ей сразу же мерещились всякие ужасы, и она немедленно посылала кого-нибудь на поиски опаздывавшего. Чаще всего эта роль отводилась мне, ибо я всегда была под рукой. Проходило десять минут, больше мать не выдерживала и отправляла меня на поиски. Возражать было бесполезно, из двух зол я предпочитала уйти из дому и торчать на улице, а не выслушивать материнские предположения относительно тех ужасов, которые непременно приключились с опоздавшим. С другой стороны, у меня была деятельная натура и торчать в бездействии перед домом было выше моих сил. Я сразу же начинала раскидывать мозгами, где именно могла задержаться опоздавшая особа, и пыталась действительно пойти ей навстречу или поискать в другом месте, то есть поддавалась материнской истерии. С ума можно сойти! Как правило, опоздания происходили по самым естественным причинам. Отец, например, ведь работал, и после работы ему ещё много надо было чего сделать для дома и для семьи, ездил он на городском транспорте, и уже этих трех причин вполне достаточно было для того, чтобы оправдать незначительное опоздание. Моя мать не работала, для семьи ничего не делала за пределами дома, никогда не ездила на городском транспорте в часы пик, и её не удавалось убедить в том, что не опаздывать в таких условиях просто невозможно. В то же время мать обладала редким обаянием и многими достоинствами. Я изо всех сил хотела сделать её счастливой, но удалось мне это лишь через сорок три года, один-единственный раз в жизни, когда в день её именин я принесла ей паспорт с канадской визой. До того мои попытки организовать выезд матери в Канаду на несколько месяцев кончались неудачей. А все прочие потуги осчастливить мать не приводили к успеху. Во всех моих достижениях она вечно находила недостатки. Разумеется, не все так плохо обстояло с характером матери, просто в памяти глубже отпечатываются тёмные и неприятные стороны, доставившие мне в жизни столько горя. Мать всегда заявляла, что вышла замуж лишь для того, чтобы сбежать из дому, от своей матери. Она уже не могла больше выносить бабушку. Вот и я стала подумывать, не поступить ли и мне так же, и вскоре мысль о выходе замуж и бегстве из родительского дома стала моей мечтой. В те чрезвычайно сложные времена и при своём несовершеннолетии я не смогла её осуществить. Самокритично признаю, что кретинкой я была исключительной, истеричность оказалась закодированной в моем характере и усугублялась переходным возрастом. Я восставала против всех и вся, мне не нравился весь свет и я сама себе тоже. И если бы не суровая действительность, заставляющая держать себя в рамках, сдерживать и свою, и материнскую истеричность, не знаю, чем бы все кончилось. И наверное, при всей моей щенячьей глупости проскальзывала во мне искра самосохранения и хватало ума обуздывать идиотские порывы. Но спасало меня, прежде всего, присущее мне всегда чувство юмора, благодарение Господу! Воспитывать меня пыталась Люпина, без милосердия искореняя во мне дурные, по её представлению, свойства характера. Боюсь, она в этом немного переусердствовала. Чтобы искоренить во мне, например, самомнение, она высмеивала мою внешность и прибегала при этом прямо-таки к варварским методам. Говорила: — Будь у меня такое лицо, я бы на нем только сидела, а не показывала людям. Гляди сама, ведь остаётся лишь приделать ручку — и получится вылитая сковорода! А двигается она как, двигается! Будто деревянная! Я и без того не считала себя красавицей, тем не менее такая беспощадная критика в переходном возрасте могла развить в девочке комплексы на всю жизнь. Тереса тоже воспитывала меня, хотя и не столь настырно. А бабушка в основном старалась развить во мне работоспособность. — Да перестань же копаться! — шпыняла она меня. — Работа должна делаться мигом, раз-два, всегда есть дело, не успеешь покончить с одним, как тебя уже поджидает следующее. Господи Иисусе! Мать не мешала им меня воспитывать, кажется, вообще не замечала этих педагогических приёмов, она донимала меня другим. Мрачными предсказаниями. Она обожала огорчения, неприятности и не могла жить без них. Ага, относительно мрачных предсказаний. Непонятно почему Люцина из года в год пророчила мне трудности с обучением в школе. В начале каждого учебного года она мрачно изрекала: — До сих пор у тебя все шло гладко, но вот в этом году ты узнаешь, почём фунт лиха! И я в панике ожидала предстоящих ужасов, стараясь на всякий случай учиться ещё лучше и, сама того не желая, становясь отличницей. Если Люцина своими страшными пророчествами стремилась именно к такому допингу, надо признать, её метод полностью себя оправдал. Все родственники дружно пытались искоренить во мне эгоистичность, которой во мне не было, и я им не удивляюсь. Единственный ребёнок в большой семье просто не мог не вырасти эгоистом. Но они как-то упустили из виду многие существенные обстоятельства. Войну, например, а потом трудности послевоенного периода, капризную и неприспособленную к жизни мою мать и пр. Как бы там ни было, упорное повторение на протяжении многих лет «Учти, ты не пуп земли» оказало на меня своё воздействие, и эгоизм, даже если и собирался расцвести во мне, так и не расцвёл. С детства пыталась я выработать в себе благородство характера и много сил приложила к этому. Честно и самокритично записывала я в тетрадь отрицательные черты характера, которые бы мне хотелось исправить, и очень жалею, что эта тетрадь не сохранилась. Мать имела привычку рано укладываться в постель и, лёжа, читать книги, разгадывать кроссворды или раскладывать пасьянсы и при этом пить чай или есть что-нибудь вкусненькое. И не было случая, чтобы она заранее припасла все необходимое. Нет, она сначала укладывалась, а потом мы с отцом метались по квартире, принося ей то карты, то стакан чаю, то лимончик, то книжку, то доску. На замечание, что ведь могла бы сама все это припасти, смертельно обижалась. Думаю, вынося все это, я тоже воспитывала в себе положительные стороны характера и искореняла эгоцентризм. Мать не была бездельницей. Домашнее хозяйство было на ней целиком. Она готовила прекрасно, обстирывала нас, шила платья себе, Люпине и мне, очень хорошо вышивала. Стирка… Большая стирка была форменным катаклизмом, вся квартира была потом завешена сохнущими простынями и прочим бельём. Мать всегда устраивала именины и другие праздники не только нам, но и всей родне. Но при этом соблюдалось одно условие: из дому она не выходила, все, что необходимо было для этого сделать вне дома, делали другие. ( Хотелось бы ещё немного повспоминать о школе и учителях…) Хотелось бы ещё немного повспоминать о школе и учителях. Самой гениальной и самой ужасной была учительница истории, уже упомянутая мною Гизелла Гебертова. Сразу признаюсь, именно её вывела я в образе учительницы в «Жизнь как жизнь», и описанные в этом романе перипетии в самом деле я переживала в дни моей ранней юности. Учениц Гизелла доводила до сумасшествия, мы панически боялись её. И в то же время всем классом издавали единодушный стон, когда раздавался звонок, означавший окончание её урока. Как она рассказывала! Слушать её мы могли целыми часами. А то обстоятельство, что не все из нас отлично знали историю, объясняется лишь нашим паническим страхом перед ней. А страх она могла наводить! Хуже всего, что она требовала отвечать ей правильным польским языком, безжалостно исправляя наши неправильные словечки, а главное, пытаясь искоренить в нас словечко-паразит «wiкc». Несчастная жертва, вызванная Гизеллой отвечать, вставала и начинала: — Значит… — Неправильно начинать фразу со слова «значит», — перебивала её ужасная Гизелла. — Отвечай правильно. Несчастная молчала, собиралась с духом и начинала: — Значит… — Нет, начни снова. Ученица изо всех сил пыталась ответить правильно и отчаянно бросала: — Значит… — Послушай, если уж ты не можешь обойтись без этого «значит», произнеси его про себя, а вслух начинай фразу с ответа. Жертва пыталась сообразить, как бы это сделать, лицо её прояснялось, мы поняли — сообразила! И радостно произносила: — Значит… И ещё одна ужасная привычка была у нашей Гизеллы. Когда ученица не могла ответить, учительница холодно советовала: — Спроси у кого-нибудь из подруг. Надо было видеть отчаянный взгляд несчастной, всполошенно скользящий по лицам одноклассниц. Кого избрать жертвой? Редко когда ей посылался ответный сигнал: «Знаю, спроси меня». Чаще всего в ответ посылался такой же молящий взгляд: «Только не меня!» В конце концов избиралась или врагиня или та негодяйка, которая в подобной ситуации избирала вызванную отвечать. Вот так как-то Янка подложила мне свинью. По истории у меня была пятёрка, я всегда любила этот предмет, много читала и теоретически должна была знать историю. Но ведь память человека — штука ненадёжная и подводит именно тогда, когда на неё рассчитываешь. Вызвала Гизелла, значит, Янку отвечать и потребовала от неё назвать причины, вызвавшие ноябрьское восстание (1830—1831 гг.). Янка в принципе уже тогда девятнадцатый век знала хорошо, но холерная Гизелла, услышав от неё, что одной из причин стало недопущение в Думу двух польских депутатов, велела уточнить, кого именно. — Не помню, — жалобно ответила Янка. — Спроси подругу, — безжалостно посоветовала учительница. Закрыв по своему обыкновению глаза, Янка дрожащим голосом произнесла мою фамилию. С места я поднималась как можно медленнее, лихорадочно пытаясь припомнить, кого же именно тогда не допустили в Думу, и мысленно желая ближайшей подруге лопнуть на месте, провалиться сквозь землю и прочих благ. Что же касается депутатов, мне смутно помнилось, что они вроде бы были какими-то родственниками, наверное отец и сын, и, кажется, их фамилия начиналась на букву "п". Милосердное Провидение уберегло меня от высказывания вслух этого предположения. Помолчав, я глухо произнесла: — Не помню я их фамилий. Долго смотрела на меня пани Гебертова. — Это были братья Немоевские, — сказала она наконец так, что голос её до сих пор звучит у меня в ушах. Осуждение, прозвучавшее в нем, буквально вдавило меня в щели пола. А потом, тоже помолчав, добавила: — Я ошиблась в тебе… Езус-Мария! Хуже уже ничего не может быть. Не знаю, как я досидела до конца урока. В душе бушевал вулкан, к горлу подступала тошнота. Как только за садисткой-историчкой закрылась дверь, я набросилась на любимую подругу. — Свинья! — яростно трясла я её за плечо. — Как тебе такое в башку втемяшилось?! — Да отстань, да отвяжись, да послушай, я уже не могла! — слабо отбивалась от меня Янка, все ещё вся красная, размахивая руками, как ветряная мельница. — Она смотрела на меня и смотрела, и я уже просто не могла этого вынести, все, что угодно, только пусть хоть на минутку перестанет смотреть этим ужасным взглядом! Пусть смотрит куда-нибудь в другое место! Такое я была в состоянии понять. — Но почему ты выбрала именно меня?! — Так я думала, ты знаешь. А впрочем, наверное, я ничего не думала… Долго не могла я простить ей этой выходки, ибо пятёрка по истории, утраченная из-за братьев Немоевских, мне дорого обошлась. Холерная Гизелла привязалась ко мне, как не знаю кто, принялась спрашивать на каждом уроке, причём не отвечать домашнее задание, а просто задавала вопросы какие придётся, гоняла по всей истории, и пятёрки в четверти мне так и не удалось получить. Математика в объёме средней школы была для меня простой и лёгкой, историю я любила, польский не представлял никаких трудностей, географией занималась с удовольствием, основы философии одолела, а вот с физикой пришлось помучиться. Не любила я её — в конце концов, имела я право чего-то не любить? Преподавала физику очень некрасивая, но добрая и симпатичная учительница, свой предмет она знала прекрасно, и уроки её были интересными, но до меня физика просто не доходила. У Янки отношение к физике было ещё хуже, и причиной этого стала замкнутая электрическая цепь. Физичка велела всем ученицам взяться за руки. Янку тоже включили в цепь, хотя она и не осознавала, что происходит. О чем-то задумалась, глядя в окно, а учительница пустила слабый электрический ток. Это я так думаю, что слабый, ибо никому из нас ничего плохого не сделал, лишь Янка с ужасным криком подскочила на месте и вырвала руки, одну из которых сжимала я, а другую соседка по парте. — Как же так можно! — вся в слезах выкрикнула Янка, смертельно испуганная и предельно возмущённая. — Током живого человека!!! Бедная учительница от неожиданности смутилась и даже принялась извиняться, мы же чуть не померли со смеху. Совершенно невероятным парадоксом стала для меня пятёрка по физике. Получила я её по чистой случайности, в течение года меня редко вызывали к доске, а под конец велели изобразить на доске строение атома. Никакого труда не представляло нарисовать ядро и болтающиеся вокруг него то ли нейтроны, то ли ещё какую гадость. Больше вопросов мне не задавали и поставили пятёрку, а я не стала возражать. Химией мне никогда не удалось овладеть. Изучать мы стали её в предпоследнем классе гимназии. Придя к нам в класс в первый раз, химичка заявила, что ей впервые придётся работать в школе, до сих пор она имела дело только со студентами высших учебных заведений, она привыкла читать лекции в вузах, а не давать уроки в школах, и вообще она пишет диссертацию. Нами ей пришлось заниматься по необходимости, но она не намерена тратить на нас свои душевные силы, поскольку наша гимназия с гуманитарным уклоном, нужна нам химия как рыбе зонтик. Мы охотно согласились с ней, вот почему в памяти от всей химии осталось только Н2О и SiO2, вода и песок, относительно кухонной соли у меня уже сомнения… Откуда у меня появились знания о всяких там рычагах, теплопроводности, давлении и силе тяжести — понятия не имею. Может, все-таки из школы, но запечатлелись как-то сами по себе, без моего сознательного участия. В отношениях со школой мне была предоставлена родителями полная свобода. Если хотела, могла не ходить в школу, отец подписывал дневник, не вникая в его содержание, а иногда я подписывала за него, чтобы лишний раз не утруждать. — Папа, — говорила я потом, — вчера я расписалась за тебя, так что имей в виду. Этой свободой я не злоупотребляла, ибо она автоматически превращалась в ответственность, накладывая определённые обязанности, приучала отвечать за свои поступки. Ну, ладно, не пойду в школу, не сделаю уроков, ведь потом все равно никто их за меня не сделает, мне же будет хуже. Не думайте, что я была примерной ученицей, этаким ангелом во плоти. Боюсь, это я подала идею прогулять всем классом занятия в погожий весенний день, первый солнечный той весны. Преподаватели почувствовали, что мы что-то замышляем, и поджидали нас на лестнице. Класс наш находился на третьем этаже. Я предложила выбросить ранцы в окно, а самим спуститься по лестнице с пустыми руками. Пальто мы тоже повыбрасывали в окна, не торопясь поодиночке сошли вниз и раздетые выскочили на улицу. Потом моментально расхватали свои вещи и, не одеваясь, помчались в парк. Классной руководительнице удалось схватить лишь последнюю ученицу, но та вывернулась из крепких пальцев педагога и догнала нас. Разумеется, потом вызвали родителей, но мы знали, что весь класс не исключат, а четвёрку по поведению сообща сумели пережить. Хуже закончилось дело с печами, хотя нам и не снижали отметок. В нашей школе-развалюхе не было центрального отопления, в классах стояли кафельные печи, их с утра топили, но прогревался класс только ближе к полудню. А зима стояла суровая. Мы пришли к началу занятий, к восьми часам и сделали открытие: в классе всего 14. Кто-то вспомнил о предписании не проводить занятий, если температура будет меньше десяти. Воодушевившись, мы решили сами заняться температурой. Кто распахивал окна, кто сметал снег с подоконника и совал его в горящую печку. Огонь погас, но вонь поднялась страшная. Мы и не знали, что такое бывает, если затолкать снег в топку. Правда, вонь усиливалась ещё и запахом тлеющей резины. Замёрзнув, мы пытались согреть ноги, упираясь резиновыми подошвами сапог в печную дверцу. Намучились, настрадались, а уроков все равно не отменили, только проводили их в кошмарных условиях — в дыму и вони, не говоря уже о холоде. Больше мы к таким мерам не прибегали. Намного лучше школьных событий мне запомнились школьные каникулы. Возможно, тут я опять немного напутаю в хронологии, ну да это не столь важно. Одни из каникул я провела вместе с Тересой в Лонцке. Очень там было приятно, я научилась грести вёслами и даже овладела искусством давать задний ход на лодке. Запомнилось, как в озеро я отважно прыгнула с мостков, демонстрируя своё умение прыгать в воду головой вниз, приобретённое в бассейне. Не учла, что на сей раз прыгаю в озеро, да ещё недалеко от берега. Прыгнула я, а из воды вынырнуло нечто невообразимое: дико орущее воплощённое безумие, покрытое густым слоем жирного чёрного ила. Очень трудно потом было отмыться. Лодка, на которой я изучала премудрости гребли, обычно стояла у этих самых мостков, прикреплённая к ним цепью, запертой на висячий замок, ключ от которого надо было брать в конторе дома отдыха. Не скажу, что к лодке стояла очередь. Одна я только и пользовалась ею. И вот как-то раз, сидя на берегу, увидела, как к лодке подошёл один из новеньких отдыхающих, какой-то очень странный молодой человек. Казалось, он весь состоял из множества рук и ног, причём все они были вывернуты и торчали в разные стороны. Как он только с ними справлялся? И вот этот раздёрганный урод на моих глазах лезет в лодку и усаживается на среднюю скамейку. Я не выдержала. — Проше пана, — говорю ему. — Лодка привязана. Надо пойти в контору и взять ключ от замка. Раздрыга вежливо меня поблагодарил, вылез из лодки, сходил в контору и вернулся с ключом. И опять забрался в лодку, предварительно отцепив её от мостков. — Весла пан забыл, — напомнила я ему. Пришлось Раздрыге опять вылезать из лодки и отправляться за вёслами. За это время лодка успела немного отплыть от мостков. Вернувшись и обнаружив сей прискорбный факт, Раздрыга удивился и опечалился. Долго думал, потом, не раздеваясь, в брюках, рубашке и ботинках ступил в воду, добрался до лодки и подтянул её обратно. Влез на мостик, забрался в лодку и обнаружил, что теперь уплыло одно из весел. Долго думал парень, затем вылез из лодки, намереваясь опять влезть в воду и брести по озеру за веслом. К этому времени действия Раздрыга привлекли публику, и один из зевак сжалился над неумёхой. — Ну куда же пан лезет? — остановил он его. — Садись, пан, в лодку и плыви за веслом, одно же осталось. Раздрыга последовал мудрому совету, вернулся на мостик, влез в лодку и поплыл, гребя одним веслом. Не знаю, чем дело кончилось, мне надоело сидеть на берегу, знаю лишь, что балбес не утонул, потому как на следующий день видела его живого и невредимого. Однако с той поры твёрдо верю — нет предела человеческой глупости, и пусть меня никто не пытается убедить, что предел есть. В Лонцком доме отдыха по вечерам бывали танцы, и я принимала в них участие с разрешения Тересы. Среди танцующих дам наибольшим успехом пользовалась некая генеральша, дама весьма почтённого возраста, лет пятидесяти, не меньше. Она всегда расхаживала в пурпурном халате до пят и вечно всем жаловалась на своё слабое здоровье. Когда кто-то из отдыхающих выразил сомнение: «У пани столько болезней и пани при этом так неплохо выглядит?»— оскорблённая в лучших чувствах дама с достоинством возразила: — Так ведь у меня, проше пана, больное сердце, а не лицо! Несмотря на сердце, возраст и прочие неприятности, дама не пропускала ни одного танца на наших балах и, к моему удивлению, в кавалерах у неё недостатка не было. Когда я потом расспрашивала знакомых молодых людей, что же привлекает их в этой старой кикиморе, они отвечали, что она танцует, как ангел, и кому какое дело до того, сколько ей лет. Ведь жениться на ней они не собираются… Лонск запомнился мне ещё тем, что там впервые меня поцеловал молодой человек. Событие выдающееся, я пережила его как настоящее потрясение. Моё отношение к такому развратному поведению определялось дикой смесью религиозных запретов, довоенных повестей о добродетельных барышнях, поучений матери и моего собственного представления о чести и достоинстве. При чем тут честь и достоинство, трудно сказать, но я тогда так к этому относилась, тут ничего не попишешь. Молодой человек поцеловал меня как-то неожиданно, и тем самым я оказалась запятнанной на всю жизнь. Наверняка я ему нравилась, возможно, он мне немного тоже. Мы договорились встретиться в Варшаве, пошли на прогулку в Лазенковский парк. Мы шли по аллейке, а дорогу нам переползала большая и толстая гусеница, очень яркая, возможно, красивая. Я же с рождения не терпела гусениц, испытывала непреодолимое к ним отвращение. Считая это одним из своих недостатков, когда-то попыталась искоренить его в себе, заставив насильно несколько минут смотреть на гусениц и убеждая, что они хорошие и полезные. А ночью мне стало плохо, поднялась температура, началось что-то вроде бреда, в котором главную роль играли чудовищных размеров всевозможные гусеницы. Я отказалась от мысли подружиться с этими животными и просто старалась их избегать. Вот и сейчас, в Лазенках при виде гусеницы я повернула в другую сторону, стараясь не глядеть на насекомое, а этот кретин решил доказать, что он настоящий мужчина, подбежал к гусенице и раздавил её каблуком. Отвращение во мне взорвалось с грохотом и треском. Убил живое создание! Убил зря, без всякой надобности, так просто! По глупости? Из жестокости? Каким-то непонятным образом парень слился для меня с этой раздавленной гусеницей в одно целое и перестал существовать. Всеми силами сдерживая готовую прорваться истерику, я поспешила распрощаться с ухажёром. Навсегда. Что же касается отношения к гусеницам, этот пунктик остался у меня на всю жизнь. Придётся опять немного отступить от темы, теперь я забегу вперёд. Была я уже взрослой, сыновья подросли, и мы получили так называемый садовый участок под Варшавой, в Окенче. Я собирала малину на своём участке. И увидела на листочке гусеницу. Закрыв глаза, я поспешила переместиться в другое место, хотя рядом с гусеницей виднелось много крупных ягод. А зелёная гусеница вдруг принялась расти. Вот она уже вытянулась в длину на метр, не меньше, и толщиной стала в человеческую руку. Да что я говорю, толщиной с моё бедро! Подняла голову, поглядела на меня и говорит: — Ты что, ослепла? Не видишь, какая малина рядом со мной? — Вижу, — смущённо ответила я. — Но ведь ты сидела там рядом. — Во-первых, что с того? — обиделась гусеница. — А во-вторых, мы с тобой вместе свиней не пасли, почему же ты обращаешься ко мне на «ты»? Будь добра называть меня «пани». — Хорошо, проще пани, — покорно ответила я. — Видите ли, должна признаться, не в обиду пани будь сказано, такие гусеницы, как пани, как-то мне не по душе. Не хотелось бы выглядеть невежливой, но… — Не по душе? — удивилась гусеница. — Почему же? — Сама не знаю. Прошу извинить, но я видеть их не могу. — Ничего себе! Уж не собираешься ли ты сказать, что тебя не устраивает мой внешний вид? Или ты находишь, что я некрасива?! — Нет, нет, — поспешно возразила я. — Вы прекрасны! Но видеть вас не могу, и уж тут ничего с собой не поделаю. Извините, пожалуйста… — Должно быть, ты не очень умна, — подумав, ответила гусеница. — Бывают среди людей такие. Ну, ладно, действительно, ничего не поделаешь. Сорви хоть эти замечательные ягоды, видишь, я на тебя не держу зла. А ты не пыталась преодолеть в себе эти дурацкие комплексы? И неужели тебе ни разу не пришло в голову, что все мы являемся бабочками? — Пока нет, ими только потом будете, — возразила я и, спохватившись, добавила: — Проше пани. Очень не хотелось обижать почтённую гусеницу. Ведь она же не виновата в том, что меня всю передёргивает при взгляде на неё. Впрочем, а зачем мне себя преодолевать? Мы живём в разных мирах, наши пути не так часто пересекаются. — И все-таки, знаешь, как-то неприятно вызывать в других отвращение, — заметила гусеница. — Мне бы очень хотелось тебе понравиться. Присмотрись ко мне повнимательней, может, хоть немножко я тебе нравлюсь? Я присмотрелась повнимательнее. Размеры гусеницы и в самом деле изменили отношение к ней, она уже не вызывала обычного чувства брезгливости, и, возможно, я и смогла бы к ней привыкнуть. Я сказала гусенице об этом. — Ну вот, видишь! — обрадовалась та. — Очень хорошо. Всегда можно прийти к взаимопониманию. При желании. К сожалению, весь разговор я не запомнила. Вылезя из малинника, я не сразу пришла в себя, не понимая, что же со мной происходило, но образ огромной зеленой твари надолго остался в памяти. Не первый это был случай моего проклятого воображения и, ясное дело, не последний. ( Последние школьные каникулы…) Последние школьные каникулы после десятого класса… Разыскала я свои школьные табели и вижу, какая же неразбериха со школами была в Польше в мои школьные годы. Школы переходили на другую систему, из-за этого в 1946 году, закончив в Бытоме второй класс, в Варшаве я была принята в третий, а потом, в сорок седьмом, мне «апять» [21] пришлось учиться во втором. В первом полугодии 1947/48 учебного года я ходила в третий класс, в сорок же восьмом году оказалась в десятом. А дальше все шло правильно, экзамены на аттестат зрелости я сдавала после окончания одиннадцатого класса. Итак, после окончания десятого класса половину лета я провела в харцерском лагере на берегу моря. Поехали мы туда втроём: Янка, Лилька, моя кузина из Чешина, с которой я была очень близка ( «Просёлочные дороги», «Колодцы предков»), и я, причём на законном основании в лагере находилась лишь Лилька, ведь это был лагерь Силезско-Домбровской харцерской хоругви, и только Лилька состояла в ней. Меня, как известно, выгнали из варшавской харцерской организации, Янка же вообще ни в какой не состояла. В лагерь мы с Янкой попали по блату. Художественным руководителем лагеря был знакомый Люцины, некий пан Здислав, а сама Люцина занимала должность руководителя танцевального кружка. Меня оформили как её заместительницу, и уверяю вас, это не была синекура. Лагерь был организован с уклоном в художественную самодеятельность. Пан Здислав руководил музыкой, хором и ещё сочинял стихи. Познакомившись со мной, он первым делом вежливо попросил: — Очень прошу вас ни в коем случае не петь. Мне бы не хотелось испортить звучание хора. Я не обиделась и охотно отказалась от пения. Ara, сначала о том, как мы ехали в лагерь. Отправлялись к морю из Катовиц. Мы трое в Люцининой квартире занимались укладкой своих рюкзаков. Делать это умела только Лилька, и она в считанные минуты управилась со своим, ведь ей часто приходилось с отцом и братом бродить по горам. Я особенно не трудилась над своим, что не поместилось, подбросила Люпине. Хуже всех пришлось Янке. Всклокоченная, взопревшая, два битых часа трудилась она над своим рюкзаком, наконец вроде бы удалось все в него затолкать, с трудом зашнуровала громадный тюк и свалилась на пол без сил, стирая пот со лба. И тут оказалось, что сидит на походных ботинках, которые забыла уложить… Из Катовиц к морю отправились всей ватагой. В нашем распоряжении было несколько вагонов, явно недостаточно для такой банды, ехать же предстояло двадцать шесть часов. Но что для молодых эти мелкие неудобства? В тесноте, да не в обиде. Правда, подкачали запасы продовольствия, кончился наш сухой паёк, есть хотелось по-страшному, и на какой-то станции мы отправились на поиски продовольствия. Мы — это нас трое и Збышек, Лилькин ухажёр. Недалеко от вокзала в лавчонке оказались только чёрствые булки и скумбрия в томате. Пришлось покупать, что есть. В поезде выяснилось — нечем вскрывать консервные банки. О такой роскоши, как «финки», мы ещё не слышали, вернее, слышали, но эти достижения цивилизации были пока редкостью. От голода мы совершенно озверели, опять же он благодетельно сказался на умственных способностях, так что мы довольно скоро справились с банками: открыли их с помощью ржавого гвоздя и перочинного ножа. И тут возникла новая проблема — нечем есть. Если у нас и были ложки-вилки, они лежали где-нибудь на дне рюкзака. И мы принялись извлекать из банок скумбрию в томате тем, что оказалось под рукой: пилкой для ногтей, обратной стороной зубной щётки, углом мыльницы и тем же перочинным ножом. Последним орудовал Збышек и вскоре уже стал выглядеть как вампир, истекая томатным соком и собственной кровью, что несомненно отбивало аппетит остальным. Выиграла Янка, загребая своей мыльницей несоразмерно большие порции деликатеса. Но все это пустяки, главное, по пути мы с голоду не померли. И ещё одно развлечение устроили по дороге, придумала его я. Был сезон клубники, я вспомнила, что маска из клубники очень благодетельно воздействует на кожу лица. Радостно хохоча, весь вагон принял участие в косметической процедуре. Немытую клубнику размазали по моему грязному, закопчённому лицу. Эффект был потрясающим. Поезд отправился, маска засохла, не было воды смыть её, и под конец пути я выглядела как больная чёрной оспой и к тому же тяжело раненная. Не скоро сошли с лица приобретённые этим путём прыщи и нагноения. Клубничная маска впоследствии аукнулась в романе «Все красное». Прибыли наконец на место, стали разбивать лагерь, и тут я опозорила Люцину, не оправдав её рекомендации. Оказалось, я лентяйка, бездельница и вообще кретинка. Опозоренная Люцина поносила меня на все корки, а я лишь сгорала от стыда. Дело в том, что у меня и в самом деле не было никакого опыта вбивать клинышки, натягивать верёвки, устанавливать палатку, выбирать для неё место. В общем, полный нуль. Изо всех сил я старалась помочь тем, кто умеет это делать, но только мешала, вот и осталась глупо стоять в сторонке, словно графиня какая, у которой обе руки — левые. Не хватило ума куда-нибудь скрыться и не околачиваться на виду у всех, как бельмо на глазу. Лагерей было два, мужской и женский. Их разделял лесной участок. Оба располагались на берегу моря, в Мельне. Палатки у нас были большие, на двенадцать человек. Сопровождала нас моя мать, которая вместе с Люциной снимала комнату в хате какого-то рыбака в Мельне, у самого шоссе, не очень далеко от лагеря. Поначалу она пыталась уговорить меня поселиться с ними, но мой протест по силе можно было сравнить разве что с циклоном, и она оставила меня в покое. А я осталась в лагере. Думаю, осталась бы и в клетке с голодными тиграми, лишь бы не жить с матерью и тёткой. Итак, лагерь благополучно разбили без меня, море было под носом, наконец можно не только искупаться, но и вымыться, что из-за косметической масочки было для меня особенно необходимо. Вдвоём с Янкой влезли мы в море, пытаясь как следует намылиться мылом, которое очень неохотно мылилось в солёной воде. Зато море было тёплым, как суп, с небольшими волночками. Скомпрометированная своим бездельем по приезде, я с шести часов на следующий день начала вкалывать. Растолкала девчонок и повела их на зарядку. Труднее всего было растолкать себя, поспать я всегда любила. Затем с трудом добудилась Янки, а остальные в нашей палатке встали добровольно. И вообще Янка доставляла мне больше всего хлопот. Сначала я с трудом поднимала её с постели, для меня уже это было неплохой зарядкой, зато на зарядку потом она выходила уже совсем проснувшейся, и даже разминки не требовалось. Но тут Янка деморализовала всю мою команду, ибо энергичные движения руками, которых я добивалась, в её исполнении напоминали вялое отмахивание от мух. Затем мы завтракали, приводили палатку в порядок и приступали к главному — занятиям художественной самодеятельностью. Люпину молодёжь обожала, пан Здислав был восхитителен, все мы с энтузиазмом занимались танцами и пением. Поскольку лагерь с самого начала был нацелен на художественную самодеятельность, для поездки в него отбирались девочки и мальчики, отличавшиеся какими-либо талантами. Съехались со всей Силезии, из самых отдалённых городков и весей. Танцевать я умела, прекрасно знала все фигуры польки, мазурки, краковяка и оберка, сказалось многолетнее общение с Люциной. Странно, как меня не заметил Сыгетинский? [22] И тут надо отдать должное Янке, она целиком и полностью компенсировала на репетициях утренние упущения на зарядке. Она танцевала в первой паре, партнёром её был Збышек (тот самый вампир). Сколько мы с ним намучились! Народные танцы он отплясывал гениально, в первой паре был непревзойдённым, но вот обучить его танцевать вальс, танго или хотя бы свинг оказалось совершенно невозможным. А ведь оберек тоже был на раз-два-три, но он выходил блестяще, вальс же никак не получался. — Слушай! — измученными голосами объясняли мы парню. — Ведь это то же самое, только немного медленней! Нет, не получалось, блестящий танцор превращался в форменного пня с парализованными нижними конечностями. Зато как он отплясывал мазурку! Фантастика! Ему бы только контуш и карабелю! [23] Вскоре после приезда вечером мы организовали на пляже первый костёр. Сначала попели немного, потом послышались просьбы. «Франек, сыграй!» Девятнадцатилетний Франек, деревенский парень из силезской деревни, был главным аккордеонистом нашего лагеря. Играл он охотно. Вот и сейчас откликнулся: — Что сыграть? — "Венгерскую рапсодию", — закричало несколько голосов. Я похолодела. При всей своей немузыкальности «Венгерскую рапсодию» Листа я знала и очень любила, умела оценить действительно хорошее исполнение, и мне совсем не хотелось услышать её теперь в исполнении деревенского парня, к тому же на аккордеоне. Пусть бы играл себе народные песенки. Эх, испортит настроение… Хотелось встать и попросить сыграть что-нибудь другое, не выдержу, если при мне запорет любимое произведение. Не решилась, осталась сидеть, а Франек заиграл. КАК заиграл! Я онемела от восторга, сыгранная им на аккордеоне рапсодия звучала так, словно её исполнял симфонический оркестр. Уже через два года Франек играл в составе Большого оркестра Польского радио в Катовицах. Не помню фамилии Франека, не знаю, что с ним было потом, возможно, сейчас он играет где-нибудь в Лондоне или Нью-Йорке. Пение у нас было поставлено превосходно, пан Здислав оказался специалистом своего дела. Уже через неделю мы начали давать бесплатные концерты, на которые сходилось окрестное население. И отдыхающие из близлежащих деревень и курортов. Мы не ограничились танцами и пением, энергии в нас было хоть отбавляй. Решили давать представления. Тут уж первую скрипку играла я, потому что мне поручили текст от автора. Столько раз я произносила рифмованный текст, что до сих пор помню отрывки этого шедевра. Я выходила на просцениум, становилась лицом к публике, к сцене задом и с выражением начинала декламировать. За моей спиной разворачивалось действие, пантомима, актёры не произносили ни слова, все их действия комментировала я. Итак, я выходила и начинала; Высоко в горах над кручей Замок высился могучий На вершине скал. В сей обители дворянской Жил спесивый гранд испанский, Много ел и спал. Ага, и пил. А у гранда была дочь, Что росла и день и ночь, Все росла, росла, росла, Подросла и расцвела. Дальше немного форма подзабылась, но содержание я помню. В один прекрасный день, в отсутствие гранда в замок прибыл некий молодой человек. Естественно, молодые люди так друг друга полюбили, что о гранде позабыли, но тот напомнил о себе. Застав нахального молодого человека на месте преступления, он вскричал: Берегись, пришелец дерзкий! И за свой поступок мерзкий Кровью ты ответишь мне! Начался поединок между грандом и молодым дворянином. Вдруг ужасный крик — Дева пала вмиг! Что же произошло? Сражаясь друг с другом, рыцари допустили неосторожность. А как шпагами взмахнули —  Деву бедную проткнули, Нанеся удары смело Сквозь её младое тело. Так погибли все трое. Эпилог заканчивался сообщением, что до сего дня над руинами старинного замка кружат три привидения. Редко мне случалось так смеяться, как во время этого представления. И не только мне. Величайшим своим достижением мы сочли конфуз, приключившийся на нашем представлении с одним взрослым парнем. Завывая от смеха и сгорая от стыда, он бросился в прибрежные заросли, а за ним тянулась мокрая дорожка. Никто не смеялся потом над парнем, никто злого слова ему не сказал, напротив, мы сочли это адекватной оценкой нашего гениального спектакля. Гранда играл низкорослый паренёк, со всех сторон обложенный подушками, а молодого человека — высокий тощий парень с торчащими коленками и локтями, чем-то напоминавший мне Раздрыгу из Лонска. У парня были огромные, совершенно круглые глаза и потрясающие способности комика. Из-за него я чуть было не сорвала представление. Стою я, значит, лицом к зрительному залу на краешке сцены и декламирую свой текст. О том же, что происходит на сцене, узнаю по звукам. Гранд сопит и шваркает троном, дочь растёт, вздыхая и охая (изображалось это следующим образом: она сначала сидит на корточках посередине сцены за занавеской, которую растягивают перед ней две девушки, и постепенно поднимается, высовываясь над занавеской, потом взбирается на табуретку, достигая почти двухметрового роста), молодой человек прибывает, топая и бренча, поднимает шум; гранд застаёт преступную пару, впадает в ярость и жестами вызывает дерзкого на поединок, после чего раздаётся жуткий звон холодного оружия из дерева. Итак, после моих слов: «Берегись, пришелец дерзкий» и т. д. я ожидала звона клинков, а у меня за спиной царила мёртвая тишина. Зато в «зрительном зале» начал постепенно нарастать какой-то глухой шум. Прежде чем зрители принялись выть и стонать от смеха, я обернулась и узрела сцену, которую трудно описать. Костлявый претендент на руку грандувны, с глазами как два чёрных блюдца, трясясь от страха на полусогнутых тощих ножках, громко лязгая зубами, медленно описывал по сцене круг, а впавший в ярость гранд с выражением величайшего презрения на лице колол его своим деревянным клинком в оттопыренную часть тела. К счастью, зрители уже валились от смеха со скамеек, что дало мне время, отсмеявшись, взять себя в руки и благополучно дочитать текст. Грандувна слетела с табуретки, битва закончилась, на три неподвижных тела набросили покрывала, и, путаясь в них, три героя, уже в виде призраков, покинули сцену. Не стану описывать других постановок, но уверяю, они были не хуже, причём героинь и всяких королевских дочек обычно играла некая Эва, совершенно очаровательная пятнадцатилетняя идиотка, природная глупость которой никак не сказывалась на исполняемых ею образах. Красавцев королевичей играл Збышек. Однажды он даже раздобыл белого коня, на котором прибывал в королевский замок. Взял покрашенный в белый цвет железный шест и привязал к нему свой башмак. Развернувшись на сцене, он так заехал своей конягой мне по ноге, что я неделю хромала. Костюмы и реквизит мы изготовляли сами, проявляя недюжинную изобретательность. Рыцарские доспехи, например, склеили из серебряной бумаги, а волосы принцессе сделали из морской травы. Однажды мы дали представление специально для воинских частей, размещавшихся поблизости, и следует признать, что солдаты были очень благодарными зрителями. Все, как один, плакали от смеха. Когда закончилось наше пребывание в Мельне и лагерь отбывал в Катовицы, нас провожало не только все Мельно и жители окрестностей, но, думаю, все польское побережье Балтийского моря. Последний спектакль мы уже устроили на перроне вокзала. «Прощайте, дорогие» пели с нами вместе собравшиеся, некоторые даже со слезами на глазах, теперь уже не от смеха. Кормили нас в лагере великолепно, это именно там кухарка так прекрасно готовила молодую капусту, которую я позже пыталась приготовить собственными силами и о которой писала в "Версии про запас ". И ещё. Именно в том лагере я первый раз в жизни пошла на романтическое ночное свидание со своим воздыхателем. Ночь, море, луна… Воздыхателем и дополнительным объектом к морю и луне был парень, выведенный мною впоследствии в образе Богуся в «Жизни как жизнь». Он только что получил аттестат зрелости и собирался учиться на врача. Настоящее его имя было Стефан. Романтическое свидание оказалось нарушено самым грубым прозаическим образом. В те времена морское побережье охраняли наши пограничники, и ночной патруль засёк нас, когда мы со Стефаном целовались в плетёной кабинке. К поцелуям я уже относилась не так, как год назад. Вдруг вблизи заскрипел песок под чьими-то ногами. При мысли, что это может быть мать или Люцина, мне стало плохо, поэтому, увидев пограничника, я готова была броситься ему на шею. Молодой пограничник проявил понимание, не стал особенно свирепствовать, только погнал нас с пляжа. Тем не менее весть о моем нарушении правил поведения каким-то образом разошлась по лагерю, и звеньевая сделала мне замечание, что меня вовсе не огорчило. Я знала — она просто завидовала мне. Стефана я не сразу потеряла из виду, потом он исчез с горизонта, кажется, теперь стал известным профессором. Если хочет, пусть узнает себя. Плавал он замечательно, тут уж я ему отчаянно завидовала. Это в те дни я услышала очень оригинальный комплимент. С каким-то парнем мы плыли в байдарке, я гребла, он сидел сзади. — Красиво у тебя лопатки ходят! — в полном восторге сказал он. Честно говоря, в лагере я выглядела как чучело, найти во мне что-либо красивое было нелегко. Хорошо, хоть лопатки… ( А сразу после каникул…) А сразу после каникул я совершила непростительную глупость — раз в жизни поступила разумно. Простить себе этого не могу! Уже в сентябре, после начала учебного года, в Катовицах устроили большой костёр, вроде как неофициальное завершение того самого летнего лагеря. Нас пригласили на него, а денег у меня не было. Ещё не начались занятия, поэтому я не могла заработать, давая уроки отстающим ученикам, как это делала в предыдущие годы. К тому же надо было отпрашиваться из школы на целых три дня, не знаю почему мне показалось это нежелательным в начале последнего школьного года, ну я и решила проявить благоразумие и отказаться от поездки, хотя поехать очень хотелось. Долго потом я не могла простить себе такой глупости, тем более когда выяснилось, что расходы на поездку собиралась оплатить Люцина, так что отпадало главное препятствие, но узнала я об этом поздно. А на костре было чудесно! Уже на перроне коленопреклонённый Збышек вручил Лильке букет цветов, все спрашивали обо мне и Янке, некому было вести конферанс и вообще я безвозвратно потеряла возможность ещё раз окунуться в волны счастья. И тогда я дала себе страшную клятву: в жизни больше не буду руководствоваться рассудком. Кажется мне, эту клятву я сдержала… ( Последний год учёбы в школе…) Последний год учёбы в школе отличался событиями личного характера, но о них я намерена поговорить в следующем томе своих мемуаров. Нет, не подумайте чего, я вовсе не настроена увильнуть, напротив, с каким-то мазохистским наслаждением собираюсь подробно развернуть эту тему, просто она достаточно протяженна и было бы ошибкой разбивать её на куски. Войдёт она в мою автобиографию и потянется за мной уже на всю жизнь, как пыль за солдатским строем. Возможно, для кое-кого она даже окажется и поучительной, по принципу: учитесь на чужих ошибках, всех своих все равно не успеете совершить. Пока же мне хотелось бы покончить с детством, а я вижу, что в этом важнейшем периоде человеческой жизни я упустила несколько весьма существенных моментов. Например, рыбу. Просто чудо, что однажды я за какого-то карпа не расплатилась собственной жизнью. Предупреждаю, сейчас забегу вперёд. Всем известно, как трудно было достать рыбу к Рождеству, долгие годы это составляло проблему. Изощрялись кто как мог: раздобывали рыбу по блату, крали из пруда в Лазенках, прибегали ко всевозможным фортелям, а преимущественно отстаивали длиннющие хвосты в магазинах. Лично я стояла раза два, зато по нескольку часов, а в основном это делала Люцина. Во-первых, она обожала рыбу, во-вторых, обожала вносить в мрачную угрюмость очередей разнообразие и веселье, что ей неоднократно удавалось. В шестьдесят девятом году я вернулась из Копенгагена. Двадцать девять часов провела я за рулём автомашины, продираясь сквозь снежные заносы, теряя управление на обледенелых шоссе, и к Сочельнику полуживая добралась до Варшавы, решив по дороге заглянуть к родителям, поцеловать их и прямиком отправляться к себе — отсыпаться. В распрекрасную рождественскую погодку — снег с дождём или дождь со снегом, колёса разъезжаются в жидкой грязи на варшавской мостовой, темно, хоть глаз выколи — из последних сил добралась я до родительского дома, утешая себя мыслью, что ещё через три минуты буду у себя, только покажусь им, пусть убедятся, что я живая и здоровая. Не тут-то было! Мать немедленно велела мне отправляться в Грохув, на другой конец Варшавы, где отцу по блату обещали рыбу. А разве рождественский стол может быть без рыбы? Я отчаянно отказывалась, уверяя, что и нескольких метров не в состоянии больше проехать, а что говорить о Праге, левобережной Варшаве, где располагался проклятый Грохув! С равным успехом я могла убеждать стенку. Мать обиделась насмерть и заявила, что в таком случае она вообще отказывается устраивать нам праздник, все присутствующие единодушно осудили меня, и что мне оставалось? Я поехала на Прагу, отчётливо осознавая, что еду на верную смерть. Отец, Человек мужественный и больше всего на свете любящий спокойствие, поехал вместе со мной, явно не понимая, на что он идёт. Точно помню, что машину вести я была не в состоянии, однако машина оказалась на высоте и все сделала сама, без моего участия. Не я вела «опель», он вёз меня, и все закончилось благополучно. Рыба к празднику была. Мой отец был закоренелым удильщиком, и по всему детству то и дело мелькала рыба, но она не грозила опасностью для жизни. Отец же был из тех фанатиков-рыболовов, которые могут часами сидеть с удочкой над любой лужей, независимо от результата. Впрочем, результат его сидения мне приходилось видеть неоднократно. Помню, ещё до войны с интересом наблюдала за тем, как он одну за другой вытягивал рыбу из пруда рыболовецкого хозяйства одного своего знакомого, в Косьмине. Тогда же отец прочитал мне небольшую лекцию о том, что любит рыба, какая ловится на небольшие кусочки телятины, какая на шарики из хлебного мякиша, какая на размоченный горох и, наконец, на червяка. Дома я очень любила есть свежий хлеб, а отец норовил отобрать его, припасая для своей рыбы, и отдавал мне корки. В дни удачных уловов у нас на кухне разыгрывались страшные сцены, ибо всю эту массу рыбы приходилось чистить и жарить. Хорошо, если в эти дни подворачивалась Люцина. Помню, как однажды мать с криком ужаса бежала от кухни до самой спальни, увидев, как на сковородке сам собою шевельнулся кусок рыбы. Я не любила рыбу из-за костей. Запомнилась ещё довоенная поездка в Чешин к нашей родне. Мой дядя, отец Лильки, был таким же заядлым рыбаком, как и отец, и они вместе рыбачили на богатой рыбой реке Ользе. Дядя знал, где клюёт, и рассказал отцу о перспективном месте под Устронем. Туда отправились мы втроём: отец, мать и я. Надо было перейти через мостик, родители из-за чего-то поссорились, мать заявила, что возвращается домой, и пошла обратно. Отец кинулся следом, уговорил, они вернулись и снова перешли мостик. На том берегу мать снова разнервничалась и повернула обратно, отец с удочками — за ней. Вернулись на берег, остановились, отец принялся уговаривать мать, все опять двинулись по мосту на ту сторону. Идя следом за родителями, я на ходу читала какую-то книгу и, увлечённая ею, сначала не заметила происходящего. Наконец до меня дошло, что мы в четвёртый раз переходим один и тот же мостик. Тогда я уселась на берегу на большом камне и решила читать спокойно, пока они не придут, наконец, к какому-то окончательному решению. Обиженная и надутая мать позволила себя уговорить, мы пришли на условленное место, отец поднапрягся и, чтобы окончательно смягчить мать, поймал большую рыбу. Возможно, силой воли. Жутко гордый собой, он тогда научил меня забрасывать удочку. Потом он не раз ловил там рыбу, стараясь приехать в Чешин один, без нас. Очень подружился с дядей и всегда привозил в Варшаву очень вкусную копчёную рыбу, собственного улова и собственного копчения. Это точно, он не хвастал, такой рыбы в магазинах не продавали. Тётка, Лилькина мать, придерживалась мнения, что рыбу чистит тот, кто её поймал, и моя мать очень легко согласилась с ней. И правильно. Раз поймали, принесли домой, так пусть сами и чистят. Впрочем, дядю давно приучили, теперь и отец, не возражая, стал подчиняться этому золотому правилу. Раз мы все трое возвращались из Чешина в Варшаву. Отец, разумеется, с удочками. На Главном вокзале мы взяли такси, стали в нем размещаться. Сначала отец попытался засунуть удочки в такси в длину и чуть не выбил переднее стекло. Попробовал засунуть поперёк машины, выставив их концы в окна, и принялся цеплять ими прохожих и проезжих. Наконец положил их по диагонали, чуть не воткнув матери в глаз, а когда доехали до дома и он их вытаскивал из машины, удилищем сбросил с матери шляпу. Разъярённая мать, доведённая до белого каления, заявила — терпение её кончилось, она сожжёт отцовские удочки. И баста! Отец испугался и спрятал их так, что потом два месяца сам не мог их отыскать. Перипетии с рыбами тянулись за мной всю жизнь. Как-то мать уехала к Люцине в Катовицы на три дня, но задержалась на неделю, и за это время мне пришлось так настрадаться из-за рыбы, что я надолго запомнила. Дома оставались отец и собака. С отцом никаких проблем не было. Он получал чай с булкой и больше ничего не требовал. Собака чай пить не желала, накормить её было труднее, но тоже не проблема. Больше всего неприятностей доставляла Тереса. Тереса в это время как раз лежала в больнице, не помню уж, что у неё было, ничего серьёзного, кажется, жёлчный пузырь. Я ежедневно навещала её и должна была приносить еду. И вот она потребовала яблочный компот и заливную рыбу. В то время представления о готовке у меня были самые общие. Яичницу поджарить я могла и даже умела печь очень вкусные пирожные из слоёного теста. Вот, пожалуй, и все. Но не беда, дома была толстая, ещё довоенная поварская книга. Я раскрыла её на компотах и узнала, что сначала следует приготовить сироп нужной консистенции, потом бросить в кипящий сироп мелко нарезанные кусочки яблока и корицу и напоследок приправить компот сухим вином. Я знала, что корицу Тереса не любит, а предпочитает гвоздику. Я рассердилась, и напрасно, в доме все равно не было ни корицы, ни гвоздики. Выкинув из головы пряности и сухое вино, я приготовила примитивный компот и дело с концом. А вот рыба настолько превысила мои возможности, что я просто не знала, как к ней подступиться. Выручила соседка, сжалилась надо мной и приготовила сама. Захватив припасы — рыбу на блюде, компот в бидончике, — я отправилась к Тересе в больницу. Когда по лестнице спустилась под виадук, по нему как раз проезжал трамвай, вокруг все гремело и дрожало, и я подумала: «А что, если на голову свалится?» Причём испугалась не за себя, а за рыбу, которой наверняка это бы повредило. Вскоре после этого отец, не считаясь с обстоятельствами, приволок домой четыре килограмма селёдки, полученной по карточкам. И что-то с этой селёдкой надо было сделать. Опять стала я листать поварскую книгу и вычитала, что селёдку сначала следует вымачивать в воде двадцать четыре часа, а потом ещё двадцать четыре часа — в молоке. Был вечер, молока под рукой не было, я махнула рукой на многомудрый рецепт и решила ограничиться водой, вымочив только как следует. На следующий вечер до поздней ночи я чистила проклятую селёдку с помощью двух вилок и одного ножа, ибо брезговала прикасаться к ней голыми руками. Поварская книга себя реабилитировала тем, что благодаря её указаниям из этой очищенной селёдки я приготовила сельдь в уксусе, сельдь в оливковом масле и рольмопсы, и все было не просто съедобное, но и очень вкусное. Что же касается моих дальнейших взаимоотношений с рыбой, они уже не относятся к детству, и о них я расскажу в своё время. Другим элементом, с которым я имела дело на протяжении всей своей жизни, были карты. Как я уже позволила себе заметить, играть в карты я научилась ещё до того, как говорить. И с полной уверенностью утверждаю: нигде так не раскрывается характер человека, как, например, в бридже. Достаточно сыграть один роббер — и перед тобой человек весь как на ладони. Всплывают на поверхность эгоцентризм, себялюбие, вздорность характера и склонность к ссорам, самоуверенность и категоричность в поступках и суждениях, деспотизм, лживость и нечестность, пренебрежение к партнёрам, склонность к обману и мошенничеству, алчность. И даже глубоко скрываемая и почти незаметная в обычной жизни безнадёжная тупость. Разумеется, выявляются и положительные черты характера: благородство, ум и сообразительность, чувство юмора и хорошие манеры, умение вести себя, снисходительность и великодушие. С детства я также умела и любила раскладывать пасьянсы. И о пасьянсах, и об игре в карты я могла бы написать отдельную книгу, столько у меня было связано с ними, столько всего приключилось в жизни. Например, не забудется одна партия в бридж, из-за которой я лишилась самого интересного в мире мужчины. Об этом и о других выдающихся событиях, связанных с картами, я расскажу в соответствующих местах своей «Автобиографии». Теперь же, чтобы уж покончить с детством, надо упомянуть и о развлечениях другого рода. Всю коллекцию наших пластинок вместе с проигрывателем мать продала сразу же после воины, что я восприняла как личную несправедливость. И в самом деле, тем самым она лишила меня музыки, столь необходимой в моем возрасте. О магнитофоне и записях мы тогда и понятия не имели, не знали, что они вообще существуют, другого источника музыки в доме не было. Радио, правда, было, но оно главным образом болтало, под него не потанцуешь. А танцевать хотелось. Времена, правда, не слишком-то способствовали развлечениям, но молодость брала своё, и мы пытались танцевать, где могли. Что касается настоящих балов, о них приходилось лишь мечтать, изредка что-то похожее организовывали учреждения для своих сотрудников. Чаще всего устраивались либо вечера с танцами у знакомых, куда меня никогда не отпускали, либо мы с подружками бегали на дансинги, танцевальные площадки. Разумеется, танцевали и в ресторанах, но там я никогда не бывала. Поэтому вспоминаются наши с Янкой похождения на танцплощадках. Мы с ней договаривались выручать друг дружку, если привяжется неподходящий партнёр. А приглашали нас всегда, ни она, ни я стенок не подпирали. И вот на одной из танцплощадок стал моим постоянным партнёром очень симпатичный поручик Войска Польского. Кружимся мы с ним в упоительном вальсе, и вдруг я вижу, что Янку подхватил явно неподходящий тип, ужасающе косоглазый. Езус-Мария, наверняка вцепился в девчонку, как репей в собачий хвост, сам не отвяжется, надо выручать подругу. С трудом избавившись от поручика, кинулась я к Янке, расцепила пару и громко заявила, что за ней пришёл отец. Она сразу поняла — явная ложь, приводил нас на танцы мой отец, и он давно ушёл. А я тянула её за руку. Неохотно пошла Янка за мной в сторонку и спросила со злостью: — Ну, ты чего? — Как это чего? — удивилась я. — Спасти от кривого! — Дура! — только и бросила Янка и помчалась к покинутому кривому. Уж не спятила ли моя подружка? Я опять бросилась за ней и сделала новую попытку оторвать её от партнёра, она же лишь крутила головой и старалась оттолкнуть меня локтем. Мне было уже не до танцев, пришлось плюнуть на своего поручика (о чем я потом долго жалела), до конца вечера я крутилась рядом с подругой. Очень сильно во мне было чувство товарищества! Когда мы шли домой, Янка задумчиво произнесла: — Ах, ты ничего не понимаешь! Он сын Терпсихоры! Точно, спятила. Не может быть у божественной музы таких потомков! — А что мне за дело до того, что он кривоглазый? — возразила Янка в ответ на мои деликатные сомнения. — Да пусть у него глаз хоть на спине будет. Как он танцует! Такого больше нет на свете! Я готова танцевать с ним всю жизнь! Я успокоилась насчёт умственного состояния подруги, но разделить её восхищения гениальным танцором не могла. Для меня всегда внешность играла первостепенную роль, эстетика прежде всего. А кривого мы с Янкой, к её огромному сожалению, больше не видели. Моего поручика, увы, тоже. Говоря о развлечениях, нельзя не упомянуть о велосипеде. Как я училась на нем ездить, я уже рассказывала. Моё детство прошло под знаком велосипеда, и это понятно. Много связано с ним и забавных, и трагических случаев. А в первые послевоенные каникулы… Нет, не в первые, это были уже вторые, после того, как мы уехали из Бытома… Нет, все-таки в первые. По какой-то причине у меня получился большой перерыв в езде на велосипеде, давно не приходилось ездить, и я как-то растеряла навыки. Пожалуй, несколько месяцев не садилась на велосипед, отвыкла от него. Наверное, из-за того, что ходила в школу, а велосипеды наши остались в деревне, во всяком случае, в седле не сидела давно. А тут вдруг мы с подругой, не помню точно с какой — то ли с Янкой, то ли с Виськой, — отправились к её родственникам в далёкую деревушку. Итак, от велосипеда мы отвыкли обе. Что же касается велосипедов, то я ехала на своём, а она на одолженном у кого-то из знакомых, и её велосипед следовало вернуть завтра же. Такое путешествие и мытарства, с ним связанные, забыть человек не может. Потом я всегда сочувствовала участникам велогонки Мира, хотя, возможно, они совершали свою велогонку на лучших велосипедах, в отличие от наших, старых, с изношенными сиденьями и стёршейся резиной. Трасса, которую нам предстояло преодолеть, протянулась на двадцать километров в одну сторону. Вроде бы ничего особенного, но для двух девчонок, давно не сидевших на велосипедах, она оказалась просто убийственной. Последние километры перед деревушкой, уже в темноте, мы преодолели пешком, ведя велосипеды за рули. Луна давала изменчивый свет, не разберёшь, что перед тобой: то ли яма, то ли кочка, поросшая травой, то ли ещё что. Можно заехать не туда, костей потом не соберёшь. Вот под этим предлогом мы поспешили слезть со своих велосипедов и добираться до цели пешком. Разбитые и изломанные, все в синяках, чуть свет мы двинулись в обратный путь, ибо следовало вернуть в срок чужой велосипед. И тут появился наш спаситель — грузовик. В полном отчаянии, не в силах взгромоздиться на велосипеды, сидели мы с подругой в придорожном рву, и при виде приближающегося грузовика одна из нас махнула бутылкой с чаем. Свершилось чудо, грузовик остановился! Оживившись, мы поспешили взгромоздить наши велосипеды в кузов, забрались туда же сами. Немного бока себе отбили, но велосипед сдали вовремя. Ещё помню, как мне пришло в голову спуститься на велосипеде по мостовой улицы Дольной до конца. Дольная в те времена была вымощена булыжником, и когда мой велосипед мчался вниз, казалось, я растрясла все ребра, которые теперь свободно перекатываются в моем теле. После этого я разлюбила велосипед. Зато примерно в то же время у меня зародилась любовь к автомобилям. Шофёр директора моего отца держал машину дома, а жил он недалеко от нас и, когда ехал на работу к своему директору, по дороге забирал и меня, подбрасывал к школе. Я клянчила — дай мне повести машину. Шофёр, молодой парень, наконец не выдержал, допустил меня к баранке и заходился от смеха, когда под моим управлением машина ехала от одной бровки мостовой до другой. Ежедневная тренировка сделала, однако, своё дело, и мне удалось научиться ехать прямо. Поначалу не хватало ног для нажатия на педали, но потом и с этим я справилась. И автомобильная страсть овладела мной на всю жизнь. До этого я пыталась ездить на мотоцикле с коляской, и он не вызвал у меня восторга. Такой мотоцикл был у дружка Янкиного брата, я, естественно, приставала как банный лист — дай сесть за руль. За городом, на просёлочной дороге, меня допустили к рулю, и ничего хорошего из этого не получилось. Принципы вождения я уже знала, села за руль и заехала в кювет. К счастью, все обошлось благополучно. Я и не знала, что коляска так тянет в сторону. Освоившись с коляской, научилась ездить и на мотоцикле, но у меня быстро немела правая рука, и я поняла, что мотоцикл — не машина моей мечты. ( Я уже не раз говорила о том…) Я уже не раз говорила о том, что в трудные послевоенные годы больше всего докучала нехватка денег. Мы с Янкой пытались торговать чулками, но заработок был ничтожный, пришлось вернуться к обычному для меня приработку — занятиям с отстающими учениками. Тяжёлый это хлеб! И сил много кладёшь, и денег мало зарабатываешь. А уж при моем характере каких нервов это стоило — не расскажешь. Ведь обучать приходилось самых безнадёжных балбесов, от которых отступились и школа, и даже родители. Осталась в памяти одна из моих учениц, некая Марыся Л. Не назову её фамилию, не хочу позорить её родных. Марыся была моложе меня на два года, и все свои силы — телесные и душевные — отдавала одной, но всепоглощающей страсти — любви к владельцу магазина с коврами на площади Унии. Магазин назывался «Тегеран», для Марыси это было имя возлюбленного, и оно не ассоциировалось для неё ни с каким географическим понятием. Часами околачивалась девушка у «Тегерана», а её Тегеран не обращал на неё никакого внимания. Мы с ней проходили польскую литературу, Кохановского, я что-то пыталась вбить в её тупую башку, на нескольких уроках твердила одно и то же, до неё не доходило. У меня уже язык заплетался и в горле пересыхало. В полном отчаянии я спрашивала свою дуру: — Так какие чувства выражает Кохановский к Урсуле в своих «Плачах»? [24] Отвечай, какие чувства? Эта идиотка долго-долго думает и, наконец, с чувством произносит: — Пламенную страсть! Остаётся лишь головой биться о стенку. По причине стеснённого денежного положения я старалась, что могла, делать своими силами. Когда мне было двенадцать лет, Тереса научила меня делать себе маникюр, и это умение оказалось бесценным для меня, на маникюршу я долгие годы ни гроша не тратила. А Тереса совершенно несправедливо пострадала за свой благородный поступок. К нам в Варшаву она приезжала на субботу и воскресенье каждую неделю. Усталая с дороги и распарившаяся в поезде, она ввалилась в квартиру с криком «Пить!» и, схватив чашку с мыльной водой, оставшуюся после приготовления мною маникюра, осушила её одним духом, приняв за чай с молоком. Потом устроила жуткий скандал, инсинуируя, что родичи специально приготовили ей эту отраву. Ничего, за неё она мне отплатила в своё время. Вот опять придётся забежать вперёд. Каждый приезд Тересы означал генеральную уборку. У Тересы это стало манией — наводить в квартире порядок, причём наводила она его по-своему: все, что, по её мнению, валялось в квартире без толку, она прятала куда попало, убирая с глаз подальше лишнее и тем самым наводя в квартире порядок. Совала куда угодно, найти после неё пропавшие вещи было очень трудно. Я уже училась в Архитектурной Академии, мне предстояло сдать экзамен по истории польской архитектуры. Учебников тогда практически не было, на лекциях мы сами записывали вслед за преподавателями уроки. Мои конспекты лекций пользовались славой на курсе. Я очень любила историю архитектуры, преподавали нам великолепно, и конспектировать любимый предмет было одно удовольствие. И вот оказалось, что мои конспекты исчезли. Записывала я их на листах большого формата в клеточку, набралась толстая пачка курса истории польской архитектуры, и теперь этой толстой пачки нигде не было. Сначала я все обыскала дома, потом на факультете, предполагая, что могла оставить в чертёжной. Нигде конспектов не было. На следующий день к поискам подключилась вся семья, а на факультете — весь наш курс, ибо все рассчитывали на мои конспекты. Отец пытался даже под диван заглянуть, хотя я его уверяла, что под диваном толстая пачка никак не поместится. В общем, искали во всех мыслимых и немыслимых местах и не нашли. К экзамену пришлось готовиться по конспекту подруги, который моему и в подмётки не годился. Кое-как сдала. Следующим был экзамен по черчению. Распаковала стоявший в углу комнаты рулон ватмана, где и были обнаружены скрученные самым нещадным образом в трубку мои конспекты. Все правильно, ведь Тереса наводила порядок… Ага, опять придётся вернуться к теме безденежья. Что поделаешь, такая это тема, что тянулась за мной всю жизнь и покончить с ней практически невозможно. Несколько разрядил напряжённое положение с деньгами отец, выиграв в лотерею полмиллиона злотых старыми деньгами. В ту пору прекрасная шерсть на платья стоила шесть тысяч метр, что я очень хорошо запомнила, потому что вместе с матерью мы немедленно отправились в магазин и закупили материи, благодаря чему нам удалось прилично одеться на какое-то время. И бельё тоже купили. Наконец я перестала донашивать после матери её французское бельё. Ничего не скажу, было оно с кружевами и долго выручало нас, но уж очень надоело то и дело штопать трусы и лифчики. Теперь у меня появилась модная юбка в клетку и настоящие туфли, по ноге и на кожаной, а не на деревянной подошве. Разошлись отцовские полмиллиона моментально, но очень помогли нам в ту пору. ( С самого раннего детства и до последнего класса гимназии…) С самого раннего детства и до последнего класса гимназии меня все усиленно толкали на медицину. Среди толкающих на первом месте стояла мать, сразу за ней шла Люцина, а прочие родичи образовали за ними длиннющий хвост. Меня обязывали закончить Сорбонну, стать врачом, все равно по какой специальности, лучше — все сразу, начиная с хирургии. За долгие годы я свыклась со своим жребием и не протестовала, хотя Сорбонна по понятным соображениям отпадала сама собой. Стать врачом я считала своим святым долгом. Все решил случай. Кто-то из знакомых что-то себе поранил, Люцина безапелляционно приказала: — Ты ведь собираешься стать врачом, принимайся за работу! Приниматься за чьё-то противное, окровавленное колено?! Я вдруг отчётливо поняла — не хочу! Ни за какие сокровища мира не хочу этим заниматься, мне противно смотреть на эту мерзость, не то что к ней прикасаться. И что же, всю жизнь я буду обречена на такую работу?! Езус-Мария! Нет, это не для меня, нет у меня к этому никакого, ну ни малейшего призвания. К тому же я всегда отличалась преувеличенно тонким обонянием, не могла выносить малейшей вони, нюх у меня был как у собаки, а ведь придётся работать в прозекторской! Кажется, тогда я впервые поставила под сомнение своё медицинское будущее. Стала серьёзно размышлять о нем и пришла к выводу: человек должен определить, что он любит, а чего не выносит, и выбирать такую профессию, которая привлекает его, а не отталкивает. Я настолько серьёзно подошла к выбору профессии, что решила в письменном виде, так сказать, наглядно, представить собственные черты характера, собственные склонности и антипатии. Было это в последнем классе гимназии, меня уже начинала серьёзно интересовать архитектура, в школе я писала реферат о готике. Мне было безумно интересно заниматься всеми этими стилями и строениями, рисовать я всегда любила и уже немного умела, для реферата проделала грандиозную предварительную работу, сидя в библиотеках и собирая кучу материала, гораздо больше, чем требовалось для моего реферата. Нет, это было ещё в десятом классе, так что для принятия жизненно важного решения я потратила два года, и моё решение было сформулировано следующим образом: ЧЕЛОВЕК ДОЛЖЕН СТРЕМИТЬСЯ К ТОМУ, ЧТО ОН ЛЮБИТ И К ЧЕМУ ПРИГОДЕН. И эти два года я поедом ела себя из-за проклятой медицины, которую привыкла считать своим святым долгом. Оказывается, я была человеком долга, о чем узнала гораздо позже. А тогда я напереживалась вволю! Что делать? Выбрать профессию, которая отравит мне жизнь, зато выполню свой долг, или послушаться веления сердца? Целые тетради исписывала я своими рассуждениями, всеми этими «за» и «против», перечислением черт своего характера в качестве доказательств в пользу той или иной профессии. Привлекала меня не только архитектура, в тетрадях фигурировали археология, журналистика. Благодаря своим записям я обнаружила в себе совершенно явную склонность, даже стремление к путешествиям. Так, в рубрике «медицина» фигурировала должность судового врача. Журналистика довольно быстро отпала, ибо напрямую была связана с политикой, я же её боялась как черт ладана. Ну и созрело решение: медицину категорически и окончательно вон, да здравствует архитектура! И ещё я хотела писать. Что именно писать, пока не решила. Главное — написать книгу, которую издадут, которую будут читать! Что может быть прекраснее? Есть ли что более ценное в жизни? Хотя… Так и быть, пусть не читают, а я все равно буду писать! Чистая графомания! Ладно, одно другому не мешает, можно получить хорошую специальность, работать и одновременно писать. Этому, как я считала, особо учиться не надо, лишь знать как следует родной язык, а для этого достаточно знаний средней школы. После долгих сомнений и раздумий я наконец наметила свой жизненный путь. Чего мне хочется: 1. Получить высшее образование, лучше всего архитектурное. 2. Путешествовать по свету. 3. Иметь мужа и детей. 4. ПИСАТЬ! 5. Хорошо выглядеть и пахнуть фиалками. Почему именно фиалками — понятия не имею, но тогда мне хотелось пахнуть именно фиалками. В жизни я добилась всего этого, за исключением последнего пункта программы, фиалки мне перестали нравиться, я переключилась на Диора, что же касается хорошего внешнего вида, раз в жизни мне удалось этого достичь. В конце концов, и так немало. В последний школьный год нас много заставляли заниматься общественной работой. Меня с Янкой зачислили в бригаду, выступающую в доме престарелых. Я опять занималась декламацией и конферансом, больше ничего делать не умела. Остальные пели, плясали. И ещё танцевала Касенька. Это было уникальное явление. В детстве Касенька училась в балетной школе. Понятия не имею, зачем родителям понадобилось забирать её из балетной школы и отдавать в нормальную, зачем заставили её работать головой, а не ногами. Ноги у неё, в отличие от головы, были гениальные. Правда, ведь шла война, какой уж тут балет. Ладно, не стану придираться к её родителям. Когда в доме старцев Касенька танцевала в своих деревянных сабо на гулкой дощатой сцене, которая от наших шагов скрипела и ухала на всю округу, слышалось только тихое, деликатное, какое-то одухотворённое постукивание: тук-тук-тук… Как она это делала, не представляю, она не касалась пола, плыла по воздуху. Престарелые зрители, помнившие ещё первую мировую войну, диву давались и таяли от восторга. Аттестат зрелости Кася себе выплясала. Ни у одной учительницы не поднималась рука поставить ей двойку, и, чтобы побороть искушение, они вообще перестали вызывать её к доске. Чтобы избежать конфликта со своей педагогической совестью, ставили отметки за танец, а это всегда были пятёрки. Если возникнут придирки со стороны кого-либо из членов комиссии, договорились свои пятёрки плясунье на экзаменах на аттестат зрелости объяснить в случае её неудачного ответа впечатлительностью и волнением. Наверное, своим, ибо Касенька и без того не волновалась. Позавидовав Касеньке, я поступила тоже в балетную школу, но очень быстро сделала открытие, что без плоскостопия не получишь первой позиции. Без плоскостопия вообще нечего соваться в балет. Походив на занятия несколько недель, я решила, что для меня это пустая трата времени, и перестала ходить. На последнюю школьную экскурсию из всего нашего выпускного класса поехали лишь мы с Янкой. Остальные не рискнули легкомысленно тратить время, когда выпускные экзамены на носу. Мы с Янкой решили, что четыре дня нас все равно не спасут, и отправились на Мазурские озера. Именно тогда я сделала попытку вести по озеру небольшой прогулочный катер, о чем позволила себе упомянуть в романе «Что сказал покойник». Господи, как вспомню, вечно мне хотелось чего-то необычного! Вот и теперь все пассажиры сидели себе спокойно, а мне вздумалось встать за штурвал. Сначала я и в самом деле вела катер по-слаломному, так что стоявшие рядом рулевой и капитан смеялись до слез, когда же наконец мне удалось провести посудину по прямой линии и вытереть пот со лба, мы подошли к каналу, и у меня отобрали штурвал, к большому моему неудовольствию и даже отчаянию. ( Но вот наконец подошёл час…) Но вот наконец подошёл час давно маячивших на горизонте ужасных выпускных экзаменов. Тут уж мы взяли себя в руки, отложили в сторону легкомысленные забавы и принялись заниматься со всей серьёзностью. В одном доме со мной, даже на одном этаже жила моя одноклассница, первая ученица и, естественно, зубрила. Занимались мы группами, со мной занимались ещё три девочки, в её квартире тоже зубрила четвёрка; все мы повторяли историю. Накануне экзамена к нам влетает одна из тех четырех и задаёт ужасный вопрос: — Вы что-нибудь знаете о Генрихе Бородатом? Езус-Мария, Генрих Бородатый! Кто такой? Слыхом не слыхивали. В панике принялись листать книги и конспекты, никак не можем найти такого Генриха. Может, кто из потомков Болеслава Кривоустого? У него куча внуков и правнуков, вечно я их путала, да и вообще запомнить нет никакой возможности, вспоминается только Конрад Мазовецкий, и то из-за проклятых крестоносцев, а эти дуры вдруг откопали какого-то Бородатого. Боже, смилуйся над нами, в голове совершенно перепутались все эти Лешеки Белые, Чёрные и Кудрявые… Нет, Кудрявым был не Лешек, а Болеслав. Чтоб она лопнула, проклятая Соломея, это все из-за неё! Нет сил разобраться во всех этих Тонконогих, Стыдливых и Справедливых, чтоб им пусто было! И мы пали духом. Ничего не поделаешь, экзамен все равно провалим, нет смысла больше повторять историю. И мы пошли в кафе на мороженое. Из-за экзаменов я всегда волновалась до безумия, а выпускные и вовсе выбили меня из колеи. Не в силах далее терпеть ни минуты, в день экзамена я пошла отвечать первой. В класс, где сдавали экзамен, запустили первую пару, меня и Марину Кавчинскую. Марина была девушка высокая, статная, красивая и уравновешенная. Войдя в класс, она произнесла своё «день добрый» таким голосом, от которого стекла забренчали в окнах. Боюсь, я, при всем своём хорошем воспитании, не поздоровалась с педагогами. Чувствовала я себя гораздо хуже, чем в ту ночь, когда нас бомбили и мы прятались в подвале с картошкой. И тут мне задали первый вопрос. В те годы мы проходили предмет, который сокращённо называли «Вопросами» — учение о Польше и современном мире. Кошмарный предмет был переполнен биографиями всевозможных политических деятелей: Ленина, Дзержинского, Розы Люксембург, Марцеля Новотко, разнообразных Финдеров, Хюбнеров и Бог знает кого ещё. Из всех этих биографий я никогда не могла ни одной запомнить. Далее следовали истории множества партий, народно-освободительной борьбы и прочее пропагандистское безумие. Всего этого мои мозги решительно не воспринимали, и я даже не пыталась с ними бороться. Из семидесяти тем «Вопросов» я могла ответить только на две, которые, как мне казалось, имели какой-то смысл. Кажется, обе из области политэкономии. Преподавал «Вопросы» учитель, единственный мужчина среди женского педагогического коллектива нашей гимназии. Человек неплохой, к нам и своему предмету относился с пониманием. Меня он не собирался проваливать, наоборот, старался облегчить сдачу его предмета. Билеты с вопросами были заготовлены заранее, и один из известных мне он специально написал на листке тетрадочной бумаги в клеточку. Все остальные были на нелинованой. Я знала об этом и теперь, собрав все силы, заставила себя сосредоточиться и отыскать среди лежащих на столе билетов тот самый, в клеточку. Разыскала, взяла его и не успела даже развернуть. Сидящая во главе экзаменационной комиссии наша вредная директриса, эта змея подколодная, вдруг произнесла мерзким голосом: — Знаешь что, моя дорогая, мне бы хотелось, чтобы ты взяла другой билет. И тут мне стало все равно. Послушно я отдала ей свой вопрос в клеточку. Передо мной лежали семьдесят два, нет теперь семьдесят один вопрос, из которых я могла ответить только на 1. Прописью: ОДИН! Ну и ладно, завалю экзамен, не получу аттестата зрелости. Подумаешь, большое дело! Безнадёжно и равнодушно — не все ли равно, что вытащу — протянула я руку и взяла первый попавшийся клочок бумаги. Развернула и глазам своим не поверила: это была та самая, вторая тема, которую я знала. Невероятно, но факт. Произошло чудо, и оно так потрясло меня, что за спиной словно крылья выросли. Сдам экзамен, получу аттестат! С «Вопросами» я расправилась одной левой, к немалому изумлению змеи-директрисы. Следующим экзаменом был польский. Письменную работу мы уже написали, я знала, что получила пятёрку, оставалась литература устная. В природе должно сохраняться равновесие, чудо бывает лишь раз, и за него надо расплачиваться. Видимо, поэтому мне на польском устном попался вопрос, которого я не знала: кризис польской литературы XVIII века. Кризисы я терпеть не могла, весь этот период в развитии нашей литературы представлялся мне сплошным чёрным пятном, никогда я не пыталась разобраться, что же тогда происходило в польской литературе, куда подевались все таланты, и из всех имён в памяти зацепилась почему-то лишь одна фамилия: Дружбацкая. Кто такая Дружбацкая — Бог её знает, наверное, писательница. Во всякое другое время я, по своему обыкновению, наверное, пала бы духом, но теперь, воодушевлённая успехом на «Вопросах», я, как на крыльях, пронеслась над несчастным восемнадцатым столетием и подробно остановилась на литературе столетием раньше и столетием позже, старательно обходя XVIII век. Правда, Дружбацкую вроде бы назвала. Учительница польской литературы молча слушала мой ответ, молча кивала, а после экзамена сказала мне с глазу на глаз: — Дорогуша, что за ахинею ты несла? Столько говорила и ни словечка на тему! Однако несла так вдохновенно, что я не стала тебя перебивать, а они, похоже, не разобрались… «Они» — это официальная комиссия, составленная из чиновников соответствующих учреждений, главным занятием которых было блюсти идеологическую чистоту. Вот они и блюли, вряд ли имея хоть приблизительное представление о кризисном состоянии нашей несчастной литературы в XVIII веке. Вдобавок одновременно отвечали две выпускницы, так что внимание этих монстров было несколько рассеяно. Правда, наши учителя что-то сообразили, француженка даже прошипела: «Что ты несёшь, идиотка?» Но прошипела по-французски, они и не поняли. В общем, экзамены на аттестат зрелости я сдала, получив очень неплохой суммарный балл, то ли пятёрку с минусом, то ли четвёрку с плюсом. Собственного же аттестата, который стоил столько нервов и сил, я так и не видела с того момента, когда сдала его с прочими документами при поступлении в Архитектурную Академию. Он и остался в деканате на веки вечные. Поскольку наш лицей был с гуманитарным уклоном, экзаменов по физике и прочей химии сдавать не пришлось, так что самое страшное прошло стороной. Кажется, все девочки из нашего класса сдали выпускные экзамены. Так или иначе, но сдали. А методы сдачи были самые разнообразные, иногда небанальные, нетрадиционные. Например, одна девушка потеряла сознание, и строгая комиссия в панике проставила ей отметки, не задавая глупых вопросов. Потерявшая сознание пришла в себя, оклемалась, а потом поступила в стоматологический и стала самым лучшим зубным врачом, которого я встречала в своей жизни. Её пломбы держались на зубах по двадцать лет, рука же у неё была такая лёгкая, что почти не чувствовалось, как она сверлила зубы. Потом она навсегда уехала в Швейцарию, очень жаль! ( В том же году я сдавала вступительные экзамены на архитектуру…) В том же году я сдавала вступительные экзамены на архитектуру. Для того, чтобы попасть в те времена в высшее учебное заведение, как известно, знаний было недостаточно. Моё же отношение к государственному строю Польши было сложным. С одной стороны, строй, основывающийся на принципах коллективизма, вызывал дрожь отвращения, с другой, подкупали несомненно светлые стороны: просвещение для широких народных масс, ликвидация безграмотности, бесплатное лечение для жителей деревень и вообще бедных, а также предоставление возможности выбраться из нужды широким слоям населения. Отталкивал полицейский государственный режим, ещё больше — повсеместное хамство. Я не могла выносить пустой говорильни и лжи, но истинные масштабы этой лжи стали известны значительно позже, тогда же многому верилось. Ради карьеры я покривила душой только раз, записавшись в ряды СПМ (Союза Польской Молодёжи). Нужно было мне это СПМ как собаке пятая нога, да и вышвырнули меня из него очень быстро, но все знали — не членов в высшие учебные учреждения просто не принимали, а у меня же и социальное происхождение было неподходящее, и протекций никаких. Вот мы в последнем классе решили коллективно вступить в ряды молодёжной организации. Вступили те девушки, которые собирались учиться дальше. Собрались в классе и приняли такое решение. При поступлении снова пришлось сдавать экзамены. Кроме предметов специальных — рисунок и что-то ещё, уже не помню, надо было написать сочинение на тему: «Механизация как фактор повышения жизненного уровня». Нет ничего проще! Уже сама формулировка темы подсказывала ответ. Ответ для меня, разумеется. Я прекрасно знала девятнадцатый век, всегда им интересовалась, изучила намного лучше, чем свой, двадцатый. Знала всех классиков: английских, французских и польских, прочла все возможное и невозможное, краем сознания заметила и то, что происходит в моей родной стране, как-то увязала одно с другим, память у меня всегда была отличная. Села я в аудитории, отключилась и одним духом создала шедевр. Потом оказалось, что меня ни за что бы не приняли, если бы моя работа столь разительно не отличалась от остальных. Поступали в основном представители городской и сельской трудящейся молодёжи, имеющие предо мной несомненные преимущества, мне бы их ни за что не переплюнуть, учитывая огромный конкурс и моё непролетарское происхождение, но из двухсот пятидесяти пяти абитуриентов на вступительном экзамене двести пятьдесят четыре штуки в своём сочинении вдохновенно описали нашу шестилетку во всех подробностях. И только в одной работе о шестилетнем плане не было ни словечка. В моей. Не упомянула же я о нем не по хитрому расчёту, а просто потому, что не требовался для концепции сочинения. Очень возможно, я даже и не знала, что нечто подобное вообще имеется. Проявленная мною таким нехитрым образом оригинальность и небанальность в решении темы привели к тому, что в список поступающих, отпечатанный на машинке, в самом конце дописали чернилами мою фамилию. Потом я даже думала: а вдруг наличие такой выдающейся заслуги, как отсутствие шестилетнего плана в сочинении, обусловило бы моё принятие в академию и без вступления в ряды СПМ? А теперь два слова о последних-распоследних каникулах, вернее, их кусочке сразу после получения аттестата зрелости. Провели мы их на Августовском озере. Мы — это Янка с братом и я с женихом, который у меня к тому времени уже появился. И чуть все четверо не потонули, отправившись на байдарках в прогулку по озеру, где нас и настигла непогода. Волны поднялись громадные, перекатывались через нас, невозможно было стать к волне боком, чтобы развернуться и поплыть к берегу, пришлось плыть куда глаза глядят, пристали к противоположному берегу, там развернули свои плавсредства и только тогда двинулись в обратный путь. Немного подпортило мне этот кусочек каникул то обстоятельство, что я была беременна, чего не собираюсь скрывать. Хуже нет вообще скрывать такие вещи! Известен мне случай, когда одна моя знакомая, не скажу кто, оформляла брак через две недели после родов, в большом-пребольшом секрете ото всех на свете, потом же всех старалась убедить, что свадьба игралась полгода назад, дитя родилось шестимесячным и вообще все её родные и близкие врали как сивые мерины, им все равно никто не верил, город буквально распирало от сплетён и досужих пересудов. А я поступаю умно: с самого начала говорю правду, говорила её и тогда, и ко мне никто не мог придраться. Кому какое дело, в каком положении я шла к алтарю? В интересном — и ладно. Тайна лишь тогда вызывает нездоровые эмоции, пока она является тайной, потом же становится неинтересна и о ней перестают говорить. Но природа брала своё, и запах столовского бигоса привёл к тому, что съеденная мною первая клубника не пошла, как говорится, коню в корм. Это обстоятельство чрезвычайно разгневало Янку. — Ну и свинья же ты! — прямо и открыто заявила мне лучшая подруга. — Если бы я съела, была бы польза, а так что? Очень может быть, что именно за эту клубнику она мстила мне впоследствии с помощью манной кашки, но об этом я скажу в своё время, сейчас мне уже не терпится покончить с детством. Сразу после этого я вышла замуж и, боюсь, в тот момент окончательно и бесповоротно с детством покончила… Конец 1-го тома «Автобиографии». Часть вторая ПЕРВАЯ МОЛОДОСТЬ Учитесь на чужих ошибках, всех своих все равно не успеете совершить. ( Первого хахаля я продала…) Первого хахаля я продала за полмиллиона злотых. Вообще-то, если быть точной, это был не только не первый, но даже и не настоящий хахаль. Уж скорее потенциальный. Было мне в ту пору шестнадцать, и я жутко гордилась тем, что меня обхаживает совсем уже взрослый мужчина, старше меня на добрый десяток лет, женатый, многодетный, а я могу вертеть им, как какая-нибудь куртизанка прошлого века. У отца на работе я переписывала на машинке латинские тексты для всего класса, мой поклонник оставался на работе на сверхурочные и, пользуясь тем, что мы оказывались одни, сразу же принимался меня тискать. Будучи девицей скромной и добродетельной, я энергично протестовала, но в глубине души таяла от восторга. Таять-то я таяла, а совесть была неспокойна. Я любила порядочность во всем, разбивать же семью и обниматься с ухажёром тайком мне казалось непорядочным и не очень романтичным. Как-то некрасиво это было, как-то унизительно. В конце концов, невинность утрачивается за один раз и лишиться такой единственной в жизни оказии абы с кем… С другой же стороны, мой поклонник мне нравился, его ухаживание льстило самолюбию, вот я и запуталась в своих чувствах, попеременно испытывая то удовлетворение, то угрызения совести. И не знала, на что решиться. За меня все решили обстоятельства. Мой отец постоянно покупал лотерейные билеты. Тогда ещё не было тото-лотека, разыгрывались лишь обыкновенные лотереи самого разного пошиба, вот он и участвовал в розыгрышах и, как правило, выигрывал. Понемногу, но все же… Раз он выиграл даже целых пятьдесят тысяч злотых. В то время от выигрыша вычитали налог, на руки он получил сорок восемь тысяч. Было это сразу же после войны, году в сорок шестом или в самом начале сорок седьмого, потому как смутно вспоминается мне в связи с этим наша комнатушка на Вежбне, в бывшей больнице. Выиграл он, значит, это как-то его вдохновило, ну и отец продолжал участвовать в розыгрышах лотерей. Как-то раз жутко взволнованная мать позвала меня в ванную. При тогдашней квартирной тесноте ванная представляла собой единственное помещение, где можно было поговорить с глазу на глаз. Ванная у нас была ещё довоенная, просторная, выложенная зелёным кафелем. В неё вмещалось и корыто, и стиральная машина, и даже кое-какая мебель. — Только никому не говори, — прошептала мне мать. — Отец выиграл в лотерею сто тысяч злотых! В ту пору зарплата отца составляла около десяти тысяч, я же за свои рекламные плакаты получала по двести злотых и ещё радовалась. Присев на краешек ванны, я подумала: «Боже мой, если бы отец выиграл полмиллиона, клянусь, отбрила бы я своего хахаля ко всем чертям!» Почему-то я решила для себя, что за такое великое счастье, как огромный выигрыш, надо пожертвовать личным счастьем. Не успела я додумать эту гениальную мысль до конца, как мать продолжила: — Ладно уж, скажу тебе правду. Отец выиграл не сто тысяч, а полмиллиона злотых! Эх, чтоб меня!.. Ну-да мысль — не воробей, вылетела — не поймаешь. Вихрь противоречивых чувств буквально потряс меня. Тут и облегчение, и некоторое романтическое сожаление: не так просто было лишиться обожателя. А тот и не узнал, почему вдруг никогда уже не появлялось у него оказии обнять меня, почему мы больше никогда не оставались наедине. Видеть меня он мог сколько угодно, латинские тексты я продолжала перепечатывать на машинке, но всегда при этом в комнате были посторонние. Невольно вырвавшуюся в порыве чувств клятву я твёрдо сдержала! Боль расставания с хахалем значительно облегчал тот факт, что я в ту пору сильно увлеклась моим кузеном Генеком, родным братом Лильки. Увлечение это было в основном заочное, ибо Лилька, как я уже неоднократно упоминала, жила в Силезии, в Чешине, мы же — в Варшаве, но с их семейством мы постоянно переписывались и вечно на праздники, а также на школьные каникулы ездили друг к другу в гости. И вообще к пятнадцати-шестнадцати годам я накопила богатый опыт в области нежных чувств. Можно сказать,, со времени Мальчика-с-пальчика прошла бурный и извилистый эволюционный путь развития. Например, в одиннадцать лет влюбилась в некоего Ендрика из Урсинова. Красивым он не был, это факт, но зато такой же сорвиголова, такой же отчаянной храбрости безумец, как Кмичиц. [25] В то лето, когда я жила у Люцины в Урсиновском дворце, мы практически не расставались с ним целые дни. Раз он слетел с двухметровой стены в глухие заросли крапивы и мужественно выдержал это испытание. А когда Ендрик специально для меня развалил в заброшенном флигеле кирпичную печь, мне этот подвиг представлялся ничуть не меньшим взятия неприятельской крепости. Да мало ли ещё какие подвиги совершал этот бесстрашный парень, и любила я его безумно, разумеется, в глубочайшей тайне. Думаю, обними он меня ненароком — и я от избытка чувств немедленно тут же скончалась бы в его объятиях. К счастью, такая мысль не приходила ему в голову, так что моё здоровье не пострадало от этой большой любви. На следующее лето я сменила предмет моих воздыханий. Им стал Здислав, тоже проживающий при Урсиновском дворце, парень намного старше меня, семнадцатилетний. Он был очень красив. Я вдруг заметила, что Здих гораздо красивее Ендрика, так зачем же мне любить менее красивого? И я тут же переключилась на Здиха. Возможно, Здих сначала немного тоже ухлёстывал за мной, но всего несколько дней, ведь я была ещё совсем сопливой девчонкой. Это мне не помешало влюбиться в него на всю жизнь, причём такой пламенной любви способствовала и Люцина. Она обратила моё внимание на тот факт, что Здих в новом галстуке прогуливается специально под нашими окнами, и я таяла от счастья. До тех пор таяла, пока не разразилась ужасная катастрофа. И опять же Люцина, да будет ей земля пухом, приехав к нам в Варшаву в гости из своего Урсинова, сообщила, что у Здиха появилась невеста Бася и Здих от любви к ней совсем потерял голову. Уж так он её обожает, ну прямо Ромео. Удар был столь силён, что я с трудом вынесла его, а ведь ещё приходилось слушать все это с равнодушным видом, иначе все семейство замучило бы меня насмешками. К счастью, тут подвернулся Рыжик… и моё отчаяние немного поубавилось. Что же касается Здиха и Баси, они поженились, до сих пор живут в мире и согласии, и когда мы встречаемся, все трое с умилением вспоминаем события давно минувшей юности. Тем не менее страсти во мне бушевали великие, горе я пережила сильное и немного гордилась тем, что столь могучую трагедию пришлось претерпеть в столь юном возрасте. Последующие любовные переживания обрушились на меня уже в более зрелом возрасте, в семнадцать лет, и, честно говоря, до сих пор не могу простить себе, что так глупо вычеркнула из жизни кусок своей юности, пусть даже и не очень продолжительный. Произошло это во время каникул перед началом последнего школьного года, когда мы с Янкой поехали в лагерь у моря. Там я влюбилась в Стефана. Тут аукается "Жизнь как жизнь ". Жил Стефан в Катовицах, но уже закончил школу и собирался учиться в Варшаве на врача. К тому времени хахаля я давно продала, великая любовь к Здиславу, распространяясь также на его невесту, постепенно затихала, так что сердце оказалось свободным. Ну я и втюрилась в Стефана по самые уши. Так что переживания Терески из-за любви к Богусю ( «Жизнь как жизнь») я описывала в соответствии с собственными переживаниями. И блестящий нос отравлял мне жизнь, и бесконечное ожидание возлюбленного, который обещал непременно навестить меня в Варшаве. Я ничем не могла заняться, все из рук валилось, ночью и днём мучила одна мысль: когда же придёт Стефан? Я сидела, тупо уставившись в окно, где за забором по ту сторону Аллеи Неподлеглости работали заключённые, воздвигая новые дома по ещё не застроенной противоположной стороне улицы. Работали заключённые до четырех дня, и мне доставляло какую-то горькую отраду наблюдать за ними. Вот и я сижу, как в тюрьме, боюсь выйти из дому — вдруг Стефан появится именно в это время и, не застав меня дома, уедет и больше не вернётся? Чтобы хоть чем-то занять себя, я принялась пороть старое платье, обманывая себя, будто потом сошью из тряпок что-то новенькое. Возможно, распоров одно платье, я принялась за другое, не помню, возможно, распорола все и, когда платья кончились, взялась за тетрадь и принялась записывать в неё свои переживания. Так прошёл остаток каникул. Начался учебный год, но занятия в школе не принесли облегчения. Поначалу уроки шли вяло: и учителя, и ученики ещё не сбросили с себя летней беззаботности, домашних заданий нам не задавали. Возвращаясь из школы, я опять садилась за стол и принималась безжалостно убивать время. Убила таким образом недели четыре, совершенно вычеркнув их из жизни, сама себя впоследствии здорово отругала за них, но сделанного не вернёшь. Потом боль немного стихла, появился интерес к окружающим и я перестала ожидать появления любимого в любое время дня и ночи. Естественно, именно тогда он и заявился. Покончив с делами, мы с Янкой собирались выйти из дому, она уже надела пальто, я только собиралась это сделать, когда кто-то позвонил. Я открыла дверь и окаменела на пороге. Упиваясь безграничным счастьем, я так долго стояла столбом в дверях, не впуская Стефана в прихожую, что он наконец спросил: — Ты что, не узнаешь меня? Вела я себя как последняя идиотка, даже Янка осуждающе смотрела на меня. Неуклюже пошевелилась, пропустив парня в дом, но слова вымолвить не смогла. Присесть не пригласила, умного словечка не сказала. Да что там умного, никакого не произнесла! Стефан, молодой человек, хорошо воспитанный, взял инициативу в свои руки. — Кажется, я вам помешал? Вы собирались уходить? Пожалуйста, не меняйте из-за меня своих планов, я зайду в следующий раз. Как же, стану я дожидаться опять следующего раза! Сделав над собой героическое усилие, я спросила по возможности небрежным тоном: — Почему ты так долго не приходил? — А я решил — зайду тогда, когда к вам протянут троллейбусную линию, — беззаботно ответило это чудовище. — Приеду, думаю, уже на троллейбусе… Не стану говорить, что я тогда подумала о нашем городском транспорте. В конце концов мы разговорились, а потом погас свет, тогда это случалось часто, Янка великодушно целую вечность искала в кухне свечку, а мы со Стефаном целовались на кушетке. И на этом, собственно, все и закончилось. Мы договорились, что он придёт в среду. С тех пор я считаю среды несчастливыми днями. Ждала я его в эту среду каждой своей клеточкой, как меня не разорвало от эмоций на мелкие кусочки — не знаю. В полночь до меня дошло, что парень, пожалуй, не придёт. Так оно и получилось. На мои именины Стефан тоже не пришёл. Наверное, мы все-таки потом где-то встретились, потому что я от него узнала — на медицинский в Варшаве он не поступил, попытается во Вроцлаве. Поверила я в этот Вроцлав, все-таки какое-то утешение, а потом, как и написано в «Жизни как жизнь», меня вывел из заблуждения его дружок. Удар был страшный, и дождь тоже лил страшный, как и описано в книге. Повторяю, до сих пор с ужасом и отвращением вспоминаю своё идиотское поведение и бездарно потерянное время. ( В тот же год, где-то осенью…) В тот же год, где-то осенью, началась очередная сенсационно-романтическая история, уготованная мне какими-то высшими силами, которые своим орудием избрали мою одноклассницу Галину. Она сидела на парте за нами, точнее, сразу же за Янкой. Нравится ли это Галине или нет, я все равно обязана о ней написать в своей «Автобиографии», ибо, не будь Галины, моя судьба сложилась бы иначе, так что просто не могу не упомянуть о ней. Очень бы хотелось надеяться, что многие мои одноклассницы не заметят этого моего произведения и не прочтут его, особенно нижеследующих фрагментов. А если одна из моих одноклассниц и прочтёт, смею надеяться — дело ограничится лишь тем, что какая-нибудь внучка удивлённо поинтересуется, с чего это её бабуля так вдруг развеселилась? Галина, естественно, явилась прототипом Кристины из «Жизни как жизнь». Дело прошлое, но Галина выставила меня перед одноклассницами совершённой идиоткой, все, как одна, осуждали меня за свинское поведение, ибо никто не мог поверить в то, что я такая дура безмозглая и простодушная до омерзения. Сейчас все поясню. Все девчонки знали правду, одна я не знала. Ну можно ли в такое поверить? И тем не менее это святая правда, такая уж я была идиотка. Дело в том, что у Галины был брат, и она много и часто о нем говорила. И ещё у Галины был жених, и о нем она тоже часто нам всем рассказывала. Сначала я познакомилась с братом, причём произошло это отнюдь не при романтических обстоятельствах, а при самых что ни на есть прозаических. Мы с Галиной были в городе, что-то там делали, потом, сделав дело, возвращались домой. Она жила в самом центре, я немного дальше, в Мокотове. К ней я зашла по дороге только для того, чтобы воспользоваться туалетом, домой не доехала бы. Вот тут и появился брат. Не скажу, чтобы такой уж красавец, но мне понравился. Было в нем что-то такое, симпатичное. И он проводил меня до дому, поскольку уже стемнело. Вежливый молодой человек. Вскоре после этой первой встречи мы все — Янка, Галина, её брат и я пошли в кино на «Цезаря и Клеопатру». Этот фильм показывали в Варшаве во время каникул, когда нас в городе не было, и теперь он шёл в кинотеатрах лишь на окраинах Варшавы, вот мы и поехали то ли в Прутков, то ли ещё куда, не помню. Места нам достались стоячие на балконе, брат не вытягивал шею, чтобы читать подписи, английский он знал, как польский. И очень мне этим заимпонировал. Домой мы возвращались уже в темноте, под проливным дождём. Янка с Галиной помчались быстрее вперёд, я же никогда не умела быстро передвигаться по грязи, вот и теперь шла, как калека какая, а брат опять же из вежливости сопровождал меня, неудобно было бросить одну. О своём женихе Галина много нам рассказывала, что-то у них там не складывалось, а возможно, она излишне трезво подходила к вопросам будущей совместной жизни. Помню наш разговор в классе. Прислонясь к печке, она изливала мне душу и вдруг сказала: — Не гожусь я ему в жены. Вот ты бы подошла больше. И вообще, собственно говоря, только на тебе ему и следует жениться. Я с ужасом восприняла такое заявление в свете того, что Галина нарассказывала мне о женихе. Во-первых, звали его Станислав, я же не выношу этого имени. Во-вторых, он обожал супы, а я с детства не терплю их. В-третьих, он был очень вспыльчив, чуть что — выходил из себя и лицо его наливалось кровью, отвратительная черта! В-четвёртых, обожал просыпаться чуть свет и был при этом бодр, как жаворонок, я же — совсем наоборот, а ранним вставанием меня и без того уморила моя мать. Ну, и в-пятых, с этим противным Станиславом требовалось обходиться бережно и осторожно, как с тухлым яйцом. Слушала я слушала Галинины излияния, а про себя думала: «Какое счастье, что Станислав не мой жених!» Хотя ради справедливости стоит отметить, что у него были и кое-какие достоинства: ум, эрудиция, чувство юмора, мягкий характер. И вообще он был порядочный человек и не бабник. Вот и теперь, в ответ на её замечание, что Станиславу я гораздо более гожусь в жены, чем она, я ответила Галине, что мне гораздо больше нравится её брат. — Ты ему тоже, — сухо и каким-то странным голосом ответила Галина. Ну и выяснилось, что Галинины брат и жених — одно и то же лицо. Хорошо помню, какой идиоткой почувствовала я себя, когда узнала об этом. Брата у Галины никакого не было. Он возник из небытия просто по необходимости. Когда Галине надо было поступить в нашу школу, родителей по какой-то причине не оказалось в Варшаве, и записывать Галину отправился её жених Станислав, выдав себя за её старшего брата. В школьной канцелярии он произвёл весьма благоприятное впечатление, и какое-то время Галина была вынуждена поддерживать миф о наличии брата, иначе обман бы обнаружился. Теперь уже такой необходимости не было, но Галина за это время привыкла выдавать Станислава за брата, хотя правду знали практически все в классе. Кроме меня. Вот почему все смотрели на меня осуждающе, ведь я, скотина этакая, отбивала жениха у подруги! Никого я не собиралась отбивать, не было у меня такого намерения! Узнав об истинном положении вещей, удручённая и сбитая с толку, я попыталась ограничить свои контакты с братом, то бишь с женихом Галины, прекратила переписку и попыталась самоустраниться. Не очень, может быть, успешно, но попытку отойти в сторону я сделала, причём сама восхищалась своим благородством. Мне совсем не хотелось делать Галине пакость, я любила её, и меня стала мучить совесть. Она совсем пала духом, психическое состояние её было ужасно, и мы вдруг отчётливо осознали разверзшуюся перед нами кошмарную перспективу: Галина не сдаст выпускных экзаменов! Очень хорошо запомнился один вечер. Мы трое — Галина, Янка и я ходили на занятия балетом, по вечерам, начинались они довольно поздно, часов в пять или шесть вечера, и продолжались два часа, так что заканчивались совсем поздно. В тот вечер с нами не было Янки, Галина с поджидавшим её ложным братом и настоящим женихом отправились домой, я, одинокая, тоже, как и Тереска в «Жизни как жизнь», долго шаталась по тёмным улицам. Добралась наконец до дому, а там поджидал меня он, источник конфликта. Это меня даже испугало — настолько было однозначно. Все моё естество окунулось в блаженство. Я испытывала одновременно и неимоверное счастье, и неимоверное смущение. Нет, я не хотела отбивать парня у подруги, не свинья же я в конце концов! Что делать? Домой я не зашла, мы отправились на ночную прогулку. Боюсь, из-за сумбура противоречивых чувств я несла сплошную ерунду, но мой воздыхатель каждое моё слово воспринимал с восторгом, ибо переживал тот этап, когда все, сделанное предметом обожания, представляется изумительным и замечательным. Как она обворожительно плюётся! Как она восхитительно чавкает! Как очаровательно пересолила суп! На следующий день у нас с Галиной состоялся серьёзный мужской разговор. На него ушёл весь урок латинского, который мы просидели в раздевалке. Она торжественно передала мне из рук в руки своё сокровище, заставив поклясться, что я сделаю его счастливым, и сама порвала с женихом. Тот благородно собирался играть комедию до конца учебного года, чтобы не помешать закончить его нормально, но Галина видела, что притворяться Станиславу удаётся с трудом, вот и вернула ему свободу, которую он теперь был вправе бросить мне под ноги. Мы же с Галиной решили оставаться подругами, ведь приходилось считаться с родственными и светскими предрассудками. Наши семьи были знакомы, обе сестры Станислава были приятельницами Галины, а меня возненавидели смертельно. Станислав обязался помогать Галине по математике и физике. Он учился в Политехническом, хорошо знал эти дисциплины, а Галине предстояло сдавать экзамены на аттестат зрелости. Подарок я приняла с должным чувством признательности, а будущий аттестат зрелости Галины придавил меня, как мельничный жёрнов. Мы решили вместе готовиться к экзаменам, благородство так и лезло из нас всеми порами. Жених женихом, а мы все равно останемся с ней подругами, его она никогда у меня не встретит, я никогда о нем не заговорю, сейчас главное — нормально сдать выпускные экзамены. Что самое смешное — нам удалось соблюсти все пункты соглашения. Готовились к экзаменам мы вместе, на экзаменах же, по мере необходимости, я тоже ей помогала. Например, по основам философии, когда Галина стояла у доски, я подсказала ей ответ (отметка шла в аттестат зрелости). Учительница находилась у меня за спиной и не видела моего лица, так что я могла свободно подсказывать. Помню, ей достался логический квадрат (который все в классе называли упорно магическим), и его углы у Галины вечно путались. К истории мы готовились вместе, и вообще, пока дело дошло до выпускных экзаменов, трагедия немного утратила свою остроту. Возможно, Галину принялся утешать её будущий муж, но на этот счёт я не располагаю достоверной информацией. Во всяком случае, аттестат зрелости она получила, и я с облегчением вздохнула. Самое время было заняться наконец собой. Переданный мне из рук в руки жених окружил меня заботой и лаской, проявил столь глубокие чувства, что я совершенно забыла своё прежнее к нему отношение, когда обнаруживала в нем много отрицательных качеств. Теперь моё отношение к этим качествам в корне изменилось, даже ненавистный суп я готова была варить ему целыми цистернами. Представила Станислава своим родным, и они его одобрили. Мы решили в сентябре пожениться. А почему бы нет? Оба мы были совершеннолетние, мне стукнуло восемнадцать, ему — двадцать один год. А вот денег у нас было что кот наплакал. В выпускном классе мне было не до заработков платными уроками, Станислав же немного заработал переводами с английского, но этого хватило лишь на обручальные кольца и оплату венчания. У него был всего один костюм, он носил его не снимая, и я лично обшила рукава пиджака, чтобы хоть в костёле не торчали лохмушки. Вскоре сроки венчания пришлось пересмотреть, ибо выяснилось, что я беременна. Открытие одновременно привело меня в ужас и в восторг. Я уже не раз писала, какой же глупой была… Пришлось пуститься на хитрости, чтобы довести известие до сведения моих родных. Действовали мы дипломатично. Сначала молодой человек официально просил руки у моих отца и матери, причём ещё присутствовала и Люцина. На беднягу (я имею в виду будущего мужа) жалко было смотреть, так он волновался и потел. Моя же мать раскладывала пасьянс, и, не прерывая своего занятия в столь торжественный момент, небрежно ответила на сбивчивое предложение жениха: — Все равно ведь она поступит по-своему. Отец к тому времени уже не слышал на одно ухо, до него вообще не дошло, о чем говорил этот молодой человек, по поведению присутствующих догадался — происходит нечто важное, и он потребовал повторить. Люцина в своём углу от души веселилась. Мы предусмотрительно называли сентябрь, ибо в начале июня он представлялся чрезвычайно отдалённым. Дня через два решив, что семейство несколько свыклось со случившимся, мы перенесли срок венчания на июль, а ещё дня через два я известила родных о своём интересном положении. И надо сказать, родные оказались на высоте, за что я им всю жизнь была искренне признательна. Услышав потрясающую новость, моя мать ни слова не сказала, лишь беспомощно глянула на сестру и мужа. Люцина болела, не помню, что у неё было, и лежала в постели. — Ну и что в этом такого? — пренебрежительно махнула она рукой. — Я давно уже об этом догадывалась. — О, так я стану дедушкой? — обрадовался отец. — Чудесно! Благородство проявила и Тереса. Будучи моей крёстной матерью, она взялась обеспечить подвенечный наряд, а когда ей сообщили о новых обстоятельствах и поинтересовались её мнением насчёт того, не было бы целесообразным из-за этого внести коррективы и отпраздновать свадьбу не столь пышно, телеграфировала: «Только в белом! Я так решила!» В пятидесятом году уже ввели и гражданскую регистрацию брака, но её никто не принимал всерьёз, каждый уважающий себя человек признавал лишь венчание в костёле. Мы решили заключить оба бракосочетания, и гражданское, и костельное, первое в июле, второе в августе. Начало лета я с матерью и одной из тёток провела в Миколайках, а к назначенному дню приехала в Варшаву. Накануне регистрации брака я вдруг ужаснулась: что же это я делаю? Завтра выхожу замуж, Езус-Мария, не иначе как совсем спятила! Конец свободы, конец жизни! «Когда услышишь вдруг „жена“, считай, навек погребена». Эта трезвая мысль появилась в голове, когда я вечером шла домой, но продержалась не очень долго, лишь до ближайшего угла. Не потребовалось даже особого усилия воли, чтобы прогнать к черту за горизонт эту несвоевременную мысль. Наутро пришлось прервать на половине приготовление обеда (жарила отбивные, в доме были отец, жених и собака, их всех надо было кормить), и на Вилловую опоздала всего на пять минут. Свидетелями в загсе были отец и некий Ренек, приятель молодожёна. А потом мы все вместе отправились в кафе, пили кофе и ели мороженое. На следующий день я со Станиславом, уже с мужем, вернулась в Миколайки. Там на меня набросилась рыба. Я предупреждала, что контакты с рыбой потянутся за мной через всю жизнь. Уж не помню, где в Миколайках мы жили, только оттуда было недалеко до озера Снярдвы. Мы взяли напрокат у одного из местных жителей огромную нескладную лодку с вёслами и убедили мамулю научиться грести. Она на редкость быстро выучилась и гребла, как машина, только абсолютно не следила за правильным курсом. Эта обязанность легла на меня. Я сидела на корме и лишь командовала: лево руля, право руля. Но тут мой свежеобретенный супруг решил поймать щуку и велел подержать леску, пока он займётся крючком. Я отвлеклась и очнулась, лишь почувствовав, как леска побежала у меня из рук. Вскрикнув от неожиданности, я отпустила её. Муж кинулся на помощь, едва не перевернув при этом лодку, а мамуля упустила весло. Во всяком случае, мы остались живы, а щука, попавшаяся на нашу удочку, сбежала вместе с ней и другими мелкими предметами, которые леска сгребла со дна лодки. Ещё до венчания я нанесла визит родителям жениха, вернее, уже законного супруга. Я знала, что меня они не одобряют, достойной спутницей жизни их обожаемому единственному сыночку могла стать разве что Маргарита, английская принцесса, все остальные были его недостойны, в том числе и я. Станислав без их благословения решился на этот гадкий мезальянс. Всё это я знала, но не явиться к родителям мужа и не познакомиться с ними было просто нельзя, ну я и пошла. Муж уже заранее ощетинился, я вся в нервах. На протяжении всего визита меня не покидало ощущение, что я участвую в представлении какой-то пьесы из жизни прошлого века. Я почти ни слова не произнесла, ругался с матерью мой муж, а закончился визит драматически. — Чтобы дети ваши поступили с вами, как вы с нами! — в гневе крикнула свекровь. — Ноги нашей больше не будет в этом доме! — в ответ ей воскликнул мой муж. Ядвига, сестра мужа, в принципе была на моей стороне, но не осмелилась при матери ничего сказать в нашу защиту, а об отношении свёкра к женитьбе сына мы узнали из его письма. Чего только в нем я не прочла о своём моральном облике! Завлекла невинного мальчика, обманным путём, притворясь беременной, заставила его расписаться со мной, а все потому, что польстилась на мужнино богатство и пожелала приобщиться к сливкам общества. Ничего у меня не получится, их родительского благословения мне не получить и к сливкам не примазаться. И вообще такой распутной особе, как я, нет места в их доме! Меня как-то не особенно задели все эти оскорбления, но муж пришёл в ярость, и результаты не заставили себя долго ждать. Полтора года мы совсем не поддерживали отношений с семьёй мужа. Сын проклял родителей, не хотел слышать о них, не показывался им на глаза. Не знаю, сколько времени продолжался бы весь этот идиотизм, если бы я в одно прекрасное утро не встретила на улице Ядвигу. — Послушай, — сказала она мне, — кончайте эти глупости. Мать плачет, места себе не находит. Не ей же первой к вам идти! Сделай же что-нибудь. И я сделала. В конце концов, мать всегда мать. — Собирайся! — сказала я мужу. — Кончай с этими глупостями. Едем к твоим родителям! Мы поехали, вернее пошли, и нас встретили с распростёртыми объятиями. Свекровь бросилась на шею сыночку и презентовала ему материал на новый костюм. Тот было заартачился, отказался брать, но удалось его переубедить. И до конца жизни свёкра и свекрови я оставалась с ними в дружеских отношениях. Вот и опять меня занесло вперёд, а ведь ещё не было венчания в костёле. Хорошо, сейчас будет. Белый материал на венчальное платье и белые туфли купила и привезла Тереса, тюль для вуали удалось раздобыть из-под прилавка где-то в Варшаве, ведь со снабжением в пятидесятом году было не ахти. Из Чешина приехала Лилька. Проблему с костёлом муж взял на себя и блестяще решил её. Речь могла идти лишь о костёле Спасителя, ни на какой другой я не соглашалась, это был мой любимый костёл. По правилам следовало венчаться в приходе молодой, то есть в костёле св. Михаила по моему месту жительства, где в своё время венчались Тереса и Тадеуш. Однако костельные власти пошли нам навстречу и разрешили венчаться по месту жительства молодого, в костёле Спасителя. Молодой проявил деловой подход к предстоящей церемонии и в первую очередь поинтересовался, во что эта церемония обойдётся. Ему ответили — ни во что, само венчание ничего не стоит, платить придётся лишь за сопутствующие моменты. Он спросил тогда, сколько же придётся заплатить за эти моменты, и услышал, что от семи до восьми тысяч злотых. И тут у моего мужа простодушно вырвалось: — Только-то? А я думал — тысяч пятнадцать. Ксёндз обрадовался, муж вручил ему пятнадцать тысяч, и венчание нам откололи роскошное. Ковровая дорожка через весь костёл, море цветов, на хорах музыка, полное освещение и все такое прочее. Из-за ковровой дорожки у меня случилась неприятность, но я о ней скажу позже. В нашем доме с самого утра начались приготовления к торжественному мероприятию. Поскольку соседи на лето уехали, они оставили нам ключ от своей квартиры и разрешили переместить туда лишнюю мебель из нашей, чтобы освободить пространство для гостей. Их наприглашали множество, одних близких родственников набралось более десятка, надо же было их где-то разместить. Больше всего неприятностей доставил нам буфет, страшно тяжёлый, ещё довоенный, а выносить его пришлось одним бабам. Верхнюю часть мы как-то все-таки выволокли к соседям, а нижняя безнадёжно застряла в дверях прихожей, так что нам пришлось перелезать через буфет, поставив по стулу с каждой стороны. А тут как раз доставили закупленные на свадьбу продукты, и их транспортировка через буфет оказалась весьма затруднительной. Мы понемногу стали привыкать к мысли, что свадьба так и произойдёт на проклятом буфете, но тут примчались мои отец и муж, кооптировали ещё одного мужика и протолкнули-таки проклятую мебель к соседям. Там же, в комнате соседей, я и переодевалась в венчальный наряд. Белые розы мне доставили; в том, что касается белых роз, я была непреклонна, твёрдо заявив, что без белых роз венчаться не пойду. Ну и мне привезли совершенно роскошный букет белых роз, декорированный аспарагусом. Веточка аспарагуса вместе с розой украшала платье. Принялась я одеваться, и возникла совершенно неожиданная проблема — с нижней юбкой. Она была белой в мелкие незаметные цветочки, и оказалось, проклятые цветочки просвечивают сквозь белый креп-сатин платья! Кто бы мог подумать?! А тут ещё вуаль никак не закреплялась, того и гляди слетит… Муж с нашим штатным свидетелем Ренеком перебирали ногами от нетерпения в прихожей, и муж невоспитанно орал на весь дом: — Если она сию же секунду не выйдет, мы уезжаем без неё! Невзирая на юбку и вуаль, я все-таки сохранила чувство юмора и крикнула в ответ, чтобы они так и сделали. Интересно только, кто с кем будет венчаться? Одним из угощений на свадебный пир была жареная телятина, приготовленная моей матерью, муж же её просто обожал. Многие утверждали, что муж так торопился в костёл именно из-за телячьего жаркого, которого до возвращения из костёла мать никому не давала попробовать. Я уж и не знаю, торопил он меня из-за венчания или из-за телятины. Думаю, ему просто хотелось поскорее покончить со всеми этими церемониями, поскорей сложить голову на плаху, пусть уж её отрубят, и дело с концом. Я наконец вышла одетая, муж подхватил меня и помчался к костёлу. По инерции к алтарю он тоже мчался чуть ли не бегом. Платье на мне было длинное, а пол в костёле оказался какой-то волнистый. Проклятая ковровая дорожка эту волнистость маскировала, я не знала, что встретится на следующем шагу — ямка или горка, высокие каблуки новых туфель усложняли задачу, подол платья путался под ногами, того и гляди упаду. — Медленнее! — шипела я сквозь стиснутые зубы, стараясь при этом сохранять милую улыбку. — Куда мчишься, холера тебя подери! Услышав шёпот, муж резко тормозил, но лишь на минутку, чтобы затем мчаться к алтарю с прежней скоростью. Просто ужасно! Наконец мы оказались у алтаря, преклонили перед ним колени, и тут обнаружился новый кошмар. Я уже сказала, что моё свадебное платье украшала розочка с веточкой аспарагуса. Очень красиво! Мы как-то забыли, что и то и другое не только красивое, но и колючее. Меня угораздило преклонить колени прямо на веточке аспарагуса. В одной руке у меня был желанный букет белых роз, другой завладел мой избранник, не хватало третьей, чтобы незаметно вытащить проклятый аспарагус из-под колена. Впрочем, окажись в моем распоряжении третья рука, вряд ли я решилась бы ёрзать перед алтарём на собственном венчании и вытаскивать что-то из-под платья на глазах у всех приглашённых. Стыд и срам! Как я натерпелась на собственной свадьбе, знаю лишь я одна. А за несколько минут до этого оскандалилась Янка. В костёл она прибыла почти одновременно с молодой парой, увидела, что костёл уже забит приглашёнными, к алтарю не пробиться, решила подобраться к нему стороной, через боковой придел, насмерть забыв о том, что на ногах её туфли на деревянной подошве. Стук деревяшек по каменному полу прозвучал не хуже орудийной канонады, все головы обернулись в ту сторону. В костёле стояла напряжённая тишина, музыка ещё не гремела. Грохот раздался такой, что у меня мурашки побежали по телу, я никак не могла понять, чем это вызвано. Вся красная и всклокоченная, Янка добралась наконец до алтаря, а потом уверяла всех, будто костёл Спасителя в длину составляет не меньше двух километров. Ну а затем уже все прошло нормально, только до окончания Ave Maria я на коленях не выдержала из-за аспарагуса, и Тереса потом меня за это строго отчитала. Фотографа мы по бедности не нанимали, снимки сделали любительские довоенной «Экзактой» моей матери, вот и получились так себе. Ну, и завершением всей этой церемонии явилась сцена, которую в три часа ночи устроил мне муж. Злой как черт, сидя на краешке постели, он во всеуслышание интересовался, когда же, наконец, все эти люди разойдутся по домам… ( Муж мой происходил из очень интересной семьи…) Муж мой происходил из очень интересной семьи, по своим устоям прямо противоположной моей. Узнала я об этом позже, когда уже подружилась со свекровью, но ничего страшного, напишу о них сейчас, так получается логичнее. Если в нашем семействе на протяжении веков доминировали женщины, то в их родне, напротив, искони правили мужчины. Правда, о прапрадедушках я информацией не располагаю, но начиная с прадедушки все мужчины в их роду — сплошные деспоты, тираны, буяны и дебоширы, вспыльчивые и раздражительные, первостатейные эгоисты. Женщин себе они выбирали тихих, спокойных, добрых и уравновешенных. Исключение составляла лишь одна, и о ней мне поведала свекровь, а моя свекровь не имела привычки привирать. Была, значит, одна такая, которая вознамерилась женить на себе дедушку моего мужа. Звали её Кунегунда, уменьшительное Кинга. Дедушка, однако, женился на другой девушке — тихой, скромной, деликатной, субтильной и болезненной. Ничего, заявила Кинга, она подождёт. И добавила: если бы знала наверняка, что на следующий день после венчания с дедушкой ей суждено помереть, она все равно бы венчалась. Вот так! И Кинга таки дождалась своего. Деликатная болезненная девица, родив дедушке ребёнка, вскоре покинула сей мир, и дедушка женился на целеустремлённой Кинге. Дедушка был достойным потомком своих деспотичных и скандальных предков. Вдобавок ко всем унаследованным от них роскошным качествам, он отличался ещё и скупостью, а также пуританскими склонностями. Он занимал какую-то высокую должность по железнодорожному ведомству, был чуть ли не главой его, так что наверняка не испытывал недостатка в средствах, и жил на казённой вилле с садом. Свадьбу с Кингой они сыграли скромную, без особого шума. На следующее утро молодые завтракали вдвоём. Дедушку что-то разгневало, он свои эмоции сдерживать не привык, поэтому в нервах схватил со стола какой-то предмет и в сердцах грохнул им об пол. Тогда Кинга спокойно встаёт, прихватив скатерть за утлы, собирает в узел все находящееся на столе и вытряхивает его за окно, сладким голосом заявив мужу: — Это чтобы тебе, мой коханый, не пришлось утруждать себя, разбивая по одной штуке. И, сев на диван, погружается в чтение книги. Она вообще любила читать. С той поры дедушка никогда не швырялся вещами. На первое Рождество дедушка, человек занятый, вручил жене деньги, попросив её самой себе купить подарок по вкусу. — Прекрасно! — обрадовалась жена. — Видела я тут в одном магазине блузку — просто мечта! Куплю её себе в подарок. И купила. Блузка и в самом деле была изумительная, кружевная, ажурная, почти прозрачная. В Сочельник Кинга обрядилась в обновку, дедушка же, как я уже заметила, был строгих правил, с пуританскими замашками. Содрал с жены обновку и швырнул на пол, гневно заявив: — Такой непристойности я в своём доме не потерплю! Кинга позвонила, пришла горничная, и хозяйка, указав на блузку на полу, сказала: — Немедленно уволю, если только прикоснёшься к ней! Блузка провалялась на полу все праздники и ещё полдня после праздников. Фамильная педантичность взяла верх, дедушка больше не мог стерпеть такого беспорядка, сам украдкой поднял вещь с пола и сунул в шкаф. Кинга немедленно извлекла блузку из шкафа. — Все, что в шкафу, имею право надевать, — заявила она и стала носить блузку, а дедушке оставалось делать вид, что не замечает этого. Затем Кинга купила себе шляпу. Модную, типа «гнездо аиста», да ещё, в соответствии со своим вкусом, велела дополнительно накрутить на неё побольше разноцветных лент, ибо вообще любила обилие во всем. Шляпу она приобрела в Лодзи, куда дамы той поры обычно ездили за покупками. Дедушка вышел встречать жену к поезду, вошёл в вагон, увидел жену в потрясающей шляпе и заорал: — Не позволю моей жене такое носить! Послушная жена немедленно сняла с головы шляпу и небрежно вышвырнула её в окно, беззаботно заявив: — Раз мне нельзя шляпу носить, незачем ей напрасно занимать место в доме. Шляпа стоила больших денег, скупой дедушка не выдержал. Высунулся в окно, увидел на перроне какого-то железнодорожника и крикнул ему: — Эй, любезный, подайте вон ту шляпу, у пани с головы слетела! Все эти истории чрезвычайно нравились моей свекрови. Сама она как-то справлялась со своим мужем, хоть и не прибегала при этом к методам Кинги, ведя более гибкую политику. Всю войну мой свёкор провёл в Англии, куда уехал в служебную командировку ещё в тридцать девятом году и там застрял. Работал он в британском Адмиралтействе и не бедствовал. Бедствовала его семья, оставшаяся в оккупированной Польше. На руках у свекрови оказалось трое детей, содержала она их благодаря урокам, которые давала с утра до вечера, так что целыми днями её дома не было. На хозяйстве оставались дети. Будучи прекрасной хозяйкой, свекровь с малолетства приучила обеих дочерей и сына делать все по дому, а главное — содержать дом в идеальном порядке, что впоследствии для меня, неряшливой по натуре, вышло боком, когда я сподобилась стать женой её единственного сына, ибо я, по природе своей, была довольно небрежна во многом, что относилось к домашнему хозяйству. В Варшаве вспыхнуло восстание, и её пятнадцатилетний сын сбежал из дому, чтобы принять в нем личное участие. Парень был крупный, об этом мне тоже рассказывала свекровь. Уже с момента рождения своими размерами вызвал неудовольствие врача. Осматривая новорождённого, врач недовольно бурчал: — Слишком много весит. Слишком много ест. Слишком быстро растёт. Когда врач неодобрительно заметил, что и кости черепа срастаются излишне быстро, свекровь не выдержала и с издёвкой предложила: — Так что же, пан доктор, может, имеет смысл клинышки повбивать? Вот и тогда, в возрасте пятнадцати лет, ему без труда удалось убедить руководителя группы повстанцев, что ему уже семнадцать, и Станислав засел снайпером на верхнем этаже кирпичного дома на улице Снядецких, успешно охотясь за пробегающими немцами. Сидел долго, очень хотелось пить, он кричал своим вниз, чтобы принесли воды, но всем было не до него. Воспользовавшись затишьем, Станислав сбежал ненадолго со своего поста, чтобы напиться, а возвращаться на пост уже не пришлось — этаж срезал немецкий снаряд. Видимо, не было ему суждено погибнуть. После войны муж оказался в лагере для военнопленных под Любеком. Там его разыскал отец и сделал все, чтобы вызволить. Станислав оказался в Англии с отцом. В семье мужа все прекрасно знали немецкий язык, до войны у детей была бонна немка. Английского языка не знали совсем. Невзирая на это, муж поступил в английскую школу, а через год получил английский аттестат об окончании школы. У него не просто были способности к языкам, а прямо-таки талант, который, к моей огромной радости, унаследовали наши сыновья. Перед раздроблённой семьёй сразу встала проблема. Отец не желал возвращаться в страну с коммунистическим режимом, но свекровь проявила твёрдость — родину не покинет ни за что. Вот и пришлось отцу с сыном возвращаться на родину, причём они настолько были убеждены в том, что тут их обдерут до нитки, что не взяли с собой из Англии решительно ничего, даже велосипеды оставили. Трое детей очень настрадались из-за отцовского деспотизма. Обеду полагалось по воскресеньям быть ровно в два и на обед никому не позволено было опаздывать. В те времена вода в Висле ещё была относительно чистой, летом молодёжь купалась, приходилось убегать с пляжа в самый разгар дня, так что ни одного воскресенья нельзя было провести спокойно. Раз сын осмелился опоздать на четверть часа, пришёл, когда все уже ели второе. Станислав направился в кухню и вернулся с тарелкой супа для себя, собираясь вежливо извиниться за опоздание. Ему не дали. При виде сына с супом отец испустил рык раненого зубра. Унаследовавший его вспыльчивость сын, в соответствии с самыми лучшими фамильными традициями, швырнул на пол тарелку с супом и покинул родительский дом. Живо заинтересованная, я спросила, а кто же наводил порядок, на что муж ответить не сумел. Знаю, что после войны в семействе мужа уже не было домработниц. Произошло это по двум причинам. Первая — нежелание свёкра видеть в своём доме чужого человека. Не хотел он, чтобы кто-то ещё путался у него под ногами. Второе — нежелание сметливых кандидаток в домработницы перегружать себя работой. Приходила очередная деваха наниматься, видела блестевшую от чистоты квартиру и тут же отказывалась: — О, пани такая чистюля! Нет уж, спасибочки. В результате свекрови самой приходилось делать всю работу по дому, и, надо признать, делала она её просто гениально. Сумела так её организовать, что я лишь диву давалась. А все потому, объясняла она мне, что терпеть не может эту работу, вот и старается как можно скорее покончить с нею, а для этого первое дело — хорошенько все организовать и продумать. Как-то раз я видела собственными глазами, как она устраивала приём на двадцать четыре персоны, а в идеально прибранной кухне на столе стояла лишь одна кастрюля, одна тарелка и доска, на которой режут овощи. У неё я научилась, например, использовав дуршлаг, тут же мыть его и вешать на место, чтобы не путался под руками. Очень неплохой метод. Свёкор и после войны занимал большую должность в железнодорожном ведомстве, был к тому же сначала профессором, потом проректором в варшавском Политехническом. В семье существовали традиции. Не только торжественные приёмы, но и обычные обеды происходили таким образом, что после того как съедали первое блюдо, все тарелки собирали, относили в кухню, мыли, вытирали и ставили в буфет в столовой. Лишь после этого в столовую въезжало второе. А затем повторялось все то же самое. При этом всякие родственники и знакомые срывались со своих мест и мчались в кухню помогать в мытьё посуды, что свекровь воспринимала как нормальное дело. Как-то раз муж сделал мне замечание, ибо я не торопилась мыть посуду. — Дудки! — отрезала я. — Лучше сразу выкинь из головы такие мысли. Не собираюсь подлизываться и выглядеть идиоткой. Или я член семьи, и тогда мне запросто можно сказать: «А ну, помоги вымыть посуду». Или я гость, а гостям такое не положено делать. Поскольку никто ни разу не обратился ко мне с такими простыми словами, считаю себя гостьей и такой же принцессой, как и твои сестры. Думаю, свёкру и свекрови было очень нелегко со мной. Закалённая в битвах с собственной роднёй, унаследовавшая воинственную натуру своих прапрабабушек, я не поддавалась никакой тирании и не позволяла собой командовать. В семью меня приняли, никуда не денешься, в конце концов я оказалась матерью двух сыновей, единственных продолжателей рода (у обеих сестёр Станислава, когда те вышли замуж, было по две дочери). Никаких оскорблений, никаких неприятных слов я никогда не слышала, видимо, конфликт в начале нашей супружеской жизни навсегда отбил у свёкра и свекрови охоту ссориться со мной. Что же касалось мытья посуды у них в доме, мне не раз доводилось принимать в этом участие, особенно тогда, когда хотелось поболтать со свекровью с глазу на глаз. И очень неплохо мы чесали языки за работой: она мыла посуду, я вытирала. О семье мужа я ещё не раз буду упоминать, в конце концов, мы прожили с мужем не один год, пока же попытаюсь вернуться в хронологические рамки. Итак, я вышла замуж… ( Сразу же после моей свадьбы…) Сразу же после моей свадьбы все родные разъехались. Мать, кажется, поехала к родственникам в Чешин. В квартире остались мы с мужем, отец и собака. Мне хотелось, чтобы муж с самого начала понял, какая я прекрасная хозяйка, ну и я очень старалась: готовила обеды, устраивала стирки. Этого мне показалось мало, я решила устроить генеральную уборку в доме и начала с мытья окон. Окна в родительской квартире были большие, во всю стену, я начала мыть окно с середины, и после длительных усилий стали видны результаты: среднее окно теперь весьма отличалось от боковых, отличалось, разумеется, в лучшую сторону. Только я протёрла стекло, как в дверь позвонил муж, и я кинулась ему открывать, оставив на подоконнике большой таз с мыльной водой. Распахнув дверь, жутко гордая собой, я с порога крикнула: — Пошли, что-то тебе покажу! Не понимая, в чем дело, муж застыл в дверях. Тогда я за руку потащила его в комнату и, указав на окно, с гордостью спросила: — Замечаешь разницу? И в этот момент сквозняком смело с подоконника таз с водой, так как я оставила все двери распахнутыми настежь, и оконная рама подтолкнула таз. Он грохнулся на пол, грязная вода залила комнату. Муж не стал ко мне придираться, не стал ругать. Он благородно признал, что средняя часть окна и в самом деле позитивно отличается от остальных, а потом сам подтёр пол. Любил меня, наверное… И ещё о моих хозяйственных достижениях. Осенью мне предстояло приступить к занятиям в Архитектурной Академии, следовало заранее обзавестись некоторым инвентарём, денег же у нас было очень мало. Правда, чертёжную доску мне подарил брат отца, дядя Юрек. Извлекли её из погреба, где она пролежала долгие годы, я много сил потратила на то, чтобы её отскоблить и очистить, после чего наш актуальный кот тут же на неё нагадил, что было воспринято домашними как добрый знак. Ладно, доска была, а все остальное требовалось купить в магазине, например, чертёжные принадлежности. В ту субботу, которая навечно осталась в народной памяти, я растратила практически все наличные деньги, осталось у меня всего сто пятьдесят злотых, и я просто не решалась признаться мужу в этом. А наутро разразилась денежная реформа, гром средь ясного неба для всех, только не для меня. У нас-то на руках не осталось практически старых денег! С радостным смехом, вся сияя от счастья, объявила я мужу, что у нас с ним нет никаких проблем, мы ничего не потеряли на обмене, наоборот, вот я какая хозяйственная, потратила деньги на нужные вещи. Слегка ошарашенный муж очень скоро уверовал в мой финансовый гений и тоже стал радоваться, похвалив меня за предусмотрительность. Помню, что за оставшиеся сто пятьдесят злотых я получила четыре злотых и пятьдесят грошей новыми деньгами. Учиться на архитектора мне понравилось. Поначалу шли очень интересные для меня предметы: история архитектуры, рисование, технический рисунок, деревянное строительство. Да что там, даже математика вначале показалась мне захватывающе интересной. На вступительной лекции профессор Гриневецкий произнёс запомнившиеся мне на всю жизнь слова: — Уважаемые коллеги, да будет вам известно, что архитекторов принято считать ненормальными. Есть в этом доля правды. Нормальный человек обычно способен думать об одной вещи, ну, о двух, даже о трех одновременно, архитектору же одновременно приходится держать в голове как минимум тридцать… И он перечислил нам эти тридцать вещей. Сорок три года прошло с той поры, нельзя от меня требовать, чтобы все тридцать я помнила. Тут и стороны света, и особенности грунта, и виды построек, и нормативы, и особенности стройматериалов, и ещё пропасть других важных моментов, не учитывать которые архитектор просто не имеет права. В том числе и конструкции, которые с самого начала стали для меня камнем преткновения. Точнее, не столько сами конструкции, сколько сопротивление материалов и прочие физические явления. Физику я никогда не любила, отношения с ней складывались туго, а профессор Пониж оказался очень серьёзным преподавателем. Не только уважительно относился к своему предмету, но и к студентам, обращаясь к ним как к существам разумным, а не дубинам стоеросовым, так что на его лекциях я ровно ничего не понимала. Сопромату так и не удалось никогда проникнуть в глубину моего сознания. А тут ещё математика вдруг преподнесла мне сюрприз. На привычно стройном и относительно понятном математическом стволе вдруг пышным цветом расцвели интегралы, которые мой разум просто отказывался воспринимать. Интегралы на всю жизнь так и остались для меня тайной за семью печатями. И тем не менее я с удовольствием добросовестно училась до самого января, в свободное от занятий время подрубая пелёнки и распашонки будущего младенца. Медицинский присмотр надо мной осуществляла чудесная врачиха и изумительная женщина, доктор Войно, которая ещё с довоенных времён была семейным врачом в мужниной семье. Это она принимала все роды моей свекрови и с радостью согласилась принять и мои. Мне уже было забронировано место в частной клинике недалеко от площади Спасителя. Родов я боялась ужасно. Кошмарные воспоминания матери о том, как она намучилась, рожая меня, а также многочисленные прочитанные мною книги убедили меня в том, что предстоит нечто ужасное и этого никак нельзя избежать. Восьмого января я, как всегда, отправилась на занятия в Академии, муж отправился проводить меня. Время ещё осталось, и по дороге мы решили заглянуть в клинику. Не мешает провериться лишний раз. Докторша Войно осмотрела меня и произнесла страшные слова: — О, пани придётся уже остаться у нас. Зубы мои застучали сами собой, сердце забилось часто-часто. Я впала в панику, муж тоже. Побледнев как снег, он бросился домой за вещами. Странное дело, кроме жуткой паники, я больше не испытывала никаких неприятных ощущений. У меня ничего не болело, но пани доктор приказала мне сегодня же родить, а она не может ошибаться, значит, приближается страшная минута. Ничего не поделаешь, приходилось подчиняться. Мне велели прогуливаться по больничному коридору. Ходить, ходить! Больничный коридор был длинный-предлинный, и я послушно шагала по нему туда и обратно, но все как-то без видимых результатов. Мне принесли обед. Подкрепившись, я опять принялась ходить. И весь персонал интересовался, очень ли мне больно. А мне ну ни капельки не было больно, и отсутствие боли теперь пугало меня больше, чем сама боль. Я уже всей душой желала, чтобы она наконец появилась. И снова сочувственные расспросы. «У пани очень сильные боли?» Какие боли, откуда боли, нет у меня никаких болей, Езус-Мария, что же теперь будет?! Пришла пани Стефания со шприцем в руке и сделала мне укол для стимулирования родового процесса. Потом ещё и ещё. Восемь уколов — внутримышечных! — сделала она мне, причём, когда я со страхом ожидала укол, она уже опять держала в руке шприц — пустой. Дошло до того, что каждый последующий укол я стала ожидать с интересом, надеясь почувствовать самый момент укола, но тщетно. Восемь раз вбивала она мне в задницу свой шприц и хоть бы хны! Так и не удалось мне подстеречь пани Стефанию. Вернулся муж с вещами, дома напугав мою мать до смерти, и уже остался со мной. За компанию и для поддержания моего духа принялся ходить со мной. Тысячу раз промаршировали мы с ним по этому чёртову коридору, а я только и слышала: «Ну как, появились боли?» В ответ я уже только скрежетала зубами. Обессиленный муж робко предлагал присесть хоть на минутку, передохнуть, он больше не может, ведь сколько километров отмахали. Как это присесть? Исключено! И речи быть не может! Велели ходить, вот и будем ходить, пока не появятся эти холерные боли! Только к вечеру я ощутила в себе что-то эдакое, немного неприятное, и испытала неимоверное облегчение. Ну, наконец! Пани доктор к тому времени уже отправилась домой, велев известить её в случае необходимости и оставив мне в утешение пани Стефанию. Муж тоже остался. Сжав зубы, он самоотверженно ходил вместе со мной, поддерживая меня под руку. Раз пробудившись, долгожданные боли оживились и постепенно усиливались, но какие же это были пустяки! Я на момент останавливалась, скрючившись пережидала и опять неслась по коридору. Инициативу взяла на себя пани Стефания. — Ты на стол! А ты марш за пани доктор! Муж вылетел из клиники, срывая дверь с петель, а мной занялись пани Стефания с пани Станиславой. Сияя от радости, они водрузили меня на родовой стол. Мужу повезло, такси он поймал на площади Спасителя, почти у самой клиники. Должно быть, проявил инициативу, потому что доставил пани доктор через десять минут. Несчастная уже спала. Накинув на себя первое, что попалось под руку, она силой была извлечена из дому и предстала передо мной весьма растрёпанной, в чёрном вечернем платье и с жемчугами на шее. Потом мне рассказали, что жемчуга настоящие и она всегда спит в жемчужном ожерелье. Энергичная докторша с ходу взялась за дело. Акустически мои роды звучали примерно так: — И сумка моя пропала, представьте себе, — оживлённо рассказывала пани доктор пани Стефании. — Я страшно огорчилась, ведь самая любимая… Дышать глубже! Подбородок опустить!… А тут пропала. Знаете, та, с серебряной монограммой, я уж вся испереживалась… Подбородок, подбородок держать!… И представляете, оказалось, она завалилась за стул. Ещё немного, ну же!… И лежала себе там спокойно, её и не видно было. Как я обрадовалась, найдя сумку, вы не представляете, думала, пропала… Совсем немного осталось! Да нет, сумочка небольшая, в форме такого чёрного конверта, в углу серебряная монограмма, довоенная ещё… Как эта женщина красиво рожает!.. Я к ней уже привыкла, и вдруг пропала, я себя не помнила от огорчения. И неожиданно сумка находится, такое счастье, уж я обрадовалась… Подбородок держать, дышать глубже!.. Все мои с ног сбились, все искали, она маленькая, из чёрной замши, в углу серебряная монограмма… Ну, ещё немного постарайся!.. Я уже примирилась с мыслью, что сумка потерялась, ведь сколько времени все искали её, а тут пожалуйста, валяется себе спокойненько за стулом… Ну вот и все! Сумочка пани доктор Войно до сих пор стоит у меня перед глазами, хотя я её в жизни не видела. В ожидании страшного момента, когда от боли глаза у меня вылезут из орбит и вся я стану одним комком невыносимой муки, я послушно старалась выполнять все указания докторши, огрызаясь лишь время от времени, что не могу всего делать сразу. Так и не дождавшись жутких кошмаров, я дождалась мощного вопля моего новорождённого ребёнка. Это от его, а не от моего вопля забренчали стекла в окнах! — Мальчик! — вскричала пани доктор. Рассказывали, что в этот момент муж, подслушивающий под дверями, от невыразимого облегчения потерял сознание. Тяжело ему достались мои роды… Я же была очень разочарована: где все ожидаемые ужасы, где невыносимые муки? Доктор Войно громко выражала своё восхищение. Ребёнок уродился в четыре килограмма с лишним, роженица же — настоящая жемчужина. И вообще, принимать такие роды — одно удовольствие. Правда, головка у младенца великовата, что пивной котёл, пришлось кое-где меня разрезать, ну это пустяки, сейчас все аккуратненько посшивают… Меня это уже не волновало. Главное, я родила, слава Господу. Трудно описать облегчение, которое я испытала. Произошло это в двадцать минут первого, двадцати минут моих энергичных усилий хватило на всю процедуру. Остаток ночи муж провёл со мной. Сидя в ногах моей постели, он держал меня за пятки, ибо полагалось какое-то время держать ноги согнутыми в коленях, а сами по себе они разъезжались. Повторяю, родовые муки муж претерпел сполна, они не закончились с моментом родов. Лежала я, ясное дело, в отдельной палате, ребёнок в кроватке находился рядом с моей постелью, мужу досталась больничная кушетка, где он и провёл все девять дней моего пребывания в роддоме, по мере сил помогая мне. Придя в себя после родов, я осознала, что произвела на свет человеческое существо, и испытала такую тяжесть свалившейся на меня за это существо ответственности, что волосы встали дыбом. Подумать только, ведь пройдёт не менее двадцати лет, пока оно вырастет! Муж подошёл к проблеме более практично. Не вдаваясь в философские вопросы, он занялся неотложными делами и с первого же дня научился пеленать младенца, что было просто счастьем, ибо у Станислава руки всегда были тёплые. У меня же с детства, видимо от неправильного кровообращения, руки вечно были холодными, от прикосновения такой ледышки с младенцем мог родимчик приключиться. Впоследствии, естественно, я сама пеленала сына, и перед этим мне приходилось долго разогревать руки, то прикладывая их к горячей печке, то опуская в горячую воду. Нельзя сказать, что, ухаживая за мной и ребёнком, муж проводил ночи без сна. Нет, на этой самой больничной кушетке он засыпал мёртвым сном, совершению не реагируя на ор младенца, мои стоны и предметы, которые я швыряла в него, пытаясь добудиться. Чувствовала я себя по-прежнему прекрасно, но пани доктор запретила мне не только вставать, но даже и садиться в постели, вот я и лежала колодой, так что мужнина помощь была необходима. Муж всегда отличался крепким сном. Ещё будучи женихом, он признался мне, что в семье никто не брался его будить утром, тяжкий это был и неблагодарный труд. Как его ни тормошили, он лишь отбрыкивался да ругался, продолжая крепко спать. А я-то наивно представляла, что, когда мы поженимся, буду будить его по утрам нежным поцелуем. Нежным поцелуем, ха, ха! Разбудить поцелуем, надо же такое придумать! Да укуси я его до крови, он и то не проснётся. Я это сразу поняла, как только мы поженились. Ведь по вечерам он лишь на минутку присаживался на диван, как тут же засыпал беспробудным сном. Я не могла этого допустить, поскольку в раскладывающемся на ночь диване была спрятана днём постель, поэтому, заметив, что он направляется к дивану, кидалась к нему и, защищая диван собственным телом, кричала: — Только через мой труп! Вон, на стул садись! — Да я только на минутку присяду, ну что ты! — уговаривал меня муж и пытался с фланга подобраться к заветному дивану. И если я не проявляла должной бдительности, добудиться его потом не было никакой возможности. Через девять дней я выписалась из клиники, просидела дома два дня, а на третий отправилась на занятия. И с этого дня стала регулярно посещать лекции, а впоследствии хвасталась, что в декрете пробыла меньше двух недель. Новорождённым занималась моя мать, освободив меня от тяжёлых обязанностей, иначе пришлось бы мне, как одной из моих сокурсниц, являться на лекции с младенцем в коляске. Вскоре началась зимняя экзаменационная сессия. Математику я сдала очень просто. Каждый студент получал пять задач. Решивший все пять получал пятёрку, четыре — четвёрку, три — тройку. Я не претендовала на пятёрку, решение трех задач было пределом моих возможностей, в остальных двух фигурировали интегралы, я их не тронула, решила три первых, получила тройку и разделалась с математикой раз и навсегда. Хуже обстояло дело с проклятым сопротивлением материалов. Первым шёл письменный экзамен по сопромату, потом устный. От устного освобождался тот, кто письменный написал на пятёрку. Приставленный к нашей группе ассистент профессора Понижа прекрасно отдавал себе отчёт в объёме моих познаний по данному предмету, но у него было доброе сердце, он принял во внимание недавно перенесённые мною муки и на обороте экзаменационного билета карандашом Н6 написал мне ответ на вопрос. Я тщательно, без ошибок переписала написанное, не вникая в его смысл, радуясь, что теперь мне не придётся сдавать устный экзамен, ведь ассистент наверняка знал правильный ответ. Мне бы и не пришлось, если бы не один нюанс. Отметки за письменные работы проставлял все тот же ассистент, Зигмусь Конажевский. Все знают, что он был ассистентом у Понижа, так что нечего скрывать его фамилию, тем более что поступки он совершал только благородные. Зигмусь не осмелился поставить самому себе пятёрку и поставил пять с минусом. Счастливая, как жаворонок в небе, помчалась я в соседнюю аудиторию, чтобы отметку завизировал профессор, так полагалось. Увидев меня, он сказал: — О, это вы! Если бы я знал, что вы, вам бы поставили пятёрку, а не пятёрку с минусом. Какая-то присутствующая при этом дубина, желая сделать мне приятное, воскликнула: — Так в чем же дело? Вот чистый бланк, поставьте ей пятёрку. Профессор Пониж был в прекрасном настроении. Взял чистый бланк и сказал: — Замечательно! Вот только задам один простенький вопросик. Для проформы. Я впала в панику. Что делать? Упасть в обморок? Развернуться и обратиться в бегство? Пасть на колени с возгласом: «Пан профессор, хоть тройку с минусом, но без вопросика!» Я не успела ничего из этого предпринять, как профессор задал свой простенький вопросик: — У вас, конечно, есть люлька для вашего сынишки? — Нет, пан профессор, у меня есть коляска. — Но люльку вы видели? — Видела. — Ну так скажите нам, под воздействием какого момента она качается? Момент меня совершенно оглушил, но, к счастью, профессор задал наводящие вопросы. Теперь-то я знаю, что речь шла о вращающем моменте, но в ту страшную минуту совершенно ничего не соображала. И брякнула бы откровенную глупость, если бы профессор не пояснил, для наглядности покачивая пальнём: — Как следует качать люльку, чтобы затрачивать на это минимум энергии? Терять мне было нечего, все равно я ничего не знала, вот и заявила совершенно наглым категорическим тоном: — Прежде всего, пан профессор, ребёнка качать вообще не рекомендуется. Он привыкнет и станет орать день и ночь, требуя, чтобы его качали постоянно. А во-вторых, с ним так устаёшь, столько тратишь энергии и сил, что немного меньше, немного больше — какая разница? Все рассмеялись, профессор заметил: «Ну что ж, пани лучше знать» — и поставил мне пятёрку. Однако проклятый сопромат аукнулся мне ещё в самом начале второго курса. Как известно, тогда у всех были общественные нагрузки, вот и ко мне обратились: — У тебя пятёрка по сопромату, позанимайся с одной из групп первого курса. Мне удалось отговориться, сославшись на маленького ребёнка, и первокурсники были избавлены от моей помощи. ( Первый курс я закончила успешно…) Первый курс я закончила успешно и выехала с дитем на природу отдохнуть. Кстати, после рождения ребёнка я поняла, откуда взялись все несообразности моего воспитания в раннем детстве. Кроме моей матери, Тересы и Люцины приезжала ещё из Груйца бабушка. Безгранично счастливая оттого, что в семье появился наконец мальчик, она не отрывалась от моего сына. Когда ему было месяца четыре, мы с ним и бабушкой отправились в поликлинику, показаться врачу, и, вернувшись, я твёрдо заявила, что это — первый и последний раз. Пожалуйста, я могу пойти в поликлинику с ребёнком. Могу с бабушкой. Но по отдельности. А вместе с ребёнком и бабушкой больше никогда в жизни не пойду! Что бы ни случилось. То, что бабушка откалывала в поликлинике, превосходит всякое представление, вряд ли мне такое под силу описать. В ожидании приёма у врача мы торчали в очереди у кабинета. Нет, словами такое не опишешь, это надо было видеть и слышать, да ещё и поверить собственным глазам и ушам. Ребёнка положили на столик, то разворачивали пелёнки, то опять пеленали, а бабушка, растерзанная, взмокшая и растрёпанная, кудахтала и бесновалась над ним. — Он мёрзнет, он мёрзнет! Сейчас наденем фуфаечку! Тише, мой хороший, чвир, чвир, чвир, не плачь, золотце, ему жарко, сними с него свитерок, нет, давай опять закутаем, дитя замёрзло, фью, фью, фью, успокойся, золотце, он мокрый, подержи ножку, я вытру, ах, пальчики мои сладкие, бедняжка голодный, дай сюда бутылочку, нет, не хочет… Дите орало не своим голосом, бабушка металась, разбрасывая вокруг себя свои и чужие вещи, другие дети не выдержали и тоже подняли крик, истерия ведь заразна, ор поднялся такой, что из всех кабинетов повыскакивали врачи и сестры. Мамаши не знали, как успокоить своих младенцев, и единственный положительный момент во всем этом, что меня пропустили без очереди, чтобы скорее от нас избавиться. Если такие же штучки бабушка откалывала и со мной, ничего удивительного, что уже при одном виде человека в белом халате я начинала биться в истерическом припадке. Воспользовавшись первым удобным случаем, мой муж устроил бабушке страшный скандал, хотя до этого с моими родными жил в мире и согласии. Он придерживался рациональных методов в воспитании детей, я целиком и полностью их разделяла, хотя, признаюсь, последние десять минут перед кормлением сына выдержать было трудно. И если бы мы с мужем категорически не запретили бабушке нарушать наши принципы, она кормила бы младенца каждые полчаса, а прожорливое дитя охотно пошло бы ей навстречу. Ничего хорошего из этого бы не получилось. Хотя… Хотя последующие годы убедили меня, что сыну вряд ли что в этом отношении могло повредить, а его младшему брату — тем более. После нагоняя на почве кормления бабушка зауважала своего зятя-внука и подкармливать правнука стала украдкой, когда никто из нас не видел. Так вот, на студенческих каникулах я отправилась с малолетним сыном в Груец. Разумеется, там ближе было к природе, чем в Варшаве, но бросить удобную городскую квартиру со всеми достижениями цивилизации в виде газа и горячей воды, не говоря уже о тёплой уборной, променять это на печку, колодец и сортир во дворе… До сих пор не понимаю, чем думала, отказавшись от городских удобств. А кроме того, приходилось тратить много сил, оберегая ребёнка от чрезмерной бабушкиной заботы. Я просто не успевала сдирать с сына тёплую одежду. Не так уж много лет прошло со времени моего детства, и я слишком хорошо помнила его кошмары, вот и прилагала все усилия, чтобы предостеречь от них собственного ребёнка. В провинциальном Груйце жизнь замирала с заходом солнца, и появляться на улицах по вечерам было опасно. В субботу муж должен был приехать из Варшавы последним автобусом, Груйца он не знал, и я вышла встречать его к автобусной остановке, что находилась рядом с аптекой. Недалеко от аптеки размещалась местная забегаловка. Ожидая автобус, я прохаживалась по тротуару между аптекой и забегаловкой, от одного фонаря до другого На улице не было ни души. Испортилась погода, поднялся ветер, и время от времени припускал дождь, а автобус запаздывал. Из забегаловки вышел местный хулиган. Самый настоящий, громадный подвыпивший детина. Разглядел в темноте под фонарём расфранчённую девицу и, пошатываясь, направился ко мне. На полпути между фонарями остановился и явно ждал, когда я сама к нему приближусь. Хулиганов я никогда особенно не боялась, а уж если довести меня до белого каления, скорее им следует меня остерегаться, но тут мне не хотелось понапрасну расходовать душевные и физические силы. Я решила взять быка за рога. Подошла к хулигану и вежливо поинтересовалась: — Проше пана, не скажете ли. последний автобус из Варшавы уже прибыл или ещё нет? Хулиган, по всей вероятности, ожидал чего угодно, только не такого вопроса, и оторопел. Подождав немного и не дождавшись ответа, я повторила вопрос. — Не знаю я, — наконец произнёс он. — А что, пани ожидает кого-то? Может, жениха? — Да, жениха, — подтвердила я. — Жаль, что не знаете. И, отвернувшись, продолжала своё выжидающее хождение. Хулиган остался стоять, явно не зная, на что решиться. Немного походив, я опять подошла к нему. — Знаете что, — задушевным тоном произнесла я. — Глядите, какая ужасная погода. Ну я должна ждать, вот и мокну здесь, под дождём. А вам-то зачем мокнуть? К тому же холодно, ещё простудитесь. Шли бы себе лучше домой. — Да? — неуверенно протянул хулиган. — Может, и правда, лучше… И, постояв ещё немного, он все так же нерешительно повернулся и не торопясь побрёл в темноту, возможно, и в самом деле домой. Автобус подошёл, из него вышел муж, и я смогла беспрепятственно его встретить. Я не совсем уверена, но, кажется, в эти мои первые студенческие каникулы мы проходили строительную практику на МДМ, [26] так что, по всей видимости, в Груйце мне пришлось пожить недолго. Там, на МДМ, я собственноручно училась класть кирпич, меня обучал превосходный специалист, ещё довоенный варшавский каменщик, и стена у меня получалась неплохо, но только если она была не выше метра А потом не хватало сил, руки немели. И я переключилась на своды и перекрытия. В те годы везде ставили у нас перекрытия Аккермана, и я так хорошо их освоила, что могла бы и сама соорудить, разумеется, с помощью рабочих. Странно, что сердце не кольнуло предчувствие, как пригодятся они мне впоследствии. Что же касается кирпичных работ на МДМ, поскольку я лично принимала в них участие, могу с полной ответственностью утверждать, что весь этот варшавский район действительно построен из кирпича. А теперь с искренним сожалением вынуждена предупредить, что сейчас начнётся ужасная хронологическая путаница, ибо нет никакой возможности привязать к конкретным датам множество событий тех лет. И в моей семейной жизни, и в студенческой. Пожалуй, имеет смысл придерживаться тематической цепочки, так что покончу-ка я сначала с учёбой, чтобы уже к ней больше не возвращаться… На всю жизнь запомнилась мастерская, где мы овладевали основами рисунка. Потрясающими способностями в этой области я не выделялась, но, видимо, и ниже среднего уровня не опускалась, поскольку меня миновала тётя профессора Каминского. Сейчас поясню, при чем тут тётя. Профессор расхаживал по мастерской, заглядывал в наши работы и делал замечания. Остановившись за спиной какого-нибудь студента, он долго любовался на его произведения и наконец спрашивал: — Прооооше пана… У пана тееееетя есть? — Есть, — отвечал озадаченный студент, ибо редко у кого не найдётся хоть какой-нибудь завалящей тёти. — Так вот, поооопросите вашу тётю, пусть купит вам киооооск с овощами, займитесь лучше ооооовощами, рисоооование не для вас… Мы называли профессора Зямой Каминским, и я не собираюсь это скрывать, вся Варшава знала, так что нечего темнить. Имечко придумала профессору его собственная жена. Когда-то, ещё до меня, она явилась с визитом на один из уроков рисования и при всех громко обратилась с каким-то вопросом к мужу, окликнув его «Зяма, дорогуша…» Как-то раз Зяма удостоил меня похвалы. — Есть способности, есть, — бурчал он, просматривая мои рисунки. В самом начале второго курса со мной произошёл казус. Нет, это было ещё на первом. Или на втором? Неважно, дело вот в чем: нам задали сделать из гипса макеты каких-то построек. Кто-то умел, кто-то нет. Я относилась к последним. И при изготовлении гипсового изделия допустила ошибку, прямо противоположную той, что допустила в детстве. Когда я первый раз в жизни собралась самостоятельно испечь оладьи, я налила в кастрюлю воды и стала сыпать в неё муку, чтобы потом размешать. Дома никого не было, посоветоваться не с кем. В поте лица принялась я размешивать муку, готовя тесто, и это было ужасно, комочки так и остались. Потом мне объяснили, что следовало поступить наоборот: всыпать муку, а в неё подливать понемногу воды, тогда гораздо легче приготовить равномерную массу. После этого я тысячи раз готовила удачные оладьи, и теперь, с гипсом, поступила соответственно: насыпала его в сосуд и принялась доливать воду. Страшно сказать, что из этого получилось. Я сразу поняла — здесь следовало действовать по другому принципу. Пытаясь исправить допущенную ошибку, я извела тонны гипса и цистерны воды, а также массу других материалов, ничего у меня не получилось, я махнула рукой и отправилась домой, расстроенная и удручённая, оставив всю эту массу на своём столе. Наутро в чертёжной мой стол всем бросался в глаза. Мы обязаны были сами убирать за собой, содержать в порядке свой стол, и мне не хочется повторять здесь тех слов, которых я наслышалась от однокурсников, среди которых «барыня, белоручка» были самыми мягкими. Я и без того была сурово наказана. Гипс превратился за ночь в камень, и я намучилась, отскрёбывая его. Всю жизнь уборка была для меня самой тяжёлой работой, я наработалась, как ишак, зато больше такого со мной никогда не случалось. Итак, с макетом я оскандалилась, зато отыгралась на черчении. Чертить я умела, с самого начала оно шло у меня отлично. Мало того что делала это быстро, но ещё и очень аккуратно — точно и чисто. В измерительных чертежах очень много было штриховки, я штриховала с упоением, чертежи у меня выходили — просто загляденье, а студенты, глядя на них, не верили своим глазам. Одни предполагали, что я пользуюсь растром, другие, что за меня чертит мой муж. Растра я никогда в глаза не видела, а что касается мужа, просто смех брал. Муж и карандаш-то держать не умел, не то что чертить. Во всем, что касается черчения, он проявлял такие же способности, как я в пении. На глупые инсинуации коллег я не обижалась, лишь презрительно пожимала плечами и продолжала оттачивать свой талант, который мне чрезвычайно пригодился впоследствии. На втором курсе разгорелась кампания борьбы со стилягами. Те из моих читателей, кто постарше, должны помнить этот идиотизм. Очень повезло руководительнице нашей молодёжной организации (ЗМП, о ней я уже писала, об организации, а не о руководительнице). Повезло в том, что я забыла её фамилию и имя, ладно, назову её Ганкой. Она была из тех железных зетемповок, фанатично преданных своим коммунистическим идеям, которые искренне верили в их непогрешимость! Вот и Ганка беззаветно боролась за чистоту идеологии на базе пестроцветных носков и рубах. Помню общее собрание в начале учебного года. На нем ЗМП решило дать бой чуждой идеологии и показательно исключить из рядов ЗМП нескольких самых вопиющих стиляг. Бедняги каялись, обещали исправиться. Один оказался твёрдым орешком, сказал все, что думает об идиотской кампании, хлопнул дверью и простился с учёбой в Академии. Его взяли в армию, к нам он вернулся через два года, а к тому времени все уже забыли о необходимости бороться с чуждым проявлением в идеологии. Впрочем, у нас кампания закончилась после собрания профессорского состава, на которое были приглашены партийные и зетемповские активисты. Слово попросил умница и прелесть профессор Сузин. — Я все прекрасно понимаю, — вежливо начал он. — Мы боремся за чистоту наших рядов, избавляемся от этих, как их… ага, стиляг. Весьма похвальная и своевременная кампания. Не хотелось бы только совершить невольной ошибки, избавившись не от того, от кого следует, поэтому я бы просил товарищ… Ганка, кажется? Я бы просил товарищ Ганку по возможности популярно разъяснить нам, кто же такой стиляга. Как его отличить от других, невиновных? Гипотетичная Ганка вскочила с места и с ходу выкрикнула: — Стиляга — это такой… ну такой, что пёстро выглядит. На нем все яркое, разноцветное… — Ага, понял, — подхватил профессор Сузин. — Такой, как профессор Лахерт? Профессор Лахерт ходил в пиджаке кирпичного цвета и зеленом галстуке. Ганка осеклась и, немного заикаясь, сделала попытку исправиться. — Это такой, что носит длинные волосы! — Понял, ну вот как профессор Гутт? Почтённый седовласый профессор и в самомделе носил длинные прямые волосы. Ганка так и застыла с раскрытым ртом, не зная, что ещё сказать. Другие отличительные признаки стиляг ей не пришли в голову, а возможно, кое-что до неё дошло. Во всяком случае, она больше не решалась высказываться. Думаю, всем стала ясна глупость идеологической подоплёки данной кампании, во всяком случае в нашей Академии стиляги получили возможность спокойно учиться. Что касается молодёжной организации, в те годы у нас в Академии она была довольно сильная, ибо большинство студентов были из так называемой пролетарской среды и положительно воспринимали существующий государственный строй. За три года учения они несколько изменили свои взгляды под воздействием суровой действительности. Оказалось, стипендии хватает лишь на трамвайные билеты, взятые из дому ботинки изнашиваются быстро, а новые купить не на что, вот и приходится подрабатывать, чтобы одеться и не помереть с голоду. Я заметила очень существенное различие в полных энтузиазма собраниях нашей молодёжной организации в начале учёбы и на третьем курсе. Теперь ни у кого не было времени на пустую говорильню, собрания проводились лишь тогда, когда срочно требовалось ознакомить нас с какими-то важными документами. Собиралось собрание, мне вручался важный документ: — Ты быстрее всех читаешь, постарайся. Я старалась, со скоростью пулемётной очереди выстреливала текст. Председательствующий спрашивал: — У кого есть вопросы? Вопросов нет. Собрание объявляю закрытым. И все мчались по своим делам. Жизнь оказалась суровой, каждому приходилось подрабатывать халтурой или физическим трудом. После второго курса практику мы проходили в Люблине. Запомнилась она мне тем, что с начала и до конца сплошь состояла из несуразностей и бестолковых нелепостей, причём во всех областях. Что касается собственно практики, она заключалась в обмерах построек периода позднего Возрождения, преимущественно костёлов. Мне, например, вместе с тремя подругами достался костёл иезуитов. Чего стоят, к примеру, измерения с точностью до одного сантиметра всевозможных архитектурных деталей на высоте двенадцати метров без всякой страховки! Но поскольку ни одна из нас не свалилась, говорить не о чем. Жили мы всем курсом в каком-то общежитии, и в субботу наша группа девушек собралась в театр. Нужно было как-то прилично одеться, с собой же на практику мы взяли весьма ограниченное количество одежды, вот и принялись ломать голову. Полуодетые девы метались по большой комнате, выхватывая друг у дружки лакомые предметы гардероба. У окна я тоже вырядилась в чьи-то тряпки, на шею повязала чёрную бархотку, сделала вызывающий макияж, развратно подбоченилась и позировала перед фотоаппаратом. Ну, прямо куртизанка! Мы ещё и красный фонарь изобразили, он спускался надо мной. Посередине комнаты сидела на табуретке Ханя Лазарская, уже одетая, и, ожидая остальных, вязала на спицах. Баська с Анелей не собирались в театр, они лежали на одной кровати, головой к входной двери, задрав ноги на спинку кровати, и вместе читали одну книгу. У одной ноги были голые, у другой в брюках. И вот в разгар всей этой кутерьмы распахивается дверь и в комнату вваливается подвыпивший мужик. Видит, девицы полуодетые, я в облике куртизанки под красным фонарём, на постели голые дамские ноги соседствуют с ногами в брюках, несомненно мужскими. Значит, попал куда надо. Не медля, дал волю рукам и языку. Ханя Лазарская со своей табуретки провозгласила громко и поучающе: — К жендамам… И замолчала, поняв: что-то не то. Хотела отчитать нахала, ведь к женщинам или дамам не входят без стука, но от волнения у неё получилась контаминация. Мы грохнули. Наш смех только подзадорил нахала. Мужик уверился — вокруг гурии, а он будет султаном. Пришлось бежать к мальчикам за помощью. Кстати, о брюках. Поскольку работать нам приходилось на высоте, мы одевали рабочие брюки, женщинам же в те годы не полагалось в них ходить, появление девушки в брюках вызывало возмущение добропорядочных обывателей, особенно в провинции. Раз Ирэна Любовицкая, девушка очень красивая, шла по люблинской улице в брюках, и встречный молодой интересный мужчина интеллигентного вида при виде красавицы Ирэны с отвращением сплюнул и произнёс: — Какая мерзость! А у меня в Люблине украли рисунки. Нам велено было представить осенью несколько рисунков, так называемых каникулярных работ. Прекрасный город Люблин на каждом шагу так и просился, чтобы его увековечили, и я нарисовала шесть работ. Особенно нравились мне две из них, где оставалось лишь отделать передний план, который я оставила себе на десерт, поскольку очень любила эту часть работы. И вот три рисунка у меня свистнули. И до этого в нашей группе происходили кражи, мы так и не узнали, кто этим занимается. Мне следовало не огорчаться, а радоваться — значит, рисунки и в самом деле удались, но я не очень радовалась. И не только потому, что теперь предстояло второй раз делать работу. Паршивый воришка лишил меня возможности закончить передний план, лишил такого удовольствия! Нет чтобы украсть работы после того, как я закончила бы этот передний план-Экзамены прошли без особых происшествий, запомнилась лишь несправедливость на экзамене по истории русской и советской архитектуры. Это был особый предмет, и не знаю почему, но подкована по этому предмету я была замечательно. И вот именно на этом экзамене я получила отметку ниже своих знаний, случай уникальный! Знала на пятёрку, а поставили мне четвёрку. Прекрасно разбиралась я во всех эпохах и периодах русской и советской архитектуры, в стилях и их особенностях, от меня же потребовали назвать какую-то фамилию, которая выскочила из головы. Историю всеобщей архитектуры преподавал профессор Пётр Беганский. Его предмет я любила и знала неплохо. Как всегда, отвечать первыми пошли мы с Ханей Лазарской. Мне профессор велел рассказать о Леонардо да Винчи. Леонардо да Винчи я имела полное право считать своим личным знакомым, настолько хорошо его знала Ещё в детстве читала и перечитывала «Трех титанов», потом прочла несколько его биографий, потом мы его проходили, и я воспринимала как собственное несчастье жуткую невезучесть гения. Я говорю о судьбе его шедевров, которые то и дело гибли. Особенно горестная судьба постигла «Тайную вечерю», которую гений написал на стене трапезной миланского монастыря, надеясь, что хоть стена устоит, так нет же: в самой серёдке солдаты пробили дверь! Все это глубоко запало мне в память и сердце. И произошло что-то непонятное. Услышав вопрос профессора, я ощутила какую-то странную пустоту и в голове, и вообще в памяти. Поднапряглась, пробормотала что-то относительно того, что Леонардо был на столько-то лет моложе Микеланджело и на столько-то старше Браманти, ещё поднапряглась, назвала какую-то идиотскую дату, не имеющую никакого отношения к Леонардо, и замолчала уже совсем. Сидящая рядом Ханя пыталась мне помочь, напомнив хотя бы шедевры Мастера, шипела «Вечеря, вечерня», я — ноль внимания. Тогда профессор Беганский переключился на Ханю, задал ей какой-то вопрос, а та, оглушённая несчастьем со мной, не могла выкинуть из головы «Вечерю» и ответить на свой вопрос. Катастрофа! Задумчиво глядя в окно, профессор помолчал немного и заговорил: — Как-то раз студенты собрались и постановили, что будут сдавать экзамены на одни пятёрки. Обрадованные профессора решили максимально облегчить своим ученикам эту благородную задачу и, чтобы у тех оставалось больше времени для подготовки, стали ходить по домам и дома принимать у студентов экзамены. Вот взбирается старичок профессор на последний этаж дома по крутой лестнице, еле дышит, а из дверей квартиры студента выходит другой профессор. «Ну и как ваши дела? — с тревогой интересуется запыхавшийся старичок. — Как экзамен?» — «Ой, плохо, пан коллега, — огорчённо отвечает второй профессор. — Ой, плохо. Велел мне прийти второй раз…» Мы обе с Ханей решились издать робкое «хе-хе-хе». По всей вероятности, тактично нам давали понять, чтобы мы шли ко всем чертям и пришли сдавать экзамен во второй раз, но до нас не дошло. Мы обе словно приросли к стульям и сидели неколебимо, и ясно было видно — так и будем сидеть до конца дней своих. Немного подождав, профессор Бе-ганский с тяжёлым вздохом спросил, что я могу ему сказать об итальянском барокко. Итальянское барокко! Об итальянском барокко я знала все на свете, итальянское барокко, можно сказать, из меня само извергалось. Я буквально засыпала профессора всеми этими Бернинями, Борроминями и Мадернами, обрушила на него фонтаны и колодцы, вернулась к Микеланджело и сконфуженно заявила: — Пан профессор, о Леонардо да Винчи я тоже могу рассказать, не знаю, что такое на меня нашло, разрешите… Но пан профессор Беганский уже не хотел Леонардо. Отогнав меня взмахом руки, он вцепился в Ханю. Ханя тем временем успела отделаться от «Вечери» и отвечала толково и по существу. И хотя на все новые вопросы мы ответили блестяще, профессор поставил нам по тройке с плюсом и ни гроша больше. Возможно, он был оскорблён нашей бестактностью. И все равно мы были счастливы, потому что экзамен принимал у нас профессор Беганский, человек спокойный и уравновешенный, а не дедуля Монченский. Из рук дедули нам бы не выйти живыми. Пан профессор Монченский был куратором нашей группы и совершённым уникумом. Его предметом было общее строительство, и он славился невероятной вспыльчивостью. В состоянии чрезвычайной раздражённости он щёлкал подтяжками. Это было ужасно! Моя однокурсница, Тереса Рембертович, брат которой впоследствии стал одним из самых больших моих друзей, однажды заявила нам решительно: — Я не потерплю, чтобы он щёлкал на меня своими подтяжками! Если он осмелится щёлкнуть на меня подтяжкой, даю слово, подойду и щёлкну на него подвязкой! Об одном экзамене у дедули мне рассказывал сам потерпевший. В аудиторию запускали по четыре человека. Якуб вошёл первым и сел у окна, подальше от двери. За ним вошли ещё трое. Дедуля стал спрашивать от дверей. Первый не знал решительно ничего, второй тоже. Когда и третий проявил познаний не больше, дедуля впал в ярость. — Вон! — страшным голосом крикнул он, срываясь с места. — Вон! За дверь! Первых трех как ветром сдуло, четвёртый, Якуб, был от дверей слишком далеко. В панике он спрятался под стол и затаился там. Сидит, дрожит и слушает, как дедуля Монченский в ярости бегает по аудитории, стараясь успокоиться. Потом перестал бегать, в комнате воцарилась тишина. Несчастный Якуб решился посмотреть, нельзя ли смыться. Осторожно высунул он голову из-под стола, и в этот момент профессор, стоящий к нему спиной, вдруг обернулся. Его взгляд остановился на испуганном лице студента. — Вылезай, пан! — гневно приказал профессор. — И давай свою зачётку. Дрожащий студент вылез из-под стола, дрожащими руками подал зачётку, не зная, что профессор намерен с ней сделать. Мог и разорвать в ярости, и в окно вышвырнуть. Ничего подобного! Весь дрожа от гнева, тяжело дыша и сопя, старик принялся проставлять в зачётке отметку, пробормотав: — Только пан сумел что-то сделать! Поставил тройку, расписался, Якуб выхватил свою зачётку и, все ещё весь дрожа, выскочил за дверь. Сам себе он бы этой тройки не поставил, признался мне он с похвальной искренностью. На третьем курсе я занималась в группе профессора Пневского. Он как раз сломал ногу, и мы, студенты, ходили к нему домой со своими проектами. Самокритично осознав, что лишена необходимых талантов, свой проект я просто «делала под Пневского», и получалось неплохо. Правда, допустила досадную промашку. Помнится, работала я над проектом гостиницы. Профессор изучил мои чертежи, вроде бы даже без особого отвращения, и произнёс: — Что ж, недурно. А как вы предполагаете входить в это строение? — Разумеется, через дверь, пан профессор. — Так где же дверь? И в самом деле, оказалось, о входной двери я и забыла. Ничего, приделала её позже, к счастью, это оказалось возможным, место нашлось. Это ещё что! Рекорд глупости побил другой студент, тоже работая над чертежами гостиницы. Опять же к счастью, забыла его фамилию, а то обязательно бы её сейчас обнародовала. Задача перед ним была поставлена чёткая и не очень сложная: большой холл в восемьдесят квадратных метров, вокруг — коридоры и номера. Студент явился к профессору с готовым проектом. На мятом обрывке бумаги он изобразил большой-пребольшой квадрат, окружённый со всех сторон узенькой полосочкой, за ней, в свою очередь, шла каёмочка пошире, разделённая на малюсенькие квадратики — комнаты. — Что это у вас? — поинтересовался профессор Пневский. — Отель, проше пана, — важно ответил студент. Возможно, в первый момент профессор подумал, что ему предъявляют орнамент паркета или какую другую деталь. Оказывается, отель! — В таком случае объясните, пожалуйста, что у вас тут изображено? Вот это и это. — Как вы и приказали, пан профессор: это холл, вокруг коридоры и комнаты… — Господи, какого же размера ваш холл?! — Да такой, как вы и велели: восемьдесят квадратных метров. Сорок на сорок. Профессор надолго лишился дара речи. Обретя его, он как можно спокойнее попросил: — Не оставите ли вы мне свой проект? Мне бы хотелось продемонстрировать его коллегам. — Разумеется, разумеется. И этот идиот, запроектировавший гостиничный холл размерами в тысячу шестьсот квадратных метров, вышел из кабинета профессора сияющий и, очень довольный собой, заявил: — Ну и уел же я старикана! На том же третьем курсе мы занимались на кафедре сельского строительства у профессора Пящика. Занятия, должно быть, велись серьёзные, ибо у меня до сих пор остались в памяти всевозможные познания о коровниках, конюшнях, хлевах и прочих полезных постройках. Нам с Ханей поручили подготовить проект коровника на четыреста коров, причём Ханя отвечала за коммуникации и транспортировку. Линия (трасса) доставки корма и линия уборки были в порядке, линия же выгона коров и телок вела мимо боксов с бугаями, а до Хани совершенно не доходила несообразность такого сочетания. Руководителем наших проектов был Юрочка Мордашевич, молодой и красивый ассистент профессора Пящика, человек тактичный и чрезвычайно деликатный. Отчаявшись объяснить Хане в деликатной форме её ошибку, он в отчаянии вопросил: — А вы вообще-то знаете, что такое бугай? — Знаю, конечно, — не очень уверенно ответила Ханя. — Это такой большой-пребольшой вол. Я прямо-таки завыла от смеха, Юрочка покраснел и обратился ко мне: — Может, пани объяснит подруге, что же такое бугай? И поспешил сбежать от нас. Я объяснила. Мне довелось видеть такого бугая, когда к нему привели даму. Бугай был цепью привязан в сарае. К даме он вышел с цепью и фрагментом стены, снеся к черту ворота. Добил меня тот же профессор Пониж своими лекциями, на которых знакомил нас с принципами конструкций. Что-то премудрое объяснял, одной рукой что-то премудрое писал на доске, другой тут же стирал и, разумеется, вовсю оперировал проклятыми интегралами и дифференциалами. Не понимая ни слова, я и не пыталась конспектировать его лекции, а просто вязала на спицах. Конспектировать пыталась Ханя. Пришли экзамены. Мы подготовили прекрасные шпаргалки, и благодаря им я более-менее поняла, о чем говорил профессор. Потом мы с Ханей разделили шпаргалки пополам и рассовали по карманам. На экзаменах присутствовал ассистент профессора, нет, не Зигмусь Конажевский. Зигмусь был человеком благородным, он бы не позволил себе такого свинства по отношению к студентам. А этот с ходу перемешал нас всех и рассадил в аудитории, как хотелось ему, а не нам. Мне дали листок с вопросом — и, разумеется, ответ на него был в Ханином кармане. Нет, я не сразу сложила руки. Попыталась кое-что восстановить по памяти, кое-что изобразить графически, но этого оказалось до обидного мало. Я огляделась в поисках помощи. — Пошла к черту! — прошипел коллега справа. — Все на лавке записал, а этот подлец пересадил меня на другую. — Отвяжись! — мрачно пробурчал сосед слева. — Все осталось у Вацека. Да, худо дело. Просидев без толку три четверти отведённого времени, я решилась и попросила позволения выйти. Один раз нас выпускали. В чертёжной я заловила Вацека, который уже сдал экзамен. — Вацек, золотце, во имя Господне!.. — вскричала я страшным голосом. — А что тебе досталось? Я назвала тему. Похлопав себя, Вацек извлёк шпаргалку размером с хороший плакат. Сложив её в тридцать два раза, чтобы поместилась в мою сумочку, я вернулась в аудиторию. Эта зараза, ассистент, глаз с меня не спускал, развернуть плакат не было никакой возможности. Такое впечатление, что у этой холеры глаза были со всех сторон головы! Вот и пришлось скатать лишь то, что уместилось на одной тридцать второй шпаргалки. Не было ни начала, ни конца, ни смысла. Пришлось отдавать работу в таком виде. Что поделаешь, раз в жизни завалю экзамен, осенью будет переэкзаменовка, ничего страшного, придётся за лето осилить эту пакость. Сразу после письменного экзамена следовал устный, и я на всякий случай — чем черт не шутит? — вызубрила конечную формулу. Одну формулу, на это меня хватило. Устный экзамен принимал незнакомый ассистент, меня он не знал, в объёме моих познаний не ориентировался. Рассматривая мою письменную работу, он нерешительно протянул: — Похоже, не очень хорошо у пани получилось… — Вот именно, пан инженер! — подхватила я. — А все из-за волнения, экзаменов я боюсь ужасно, от страха все забываю. Но предмет я знаю, там в конце должна получиться такая формула… И пока не забыла, поспешила выложить эту формулу. Добрый ассистент обрадовался. — Да, да, именно так, значит, вы все-таки предмет знаете. А теперь… И тут произошло чудо. Ассистент попросил рассказать о своде Аккермана. Езус-Мария! Я уже говорила, что имела с ним дело ещё во время первой практики на МДМ, потом неоднократно сталкивалась на занятиях — и на лекциях, и на семинарах. Вряд ли что я знала лучше. А тут такая оказия! Я вцепилась в свод Аккермана, как репей в собачий хвост, и трещала не переставая. Несчастный ассистент хотел спросить меня о чем-то ещё. Где там, я не дала ему рта раскрыть, свод Аккермана заполнил собой все вокруг, стало понятно, что рассказывать о нем я могу до бесконечности. Пришлось ассистенту сдаться, он выставил мне четвёрку и потом за весь экзамен никого больше не спросил о своде Аккермана, боясь произнести это слово. В эту сессию Ирэна Любовицкая, девушка очень красивая, о чем я уже упоминала, пришла в деканат к нашему декану с просьбой. Деканом был тогда профессор Козерский. На вид Ирэна была одной из тех девиц, у которых в голове лишь мальчики и тряпки. На самом деле Ирэна училась отлично и была на редкость способной студенткой. Увидев перед собой модно одетую красотку, профессор недовольно спросил: — Что, не допускают к сессии за неуспеваемость? — Нет, пан профессор, — ответила ему модная девица. — Я пришла просить разрешения сдать сессию досрочно. Надо было видеть выражение лица пана профессора, с удовлетворением рассказывала нам потом Ирэна — такого удовольствия я никогда не испытывала. По-разному складывались впоследствии наши с Ирэной отношения, большую обиду нанесла она мне, ну да я давно ей простила… А Ханя рассказала нам о таком случае. Была она девушкой спортивной, хорошо играла в волейбол, входила в состав сборной Академии, и им часто приходилось выезжать и на товарищеские матчи, и на тренировки. Раз как-то выехала их команда на тренировку. Поселили всех в старом графском дворце, стоящем в старинном парке. В состав команды входила девушка, которая верила в нечистую силу и привидения. Вроде бы во всем остальном нормальный человек, но вот нечистой силы боялась до ужаса. С наступлением темноты не только ни за что не выходила из дому, но и к тёмному окну боялась подойти. Подруги по команде пытались излечить её от этой дури, втолковывали, что все это досужие вымыслы. Ну пусть посмотрит в окно и убедится, что ничего страшного там нет. Вот, они стоят рядом, выглядывают, с ними ничего плохого не происходит, пусть и она попробует. Надо же покончить с такой отсталостью! Убедили наконец, девушка после двухчасовых уговоров решилась, подошла к окну и выглянула… И именно в эту секунду, рассказывала Ханя, из-за угла дома появились три фигуры в простынях, с горящими фонариками в руках. Девушки для смеха отправились попугать команду соперниц. То, что произошло потом, превосходит всякое понятие. Отскочив от окна, жертва нечистой силы забилась в припадке. Скорчившись в углу, она тряслась всем телом и беспрерывно выла на одной ноте на букву "у". Пришлось вызывать «скорую помощь», девушку увезли в больницу. Нет, в сумасшедший дом она не попала, как-то выкарабкалась, но на три недели команда лишилась спортсменки. А главное, теперь её уже ни за что не удавалось переубедить. Клинический пример действия закона случайности. Тут я не буду упоминать об экзамене по истории польской архитектуры, конспекты к которому так хорошо спрятала Тереса. Об этом я рассказала в «Детстве». Говоря о моих студенческих годах, с сожалением должна констатировать, что использовала их не на всю катушку, о чем жалела всю жизнь. Множество интереснейших событий прошло мимо меня. Ничего не поделаешь, пришлось разрываться между занятиями и ребёнком, на прочие мероприятия не оставалось времени. Но высшее образование я получила, невзирая на все трудности, никаких академических отпусков не брала, все экзамены сдавала в срок, никакими послаблениями не пользовалась. Кстати, могу довести до сведения всех желающих, что библиотека в нашей Академии была самым студёным местом в Европе, после двухчасового сидения в ней палящий зной варшавских улиц казался приятным и желанным. В те годы в польских высших учебных заведениях существовали два этапа обучения: инженерный и магистерский, не знаю, как сейчас. Чтобы получить диплом инженера, достаточно было проучиться три с половиной года, для получения звания магистра надо было учиться ещё два. Причём не обязательно сразу после окончания инженерного курса, можно было сделать перерыв, поработав по специальности несколько лет. Если бы я была девушкой, лишённой семейных и материнских забот, я непременно стала бы учиться на магистра. И так, чудо, что мне удалось дотянуть до диплома. Правда, проектант из меня вышел тот ещё, но ведь по внешнему виду этого никто не скажет… Итак, дотянула я до диплома, и мой диплом принялись защищать друг от друга дедуля Мончанский и профессор Капринский, тогда ещё доцент. Мне поставили четвёрку, а может, даже четвёрку с плюсом, и принялись уговаривать продолжать учёбу на магистерском курсе, но этого я не могла себе позволить. Жизнь заставляла быстренько выходить на работу, чтобы зарабатывать деньги. Потом, оглядываясь назад, я пришла к выводу, что поступила правильно, ограничившись получением диплома инженера. Будь я магистром, мне и в самом деле пришлось бы утопиться в Сене после того, как я увидела часовенку в Орли… О часовенке в Орли я напишу в третьем томе своей «Автобиографии». А если забуду, что маловероятно, очень прошу напомнить мне. ( Мои жилищные условия оставляли желать лучшего…) Мои жилищные условия оставляли желать лучшего. Спасала нас маленькая комнатушка для прислуги с выходом на кухню, где спали мои родители. Громадной допотопной супружеской кровати только там и было место, эту махину нельзя было показывать людям. И когда вечером родители удалялись к себе, комната оставалась в распоряжении моей семьи. Втроём мы там помещались, но ведь к нам постоянно приезжали Люцина, Тереса и бабушка и оставались на несколько дней. Бог мой, где же они спали? Бабушка надолго задерживалась, дорвавшись до внука. Тереса появлялась на праздники и в воскресенья. Люцину из Катовиц перевели в Варшаву и дали шестиметровую комнатёнку на Обозной, но жить там было невозможно. В комнате батарея центрального отопления грела так, что её хватило бы на костёл средних размеров, так что Люцине приходилось сбегать к нам. По целым дням меня не было дома — лекции, семинары, библиотека. Появлялась я к вечеру и садилась за платную халтуру. Ежи, мой сын, спал в кроватке, муж на диване, а я со своей огромной чертёжной доской размером А1 занимала круглый раскладной стол посередине комнаты, так что никому больше нельзя было пройти по комнате. Тем более что лампочки под потолком не хватало, мне приходилось устанавливать дополнительную настольную лампу. Под неё я подкладывала два польско-русских словаря и четырехтомник произведений Маркса-Энгельса. Очень неудобно располагалась розетка, провода к ней тянулись через всю комнату. Разложив доску и наладив освещение, я прикрывала яркую лампу газетами, чтобы свет не бил в глаза мужу и сыну, и усаживалась за чертёжную доску. Все устройство держалось на соплях, я даже старалась не дышать за работой. Мой отец, как известно, был человеком чрезвычайно рассеянным. Как-то вечером, покормив его, я быстренько мыла в кухне посуду. Горячей воды у нас тогда ещё не было, приходилось нагревать воду на плите и посуду мыть в большом тазу. Отец спустился в подвал за углём. Дверь за собой захлопнул, вернувшись с углём, позвонил. Я как раз тащила таз с грязной водой, собираясь вылить её в унитаз. Услышав звонок, оставила таз на пороге кухни и бросилась открывать дверь. Тут в комнате заплакал сын, я метнулась к нему, взяла на руки. Вспомнив о тазе с водой, громко крикнула отцу: — Папа, вылей воду из таза! Отец заглянул в комнату: — Из какого таза? — с готовностью поинтересовался он. Я чуть не выронила сына из рук. Езус-Мария, отец уже с полчаса как пришёл, ходил по квартире, курсировал между кухней и ванной и вынужден был несколько раз перелезать через громадный таз. И не заметил его! Успокоив сына и поставив на место таз, я уселась за работу. В комнату вошёл отец и направился к письменному столу. — Папочка, осторожно, у меня все тут еле держится! — Я осторожно пройду, — заверил меня отец, зацепился ногой за один из удлинителей, и все моё устройство рухнуло. Я еле успела подхватить лампу. Отец огорчился, глядя на нанесённый мне ущерб, помог все привести в порядок и удалился. Через минуту он опять вошёл. — Папочка, умоляю тебя, осторожней, а то опять все свалишь! — Нет, нет, теперь уж я пройду по стеночке, — ответил отец, наподдал Маркса ногой, и все сооружение опять рухнуло. Опять мы с отцом восстановили порядок, и отец ушёл. Когда он вошёл третий раз, я не выдержала. — Папа, скажи мне, что ты ищешь?! — Не беспокойся, сиди работай, я сам найду, — ответил отец и своротил чертёжную доску. Отец растянулся на полу, газета слетела на ребёнка. К счастью, ни ребёнок, ни муж не проснулись. Я сложила оружие, махнула на работу рукой и легла спать. Вообще-то все годы студенчества я жутко недосыпала, спать мне хотелось всегда и везде. Ложилась я поздно, случалось, и часа в два ночи, потому что только ночью можно было спокойно поработать, а вставать приходилось в шесть. Этого требовал ребёнок, кормили мы его по жёсткому расписанию. Правда, на третьем курсе стало немного легче, теперь только две лекции в неделю начинались с восьми утра, в те дни, когда третьей парой была история советской архитектуры. Вот, ещё и тут мне от неё доставалось… На этой самой третьей паре у меня разыгрывалась жуткая мигрень. Голова просто раскалывалась, у профессора на кафедре вдруг вырастала вторая голова, и вообще перед глазами все плыло. Меня била дрожь. Вернувшись домой, я проглатывала три порошка от головной боли и заваливалась спать. Спала два часа мёртвым сном, и тут уж меня тоже ничто не могло разбудить. Мать могла дудеть в трубу, ребёнок — поджечь дом, я бы не отреагировала. Через два часа я просыпалась свежая и бодрая, как подснежник. Видимо, с тех пор во мне зародилось твёрдое убеждение в том, что вставать рано — чрезвычайно вредно для здоровья. ( Надоедливую монотонность тяжкого существования…) Надоедливую монотонность тяжкого существования нарушали краткие летние выезды на отдых. В сентябре, после окончания мною первого курса мы с мужем отправились отдохнуть в Мендзылесье. Отправились вдвоём, оставив восьмимесячного сына моей матери, бабушке и Люцине, спасибо им. Правда, оказалось, что окно нашей комнаты в доме отдыха выходит прямо на ручеёк, вытекающий из сортира, но погода стояла прекрасная, и нас никто не заставлял сидеть дома. По целым дням мы пребывали на свежем воздухе и, пожалуй, были довольны жизнью. Прошла неделя беззаботной жизни. Вечером мы вернулись с прогулки в горы очень довольные, хотя муж и умудрился скатиться со склона. Возможно, немного было в том моей вины, так как я попросила его нарвать орехов, а куст лещины рос очень неудачно — на крутом склоне горы. Вернулись мы, значит, вечером в свой дом отдыха и узнали, что нам пришла телеграмма. Нет, самой телеграммы не было, просто приходил почтальон и не застал нас. Сейчас вечер, почта уже закрыта, но почтовый служащий живёт здесь неподалёку. Отправились мы с мужем к почтовому служащему. Он подтвердил, что телеграмма была, и даже две телеграммы, но их содержание ему неизвестно. Принимал телеграммы телеграфист, но он живёт в посёлке на верхушке горы, идти надо через лес, дорожка прямая, сама доведёт. Отправились мы к телеграфисту. В темноте идти по лесу было не очень легко, но вверх — ещё туда-сюда. Добрались до посёлка, разыскали телеграфиста. С большим сочувствием он сообщил нам содержание телеграмм. Первая была простая и в ней сообщалось, что ребёнок заболел. Вторая была срочная; «Ребёнок очень болен, немедленно возвращайтесь». Телеграммы мы так и не увидели, они лежали на запертой почте. В жуткой спешке мы помчались обратно, до сих пор не понимаю, как в темноте, спускаясь с большой крутизны, мы ног не поломали и шей не свернули. Добравшись до дома отдыха, побросали вещи в чемоданы и отправились в путь. Автобусы уже не ходили, до ближайшей железнодорожной станции было десять километров. Муж тащил оба чемодана, один из которых, мой старый, ещё оккупационный, был жутко тяжёлый сам по себе, даже пустой. Тот самый, тяжеленный чемодан из свиной кожи, с которым я мчалась под обстрелом в сорок четвёртом по замёрзшему осеннему полю. Около трех часов ночи мы добрались до станции и на каком-то поезде доехали к девяти утра до Вроцлава. Не помня себя от беспокойства, ввалились в агентство ЛЁТа, но билетов на самолёты до Варшавы не было. Правда, оставался один, забронированный для кого-то, и, если до двенадцати его не купят, мне его продадут. Я осталась в ЛЁТе ждать, а муж помчался на железнодорожный вокзал, чтобы ехать поездом. Тогда в любом случае один из нас доберётся до Варшавы. Стиснув зубы, дождалась я двенадцати, а вместе со мной ждала и переживала за меня молоденькая кассирша. Она продала мне билет с последним ударом часов, и я ещё не успела отойти от кассы, как она в волнении крикнула: — Бегите скорее, вон идёт тот человек! Я схватила билет и сбежала и уже в два часа была в Варшаве. Сын действительно был болен, причём неизвестно чем. Сильный жар, температура под сорок. Не помню как, но я моментально связалась с частным детским врачом, думаю, помогла тётя Ядя, но откуда я звонила врачу? У нас дома телефона не было. Врач поставил диагноз: воспаление лимфатических желез. Выписал лекарство, я купила его, принялась лечить сына, и через три дня он был здоров. Только тогда я набросилась на родичей — неужели они сами не могли вызвать врача, если ребёнок заболел, неужели для этого непременно требовалось давать панические телеграммы, доводя меня до безумия? Ну ладно, пусть бы дали телеграммы, но ведь одновременно можно было и врача вызвать, не ожидая моего приезда. Та же тётя Ядя с успехом помогла бы связаться с тем же врачом. — Говорила я твоей матери, чтобы не волновать вас, — ответила Люцина, — но ты же её знаешь… Я только рукой махнула. Мать я действительно знала, о её болезненной склонности к катастрофизму и панике писала в первом томе. Раз уж речь зашла о болезни ребёнка, должна сказать, что в таких случаях муж бывал просто незаменим. Как только кто-нибудь из сыновей заболевал и я, сама обеспокоенная и взволнованная, сообщала мужу эту новость, тот лишь радостно отзывался: — Заболел? Чудесно! Вызовем врача, и тот сразу вылечит малыша. И такая убеждённость звучала в голосе мужа, что я моментально успокаивалась. Да и по опыту знала — он прав. Вызывали врача, и он быстро ставил ребёнка на ноги. Правда, за исключением одного случая, но это произошло значительно позже и при весьма драматических обстоятельствах. Летом следующего года мы все трое — муж, я и ребёнок отправились отдыхать в Венгерскую Горку, и там довелось мне пережить шок, когда на моих глазах муж с ребёнком скатились с крутого склона этой Горки. Думаю, на месте я не скончалась лишь потому, что не успела: ребёнок тут же засмеялся от радости, а муж быстро вскочил с земли, тоже живой и невредимый. Но вот уж при отъезде на вокзале в Катовицах я могла помереть десять раз. В этой поездке у нас с собой был другой чемодан, так называемый эспандер, привезённый мужем ещё из Англии, чудовищных размеров. Крышка его поднималась на петлях, благодаря чему вместимость монстра удваивалась, а кроме того, он обладал способностью, в случае необходимости, расширяться ещё и во всех других направлениях. Не только приподнять, но даже сдвинуть с места эту махину я не могла. И вот с ней и маленьким ребёнком нам предстояло втиснуться в поезд Катовице — Варшава. Представление на вокзале началось в двадцать два тридцать. Тесно сбитая толпа запрудила перрон, хуже, чем во времена оккупации. Поезда ещё не поставили, но было ясно, что вот-вот начнётся штурм, будущие пассажиры настроились на борьбу не на жизнь, а на смерть. Один крепкий мужчина, возможно, ещё как-нибудь бы и втиснулся в вагон, нам же. с багажом и ребёнком, нечего было и надеяться. И мы пошли на отчаянную меру: наняли носильщика за безумную сумму в двадцать злотых, чтобы он внёс наш чемодан и занял место в купе. Носильщик легко отыскался, в те времена немного было таких расточительных пассажиров, народ жил бедно. И вот я с ребёнком заняла безопасное место под стеночкой вокзала и с этих позиций с ужасом наблюдала за происходящим. Медленно подтянулся поезд, а муж все ещё вёл переговоры с носильщиком, где-то тоже в задних рядах ожидающих, и они с носильщиком почему-то вырывали друг у друга из рук злополучный чемодан. До предела раскалённая толпа ринулась по вагонам, и я стала свидетельницей невероятного факта. Битву за чемодан выиграл носильщик. Повторяю, в тот момент, когда подали состав, он находился в задних рядах чрезвычайно решительно настроенной толпы. И вот, когда вагон второго класса (первых тогда ещё не было) поравнялся с ним, он каким-то совершенно непонятным образом пробился со своим багажом через живую стену и влез в поезд первым! Клянусь всеми святыми, я видела это собственными глазами и до сих пор не понимаю, как ему это удалось, может, расталкивал народ своим шкафом? Ведь чемодан размерами был с хороший шкаф. А потом, секунды через две, он появился в окне вагона, и я подала ему в окно ревущего ребёнка. Втиснуться в вагон нам с мужем удалось с большим трудом, хотя в распоряжении обоих были свободные руки. До самого отхода поезда я боялась, что в Варшаву отправится носильщик с нашим чемоданом и ребёнком. Ребёнок рос, ему понадобилась прогулочная коляска. Как я уже говорила, Ежи был ребёнком крупным, и в обычной коляске уже в возрасте полугода не помещался. Я пришла в отчаяние. Не говоря уже о хроническом отсутствии денег, в те годы было очень трудно купить прогулочную коляску. От полнейшей безнадёги я решилась приобрести лотерейный билет, хотя никогда в лотереях не участвовала. Билет стоил злотых десять, но для меня и это был большой расход. Тем не менее купила билет и сразу выиграла! Не поверила своим глазам, когда прочитала в газете, что на мой номер пал выигрыш в целых триста пятьдесят злотых! Коляска стоила триста тридцать или около того, не помню точно. Окрылённая, помчалась я в «Детский мир», и тут произошло второе чудо — выбросили коляски! Я немедленно приобрела коляску и потом, неимоверно гордая, возвращалась с ней пешком через всю Варшаву, а люди на улицах то и дело останавливали меня и спрашивали, где дают, а потом со всех ног тоже мчались в «Детский мир», на Братскую. В Польше как раз наметился демографический взрыв. Во избежание недоразумений замечу, что позже ни разу ни в одной лотерее мне выиграть не удавалось. С финансами в моей семье стало малость получше, потому что на третьем курсе Зигмусь Конажевский организовал мне потрясающую халтуру — переписывание статистических отчётов. Отчёты писали конструкторы, работавшие в поте лица день и ночь. Они получили срочное задание составить перечень всех столбов тока высокого напряжения, покрывающих Польшу от края до края. Требовалось при этом учесть множество факторов, начиная от вида грунта и кончая материалами, из которых делались столбы. Вот они в спешке и собирали все необходимые данные в своих списках, а я должна была уже их каракули переносить на нормальные чертежи, на кальку, вставляя в нужных местах формулы и схемы. С чертежами я всегда справлялась легко, основами конструкций уже овладела, о начерталке тоже имела понятие. Работала я быстро и с поразительной пунктуальностью, ничего не упуская. Платили щедро, семь пятьдесят за страницу, целое состояние! Вдохновлённая перспективой потрясающего заработка, я работала с энтузиазмом и вскоре дошла до того, что могла сделать пять страниц в час, если мне никто дома не мешал. В свою очередь, работодатели, убедившись, что на меня можно положиться, стали относиться с доверием и называли реальные сроки, без запроса, с точностью до минуты. Я не преувеличиваю. Помню, однажды я обязалась привезти готовые страницы к пятнадцати часам десяти минутам, в другой раз — к восьми двадцати. Я же считала делом чести не подвести и выдержать сроки, что чуть было не привело к моему преждевременному разводу. К этому времени муж работал уже в редакции Польского радио. Его исключили с третьего курса института за хроническую задолженность, и он поступил в редакцию радио, где требовались специалисты со знанием иностранных языков. Разумеется, его заработка нам не хватало, поэтому мне и приходилось подрабатывать. Использовала я каждую свободную минуту, все воскресенья и праздники, а также понедельники. По понедельникам студенты мужского пола должны были заниматься на военной кафедре, в связи с чем у студенток день получался свободным от занятий. Работала я также по вечерам и ночам. Особенно много работы было под конец года, ведь известно, что начинался всеобщий аврал, так что мне было не до Рождества и не до Нового года. Разумеется, из-за такой моей занятости очень страдала наша светская жизнь. На радио у мужа появились знакомства, в том числе в высших сферах. Как-то его с супругой пригласили на второй день рождественских праздников в гости к какому-то высокому иностранному дипломату. Мы собрались пойти, но мне требовалось сразу же после праздников отдать срочную работу, я рассчитала все не только до дня, но и по минутам и ещё не сделала своей нормы на тот день. Сидела, склонившись над доской, а муж топал ногами за моей спиной. Я время от времени отгоняла его, то ругаясь, то со слезами умоляя дать мне ещё минутку. В результате мы опоздали, муж решил вообще не идти, не желая скомпрометировать себя, а мне устроил грандиозный скандал. Очень угнетало меня сложившееся в нашей семье правило, которое установил муж и которое нашло безусловную поддержку среди моих родных. А именно: все деньги в семье поступают в распоряжение жены, а уж она ими распоряжается. Знаю, дочитав до этого места, большинство моих читательниц в лучшем случае с недоумением покачают головой, а в худшем выразительно покрутят пальцем у виска. Но уверяю вас, для меня такое положение дел было невыносимым ярмом, а я была настолько глупа, что покорно целые годы тянула это ярмо, вместо того чтобы с самого начала восстать и сбросить его. Нет, дорогие паненки, поймите меня правильно, ведь кто правит, тот и несёт на себе ответственность за все происходящее в семье ли, в стране ли… И на примере нашей страны очень хорошо видно, что бывает, когда это золотое правило нарушается и правящий пытается уклониться от ответственности. Когда-нибудь я напишу большую статью на эту тему, пока же продолжу. Ответственность за финансы в семье согнула меня в три погибели. Муж говорил наставительно, упрекая меня за транжирство: — Экономить надо. — Заработать надо, — отвечала я. — Интересно, на чем я могу экономить? Попыталась на еде, но мужу это не понравилось, как всякому нормальному мужчине. По его мнению, на чем угодно экономить, только не на еде. Если же учесть, что денег нам с трудом хватало только на еду, я не видела никакой другой статьи семейного бюджета, на которой можно было бы сэкономить. И неприятный разговор повторялся изо дня в день. Грозно насупившись, муж задавал идиотский вопрос: — Ну и что мы теперь сделаем с этими деньгами? Идиотский, потому что следовало спросить: что мы сделаем БЕЗ этих денег? В первые годы семейной жизни я ещё пыталась с улыбкой успокоить мужа, говоря: — Не беспокойся, дорогой, я что-нибудь придумаю. Суровая действительность быстро воспитала меня, и через несколько лет на такой вопрос я просто пожимала плечами или ворчала: — В нужнике на гвоздик повесим. Дополнительные финансовые сложности создавала моя мать, которая лично закупала все необходимое ребёнку. С одной стороны, не знаю, что бы я без неё делала, ведь времени стоять в очередях у меня не было, и без неё ребёнок остался бы наг и бос. Но, с другой стороны, рос он как на дрожжах, и не успевали ему купить обувку или одёжку, как он из неё уже вырастал и хорошо, если хоть раза два попользовался. Я уже сама могла бы открыть магазин детской одежды. А ведь платить за все приходилось мне. Время от времени помогала Люцина, оплачивая материнское расточительство. Помня оказываемое ею благодеяние, я не стану тут поносить тётку, которая этого заслуживает за разные свои поступки. Наверняка главным достоинством Люпины не был её мягкий характер… Точно так же, как мой отец, в своей семье источником получения денег была я, а то обстоятельство, что я при этом училась и не могла поступить на работу, как-то всеми игнорировалось. Поэтому, дай Бог здоровья Зигмусю Конажевскому и столбам высокого напряжения! Без них я просто не выбралась бы из финансовой пропасти. К проклятым финансам я ещё не раз вернусь, пока же хватит о них, ведь и сейчас мне становится худо, как только припомню те трудные годы. Дышать трудно, словно давит ночной кошмар. Странно, что я тогда ещё не свихнулась от всего этого. — А может быть?.. ( Моему сыну стукнуло уже четыре года…) Моему сыну стукнуло уже четыре года, и был он вылитый отец, когда тому тоже было четыре. Однажды мужнина тётка, проживавшая то ли в Быдгоше, то ли в Ольштане, приехала к родственникам в Варшаву и пришла в гости к моим свёкру и свекрови. И я в это же время явилась к ним с Ежи. Когда ребёнок вошёл в гостиную, тётка чуть не отдала Богу душу — перед ней был вылитый её племянник Станислав. — Стась! — диким голосом вскрикнула она и хлопнулась в обморок. Ещё бы, увидеть перед собой племянника таким, каким он был до войны! Придя в себя, она никак не могла успокоиться и все с ужасом поглядывала на нашего сына. Приблизительно в это время лето мы проводили с семейством мужа в Миколайках. Свёкор со свекровью сняли целую виллу, и там жили вместе с ними мы с мужем и сыном и их две дочери с мужьями и дочерьми, Марыся с Юзиком и Ядвига с Анджеем. Начну с Марыси. Ни за что она не простит мне того, что я сейчас о ней напишу, но надеюсь, что душить меня голыми руками она не станет, а оружия ей её военный муж Юзик не даст. Марысю отличали две черты: потрясающая женская привлекательность и тяга к мундиру. Привлекательность, сэкс-эпил, была такая, что, когда мы с ней шли по улице, не было мужчины, который не оглянулся бы ей вслед! И это при том, что одета она была в какое-то старое полинявшее платье, на ногах — разбитые туфли, на голове не причёска, а платок типа «тряпка», никакого макияжа и ни малейшего стремления обратить на себя внимание. А вот поди же ты! Что же касается мундиров, на первое место Марыся ставила военных, но за неимением таковых мог быть любой другой, лишь бы в мундире: милиционер, пожарник, лесник, кто угодно, лишь бы в мундире. И не было случая, чтобы во время поездки за ней не нёс её чемодана какой-нибудь поручик. В результате она вышла замуж за военного. Кажется, Юзик, которого я полюбила с первого взгляда и люблю до сих пор, тогда был поручиком, но получал повышения по службе и в отставку ушёл полковником. Анджей, муж второй сестры мужа, был архитектором и столь колоритной фигурой, что рассказов о нем одном хватило бы на целый дополнительный том моих мемуаров, поэтому я к нему ещё вернусь. А тогда он работал в Комитете по вопросам строительства и архитектуры, и с этим Комитетом связана история, о которой просто нельзя не рассказать. Тем летом в Миколайках все трое — мой муж, Юзик и Анджей решили воспользоваться случаем и погулять по вершинам окрестных гор. В принципе это было запрещено, так как граница проходила рядом. Юзик, будучи человеком военным, взялся получить разрешения. У Анджея, однако, возникла проблема, ибо пора было возвращаться на работу, а в те времена блюли трудовую дисциплину. Решили, что надо ему позвонить на работу и получить официальное разрешение продлить отпуск ещё на три дня. Проблема заключалась лишь в том, откуда позвонить. Все бросились на поиски телефона. Выяснилось, что на всю округу существует всего один телефон, в кабинете начальника местного дома отдыха. Начальника не оказалось на месте. Дома его тоже не было. Выяснилось, он пошёл в кино. Три наших мужа отправились туда. Фильм уже шёл, как им удалось установить, начальник сидел в зрительном зале и смотрел кино. Анджей, не долго думая, заявил дежурному, что начальник требуется немедленно, ибо им необходимо срочно позвонить в Комитет. Это была чистая правда, название же Комитета Анджей не стал расшифровывать не специально, а потому, что у них все так коротко называли своё учреждение. А между тем известно, что у всякого нормального поляка название «Комитет» ассоциировалось или с Комитетом партии, или, того хуже, с Комитетом безопасности. При одном упоминании этого грозного учреждения у человека начинали трястись руки и подгибались ноги, поэтому дежурный, ни минуты не медля, распорядился остановить показ фильма и зажечь свет в зале. Распахнув двери, все трое столпились в дверях, не представляя, как среди зрителей выискать начальника. Эту проблему решил Юзик, громко, по-военному, крикнув в зал: — Мизюк! На выход! Из Комитета пришли! Услышав страшные слова, начальник полез под стул, но отсидеться там не удалось, ведь всегда и везде найдутся энтузиасты и желающие выслужиться. Среди зрителей послышались крики: — Вот он, здесь! Здесь спрятался. Вон, под стул залез! Вылезай, пан, за тобой пришли! Узнав, что этим мужчинам всего-навсего требуется позвонить, начальник не помнил себя от радости и услужливо предоставил в их распоряжение не только телефон, но и весь кабинет. В его присутствии Анджей позвонил к себе на работу, теперь уже сознательно употребляя слово «Комитет» и, напустив как можно больше таинственности, веско произнося слова и делая полные глубокого значения паузы, добился продления служебного отпуска ещё на три дня. И вот они втроём отправились на экскурсию в горы. Вернулись потрясённые, и поскольку все трое потом раз двадцать поодиночке и все скопом рассказывали о виденном, я очень хорошо все запомнила. Оказывается, ушли они не так уж далеко, добрались до какой-то пограничной заставы и там застряли. Нет, их не задержали, застряли добровольно. А может, это была и не застава, а просто наряд, ибо состояла она из одного пограничника с собакой. Пограничник, не рядовой, а какой-то сержант или старший сержант, спокойно ждал, пока они трое не подошли к нему вплотную, потом вылез из укрытия и, пренебрежительно отмахнувшись от предъявленного ему разрешения, словоохотливо пояснил: — Я знал, что идут наши, ещё когда вы были далеко, вот и не беспокоился. — Откуда же вы знали? — поинтересовался недоверчиво мой муж. — Собака сообщила. Она сразу узнает, наши ли идут, чехи или немцы. Рядом с пограничником сидела великолепная овчарка, спокойно глядя на туристов умными глазами. Туристы позволили себе усомниться, правду ли сказал хозяин овчарки. Тот не обиделся, только плечами пожал. — Если у вас есть немного времени, можете сами убедиться. Вот наши мужья и провели на пограничном пункте битых четыре часа. И убедились. Издали почуяв приближающихся по тропе людей, пёс по-разному реагировал на них: то вставал, то даже рычал, взъерошив шерсть на загривке, то оставался сидеть на месте, лишь бросив взгляд на хозяина, а сержант, расшифровывая поведение собаки, заранее сообщал нашим, какая национальность приближается. Ни разу не ошибся! Пёс, конечно, человек лишь переводил его сообщение на понятный людям язык. Наши пришли в такой восторг, что отказались от дальнейшей экскурсии и все оставшееся время провели рядом с чудесной собакой. С трудом оторвались от неё, когда стало уже темнеть, и кратчайшим путём вернулись домой. Вскоре нам с мужем удалось снять комнату в другом доме, отдельно от свёкра со свекровью и прочей родни. И там, на свободе, я закатила мужу грандиозный скандал. Начался он часов в двенадцать и длился до рассвета. А все началось с невинного замечания, которое я произнесла уже лёжа в постели и почти засыпая: — Когда вернёмся в Варшаву, надо будет съездить к дяде Юзефу. Ему очень хочется с тобой поговорить. Дядя Юзеф, родной брат моей бабушки и один из сыновей знаменитой прабабушки, был убеждённый коммунист с ещё довоенным стажем. В довоенной Польше его даже профилактически сажали в кутузку на три дня перед каждыми майскими праздниками. Прочей безыдейной родне он обещал, что с приходом русских нас всех на фонарях повесят, уж он лично об этом позаботится. Разумеется, пришли русские, на фонаре никому из нас повисеть не довелось, дядя же по-прежнему был активным коммунистом. У моего мужа тоже за последние годы кардинальным образом переменилось мировоззрение, он вступил в партию, хотя до женитьбы являлся представителем самых что ни на есть чёрных реакционных сил. Теперь же правовернее сторонника существующего режима трудно было сыскать. В частный магазинчик нога его не ступала. Может, та пропаганда на радио, те пропагандистские материалы, которые он вынужден был переводить на английский язык, сделали своё дело? Пропитался, не иначе… Вот почему дядя Юзеф видел в Станиславе единомышленника, близкого по духу человека, с которым очень хотелось пообщаться, других же подобных среди родни не нашлось. Дядя давно был на пенсии, почти нигде не показывался и не выходил из дому по состоянию здоровья, а жили они с женой совсем недалеко от нас, на Домбровского. И вот, в ответ на моё невинное предложение, муж, помолчав, ответил: — Лично мне это ни к чему. Большего мне не требовалось, я тут же взорвалась. — Свинья! — с возмущением крикнула я. — Ну и что, если тебе ни к чему. Нельзя же думать только о себе! Ты не пуп земли! Муж ещё сдерживался, но тоже начинал закипать. — А почему я должен считаться с тем, что кому-то хочется со мной пообщаться? Я человек занятый, времени у меня мало. Меня понесло. Думаю, дядя Юзик был лишь поводом, я всей душой восстала против эгоизма и себялюбия. — Он же старый человек! — орала я, не помня себя. — Что ему ещё в жизни осталось? Одно удовольствие — поговорить с молодым идиотом, у которого ещё вся жизнь впереди! Только ты один и можешь доставить старичку радость, так нет же! Тебе на……ть на то, что человек в тебе нуждается, хотя тебе самому от этого никакой пользы! Мог бы хоть раз в жизни сделать такое, в чем нуждаются другие, не для себя, любимого. Часок своей бесценной жизни потратить, сделать приятное старому человеку, хоть немного скрасить его последние дни! Так нет же, ему, видите ли, это «ни к чему»! Слова «лично мне это ни к чему» муж повторял часто, и всякий раз у меня от ярости темнело в глазах. И вот теперь все вылилось наружу. Ссорились мы, как я уже сказала, всю ночь, и к утру муж не столько переубедился, сколько дал себя уговорить. Ведь он в общем-то был человеком хорошим и порядочным, с добрым сердцем, и до этого сердца случалось достучаться, если удавалось соскрести внешнюю шелуху. Соскрести же было нелегко, эгоцентризм, унаследованный от предков, пустил глубокие корни, впивался в сознание когтями и клыками. В конце концов вроде бы я достучалась до сердца. — Ты права, — сказал муж. — Я и в самом деле вёл себя по-свински. Как только приедем, сходим к дяде Юзику. А вот эти черты характера мужа я ценила. Ценила его умение выслушать аргументы и не побояться признаться в собственной неправоте. Только уж слишком тяжким трудом достигался такой результат, куда там шахтёрам с их работой в забое! К дядюшке Юзефу мы отправились сразу же по приезде, но, поскольку наш визит пришёлся на именины, в доме были другие гости и дядя не мог полностью предаться беседе на любимую тему. Так и остался неудовлетворённым, мы обещали прийти ещё не раз, но так и не пришли, причём уже не по вине моего мужа. Возвращаясь в Варшаву после памятного отдыха в горах, я пережила сильное потрясение. Ехала я в одном купе вместе с сестрой мужа Ядвигой и её маленькой дочерью Марысей, которой в ту пору было полтора годика. Места нам в спальном вагоне достались верхние. На одной полке спала я, на другой — Ядвига с Марысей. Я всю жизнь не могу спать в поездах, ну не то что совсем не могу, но сплю плохо и часто просыпаюсь. И тут я проснулась, почувствовав, как мимо меня что-то пролетело. Услышав полный ужаса возглас Ядвиги «Езус-Мария», я вскочила. Оказалось, Марыся свалилась на пол. Как это произошло, уму непостижимо. Спала она у стенки, причём мать ещё придерживала её рукой. И все-таки неимоверно живому, вертлявому ребёнку удалось как-то извернуться, и, оттолкнувшись от стенки, как пружина, девочка перелетела через мать и шлёпнулась на коврик на полу. Дрожащими руками подняла мать неподвижного ребёнка, который не реагировал на окружающее. «Убилась насмерть! — подумала я с содроганием. — Господи милостивый!..» Ничего подобного! Марыся не только не убилась насмерть, но даже не ушиблась. Более того, даже не проснулась, продолжала спать крепким сном, мы же с Ядвигой ещё долго не могли прийти в себя. ( Жить в семье нам было все труднее…) Жить в семье нам было все труднее. В принципе мои любили Станислава, несмотря на эгоизм и вспыльчивость, он был человеком симпатичным и покладистым. Впрочем, моей матери так не казалось. Он неоднократно заявлял о своём нежелании мириться с её фанабериями. Ничего удивительного, но мы привыкли, а я уже рассказывала, что и меня выводила из себя дурацкая манера матери посылать в магазин за каждой вещью отдельно. Поначалу муж покорно выполнял тёщины требования, но наконец взбунтовался и попросил назвать ему все продукты, которые он должен купить в магазине, потому как во второй раз он в магазин не пойдёт. Моя мать, разумеется, заявила, что больше ничего не потребуется, и, ясное дело, через полчаса потребовалось что-то ещё купить. Муж проявил твёрдость характера и в магазин не пошёл. Уж не знаю, кого погнала мать вместо него, меня в тот момент дома не было, а вернувшись, я застала лишь отдалённые раскаты отгремевшей бури. Бури учащались, и как-то, когда она разразилась в кухне, где моя мать и мой муж хватались за топоры (выражаюсь фигурально, топора в доме не было), я вдруг почувствовала, что с меня достаточно, и сбежала из дому. Сбежала, в чем была, не переодеваясь, только накинув пальто, висевшее в прихожей. К счастью, в его карманах обнаружились перчатки, но на ногах-то у меня были домашние тапочки! Был уже поздний вечер, и я отправилась к Янке пешком, прямиком через поле, тем путём, где впоследствии проложили Аллею Неподлеглости. В ту пору она заканчивалась улицей Одыньца. Пробежав в хорошем темпе три с половиной километра, я без стука ввалилась прямо в Янкину кухню. Янка сидела за столом. В изумлении уставилась она на меня, перевела взгляд на мои тапки и с удовлетворением констатировала: — О! Из дому сбежала? Пока я брела в кромешной тьме по бездорожью, настроение моё понемногу улучшалось, тоска осталась где-то позади, чувство юмора возобладало. Обе мы с Янкой весело рассмеялись и постановили отметить такое выдающееся событие. Я решила остаться у Янки, пока мои близкие не опомнятся и не станут вести себя приличнее. Дома наконец заметили моё отсутствие. Катастрофистка-мать, естественно, впала в панику и разослала всех, кто был под рукой, на поиски сбежавшей дочери. Муж не мог так легко перестроиться, ему на это требовалось время, поэтому он, хотя и вышел из дому, но на поиски не отправился, а просто, злой и надутый, уселся на кирпичи стройки напротив нашего дома. Отыскал меня отец, который сразу же подумал о Янке. Отцу я заявила, что домой не пойду, останусь жить у подруги, разве что за мной приедет муж на такси и уговорит, а иначе пусть делают что хотят. Через час муж все-таки приехал, действительно на такси, но уговаривать ещё не был в состоянии. Что ж, ему требовалось много времени, чтобы перестроиться, у меня же, напротив, настроение менялось легко, я быстро вспыхивала и быстро отходила. В такси я села без лишних разговоров и вернулась в семью. Через пару лет, уйдя от меня и вернувшись к родителям, он, наблюдая «изнутри» за взаимоотношениями шурина и родителей в своей семье, кое-что понял и признался: — Знаешь, только теперь я понял, каким же ужасным был зятем и мужем. Ещё бы, конечно, ужасным! Правда, моя мать пыталась обращаться с зятем так же, как всю жизнь обращалась с мужем, однако зять не был таким покорным, как муж. Но в конце концов, не она жила у нас, а мы жили в её доме, мог бы и пойти в чем-то на уступки. А муж знай твердил одно: он не видит причин, в силу которых должен выполнять прихоти женщины, которая не является его женой, и не позволит командовать собой. Со своей стороны, мать от меня требовала воздействовать на этого грубияна. В первом томе я подробно остановилась на описании своей матери, она была человеком восхитительным и незаурядным и в то же время совершенно невыносимым для окружающих. Вот так я стала буфером между матерью и мужем, видела, сколько огорчений приносит муж обожаемой матери, а виновата я — ведь это из-за меня он появился в нашей семье. Придавленная тяжестью ответственности за создавшуюся ситуацию, я сознавала, что дольше не в состоянии её выносить и наверняка закончу свои дни в сумасшедшем доме, если мы не разъедемся… Получив диплом, я поступила на работу, и мы переехали с Аллеи Неподлеглости в собственную квартиру. Находилась она в другом районе Варшавы, на Охоте, на улице Доротовского. Была эта квартира совершенно ужасной, но я и в собачью будку бы переехала, лишь бы избавиться от семейных неурядиц. ( Наша новая квартира…) Наша новая квартира состояла из одной комнаты, кухни, прихожей и ванной. Комната оказалась вытянутой в длину, с окном-фонарём на одном конце и нишей на другом, и походила скорее на коридор, чем на комнату. Кухня теоретически была довольно большой, в девять квадратных метров, но почти половину её занимала огромная плита, топившаяся углём. У окна стоял буфет, за которым могли сидеть два человека, так что нечего жаловаться на неудобства, тем более что до всего можно было дотянуться не вставая с табуретки. Чем не удобство? В прихожей, из-за её малых размеров, не всякий сумел бы надеть пальто, а ванна крала бельё. Ладно, так и быть, забегу немного вперёд и сразу расскажу о ванной. Она тоже была длинной и узкой. Похоже, все помещения в нашем доме были запланированы в форме вытянутых прямоугольников, и если бы я могла узнать, кто такое запроектировал! Нет, сейчас я говорю об этом почти спокойно; со временем страсти поулеглись, но тогда собственноручно зарезала бы этого бракодела кухонным ножом! Итак, ванная. В длинной и узкой комнате по одной стеночке стояла ванна, а напротив, по другой, висела на стене полочка с зеркалом, и надо было постоянно помнить об этой проклятой полочке, иначе, резко выпрямившись над ванной, человек врубался спиной в полочку. О воровских наклонностях нашей ванны мы долго не подозревали. У меня уже был второй ребёнок, приходилось часто стирать пелёнки и прочие мелочи для младенца, и они у меня время от времени пропадали. Количество пелёнок уменьшалось со страшной скоростью, то же происходило с носовыми платками и мужниными носками. Кто же этим занимался, черт возьми, и каким образом ему это удавалось?! Как-то к нам пришла помыться Янка. Она по-прежнему жила в бараке, предназначенном на снос, и ванной у неё не было. Она вымылась, потом устроила небольшую постирушку, и из ванной вышла чрезвычайно растерянная. — Послушай, — нерешительно обратилась она ко мне, — я ничего не понимаю. — У меня пропала нижняя юбка. — Как это пропала? — не поняла я. — Когда и где? — Да вроде бы в вашей ванной, — совсем засмущалась Янка. — Ведь я же из неё не выходила. — Так ведь она на тебе! — возразила я, предварительно убедившись в этом факте. — Нет, на мне чистая. Я взяла с собой чистое бельё, а то, что сняла с себя, простирнула в ванной. В том числе и нижнюю юбку. И вот её нет. Из ванной я не выходила, разве что насмерть об этом забыла. Что скажешь? Я не на шутку встревожилась и обеспокоилась. Вспомнились случаи собственных пропаж белья, вспомнилось, что они происходили после стирки. Что-то такое в этом есть… Колдовское. Тайну случайно раскрыл муж. Оказывается, слив в ванной действует с дьявольской силой, засасывая в дырку, несмотря на перегородку, мокрые тряпки. Мужу с трудом удалось в последний момент вырвать из пасти дьявольского устройства свои носки, которые уже исчезали в канализационной пропасти. Мы поставили эксперимент и с трудом верили своим глазам: тряпка втягивалась вместе с водой в дыру просто в устрашающем темпе. С тех пор мы стали полоскать бельё, предварительно плотно заткнув дырку, и все равно эта зараза умудрилась поглотить ещё несколько вещей. Это было отступление, возвращаюсь к хронологическому повествованию. Итак, мы получили квартиру, и я с упоением принялась её благоустраивать. В комнате пол был паркетный, в кухне — дощатый. Паркет был плохой, нормальный человек вызвал бы циклёвщика и привёл его в порядок. Нормальный, но не я. Я принялась собственноручно обрабатывать паркет. Лезвием безопасной бритвы. Нет, я не вру, это правда! Можно счесть это проявлением ненормальности, возможно, так оно и было, но я запаслась бывшими в употреблении лезвиями мужа и все свободное время посвящала тому, что приезжала в свою новую квартиру и самозабвенно скоблила пол, паркетину за паркетиной. И эффект, скажу я вам, был потрясающий, никакому циклёвщику не добиться такого качества. Правда, ушло у меня недели две на небольшую комнату. Недаром говорится, что работа дураков любит. Одновременно с этим мы занялись приобретением мебели. В первую очередь следовало приобрести диван-кровать. В те годы очень было непросто купить мебель, и мужу просто чудом удалось приобрести необходимый нам раскладывающийся диван. Правда, с обивкой бурячкового цвета. Мужу она сразу не понравилась, продавались там диваны с голубой обивкой, муж умолял поменять ему бурячковый на голубой, но он имел глупость уже заплатить деньги, а диваны с голубой обивкой стоили дешевле. Деньги заплатил, чек выбили, значит, и дело с концом. Голубые стоили дешевле свекольных, и муж со слезами умолял дать ему голубой, клянясь, что не потребует возврата разницы. Ничего не получилось, магазин остался непреклонным. Потом мы купили шкаф. Поставили шкаф и диван на уже отскобленной мною части паркета, а я продолжала свою работу. И никак не могла понять, почему с каждым проведённым мною часом в желанной квартире во мне нарастала какая-то просто дикая агрессивность. Возвращаясь поздно вечером в квартиру родителей, где мы все ещё пока жили, я готова была кусаться и царапаться, агрессивность искала выхода, и я мечтала о том, чтобы мне подвернулся хоть какой-нибудь бандит или хулиган, который бы в трамвае пристал ко мне. Уж я бы разрядилась! Потом все проходило и опять повторялось после посещения новой квартиры. Причину непонятного явления я разгадала лишь тогда, когда прикрыла бурячковый диван специально купленным для этой цели покрывалом, и просто физически ощутила, как на измученную душу льётся целительный бальзам. А все из-за обыкновенного покрывала неяркого зеленовато-серого цвета. Уже давно приходилось мне слышать о воздействии цвета на человеческую психику, но я никогда не предполагала, что это воздействие так сильно. Потом я проявила особый интерес к этой теме, много читала и могла бы писать о ней узкоспециальные статьи, из чего следует, что нет худа без добра. Затем мы с мужем приобрели стол и шесть стульев, а также обеденный сервиз и могли переезжать. Кроватка для ребёнка у меня была, та самая, в которой я спала в детстве. Она как раз поместилась в нише. Первый раз в жизни я могла позвать гостей и устроила новоселье. При этом перестаралась и еды наготовила прорву. Эту черту я унаследовала от матери, она всегда готовила угощения больше, чем требовалось, боясь, как бы гости не остались голодными. Вот и мои гости наелись так, что не могли не только двигаться, но даже и говорить. Наевшись до отвалу, мои осоловелые гости неподвижно возлежали кто где — на диване, на полу, прислонившись к стене, тупо глядя в пространство. Сообразив, какую жуткую ошибку совершила, я поклялась впредь такого не делать, и, кажется, переусердствовала в противоположном направлении. Ребёнка мы отдали в детский садик при Польском радио, но ему там не понравилось. Поначалу он закатывал нам по этому поводу истерики, а как только немного попривык, схватил инфекционную желтуху. После инфекционной желтухи ребёнка уже нельзя отдавать ни в какой садик, и нам пришлось опять обратиться к помощи моей матери. Мы с ней встречались на перепутье. Выезжая из дому на работу, я выталкивала своего потомка из троллейбуса на остановке, на перекрёстке Ноаковского и Котиковой, где уже ждала моя мать, а сама ехала дальше, на улицу Кручую. Какое счастье, что мать всегда вставала рано, в шесть часов, причём совершенно добровольно, так что для неё не было испытанием подгадать к семи на место встречи. Получая внука, она, в отличие от меня, была свежей, как подснежник, и бодрой. Несколько моментов, связанных с этим периодом моей жизни, особо запечатлелись в памяти. Прежде всего общая грязь и необустроенность нового района на Охоте, где мы получили квартиру. Тротуаров не было, осенью и зимой мы тонули в грязи по колени. Начиная от улицы Груецкой я вынуждена была ребёнка тащить на руках, ножками идти ему не следовало, иначе он перемазался бы с ног до головы. А парень был крупный, в одежде весил не меньше двадцати килограммов. А вот почему я не купила себе резиновых сапог — никак не вспомню, ведь тогда они были дешёвые. Наверное, невозможно было достать. А ещё запомнилась акустика в нашем доме, все звуки, производимые на первом этаже, прекрасно были слышны на пятом. Кто-то над нами с упорством маньяка несколько месяцев циклевал полы — нет, не бритвой, ею работается бесшумно. Кто-то под нами с маниакальным упорством прослушивал выступления пианистов на конкурсе Шопена. Ложимся мы спать, и тут раздаётся, попеременно: жжж, жжж, жжж (это циклюют над нами), тук-стук, тук-стук — стучат молотком где-то внизу, и, наконец, подключается Шопен. Шопен досаждал нам хуже всех. В конце концов, «жжж» и «тук-стук» звучали довольно монотонно, музыка же ночью исключала всякую возможность заснуть. — Это под нами, — сказала я. — Нет, за стенкой, — возразил муж. — Ничего подобного, звук доносится снизу! — А я уверен, что за стенкой. Вон за той. — Правильно, за той, но снизу. Иди к этому маньяку и попроси его уменьшить звук. Уже одиннадцатый час. — Куда я пойду? — упирался муж. — Ведь даже не знаю, в какой это квартире! — Если не пойдёшь ты, пойду я! — заорала я, выведенная из терпения. — Надо же с этим покончить! Пришлось мужу накинуть на пижаму пальто (халата тогда у него ещё не было) и выйти на лестничную клетку. Постояв, прислушавшись, он определил, что музыка гремит действительно этажом ниже. Спустившись на этаж ниже, он позвонил в нужную дверь. Услышав, что на лестницу выплеснулась лавина звуков, я поняла — муж нашёл нужную квартиру. Через минуту он вернулся. — Этот тип или глухой, или ненормальный, — с раздражением поделился он впечатлениями. — Я позвонил, он открыл дверь, и состоялся следующий разговор: Я: «Проше пана, уже одиннадцать часов, не могли бы вы немного прикрутить радио?» Он: «Что? Не слышу. Пожалуйста, громче!» Я: «Уже одиннадцать часов!! У вас слишком громко играет радио!» Он: «Что вы говорите? Какое радио?» Я: «Ваше радио!!! Слышите?» Он: «И в самом деле, вы правы». И привернул звук. Как думаешь, он мог сидеть в одной квартире с орущим радио и не слышать рёва? Может, и мог, кто знает… Фотографии Так я выглядела после банановой диеты. Свадебная фотография моих родителей. Родители моих детей. Ну я и вышла замуж.