--------------------------------------------- Урсула Ле Гуин Округ Мэлхью — Эдвард, — сказала теща, — посмотри фактам в лицо. Ты не можешь убежать от этой жизни. Люди не позволят. Ты слишком хороший, слишком милый и даже симпатичный, хотя сам как будто этого не замечаешь. — Она перевела дыхание, а потом продолжила более холодно: — И мне всегда было интересно, замечала ли это Мэри. Он молча сидел по другую сторону камина, съежившись и обхватив себя огромными ручищами. — Ты не можешь убежать от того, в чем даже не участвуешь! Ах, прости, — беспощадно добавила она. Он улыбнулся, слегка захмелевший от выпитого пунша. — Индейцы навахо, — продолжила она, — по-моему, не разрешают тещам и зятьям разговаривать друг с другом. Это табу. Причем весьма благоразумное. А мы так чертовски самонадеянны — никаких правил, никаких табу… Седая полная женщина в возрасте за шестьдесят мрачно замолчала, выпрямившись в кресле у огня. Она вообще никогда не сутулилась. Сигарета в левой руке и стакан с виски в правой демонстрировали грубоватую натуру этой женщины, происходящей из порядочной, никогда не умевшей приспосабливаться семьи. Семья эта покинула насиженное место в Западном Орегоне, округе Мэлхью, находящемся на самой границе бесплодных земель, и двинулась на запад, оставив позади сотни разорившихся ферм, самоубийства мужчин и, младенческие могилы, разбросанные по всей территории от Огайо до побережья. — Конечно, Мэри знала, что ты симпатичный, — задумчиво продолжила она, — и гордилась этим. Но я никогда не замечала, что она получает массу удовольствия, находясь рядом с таким мужчиной. Не ты — Мэри, а она тебе приносила настоящую радость. Ему было лишь двадцать семь лет. Наклонившись, чтобы бросить в огонь докуренную сигарету, Генриетта Аванти отвлеклась от потока бегущих мыслей и охвативших ее эмоций, увидела лицо Эдварда, и все мысли тут же улетучились. — Не стоит мне думать вслух, — сказала она, — я не хотела причинить тебе боль. — Нет-нет. Все в порядке, — успокаивающе произнес он, повернув к женщине доброе, мрачное молодое лицо. — Но я опять задела тебя. Ты чувствителен, а я нет. Ты одержим чувством вины, а я даже не знаю, что это такое. И снова она тронула Эдварда за больное место; он нахмурился и заговорил: — Нет, я не одержим виной, Генриетта. Я не виноват. Не виноват в том, что выжил. Только я не вижу в этом никакого смысла. — Смысл! — Она сидела прямо, не двигаясь. — А смысла и нет. — Знаю, — прошептал он, глядя в огонь. Они довольно долго молчали. Генриетта думала о своей дочери Мэри, красивом, капризном ребенке. «Мама, это Эдвард». И молодой человек, смотрящий на девушку с недоверчивой, восторженной страстью — о, это был он, единственный, кто смог отвлечь Генриетту от постоянного, неутихающего горя, вызванного смертью мужа, кто еще раз показал ей с плоской равнины и бесплодной земли невероятно высокие горы. Эдвард напомнил ей, что даже после всего пережитого в жизни есть нечто большее, чем способность терпеть и мириться с тем, как уходят дни и годы. К сожалению, Генриетта знала, что терпение — это ее нормальное состояние. Она терпела бы всю жизнь, постепенно зачерствев и окаменев, если бы ей не посчастливилось выйти замуж за Джона Аванти, который научил ее радоваться. Он умер, и Генриетта тут же провалилась обратно в терпение и никогда больше не познала бы удовольствия и восторга, если бы однажды вечером в дом не вошла ее дочь, ведя за собой высокого парня с сияющим лицом: «Мама, это Эдвард». — Может, ты не знаешь, — внезапно проговорила она. — Бессмысленность — это не для тебя. А для меня. Я рождена, чтобы вести бессмысленное существование, как мои родители и братья. По какой-то ошибке я попала в действительно стоящую жизнь, жизнь, в которой есть смысл. Как раз в такую жизнь, для которой рожден ты. А потом ты — ты, а не кто-нибудь другой, столкнулся с этим ужасом, с пьяным на шоссе, с ненужностью и бессмысленностью, когда тебе исполнилось всего лишь двадцать пять. Без сомнения, произошла еще одна ошибка. Но это неважно, Эдвард. Смерть Мэри не является самым важным событием в твоей жизни. И ты смалодушничаешь, если признаешь ее важной, примешь бессмысленность. — Возможно, — ответил он. — Но дело в том, Генриетта, что в последнее время я чувствую, что дошел до точки. Генриетта была напугана болью Эдварда, его неуверенностью в себе. Она не много знала о боли, в ее жизни встречались только страдания, терпимые, бесконечные, но не разрушающие муки. Она попыталась настроиться на более оптимистический лад, сказав: «Что ж, точка — это всегда начало следующего предложения…» Слезы — вот чего боялась Генриетта. Дважды здесь, в этой комнате, Эдвард не выдерживал и плакал, первый раз — когда вернулся из госпиталя после аварии, а потом — несколько месяцев спустя. Она боялась этих слез, хотя знала, что слезы помогают справляться с болью. Но при виде плачущего мужчины Генриетта начинала жалеть себя. Когда Эдвард внезапно поднялся с низкого каминного кресла, она вся напряглась, ожидая чего-то плохого. — Я хочу еще выпить. А ты? — только и сказал он, а затем взял стаканы и пошел на кухню. В этот момент часы на каминной полке мрачно пробили полночь, тем самым возвестив, что окончился октябрь и начался ноябрь. Они прожили еще месяц. Генриетта сидела у огня, а Эдвард открывал на кухне буфет: обоим тепло, оба выпили хорошего бурбона — и еще была Мэри, умершая восемнадцать месяцев назад. «Может, я безжалостная и суровая женщина, если даже ни разу по-настоящему не плакала, когда умер мой ребенок? Если бы она умерла прежде чем Джон, я бы плакала по ней», — подумала Генриетта. Эдвард вернулся, сел и вытянул ноги. — Я пытался… — произнес он так спокойно и серьезно, что Генриетта забыла все свои страхи и попыталась понять, что он имеет в виду. Эдвард был искренним, но молчаливым, а его мысль, тренированная неизменными правилами и формулами химии, неотступно следовала логике даже там, где ее и в помине не было. — Я честно пытался, — повторил он и вновь замолчал, скрестил ноги, задумчиво отхлебнул из стакана и наконец продолжил: — Техник в медицинском отделении. Элинор Шнейдер. Довольно привлекательная блондинка, очень умная. Моя ровесница. («Старше», — подумала Генриетта). Ну и… — Эдвард замолчал и усмехнулся, подняв стакан. — Я пытался. — Что? — Заинтересоваться. Бедная Элинор Шнейдер, теперь, наверное, специально обходит Эдварда стороной, едва завидев его хмурое, темное лицо. Боль заставляет человека концентрироваться на собственной особе. — Я полагаю, лаборатория — подходящее место для экспериментов… — Генриетта слегка вздохнула. — В любом случае это была попытка вновь соединиться с жизнью, или называй это как угодно. Но не сработало. Я не смог. И не хотел. Я знаю, ты считаешь меня слабым. — Тебя? Конечно, нет. А если бы и да, что тогда? Ты лучше знаешь себя. — Нет, Генриетта, не знаю. Ты действительно первый человек, который много знает обо мне. Чтобы судить объективно. Родители… — Родители Эдварда развелись, когда он был еще маленьким, и постоянно перекидывали бедного ребенка от отца с женой к матери с мужем — дитя раздора. Эдвард отогнал неприятные воспоминания и добавил: — А мы с Мэри в некотором смысле вообще ничего друг о друге не знали. — Ты был очень молод. — Мы просто не успели, — ясно и тихо проговорил Эдвард, и в этой короткой фразе выразилось все — его боль, тоска и сожаление о том, что ничего нельзя вернуть. Генриетта сидела неподвижно, с отрешенным видом, стараясь не вдумываться в услышанное. — Поэтому, — он продолжал рассуждать логически, — в тебе я вижу первое ясное отражение самого себя. И оно выглядит слабым. — Ты смотришь в старое зеркало, которое искажает отражение. — Нет, ты судишь о людях очень справедливо. — Хочешь знать, каким я вижу тебя на самом деле? — строго спросила она, разгоряченная двумя стаканами непривычно крепкого напитка. Эдвард хотел. — Светлым и удачливым человеком. — Генриетта старательно подбирала слова. — Не везучим, а удачливым. Удача никогда не сопутствовала тебе. И все же ты был удачливым. Ты рано обрел свободу, слишком рано, а ведь многие люди вообще никогда не становятся свободными. Ты познал настоящую страсть, настоящие свершения — и ни одного разочарования. Ты никогда не познаешь разочарования, отчаяния. Ты пришел в зрелость свободным, и дальше пойдешь свободным или… — Но «или» завело ее слишком далеко. Если бы она была моложе, ровесницей Эдварда, то могла бы закончить: «или покончишь с собой». Но люди разных поколений не должны говорить о смерти. О мертвых — да, об умирающих — тоже, но о смерти — нет. «Это табу», — сказала себе Генриетта, испытывая отвращение ко всему сказанному. Эдвард же выглядел довольным и заинтригованным; он размышлял об услышанном. — Да, и что касается Элинор, — сказал он, — этой девушки из лаборатории. Она любит детей. Я всегда думаю об Энди. — С Энди я справлюсь сама, с ним все будет в порядке. Никто не просит тебя жениться на няне. Боже упаси! Эдвард облегченно вздохнул. Но через несколько минут, сквозь сонливость и расслабленность, навеянные виски, Генриетта почувствовала, что он снова думает об Элинор. — Когда я сказала, что ты поймешь, что не можешь убежать, не можешь освободиться, отсоединиться, знаешь, я просто хотела тебя предупредить. Ты сейчас очень уязвим. Можешь попасть в ловушку. А я не хочу этого. — «Хватит того, что ты побывал в сетях у Мэри», — подумала она. Генриетта считала, что ее дочь вышла замуж больше из желания самоутвердиться или даже от зависти, чем по любви. Она знала, что в душе Мэри под приятной мягкой живостью и итальянским изяществом таится унаследованная от матери разрушительная, пагубная черта характера — беспомощность, бессмысленность, которая привела их всех в конце концов в округ Мэлхью. Генриетта так и не смогла поплакать о Мэри, никогда не осуждала ее — и опять с горечью, как и раньше, подумала, что ранняя смерть Мэри свидетельствует об удачливости любившего ее мужчины. — Ты портишь меня, Генриетта, — сказал молодой человек, приведенный в замешательство результатами своих размышлений. — Конечно. Но я не порчу твоего сына. Я знаю разницу между неиспорченностью и просто невинностью. — Она коротко рассмеялась, испытывая удовольствие от произнесения столь сложного изречения. — Я становлюсь многословной — все, пойду спать. Спокойной ночи. — Спокойной ночи, — неохотно ответил Эдвард, когда Генриетта пошла к лестнице, так неохотно, словно хотел удержать ее. Как будто хотел, чтобы его снова предупредили об «отсоединении». Он никогда, даже когда ему было очень больно, не убегал от самого себя и всегда заботился о тех, кому нужен. Все, что у него осталось, — это ребенок и старая женщина, которых он любил всей душой. И им втроем было хорошо друг с другом. «По крайней мере я — хорошая защита от дурных мыслей», — подумала Генриетта с гордостью. С тех пор как четыре года назад умер ее муж, она не спала нормально ни одной ночи. Половину темной части суток она бодрствовала и читала и часто вставала еще до того, как просыпался ребенок. Генриетта помнила, как ее мать, уже в пожилом возрасте, молча сидела на кухне, освещенной керосиновой лампой, и смотрела в окно на огромное небо, тускнеющее над заросшей полынью равниной. Но в этот вечер Генриетта заснула сразу же, на всю ночь, провалившись в омут сновидений. Ей снилось, что кто-то умер — точно неизвестно кто и неизвестно, умирает ли он или уже умер, — и в конце концов в каком-то незнакомом летнем домике, стоящем в саду, она нашла кого-то, съежившегося на полу, одна длинная рука откинута в сторону, но это оказался всего лишь пустой рукав серого пиджака. В ужасе убежала она в другой, давний кошмарный сон, виденный лет пятьдесят назад, в котором нечто сверкающее гонялось за ней по пустыне. Наконец солнечный свет пролился на стены комнаты и разбудил ее, не развеяв ночные страхи. Генриетта в душе пыталась отрицать, что боится за Эдварда, но за завтраком вела себя с ним довольно беспощадно. Все утро она делала в доме уборку, оставив ребенка играть одного, пытаясь забить страх работой прежде, чем ее сознание решит, что действительно стоит чего-то бояться. Ребенок не мог все время оставаться в одиночестве. Ему было два года. И он походил на маленького шимпанзе; физическая красота родителей утратилась, смешавшись в ребенке. Малыш был задумчивым и любознательным. — Ген, Ген, Ген! — закричал он и вошел, покачиваясь, на кухню. — Моко! Моко! — До обеда ничего не получишь, — ответила ему Генриетта. Мальчик улыбнулся и пристально посмотрел вверх мудрыми обезьяньими глазками. — Моко? Песенье? Ябоко? — Ничего до обеда, ты, прожорливое брюшко, — строго ответила бабушка. — Ген, Ген! — залепетал ребенок, крепко обнимая ее ногу. Он был любящим ребенком, очень милым ребенком. В полдень Генриетта бросила все домашние дела и пошла вместе с мальчиком вниз по холму в парк. И там, в розовом саду, полном последних лимонных, чайных, золотистых, бронзовых и малиновых роз, она бродила за ребенком, который крича бегал по дорожкам между колючими благоухающими кустами, освещенными осенним солнцем. Эдвард Мейер сидел в машине и смотрел сквозь огни Беркли и черную, поблескивающую бухту на Золотые Ворота, тускло мерцающие в центре огромной панорамы света и темноты. Над машиной шелестели эвкалипты, листьями которых играл северный ветер, зимний ветер. Эдвард потянулся. — Черт, — сказал он. — Что случилось? — спросила сидящая рядом женщина. — Что ты видишь там, внизу? Что значит для тебя это место, этот город? — Все, что мне надо в этой жизни. — Извини, — пробормотал он и взял ее руки в свои. Они замолчали. В молчании проявлялось все изящество и мягкость Элинор. Он пил из этой женщины спокойствие, словно воду из ручья. Дул холодный, сухой январский ветер. Внизу, вокруг бухты, пересеченной множеством мостов, расстилались города. Эдвард зажег сигарету. — Так нечестно, — промурлыкала Элинор. Недавно она в пятый или шестой раз попыталась бросить курить. Она никогда ни в чем не была уверена до конца, послушная и тихая, принимающая то, что есть. Эдвард передал ей зажженную сигарету. Она слегка вздохнула и закурила. — Это правильная мысль, — сказал он. — В настоящий момент. — Но зачем останавливаться на полпути? — Мы не останавливаемся. Просто ждем. — Ждем чего? Пока моя психика не придет в норму и ты не будешь уверена, что на меня не оказывают давление, и все в этом роде? Тем временем мы занимаемся любовью в машине, потому что ты живешь с подружкой, а я — с тещей, и не едем в мотель, потому что ждем — но только все это неправда. Все это нелогично. Услышав такие слова, Элинор вдруг тихо, тяжело всхлипнула. Нервное раздражение Эдварда переросло в тревогу, но женщина отодвинулась от него, не пожелав его успокаивать. Раньше она никогда ни в чем не отказывала ему. Эдвард попытался извиниться, объяснить. — Пожалуйста, отвези меня домой, — попросила она и затем все время, пока машина ехала по крутым улицам от пика Гризли в Южный Беркли, сидела молча. Эта тишина действовала Эдварду на нервы, он чувствовал себя совсем беззащитным. Элинор выскочила из машины, прежде чем та полностью остановилась перед ее домом, и, шепнув «спокойной ночи», убежала. Эдвард сидел в автомобиле смущенный, озадаченный и чувствовал себя полным дураком. Он завел машину, и вместе с шумом работающего мотора рос его гнев. Когда через десять минут он добрался домой, то был совершенно зол. Сидящая у камина Генриетта на мгновение оторвалась от книги и удивленно посмотрела на зятя. — Ну-ну, — сказала она. — Вот тебе и ну, — ответил он. — Прости, — сказала Генриетта, — я должна дочитать главу. Эдвард сел, вытянул ноги и уставился на огонь. Он был ужасно зол на Элинор за ее слабость, упрямство, нерешительность, колебания, привычку приспосабливаться. А здесь, слава Богу, сидела Генриетта — сидела, словно камень, словно дуб, дочитывая главу книги. Если даже произойдет землетрясение и дом рухнет, Генриетта постелит ребенку кровать, разожжет камин и закончит читать главу. Неудивительно, что Элинор до сих пор не замужем, у нее нет характера. Эдвард все еще злился, полный самооправданий, разомлевший от сексуального удовлетворения, которое дала ему Элинор, готовый к еще большему гневу, большей страсти и свершенности. И счастливый впервые за два года. Генриетта захлопнула книгу. — Стаканчик на ночь? — спросил он. — Нет. Я иду спать. — Она встала прямая, невысокая, непоколебимая. Эдвард посмотрел на тещу с восхищением. — Ты выглядишь грандиозно, — сказал он. — Ого, — ответила она, — что еще придумаешь? Спокойной ночи, дорогой. Генриетта простудилась. Обычно она простужалась в апреле. Простуда проникала ей в грудь, все внутри болело и при кашле громыхало, как трактор. В конце концов Генриетта добралась до телефона и попросила старушку Джоан прийти и присмотреть за Энди. — Я сегодня не в состоянии бегать за ребенком, — прохрипела она, когда Эдвард пришел домой и удивился увиденному. Затем Генриетта вернулась в постель и лежала, проклиная себя за то, что пожаловалась. Никогда нельзя жаловаться мужчинам. Женщины по крайней мере знают, для чего люди жалуются, — это помогает справляться с трудностями, но Эдвард поймет все иначе, подумает, что нельзя просить шестидесятидвухлетнюю женщину целый день присматривать за ребенком. И теперь, что бы Генриетта ни сказала или ни сделала, эта мысль прочно засядет Эдварду в голову. И у нее заберут ребенка. Постепенно или сразу она потеряет малыша, сына, которого ей всегда так не хватало и которому она была лучшей матерью, чем собственным дочерям. А ей так необходимо это маленькое обезьянье личико, песня по утрам, рубашки, которые надо гладить, маленькие машинки и разбросанные журналы по химии, и ежедневное и еженощное присутствие сына, мужчины, мужчины утраченного дома — да, утраченного — и утраченной жизни. Когда Эдвард вошел, Генриетта даже не повернулась к нему. Лежала мрачная, больная до мозга костей. — Послушай, — сказал он. — Энди расплескал молоко и бросил яйцо на пол. Слышишь, как он зовет Ген? — Действительно, снизу раздавались громкие театральные вопли. — Если ты не выздоровеешь за день или два, придется послать его в исправительную школу. — Я собираюсь поправиться завтра, — все еще мрачно сказала Генриетта. Но на душе у нее полегчало. Доброта Эдварда всегда попадала в точку — вроде бы небрежно, не специально, но он всегда попадал в точку. — Терпеть не могу валяться в постели, — чуть помолчав, произнесла она. — Знаю. Ты не очень хорошо справляешься со всякими болячками. Слушай, я попросил людей, которых пригласил на пятницу, отложить визит на неделю. — Ерунда, послезавтра я встану на ноги. А твой друг, игрок в шашки, придет? — Да, — рассмеялся Эдвард, — наверное, он хочет снова потерпеть поражение. — Как-то Генриетта прослышала про молодого парня из Филадельфии, который хвастался, что с пятнадцати лет ни разу не проиграл в шашки, пригласила его в гости и выиграла у него шесть раз подряд. — Я мстительная женщина, Эдвард. — Она лежала неподвижно, волосы ее разметались по подушке. — А ему все равно — он просто пытается понять твой метод игры. — Не люблю хвастунишек. — В Генриетте заговорил округ Мэлхью, край безнадежности, место, из которого бессмысленно пытаться убежать. — Все мы дураки, тут и хвастаться нечего, — твердо и безнадежно продолжила она. — Как насчет стаканчика перед ужином? — Да, я бы не отказалась от виски с горячей водой. Но никакого ужина — не могу есть, когда болею. Принеси мне горячий пунш и «Домби и сына», хорошо? Я как раз начала читать эту книгу. — Сколько раз ты уже ее читала? — Ну не знаю. Каждые несколько лет, с тех пор как мне исполнилось двенадцать. И положи бедного ребенка спать, Эдвард, он не привык к Джоан. — Меня она тоже пугает, — усмехнулся он. — Да, это она может, ее не возьмешь ни обаянием, ни убеждением. Мы с ней договорились, — продолжила Генриетта, повинуясь внезапному порыву, — что, когда ты с Энди уедешь, Джоан переселится ко мне, если не передумает до тех пор. Она уже не в состоянии следить за домом, муж умер, а сын плавает по морям. Мы сумеем поладить. Эдвард настороженно молчал. Генриетта посмотрела на него, уязвимого и величественного молодого человека, чья высокая фигура заполняла и оживляла весь дом. — Не смотри так удивленно, — сказала она с мягкой иронией, — должна же я думать о будущем. А теперь иди и принеси мне виски, а то у меня глотка как наждачная бумага. Сделать Эдварда свободным — вот ее главная задача. И она справлялась с этой задачей. Будучи матерью двух дочерей, Генриетта не знала, должна девушка быть свободной или нет, и потому из-за этих постоянных колебаний Роза получилась слабохарактерной, а Мэри — избалованной. Но с мальчиками такие вопросы не возникали, мальчики должны быть храбрыми, а потому нуждаются в свободе. Главное для девочки — умение терпеть, хотя Генриетта не очень была в этом уверена. По крайней мере сама она слишком нетерпелива — это касалось не жажды удовольствий и желания обладать, которые переполняли Мэри, но свершения, законченности событий и желаний: безнадежная и нетерпеливая. Генриетта с удовольствием провела ночь и день в постели, развлекаясь Диккенсом, слушая дождь за окном и ужасные, длинные методистские гимны, которые Джоан распевала на кухне. В четверг Генриетта поднялась весьма бодрая, постирала и выгладила все занавески из спальни и прополола клумбу ириса, овеваемая свежим апрельским ветром, в то время как ребенок исследовал свежую мокрую грязь и нашел дождевого червя. В пятницу вечером пришли друзья Эдварда: две супружеские пары, Том — специалист по шашкам, у которого она дважды выиграла и один раз нечаянно проиграла, и невысокая милая женщина по имени Элинор. Элинор… Что Генриетта недавно, совсем недавно слышала об Элинор? Женщина была привлекательна, с пышными великолепными волосами и спокойным, словно вода в бассейне, лицом. И она смотрела на Эдварда. Вода в лучах солнца. О великолепие, невероятная яркость настоящего солнца, невероятные высоты. — Мне всегда не слишком везет, когда я играю черными, — неловко проиграв, сказала Генриетта. — Но все равно согласитесь, мистер Харрис, я удерживаю позиции. И молодой Том Харрис, ужасаясь, что обыграл хозяйку дома, извинялся, коверкая слова своим жутким западным акцентом, до тех пор, пока Генриетта не начала смеяться. Он искренне считал ее прекрасной пожилой женщиной, дочерью первых поселенцев, и если бы она сказала, что училась играть в шашки у самого Чифа Жозефа, он бы поверил. Но на самом деле Генриетта все время наблюдала за Элинор. Она некрасивая. Застенчивая, часто терпящая поражение, около тридцати. О да, зато терпеливая, терпеливая женщина, обладающая таким страстным, разумным терпением, что умеет ждать, ждать десять лет, ждать не удачного прорыва, а известного, предвиденного свершения. Одна из удачливых, которые знают преимущество, знают, в чем смысл. «Но и в этом тоже должна сопутствовать удача! — закричала в душе Генриетта. — Можно прождать всю жизнь, и все пройдет мимо!» Но Элинор была похожа на Эдварда — одна из удачливых. Такие не спешат, такие всегда спокойны. Берут то, что приходит, и получают ответ, когда спрашивают. Такие люди видели высокие горы, и даже трагедии полезны для них. Эдвард встретил себе ровню, пару, свою половину. Генриетта не пошла наверх, пока не поболтала немного с Элинор. Каждая из женщин чувствовала искреннюю попытку другой продемонстрировать расположение, предложить искреннюю дружбу, и хотя они сразу не смогли принять друг друга, но симпатии зародились. Довольная собой, в десять Генриетта пошла наверх. Надев халат, она пересекла комнату, чтобы посмотреть на фотографию мужа, живое смуглое лицо Джона Аванти в тридцать лет, когда они познакомились. Как всегда, при виде фотографии сердце Генриетты забилось быстрее. Джон сильно повлиял на нее, изменил ее жизнь и потому жил в ее сердце. Генриетта часто с ним разговаривала. «Ну, Джон, — подумала она, — вот я снова продвигаюсь дальше». Она легла в постель, закончила читать «Домби и сына», послушала тихие веселые звуки голосов, доносящиеся снизу, и заснула. Генриетта проснулась очень рано, в серой предрассветной мгле, зная, что она потеряла. Теперь они уйдут, через год или чуть больше, ребенок и мужчина, а вместе с ними ее покинут все радости, опасности, свершения. Даже после смерти Джона она не чувствовала себя одиноко, но теперь останется одна, совершенно одна. Больше ей не надо быть нетерпеливой. Даже это изнуряет в конце концов. Она все сделала правильно, выполнила свою задачу. Но это оказалось бессмысленным, бессмысленным для нее. Все, что теперь остается, — терпеть эту жизнь, мириться с уходящими днями и годами. Она добралась до сути вещей, пришла наконец туда, куда приходят все люди. Седая, освещенная предрассветными сумерками, Генриетта села на кровати и громко заплакала.