Аннотация: Вместе с предыдущими произведениями Роберта Харриса — «Фатерланд» и «Enigma» — «Архангел» образует своего рода жанровую трилогию увлекательных детективных романов с блестящей интригой, виртуозно вписанной в исторические декорации, по-своему раскрывающей и объясняющей тайны истории. В «Архангеле» загадка исчезнувшего дневника Сталина и длившиеся до недавнего времени его поиски дают толчок напряженному и трагическому поединку противоборствующих сил, у каждой из которых свои представления о прошлом и настоящем России. Для всех любителей современной художественной прозы. --------------------------------------------- Роберт Харрис Архангел Пролог. Рассказ Рапавы «Смерть решает все проблемы: нет человека — нет проблем». И. В. Сталин, 1918 Давно это было — еще до того, как ты, парень, родился. У черного хода московского особняка стоял охранник и курил. Ночь была холодная, на небе ни луны, ни звезд, и охранник курил не только удовольствия ради, но и для того, чтобы согреться, — толстые крестьянские пальцы бережно держали картонный мундштук дымившейся грузинской папиросы. Звали охранника Папу Рапава. Это был двадцатипятилетний мингрел с северо-восточного побережья Черного моря. Ну, а особняк, пожалуй, правильнее бы назвать крепостью. Он был построен еще при царе и занимал полквартала в дипломатическом районе Москвы. В морозной тьме окруженного стеною сада стояли вишневые деревья; за ними простиралась широкая улица — Садовая-Кудринская, а дальше находился Московский зоопарк. Движения по улице не было, и когда воцарялась такая тишина, как сейчас, и ветер дул в сторону особняка, туда долетал вой томящихся в клетках волков. Девчонка — слава богу! — перестала кричать, а то это действовало Рапаве на нервы. Ей было не больше пятнадцати, почти столько же, сколько младшей сестре Рапавы. Когда он подобрал ее и привез, она так посмотрела на него — ей-богу, парень, лучше об этом не рассказывать, даже сейчас, через пятьдесят лет. Ну, словом, девчонка наконец заткнулась, и теперь Рапава мог спокойно, с удовольствием покурить, как вдруг зазвонил телефон. Звонок раздался в два часа ночи. Рапава никогда этого не забудет. Второе марта 1953 года, два часа ночи. Звук был пронзительный, точно у пожарной сирены. Обычно — да будет тебе известно — в вечернюю смену дежурили четыре охранника: двое в доме и двое на улице. Но когда привозили девчонок. Хозяин любил, чтоб охраны было поменьше, во всяком случае, в доме, поэтому в ту ночь Рапава дежурил один. Он швырнул в темноту папиросу и, прыжками перелетев через караульную, затем через кухню, выскочил в коридор. Телефон старого, довоенного образца висел на стене — господи, ну и шум же он поднял! — и все еще звонил. Рапава снял трубку. Мужской голос произнес: «Лаврентий?» «Его нет на месте, товарищ». «Разыщи его. Это Маленков». — Обычно Маленков говорил медленно и внушительно, а сейчас хрипел, и вголосе слышалась паника. «Товарищ…» «Разыщи его. Скажи, что случилась беда. Беда на Ближней». — Знаешь, что такое Ближняя, парень? — спросил старик. Они сидели вдвоем в крошечной спальне на двадцать третьем этаже гостиницы «Украина» в дешевых пластмассовых креслах, чуть не касаясь коленями друг друга. Лампа у изголовья отбрасывала их тени на оконную занавеску, один профиль острый, иссушенный временем, другой — не первой молодости, но еще не заострившийся. — Да, — сказал мужчина средних лет, которого звали Келсо Непредсказуемый. — Да, я знаю, что такое Ближняя. («Конечно, черт побери, я это знаю, — хотелось ему сказать, — я целых десять лет преподавал историю Советского Союза в Оксфорде…») В сороковые и пятидесятые годы в Кремле под Ближней подразумевалась Ближняя дача. И располагалась она в Кунцеве, на окраине Москвы: двойной забор по всему периметру, спецподразделение НКВД в составе трехсот человек и восемь тридцатимиллиметровых зениток, — все это находилось в березовой роще для охраны дачи, на которой жил одинокий старый человек. Келсо терпеливо ждал, когда старик продолжит свой рассказ, а Рапава возился со спичками, пытаясь закурить. Ему это никак не удавалось. Толстые пальцы без ногтей не могли ухватить тоненькую спичку. — И что же было дальше? — Келсо пригнулся к старику и поднес огонек к его папиросе, рассчитывая, что при этом вопрос прозвучит как бы между прочим и Рапава не заметит волнения в его голосе. На стоявшем между ними столике среди пустых бутылок, грязных рюмок и смятых коробок из-под «Мальборо» был спрятан маленький магнитофончик, который Келсо установил, когда Рапава, как ему казалось, смотрел в другую сторону. Старик затянулся папиросой и, с блаженным видом поглядев на тлевший кончик, швырнул коробок со спичками на пол. — Значит, знаешь, что такое Ближняя? — наконец произнес он. — Тогда должен догадаться, как я поступил. Папу Рапава повесил телефонную трубку и через тридцать секунд уже стучал в дверь комнаты, где находился Берия. Член Политбюро Лаврентий Павлович Берия, в свободном красном шелковом кимоно, из которого выглядывал живот, похожий на мешок, набитый белым песком, выглянул из комнаты, обозвал Рапаву «жопой», вытолкал в коридор и прошлепал мимо него к лестнице, оставляя на паркете следы потных ног. Рапава через открытую дверь заглянул в спальню и увидел прежде всего тяжелую медную лампу в виде дракона, затем большую деревянную кровать с розовыми простынями и на них — белые ноги девчонки. Она лежала, словно распятая, широко раскрытые глаза были неподвижны и пусты. Девчонка даже не попыталась прикрыться. На ночном столике стоял графин с водой и батарея бутылочек с лекарствами. По светло-желтому обюссонскому ковру были рассыпаны крупные белые таблетки. Рапава не помнил, сколько времени он простоял, пока не вернулся запыхавшийся от подъема по лестнице, взвинченный разговором с Маленковым Берия; он бросил девчонке одежду, крича: «Убирайся! Убирайся!» — и велел Рапаве подать машину. Рапава спросил, кого позвать. (Он имел в виду Саркисова, начальника охраны, обычно всюду сопровождавшего Хозяина, и, возможно, Надария, упившегося до потери сознания и храпевшего в караульной.) При этом вопросе Берия, который, став спиной к Рапаве, начал снимать кимоно, на секунду замер и, обернувшись, посмотрел на него поверх жирного плеча — маленькие глазки блеснули за стеклами пенсне. «Никого, — наконец произнес он. — Поедешь только ты». Машина была американская — двенадцатицилиндровый темно-зеленый «паккард» с приборной доской в полметра шириной, — настоящая красавица. Рапава вывел ее из гаража и, развернувшись, подогнал к главному входу во Вспольном переулке. Не выключая мотора, чтобы машина нагрелась, он вылез из нее и занял положенное охраннику место у задней дверцы: левая рука на бедре, пальто и пиджак расстегнуты, кобура пистолета приоткрыта, правая рука на рукоятке «Макарова», глаза озирают улицу. Из-за угла выскочил Резо Думбадзе, тоже мингрел, пытаясь понять, что происходит; в эту минуту из дома вышел Хозяин. — В чем он был? — Да откуда мне знать, парень? — раздраженно откликнулся старик. — И, кой черт, какая разница? Вообще-то, вспомнил Рапава, Хозяин был во всем сером: серое пальто, серый костюм, серый джемпер, без галстука; и при своих покатых плечах, при здоровенной голове куполом, да еще в пенсне, он был — ну настоящая сова, старая зловредная серая сова. Рапава открыл дверцу машины, и Берия залез на заднее сиденье, а Думбадзе, находившийся в каких-нибудь десяти шагах от них, вопросительно развел руками: «Мне-то что, черт побери, делать?», Рапава лишь дернул плечом: «А я, черт побери, откуда знаю?» Он обежал вокруг машины, сел за руль, включил первую скорость, и они поехали. Рапава десятки раз проезжал эти двадцать километров до Кунцева — всегда ночью, в колонне машин, сопровождавших Генерального секретаря. И должен сказать тебе, парень, ну и спектакль это был! Пятнадцать автомобилей с зашторенными задними стеклами, добрая половина Политбюро: Берия, Маленков, Молотов, Булганин, Хрущев плюс охрана — выезжали из Спасских ворот Кремля и мчались со скоростью сто километров в час по улицам, вдоль которых стояли две тысячи энкавэдэшников в штатском, и милиция останавливала на перекрестках все другие машины. А в каком автомобиле едет Генсек, никто никогда не знал. Только когда сворачивали с шоссе в лес, один из больших «зилов» вдруг выскакивал вперед, во главу колонны, а все остальные замедляли ход, давая дорогу полноправному наследнику Ленина. Однако в ту ночь, о которой рассказывал Рапава, ничего подобного не происходило. Широкое шоссе было пусто, и как только они пересекли реку, Рапава дал газу. Стрелка спидометра подскочила до ста двадцати, тем не менее Берия продолжал сидеть неподвижно, как скала. Через двенадцать минут они уже выехали из центра, а через пятнадцать миновали Поклонную гору, и машина сбавила ход, так как предстояло свернуть с шоссе. В свете фар замелькали высокие серебристые стволы берез. Как было тихо, как темно в лесу, еле слышно шуршавшем, словно безгранично раскинувшееся море! Рапаве казалось, что этот лес тянется до самой Украины. Проехав с километр, они очутились перед первым заграждением — шлагбаумом на уровне пояса. Из будки вышли два энкавэдэшника в плащах и с автоматами, увидели в машине каменное лицо Берии, лихо отсалютовали и подняли шлагбаум. Еще какое-то время дорога петляла мимо нахохлившихся темных кустов, затем мощные фары «паккарда» вырвали из темноты второе заграждение — стену метров пять высотой с бойницами для стрелков. Невидимые руки распахнули чугунные ворота. И вскоре появилась дача. Рапава ожидал увидеть нечто необычное — он сам не знал, что именно: скопление машин, штатских, военных, хаос, обычно царящий в критической ситуации. Но двухэтажный особняк был погружен во тьму, лишь над входом горел желтый фонарь. В свете его стоял полный чернявый человек — заместитель председателя Совета министров Георгий Максимилианович Маленков. И выглядел он, парень, очень странно: был почему-то в одних носках, а блестящие новые ботинки держал под мышкой. Берия чуть не на ходу выскочил из машины и, подхватив Маленкова под локоть, стал его слушать, кивал, что-то тихо говоря, и то и дело поглядывал по сторонам. Рапава слышал, как он сказал: «Перенесли? Вы его перенесли?» Тут Берия посмотрел на Рапаву и щелкнул пальцами — Рапава понял, что ему велят подойти. До сих пор, приезжая на дачу, он либо дожидался Хозяина в машине, либо шел в дежурку выпить и покурить с другими шоферами. Понимаешь, заходить внутрь было запрещено. Никто, кроме обслуги Генсека и приглашенных, не бывал внутри. И у Рапавы, когда он вошел в переднюю, чуть не перехватило от страха дыхание, словно его душили. Маленков шел впереди, по-прежнему в носках, и даже Хозяин передвигался на цыпочках, а потому и Рапава старался не производить ни звука. В доме никого не было видно. Он казался пустым. Троица миновала коридор, затем мимо пианино вошла в столовую, рассчитанную на восемь человек. В ней горел свет. Занавеси были задернуты. На столе лежали какие-то бумаги и стояла подставка с трубками «данхилл». В одном из углов был патефон. Над камином висела черно-белая фотография в деревянной раме: молодой Генсек сидит солнечным днем в саду с товарищем Лениным. В другом конце комнаты виднелась дверь. Маленков повернулся к Берии и Рапаве, приложил пухлый палец к губам и медленно отворил ее. Старик прикрыл глаза и протянул Келсо пустой стакан. — Знаешь, парень, люди критикуют Сталина. Но надо отдать ему должное: жил он как простой рабочий. Не то что Берия — тот считал себя князем. А спальня товарища Сталина была спальней рядового человека. Я тебе прямо скажу: он всегда был одним из нас. Дверь открылась, и от сквозняка заколебалось пламя красной свечи, горевшей в углу под небольшим изображением Ленина. Другим источником света была лампа под абажуром на письменном столе. Посреди комнаты стоял небольшой диванчик. Грубое коричневое армейское одеяло свисало на ковер с рисунком тигровой шкуры. Возле стола, тяжело дыша во сне, лежал маленький плотный пожилой мужчина с красным лицом, в нижней солдатской рубашке и длинных шерстяных подштанниках. Он сходил под себя, и в душной комнате пахло испражнениями. Маленков прикрыл рот пухлой рукой и остановился у двери. А Берия быстро прошел к ковру, расстегнул пальто и опустился на колени. Положив руки Сталину на лоб, он большими пальцами приподнял ему веки — обнажились налитые кровью незрячие глаза. «Иосиф Виссарионович, — тихо произнес Берия, — это Лаврентий. Дорогой товарищ, если вы меня слышите, дайте знак глазами. Товарищ… — И, не сводя глаз со Сталина, спросил Маленкова: — Ты говоришь, он в таком состоянии уже двадцать часов?» Маленков издал какой-то захлебывающийся звук. По его гладким щекам текли слезы. «Дорогой товарищ, посмотри на меня… Дай знак глазами, дорогой товарищ… Товарищ?! А-а, черт с тобой. — Берия убрал руки со лба Сталина и поднялся с колен, вытирая пальцы о пальто. — Это инсульт, точно. Перед нами просто кусок мяса. А где Старостин и ребята? Где Бутусова?» Маленков теперь уже безудержно рыдал, и Берии пришлось стать так, чтобы загородить тело, иначе невозможно было ничего добиться. Берия схватил Маленкова за плечи и заговорил очень спокойно и быстро, точно перед ним был ребенок: «Забудь о Сталине. Сталин — это уже история, Сталин — это кусок мяса, сейчас важно держаться вместе и решить, что делать дальше. Где ребята? Все еще в дежурке?» Маленков кивнул и вытер нос рукавом. «Хорошо, — сказал Берия. — Ты сейчас вот что сделаешь». Маленков должен надеть ботинки, отправиться в дежурку и сказать охране, что товарищ Сталин выпил лишнего и спит. Так какого черта их с товарищем Берия вытащили сюда? Надо их предупредить, чтобы они никуда не звонили и не вызывали врачей. («Ты меня слушаешь, Георгий? Главное — никаких врачей: Генсек ведь считает всех врачей евреями-отравителями, ясно? Та-ак, который теперь час? Три? Отлично. В восемь… нет, лучше в половине восьмого Маленкову надо начать обзванивать руководство страны. Сказать, что они с Берией созывают Политбюро в полном составе на Ближней в девять утра. Сказать, что состояние здоровья Иосифа Виссарионовича вызывает беспокойство и необходимо принять коллективное решение о том, как его лечить»). Берия потер руки. «Вот тут они обосрутся. А пока надо положить его на диван. Давай, — велел он Рапаве, — бери его за ноги». Рассказывая, старик все глубже уходил в кресло — он развалился, расставив ноги и закрыв глаза, и монотонно бубнил. Затем вдруг с силой выдохнул и, выпрямившись, в панике оглядел гостиничный номер. — Мне надо помочиться, парень. Хочу помочиться. — Ванная там. Рапава старательно, как все пьяные, с чувством достоинства поднялся. Сквозь тонкую стенку Келсо слышал, как струя мочи со звоном ударила в унитаз. «Все естественно, — подумал он. — Ему надо столько из себя выбросить». Почти четыре часа историк подкармливал память Рапавы — сначала в пивной «Балтика», затем в баре гостиницы «Украина», потом в кафе на другой стороне улицы, где поил его зубровкой, и, наконец, в уединении своего тесного номера за шотландским виски. Так ведут рыбу, и Келсо вел свою рыбу по реке из алкоголя. На полу валялся коробок спичек, брошенный Рапавой; Келсо нагнулся и поднял его. На задней стороне значилось название бара или ночного клуба — «Робот» — и адрес около стадиона «Динамо». В ванной раздался звук спускаемой воды, и Келсо поспешно сунул спички в карман. Рапава возник в дверях и, прислонившись к косяку, стал застегивать ширинку. — Сколько времени-то, парень? — Около часа. — Пора двигать. А то еще подумают, что я твой дружок. — И Рапава указал на причинное место. Келсо натянуто усмехнулся. Конечно, он сейчас вызовет такси. Конечно. Но давайте сначала прикончим виски. Он потянулся к бутылке и проверил, осталось ли в ней что-нибудь. Давайте прикончим бутылку, товарищ, и вы закончите рассказ. Старик насупился, глядя в пол. Рассказ-то окончен. Добавить тут нечего. Они положили Сталина на диван, вот и все. Маленков пошел разговаривать с караульными. А Рапава повез Берию домой. Что было потом — всем известно. Через день-другой Сталин умер. А скоро не стало и Берии. Ну, а Маленков… что ж, Маленков прожил в опале еще не один год (Рапава видел его в семидесятые на Арбате — он еле переставлял ноги), но теперь и Маленков уже умер. Надария, Саркисов, Думбадзе, Старостин, Бутусова — никого уже нет, все умерли. Умерла и партия. Если уж на то пошло, вся чертова страна умерла. — Конечно же, вы еще не все мне рассказали, — заметил Келсо. — Садитесь, пожалуйста, Папу Герасимович, и давайте прикончим бутылку. Говорил он вежливо, не настаивая, понимая, что анестезирующее действие алкоголя и тщеславие начали притупляться и Рапава мог вдруг осознать, что слишком разоткровенничался. Келсо почувствовал прилив раздражения: господи, до чего же с ними трудно, с этими старыми энкавэдэшниками! Трудно, а возможно, даже все еще и опасно. Келсо нет еще и пятидесяти, он на тридцать лет моложе Папу Рапавы. Но он не в лучшей форме — по правде говоря, он никогда не был по-настоящему в форме, — и если старик применит силу, Келсо с ним не справиться. Недаром Рапава выжил в лагере за Северным полярным кругом. Он наверняка может разделаться с любым, и, подозревал Келсо, разделаться быстро и очень жестоко. Историк наполнил стакан Рапавы, долил в свой и заставил себя продолжить разговор. — Итак, вы, двадцатипятилетний лейтенант, очутились в спальне Генерального секретаря. Оказались в самом центре событий, в святая святых. Зачем Берия позвал вас туда? — Ты что, парень, оглох? Я же говорил: надо было поднять тело. — Но почему он позвал именно вас? Почему было не попросить кого-то из охраны Сталина? Ведь именно они нашли его в таком состоянии и оповестили Маленкова. Или почему Берия не взял с собой на Ближнюю дачу кого-то постарше? Почему именно вас? Рапава, раскачиваясь из стороны в сторону, смотрел на стакан с виски у себя в руке. Впоследствии Келсо пришел к выводу, что той ночью все случилось именно так, потому что Рапаве захотелось выпить еще, захотелось именно в ту минуту, его потянуло выпить, и пришлось закончить рассказ. Он снова тяжело опустился в кресло, залпом выпил виски и протянул стакан, прося долить. — Папу Рапава, — продолжал Келсо, на треть наполняя стакан гостя. — Племянник Авксентия Рапавы, давнего приятеля Берии, работавшего с ним в Грузинском НКВД. Самый молодой из охраны. Новичок в городе. Возможно, чуть простодушнее остальных. Я прав? Словом, старательный молодой человек… Хозяин посмотрел на этого молодого человека и подумал: «Да, я могу на него положиться, могу положиться на племянника Рапавы — он будет держать язык за зубами». Молчание затягивалось, и такая стояла тишина, что казалось, будто в комнату вошел кто-то третий и прислушивается. Голова Рапавы закачалась из стороны в сторону, потом он пригнулся и, сцепив руки на тощей шее, уставился в вытертый ковер. Седые волосы его были острижены чуть не наголо. От макушки почти до виска шел старый сморщенный шрам. Такое было впечатление, будто рану зашивал шпагатом слепой. Пальцы — желтые, почерневшие на концах, без единого ногтя. — Выключи свою машинку, парень, — тихо произнес Рапава. И кивком указал на стол. — Выключи. А теперь вынь кассету — правильно — и положи так, чтоб я ее видел. Товарищ Сталин был маленький, около ста шестидесяти сантиметров, но тяжелый, очень тяжелый! Точно тело состояло не из костей и мяса, а из чего-то более крепкого. Они протащили его по деревянному полу — голова висела и то и дело ударялась о паркет, — затем приподняли и положили на диванчик ногами вперед. Рапава заметил — не мог не заметить, так как ноги находились у самого его лица, — что второй и третий пальцы на левой ноге Генсека срослись, а это мета дьявола, и Рапава, когда никто не видел, перекрестился. «А теперь, товарищ, ответь: ты хочешь быть на земле или под ней?» — спросил Берия, когда Маленков ушел. Сначала Рапава решил, что неверно расслышал. Но тотчас понял, что его жизнь никогда уже не будет прежней и что ему повезет, если после этой ночи он останется жив. И он прошептал: «Мне б на земле, Хозяин». «Молодчина! Надо найти вот такой ключ. — И Берия показал размер большим и указательным пальцами. — Ключ, похожий на тот, каким заводят часы. Он был привязан шнурком к медному кольцу. Поищи в вещах». Знакомый серый китель висел на спинке стула. Поверх него лежали аккуратно сложенные серые брюки. Рядом стояли высокие черные сапоги с наращенными каблуками. Рапава двигался как автомат. Что за странный сон ему снится? Отец и учитель советского народа, вдохновитель и организатор победы коммунизма, вождь всего прогрессивного человечества лежит в собственных нечистотах, лишившись половины своего железного мозга, а они, точно воры, шарят в его комнате?! Тем не менее, выполняя приказ, он взялся за китель, а Берия со сноровкой старого чекиста занялся письменным столом: вытаскивал ящики, опорожнял их, просматривал содержимое, швырял все обратно и вставлял ящики в пазы. Ни в кителе, ни в брюках ничего не оказалось, кроме грязного носового платка с засохшей мокротой. К этому времени глаза Рапавы привыкли к полутьме и он мог уже как следует оглядеться. На одной из стен висел шелковый китайский ковер, изображавший тигра. На другой — и это было совсем уж странно — Сталин разместил фотографии детей. Главным образом совсем маленьких. Даже и не фотографии, а вырезки из журналов и газет. Их было дюжины две. «Ничего?» «Нет, Хозяин». «Обыщи диван». Они положили Сталина вдоль диванчика и сложили ему руки на животе — такое было впечатление, будто старик спит. Он тяжело, с хрипом дышал. Вблизи он не походил на свои изображения. Лицо было мясистое, в красных пятнах, испещренное оспинами. Усы и брови седые. Волосы такие редкие, что под ними просвечивала кожа. Рапава наклонился над ним — ну и вонища, точно он уже разлагается! — и просунул руку между подушками и спинкой. Он прощупал всю щель пальцами — сначала влево, к ногам Генсека, потом вправо, к голове. Пальцы почувствовали что-то твердое, и Рапаве пришлось поднатужиться, чтобы вытащить этот предмет, для чего он легонько уперся в грудь Сталина. И тут произошло нечто страшное, жуткое. Только Рапава вытащил ключ и шепотом позвал Хозяина, как вдруг Генсек застонал и открыл глаза, желтые глаза зверя, полные страха и ярости. Даже у Берии задрожал голос при виде этих глаз. Сталин продолжал неподвижно лежать, только из горла вырвался надсадный рык. Берия нерешительно шагнул ближе, всмотрелся в его черты, затем провел рукой перед его глазами. И решился. Взял у Рапавы ключ и покачал его на шнурке перед лицом Сталина. Желтые глаза впились в ключ и проследили за его перемещениями. Теперь уже с улыбкой Берия медленно повращал ключ по кругу, затем вдруг схватил его, зажал в ладони и показал Сталину кулак. Ну и взвыл же он, парень! Это был нечеловеческий, звериный вой! Он несся вслед Рапаве, который выскочил из комнаты и помчался по коридору, и все эти годы вплоть до сегодняшней ночи звучал в его ушах. Виски в бутылке кончилось, и Келсо опустился на колени перед мини-баром, словно священник перед алтарем. Интересно, что подумают организаторы исторического симпозиума, когда получат счет за его номер? Но сейчас это не так важно, куда важнее не дать старику просохнуть, чтобы не прекратился поток излияний. Келсо извлек из бара пригоршню миниатюрных бутылочек: водку, виски, джин, коньяк, какую-то немецкую вишневую настойку, — и понес к столу. Садясь, он выронил из рук пару бутылочек, и они покатились по полу, но Рапава этого даже не заметил. В номере гостиницы «Украина» сидел в кресле уже не старик, а перепуганный двадцатипятилетний парень, который в пятьдесят третьем году мчал в Москву по белевшему в свете фар шоссе каменно неподвижного Лаврентия Берию в темно-зеленом «паккарде». Большая машина летела по Кутузовскому проспекту мимо спящих домов. В половине четвертого они пересекли по Бородинскому мосту Москву-реку и помчались к Кремлю, куда въехали через юго-западные ворота с противоположной стороны Красной площади. Берия велел Рапаве повернуть налево, проехать мимо Оружейной палаты, затем круто повернуть направо и через узкую подворотню въехать во внутренний двор. В окружавших двор зданиях не было окон, только с полдюжины дверей. Покрытый ледяной коркой булыжник отливал в темноте красным, словно был залит кровью. Подняв взгляд, Рапава увидел, что это горит огромная рубиновая звезда. Берия быстро вошел в одну из дверей, и Рапава чуть не бегом бросился за ним. Маленький, выложенный каменными плитами проход привел их к дореволюционному лифту. Под грохот железа и гул мотора они медленно проехали два погруженных в тишину, неосвещенных этажа. Лифт, дернувшись, остановился, и Берия, открыв решетку, быстро зашагал по коридору, покачивая ключом на шнурке. Не спрашивай, где мы очутились, парень, я этого не знаю. Там был такой длинный, застланный ковром коридор с какими-то бюстами на мраморных подставках, потом железная винтовая лестница, по которой мы спустились в огромный, как океанский пароход, зал, с высоченными зеркалами и эдакими золочеными затейливыми стульчиками вдоль стен. Выйдя из зала, мы вскоре оказались в широком коридоре с выкрашенными в блестящий зеленый цвет стенами, от натертого пола пахло воском. Мы подошли к большой тяжелой двери, и Берия открыл ее ключом из своей связки. Дверь на старой, еще дореволюционной, пневматике медленно закрылась за нами. Кабинет не представлял собой ничего особенного. Размером восемь на шесть. Такой кабинет вполне мог быть у директора какой-нибудь фабрики на окраине Вологды или Магнитогорска: письменный стол с парой телефонов, небольшой ковер на полу, стол для заседаний со стульями, окно, занавешенное толстыми портьерами. На стене висела большая розовая карта СССР на валике — тогда ведь еще существовал СССР, — а рядом с ней была маленькая дверца, к которой Берия сразу и направился. У него имелся и этот ключ. За дверцей оказался чулан, где стоял почерневший от времени самовар, бутылка армянского коньяка и коробки травяного чая. В стене находился сейф с крепкой медной дверцей, на которой было выбито название фирмы — не русскими буквами, а какими-то заграничными. Сейф был маленький, сантиметров тридцать в поперечине. Квадратный. Аккуратно сработанный. С прямой, тоже медной, ручкой. Берия заметил, что Рапава уставился на сейф, и резко приказал ему выйти. Ожидание длилось почти час. Рапава стоял в коридоре, стараясь не терять бдительности, и, услышав скрип в большом здании, показавшийся ему шагами, или вой ветра, показавшийся голосом, тотчас вытаскивал пистолет. Он представлял себе Генсека, шагающего по натертому до блеска полу этого широкого коридора в своих высоких кавалерийских сапогах, и никак не мог совместить этот образ со сраженным инсультом, дурно пахнущим телом, которое лежало на Ближней даче. И знаешь, парень, я заплакал! Наверно, в какой-то мере я плакал и о себе — не стану скрывать, я боялся, поджилки тряслись, — но главным образом я оплакивал товарища Сталина. Я так не плакал по собственному отцу, когда тот умер. И так было почти со всеми ребятами, которых я знал. Где-то вдали часы пробили четыре. Примерно через полчаса наконец появился Берия. Он нес маленький кожаный портфель, набитый чем-то — конечно, бумагами, но, может, и чем-то еще, Рапава не мог сказать. Содержимое портфеля, скорее всего, было взято из сейфа, да и сам портфель, наверно, был оттуда. А может, и из кабинета. Или же — Рапава не мог в этом поклясться, но все-таки возможно — Берия уже держал его в руке, когда выходил из машины. Так или иначе, он нашел то, что искал, и улыбался. — Улыбался? — Вот именно, парень. Улыбался! Но, заметь, не с довольным видом. Скорее… — Сокрушенно? — Да, сокрушенно. Точно хотел сказать: черт побери, неужели такое возможно? Точно проигрался в карты. Они пошли назад тем же путем, каким пришли, только на этот раз в коридоре с бюстами встретили охранника. Увидев Хозяина, он чуть не упал на колени. Но Берия посмотрел на него как на пустое место и продолжал идти — такого беззастенчивого вора еще поискать. А когда сел в машину, сказал: «На Вспольный». Еще не рассвело и было темно, но уже пошли трамваи и на улицах появился народ — главным образом старушки, которые убирали правительственные кабинеты при царе и при Ленине, а после завтрашнего дня станут убирать при ком-то другом. На Библиотеке имени Ленина висел большой красно-бело-черный плакат с изображением Сталина, смотревшего с высоты на рабочих, которые гуськом шли к станции метро. На коленях Берии лежал раскрытый портфель. Он сидел пригнувшись, включив свет. И что-то читал, нервно постукивая пальцами. «Есть в багажнике лопата?» — вдруг спросил он. Рапава сказал, что есть. Чтоб разгребать снег. «А набор инструментов?» «Есть, Хозяин». Там было много всего: домкрат, гаечный ключ, гайки для завинчивания колес, рукоятка, чтобы завести мотор, запальные свечи… Берия хмыкнул и снова принялся читать. На Вспольном земля возле особняка была твердой, как бриллиант, вся в сверкающих льдинках. Лопатой ее было не взять, и Рапаве пришлось пойти в надворные постройки в глубине сада за киркой. Он снял пальто и принялся орудовать киркой, как в свое время на огороде отца в Грузии, — широко взмахивал ею над головой, глубоко погружая острие до самого древка. Раскачав острие, он вытаскивал его из земли, снова вздымал кирку над головой и опять опускал. Трудился он в маленькой вишневой рощице при свете «летучей мыши» — фонаря, повешенного на ветку, — трудился с бешеной скоростью, зная, что за его спиной, невидимый в темноте, сидит на каменной скамье Берия и наблюдает за ним. Вскоре Рапава так взмок, что, несмотря на мартовский холод вынужден был приостановить работу и, сняв пиджак, закатать рукава. Рубашка сзади прилипла к спине, и он невольно вспомнил людей, которые вот так же трудились, а он стоял с винтовкой и следил за ними. Это было летним днем, и работали они в лесу, а потом покорно ложились лицом вниз на свежевырытую землю. Он вспомнил, как пахла влажная земля, какая сонная тишина стояла в жарком лесу, и подумал, как холодно будет, если Берия прикажет ему сейчас лечь на землю. «Не копай такую широкую яму, — раздался голос из темноты. — Это же не могила. Только придумываешь себе лишнюю работу». Немного погодя Рапава стал менять инструменты: лопатой выбрасывал пласты земли, потом спрыгивал в яму и киркой углублял ее. Сначала края ямы доходили ему до колен, потом до талии и под конец — до подмышек; тут над ним появилась лунообразная физиономия Хозяина. Берия похвалил его, сказал, что хватит, и не как-нибудь, а с улыбкой протянул руку и помог выбраться из ямы. И в этот момент, ухватившись за пухлую руку Хозяина, Рапава преисполнился к нему такой любви, такой благодарности и преданности, каких никогда больше ни к кому не испытает. Рапава помнит, как они, словно два товарища, взялись за длинный металлический ящик для инструментов и опустили его на дно. Потом забросали землей, плотно ее утрамбовали, и Рапава заровнял яму лопатой, а потом забросал сухими листьями. Когда они пошли по лужайке к дому, небо на востоке начало светлеть. Келсо с Рапавой опустошили все бутылочки. И тогда старик вытащил из-за пазухи помятую жестяную флягу, где оказалась домашняя водка с перцем. Одному богу известно, из чего она была приготовлена. Вполне возможно, что из шампуня. Рапава понюхал ее, чихнул, затем подмигнул и налил Келсо полный стакан маслянистой жидкости. Она была сизого цвета, и Келсо почувствовал, как к горлу подкатила тошнота. — Итак, Сталин умер, — сказал он. Ему не хотелось делать глоток. Язык у него еле ворочался, и слова сливались. Челюсть будто одеревенела. — Сталин умер. — И Рапава горестно покачал головой. Потом вдруг подался вперед и чокнулся с Келсо: — За товарища Сталина! И они выпили. Итак, Сталин умер. И все помешались от горя. Все, кроме Берии — он произнес речь на Красной площади перед тысячами истерически рыдавших людей так, точно читал объявление на железнодорожном вокзале, а потом ну и хохотал же с ребятами! Об этом пошел слушок. А ведь Берия был мужик умный, куда умнее тебя, парень, он тебя как миленького проглотил бы на завтрак. Но все умные люди делают в жизни одну ошибку: они считают, что остальные — дураки. А дураки-то не все. Просто остальным нужно больше времени. Хозяин рассчитывал властвовать двадцать лет. А продержался всего три месяца. Одним июньским днем, около полудня, Рапава дежурил с обычной командой — Саркисов, Надария, Думбадзе, — когда вдруг заговорили, что в Кремле созывают чрезвычайное заседание Президиума под председательством Маленкова. И поскольку заседание должно было происходить в кабинете Маленкова, Хозяин не придал этому значения. Ну кто такой этот жирный Маленков? Полное ничтожество. Тупица-медведь. Хозяин водил Маленкова на поводке. Поэтому он сел в машину и поехал на заседание без галстука, в рубашке с расстегнутым воротом и в поношенном костюме. Зачем утруждать себя и надевать галстук? День жаркий, Сталин умер, в Москве полно девочек, и он будет властвовать двадцать лет. Вишневые деревья в глубине сада уже отцвели. Они подъехали к зданию, где находился кабинет Маленкова, и Хозяин пошел наверх, а они все разместились в приемной у входа. И вот один за другим стали прибывать заправилы, все те, над кем Берия смеялся за их спиной: старый каменножопый Молотов, и этот толстый крестьянин Хрущев, и маленький Ворошилов, и, наконец, маршал Жуков, этот надутый павлин, весь в лентах и жестянках. Все они поднялись наверх, и Надария, потирая руки, сказал Рапаве: «А теперь, Папу Герасимович, сходи-ка ты в столовку и принеси нам кофейку». Время шло, и Надария не раз ходил наверх проверить, что там происходит, и, вернувшись, всякий раз говорил: «Совещаются». Опять-таки — ну и что? Ничего необычного: Президиум частенько заседал часами. Но время подошло к восьми, начальник охраны стал тревожиться, а в десять, когда на дворе наступили летние сумерки, велел всем подняться с ним наверх. Они вломились, невзирая на возражения маленковских секретарш, в большую комнату. Там было пусто. Саркисов кинулся к телефонам — они были отключены. Один из стульев лежал опрокинутый, и на полу возле него валялись смятые бумажки — на каждой рукою Берии красными чернилами было написано одно слово: «Тревога!» Они могли бы, наверно, посражаться за Хозяина, но что бы это дало? Его поймали в ловушку, засада была устроена Красной армией. Жуков даже вывел танки — двадцать «Т-34» стояли позади дома Хозяина (об этом Рапава узнал позже), а Кремль заполнили броневики. Так что всякое сопротивление было безнадежно. Ребята и пяти минут не продержались бы. Их тут же разделили. Рапаву увезли в военную тюрьму на северной окраине города, где его били до полусмерти, обвиняя в том, что он поставлял Хозяину несовершеннолетних: ему предъявили показания свидетелей, фотографии жертв и, наконец, список из тридцати имен, который Саркисов (этот громила Саркисов — ничего себе выносливый парень!) написал на второй день своего пребывания в тюрьме. Рапава же не рассказал ничего. Его тошнило от всего этого. Потом как-то вечером, дней через десять после переворота (а Рапава всегда будет считать это переворотом), его залатали, вымыли, дали чистую тюремную робу и повели в наручниках в кабинет начальника тюрьмы на встречу с большой шишкой из министерства государственной безопасности. Это оказался жесткий на виа здоровенный бугай лет сорока с лишним — сказал, что он замминистра и хочет поговорить о личных бумагах товарища Сталина. Рапаву наручниками приковали к стулу. Охранников отослали из комнаты. Замминистра сел за стол начальника тюрьмы. На стене за его спиной висел портрет Сталина. Какое-то время замминистра разглядывал Рапаву, затем сказал, что у товарища Сталина в последние годы появилась привычка делать записи, чтобы ничего не забыть при своей огромной загруженности. Иногда он писал на обычных листах бумаги, а иногда в черной клеенчатой тетради. Об этих записях знали лишь некоторые члены Президиума, а также товарищ Поскребышев, многолетний секретарь товарища Сталина, которого предатель Берия недавно засадил по ложному обвинению. Все свидетели утверждают, что товарищ Сталин держал эти записи в своем кабинете в личном сейфе, ключ от которого был только у него. Замминистра пригнулся и впился черными глазами в лицо Рапавы. После трагической кончины товарища Сталина делались попытки найти этот ключ. Но его так и не обнаружили. Поэтому было принято решение взломать сейф в присутствии всех членов Президиума и посмотреть, не осталось ли после товарища Сталина материалов исторической ценности или таких, которые могли бы облегчить принятие невероятно ответственного решения о назначении преемника. Сейф был вскрыт при членах Президиума и оказался пуст, если не считать нескольких мелочей, вроде партийного билета товарища Сталина. «А теперь, — сказал замминистра, медленно поднимаясь, — мы подходим к главному». Он обошел стол и сел на край, прямо перед Рапа-вой. Здоровый был мужик, прямо танк из мяса. «Мы знаем, — сказал он, — от товарища Маленкова, что второго марта ночью ты ездил в Кунцево на дачу вместе с предателем Берия и что вы оба несколько минут оставались с товарищем Сталиным наедине. Из комнаты было что-либо изъято?» «Нет, товарищ генерал». «Абсолютно ничего?» «Ничего, товарищ генерал». «А куда вы отправились из Кунцева?» «Я отвез товарища Берия к нему домой, товарищгенерал». «Прямо домой?» «Да, товарищ генерал». «Ты врешь». «Нет, товарищ генерал». «Ты врешь. У нас есть свидетель: охранник видел вас обоих в Кремле незадолго до рассвета». «Да, товарищ генерал, теперь я вспомнил. Товарищ Берия сказал, что ему надо кое-что взять из своего кабинета…» «Из кабинета товарища Сталина!» «Нет, товарищ генерал». «Ты врешь! Ты предатель! Вы вместе с английским шпионом Берия вломились в кабинет Сталина и выкрали его бумаги! Где они?» «Да нет же, товарищ…» «Предатель! Вор! Шпион!» Каждое слово сопровождалось ударом по лицу. И так до бесконечности. Я тебе вот что скажу, парень: никто не знает всей правды, как обошлись с Хозяином, — даже сейчас, после того как Горбачев и Ельцин продали всю нашу чертову историю капиталистам и разрешили ЦРУ полакомиться нашими архивами. Все, что связано с Хозяином, по-прежнему засекречено. Его вывезли из Кремля на полу машины завернутого в ковер, и, говорят, Жуков расстрелял его в ту же ночь. По словам других, его расстреляли через неделю. Но большинство говорит, что его пять месяцев — пять месяцев! — держали в бункере Московского военного округа и расстреляли после тайного суда. Так или иначе, к Новому году Берия был уже мертв. А со мной вот как поступили — и Рапава показал изуродованные пальцы. Затем неуклюже расстегнул рубашку, вытащил ее из-под ремня и повернулся. Вся спина его была в блестящих шероховатых рубцах, сквозь кожу, как в окна, виднелись мышцы. Живот и грудь покрывала татуировка. Келсо не произнес ни слова. Рапава снова сел, не застегивая рубашки. Эти рубцы и татуировка были его медалями за прожитую жизнь. И он с гордостью носил их. — Ни единого слова, парень. Ты меня слышишь? Ничего они из меня не выжали. Ни одного словечка. Все это время Рапава не знал, жив ли Хозяин и заговорил ли он. Но это не имело значения — Папу Герасимович Рапава в любом случае хранил молчание. Почему? Из верности? В какой-то мере… а возможно, в благодарность за то, что Хозяин оставил ему жизнь. Но он был не таким идиотом, чтобы не понимать также, что в молчании его спасение. Сколько времени он бы еще прожил, если бы привел их к тому месту? Под тем деревом лежал его смертный приговор. Пришла зима — Рапава лежал, трясясь от холода, на полу своей неотапливаемой камеры, и ему снилось, как с вишен опадают засохшие листья, голые ветки чернеют на фоне неба, слышен вой волков. Вдруг незадолго до Нового года к нему потеряли интерес, как дети, которым надоело играть. Бить его продолжали — это уже стало делом чести, — но допросы прекратились, а после одной долгой и изобретательной взбучки кончилось наконец и битье. Замминистра больше не приходил, и Рапава догадался, что Берия мертв. Он подумал также, что наверху, видно, решили: если и были сталинские заметки, лучше их не знать. Рапава ждал, что может в любую минуту получить свои семь граммов свинца. Ему и в голову не приходило, что этого не произойдет, если Берия ликвидирован. Поэтому он не помнил ни того, как его везли в Дом Красной армии в снежную бурю, ни временно приспособленную под зал суда комнату с высокими зарешеченными окнами, ни тройки судей, — не помнил ничего. Он засыпал свою память снегом. Он смотрел в окно на снежную пелену, шедшую с Москвы-реки и волнами катившуюся по набережной, заслоняя огни фонарей на противоположном берегу: снег белыми колоннами двигался смертным маршем с востока. В ушах Рапавы гудели голоса. Потом, когда стемнело, его вывели на улицу — он решил, что его ведут на расстрел, и попросил разрешения задержаться на минуту на ступеньках, чтобы погрузить руки в сугроб. Охранник спросил, зачем ему это, и Рапава сказал: «Чтобы в последний раз, товарищ, почувствовать пальцами снег». Они как грохнут! А когда поняли, что он это всерьез, еще пуще расхохотались. «Вот уж снегу, грузин, — сказали они, — у тебя будет вдоволь». Так Рапава узнал, что его приговорили к пятнадцати годам каторжных работ на Колыме. Хрущев амнистировал в пятьдесят шестом многих узников ГУЛАГа, но Папу Рапавы амнистия не коснулась. О нем словно забыли. Папу Рапава еще почти полтора десятка лет то жарился, то мерз в лесах Сибири — жарился коротким летом, работая в облаке малярийных комаров, и мерз долгими зимами, когда болота превращались в ледяные торосы. Говорят, все, кто прошел лагеря, выглядят одинаково: похудев до скелета, человек потом сколько бы ни нарастил мяса или как бы тщательно ни одевался, костяк всегда виден. Келсо в свое время беседовал со многими гулагскими узниками и сейчас, слушая Рапаву, видел перед собой очертания его черепа — провалы глаз, абрис черепной кости. Он видел суставы на его запястьях и щиколотках и плоскую лопасть грудины. Его не амнистировали, говорил Рапава, потому что он убил чеченца, пытавшегося его изнасиловать, — прикончил ножом, который смастерил из пилы. — А что случилось с вашей головой? — спросил Келсо. Рапава провел пальцем по шраму. Он не помнит. В особенно холодное время шрам начинает ныть и Рапаву мучают ночью кошмары. — Кошмары о чем? Рапава раскрыл было рот, но ничего не сказал. Пятнадцать лет… Он вернулся в Москву летом шестьдесят девятого года, в тот день, когда янки высадили человека на Луну. Рапава вышел из общежития для бывших заключенных и отправился бродить по жарким, многолюдным улицам — и ничего не мог понять. Куда девался Сталин? Это больше всего удивило его. Где статуи и портреты Сталина? Ведь его так почитали! Парни выглядели как девчонки, а девчонки — как проститутки. Страна явно по горло сидела в дерьме. Но в те дни по крайней мере была работа для всех, даже для таких старых зеков, как он. Его направили рабочим в мастерские депо Ленинградского вокзала. Ему был всего сорок один год, и он был сильный, как медведь. Все его имущество помещалось в картонном чемодане. — А вы были когда-нибудь женаты? Рапава передернул плечами. Конечно, был. Ведь только так можно было получить жилье. Вот он и женился и обзавелся жильем. — И что случилось? Где теперь жена? — Умерла. Район, где мы жили, парень, был хороший, пока не появились наркотики и преступность. — А где вы жили? — Эти чертовы преступники… — А дети у вас были? — Сын. Он тоже умер. Погиб в Афганистане. И дочь. — И дочь умерла? — Нет. Пошла на панель. — А куда девались бумаги Сталина? Келсо был пьян и не сумел задать этот вопрос как бы между прочим, и старик по-крестьянски хитро на него посмотрел. — Говори, говори, парень, — тихо произнес он. — Я слушаю. Значит, куда девались бумаги Сталина? Ты это хочешь знать? Келсо замялся. — Только то, существуют ли они… есть ли шанс… возможность… — Ты хотел бы их увидеть? — Конечно. Рапава расхохотался. — А с какой, собственно, стати, я должен помогать тебе, парень? Я пятнадцать лет отсидел на Колыме, а за что? И теперь я должен помочь тебе накрутить побольше всякого вранья? Чего ради? Из доброго к тебе отношения? — Нет. Не из доброго отношения ко мне. А ради верности истории. — Истории? Не трепись, парень! — Ну хорошо, тогда ради денег. — Что-что? — Ради денег. Получите свою долю прибыли. Кучуденег. Крестьянин Рапава почесал нос. — Сколько? — Кучу. Если записи настоящие. Если мыих найдем.Верьте мне: получим кучу денег. Воцарившееся было молчание нарушил гул голосов в коридоре — говорили по-английски, и Келсо догадался, что это его коллеги: Эйдлмен, Дуберстайн и остальные — возвращаются с ужина, недоумевая, куда он пропал. И он вдруг понял, как важно, чтобы никто — и прежде всего его коллеги — ничего не знал о существовании Папу Рапавы. Кто-то тихонько постучал в дверь, и Келсо, глядя на старика, упреждающе поднял руку. Затем потянулся и выключил лампу на ночном столике. Они сидели и слушали перешептывания, звучавшие особенно громко в темноте, но слов все равно нельзя было разобрать. Снова раздался стук в дверь и вслед за ним смешок. Остальные зашикали — возможно, они заметили, что он погасил свет. Наверное, подумали, что он с женщиной, — такая уж у него была репутация. Еще через несколько секунд голоса затихли вдали, и в коридоре снова воцарилась тишина. Келсо включил свет, улыбнулся и погладил себя по сердцу. Старик сидел с застывшим лицом, потом тоже улыбнулся и запел — голос у него подрагивал, но был неожиданно мелодичным. Колыма, Колыма, Лучше места нету! Двенадцать месяцев зима, А остальное — лето… После освобождения он стал просто Папу Рапавой, и никем другим, — рабочим-железнодорожником, отсидевшим в лагерях. А если кому-то захочется узнать о нем больше — да? хочешь? давай, товарищ! — у него всегда наготове кулаки или железный лом. С самого начала два мужика присматривались к нему: Антипин, мастер Депо № 1 имени Ленина, и Сенька, инвалид, живший в квартире под ним. Это были такие стукачи, каких редко встретишь. Не успеешь выйти из комнаты — так и слышишь, как они «стучат» в КГБ. Другие появлялись и исчезали — пешие и в машинах, лезли с «обычными вопросами», — Антипин же и Сенька честно следили за ним, но ни один ни черта не смог наскрести. Рапава зарыл свое прошлое гораздо глубже той ямы, которую выкопал по просьбе Берии. Сенька умер пять лет назад. А куда девался Антипин, Рапава не знает. Депо № 1 имени Ленина принадлежит теперь частной фирме, которая ввозит французское вино. Записи Сталина, парень? Да кому они нужны? Рапава теперь уже ничего не боится. Говоришь, кучу денег? Так-так… Он нагнулся и плюнул в пепельницу, потом вроде задремал. Немного спустя пробормотал: — Мальчишка-то мой помер. Я тебе говорил? — Да. — Погиб, когда сидел в ночной засаде на дороге в Мазари-Шариф. Одной из последних. От снаряда, который выпустили из американского орудия чернорожие черти каменного века. Разве позволил бы Сталин таким дикарям унизить страну? Еще чего! Да он стер бы их в порошок и разбросал его по Сибири! После того как сына не стало, Рапава взял за привычку подолгу гулять. Иногда шагал целыми сутками. Пересекал весь огромный город — от Перово до Серебряного Бора, от Битцевского парка до Останкинской телебашни. И в один из таких походов — лет шесть или семь тому назад было это в год переворота — он вдруг очутился в том месте, которое то и дело снилось ему. Сначала не сразу понял, где находится. А потом до него дошло, что он на Вспольном. Он бросился оттуда наутек — только пятки сверкали. Сын его служил радистом в танковом подразделении. Любил копаться в приемниках. По натуре вряд ли был бойцом. — А дом? — спросил Келсо. — Тот особняк еще стоит? — Ему было девятнадцать. — А дом? Что стало с домом? Голова Рапавы склонилась на грудь. — Дом, товарищ… — Там висел красный полумесяц с красной звездой. И охраняли это место чернорожие черти… После этого Келсо уже не мог добиться от Рапавы ничего членораздельного. Старик поморгал и закрыл глаза. Рот у него разъехался. По щеке потекла струйка желтой слюны. Келсо с минуту-другую смотрел на него, чувствуя, как к горлу подступает тошнота, потом вскочил с кресла и помчался в ванную, где его обильно и сильно вырвало. Он приложился пылающим лбом к холодной эмалированной раковине и провел языком по губам. Язык показался ему раздувшимся и горьким, похожим на кусок сгнившего фрукта. В горле стоял ком. Келсо попытался отхаркаться, чтобы его выплюнуть, но ничего не получилось, тогда он решил проглотить комок, и его тут же снова вырвало. Когда он вытащил голову из-под струи воды, краны будто выскочили из своих гнезд и закружились вокруг него в медленной обрядовой пляске. Из его носа на стульчак унитаза тянулась, поблескивая, серебристая ленточка слизи. Потерпи, сказал он себе. Это тоже пройдет. И снова, как утопающий, ухватился за прохладную белую раковину, а стены качнулись и, погружаясь в темноту, куда-то поехали… В окружавшей его тьме раздался шорох. Загорелись желтые глаза. — Да кто ты такой, кто позволил тебе красть мои записи? — раздался голос Сталина. И он, как волк, вскочил со своего дивана. Келсо дернулся, приходя в себя, и ударился головой о борт ванны. Он застонал и, перевернувшись на спину, приложил руку к голове, чтобы проверить, нет ли крови. Он был уверен, что почувствовал липкую жидкость на пальцах, но, когда поднес их к глазам и, прищурясь, всмотрелся, они оказались чистыми. Как всегда, так и сейчас, на полу московской ванной, частица его оставалась безжалостно трезвой — так раненый капитан на мостике торпедированного корабля спокойно требует, несмотря на дым сражения, сообщить ему о погибших. Эта частица всегда считала, что, как ни плохо ему в данный момент, бывало много хуже. И он услышал, несмотря на грохот крови в ушах, скрип шагов и щелчок тихо затворившейся двери. Келсо стиснул зубы, силой воли заставил себя пройти все стадии эволюции человека — из слизи, покрывавшей пол, поднялся на четвереньки и встал — и, шаркая, вышел в пустую спальню. Сквозь тонкие оранжевые шторы на остатки ночной оргии сочился серый свет. Кислый запах пролитого алкоголя и спертый от дыма воздух вызвали у Келсо приступ тошноты. Тем не менее он потащился к ведущей в коридор двери — это было актом героизма и отчаяния. — Папу Герасимович! Стойте! В плохо освещенном коридоре было пусто. В дальнем его конце, за углом, звякнул подошедший лифт. Скривившись от боли, Келсо захромал туда, но увидел лишь закрывающиеся дверцы кабины. Он пытался открыть их пальцами, крича в щель, прося Рапаву вернуться. Потом несколько раз нажал ладонью на кнопку вызова, но лифт не слушался, и Келсо бросился к лестнице. Он спустился на двадцать первый этаж и тут вынужден был признать, что проиграл. Он стоял на площадке и ждал скоростного лифта, прислонясь к стене, с трудом переводя дух, борясь с тошнотой и чувствуя режущую боль в глазах. Кабина долго не приходила, а когда наконец пришла, мигом подняла его на два этажа, на которые он спустился. И дверцы издевательски открылись, выпуская его в пустой коридор. Келсо спустился на первый этаж — от быстроты спуска у него чуть не лопнули барабанные перепонки, — но Рапава уже исчез. В мраморном вестибюле «Украины» не было никого, кроме старушки, счищавшей пылесосом пепел с красного ковра, да платиновой блондинки в накидке из искусственного соболя, препиравшейся с охранником. Направляясь к выходу на улицу, Келсо чувствовал, что все трое, бросив свои дела, смотрят ему вслед. Он провел рукой по лбу — рука стала мокрая от пота. На улице было холодно и только начинало светать. Наступало ненастное октябрьское утро, с реки тянуло сыростью и холодом. Однако по Кутузовскому проспекту уже вовсю мчались машины, образуя пробку у Калининского моста. Келсо дошел до проспекта и постоял минуту-другую, дрожа от холода в одной рубашке. Рапавы нигде не было видно. Только большая серая собака, старая и явно голодная, шла вдоль монументальных зданий на восток, к пробуждающемуся городу. Часть первая. Москва «Высшее наслаждение в жизни — это зорко наметить врага, тщательно все подготовить, беспощадно отомстить, а затем пойти спать». И. В. Сталин. Из разговора с Каменевым и Дзержинским 1 Ольга Комарова из Росархива с помощью малинового зонтика собирала в группу и препровождала через вестибюль гостиницы «Украина» к вертящимся дверям высокопоставленную делегацию. Двери были старые, из толстого дерева, со стеклянными панелями и пропускали не больше одного человека, так что ученые выстроились чередой в сумрачном свете, словно парашютисты перед прыжком, и когда проходили мимо Ольги, она легонько касалась зонтиком плеча каждого и пересчитывала, выпуская на морозный московский воздух. Первым согласно возрасту и занимаемому положению вышел Франклин Эйдлмен из Йельского университета; за ним — Молденхауэр из Бундесархива в Кобленце с нелепым двойным титулом: доктор-доктор Карл, как там его, Молденхауэр; затем неомарксисты: Энрико Банфи из Милана и Эрик Чемберс из Лондонской школы экономики; после Иво Годелье из Эколь-нормаль-сюпериор; затем мрачный Дейв Ричарде из Оксфордского колледжа Сент-Энтони, еще один «совьетолог», чей мир лежал в развалинах; затем Велма Бэрд из Национального архива США; следом Алистер Финдлей из Эдинбургского центра по изучению военных документов, который все еще считал товарища Сталина солнцем вселенной; дальше Артур Сондерс из Стенворда и, наконец, тот, из-за кого они простояли в вестибюле лишних пять минут, — доктор К. Р. Э. Келсо по прозвищу Непредсказуемый. Дверь больно ударила его по пяткам. Погода стала еще хуже. Казалось, вот-вот начнется метель, а пока с неба сыпалась снежная крупа, стуча по серой шири асфальта, била в лицо, застревала в волосах. У подножия лестницы в облаке собственного белого дыма стоял старенький автобус, который повезет их на симпозиум. Келсо остановился закурить. — Господи, Непредсказуемое вы существо, — посмеиваясь, произнес Эйдлмен, — выглядите просто ужасно. Келсо помахал рукой в знак того, что слышал. Неподалеку стояли таксисты, топавшие ногами от холода. Рабочие пытались вытащить из кузова грузовика катушку жести. Корейский бизнесмен в меховой шапке снимал группу из двадцати корейцев в таких же шапках, но Рапавы нигде не было видно. — Доктор Келсо, прошу вас, а то мы опять вас ждем. — И Ольга укоризненно погрозила ему зонтом. Келсо передвинул сигарету в другой угол рта, повесил сумку на плечо и направился к автобусу. «Этот потрепанный Байрон» — обозвала его одна воскресная газета, когда он, подав в отставку из Оксфорда, переехал в Нью-Йорк, и это прозвище вполне ему подходило: он был бледный, с длинными вьющимися черными волосами, густыми и вечно спутанными, влажным подвижным ртом и вполне определенной репутацией. Если бы Байрон не умер в Миссолунги, а последующие десять лет пил виски, курил, не выходил на улицу и решительно избегал всяких физических упражнений, он вполне мог стать похож на Келсо Непредсказуемого. Одет профессор был как всегда: плотная линялая темно-синяя рубашка из хлопка, с расстегнутой верхней пуговкой, свободно повязанный, не очень чистый темный галстук, черный вельветовый костюм, черный кожаный ремень, над которым слегка выпирал живот, красный платочек в нагрудном кармашке, потертые коричневые замшевые ботинки и старый синий плащ. Эту униформу Келсо носил двадцать лет. Рапава называл его «парень», это звучало странно по отношению к мужчине среднего возраста и в то же время очень точно. Парень. Обогреватель в автобусе работал на всю мощь. Никто особенно не разговаривал. Келсо сидел в хвосте и протирал вспотевшее стекло, а автобус, качаясь, взбирался по скользкой дороге, чтобы влиться в поток транспорта на мосту. Сидевший через проход Сондерс помахал рукой, показывая, что дым от сигареты Келсо мешает ему. Под ними по грязной Москве-реке медленно двигалась землечерпалка с установленным на палубе краном. Самое анекдотичное, что Келсо чуть не отказался от поездки в Москву. Он хорошо знал, как все будет: плохая еда, пресные разговоры, чертовски унылые будни академической жизни — бесконечные рассуждения о все менее и менее интересном. Ведь именно поэтому он бросил Оксфорд и перебрался в Нью-Йорк. Но книг, которые Келсо собирался написать, он почему-то так и не написал. А кроме того, его неодолимо притягивала Москва. Даже сейчас, сидя в душном автобусе в час пик посреди рабочей недели, он чувствовал, как за грязным окном совершает свои перемены история — на темных переименованных улицах, в больших многоквартирных домах, в поверженных памятниках. Здесь шаги истории ощущались в большей мере, чем где-либо, даже больше, чем в Берлине. Именно это и тянуло его в Москву — сам воздух между закопченными зданиями казался насыщенным историей, как озоном после грозового разряда. «Ты думаешь, ты все знаешь про товарища Сталина, парень? Ну так я тебе скажу: ни хрена ты не знаешь». Вчера в конце дня Келсо сделал короткое сообщение о Сталине и архивах; говорил в обычной своей манере, без бумажки, держа руку в кармане, нахально импровизируя. Русские хозяева симпозиума — на радость Келсо — слушали его не очень внимательно. Человека два даже ушли. Так что в общем и целом все прошло успешно. По окончании заседания, оставшись, как и следовало ожидать, в одиночестве, он решил прогуляться до «Украины». Путь был неближний и уже темнело, но ему необходимо было подышать воздухом. В какой-то момент — он не помнил, где это случилось, должно быть, на одной из улочек позади института, а возможно, позже, на Новом Арбате, — в какой-то момент Келсо понял: за ним следят. Ничего конкретного, лишь что-то мимолетное, уже не раз попадавшееся на глаза: мелькнуло пальто или очертание головы, — но Келсо достаточно часто бывал в Москве в нелегкие былые дни и знал, что редко ошибается на сей счет. Он всегда чувствовал при просмотре фильма, что перевод — пусть частично — не совпадает с текстом; всегда ощущал, что кто-то, сколь бы ни было это маловероятно, положил на тебя глаз, и всегда знал, когда у него сидели на хвосте. Едва Келсо вошел в свой номер и открыл мини-бар, как позвонил администратор и сказал, что какой-то мужчина в вестибюле хочет видеть его. Кто именно? Он не назвался, сэр. Но он настаивает на встрече с вами и не хочет уходить. Келсо нехотя спустился и увидел Папу Рапаву. Тот сидел на диване под кожу, в выцветшем синем костюме, из рукавов которого торчали тощие, как палки от щетки, запястья, и смотрел прямо перед собой. «Ты думаешь, ты все знаешь про товарища Сталина, парень?» С этой фразы они начали знакомство. И в тот момент Келсо понял, что уже видел старика — на симпозиуме, в первом ряду для публики; он внимательно слушал в наушники синхронный перевод и что-то сердито бормотал при всяком враждебном высказывании об И. В. Сталине. Кто ты? — думал Келсо, глядя в забрызганное грязью окно автобуса. Фантазер? Аферист? Исполнение моих желаний? Симпозиум должен был продлиться еще только один день, что Келсо воспринял с облегчением и благодарностью. Заседания проходили в бывшем Институте марксизма-ленинизма — правоверном храме из серого бетона, воздвигнутом во времена Брежнева, с гигантским барельефом Маркса, Энгельса и Ленина над входом. Нижний этаж был сдан частному банку, который уже обанкротился, и это усиливало впечатление развала и упадка. Напротив, через улицу, под бдительным оком двух скучающих милиционеров собралась демонстрация — человек сто, не больше, главным образом пожилые люди, но было там и несколько молодых — в черных беретах и кожаных куртках. Обычная смесь фанатиков и недовольных: марксисты, националисты, антисемиты. Красные флаги с серпом и молотом развевались рядом с черными, на которых была вышита царская эмблема — двуглавый орел. Одна старуха держала портрет Сталина, другая продавала кассеты с маршами СС. Пожилой мужчина, над которым держали зонтик, обращался к собравшимся через мегафон, голос звучал искаженно, словно металлический. Устроители митинга раздавали бесплатно газету «Аврора». — Не обращайте внимания, — призывала Ольга Комарова, стоя рядом с водителем. И покрутила пальцем у виска. — Все это психи. Красные фашисты. — Что этот человек говорит? — спросил Дуберстайн, считавшийся мировым авторитетом в советологии, хотя так и не удосужился выучить русский язык. — Он говорит о том, что Институт Гувера пытался купить партийный архив за пять миллионов долларов, — сказал Эйдлмен. — Говорит, что мы пытаемся украсть их историю. — Да кому нужно красть их чертову историю? — фыркнул Дуберстайн. И, постучав по окну кольцом с печаткой, заметил: — Это не телевизионщики там? Вид телекамеры вызвал оживление среди ученых. — По-моему, да. — Как лестно… — Как фамилия того, кто возглавляет «Аврору»? — спросил Эйдлмен. — Это все тот же? — И, повернувшись на сиденье, крикнул в хвост автобуса: — Господин Непредсказуемый… вы должны это знать. Как же его фамилия? Он еще бывший кагэбэшник… — Мамонтов, — сказал Келсо. Водитель резко затормозил, и он сделал глубокий вдох, чтобы не вырвало. — Владимир Мамонтов. — Психи, — повторила Ольга, схватившись за поручень, когда автобус резко остановился. — Я извиняюсь от имени Росархива. Эти люди никого и ничего не представляют. Прошу следовать за мной. Не обращайте на них внимания. Все стали выходить из автобуса, и телевизионщики засняли, как они шли под улюлюканье митингующих по заасфальтированному подъезду к зданию, мимо обвисших серебристых елей. Непредсказуемый Келсо осторожно шагал в хвосте колонны, держа очень прямо, точно кувшин с водой, болевшую с перепоя голову и стараясь не шевелить ею. Прыщавый парень в очках с металлической оправой сунул Келсо номер «Авроры», и Келсо, окинув быстрым взглядом первую полосу, на которой была карикатура на сионистов-заговорщиков и страшноватый каббалистический символ, что-то среднее между свастикой и красным крестом, ткнул газету обратно парню в грудь. Демонстранты заулюлюкали. Термометр на стене у входа показывал минус один градус. Старую доску с названием сняли и на ее месте привинтили новую, немного меньше размером, так что сразу было видно: учреждение переименовано. Теперь оно называлось: Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории. Келсо снова пропустил всех вперед, а сам тем временем пробежал взглядом по исполненным ненависти лицам людей, стоявших через улицу. Там было много стариков с ввалившимися щеками, посиневшими от холода, но Рапавы он не увидел. Келсо повернулся и вошел в сумрачный вестибюль, отдал плащ в раздевалку и проследовал под знакомой статуей Ленина в зал. Начался новый день. В симпозиуме принимал участие девяносто один делегат, и почти все они толпились сейчас в небольшом фойе, где подавали кофе. Келсо взял положенную чашку и закурил. — Кто выступает первым? — раздался позади него голос. Это был Эйдлмен. — По-моему, Аксенов. О проекте переснять документы на микропленку. Эйдлмен тяжело вздохнул. Он был родом из Бостона, ему перевалило за семьдесят, и он находился в той предзакатной стадии своей карьеры, когда большая часть жизни проходит в самолетах и заграничных отелях — на симпозиумах, конференциях, на вручении почетных званий. Дуберстайн утверждал, что Эйдлмен прекратил заниматься историей и занялся подсчетом проделанных по воздуху миль. Но Келсо не завидовал его званиям. Эйдлмен был хороший ученый. И бесстрашный человек. У него хватило мужества тридцать лет тому назад написать о голоде и терроре, тогда как все другие ученые идиоты наперебой кричали о разрядке. — Послушайте, Фрэнк, — сказал Келсо. — Прошу прощения, что так получилось за ужином. — Да ладно. У вас было что-то поинтереснее? — Вроде того. Буфет находился в задней части института и окнами выходил во внутренний двор, в центре которого среди сорняков валялись статуи Маркса и Энгельса, двух джентльменов викторианской эпохи, решивших отдохнуть после долгого марша истории и подольше поспать утром. — Этих двоих они сбросили, не раздумывая, — заметил Эйдлмен. — Чего легче: оба иностранцы. Один к тому же еврей. Вот когда сбросят Ленина, станет ясно, что произошли реальные перемены. — Вчера вечером ко мне приходил один мужчина, — сказал Келсо, отхлебнув кофе. — Мужчина? Я разочарован. — Могу я посоветоваться с вами, Фрэнк? Эйдлмен пожал плечами. — Валяйте. — Только чтоб это осталось между нами. Эйдлмен потер подбородок. — А вы выяснили, как его зовут, этого человека? — Конечно, выяснил. — Его настоящее имя? — Откуда мне знать, настоящее оно или нет? — А его адрес? Вам известен его адрес? — Нет, Фрэнк, у меня нет его адреса. Но он оставил вот это. Эйдлмен снял очки и стал рассматривать коробок спичек. — Это ловушка, — наконец произнес он, возвращая спички. — Я бы на это не пошел. Все это выглядит надуманно. — Но если это ловушка, — сказал Келсо, взвешивая на ладони коробок, — зачем ему было убегать от меня? — Явно затем, чтобы это не выглядело ловушкой. Он хочет зацепить вас — чтобы вы разыскали его, стали упрашивать помочь найти бумаги. Психологически на этом-то и строится хитро задуманная фальшивка: жертва прилагает столько усилий, чтобы заполучить желаемое, что начинает верить, будто это правда. Вспомните историю с дневниками Гитлера. Либо это такой же блеф, либо ваш собеседник — сумасшедший. — То, что он говорил, звучало очень достоверно. — Сумасшедшие часто говорят так, что это звучит достоверно. Или же это просто розыгрыш. Кто-то хочет выставить вас в глупом свете. Вы об этом не подумали? Вы ведь не самый популярный ученик в школе. Келсо задумчиво посмотрел вдоль коридора в направлении зала. Такое предположение очень вероятно. Там полно людей, которые не любят его. В слишком многих телепрограммах он выступал, написал слишком много газетных статей, отрецензировал слишком много никому не нужных книг. В углу болтался Сондерс, делая вид, будто разговаривает с Мольденхауэром, а на самом деле оба явно старались подслушать, что он говорит Эйдлмену. (После выступления Келсо Сондерс нелицеприятно высказался, обвинив его в субъективизме: «Интересно знать, почему его вообще пригласили? Нам давали понять, что это симпозиум для серьезных ученых…») — Не хватает им ума, — сказал Келсо. Помахал Сондерсу с Мольденхауэром и обрадовался, увидев, что они исчезают. — Или воображения. — Вы, безусловно, гениально умеете наживать врагов. — Ну, вы же знаете поговорку: чем больше врагов, тем больше чести. Эйдлмен улыбнулся и открыл было рот, намереваясь что-то сказать, потом, видимо, передумал. — Могу я осведомиться, как поживает Маргарет? — Кто? А-а, вы имеете в виду бедняжку Маргарет? Отлично, спасибо. Здорова и процветает, по словам ее адвокатов. — А мальчики? — Вступают в весеннюю пору отрочества. — А как дела с книгой? Прошло ведь немало времени с тех пор, как вы ее начали. Сколько уже написали? — Пишу. — Двести страниц? Сто? — Что это, Фрэнк, допрос? — Сколько все-таки страниц готово? — Не знаю точно. — Келсо облизнул сухие губы. Просто невероятно, но ему хочется выпить. — Наверное, с сотню. — А перед его мысленным взором возник пустой серый экран и слабо мелькающий курсор, точно показатель пульса на машине жизнеобеспечения, просящий отключить ее. Он ведь не написал ни слова. — Послушайте, Фрэнк, в этом все-таки что-то может быть, верно? Не забывайте: Сталин любил все сохранять. Разве Хрущев не нашел того письма в потайном отделении письменного стола после его смерти? — Он потер раскалывавшуюся голову. — Письма, в котором Ленин возмущался тем, как Сталин обходится с его женой? А потом этот список членов Политбюро, где против всех, кого он собирался вычистить, стояли крестики. А его библиотека… помните его библиотеку? В каждой книге есть его записи. — Ну и что вы хотите этим сказать? — Что все возможно, только и всего. Что Сталин, в отличие от Гитлера, делал записи. — «Quod volumus credimus libenter», — нараспев произнес Эйдлмен. — Это значит… — Я знаю, что это значит. — … это значит, дорогой Непредсказуемый, что мы всегда верим тому, чему хотим верить. — Эйдлмен похлопал Келсо по плечу. — Вам этого не хочется слышать, верно? Извините. Могу солгать, если так вам будет приятнее. Хорошо, я скажу, что история, рассказанная этим типом, в отличие от миллиона подобных историй, окажется не выдумкой. Я скажу, что он приведет вас к неопубликованным мемуарам Сталина, что вы перепишете историю, получите миллионы долларов, женщины будут лежать у ваших ног, Дуберстайн и Сондерс станут хором петь вам хвалу посреди гарвардского двора… — Ладно, Фрэнк. — Келсо прислонился затылком к стене. — Вы высказали свою точку зрения. Я не знаю. Просто… Возможно, надо быть рядом с этим человеком, чтобы… — И заговорил быстрее, не желая признавать себя побежденным. — Просто это наводит меня на некую мысль. А вас не наводит? — Конечно, наводит. Заставляет насторожиться. — Эйдлмен извлек из кармана старинные часы. — Пора возвращаться в зал. Вы не возражаете? А то Ольга будет крайне недовольна. — Он обхватил Келсо за плечи и вывел в коридор. — Так или иначе, вы ничего не успеете предпринять. Завтра мы возвращаемся в Нью-Йорк. Поговорим, когда вернемся. Узнайте, нет ли для вас где-нибудь места. Вы были отличным педагогом. — Я был плохим педагогом. — Вы были отличным педагогом, пока не свернули с пути науки и честности, поддавшись соблазну и дешевому пению сирен журналистики и рекламы. Привет, Ольга! — Наконец-то! Заседание вот-вот начнется. Ой, доктор Келсо… не надо, нехорошо курить, пожалуйста, не курите. — И, пригнувшись к нему, Ольга вынула сигарету из его губ. Лицо ее с выщипанными бровями и тоненькой ниточкой обесцвеченных усиков над губой блестело. Она опустила окурок в его недопитый кофе и забрала у него чашку. — Ольга, Ольга, почему такой яркий свет? — простонал Келсо, прикрывая рукой глаза. В зале было светло, как при электросварке. — Это из-за телевидения, — с гордостью произнесла Ольга. — Нас снимают для передачи. — По местному каналу? — Эйдлмен стал поправлять галстук-бабочку. — Для передачи по спутниковому телевидению, профессор. На весь мир. — Скажите, а где мы сидим? — шепотом спросил Эйдлмен, прикрывая рукой глаза от света. — Доктор Келсо? Всего одно слово, сэр! — Выговор был американский. Келсо обернулся: перед ним стоял смутно знакомый крупный молодой мужчина. — В чем дело? — Меня зовут Эр-Джей О'Брайен, — представился мужчина, протягивая руку. — Московский корреспондент Спутниковой службы новостей. Мы делаем специальную передачу о полемике по поводу… — Думаю, я вам не подойду, — сказал Келсо. — А вот профессор Эйдлмен… я уверен, будет счастлив ответить на ваши вопросы. При мысли о возможности дать интервью для телевидения Эйдлмен, как надувная кукла, словно стал шире и выше. — Ну, если речь не идет о выступлении в официальном качестве… — Вы уверены, что мне не удастся вас уговорить? — спросил корреспондент Келсо, словно и не слышал Эйдлмена. — Вы ничего не хотите сказать миру? Я читал вашу книгу о крахе коммунизма. Когда же это было? Три года назад? — Четыре, — поправил его Келсо. — Вообще-то, по-моему, пять, — сказал Эйдлмен. По-настоящему, подумал Келсо, около шести… Боже, на что ушли все эти годы? — Нет, — сказал он. — В любом случае — спасибо. Я держусь подальше от телевидения. — И посмотрел на Эйдлмена. — Говорят, это дешевая сирена. — Пожалуйста, потом, — прошипела Ольга. — Интервью будете брать потом. Сейчас выступает директор. Пожалуйста. — Келсо снова почувствовал между лопаток ее зонтик, подталкивавший его в зал. — Пожалуйста. Пожалуйста… После того как пришли русские делегаты плюс несколько дипломатов-наблюдателей, пресса и человек пятьдесят публики, зал заполнился и стал выглядеть внушительно. Келсо тяжело опустился на свое место во втором ряду. На трибуне профессор Валентин Аксенов из Российского государственного архива пустился в долгое объяснение того, как были сняты на микропленку партийные документы. Оператор О'Брайена пошел по проходу в глубь зала, снимая присутствующих. Резкий голос Аксенова будто сверлом буравил барабанные перепонки Келсо. Над залом уже опустилась этакая металлическая неоновая оторопь. День простирался в бесконечность. Келсо закрыл руками лицо. — Двадцать пять миллионов листов… — возглашал Аксенов, — двадцать пять тысяч коробок микропленки… семь миллионов долларов… Келсо провел пальцами по лицу и зажал рот. Обманщики! — хотелось ему крикнуть. Лгуны! Ну зачем они все здесь сидят? Они же знают, как и он, что девять десятых лучших материалов все еще под замком, а чтобы увидеть большую часть остального, надо подмазать. Он слышал, что просмотр документов, захваченных у нацистов, стоит тысячу долларов плюс бутылка виски. — Я ухожу, — шепнул он Эйдлмену. — Нельзя. — Почему? — Это невежливо. Сидите, ради бога, и делайте вид, как и все, будто вам интересно. — Эйдлмен произнес это сквозь зубы и не сводя взгляда с трибуны. Келсо продержался еще с полминуты. — Скажите им, что я плохо себя почувствовал. — Я не стану этого делать. — Пропустите меня, Фрэнк. Меня сейчас вырвет. — Господи… Эйдлмен передвинул в сторону ноги и глубже сел в кресло. Келсо пригнулся в тщетной попытке стать незаметным и пошел по ряду, спотыкаясь о ноги коллег и пнув по дороге обтянутую черным шелком щиколотку мисс Велмы Бэрд. — А-а, черт бы вас побрал, Келсо, — буркнула Велма. Профессор Аксенов поднял глаза от своих бумаг и прекратил монотонное гудение. Келсо почувствовал усиленную динамиками гулкую тишину и то, как присутствующие, словно некий огромный зверь, повернулись в едином порыве и стали смотреть ему вслед. Казалось, этому не будет конца — во всяком случае, так продолжалось, пока он не добрался до выхода из зала. И только когда Келсо прошел под мраморным взглядом Ленина и очутился в пустынном коридоре, монотонное гудение возобновилось. Келсо сел на стульчак в уборной на первом этаже бывшего Института марксизма-ленинизма и открыл свою сумку. Там лежали орудия его профессии: желтый блокнот, карандаши, резинка, маленький швейцарский армейский нож, пакет с проспектами от организаторов симпозиума, словарь, уличная карта Москвы, магнитофон и записная книжка со старыми номерами телефонов, напоминавшими об утраченных контактах, бывших приятельницах, о прежней жизни. Что-то в рассказанной стариком истории было ему знакомо, но Келсо не мог вспомнить, что именно. Он взял магнитофон, включил «rewind», дал ленте прокрутиться и нажал на «play». Поднес микрофончик к уху и стал слушать жестяной голос Рапавы: «А спальня товарища Сталина была спальней рядового человека. Я тебе прямо скажу: он всегда был одним из нас…» Перемотка. Пуск. «И выглядел он, парень, очень странно: был почему-то в одних носках, а блестящие новые ботинки держал под мышкой…» Перемотка. Пуск. «… Знаешь, что такое Ближняя, парень?..» «… Ближняя, парень?..» «… Ближняя…» 2 В московском воздухе пахло Азией — пылью, копотью и восточными пряностями, дешевым бензином, черным табаком, потом. Келсо вышел из института и поднял воротник плаща. Он направился по мостовой в рытвинах, обходя замерзшие лужи, удерживаясь от желания помахать угрюмой толпе — это могли счесть «западной провокацией». Улица шла под уклон на юг, к центру города. Каждый второй дом был в лесах. Рядом с Келсо по металлическому желобу с грохотом пролетел мусор и фонтаном пыли осел на землю. Келсо миновал сомнительное казино, о существовании которого оповещала лишь вывеска с нарисованной на ней парой игральных костей. Меховой магазин. Магазин, торгующий исключительно итальянской обувью. За пару мокасин ручной работы любому из демонстрантов пришлось бы отдать месячную зарплату, и Келсо посочувствовал им. На ум пришла цитата из Ивлина Во, которую он не раз использовал, говоря о России: «Существование империи часто является бедой для людей; ее распад — всегда». Спустившись с холма, Келсо повернул направо, навстречу ветру. Снегопад прекратился, но холодный ветер дул неумолимо. Он видел согнутые фигурки, шагавшие по другой стороне улицы под красной каменной стеной Кремля, — золотые купола церквей, вздымавшиеся над нею, казались огромными метеорологическими зондами. Здание, куда он направлялся, находилось впереди. Подобно Институту марксизма-ленинизма, Библиотека имени Ленина тоже была переименована. Теперь она называлась Российской государственной библиотекой, но все по-прежнему называли ее Ленинкой. Келсо прошел через знакомые тройные двери, отдал сумку и плащ гардеробщице, затем показал вооруженному охраннику в стеклянной будке свой старый читательский билет. Он расписался в регистрационной книге и поставил время. Десять часов одиннадцать минут. Ленинка не была компьютеризована, поэтому сорок миллионов названий все еще оставались на карточках. Наверху широкой каменной лестницы под сводчатым потолком находилась картотека — море деревянных ящиков, и Келсо, как много лет назад, стал пробираться среди них, выдвигая то один ящик, то другой, просматривая знакомые названия. Ему нужен Радзинский, и вторая часть второй книги Волкогонова, и Хрущев, и Аллилуева. На карточках с двумя последними наименованиями стояла буква «с», это означало, что они находились в спецхране до 1991 года. Сколько названий он может выписать? Кажется, пять? Под конец Келсо решил взять еще беседы Чуева с отошедшим от дел Молотовым. Затем он отнес требования на выдачу и проследил, как их положили в металлический цилиндр и спустили по пневматической трубе в нижние этажи Ленинки. — Сколько сегодня придется ждать? Сотрудница пожала плечами: как знать? — Час? Она снова пожала плечами. Келсо подумал: ничто не изменилось. Он прошел через площадку в читальный зал № 3 и, тихо ступая по вытертому зеленому ковру, добрался до своего старого места. Здесь тоже все осталось по-прежнему: такими же сочно-коричневыми выглядели обшитые деревом стены зала с антресолями, таким же был сухой воздух в нем, такая же царила тишина, которую было святотатством нарушать. В одном конце зала — скульптура, изображающая Ленина над книгой, в другом — астрологические часы. За столами сидели человек двести. Сквозь окно в левой стене Келсо видел купол и колокольню храма Николая Чудотворца. Он будто и не уезжал отсюда; прошедшие восемнадцать лет словно приснились во сне. Келсо сел, положил на стол блокнот и ручку и в эту минуту снова почувствовал себя двадцатишестилетним. Он жил тогда в отдельной комнате в зоне «В» Московского университета, платил в месяц двести шестьдесят рублей за кровать, письменный стол, стул и шкаф, питался в студенческой столовой в подвале, изобилующем тараканами, дни проводил в Ленинке, а вечера — с приятельницами: с Надей, или с Катей, или с Маргаритой, или с Ириной. Ирина… Вот это была женщина… Он провел рукой по исцарапанной поверхности стола. Интересно, что стало с Ириной? Возможно, ему не надо было расставаться с ней — с серьезной красивой Ириной, читавшей журналы самиздата и ходившей на собрания в подвалах, а любовью занимавшейся под копировальной машиной «Гештетнер» и клявшейся, что потом, когда они изменят мир, все будет иначе. Ирина… Интересно, как она восприняла бы новую Россию? Согласно последнему дошедшему до него известию, она работает медсестрой у дантиста в Юго-Восточном Уэльсе. Он обвел взглядом читальный зал и закрыл глаза, стараясь еще на минуту удержать прошлое, — полнеющий, страдающий от похмелья историк средних лет в черном вельветовом костюме. Заказанные книги прибыли на выдачу ровно в одиннадцать, во всяком случае, четыре из них: прислали первую часть второй книги Волкогонова вместо второй, и Келсо пришлось отправить ее назад. Он отнес книги на свой стол и углубился в чтение, записывая и сопоставляя рассказы разных людей, присутствовавших при смерти Сталина. Как всегда, он находил эстетическое удовольствие в детективной работе исследователя. Косвенные источники и домыслы он отбрасывал. Его интересовали лишь свидетельства тех, кто находился в комнате Генсека и чье описание виденного он мог сопоставить с рассказом Рапавы. Насколько он понимал, их осталось семеро: члены Политбюро Хрущев и Молотов, дочь Сталина Светлана Аллилуева, охранник Сталина Рыбин, помощник коменданта Лозгачев и двое медиков — профессор Мясников и реаниматор Чеснокова. Остальные свидетели вскоре умерли (как охранник Сталина Хрусталев) либо исчезли. Их рассказы отличались в мелких подробностях, но в главном совпадали. В воскресенье, 1 марта 1953 года, между четырьмя часами утра и десятью часами вечера у Сталина, когда он был один, произошло сильнейшее кровоизлияние в левое полушарие мозга. Академик Виноградов, обследовавший его мозг после смерти, обнаружил серьезное обызвествление мозговых артерий, указывавшее на то, что Сталин уже долгое время был безумен, возможно, даже не один год. Никто не мог сказать, когда произошел инсульт. Дверь в комнату Сталина весь день оставалась закрытой, и обслуга не решалась туда войти. Помощник коменданта Лозгачев сообщил писателю Радзинскому, что он первый набрался храбрости. «Я открыл дверь… а там на полу Хозяин лежит и руку правую поднял… Все во мне оцепенело. Руки, ноги отказались подчиняться. Он еще, наверное, не потерял сознание, но и говорить не мог. Слух у него был хороший, он, видно, услышал мои шаги и еле поднятой рукой звал меня на помощь. Я подбежал и спросил: „Товарищ Сталин, что с вами?“ Он, правда, обмочился за это время и левой рукой что-то поправить хочет, а я ему: „Может, врача вызвать?“ А он в ответ так невнятно: „Дз… дз…“ — дзыкнул, и все». После этого охранники сразу позвонили Маленкову. А Маленков позвонил Берии. И Берия объявил, по сути дела совершив убийство по преступной халатности, что Сталин выпил лишнего и его не надо беспокоить — пусть отоспится. Келсо старательно это записал. Ничто из прочитанного не противоречило рассказу Рапавы. Это, конечно, не доказывало, что Рапава говорил правду, — он вполне мог прочесть показания Лозгачева и соответственно состряпать свою версию, — но и не свидетельствовало о том, что он солгал. Подробности, безусловно, совпадали: временные рамки; приказ не вызывать медиков; то, что Сталин сделал под себя; то, что к нему вернулось сознание, но говорить он не мог. Так происходило по крайней мере дважды в течение трех дней, пока он не умер. Первый раз, по свидетельству Хрущева, когда врачи, наконец вызванные Политбюро, кормили Сталина с ложечки супом и поили слабым чаем, он поднял руку и указал на фотографии детей на стене. Второй раз сознание вернулось к нему перед самым концом — это отметили все, в особенности его дочь Светлана. «… В последнюю уже минуту он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, — это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть, — тут он поднял вдруг кверху левую руку (которая двигалась) и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно, к кому или к чему он относился… В следующий момент душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела». Это было написано в 1967 году. Когда сердце Сталина остановилось, врачи велели реаниматору Чесноковой, сильной молодой женщине, сделать Сталину искусственное дыхание, нажимая на грудь и дыша ему в рот, что она и принялась делать, пока Хрущев, услышав треск ребер, не велел ей прекратить, «… неизвестно, к кому или к чему он относился…» Келсо подчеркнул эти слова. Если Рапава сказал правду, совершенно очевидно, кого проклинал Сталин, — Лаврентия Берию, человека, укравшего ключ от его личного сейфа. А вот почему Сталин указал на фотографии детей — менее ясно. Келсо постучал карандашом по зубам. Все это неубедительно. Он мог представить себе, что скажет Эйдлмен, если в подтверждение своей гипотезы он сошлется на такой материал. При мысли об Эйдлмене Келсо взглянул на часы. Если сейчас уйти из библиотеки, он может появиться на симпозиуме как раз к обеду, так что никто не заметит его отсутствия. Он собрал книги и понес их к столу выдачи, а туда только что поступила вторая часть второй книги Волкогонова. — Так как, — спросила библиотекарша, раздраженно поджимая губы, — вам нужен этот том или нет? Келсо помедлил и чуть не сказал «нет», а потом решил, что, пожалуй, лучше докончить начатое. Он вернул библиотекарше принесенные книги, взял Волкогонова и пошел назад, в читальный зал. Книга лежала перед ним на столе унылым коричневым кирпичом. «Триумф и трагедия. Политический портрет И. В. Сталина», издательство «АПН», Москва, 1989 год. Он прочел эту книгу, как только она вышла, и с тех пор не испытывал потребности в нее заглядывать. Сейчас же с восторгом смотрел на нее, затем пальцем отбросил обложку. Волкогонов был трехзвездным генералом Красной армии со связями в Кремле; он получил при Горбачеве и Ельцине специальное разрешение на доступ к архивам, благодаря чему создал три монументальных труда: жизнеописания Сталина, Троцкого и Ленина, каждое следующее — более ревизионистское, чем предыдущее. Келсо пролистал том до указателя, нашел ссылки на смерть Сталина и мгновение спустя увидел то, что не давало ему покоя с тех пор, как Папу Рапава исчез на московской заре: «А. А. Епишев, который, напомню, работал одно время заместителем министра государственной безопасности, рассказывал, что у Сталина была толстая тетрадь в черном коленкоровом переплете, куда он иногда что-то записывал… он предполагал, что Сталин какое-то время хранил и некоторые личные письма от Зиновьева, Каменева, Бухарина и даже Троцкого… Мне, несмотря на все попытки, не удалось выяснить ни содержания, ни судьбы личных записей „вождя“. Епишев не раскрыл своего источника, но, согласно Волкогонову, у него были на этот счет предположения. Он считал, что личные бумаги Сталина были взяты из его кремлевского сейфа Лаврентием Берией, когда Генерального секретаря парализовало. «Берия умчался в Кремль. Кто сегодня скажет, не в сталинский ли сейф кинулся в первую очередь этот новый Фуше? … Берия, уничтожив личные бумаги Хозяина, а вместе с ними загадочную тетрадь (если она там была), расчищал себе путь на самую вершину. Возможно, мы никогда не узнаем этой сталинской «тайны» — содержания записей в черной тетради. А. А. Епишев был уверен, что Берия «очистил» сейф до его официального вскрытия. Видимо, это ему было очень нужно». Успокойся и не радуйся, так как это еще ничего не доказывает, понял? Ровным счетом ничего. Но делает все в тысячу раз более похожим на правду. У входа в читальный зал Келсо вытащил из пазов узкий деревянный ящичек и быстро перебрал карточки, пока не нашел нужную на Епишева А. А. (1908-85). Старик написал кучу равно нудной халтуры: «История учит. К двадцатилетию победы Советского Союза в Великой Отечественной войне» (1965), «Идеологическая борьба по военным вопросам» (1974), «Идеям партии верны» (1981)… У Келсо прошло похмелье и наступила знакомая посталкогольная эйфория, что в прошлом всегда было самым продуктивным периодом дня, — ради одного этого стоило напиваться. Он бегом спустился по лестнице и помчался по мрачному коридору, который вел в Военный отдел библиотеки. Помещение было маленькое и тесное, из-за неонового освещения казалось, что ты находишься под землей. Молодой человек в сером свитере, пригнувшись к столу, читал юмористический журнал семидесятых годов. — Что у вас есть на военного по фамилии Епишев? — спросил Келсо. — А. А. Епишев. — Кому нужна справка? Келсо протянул свой читательский билет, и молодой человек с интересом ознакомился с ним. — Не тот ли вы Келсо, который несколько лет назад написал книгу о том, что партии пришел конец? Келсо помедлил, не зная, как лучше ответить, но наконец признался, что это он. Молодой человек отложил журнал и пожал ему руку. — Андрей Ефанов. Замечательная книга. Вы действительно сбили спесь с этих мерзавцев. Сейчас посмотрю, что у нас есть на Епишева. Епишев упоминался в двух справочниках — в Военной энциклопедии и в справочнике «Герои Советского Союза», и в обоих говорилось более или менее одно и то же, если читать между строк, а именно, что Алексей Алексеевич Епишев был железным сталинистом старой закалки: в двадцатые и тридцатые был комсомольским, а затем партийным секретарем; в 1938 году окончил Военную академию РККА, с марта 1940 года — первый секретарь Харьковского обкома и горкома партии; в 1942-43 годах заместитель народного комиссара среднего машиностроения; с мая 1943 года — член Военного совета Тридцать восьмой армии Первого украинского фронта… — Что такое «среднее машиностроение»? — спросил Ефанов, заглядывавший в книги через плечо Келсо. Он, как выяснилось, отбывал воинскую повинность в Литве — два года в аду, — и при коммунистах его, как еврея, не приняли в Московский университет. А сейчас он с превеликим восторгом копался в пыли и прахе епишевской карьеры. — Прикрытие для советской атомной промышленности, — сказал Келсо. — Любимого детища Берии. — И сделал пометку: «Берия». С 1946 года по… — секретарь Центрального Комитета коммунистической партии Украины. — В ту пору на Украине проводили после войны чистку — репрессировали тех, кто сотрудничал с немцами, — сказал Ефанов. — Кровавое было время. — В 1950 году — первый секретарь Одесского областного комитета партии, с 1951 по… — заместитель председателя Комитета Государственной безопасности по кадрам. Заместитель председателя Комитета… В обоих справочниках приводилась официальная фотография Епишева. Келсо снова и снова смотрел на квадратную челюсть, густые брови и сумрачное лицо над толстой шеей боксера. «Здоровый был мужик, прямо танк из мяса». — Докопался-таки, — прошептал себе под нос Келсо. После смерти Сталина карьера Епишева пошла под уклон. Сначала его отправили в Одессу, затем за границу. Посол в Румынии (1955-61), посол в Югославии (1961-62). И потом наконец долгожданный вызов в Москву и назначение начальником Главного политического управления Советской Армии и ВМФ, ее идеологическим комиссаром. Этот пост он занимал двадцать три года. А кто был у него заместителем? Не кто иной, как Дмитрий Волкогонов, трехзвездный генерал и будущий биограф Иосифа Сталина. Извлечь эти крохи информации Келсо сумел, лишь перелопатив кучу клише и избитых фраз о том, «сколь важную роль сыграл Епишев в создании в вооруженных силах нужной политической атмосферы и во внедрении марксистско-ленинских идей, в укреплении воинской дисциплины и повышении идеологической подготовки». Он умер в возрасте семидесяти семи лет. Волкогонов, как было известно Келсо, умер десятью годами позже. Далее следовал перечень званий и наград, полученных Епишевым: Герой Советского Союза, лауреат Ленинской премии, четыре ордена Ленина, орден Октябрьской Революции, четыре ордена Красного Знамени, два ордена Великой Отечественной войны (первой степени), три ордена Красной Звезды, орден «За службу Родине в Вооруженных Силах СССР»… — Как он мог еще стоять при таком количестве орденов?! — И я уверен, он никого не победил, кроме своих соратников, — съехидничал Ефанов. — Могу я спросить: чем же вас так заинтересовал Епишев? — А этот тут при чем? — вместо ответа спросил Келсо. И указал на строку в конце текста: В. П. Мамонтов. — Он автор очерка. — Мамонтов писал о Епишеве? Владимир Мамонтов? Из КГБ? — Он самый. Ну и что? Биографические очерки обычно пишут друзья. А в чем дело? Вы с ним знакомы? — Не могу сказать, что знаком. Я встречался с ним. — При упоминании этого имени Келсо насупился. — Его люди устроили демонстрацию… сегодня утром… — Ах, эти! Они только и делают, что демонстрируют. А когда вы встречались с Мамонтовым? Келсо достал блокнот и принялся листать странички. — Я полагаю, лет пять назад. Когда изучал материалы для книги о партии. Владимир Мамонтов. Господи, он лет пять не вспоминал про Владимира Мамонтова, и вдруг этот человек дважды за одно утро попался ему. Годы замелькали в обратном направлении — девяносто пятый, девяносто четвертый… Подробности их встречи восстанавливались в памяти: утро поздней весной, дохлая собака под талым снегом у многоквартирного дома на окраине Москвы, монументальная жена. Мамонтов только что отсидел четырнадцать месяцев в Лефортово за участие в военном путче с целью свержения Горбачева, и Келсо первым взял у него интервью. Пришлось долго добиваться разрешения, а когда интервью было взято, оказалось, как часто бывает, что оно не стоило таких усилий. Мамонтов категорически отказался рассказывать о себе или о путче и говорил партийными лозунгами со страниц «Правды». Келсо нашел в своей записной книжке рядом со служебным телефоном мелкого партийного чиновника Геннадия Зюганова домашний телефон Мамонтова, записанный в 1991 году. — Хотите попытаться встретиться с ним? — спросил, волнуясь, Ефанов. — Вы знаете, что он ненавидит всех, кто с Запада? Почти так же сильно, как евреев. — Вы правы, — сказал Келсо, глядя на семь записанных в книжке цифр. Мамонтов тогда выглядел внушительно, даже потерпев поражение, хотя советский костюм висел на его широких плечах и лицо было бледным, по-тюремному серым, а в глазах застыла смертельная ненависть. В своей книге Келсо, мягко говоря, не слишком лестно отозвался о Мамонтове. Книга была переведена на русский — Мамонтов наверняка ее видел. — Вы правы, — повторил Келсо. — Глупо даже пытаться с ним встретиться. В два часа с минутами Непредсказуемый Келсо вышел из Библиотеки имени Ленина, по дороге остановился у прилавка в вестибюле, где купил пару пирожков и бутылку теплой солоноватой минеральной воды. Он вспомнил, что, проходя мимо «Интуриста» напротив Кремля, видел ряд телефонов-автоматов, и, жуя на ходу, сначала спустился в метро, чтобы купить пластмассовые жетоны для телефона, затем вернулся на Моховую и пошел мимо высокой красной стены и золотых куполов. Ему казалось, что он идет не один. Его более молодое «я» шагало рядом — с развевающимися по ветру волосами, с неизменной сигаретой в зубах, всегда куда-то спешащий, всегда оптимистично настроенный, — писатель, идущий в гору. («Доктор Келсо привнес в изучение современной истории Советского Союза прилежание первоклассного ученого и энергию хорошего репортера». — «Нью-Йорк Таймс».) Этот более молодой Келсо не стал бы раздумывать и наверняка позвонил бы Владимиру Мамонтову. Ей-богу, при необходимости он бы уже дубасил в его чертову дверь. Надо подумать: если Епишев рассказал Волкогонову про тетрадь Сталина, разве он не мог рассказать об этом и Мамонтову? И не осталось ли после него каких-то записей? Не осталось ли родных? Стоит попытаться. Келсо вытер рот и пальцы крошечной бумажной салфеткой и, снимая трубку телефона и опуская жетон, почувствовал, как свело желудок и сердцу стало жарко. Разумно ли он поступает? Нет. Но кому до этого дело? Вот Эйдлмен — он человек разумный. И Сондерс — очень разумный. Давай же, действуй! — приказал он себе. И набрал номер. Первый звонок окончился неудачей. Мамонтовы переехали, и человек, живший теперь по их старому адресу, не хотел давать их новый номер. Только пошептавшись с кем-то, он все-таки его продиктовал. Келсо повесил трубку и набрал новый номер. На этот раз телефон звонил долго, прежде чем на том конце сняли трубку. Жетон провалился, и дрожащий старческий женский голос спросил: — Кто это? Келсо назвался. — Могу я поговорить с товарищем Мамонтовым? — Он не забыл, что надо сказать «товарищ». «Господин» здесь не годилось. — А кто вы? — Я же сказал: моя фамилия Келсо, — терпеливо повторил он. — Я звоню из автомата. По срочному делу. — Да, да, но кто это? Келсо намеревался в третий раз повторить свое имя и тут услышал на том конце что-то вроде потасовки, и в трубке раздался резкий мужской голос: — Ладно, хватит. Говорит Мамонтов. А вы кто? — Келсо. — В трубке тишина. — Доктор Келсо. Может быть, вы меня помните? — Помню. Что вам надо? — Встретиться с вами. — С какой стати мне с вами встречаться после того дерьма, которое вы написали? — Мне хотелось бы задать вам несколько вопросов. — По поводу? — Черной клеенчатой тетради Иосифа Сталина. — Помолчите-ка, — сказал Мамонтов. — Что? — Келсо недоуменно сдвинул брови, глядя на трубку. — Я сказал — помолчите. Я думаю. Где вы сейчас? — Возле «Интуриста» на Моховой. Снова молчание. — Это недалеко от меня, — сказал Мамонтов. И добавил: — Пожалуй, приезжайте. Он дал адрес. Телефон отключился. Телефон отключился, и майор Феликс Суворин из Службы внешней разведки (СВР), сидя в своем кабинете в Ясеневе, что на юго-западе Москвы, осторожно снял наушники и вытер уши чистым белым платком. В лежавшем перед ним блокноте было написано: «Черная клеенчатая тетрадь Иосифа Сталина…» 3 Встреча с прошлым Международный симпозиум, посвященный архивам Российской Федерации Вторник, 27 октября Заключительное заседание Доктор К е л с о: Леди и джентльмены, всякий раз как передо мной возникает имя Иосифа Сталина, я неизменно представляю его себе стариком, стоящим у патефона. Он работал допоздна, обычно до девяти или десяти, а потом шел в кремлевский кинотеатр смотреть какой-нибудь фильм. Часто это был один из фильмов о Тарзане — Сталину почему-то нравилось то, что молодой человек мог жить и вырасти среди диких зверей, — затем он со своими коллегами по Политбюро отправлялся на дачу в Кунцево ужинать, а после ужина заводил патефон и ставил пластинку. По свидетельству Милована Джиласа, на его любимой пластинке вместо человеческих голосов звучал собачий вой. И Сталин заставлял членов Политбюро танцевать под этот вой. Среди них были вполне хорошие танцоры. Например, отличным танцором был Микоян. Неплохо отплясывал и Вулганин — он чувствовал ритм. А вот Хрущев никуда не годился — танцевал как корова на льду, и Маленков с Кагановичем были ему под пару. Однажды вечером, привлеченная, как мы можем предположить, топотом ног под собачий вой, в дверь заглянула дочь Сталина, Светлана, и Сталин заставил и ее танцевать. Через какое-то время она устала и еле передвигала ноги, и Сталин разозлился. «Ну, Светланка, танцуй!» — рявкнул он на нее. «Я уже танцевала, папа. Я устала», — сказала Светлана. Тогда Сталин — и тут я цитирую Хрущева — «взял ее пятерней за волосы и потянул. Смотрю, у нее краска на лице выступила, и слезы появились на глазах. Так жалко было смотреть на нее. А отец тянул ее, потом дернул за волосы». Теперь удержите эту картину в памяти и давайте посмотрим, что сталось с семьей Сталина. Первая его жена умерла. Старший сын Яков пытался в двадцать один год покончить с собой, но лишь ранил себя. (Увидев его, Сталин, по свидетельству Светланы, расхохотался. «Ха! — сказал он. — Не попал!») Во время войны немцы взяли Якова в плен и, после того как Сталин отказался обменять его, он снова решил покончить с собой; на этот раз удалось: Яков бросился на находившееся под током лагерное заграждение. У Сталина был еще один сын — Василий, алкоголик, умерший в сорок один год. Вторая жена Сталина, Надежда, родила ему двоих детей и — по словам Светланы — сделала два аборта, а в тридцать один год, однажды поздно вечером, застрелилась. (А возможно, кто-то ее застрелил: никакой записки, которая объясняла бы самоубийство, так и не нашли.) Надежда была четвертым ребенком в семье. Ее старший брат Павел был уничтожен Сталиным во время чисток — в свидетельстве о смерти сказано: умер от сердечного приступа. Другой ее брат, Федор, сошел с ума, увидев якобы вырванное врагами сердце друга Сталина, героя Гражданской войны красного командира Камо. (На самом деле этот армянин, прежде занимавшийся ограблением банков, просто-напросто инсценировал свою гибель, решив закалить юного бойца.) Ее сестра Анна была арестована по приказу Сталина и приговорена к десяти годам одиночного заключения. Когда ее выпустили из тюрьмы, она не узнавала собственных детей. Так Сталин обошелся с одной частью своих родственников. А как обстояло дело с другими? Например, Александр (Алеша) Сванидзе, брат первой жены Сталина, был арестован в тридцать седьмом году и в сорок втором расстрелян. У Сванидзе была жена Мария, которая тоже была арестована и в сорок втором умерла в ссылке. Их сын Иван — племянник Сталина — был помещен в жуткий государственный приют для детей «врагов народа» и вышел оттуда почти через двадцать лет с глубоко поврежденной психикой. И, наконец, у Сталина была свояченица Мария — ее тоже арестовали в тридцать седьмом и она умерла в тюрьме. Надо учесть, что Аллилуевы и Сванидзе были как одна семья. Теперь вернемся к Светлане. Мать ее застрелилась. Единокровный брат погиб. Родной брат — алкоголик. Два дяди погибли, а третий — сумасшедший. Две тети погибли и одна в тюрьме. Ее таскает по комнате за волосы собственный отец в присутствии самых могущественных людей России, пляшущих под собачий вой. Коллеги, когда я сижу в архиве или — что случается все реже — присутствую на симпозиуме вроде нынешнего, я всегда стараюсь вспомнить эту сцену, чтобы не забывать, что к прошлому нельзя подходить с рациональной меркой. Ничто в архивах не говорит о том, что заместитель председателя Совета министров или комиссар по иностранным делам принимали то или иное решение в состоянии крайней усталости и, по всей вероятности, страха — ведь они ради собственного спасения плясали до трех часов ночи и знали, что следующей ночью, скорее всего, снова придется плясать. Я вовсе не хочу сказать, что Сталин был безумен. Наоборот. Мне могут возразить, что человек, заводивший патефон, был самым разумным из присутствующих. Когда Светлана спросила отца, почему ее тетю Аню содержат в одиночке, он ответил: «Потому что она слишком много болтает». Действия Сталина обычно были логичны. Ему не надо было напоминать слова английского философа XVI века о том, что «знание — это сила». На этом зиждется сталинизм. Помимо всего прочего, этим объясняется, почему Сталин уничтожил стольких членов своей семьи и своих ближайших коллег: он хотел ликвидировать всех, кто близко его знал. И мы не можем не признать, что такая линия поведения была на редкость успешной. Мы собрались сегодня в Москве, через сорок пять лет после смерти Сталина, чтобы поговорить о недавно открытых архивах советского периода. Над нами, в хранилище с противопожарным устройством при постоянно поддерживаемой температуре в восемнадцать градусов Цельсия и шестидесятипроцентной влажности, находится полтора миллиона папок — весь архив Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза. Однако много ли раскрывает нам этот архив о Сталине? Что мы сегодня узнаем, чего не могли знать, когда коммунисты находились у власти? Письма Сталина к Молотову — да, мы можем с ними ознакомиться, но они не представляют интереса. К тому же они прошли жесткую цензуру. И дело не только в этом: они заканчиваются тридцать шестым годом, как раз в ту пору, когда начались настоящие репрессии. Мы можем также увидеть списки людей, которым Сталин подписал смертный приговор. Теперь мы знаем, что восьмого декабря тысяча девятьсот тридцать восьмого года Сталин подписал тридцать списков со смертными приговорами пяти тысячам людей, среди которых было немало его друзей. Мы знаем также, что в тот самый вечер он отправился в кремлевский кинотеатр и смотрел на этот раз не Тарзана, а комедию под названием «Веселые ребята». Но что или кто находится между этими двумя противоположностями — между убийствами и смехом? Каким был этот человек? Мы не знаем. А почему? Потому что Сталин постарался убрать почти всех, кто мог бы рассказать нам, каким он был… 4 Новое жилище Мамонтова оказалось как раз через реку, в большом многоквартирном комплексе, известном как Дом на Набережной. Этот десятиэтажный комплекс товарищ Сталин — с типичной для него щедростью — предоставил для жилья руководящим членам партии и их семьям. В нем было двадцать пять подъездов, в каждом из которых Генсек предусмотрительно посадил охранника из НКВД — исключительно для вашей безопасности, товарищи. После проведения чисток шестьсот обитателей комплекса были ликвидированы. А теперь квартиры приватизированы, и самые хорошие из них, с видом на Москву-реку и Кремль, стоят более полумиллиона долларов. Келсо не мог понять, как Мамонтов сумел набрать такую сумму. Он спустился по лестнице с моста и перешел через дорогу. У мамонтовского подъезда стояла похожая на коробку белая «лада» с опущенными стеклами, на переднем сиденье двое мужчин жевали жвачку. У одного от уголка глаза до рта тянулся белый шрам. Они с нескрываемым интересом проследили за Келсо, когда он проходил мимо них к подъезду. В подъезде рядом с лифтом кто-то написал по-английски аккуратными крупными буквами: « Fuck off». Свидетельство российского образования, подумал Келсо. Нервничая, он стал насвистывать мотив собственного сочинения. Лифт бесшумно поднял его на девятый этаж; он вышел, встреченный отдаленным грохотом западного рока. Дверь у Мамонтова была железная. На металле кто-то аэрозолем нарисовал красную свастику. Краска облезла и потускнела от времени, но ее и не пытались смыть. В стену над дверью была вделана маленькая телекамера. Многое здесь сразу не понравилось Келсо: охрана, парни в машине у подъезда. На какой-то миг он ощутил запах страха, царившего тут двадцать лет тому назад и, словно запах пота, пропитавшего кирпичную кладку, — грохот сапог, громкий стук в дверь, поспешные прощания, всхлипы, тишина. Рука его застыла на звонке. Надо же выбрать такое место для жилья! Он нажал на кнопку звонка. После долгой паузы дверь открыла пожилая женщина. Госпожа Мамонтова не изменилась — все такая же высокая, полная, но не грузная. На ней был широкий цветастый халат, и она, похоже, только что плакала. Она окинула его рассеянным взглядом покрасневших глаз и, не успел он открыть рот, исчезла. Из глубины темного коридора показался Владимир Мамонтов, одетый так, будто собрался на службу: белая рубашка, голубой галстук, черный костюм с маленькой красной звездочкой на лацкане. Он молча протянул руку. Рукопожатие было таким, что от руки Келсо, казалось, ничего не останется, — по слухам, Мамонтов на собраниях в КГБ занимался тем, что разрабатывал руку с помощью резинового мячика. (Немало слухов ходило о Мамонтове: говорили, например, что в ночь на 20 августа 1991 года во время знаменитого заседания на Лубянке, когда путчисты поняли, что все сорвалось, Мамонтов предложил полететь на дачу Горбачева в Форосе на Черном море и лично застрелить президента. Эти слухи Мамонтов объявил «провокационной выдумкой».) Из темноты, царившей за спиной Мамонтова, возник молодой человек с пистолетом в кобуре под мышкой, и Мамонтов, не оборачиваясь, сказал: — Все в порядке, Виктор. Я владею ситуацией. С виду Мамонтов походил на обычного чиновника: волосы с проседью цвета стали, очки в стальной оправе, отвислые щеки, как у охотничьей собаки. Мимо такого сто раз пройдешь на улице и не обратишь внимания. А вот глаза — горящие. Глаза фанатика, подумал Келсо: наверное, у Эйхмана или какого-нибудь другого нацистского чиновника-убийцы были такие же глаза. Пожилая женщина где-то в глубине квартиры начала странно выть, и Мамонтов велел Виктору пойти ее утихомирить. — Значит, вы участвуете в этом сборище воров, — сказал он Келсо. — Каком сборище? — В симпозиуме. В «Правде» был напечатан список иностранных историков, которые приглашены выступить. Ваша фамилия там стоит. — Историков вряд ли можно считать ворами, товарищ Мамонтов. Даже иностранных историков. — Нет, значит? Самое важное для народа — его история. Это почва, на которой построено любое общество. Наша история была у нас украдена — сужена и затемнена клеветой наших врагов до такой степени, что народ перестал понимать, что он собой представляет. Келсо улыбнулся — Мамонтов ничуть не изменился. — Но вы же не можете всерьез этому верить. — Вы не русский. Представьте себе, что ваша страна предложила иностранной державе купить ее национальный архив за жалкие два-три миллиона долларов. — Вы же не продаете свой архив. Вы планируете переснять документы на микропленку и дать возможность ученым пользоваться ими. — Ученым в Калифорнии, — сказал Мамонтов таким тоном, словно это было решающим аргументом. — Но нечего заниматься тягомотиной. У меня неотложная встреча. — Он посмотрел на часы. — Могу уделить вам еще только пять минут, так что переходите к делу. Что это вы заинтересовались тетрадкой Сталина? — В связи с исследованием, которым я занимаюсь. — Исследованием? Исследованием чего? Келсо замялся. — Событий, связанных со смертью Сталина. — Продолжайте. — Если бы я мог задать вам пару вопросов, тогда, возможно, мне удалось бы объяснить… — Нет, — сказал Мамонтов. — Поступим наоборот. Сначала вы расскажете мне, что вы знаете об этой тетради, а потом я, возможно, отвечу на ваши вопросы. —  Возможно, ответите? Мамонтов снова взглянул на часы. — Четыре минуты. — Хорошо, — поспешил согласиться Келсо. — Вы помните официальную биографию Сталина, написанную Дмитрием Волкогоновым? — Предателем Волкогоновым? Вы напрасно занимаете мое время. Эта книга — дерьмо. — Вы ее читали? — Конечно, нет. В нашем мире хватает дерьма, и я вовсе не желаю погружаться в него. — Волкогонов утверждает, что Сталин держал свои бумаги — в том числе черную коленкоровую учебную тетрадь — в собственном сейфе в Кремле и что эти бумаги были украдены Берией. Он узнал это от человека, которого, я думаю, вы знаете. От Алексея Алексеевича Епишева. В тяжелых серых глазах Мамонтова что-то вспыхнуло — на миг. Значит, он об этом слышал, подумал Келсо, он знает о существовании тетради… — И? — И я подумал, что вы знали об этом, когда писали справку о Епишеве для биографического справочника. Ведь он, насколько я понимаю, был вашим другом? — А вам-то что до этого? — Мамонтов перевел взгляд на сумку Келсо. — Вы нашли тетрадь? — Нет. — Но вы кого-то знаете, кто может знать, где она? — Кое-кто приходил ко мне, — начал было Келсо и умолк. В квартире стояла полная тишина. Старуха перестала выть, но охранник не появлялся. На столике в передней лежал экземпляр «Авроры». До Келсо вдруг дошло, что никто в Москве не знает, где он находится. — Я зря отнимаю у вас время, — сказал он. — Пожалуй, я зайду позже, когда у меня… — В этом нет необходимости, — ответил более мягким тоном Мамонтов. Острый взгляд прошелся по Келсо — по лицу, по рукам, определяя потенциальную силу мышц его предплечий и груди, потом снова переметнулся на лицо. Он ведет себя, подумал Келсо, исходя из принципов ленинского учения: воткни штык. Если попадешь в жир, втыкай глубже. Если почувствуешь железо, вытащи до другого раза. — Вот что, доктор Келсо, — добавил Мамонтов. — Я сейчас кое-что покажу вам. Это будет вам интересно. А после кое-что расскажу. А потом вы мне кое-что расскажете. — Он помотал пальцами между собой и Келсо. — Предлагаю обмен. По рукам? Впоследствии Келсо попытался составить перечень увиденного, но предметов было слишком много, всего не запомнишь: огромное полотно работы Герасимова, написанное маслом, — Сталин на фоне кремлевской стены; подсвеченный неоном застекленный шкафчик с миниатюрами: блюда, коробочки, почтовые марки, медали — все с изображением вождя; полка книг Сталина, книги о Сталине, фотографии Сталина — подписанные и неподписанные; образец почерка Сталина — синим карандашом на четвертушке линованной бумаги, — висевший в рамке над бюстом Сталина работы Вучетича («… не щадить отдельных лиц, какое бы положение они ни занимали, щадить только дело, только интересы дела»). Келсо переходил от одного экспоната к другому под пристальным взглядом Мамонтова. Этот кусок рукописи, спросил Келсо, это… это были наброски для речи, да? Правильно, сказал Мамонтов: октябрь 1920 года, обращение к рабоче-крестьянской инспекции. А картина Герасимова? Она похожа на ту, которую художник написал в 1938 году и где Сталин изображен с Ворошиловым на фоне кремлевской стены. Мамонтов снова кивнул — ему явно приятно было иметь дело со знатоком: да, Генсек велел Герасимову написать второй вариант, без Ворошилова, тем самым Сталин давал понять Ворошилову, что жизнь (как бы это сказать?) всегда можно перекроить, беря пример с произведения искусства. Коллекционер из Мэриленда и другой, из Дюссельдорфа, предлагали Мамонтову за эту картину сто тысяч долларов, но он никогда не допустит, чтобы она покинула русскую землю. Никогда. Он надеется рано или поздно выставить ее в Москве вместе со всей своей коллекцией — «когда политическое положение станет более благоприятным». — А вы считаете, что ситуация когда-нибудь станет более благоприятной для этого? — Да. История объективно увековечит правоту Сталина. Такой уж он был, Сталин. С субъективной точки зрения, он, наверно, казался жестоким, даже безнравственным. Но слава человека определяется в объективной перспективе. Тогда видно, какой это гигант. Я твердо убежден, что, когда восстановится подлинная перспектива, Сталину снова будут ставить памятники. — Геринг сказал на Нюрнбергском процессе то же самое о Гитлере. Но я что-то не вижу памятников… — Гитлер проиграл. — Но Сталин-то ведь тоже. В конечном счете. Если судить «в объективной перспективе». — Сталин получил в наследство страну с деревянными плугами, а оставил после себя империю, вооруженную атомными бомбами. Как же можно говорить, что он проиграл? Вот те, кто пришел после него, — проиграли. Но только не Сталин. Сталин, конечно, предвидел, что произойдет. Хрущев, Молотов, Берия, Маленков считали себя железными, но Сталин видел их насквозь. Когда меня не станет, капиталисты потопят вас, как слепых котят, говорил он. И его анализ, как всегда, был правилен. — Значит, вы считаете, что будь Сталин жив… — Мы по-прежнему оставались бы сверхдержавой? Несомненно. Но гении вроде Сталина появляются в стране, возможно, раз в сто лет. И даже Сталину не удалось разработать стратегию, которая победила бы смерть. Скажите, вы видели обзор мнений о нем, подготовленный к сорокапятилетию со дня его смерти? — Видел. — И что вы можете сказать, каков итог? — Я счел итог… — Келсо замялся, подыскивая нейтральное слово, — знаменательным. (Знаменательным? Господи! Страшным. Треть опрошенных русских называют Сталина великим военачальником. Каждый шестой считает его величайшим правителем, какого знала страна. Сталин оказался в семь раз популярнее Бориса Ельцина, а бедный старина Горбачев еле набрал на выборах один процент голосов. Все это было в марте. И настолько потрясло Келсо, что он предложил «Нью-Йорк Таймс» свой комментарий, но редакцию это не заинтересовало.) — Действительно знаменательный итог, — согласился Мамонтов. — Я бы даже сказал — поразительный, учитывая, как очернили Сталина «историки». Наступило неловкое молчание. — Чтобы собрать такую коллекцию, — заметил Келсо, — потребовались, наверно, годы. — И чуть не добавил: «и целое состояние». — У меня была куча свободного времени после ухода на пенсию, — уклончиво сказал Мамонтов. Он протянул было руку, чтобы дотронуться до бюста, но, так и не дотронувшись, убрал ее. — Трудность для коллекционера состояла, безусловно, в том, что после Сталина осталось очень мало личных вещей. Его не интересовала личная собственность — не то что этих коррумпированных свиней, которые сидят нынче в Кремле. Минимум изготовленной в правительственных мастерских мебели — вот все, что у него было. Да еще одежда — та, что он носил. Ну и, конечно, тетрадь для личных записей. — Он хитро посмотрел на Келсо. — Вот это вещь. Вещь, за которую — как вы, американцы, выражаетесь — и жизнь отдать не жалко! — Значит, вы слышали об этой тетради? Мамонтов — нечто совершенно невероятное — улыбнулся, улыбка на миг раздвинула узкие тонкие губы, точно трещина пробежала по льду. — Вас интересует Епишев? — Меня интересует все, что вы можете мне рассказать. Мамонтов подошел к книжной полке и достал большой, обшитый кожей альбом. На верхней полке Келсо увидел все четыре тома Волкогонова — конечно же, Мамонтов читал их. — Я впервые познакомился с Алексеем Алексеевичем, — сказал он, — в пятьдесят седьмом году, когда он был послом в Бухаресте. Я возвращался из Венгрии после того, как мы навели там порядок. Девять месяцев вкалывал — без единого выходного. И, могу вам сказать, нуждался в отдыхе. Мы с Алексеем Алексеевичем отправились на охоту в Аджудский район. Он старательно снял тонкую бумагу, в которую был обернут тяжелый альбом, и протянул его Келсо, раскрыв на маленькой любительской фотографии. Келсо пришлось напрячь зрение, чтобы ее рассмотреть. В глубине виднелся лес. На переднем плане стояли, улыбаясь и держа ружья, двое мужчин в кожаных охотничьих шапках и полушубках, а у их ног, обутых в сапоги, лежала горка подстреленных птиц. Епишев был слева, Мамонтов рядом — все с таким же жестким лицом, но более стройный; такими изображали кагэбэшников в годы холодной войны. — Где-то тут есть и другая фотография. — Мамонтов перегнулся через плечо Келсо и стал переворачивать страницы. На близком расстоянии от него пахло стариком — нафталином и карболкой, и он, как все старики, был плохо выбрит: под носом и на подбородке торчала седая щетина. — Вот. Он показал на крупную, снятую профессионалом фотографию, на которой человек двести сидели в четыре ряда, как после вручения дипломов. Одни были в мундирах, другие — в гражданском. Внизу значилось: «Свердловск, 1980». — Это была Высшая партийная школа при Центральном Комитете. В день окончания перед нами выступал товарищ Суслов. Вот это — я. — Он указал на мрачную физиономию в третьем ряду, затем палец его передвинулся вперед, на человека в форме, который сидел в непринужденной позе, скрестив ноги, на полу. — А это — поверите ли? — Волкогонов. А вот тут Алексей Алексеевич. Совсем как фотография офицеров императорской гвардии в царские времена, подумал Келсо. Такая уверенность в себе, такой порядок, такая выправка! Прошло всего десять лет, и их мир рухнул, как от атомного взрыва: Епишев умер, Волкогонов вышел из партии, Мамонтов попал в тюрьму. Епишев умер в 1985 году, сказал Мамонтов. Он скончался, как раз когда Горбачев пришел к власти. И по мнению Мамонтова, порядочному коммунисту было самое время умереть: Алексея Алексеевича миновала общая участь. Ведь вся его жизнь являлась преданным служением марксизму-ленинизму, он был среди тех, кто планировал оказание помощи Чехословакии и Афганистану. Повезло ему, что он не увидел, как все выбросили на помойку. Написать о Епишеве Для справочника «Герои Советского Союза» было почетным делом, и если нынче никто не читает эту книгу… что ж, это лишь подтверждает сказанное им: у страны украли ее историю. — А Епишев говорил вам о тетради Сталина, как он рассказал Волкогонову? — Говорил. Под конец он стал разговорчивее. Часто болел. Я навещал его в больнице для руководства. Его и Брежнева лечила целительница Давиташвили. — Он вряд ли оставил какие-нибудь записи. — Записи? Люди вроде Епишева не делали записей. — А родственники у него есть? — Я, во всяком случае, не знаю никого. Семейных дел мы никогда не касались. — Мамонтов произнес это так, словно речь шла о полной нелепости. — А вы знаете, что ему пришлось допрашивать Берию? Ночь за ночью. Вы можете себе представить, каково это было? Но Берия не сломался, ни разу за почти полгода, только в самом конце, после суда, когда его стали привязывать к доске для расстрела. Он не верил, что его посмеют убить. — Что значит «сломался»? — Епишев говорил, что он верещал, как поросенок. Что-то выкрикивал про Сталина и поминал какого-то архангела. Можете себе представить такое? Чтоб Берия вдруг ударился в религию! Ему заткнули рот полотенцем и расстреляли. Больше я ничего не знаю. — Мамонтов любовно закрыл альбом и положил его обратно на полку. — Значит, — и он с угрожающим видом повернулся к Келсо, — кто-то приходил к вам. Когда? Келсо сразу насторожился. — Я предпочел бы воздержаться от ответа. — И этот человек рассказал вам о тетради Сталина? Мужчина, насколько я понимаю? Очевидец? Келсо медлил. — Его имя? Келсо улыбнулся и покачал головой. Мамонтов, видимо, думал, что он снова на Лубянке. — Ну хотя бы профессия. — Это я тоже не могу вам сказать. — Он знает, где находится тетрадь? — Возможно. — И он предлагал показать ее вам? — Нет. — Но вы просили его об этом? — Нет. — Вы разочаровываете меня как историк, доктор Келсо. Я думал, что вы славитесь дотошностью… — Видите ли, он исчез, прежде чем я мог его попросить. Не успел Келсо произнести эти слова, как пожалел о сказанном. — Как это «исчез»? — Мы выпивали, — промямлил Келсо. — Я на минуту оставил его одного. А когда вернулся, его уже не было: он сбежал. Это звучало маловероятно даже для него самого. — Сбежал? — Глаза у Мамонтова были серые, как зимнее небо. — Я вам не верю. — Владимир Павлович, — сказал Келсо, глядя ему в глаза, — уверяю вас, это правда. — Вы врете. Почему? Почему? — Мамонтов потер подбородок. — Я думаю, потому, что тетрадка у вас. — А вы спросите себя: если бы она была у меня, пришел бы я к вам? Не сел ли бы я на первый же самолет, вылетающий в Нью-Йорк? Разве воры не так поступают? Мамонтов еще несколько секунд продолжал смотреть на него, потом отвел взгляд. — Ясно, мы должны найти этого человека. Мы… — Не думаю, чтобы он этого хотел. — Он снова вступит с вами в контакт. — Сомневаюсь. — Теперь Келсо больше всего хотел выбраться отсюда. Он почему-то чувствовал, что пошел на компромисс, стал соучастником. — А кроме того, завтра я улетаю обратно в Америку. И сейчас, если подумать, мне, право, пора… Он шагнул к двери, но Мамонтов преградил ему путь. — Вы взволнованы, доктор Келсо? Почувствовали силу товарища Сталина, хоть он уже и в могиле? Келсо невесело рассмеялся. — Не думаю, чтобы я, как вы, был… одержим им. — Ё-моё, я же читал вашу работу. Удивлены? Не буду говорить о ее качестве. Скажу одно: вы так же одержимы им, как и я. — Возможно. Но он меня интересует в ином плане. — В плане власти, — произнес Мамонтов, наслаждаясь звуком этого слова, будто пробуя хорошее вино, — в плане абсолютного владения властью и понимания ее. Тут ему никогда не было равных. Делайте это, делайте то. Думайте этак, думайте так. Сейчас я говорю — живите, а сейчас говорю — умрите, а вы в ответ: «Благодарим вас, товарищ Сталин, за вашу доброту». Вот в чем одержимость. — Да, но разница между нами, если позволите, в том, что вы хотите его вернуть. — А вы хотите просто наблюдать, верно? Я люблю трахать женщин, а вы любите порнографию? — Мамонтов ткнул большим пальцем в направлении комнаты. — Видели бы вы себя сейчас. «Это были наброски для речи, да?» «А это вариант ранее написанной картины?» Глаза выпучены, язык вываливается изо рта — западный либерал, получающий удовольствие на безопасном расстоянии. Он, конечно, тоже это понимал. А теперь вы говорите мне, что плюете на поиски его записей и бежите назад, к себе в Америку? — Разрешите?! Келсо сделал шаг влево, но Мамонтов ловким маневром снова преградил ему путь. — Это может оказаться величайшим историческим открытием века. А вы сбегаете? Но ее же надо найти. Мы должны вместе ее найти. А потом вы представите это миру. Мне не нужны почести. Даю вам слово: я предпочитаю остаться в тени, все почести будут ваши. — В таком случае в чем дело, товарищ Мамонтов? — сказал Келсо с наигранной веселостью. — Я что, ваш пленник? Между ним и внешним миром, как он прикинул, находился один крепкий и явно безумный бывший гэбэшник, один вооруженный охранник и две двери, причем одна бронированная. И на секунду Келсо показалось, что Мамонтов действительно намерен его тут держать: у него уже есть многое, связанное со Сталиным, так почему бы не пополнить коллекцию историком, изучающим сталинское время, замариновать его в формальдегиде и положить, как В. И. Ленина, в стеклянный гроб? Но тут из коридора донесся голос мадам Мамонтовой: — Что там у вас происходит? И оцепенение развеялось. — Ничего, — откликнулся Мамонтов. — Перестань подслушивать. Иди к себе. Виктор! — Но кто там у тебя? — на всхлипе произнесла женщина. — Я хочу знать. И почему так темно? — Она заплакала. Затем послышались шаркающие шаги и звук закрываемой двери. — Извините меня за столь внезапное появление, — сказал Келсо. — Можете не извиняться, — ответил Мамонтов. И отступил от двери. — Идите. Убирайтесь. Уходите. — И когда Келсо был уже между дверей, громко произнес ему в спину: — Мы об этом еще поговорим. Так или иначе. Внизу, в машине, теперь сидели трое, но Келсо был слишком занят своими мыслями и не обратил на них особого внимания. Он приостановился в темной подворотне Дома на Набережной, поправил ремень сумки на плече и пошел к Большому Каменному мосту. — Это он, товарищ майор, — сказал человек со шрамом, и Феликс Суворин пригнулся, чтобы лучше видеть. Суворин был молод для звания майора СВР — ему не исполнилось еще и сорока, — щеголеватый блондин с синими, как васильки, глазами. Он пользовался западным одеколоном после бритья, что было сейчас очень заметно: в маленькой машине пахло «Eau Sauvage». — Он был с этой сумкой, когда пришел? — Да, товарищ майор. Суворин посмотрел вверх, на девятый этаж, где находилась квартира Мамонтова. Надо подумать о лучшем прикрытии. СВР в начале операции сумела установить в квартире «жучок», но он продержался всего три часа: люди Мамонтова обнаружили его и выдрали. Тем временем Келсо стал подниматься по лестнице, ведущей на мост. — Пошел, Бунин, — сказал Суворин, похлопав по плечу сидевшего впереди. — Только чтоб незаметно. Просто не упускай его из виду. Нам не нужен протест по дипломатическим каналам. Бурча себе под нос, Бунин вылез из машины. А Келсо, дойдя до ровной дороги, пошел быстрее, и лейтенанту пришлось бегом бежать до лестницы, чтобы сократить расстояние между собой и Келсо. Так-так, подумал Суворин, он явно спешит куда-то. Или просто хочет побыстрее смыться отсюда? Он проводил глазами расплывающиеся над каменным парапетом розовые лица двух мужчин, шагавших под серым небом на север, на другую сторону реки, пока они не исчезли из виду. 5 Келсо заплатил два рубля на станции метро «Боровицкая», получил пластиковый жетон и с чувством облегчения спустился в московскую подземку. У выхода на платформу что-то побудило его обернуться и посмотреть, не едет ли следом за ним по эскалатору Мамонтов, но его не было среди ярусов усталых лиц. Чепуха! Он даже попытался улыбнуться: не хватало только стать параноиком! — и направился в приветливую полутьму платформы, где неожиданно возникал запах гари и вспыхивали огни. Почти тут же из-за поворота мелькнул желтый сноп огней, и стремительно мчащийся поезд потянул его к себе. Келсо дал толпе внести себя в вагон. Эта плохо одетая, молчаливая масса внушала странное чувство успокоения. Когда поезд снова нырнул в тоннель, Келсо ухватился за металлический поручень и закачался вместе с остальными. Они отъехали совсем немного, и поезд вдруг затормозил и остановился. Оказалось, поступило предупреждение, что на следующей станции заложена бомба, и милиция должна была это выяснить, а пока они сидели молча в полутьме, лишь время от времени кто-то кашлял, и напряжение постепенно возрастало. Келсо смотрел на свое отражение в темном стекле. Надо признать, он нервничал. Он не мог не думать о том, что попал в опасную ситуацию, совершил непростительную ошибку, рассказав Мамонтову про тетрадь. Как это говорят русские? Вещь, за которую и жизнь отдать не жалко! Нервы сразу успокоились, как только снова зажегся свет и поезд тронулся. Жизнь вернулась в нормальную колею. Келсо вышел на поверхность уже после четырех. Облака на западе, чуть выше верхушек темных деревьев, окаймляющих зоопарк, прорезал лимонный просвет. До зимнего заката оставалось немногим более часа. Надо было спешить. Он сложил карту в маленький квадрат и повернул ее таким образом, чтобы станция метро оказалась справа. Через дорогу был вход в зоопарк — красные скалы, водопадик, башня из сказки, а чуть дальше — летняя пивная, закрытая на зиму: пластиковые столы поставлены друг на друга, полосатые зонтики свернуты и опущены. С Садового кольца, находящегося в двухстах метрах впереди, доносился грохот транспорта. Надо пересечь кольцо, повернуть налево, затем направо — там и есть то самое место. Келсо сунул карту в карман, подхватил сумку и пошел вверх по мощенному брусчаткой склону, что вел к переходу. Десять рядов транспорта казались широченной, медленно текущей рекой из света и стали. Келсо пересек ее по диагонали и неожиданно очутился в дипломатической Москве: неширокие улицы, роскошные особняки, старые березы, осыпающие сухими листьями блестящие черные машины. Здесь не чувствовалось кипения жизни. Келсо встретился только седой мужчина, прогуливавший пуделя, да мусульманка в чадре и зеленых резиновых сапогах. Сквозь плотный тюль на окнах иногда виднелось желтое созвездие люстры. Келсо остановился на углу Вспольного переулка и посмотрел вдоль улицы. На него медленно двигалась милицейская машина и проехала мимо. Теперь дорога была пуста. Он сразу понял, который дом ему нужен, но решил сначала выяснить, есть ли там кто, поэтому прошел мимо дома до конца переулка, затем повернул и направился обратно по другой стороне. «Там висел красный полумесяц с красной звездой. И охраняли это место чернорожие черти…» Внезапно Келсо понял, что имел в виду старик. Красный полумесяц и красная звезда — это же флаг, мусульманский флаг. А черные лица? Похоже, тут было посольство — дом слишком велик для чего-либо другого, — посольство мусульманской страны, возможно, северо-африканской. Да, именно так. Дом был большой — это точно, неприступный и некрасивый, построенный из серого камня, что делало его похожим на бункер… Он тянулся почти на сорок метров вдоль улицы и имел тринадцать окон. Над внушительным порталом нависал чугунный балкон с выходящими на него двойными дверями. Никакой доски с наименованием и никакого флага. Если тут и было посольство, то раньше, теперь в доме не чувствовалось жизни. Келсо перешел улицу и, подойдя к дому, поднялся на цыпочки, пытаясь заглянуть в окно. Но окна были расположены слишком высоко и, кроме того, затянуты непременным серым тюлем. Он оставил свои попытки и пошел вдоль фасада, до угла. Дом продолжался и вдоль другой улицы. Опять тринадцать окон, массивная стена в тридцать или сорок метров без единой двери, — большое неприступное здание. Там, где заканчивался дом, начиналась стена почти в три метра высотой из такого же камня; в ней была утыканная гвоздями с широкими шляпками запертая деревянная дверь. Стена шла по этой улице, затем вдоль Садового кольца и назад — по узкому проулку, представлявшему собой четвертую сторону владения. Обойдя его вокруг, Келсо понял, почему Берия выбрал это место своим обиталищем и почему противники Берии решили арестовать его в Кремле. В этой крепости он вполне мог выдержать осаду в течение очень длительного времени. По мере того как день клонился к вечеру, в соседних домах стали зажигаться огни. Но особняк Берии оставался темным. Он словно вбирал в себя сумерки. Келсо услышал, как хлопнула дверца машины, и вернулся на угол Вспольного. Пока он обходил крепость, к дому подъехал небольшой фургончик. Келсо поколебался и направился к нему. Фургончик неизвестной марки был белый и пустой. Мотор только что выключили и, остывая, он еле слышно тикал. Поравнявшись с фургончиком, Келсо взглянул на дверь особняка и увидел, что она приоткрыта. Он снова в нерешительности окинул взглядом тихую улицу. Затем подошел к двери, просунул голову в щель и громко поприветствовал того, кто был внутри. Голос его эхом отозвался в пустом вестибюле. Свет там был слабый, голубоватый, но Келсо даже с порога увидел, что пол выложен белыми и черными плитами. Слева начиналась широкая лестница. В доме сильно пахло прогорклой пылью и старыми коврами и царила нерушимая тишина, точно он многие месяцы стоял закрытым. Келсо открыл дверь пошире и шагнул внутрь. И снова позвал. Теперь у него было два пути: остаться у двери или войти в дом. Он вошел в дом, и тотчас, как перед лабораторной крысой, помещенной в лабиринт, перед ним открылись другие возможности. Он мог остаться там, где был, мог войти в дверь слева, или подняться по лестнице, или направиться по коридору, ведущему в темноту, или шагнуть в одну из трех дверей справа. На секунду изобилие вариантов парализовало его. Но лестница была как раз перед ним и казалась наиболее правильным выбором, а кроме того — возможно, подсознательно, — ему захотелось быть наверху, чтобы иметь преимущество над теми, кто мог находиться на нижнем этаже, или по крайней мере оказаться на равных, если эти люди уже поднялись наверх. Ступени были каменные. А на Келсо были коричневые замшевые ботинки на кожаной подошве, которые он много лет тому назад купил в Оксфорде, и, как бы тихо он ни старался ступать, каждый его шаг звучал будто выстрел. Вот и прекрасно. Он же не вор, и, желая подчеркнуть это, он снова крикнул по-русски: «Привет! Есть кто?» Теперь ступени заворачивали вправо, и у него появился широкий обзор: он видел внизу синий колодец вестибюля, прорезанный голубой полосой света, падавшего в открытую дверь. Он поднялся наверх— перед ним оказался широкий коридор, тянувшийся вправо и влево и растворявшийся в обоих концах в рембрандтовском мраке. Прямо перед собой Келсо увидел дверь. Он попытался определить, где находится. Дверь, должно быть, ведет в комнату над входом, ту, откуда выход на чугунный балкон. Что это за комната? Бальный зал? Спальня хозяина? Пол в коридоре был выложен паркетом, и Келсо вспомнилось, как Рапава говорил о потных следах, которые оставлял на натертом полу Берия, спеша к телефону, когда позвонил Маленков. Келсо открыл тяжелую дверь — за нею стеной стоял затхлый воздух. Он зажал рукой рот и нос, чтобы его не вырвало. Судя по всему, пронизывавший дом запах исходил отсюда. Комната была большая и совершенно пустая, ее освещали три высоких, затянутых тюлем окна — три больших, прозрачно-серых овала. Келсо направился к ним. Пол был усеян крошечными черными скорлупками. Келсо решил отдернуть занавески — тогда в комнате станет светлее и он увидит, на что наступает. Но когда он дотронулся до шершавой нейлоновой сетки, материя словно поехала вниз и град черных зернышек обрушился на его руку и голову. Он снова дернул занавеску, и град превратился в каскад, в водопад мертвых крылатых насекомых. Наверно, миллионы их расплодились и подохли тут за лето в лишенной воздуха комнате. От них исходил острый запах старой бумаги. Трупики застряли у него в волосах, шуршали под ногами. Он отступил от окна, отчаянно отряхиваясь и тряся головой. Снизу, из вестибюля, послышался мужской голос: — Кто там, наверху? Келсо понимал, что надо откликнуться. Так было бы проще доказать отсутствие преступных намерений, свою невиновность: сразу выйти на лестничную площадку, назваться и извиниться. Он очень извиняется. Дверь была открыта. Такой интересный старый дом. Он историк. И любопытство взяло верх. Ведь украсть-то здесь нечего. Право же, он очень извиняется. Но Келсо не выбрал этот путь. Да он и не выбирал. Он просто ничего не предпринял, что тоже было своеобразным выбором. Он стоял, согнувшись, в бывшей спальне Лаврентия Берии и боялся пошевелиться, точно хруст костей мог выдать его, — стоял и прислушивался. С каждой секундой его шансы выйти из дома, объяснив свое присутствие, уменьшались. Послышались шаги того человека по лестнице. Он поднялся на семь ступенек — Келсо сосчитал, — остановился и с минуту постоял. Затем спустился, пересек вестибюль, и дверь захлопнулась. Келсо ожил. Подошел к окну. Не дотрагиваясь до занавески, прижался щекой к стене и выглянул на улицу в щель между рамой и пыльным нейлоновым тюлем. Он увидел мужчину в черной форме, который стоял на тротуаре возле фургона с карманным фонарем в руке. Затем сошел с тротуара и, прищурясь, стал смотреть на дом. Человек был приземистый, похожий на обезьяну: руки были слишком длинные для плотного туловища. Внезапно он посмотрел прямо на Келсо — грубая тупая морда, — и Келсо отшатнулся от окна. Когда он снова рискнул выглянуть, мужчина открывал дверцу со стороны водителя. Он бросил в машину фонарь и забрался на сиденье. Заработал мотор. Фургончик отъехал. Келсо выждал с полминуты и помчался вниз. Его заперли. Просто невероятно. Он чуть не рассмеялся от нелепости случившегося. Он заперт в доме Берии! Входная дверь была громадная, с большим чугунным шаром вместо ручки и замком величиной с телефонный справочник. Попытавшись ее открыть, Келсо стал внимательно осматривать дверь. Что, если тут существует сигнализация? В полутьме он не мог разглядеть, есть ли какое-либо приспособление на стене, но это могла быть некая допотопная система — скорее, пожалуй, так! — нечто, включающееся от нажатия, а не от того, что кто-то пересек луч. При мысли о такой возможности он застыл. Действовать его заставила сгущавшаяся темнота и опасение, что если он не найдет выхода, то всю ночь просидит здесь. Возле двери был выключатель, но Келсо не осмелился включить свет: охранник явно что-то заподозрил и может приехать вторично. К тому же стоявшая в доме мертвая тишина убеждала в том, что все системы жизнеобеспечения отключены и дом заброшен. Келсо попытался вспомнить рассказ Рапавы — как он шел к телефону, когда позвонил Маленков. Кажется, он вошел в дом с черного хода и, миновав караульную и кухню, попал в вестибюль. Келсо направился в темный проход за лестницей, нащупывая путь по стене. Штукатурка была холодная и гладкая. Первая по ходу дверь была заперта. А вторая — нет: оттуда тянуло холодным воздухом, но Келсо почувствовал внизу пустоту — наверное, погреб — и поспешил закрыть дверь. За третьей голубовато заблестели металлические поверхности и пахнуло застоялым запахом еды. Четвертая дверь была в конце прохода и вела в комнату, где, как он предположил, когда-то сидела охрана Берии. В противоположность остальному дому, из которого все было вывезено, здесь стоял простой деревянный стол, стул и старый буфет, словом, остались какие-то следы жизни. Номер «Правды» — Келсо сумел разглядеть лишь знакомое название, — кухонный нож, пепельница. Он провел рукой по столу и почувствовал крошки. Слабый свет проникал сюда сквозь пару маленьких окошек. Между ними находилась дверь. Конечно, заперта. Ключа не было. Келсо снова посмотрел на окна. Слишком узкие — не пролезть. Он набрал в легкие воздуха. Некоторые привычки наверняка интернациональны! Он провел рукой по притолоке справа от двери и обнаружил то, что искал. Ключ легко повернулся в замке. Келсо открыл дверь, вынул ключ из замочной скважины и, подумав, что поступает правильно, снова положил его на место. Он очутился на большом, метра два шириной, крыльце с покатым полом и сломанными перилами. Из глубины сада до него доносился грохот транспорта и натужный вой большого самолета, снижающегося перед посадкой в «Шереметьево». Дул холодный ветер, в котором чувствовался запах костра. В небе гасли последние отблески дня. Видимо, сад забросили в то же время, что и дом. Никто многие месяцы не занимался им. Слева находилась оранжерея вычурной постройки, с железной трубой, заросшая диким виноградом. Справа — темно-зеленые заросли разросшихся кустов. Впереди высились деревья. Келсо шагнул с веранды на ковер из листьев, покрывавший лужайку. Ветер шевелил листья, приподнимал их и вдруг бросил охапку в стену дома. Расшвыривая листья, Келсо зашагал к фруктовым деревьям; подойдя ближе, он увидел, что это вишни: около ста больших старых деревьев вздымались ввысь — настоящий чеховский сад. Внезапно Келсо остановился как вкопанный. Земля под деревьями всюду была гладкая, ровная, за исключением одного места. У корней одного из деревьев, возле каменной скамьи, было темное пятно, чернее окружающих теней. Келсо сосредоточенно сдвинул брови. Неужели это ему не кажется? Он нагнулся, опустился на колени и медленно погрузил руки в опавшие листья. Сверху они были сухие, а в глубине — мокрые и скользкие. Он раздвинул их, и сразу запахло влажной землей — черной землей матушки России. «Не копай такую широкую яму. Это же не могила. Только придумываешь себе лишнюю работу…» Келсо разгреб листья с площади этак в квадратный метр, и хотя было темно, тем не менее он видел достаточно, а остальное мог нащупать. Травяной покров здесь был содран и была вырыта яма. Потом ее засыпали и пытались даже заложить дерном. Но некоторые куски дерна раскрошились, а другие вылезли за края ямы, и получилось нечто вроде разбитой грязной пилы. Видно, очень спешили, подумал Келсо, и копались тут недавно, возможно, даже сегодня. Он поднялся и сбросил мокрые листья с плаща. «Почувствовали силу товарища Сталина, хоть он уже и в могиле?..» Келсо слышал за высокой стеной грохот транспорта на широкой улице. Реальный мир был совсем близко — казалось, протяни руку и дотронешься. Он попытался носком ботинка снова разбросать листья по развороченной земле, взял сумку и пошел, спотыкаясь, в конец сада, туда, откуда доносились звуки жизни. Пора выбираться отсюда. Он это понимал. И был испуган. Вишневый сад тянулся почти до стены, которая вдруг возникла перед ним — бесцветная и отвесная, как периметр викторианской тюрьмы. Ему через нее не перелезть. Вдоль стены шла гаревая дорожка. Он пошел влево. Дорожка завернула возле угла стены и повела его назад, к дому. На полпути он увидел в стене темный овал — садовую дверь, которую заметил еще с улицы. Она заросла зеленью, и Келсо пришлось отдирать ветки разросшегося куста, чтобы до нее добраться. Она была заперта, возможно, даже заржавела. Большое чугунное кольцо, служившее ручкой, не поворачивалось. Келсо щелкнул зажигалкой и поднес ее к двери. Крепкая, но рама, кажется, слабая. Келсо отступил и изо всех сил ударил в нее ногой — ничего. Еще одна попытка. Безнадежно. Келсо вернулся на дорожку. Он находился метрах в тридцати от дома. Четко вырисовывалась нависшая крыша. Он видел на ней высокую печную трубу, к которой был прикреплен диск спутниковой антенны, слишком большой для использования в быту. И вот когда он рассеянно смотрел на диск, в поле его зрения вдруг мелькнул свет в верхнем окне. Свет так быстро исчез, что Келсо решил: это ему почудилось, и приказал себе не волноваться, а заняться поиском какого-нибудь орудия, чтобы выбраться отсюда. Но тут свет вспыхнул снова, как луч маяка — бледный, потом яркий и снова бледный: кто-то провел мощным карманным фонарем против часовой стрелки сначала по окну, потом по темной комнате. Значит, вернулся подозрительный охранник. — О боже! — Губы у Келсо слиплись, и он с трудом мог произнести даже столь короткое слово. — Боже, боже, боже! Он помчался по дорожке к оранжерее. Ветхая дверь поддалась лишь немного, так что он едва сумел протиснуться. Из-за винограда внутри было темнее, чем снаружи. Садовые столики, старая садовая корзинка, пустые лотки для рассады, глиняные горшки… ничего, ничего. Он пошел по узкому проходу, что-то задело его по лицу, потом он наткнулся на что-то большое, металлическое. Старая пузатая чугунная печка. И возле нее — груда выброшенных за ненадобностью предметов: совок, ведерко для угля, кочерга. Кочерга! Келсо выбрался назад, на дорожку, держа свое сокровище. Подойдя к садовой калитке, он просунул кочергу между дверью и рамой, как раз над замком. Нажал — раздался треск. Кочерга вывалилась. Келсо вставил ее и снова нажал. Опять треск. Он провел кочергой вниз — рама разъехалась. Келсо отступил на несколько шагов, ринулся на дверь, ударил в нее плечом, и некая сила — превыше, как ему показалось, физической, смесь воли, страха и воображения — вынесла его сквозь калитку в тишину пустынной улицы. 6 В шесть часов вечера майор Феликс Суворин в сопровождении своего помощника лейтенанта Виссариона Нетто явился с докладом о прошедшем дне к своему непосредственному начальнику, полковнику Юрию Арсеньеву. Обстановка, как всегда, была неофициальная. Арсеньев сидел, развалясь, за своим столом, на котором лежала карта Москвы и стоял кассетник. Суворин, расположившись на диване у окна, курил трубку. Нетто вставил кассету. — Сначала, товарищ полковник, — сказал Нетто Арсеньеву, — вы услышите голос Мамонтовой. И он нажал на «play». «Кто это?» «Кристофер Келсо. Могу я поговорить с товарищем Мамонтовым?» «А кто вы?» «Я же сказал: моя фамилия Келсо. Я звоню из автомата. По срочному делу». «Да, да, но кто это?» Нетто нажал кнопку «pause». — Бедная Людмила Федоровна, — сочувственно произнес Арсеньев. — Ты знал ее, Феликс? Я помню ее, когда она была на Лубянке. О-о, произведение искусства! Тело — как пагода, ум — как бритва и язычок соответствующий. — Все это уже в прошлом, — заметил Суворин, — во всяком случае, ум. — Следующий голос будет вам более знаком, товарищ полковник, — сказал Нетто. «Ладно, хватит. Говорит Мамонтов. А вы кто?» «Келсо. Доктор Келсо. Может быть, вы меня помните?» «Помню. Что вам надо?» «Встретиться с вами». «С какой стати мне с вами встречаться после того дерьма, которое вы написали?» «Мне хотелось бы задать вам несколько вопросов». «По поводу?» «Черной клеенчатой тетради Иосифа Сталина». «Помолчите-ка». «Что?» «Я сказал — помолчите. Я думаю. Где вы сейчас?» «Возле „Интуриста“ на Моховой». «Это недалеко от меня. Пожалуй, приезжайте». — Прокрути-ка еще раз, — сказал Арсеньев. — Не Людмилу. Последний кусок. Сквозь бронированное стекло за спиной Арсеньева Суворин видел в пруду отражение огней здания, а дальше — почти неразличимую сейчас темную полосу леса, его неровные очертания на фоне вечернего неба. Между деревьями мелькнули фары и исчезли. Патрулируют, подумал Суворин, подавляя зевок. Он был рад, что Нетто задействован. Почему не дать парню шанс отличиться? «Черной клеенчатой тетради Иосифа Сталина…» — Ё-моё, — тихо произнес Арсеньев, и его одутловатое лицо стало жестким. — Звонок был сделан этим человеком сегодня, в четырнадцать четырнадцать, — продолжал Нетто, протягивая две тоненькие бордовые папочки. — Кристофер Ричард Келсо по прозвищу Непредсказуемый. — Вот это хорошо сработано, — сказал Суворин, еще не видевший фотографии. Она явно только что вышла из проявочной, еще блестела и пахла гипосульфитом натрия. — Откуда снимали? — С третьего этажа во внутреннем дворе, напротив входа в подъезд Мамонтова. — Мы что же, можем теперь позволить себе снять квартиру в Доме на Набережной? — буркнул Арсеньев. — Это пустая квартира, товарищ полковник. Не стоила нам ни рубля. — Сколько времени он там пробыл? — Прибыл в четырнадцать тридцать две, товарищ полковник. Вышел в пятнадцать ноль семь. Один из наших, лейтенант Бунин, был отправлен за ним. Келсо сел в метро на «Боровицкой», вот здесь, сделал одну пересадку, вышел на «Краснопресненской» и дошел вот до этого дома, — Нетто снова ткнул пальцем в карту, — на Вспольном. Дом пустует. Объект незаконно проник туда и провел там около сорока пяти минут. Согласно последней записи он пошел оттуда по Садовому кольцу на юг. Это было… десять минут назад. — Почему такое прозвище — Непредсказуемый? — Это человек, который совершает неожиданные поступки, товарищ полковник, — ответил неглупый Нетто. — И притом успешно. — Сергей! Где этот чертов кофе? — Арсеньев, невероятный толстяк, имел обыкновение засыпать, если не взбадривал себя каждый час кофеином. — Сейчас будет, Юрий Семенович, — произнес голос из приемной. — Родителям Келсо обоим было за сорок, когда он появился на свет. Арсеньев обратил на Виссариона Нетто удивленные глаза. — А что нам до его родителей? — Ну… — протянул парень, запнулся и посмотрел в ожидании помощи на Суворина. — Появление Келсо было для них счастливой, непредсказуемой неожиданностью, — вмешался Суворин. — Отсюда и прозвище. Шутка. — И это смешно? Тут разговор прервался, потому что помощник Арсеньева принес кофе. На синей кружке значилось: «Я люблю Нью-Йорк». Арсеньев приподнял ее, глядя на подчиненных, словно собирался пить за их здоровье. — Ну, так расскажите мне, — сказал он, щурясь от пара, поднимавшегося над кружкой, — про мистера Непредсказуемого. — Родился в Уимблдоне, в Англии, в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом, — начал Нетто, открыв папку. (Хорошо постарался, подумал Суворин, собрал всю информацию за полдня, прилежный малый, в честолюбии ему не откажешь.) — Отец — клерк в юридическом ведомстве; три сестры — все старше его; обычное образование; в семьдесят третьем — стипендия для изучения истории в колледже Сент-Джон, в Кембридже; в тысяча девятьсот семьдесят шестом получил диплом первой степени… Суворин все это уже читал: личное дело, извлеченное из архива, несколько газетных вырезок, статью из «Кто есть кто» — и сейчас пытался сопоставить биографию с внешностью человека в плаще, выходящего из дома. Зернистость фотографии создавала приятное ощущение, будто это происходит в 50-е годы: мужчина с сигаретой во рту, устремивший взгляд на другую сторону улицы, казался слегка потрепанным французским актером, играющим роль полицейской ищейки. Непредсказуемый. Имя прилипает к человеку, потому что оно подходит, или же человек подсознательно подстраивается под имя? Непредсказуемый, избалованный, ленивый мальчишка, обожаемый всеми женщинами в семье, изумивший учителей, получив стипендию для обучения в Кембридже, — первую за всю историю существования его школы. Непредсказуемый, студент-забулдыга, который через три года без особых усилий заканчивает учебу с лучшим в году дипломом по истории. Непредсказуемый, который вдруг появляется у дверей одного из самых опасных людей в Москве. Хотя, будучи иностранцем, естественно, чувствует себя неуязвимым. М-да, с этим Непредсказуемым надо держать ухо востро… — … стипендия для обучения в Гарварде — тысяча девятьсот семьдесят восьмой; принят в Московский университет по программе «Студенты — за мир» — тысяча девятьсот восьмидесятый; контакты с диссидентами — см. Приложение «А» — потребовали перевода из «буржуазного либерала» в «консерватора и реакционера»; докторская диссертация: «Земельная собственность. Поволжское крестьянство в семнадцатом — двадцать втором годах» опубликована в восемьдесят четвертом; лекции по современной истории в Оксфордском университете — с восемьдесят третьего по девяносто четвертый; в настоящее время живет в Нью-Йорке; написал для тома «Оксфордская история Восточной Европы» статью «Крах Советской империи», опубликована в девяносто третьем; многочисленные статьи… — Ладно, Нетто, хватит, — сказал Арсеньев, махнув рукой. — А то уже поздно. Мы его пробовали прощупать? — спросил он Суворина. — Дважды, — ответил тот. — Первый раз — в университете, в восьмидесятом. И второй раз в Москве, в девяносто первом, постарались купить его на демократию и новую Россию. — И что? — Вы не смотрели отчеты? Я бы сказал, что он рассмеялся нам в лицо. — Мы считаем, он работает на Запад? — Едва ли. Он опубликовал статью в журнале «Нью-Йоркер» — она есть в его досье — о том, как ЦРУ и Британская секретная служба пытались завербовать его. Кстати, весьма забавное произведение. Арсеньев насупился. Он не одобрял шумихи в прессе ни с той, ни с другой стороны. — Женат? Дети? — Был трижды женат, — снова встрял Нетто. И взглянул на Суворина. Тот жестом дал понять: валяй дальше, он согласен на место во втором ряду. — Студентом, женился на Кэтрин Джейн Оуэн, брак расторгнут в семьдесят девятом. Вторично — на Ирине Михайловне Пугачевой в восемьдесят первом… — На русской? — Украинке. Брак, несомненно, по расчету. Ее исключили из университета за антигосударственную деятельность. С этого начались контакты Келсо с диссидентами. В восемьдесят четвертом она получила визу. — Значит, мы на три года задержали ее отъезд в Великобританию? — Нет, товарищ полковник, это англичане волынили. К тому времени, когда они ее впустили, Келсо уже жил с одной из своих студенток, американкой, стипендиаткой Родса. Брак с Пугачевой был расторгнут в восемьдесят пятом. Теперь она замужем за дантистом, живет в Гламорганшире, графстве в Юго-Восточном Уэльсе. На нее есть досье, но, боюсь, я… — Не гоношись, — сказал Арсеньев. — Иначе мы потонем в бумагах. А третий брак? — И он подмигнул Суворину. — Настоящий Дон Жуан! — Маргарет Медлайн Лодж, американская студентка… — Та самая стипендиатка Родса? — Нет, другая. Он женился на ней в восемьдесят шестом. В прошлом году брак был расторгнут. — Дети? — Два сына. Живут с матерью в Нью-Йорке. — Вот это малый! — заметил Арсеньев, у которого, несмотря на необъятные размеры, была любовница в отделе технического обеспечения. Он перевел взгляд на фотографию и улыбнулся. — А что он делает в Москве? — Росархив проводит конференцию, — пояснил Нетто, — для иностранных ученых. — Феликс! Майор Суворин сидел, положив ногу на ногу, опершись на подлокотник дивана и расстегнув куртку; держался он по-американски свободно, уверенно — таков был его стиль. Он затянулся трубкой и произнес: — Все, что он говорил по телефону, может иметь двоякий смысл. Например, означать, что тетрадь у Мамонтова и историк хочет на нее взглянуть. Или же что тетрадь находится у историка, или он слышал о ней и собирается выяснить кое-какие детали у Мамонтова. В любом случае Мамонтов явно знает, что мы держим Келсо под наблюдением, и потому обрывает разговор. Виссарион, когда Келсо уезжает из России? Нам это известно? — Завтра в полдень, — ответил Нетто. — Рейсом «Дельты», из «Шереметьево-2» в тринадцать тридцать. Место для него забронировано и подтверждено. — Я советую остановить Келсо в аэропорту и обыскать, — сказал Суворин. — Задержать самолет, если потребуется, и раздеть догола — по подозрению, что он вывозит материал, представляющий исторический или культурный интерес. Если он что-то взял в доме на Вспольном, мы сможем у него это отобрать. В то же время нельзя упускать из виду Мамонтова. На столе Арсеньева зажужжал интерком. Раздался голос Сергея: — Звонят Виссариону Петровичу. — Хорошо, — сказал Арсеньев. — Нетто, возьми трубку в приемной. — Когда дверь в кабинет закрылась за ним, Арсеньев, насупясь, заметил Суворину: — Дошлый малый, верно? — Он вполне безобиден. Просто старается. Арсеньев что-то буркнул, дважды пшикнул себе в горло из ингалятора, отпустил на одну дырку пояс, уперся животом в стол. Объемы полковника, толстые губы, ямочки — все это маскировало острый ум. Более стройные и сдержанные люди слетали, Арсеньев же продолжал вперевалку ходить по коридорам и в пору холодной войны (резидент КГБ в Канберре и в Оттаве), и в годы гласности, и во время неудавшегося переворота, и в период разгона органов — прикрытый, как броней, дряблым телом, пока, наконец, не дошел до нынешнего последнего витка: через год пенсия, есть дача, любовница, и весь мир пусть катится к чертям собачьим. Суворину он даже нравился. — Ладно, Феликс. Так что ты думаешь? — Цель операции «Мамонтов», — осторожно начал Суворин, — выяснить, каким образом из фондов КГБ были выкачаны пятьсот миллионов рублей, где их припрятал Мамонтов и как эти деньги используются для финансирования противников демократизации. Мы уже знаем, что именно он подкармливает этот грязный листок красных фашистов… — «Аврору»… — «Аврору»… Если к тому же он тратит эти денежки еще и на оружие, меня это интересует. Если же он покупает мемуары Сталина или продает их… что ж, это болезнь, но… — Речь не просто о мемуарах, Феликс. У этой вещи большая история. Есть целое досье на эту тетрадь, она была одной из легенд Лубянки. Суворин расхохотался. Неужели старик говорит серьезно? Тетрадка Сталина?! Но тут он увидел выражение лица Арсеньева и поспешил закашляться. — Извините, Юрий Семенович… простите. Если вы относитесь к этому серьезно, то и я, конечно, так же отнесусь. — Ну-ка, прокрути, пожалуйста, пленку еще раз, Феликс! Никак не научусь пользоваться этими проклятыми машинками. И толстым волосатым пальцем он передвинул магнитофон по столу. Суворин подошел к нему, и они стали вместе слушать: Арсеньев — тяжело дыша и оттягивая кожу на толстой шее, что он всегда делал, когда чуял беду. «По поводу?» — «Черной клеенчатой тетради Иосифа Сталина». Они все еще сидели, пригнувшись к магнитофону, когда в кабинет тихо проскользнул Нетто, в три раза бледнее обычного, и сообщил скверную новость. Феликс Степанович Суворин в сопровождении Нетто с мрачным видом вернулся в свой кабинет. Путь из кабинетов начальства, расположенных в западной части здания, на восток, к оперативникам, был длинным, и пока они шли, человек десять с улыбкой здоровались с Сувориным, так как в этих спроектированных финнами, выложенных финской плиткой коридорах майор считался родившимся в рубашке, человеком с большим будущим. Он говорил по-английски с американским акцентом, выписывал основные американские журналы и собирал пластинки американского джаза, которые слушал вместе с женой — дочерью одного из наиболее либерально мыслящих экономических советников президента. Даже одежда на Суворине была американская: рубашка на кнопках, полосатый галстук, коричневая спортивная куртка — все это память о многолетнем пребывании в Вашингтоне в качестве резидента КГБ. Так и кажется, что сотрудники, натянувшие зимние пальто и спешащие по коридорам, чтобы успеть на автобус, который повезет их домой, думают: «Вы только посмотрите на Феликса Степановича! Идет вторым номером после этого старого толстяка Арсеньева и вот-вот возглавит все управление — в тридцать-то восемь лет! И не какое-нибудь, а контрразведку, одно из самых засекреченных управлений, занимающееся разведкой деятельности иностранцев на территории России. Вы только посмотрите на этого выдвиженца: он спешит к себе в кабинет, чтобы сесть за работу, тогда как мы едем домой отдыхать…» — Доброго вам вечера, Феликс Степанович! — Привет, Феликс! Не вешай носа! — Опять, вижу, допоздна будете работать, товарищ майор! Суворин улыбался, кивал, неопределенно помахивал трубкой, не отвлекаясь от своих мыслей. Сведения, сообщенные Нетто, были немногочисленны, но красноречивы. Непредсказуемый Келсо вышел из квартиры Мамонтова в пятнадцать ноль семь. Суворин отбыл оттуда через несколько минут. В пятнадцать двадцать две Людмила Федоровна Мамонтова тоже вышла из дома в сопровождении охранника Виктора Бубки и отправилась на ежедневную прогулку в Болотный сквер (учитывая, что она все забывает, ее никогда не отпускают одну). Поскольку у дома остался дежурить всего один человек, за ними никто не пошел. Они не вернулись. Вскоре после 17. 00 сосед, живущий в квартире под Мамонтовыми, услышал доносившиеся оттуда истерические крики. Он вызвал лифтера, квартиру с большим трудом вскрыли и обнаружили госпожу Мамонтову в шкафу в одном белье. Она была там заперта, однако сумела все-таки ногой выбить доску из дверцы. Ее отправили в поликлинику дипкорпуса в крайне удрученном состоянии. Она умудрилась сломать себе обе щиколотки. — Должно быть, это способ оторваться от слежки, если надо срочно исчезнуть, — сказал Суворин, придя к себе в кабинет. — Мамонтов уже давно держал про запас этот вариант, приучая нас к ежедневным прогулкам жены. Вопрос в том, какая возникла в этом необходимость сейчас? Он нажал на выключатель. Тотчас вспыхнули неоновые панели. Из кабинетов руководства видно было озеро и деревья, а кабинет Суворина выходил на север, на Московскую кольцевую автодорогу и многоэтажные башни жилого массива. Суворин плюхнулся в кресло, схватил кисет и забросил ноги на подоконник. Он увидел в стекле отражение вошедшего Нетто, закрывавшего за собой дверь. Арсеньев зря пропесочил его — парень этого не заслуживал. Если кто и провинился, так это Суворин, ведь именно он послал Бунина следить за Келсо. — Сколько наших людей дежурит у квартиры Мамонтова? — Снова двое, товарищ майор. — Надо разделить их. Одного пошли в поликлинику следить за женой, другой пусть остается на месте. Бунин пусть будет при Келсо. В какой он гостинице? — «Украина». — Хорошо. Значит, если он идет по Садовому кольцу на юг, то, скорее всего, возвращается в гостиницу. Позвони Громову в Шестнадцатое управление и скажи, что нам нужен перехват всех разговоров Келсо. Он скажет, что у него нет для этого ресурсов. Сошлись на Арсеньева. Чтоб через пятнадцать минут у меня на столе лежала бумага, разрешающая перехват. — Есть, товарищ майор. — С Десятым управлением я свяжусь сам. — С Десятым, товарищ майор? Десятое — это же архив. — По словам полковника, там должно быть досье на эту сталинскую тетрадь. — Недаром ее называют легендой Лубянки! — Мне надо придумать повод посмотреть это досье. А ты проверь дом на Вспольном — что там сейчас? Господи, как же нам нужны люди! — Суворин от безнадежности изо всей силы стукнул кулаком по столу. — Где Колосов? — Он вчера вылетел в Швейцарию. — Есть у нас еще кто-нибудь? Барсуков? — Барсуков в Иванове с немцами. Суворин тяжело вздохнул. Беда в том, что операция эта — полная туфта. У нее нет ни названия, ни бюджета. По сути, она даже нелегальна. Нетто быстро записывал указания. — А как вы хотите поступить с Келсо? — Продолжим наблюдение. — Не будем его брать? — За что? И где мы его станем держать? У нас же нет камер. И нет законного основания для ареста. Сколько времени Мамонтов отсутствует? — Три часа, товарищ майор. Уж извините, что я… — Нетто чуть не плакал. — Забудем, Виссарион. Ты тут не виноват. — И Суворин улыбнулся отражению молодого человека в стекле. — Мамонтов проделывал такие трюки, когда мы с тобой были еще в животе у матери. Ничего, мы его найдем, — добавил он с уверенностью, которой не чувствовал, — рано или поздно. А теперь иди заниматься делом. Мне надо позвонить жене. Когда Нетто вышел, Суворин вынул фотографию Келсо из досье и прикрепил к доске над своим столом. У него столько дел, столько действительно важных проблем, связанных с экономической разведкой, биотехнологией, стекловолокном, а его беспокоит, отчего и зачем понадобилась Мамонтову сталинская тетрадь. Это просто глупо. Хуже, чем глупо, — постыдно. Ну что у нас за страна? Суворин медленно набил чубук табаком и раскурил трубку. И затем целую минуту стоял, заложив за спину руки, зажав в зубах трубку, и с ненавистью смотрел на фотографию историка. 7 Непредсказуемый Келсо лежал на кровати в своем номере на двадцать третьем этаже гостиницы «Украина», курил сигарету и смотрел в потолок. Пальцы его левой руки уютно обхватывали знакомую четвертушку виски. Он не потрудился снять пальто и не включил света. Да ему и не нужен был свет. Яркий белый свет прожекторов, установленных на этом небоскребе в сталинском готическом стиле, попадал в его номер, создавая феерическое освещение. Несмотря на закрытое окно, до него доносился грохот транспорта, мчавшегося по мокрой улице далеко внизу. Он всегда считал, что в такое время дня иностранцу в чужом городе становится грустно: наступают сумерки, вспыхивают огни, падает температура, служащие спешат домой, деловые люди, напустив на себя веселый вид, сидят в барах. Он еще глотнул виски, затем потянулся, взял пепельницу и, поставив себе на грудь, стряхнул в нее пепел с сигареты. Пепельница была плохо вымыта. На ее пыльном дне все еще лежал, как маленькое зеленое яичко, сгусток плевка Папу Рапавы. Келсо понадобилось всего несколько минут, чтобы посетить бизнес-центр «Украины», пролистать старый московский телефонный справочник и установить, что дом на Вспольном некоторое время действительно был резиденцией посольства одной африканской страны, а именно Республики Тунис. И ему потребовалось лишь немногим больше времени, чтобы добыть остальную необходимую информацию: сидя на своей жесткой и узкой кровати, он самым серьезным тоном расспрашивал пресс-атташе тунисского посольства, изображая неподдельный интерес к расширяющемуся рынку московской недвижимости и к тому, что изображено на тунисском флаге. По словам пресс-атташе, советское правительство в 1956 году предложило тунисцам особняк на Вспольном на условиях краткосрочной аренды, возобновляемой каждые семь лет. В январе этого года посла поставили в известность, что по окончании срока аренды договор не будет возобновлен, и в августе они оттуда съехали. По правде говоря, они об этом не жалеют после той неприятной истории, когда в 1993 году рабочие отрыли из-под тротуара двенадцать человеческих скелетов — жертв сталинских репрессий. Никакого объяснения выселению тунисцам не дали, но, как всем известно, в центре Москвы сейчас приватизируются большие участки государственной собственности, их продают иностранным инвесторам и делают на этом большие состояния. Ну, а флаг? На флаге Республики Тунис, уважаемый сэр, изображен красный полумесяц и красная звезда в белом кружке, все это на красном фоне. «Там висел красный полумесяц с красной звездой…» Голубая струйка сигаретного дыма закрутилась колечком и развеялась, ударившись о грязную штукатурку. Ох, до чего же все красиво сходится: рассказ Рапавы, и история Епишева, и удобная пустота бериевского особняка, и недавно раскопанная земля, и бар под названием «Робот». Келсо допил виски, затушил сигарету и теперь лежал, вертя в пальцах спичечный коробок против часовой стрелки. Не зная, как быть дальше, Келсо спустился в вестибюль и обменял свои дорожные чеки на рубли. Как бы ни развернулись события, надо иметь при себе деньги. Они ему понадобятся. На кредитную карточку нельзя полагаться, пример тому — злополучный инцидент в киоске гостиницы, когда он попытался купить на нее виски. Ему показалось, что он увидел знакомые лица — по всей вероятности, это были участники симпозиума, — и приветственно поднял руку, но люди отвернулись. На стойке портье была надпись: «Если гостю надо позвонить по международному телефону, просьба внести залог», — при виде ее Келсо снова почувствовал прилив тоски по дому. Такие события, а ему некому о них рассказать. Повинуясь импульсу, он оставил у портье пятьдесят долларов и направился через заполненный толпой вестибюль к лифтам. Три брака. Он думал об этом необычном явлении, пока лифт мчал его наверх. Три развода, прошедших с возрастающим ожесточением. Кейт… ну, Кейт едва ли идет в расчет: они поженились студентами, этот брак был с самого начала обречен. Она даже посылала ему поздравительные открытки на Рождество, пока он не переехал в Нью-Йорк. Затем Ирина… она, по крайней мере, получила паспорт, что, как он подозревал, и было главной причиной замужества. А Маргарет, бедняжка Маргарет, забеременела еще до брака, потому он на ней и женился, и не успел появиться на свет один мальчик, как за ним последовал другой, и все они сгрудились в четырех крошечных комнатках неподалеку от Вудсток-роуд: преподаватель истории и изучающая историю студентка, без общей истории, которая объединяла бы их. Этот брак просуществовал двенадцать лет — «столько же, сколько Третий рейх», сказал пьяный Келсо дотошному журналисту, ведущему колонку светской хроники, в тот день, когда было напечатано прошение Маргарет о разводе. Его так и не простили за это. Но как-никак она мать его детей. Мэгги. Маргарет. Надо позвонить бедняжке Маргарет. В трубке зашуршало, когда телефонистка подключилась к международной связи, и Келсо подумал: «Ох уж эти русские телефоны!» И хорошенько встряхнул трубку, когда был набран нью-йоркский номер. — Алло! — Знакомый голос звучал незнакомо звонко. — Это я. — А-а… — Без эмоций, неожиданно мертвым тоном. Даже не враждебным. — Извини, что испортил тебе настроение. — Он хотел, чтобы это прозвучало шуткой, а вышло с оттенком горечи и жалости к себе. Он попробовал все же продолжить разговор: — Я звоню из Москвы. — Зачем? — Зачем я звоню или зачем я звоню из Москвы? — Ты выпил? Келсо бросил взгляд на пустую бутылку. Он забыл о ее способности чуять запах на расстоянии в четыре тысячи миль. — Как мальчики? Могу я поговорить с ними? — Сейчас у нас вторник, одиннадцать часов утра. Где, по-твоему, они находятся? — В школе? — Молодец, папочка. — И она невольно рассмеялась. — Послушай, — сказал он. — Извини меня. — За что именно? — За то, что я не прислал в прошлом месяце денег. — Ты не присылал три месяца. — Напортачили в банке. — Поступи наконец на работу, мистер Непредсказуемый. — Как у тебя дела? — Пошел ты… — Хорошо. Снимаю вопрос. — Он все же попытался продолжить разговор: — Сегодня утром я говорил с Эйдлменом. У него может кое-что обломиться для меня. — Потому что, понимаешь, так продолжаться не может! — Я знаю. Слушай, я, кажется, напал тут кое на что… — А что предлагает тебе Эйдлмен? — Эйдлмен? Преподавательскую работу. Но я не о том. Я напал на кое-что тут, в Москве. Может, это пшик. А возможно, грандиозная штука. — Что это такое? Нет, с линией явно что-то не в порядке. Келсо слышал эхо собственного голоса, отдававшегося в ухе слишком поздно для эха. «А возможно, грандиозная штука», — услышал он свои слова. — Я не хочу говорить об этом по телефону. — Ах, ты не хочешь говорить об этом по телефону! «Я не хочу говорить об этом по телефону». — … ну конечно, еще бы. И знаешь почему? Потому что это опять все то же дерьмо… — Обожди, Мэгги. Ты слышишь меня дважды? — … Эйдлмен предлагает тебе реальную работу, но ты, конечно, не хочешь за такое браться, потому что тогда тебе придется… «Ты слышишь меня дважды?» — … выполнять свои обязанности… Келсо тихо опустил трубку на рычаг. Какое-то время он смотрел на нее, кусая губы, потом лег на кровать и закурил. Сталин, как известно, презрительно относился к женщинам. Собственно, он считал, что умная женщина — это оксюморон, и называл женщин «селедками с разумом». Однажды, говоря о жене Ленина, он сказал Молотову: «Если она ходила в один нужник с Лениным, это еще не значит, что она понимает ленинизм». После смерти Ленина Крупская думала, что положение вдовы великого человека защитит ее от сталинских чисток, но Сталин быстро вывел ее из заблуждения. «Если будете раскольничать, — сказал он ей, — мы дадим Ленину другую вдову». Однако это далеко не все. И мы подходим к одному из тех странных отклонений от общепринятого образа, которые и делают нашу профессию столь интересной. Хотя, по общему мнению, Сталин всегда был безразличен к сексу, — классический пример политика, все плотские желания которого устремлены на расширение власти, — истина оказалась противоположной. Сталин был бабником. Об этой стороне его натуры стало известно лишь недавно. В 1986 году Молотов немного смущенно сказал Чуеву («Сто сорок бесед с Молотовым», Москва, 1991), что у женщин Сталин «имел успех». Хрущев в своих воспоминаниях, опубликованных после смерти («Пленки Гласности», Бостон, 1990), еще немного приподнял завесу. Кто же были эти женщины, чьими услугами пользовался Сталин до и после самоубийства своей второй жены? Некоторых мы знаем. Это жена А. И. Егорова, первого заместителя народного комиссара обороны, известная в партийных кругах своими многочисленными романами. Затем была жена другого военного — Гусева, которая, по слухам, лежала в постели Сталина в ту ночь, когда застрелилась Надежда. Потом была Роза Каганович, на которой Сталин, став вдовцом, одно время подумывал жениться. Но наиболее интересной представляется Евгения Аллилуева, жена свояка Сталина — Павла. Ее отношения со Сталиным описаны в дневнике, который вела свояченица Сталина, Мария. Дневник был отобран при аресте Марии и лишь недавно рассекречен (Ф4501 Д1). Это, конечно, перечень лишь тех женщин, о которых мы что-то знаем. Остальные оставили в истории туманный след, как, например, горничная Валечка Истомина, которая поступила работать к Сталину в 1935 году («А если была женой, кому какое дело», — сказал Молотов Чуеву). Можно упомянуть «молодую красивую женщину, типичную кавказку», которую Хрущев видел однажды на даче Сталина. «Потом мне сказали, что эта женщина — воспитательница Светланки. Но это продолжалось недолго, и она исчезла. По некоторым замечаниям Берии я понял, что это была его протеже. Ну, Берия, тот умел подбирать „воспитательниц“. «… и она исчезла…» Снова знакомая картина: неразумно было слишком много знать о личной жизни товарища Сталина. Один из тех, кому он наставил рога — Егоров, — был расстрелян; другой — Павел Аллилуев — внезапно умер. А Женя, его жена и любовница Сталина, «роза новгородских полей», была арестована и так долго просидела в одиночке, что, когда ее наконец выпустили после его смерти, не могла говорить: у нее атрофировались голосовые связки…» Должно быть, он заснул, так как очнулся от телефонного звонка. Комната по-прежнему была погружена в полутьму. Келсо включил свет и посмотрел на часы. Почти восемь. Он сбросил ноги с кровати и с трудом сделал два шага к письменному столу у окна. Помедлил и снял трубку. Это был Эйдлмен, которого интересовало всего лишь, придет ли он на ужин. — На ужин? — Дорогой мой, это прощальный ужин, который устраивает симпозиум, и на нем следует поприсутствовать. Будет торт, из которого появится Ольга. — Боже! Есть у меня возможность выбора? — Никакой. Кстати, прошел слух, что ты с великого перепоя и вернулся утром к себе в номер, чтобы выспаться. — Чудесно, Фрэнк. Спасибо. Эйдлмен помолчал. — Так что происходит? Нашел ты своего человека? — Конечно, нет. — Все оказалось туфтой? — Абсолютно. Ни единого слова правды. — Только… понимаешь… тебя ведь целый день не было… — Я разыскивал одного старого приятеля. — А-а, понятно, — сказал Эйдлмен. — Все тот же Непредсказуемый. Послушай, ты смотришь в окно? Внизу, под ногами Келсо, сверкала ночная панорама города — неоновые надписи вздымались по всему городу, как штандарты вступившей в него армии. «Филипс», «Мальборо», «Сони», «Мерседес-Бенц»… А ведь было время, когда Москва после заката солнца становилась такой же темной, как столица какой-нибудь африканской страны. Среди надписей не было ни единого русского слова. — Никогда не думал, что доживу до такого, а ты? — затрещал в трубке голос Эйдлмена. — Мы с тобой присутствуем при победе, дружище. Ты это понимаешь? Полной победе. — В самом деле, Фрэнк? Я вижу лишь море огней. — О нет, это нечто большее, поверь. С этого пути им уже не повернуть назад. — Сейчас ты мне скажешь, что истории пришел конец. — Возможно. Но, слава богу, не историкам. — И Эйдлмен рассмеялся. — О'кей, увидимся в вестибюле. Скажем, через двадцать минут, хорошо? — И он положил трубку. Прожектор, установленный на противоположном берегу Москвы-реки, возле Белого дома, ярко светил в номер. Келсо протянул руку и открыл сначала внутреннюю раму, потом внешнюю, впустив дыхание желтого тумана и грохот далекого транспортного потока. Несколько снежинок перелетели через подоконник и тут же растаяли. Истории пришел конец? Как бы не так! — подумал Келсо. В этом городе творится История. В этой чертовой стране творится История. Он как можно дальше высунул голову в окно, чтобы увидеть ту часть города, что находится за рекой, прежде чем тьма окончательно накроет ее. Если каждый шестой русский считает, что Сталин был великим правителем, значит, у него около двадцати миллионов сторонников. (Канонизированный Ленин имел, конечно, намного больше.) И даже если вдвое уменьшить эту цифру, оставив лишь ядро, все равно их будет десять миллионов. Десять миллионов сталинистов в Российской Федерации после того, как Сталина порочат уже сорок лет? Прав Мамонтов. Это поразительная фигура. Господи, да если бы каждый шестой немец сказал, что считает Гитлера величайшим вождем, какой был в Германии, газета «Нью-Йорк Таймс» не просто напечатала бы об этом статью, — она вышла бы на первой полосе. Келсо закрыл окно и стал собирать то, что может ему понадобиться вечером: последние две пачки сигарет, купленных в беспошлинном магазине, паспорт и визу (на случай, если его задержат), зажигалку, распухший бумажник, спички с адресом «Робота». Бессмысленно было притворяться, что он рад такому ходу вещей, особенно после разговора с посольством, и если бы не Мамонтов, он, пожалуй, оставил бы все как есть: избрал безопасный путь, как советовал Эйдлмен, и вернулся через неделю-другую, чтобы найти Рапаву, возможно, даже получив командировку от какого-нибудь проявившего интерес нью-йоркского издателя (если таковой найдется). Но если Мамонтов взял след, ждать нельзя. К такому выводу пришел Келсо. Мамонтов имеет в своем распоряжении ресурсы, с какими Келсо не поспорить. Мамонтов — коллекционер-фанатик. Не давала Келсо покоя и мысль о том, что может сделать с тетрадью Мамонтов, если первым найдет ее. А чем больше Келсо об этом думал, тем яснее ему становилось, что Сталин записывал что-то важное. Это не могли быть каракули выжившего из ума старика, если Берии потребовалось их выкрасть, а выкрав, пойти на большой риск и спрятать, но не уничтожить. «Он верещал, как поросенок. Что-то выкрикивал про Сталина и поминал какого-то архангела… Ему заткнули рот полотенцем и расстреляли…» Келсо в последний раз оглядел номер и выключил свет. Только спустившись в ресторан, он понял, как голоден. Ведь он уже полтора дня не ел по-настоящему. Он съел щи, соленую рыбу, потом баранину в сметанном соусе, запивая все это грузинским вином «Мукузани» и минеральной водой «Нарзан». Вино было темное и густое, и после пары бокалов, наложившихся на виски, Келсо почувствовал опасную расслабленность. За четырьмя длинными столами сидели больше ста человек, и гул голосов, звяканье бокалов и посуды действовали усыпляюще. Из громкоговорителей звучали украинские народные напевы. Келсо начал разбавлять вино. Какой-то историк-японец, чьего имени Келсо не знал, перегнулся к нему и осведомился, не это ли любимое вино Сталина; Келсо сказал: нет, Сталин предпочитал более сладкие грузинские вина — «Киндзмараули» и «Хванчкару». Сталин любил сладкие вина и подслащенные коньяки, травяные чаи с сахаром и крепкий табак… — И фильмы про Тарзана, — сказал кто-то. — И вой собак под музыку… Келсо рассмеялся, не желая отставать от остальных. Что ему было еще делать? Он чокнулся с японцем через стол, поклонился и, сев, стал пить разбавленное водой вино. — Кто за все это платит? — Спонсор, который оплачивает симпозиум. — А кто это? — Американец? — Я слышал, швейцарец… Вокруг Келсо возобновился разговор. Приблизительно через час, считая, что никто на него не смотрит, Келсо сложил салфетку и отодвинул от стола свой стул. Эйдлмен поднял на него взгляд: — Опять? Нельзя же все время куда-то сбегать! — По зову природы, — сказал Келсо и, проходя позади Эйдлмена, нагнулся и шепотом спросил: — Какой план на завтра? — Автобус выезжает в аэропорт после завтрака, — сказал Эйдлмен. — В «Шереметьево» мы должны быть в одиннадцать пятнадцать. — Он схватил Келсо за локоть. — Ты же говорил, что все это туфта! — Говорил. Просто хочу выяснить, насколько это так. Эйдлмен покачал головой. — Ты стараешься не только для истории, Непредсказуемый… Келсо обвел рукой зал: — А все это ради нее? Внезапно послышался стук ножа о стекло, и Аксенов тяжело поднялся с места. По столам одобрительно забарабанили руками. — Коллеги… — начал Аксенов. — Я все-таки попытаю счастья, Фрэнк. Увидимся позже. Келсо осторожно вытащил руку из руки Эйдлмена и направился к выходу. Гардероб был возле туалетов, рядом с рестораном. Келсо подал свой номерок, положил на стойку чаевые, взял плащ и стал натягивать его, но тут увидел человека в конце коридора, ведущего в вестибюль гостиницы. Человек смотрел не на него, а в другую сторону. Он шагал взад-вперед, разговаривая по мобильному телефону. Посмотри Келсо прямо в лицо этому человеку, он, скорее всего, не узнал бы его и тогда все пошло бы иначе. Но в профиль отчетливо был виден шрам. Этот человек был из тех, кто сидел в машине у подъезда Мамонтова. Сквозь закрытую дверь Келсо слышал за своей спиной смех и аплодисменты. Он сделал несколько шагов назад все время не спуская глаз с того человека, пока не уперся спиной в ручку двери. Тут он повернулся и быстро вошел в ресторан. Аксенов по-прежнему стоял и говорил. Увидев Келсо, он запнулся. — Доктору Келсо, — сказал он, — видимо, активно не нравится звук моего голоса. — Ему активно не нравится звук любого голоса, кроме собственного, — выкрикнул с места Сондерс. Все рассмеялись. Келсо направился по проходу. Сквозь качающиеся двери виднелась кухня, где царил кавардак. Там было жарко, шумно и сильно пахло капустой и вареной рыбой. На официантов, выстроившихся с подносами, на которых стояли чашечки и кофейники, орал какой-то краснорожий в грязном смокинге. Никто не обращал на Келсо внимания. Он быстро пересек большое помещение — в глубине его женщина в зеленом переднике снимала со столика на колесах подносы с грязной посудой. — Где выход? — спросил ее Келсо. — Там, — подбородком указала она. — Там. Дверь была приоткрыта, чтобы дать доступ свежему воздуху. Келсо спустился в темноте по бетонным ступеням и очутился во внутреннем дворике, где на талом снегу стояли контейнеры для мусора и валялись рваные пластиковые пакеты. Мимо пробежала крыса, ища спасения в темноте. С минуту он поискал выход и вскоре очутился в большом, огороженном дворе позади гостиницы. С трех сторон его окружали темные стены, прорезанные освещенными окнами. Низкие облака вскипали желто-серой пеной, когда на них попадал луч прожектора. Келсо выбрался боковой улочкой на Кутузовский проспект и пошел, утопая в талом снегу, по краю мостовой в поисках такси. Грязная «волга» без регистрационных номеров пересекла две полосы и подрулила к нему, водитель стал его уговаривать, но Келсо отмахнулся и пошел к стоянке такси у фасада гостиницы. Времени торговаться у него не было. Он сел на заднее сиденье первого в очереди такси и попросил шофера ехать быстрее. 8 На стадионе «Динамо» шел большой международный футбольный матч — Россия играла с кем-то, судья дал дополнительное время. Шофер такси слушал репортаж по радио, и когда они подъехали к стадиону, приветственные крики, которые доносились из дешевенького пластмассового приемничка, превратились в рев пятидесяти тысяч москвичей, находившихся меньше чем в двух сотнях метров от них. В свете прожекторов над трибунами парусом вздувалась пелена снега. Они развернулись на Ленинградском проспекте и по другой его стороне поехали назад, к стадиону Юных Пионеров. Такси — старые «жигули», провонявшие потом, — свернуло направо, миновало чугунные ворота и, запрыгав по колдобинам, выехало на футбольное поле. Перед трибуной стояли на снегу несколько машин, а у железной двери с «глазком» выстроилась очередь, главным образом девушки. Вывеска над входом гласила: «Робот». Келсо заплатил шоферу сто рублей — немыслимая сумма, объясняемая тем, что он не договорился о це-не, когда садился в машину, — и не без страха проследил за тем, как красные огоньки запрыгали по неровной дороге, свернули с нее и исчезли. Оглушительный грохот приливной волной пронесся над деревьями по фосфоресцирующему небу и покатился дальше над белевшим в темноте футбольным полем. — Три — два, — сказал мужчина с австралийским акцентом. — Игра окончена. Он вытащил из уха маленькую черную кругляшечку и сунул в карман. — Когда открывают? — спросил Келсо у стоявшей рядом девушки, и она повернулась к нему. Девушка была поразительно красива — большие черные глаза и широко расставленные скулы. В черных волосах застряли снежинки. — В десять, — сказала она и, просунув руку под его локоть, прижалась к нему грудью. — Угостите сигареткой? Он дал ей сигарету и взял сам — головы их соприкоснулись, когда они прикуривали. Вместе с дымом Келсо вдохнул аромат ее духов. Оба распрямились. — Одну минуту, — сказал, улыбнувшись, Келсо и отошел от девушки. Она улыбнулась в ответ и помахала ему сигаретой. А Келсо пошел по краю поля — курил, смотрел на девушек. Неужели они все проститутки? На вид не скажешь. В таком случае кто они? Большинство мужчин были иностранцы. Русские выглядели богатыми. Машины были большие, немецкие, кроме одного «бентли» и одного «роллс-ройса». В них сидели мужчины. В «бентли» на заднем сиденье вспыхивала, как уголек, и исчезала красная точка — кто-то курил большущую сигару. В пять минут одиннадцатого дверь открылась — желтый свет, силуэты девушек, облачка их душистого дыхания. Как праздник на снегу, подумал Келсо. А из машин стали вылезать большие деньги. О том, насколько большие, можно было судить не только по шубам и драгоценностям, но и по тому, как держались их владельцы, проходя мимо очереди к двери, и по количеству охраны, которую они оставляли снаружи. Очевидно, оружие в этом заведении разрешалось иметь лишь хозяевам, и Келсо счел это хорошим знаком. Он прошел через металлоискатель, затем какой-то бандитского вида человек проверил с помощью детектора его карманы — нет ли наркотиков. Входная плата составляла пятьдесят долларов, платить можно было в любой валюте, после чего вам ставили на кисть фиолетовую печать и давали талон на одну порцию выпивки. Винтовая лестница вела вниз, в темноту, насыщенную дымом и разрезаемую бегающими лучами, там стеной стояла техномузыка, оглушавшая до тошноты. Несколько девушек апатично танцевали друг с другом; мужчины стояли, пили, смотрели. Смешно было даже думать, что угрюмый Папу Рапава может появиться здесь, и Келсо тут же повернулся бы и ушел, но ему захотелось выпить, да и бросать на ветер пятьдесят долларов ни к чему. Он отдал бармену свой талон и получил бутылку пива. И, словно что-то вспомнив, поманил уже отошедшего бармена. — Рапава, — произнес он. Бармен сдвинул брови и приложил руку к уху, Келсо пригнулся к нему. — Рапава! — прокричал он. Бармен медленно кивнул и сказал по-английски: — Знаю, знаю. — Знаете? Бармен снова кивнул. Он был молодой, с растрепанной светлой бородкой и золотой серьгой в ухе. Он уже стал поворачиваться боком к Келсо, весь внимание к очередному гостю, но Келсо быстро достал бумажник и положил на стойку сторублевку. Это тотчас привлекло внимание бармена. — Я хочу найти Рапаву, — прокричал Келсо. Сторублевая бумажка, тщательно сложенная, исчезла в нагрудном кармашке бармена. — Позже, — сказал он. — О'кей? Я вам скажу. — Когда? Но молодой человек лишь усмехнулся и перешел на другое место за стойкой бара. — Подкупаете барменов? — раздался у локтя Келсо голос американца. — Разумно. Мне это никогда не приходило в голову. Чтоб обслужил в первую очередь? Или чтобы произвести впечатление на дам? Здравствуйте, Келсо. Вы меня помните? В полумраке бара Келсо не сразу понял, кто это. — Мистер О'Брайен! Телерепортер. Отлично. Как раз то, что нужно. Они обменялись рукопожатием. Рука у молодого человека была влажная и мягкая. Одет он был не для работы: отутюженные джинсы, белая рубашка с короткими рукавами, кожаная куртка, — Келсо заметил, что у него широкие плечи, развитые мышцы, блестящие от какого-то ароматного геля густые волосы. О'Брайен обвел рукой с бутылкой танцевальную площадку. — Новая Россия! — громко провозгласил он. — Можно купить все, что хочешь, кто-нибудь непременно продаст. Вы где остановились? — В гостинице «Украина». О'Брайен скорчил гримасу. — В таком случае мой совет: не расточайте чаевые. Пригодятся. В старушке «Украине» очень строгие швейцары. А кровати… Ужас! — О'Брайен потряс головой и осушил свою бутылку; Келсо улыбнулся и тоже выпил. — Будет еще какой-нибудь совет? — прокричал он. — Целая куча, если хотите. — О'Брайен жестом показал, чтобы Келсо пододвинулся поближе. — Те, что получше, просят шесть сотен. Предлагайте две. Соглашайтесь на три. И учтите: это цена на всю ночь, так что расплачивайтесь не сразу. Попридержите, скажем, в качестве стимула. И смотрите, не попадите на настоящих, настоящих малолеток, так как могут быть неприятности. Если тот, кто станет вам выговаривать, русский, просто уходите, и все. Так оно безопаснее, да и девчонок полно — мы ведь не выбираем здесь партнерш на всю жизнь. Да, кстати, втроем они не работают. Как правило. Это девочки, которые себя уважают. — Не сомневаюсь. О'Брайен посмотрел на него. — Вы не поняли, да, профессор? Это не публичный дом. К примеру, Анна… — И он обхватил за талию стоявшую рядом блондинку и приставил к ее губам пивную бутылку наподобие микрофона. — Анна, скажи профессору, чем ты зарабатываешь на жизнь. Анна с серьезным видом произнесла в бутылку: — Сдаю в аренду недвижимость скандинавским бизнесменам. О'Брайен потерся носом об ее щеку, лизнул в ухо и выпустил из объятий. — Вон та тощая в синем платье — Галина, работает на Московской бирже. Кто еще? Черт подери, все они становятся на одно лицо, когда побываешь здесь несколько раз. Наталья — та, с которой вы разговаривали на улице, — о да, я наблюдал за вами, профессор, хитрый вы старый лис… Анна, милочка, что Наталья делает в жизни? — «Комстар», Эр-Джей, — ответила Анна. — Наталья работает в «Комстаре», помнишь? — Конечно, конечно. А как зовут эту занятную девчонку из МГУ? Она еще психолог, ну, ты ее знаешь… — Алиса. — Правильно, Алиса. Она здесь сегодня? — Ее застрелили, Эр-Джей. — Господи! В самом деле? — А почему вы наблюдали за мной на улице? — спросил Келсо. — Должно быть, из коммерческих соображений. Хочешь делать деньги — не бойся рисковать. Три сотни за ночь. Скажем, три ночи в неделю. Девятьсот долларов. Три сотни отдаешь на защиту. Все равно остается шесть сотен чистыми. Двадцать тысяч долларов в год — не так плохо. Это составляет… семь средних годовых жалований. И никаких налогов. Игра стоит свеч. Приходится идти на риск. Все равно что работать на буровой вышке. Позвольте угостить вас пивом, профессор. Так почему я не должен был за вами наблюдать? Я же репортер, черт возьми. Все, кто приходит сюда, наблюдают за остальными. Здесь сегодня с полмиллиарда долларов. При этом только у русских. — Мафия? — Нет, просто бизнес. Как в любом другом месте. Площадка для танцев была забита, все громче становился шум, гуще дым. Включили новые световые эффекты — и все белое засверкало. Зубы, глаза, ногти, банкноты блестели во мраке, как ножи. Келсо слегка опьянел и потерял представление о том, где находится. Однако он был не настолько пьян, как изображавший пьяного О'Брайен. Что-то чувствовалось в репортере такое, от чего Келсо пробирала дрожь. Сколько ему лет? Тридцать? Он еще не встречал молодого человека, который так спешил бы пробиться. Келсо спросил Анну: — Когда тут все кончается? Она показала ему пять пальцев. — Хотите потанцевать, господин профессор? — Попозже, — сказал Келсо. — Возможно. — Настоящая Веймарская республика, — заметил О'Брайен, вернувшись с двумя бутылками пива и диетической кока-колой для Анны. — Разве не об этом вы писали? Посмотрите вокруг. Господи, не хватает только Марлен Дитрих в смокинге, и мы с вами могли бы быть в Берлине. Кстати, профессор, мне понравилась ваша книга. Я вам это уже говорил? — Говорили. Спасибо. Ваше здоровье. — Ваше здоровье. — О'Брайен приподнял бутылку, сделал из нее глоток, затем пригнулся к Келсо и стал кричать ему в ухо: — Настоящая Веймарская республика — такой я ее себе представляю. Смотрите сами. Шесть схожих признаков, о'кей? Во-первых, большая страна, гордая страна, лишившаяся своей империи, в действительности проигравшая войну, но так и не понявшая, как же это произошло, и потому считающая, что, должно быть, получила удар ножом в спину. Отсюда большая обида, так? Во-вторых, демократия в стране, никогда не знавшей демократии: откровенно говоря, Россия не отличит демократию от дыры в земле. Людям это не нравится, они устали от бесконечных споров, они хотят твердой линии, любой, но твердой. В-третьих, бесконечные инциденты с другими странами: множество людей этой национальности сидят за рубежом и утверждают, что к ним придираются. В-четвертых, антисемитизм: господи, да теперь на любом углу можно купить марши СС. Остаются два момента. — Хорошо. — Неприятно было слушать собственные взгляды, изложенные в такой пародийной форме, точно ты на семинаре в школе… — Экономический крах, а он вот-вот наступит, вам не кажется? — И? — Разве не очевидно? Гитлер! Они пока еще не нашли своего Гитлера. Но когда найдут, я полагаю, берегись мир. — О'Брайен положил указательный палец левой руки под нос и вскинул правую руку в нацистском приветствии. Сидевшие в другом конце бара русские бизнесмены загикали и зааплодировали. После этого вечер принял весьма бурный характер. Келсо танцевал с Анной, О'Брайен — с Натальей, все они еще выпили: американец предпочел пиво, а Келсо попробовал коктейли — «Б-52» и «Камикадзе»; они поменялись партнершами, еще потанцевали, и настала полночь. Наталья была в обтягивающем красном платье из скользкой, как пластик, материи, и тело под ним, несмотря на жару, было холодное и твердое. Она явно что-то приняла. Глаза у нее были расширены и то и дело разъезжались. Она спросила Келсо, не хочет ли он уединиться с ней. Он ей так нравится! Пятьсот долларов — и она на все для него готова, но он дал ей пятьдесят за танец и пошел назад к бару. Его не отпускало гнетущее чувство. Он сам не знал почему. Просто чувствовал запах исступления, такой же сильный, как духи и пот. Исступленное желание. Исступленное желание продать. Исступленное стремление делать вид, что тебе хорошо. Девица с длинными светлыми волосами и жестким лицом уводила из зала, таща за галстук, пьяного молодого человека, который еле передвигал ноги. Келсо решил выкурить в баре сигарету и уйти… впрочем, нет, он передумал и сунул сигарету обратно в пачку. Надо уходить. — Рапава! — крикнул бармен. — Что? — Келсо приложил руку к уху. — Вон она. Она здесь. — Что? Келсо посмотрел в том направлении, куда указывал бармен, и сразу увидел ее. Ее. Он перевел взгляд дальше, потом снова на нее. Она была старше других: коротко подстриженная брюнетка, глаза обведены черной тушью, черная помада на губах, бледное, как у мертвеца, лицо, одновременно широкое и худое, с торчащими, как у черепа, скулами. Азиатское лицо. Мингрельское. Папу Рапаву выпустили из лагеря в 1969 году. Женился он, скажем, в 1970-71. Сын воевал в Афганистане. А дочь? «Пошла на панель». — Приятных сновидений, профессор… — О'Брайен под руку с Натальей проскользнул мимо, подмигнув через плечо. На другой руке у него висела Анна — любовь втроем. — Не слишком это респектабельно, но… — Остальные слова потонули в шуме. Наталья обернулась, хихикнула, послала Келсо воздушный поцелуй. Келсо неуверенно улыбнулся, помахал в ответ, поставил стакан на стойку и пошел вдоль бара. Черное платье для коктейлей из блестящей ткани, до колен, без рукавов, голая белая шея и голые руки (нет даже часов), черные чулки, черные туфли. В ней было что-то не совсем обычное, она словно излучала тревогу и даже в шумном баре была как бы в изоляции, одна. Никто с ней не заговаривал. Она пила минеральную воду прямо из бутылки и ни на что не смотрела — глаза были пустые, и когда Келсо поздоровался, она безо всякого интереса повернулась к нему. Келсо спросил, не хочет ли она выпить. Нет. В таком случае потанцевать? Она окинула его взглядом, подумала, передернула плечами. О'кей. Она прикончила бутылку, водрузила ее на стойку бара и, протиснувшись мимо Келсо на площадку для танцев, повернулась и остановилась в ожидании. Он последовал за ней. Она ничего из себя не изображала, и ему это в ней понравилось. Танец был просто вежливым преддверием к бизнесу, так брокер с клиентом беседуют секунд десять, расспрашивая друг друга о здоровье. С минуту она лениво двигалась по краю площадки, затем пригнулась к нему: — Четыреста. Никаких духов, лишь слабый запах мыла. Келсо сказал: — Две сотни. — О'кей. И она, не оглядываясь, пошла с площадки, а Келсо, безмерно удивленный тем, что она даже не попыталась торговаться, постоял еще с секунду один. Затем направился за ней вверх по винтовой лестнице. Бедра, обтянутые платьем, были у нее полные, талия широкая, и Келсо подумал, что недолго ей еще участвовать в этой игре — тягаться с девушками, которые на восемь, десять, а может быть, даже на двенадцать лет моложе. Они молча взяли свои пальто. Ее пальто было дешевое, тоненькое, слишком короткое для зимы. Когда вышли на холод, она взяла его под руку. Тут он ее поцеловал. Он был слегка навеселе, и ситуация казалась столь нереальной, что на какой-то миг он даже подумал, что можно ведь совместить приятное с полезным. И, надо признаться, его разбирало любопытство. Она сразу ответила на его поцелуй, причем с неожиданной страстностью разомкнула губы. Его язык коснулся ее зубов. Он не ожидал, что она окажется такой сладкой, и, помнится, подумал, нет ли в ее помаде лакрицы. Такое может быть? Она отстранилась от него. — Как тебя зовут? — спросил он. — А какое имя вам нравится? Он не мог не улыбнуться. Надо же, чтобы так повезло: первая шлюха, встреченная в Москве, оказалась постмодернисткой. Увидев, что он улыбается, она нахмурилась. — А как зовут твою жену? — У меня нет жены. — А подружку? — И подружки нет. Она вздрогнула от холода и глубоко засунула руки в карманы. Снег больше не шел, и теперь, когда металлическая дверь закрылась за ними, в ночи повисла тишина. Она спросила: — Какой у тебя отель? — «Украина». Она закатила глаза. — Послушай, — начал Келсо, но он не знал ее имени, и это затрудняло разговор. — Послушай, я вовсе не хочу спать с тобой. Или вернее, — поправился он, — хочу, но я не за этим с тобой познакомился. Достаточно ясно сказано? — А-а, — произнесла она с понимающим видом и впервые стала похожа на шлюху. — Ну, в общем, чего бы тебе ни хотелось, все равно две сотни. — Есть у тебя машина? — Да. — Она помолчала. — А что? — Понимаешь, — сказал он, поморщившись от того, что приходится врать, — я друг твоего отца и хочу, чтобы ты отвезла меня к нему… Она была потрясена. И отступила на шаг, рассмеявшись и запаниковав. — Да ты же не знаешь моего отца. — Рапаву? Его зовут Папу Рапава. Она какое-то время смотрела на него, приоткрыв рот, и вдруг дала ему пощечину — сильно ударила краем ладони по скуле и зашагала прочь. Быстро, спотыкаясь, — должно быть, нелегко идти на высоких каблуках по мерзлому снегу. Келсо не стал ее догонять. Вытер рот пальцами — они стали черными. Нет, это не кровь, понял он, это помада. Ну и оплеуху же она ему закатила! Больно. За его спиной открылась дверь. Он понял, что люди, перешептываясь, с неодобрением наблюдают за ним. Должно быть, думают: богатый иностранец вывел честную русскую девчонку на улицу и попытался снизить цену или предложил ей нечто столь мерзкое, что она тут же повернулась и кинулась бежать. Вот мерзавец! Келсо бросился за ней. Она свернула на заснеженное поле и остановилась где-то посередине, глядя в черное небо. Келсо прошел по ее маленьким следам, остановился в двух-трех метрах позади и стал ждать. Через некоторое время он сказал: — Я не знаю, кто ты. И не хочу знать. И я не стану рассказывать твоему отцу, как я тебя нашел. Никто не узнает. Даю слово. Я просто хочу, чтобы ты отвезла меня к нему. Отвези меня к нему домой, и я дам тебе двести долларов. Она не поворачивалась. Он не видел ее лица. — Четыреста, — сказала она. 9 Феликс Суворин в темно-синем костюме «Сакс Пятая авеню» приехал в тот вечер на Лубянку в начале девятого на заднем сиденье служебной «волги». Выполнение полученного им задания облегчил звонок Юрия Арсеньева Николаю Оборину, его старому приятелю по охоте, партнеру по водке, а ныне шефу Десятого управления, или Особого федерального архива, или как там еще они решили именовать себя на этой неделе. «Слушай, Коля. У меня сейчас в кабинете молодой человек по фамилии Суворин, и мы вот что задумали… Он самый… Значит, так, больше я тебе сказать ничего не могу: есть иностранный дипломат, влиятельный человек, занимается рэкетом, кое-что вывозит… Нет, на этот раз не иконы, а документы… и мы решили устроить ему западню… Вот именно, вот именно, ты все понял: кое-что очень крупное, невозможно устоять… Да, это идея. А как насчет той тетради, про которую говорили старые энкавэдэшники?.. Что это было такое? Правильно: „Завещание Сталина“. Ну вот, поэтому я тебе и звоню. Сегодня вечером? Он сегодня может. Я смотрю сейчас на него — он кивает, значит, может…» Войдя в мраморный вестибюль на Лубянке, Суворин показал свои документы и согласно полученным указаниям позвонил человеку по имени Блок. Суворин стоял в пустом вестибюле под бдительным оком часовых и любовался большим белым бюстом Андропова. Вскоре раздались шаги. Блок — человек без возраста, сутулый и пропитанный пылью — повел его в глубь здания, а затем в темный мокрый двор, который они пересекли и вошли в подобие маленькой крепости. Поднялись по лестнице на второй этаж — полутемная комнатка, письменный стол, кресло, дощатый пол, зарешеченное окно… — Сколько папок вы хотите просмотреть? — Все. — Как скажете, — изрек Блок и вышел. Суворин всегда предпочитал устремлять взгляд вперед, а не жить прошлым, это тоже восторгало его в американцах. Какая у современного русского альтернатива? Паралич! Ему очень понравилась идея о конце Истории. Хотя для Феликса Суворина История не должна так скоро кончиться. Но даже ему не удавалось избавиться от призраков, населявших это место. Через минуту он встал и принялся бродить по комнатке. Запрокинув голову и глядя в высоко посаженное окно, он увидел узкую полоску вечернего неба, а внизу — крошечные окошки на уровне земли, бывшие камеры Лубянки. Он вспомнил Исаака Бабеля, которого пытали где-то там, внизу, — он выдал своих друзей, а потом пылко отрицал все, что раньше говорил; вспомнил Бухарина и его предсмертное письмо Сталину («… нет во мне по отношению к вам, и к партии, и ко всему делу ничего, кроме великой и безграничной любви. Мысленно тебя обнимаю, прощай навеки…»), а также Зиновьева, который не мог поверить, что собственный охранник тащит его на расстрел («Пожалуйста, товарищ, пожалуйста, ради бога позвоните Иосифу Виссарионовичу…»). Суворин достал телефон и позвонил жене. — Привет, в жизни не догадаешься, где я… Кто знает? — Ему сразу стало легче, когда он услышал ее голос. — Извини за вчерашнее. Эй, поцелуй от меня детишек, хорошо? Один поцелуй причитается и тебе, Серафима Суворина… Ни время, ни история не властны над тайной полицией. Она многолика. В этом-то и секрет ее. Чека превратился в ГПУ, потом в ОГПУ, потом в НКВД, потом в НКГБ, потом в МГБ, потом в МВД и, наконец, в КГБ, взойдя на высшую ступень эволюции. А затем — слушайте, слушайте! — сам могущественный КГБ вынужден был после неудавшегося путча разделиться на несколько новых ведомств: например СВР — внешняя разведка, находящаяся в Ясеневе, и ФСБ — внутренняя безопасность, которая все еще здесь, на Лубянке, среди костей. И с точки зрения высших кремлевских кругов, ФСБ ничем не отличается от своего предшественника, если не считать уже вошедшей в традицию смены букв, что запечатлено в бессмертных словах самого Бориса Николаевича, сказавшего как-то Арсеньеву в парной бане на президентской даче: «Эти матершинники на Лубянке все те же старые матершинники». Вот почему, когда президент приказал расследовать деятельность Владимира Мамонтова, эту обязанность нельзя было поручать ФСБ, а следовало перебросить СВР, и неважно, есть у них для этого ресурсы или нет. У Суворина было всего четыре человека на весь город. Он позвонил Нетто, чтобы выяснить ситуацию. Она не изменилась. Главный объект — №1 — еще не вернулся к себе на квартиру; его жена — объект №2 — по-прежнему находится под действием успокоительных; историк — №3 — у себя в отеле и сейчас ужинает. — Везет же некоторым, — пробормотал Суворин. Из коридора донеслось какое-то звяканье. — Держи меня в курсе, — приказал он и нажал кнопку «end». И подумал, что, пожалуй, самое правильное — заканчивать разговор именно так. Суворин ожидал увидеть одну папку, возможно, две. А Блок распахнул дверь и вкатил стальную тележку с горой папок — их было двадцать или тридцать, некоторые такие старые, что, когда он отпустил тяжелый тормоз и тележка ударилась в стену, поднялся столб пыли. — Как вы просили, — сказал он. — Это все? — Здесь до шестьдесят первого года. Вы хотитеи остальные? — Конечно. Суворин не мог прочесть все папки. На это ушел бы целый месяц. Он просто развязывал тесемки, стягивавшие клапаны папок, листал порванные, ломкие страницы, просматривая, нет ли чего интересного, затем снова стягивал их тесемками. Работа была грязная, и руки у него стали черными. Пыль набилась в нос, заболела голова. Совершенно секретно 28 июня 1953 года Центральный Комитет, товарищу Маленкову Направляю Вам протокол перекрестного допроса заключенного А. Н. Поскребышева, бывшего помощника И. В. Сталина, относительно его шпионской работы против Советской власти. Расследование продолжается. Заместитель министра государственной безопасности СССР А. А. Епишев Отсюда начиналось то, что интересовало Суворина: две страницы в середине допроса Поскребышева, подчеркнутые красными чернилами почти полвека назад чьей-то нетвердой рукой: Следователь: Опишите поведение Генерального Секретаря в последние четыре года: с 1949 по 53-й. Поскребышев: Генеральный Секретарь все больше уединялся и замыкался. После 1951 года он никуда не выезжал за пределы Московской области. Здоровье его резко пошатнулось — я бы сказал, после его семидесятилетия. Несколько раз я наблюдал мозговые расстройства, приводившие к потере сознания, — правда. он быстро приходил в себя. Я говорил ему: «Разрешите вызвать доктора, товарищ Сталин. Вам нужен доктор». Генеральный Секретарь отказывался, говоря, что Четвертое управление министерства здравоохранения находится в ведении Берия и что он доверил бы Берия расстрелять человека, но не доверит ему кого-либо лечить. Тогда я стал заваривать Генеральному Секретарю разные чаи. Следователь: Расскажите, как проблемы со здоровьем влияли на выполнение Генеральным Секретарем своих обязанностей. Поскребышев: До того как начались обмороки, Генеральный Секретарь просматривал приблизительно по двести документов в день. А потом это число резко сократилось, и он перестал принимать многих своих коллег. Он делал многочисленные записи, но я не имел к этим записям доступа. Следователь: Расскажите, какого рода были эти записи. Поскребышев: Разного. В последний год, например, он приспособил для этого тетрадь. Следователь: Опишите тетрадь. Поскребышев: Это была обычная тетрадь в черном клеенчатом переплете, какую можно купить в любом магазине. Следователь: Кто еще знал об этой тетради? Поскребышев: О ней знал начальник его охраны генерал Власик. Знал о ней и Берия и несколько раз просил меня снять с нее копию. Этого не мог сделать даже я, так как Генеральный Секретарь хранил тетрадь в своем кабинете в сейфе, ключ от которого был только у него. Следователь: Попытайтесь предположить, о чем могли быть эти записи. Поскребышев: Я не могу предполагать. Я не знаю. Совершенно секретно 30 июня 1953 года Заместителю министра государственной безопасности СССР А. А. Епишеву Вам поручается срочно выяснить, приняв для этого соответствующие меры, где находятся личные записи И. В. Сталина, о которых говорил А. Н. Поскребышев. Центральный Комитет Маленков Допрос заключенного генерал-лейтенанта Н. С. Власика 1 июля 1953 года (Выдержка) Следователь: Опишите черную тетрадь, принадлежавшую И. В. Сталину. Власик: Я такой тетради не помню. Следователь: Опишите черную тетрадь, принадлежавшую И. В. Сталину. Власик: Вот теперь вспомнил. Я впервые узнал о ее существовании в декабре 1952 года. Я как-то увидел эту тетрадь на столе товарища Сталина. Я спросил у Поскребышева, что в ней, но Поскребышев не знал. Товарищ Сталин увидел, что я смотрю на тетрадь, и спросил, чем это я занимаюсь. Я ответил: ничем, просто мой взгляд упал на эту тетрадь, но я до нее не дотрагивался. Товарищ Сталин говорит: «И ты туда же, Власик, после тридцати лет службы!» На другое утро я был арестован и привезен на Лубянку. Следователь: Опишите обстоятельства вашего ареста. Власик: Я был арестован Берия, который без конца надо мной издевался. Берия много раз допрашивал меня насчет этой тетради. Я не мог сообщить ему никаких подробностей. Я ничего об этом не знаю, кроме того, что сказал. Заявление лейтенанта А. П. Титова, Кремлевский полк охраны б июля 1953 года (Выдержка) Я находился на дежурстве в помещениях руководства Кремля с 22. 00 1 марта 1953 года до 06. 00 2 марта. Приблизительно в 04. 40 я встретил товарища Л. П. Берия и второго товарища, чья личность мне неизвестна. Товарищ Берия нес маленький чемоданчик или портфель. Допрос П. Г. Рапавы, лейтенанта НКВД 7 июля 1953 года (Выдержка) Следователь: Расскажите, что было после вашего отъезда с дачи И. В. Сталина с предателем Берия. Рапава: Я отвез товарища Берия домой. Следователь: Расскажите, что было после вашего отъезда с дачи И. В. Сталина с предателем Берия. Рапава: Вот теперь я вспомнил. Я отвез товарища Берия в Кремль, где ему надо было забрать бумаги из своего кабинета. Следователь: Расскажите, что было после вашего отъезда с дачи И. В. Сталина с предателем Берия. Рапава: Мне нечего добавить к тому, что я сказал. Следователь: Расскажите, что было после вашего отъезда с дачи И. В. Сталина с предателем Берия. Рапава: Мне нечего добавить к тому, что я сказал. Допрос Л. П. Берия 8 июля 1953 года (Выдержка) Следователь: Когда вы впервые узнали, что у И. В. Сталина есть тетрадь для личных записей? Берия: Я отказываюсь отвечать на какие-либо вопросы, пока мне не разрешат выступить перед Центральным Комитетом в полном составе. Следователь: И Власик и Поскребышев — оба подтвердили, что вы проявляли интерес к этой тетради. Берия: Центральный Комитет является тем форумом, перед которым следует ставить такие вопросы. Следователь: Значит, вы не отрицаете своего интереса к этой тетради. Берия: Центральный Комитет является тем форумом… Совершенно секретно 30 ноября 1953 года Заместителю министра государственной безопасности А. А. Епишеву Вам поручается в кратчайшие сроки завершить расследование антипартийной преступной деятельности предателя Берия и передать дело в суд. Центральный Комитет Маленков, Хрущев Допрос Л. П. Берия 2 декабря 1953 года (Выдержка) Следователь: Мы знаем, что вы забрали тетрадь И. В. Сталина, однако вы продолжаете это отрицать. Что вас интересовало в этой тетради? Берия: Прекратите. Следователь: Что вас интересовало в этой тетради? Берия: (Обвиняемый жестом дает понять, что отказывается сотрудничать.) Совершенно секретно 23 декабря 1953 года Центральный Комитет, товарищам Маленкову, Хрущеву Разрешите доложить, что вынесенный Л. П. Берия смертный приговор о расстреле был приведен к исполнению сегодня в 01. 50. Генеральный прокурор СССР Постановление 27 декабря 1953 года Специальное Судебное присутствие Верховного Суда СССР вынесло следующее решение по делу лейтенанта П. Г. Рапавы: отбывание наказания в лагере строгого режима сроком на 15 лет. Суворин больше не мог видеть свои грязные руки. Он зашагал по пустому коридору, пока не нашел туалет. Когда он выскребал грязь из-под ногтей, зазвонил его мобильный телефон. От этого звука, раздавшегося в тишине Лубянки, он даже подпрыгнул. — Суворин. — Говорит Нетто. Мы потеряли Третий номер. — Кого? Что ты такое говоришь? — Потеряли Третий номер — историка. Он вместе со всеми вошел в ресторан. Но не вышел. Похоже, сбежал через кухню. Суворин тяжело вздохнул и притулился к стене. События выходят из-под контроля. — Сколько времени прошло с тех пор? — Около часа. В оправдание Бунину должен сказать, что он был на дежурстве восемнадцать часов. — Пауза. — Товарищ майор! Суворин зажал трубку между подбородком и плечом. Он вытирал руки и думал. Он, собственно, не винил Бунина. Нужно по крайней мере четыре человека, чтобы пристойно вести наблюдение. Для безопасности — шесть. — Я здесь. Сними его с дежурства. — Сообщить об этом шефу? — По-моему, не надо, а ты как считаешь? Нечего докладывать по два раза в день. А то он еще решит, что мы ничего не умеем. — Суворин облизнул губы и почувствовал на них пыль. — Почему ты сам-то не едешь домой, Виссарион? Встретимся завтра в моем кабинете в восемь утра. — Вы что-нибудь обнаружили? — Только то, что, когда люди говорят о «старых добрых временах», они несут околесицу. Суворин прополоскал рот, сплюнул и вернулся к папкам. Берию расстреляли, Поскребышева выпустили, Власик получил десять лет, Рапаву сослали на Колыму, Епишева отстранили от дел, расследование топталось на месте. Особняк Берии прочистили от чердака до подвала и ничего не нашли, кроме замурованных человеческих останков (женских), частично распавшихся под действием кислоты. В подвале у Берии были оборудованы собственные камеры. Дом опечатали. В 1956 году министерство иностранных дел обратилось в КГБ с вопросом, нет ли у них здания, которое можно было бы предложить для посольства недавно созданной Республике Тунис, и после короткого обследования посольству был предоставлен дом на Вспольном. Власика впоследствии дважды допрашивали по поводу тетради, но это не добавило ничего нового. За Поскребышевым установили слежку, его телефонные разговоры прослушивались, ему посоветовали написать мемуары, и, когда он их написал, рукопись изъяли «на вечное хранение». В папке была подколота выписка из этой рукописи — на одной странице: «Что происходило в уме этого несравненного гения в последний год жизни, когда ему стало ясно, что и он смертен, — я понятия не имею. Вполне возможно, что Иосиф Виссарионович поверял свои самые сокровенные мысли тетради, которая в последние месяцы его жизни, полной неустанного труда на благо своего народа и всего прогрессивного человечества, постоянно находилась при нем. Следует надеяться, что этот замечательный документ, являющийся, по всей вероятности, квинтэссенцией мудрости этого ведущего теоретика марксизма-ленинизма, будет когда-нибудь обнаружен и опубликован на благо…» Суворин зевнул, закрыл папку и отложил ее в сторону; взял другую. Это оказались еженедельные доносы стукача по фамилии Абидов, которому поручено было не спускать глаз с заключенного Рапавы во время его пребывания на урановом руднике в Бутыгычаге. В размноженных под копирку размазанных строчках не было ничего интересного. Записи неожиданно обрывались лаконичной пометкой лагерного начальства, сообщавшего о смерти Абидова от ножевого ранения и переводе Рапавы на лесоповальные работы. Новые папки, новые стукачи — и снова ничего. Бумаги, разрешающие освободить Рапаву по истечении срока, проверенные специальной комиссией Второго Главного управления, — все в порядке, печать поставлена, разрешено освободить. Вернувшемуся из заключения предоставлена соответствующая работа — в железнодорожном депо Ленинградского вокзала; осведомитель КГБ на месте — мастер Антипин. Вернувшемуся из заключения предоставлено жилье в недавно отстроенном комплексе «Победа революции»; осведомитель на месте — управдом. Новые доносы. Ничего. Дело заново рассмотрено и переведено в раздел «Разбазаривание государственных средств». Это 1975 год. В папке ничего нового вплоть до 1983 года, когда личность Рапавы вновь прошла проверку по требованию заместителя начальника Пятого управления (по идеологическим диверсиям). Так, так… Суворин затянулся трубкой, пососал ее, почесал мундштуком лоб и принялся опять листать папки. Сколько этому типу лет? Рапава, Рапава, Рапава… вот: Папу Герасимович Рапава, род. 9/9/27. Значит, ему за семьдесят — старик. Но не такой уж и древний. Не настолько древний, чтобы быть непременно покойником, хотя средний срок жизни мужчин в стране — пятьдесят восемь лет (и этот показатель к тому же понижается), ниже, чем в сталинское время. Суворин вернулся к донесению за 1983 год и пробежал его глазами. В нем не было ничего нового. О, этот Рапава держал рот на замке — ни слова за тридцать лет. Только дойдя до конца документа и увидев рекомендацию прекратить дело, а также фамилию офицера, утвердившего эту рекомендацию, Суворин подскочил на стуле. Он ругнулся, достал мобильный телефон, набрал номер ночного дежурного по СВР и попросил соединить его с квартирой Виссариона Нетто. 10 Они сошлись на трех сотнях, и он потребовал за это две услуги: во-первых, она сама отвезет его к отцу и, во-вторых, будет его ждать час. Получить адрес и ехать туда одному было бессмысленно, а кроме того, если район, где живет Рапава, изобилует хулиганьем, как он говорил («район, где мы жили, парень, был хороший, пока не появились наркотики и преступность…»), то ни один иностранец в своем уме не забредет туда в одиночку. Ее машина, побитая древняя «лада» песочного цвета, стояла на темной улице, ведущей к стадиону, и они молча дошли до нее. Рапава сначала открыла дверцу со стороны водителя, потом, перегнувшись через сиденье, впустила Келсо. На сиденье для пассажира лежала кипа книг — как он заметил, учебники, — и она быстро перебросила их назад. Он спросил: — Ты что, адвокат? Или изучаешь право? — Триста долларов, — сказала она и протянула руку. — Долларов США. — Потом. — Сейчас. — Тогда половину сейчас, — исхитрился он, — а половину потом. — Я-то найду с кем лечь, мистер. А вот ты найдешь другого шофера? Это было самое длинное ее высказывание за вечер. — О'кей, о'кей. — Он достал бумажник. — Из тебя выйдет хороший адвокат. Боже! Он уже истратил в клубе сотню, а сейчас отдаст ей триста, и у него почти ничего не останется. Он ведь собирался сегодня вечером предложить немного наличных старику в качестве аванса за тетрадь, а теперь не сможет. Она пересчитала банкноты, старательно их сложила и сунула в карман пальто. Маленькая машина загромыхала в направлении Ленинградского проспекта. Она повернула направо, где было мало машин, затем развернулась, и они поехали назад, мимо опустевшего стадиона «Динамо» на северо-запад, к аэропорту. Она ехала быстро. Келсо подозревал, что ей хотелось поскорее отделаться от него. Кто она? Внутренность «лады» не давала на это ответа. Здесь было до тошноты чисто, почти пусто. Она сидела в профиль к нему. Ее лицо было слегка наклонено вперед. Она сосредоточенно смотрела на дорогу. Черные губы, белые щеки, маленькие изящно заостренные ушки под коротко остриженными черными волосами. У нее был вид вампира, вызывающий тревогу. И в то же время — вампира встревоженного. Келсо все еще чувствовал во рту вкус ее помады и невольно подумал: какова она в постели? Сейчас она недосягаема, а четверть часа назад готова была выполнить любое его желание. Она бросила взгляд вверх, в зеркальце, и увидела, что он смотрит на нее. — Прекрати. Но он продолжал смотреть, только теперь более откровенно. Своим взглядом он как бы говорил: «Я заплатил за эту поездку», потом почувствовал себя дешевкой и отвернулся. Улицы за окошком стали заметно темнее. Келсо понятия не имел, где они находятся. Они проехали Парк Дружбы — это он знал, миновали электростанцию, железнодорожную ветку. Вдоль дороги, через дорогу, по другую сторону дороги пролегали толстые трубы, по которым в квартиры текла горячая вода — из стыков сочился пар. Время от времени в темноте вдруг вспыхивали огни костров, и Келсо видел людей, движущихся вокруг них. Минут через десять машина свернула налево, на широкую и ухабистую, как поле, улицу, обсаженную по обе стороны тощими березами. Машина попала в выбоину, и шасси заскрипели, царапая по камню. Рапава крутанула руль, и они попали в другую выбоину. Впереди, среди деревьев, смутно виднелись оранжевые огоньки, освещавшие подъезды и подходы к огромному многоквартирному комплексу. Теперь она снизила скорость, так что машина еле ползла. И остановилась у поломанной деревянной автобусной остановки. — Вот здесь он живет, — сказала она. — Корпус девять. Дом находился метрах в ста от них, за заснеженным пустырем. — Ты меня подождешь? — Пятый подъезд. Пятый этаж. Квартира двенадцать. — Но ты меня подождешь? — Мы же договорились. Келсо взглянул на часы. Было двадцать пять минут второго. Затем снова посмотрел на дом, пытаясь сообразить, что он скажет Рапаве, да и как тот, интересно, его встретит. — Значит, ты здесь выросла? Она не ответила. Выключила мотор, подняла воротник пальто, сунула руки в карманы и уставилась в стекло. Келсо вздохнул, вылез из машины и обошел ее. Пушистый снег хрустел под ногами. Его пробрала дрожь, и он направился к дому по неровной земле. Где-то на полпути до него донесся звук включаемого мотора. И, быстро обернувшись, он увидел, как «лада» медленно отъезжает, притушив фары. Рапава не потрудилась даже подождать, когда он отойдет подальше и не услышит мотора. Сука! Он побежал к машине. Закричал — не громко и, в общем-то, не зло. Скорее от возмущения собственной глупостью. Маленькая «лада» сотрясалась, подпрыгивала, и на какой-то миг Келсо показалось, что он сейчас нагонит ее, но машина кашлянула, накренилась, фары включились, и она помчалась прочь. А он стоял и беспомощно смотрел, как она исчезает в лабиринте бетонных домов. Он был один. Вокруг ни души. Келсо повернулся и быстро пошел по снегу назад, к дому. Он чувствовал себя уязвимым на таком открытом месте — страх обострял его чувства. Откуда-то слева доносился собачий лай и плач ребенка, а впереди звучала музыка — слабо, еле слышно. Она явно исходила из девятого корпуса и с каждым шагом становилась все громче. Теперь Келсо уже мог различить детали: стены из шероховатого бетона, темные входы в подъезды, балконы, заставленные всяким хламом: рамы кроватей, велосипеды, старые шины, засохшие растения. В доме горели три окна — остальные тонули в темноте. Возле пятого подъезда что-то хрустнуло у него под ногой, и он наклонился, чтобы поднять, но тут же отдернул руку. Это был шприц для подкожных инъекций. На лестнице стоял запах мочи и блевотины, валялись грязные газеты, липкие презервативы, сухие листья. Келсо прикрыл нос рукой. В подъезде имелся лифт, и, похоже, исправный — что было чудом в Москве, — но он не желал двигаться. Келсо пошел по лестнице, и, когда добрался до третьего этажа, музыка зазвучала отчетливее. Кто-то поставил пластинку со старым советским гимном — тем самым, который исполняли до того, как его запретил Хрущев. «Партия Ленина! — гремел хор. — Партия Сталина!» Келсо буквально полетел вверх, окрыленный надеждой. Значит, девица не обманула его, ибо кто еще, кроме Папу Рапавы, мог слушать самую популярную мелодию времен Иосифа Сталина в половине второго ночи? Поднявшись на пятый этаж, Келсо пошел на звуки гимна по грязному коридору к квартире № 12. Дом был в очень запущенном состоянии. Большинство дверей забито досками, но дверь Рапавы… О нет, только не это! Дверь в квартиру Рапавы не была забита. Она была распахнута, и весь пол за ней — по причинам, которых Келсо не мог понять, — был усеян перьями. Пение прекратилось. «Давай же, парень, входи! Чего ты ждешь? Что задумался? Не говори, что у тебя не хватает смелости…» Несколько секунд Келсо стоял на пороге, прислушиваясь. Внезапно раздалась барабанная дробь. И снова загремел гимн. Келсо осторожно попытался открыть дверь шире. Но она не поддавалась. Что-то мешало ее открыть. Он протиснулся в щель. В комнате горел свет. Боже… «Я думал, парень, произвести на тебя впечатление! Думал, ты удивишься! Если кто и может тебя запутать, так это профессионалы, верно?» У своих ног Келсо увидел гору перьев из вспоротой подушки. Однако перья лежали не на полу, так как пола не существовало. Все доски были выломаны и сложены в углах комнаты. На крестовинах балок валялись остатки скромного имущества Рапавы: книги с вывернутыми, разодранными переплетами, взрезанные картины, скелеты стульев, разбитый телевизор, стол ножками вверх, обломки фаянсовой посуды, осколки стекла, разорванная материя. С внутренних стен были содраны обои. Стены, выходящие на улицу, были все в царапинах и выбоинах: очевидно, по ним прошлись кувалдой. Штукатурка на потолке во многих местах провисла. Все было покрыто осыпавшейся побелкой. Среди этого хаоса и кучи разбитых пластинок стоял громоздкий автоматический проигрыватель семидесятых годов. «Партия Ленина! Партия Сталина!» Осторожно перешагивая с одной балки на другую, Келсо добрался до проигрывателя и выключил его. В наступившей тишине было слышно лишь, как капает из крана вода. Полный погром — такого Келсо никогда еще не видел; он даже не испугался, обнаружив, что в комнате никого нет. Просто стоял и озадаченно озирался. «Так в каком же ты, парень, оказался положении? Вот в чем вопрос. Что они сделали с несчастным старым Папу? Ну так валяйте, хватайте меня. Топ-топ, товарищ, не всю же ночь нам тебя ждать!» Балансируя, как акробат, Келсо пробрался по балке на кухоньку: взрезанные пакеты, перевернутый холодильник, сорванные со стен полки… Пятясь, он вышел оттуда и, держась за поцарапанную стену, чтобы не упасть, завернул в коридорчик. «Тут две двери, парень, — справа и слева. Выбирай». Он поколебался и протянул руку. За этой дверью была спальня. «бог теперь, парень, становится тепло. Кстати, тебе хотелось переспать с моей дочкой?» Вспоротый матрас. Вспоротая подушка. Перевернутая кровать. Опустошенные ящики. Маленький обшарпанный коврик свернут и брошен в угол. Всюду валяется штукатурка. Пол вздыблен. Потолок обрушен. Тяжело дыша и балансируя на балке, Келсо стоял в коридоре и старался мобилизовать всю свою волю. Вторая дверь… «А вот теперь, парень, жарко!» … вторая дверь — в ванную. Сиденье с унитаза снято и приставлено к умывальнику. Белая пластмассовая ванна наполнена розоватой водой. Похоже, подумал Келсо, на разбавленное грузинское вино. Он сунул в воду палец и тотчас его вытащил: он не ожидал, что вода такая ледяная, — а палец стал красным. На поверхности плавал завиток волос с кусочком кожи. «Пошли отсюда, парень!» С балки на балку, пыль от штукатурки в волосах, на руках, на плаще, на ботинках… Подгоняемый паническим страхом Келсо споткнулся, нога соскользнула с балки, и его левый ботинок проделал дыру в потолке нижней квартиры. Отделился кусок штукатурки. Он слышал, как штукатурка упала в темноту пустой квартиры. Добрые полминуты он обеими руками вытаскивал ногу из дыры и наконец высвободился. Протиснувшись в дверь, он очутился в коридоре и быстро пошел мимо пустых квартир к лестничной площадке. Какие-то странные звуки. Остановился и прислушался. Бум! «Ой, парень, вот теперь жарко, очень, очень жарко…» Звук шел из шахты лифта. Кто-то там был. Бум! Лубянка, ночь, длинная черная машина с работающим мотором, два сотрудника в пальто сходят по ступеням… Неужели нельзя избежать прошлого? — с горечью подумал Суворин, когда они помчались по улицам. Удивительно, что нет туристов, которые могли бы запечатлеть эту традиционную сценку из жизни матушки России. «Почему бы, милый, не поместить эту фотографию в альбом, между собором Василия Блаженного и тройкой на снегу?» Машина ухнула в рытвину, спустившись с холма у отеля «Метрополь», и Суворин ударился головой о мягкий потолок. Сидевший рядом с шофером Нетто развернул крупномасштабную карту московских улиц, какой ни один турист никогда не видал, потому что она все еще считалась секретной. Суворин включил свет в салоне и пригнулся, чтобы лучше видеть. Дома жилого комплекса «Победа революции» сгрудились, как почтовые марки, поперек линии метро в северо-западном пригороде Москвы. — Сколько, ты считаешь, нам потребуется времени? Минут двадцать? — Пятнадцать, — ответил шофер, желая показать себя. Он увеличил скорость, включил фары, резко крутанул вправо, и Суворина бросило в другую сторону — к дверце. Он успел лишь заметить, как мимо мелькнула Библиотека имени Ленина. — Утихомирься, ради бога, — сказал он. — Вовсе ни к чему, чтобы нас оштрафовали за превышение скорости. Они продолжали мчаться. Как только машина выбралась из центра, Нетто открыл бардачок и протянул Суворину хорошо смазанный «Макаров» и обойму боеприпасов. Суворин нехотя взял оружие, взвесил незнакомую тяжесть в руке, проверил механизм и коротко вздохнул, глядя на мелькнувшую мимо березу. Он пошел на эту службу не потому, что ему нравились такие штуки, а потому, что отец-дипломат с ранних лет внушал ему: если ты живешь в Советском Союзе, самое лучшее — получить назначение за границу. Пистолеты? Да Суворин не заглядывал на стрельбище в Ясеневе уже целый год. Он вернул «Макаров» Нетто, тот пожал плечами и положил его в карман. Синий огонек — патрульная машина московской милиции — с воем приближался к ним сзади, разросся до нормальных размеров, как разозленная муха, пронесся мимо и исчез вдали. — Идиот!.. — ругнулся шофер. Минуты через две они свернули с шоссе и поехали по асфальту и пустырям, окружавшим «Победу революции». Пятнадцать лет провести на Колыме, подумал Суворин, и вернуться домой вот к такому! И самое смешное в том, что это, должно быть, казалось ему раем. — Если карта не врет, корпус девять должен быть как раз за углом, — доложил Нетто. — Притормози-ка, — неожиданно приказал Суворин, коснувшись плеча шофера. — Вы ничего не слышите? Он опустил стекло. Снова сирена — теперь слева. Она на миг зазвучала тише, приглушенная домом, потом снова очень громко, и впереди засверкали быстро мчавшиеся синие и желтые огни. Секунду казалось, что патрульная машина врежется в них, но она свернула с дороги и заскакала по неровной земле, а через миг они уже поравнялись с нею и увидели освещенный вход в корпус: три машины, «скорая» и тени людей на снегу. Они раза два объехали вокруг корпуса — трое никем не замеченных кладбищенских воров, присутствовавших при том, как из дома выносили на носилках труп и увозили Келсо. 11 Симонов приводит рассказ адмирала Исакова. На заседаниях Военного совета товарищ Сталин имел обыкновение вставать со своего места во главе длинного стола и прохаживаться позади сидящих. Никто не смел оборачиваться и смотреть на него — они определяли, где он находится, по мягкому скрипу его кожаных сапог или по запаху, исходившему от его трубки. В описываемый день обсуждали большое количество авиационных катастроф. Командующий Военно-Воздушными Силами Рычагов был очень молод. «Аварийность и будет большая, — выпалил он, — потому что вы заставляете нас летать на гробах». После этого долго царило молчание, и наконец Сталин тихо произнес: «Вы не должны были так сказать!» А через несколько дней Рычагова расстреляли. Можно привести немало таких историй. По словам Хрущева, Сталин любил неожиданно посмотреть на кого-нибудь и сказать: «Что это у тебя глаза сегодня бегают? Почему ты не смотришь товарищу Сталину в глаза?» В такой момент жизнь этого человека висела на волоске. Сталин внушал страх отчасти инстинктивно (он был по натуре человеком буйного нрава и иногда давал подчиненным затрещины), отчасти по расчету. «Людям, — говорил он Марии Сванидзе, — требуется царь». А царем, которого он копировал, был Иван Грозный. Подтверждение лежит в архиве, в личной библиотеке Сталина, это экземпляр пьесы «Иван Грозный», написанной А. Н. Толстым в 1942 году (Ф55803 Д350). Сталин не только выправил реплики Ивана, сделав их более краткими и лаконичными, чтобы они действительно больше походили на речь грозного царя, но и написал на титульном листе несколько раз: «Учитель». Собственно, он критиковал своего кумира за одно — за то, что Иван Грозный был слишком слаб. Сталин сказал режиссеру Сергею Эйзенштейну: «Иван Грозный кого-нибудь казнил и потом долго каялся и молился. Бог ему в этом деле мешал. Нужно было быть еще решительнее» («Московские новости», ? 32, 1988). Сам Сталин вовсе не отличался нерешительностью. По подсчетам профессора И. А. Курганова, 66 миллионов человек погибли в СССР за период с 1917 по 1953 год: были расстреляны, замучены, замерзли, погибли от голода или от непосильного труда. Другие говорят, что только 45 миллионов. Кто знает? Кстати, обе эти цифры не включают 30 миллионов. погибших, как теперь известно, во время Второй мировой войны. Поставим эти потери в контекст: население Российской Федерации сегодня насчитывает приблизительно 150 миллионов человек. Если бы при коммунистах не было истребления людей и происходили нормальные , демографические изменения, тогда население России составило бы сейчас около 300 миллионов человек. И несмотря на все это, Сталин — что является самым удивительным феноменом нашей эпохи — продолжает быть широко популярным среди населения этой полупустой страны. Памятники ему, правда, демонтированы, улицы переименованы. Но Нюрнбергского процесса, как в Германии, не было. Здесь не было суда, равносильного денацификации. И не было Комиссии Правды вроде той, что создана в Южной Африке. А открытие архивов? «Встреча с прошлым»?! Послушайте, леди и джентльмены, давайте будем откровенны — мы же знаем причину. Мы знаем, что российское правительство испугано и получить сегодня доступ к архивам гораздо труднее, чем шесть или семь лет тому назад. Вам всем известны подтверждающие это факты, как и мне. Папки, касающиеся Берии, — под замком. Папки Политбюро — под замком. Папки, касающиеся Сталина, — я хочу сказать: настоящие папки, а не витрина, которую показывают здесь, — под замком. Я вижу, одному-двум коллегам не слишком нравятся мои высказывания… Хорошо, я подведу их к выводу, сделав следующее заключение: ныне не может быть никаких сомнений в том, что именно Сталин, а не Гитлер, является самой зловещей фигурой двадцатого столетия. Я говорю так… Я говорю так не только потому, что Сталин истребил больше людей, чем Гитлер, — хотя и Гитлер немало ликвидировал, — и даже не потому, что Сталин был большим психопатом, — хотя и Гитлер им был. Я говорю так, потому что Сталин — в противоположность Гитлеру — не заклеймен как злой гений. А также потому, что Сталин не был выскочкой, как Гитлер, появившийся ниоткуда. Сталин стоит в исторической цепи правителей, державшихся у власти с помощью страха. Эта традиция существовала до него, он улучшил ее, и она может возникнуть вновь. Его призрак, а не призрак Гитлера, должен тревожить нас. Подумайте сами. Если вы остановите такси в Мюнхене, вы никогда не увидите в кабине портрет Гитлера, верно? Место, где родился Гитлер, не является объектом поклонения. На могилу Гитлера каждый день не кладут свежих цветов. На улицах Берлина вы не купите кассет с речами Гитлера. Ведущие германские политики не превозносят Гитлера как «великого патриота». Бывшая партия Гитлера не получила на последних выборах в Германии свыше сорока процентов голосов… А все сказанное выше справедливо в отношении Сталина в сегодняшней России, поэтому слова Евтушенко из «Наследников Сталина» звучат сейчас особенно актуально: «И я обращаюсь К правительству нашему с просьбою: Удвоить, Утроить У этой стены караул». Непредсказуемого Келсо привезли в отделение московской милиции около трех часов утра. И оставили среди остального ночного улова: тут было с полдюжины проституток, сутенер-чеченец, двое бледных бельгийских банкиров, группа танцовщиков-транссексуалов из Туркмении и обычный полуночный сброд — психи, бродяги и окровавленные наркоманы. Высокие лепные потолки и притушенные люстры создавали впечатление, что все это происходит в пору Октябрьской революции. Он сидел один на жесткой деревянной скамье, прислонясь головой к облупившейся штукатурке, и невидящими глазами смотрел перед собой. Значит, вот… вот как это выглядит. Можно провести полжизни, описывая это, описывая, как миллионы… как, скажем, маршала Тухачевского превратили в месиво в НКВД. Его признание в пятнах засохшей крови можно увидеть в архиве. Ты даже держал его в руках и на какой-то миг подумал, что представляешь себе, как, должно быть, все это происходило. А потом сталкиваешься с реальностью, и до тебя доходит, что ничего-то ты не понимал. Даже близко не представлял себе, как это было. Через некоторое время появились двое милиционеров и подошли к фонтанчику с питьевой водой, что находился возле Келсо. Они говорили об узбекском бандите Чехере, которого расстреляли вечером из пулемета в гардеробе «Вавилона». — Кто-нибудь занимается моим делом? — прервал их разговор Келсо. — Речь идет об убийстве. — А-а, значит, об убийстве! — с издевкой закатил глаза один из них. Другой расхохотался. Они бросили свои бумажные стаканчики в урну и пошли прочь. — Подождите же! — крикнул Келсо. В другом конце коридора завопила пожилая женщина с перевязанной рукой. Келсо снова опустился на скамью. Вскоре по лестнице устало спустился офицер могучего телосложения с горьковскими усами и представился: следователь Беленький, отдел убийств. Он держал в руке грязную бумажонку. — Вы свидетель по делу об убийстве старика Рапазина? — Рапавы, — поправил его Келсо. — Верно. — Беленький, сощурясь, посмотрел на бумажку — пробежал глазами по верху, потом по низу. Возможно, из-за висячих, как у моржа, усов, а может, из-за слезящихся глаз он выглядел невероятно грустным. — О'кей, — со вздохом произнес он. — Запишем ваши показания. Беленький повел Келсо по широкой лестнице на второй этаж, в комнату с облупленными зелеными стенами и неровным деревянным полом. Он жестом предложил Келсо сесть и положил перед ним стопку разлинованных бланков. — У старика имелись бумаги Сталина, — начал Келсо, закурив сигарету. И быстро выдохнул дым. — Вы должны это знать. Они почти наверняка были спрятаны в его квартире. Поэтому… Но Беленький не слушал его. — Все, что вы можете припомнить. — И он положил на стол синюю ручку. — Но вы слышите, что я вам говорю? Сталинские записи… — Верно, верно. — Следователь по-прежнему не слушал. — Детали мы выясним позже. Сначала нужны ваши показания. — Полностью? — Конечно. Кто вы. Как познакомились со стариком. Что вы делали в его квартире. Все от начала и до конца. Пишите. А я вернусь. И следователь ушел, а Келсо еще минуты две смотрел на чистый лист. Автоматически аккуратно написал кириллицей свое имя, фамилию, дату рождения и адрес. В мозгу царил туман. «Я приехал», — написал он и остановился. Пластмассовая ручка в пальцах казалась тяжелее лома. «Я приехал в Москву…» Он даже не мог вспомнить дату. А обычно хорошо помнил даты! (25 октября 1917 года крейсер «Аврора» дал залп по Зимнему дворцу, и началась революция; 17 января 1927 года Лев Троцкий был исключен из Политбюро; 23 августа 1939 года был подписан пакт Молотова — Риббентропа…) Келсо пригнул голову к столу. «Я приехал в Москву в понедельник, 26 октября, утром из Нью-Йорка по приглашению Российского архива, чтобы выступить с небольшой лекцией об Иосифе Сталине…» Ему потребовалось меньше часа на то, чтобы закончить свои показания. Он изложил все, как просили: про симпозиум, про встречу с Рапавой, про тетрадь Сталина, про Библиотеку имени Ленина, про Епишева и встречу с Мамонтовым, про дом на Вспольном, про свежераскопанную землю, про «Робот» и дочь Рапавы… Он исписал семь страниц мелким почерком и даже ускорил темп к концу, поспешно описав, в каком состоянии увидел квартиру, как обнаружил труп, как искал работающий телефон в соседнем корпусе и разбудил молодую женщину с ребенком. Он был доволен, что взялся за перо, привел в какой-то порядок хаос происшедших событий. Беленький просунул голову в дверь, как раз когда Келсо дописывал последнюю фразу. — Можете этим больше не заниматься. — Я уже написал. — Не надо. — Беленький посмотрел на небольшую стопку листов, потом на Келсо. За его спиной в коридоре послышался шум. Он нахмурился, затем крикнул через плечо: — Скажи, чтоб подождал. — Он вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Что-то произошло с Беленьким, это было ясно. Рубашка цвета хаки расстегнута, галстук развязан. На рубашке пятна пота. Не отрывая взгляда от лица Келсо, он протянул большую руку, и Келсо подал ему свои показания. Беленький, крякнув, сел за стол и достал из нагрудного кармана пластмассовый футляр. Оттуда вынул на редкость изящные очки в золотой оправе, встряхнул их, надел на кончик носа и стал читать. Массивный подбородок его выпятился. Он то и дело вскидывал глаза со странички на Келсо, изучающе на него смотрел и снова возвращался к тексту. Он морщился. Усы над сжатыми губами опустились еще ниже. Он покусывал сустав большого пальца на правой руке. Прочитав последнюю страницу, он вздохнул. — И это правда? — Все до последней точки. — А-а, ё-моё. — Беленький снял очки и потер глаза ребром ладони. — И что же мне теперь с этим делать? — Мамонтов, — сказал Келсо. — Он наверняка к этому причастен. Я намеренно не сообщил ему никаких подробностей, но… Дверь распахнулась, и маленький тощий человечек, этакий Лорел при Беленьком-Харди, произнес испуганным голосом: — Фима! Быстро! Они здесь! Беленький многозначительно посмотрел на Келсо, собрал листки его показаний и поднялся из-за стола. — Вам придется ненадолго спуститься вниз, в камеру. Только не волнуйтесь. При упоминании о камере Келсо охватила паника. — Я хочу поговорить с кем-нибудь из посольства. Беленький затянул узел своего галстука, застегнул рубашку, одернул пиджак в тщетной попытке разгладить его. — Могу я поговорить с кем-нибудь из посольства? — повторил Келсо. — Я хочу знать свои права. Беленький распрямил плечи и направился к двери. — Слишком поздно, — сказал он. В подвальном этаже отделения московской городской милиции Келсо грубо обыскали и отобрали паспорт, бумажник, часы, вечное перо, пояс, галстук и шнурки от ботинок. Он видел, как все это сунули в картонку, поставил свою подпись на формуляре и получил расписку. Затем, держа в одной руке ботинки, в другой — расписку и перебросив через руку плащ, он пошел вслед за охранником по выбеленному коридору со стальными дверями по обе стороны. Охранник явно страдал фурункулезом — его шея поверх засаленного коричневого воротничка выглядела как тарелка с красными клецками; заслышав его шаги, задержанные в камерах принимались стучать в дверь и кричать. Он не обращал на это ни малейшего внимания. Восьмая камера слева. Три на четыре метра. Без окна. Металлическая койка. Без одеяла. В углу эмалированное ведро, накрытое деревянным квадратом в пятнах. Келсо в одних носках, медленно ступая, вошел в камеру и бросил плащ и ботинки на койку. Дверь за его спиной с грохотом, точно в подводной лодке, закрылась. Терпи. Много лет тому назад он понял, что в России это секрет выживания. На границе, когда твои документы проверяют в пятнадцатый раз. На дороге, когда тебя безо всякой причины вынуждают остановиться и держат полтора часа. В министерстве, когда ты являешься, чтобы тебе проштемпелевали визу, и никто не выходит к тебе. Терпи. Жди. Пусть системе надоест тобой заниматься. А будешь протестовать, только давление поднимется. В «глазке», помещавшемся в центре двери, раздался щелчок, он открылся и через некоторое время снова со щелчком закрылся. Келсо услышал шаги отошедшего охранника. Келсо опустился на койку, закрыл глаза, и перед ним предстало непрошеное видение, отпечатавшееся на сетчатке, — так бывает, когда после яркого света закроешь глаза: он увидел белое нагое тело, раскачивавшееся в шахте лифта, плечи, пятки, связанные руки медленно отталкивались от одной стены, потом от другой. Он подскочил к двери камеры и принялся барабанить в нее ботинками, кричать… Кричал и барабанил, пока не выдохся. Затем повернулся и, прижавшись спиной к металлу, оглядел свою крохотную обитель. И медленно съехал вниз, пока не сел на корточки, обхватив колени руками. Время. Странная это штука, парень. Как оно измеряется? Лучше всего это делать с помощью часов. А при их отсутствии человек может пользоваться сменой света и тьмы. Однако если нет окна, которое позволяет наблюдать эту смену, приходится полагаться на внутренний механизм своего мозга. Но если мозг пережил шок, механизм перестает правильно работать и представление о времени начинает колебаться, как земля под ногами пьяного. Таким образом, Келсо через какое-то неопределенное время переместил свое тело от двери на койку и накрылся плащом. Зубы у него стучали. В голове мелькали не связанные между собой обрывки мыслей. Он думал о Мамонтове, снова и снова прокручивая свою встречу с ним, пытаясь припомнить, не сказал ли он чего-то такого, что могло привести Мамонтова к Рапаве. А еще он думал о дочери Рапавы и о том, что он нарушил в своих показаниях данное ей слово. Правда, она ведь бросила его. И он написал, что она проститутка. Так устроен мир. По всей вероятности, она теперь на учете в милиции. Ей сообщат об отце, и она — что? Не проронит ни слезинки, он уверен. Но будет исполнена жажды мщения. В полусне он снова попытался ее поцеловать, но она увернулась. Она плясала на снегу возле отцовского дома, а О'Брайен вышагивал перед домом, изображая Гитлера. Госпожа Мамонтова возмущалась тем, что ее считают сумасшедшей. А Папу Рапава колотил в дверь, требуя, чтобы его выпустили. Сюда, парень! Бум. Бум. Бум! Келсо проснулся и увидел в «глазке» смотрящий на него голубой глаз. Металлическое веко опустилось, в замке заскрежетал ключ. Позади прыщавого охранника стоял хорошо одетый блондин, и Келсо прежде всего обрадовано подумал: посольство! они пришли меня выручать. Но тут блондин произнес по-русски: — Доктор Келсо, наденьте, пожалуйста, ботинки. И охранник, который держал картонку, высыпал на койку ее содержимое. Келсо нагнулся, чтобы зашнуровать ботинки. Он заметил, что на незнакомце хорошие западные туфли. Выпрямившись, Келсо стал надевать часы и обнаружил, что всего лишь двадцать минут седьмого. Он провел в камере только два часа, но они запомнятся ему на всю жизнь. Надев ботинки, он почувствовал себя человеком. В таком виде можно выходить в мир. Они пошли по коридору, вызывая все тот же отчаянный стук и крики. Келсо полагал, что его поведут наверх для дальнейшего допроса, но они вышли во внутренний двор, где стояла машина с двумя людьми на передних сиденьях. Блондин открыл заднюю дверцу для Келсо, сказал с холодной вежливостью: «Прошу вас», затем обошел машину и сел с другой стороны. Внутри было жарко и душно. Духоту скрашивал лишь запах лосьона после бритья, которым пользовался блондин. Машина отъехала от отделения милиции и помчалась по тихой улице. Все молчали. Начинало светать. Во всяком случае, стало довольно светло, и Келсо мог определить, куда они едут. Он уже понял, что эта троица — из секретной полиции, значит, это ФСБ и, значит, Лубянка. Но, к своему удивлению, он заметил, что движутся они не на запал а на восток. Они проехали по Новому Арбату мимо пустых магазинов, и в окошке появилась «Украина». Выходит, его везут в гостиницу, подумал Келсо. Но он опять ошибся. Вместо того чтобы проследовать по мосту, они свернули направо и поехали вдоль Москвы-реки. Теперь уже наступил рассвет, и темнота, словно под действием химической реакции, стала растворяться над рекой: воздух сначала сделался серым, потом грязно-голубым. Дым и пар, выходившие из труб красильной фабрики и пивоваренного завода на противоположном берегу, стали едко-розовыми. Они еще несколько минут ехали по набережной, потом вдруг резко остановились возле замусоренного спуска к воде. Две крупные чайки взлетели, хлопая крыльями, и умчались, крича. Блондин вышел первым, Келсо после некоторого размышления последовал за ним. Он подумал, что его привезли в идеальное место для инсценировки несчастного случая — достаточно его толкнуть, и последует взрыв сообщений в печати, долгое расследование силами цветного приложения к какой-нибудь лондонской газете, возникнут подозрения, а потом все забудется. Тем не менее он принял бравый вид. А что еще он мог сделать? Блондин читал показания, которые Келсо дал в милиции. Под ветерком, налетавшим с реки, шуршали страницы. Что-то в этом человеке было знакомое. — Ваш самолет, — не поворачиваясь, сказал он, — вылетает из «Шереметьево-2» в час тридцать. Вы должны быть на борту. — Кто вы? — Вас отвезут сейчас в отель, и вы успеете сесть на автобус, который повезет в аэропорт ваших коллег. — Зачем вам это? — Вы, возможно, попытаетесь в ближайшем будущем снова въехать на территорию Российской Федерации. Собственно, я уверен, что так оно и будет. Вы человек упорный, это ясно. Но я должен предупредить вас, что в визе вам будет отказано. — Это, черт возьми, возмутительно. — Глупо было, конечно, с его стороны вскипать, но он был слишком измучен и пережил слишком большую встряску, чтобы держать себя в руках. — Совершенно возмутительно. Все сочтут, что это я убил его. — А вы и вправду убили. — И русский повернулся к Келсо. — Вы и есть убийца. — Это шутка, верно? Значит, мне не надо было высовываться. Не надо было вызывать милицию. Я мог сбежать, и все. И нельзя сказать, чтобы я об этом не думал… — Приговор — тут, изложенный вашими собственными словами, — заявил блондин. — Вчера днем вы были у Мамонтова и рассказали ему, что к вам приходил «свидетель того, что было в старые времена», сообщивший о записях Сталина. Вот это и было смертным приговором. — Я не называл его фамилии, — заикаясь, сказал Келсо. — Я уже сотню раз перебрал в уме этот разговор… — Мамонтову не требовалась фамилия. Он ее уже знал. — Но вы же не можете быть в этом уверены… — КГБ, — произнес русский, демонстрируя долготерпение, — провело новое расследование по делу Папу Рапавы в восемьдесят третьем году. Это было сделано по просьбе заместителя начальника Пятого управления Владимира Павловича Мамонтова. Теперь вамё ясно? Келсо закрыл глаза. — Так что Мамонтов в точности знал, о ком вы говорили. Никакого другого «свидетеля того, что было в старые времена» не существует. Все остальные уже умерли. Так вот: через четверть часа после того, как вы вышли из квартиры Мамонтова, он тоже вышел из дома. Он даже знал, где жил старик, — по своему досье на него. Часов семь, возможно, восемь он допрашивал Рапаву. С помощью своих друзей. Уж вы мне поверьте: такой профессионал, как Мамонтов, может изрядно повредить человека за восемь часов. Хотите, я сообщу вам некоторые медицинские подробности? Нет? В таком случае возвращайтесь-ка в Нью-Йорк, доктор Келсо, и занимайтесь своими историческими играми в какой-нибудь другой стране, потому что здесь вам не Англия и не Америка. Прошлое здесь еще не похоронено. В России прошлое несет с собой лезвия и наручники. Спросите у Папу Рапавы. Порыв ветра взъерошил поверхность реки, по ней пошли волны, и находившийся поблизости буек зазвенел, ударяясь о свои ржавые цепи. — Я могу выступить свидетелем, — помолчав, произнес Келсо. — Вам потребуются мои показания, чтобы арестовать Мамонтова. Русский впервые улыбнулся. — Вы хорошо знаете Мамонтова? — Почти совсем не знаю. — Значит, не знаете совсем. В таком случае вам повезло. Некоторым из нас пришлось хорошо узнать его. И могу вас заверить, что товарищ В. П. Мамонтов представит не меньше шести свидетелей — и ни один из них не будет ниже полковника, — которые под присягой покажут, что он весь вечер был с ними; они обсуждали благотворительные акции в ста шестидесяти километрах от квартиры Папу Рапавы. Так что сами понимаете, чего стоят ваши показания. Он разорвал показания Келсо пополам, затем еще и еще раз пополам, пока кусочки не стали такими мелкими, что дальше рвать их было уже невозможно. Он смял обрывки в руках, скатал их в шарик и бросил в воду. Ветер подхватил его. Налетели чайки в расчете на еду, затем с криками разочарования умчались прочь. — Все у нас изменилось, — сказал блондин. — Вы должны бы это знать. Сегодня утром начнется новое расследование. С вас никто никогда не снимал показаний. Вы никогда не задерживались милицией. Офицера, допрашивавшего вас, повысили и перевели в другое место — уже сейчас, когда мы с вами разговариваем, он летит военным транспортным самолетом в Магадан. — В Магадан? — Ведь это на восточной окраине Сибири, в четырех тысячах миль отсюда. — О, мы вернем его, — небрежно заметил русский, — когда все уляжется. Мы не хотим, чтобы московские журналисты налетели, как стая волков. Получилось бы не совсем ловко. Теперь должен вам сказать: мы ничего не можем сделать, чтобы помешать вам опубликовать за границей вашу версию происшедшего. Но официального подтверждения отсюда не поступит, понятно? Скорее, наоборот. Мы оставляем за собой право опубликовать наше описание вашей деятельности, где мотивы ваших поступков будут выглядеть совсем иначе. Например: вы были арестованы в зоопарке за приставание к детям — дочерям одного из моих людей. Или же мы подобрали вас пьяным на Смоленской набережной, где вы мочились в реку, и вас пришлось запереть в камеру за непристойное и агрессивное поведение. — Никто этому не поверит, — сказал Келсо, пытаясь в последний раз изобразить возмущение. Но, конечно же, поверят. Он хоть сейчас может составить список тех, кто поверит. И он с горечью произнес: — Значит, вот как все будет? Мамонтов останется на свободе? Или, может быть, вы попытаетесь сами найти записи Сталина, чтобы схоронить их где-то, как вы хороните все, что ставит вас «в затруднительное положение»? — Ох, до чего же вы меня раздражаете, — взорвался русский. — Такие, как вы. Чего вы еще от нас хотите? Вы выиграли — неужели этого недостаточно? Нет, вам надо еще ткнуть нас в это мордой — в Сталина, Ленина, Берию… Надоело мне слышать эти чертовы имена… Вы заставляете нас открывать все наши грязные уборные, погружаться в комплекс вины, чтобы вы могли чувствовать свое превосходство… — Вы говорите совсем как Мамонтов, — фыркнул Келсо. — Я презираю Мамонтова, — сказал русский. — Вам непонятно? Презираю по той же причине, по какой презираю и вас. Мы хотим положить конец существованию таких, как товарищ Мамонтов и ему подобные. Чем иначе, вы думаете, мы занимаемся? А тут являетесь вы… нападаете на нечто куда более крупное… нечто такое, все значение которого вы даже не начали понимать… Он умолк, и Келсо почувствовал, что блондин сказал больше, чем намеревался, и только тут вспомнил, где раньше его видел. — Вы были там, да? — спросил он. — Когда я шел к нему. Вы были одним из тех, кто дежурил возле его дома… Но он произнес это для собственного успокоения, так как русский уже шагал к машине. — Отвези его в «Украину», — сказал он шоферу, — потом вернешься и захватишь меня. Я хочу немного подышать воздухом. — Кто вы? — Уезжайте. И будьте благодарны судьбе. Келсо помедлил, но вдруг ощутил бесконечную усталость: он больше не в силах был препираться. Измученный и потерпевший поражение, он залез на заднее сиденье машины, и мотор взревел. Русский решительно захлопнул за ним дверцу. Не в состоянии пошевелиться, Келсо снова закрыл глаза, и перед ним возникло тело Рапавы, качающееся в темноте. Тук… Тук… Он открыл глаза и увидел, что это блондин стучит в окошко. Келсо опустил стекло. — Последнее замечание. — Русский явно старался вернуться к вежливому тону. Он даже улыбнулся. — Мы сейчас работаем над предположением, что эта тетрадь у Мамонтова. Но вы не думали об альтернативе? Вспомните: Папу Рапава выдержал шесть месяцев допросов в пятьдесят третьем, а потом — пятнадцать лет на Колыме. Представим себе, что Мамонтов и его дружки не сумели сломить этого человека за один вечер. Такая возможность существует. И это может служить объяснением их жестокости: разочарование. В таком случае, будь вы на месте Мамонтова, кого вы решили бы допросить следующим? — Он стукнул по крыше машины. — Пусть вам сладко спится в Нью-Йорке. Суворин проследил за тем, как большая машина, подскакивая на неровной дороге, исчезла из виду. Тогда он повернулся и направился вдоль реки, покуривая трубку, пока не дошел до большой металлической тумбы, вделанной в бетон, к которой в коммунистические времена швартовались суда, пока экономика не сотворила того, чего не сумели сделать бомбежки Гитлера, и доки не опустели. Разыгранный спектакль утомил его. Он вытер поверхность тумбы носовым платком, сел и извлек из кармана фотокопию показаний Келсо. Столько написать — не меньше двух тысяч слов, так быстро и так ясно изложить все после пережитого… Что ж, это еще раз доказывает: умный он малый, этот Непредсказуемый. Настырный. Упорный. Умный. Суворин снова прошелся по страницам золотым карандашиком и составил список того, что должен проверить Нетто. Надо будет посетить этот дом во Вспольном — обиталище Берии… так-так. Надо найти эту дочь Рапавы. Надо составить список всех специалистов в Москве и Московской области по идентификации письма, к кому Мамонтов мог обратиться для определения автора тетради. А также всех экспертов-почерковедов. И надо будет найти парочку сговорчивых историков и попросить их предположить, что может содержаться в ней. И… и… и… У Суворина было такое чувство, точно он руками пытается загнать назад, в цилиндр, вырвавшийся газ. Он все еще писал, когда вернулись Нетто и шофер. С трудом расправляя затекшие ноги, Суворин поднялся. К своему ужасу, он обнаружил, что тумба оставила ржавое пятно на его красивом пальто, и большую часть дороги до Ясенева тщетно пытался оттереть его. 12 В номере Келсо было темно, занавески задернуты. Он раздвинул дешевый нейлон. В комнате стоял какой-то странный запах. Талька? Крема после бритья? Кто-то тут был. Блондин? Пахнет «Eau Sauvage»? Келсо снял с рычага телефонную трубку — в ней слышался гул. У Келсо перехватило дыхание, по коже побежали мурашки. Он охотно выпил бы виски, но в мини-баре после той ночи с Рапавой было пусто — ничего, кроме содовой и апельсинового сока. А потом Келсо охотно принял бы ванну, но в ней не было пробки. Он теперь знал, кто этот блондин. Ему знакома эта порода: обходительный, хорошо одетый, с западными манерами, человек без корней. Слишком умен для тайной полиции. Келсо встречал подобных людей на приемах в посольстве на протяжении более двадцати лет, уклонялся от их приглашений позавтракать вместе или выпить, слушал их тщательно препарированные анекдоты о жизни в Москве. Такие люди были раньше сотрудниками Первого управления КГБ. Теперь это называется СВР. Название изменилось, но служба осталась той же. Значит, блондин — шпион. И он занимается Мамонтовым. Они поставили шпионов следить за Мамонтовым, не слишком доверяя ФСБ. При мысли о Мамонтове Келсо быстро шагнул к двери, повернул тяжелый замок и набросил цепочку. Оглядел в «глазок» пустой коридор. «… вы и вправду убили. Вы и есть убийца». Теперь его затрясло. Он чувствовал себя почему-то грязным, замаранным. Воспоминания о минувшей ночи наждаком скребли ему кожу. Он прошел в маленькую, выложенную зеленым кафелем ванную, снял одежду и включил душ, сделал воду как можно более горячей и намылился с головы до ног. Пена стала серой от московской грязи. Келсо стоял добрых десять минут под струей, от которой шел пар, тер плечи и грудь, затем вылез из ванны, оставляя мокрые следы на неровном кафеле. Он закурил и, стоя в луже, стал бриться, передвигая сигарету из одного угла рта в другой. Затем вытерся, залез в постель, натянул одеяло до подбородка, но не заснул. Вскоре после девяти зазвонил телефон. Звонок был пронзительный. Он длился долго, умолк и зазвенел снова. Только на этот раз трубку скоро повесили. Несколькими минутами позже кто-то тихонько постучал в дверь номера. Келсо почувствовал себя уязвимым, голым. Он выждал десять минут, отбросил простыню, оделся, собрал вещи — на это потребовалось совсем немного времени, — и сел в одно из мягких кресел напротив двери. Чехол на другом кресле, как он заметил, был смят, сиденье, слегка вдавленное, все еще хранило отпечаток бедняги Папу Рапавы. В десять пятнадцать, держа в одной руке чемодан и перебросив через другую плащ, Келсо отпер дверь, оглядел коридор и спустился на скоростном лифте в шумный вестибюль. Он отдал ключ портье и только повернулся к выходу, как вдруг услышал: — Профессор! От газетного киоска к нему спешил О'Брайен. Он был все в той же одежде, что и ночью, только джинсы были чуть более мятые и рубашка с коротким рукавом уже далеко не белая. Под мышкой он держал пару газет. И был небрит. При дневном свете он показался Келсо еще более крупным. — Доброе утро, профессор. Итак, что нового? Келсо издал хриплый звук, но все же умудрился улыбнуться. — Уезжаю. — И указал на чемодан и плащ. — Вот это жаль. Разрешите вам помочь с вещами. — Все в порядке. — И Келсо начал обходить О'Брайена. — Право, не надо. — Да ладно! — Рука репортера взмыла в воздух и схватила ручку чемодана, выпихивая пальцы Келсо. В мгновение ока чемодан перешел к нему. О'Брайен быстро взял его в другую руку, подальше от Келсо. — Куда прикажете, сэр? На улицу? — Какого черта вы ломаете комедию? — Келсо зашагал за ним следом. Люди, сидевшие возле портье, повернули головы и уставились на них. — Верните мне чемодан… — А ведь неплохая была ночка, верно? В том местечке. А какие девочки! — О'Брайен покачал головой и осклабился, продолжая идти. — А потом вы едете и находите труп и все такое прочее… это же был для вас настоящий шок. Осторожней, профессор. Сейчас выходим. Он нырнул в вертящуюся дверь, и Келсо, помедлив, последовал за ним. Выйдя на улицу, он увидел, что О'Брайен посерьезнел. — Ну ладно, — сказал тот. — Не будем осложнять друг другу жизнь. Я ведь знаю, что происходит. — Теперь я сам понесу чемодан, спасибо. — Я решил вчера поболтаться возле «Робота». Пренебрег радостями плоти. — Да отдайте же мой чемодан… — Скажем, у меня было предчувствие. И я видел, как вы вышли с девицей, как вы ее целовали. Видел, как она ударила вас — почему, кстати? Видел, что вы сели в ее машину. Видел, как вы вошли в жилой дом, а десять минут спустя выскочили оттуда, точно за вами черти гнались. А потом видел, как прибыла милиция. Ох, профессор, ну и тип же вы! Вы человек-сюрприз. — А вы — ублюдок. — И Келсо стал застегивать плащ, стараясь делать вид, будто ничуть не волнуется. — А что вы, собственно, делали в «Роботе»? Не говорите мне, что это была случайная встреча. — Я, конечно, хожу в «Робот», — сказал О'Брайен. — Люблю завязывать знакомства — на деловой основе. Зачем иметь девчонку задаром, когда можно за нее заплатить? Я придерживаюсь такой философии. — Вот и хорошо. — Келсо протянул руку. — Давайте сюда мой чемодан. — О'кей, о'кей. О'Брайен взглянул через плечо. Автобус стоял на своем обычном месте, дожидаясь историков, чтобы везти их в аэропорт. Мольденхауэр снимал Сондерса на фоне отеля. Ольга с довольным видом наблюдала за ними. — Если хотите знать правду, Эйдлмен мне все рассказал. Келсо медленно поднял голову. — Эйдлмен? — Угу, вчера на симпозиуме во время утреннего перерыва я спросил у Эйдлмена, куда вы делись, и он ответил, что вы отправились искать какие-то бумаги Сталина. — Эйдлмен так сказал? — Да перестаньте. Уж не хотите ли вы меня уверить, что доверяете Эйдлмену? — О'Брайен усмехнулся. — Чуть где запахнет возможностью сорвать куш, по сравнению с вами, ребята, папарацци будут выглядеть мальчиками из церковного хора. Эйдлмен предложил мне сделку. Пятьдесят на пятьдесят. Он заявил, что я должен постараться отыскать эти бумажонки, посмотреть, есть ли в них что-то, и если есть, он выяснит подлинность. Он сообщил мне все, что вы говорили ему. — Включая и «Робот»? — Включая и «Робот». — Мерзавец. Теперь Ольга снимала Мольденхауэра и Сондерса. Они застенчиво стояли рядом, и Келсо впервые понял, что они гомики. Почему он не замечал этого раньше? Вся поездка — сплошные сюрпризы… — Да бросьте вы, профессор. Нечего мной возмущаться. И тем более Эйдлменом. Это же сюжет для статьи. Чертовски интересный сюжет. И он становится все лучше. Вы не только нашли этого беднягу, висевшего в шахте лифта с членом во рту, вы еще и рассказали милиции, что проделал все это не кто иной, как Владимир Мамонтов. Больше того: расследование уже прекращено по указанию Кремля. Во всяком случае, так я слышал. А что же тут смешного? — Ничего. — Келсо невольно заулыбался, вспомнив о блондине-шпионе. («Мы не хотим, чтобы московские журналисты налетели, как стая волков…») — Что ж, могу сказать про вас, мистер О'Брайен, лишь одно: у вас хорошие контакты. О'Брайен развел руками. — Нет ни одного секрета в этом городе, который нельзя было бы купить за бутылку виски и пятьдесят баксов. И, должен вам сказать, наверху просто кипят от ярости! Информация вытекает, как из прохудившегося ядерного реактора. Не любят они, когда им говорят, что надо делать. Шофер автобуса загудел. Сондерс залез в салон. Мольденхауэр вытащил носовой платок, чтобы помахать на прощанье. Келсо видел сквозь стекло лица и других историков, похожих на рыб в аквариуме. Он сказал: — Хватит, отдайте чемодан. Мне же надо ехать. — Не можете вы сбежать вот так, профессор. — Но фраза прозвучала пораженчески, и на этот раз Келсо ухватил ручку чемодана. — Да ну же. Непредсказуемый, одно маленькое интервью! Один краткий комментарий! — Говоря это, он шел за Келсо, как назойливый нищий. — Мне необходимо интервью, чтобы подкрепить статью. — Это было бы безответственно с моей стороны. — Безответственно? Глупости! Вы не желаете говорить, потому что хотите все оставить себе! Ну, так вы сумасшедший. Тайны не получится. Вся эта история взорвется в газетах, если не сегодня, то завтра. — А вы, естественно, хотите иметь ее сегодня, раньше всех? — Такая уж у меня работа. Перестаньте же, профессор. Не будьте такой жадиной. Мы ведь не слишком отличаемся друг от друга… Келсо подошел к дверце автобуса. Она открылась с пневматическим вздохом. Изнутри раздалось нестройное ироническое «ура». — До свидания, мистер О'Брайен. Но тот не сдавался. Он залез на первую ступеньку. — Вы посмотрите, что тут творится. — И он сунул в карман плаща Келсо свернутые газеты. — Посмотрите. Это же Россия. Здесь ничто не ждет до завтра. Всего этого завтра может уже не быть. Вы… а, черт! О'Брайену пришлось спрыгнуть со ступеньки, чтобы его не прижало дверью. На прощанье он в отчаянии изо всей силы хлопнул рукой по корпусу автобуса. — Здравствуйте, доктор Келсо, — ледяным тоном произнесла Ольга. — Здравствуйте, Ольга, — сказал Келсо. И пошел в глубь салона. Поравнявшись с Эйдлменом, он остановился, и Эйдлмен, который, должно быть, наблюдал за его перепалкой с О'Брайеном, отвел взгляд. А за грязным стеклом репортер, сунув руки в карманы, шагал к отелю. Белый носовой платок Мольденхауэра качался на ветру. Автобус тронулся. Келсо отвернулся от Эйдлмена и, спотыкаясь, направился к своему обычному месту позади всех. Минут пять он лишь смотрел в окно. Он понимал, что надо все записать, пока не забыл. Но не мог за это взяться — пока еще не мог. Ибо сейчас все мысли возвращались к одной и той же картине — к висевшему в шахте лифта телу. Как туша в лавке мясника… Он похлопал по карманам в поисках сигарет и извлек газеты, которые дал О'Брайен. Келсо швырнул их на сиденье рядом с собой и постарался о них забыть. Но через две-три минуты уже стал вглядываться в перевернутые заголовки, затем нехотя взял газеты в руки. Они не представляли собой ничего особенного — просто пара листков на английском языке, которые можно бесплатно взять в вестибюле каждого отеля. «Moscow Times». Российские новости: президент снова болен, или снова запил, или и то и другое. Маньяк-убийца в Кемерове, как полагают, уничтожил и съел восемьдесят человек. «Интерфакс» сообщает, что тысячи детей спят каждую ночь на улицах Москвы. Горбачев снимается еще в одном ролике, рекламирующем «Пиццу-Хат». На станции метро «Нагорная» обнаружена бомба, которую подложила группа, протестующая против намерения убрать тело Ленина из Мавзолея на Красной площади. Зарубежные новости: Международный валютный фонд грозит задержать выплату семисот миллионов долларов займа, если Москва не сократит дефицит своего бюджета. Новости деловой жизни: процентные ставки выросли в три раза, цены на бирже упали наполовину. Религия: девятнадцатилетний монах, имеющий десять тысяч последователей, предсказывает конец света. В Черноземье по всему району носили икону Божьей Матери, которая плакала кровавыми слезами. В Царском Селе живет святой человек, который говорит на нескольких языках. Среди староверов, целителей, шаманов, чудотворцев и затворников есть люди, которые объявляют себя возрожденным Христом… Все это очень похоже на времена Распутина. В стране полно лжепророков и предсказаний кровавых времен. Келсо взял другую газету — «Exile», издаваемую специально для молодых людей, приехавших, подобно О'Брайену, с Запада и работающих в Москве. Тут ни о какой религии речи нет, зато все о преступлениях. «Молодежь из деревни Каменка Смоленской области, где местный колхоз развалился, а государственным служащим не платят целый год, летом околачивается около шоссе Москва — Минск и нюхает бензин, который покупает по рублю за пол-литра. В августе двое из таких потребителей бензина — Павел Михеенков одиннадцати лет и Антон Маляренко тринадцати лет — решили перейти от своего излюбленного мучения кошек к другому развлечению: они привязали пятилетнего Сашу Петроченкова к дереву и заживо сожгли. Маляренко выслали в его родной Ташкент, а Михеенков остался в Каменке без наказания: его пребывание в исправительной колонии стоило бы пятнадцать тысяч рублей, а у поселка на это нет денег. Матери жертвы, Светлане Петроченковой, сказали, что убийца ее сына может быть выслан, если она наберет для этого денег, а если не сможет, то ей придется жить с ним в одной деревне. Как сообщили в милиции, Михеенков с четырех лет регулярно пил водку с родителями». Келсо быстро перевернул страницу и увидел рекламу московских ночных заведений. Бары для гомиков: «Траншея», «Три обезьяны», «Странный народ»; стриптизы: «Невада», «Распутин», «Интим»; ночные клубы: «Бухенвальд» (где обслуживающий персонал одет в нацистскую форму), «Булгаков», «Утопия». Келсо нашел рекламу «Робота»: «Нигде больше вы не встретите такой обстановки, отвечающей размаху новых русских, как в „Роботе“: полный разгул, оглушительная музыка, девицы-мотыльки и простаки. которые их содержат, строжайшая охрана, черноглазые владельцы, попивающие „эвиан“. Можете позабавиться и посмотреть, как кого-нибудь пристрелят». Похоже на правду, подумал Келсо. Зал вылета в «Шереметьево-2» был забит людьми, пытающимися выбраться из России. Очереди возникали подобно делящимся клеткам под микроскопом: создавались из ничего, извивались, как черви, раздваивались, перестраивались, подключались к другим очередям — к таможенникам, к проверке билетов, к проверке на безопасность, к проверке паспортов. Все отстаивали одну очередь и вставали в другую. В зале было темно, как в пещере, в нем стоял запах авиационного топлива и еле уловимый дух волнения. Эйдлмен, Дуберстайн, Бэрд, Сондерс и Келсо плюс двое американцев, которые жили в «Мире», — Пит Мэддокс из Принстона и Вобстер из Чикаго — стояли группой в конце первой на их пути очереди, пока Ольга узнавала, нельзя ли ускорить дело. Прошло минуты две, а они так и не сдвинулись с места. Келсо игнорировал Эйдлмена, который сидел на своем чемодане, углубившись в чтение биографии Чехова. Сондерс вздыхал и раздраженно хлопал руками. Мэддокс куда-то ушел, а вернувшись, сообщил, что на таможне, похоже, открывают каждый чемодан. — Вот черт, а я купил икону, — посетовал Дуберстайн, — ведь знал же, что не надо. Мне ни за что не удастся ее провезти. — А где ты ее купил? — В большом книжном магазине на Новом Арбате. — Отдай ее Ольге. Она пронесет. Сколько заплатил? — Пятьсот долларов. — Пять сотен?! Тут Келсо вспомнил, что он без денег. А в зале есть газетный киоск. И ему нужны сигареты. Если он попросит, чтобы ему дали место среди курящих, он сможет отделаться от коллег. — Фил, — обратился он к Дуберстайну. — Ты не мог бы одолжить мне десять долларов? Дуберстайн расхохотался. — На что они тебе, Непредсказуемый? Чтобы купить тетрадь Сталина? Сондерс хмыкнул. Велма Бэрд поднесла руку ко рту и отвела взгляд. — Ты и им рассказал? — Келсо, не веря собственным ушам, уставился на Эйдлмена. — А почему бы и нет? — Эйдлмен послюнявил палец и, не поднимая глаз, перевернул страницу. — Это что, тайна? — Вот, — сказал Дуберстайн, вытаскивая бумажник. — Держи двадцатку. Купи и мне заодно. Тут все рассмеялись и на этот раз, уже не таясь, уставились на Келсо. Интересно, что он станет делать. А он взял деньги. — Хорошо, Фил, — спокойно произнес он. — Вот что я тебе скажу. Давай условимся: если сталинская тетрадь объявится к концу года, я удержу эти деньги и мы будем квиты, а если не объявится, я отдам тебе тысячу долларов. Мэддокс тихонько присвистнул. — В пятьдесят раз больше, — произнес, сглотнув, Дуберстайн. — Ты предлагаешь мне в пятьдесят раз больше? — Ну так как, заключаем пари? — Еще бы! — Дуберстайн снова рассмеялся, но на этот раз нервно. И обвел взглядом остальных. — Вы все слышали? Они слышали. И смотрели на Келсо. А для него этот момент стоил тысячи долларов — стоило хотя бы то, как они на него смотрели: открыв рот, потрясенные, охваченные страхом. Даже Эйдлмен забыл на время про свою книгу. — Никогда еще так легко не зарабатывал двадцать долларов, — сказал Келсо. Он сунул банкноту в карман и взял чемодан. — Займите мне место, хорошо? И быстро пошел по переполненному залу, пробираясь между людьми и горами багажа. Он испытывал поистине детское удовольствие. Несколько мимолетных побед, одержанных то тут, то там, — чего еще человеку желать в этой жизни? Из громкоговорителей раздался резкий женский голос, объявивший о вылете «Аэрофлота» в Дели. Дойдя до киоска, Келсо быстро проверил, есть ли у них карманное издание его книги. Не было. Естественно. Он оглядел полку с журналами. «Тайм» и «Ньюс-уик», вышедшие на прошлой неделе, и последний номер «Шпигеля». Так. Он купит «Шпигель». Это его выручит, чтения хватит на одиннадцать часов полета. Он извлек из кармана двадцать долларов Дуберстайна и направился к кассе. Сквозь стеклянную стену ему был виден мокрый асфальт, вереница машин, такси и автобусов, серые здания, брошенные тележки, бледная девушка с коротко подстриженными черными волосами, которая наблюдала за ним. Он отвел взгляд. Нахмурился. Застыл на месте. Он сунул журнал назад на полку и вернулся к стеклянной стене. Это была она, точно: в джинсах и кожаной куртке на овечьем меху. От его дыхания холодное стекло запотело. «Подожди!» — губами изобразил Келсо. Девушка, не мигая, смотрела на него. Он указал на ее ноги: «Стой тут!» Он пошел вдоль стеклянной стены, пытаясь найти выход. Первые двери были заперты на замок. Вторые открылись. Келсо выбрался на холодный влажный воздух. Она стояла метрах в пятидесяти от него. Он оглянулся на забитый людьми зал — его компаньонов не было видно, потом посмотрел на нее и увидел, что она идет от него прочь по «зебре», не обращая внимания на машины. Он заколебался. Что делать? Промчавшийся мимо автобус заслонил ее, побудив Келсо принять решение. Он подхватил свой багаж и последовал за ней — сначала шел, потом побежал. Она словно тянула его за собой, сохраняя, однако, дистанцию; наконец они очутились в большом паркинге, и тут Келсо потерял ее из виду. Серый свет, снег и лед под ногами. Здесь сильнее пахло горючим. Ряд за рядом стояли похожие на большие коробки машины: одни — окутанные белой пеленой, другие — покрытые тонким слоем копоти и льда. Он пошел между ними. Внезапно задрожал воздух. И прямо над его головой пронесся большой старый «Туполев» — так низко, что Келсо видны были полосы ржавчины в местах соединения фюзеляжа. Он инстинктивно пригнулся, и в этот момент из самого конца вереницы машин медленно выехала песочного цвета «лада» и остановилась с работающим мотором. Она по-прежнему не желала облегчать ему жизнь. Не подъехала к нему — Келсо пришлось шагать к ней, не открыла ему дверцы — Келсо пришлось делать это самому. Она молчала — тишину опять же нарушил он. Даже не назвалась, хотя позже он узнал ее имя. Ее звали Зинаида. Зинаида Рапава. Она знала, что произошло, это было ясно по ее напряженному лицу, и Келсо почувствовал облегчение: по крайней мере ему не придется извещать ее. Он всегда трусил, когда надо было сообщить неприятную новость, — потому и был трижды женат. Он сел на переднее сиденье и положил чемодан на колени. В машине был включен обогреватель. По грязному стеклу безостановочно ходил «дворник». Келсо понимал: надо что-то сказать. Единственное, чего он не хотел пропустить из всего симпозиума, — это полета «Дельты» в Нью-Йорк. — Скажи, чем я могу помочь. — Кто убил его? — Человек по имени Владимир Мамонтов. Бывший гэбэшник. Он знал твоего отца со старых времен. — Значит, со старых времен, — с горечью произнесла она. Повисла тишина, только «дворник» проскрипел туда-сюда. — Как ты узнала, где меня найти? — Всю жизнь только и слышу: старые времена. Еще один «Туполев» прогрохотал низко над головой. — Вот что, — сказал Келсо. — В моем распоряжении всего минута. Я должен успеть на самолет, вылетающий в Нью-Йорк. Когда я туда приеду, я все это опишу… ты меня слушаешь? И пришлю тебе копию. Скажи мне, куда послать. Если тебе что-то понадобится, я помогу. Ему трудно было шевелиться с чемоданом на коленях. Он расстегнул плащ и стал шарить во внутреннем кармане в поисках ручки. Она его не слушала. Смотрела прямо перед собой и говорила будто для себя: — Я много лет его не видела. Собственно, зачем он был мне нужен? Я десять лет не ездила на эту помойку, пока ты не попросил тебя отвезти. — Она впервые повернулась к Келсо. Сейчас, без макияжа, она выглядела моложе, красивее. Кожаная куртка на ней была старая, коричневая, на молнии до самого горла. — После того как я тебя высадила, я поехала домой. Потом снова туда вернулась. Мне надо было выяснить, что происходит. Я в жизни не видела такого количества милиции. Тебя к этому времени уже увезли. Я не стала представляться милиции. Я хотела подумать. Я… — Она умолкла. Вид у нее был озадаченный, потерянный. — Как тебя зовут? — спросил он. — Где я могу тебя найти? — Утром я поехала в «Украину». Позвонила тебе. Поднялась на твой этаж — там мне сказали, что ты выехал, тогда я примчалась сюда и стала ждать. — Ты что, не можешь сказать мне, как тебя зовут? — Келсо в отчаянии бросил взгляд на часы. — Ты понимаешь, я должен попасть на этот самолет. — Я не прошу об одолжении, — сказала она. — Я никогда не прошу об этом. — Послушай, не волнуйся ты так. Я же хочу тебе помочь, потому что чувствую себя ответственным за случившееся. — Тогда помоги мне. Он сказал, что ты мне поможешь. — Он? — Дело в том, мистер, что он оставил мне вот это. — Кожаная куртка затрещала, когда она стала расстегивать молнию. Она пошарила внутри и вытащила лист бумаги. — Нечто очень ценное — в ящике для инструментов. Он пишет: ты объяснишь мне, что это такое. 13 Они выехали из аэропорта на Ленинградское шоссе и повернули на юг, к Москве. Их обогнал большой грузовик — колеса у него были вровень с их крышей, — машину даже зашатало, когда он проезжал, обдавая их грязью. Келсо дал себе слово не оглядываться, но, конечно, оглянулся и увидел, как здание терминала, похожее на большой серый океанский лайнер, исчезло за * березовой рощей, остались только расплывающиеся в водяной пыли огни, а потом и они пропали. Он содрогнулся и чуть не попросил девушку повернуть назад. Она выглядела в этой своей обшарпанной куртке как летчица за рулем старого самолета. — Кто такой Серго? — Мой брат. — Она бросила взгляд в зеркало заднего вида. — Он умер. Келсо развернул листок и снова перечитал текст. Грубая бумага. Написано карандашом. В спешке. Она нашла листок под дверью своей квартиры — во всяком случае, так она сказала, — нашла, когда вернулась, высадив Келсо у дома своего отца. «Здравствуй, моя малышка! Ты права, я плохой отец. Ты права во всем. Не думай, что я этого не понимаю. Но теперь представилась возможность сделать доброе дело. Ты не дала мне вчера рассказать тебе, так что выслушай сейчас. Помнишь то место, которое у меня было, когда была жива мама? Его еще не снесли! Там есть ящик для инструментов с подарком для тебя, который многого стоит. Поверь мне, Зинаида. Со мной ничего не будет, однако если что случится, возьми этот ящик и спрячь в надежном месте. Но это может быть опасно, так что будь осторожна. Сама увидишь, почему я так говорю. Уничтожь эту записку. Целую тебя, моя малышка, папа. Есть один англичанин по имени Келсо, найди егов «Украине», он все знает. Не забывай своего папу. Целую тебя еще раз, Зинаида. Помни Серго!!» — Значит, вы встречались? Когда же это было? Позавчера? Она кивнула, не оборачиваясь, сосредоточенно глядя на дорогу. — Я не видела его почти десять лет. — Вы тогда не поладили? — Ого, да ты ушлый! — Она рассмеялась коротким ироническим смешком, прозвучавшим как выдох. — Да, мы не поладили. Келсо не стал обращать внимания на ее тон. Она имела право так себя вести. — Каким он был в тот последний раз, когда ты его видела? — Что значит — каким? — В каком настроении? — Как обычно. Мерзавец мерзавцем. — Она насупилась, глядя на встречный поток транспорта. — Он, похоже, ждал меня всю ночь. Я вернулась около шести. Я же была в клубе — работала. Он как увидел меня, начал орать. Увидел, как я одета, и обозвал проституткой. — При этом воспоминании Зинаида покачала головой. — А потом что было? — Он пошел за мной. Ко мне в квартиру. Я сказала ему. «Ты ударил меня, за это я выбью тебе глаз. Я больше не маленькая девочка». Это его немного успокоило. — А чего он хотел? — Сказал — хочет поговорить. Надо же, после стольких лет! Я думала, он не знает, где я живу. Я ведь даже понятия не имела, где он и что. Считала, что развязалась с ним навсегда. А он все знал, так и заявил мне. Будто бы часто приходил и следил за мной. Сказал: «От прошлого так легко не уйти». Зачем он ко мне явился? — Впервые с тех пор, как они выехали из аэропорта, девушка посмотрела на Келсо. — Можешь ты мне это объяснить? — О чем он хотел поговорить с тобой? — Не знаю. Я не слушала его. Я не хотела, чтобы он заходил ко мне, смотрел на мои вещи. Не собиралась слушать его рассказы. А он начал говорить о том вре-мени, когда был в лагерях. Я дала ему сигареты, чтобы избавиться, и сказала, чтобы уходил. Я устала, и мне надо было идти на работу. — На работу? — Я работаю в ГУМе. По вечерам учусь на юридическом в институте. А по ночам иногда трахаюсь. А что? Это тебя удивляет? — Насыщенная у тебя жизнь. — Приходится. Он попытался представить себе ее за прилавком в ГУМе. — Что ты продаешь? — Не поняла… — Ну, в магазине. Чем ты торгуешь? — Я не торгую. — Она снова взглянула в зеркальце. — Я работаю на коммутаторе. Ближе к городу возникла «пробка». Они поехали медленно. Впереди произошла авария. Развалюха «шкода» врезалась в старые «жигули». Обе полосы были засыпаны битым стеклом и кусками металла. Прибыла милиция. Похоже, один из водителей пострадал: весь перед рубашки был у него в крови. Когда они проезжали мимо милиционеров, Келсо отвернулся. Теперь на дороге уже не было затора, и они поехали быстрее. Келсо пытался воссоздать картину двух последних дней жизни Папу Рапавы. Во вторник, 27 октября, он впервые за десять лет встречается с дочерью, так как, по его словам, хочет что-то ей рассказать. Она выставляет его вон с помощью пачки сигарет и коробка спичек с рекламой «Робота». Днем Рапава появляется не где-нибудь, а в Институте марксизма-ленинизма и слушает выступление Непредсказуемого Келсо об Иосифе Сталине. Затем следом за Келсо он является в гостиницу «Украина» и всю ночь сидит с ним и пьет. И рассказывает. Возможно, он выложил все то, что хотел рассказать дочери, если бы только она выслушала его. А потом наступает рассвет, и он уходит из «Украины». Это уже среда, 28 октября. И что же он делал? Отправился в пустой дом на Вспольном и вырыл секрет всей своей жизни? Должно быть. Затем спрятал его и оставил дочери записку о том, где ей это найти. («Помнишь то место, которое у меня было, когда была жива мама?») А потом поздно вечером к нему явились убийцы. И он либо все им рассказал, либо не сказал ничего, и если промолчал, то, очевидно, — даже наверняка — из любви к дочери. Желая быть уверенным, что единственное его достояние попадет не к ним, а к ней. Господи, какой конец! — думал Келсо. И как это соответствует всему остальному… — Видимо, он любил тебя, — сказал Келсо. Знает ли она, как умер старик? Если не знает, он не в силах ей это рассказать. — Видимо, любил, иначе не стал бы искать и не пришел бы. — Не думаю. Он ведь бил меня. И маму тоже. И брата. — Она уставилась на идущий навстречу транспорт. — Он бил меня, когда я была совсем маленькой. А что может знать ребенок? — Она помотала головой. — Нет, не думаю. Келсо попытался представить себе, как эти четверо жили в двухкомнатной квартире. Где спали ее родители? На матрасе в общей комнате? А Рапава, проведя долгие годы на Колыме, стал жестоким, неуправляемым. Даже думать об этом страшно. — А когда умерла твоя мать? — Когда вы прекратите задавать вопросы, мистер? Они свернули с шоссе и поехали вниз по пандусу. Он был построен лишь наполовину. Одна полоса резко шла вниз, как водопад, неожиданно оканчиваясь у заграждения из металлических прутьев и десятиметрового обрыва к пустырю. — Мне было восемнадцать, если тебе это интересно. Вокруг царил типичный хаос. В России так случается — на все требуется время, все надолго затягивается. Второстепенные дороги бывают широкими, как шоссе, с затопленными водой рытвинами величиной с пруд. Каждый бетоностроительный комбинат, каждый завод, выбрасывающий в воздух отработанный газ, окружены пустырями, которые они могут захламлять и отравлять. Келсо вспомнил прошедшую ночь, как он бесконечно долго бежал от девятого корпуса к восьмому, чтобы поднять тревогу, — бежал и бежал, точно в кошмарном сне. При дневном свете обиталище Рапавы выглядело еще более обветшалым, чем в темноте. Черные подпалины ползли вверх по стене от окон второго этажа, где сгорела квартира. У дома толпился народ, и Зинаида сбавила скорость, чтобы как следует все рассмотреть. О'Брайен был прав: журналисты уже обо всем пронюхали. Одинокий милиционер загораживал вход в подъезд, удерживая с десяток фотографов и репортеров, за которыми, в свою очередь, наблюдали апатично стоявшие полукругом соседи. На пустыре мальчишки гоняли мяч. Другие болтались возле шикарных западных машин представителей прессы. — Что он для них? — вдруг произнесла Зинаида. — Что он для любого из вас? Все вы стервятники. Она скорчила презрительную гримасу, и Келсо заметил, что она в третий раз поправляет зеркало заднего обзора. — Кто-то за нами едет? — И Келсо резко обернулся. — Возможно. Одна машина шла от самого аэропорта, но больше я ее не вижу. — Какая машина? — Келсо постарался произнести это спокойно. — «БМВ». Седьмой серии. — Ты разбираешься в машинах? — Опять вопросы? — Она посмотрела на него. — Отец увлекался машинами. Машинами и товарищем Сталиным. В старые времена он ведь был шофером, и ты это знаешь. Так что тебе все ясно. Она нажала на педаль. Она ничего не знает, подумал Келсо. Она понятия не имеет об опасностях. Он стал мысленно составлять план действий: быстро посмотреть, здесь ли находится ящик с инструментами (его, конечно, не будет), затем попросить Зинаиду отвезти его в аэропорт и попытаться уговорить сотрудников компании посадить его на следующий самолет… Немного не доезжая до дома Рапавы, они свернули с улицы на грязную дорогу, которая вела сквозь жалкую березовую рощицу в поле, разбитое на маленькие наделы. В загоне из старых автомобильных дверец, соединенных проволокой, в грязи копалась свинья. Тут было несколько тощих кур, грядки с тронутыми морозом овощами. Из вчерашнего снега дети соорудили снеговика. Он растаял под дождем и нелепо торчал среди грязи глыбой белого жира. Фасадом к этому сельскому пейзажу стоял длинный ряд гаражей. На плоской крыше лежали остатки маленьких машин — заржавевшие скелеты, лишенные окон, моторов, колес, обивки. Зинаида выключила мотор, и они вылезли из машины в грязь. Какой-то старик, перестав копать, оперся на лопату и принялся наблюдать за ними. Зинаида грозно посмотрела на него, уперев руки в бока. И тогда он сплюнул и снова взялся за лопату. Зинаида достала ключ. Келсо посмотрел назад — на дороге никого не было. Руки у него окоченели. Он сунул их в карманы плаща. А Зинаида держалась спокойно. На ней были кожаные сапоги до колен, и, чтобы их не запачкать, она осторожно ступала по неровной земле. Келсо опять окинул взглядом окрестности. Не нравилось ему все это — разросшиеся деревья, старые машины, эта удивительная многообразная женщина: и телефонистка, и будущий юрист, и временами проститутка, и дочь, не оплакивающая отца. Он спросил: — Откуда у тебя ключ? — Отец оставил его мне вместе с запиской. — Не понимаю, почему ты не приехала сюда сразу. Зачем я тебе нужен? — Да я не знаю, что искать! Так ты идешь или нет? — Она вставила ключ в большой замок ближайшего гаража. — Что мы все-таки ищем? — Тетрадь. — Что-о-о? — Зинаида перестала сражаться с ключом и уставилась на Келсо. — Черную клеенчатую тетрадь Иосифа Сталина, — повторил он знакомую фразу, ставшую для него заклинанием. (Ее здесь не будет, снова сказал он себе. Это же Священный Грааль. Важно искать. А найти — никогда не найдешь.) — Тетрадь Сталина? Сколько она может стоить? — Сколько может стоить? — Он постарался произнести это так, словно подобный вопрос никогда не приходил ему в голову. — Сколько она может стоить? — повторил он. — Трудно представить себе точную цифру. Есть ведь богатые коллекционеры. Все зависит от того, что в ней. — Келсо широко развел руки. — Возможно, полмиллиона. — Рублей? — Долларов. — Долларов? Вот дерьмо! — И она снова принялась возиться с замком, торопясь и потому действуя неловко. Глядя на нее, он вдруг проникся ее настроением и понял, почему сюда приехал. Да потому, что это главная цель, не так ли? И дело не только в деньгах. Это же реабилитация. Его реабилитация: оправдание двадцатилетнего сидения в холодных подвалах архивов и хождений по лекциям в зимней темноте — сначала в качестве слушателя, а потом в качестве лектора. Двадцать лет изучал и преподавал политологию, а в промежутках писал книги, которые почти совсем не продавались, и все это время в нем жила неистребимая надежда, что рано или поздно он создаст нечто стоящее, по-настоящему большое и значительное, запечатлеет кусок истории и объяснит, почему все произошло так, а не иначе. — Вот что, — сказал он, чуть не оттолкнув Зинаиду. — Давай я попытаюсь. И принялся крутить ключ в замке. Наконец ключ повернулся и дужка замка отскочила. Келсо вытащил цепь из толстых колец. Холодная, пахнущая бензином тьма. Ни окон, ни электричества. На гвозде у двери висит старинная керосиновая лампа. Келсо снял лампу с гвоздя и встряхнул — она оказалась полной, а Зинаида сказала, что умеет ее зажигать. Она опустилась на колени на земляной пол и, чиркнув спичкой, поднесла ее к фитилю. Голубой огонек, затем желтый. Она подняла лампу, и Келсо закрыл дверь в гараж. Это было хранилище старья: вдоль стен сложены части от машин. В дальнем конце виднелись в темноте сиденья, из которых была собрана кровать — на ней спальный мешок и аккуратно сложенное одеяло. К балке, поддерживавшей крышу, крепилась лебедка с крюком и цепью. Под крюком земля была выложена досками, образовывавшими участок в полтора метра шириной и два метра длиной. Зинаида сказала: — Сколько я себя помню, у него всегда был этот гараж. Он ночевал здесь, когда дела были плохи. — Что значит плохи? — То и значит. Келсо взял лампу и обошел гараж, освещая захламленные углы. Ничего похожего на ящик с инструментами он не обнаружил. На верстаке стоял жестяной поднос, на нем — металлическая щетка, несколько брусков, цилиндр и небольшой виток медной проволоки. Для чего все это? Непредсказуемый Келсо абсолютно ничего не понимал в механике и не старался понять. — А у него была своя машина? — Не знаю. Он чинил машины для людей. Ему их отдавали на ремонт. Келсо остановился у походной постели, что-то над ней блеснуло. Он позвал Зинаиду: — Взгляни-ка на это! — И приблизил свет к стене. Со старого плаката на них смотрело мрачное лицо Сталина. Тут было еще с десяток фотографий Генерального секретаря, вырванных из журналов. Сталин, сидящий в задумчивости за письменным столом. Сталин в меховой шапке. Сталин, пожимающий руку генералу. Мертвый Сталин в гробу. — А это кто? Это ты? На фотографии Зинаида была в школьной форме, ей было лет двенадцать. Она в изумлении подошла ближе. — Кто бы мог подумать? — И она смущенно рассмеялась. — Я и Сталин. Она еще какое-то время постояла, глядя на фотографию. — Давай искать эту штуку, — наконец сказала она. — Я хочу поскорее отсюда выбраться. Келсо потыкал носком ботинка в доску на полу. Она была неплотно прикреплена к лежавшей на земле деревянной раме. Вот оно, подумал он. Это, должно быть, и есть то самое место. Они принялись вместе трудиться под бдительным оком Сталина — выкорчевывали короткие доски и ставили к стене, обнажая смотровую яму. Она была глубокая и в слабом свете походила на могилу. Келсо посветил туда лампой. Дно песчаное, крепко утрамбованное, в черных пятнах от масла. Бока обшиты старыми бревнами, в которых Рапава сделал выемки для инструментов. Келсо передал Зинаиде лампу и вытер руки о плащ. Почему он, черт побери, так нервничает? Он немного посидел на краю ямы, свесив ноги, потом осторожно стал опускаться. Упав на колени на дно ямы так, что хрустнули суставы, он принялся шарить во влажной темноте. И вдруг почувствовал под руками мешковину. Он крикнул Зинаиде: — Посвети-ка сюда. Под мешковиной было что-то твердое, завернутое в газету. Он передал это Зинаиде. Она поставила лампу и развернула газету — в ней оказался пистолет. Келсо заметил, что она на удивление ловко с ним обращается: вытащила обойму с патронами, проверила — в ней было восемь пуль, — всунула обратно, сняла с предохранителя, затем поставила опять. — Ты знаешь, как с ним обращаться? — Конечно. Это же пистолет отца. Макаров. Когда мы были маленькие, он учил нас его разбирать, чистить, стрелять. Отец всегда держал его при себе. Сказал, что, если придется, пустит его в ход. — Приятное воспоминание. — Келсо показалось, что до него долетел какой-то шум снаружи. — Ты что-нибудь слышала? Но Зинаида лишь покачала головой, занятая оружием. Он снова опустился на колени. И тут увидел в углублении прямоугольный конец металлического ящика, покрытый ржавчиной и высохшей грязью. Если не знать, что ищешь, никогда не обратил бы на него внимания. Рапава хорошо его спрятал. Келсо обеими руками взялся за ящик и потянул. Что-то там тяжелое — либо сам ящик, либо то, что в нем. Ручки совсем заржавели, трудно ухватиться. Келсо вытащил ящик на середину ямы и поднял. Его щека почти касалась металла. Он чувствовал на языке вкус ржавой стали, похожий на кровь. Зинаида нагнулась, чтобы помочь. И странная вещь: на секунду Келсо показалось, что от ящика исходит неземной голубовато-серый свет. Вдруг повеяло холодом, и он увидел, что дверь в гараж открыта, а в проеме стоит человек и наблюдает за ними. Впоследствии до Келсо дошло, что в тот момент он утратил контроль над событиями. И если он тогда не понял этого, то потому, что главной его заботой было предупредить выстрел, которым Зинаида проделала бы дырку в груди Эр-Джея О'Брайена. Репортер стоял у стены гаража, подняв руки над головой. По его виду Келсо понял: он не верит, что она выстрелит. Но пистолет есть пистолет. Иногда он стреляет неожиданно. А тот, что она держала, был старый. — Профессор, сделайте одолжение, скажите ей, чтобы она опустила эту штуку! Но Зинаида уперла пистолет ему в грудь, и О'Брайен, тяжело вздохнув, еще выше поднял руки. О'кей, о'кей, он извиняется. Он ехал за ними из аэропорта, это было, черт побери, совсем нетрудно. Он ведь только выполняет свою работу. Извините. И перевел взгляд на ящик с инструментами. — Это и есть то самое? Первой реакцией Келсо при виде американца было облегчение: слава богу, всего лишь О'Брайен, а не Мамонтов следовал за ними из Шереметьева. Но Зинаида тут же схватила пистолет и заставила его встать к стене. — Заткнись! — крикнула она. — Послушайте, профессор. Я видел, как эти штуки стреляют. И должен вам сказать: они могут продырявить человека. — Убери пистолет, Зинаида, — велел ей по-русски Келсо. Он впервые назвал ее по имени. — Убери, а он пусть объяснит, что ему надо. — Я не доверяю ему. — Я тоже. Но разве мы можем поступить иначе? Убери пистолет. — Зинаида… Кто она? Я ее видел где-то… — Она бывает в «Роботе», — процедил Келсо сквозь зубы. — А вы наконец скажете, что вас сюда привело? — Она в самом деле бывает там? — О'Брайен провел языком по толстым губам. В желтом свете лампы его упитанное лицо выглядело как тыква на Хэллоуин. — Правильно. Конечно, она оттуда. Вы с этой крошкой были прошлой ночью. Я сразу подумал, что знаю ее. — Заткнись, — повторила она. — Послушай, Зинаида, — осклабясь, произнес О'Брайен, — не надо нам конкурировать, мы же можем поделиться, правда? Разделить на троих! Мне нужен лишь сюжет. Эй, Непредсказуемый! Скажите, что я могу не упоминать ее. Она меня знает. Она поймет. У этой девчонки деловой склад ума, верно, душенька? — Что он говорит? Келсо перевел. — Нет, — заявила она. — И по-английски добавила О'Брайену: — Не выйдет. — Просто смешно смотреть на эту парочку, — продолжал О'Брайен. — Историк и проститутка! О'кей, скажите ей вот что: либо она договорится со мной, либо мы простоим тут час-другой, и тогда половина московских журналистов сядет вам на голову. А также милиция. А может, еще и те типы, которые убили старика. Скажите ей все это. Но Келсо не потребовалось переводить, Зинаида все поняла. Она еще секунд пятнадцать стояла, нахмурясь, затем поставила пистолет на предохранитель и медленно опустила его. О'Брайен перевел дух. — Какое, собственно, она имеет ко всему этому отношение? — Она дочь Папу Рапавы. — А-а-а. — О'Брайен кивнул. Теперь ему все стало ясно. Ящик с инструментами лежал на земляном полу. О'Брайен просил не открывать его — пока. Ему хочется запечатлеть великий момент, сказал он, «для последующих поколений и вечерних новостей». И он отправился за камерой. Как только он ушел, Келсо вытряхнул сигарету из своей полупустой пачки и предложил Зинаиде. Она взяла сигарету и пригнулась, глядя на него в упор, пока он подносил огонь, отразившийся в ее черных глазах. Меньше двенадцати часов назад ты собиралась лечь со мной в постель за двести долларов, думал Келсо. Так все-таки кто же ты, черт побери? — О чем думаешь? — спросила она. — Ни о чем. У тебя все в порядке? — Не доверяю я ему, — повторила она. И, откинув голову, пустила дым к потолку. — Что он там делает? — Сейчас я его потороплю. О'Брайен сидел во дворе в полноприводной «тойоте» и вставлял новую батарейку в маленькую видеокамеру. При виде «тойоты» Келсо почувствовал новый прилив беспокойства. — Вы ездите не на «БМВ»? — Я же не дилер. Почему я должен ездить на «БМВ»? В поле было пусто. Копавшийся на нем старик ушел. — Зинаида говорит, что от аэропорта за нами шел «БМВ». Седьмой серии. — Седьмой серии? Это мафия. — О'Брайен вылез из «тойоты» и приложил камеру к глазу. — Я бы не стал придавать значения словам Зинаиды. Она психованная. В этот момент свинья вылезла из своей загородки и подошла к ним в надежде получить какую-нибудь еду. — Привет, свинка, привет. — И О'Брайен начал ее снимать. — Помните поговорку? «Собака смотрит на тебя снизу вверх, кошка — сверху вниз, а свинья — прямо тебе в глаза». — Он резко повернулся и навел камеру на Келсо. — Улыбнитесь, профессор. Я сделаю вас знаменитым. Келсо прикрыл объектив рукой. — Послушайте, мистер О'Брайен… — Эр-Джей. — Это еще что за имя? — Меня все так зовут — Эр-Джей. — Хорошо, Эр-Джей. Я вот как поступлю. Так и быть, я разрешу вам снять меня. Но на трех условиях. — Каких же? — Во-первых, вы прекратите называть меня «профессором». Во-вторых, вы вообще перестанете называть меня по имени. И, в-третьих, ничто из того, что вы тут снимете — ни миллиметра пленки, понятно? — не будет показано, пока подлинность тетради, или что там окажется, не подтвердит экспертиза. — Договорились. — О'Брайен сунул камеру в карман. — Хоть вас это, возможно, и удивит, но я должен думать и о собственной репутации. А судя по тому, что я слышал, она намного лучше вашей. Он нажал на кнопку дистанционного управления. Механизм щелкнул и запер машину. Келсо в последний раз окинул взглядом окрестности и прошел за О'Брайеном в гараж. О'Брайен велел Келсо опустить ящик с инструментами в яму и снова его вытащить. Он заставил его проделать это дважды, сняв сначала спереди, потом сбоку. Зинаида внимательно за всем следила, но старалась не попадать в объектив. Она непрерывно курила, одной рукой, словно защищаясь, прикрыв живот. Когда О'Брайен вдоволь наснимал, Келсо перетащил ящик на верстак и поставил возле него лампу. Замка на ящике не было. Крышка закрывалась пружинными защелками, недавно вычищенными и смазанными. Одна была сломана. Другая открылась. «Началось, парень!» — Я хотел бы, — сказал О'Брайен, — чтобы вы рассказывали, что видите. Говорите все время. Келсо внимательно оглядел ящик. — Нет ли у вас перчаток? — Перчаток? — Если то, что лежит внутри, подлинное, на тетради должны быть отпечатки пальцев Сталина. И Берии. Яне хочу загрязнять документ. — Отпечатки Сталина? — Конечно. Разве вы не слышали про пальцы Сталина? Поэт-большевик Демьян Бедный пожаловался однажды, что не любит давать свои книжки Сталину, потому что они возвращаются с жирными отпечатками пальцев на страницах. Осип Мандельштам — более крупный поэт — услышал об этом и использовал этот образ в своем стихотворении о Сталине: «Его толстые пальцы, как черви, жирны…» — А как Сталин к этому отнесся? — Мандельштам умер в лагере. — Правильно. Я должен был догадаться. — О'Брайен начал шарить по карманам. — О'кей, значит, нужны перчатки. Извольте. Келсо натянул перчатки. Они были из синей кожи. Немного великоваты, но ничего, сойдут. Он поработал пальцами — совсем как хирург перед операцией или пианист перед концертом. Эта мысль вызвала у него улыбку. Он взглянул на Зинаиду. По ее лицу ничего нельзя было понять. А лицо О'Брайена оказалось скрыто камерой. — О'кей, я готов. Можете не спешить. — Хорошо. Итак, я открываю крышку, ее… заело, как и следовало… ожидать. — Келсо сморщился от усилия. Крышка немного приоткрылась, но этого было достаточно, чтобы Келсо мог просунуть в образовавшуюся щель пальцы, а потом ему пришлось приложить все свои силы, чтобы раздвинуть края. Крышка внезапно взвизгнула и отвалилась, как сломанная челюсть. — Внутри всего один предмет… Мешочек с чем-то… судя по виду, кожаный… сильно попорченный плесенью. От мешочка поднялась гнилая пыль самого разного цвета: голубого, зеленого и серого, какие-то растительные волокна и белые лоскуты в черных точках. Пахло тленом. Келсо вынул мешочек из ящика и повернул, со всех сторон освещая лампой. Он потер поверхность большим пальцем. Начало проступать какое-то изображение. — Тут выдавлен серп и молот… Это значит, перед нами мешок для официальных документов… На застежке следы масла… Часть плесени счищена… — Он представил себе, как руки Рапавы с вырванными ногтями копошились тут, держа то, что стоило ему стольких лет жизни. Шнурок разъехался по металлическим кольцам, оставляя после себя мучнистый след. Мешочек открылся. Грибок пробрался и внутрь, питаемый сырой кожей, и, вынимая из мешочка содержимое, Келсо уже знал, что имеет дело с подлинником: никакой фальсификатор такого не допустил бы, не позволил бы, чтобы плод его трудов был так испорчен — это противоестественно. То, что раньше было стопкой бумаги, теперь слиплось, вздулось и покрылось, как и кожа, все тем же разрушительным слоем спор. Страницы тетради тоже были испорчены, но не так сильно, благодаря прикрывавшей их гладкой черной клеенке. Клеенка открылась — листы рассыпались. На первой странице — ничего. На второй — фотография, аккуратно вырезанная из журнала и наклеенная посередине. Группа молоденьких девушек в спортивной форме — трусы и майки — марширует, неся портрет Сталина и глядя прямо перед собой. Судя по всему, шли они по Красной площади. Под фотографией подпись: «Комсомольский отряд № 2 из Архангельской области демонстрирует свое мастерство! В первом ряду, слева направо: И. Примакова, А. Сафонова, Д. Меркулова, К. Тиль, М. Арсеньева…» На молодом лице А. Сафоновой стоял крошечный красный крестик. Келсо взял тетрадь в руки и подул на нее, чтобы отделить вторую страницу от третьей. Его пальцы внутри перчаток вспотели. Он казался себе до нелепости неловким, точно пытался в рыцарских перчатках вдеть нитку в иголку. На третьей странице что-то было написано бледным карандашом. О'Брайен дотронулся до плеча Келсо, напоминая, что он должен говорить. — Это не почерк Сталина, я в этом уверен… Похоже, кто-то писал о нем… — Келсо поднес тетрадь ближе к лампе. — «Он стоит отдельно от остальных, высоко на верху Мавзолея Ленина. Рука его поднята в приветствии. Он улыбается. Мы проходим перед ним. Его взгляд падает на нас, как луч солнца. Он смотрит прямо на меня. Его сила пронзает меня. Вокруг нас все люди принимаются громко аплодировать». Следующий кусок размазан. Потом написано: «Великий Сталин будет жить вечно!» 14 Великий Сталин будет жить вечно! 12. 5. 51. Наша фотография в «Огоньке»! Мария прибежала после первой лекции, чтобы мне показать. Мне не нравится, как я выгляжу, и М. ругает меня за тщеславие. (Она все время говорит, что я слишком много думаю о своей красоте: это не годится для кандидата в члены партии. Она может такое говорить — ведь она выглядит как танк!) Все утро товарищи подходят с поздравлениями. На какое-то время забыто даже обычное недомогание. Я так счастлива… 5. 6. 51. Сегодня жаркий и солнечный день. Вода в Двине кажется золотой. Я возвращаюсь домой из института. Папа дома — он пришел гораздо раньше обычного, и вид у него сосредоточенный. Мама, как всегда, держится строго. С ними незнакомец — товарищ из Москвы, из Центрального Комитета! Я его не боюсь. Я же знаю, что ничего дурного не совершила. И незнакомец улыбается. Он маленький, но приятный. Несмотря на жару, он в шляпе и кожаном пальто. Фамилия этого незнакомца, по-моему, Мехлис. Он говорит, что после тщательного изучения меня отобрали для выполнения специальных обязанностей при высоком партийном руководстве. По соображениям безопасности он не может сказать больше. Если я согласна, мне предстоит поехать в Москву и пробыть там год, возможно, два. А потом я могу вернуться в Архангельск и продолжить учебу. Он говорит, что придет завтра утром за ответом, но я даю ответ сейчас, от всего сердца: да! Но поскольку мне девятнадцать лет, ему нужно разрешение родителей. Ох, папа, пожалуйста! Пожалуйста, пожалуйста! Папа глубоко тронут происходящим. Он выходит с товарищем Мехлисом в сад и возвращается с торжественным видом. Если я так хочу и если такова воля партии, он не станет мне препятствовать. Мама явно гордится мной. Значит — в Москву, во второй раз в жизни! Я знаю, в этом Его рука. Я так счастлива, до смерти счастлива… 10. 6. 51. Мама проводила меня на вокзал. Папа остался дома. Я расцеловала ее в обе щеки. Прощаясь с нею, прощаюсь с детством. Вагоны переполнены. Поезд трогается. Люди бегут по платформе, а мама стоит на месте и быстро исчезает из виду. Мы переезжаем через реку. Я одна. Бедная я, бедная! К тому же это самое неудачное время для путешествия. Но у меня есть одежда, немного еды, парочка книг и этот дневник, куда я буду записывать свои мысли, — он и будет моим другом. Мы едем на юг сначала через лес, потом по тундре. Сквозь деревья огнем горит красный закат. Исакогорка. Обозерская. Я описала все, что было, а больше писать не могу, так как ничего не вижу. 11. 6. 51. Понедельник, утро. На рассвете появляется город Вожега. Пассажиры выходят из вагонов, чтобы поразмяться, а я остаюсь. Из коридора пахнет дымком. Мужчина, сидящий напротив, наблюдает за тем, как я пишу, хотя делает вид, будто дремлет. Он явно с любопытством разглядывает меня. Если бы только он знал! Но до Москвы еще одиннадцать часов. Как может один человек управлять такой страной? Как может такая страна существовать без такого человека? Коноша. Харовская. Названия на карте становятся реальностью. Вологда. Данилов. Ярославль. Мне что-то стало страшно. Дом остался так далеко. В прошлый раз нас было двадцать — глупых, смешливых девчонок. Ох, папа! Александров. Мы уже подъехали к окраинам Москвы. Весь поезд заволновался. Жилые кварталы и заводы тянутся вширь и вдаль, совсем как тундра. Жаркое дыхание металла и дыма. Июньское солнце гораздо теплее здесь, чем дома. Я снова волнуюсь. 4. 30. Ярославский вокзал! А дальше что? Позже. Поезд останавливается, мужчина, сидевший напротив и всю дорогу наблюдавший за мной, наклоняется ко мне. «Анна Михайловна Сафонова?» От удивления я на миг теряю дар речи. Да, это я. «С приездом в Москву. Прошу вас следовать за мной». Он в кожаном пальто, таком же, как у товарища Мехлиса. Он несет мой чемодан по платформе к выходу из вокзала на Комсомольскую площадь. Там ждет машина с шофером. Мы довольно долго едем. По крайней мере час. Я не знаю куда. Мне кажется, мы пересекли город и снова выехали из него. Едем по шоссе, которое приводит к березовой роще. Там высокий забор, и солдаты проверяют наши документы. Мы еще немного едем. Другой забор. А потом дом в большом саду. (Мама, дом такой скромный! Всего два этажа. Твое доброе большевистское сердце порадовалось бы такой простоте!) Меня проводят за дом, в крыло для прислуги, соединенное с основным домом длинным переходом. На кухне сидит женщина. Седая, почти старуха. И добрая. Она называет меня «деточка». А ее зовут Валечка Истомина. Меня ждет скромная еда: холодное мясо с хлебом, маринованная селедка, квас. Она наблюдает за мной. (Здесь все наблюдают за всеми: так странно — в любую минуту поднимаешь глаза и видишь, что на тебя смотрят.) Время от времени заходят охранники. Они неразговорчивы, но когда говорят, слова произносят, как грузины. Один спрашивает: «Ну, Валечка, в каком настроении был сегодня утром Хозяин?», но Валечка лишь шикает на него и кивает мне. Я не такая дурочка, хоть и молоденькая, чтобы задавать вопросы. Еще рано. Валечка говорит: «Завтра побеседуем. А сейчас отдыхай». У меня есть своя комната. Девушка, которая в ней жила раньше, уехала. Мне остались от нее две простые белые блузки и черные юбки. Из моего окна виден кусочек лужайки, маленькая беседка, лес. Ранним летним вечером поют птицы. Все такое мирное. Однако каждые две минуты мимо окна проходит охранник. Я лежу вся в поту на узкой кровати и пытаюсь заснуть. И представляю себе Архангельск зимой: цепочка цветных фонариков висит над замерзшей рекой, по Двине катаются на коньках, ночью слышно, как трещит лед, а летом в лесу собирают грибы. И мне захотелось домой, но это глупая мысль. Надо спать. Почему тот мужчина в поезде все время наблюдал за мной? Позже: в темноте звук подъезжающих машин. Он приехал домой. 12. 6. 51. Вот это день! Мне трудно даже описать его. Рука дрожит. (В то время не дрожала, а сейчас дрожит!) В семь я отправилась на кухню. Валечка уже встала и возится, разбирая битую посуду, стаканы, сваленную в кучу еду — все это лежит горой на большой скатерти. Она объясняет, как каждый вечер убирают со стола: два охранника берут скатерть за углы и выносят все на кухню! Поэтому наша первая обязанность — каждое утро выбрать из этой кучи все, что не разбито, и вымыть. Мы принялись за дело, и Валечка стала объяснять распорядок дня в доме. Он встает поздно и иногда любит работать в саду. Затем Он уезжает в Кремль — в это время и убирают Его комнату. Он никогда не возвращается раньше девяти или десяти вечера и тогда ужинает. В два или в три часа ночи Он ложится в постель. И так семь дней в неделю. Правило: подходить к Нему надо так, чтоб Он видел. Он терпеть не может, когда подкрадываются. Если нужно постучаться в дверь, стучи сильнее. Не стой без дела. Не раскрывай рот, пока к тебе не обратятся. И если отвечаешь, всегда смотри прямо Ему в глаза. Валечка готовит простой завтрак: кофе, хлеб, мясо — и несет Ему. Через какое-то время говорит, чтобы я забрала поднос. Прежде чем отправить меня к Нему, приглаживает мне волосы и поворачивает во все стороны, осматривая, все ли в порядке. Она говорит: «Он работает за столом в конце лужайки с южной стороны дома. Или работал. Он то и дело переходит с места на место. Так Он привык. Охранники знают, где Его искать». Как описать этот момент? Я спокойна. Ты гордилась бы мною. Я помню, что надо делать. Иду по краю лужайки и подхожу к Нему так, чтобы Он меня видел. А Он сидит на скамье, один, склонившись над какими-то бумагами. Поднос стоит рядом. При моем приближении Он поднимает глаза и тут же снова возвращается к своей работе. Но когда я иду назад по траве, могу поклясться, что чувствую Его взгляд на спине, пока не исчезаю из виду. Валечка смеется, увидев, какая я бледная. После этого я Его больше не видела. А сейчас (пошел одиннадцатый час) — звук подъезжающих машин. 14. 6. 51. Прошлым вечером. Поздно. Я на кухне с Валечкой, как вдруг туда вбегает Лозгачев (комендант), весь взмыленный, и говорит, что у Хозяина кончился «Арарат». Валечка достает бутылку, но дает ее не Лозгачеву, а мне: «Пусть Анна отнесет». Она хочет помочь мне, милая Валечка! И Лозгачев ведет меня по переходу в главный дом. Я слышу мужские голоса, смех. Он громко стучит в дверь и отступает в сторону. Я вхожу. В комнате жарко, душно. Семь или восемь мужчин сидят за столом — все знакомые лица. Один из них — по-моему, товарищ Хрущев — вскакивает и начинает произносить тост. Лицо у него красное, потное. И умолкает. По всей комнате разбросана еда, точно они швырялись ею. Все смотрят на меня. Товарищ Сталин сидит во главе стола. Я ставлю коньяк рядом с Ним. Голос у Него мягкий, добрый. Он говорит: «Как же тебя зовут, молодой товарищ?» — «Анна Сафонова, товарищ Сталин». Я помню, что надо смотреть Ему в глаза. Они бездонные. Мужчина, сидящий рядом с Ним, говорит: «Она из Архангельска, Хозяин». А товарищ Хрущев добавляет: «Лаврентию можно верить — уж он-то знает, откуда она!» Снова смех. «Не обращай внимания на этих грубиянов, — говорит товарищ Сталин. — Спасибо, Анна Сафонова». Я закрываю дверь, они возобновляют разговор. Валечка ждет меня в конце перехода. Она обнимает меня, и мы возвращаемся на кухню. Меня трясет — должно быть, от счастья. 16. 6. 51. Товарищ Сталин Сказал, что теперь я должна приносить ему завтрак. 21. 6. 51. Сегодня утром Он, как всегда, в саду. Как бы я хотела, чтобы люди могли его тут видеть! Он любит слушать пение птиц, любит подстригать цветы. Но руки у него трясутся. Ставя поднос на стол, я услышала, как он ругнулся — он порезался. Я беру салфетку и подаю ему. Сначала он с подозрением смотрит на меня, потом протягивает руку. Я оборачиваю ее белой салфеткой. Тут же проступают яркие пятна крови. «Ты не боишься товарища Сталина, Анна Сафонова?» — «А почему я должна Вас бояться, товарищ Сталин?» — «Доктора вот боятся товарища Сталина. Когда они являются перебинтовать товарища Сталина, руки у них до того трясутся, что ему самому приходится это делать. Но если бы руки у них не тряслись… что бы это значило? Спасибо, Анна Сафонова». Ох, мама и папа, он такой одинокий! Вы бы пожалели его. В конце концов он ведь из плоти и крови. как и мы. И вблизи он такой старенький. Гораздо старше, чем на фотографиях. Усы у него седые, а снизу желтые от трубки. Зубов почти нет. Когда он дышит, в груди у него булькает. Боюсь я за него. За всех нас. 30. 6. 51. Три часа ночи. Стук в дверь. За дверью стоит Валечка в ночной рубашке, с карманным фонариком. Он был в саду, подрезал при лунном свете цветы и снова порезался! Он зовет меня! Я быстро одеваюсь и иду за ней по переходу. Ночь теплая. Мы идем через столовую в его личные комнаты. У него три комнаты, и он переходит из одной в другую: одну ночь проспит тут, другую — там. Никто никогда не знает, где именно. Спит он на кушетке под одеялом. Валечка оставляет нас. Он сидит на кушетке, вытянув руку. Это всего лишь царапина. Я за полминуты перевязываю ее своим носовым платком. «Бесстрашная Анна Сафонова…» Я чувствую, он хочет, чтобы я осталась. Расспрашивает меня о доме и родителях, о моей партийной работе, о планах на будущее. Я говорю ему, что интересуюсь юриспруденцией. Он фыркает: не слишком он высокого мнения о юристах! Его интересует, каково зимой жить в Архангельске. Видела ли я Северное сияние? (Конечно!) А когда выпадает первый снег? В конце сентября, говорю я ему, а к концу октября город уже завален снегом и транспорт остается один — поезд. Он жаждет знать все подробности. Как замерзает Двина и по ней прокладывают деревянный настил, а днем светло всего четыре часа. Как температура опускается до тридцати пяти градусов, но люди отправляются удить рыбу в озерах подо льдом… Он внимательнейшим образом слушает. Товарищ Сталин считает, что русская душа — во льду и в тишине Севера. Самым счастливым для товарища Сталина было время, когда он жил в ссылке, это было до революции, в Курейке, у Полярного круга. Там товарищ Сталин научился охотиться и ловить рыбу. Эта свинья Троцкий утверждал, что товарищ Сталин охотился только с помощью капканов. Грязная ложь! Товарищ Сталин действительно устанавливал капканы, но он также сверлил лед и опускал в воду удочки и так успешно ловил рыбу, что местные жители считали: он наделен сверхъестественной силой. Товарищ Сталин за один день прошел сорок пять верст на лыжах и двадцатью четырьмя выстрелами убил двенадцать пар куропаток. Может Троцкий похвастаться такими результатами? Жаль, я не смогла запомнить все, что он говорил. Может, мне на роду написано оставить его слова для истории? Я вернулась к себе в комнату, когда было уже светло. 8. 7. 51. Повторилось то же, что было накануне. В три часа ночи Валечка стучит ко мне в дверь: он порезался, он зовет меня. Но когда я пришла, никакой раны не оказалось. Он смеется, увидев мое лицо, — это шутка! И велит мне все равно перевязать ему руку. Гладит меня по щеке, потом щиплет: «Видишь, бесстрашная Анна Сафонова, как ты делаешь меня своим пленником?!» Сегодня он в другой комнате. На стенах — фотографии детей, вырезанные из журналов. Дети играют среди цветущих деревьев. Мальчик на лыжах. Девочка пьет козье молоко из рога. Много фотографий. Он замечает, что я смотрю на них, и это вызывает его на откровенный разговор о его детях. Один сын у него умер. Другой стал алкоголиком. Дочь была дважды замужем, первый раз за евреем, который никогда не переступал порога его дома! Что сделал товарищ Сталин, чтобы заслужить такое? У других людей — нормальные дети. Это что, сказывается дурная кровь или дурное воспитание? Или, может быть, что-то было не так с матерями? (Он думает — последнее, судя по их семьям, которые были источником постоянных неприятностей для него.) Или просто дети товарища Сталина не могли нормально развиваться, учитывая его высокое положение в государстве и в партии? Это вековой конфликт, более древний даже, чем классовая борьба. Он спрашивает, слышала ли я о выступлении товарища Трофима Лысенко в 1948 году перед Всесоюзной Академией сельского хозяйства имени Ленина. Я сказала, что слышала. Мой ответ понравился ему. Но это же товарищ Сталин написал ему речь! Это товарищ Сталин — после многолетнего изучения и борьбы — понял, что приобретенные черты передаются по наследству. Но, конечно, такие открытия следует вкладывать в уста других, так же как другим надлежит осуществлять принцип на практике. Помнишь исторические слова товарища Сталина, сказанные Горькому: «Задача пролетарского государства — производить инженеров человеческих душ»? «Ты хорошая большевичка, Анна Сафонова?» Я поклялась, что да. «Готова ты это доказать? Станцуешь для товарища Сталина?» В углу комнаты стоит патефон. Он идет к нему. Я… 15 — И это конец? — спросил О'Брайен. В голосе его явственно слышалось разочарование. — Только и всего? — Смотрите сами. — Келсо перевернул тетрадь и показал ее собеседникам. — Следующие двадцать страниц вырваны. Обратите внимание, как именно это было сделано. У корешка края вырванных страниц разной длины. — Это имеет какое-то значение? — Это значит, что их вырвали не одновременно, их удаляли по одной. Методично. — Келсо продолжил исследование. — Некоторое количество страниц в конце тетради осталось, их примерно пятьдесят, но на них нет никаких записей. Они разрисованы красным карандашом — ну, знаете, так рисуют механически, думая о чем-то своем. И повторяется все время одно и то же изображение. — Что это? — О'Брайен приблизился с включенной камерой. — Похоже на волков. — Это и есть волки. Волчьи головы. Сталин часто, размышляя, рисовал волков на полях официальных документов. — Боже! Значит, тетрадь подлинная? — Пока не будет проделана специальная экспертиза, я ничего не могу утверждать. По крайней мере официально. — А неофициально, до установления авторства, какова ваша точка зрения? — Она подлинная, — без колебаний ответил Келсо. — Готов поручиться чем угодно. О'Брайен выключил камеру. Покинув гараж, они направились в московское бюро Спутниковой службы новостей, занимавшее верхний этаж десятиэтажного здания к югу от спорткомплекса «Олимпийский». Стеклянная перегородка отделяла кабинет О'Брайена от монтажной, где секретарша с безучастным видом сидела за компьютером. Рядом стоял телевизор, настроенный на программу Спутниковой службы новостей, передававшую фрагменты сыгранных накануне бейсбольных матчей. На фоне неба Келсо была видна спутниковая антенна, словно громадная церковная тарелка для подаяний, притороченная к тяжелым московским тучам. — Сколько же времени понадобится на идентификацию этого материала? — спросил О'Брайен. — Наверное, несколько недель, — ответил Келсо. — Месяц. — Не пойдет, — сказал О'Брайен. — Мы ни в коем случае не можем ждать так долго. — Судите сами. Прежде всего эта тетрадь юридически принадлежит российскому правительству. Или наследникам Сталина. Или еще кому-то. В любом случае она не наша. Кстати, она, быть может, принадлежит Зинаиде. Зинаида стояла у окна и смотрела на небо через щелку, раздвинув пальцами полоски жалюзи. Услышав свое имя, она бросила быстрый взгляд на Келсо. За последний час она не проронила ни слова — что в гараже, что во время осторожной поездки по городу в хвосте у О'Брайена. — Поэтому хранить это здесь небезопасно, — продолжал Келсо. — Мы должны вывезти тетрадь из страны. Такова первейшая необходимость. Один Бог знает, кто сейчас за ней охотится. Даже находиться с ней в одной комнате крайне опасно, во всяком случае, мне. Что касается экспертизы, то мы сможем провести ее где угодно. Я знаю людей в Оксфорде, которые проделают анализ чернил и бумаги. Есть специалисты по идентификации документов в Германии, Швейцарии… Но О'Брайен, похоже, его не слушал. Он водрузил ноги на письменный стол, откинувшись своим длиннющим телом на спинку стула и сцепив руки на затылке. — Знаете, что прежде всего надо сделать? — размышлял он вслух. — Найти девушку. Келсо бросил на него недоуменный взгляд. — Девушку? О чем вы? Никакой девушки не будет. Ее, по всей видимости, нет в живых. — Почему вы так уверены? Ей должно сейчас быть… шестьдесят с небольшим. — Точнее, шестьдесят шесть. Но не в этом дело. Ей не суждено было умереть от старости. Вы представляете, с кем свела ее судьба? Со сказочным принцем, с которым ей предстояло счастливо жить многие годы? — Это неважно, мы все равно обязаны узнать, что с ней стало. Что с ее родственниками. Человеческий фактор — вот что делает этот материал интересным. Стена за спиной О'Брайена была обклеена фотографиями: О'Брайен с Ясиром Арафатом, О'Брайен с Джерри Адамсом, О'Брайен в пуленепробиваемом жилете возле массового захоронения где-то на Балканах и еще одна — в защитной броне, шагающий по минному полю с принцессой Уэльской. О'Брайен в смокинге, получающий премию, быть может, просто потому, что он — О'Брайен? Дипломы. Рецензии на его работы. Благодарности от исполнительного директора Спутниковой службы новостей за «неустанное стремление восторжествовать над нашими конкурентами». Впервые с изрядным опозданием Келсо начал постигать всю меру амбициозности этого человека. — Ничто, — сказал Келсо очень медленно, отметая любые колебания, — ничто не будет обнародовано, пока этот материал не окажется за рубежом и не будет апробирован специальной экспертизой. Вы слышите меня? Мы об этом с вами договорились. О'Брайен щелкнул пальцами. — Да, да, конечно. Но пока надо узнать, что случилось с девушкой. Мы так или иначе обязаны это сделать. Если мы выйдем в эфир с этой тетрадью, не узнав, что случилось с Анной, появится кто-то еще и заграбастает самую выигрышную часть всей этой истории. — Он сбросил ноги со стола и повернулся на стуле к книжным полкам сбоку. — Где, черт побери, находится этот Архангельск? Все происходило в соответствии с железной логикой, и поэтому позже, когда Келсо представилась возможность обдумать свои действия, он не сумел установить момент, когда следовало бы направить их в другое русло. —  «Архангельск, — О'Брайен начал читать вслух путеводитель. — Портовый город на севере России. Население: четыреста тысяч. Расположен на Северной Двине в тридцати милях от Белого моря. Основные отрасли хозяйства: лесная промышленность, судостроение и рыболовство. Снежный покров с конца октября до начала апреля». Черт возьми! Какое сегодня число? — Двадцать девятое октября. О'Брайен поднял трубку и отщелкал на клавишах номер. Устроившийся на диване Келсо увидел через толстое разделительное стекло, как секретарша потянулась к телефону. — Дорогая, — сказал О'Брайен, — сделайте мне одолжение. Соединитесь с метеоцентром нашей компании во Флориде и попросите у них последний прогноз для Архангельска. — Он произнес название по буквам. — Так, правильно. И как можно быстрее. Келсо прикрыл глаза. Дело в том — и в душе он понимал это, — что О'Брайен прав. Суть истории — в девушке. И в Москве они ничего не добьются. Если где-то и остался след, то только на севере, в ее родных местах, там могут найтись члены семьи или друзья, которые вспомнят девятнадцатилетнюю комсомолку и то, как ее вызвали в Москву летом 1951 года… —  «Архангельск, — продолжал читать О'Брайен, — был основан Петром Великим и назван в честь архангела Михаила, ангела-воителя. См. Откровение Святого Иоанна Богослова, глава двенадцатая, стихи седьмой и восьмой: «И произошла на небе война: Михаил и Ангелы его воевали против дракона, и дракон и ангелы его воевали против них, но не устояли». В 1930-е годы…» — Зачем нам все это? Но О'Брайен поднял вверх палец. — «… в 1930-е годы Сталин сослал два миллиона украинских кулаков в Архангельскую область, район лесов и тундры, по территории превосходящий всю Францию. После войны этот обширный район использовался для испытаний ядерного оружия. Морской порт Архангельска — Северодвинск, российский центр производства атомных подводных лодок. До падения коммунизма Архангельск оставался закрытым городом, въезд в который всем посторонним был запрещен. Памятка путешественникам, — заключил О'Брайен. — Прибыв на архангельский вокзал, не забудьте посмотреть на цифровой указатель уровня радиации. Если он показывает пятнадцать микрорентген в час и ниже, то это безопасно». — Он нарочито громко захлопнул путеводитель. — Веселенькое местечко. Что вы об этом думаете? Поедем? Я в ловушке, подумал Келсо. Я жертва исторической необходимости. Товарищ Сталин одобрил бы эту идею. — Вы же знаете, что у меня нет денег… — Я вам одолжу. — У меня нет зимней одежды… — Не проблема. — У меня нет визы… — Мелочи жизни. — Хороши мелочи! — Да ладно вам. Непредсказуемый. Вы же специалист по Сталину. Вы мне нужны. — Как трогательно! Если я скажу «нет», вы, вероятно, все равно поедете? О'Брайен ухмыльнулся. Зазвонил телефон. Он поднял трубку, что-то записал, нахмурившись. У Келсо мелькнула надежда на отмену приговора. Но не тут-то было. Погода в Архангельске на 11. 00 по Гринвичу (15. 00 по местному времени) — частичная облачность, температура минус четыре градуса, легкий ветер, временами снег. Однако зона низкого давления стремительно распространяется из Сибири на запад что делает вероятным сильный снегопад, который накроет город в течение ближайших одного-двух дней. Иными словами, сказал О'Брайен, надо поспешить. Он достал атлас и раскрыл его на столе. Самый быстрый способ попасть в Архангельск — конечно, самолетом, но ближайший рейс «Аэрофлота» будет лишь утром, и авиакомпания потребует, чтобы Келсо предъявил свою визу, а она истекает в полночь. Значит, это исключается. По железной дороге ехать больше двадцати часов, и даже О'Брайен понимал, что это рискованно — провести большую часть дня в спальном вагоне едва ползущего поезда. Остается шоссе, а именно — трасса М8, тысяча двести километров, более или менее прямое, если верить карте; огибающее город Ярославль, затем идущее по речным долинам Ваги и Двины, через тайгу и тундру, великие девственные леса русского Севера — прямо в Архангельск, где трасса кончается. — Но вы должны понимать, что это не автострада, — сказал Келсо. — Там нет мотелей. — Ерунда. Проедемся с ветерком, сами увидите. У нас остается несколько часов светлого времени. Успеем выбраться из Москвы. Вы водите машину? — Да. — Вот и прекрасно. Будем меняться. Все эти поездки, уверяю вас, на бумаге всегда выглядят хуже. Как выберемся на трассу, так эти мили и побегут, сами убедитесь. — Он делал какие-то подсчеты в блокноте. — Я думаю, мы попадем в Архангельск завтра в девять-десять утра. — Будем ехать всю ночь? — Конечно. Но можем и остановиться, если захотите. Самое главное — перестать болтать и начать действовать. Чем быстрее мы окажемся на трассе, тем скорее доберемся до места. Надо эту тетрадь во что-то упаковать. Он встал из-за стола и подошел к журнальному столику, где рядом с грудой бумаг лежала тетрадь. Но прежде чем он успел до нее дотянуться, ее схватила Зинаида. — Это мое, — сказала она по-английски. — Что? — Мое. — Верно, — сказал Келсо. — Отец оставил тетрадь ей. — Но она нужна мне на время. — Нет! — Она что, сумасшедшая? — воззвал О'Брайен к Келсо. — А если мы найдем Анну Сафонову? — Предположим. Что вы, собственно, хотите снять? Как старая, седовласая возлюбленная Сталина читает телезрителям свой дневник? — Что за глупости! Послушайте, люди охотнее станут с нами разговаривать, если у нас будут доказательства. Поэтому тетрадь должна быть с нами. И почему она принадлежит ей, в конце концов? Она принадлежит ей не больше, чем мне. Или кому угодно. — Потому что таково было условие, помните? — Условие? Такое впечатление, что вы заодно. — Но О'Брайен быстро вернулся к прежней льстивой манере: — Вы же сами понимаете. Непредсказуемый, оставлять тетрадь здесь, у нее, небезопасно. Где она ее спрячет? А если к ней нагрянет Мамонтов? С этим Келсо вынужден был согласиться. — Тогда почему бы ей не поехать с нами? — Он повернулся к Зинаиде. — Поедем вместе в Архангельск. — С ним? — сказала она по-русски. — Никогда. Он угробит нас. Келсо начал терять терпение. — Отложим поездку, — раздраженно бросил он О'Брайену, — пока не снимем копию. — Вы же слышали прогноз. Через день-другой мы туда не доберемся. А потом, это же сенсация. Сенсации не ждут. — Он возмущенно взмахнул руками. — Проклятье, я не могу целый день препираться тут с вами. Мне нужно заняться экипировкой. Кое-что запасти в дорогу. Да нужно двигаться, в конце концов. Вправьте же ей мозги, ради бога. — Я вам говорила, — сказала Зинаида, когда О'Брайен выскочил из кабинета, хлопнув стеклянной дверью. — Я говорила, что ему нельзя доверять. Келсо откинулся на спинку дивана и принялся растирать лицо обеими руками. Ситуация становится опасной, подумал он. Не в физическом смысле, — это почему-то казалось ему маловероятным, — но в профессиональном. Теперь он явственно ощущал именно профессиональную опасность. Прав был Эйдлмен: все эти крупные подделки подчиняются общему правилу. И главная опасность тут — поспешные суждения и выводы. И вот он, с репутацией опытного ученого, что же он сделал? Прочитал один раз эти записки. Только один раз. Он не предпринял даже элементарной проверки: соответствуют ли упоминаемые в них даты известным фактам биографии Сталина, относящимся к лету 1951 года. Он представил себе реакцию своих коллег, которые в настоящий момент покидают, наверное, воздушное пространство России. Если бы они увидели, как он обращается с… Эта мысль встревожила его сильнее, чем он готов был в этом признаться. А ведь на столе лежит еще одна кучка бумаг, обтрепанных и пожелтевших от времени. И он к ним даже не прикоснулся. Он натянул перчатки О'Брайена и наклонился над столиком. Для пробы провел указательным пальцем по серому слою плесени на верхнем листе. Под ним показался текст. Он потер еще раз и увидел буквы: НКВД. — Зинаида, — позвал он. Та сидела за столом О'Брайена и перелистывала тетрадь, свою собственную тетрадь . Услышав, чтоее зовут, она подняла глаза. Келсо попросил у нее туалетные щипчики, чтобы снять верхний лист. Он сходил, как омертвевшая кожа, осыпаясь то тут, то там, однако давая возможность разобрать отдельные слова на следующем листе. Это был документ, отпечатанный на пишущей машинке, по всей видимости — журнал наблюдения, помеченный 24 мая 1951 года и подписанный майором НКВД И. Т. Мехлисом. «… общие сведения на 23 число текущего месяца… Анна Михайловна Сафонова, род. г. Архангельск 27. 2. 32… Академия Максима Горького… характеристика (см. приложение). Здоровье: хорошее… дифтерит в возрасте 8 лет 3 месяцев… Краснуха — в возрасте 10 лет 1 месяц… Генетические отклонения в семье не отмечены. Партийная работа: отличная… Пионерская организация… Комсомол…» Келсо приступил к следующим листкам. Иногда они отделялись по одному, иногда по два-три сразу. Это была скрупулезная работа. Время от времени он взглядывал на стеклянную перегородку: О'Брайен перетаскивал кейсы через комнату секретаря к двери лифта и так был этим поглощен, что не обращал на Келсо никакого внимания. То, что читал Келсо, оказалось жизнеописанием девятнадцатилетней девушки, настолько полным, насколько это было в силах секретной службы. В этом ему виделось нечто почти непристойное. Отчет обо всех детских болезнях, первая группа крови, состояние зубов (отличное), рост, вес, цвет волос (светло-рыжие), физическое состояние (очень высокие способности к гимнастике), умственные способности (в целом на уровне 90 процентов), идеологическая выдержанность (твердое владение теорией марксизма), запись опроса ее врача, тренера, учителей, комсомольского групорга, друзей. Худшее, что о ней можно было сказать, — это, пожалуй, то, что у нее «слегка мечтательный характер» (товарищ Оборин) и «определенная склонность к субъективизму и буржуазной сентиментальности вместо объективности в личных отношениях» (Елена Сазанова). Дальнейшая критика со стороны товарища Сазановой относительно «наивности» удостоилась заметки на полях, сделанной красным карандашом: «Хорошо!» и ниже — «Кто эта старая сука?» Было еще немало подчеркиваний, восклицательных и вопросительных знаков, а также пометок вроде: «Ха-ха-ха», «Ну и что?», «Годится!» Келсо достаточно поработал в архивах, чтобы узнать и почерк, и стиль. Эти небрежные пометки сделаны рукой Сталина. Без сомнения. Через полчаса он сложил бумаги в прежнем порядке и снял перчатки. Руки его стали похожи на клешни, затекли и вспотели. Внезапно он почувствовал отвращение к самому себе. Зинаида пристально следила за ним. — Как вы думаете, что с ней стало? — Ничего хорошего. — Он вывез ее с Севера, чтобы с ней спать? — Можно сказать и так. — Бедная девочка. — Да уж, — согласился он. — Зачем он хранил ее дневник? — Навязчивая идея? Страсть? — Келсо пожал плечами. — Кто знает. Он тогда был уже старый, больной человек. Ему оставалось двадцать месяцев жизни. Быть может, она описала все, что с ней случилось, а затем, хорошенько подумав, вырвала страницы. Или, что более вероятно, он завладел ее дневником и сам выдрал листы. Он не любил, чтобы люди знали о нем слишком много. — Одно могу сказать: он не спал с ней в ту ночь. — Откуда вы знаете? — засмеялся Келсо. — Очень просто. Смотрите. — Она открыла тетрадь. — Двенадцатого мая, пишет она, у нее было «обычное недомогание», так? Десятого июня, в поезде, «самое неудачное время для путешествия». Можете сообразить сами. Между двумя этими датами ровно двадцать восемь дней. А через двадцать восемь дней после десятого июня — восьмое июля. К этому числу относится последняя запись. Келсо медленно поднялся и подошел к столу. Он посмотрел через ее плечо на детский почерк. — Что вы хотите сказать? — Она была правильная девушка. Правильная маленькая комсомолка, и все у нее было точно в срок. Келсо какое-то время переваривал эту информацию, затем снова натянул перчатки, взял у нее тетрадь и осторожно раздвинул две слипшиеся страницы. Да, это какое-то безумие, подумал он. Во всем этом есть что-то болезненное. Он с трудом заставил себя смириться с мыслью, которая вопреки его воле шевелилась в подсознании. Почему же еще Сталина могло интересовать, болела ли она именно краснухой? И были ли в ее роду генетические отклонения. — Скажите, — спросил он тихо, — когда она могла забеременеть? — Через четырнадцать дней. Двадцать второго. И вдруг она поняла, что не может больше оставаться здесь ни минуты. Она резко, вместе со стулом, отодвинулась от стола и с отвращением посмотрела на тетрадь. — Забирайте эту гадость, — сказала она. — Берите ее. Оставьте у себя. Она не хочет к ней больше прикасаться. Не хочет даже видеть ее. На этой тетради лежит проклятие. Зинаида стремительно накинула на плечо ремешок сумки и открыла дверь. Келсо с трудом нагнал ее у лифта. О'Брайен вышел из монтажной и изумленно следил за происходящим. На нем была тяжелая непромокаемая куртка, с мощной шеи свисали два бинокля. Он было двинулся за ними следом, но Келсо подал ему знак остановиться. — Я сам все улажу. Она стояла в коридоре, повернувшись к нему спиной. — Послушайте, Зинаида, — начал Келсо. Дверь лифта открылась, и он зашел вместе с ней. — Послушайте, вам теперь небезопасно… Через мгновение кабина остановилась и в лифт вошел мужчина. Крупный человек средних лет в черном кожаном пальто и такой же кепке. Он оказался между ними, посмотрел на Зинаиду, потом на Келсо, ощутив неловкую тишину, вызванную его появлением. Глядя прямо перед собой, мужчина выпятил подбородок и едва заметно улыбнулся. Келсо понимал, о чем он подумал: любовная размолвка — что ж, такова жизнь, это проходит. Когда лифт достиг первого этажа, мужчина вежливо посторонился, пропуская их, и Зинаида быстро застучала по мраморному полу каблуками высоких сапожек. Швейцар нажал кнопку, открывая дверь. — Вы бы лучше, — сказала она, застегивая на ходу молнию куртки, — о себе побеспокоились. Был уже пятый час. Люди заканчивали рабочий день. На другой стороне улицы в окнах Келсо видел зеленоватое свечение компьютерных мониторов. Какая-то женщина вошла в подъезд, разговаривая по мобильному телефону. Мимо медленно проехал мотоциклист. — Зинаида, послушайте. — Он взял ее за руку, не давая уйти. Она даже не повернулась. Он потянул ее к стене дома. — Ваш отец умер ужасной смертью. Вы понимаете, что я хочу сказать? Люди, которые это сделали, — Мамонтов и его приспешники — охотятся за тетрадью. Они знают, с ней связано что-то очень важное, не спрашивайте, откуда им это известно. Если они узнают, что у Рапавы есть дочь, — а они узнают, потому что Мамонтов имеет доступ к его досье, — подумайте, что будет дальше. Они придут за вами. — Они убили его из-за этой тетради? — Они убили его, потому что он не сказал, где спрятана тетрадь. Он хотел, чтобы она оказалась у вас. — Но ради этой тетради не стоило умирать. Старый осел. — Она подняла на Келсо глаза. Впервые за весь день они увлажнились. — Упрямый старый осел. — Можете вы у кого-нибудь пожить? У родных… — Мои родные умерли. — У друзей… — У друзей? У меня только один друг, помните? — Она открыла сумку и показала отцовский пистолет. — Дайте мне хотя бы ваш адрес, Зинаида, — как можно спокойнее сказал Келсо. — Номер вашего телефона. Она посмотрела на него с подозрением. — Зачем? — Потому что я чувствую себя в ответе за вас. — Келсо оглянулся. Это безумие — вот так препираться на улице. Он опустил руку в карман в поисках карандаша и клочка бумаги, оторвал крышку сигаретной пачки. — Напишите. Быстрее. Ему показалось, что она этого не сделает. Она повернулась, чтобы уйти. Но потом вдруг метнулась к нему и нацарапала что-то. Она жила около Измайловского парка, разглядел он, неподалеку от блошиного рынка. Она не попрощалась. Быстро зашагала по улице, обгоняя прохожих. Он смотрел ей вслед, надеясь, что она, быть может, оглянется. Разумеется, она этого не сделала. Он так и знал. Она была не из тех, кто оглядывается. Часть вторая. Архангельск «Волков бояться, в лес не ходить». И. В. Сталин, 1936 16 Перед выездом из Москвы им нужно было запастись бензином, потому что, сказал О'Брайен, никогда не знаешь, какую конскую мочу тебе зальют, когда ты окажешься за пределами города. Они остановились у новой бензоколонки «Аджип» на проспекте Мира, и О'Брайен заправил бак «тойоты» и четыре большие двадцатилитровые канистры высокооктановым неэтилированным бензином. Проверил давление в шинах и уровень масла, и когда они выехали на трассу, начались обычные вечерние заторы. Им потребовалось не меньше часа, чтобы достичь кольцевой автодороги, но вскоре наконец поток машин начал редеть, монотонные кварталы жилых домов и фабричные трубы остались позади, и внезапно они вырвались на простор — на ровную и открытую местность с серо-зелеными полями, гигантскими опорами линий электропередач и бескрайним небом — канзасским, уточнил О'Брайен. Прошло уже десять лет с тех пор, как Келсо ехал на север по этой дороге — трассе М8. Деревенские церкви, которые после революции использовались как зернохранилища, были одеты в деревянные леса: шла реставрация. Около Двориков золотой купол вобрал в себя скудный вечерний свет и сиял на горизонте, как осенний костер. О'Брайен был в своей стихии. — На шоссе, — повторял он снова и снова, — вырвавшись из города, испытываешь необыкновенное ощущение, не правда ли? Ну просто великолепное. — Он вел машину со скоростью сто километров в час, болтая без умолку; одну руку держал на руле, а другой отбивал такт року, что несся из динамиков. — Ну просто великолепное… Мешочек с тетрадью лежал на заднем сиденье, завернутый в целлофановый пакет. Рядом громоздилось необычное оборудование и запасы провизии, два спальных мешка, теплое нижнее белье («У вас есть такое белье, Непредсказуемый? Обязательно достаньте себе такое!»), две непромокаемые куртки на меховой подкладке, две пары сапог: резиновые и армейские, обыкновенные бинокли, бинокли ночного видения, лопата, компас, пластиковые баллоны с водой, таблетки для очистки воды, две упаковки пива «Будвайзер» по шесть банок в каждой, коробка шоколада «Хершиз», два термоса с кофе, пакеты с лапшой быстрого приготовления, фонарь, походный чайник, который можно подключить к розетке прикуривателя, — на этом Келсо сбился со счета. В заднем отсеке «тойоты» стояли канистры и четыре жестких кейса с маркой Спутниковой службы новостей, содержимое которых О'Брайен перечислил с профессиональной гордостью: миниатюрная цифровая видеокамера, спутниковый телефон «Инмарсат», портативный монтажный аппарат DVC-PRO, а также видеонакопитель и передатчик Toko. Общая стоимость этих четырех аппаратов, сказал он, составляет сто двадцать тысяч долларов. — Вам знакомо такое понятие — путешествовать налегке? — спросил Келсо. — Налегке? — усмехнулся О'Брайен. — Легче не бывает. С этими четырьмя кейсами я могу сделать то, на что обычно требовалось шесть ребят и целый грузовик аппаратуры. Если в машине и есть что-нибудь лишнее, так это вы, дружище. — Взять меня — это была ваша идея. Но О'Брайен его не слушал. Благодаря этим четырем кейсам весь мир лежал у его ног. Голод в Африке. Геноцид в Руанде. Бомба в северо-ирландской деревне, взрыв которой ему удалось запечатлеть на пленке (за этот сюжет он был удостоен премии). Массовые захоронения в Боснии. Управляемые ракеты в Багдаде, летящие вдоль улиц на уровне крыш — влево, вправо, еще правее, будьте добры, не подскажете дорогу к президентскому дворцу? И затем, конечно, Чечня. Вся беда с Чечней… Ты предвестник беды, думал Келсо. Ты кружишь над миром, как стервятник, и где бы ты ни приземлился, всюду голод, смерть и разрушение; в более ранние и не столь легковерные времена люди собрались бы, завидев твое приближение, и погнали бы тебя прочь камнями. … беда с Чечней, говорил О'Брайен, в том, что вся заваруха кончилась, когда он приехал, а потому он застрял на время в Москве. Оказалось, что это действительно опасный город. — В любой момент готов отправиться в Сараево, — заключил он. — Сколько вы рассчитываете задержаться в Москве? — Недолго. До следующих президентских выборов. Вот будет потеха! Потеха? — И куда потом? — Кто знает? Почему вы спрашиваете? — Просто хочу знать, от каких мест мне нужно держаться подальше. О'Брайен расхохотался и надавил педаль газа. Стрелка спидометра скакнула к ста двадцати. Так продолжалось, пока день не сменился сумерками. О'Брайен трещал без умолку. (Боже, умеет ли он вообще молчать?) В Ростове Великом дорога бежала вдоль большого озера. Лодки, поставленные на прикол и накрытые брезентом на зиму, выстроились вдоль причала, совсем рядом с ветхими деревянными избами. Далеко на озере виднелся одинокий парусник с фонарем на корме. Келсо смотрел, как он дрожит на ветру, медленно приближаясь к берегу, и с тревогой чувствовал наступление ночи. Он почти физически ощущал у себя за спиной сталинские бумаги; казалось, и Генсек находится здесь, в машине. Он беспокоился о Зинаиде. Хотелось выпить или хотя бы закурить, но О'Брайен заранее объявил «тойоту» зоной, свободной от табачного дыма. — Вы нервничаете, — сказал О'Брайен, оборвав себя наполуслове. — Я вижу. — Вы меня в чем-то упрекаете? — С какой стати? Из-за Мамонтова? — Репортер махнул рукой. — Он меня не пугает. — Вы просто не видели, что они сделали со стариком. — Ну, с нами он такого не сделает. С британцем и американцем. Он еще не совсем спятил. — Будем надеяться. Но он может сделать это с Зинаидой. — Какое мне дело до Зинаиды? Да у нее ведь уже нет тетради, она у нас. — Милый вы человек, вам это кто-нибудь говорил? А если они ей не поверят? — Я просто хочу сказать, что вам нечего опасаться Мамонтова, вот и все. Я несколько раз брал у него интервью и знаю, что это отыгранная карта. Он весь в прошлом. Как вы. — О'Брайен улыбнулся. — А вы? Вы, следовательно, не живете в прошлом? — Я? Никоим образом. При моей профессии я не могу себе этого позволить. — Что ж, давайте порассуждаем, — предложил Келсо с холодной любезностью в голосе. Он мысленно уже выдвинул ящик стола, доставая самый острый нож. — Все эти места, которыми вы похвалялись два часа подряд, — Африка, Босния, Ближний Восток, Северная Ирландия, — прошлое там не имеет никакого значения, вы это хотите сказать? Вы полагаете, что они все там живут в настоящем? И вот просыпаются однажды утром, видят вас с четырьмя кейсами и решают начать войну? А до вашего приезда они ни о чем таком и не думали. «Эй, смотрите все, это я, Эр-Джей О'Брайен, и я только что открыл эти проклятые Балканы…» — Ладно, — пробурчал тот, — незачем говорить со мной в таком тоне. — Именно есть зачем! — Келсо оживился. — Это величайший миф нашего века. Великий западный миф. Надменность нашей цивилизации, персонифицированная — вы уж меня простите — в вас: если где-то есть «Макдоналдс», можно смотреть Си-Эн-Эн и принимают чеки «Америкэн Экспресс», то это место ничем не отличается от всех прочих — у него больше нет прошлого, оно живет в нулевом году. Но это неправда. — Вы убеждены, что вы лучше меня? — Нет. — Умнее? — Да нет же! Слушайте, вот вы говорите, что Москва — опасный город. И это действительно так. Почему? Я вам скажу. Потому что в России нет традиции частной собственности. Сначала тут жили рабочие и крестьяне, у которых не было ничего, а страной владела аристократия. Затем опять-таки рабочие и крестьяне, у которых не было ничего, а страной владела партия. Теперь по-прежнему здесь живут рабочие и крестьяне, у которых нет ничего, а страной владеет тот — и так было всегда, — у кого кулаки потяжелее. Пока вы этого не поймете, вы не поймете и Россию. Вы не в состоянии постичь настоящее, если какая-то ваша часть не живет в прошлом. — Келсо откинулся на спинку сиденья. — Лекция закончена. И в течение получаса, пока О'Брайен размышлял над его словами, стояла блаженная тишина. В начале десятого они достигли Ярославля и пересекли Волгу. Келсо налил по чашке кофе и пролил себе на колени, когда машина подпрыгнула на выбоине. О'Брайен пил, лишь слегка сбавив скорость. Потом они жевали шоколад. Свет встречных фар, слепивший их в окрестностях города, сменился спорадически возникавшими огнями. — Хотите, поменяемся? — предложил Келсо. О'Брайен помотал головой. — Нет. Поменяемся в полночь. А вы пока поспите. Они прослушали по радио десятичасовой выпуск новостей. Коммунисты и националисты в Госдуме использовали свое большинство, чтобы забаллотировать последние предложения президента; назревает очередной политический кризис. На Московской валютной бирже продолжается падение курса рубля. Секретный доклад министра внутренних дел президенту об опасности вооруженного выступления: из-за утечки он напечатан в «Авроре». О Рапаве, Мамонтове или бумагах Сталина — ни слова. — Разве вам не надо быть в Москве и сообщить об этом? О'Брайен фыркнул. — О чем? «Новый политический кризис в России»? Увольте. Я не могу ежечасно передавать одно и то же. — Но охотно сообщите о нашей находке? — «Тайная возлюбленная Сталина. Судьба загадочной девушки». Как вам это? — О'Брайен выключил радио. Келсо перегнулся к заднему сиденью и перетащил вперед один из спальных мешков. Расстегнул, завернулся в него, как в одеяло, и нажал на кнопку. Спинка сиденья медленно откинулась. Он закрыл глаза, но сон не шел. Сталин в разных видах мелькал перед глазами. Сталин — уже старик. Сталин, каким его описал Милован Джилас после войны: наклонившийся вперед на переднем сиденье машины по дороге на Ближнюю дачу и зажигающий лампочку на перегородке, чтобы увидеть время на подвешенных там карманных часах, «… и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником…» (Джилас показывает Сталина дряхлым стариком, жадно набивающим рот едой, то и дело теряющим нить разговора и отпускающим шуточки про евреев.) И еще Сталин меньше чем за шесть месяцев до смерти, произносящий последнюю путаную речь на заседании Пленума Центрального Комитета, рассказывающий, как Ленин преодолевал кризисы 1918 года: «Он гремел тогда в этой неимоверно тяжелой обстановке, гремел, никого не боялся. Гремел». Сталин дважды или трижды, раз за разом повторял это слово: «Гремел!», а члены ЦК сидели оцепеневшие и охваченные ужасом. Сталин, один в своей спальне, вырывающий фотографии детей из иллюстрированных журналов и расклеивающий их по стенам. И Сталин, заставляющий Анну Сафонову танцевать перед ним… Странно, всякий раз, когда Келсо пытался представить себе танцующую Анну Сафонову, у нее было лицо Зинаиды Рапава. 17 Зинаида Рапава сидела в своей машине в полной темноте и ощупывала контуры отцовского пистолета «Макаров», лежавшего у нее в сумочке на коленях. Она убедилась, что все еще способна вслепую его зарядить и разрядить — это как езда на велосипеде: научившись в детстве, никогда не забудешь. Освободить пружину нажатием кнопки на рукоятке, вытащить магазин, вложить в него патроны (шесть, семь, даже восемь гладких, холодных на ощупь), вставить магазин на место со щелчком, затем поставить пистолет на боевой взвод и опустить предохранитель. Теперь можно стрелять. Вот так. Отец гордился бы ею. В этой игре она всегда брала верх над Серго. Тот вечно нервничал, имея дело с оружием. Это было смешно, учитывая, что именно он, а не она, поступил на военную службу. Вспомнив Серго, она снова заплакала. Но она не могла позволить себе долго предаваться отчаянию. Вынула руки из сумки, до боли протерла глаза обоими рукавами куртки и опять занялась этой механической игрой. Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить… Она была напугана. Настолько напугана, что, повернувшись и зашагав прочь от этого англичанина, все время хотела оглянуться, увидеть его, стоящего у входа в здание, вернуться к нему. Но если бы она это сделала, он понял бы, что она напугана, а страх никогда нельзя показывать другим — один из уроков отца. Поэтому она поспешила к машине и какое-то время бездумно кружила, пока не поняла, что движется в сторону Красной площади. Она припарковалась на Большой Лубянке и прошла немного вперед, к собору Сретения Владимирской иконы Божьей Матери, где шла служба. В церкви было полно народу. Сейчас так всегда, не то что в старые времена. Голоса певчих накатили на нее, как волна. Зинаида зажгла свечу. Она не могла сказать зачем — веры в ней не было; просто так всегда делала мать. «И что же твой Бог для нас когда-нибудь сделал?» — насмешливо спрашивал ее отец. Она подумала об отце, о девушке, которая вела этот дневник, — Анне Сафоновой. Полная дуреха. Дуреха и бедняга. Поставила свечку и ей — может быть, ей это поможет, где бы она ни находилась. Ей хотелось, чтобы ее воспоминания были не такими горькими, но тут уж ничего не поделаешь. Она помнила отца почти всегда пьяным, его глаза, похожие на червоточины, его мелькающие в воздухе кулаки. Или усталым после работы в цехе, выжатым как лимон — не в силах даже встать со стула и добрести до кровати; он всегда подкладывал под себя «Правду», чтобы не перепачкать обивку одеждой, пропитанной машинным маслом. Или безумным — он до глубокой ночи сидел у окна или бродил по коридору, проверяя, не следит ли кто-нибудь за ним, не шушукается ли кто-нибудь о нем, а потом швырял на пол «Правду» и остервенело чистил свой «Макаров» («Убью, пусть только сунутся…»). Но иногда, если он не был пьян, изможден или безумен, в спокойные часы между опьянением и беспамятством он рассказывал о жизни на Колыме: как приходилось бороться за выживание, выменивать на еду разного рода услуги и крошки табака, хитростью получать работу полегче, вычислять стукачей, — и тогда он сажал ее на колени и пел ей колымские песни своим мягким мингрельским тенорком. Такие воспоминания были приятнее. В свои пятьдесят лет он казался ей очень старым. Он всегда был таким. Молодость его улетучилась, как только умер Сталин. Быть может, именно поэтому отец так часто говорил о нем? У него на стене даже висела фотография Сталина — с густыми усами, похожими на громадные черные личинки. Да, она никогда не могла привести к себе друзей, показать им, в каком свинарнике они живут. Две комнаты, одну из которых она сначала делила с Серго, а когда он повзрослел и стал ее стесняться, то с матерью. А мать превратилась в призрак еще до того, как ее начал пожирать рак, стала прозрачной, как паутинка, и в конце концов растаяла без остатка. Она умерла в 1989-м, когда Зинаиде исполнилось восемнадцать. Шесть месяцев спустя они снова оказались на Троекуровском кладбище, положив в землю Серго, рядом с матерью. Зинаида закрыла глаза, вспомнила, как отец напился на похоронах; в памяти всплыли несколько армейских друзей Серго, среди них — молодой нервный лейтенант, совсем еще мальчишка, который был командиром Серго: он произнес прощальные слова, сказал, что Серго погиб за родину, оказывая братскую помощь прогрессивным силам Народной Республики… … Черт возьми, какое это имеет значение? Лейтенант смылся сразу, как представилась возможность, минут через десять, и Зинаида в тот же вечер собрала свои манатки в этой полной призраков квартире. Отец пытался ее остановить, даже ударил, изо всех его пор несло водкой, и еще был запах вымокшей под дождем собаки. Больше она его не видела. Не видела до утра прошлого вторника, когда он появился у ее дверей и назвал ее шлюхой. Она вытолкала его, как нищего, сунула две пачки сигарет, и вот теперь он мертв и она его действительно больше не увидит. Она наклонила голову, беззвучно шевеля губами, и со стороны могло показаться, что она молится, хотя на самом деле она читала его записку и разговаривала сама с собой. «Ты права, я плохой отец. Ты права во всем. Не думай, что я этого не понимаю…» Ох, папа, не надо об этом. «Но теперь представилась возможность сделать доброе дело…» Доброе? Ты так это называешь? Доброе? Ничего себе доброе. Тебя из-за этого убили, а теперь хотят убить меня. «Помнишь то место, которое у меня было, когдабыла жива мама?» Да, да, я помню. «И помнишь, что я тебе говорил? Ты слышишь меня, девочка? Правило номер один: что это за правило ?» Она сложила записку и оглянулась. Глупо. «Говори же, девочка!» Она понуро опустила голову. Никогда не подавай виду, что боишься. «Повтори еще раз!» Никогда не подавай виду, что боишься. «А правило номер два? Какое второе правило?» У тебя в этом мире только один друг. «И что это за друг?» Ты сама. «И еще?» Вот это. «Покажи». Ну это, папа. Это. В темноте сумки ее пальцы задвигались, словно перебирая четки, сначала неловко, потом все более уверенно. Вставить до щелчка, поставить на боевой взвод, опустить… Когда служба кончилась, она вышла из церкви и зашагала по Красной площади, успокоившись, зная, что делать. Этот иностранец прав. Ей нельзя рисковать и возвращаться домой. Друга, у которого можно было бы остановиться, у нее нет. В гостинице надо регистрироваться, и если у Мамонтова есть дружки в ФСБ… Оставалось только одно. Было уже около шести, и тени вокруг Мавзолея сгущались, но напротив, на другой стороне вымощенной брусчаткой площади, все ярче сияли огни ГУМа — линия желтых маячков среди мрака осенних сумерек. Она быстро сделала покупки. Прежде всего — черное шелковое вечернее платье до колен. Потом вызывающие черные чулки, короткие черные перчатки, черная сумочка, черные туфли на высоких каблуках и косметика. Она расплатилась наличными, в долларах. У нее никогда не было при себе меньше тысячи. Она не хотела пользоваться кредитной карточкой: зачем оставлять следы? Банкам она тоже не доверяла — все они жулики и алхимики, заберут драгоценные доллары и в лучшем случае отдадут деревянными. У прилавка с косметикой продавщица ее узнала: «Привет, Зина!» — и пришлось спешно ретироваться. Она вернулась в секцию верхней одежды, сняла в примерочной куртку, блузку и джинсы и облачилась в новое платье. Трудно было застегнуть сзади молнию — пришлось едва не вывернуть левую руку, чтобы дотянуться до середины спины, а правую просунуть сверху между лопаток, пока пальцы обеих рук не встретились. Но в конце концов она застегнулась, подтянув телеса, и вышла к зеркалу посмотреть на себя: рука на бедре, подбородок приподнят, легкий поворот головы. Хорошо. Да, довольно неплохо. Макияж занял еще десять минут. Она запихнула старую теплую одежду в фирменный гумовский пакет, накинула куртку и направилась обратно через Красную площадь, постукивая каблуками по брусчатке. Она даже не повернула головы к Мавзолею и Кремлевской стене, куда девочкой ее водил гулять отец, — к надгробию Сталина. Вместо этого она быстро вышла через ворота в северной стороне площади, свернула вправо и двинулась к «Метрополю». Ей хотелось чего-нибудь выпить в баре гостиницы, но швейцары преградили дорогу. — Нельзя, дорогуша, уж извини. Она слышала, как они хохотали ей вслед. — Начинаешь сегодня пораньше? — крикнул один из них. Когда она вернулась к машине, было уже совсем темно. И снова она здесь. Странно, подумала она, вспоминая прошлое, смерть матери и Серго, две эти смерти. Странно. Как два первых крохотных камушка перед грандиозным обвалом. Потому что вскоре рухнуло все — весь старый привычный мир ушел вслед за ними в сырую землю. Не в том дело, что Зинаида особенно уж следила за политикой. Первые два года после ухода от отца прошли как в тумане. Она жила в какой-то дыре в районе Красногорска. Дважды забеременела. Сделала два аборта. (И редкий день не думала, что бы выросло из ее детей — им было бы сейчас семь и девять — и стал ли бы другим мир, в который они так и не попали.) Да, Зинаида не интересовалась политикой, но обратила внимание на деньги, которые крутились возле богатых отелей — «Метрополя», «Кемпински» и прочих. И деньги заметили ее, как и многих московских девочек. Зинаида была не красавицей, но довольно хорошенькой — что-то мингрельское придавало ее лицу восточную утонченность, в то же время она оставалась русской и ее стройная фигура сохраняла пышность форм и соблазнительность. И поскольку ни одна московская девушка не могла заработать за месяц то, что западный бизнесмен тратил вечером на бутылку вина, не нужно было быть экономическим гением из числа тех мрачнолицых специалистов по менеджменту, что потягивали напитки в баре, чтобы понять: здесь складывается рынок. Вот почему декабрьским вечером 1992 года в номере немецкого инженера из Людвигсхавена-на-Рейне двадцатидвухлетняя Зинаида Рапава стала шлюхой; после девяноста потных минут она вышла, стуча каблучками по коридору, засунув в бюстгальтер 125 долларов — сумму, которую ей никогда еще не доводилось видеть. Рассказать тебе что-нибудь еще, папа, теперь, когда мы наконец разговорились? Это было хорошо. И я была хороша. Потому что делала то же самое, что делают каждую ночь миллионы девушек, только у них не хватает мозгов брать за это деньги. У них это распущенность. У меня — бизнес, иными словами — капитализм, и это хорошо, все обстоит так, как ты и говорил: у тебя только один друг — ты сама. Со временем бизнес переместился из отелей в клубы, и стало еще легче. Клубы платили мафии за покровительство, собирая дань с девушек, зато мафия не подпускала сутенеров, и все выглядело мило и респектабельно, и можно было делать вид, что это удовольствие, а не бизнес. Сегодня, через шесть лет после первого опыта, в ее квартире — а квартиру она оплатила сама — были припрятаны почти тридцать тысяч долларов наличными. У нее имелись свои планы. Она изучала право. Она хотела стать адвокатом. Она бросит «Робот», а вместе с ним и Москву, переберется в Санкт-Петербург и станет порядочной легальной шлюхой, иными словами — адвокатом. Она шла к своей цели, пока утром во вторник из небытия не возник отец, которому захотелось с ней поговорить, осыпать ее бранью, принеся с собой из прошлого до боли знакомый запах мокрой собаки… Она прослушала десятичасовой выпуск новостей, затем включила зажигание и стартер и медленно выехала с Большой Лубянки на северо-запад в сторону стадиона Юных Пионеров, где припарковалась на обычном месте, чуть в стороне, в темном проезде. Ночь была холодная. Ветер прибивал тонкое платье к ногам. Прижав сумочку к груди, Зинаида двигалась к ярким огням. Внутри будет безопаснее. У входа в «Робот» толпились люди — милая очередь западных овец, готовых подвергнуться стрижке. В обычное время ее глаза, пока она пробиралась к двери, стрельнули бы в толпу, как отлично заточенные ножницы, но только не сегодня. Она обогнула здание и вошла, как всегда, через служебный вход, и бармен Алексей впустил ее. Она оставила куртку в гардеробе, затем, поколебавшись, отдала пожилой гардеробщице и сумку — клуб был не из тех мест в Москве, где можно спокойно сидеть с пистолетом в сумке. При необходимости она всегда могла здесь спрятаться за другим именем, и, помимо денег, это было еще одно достоинство заведения. («Как вас зовут? — спрашивали ее, пытаясь завязать знакомство. „А какое имя вам нравится?“ — обычно отвечала она.) Свою биографию можно было оставить у входа и стать другой Зинаидой: сексуальной, уверенной в себе, жесткой. Но не сегодня. Сегодня, подправляя в дамской комнате макияж, она поняла, что старый трюк не срабатывает, и лицо, смотревшее на нее из зеркала, было, несомненно, ее собственное: напуганная, с припухшими, покрасневшими глазами Зинаида Рапава. Она сидела за неярко освещенным столиком больше часа, наблюдая за происходящим. Ей нужен был клиент, который пригласил бы ее на всю ночь. Кто-нибудь порядочный и респектабельный, с собственной квартирой. Но как определить, что собой представляет тот или иной мужчина? Молодые, с вихляющей походкой и бойкие на язык в конце вечера чаще всего обливаются слезами и показывают фотографии своих возлюбленных. А очкастые банкиры и адвокаты пускают в ход кулаки. В половине двенадцатого, когда в заведении наступил самый горячий момент, она вышла на охоту. Обошла танцевальный зал с сигаретой во рту и бутылкой минеральной воды в руке. Бог ты мой, подумала она, сегодня здесь девочки, которым на вид не больше пятнадцати. Она годится им чуть ли не в матери. Ясно, эта полоса ее жизни подходит к концу. Мужчина с темными вьющимися волосами, выпирающий из своей застегнутой на все пуговицы рубашки, подошел к ней, но он слишком напомнил Зинаиде О'Брайена и она отпрянула от этого облака лосьона и предпочла крупного азиата в костюме «Армани». Он допил свой стакан — чистая водка, без льда, но заметила она это слишком поздно — и потащил ее танцевать. Он сразу же обхватил ее ягодицы, по одной в каждой ладони, и начал проникать в нее пальцами, чуть ли не приподнимая ее от пола из новых, слегка свободных туфель. Она велела ему прекратить, но он, похоже, не понял. Она попыталась оттолкнуть его, но он лишь сильнее в нее впился, и тут что-то в ней не то чтобы уступило, скорее соединилось — две Зинаиды слились в одну… «Ты хорошая большевичка, Анна Сафонова? Готова ты это доказать? Станцуешь для товарища Сталина?» … и тогда она впилась ему в лицо так глубоко, что почувствовала, как его гладкая, лоснящаяся кожа лопнула под ее ногтями. Он выпустил ее, заорал и согнулся, тряся головой и брызгая вокруг кровью — правильными полукружиями, точно мокрая собака, отряхивающая с себя воду. Вот это было зрелище! Зинаида побежала — мимо бара, вверх по винтовой лестнице, мимо металлоискателей в вестибюле, на уличный холод. Ноги у нее разъезжались, как у коровы, и она растянулась на льду. Она была уверена, что он гонится за ней. Быстро поднявшись, она кое-как добралась до машины. Жилой комплекс «Победа революции». Корпус девять. Темнота. Милиции не видно. Да и других людей тоже. Скоро и самого дома не станет — он был сляпан кое-как даже по советским стандартам, через месяц-другой его снесут. Она остановила машину на другой стороне улицы, там, куда в ту ночь привезла англичанина, и посмотрела на дом, отделенный от нее мостовой, уже покрывшейся накатанным снегом. Корпус девять. Дом. Она так устала. Она обхватила руль и опустила голову на руки. Не осталось сил даже плакать. Казалось, что отец рядом, а в ушах звучали слова глупой песенки, которую он часто ей напевал: Колыма, Колыма, Лучше места нету! Двенадцать месяцев зима, А остальное — лето… Был, кажется, еще какой-то куплет? Что-то про работу двадцать четыре часа в сутки, а остальное — сон? И так далее. Она постучала головой о руки, словно отбивая воображаемый ритм, затем прижалась щекой к рулю и вдруг вспомнила, что сумка с пистолетом осталась в клубе. Вспомнила, потому что подъехал большой автомобиль и остановился возле ее машины так, чтобы она не могла вылезти, и на нее уставилось мужское лицо — скорее не лицо, а светлое пятно, искаженное двумя грязными мокрыми стеклами. 18 Его разбудила тишина. — Который час? — Полночь. — О'Брайен шумно зевнул. — Ваша смена. Они остановились на обочине пустого шоссе и выключили двигатель. Келсо не видел ничего, кроме нескольких тусклых звезд высоко в небе. После шумной езды тишина ощущалась даже физически — закладывало уши. Келсо принял вертикальное положение. — Где мы? — В ста пятидесяти — ста восьмидесяти километрах к северу от Вологды. — О'Брайен включил внутреннее освещение, и Келсо от неожиданности заморгал. — Где-то здесь, я думаю. — Он наклонился над картой, его крупный ноготь ткнулся в белое пятно, прорезанное красной линией шоссе, со штриховыми символами болот по обеим сторонам. Дальше к северу белое пятно сменялось зеленым, что означало лес. — Мне надо отлить, — сказал О'Брайен. — Пошли вместе. Было гораздо холоднее, чем в Москве, а небо казалось совсем бескрайним. Громадная флотилия туч, чуть светлая по краям от лунного света, медленно плыла к югу. Время от времени в разрывах между ними проглядывали звезды. О'Брайен включил фонарь. Они спустились по некрутому склону и справили нужду, едва не касаясь друг друга плечами, и пар поднимался у них из-под ног. О'Брайен застегнул молнию и посветил вокруг. Мощный луч пронзил темноту на сотню-другую метров, высветив пустоту. Холодный туман стелился низко над землей. — Вы что-нибудь слышите? — спросил О'Брайен. Его дыхание вырывалось изо рта белесыми облачками пара. — Нет. — Я тоже. Он выключил фонарь, они постояли еще минуту. — Ох, папочка, — прошептал О'Брайен детским голоском. — Мне так страшно. Он снова включил фонарь, и они поднялись к машине. Келсо налил по чашке кофе, пока О'Брайен открывал заднюю дверцу и вытаскивал две канистры. Он нашел воронку и начал заправлять бак. Келсо, смакуя кофе, отошел подальше от паров бензина и закурил. Во тьме и холоде, под необъятным евразийским небом он чувствовал себя оторванным от реальности, напуганным, но и странным образом возбужденным; все его чувства обострились. Он услышал далекий грохот, и сзади на прямом шоссе возникла желтая точка. Он пронаблюдал, как она увеличилась, как свет разделился надвое и в конце концов превратился в две мощные фары; в какое-то мгновение Келсо показалось, что они надвигаются прямо на него, но затем громадный восьмиосный грузовик промчался мимо, и водитель весело просигналил. Шум мотора был слышен где-то вдали еще долго после того, как красные габаритные огни растворились в темноте. — Эй, Непредсказуемый, подсобите немножко! Келсо в последний раз затянулся и выбросил окурок, снопом искр шмякнувшийся на асфальт. О'Брайену была нужна помощь, чтобы достать что-то из его драгоценного оборудования — белую пластмассовую коробку размером сантиметров шестьдесят на тридцать с притороченными с одной стороны колесиками. Вытащив коробку из машины, О'Брайен поднес ее к передней дверце. — И что теперь? — спросил Келсо. — Вы хотите сказать, что никогда этого не видели? О'Брайен открыл крышку и вынул нечто вроде четырех пластмассовых полок, похожих на те, что откидываются на спинке самолетного кресла. Он соединил их вместе, сотворив площадку квадратной формы, которую затем прикрепил к одной стороне коробки. В центр этого квадрата он ввинтил длинную телескопическую антенну. Протянул электропровод от ящика к розетке прикуривателя «тойоты», вылез из машины, повернул рукоятку, и на аппарате замелькали многочисленные огоньки. — Внушительно? — Он достал из кармана куртки компас и осветил его лучом карманного фонаря. — Где, черт возьми, этот Индийский океан? — Что-что? О'Брайен посмотрел назад, на убегающую в темноту ленту шоссе. — Кажется, прямо по нашей дороге, только в обратную сторону. Спутник на постоянной орбите в двадцати тысячах миль над Индийским океаном. Вы только подумайте, каким маленьким стал наш мир, Непредсказуемый! Клянусь, у меня такое чувство, что он лежит у меня на ладони. — Репортер усмехнулся и наклонился к аппарату, двигая его кругами, пока антенна не уставилась прямо на юг. Аппарат тотчас издал писк. — Есть. Зацепили птичку! — Он нажал кнопку, и свист прекратился. — Теперь подключаем телефонную трубку — вот так. Дальше набираем ноль-четыре, наземную станцию в Эйке, в Норвегии. А теперь набираем номер. Легче не бывает. Келсо осторожно приложил ухо к трубке. Он услышал гудки где-то далеко, в Америке, а затем мужской голос: «Отдел новостей». Келсо закурил новую сигарету и отошел от «тойоты». О'Брайен сидел на переднем сиденье, включив освещение, и, даже несмотря на поднятые стекла, его голос был слышен в холодной тишине. — Да, да, мы на шоссе… На полпути, наверное… Да, он со мной… Нет, у него все в порядке. — Открылась дверца, и до Келсо донесся крик О'Брайена: — у васвсе в порядке, профессор? Келсо поднял руку. — Да, — продолжал О'Брайен, — в полном порядке. — Дверца захлопнулась, и он, наверное, понизил голос, потому что больше Келсо почти ничего не мог расслышать. — Будем там около девяти… конечно… хороший материал… так мне кажется… Что бы О'Брайен ни имел в виду, Келсо не понравился его тон. Он подошел к машине и открыл дверцу. — Ладно, нам пора двигаться, Джо. Привет. — О'Брайен положил трубку и подмигнул Келсо. — Что именно вы им сказали? — Ничего особенного. — У репортера был вид провинившегося мальчишки. — Что значит «ничего»? — Ну ладно, я должен был швырнуть им хотя бы косточку, Непредсказуемый. Дать им общее представление… — Общее представление? — Келсо перешел почти на крик. — Мы же договорились о конфиденциальности… — Но они же никому не скажут, понимаете? Я просто не мог исчезнуть, не введя их хотя бы слегка в курс дела. — Боже! — Келсо привалился к боку машины и поднял глаза к небу. — Что же я делаю? — Хотите кому-нибудь позвонить, Непредсказуемый? — О'Брайен махнул ему телефонной трубкой. — Жене? За наш счет. — Нет, сейчас я никому не хочу звонить. Спасибо. — А Зинаиде? — вкрадчиво спросил О'Брайен. — Почему бы не позвонить Зинаиде? — Он вылез из машины и втиснул трубку в руку Келсо. — Давайте. Я вижу, что вы обеспокоены. Это так просто. Ноль-четыре, и дальше ее номер. Только не болтайте слишком долго. А то ваш приятель отморозит себе все места. Он зашагал прочь, размахивая руками, чтобы согреться, а Келсо после недолгого колебания сунул руку в карман в поисках картонки с адресом и телефоном Зинаиды. Ожидая, пока соединят, он пытался представить себе ее квартиру, но не мог — он почти ничего не знал о Зинаиде. Он смотрел на юг вдоль шоссе М8, на темную массу убегающих туч, словно спасающихся от какого-то бедствия, и представлял себе маршрут своего звонка: из этого небытия — к спутнику над Индийским океаном, оттуда — на другой конец земли, в Скандинавию, и далее в Москву. Прав О'Брайен: можно находиться в пустыне, а мир будет казаться таким крошечным, что ему впору уместиться у вас на ладони. Он слышал, как длинными гудками отзывается ее номер, и ему хотелось услышать ее голос, убедиться, что у нее все в порядке, и одновременно не хотелось, потому что квартира была для нее сейчас самым опасным местом. Номер не ответил, и он положил трубку. Теперь настала очередь Келсо вести машину, а О'Брайена — спать, но даже во сне репортер не знал покоя. Спальный мешок он застегнул до самого подбородка. Спинка его сиденья находилась почти в горизонтальном положении. «Ух, — пробормотал он и почти сразу же, с еще большей силой, выдавил из себя: — Ух!» Потом зевнул, подобрал колени, распластался, как выброшенная на берег рыба, и захрапел. Затем почесал между ног. Келсо крепко сжимал руль. — Можете вы хоть чуть-чуть помолчать, О'Брайен? — сказал он, не отрывая глаз от ветрового стекла. — Так, для разнообразия, в качестве услуги человечеству вообще и мне в частности, не могли бы вы заткнуть свою необъятную пасть носком? Впереди ничего не было видно, кроме все новых и новых участков дороги, выхватываемых светом фар. Навстречу изредка попадалась машина, не переключавшая дальний свет на ближний и слепившая глаза. Примерно через час они обогнали тот грузовик, что раньше промчался мимо них. Шофер снова приветственно загудел, и Келсо просигналил ему в ответ. — Ух, — пробормотал О'Брайен, повернувшись при этом звуке. — У-ух. Шуршание покрышек об асфальт оказывало гипнотическое действие, и мысли Келсо становились бессвязными, беспорядочными. Подумалось, каким был бы О'Брайен на настоящей войне, где ему действительно пришлось бы воевать, а не снимать репортаж. Потом подумал, каким был бы на войне он сам. Большинство мужчин его поколения, которых он знал, задавали себе этот вопрос, словно тот факт, что им не пришлось сражаться, делал их неполноценными — оставлял пустое место там, где должна была находиться война. Возможно ли, что отсутствие войны — это великое счастье и благо — опошлило людей? Ведь все на свете стало ужасающе пошлым, разве не так? Наступил век пошлости. Опошлилась политика. Опошлились людские заботы: закладные, пенсии, опасность пассивного курения… Господи! Он взглянул на О'Брайена: вот во что мы превратились, думая о пассивном курении, тогда как наши отцы и деды думали о том, как не погибнуть от пуль или под бомбами! Потом появилось чувство вины. Что он этим хотел сказать? Что хочет войны? Или хотя бы холодной войны? Но это правда, признался он себе, ему действительно не хватает холодной войны. Он был в некотором роде рад, когда она закончилась. Конечно, ведь победила справедливость, и все такое. Но пока эта война продолжалась, люди, подобные ему, знали, на какой почве они стоят, могли сказать: мы, быть может, не вполне отдаем себе отчет, во что верим, но в это мы уж точно не верим. А когда холодная война кончилась, все для него пошло наперекосяк. Ну прямо анекдот. Он и Мамонтов, жертвы-близнецы краха Советского Союза! Оба осуждают пошлость современного мира, оба погружены в прошлое и оба в поисках тайн товарища Сталина… Он поморщился, вспомнив слова Мамонтова: «Вы так же одержимы им, как и я». Тогда он в ответ только рассмеялся. Но теперь, когда подумал об этом снова, фраза поразила его своей обескураживающей проницательностью, и он поймал себя на том, что все время возвращается к ней. А за стеклами машины становилось все холоднее, и дорога по-прежнему убегала в бесконечную морозную тьму. Он вел машину уже четыре часа, и у него затекли ноги. 6 какой-то момент он даже задремал за рулем, рывком проснувшись, когда «тойота» запетляла посередине дороги, а прерывистые белые полосы, ярко блестевшие в свете фар, вонзились в него, как копья. Через несколько минут они проехали мимо чего-то вроде стоянки грузовиков. Келсо резко затормозил, остановился и подал назад. О'Брайен, заворочавшись, медленно просыпался. — Почему мы остановились? — Бензобак пуст. И мне надо передохнуть. — Келсо выключил зажигание и начал массировать шею. — Давайте сделаем привал? — Нет. Надо двигаться. Налейте нам по чашке кофе. А я заправлю бак. Они повторили прежний ритуал. О'Брайен выбрался из машины на холод и перелил в бак две канистры, а Келсо вышел, чтобы закурить. Ветер здесь был по-северному колюч, он со свистом продирался сквозь невидимые в темноте деревья. Где-то рядом слышался шум воды. Когда Келсо вернулся к машине, О'Брайен сидел на водительском месте, включив освещение салона, и, водя электробритвой по подбородку, изучал карту. Неподходящее время для бодрствования, подумал Келсо. Он не находил в этом ничего хорошего. Подобная ситуация ассоциировалась у него с чрезвычайным положением, бедой, заговором, бегством, печальной необходимостью найти укрытие после ночной операции. Ни один из них не произнес ни слова. О'Брайен убрал электробритву и засунул карту в карман на внутренней обшивке дверцы. Откинутое сиденье еще хранило тепло, как и спальный мешок, и через пять минут, вопреки всем своим тревогам, Келсо заснул глубоким сном, а когда через несколько часов проснулся, было такое впечатление, что они пересекли некую черту и оказалисьсовершенно в другом мире. 19 Незадолго до этого, когда Келсо еще сидел за рулем, майор Феликс Суворин наклонился, чтобы поцеловать спящую жену Серафиму. Сначала она подставила ему щеку, но затем, видимо, передумала. Теплая мягкая рука выпросталась из-под пухового одеяла и притянула его за затылок. Он поцеловал ее в губы. От жены пахло духами «Chanel»: отец привез ей их с последней встречи Большой восьмерки. — Сегодня ты не вернешься, — прошептала она. — Вернусь. — Нет. — Постараюсь тебя не будить. — Разбуди. — Спи. Он приложил палец к ее губам и выключил лампу у изголовья. Свет из коридора позволил тихо выйти из спальни. Он слышал дыхание мальчиков. Бронзовые часы показывали 1. 35. Он пробыл дома два часа. Дьявольщина. Сел в кресло с позолотой, стоявшее возле двери, надел ботинки и снял пальто с резной деревянной вешалки. Квартира была обставлена в соответствии с какими-то «глянцевыми» западными журналами и стоила гораздо больше, чем он, майор Службы внешней разведки, зарабатывал; честно говоря, на его зарплату они не могли бы купить даже эти журналы. Все оплачивал тесть. В прихожей Суворин посмотрелся в застекленную репродукцию с портрета работы Джексона Поллока. Суворину показалось, что его морщины слились с морщинами лица на портрете. Я уже слишком стар для подобных игр, подумал он. Я давно уже не мальчик. Информация о том, что «Дельта» вылетела без Келсо Непредсказуемого, достигла Ясенева вскоре после двух часов дня. Полковник Арсеньев произнес несколько цветистых фраз — и, разумеется, запротоколировал свое мнение в более сдержанных выражениях — о том, что он крайне удивлен тем обстоятельством, что Суворин не проследил за отбытием историка. Суворин в ответ едва не поинтересовался язвительно, каким образом он должен был одновременно заниматься поисками исчезнувшего Мамонтова, контролировать действия милиции, искать тетрадь Сталина и препровождать независимого во всех отношениях западного ученого в «Шереметьево-2» — и все это имея в своем распоряжении только четырех человек. Кроме всего прочего, это казалось уже не столь важным после того, как агентство «Интерфакс» распространило известие об убийстве Папу Рапавы со ссылкой на неназванные милицейские источники, утверждавшие, что старика убили при попытке продать западному журналисту тайные бумаги Сталина. Возмущенные депутаты от компартии уже потребовали поставить этот вопрос на обсуждение в Думе. Администрация президента связалась с Арсеньевым, от имени президента требуя объяснить: что, вашу мать, у вас там происходит? Человек шесть репортеров толпились возле дома Рапавы, и еще больше — осаждали управление милиции, но милицейское начальство лишь разводило руками. Впервые Суворин воздал должное старым временам, когда новостями становилось лишь то, что благоволил сообщить ТАСС, а все остальное ничтоже сумняшеся объявлялось государственной тайной. Он сделал последнюю попытку выступить в роли адвоката дьявола. Не создается ли впечатление, что все это раздуто без всякой меры? Не подыгрывают ли они Мамонтову? Что может быть в сталинской тетради такого, что воспринималось бы столь болезненно в наше время? Арсеньев улыбнулся — это был зловещий признак. — Когда вы родились, Феликс? — спросил он с нарочитой вежливостью. — В пятьдесят восьмом? В пятьдесят девятом? — В шестидесятом. — Ах, в шестидесятом! А я, видите ли, родился в тридцать седьмом. Деда моего… расстреляли. Двое дядей не вернулись из лагеря. Отец погиб нелепой смертью во время войны — под Полтавой, пытаясь остановить немецкий танк бутылкой с зажигательной смесью, и все потому, что товарищ Сталин объявил предателями всех, кто попадет в плен. Поэтому я не склонен недооценивать товарища Сталина. — Простите… Но Арсеньев только махнул рукой. Он возвысил голос, лицо его покраснело. — Раз этот подонок хранил тетрадь в тайнике, значит, у него были на то причины, уверяю вас. И если Берия ее выкрал, то тоже неспроста. И если Мамонтов пошел на риск, замучив до смерти этого старика, значит, дело того стоило. Поэтому, пожалуйста, найдите тетрадь, Феликс Степанович, будьте так добры. Найдите ее. И Суворин сделал все, что было в его силах. Он связался со всеми экспертами по идентификации документов. Словесный портрет Келсо был передан на все посты милиции в Москве, а также на все посты ГАИ. Фактически Суворин подключился к расследованию убийства, которое вела милиция, и благодаря этому у него появились дополнительные источники информации. Вместе с милицией они выработали общую линию по отношению к прессе. Суворин поговорил с другом своего тестя, владельцем многих газет в России, и попросил его о сдержанности со стороны журналистов. Он велел Нетто покрутиться вокруг Вспольного переулка, организовал наблюдение за квартирой дочери Рапавы, Зинаиды, которая как сквозь землю провалилась, а после десяти вечера приказал Бунину проследить за клубом, где она работала. В одиннадцать Суворин ушел домой. А в час двадцать пять ночи раздался звонок. Зинаида нашлась. — Где она была? — Сидела в своей машине, — сказал Бунин. — Возле отцовского дома. Мы следовали за ней от клуба. Выжидали, пытаясь выяснить, не назначила ли она кому-нибудь встречу, но никто не появился, и мы ее взяли. Мне кажется, ей пришлось с кем-то драться. — Почему ты так думаешь? — Увидите сами, когда подниметесь к ней. Обратите внимание на ее руку. Они тихо переговаривались в подъезде ее дома на востоке Москвы. Неподалеку находился парк; сам дом, судя по чистоте и ухоженности подъезда, был приватизирован. Суворин попытался представить себе, что подумают соседи, когда узнают, что девушка с третьего этажа — проститутка. — Что-нибудь еще? — В квартире ничего, в машине тоже, если не считать пакета с одеждой — джинсы, водолазка, пара сапог, нижнее белье, — сказал Бунин. — Но в квартире оказалась большая сумма денег. Она не знает, что я их нашел. — Сколько? — Двадцать, может быть, тридцать тысяч долларов. Были завернуты в пластиковый пакет и спрятаны в бачке унитаза. — Где они? — У меня. — Давай сюда. Бунин мгновение колебался, затем протянул внушительную пачку стодолларовых купюр. Он смотрел на них с вожделением. Чтобы накопить столько, ему пришлось бы работать лет пять, и Суворин подумал, что Бунин испытал искушение взять немножко себе. Может быть, и взял. Суворин сунул деньги в карман. — Что она собой представляет? — Упрямая сучка, товарищ майор. Из нее много не вытянешь. — Он постучал себя по лбу. — По-моему, чокнутая. — Спасибо, товарищ лейтенант, за ценное психологическое наблюдение. Подожди внизу. Суворин пошел по лестнице. На площадке второго этажа какая-то женщина средних лет высунула из-за двери голову в бигуди. — Что-нибудь случилось? — Ровным счетом ничего, гражданка. Обычная проверка. Вам абсолютно не о чем беспокоиться. Суворин зашагал дальше вверх. Он должен что-нибудь из этого извлечь. Это пока единственная ниточка, единственная зацепка. У двери Зинаиды он расправил плечи, вежливо постучал в приоткрытую дверь и вошел. Сотрудник милиции при его появлении вскочил. — Благодарю вас, — сказал Суворин. — Может, спуститесь и составите компанию лейтенанту? Он подождал, пока за милиционером закрылась дверь, и наконец рассмотрел девушку. Поверх платья на ней был серый шерстяной кардиган, она сидела на единственном в комнате стуле, закинув ногу на ногу и затягиваясь сигаретой. В блюдце на маленьком столике лежали пять примятых окурков. Квартира была однокомнатная, но обставлена изящно и дорого: импортный телевизор со спутниковым декодером, видеомагнитофон, проигрыватель компакт дисков и шкаф с платьями, сплошь черными. Дверь в маленькую кухоньку. Дверь в ванную. Диван-кровать. Бунин был прав относительно ее руки. Под ногтями пальцев, державших сигарету, Суворин заметил запекшуюся кровь. Зинаида перехватила его взгляд. — Я упала, — сказала она, распрямляя ноги и демонстрируя царапину на колене и порванный чулок. — Вы удовлетворены? — С вашего позволения, я сяду. — Она ничего не ответила, и он присел на край дивана, отодвинув в сторону игрушечного солдатика и балерину. — У вас есть дети? Молчание. — У меня есть. Два сына. — Он осмотрел комнату в поисках чего-то, за что можно было бы зацепиться, что послужило бы поводом для разговора, но не заметил ничего личного — ни фотографий, ни книг, за исключением учебников права, ни украшений, ни безделушек. На полке выстроились в ряд компакт-диски, сплошь западные исполнители, имен которых он даже не слышал. Все это напомнило ему одну из служебных явочных квартир в Ясеневе — место, чтобы провести ночь и исчезнуть. — Вы сыщик? Вроде не похожи, — сказала она. — Нет. — Кто же вы тогда? — Мне жаль, что такое случилось с вашим отцом, Зинаида. — Спасибо. — Расскажите мне о нем. — Что рассказывать? — Какие у вас были отношения? Она отвернулась. — Я все думаю, понимаете, почему вы не подошли, когда узнали, что он убит. Вчера вечером вы подъехали к его дому, когда там была милиция, не так ли? И сразу умчались. — Я была обескуражена. — Естественно. — Суворин улыбнулся ей. — Где Непредсказуемый Келсо? — Кто? Неплохо, подумал он. Ответила, не моргнув глазом. Но ведь она не знает, что у него есть заявление Келсо. — Человек, которого вы вчера вечером подвезли к дому своего отца. — Келсо? Его так зовут? — О, у вас острый ум, Зинаида. Острый, как бритва. Где же вы были целый день? — Ездила по городу. Думала. — О тетради Сталина? — Не знаю, что вы хотите сказать… — Вы были с Келсо? — Нет. — Где он сейчас? Где тетрадь? — Я не знаю, о чем вы говорите. А что это значит — что вы не сыщик? У вас есть документы? Должна ведь я знать, кто вы такой. — Вы провели день с Келсо… — Вы не имеете права находиться в моей квартире без надлежащих документов. Так говорится в этих книгах. — Она кивнула в сторону своих учебников. — Изучаете право, Зинаида? — Она начала его раздражать. — Из вас получится хороший адвокат. Это показалось ей смешным — может быть, она слышала эти слова раньше? Он вытащил из кармана пачку долларов, и это оборвало ее смех. Ему показалось, что она сейчас упадет в обморок. — Так что же говорит Уголовный кодекс о проституции, Зинаида Рапава? — Она смотрела на деньги, как мать на ребенка. — Вы юрист, так расскажите же мне. Сколько мужчин в этой пачке долларов? Сто? Сто пятьдесят? — Суворин перебирал рукой банкноты. — Должно быть, все-таки сто пятьдесят. Ваша профессия молодеет с каждым днем, а между тем вы не становитесь моложе. Так что столько вам никогда больше не заработать. — Гад… Он перебросил деньги из одной руки в другую. — Подумайте об этом. Сто пятьдесят мужиков взамен местонахождения всего лишь одного. Сто пятьдесят за одного. Это неплохая сделка. — Гад, — снова сказала она, но уже с меньшей решимостью. Он наклонился вперед и произнес тихо и льстиво: — Ну, Зинаида. Где же Келсо? Это очень важно. В какой-то момент ему показалось, что она скажет. Но ее лицо приняло жесткое выражение. — Вы! — сказала она. — Мне плевать, кто вы такой. Быть шлюхой честнее. — Что ж, может быть, вы и правы, — признал Суворин. И вдруг швырнул ей деньги. Пачка шлепнулась ей на колени и между ног соскользнула на пол. Она даже не нагнулась, чтобы их поднять, а просто посмотрела на него. И вдруг он ощутил неизбывную печаль — ему стало жаль себя, жаль, что он до этого дошел. Сидеть на диване у шлюхи и пытаться ее подкупить ее же собственными деньгами… Жаль и ее — потому что Бунин прав, она чокнутая. Но ему все равно нужно ее сломить. 20 Казалось, что по-настоящему светло никогда не станет, хотя прошло уже два часа после рассвета. Складывалось впечатление, что день махнул на себя рукой, так и не начавшись. Небо было по-прежнему серым, и длинная бетонная лента дороги, убегавшая прямо вперед исчезала в сырой тьме. По обе стороны шоссе лежала сморщенная мертвая земля — ржавые болота и болезненно желтый пустырь — предполярная тундра, переходящая вдали в густые хвойные леса. Начался снегопад. По дороге двигались военные колонны. О'Брайен обогнал длинную цепь бронемашин с водянистым светом фар, и вскоре появились первые признаки человеческого обитания: лачуги, сараи, части сельскохозяйственной техники и даже здание правления колхоза с искореженными серпом и молотом и старым лозунгом над воротами: «Производительность труда — залог победы социализма». Через несколько километров они пересекли железную дорогу, и впереди во мгле возникли огромные трубы, дышащие сажей в снежное небо. — Похоже, приехали, — сказал Келсо, поднимая голову от карты. — Шоссе М8 кончается здесь, на южной окраине города. — Черт возьми! — В чем дело? О'Брайен показал вперед движением подбородка: — Блокпост. В ста метрах впереди два сотрудника ГАИ со светящимися жезлами и автоматами за спиной останавливали все машины подряд для проверки документов. О'Брайен посмотрел в зеркало заднего вида, но подавать назад было поздно — позади них уже замедляла ход длинная вереница машин. Бетонные барьеры посередине дороги не позволяли развернуться и уехать обратно. Ничего не оставалось, как ползти в однорядной колонне. — Как вы это назвали? — сказал Келсо. — Я имею в виду мою визу. Мелочи жизни? О'Брайен забарабанил пальцами по рулю. — По-вашему, это обычная проверка или они ищут именно нас? Келсо посмотрел на застекленную будку. Внутри сидел инспектор и читал газету. — По-моему, обычная. — Слава богу, если так. — О'Брайен начал рыться в бардачке. — Поднимите капюшон куртки и завернитесь с головой в спальный мешок, — сказал он. — Притворитесь спящим. Я скажу им, что вы мой оператор. — Он достал смятую пачку документов. — Вы Вуков, ясно? Фома Вуков. — Фома Вуков? Что это за имя?! — Вы предпочитаете отправиться прямиком в Москву? Так? В вашем распоряжении две секунды, чтобы принять решение. — А сколько лет этому Фоме? — Двадцать с небольшим. — О'Брайен потянулся к заднему сиденью и достал пакет с тетрадью. — У вас есть вариант получше? Суньте это под сиденье. Мгновение поколебавшись, Келсо положил пакет вниз, натянул на голову спальный мешок и закрыл глаза. Путешествовать без визы — преступление. Путешествовать без визы по чужим документам — это, подумал он, преступление куда более серьезное. Машина медленно ползла вперед и наконец остановилась. Он услышал, как О'Брайен выключил двигатель и опустил стекло. В кабину ворвалась струя холодного воздуха. Хриплый мужской голос сказал по-русски: — Пожалуйста, выйдите из машины. «Тойота» приподнялась на пружинах, когда О'Брайен вылез. Келсо пяткой задвинул пакет дальше под сиденье. Через открывшуюся заднюю дверцу в машину ворвалась новая струя холода. Звуки передвигаемых ящиков, щелканье замков. Шаги вокруг машины. Тихий разговор. Под боком Келсо распахнулась дверца. Он слышал едва различимое шуршание падающего снега, чье-то дыхание. Наконец дверца захлопнулась — мягко, веж-ливо, чтобы не разбудить спящего пассажира, и Келсо понял, что опасность миновала. Он услышал, как О'Брайен захлопнул заднюю дверцу и сел на водительское место. Неторопливо включил двигатель. — Это просто поразительно, как действует стодолларовая купюра на милиционера, шесть месяцев не получавшего зарплату, — сказал О'Брайен. Потом стянул с головы Келсо спальный мешок. — Пора просыпаться, профессор. Добро пожаловать в Архангельск. По железному мосту они переправились на другой берег Северной Двины. Широченная река отдавала желтизной, под стать тундре. Вспученные водовороты на ее поверхности переливались, как мускулы под грязной кожей. Две крупные баржи, соединенные буксирным тросом, плыли на север, к Белому морю. На другом берегу сквозь снежный фильтр и пролеты моста виднелись фабричные трубы, подъемные краны, кварталы жилых домов, высокая телебашня с мигающим красным маяком. Когда открылась более широкая панорама города, настроение упало даже у О'Брайена. Он сказал, что такой жалкой дыры еще никогда не видел. Сбоку от них по железнодорожной ветке прогромыхал товарняк. За мостом они свернули влево по направлению к тому, что производило впечатление центральной части города. Все пребывало в запустении. На обшарпанных фасадах домов шелушилась краска. На дороге то и дело возникали выбоины. Видавший виды трамвай горчичного цвета дребезжал, как чугунная цепь, волочащаяся по булыжнику. Прохожие под снегом брели, как пьяные. О'Брайен медленно вел машину, качая головой, а Келсо подумал: что он, собственно, ожидал увидеть? Международный пресс-центр? Отель, полный коллег? Они выехали на широкую площадь со стоянкой автобусов. В дальнем ее конце, на набережной, четыре отлитых в бронзе красноармейца стояли, прижавшись друг к другу спинами, обратив взоры во все четыре стороны света и победно подняв над головами винтовки. У их подножия свора собак рылась в помойной куче. Неподалеку находилось невысокое длинное здание из стекла и бетона с крупными буквами под крышей: «Управление архангельского порта». Если в городе есть центр, то, вероятно, он именно здесь. — Давайте припаркуемся, — предложил О'Брайен. Они проехали по краю площади и остановились, уткнувшись бампером в чугунную ограду, прямо за которой виднелась река. Бродячий пес равнодушно посмотрел на них, поднял заднюю ногу и принялся со всей силой вычесывать блох у самой шеи. Вдалеке за снежной пеленой можно было различить очертания танкера. — Вы понимаете, что мы на краю света? — тихо сказал Келсо, глядя прямо перед собой на водное пространство. — Мы здесь в ста километрах от Полярного круга, и между нами и Северным полюсом нет ничего, кроме моря и льда. До вас дошло? — Он расхохотался. — Что тут смешного? — Ничего. — Он посмотрел на О'Брайена и попытался перестать смеяться, но у него ничего не вышло; в явном унынии репортера было что-то на редкость смешное. Келсо хохотал до слез. — Простите, — выдавил он из себя, — простите. — Давайте, давайте, веселитесь, — заметил О'Брайен с горечью. — Такой, по-моему, и задумана чертова пятница. Проехать восемьсот миль и очутиться в дыре, похожей на Питтсбург после ядерной войны, чтобы разыскать подружку Сталина… — Он хмыкнул и тоже расхохотался. Потом выдавил сквозь смех: — Знаете, чего мы не сделали? Келсо наконец отдышался и перестал хохотать: — Чего же? — Мы не съездили на вокзал и не проверили уровень радиации… Мы возможно… черт возьми… облучились! Они смеялись от души, до слез. «Тойота» подпрыгивала и вибрировала вместе с ними. Снег продолжал валить, а бродячий пес смотрел на них удивленно, слегка склонив голову набок. О'Брайен запер машину, и они двинулись, обходя предательские выбоины в асфальте, к зданию портового управления. Келсо нес пакет в руках. Их обоих слегка пошатывало, и объявление о рейсах в Мурманск и на Соловецкие острова вызвало у них новый приступ смеха: — Соловки?! — Ну ладно. Хватит. Нас ждет здесь работа. Внутри здание оказалось просторнее, чем выглядело снаружи. На первом этаже расположились магазины, точнее, маленькие киоски, торгующие одеждой и туалетными принадлежностями, а также кафе и билетная касса. Еще ниже, под гроздью ламп дневного света, частично разбитых, находился мрачный подземный рынок — тут в ларьках продавались семена, книги, пиратские кассеты, обувь, шампуни, колбаса, прочные русские бюстгальтеры неимоверных размеров черного и бежевого цвета. О'Брайен купил две карты — города и области, затем они поднялись к билетной кассе, где Келсо в обмен на долларовую купюру, предложенную подозрительному типу в грязной форменной одежде, получил возможность заглянуть в телефонную книгу Архангельска. Книга была небольшая, в твердом красном переплете, и менее чем за тридцать секунд Келсо установил, что ни Сафонов, ни Сафонова в ней не значатся. — Что теперь? — спросил О'Брайен. — Теперь надо поесть, — ответил Келсо. Кафе представляло собой старорежимную столовку, забегаловку самообслуживания с грязным полом, мокрым от тающего снега. В воздухе стояло теплое облако крепкого табачного дыма. За соседним столиком два немецких моряка резались в карты. Келсо взял большую тарелку щей — супа из капусты с плавающей посередине солидной порцией сметаны, черный хлеб и пару крутых яиц. Воздействие этой еды на его пустой желудок было незамедлительным. Он испытывал едва ли не эйфорию. Все будет в порядке, подумал он. Здесь они не пропадут. Никто их тут не найдет. И если они будут действовать грамотно, то уложатся за один день. Он плеснул половину миниатюрной бутылочки коньяка в стакан с растворимым кофе, посмотрел на нее и подумал: черт возьми, почему бы и нет? — и вылил остальное. Закурил сигарету и огляделся. Люди здесь выглядели трезвее, чем в Москве. Они пялились на иностранцев. Но когда вы пытались перехватить их взгляд, они отводили глаза. О'Брайен отодвинул свою тарелку в сторону. — Я все думаю об этом институте — как он там назывался? Академия Максима Горького? Там ведь должны сохраниться архивы. И была еще эта девушка, ее сокурсница. Как ее звали, ту, некрасивую? — Мария. — Точно, Мария. Давайте найдем курсовой журнал и разыщем Марию. Курсовой журнал? — подумал Келсо. За кого ее принимает О'Брайен? Королеву 1950 года Академии Максима Горького? Но у него было слишком благодушное настроение, чтобы затевать спор. — Или же, — сказал он дипломатично, — мы могли бы разыскать местную партийную организацию. Помните, она ведь была комсомолка. У них могли сохраниться старые личные дела. — О'кей. Тут вам карты в руки. Как их найти? — Нет ничего проще. Дайте мне план города. О'Брайен вынул из внутреннего кармана карту города и пододвинул свой стул поближе к Келсо. Они разложили карту на столике. Основная часть Архангельска теснится на широком мысу километров шесть с половиной в поперечнике, ленточки новых кварталов тянутся вдоль Двины по обоим ее берегам. Келсо ткнул пальцем в карту. — Здесь, — сказал он. — Вот где они. Или были раньше. На площади Ленина, в самом большом здании. Эти мерзавцы всегда занимали самые хорошие здания. — И вы думаете, они нам помогут? — Нет. Уж во всяком случае, не по доброй воле. Но О'Брайен запер машину, и они двинулись, обходя предательские выбоины в асфальте, к зданию портового управления. Келсо нес пакет в руках. Их обоих слегка пошатывало, и объявление о рейсах в Мурманск и на Соловецкие острова вызвало у них новый приступ смеха: — Соловки?! — Ну ладно. Хватит. Нас ждет здесь работа. Внутри здание оказалось просторнее, чем выглядело снаружи. На первом этаже расположились магазины, точнее, маленькие киоски, торгующие одеждой и туалетными принадлежностями, а также кафе и билетная касса. Еще ниже, под гроздью ламп дневного света, частично разбитых, находился мрачный подземный рынок — тут в ларьках продавались семена, книги, пиратские кассеты, обувь, шампуни, колбаса, прочные русские бюстгальтеры неимоверных размеров черного и бежевого цвета. О'Брайен купил две карты — города и области, затем они поднялись к билетной кассе, где Келсо в обмен на долларовую купюру, предложенную подозрительному типу в грязной форменной одежде, получил возможность заглянуть в телефонную книгу Архангельска. Книга была небольшая, в твердом красном переплете, и менее чем за тридцать секунд Келсо установил, что ни Сафонов, ни Сафонова в ней не значатся. — Что теперь? — спросил О'Брайен. — Теперь надо поесть, — ответил Келсо. Кафе представляло собой старорежимную столовку, забегаловку самообслуживания с грязным полом, мокрым от тающего снега. В воздухе стояло теплое облако крепкого табачного дыма. За соседним столиком два немецких моряка резались в карты. Келсо взял большую тарелку щей — супа из капусты с плавающей посередине солидной порцией сметаны, черный хлеб и пару крутых яиц. Воздействие этой еды на его пустой желудок было незамедлительным. Он испытывал едва ли не эйфорию. Все будет в порядке, подумал он. Здесь они не пропадут. Никто их тут не найдет. И если они будут действовать грамотно, то уложатся за один день. Он плеснул половину миниатюрной бутылочки коньяка в стакан с растворимым кофе, посмотрел на нее и подумал: черт возьми, почему бы и нет? — и вылил остальное. Закурил сигарету и огляделся. Люди здесь выглядели трезвее, чем в Москве. Они пялились на иностранцев. Но когда вы пытались перехватить их взгляд, они отводили глаза. О'Брайен отодвинул свою тарелку в сторону. — Я все думаю об этом институте — как он там назывался? Академия Максима Горького? Там ведь должны сохраниться архивы. И была еще эта девушка, ее сокурсница. Как ее звали, ту, некрасивую? — Мария. — Точно, Мария. Давайте найдем курсовой журнал и разыщем Марию. Курсовой журнал? — подумал Келсо. За кого ее принимает О'Брайен? Королеву 1950 года Академии Максима Горького? Но у него было слишком благодушное настроение, чтобы затевать спор. — Или же, — сказал он дипломатично, — мы могли бы разыскать местную партийную организацию. Помните, она ведь была комсомолка. У них могли сохраниться старые личные дела. — О'кей. Тут вам карты в руки. Как их найти? — Нет ничего проще. Дайте мне план города. О'Брайен вынул из внутреннего кармана карту города и пододвинул свой стул поближе к Келсо. Они разложили карту на столике. Основная часть Архангельска теснится на широком мысу километров шесть с половиной в поперечнике, ленточки новых кварталов тянутся вдоль Двины по обоим ее берегам. Келсо ткнул пальцем в карту. — Здесь, — сказал он. — Вот где они. Или были раньше. На площади Ленина, в самом большом здании. Эти мерзавцы всегда занимали самые хорошие здания. — И вы думаете, они нам помогут? — Нет. Уж во всяком случае, не по доброй воле. Но если вы согласны слегка их подмазать… Так или иначе, стоит попробовать. Судя по карте, туда было минут пять ходу. — Вы в самом деле заинтересовались, да? — спросил О'Брайен. Он поощрительно похлопал Келсо по руке. — Мы с вами — отличная команда, вам это известно? Мы им всем покажем. — Он сложил карту и сунул под тарелку пять рублей чаевых. Келсо допил кофе. От коньяка по всему телу разлилось блаженное тепло. Все-таки О'Брайен не такой уж плохой парень, думал он. Уж лучше он, чем Эйдлмен и прочие восковые куклы, сейчас уже прилетевшие в свой Нью-Йорк. История не делается без риска, это он хорошо знал. Так, может быть, иной раз надо рискнуть, чтобы ее написать? О'Брайен прав. Он им всем еще покажет. 21 Когда они шли мимо «тойоты» и потрепанного фасада поликлиники моряков Северного флота, по-прежнему валил снег. Ветер гнал снежные хлопья со стороны реки, завывая среди лодок, прибившихся к деревянной пристани, пригибал низкорослые деревья, высаженные на набережной вдоль прогулочной аллеи. Он был такой сильный, что даже мужчины с трудом держались на ногах. Несколько лодок погрузились под воду, как и деревянная хибарка в конце пристани. Какие-то вандалы через металлическую ограду перебросили в воду скамейки. Стены здания были разукрашены рисунками и надписями. Среди прочего можно было разглядеть звезду Давида, кровавые пятна с намалеванной поверх свастикой, эмблемы СС и Ку-клукс-клана. Бутика с итальянской обувью в этом городе явно не было. Они свернули от реки в глубь Архангельска. В каждом российском городе до сих пор есть свой памятник Ленину. Архангельск воплотил вождя пролетариата в пятнадцатиметровой фигуре, возвышающейся над гранитным постаментом, с исполненным решимости лицом, развевающимися полами пальто и пачкой бумаг в вытянутой руке. Создавалось впечатление, что он хочет остановить такси. Широченная площадь, по-прежнему носившая его имя, была пуста и покрыта ровным слоем снега. В одном ее углу несколько коз на привязи ощипывали кустарник. Обрамляли площадь большой музей, центральная почта и солидное казенное здание с серпом и молотом, притороченными к балкону. Келсо шагал по направлению к этому зданию, О'Брайен поспевал за ним, и они почти достигли цели, когда песочный джип с прожектором на крыше выскочил из-за угла: это была машина МВД. Келсо вмиг протрезвел. Его могут остановить в любую минуту и потребовать предъявить визу. Бледные лица солдат повернулись в его сторону. Он наклонил голову и поднялся по ступенькам. О'Брайен следовал за ним едва ли не вплотную. Джип описал инспекционный круг по площади и скрылся из виду. Коммунистов не изгнали из здания, их просто переселили на задворки. Здесь в их распоряжении была небольшая приемная, где властвовала крупная женщина средних лет с копной крашеных желтых волос. Возле нее на подоконнике в беспорядке стояли вьющиеся растения в старых жестяных банках, напротив красовался большой цветной портрет Геннадия Зюганова, полнощекого кандидата компартии на последних президентских выборах. Она внимательно изучала визитную карточку О'Брайена, вертела ее в руках и подносила к свету, словно пытаясь определить ее подлинность. Затем взяла телефон, набрала номер и тихо сказала что-то в трубку. Через двойные оконные рамы было видно, как во дворе ветер наметает небольшие сугробы. Тикали часы. Возле двери Келсо заметил пачку последнего номера «Авроры», перевязанную бечевкой, очевидно, в ожидании рассылки. В заголовок на первой полосе была вынесена цитата из доклада министра внутренних дел президенту: «Насилие неизбежно». Через несколько минут в приемную вошел человек. Ему, по-видимому, было лет шестьдесят, и вся его фигура производила странное впечатление. Голова была слишком мала для его мощного торса, а черты мелковаты даже для небольшого лица. Фамилия его Царев, сообщил он, протягивая руку, испачканную чернилами. Профессор Царев, уточнил он. Второй секретарь областного комитета партии. Келсо спросил, могут ли они поговорить с ним. Да. Пожалуй. Это возможно. Сейчас. Наедине. Царев заколебался, пожал плечами. — Хорошо. Он провел их по темному коридору в свой кабинет — уменьшенный слепок кабинета партийного чиновника советских времен, с портретами Брежнева и Андропова. Келсо подумал, что за многие годы он посетил десятки таких кабинетов. Паркетный пол, толстые трубы парового отопления, тяжелый радиатор, настольный календарь, большой бакелитовый телефон, точно из фантастического фильма 50-х годов, запах политуры и застойный дух — каждая деталь была знакома, вплоть до модели спутника и часов в форме государства Зимбабве, преподнесенных в дар какой-то марксистской делегацией. На полке за головой Царева стояли шесть экземпляров мемуаров Мамонтова «По-прежнему верю». — Я вижу у вас книгу Мамонтова. — Это прозвучало глуповато, но Келсо не смог сдержаться. Царев обернулся и посмотрел на книги, точно увидел их впервые. — Да. Товарищ Мамонтов приезжал в Архангельск и помогал нам вести кампанию на последних президентских выборах. А что? Вы с ним знакомы? — Да. Я его знаю. Молчание. Келсо чувствовал на себе взгляд О'Брайена и понимал: Царев ждет, когда он объяснит цель визита. Несколько неуверенно он произнес заранее подготовленные слова. Прежде всего, сказал Келсо, он и мистер О'Брайен хотели бы поблагодарить профессора Царева за то, что тот согласился принять их без предуведомления. Они прибыли в Архангельск всего на один день, намереваясь снять документальный фильм о сохранившемся еще потенциале коммунистической партии. Они объезжают многие города России. Он еще раз просит извинения за то, что они не связались с ним заранее, чтобы он мог назначить им время встречи, но особенность их профессии в том, что приходится действовать очень быстро… — Вас послал товарищ Мамонтов? — прервал его Царев. — Вас сюда направил товарищ Мамонтов? — Могу со всей искренностью сказать вам, что мы не приехали бы в Архангельск, если бы не Владимир Мамонтов. Царев закивал. О, вы выбрали замечательную тему. Тему, которая злонамеренно игнорируется на Западе. Кто на Западе знает, например, что на выборах в Думу коммунисты получили тридцать процентов голосов, а потом, на президентских выборах 1996 года, — сорок? Да, мы скоро опять будем у власти. Сначала, скорее всего, в коалиции, а потом — кто знает? Он оживился. Возьмите ситуацию здесь, в Архангельске. Конечно, тут теперь есть свои миллионеры. Замечательно! Но, к сожалению, у нас появилась и организованная преступность, безработица, СПИД, проституция, наркомания. Знают ли гости, что продолжительность жизни и детская смертность в России находятся ныне на уровне африканских стран? Такой вот прогресс! Такая свобода! Царев двадцать лет преподавал марксизм в Архангельске — кафедру эту теперь упразднили, естественно, — но только сейчас, когда они взорвали памятники Марксу, начал понимать весь гений, весь провидческий дар этого человека: деньги действительно лишают весь мир, как человеческий, так и природный, его подлинной ценности… — Спросите его про девчонку, — нетерпеливо прошептал О'Брайен. — У нас нет времени выслушивать весь этот бред. Спросите его про Анну. Царев остановился на полуслове и перевел взгляд с одного гостя на другого. — Профессор Царев, — сказал Келсо. — Нам нужны нестандартные человеческие истории, чтобы проиллюстрировать наш фильм. Это замечательно. Да, он понимает. Человеческий ракурс. В Архангельске полно такого материала. — Я в этом убежден. Но мы имеем в виду одну конкретную судьбу. Этой женщине сейчас уже за шестьдесят. Она должна быть примерно того же возраста, что и вы. Ее девичья фамилия Сафонова. Анна Михайловна Сафонова. Она была комсомолка. Царев потеребил кончик своего приплюснутого носа. Фамилия, сказал он после минутного размышления, ему ничего не говорит. Очевидно, это было довольно давно? — Почти пятьдесят лет назад. Пятьдесят лет? Это немыслимо! Он найдет для них других людей… — Но у вас, наверное, сохранились архивы? … Он готов познакомить их с женщинами, которые сражались с фашизмом во время Великой Отечественной войны, с женщинами — Героями Социалистического Труда, кавалерами ордена Красного Знамени. Замечательными людьми… — Спросите его, сколько он хочет, — сказал О'Брайен, не дав себе даже труда перейти на шепот, и уже полез за бумажником. — За то, чтобы порыться в архивах. Сколько? — Ваш коллега чем-то недоволен? — спросил Царев. — Мой коллега спрашивает, — деликатно перевел Келсо, — не согласитесь ли вы провести для нас некое исследование. За что мы были бы счастливы заплатить вам, то есть вашей партии, гонорар… Это будет совсем не просто, сказал Царев. Келсо ответил, что он все отлично понимает. В последние годы Советского Союза в коммунистической партии состояло семь процентов взрослого населения. Приложите эти цифры к Архангельску, и что получится? Двадцать тысяч членов партии в одном только городе и, наверное, столько же в области. К этой цифре следует прибавить членов комсомольской организации и других партийных учреждений. Если сюда приплюсовать всех тех, кто состоял в партии за последние восемьдесят лет, — людей умерших, исключенных, расстрелянных, заключенных, высланных, подвергшихся чистке, — получится действительно очень большая цифра. Просто огромная. И все же… Они сошлись на двухстах долларах. Царев настоял на том, что он напишет расписку. Он запер деньги в обшарпанную железную коробку и спрятал ее в запирающемся выдвижном ящике письменного стола. Келсо со смешанным чувством восхищения и изумления понял, что Царев и в самом деле собирается передать эти деньги в партийные фонды. Он не возьмет их себе: он истинно верующий. Царев повел их назад по коридору в приемную. Женщина с крашеными светлыми волосами поливала растения. «Аврора» по-прежнему возвещала, что насилие неизбежно. Полнощекая улыбка Зюганова была на своем месте. Царев достал ключ из металлического шкафа, и они спустились за ним на два этажа, в подвал. Большая бронированная дверь на болтах, покрытая толстым слоем серой корабельной краски, распахнулась, и они очутились в помещении с деревянными полками вдоль стен, уставленными папками с личными делами. Царев нацепил очки в тяжелой оправе и принялся вынимать пыльные папки с документами, а Келсо с любопытством глядел по сторонам. Это не хранилище, подумал он. Это катакомба, некрополь. На полках бюсты Ленина, Маркса и Энгельса. Коробки с фотографиями забытых партийных аппаратчиков, репродукции картин в духе социалистического реализма с изображением грудастых колхозниц и бравых рабочих с выпирающими гранитными мускулами. Мешки с наградами, грамотами, членскими билетами, листовками, брошюрами, книгами. И еще флаги — маленькие красные флажки для детей и свернутые алые стяги для демонстрантов вроде Анны Сафоновой. Похоже, великой мировой религии пришлось внезапно очистить свои храмы и спрятать все в подземелье — схоронить свои священные тексты и иконы от посторонних глаз в надежде на лучшие времена, в ожидании второго пришествия… Списки комсомольцев за 1950 и 1951 годы отсутствовали. — Что? Келсо повернулся на каблуках и увидел, что Царев, нахмурившись, смотрит на две папки, держа их по одной в каждой руке. Это крайне любопытно, заметил Царев. Это требует дальнейшего исследования. Смотрите сами — он протянул им папки. Одна за 1949 год, вторая — за 1952-й. Ни в одной из них не упоминается Анна Сафонова. — В сорок девятом она была слишком юной, — сказал Келсо. — Еще не подходила по возрасту. — А до пятьдесят второго один Бог знает, что с ней могло случиться. — Когда папки изъяли? — В апреле пятьдесят второго, — сказал Царев, по-прежнему хмурясь. — Здесь записка: «Передать в архив Центрального Комитета, в Москву». — Есть подпись? Царев показал ему: «А. Н. Поскребышев». — Кто такой Поскребышев? — спросил О'Брайен. Келсо это, конечно, знал. Судя по всему, Царев тоже. — Генерал Поскребышев был личным секретарем Сталина, — сказал Келсо. — Да, — излишне поспешно подтвердил Царев. — Настоящая загадка. — Он начал ставить папки обратно на полку. Даже через пятьдесят лет и после всего, что произошло с тех пор, подпись сталинского секретаря могла еще заставить нервничать человека определенного возраста. Руки его дрожали. Одна из папок выскользнула у него между пальцами и упала на пол. Листки рассыпались. — Пожалуйста, не трогайте. Я сам. — Но Келсо уже стоял на коленях, собирая странички. — Вы могли бы сделать для нас кое-что еще, — сказал он. — Я не думаю… — Мы убеждены, что родители Анны Сафоновой оба были членами партии. Это невозможно, заявил Царев. Он не имеет права предоставить им доступ к этим досье. Они секретные. — Но вы могли бы посмотреть сами… Нет. Он считает, что это недопустимо. Царев протянул руку, чтобы поднять рассыпавшиеся страницы, и в тот же миг О'Брайен оказался с ним рядом и, наклонившись, сунул ему в ладонь еще двести долларов. — Вы действительно оказали бы нам большую услугу, — сказал Келсо, отчаянно подавая О'Брайену сигнал отойти и кивками головы подчеркивая важность каждого своего слова, — очень помогли бы нам в работе над фильмом, если бы заглянули в архив. Но Царев словно забыл об их присутствии. Он неотрывно смотрел на две стодолларовые купюры, и лицо Бенджамина Франклина, хитрое и насмешливое, отвечало ему оценивающим взглядом. — Нет ничего на свете, — произнес он медленно, — чего, по-вашему, нельзя приобрести за деньги. — Мы не хотели вас обидеть, — сказал Келсо, бросив убийственный взгляд на О'Брайена. — Разумеется, — выдавил тот, — ничего обидного мы не имели в виду. — Вы скупаете нашу промышленность. Наши ракеты. Вы пытаетесь скупить наши архивы… — Его пальцы сжали банкноты, затем разжались, и деньги упали на пол. — Заберите их. К черту — вас и ваши доллары! Он отвернулся, опустил голову и начал приводить в порядок документы. Если не считать шелеста сухой бумаги, стояла тишина. — Неплохо, — пробормотал Келсо О'Брайену. — Поздравляю… Прошла минута. И вдруг Царев заговорил. — Как их звали? — спросил он, не повернув головы. — Родителей, я имею в виду. — Михаил, — быстро сказал Келсо, — и… — Черт возьми, как звали мать? Он попытался вспомнить отчет НКВД. Вера? Варя? Нет, Варвара, именно так. — Михаил и Варвара Сафоновы. Царев повернулся, посмотрел на них; на его худощавом лице смешались гордость и презрение. — Подождите здесь, — сказал он. — Ни к чему не прикасайтесь. Он исчез в дальнем конце помещения, слышно было, как он ходит между стеллажами. — Ну что? — спросил О'Брайен. — Я думаю, мы кое-чего добились, — ответил Келсо. — Он решил посмотреть, есть ли сведения о родителях Анны. И, черт возьми, вопреки вам. Разве я не просил вас: предоставьте говорить мне? — Но ведь все получилось, не правда ли? — О'Брайен наклонился и поднял скомканные стодолларовые купюры, расправил их и положил в бумажник. — Господи, ну и барахолка! — Он взял в руки бюст Ленина. — Увы, бедный Йорик… — И запнулся. Он не помнил конца цитаты. — Эй, профессор! Ваш сувенир. — Он швырнул бюст Келсо, тот поймал его и поставил на место. — Не надо, — сказал он. Его благодушие улетучилось. Он устал от О'Брайена. Но дело не только в этом. Было что-то еще. Это касалось атмосферы того места, куда они попали. Келсо не мог точно это определить. — Что с вами? — хмыкнул О'Брайен. — Не знаю. Не люблю богохульства. — Вы имеете в виду товарища Ленина? В этом все дело? Бедный старина Непредсказуемый. Знаете что? Мне кажется, вы начинаете терять хватку. Келсо уже приготовился послать его куда подальше, но тут Царев вернулся с папкой в руках, и вид у него был торжествующий. — Вот человек, который прямо-таки создан для вашего фильма. Женщина, навсегда оставшаяся неподкупной, — он посмотрел на О'Брайена, — человек, способный преподать урок вам всем. Варвара Сафонова вступила в коммунистическую партию в 1935 году и оставалась ее членом и в хорошие и в трудные времена. Список благодарностей, которых она удостоилась от архангельского областного комитета партии, занимает полстраницы. Да, вот он, непоколебимый дух социализма, который никому не одолеть! Келсо улыбнулся. — Когда она умерла? — В этом-то все и дело. Она не умерла. — Варвара Сафонова? — повторил Келсо. Он не верил своим ушам. Он метнул взгляд на О'Брайена. — Мать Анны Сафоновой? Все еще жива? Месяц назад была жива, сказал Царев. Ей восемьдесят пять. Вот тут написано. Можете посмотреть. Более шестидесяти лет она верный член партии — она только что уплатила партийные взносы. 22 В Москве было утро. Суворин сидел на заднем сиденье машины рядом с Зинаидой Рапава. Сопровождающий из милиции находился рядом с шофером. Дверцы были заблокированы. «Волга» медленно плелась в потоке машин в южном направлении, в сторону Лыткарино. Милиционер жаловался: им должны были дать другую машину — чтобы пробиться через этот затор, нужна мигалка на крыше и спецсигнал. Кем он себя возомнил? — подумал Суворин. Президентом? Под припухшими от недосыпа глазами Зинаиды обозначились синяки. На ее плечи поверх короткого платья был накинут плащ; колени она повернула в сторону дверцы, словно пытаясь оставить как можно больше пустого места между собой и Сувориным. Он подумал: догадывается ли она, куда они едут? Вряд ли. Казалось, она погрузилась в себя и едва ли понимает, что происходит вокруг. Куда подевался Келсо? Что в этой тетради? Все те же два вопроса звучали снова и снова, сначала в ее квартире, затем на верхнем этаже главного офиса Службы внешней разведки — там, где заезжих западных журналистов принимал улыбающийся на американский манер офицер по связям с общественностью. (Видите, джентльмены, насколько мы демократичны! Итак, чем мы можем быть вам полезны?) Кстати, ей не предложили ни кофе, ни сигарет, когда она выкурила свою последнюю. Напишите заявление, Зинаида. Мы рвем его и пишем заново, еще и еще раз, и так до девяти часов утра, когда Суворин решил наконец пустить в ход свой последний козырь. Она упряма, под стать отцу. В старые времена на Лубянке они действовали по системе конвейера: подозреваемого передавали друг другу три следователя, работавшие по восемь часов каждый. Через сутки с лишним без сна большинство людей готовы были подписать что угодно и оговорить кого угодно. Но Суворину не дали помощников, и в его распоряжении не имелось тридцати шести часов. Он заморгал, прогоняя резь в глазах, и понял, что выбился из сил не меньше, чем она. Зазвонил сотовый телефон. — Слушаю. Это был Нетто. — Доброе утро, Виссарион. Что у тебя? Кое-что, сказал Нетто. Первое: дом во Вспольном переулке. Он установил, что здание принадлежит небольшой компании московской недвижимости «Москпроп», которая пытается сдать его в аренду за пятнадцать тысяч долларов в месяц. Желающих пока не нашлось. — За такую-то цену? Это неудивительно. Второе: создается впечатление, будто в саду в последние дни что-то было выкопано. В одном месте на глубине около полутора метров почва рыхлая; кроме того, эксперты обнаружили в земле следы окиси железа. Что-то ржавело там на протяжении многих лет. — Что-нибудь еще? — Нет. О Мамонтове ни слуху, ни духу. Он словно испарился. Полковник нервничает. Спрашивал, как у вас дела. — Ты сказал ему, где я? — Нет, товарищ майор. — Умница. — Суворин отключил телефон. Зинаида внимательно следила за ним. — Знаете, что я подумал? — спросил Суворин. — Что незадолго до смерти ваш папочка вырыл из земли какой-то металлический ящик. И, полагаю, передал вам. А вы, конечно, отдали его Келсо. Это была лишь гипотеза, но ему показалось, что в глазах ее что-то сверкнуло за мгновение до того, как она отвернулась. — Вы же видите, в конце концов мы до всего докопаемся. И если потребуется, сделаем это без вашей помощи. Это займет больше времени, и только. Он откинулся на спинку сиденья. Тетрадь находится у Келсо. А там, где тетрадь, будет и Мамонтов. Если не сразу, то через какое-то время. Поэтому ответ на вопрос: где Келсо? — даст решение всех трех проблем. Он посмотрел на Зинаиду. Глаза ее были закрыты. Она знает — в этом нет сомнения. Все возмутительно просто. Но понимает ли Келсо, как близко от него Мамонтов и какая опасность ему грозит? Конечно, не понимает, куда ему! Он же европеец. Ему кажется, что он защищен неким иммунитетом. А машина все тащилась в густом уличном потоке. — Вот здесь, — сказал милиционер, ткнув толстым указательным пальцем в окно. — Справа. Под дождем место выглядело мрачно — складское здание из унылого красного кирпича с маленькими окнами, забранными паутиной железных решеток. Над входом не было никакой вывески. — Давайте подъедем сзади, — предложил Суворин. — Может, там стоянка. Они повернули направо и еще раз направо и через открытые деревянные ворота въехали в поблескивающий от воды асфальтированный двор. В углу стояла старая зеленая машина «скорой» с закрашенными стеклами, рядом — большой черный фургон. Огромные ржавые бочки были наполнены белыми пластиковыми мешками, перетянутыми скотчем, с надписью красными буквами: «Хирургические отходы». Несколько мешков валялись на асфальте, по всей вероятности, разодранные собаками. Кровавые тряпки мокли под дождем. Зинаида сидела теперь прямо, озираясь вокруг и пытаясь понять, где они находятся. Милиционер извлек свое массивное тело из машины и открыл снаружи дверцу. Рапава не шевельнулась. Суворину пришлось подойти, легонько взять ее за руку и вывести из машины. — Это здание пришлось перестроить. Есть еще один такой морг — в Электростали, кажется. Вот что такое волна преступности. Даже мертвым приходится лежать как попало. Пошли, Зинаида. Это формальность. Но она необходима. К тому же, говорят, это часто помогает. Мы всегда должны смотреть ужасам жизни прямо в глаза. Она высвободила руку, надела плащ, и он внезапно осознал, что нервничает гораздо сильнее ее. Он никогда раньше не видел мертвецов. Это трудно себе представить: майор бывшего Первого Главного управления КГБ, и никогда не видел трупы. Придется восполнить этот досадный пробел в образовании. Они пробирались мимо мусорных куч возле грузового лифта в задней части здания — милиционер впереди, за ним Зинаида, позади Суворин. Когда-то это был склад-холодильник для рыбы, которую везли с Черного моря на север, и до сих пор в воздухе ощущался соленый запах морской воды, несмотря на тяжелый дух дезинфекции. Милиционер хорошо знал здешние порядки. Он заглянул в застекленный кабинет и обменялся шутками с кем-то внутри. Тут же вышел человек, натягивая на ходу белый халат. Он откинул занавес из толстых черных резиновых лент, и они оказались в длинном коридоре — достаточно широком, чтобы мог проехать автопогрузчик, — с тяжелыми дверьми холодильных камер по обеим сторонам. В Америке — Суворин знал это из боевиков, которые обожала смотреть Серафима, — скорбящие родственники могут видеть своих усопших на экране монитора, заботливо изолированные от физической реальности смерти. В России нет подобной деликатности. Однако, учитывая скудость средств, надо сказать, что местные власти делали все от них зависящее. Зал опознания — если идти со стороны улицы — располагался так, что рефрижераторы не были видны. На столе красовались две вазы с искусственными цветами, по обе стороны от медного креста. Каталка стояла впереди, под белой простыней виднелись очертания тела. Суворин ожидал, что Рапава был более мощного сложения. Он встал рядом с Зинаидой. Милиционер — рядом со служителем морга. Суворин кивнул, и служитель откинул край простыни с головы. Рябоватое лицо Папу Рапавы с почерневшими веками было обращено к обшарпанному потолку, редкие седые волосы зачесаны назад и разделены аккуратным пробором. Милиционер уныло задал формальный вопрос: — Свидетель, это Папу Герасимович Рапава? Зинаида, прижав руку ко рту, кивнула. — Отвечайте, пожалуйста. — Да. — Голос ее был едва слышен. Затем она произнесла громче: — Да. Это он. — И с вызовом посмотрела на Суворина. Служитель попытался набросить простыню. — Подождите, — сказал Суворин. Он дотянулся до края простыни и резко дернул ее на себя. Она слетела на пол, обнажив тело. На мгновение воцарилась тишина, тут же нарушенная криком Зинаиды. — И это Папу Герасимович Рапава? Посмотрите, Зинаида. — Сам он, к счастью, не вглядывался, ему докладывали, в каком состоянии тело. Его глаза пристально смотрели на нее. — Видите, что они с ним сделали? То же самое будет с вами. И с вашим дружком Келсо, если им удастся его поймать. Служитель что-то кричал. Зинаида со стоном отпрянула в угол, и Суворин метнулся за ней — это был его миг, его единственный шанс: он нанес удар и теперь обязан довести дело до конца. — Скажите мне, где он. Простите меня, но вы должны мне это сказать. Где он? Она замахнулась на него, но милиционер успел схватить ее за плащ и оттащить в сторону. — Ну хватит, хватит. — Он повернул ее к себе, и она рухнула на колени. Суворин тоже опустился на колени возле нее. И сжал ее лицо в своих ладонях. — Умоляю, простите меня, — повторял он. Лицо ее обмякло под его пальцами, глаза наполнились слезами, щеки потемнели, рот напоминал черное пятно. — Все в порядке. Ну пожалуйста. Она окаменела. Ему показалось, что сейчас она потеряет сознание, но глаза ее оставались широко открытыми. Она не сломлена. Он понял это. Она — дочь своего отца. Примерно через полминуты он отпустил ее и сел на корточки, наклонив голову и тяжело дыша. Он слышал, как за его спиной увозят каталку. — Вы сумасшедший, — сказал служитель, потрясенный этой сценой. — Псих е… ный, вот вы кто. Суворин только устало отмахнулся. Дверь захлопнулась. Он прижал ладони к холодному каменному полу. Он ненавидел дело, которое ему поручили: не потому, что оно такое странное и опасное, а потому, что из-за него Суворин осознал, насколько ненавидит свою страну — всех этих отморозков старых времен, выходящих по воскресеньям на улицу с портретами Маркса и Ленина, всех этих твердолобых фанатиков вроде Мамонтова, которые не примирились, хотя и ничего не добились, и не понимают, что мир стал совершенно иным. Тяжелый груз прошлого придавил его, как сброшенный памятник. Потребовалось немалое усилие, чтобы, оттолкнувшись от пола ладонями, подняться. — Пошли, — сказал он и протянул ей руку. — Архангельск. — Что? Зинаида смотрела на него, по-прежнему оставаясь на полу. Пугающее спокойствие исходило от нее. Он подошел ближе. — Что вы сказали? — Архангельск. Он придержал полы пальто и аккуратно присел на корточки возле нее. Оба опирались спинами о стену, как люди, чудом уцелевшие в автомобильной катастрофе. Она смотрела прямо перед собой и говорила чужим монотонным голосом. Суворин, раскрыв блокнот, быстро писал наискосок страниц, переходя с одной на другую. Он боялся, что она замолчит в любую минуту, так же внезапно, как и заговорила. Келсо уехал в Архангельск, сказала она. На машине. На Север, он и этот корреспондент с телевидения. Отлично, Зинаида, не спеши. Когда они уехали? Вчера днем. Точнее? В четыре, может быть, в пять. Она не помнит. Какая разница! Что за корреспондент? О'Брайен. Американец. Работает в телекомпании. Она ему не доверяет. Тетрадь? Уехала. С ними вместе. Тетрадь принадлежит ей, но она не желает к ней прикасаться. Особенно после того, как узнала, что в ней. На ней проклятие. На всем этом лежит проклятие. Гибли все, кто брал ее в руки. Она замолчала, устремив взгляд туда, где несколько минут назад было тело ее отца. И прикрыла глаза. Суворин подождал, потом спросил: почему Архангельск? Потому что там жила эта девушка. Девушка? Суворин перестал писать. Что? Какая еще девушка? — Послушайте, — говорил он несколько минут спустя, спрятав блокнот. — У вас все будет в порядке. Я лично об этом позабочусь, понимаете? Российское правительство это гарантирует. (О чем он говорит? Российское правительство ни черта не может гарантировать. Российское правительство не в состоянии гарантировать даже того, что президент страны не спустит штаны на официальном приеме и прилюдно не испортит воздух.) — Вот что я собираюсь сейчас сделать. Во-первых, даю вам номер моего служебного телефона, это прямая линия. Я попрошу одного из моих людей отвезти вас домой, хорошо? И вы наконец выспитесь. Я обеспечу охрану на лестничной площадке и возле дома. Никто не сможет добраться до вас и причинить вам какие-либо неприятности. Хорошо? Он горячился, давая больше обещаний, чем мог выполнить. Мне следовало заниматься политикой, подумал он. У меня это выходит так естественно. — Мы обеспечим безопасность Келсо. И мы обязательно найдем этих людей, этого человека, который сделал такое с вашим отцом, и мы засадим его за решетку. Вы меня слушаете, Зинаида? — Он встал и незаметно посмотрел на часы. — Я должен начать действовать. Мне пора ехать. Хорошо? Я позвоню лейтенанту Бунину — вы помните Бунина, вы видели его вчера ночью. И попрошу его отвезти вас домой. — На полпути к двери он оглянулся. — Кстати, моя фамилия Суворин. Феликс Суворин. Милиционер и служитель морга ждали в коридоре. — Дайте ей побыть одной, — сказал он. — И все будет в порядке. — Они как-то странно на него посмотрели. Было ли это осуждение или вялое проявление уважения? Он сам не знал, чего заслуживает, но выяснять не было времени. Он повернулся к ним спиной и набрал номер Арсеньева в Ясеневе. — Сергей? Мне нужно поговорить с полковником… Да, это срочно. И мне нужно, чтобы мне обеспечили транспорт… Да. Вы слышите меня? Мне требуется самолет. 23 Согласно партийному личному делу, Варвара Сафонова более шестидесяти лет жила по одному и тому же адресу — в старой части города, в десяти минутах езды от набережной. Это был район деревянной застройки: к деревянным домам вели деревянные ступени с деревянных тротуаров — дерево старое, посеребренное временем, сплавленное, должно быть, задолго до революции из лесов в верхнем течении Двины. Зимой это место выглядело весьма живописно, если закрыть глаза на блочные многоквартирные дома, возвышавшиеся за деревянными. Возле них были сложены поленницы дров, то тут, то там в небо поднимались завитки дыма, обволакивая падающие хлопья снега. По обеим сторонам широких пустых дорог стояли серебристые березы-часовые, а дорожное покрытие под слоем снега казалось предательски ровным. Но это не были дороги в подлинном смысле слова: «тойота» то и дело проваливалась в ямы глубиной мужику по колено, тряслась и металась из стороны в сторону в широких колеях, пока Келсо не предложил наконец остановиться и продолжить поиски пешком. Он стоял, дрожа от холода, на досках, а О'Брайен тем временем рылся в багажнике. На другой стороне улицы выстроилось с десяток железнодорожных товарных вагонов. Внезапно самодельная дверь в конце одного из них открылась и из нее спустилась молодая женщина, а за ней — двое маленьких детей, настолько закутанных от холода, что их можно было принять за медвежат. Она зашагала по снежному полю, дети потащились за нею следом, с любопытством разглядывая Келсо, но женщина повернулась и— резким голосом приказала им не отставать. О'Брайен запер машину и взял один из своих алюминиевых кейсов. Келсо не выпускал из рук пакет. — Вы такое видели? — спросил Келсо. — В тех товарных вагонах живут люди. Вы можете себе это представить? О'Брайен хмыкнул и натянул капюшон куртки. Они шли по краю дороги мимо покосившихся деревянных домов, каждый из которых стоял под своим причудливым углом к земле и дороге. Летом земля оттаивает и движется, подумал Келсо, перемещая за собой дома. Образовавшиеся щели приходится забивать свежими досками, поэтому на некоторых стенах видны следы ремонтов, восходящих к царским временам. У него складывалось ощущение, что время здесь застыло от холода. Нетрудно было представить себе Анну Сафонову пятьдесят лет назад. Она шагала той же дорогой, по которой они сейчас шли, с коньками, перекинутыми через плечо. Минут через десять за купой берез они отыскали улицу, а точнее — проулок, идущий от главной дороги. Здесь и жила старушка. Во дворе были курятник с курами, свинья и несколько коз. А сзади надо всем этим, как призрак среди падающего снега, возвышался четырнадцатиэтажный жилой дом-башня с выложенными плиткой стенами и горящими окнами на нижних этажах. О'Брайен открыл кейс, достал оттуда видеокамеру и начал снимать. Келсо посмотрел на него осуждающе: — Может быть, сначала узнаем, дома ли она, и спросим разрешения? — Вот вы и спросите. Вперед! Келсо взглянул на небо. Снежинки сделались крупнее, они были весомые, но мягкие, как рука младенца. От волнения он почувствовал в горле ком размером с внушительный кулак. Он прошел по двору, ощущая теплый дух, исходивший от коз, и начал подниматься по деревянным ступенькам черного хода. На третьей из пяти ступенек он остановился. Дверь была приоткрыта, и в узком проеме он увидел сгорбленную старушку, опиравшуюся обеими руками о палку. Она пристально смотрела на него. — Варвара Сафонова? — спросил он. Какое-то мгновение она молчала. Затем сказала: — Кто спрашивает ее? Он воспринял эти слова как приглашение подняться на две оставшиеся ступеньки. Келсо не был высоким, но когда он поднялся на шаткое крыльцо, то почувствовал себя великаном рядом с нею. У нее явный остеопороз, подумал он. Ее плечи находились на уровне ушей, и, наверное, поэтому от ее позы веяло настороженностью и подозрительностью. Он откинул капюшон и второй раз за это утро произнес тщательно подготовленную заранее ложь: они в городе для того, чтобы снять фильм о коммунистах; они ищут людей с интересной биографией; ее имя и адрес им дали в партийном комитете, — а сам в упор смотрел на нее, пытаясь совместить эту согбенную фигуру со строгой матерью, промелькнувшей на страницах дневника девушки. «Мама, как всегда, держится строго… Мама проводила меня на вокзал… Я расцеловала ее в обе щеки…» Она открыла дверь чуть пошире, чтобы разглядеть его получше, и он тоже получил такую возможность. Кроме шали на ней была старая мужская одежда, скорее всего — покойного мужа, в том числе, наверное, мужские толстые носки и сапоги. У нее было все еще приятное лицо. Когда-то она, возможно, выглядела потрясающе: об этом свидетельствовал ее острый подбородок, выпирающие скулы и кристальный взгляд единственного здорового голубовато-зеленого глаза. Другой был замутнен катарактой. Нетрудно было увидеть в ней молодую коммунистку 30-х годов, строителя новой цивилизации, героиню социализма, согревавшую душу Уэллса или Шоу. Келсо готов был биться об заклад, что она боготворила Сталина. «Мама, дом такой скромный! Всего два этажа. Твое доброе большевистское сердце порадовалось бы такой простоте!..» — … поэтому, если возможно, — закончил он, — мы бы хотели, чтобы вы уделили нам немного времени, и были бы вам чрезвычайно за это признательны. Келсо неловко перекладывал пакет из одной руки в другую. Он чувствовал, как снежинки попадают ему за воротник и, растаяв, пробираются струйкой вниз по спине, как вода стекает с волос, и буквально спиной ощущал, как О'Брайен, стоя возле крыльца, снимает все происходящее. О боже, выстави нас вон! — вдруг мысленно взмолился Келсо. Скажи, чтобы мы убирались к черту вместе со всей нашей ложью. Я бы именно так поступил на твоем месте. Однако она лишь повернулась и заковыляла в комнату, оставив дверь широко открытой. Келсо вошел первым, О'Брайен — следом, ему пришлось скрючиться, чтобы не стукнуться головой о притолоку. В комнате было темно. Единственное окно покрыто слоем снега. Если хотите чаю, сказала она, тяжело опускаясь на стул с прямой жесткой спинкой, вам придется самим его вскипятить. — Чаю? — тихо спросил Келсо у О'Брайена. — Она предлагает нам вскипятить чай. Я ничего не имею против. — Конечно. Я все сделаю. Она несколько раздраженным тоном дала ряд инструкций. Голос этой согбенной женщины оказался удивительно глубоким, похожим на мужской. — Зачерпните воды в ведре, затем… нет, не этот чайник. Вон тот, черный. Возьмите черпак, вон там, нет, нет… — она постучала палкой по полу, — не так много. А теперь поставьте на печку. И подбросьте заодно несколько поленьев. — Еще два удара палкой. — Дрова. Огонь. О'Брайен беспомощно посмотрел на Келсо. — Она хочет, чтобы вы подкинули дров в печку. — Чай в той банке. Нет, нет. Да. В этой. Келсо просто не мог поверить, что все это наяву: заснеженный город, старая женщина, деревянный дом, стремительность событий… Все как во сне. Он подумал, что надо кое-что записать, и, достав желтый блокнот, приступил к инвентаризации всего, что было перед глазами. На полу большой квадрат серого линолеума. В комнате один стол, один стул и кровать, застеленная шерстяным одеялом. На столе пузырьки с лекарствами, экземпляр северного выпуска газеты «Правда», раскрытый на третьей странице. Стены голые, если не считать одного угла, где мерцающая красная свечка на деревянной полке высвечивает фотографию Ленина в деревянной рамке. Рядом с ней — две медали и грамота в честь пятидесятилетия ее членства в коммунистической партии, помеченная 1985 годом. В честь шестидесятилетия новой грамоты, скорее всего, не было. Костяк коммунизма и Варвары Сафоновой рухнули одновременно. Келсо и О'Брайен неловко примостились на краешке кровати. Они пили чай. Чай был с особым привкусом трав, довольно приятным — чувствовалась морошка, аромат лесов. Хозяйка, кажется, не видела ничего удивительного в том, что два иностранца явились в ее дом с японской телекамерой якобы для того, чтобы снять фильм об архангельских коммунистах. Она будто ждала их прихода. Келсо подумал, что вряд ли что-нибудь может ее теперь удивить. В ней была какая-то невозмутимость, старческая бесстрастность. Здания и империи возводились и рушились. Снегопад начинался и прекращался. Люди приходили и уходили. В один прекрасный день за ней явится Смерть, и она этому тоже нисколько не удивится и встретит ее с таким же точно равнодушием — если только Смерть будет вести себя как положено: «Нет, нет, не туда. Сюда…» Да, она помнит прошлое, сказала она, устраиваясь поудобнее. Никто в Архангельске не помнит прошлое лучше. Она помнит все. Она помнит, как большевики вышли на улицы в 1917-м и как ее дядя подкидывал ее в воздух и радостно целовал, говоря, что царя больше нет и скоро наступит рай. Она помнит, как дядя и отец прятались в лесах, когда в 1918 году пришли англичане, чтобы подавить революцию, — большой серый военный корабль вошел в Двину, и долговязые английские солдаты высадились на берег. Она играла под звуки артиллерийской канонады. И еще она помнит, как однажды утром пришла в гавань и увидела, что корабль исчез. В тот же день вернулся дядя, а отец не вернулся: его забрали белые, и больше его никто не видел. Она хорошо все это помнит. А кулаков? Да, и кулаков. Ей было семнадцать. Их привезли на железнодорожную станцию, тысячи людей в странной национальной одежде. Украинцы. Вам, конечно, не довелось видеть столько людей, покрытых язвами, с узлами в руках, их заперли в церквах, а местным жителям запретили к ним подходить. Правда, не очень-то и хотелось. Говорили, что от кулаков идет зараза , и все это знали. Их язвы были заразные? Нет. Сами кулаки были заразные. Их души были заразные. Они несли заразу контрреволюции. Пауки, кровопийцы, вампиры — так называл их Ленин. И что же стало с кулаками? То же, что и с английским кораблем. Ложишься вечером спать — они тут, просыпаешься утром — их нет. Все церкви после этого закрыли. Но теперь они снова открыты, она сама это видела. Кулаки вернулись. Они повсюду. Это трагедия. И Великая Отечественная война, она помнит ее — корабли союзников стояли в устье реки, и причалы работали день и ночь под героическим руководством партии, а фашистские самолеты бомбили и жгли город, по большей части деревянный, и сожгли его чуть ли не весь. То были самые трудные времена — муж ее воевал на фронте, она работала вспомогательной медсестрой в морском госпитале, в городе не было ни горючего, ни еды, каждую ночь затемнение, бомбежки, а ведь ей одной надо было растить дочь… Чтобы выслушать ее, потребовалось больше времени, чем все это записать. Она много раз постукивала палкой по полу, повторяла одно и то же, перескакивала с одного на другое, и Келсо чувствовал, как рядом нетерпеливо ерзает О'Брайен. А за окном наметались сугробы и все окутывалось снегом. Но он ее не перебивал. Раз или два он пнул под столом О'Брайена по лодыжке, призывая его потерпеть. Он хотел, чтобы она рассказала обо всем сама. Непредсказуемый Келсо был в этом деле мастер — умел разговорить собеседника. Он потягивал маленькими глотками остывший чай. Итак, у вас была дочь, товарищ Сафонова? Это очень интересно. Расскажите нам о ней. Варвара постучала палкой по полу. Ее рот приоткрылся, и уголки поползли вниз. Это не имеет никакого отношения к истории архангельской партийной организации. — Но ведь это касается вас лично? Да, конечно, ее это касается. Как-никак она мать. Но что такое ребенок в сравнении с силами истории? Это вопрос субъективного и объективного. Кто — кого. И других партийных лозунгов, которые она уже не помнит, но они верны и помогали ей жить все это время. Она совсем сгорбилась. Келсо достал кожаный мешочек. — Так уж случилось, что мне кое-что известно о вашей дочери, — начал он. — Мы нашли тетрадь, дневник, который вела Анна. Ведь ее звали Анна, не так ли? И я хотел бы его вам показать. Ее глаза внимательно, хотя и устало, следили за движениями рук Келсо, когда он начал развязывать шнурок. Ее пятнистые от старости, как и сама тетрадь, пальцы не дрожали, когда она открыла обложку. Увидев фотографию Анны, она неуверенно прикоснулась к ней, затем прижала ко рту костяшки пальцев. Принялась их посасывать. Медленно поднесла страницу к лицу, почти вплотную. — Я должен запечатлеть это, — прошептал О'Брайен. — Не вздумайте пошевелиться, — прошипел Келсо. Он не видел выражения ее лица, но слышал ее тяжелое дыхание, и у него снова возникло странное чувство, что она их ждала — может быть, долгие годы. — Где вы это нашли? — наконец спросила она. — Это откопали. В московском саду. Вместе с бумагами Сталина. Когда она положила тетрадь на стол, глаза ее были сухи. Она закрыла тетрадь и протянула ее Келсо. — Нет, вы должны это прочитать, — сказал он. — Это дневник вашей дочери. Но она замотала головой. Она не хочет этого делать. — Скажите хотя бы, ее ли это почерк? — Да. А теперь уберите. Она словно отмахнулась от тетради и не успокоилась, пока Келсо не спрятал ее в мешок. Затем откинулась к спинке стула правым плечом, прикрыла здоровый глаз ладонью и постучала палкой по полу. — Анна, — произнесла она через некоторое время. Итак, Анна. С чего же начать? По правде говоря, она уже была беременна Анной, когда выходила замуж. Но в то время на такие вещи не обращали внимания — партия покончила с попами, слава богу. Ей было девятнадцать лет. Михаил Сафонов был старше ее на пять лет, он работал слесарем по металлу на верфях и состоял членом комитета партии. Красивый парень. Дочь пошла вся в него. Анна была очень хорошенькая. В этом-то и вся трагедия. — Трагедия? И к тому же умная. Она выросла хорошей молодой коммунисткой. По примеру родителей вступила в партию. В детстве была пионеркой. Потом комсомолкой. В форме выглядела — ну прямо как на плакате. Вот почему ее выбрали в делегацию архангельского комсомола для парада на Красной площади, а это высочайшая честь. Выбрали, чтобы она прошла перед глазами самого вождя на майской демонстрации 1951 года. Потом фотографию Анны напечатали в «Огоньке», все говорили о ней. С этого-то и началось. И все изменилось. Через неделю приехали товарищи из Центрального Комитета и начали все про нее выяснять. И про семью тоже. Как только об этом стало известно, кое-кто из соседей начал их избегать. Все-таки, хотя архизлодей Троцкий был уже мертв, его шпионы и саботажники не исчезли. Кто знает, может быть, Сафоновы — вредители и уклонисты? Но, конечно, об этом не могло быть и речи. Однажды Михаил пришел домой с верфи раньше обычного вместе с товарищем Мехлисом из Москвы. Она никогда не забудет его фамилию. Он-то и передал им добрую весть. Сафоновых тщательно проверили и установили, что они настоящие коммунисты. Особенно они могут гордиться своей дочерью: ее отобрали для специальной партийной работы в Москве — для обслуживания высшего руководства. Домашнего обслуживания, но тем не менее эта работа требует ума, умения хранить тайны. А потом дочь вернется к учебе с самыми лучшими характеристиками. Анна… ну, как только Анна услышала об этом, ее уже было не остановить. Варвара тоже обрадовалась. Только Михаил был против. Что-то случилось с ним. Ей больно об этом говорить. Случилось это еще во время войны. Они ни разу это не обсуждали, за исключением одного случая, когда Анна восхищалась гением товарища Сталина. Михаил сказал, что видел на фронте, как умирали его товарищи, и если товарищ Сталин такой гений, почему же погибли миллионы людей? Варвара велела ему выйти из-за стола, вот этого самого — она постучала по столешнице рукой, — выйти во двор за глупость, которую он себе позволил. Нет, это после войны он стал совсем другим человеком, чем раньше. Даже не пошел на вокзал проводить дочь. Она замолчала. — И вы никогда ее больше не видели? — тихо спросил Келсо. Нет, почему же, удивленно возразила Варвара. Мы ее видели. Она сделала круговое движение рукой у живота. Они увидели ее, когда она приехала домой рожать. Повисла напряженная тишина. О'Брайен закашлялся и наклонился вперед, низко опустив голову, руки его были плотно сжаты, а локти уперлись в колени. — Что она сказала? — спросил он. Келсо сделал вид, что не слышит. Он всеми силами старался сохранить нейтральный тон. — Когда это было? Варвара на минуту задумалась, постукивая палкой по полу. Весной 1952 года, сказала она наконец. Вот так. Она приехала поездом в марте 1952 года, когда начались первые оттепели. Приехала без предупреждения — просто вошла в дом, ничего не объясняя. Ей и не надо было отчитываться. Достаточно было на нее посмотреть. Она находилась уже на седьмом месяце. — А кто отец… Она что-нибудь сказала? Нет. И резко встряхнула головой. — Но у вас имелись предположения? — спросил Келсо. Нет, она ничего не говорила об отце, о том, что случилось в Москве, и вскоре они перестали спрашивать. Она сидела в углу и ждала срока. Она стала очень молчалива и совсем не похожа на их прежнюю Анну. Она не виделась с друзьями, вообще не выходила за порог. По правде сказать, она была напугана. — Напугана? Чем? Предстоящими родами, разумеется. Разве это непонятно? Ох уж эти мужчины! — сказала Варвара. Разве они что-нибудь понимают? Естественно, она боялась. Любая на ее месте боялась бы. Да и ребенок не давал ей покоя, маленький дьяволенок. Он высосал из нее всю доброту. Толкался, как настоящий дьяволенок! Так они и сидели вечерами и смотрели, как колышется ее живот. Время от времени приезжал товарищ Мехлис. И тогда в начале улицы стояла машина, в которой сидели несколько человек. Нет, они так и не спросили, кто отец будущего ребенка. В начале апреля у нее началось кровотечение. Они отвезли ее в больницу. Вот тогда и видели ее в последний раз. В родильном отделении кровотечение у нее не прекратилось. Доктора им потом все рассказали. Ничего нельзя было сделать. Через два дня она умерла на операционном столе. Ей было двадцать лет. — А ребенок? Ребенок выжил. Мальчик. Все хлопоты взял на себя товарищ Мехлис. Он обязан это сделать, сказал он. Он чувствует себя ответственным за случившееся. Именно Мехлис обеспечил лучшего доктора, ни больше ни меньше — академика, ведущего специалиста страны, его доставили самолетом прямо из Москвы; Мехлис же организовал и усыновление. Сафоновы и сами охотно бы вырастили внука, они просили об этом, даже умоляли, но у Мехлиса была бумага, подписанная Анной, где говорилось, что, если с ней что-нибудь случится, она хочет, чтобы ребенка усыновили. Она назвала в бумаге родственников отца ребенка, супружескую чету Чижиковых. — Чижиковы? — переспросил Келсо. — Вы уверены? Уверена. Ребенка они даже не видели. Им не разрешили зайти в больницу. Ну, она с этим согласилась, потому что Варвара Сафонова уважала партийную дисциплину. И до сих пор уважает. И будет верить в нее до самой смерти. Партия всегда была ее божеством, и, как и у Бога, пути партии подчас бывают неисповедимы. Но Михаил Сафонов больше не верил в непогрешимость партии. Он поставил себе целью найти этих Чижиковых, что бы ни говорил Мехлис, и у него было еще немало друзей в областном комитете партии, готовых ему в этом помочь. Вот так он и узнал, что Чижиковы — вовсе не мифические личности из Москвы, а северяне, как и Сафоновы, и живут они в лесной деревне неподалеку от Архангельска. Чижиковы — не настоящая их фамилия, и они сотрудники НКВД. К тому времени уже наступила зима, и Михаил не мог ничего предпринять. С приходом весны он каждый день смотрел, не начинается ли оттепель. Но однажды утром они проснулись под звуки траурной музыки из репродуктора и узнали, что товарищ Сталин умер. Она плакала, да и Михаил не сдержал слез. Вас это удивляет? Они выли, вцепившись друг в друга! Они рыдали так, как никогда в жизни, даже после смерти Анны они так не убивались. Весь Архангельск скорбел. Она до сих пор помнит день похорон. Тишина, разорванная залпом тридцати пушек. Эхо салюта неслось через Двину, как гул далекой грозы. Через два месяца, в мае, когда сошел лед, Михаил упаковал рюкзак и отправился на поиски внука. Она знала, что ничего хорошего из этого не выйдет. Прошел день, два, потом три. Михаилу было всего сорок пять лет — здоровый, сильный мужчина. На пятый день рыбаки выловили его из желтой талой воды неподалеку от Новодвинска, в тридцати километрах вверх по течению. Келсо развернул карту, купленную О'Брайеном, разложил ее на столе. Варвара надела очки и начала водить пальцем вдоль синей линии реки, приблизив здоровый глаз чуть ли не вплотную к карте. Вот здесь, сказала она наконец и ткнула пальцем. Вот место, где нашли тело ее мужа. Это дикая чащоба! В этих лесах водятся волки, медведи и рыси. Кое-где деревья растут так густо, что даже человек не может пройти. И болота, готовые проглотить вас в одну минуту. И сплошь да рядом человеческие кости — там, где были когда-то кулацкие поселения. Почти все кулаки, кстати говоря, вымерли. В таких местах мало чем можно поддержать свою жизнь. Михаил хорошо знал лес, как и все местные мужчины. Он с детства бродил по тайге. Милиция утверждала, что это был сердечный приступ. Может, он хотел набрать воды? Но упал в холодную желтую воду, и сердце остановилось от шока. Она похоронила его на Кузнецком кладбище, рядом с Анной. — А как называлась деревня, — спросил Келсо, чувствуя, что О'Брайен из-за его спины снимает их своей проклятой миниатюрной камерой, — в которой, по мнению вашего мужа, жили Чижиковы? Ну, вы с ума сошли! Как может она это помнить? Прошло почти пятьдесят лет… Она снова уткнулась лицом в карту. Наверное, здесь. Она опустила трясущийся палец на какую-то точку к северу от реки. Где-то здесь. Поселок слишком маленький, чтобы его запомнить. Может, у него даже нет названия. Сама она никогда не пыталась искать? Нет! Она в ужасе посмотрела на Келсо. Ничего хорошего из этого не вышло бы. Ни тогда.Ни теперь. 24 Незадолго до полудня большая машина резко притормозила и свернула с Московского шоссе к военно-воздушной базе в Жуковском. Мрачный Феликс Суворин удержался на заднем сиденье, вцепившись в поручень. У контрольно-пропускного пункта поджидал джип. Как только поднялся шлагбаум, джип тронулся, блеснув включенными габаритными огнями, и они двинулись за ним вдоль боковой стены здания аэровокзала, проехали ворота в чугунном ограждении и оказались на бетонном поле. Маленький серый самолет, винтовой, шестиместный, как он и просил, заправляли топливом. За самолетом выстроились в ряд темно-зеленые военные вертолеты с поникшими роторами, возле них стоял большой «зил». Так, подумал Суворин, кое-что пока еще работает. Он запихнул свои записи в портфель и пулей помчался под дождем и ветром к «зилу»; водитель Арсеньева уже открывал ему заднюю дверцу. — Ну? — прозвучал нетерпеливый голос из теплой кабины. — Ну… — сказал Суворин, усаживаясь рядом с Арсеньевым, — это не то, что мы думали. Спасибо за самолет. — Подождите в другой машине, — бросил Арсеньев шоферу. — Слушаюсь, товарищ полковник. — Что именно не то и кто что думал? — спросил Арсеньев, когда дверца за шофером захлопнулась. — Между прочим, здравствуйте. — Доброе утро, Юрий Семенович. Тетрадь. Все считали, что там записи Сталина. На самом деле это оказался дневник, который вела девушка — прислуга Сталина, Анна Михайловна Сафонова. Он выписал ее из Архангельска для обслуживания летом 1951 года, примерно за полтора года до смерти. Арсеньев заморгал от неожиданности. — Вот как? И Берия это выкрал? — Да. Дневник и какие-то бумаги, имеющие отношение к ней, скорее всего. Арсеньев удивленно смотрел на Суворина, а затем начал смеяться. И облегченно покачал головой. — Ну, вашу мать! Этот старый мерзавец спал со своей прислугой? В этом все дело? — Очевидно, так. — Этому нет цены. Это просто замечательно! — Арсеньев стукнул по спинке переднего сиденья. — Как бы я хотел при этом присутствовать! Увидеть выражение лица Мамонтова, когда он узнает, что завещание великого Сталина — всего лишь отчет прислуги о том, как она спала с великим вождем! — Он взглянул на Суворина, его полные щеки раскраснелись от восторга, в глазах блеснули искры. — Что с вами, Феликс? Только не говорите мне, что вы не видите в этом ничего смешного. — Он перестал смеяться. — В чем же дело? Вы уверены, что это так, а не иначе? — Вполне уверен, товарищ полковник. Все это со слов женщины, которую мы задержали вчера ночью, Зинаиды Рапава. Она прочитала этот дневник вчера днем — отец припрятал его для нее. Не могу себе представить, что она выдумала такую историю. Это превосходит всякое воображение. — Верно, согласен. Так почему же вы невеселы? И где теперь эта тетрадь? — В этом-то и состоит первое затруднение, — неуверенно сказал Суворин. Ему было неприятно портить хорошее настроение собеседника. — Поэтому я и хотел поговорить с вами. Похоже, она показала тетрадь английскому историку Келсо. По ее словам, он забрал тетрадь. — Забрал? — В Архангельск. Он хочет найти девушку, которая вела дневник, эту Анну Сафонову. — Когда он уехал? — Вчера днем. В четыре или в пять. Она не помнит. — На чем? — На машине. — На машине? Так это прекрасно! Ты его легко перехватишь. Когда ты приземлишься, то будешь отставать всего на несколько часов. Он теперь там как мышь в мышеловке. — К сожалению, он не один. С ним американский репортер О'Брайен. Вы его знаете? Корреспондент спутникового телевидения. — Вот как… — Арсеньев выпятил нижнюю губу и потеребил вислую кожу на шее. Потом добавил: — Даже если так, шансы на то, что эта женщина до сих пор жива, незначительны. А если и жива — что ж, это тоже не катастрофа. Пусть пишут свои книги и делают свои мерзкие репортажи. Я не верю, что Сталин доверил своей — как бы это выразиться — горничной послание будущим поколениям. Как вы полагаете? — Меня все же беспокоит… — Его горничная? Да будет вам, Феликс! Он был грузин, да к тому же старик. Товарищу Сталину женщины были нужны только для трех вещей: готовки, стирки и рождения детей. Он… — Арсеньев на мгновение умолк. — Нет… — Это безумие, — сказал Суворин, подняв руку. — Понимаю. Я беспрерывно твержу себе, что это безумие. Но ведь он и был безумцем. И грузином. Подумайте об этом. Зачем ему понадобилось устраивать такую проверку девушке? Ему, видимо, доставили ее медицинскую карту. Он требовал выяснить, нет ли у нее наследственных изъянов. И потом, зачем он хранил в своем сейфе ее дневник? Кроме того, видите ли… — Кроме того? — Арсеньев уже не постукивал по спинке переднего сиденья, а буквально вцепился в нее. — Если верить Зинаиде, в дневнике девушки есть ссылки на Трофима Лысенко. Ну, вы знаете: наследование приобретенных свойств и прочая дребедень. И, видимо, он говорил, что у него никчемные дети и чтодух России — на Севере. — Ладно, Феликс. Это уже слишком. — И еще есть Мамонтов. Я никак не могу понять, почему понадобилось идти на такой безумный риск — убивать Рапаву, да еще таким способом. Зачем? Это я и хотел сказать вам вчера: что Сталин мог написать такого, что отразилось бы на России пятьдесят лет спустя? Но если Мамонтов знал — или до него дошли какие-то слухи, возможно, много лет назад, от старых работников Лубянки — о том, что Сталин мог оставить после себя наследника… — Наследника?! — … то тогда многое становится на место, не так ли? Вот почему он пошел на это. Подумайте! Ведь Мамонтов такой псих, что он… ну, не знаю, как сказать, — ему пришло в голову самое абсурдное объяснение, — захочет провести сына Сталина в президенты или что-нибудь в этом роде. У него есть полмиллиарда рублей — для начала… — Минутку, — сказал Арсеньев. — Дайте мне подумать. — Он взглянул на летное поле, на выстроившиеся в ряд вертолеты. Суворину бросилось в глаза, как мышца, по форме напоминавшая рыболовный крючок, задвигалась на его внушительном подбородке. — И мы до сих пор не знаем, где Мамонтов? — Он может быть где угодно. — В Архангельске? — Не исключено. Вполне вероятно. Если у Зинаиды Рапава хватило мозгов, чтобы разыскать в аэропорту Келсо, то почему этого не мог сделать Мамонтов? Он мог идти по их следу двадцать четыре часа в сутки. Они не профессионалы; он — профессионал. Они ни о чем даже не догадаются, пока он не нанесет удар. Арсеньев застонал. — У тебя есть мобильный? — Конечно. — Суворин опустил руку в карман и достал телефон. — Не прослушивается? — Предположительно. — Позвони в мой офис. Суворин начал набирать номер. — Где сейчас дочь Рапавы? — спросил Арсеньев. — Я велел Бунину отвезти ее домой. Я договорился о ее охране. Она не в лучшей форме. — Ты, полагаю, это видел? — Арсеньев достал из кармана на спинке сиденья последний номер газеты «Аврора». Суворину сразу же бросился в глаза заголовок: «Насилие неизбежно». — Я слышал в новостях. — Ты можешь себе представить, с каким удовольствием это прочитали в… — Готово. — Суворин протянул телефон. — Сергей? — сказал Арсеньев. — Это я. Слушай. Ты можешь соединить меня с президентом?.. Правильно. Второй номер. — Он прикрыл рукой микрофон. — Ну, иди. Хотя нет. Подожди. Скажи, что тебе нужно. Суворин развел руками. Он не знал, с чего начать. — Хорошо бы милиции проверить всех Сафоновых в Архангельске к моему приезду. Это прежде всего. Нужно, чтобы меня встретили на аэродроме. Мне потребуется транспорт. И место, где остановиться. — Сделаем. Будь осторожен, Феликс. Надеюсь… — Но Суворин так и не узнал, на что надеялся полковник, потому что Арсеньев вдруг предупреждающе поднял палец. — Да. Я готов. — Он задержал дыхание и выдавил из себя улыбку. Если бы он мог встать и отдать честь, он бы это сделал. — Добрый день и вам, Борис Николаевич… Суворин бесшумно вылез из машины. Заправщик уже залил топливо, шланг убрали. Радужные пятна поблескивали в лужах под крыльями. Вблизи помятый и тронутый ржавчиной «Туполев» выглядел еще старше, чем издали. Лет сорок, скорее всего. Старше самого Суворина. Господи, ну и ржавое корыто! Несколько техников смотрели на него без всякого любопытства. — Где летчик? Один из них мотнул головой в сторону самолета. Суворин поднялся по ступенькам в кабину. Внутри было холодно и пахло как в старом автобусе, который много лет провел на стоянке. Дверь в кабину была открыта. Он видел, как летчик от нечего делать включает и выключает кнопки. Он просунул к нему голову и потрепал по плечу. У летчика было опухшее лицо и унылые, налитые кровью глаза горького пьяницы. Великолепно, сказал себе Суворин. Они обменялись рукопожатием. — Какая погода в Архангельске? Тот засмеялся. До Суворина донесся запах перегара. Он шел не только от дыхания, им было пропитано все тело летчика. — Риск — благородное дело. — У вас есть штурман или еще кто-то? — Под рукой никого не оказалось. — Великолепно. Замечательно. Суворин вернулся в кабину и занял свое место. Один двигатель кашлянул и начал работать, выпустив облако черного дыма, затем зарокотал второй. Машина Арсеньева отбыла, он видел это в окно. «Туполев» развернулся и потащился по пустынному летному полю к взлетной полосе. Самолет сделал новый поворот, визг пропеллеров на мгновение стал тише и тут же начал вновь набирать мощь. Ветер словно выстилал бетон потоками дождя. Суворин видел узенькие серебряные стволы берез на краю летного поля, они стали стремительно приближаться, и он закрыл глаза — глупо бояться летать, но с ним так было всегда, — и тут давление прижало его к спинке кресла и самолет, слегка накренившись, поднялся в воздух. Он открыл глаза. Самолет набирал высоту уже за пределами аэродрома и начал огибать город. Земные объекты на мгновение попадали в поле зрения и тут же исчезали — огни фар, отражавшиеся в мокром асфальте улиц, плоские серые крыши, темно-зеленые пятна деревьев. Как много деревьев! Это всегда его изумляло. Он подумал обо всех, кого знал внизу, — о Серафиме в их квартире, содержать которую им не по средствам, о мальчиках в школе, об Арсеньеве, наверное, все еще не унявшем дрожь после разговора с президентом, о Зинаиде Рапава, о том, как она молчала, когда он уезжал из морга… Самолет вошел в низко нависшее облако, и в редких разрывах уже почти ничего нельзя было разглядеть. Скоро Москва окончательно скрылась из виду. 25 О'Брайен стоял на углу улицы в конце проулка, ведущего к дому Варвары Сафоновой, поставив между ног металлический кейс и уткнувшись в карту. — Как вы думаете, скоро мы туда доберемся? За пару часов? Келсо оглянулся на деревянный домик. Старушка все еще стояла у открытой двери, опираясь на палку, и наблюдала за ними. Он попрощался, подняв вверх руку, и дверь медленно закрылась. — Куда? — К Чижиковым, — сказал О'Брайен. — Сколько это займет времени? — В такую-то погоду? — Келсо поднял глаза к тяжелым тучам, заслонившим небо. — Вы хотите найти их сейчас? — Туда ведет только одна дорога. Смотрите сами. Она сказала, что это деревня, так? Если это деревня, она должна быть на дороге. — Он смахнул снежинки с карты и протянул ее Келсо. — По-моему, часа два. — Это не дорога, — сказал Келсо. — Вы же видите, тут пунктирная линия. Это тропа. — Линия тянулась на восток через лес, параллельно Двине на протяжении километров восьмидесяти, затем поворачивала к северу и обрывалась посреди тайги километров через триста. — Оглядитесь вокруг, дружище. Дороги не проложены даже в городе. Вы представляете себе, какие они там? Келсо отдал карту О'Брайену и двинулся к «тойоте». О'Брайен шел за ним. — У нас все четыре ведущие, Непредсказуемый. И есть цепи противоскольжения. — А если машина сломается? — У нас много еды, топливо, чтобы развести костер, и дров — хоть целый лес. Мы всегда сможем растопить снег для питья. У нас есть спутниковый телефон. — Он потрепал Келсо по плечу. — Вот что я предлагаю. Если вам станет страшно, вы всегда сможете позвонить мамочке. Идет? — Моя мамочка умерла. — Тогда Зинаиде. — Скажите мне, вы с ней спали, О'Брайен? Мне просто любопытно. — Какое это имеет значение? — Я просто хочу понять, почему она вам не доверяет. И права ли она. Это связано с сексом или с чем-то еще? — О-го-го. Только и всего? — О'Брайен ухмыльнулся. — Будет вам, Непредсказуемый. Вы же знаете правила. Джентльмен о подобных вещах не распространяется. Келсо плотнее застегнул куртку и зашагал быстрее. — Дело не в том, что я чего-то боюсь. — Неужели? Машина была уже недалеко. Келсо остановился и повернулся лицом к О'Брайену. — Хорошо, скажу честно. Я боюсь. И знаете, что пугает меня больше всего? Тот факт, что вас ничего не пугает. Вот это пугает меня по-настоящему. — Чепуха. Немножко навалило снега… — Забудьте про снег. Снег меня нисколько не беспокоит. — Келсо посмотрел на покосившиеся дома. Все было окрашено в коричневые, белые и серые тона. И тишина, как в старом немом кино. — Вы просто не отдаете себе отчета, — сказал он. — Вы не понимаете. У вас нет чувства истории, в этом все дело. Ну, скажем, эта фамилия — Чижиков. Она вам что-нибудь говорит? — Нет. Фамилия как фамилия. — А ведь это не так. Фамилия Чижиков была одним из псевдонимов Сталина до революции. Паспорт на имя Чижикова Сталину выдали в девятьсот одиннадцатом году. («Вы взволнованы, доктор Келсо? Почувствовали силу товарища Сталина, хоть он уже и в могиле?» Да, конечно. Чувствую. Он чувствовал эту силу, точно из снега высунулась рука и прикоснулась к его плечу.) О'Брайен помолчал, а затем решительно помахал металлическим кейсом. — Что ж, можете торчать здесь и общаться с историей, если вам это доставляет удовольствие. А я отправляюсь на поиски. — Он перешел на другую сторону улицы и оглянулся. — Идете или нет? Поезд в Москву отходит в десять минут девятого. Или поедете со мной? Выбирайте. Келсо снова посмотрел на грозное небо. Это не было похоже на снегопад, какой случался в Англии или в Штатах. Как будто разверзлось что-то наверху — разлетелось на кусочки и обрушилось на землю. Выбор? — подумал он. Для человека без визы и без денег, без постоянной работы, без книги, которая до сих пор не написана? Для человека, который зашел уже так далеко? Что же это за выбор, в конце концов? Медленно, неохотно он направился к машине. Они выехали из города по незаметной улице и повернули на север, по крайней мере им не пришлось проезжать пост ГАИ и уговаривать инспектора. Было, вероятно, около часа дня. Дорога бежала вдоль заброшенного и заросшего железнодорожного полотна, уставленного ветхими товарными вагонами, и сначала покрытие показалось им не столь уж плохим. В соответствующей компании поездка могла быть даже романтичной. Они обогнали красочно разрисованную повозку, которую тащила низкорослая лошадка, низко склонившая голову от ветра, и вскоре возле дороги появились новые деревянные дома, выкрашенные в синий, зеленый и красный цвет, живописно расположившиеся на берегу вблизи деревянного мола. Под снегом не было видно, где кончается твердый грунт и начинается вода. Лодки, машины, навесы, курятники, козы на привязи — все сбилось в кучу. Даже большой деревообрабатывающий завод на другой стороне широченной Двины, на южном мысу, отличался какой-то эпической красотой, его краны и трубы возвышались на фоне свинцового неба. Но вскоре дома исчезли, а потом и река. Одновременно кончилось и относительно плотное покрытие, и колеса начали прыгать в разбитых колеях. Березы и ели как бы сомкнулись над ними. Менее чем через пятнадцать минут они оказались словно в тысяче километров от Архангельска, на самом деле отъехав всего лишь десять. Дорога шла, извиваясь в глухом лесу. Время от времени лес редел и они попадали на вырубку с обожженными пнями, напоминавшую поле после бомбардировки. Или же — и это было более тревожно — дорога вела через сплошную рощу антенн. Посты радио прослушивания, сказал О'Брайен, подслушивают северный фланг НАТО. Он начал что-то напевать. Келсо смог выдержать только два куплета. — Это обязательно? — спросил он. О'Брайен замолк. — Мрачный тип, — еле слышно пробормотал он. А снег продолжал методично падать. Где-то вдали раздавалось эхо выстрелов, очевидно, охотничьих, от этих звуков испуганные птицы поднимались в воздух и с криками летели вдоль дороги. Они проехали несколько деревень, одна меньше и заброшенней другой, какой-то барак со стенами, испещренными надписями, и спутниковой антенной на крыше — кусок Архангельска посреди пустоты. Людей не было видно, кроме двух детей, изумленно глазевших на машину, и женщины в черном, которая стояла на обочине и подавала им знак остановиться. О'Брайен даже не сбавил скорость, и она замахала кулаком и закричала им вслед. — Ведьма. — О'Брайен посмотрел на женщину в зеркало заднего вида. — Чем она недовольна? И, кстати, где все мужчины? Валяются пьяные? — пошутил он. — Скорее всего. — Ну да? Все? Неужели все? — Большинство, полагаю. Домашний самогон. А что еще делать? — Господи Иисусе, что за страна! Вскоре О'Брайен снова начал что-то напевать, но едва слышно и не столь самоуверенно, как раньше: — Я брожу по снежной сказочной стране… Прошел час, за ним второй. Несколько раз в поле зрения снова оказывалась река, но ненадолго, и это, сказал О'Брайен, потрясающий вид — неохватная масса воды, медленно текущей к морю, а вдали темная зелень лесного массива, по— степенно растворяющаяся в волнах падающего снега. Первобытный пейзаж, подумал Келсо. И представил себе динозавра, бредущего по снежному полю. По карте трудно было определить, где они находятся. Никаких поселков, никаких ориентиров. Он предложил остановиться в следующей деревне и проверить маршрут. — Как скажете. Но следующей деревни все не было. Она так и не появилась, и Келсо обратил внимание, что снег на дороге нетронутый: выходит, много часов ею никто не пользовался. В первый раз машину занесло, они попали в яму, скрытую под снегом, и «тойота» забуксовала, пока колеса не зацепились за твердый грунт. Машину швыряло из стороны в сторону. О'Брайен судорожно крутил руль, пока не выбрался на ровное место. И расхохотался. — Вот потеха! — Но в его голосе прозвучали нотки неуверенности. Он снизил обороты двигателя, включил фары, весь подался вперед чтобы лучше видеть дорогу сквозь падающий снег. — Бензина мало. Думаю, у нас не больше пятнадцати минут. — И что потом? — Либо возвращаться в Архангельск, либо искать ночлег где-то дальше. — Вот как? Вы, конечно, имеете в виду «Холидей-инн»? — Да будет вам. Непредсказуемый! — Послушайте, если мы рискнем где-то здесь переночевать, мы застрянем в тайге на всю зиму. — Да ладно вам, за нами пришлют бульдозер. Рано или поздно. — Рано или поздно! — повторил Келсо. Он покачал головой. И, конечно, вспыхнула бы новая ссора, если бы они, сделав крутой поворот, не увидели дымок над верхушками покрытых снегом деревьев. Стоя у открытой дверцы «тойоты» и опираясь локтем о ее крышу, О'Брайен разглядывал лес в бинокль. Создается впечатление, что где-то там есть поселок, сказал он, меньше километра от дороги. И показал на едва заметную просеку. Он снова сел за руль. — Давайте посмотрим. Просвет между деревьями походил на тоннель, по ширине — едва пройдет машина. О'Брайен медленно вел «тойоту». Ветки вцеплялись в кузов, молотили по ветровому стеклу, царапали бока. Дорога становилась все хуже. Машину резко кинуло влево и тут же вправо, и вдруг она нырнула носом вниз и Келсо с такой силой швырнуло к ветровому стеклу, что ушиба он избежал лишь благодаря ремню безопасности. Двигатель беспомощно взвыл и заглох. О'Брайен снова завел его, включил задний ход и осторожно нажал на акселератор. Задние колеса с воем забуксовали в рыхлом снегу. Он попробовал еще раз, прибавил газу. Двигатель отозвался отчаянным воем. — Вы не могли бы выйти, Непредсказуемый? — Он больше не пытался скрыть тревогу. Келсо пришлось немало потрудиться даже для того, чтобы открыть дверцу. Он выпрыгнул из кабины и по колено увяз в снегу. Они сели обеими осями. Он постучал по стеклу и попросил О'Брайена выключить двигатель. В наступившей тишине слышался легкий шелест снежинок, падающих на деревья. У Келсо были мокрые колени. Неловко переставляя согнутые ноги, он добрался через глубокий снег к водительской дверце, и ему пришлось руками разгрести сугроб, чтобы открыть ее. «Тойота» накренилась носом вниз под углом двадцать градусов. О'Брайен едва сумел выбраться наружу. — Во что мы врезались? — спросил он и пробрался к носу машины. — Господи Иисусе, похоже, кто-то вырыл настоящий противотанковый ров. Вы видали что-нибудь подобное? Действительно, кто-то, видимо, прорыл через тропу глубокую траншею. Несколькими метрами дальше снег снова был довольно плотным. — Может быть, тут прокладывали кабель или что-то в этом роде, — сказал Келсо. Но куда здесь могли тянуть кабель? Он сложил ладони козырьком над глазами и сквозь снежную пелену различил впереди, метрах в трехстах, несколько деревянных лачуг. Вряд ли туда проводили электричество. Он обратил внимание, что дым исчез. — Кто-то загасил огонь. — Нам понадобится буксир. — О'Брайен мрачно ткнул «тойоту» в бок. — Куча металлолома. Держась за машину, он подобрался к задней дверце, открыл ее и достал две пары сапог — одни резиновые, другие кожаные, армейские. Он швырнул резиновые Келсо. — Наденьте, Непредсказуемый. Пойдем на переговоры с туземцами. Через пять минут, натянув капюшоны, заперев машину и повесив бинокли на шею, они двинулись дальше по тропе. Поселок был оставлен обитателями по меньшей мере несколько лет назад. Деревянные лачуги разграблены. Засыпанные снегом обломки торчали в снегу: ржавые куски кровельного железа, разбитые оконные рамы, полусгнившие доски, рваная рыболовная сеть, дырявая лодка, детали механизмов, пустые бутылки, ржавые консервные банки, старая мешковина и — непостижимо! — ряд соединенных вместе кинокресел. Деревянный парник с остатками полиэтилена вместо стекол лежал на боку. Келсо заглянул в одно из брошенных жилищ. В нем отсутствовала крыша и гулял холодный ветер. Стоял запах экскрементов. Когда он вышел, О'Брайен перехватил его взгляд и пожал плечами. Келсо вгляделся в дальний край вырубки. — А там что? Оба поднесли бинокли к глазам, и их взору предстали выстроившиеся в ряд и почти скрытые деревьями деревянные русские кресты с тремя поперечина-ми: короткая вверху, подлиннее в центре и косая снизу. — Это замечательно, — сказал Келсо, выдавив из себя смешок. — Кладбище. Логичное завершение картины. Последний штрих. — Давайте посмотрим, — предложил О'Брайен. И двинулся широким решительным шагом. Келсо едва поспевал за ним. Двадцать лет курения и виски взбунтовались в его сердце и легких. Он вспотел, потому что каждый шаг по глубокому снегу давался ему с неимоверным трудом. Ломило в боку. Это и в самом деле было кладбище под сенью деревьев; подойдя ближе, он разглядел шесть или, кажется, восемь могил: они как бы разбились на пары, вокруг каждой — невысокая деревянная ограда. Самодельные кресты сколочены очень аккуратно, на каждом эмалированная табличка с надписью и фотографией под стеклом, как принято в России. «А. И. Сумбатов, — гласила первая надпись, — 22. 1. 20 — 9. 8. 81». На фото — мужчина средних лет в военной форме. Рядом — «П. И. Сумбатова, 6. 12. 26 — 14. 11. 92». На фото она тоже в военной форме, с тяжелым лицом и жестким взглядом. В следующих могилах покоились Ежовы, за ними — Голубы. Очевидно, супружеские пары примерно одного возраста. Все в военной форме. Первым в 1961 году умер Т. И. Голуб. Лица его на фото нельзя было разглядеть. Оно было стерто. — Похоже, это то место, которое мы искали, — тихо сказал О'Брайен. — Нет сомнения. Это оно. Кто они такие, Непредсказуемый? Военные? — Нет. — Келсо медленно покачал головой. — На них форма НКВД. Посмотрите-ка сюда! Он указал на последнюю пару могил, самую дальнюю, чуть в стороне от остальных. Эти двое умерли недавно. Б. Д. Чижиков, судя по знакам различия, майор, 19. 2. 19 — 9. 3. 96. И рядом — М. Г. Чижикова, 16. 4. 24 — 16. 3. 96. Она пережила мужа ровно на одну неделю. Ее лицо тоже было стерто. Они стояли некоторое время как на похоронах: молча, склонив головы. — Никого не осталось, — пробормотал О'Брайен. — Или остался один. — Не думаю. Это невозможно. Это место уже давно нежилое. Дьявольщина, — сказал он вдруг и ткнул ногой снег. — Неужели мы все-таки его упустили? Деревья вокруг стояли плотной стеной. В десятке метров ничего нельзя было разглядеть. — Сниму-ка я все это, пока светло, — сказал О'Брайен. — Подождите здесь. Я вернусь к машине. — Очень мило, — заметил Келсо. — Премного вам обязан. — Вы боитесь. Непредсказуемый? — А как вы думаете? — У-у-у, — протянул О'Брайен, поднял руку и помахал ею в воздухе. — Если вздумаете шутить и дурачиться, О'Брайен, клянусь, я убью вас. — Хо-хо-хо, — засмеялся тот, двинувшись назад по тропе. — Хо-хо-хо. — Он скрылся за деревьями. Келсо слышал его глупые смешки еще несколько секунд, затем воцарилась тишина — только шелест снега и звук собственного дыхания. Боже мой, что за картина! Только посмотреть на эти даты. Они сами по себе история. Келсо вернулся к первой могиле, снял перчатки, вытащил блокнот. Опустился на одно колено и начал переписывать надписи на крестах. Целый отряд телохранителей был отправлен в лес более сорока лет назад для охраны одного мальчика, и все они оставались на месте, на посту из преданности, или в силу привычки, или из страха, пока не умерли, один за другим. Как те японские солдаты, прятавшиеся в джунглях и не знавшие, что война давно кончилась. Он задумался над тем, насколько близко добрался до этого места Михаил Сафонов весной 1953 года, но тут же взял себя в руки. Об этом нельзя думать — пока. Тем более здесь. Холодные пальцы едва удерживали карандаш, писать было трудно, на бумагу ложились снежинки. Но он методично переписал все фамилии и даты. Б. Д. Чижиков. Грубой внешности, жесткое выражение лица. Грузин? Умер семидесяти семи лет… Он задумался: как могли выглядеть товарищи Голуб и Чижикова, лица которых стерты, и почему так случилось? В их лишенных лица силуэтах было что-то непередаваемо жуткое. Келсо машинально записал: «Может быть, они пали жертвами чисток?» Куда, черт возьми, подевался О'Брайен? У него ныла поясница. Колени промокли. Он выпрямился, и тут ему в голову пришла другая мысль. Он смахнул снежинки со страницы блокнота и послюнявил кончик карандаша. «Могилы неплохо ухожены, — записал он. — Земля расчищена, выровнена. Если бы место было заброшено, как те лачуги, могилы давно бы заросли». — О'Брайен! — позвал он. — Эр-Джей! Снег поглотил его крик. Он спрятал блокнот и, натянув перчатки, вышел с кладбища. Ветер гулял в полуразрушенных строениях, подхватывая снежинки, взметая их вверх, как край занавеса. Он шагал, стараясь попадать в крупные следы О'Брайена, пока не выбрался к началу тропы. Отпечатки ясно показывали направление к «тойоте». Он поднес к глазам бинокль и навел фокус. В поле зрения попала машина, неподвижная, нереальная, чужеродное тело посреди тайги. Но возле нее никого не было видно. Странно. Он медленно повернулся вокруг себя, осматривая местность в бинокль. Лес. Покосившиеся стены лачуг. Обломки. Лес. Могилы. Тропа. «Тойота». Снова лес. Он опустил бинокль, нахмурился и зашагал к машине по следам О'Брайена. Это заняло несколько минут. Одно было очевидно: никто другой по этому пути не шел. Две пары следов вели к вырубке и одна пара — в обратном направлении. Он приближался к машине, удлинив шаги и стараясь точно ступать в отпечатки сапог О'Брайена. Он мог точно воспроизвести каждое его движение: сюда, затем сюда… и… Келсо остановился в нерешительности. Американец явно подошел к задней дверце «тойоты», достал металлический кейс с камерой — ее не было на месте, Келсо это заметил, — а потом как будто что-то его отвлекло, и вместо того чтобы вернуться на тропу к поселку, следы его резко свернули и побежали в сторону от машины, под прямым углом, по направлению к лесу. Он снова окликнул О'Брайена. Затем, охваченный паникой, поднес ко рту сложенные ладони и закричал изо всех сил. И снова тот же приглушающий эффект, как будто деревья тотчас поглотили его слова. Келсо осторожно вошел в подлесок. Боже, он всегда ненавидел лес! Даже рощи в окрестностях Оксфорда с поэтичными полосами кроваво-пыльного солнечного света, мхом под ногами, внезапно открывающимися и тут же исчезающими новыми перспективами. И эти ветки, что беспрерывно бьют по лицу… Нет уж, извините. Я предпочитаю ясный день и открытое пространство. Холмик, вершину скалы, море, сияющее в лучах солнца… — Эр-Джей! — Как глупо звучит это имя, тем более когда приходится кричать, но он продолжал звать, громче и громче: — Эр-Джей! Эр-Джей! Следы здесь обрывались. Под ногами твердый наст. Келсо чувствовал где-то неподалеку гниловатый запах болота, отвратительный, как изо рта собаки. Начинало темнеть. Надо двигаться очень осторожно, подумал он, стараясь все время держаться спиной к дороге, потому что, зайдя подальше, он потеряет направление и в конце концов будет удаляться от машины, а не приближаться к ней. Останется только лечь в снег и замерзнуть. Внезапно слева от него раздался какой-то непонятный треск и следом за ним, как эхо, еще и еще. Сначала ему почудилось, что кто-то бежит, но затем он понял, что это снег время от времени опадает с верхних веток на землю. Он снова поднес ко рту сложенные ладони. — Эр-Джей! И тут он услышал стон. Стон? Или всхлип? Он попытался определить, откуда доносится звук. Тот повторился ближе, вроде бы откуда-то сзади. В просвет между двумя деревьями Келсо протиснулся на крошечную поляну и там увидел раскрытый кейс с камерой, а чуть дальше — самого О'Брайена: он висел вверх ногами, слегка раскачиваясь, едва касаясь снежного покрова кончиками пальцев, подвешенный за левую ногу длинной промасленной веревкой. 26 Веревка была закреплена на вершине высокой березы, согнувшейся чуть ли не пополам под тяжестью О'Брайена. Он стонал и почти потерял сознание. Келсо опустился на колени возле его головы. При виде его О'Брайен слабо пошевелился. Он, похоже, не был в состоянии произнести что-нибудь членораздельное. — Все будет в порядке, — сказал Келсо. Он старался скрыть тревогу. — Не волнуйтесь, сейчас я вас освобожу. Келсо снял перчатки. Освободить его. Но как? У него был перочинный ножик для карандашей, но он остался в машине. Келсо похлопал себя по карманам и нашел зажигалку. Зажег ее и показал пламя О'Брайену. — Сейчас я вас высвобожу. Смотрите. Все будет хорошо. Он приподнялся и, дотянувшись, схватил веревку возле лодыжки О'Брайена. Петля глубоко впилась в сапог. Навалившись всем своим весом, Келсо опустил висящее тело, чтобы поднести пламя к тугой веревке чуть повыше пятки. Плечи О'Брайена лежали в снегу. — Я его видел, — выдавил он. — Его… Веревка оказалась сырая. Прошла целая вечность, прежде чем пламя зажигалки начало действовать. Келсо потушил ее и потряс. Пламя становилось синим и затухало, едва опаляя веревку. Но затем под тяжестью О'Брайена и под действием пламени волокна поддались. Последнее из них лопнуло, и согнутая ветка распрямилась, вопреки всем усилиям Келсо удержать ее и ноги О'Брайена свободной рукой. О'Брайен тяжело рухнул в снег. Он попытался присесть, опираясь на локти, но снова упал. И все время что-то шептал. Келсо наклонился к нему. — Все в порядке. Все будет хорошо. Мы выберемся отсюда. — Я его видел… — Кого видел? Кого вы увидели? — Господи Иисусе! Чертовщина! — Вы можете согнуть ногу? Она не сломана? — Келсо прополз по снегу на коленях и начал выкапывать руками петлю веревки, въевшуюся в сапог О'Брайена. — Непредсказуемый… — О'Брайен поднял руку, отчаянно сгибая и разгибая пальцы. — Помогите мне встать. Келсо тянул его за руку, пока О'Брайен не принял сидячее положение. Затем обхватил его за грудь, и они общими усилиями поднялись на ноги. О'Брайен стоял, тяжело опираясь на Келсо и переместив всю тяжесть своего тела на правую ногу— Вы в состоянии идти? — Не знаю. Пожалуй. — Он неуверенно сделал несколько шагов. — Подождите минутку. Он стоял спиной к Келсо, вглядываясь в заросли. Когда его дыхание стало более или менее ровным, Келсо спросил: — Кого вы видели? — Я видел его, — сказал О'Брайен, повернувшись. У него были дикие, испуганные глаза, пристально смотревшие на лес за спиной Келсо. — Я видел этого человека. Я видел, как он выглядывает из этих чертовых зарослей неподалеку от машины. Бог мой! Как будто выскочил откуда-то из-за моей спины. — Что вы хотите сказать? Какой человек? — Я сделал шаг к нему — с поднятыми руками, я тебе друг, белый человек пришел с добрыми намерениями, — и он тотчас исчез. Просто исчез. Я хочу сказать, как сквозь землю провалился. Я толком его так и не разглядел. Слышать — слышал, и, пожалуй, он мелькнул между деревьями где-то впереди, правее — приземистая фигура, этакий полузащитник. И очень быстрый. Такой шустрый, что в это трудно даже поверить. Знаете, он двигался, как обезьяна. А в следующее мгновение весь мир перевернулся вверх тормашками. Он заманивал меня, Непредсказуемый. Понимаете вы это? Заманивал меня в этот чертов капкан. Он, наверное, сейчас там, следит за нами. Силы возвращались к О'Брайену быстро, наверное, под воздействием страха. Он сделал несколько шагов. Попробовал переместить тяжесть на левую ногу и покачнулся. Но нога двигалась, это было уже кое-что. Наверняка не сломана. — Нужно идти. Нужно выбираться отсюда. — Он неловко нагнулся и защелкнул замок на кейсе с камерой. Келсо не надо было убеждать. Но действовать нужно осторожно, сказал он. Нужно подумать. Они уже угодили в две его ловушки — одна на дороге и вторая здесь, — и кто может знать, сколько их еще заготовлено? Когда все завалено снегом, увидеть что-нибудь трудно. — Давайте держаться моих следов, — предложил Келсо. Но непрерывный снегопад быстро заметал следы. — Кто он такой, Непредсказуемый? — прошептал О'Брайен, пока они пробирались между деревьями. — Я хочу сказать, что он собой представляет? Чего он так боится? Он сын своего отца, подумал Келсо, вот кто он. Параноик сорока пяти лет, если такое возможно. — О боже, — прошептал О'Брайен. — Что это? Келсо остановился. Это был не снег, свалившийся внезапно с верхушки ели, — определенно нет. Тяжелый, нескончаемый шорох где-то впереди. — Это он, — сказал О'Брайен. — Он снова движется. Он хочет нас обойти спереди. — Шум внезапно оборвался, они стояли, прислушиваясь. — Что он делает? — Наверное, следит за нами. Келсо изо всех сил напрягал глаза, вглядываясь в сумерки, но ничего не мог разглядеть. Густой подлесок, обширные темные пятна тени, внезапно оживающие от летящего с веток снега, — он не мог ни за что зацепиться; ничего похожего на эти места ему не приходилось видеть. Он вспотел, несмотря на холод. Кожа покрылась мурашками. И тут начался вой — оглушающий, нечеловеческий. Только через несколько секунд Келсо понял, что сработала сигнализация «тойоты». Затем раздались два выстрела, почти без интервала, последовала пауза и вслед за ней — третий выстрел. Воцарилась тишина. Позже Келсо так и не мог сказать, сколько времени они там простояли. Он помнил только деморализующее чувство ужаса, паралич мысли и действия, идущий от осознания собственного бессилия. Кем бы этот человек ни был — он знал, где они. Он выстрелил в их машину. Он уставил капканами весь лес. Он мог прийти за ними в любой момент. Или оставить их там, где они стояли. Ждать избавления было неоткуда. Он был их полным хозяином. Невидимым. Всевидящим. Всемогущим. Безумным. Через минуту-другую они рискнули посовещаться. Телефон, сказал О'Брайен. Что, если он повредил спутниковый «Инмарсат»? Телефон — их единственная надежда, но он лежит в багажнике «тойоты». Может быть, он не представляет себе, как выглядит спутниковый телефон, предположил Келсо. Сейчас они останутся там, где стоят, а когда совсем стемнеет, попытаются его достать… Вдруг О'Брайен сильно сжал его локоть. Сквозь ветви на них кто-то смотрел. Келсо сперва ничего не заметил, лицо было абсолютно неподвижным; прошло какое-то время, прежде чем он выделил из лесных образов некие невнятные пока элементы и соединил их в нечто, имеющее человеческий облик. Темные, бесстрастные, немигающие глаза. Черные, выгнутые дугой брови. Жесткие черные волосы, свободно ниспадающие на лоб. Борода. И капюшон из непонятного коричневого меха. Призрак кашлянул и что-то пробормотал. — То-товарищи, — произнес он. Слово прозвучало не вполне внятно, голос скрипучий, как на пленке, запущенной не на ту скорость. Келсо почувствовал, что у него встают дыбом волосы. — Господи Иисусе, — простонал О'Брайен. — Боже ты мой! Снова послышался кашель, так обычно прочищают горло перед тем, как заговорить. Желтый сгусток метнулся в снег. — То-товарищи, я человек грубый. Не стану отрицать. Я долго не знал человеческого общества. И вот оно явилось. Ну? Чего вы хотите? Чтобы я вас пристрелил? Он появился перед ними быстрым резким движением, не потревожив ни единой ветки. На нем была старая армейская шинель — вся в заплатах, обрезанная выше колен и перехваченная вместо ремня веревкой, кавалерийские сапоги, заправленные в них бесформенные брюки. Руки большие, без перчаток, в одной он держал старое ружье. В другой был мешочек с дневником Анны Сафоновой. Келсо почувствовал, что О'Брайен сильнее сжал его руку. — Об этой тетради и идет речь? Да? Бумаги это доказывают! — Он слегка наклонился в их сторону, покачал головой, пристально их изучая. — Так вы те самые? Это правда? Он подошел ближе, не отрывая от них своих темных глаз, и Келсо уловил запах его тела, кислый запах застоялого пота. — Или же вы пауки-кровопийцы? Он отступил на шаг, быстро вскинул ружье, целясь от живота, и положил палец на спусковой крючок. — Да, мы те самые, — быстро проговорил Келсо. Человек изумленно изогнул бровь. — Империалисты? — Я — товарищ из Англии. А этот товарищ — американец. — Ничего себе! Англия и Америка! А Энгельс был евреем! — Он засмеялся, обнажив темные зубы, и сплюнул. — Но вы до сих пор не потребовали от меня доказательств. Почему? — Мы вам верим. — «Мы вам верим». — Он снова засмеялся. — Империалисты! Как всегда, сладкоголосые, а потом убьют за копейку. За копейку! Если бы вы были теми самыми, вы бы потребовали доказательств. — Мы требуем доказательств. — У меня они есть, — сказал он решительно. Потом перевел взгляд с одного на другого, опустил ружье, повернулся и быстро зашагал в сторону леса. — Что теперь? — спросил О'Брайен. — Один Бог знает. — Может быть, попробовать отнять у него ружье? Все-таки нас двое. Келсо посмотрел на него с ужасом. — Не смейте даже думать об этом. — Вы заметили, какие у него стремительные движения? И он совершенно безумен. — О'Брайен издал нервный смешок. — Посмотрите. Что он делает? Он ничего не делал. Просто невозмутимо стоял между деревьями и ждал их. Не оставалось ничего другого, как следовать за ним, и это было нелегко, учитывая скорость, с которой он передвигался, глубокий снег и вывихнутую ногу О'Брайена. Келсо пришлось нести кейс с камерой. Несколько раз они даже теряли его из виду, но ненадолго. Через несколько минут они снова выбрались на тропу между «тойотой» и заброшенным поселением. Человек ни разу не остановился. Он вел их прямо по тропе в глубь леса. Нехорошо, подумал Келсо, когда они миновали открытый участок и оказались в сумеречной тени деревьев. Он незаметно, не сбавляя шага, засунул руку в карман и вырвал страницу из своего желтого блокнота, скатал ее в шарик и бросил на тропу у себя за спиной. Он делал это каждые пятьдесят метров, как в школьной игре «Заяц и собаки», только теперь он был и зайцем, и собакой одновременно. — Прекрасная мысль, — прошептал у него за спиной запыхавшийся О'Брайен. Они вышли на неширокую вырубку, в центре которой стояла избушка. Он сложил ее, судя по всему, недавно, притащив строительный материал из поселка. Почему он это сделал, Келсо так никогда и не узнал. Наверное, на старом месте было слишком много привидений. Или же он хотел устроить себе жилище в месте еще более уединенном, где легче было бы обороняться. В тишине леса Келсо уловил шум воды и понял, что они находятся неподалеку от реки. Избушка была сложена из привычных глазу серых бревен, с одним маленьким окном и дверью в рост хозяина, расположенной в метре над землей. К ней вели четыре деревянные ступеньки. Возле нижней он поднял палку и глубоко воткнул ее в снег. Посыпался сноп снежной пудры, что-то выпрыгнуло и захлопнулось. Он вытащил палку — на ней был большой капкан, ржавые металлические зубья глубоко врезались в дерево. Он аккуратно отложил капкан в сторону, поднялся по ступенькам к двери, снял висячий замок и вошел внутрь. Взглянув на О'Брайена, Келсо двинулся следом, низко наклонив голову в дверном проеме, и оказался в маленькой комнате. Было темно и холодно, стоял запах — с чем его сравнить? — одинокого безумия, острый и едкий дух немытого тела. Келсо прижал ладонь ко рту. Он слышал, как за его спиной О'Брайен задержал дыхание. Хозяин зажег керосиновую лампу. В тени мелькнули белесые черепа медведя и волка. Он положил мешочек с тетрадью на стол возле тарелки с недоеденной черной костлявой рыбой, поставил на плиту чайник с водой и наклонился, чтобы растопить старую железную печку, все время держа под рукой ружье. Келсо представил себе его действия часом раньше: как он услышал звуки приближающейся машины, встал из-за стола, взял ружье, притушил огонь, установил капкан… Кровати в комнате не было, лишь тонкий матрас с вылезающей наружу набивкой, свернутый и связанный веревкой. Рядом стоял старый советский транзисторный радиоприемник небольшого размера и заводной патефон с потускневшей медной трубой. Человек залез в мешочек и вынул клеенчатую тетрадь. Раскрыл ее и показал им фотографию гимнастки на Красной площади. Вот, видите? Они кивнули. Он положил тетрадь на стол. Затем потянул грязный кожаный шнурок у себя на шее, и тянул, пока не извлек из потайных глубин одежды маленький кусок полиэтилена. Он подал его Келсо. Полиэтилен был теплый от тела, в него была завернута миниатюрная фотография, тщательно сложенная — виднелось лишь лицо Анны Сафоновой. — Вы те, кого я поджидал, — сказал он. — А я тот, кого вы ищете. И вот доказательство. Он поцеловал самодельный амулет и снова спрятал его в одежде. Затем снял с ремня короткий нож с широким лезвием и кожаной рукояткой. Повертел, демонстрируя остроту лезвия. Усмехнулся. Отшвырнул носком сапога угол коврика, опустился на колени и открыл потайной люк. Пошарив, вытащил из подпола большой потрепанный чемодан. Он распаковал свои реликвии и, как священник, благоговейно разложил их на грубом деревянном столе, превратив его в некое подобие алтаря. Первыми появились священные тексты: тринадцать томов собрания сочинений и мыслей Сталина, изданные в Москве после войны. Он показал титульный лист каждого тома Келсо, потом О'Брайену. Все они были надписаны одинаково: «Будущим поколениям. И. В. Сталин» и основательно зачитаны. На некоторых томах корешки потрескались и едва держались. Страницы были испещрены пометками, многие углы загнуты. Далее последовала военная форма — каждая вещь была аккуратно завернута в плотную бумагу. Отутюженный серый мундир с красными эполетами. Черные брюки, тоже отутюженные. Шинель. Черные кожаные сапоги, сияющие, как отполированный антрацит. Mapшальская фуражка. Золотая звезда в пурпурной кожаной коробочке с тиснением в виде серпа и молота. Келсо понял, что это награды Героя Советского Союза. Потом пошли памятные сувениры. Фотография (глянцевая, в деревянной рамке) Сталина, стоящего за своим письменным столом, с той же надписью, что и на книгах: «Будущим поколениям. И. В. Сталин». Трубка «данхилл». Конверт с прядью жестких седых волос. И, наконец, стопка граммофонных пластинок старого образца, на 78 оборотов, толстых, как тарелки, каждая в фабричном конверте: «Полюшко-поле», «Жди меня», «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат», «И. В. Сталин: Речь на Первом Всесоюзном съезде колхозников-ударников 19 февраля 1933 г.», «И. В. Сталин: Отчетный доклад на Восемнадцатом съезде ВКП(6) 10 марта 1939 г.»… Келсо сидел не шелохнувшись. Он был не в состоянии произнести хоть слово. Первый шаг сделал О'Брайен. Он посмотрел на хозяина, дотронулся до своей груди, показал на стол и получил в ответ одобрительный кивок. Он нерешительно протянул руку, чтобы взять фотографию. Келсо понимал, о чем он подумал: сходство и в самом деле было поразительным. Не точная копия, конечно, — ни один человек не выглядит точно так, как его отец, — но все-таки несомненное, несмотря на бороду и всклокоченные волосы. Что-то в посадке глаз, чертах лица и, пожалуй, в мимике: тяжеловесная сообразительность, некая генетическая тождественность, какой не добъется и самый талантливый имитатор. Русский усмехнулся, взял нож и указал острием на фотографию, затем потеребил бороду. Да? Келсо не понял, что он имеет в виду, но О'Брайен сразу сообразил. Да. Он энергично кивнул. О да. Конечно, да. Тот быстрым движением откинул назад жесткие черные волосы и выпятил вперед лицо с ребяческим озорством в глазах. Он повторял это движение еще и еще раз, и в том, как он это делал, заключалось что-то шокирующее, особенно в небрежных манипуляциях с острым ножом — туда-сюда, к своему горлу, с очевидным пренебрежением к возможному членовредительству. Нет ничего такого, понял Келсо, нет такого акта насилия, на который этот человек не был бы способен. Внезапно он схватил сзади свои волосы и, собрав их в конский хвост, отрезал очень близко к корням. Затем несколькими широкими шагами пересек комнату, открыл дверцу железной печки и швырнул волосы в жаркое пламя, на мгновение вспыхнувшее и тут же превратившее их в дым и прах. — Черт знает что, — прошептал Келсо. Он не верил своим глазам, а О'Брайен начал открывать кейс с камерой. — Нет, нет! Ни в коем случае! — Почему же? — Он сумасшедший. — Половина людей, которых видишь на экране, сумасшедшие. — О'Брайен вставил новую кассету и улыбнулся, услышав характерный щелчок. — Пора начинать. Позади него русский склонился над котелком с кипящей водой. Он разделся, оставшись в грязной желтой майке, и намылил лицо. Звук лезвия ножа по его щетине заставил Келсо поежиться. — Посмотрите на него, — сказал Келсо. — Он, наверное, даже не знает, что такое телевидение. — Тем лучше. — Боже! — Келсо закрыл глаза. Русский повернулся к ним, вытирая лицо майкой. У него было угреватое лицо, покрытое мелкими кровавыми точками. Однако к тяжелым усам, черным, как вороново крыло, он не прикоснулся. Трансформация лица оказалась поразительной. Перед ними стоял Сталин 1920-х годов, Сталин в расцвете лет, со всей своей животной силой. Что там такое предсказывал Ленин? «Этот повар будет готовить только острые блюда». Он надел маршальскую фуражку. Потом мундир. Немного свободный впереди, но впору. Застегнул пуговицы и прошелся по комнате взад-вперед несколько раз, его правая рука делала круговые движения, полные имперского величия. Он взял том собрания сочинений, открыл его наугад взглянул на страницу и протянул книгу Келсо. Затем улыбнулся, поднял палец вверх, кашлянул в кулак и начал говорить. Он делал это очень умело, Келсо сразу определил. Он не только говорил слово в слово. Это было не главное. Видимо, он долго заучивал пластинки, час за часом, год за годом, с самого детства. У него в голосе звучала непоколебимая беспощадность, грубые, возбуждающие нотки. Он умел передать тяжелый сарказм, мрачный юмор, силу, ненависть. — Троцкистско-бухаринская кучка шпионов, убийц и вредителей, пресмыкавшаяся перед заграницей, проникнутая рабьим чувством низкопоклонства перед каждым иностранным чинушей и готовая пойти к нему в шпионское услужение, — его голос начал подниматься, — кучка людей, не понявшая того, что последний советский гражданин, свободный от цепей капитала, стоит головой выше любого зарубежного высокопоставленного чинуши, влачащего на плечах ярмо капиталистического рабства, — теперь он почти кричал, — кому нужна эта жалкая банда продажных рабов, какую ценность она может представлять для народа и кого она может «разложить»? Он посмотрел вокруг, отметая их всех: Келсо с раскрытой книгой, О'Брайена с камерой, прижатой к глазу, стол, печку, черепа — все, что может стоять у него на пути. Он держался очень прямо, выпятив вперед подбородок. — В тысяча девятьсот тридцать седьмом году были приговорены к расстрелу Тухачевский, Якир, Уборевич и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет СССР. Выборы дали Советской власти девяносто восемь и шесть десятых процента всех участников голосования. В начале тысяча девятьсот тридцать восьмого года были приговорены к расстрелу Розенгольц, Рыков, Бухарин и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховные Советы союзных республик. Выборы дали Советской власти девяносто девять и четыре десятых процента всех участников голосования. Спрашивается, где же тут признаки «разложения» и почему это «разложение» не сказалось на результатах выборов? — Он прижал кулак к сердцу. — Таков бесславный конец противников линии нашей партии, ставших потом врагами народа. «Бурные аплодисменты, — было написано дальше. — Все делегаты встают и приветствуют оратора. Крики „Ура товарищу Сталину!“, „Да здравствует товарищ Сталин!“, „Ура Центральному Комитету нашей партии!“ Русский покачивался в такт крикам воображаемой толпы. Он слышал эти крики, слышал, как люди топают ногами, слышал их приветствия. Он скромно наклонил голову. Улыбнулся. Начал аплодировать в ответ. Возбуждение гудело в тесной комнатенке, вырывалось за ее пределы и катилось по заснеженной вырубке к молчаливым деревьям. 27 Самолет Феликса Суворина нырнул под низкие облака и взял вправо, держа курс вдоль береговой линии Белого моря. В снежном пространстве проступило ржавое пятно, начало постепенно увеличиваться, и вскоре кое-что можно стало разглядеть. Поникшие краны, пустые причалы подводных лодок, заброшенные строительные площадки… Должно быть, это Северодвинск, большая брежневская ядерная свалка на побережье неподалеку от Архангельска, где в 1970-е годы строились подводные лодки, призванные поставить империалистов на колени. Он смотрел вниз, пристегнувшись ремнем. Какие-то мафиозные группировки сновали здесь год назад, пытаясь купить боеголовку для иракцев. Он помнил это дело. Чеченцы в тайге! Невероятно! И все же в один прекрасный день они сумеют своего добиться, подумал он. Слишком много этих никому не нужных железных игрушек, слишком мало охраны, слишком много денег предлагают за них. Закон спроса и предложения вкупе с законом Больших чисел когда-нибудь сделают свое дело. Закрылки задрожали. Самолет продолжал снижаться, проваливаясь в воздушные ямы. Снегопад усилился. Северодвинск куда-то исчез. Суворин видел внизу серые круги замерзшей воды, плоскую гладь болотистой земли, деревья со снежными шапками. Кто может здесь жить? Никто, разумеется. Они на краю земли. Самолет еще минут десять с трудом продвигался вперед на высоте не более пятидесяти метров над верхушками деревьев, и вдруг впереди Суворин увидел огни в снегу. Это был военный аэродром, скрытый в лесу, на краю посадочной полосы виднелся бульдозер со скребком для расчистки снега. Посадочную полосу только что очистили, но она снова спряталась под тонким белым покровом. Они спустились еще ниже, чтобы разглядеть аэродром, затем двигатели натужно взвыли, они снова поднялись и сделали поворот, заходя на посадку. Во время поворота Суворину открылся вид на Архангельск — далекие кварталы домов-башен, чадящие трубы, — и самолет, подпрыгивая, побежал по бетону, поднимая винтами миниатюрные снежные вихри. Когда летчик выключил двигатели, наступила тишина, буквально оглушившая Суворина. В Москве всегда слышатся какие-то звуки, даже в так называемой ночной тишине: звуки уличного движения, соседской ссоры… Но здесь воцарился абсолютный покой, и это тревожило. Суворин заговорил, только чтобы разорвать тишину. — Отлично! — сказал он летчику. — Вот мы и прибыли. — С приземлением. Кстати, из Москвы вам поступила радиограмма. Вы должны перед выездом позвонить полковнику. — Перед выездом? — Именно так. Перед выездом куда? Высоты кабины не хватало, чтобы выпрямиться. Ему пришлось скрючиться. Когда машина подкатила к большому ангару, он увидел выстроившиеся в ряд бипланы, выкрашенные арктической защитной краской. Дверь кабины распахнулась. Температура упала до пяти градусов ниже нуля. Снежинки кружились над фюзеляжем. Суворин подхватил свой атташе-кейс и спрыгнул на бетон. Техник в меховой куртке кивком показал ему на ангар. Тяжелая раздвижная дверь была приоткрыта. В тени возле двух джипов, припрятанных от снега, стояли встречающие: три человека в форме МВД с автоматами «АК-74», представитель милиции и, что выглядело совсем странно, пожилая женщина в тяжелом мужском пальто, скрюченная, как хищная птица; она стояла, опираясь о палку. Что-то случилось, Суворин понял сразу, — и, что бы это ни было, явно малоприятное. Он знал это, когда протянул руку старшему из представителей МВД — молодому человеку с жесткой линией рта и бычьей шеей, который представился как майор Кретов, — а тот ответил небрежным движением руки к виску, что выглядело скорее как оскорбление, нежели как приветствие. То же самое можно было сказать о двух его спутниках, никак не отреагировавших на появление Суворина. Их куда больше занимала разгрузка боеприпасов из джипа: запасных магазинов для их «АК-74», сигнальных ракет и большого пулемета старой модели «РП-46» с патронными дисками и металлической сошкой. — И что же нас здесь ждет? — спросил Суворин Кретова, стараясь держаться по-приятельски. — Маленькая перестрелка? — Поговорим об этом по дороге. — Я предпочел бы обсудить это сейчас. Кретов, видимо, сомневался. Похоже, он хотел бы послать Суворина ко всем чертям, но они были одного звания, а кроме того, он еще не успел как следует оценить этого военного в дорогом импортном пальто. — Побыстрее, ребята, — бросил он, раздраженно щелкнув пальцами, одному из молодых милиционеров. — Расскажи ему, что произошло. — Кто вы? — спросил Суворин. Милиционер вытянулся в струнку. — Лейтенант Корф, товарищ майор. — Итак? Лейтенант доложил быстро, заметно нервничая. Вскоре после полудня московское руководство известило архангельскую милицию о том, что в городе или его окрестностях, по-видимому, находятся двое иностранцев, которые хотят вступить в контакт с Сафоновым или Сафоновой. Удалось найти одного человека с этой фамилией, свидетельницу Варвару Сафонову, — он кивнул в ее сторону, — сделано это было в течение девяноста минут после получения телекса из Москвы. Она подтвердила, что два иностранца посетили ее и ушли приблизительно час назад. Суворин приветливо улыбнулся ей. — И что же вы им рассказали, товарищ Сафонова? Глаза ее были опущены. — Она рассказала им, что ее дочь умерла, — нетерпеливо вмешался Кретов. — Умерла во время родов сорок пять лет назад. Она родила сына. Ну, можем двигаться? Я все это уже из нее вытянул. Мальчик, подумал Суворин. Так и должно быть. Девочка была бы не в счет. Но мальчик… Наследник… — Этот мальчик жив? — Он вырос в лесу, говорит она. Как волчонок. Суворин нехотя повернулся к майору Кретову. — Келсо и О'Брайен, по всей вероятности, отправились в лес охотиться на этого волка? — Они опережают нас примерно на три часа. — Кретов развернул карту на капоте ближайшего джипа. — Вот дорога, — сказал он. — Другого пути назад, как той же дорогой, нет, и снег их задержит. Не беспокойтесь. К ночи мы их настигнем. — Каким образом? У нас есть вертолет? Кретов подмигнул одному из милиционеров. — Боюсь, товарищ майор не успел как следует изучить местные условия. Тайга пока еще не оборудована посадочными площадками для вертолетов. Суворин сохранял спокойствие. — И как же мы их догоним? — На бульдозере, — ответил Кретов, словно это подразумевалось само собой. — Мы вчетвером поместимся в кабине. Или втроем, если вы не захотите промочить свою модельную обувь. Суворин снова с трудом сдержался, чтобы не вспыхнуть. — Каков ваш план? Мы прокладываем дорогу, по которой они следом за нами вернутся в город? — Если это будет необходимо. — Если это будет необходимо… — медленно повторил Суворин. Теперь он начинал понимать. Он посмотрел в холодные серые глаза майора, затем на двух других милиционеров, только что закончивших разгрузку джипа. — Так что это такое? Эскадрон смерти? Обстановочка здесь у вас, как в Южной Америке? Кретов начал складывать карту. — Нам нужно двигаться немедленно. — Я должен поговорить с Москвой. — Мы уже поговорили с Москвой. — Мне нужно поговорить с Москвой, и если вы вздумаете уехать без меня, то, заверяю вас, следующие несколько лет вы будете строить в тайге посадочные площадки для вертолетов. — Не думаю. — Если дело дойдет до схватки между СВР и МВД, то запомните: СВР победит играючи. — Суворин повернулся и поклонился Сафоновой. — Спасибо за помощь. — Потом кивнул Корфу, который следил за происходящим с выпученными глазами. — Пожалуйста, отвезите ее домой. Вы все сделали правильно. — Я говорила им, — вдруг сказала женщина. — Я говорила им, что ничего хорошего из этого не выйдет. — Возможно, вы правы, — сказал Суворин. — Лейтенант, поезжайте, — велел он Корфу. — Где тут у вас телефон? О'Брайен настоял на том, чтобы снять сюжет минут на двадцать. Языком жестов он уговорил русского запаковать свои реликвии, снова их вынуть, держа каждый предмет перед камерой и объясняя, что это такое. («Его книга», «Его фотография», «Его волосы». Каждую вещь он целовал и выкладывал на алтарь.) Затем О'Брайен показал ему, как сесть за стол, велел закурить трубку и читать дневник Анны Сафоновой. («Помнишь исторические слова товарища Сталина, сказанные Горькому: „Задача пролетарского государства — производить инженеров человеческих душ…“) — Потрясающе, — сказал О'Брайен, двигаясь вокруг него с камерой. — Фантастика. Это же фантастика, Непредсказуемый! — Отнюдь нет, — отозвался Келсо. — Это дешевый цирк. — Задайте ему пару вопросов, Непредсказуемый. — И не подумаю. — Да будет вам, хотя бы спросите, что он думает о новой России. — Нет. — Два вопроса, и мы сваливаем отсюда. Обещаю вам. Келсо не решался. Русский смотрел на него, поглаживая усы мундштуком трубки. У него были некрупные пожелтевшие зубы. Нижний край усов — слегка влажный от слюны. — Мой коллега хотел бы узнать, слышали ли вы о тех больших переменах, которые свершились в России, и что вы об этом думаете. Мгновение тот молчал. Потом повернулся и посмотрел прямо в объектив. — История старой России состояла в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били, потому что это было доходно и сходило безнаказанно. Таков уже закон эксплуататоров — бить отсталых и слабых. Волчий закон капитализма. Ты отстал, ты слаб — значит, ты неправ, стало быть, тебя можно бить и порабощать. Он откинулся назад, прикрыв глаза, посасывая трубку. О'Брайен с камерой в руках стоял за спиной Келсо. Он прикоснулся к его плечу, прося задать еще один вопрос. — Я не понимаю, — сказал Келсо, — что вы хотите сказать? Что новая Россия разбита и порабощена? Но ведь большинство людей утверждает совсем другое: как бы ни была тяжела жизнь, они, по крайней мере, обрели свободу. Снисходительная улыбка в камеру. Русский вынул трубку изо рта, наклонился вперед и ткнул ею в грудь Келсо. — Но, к сожалению, одной лишь свободы далеко еще не достаточно. Если не хватает хлеба, не хватает масла и жиров, не хватает мануфактуры, жилища плохие, то на одной лишь свободе далеко не уедешь. Очень трудно, товарищи, жить одной лишь свободой. — Что он говорит? — прошептал О'Брайен. — Это имеет какой-нибудь смысл? — Кое-какой. Правда, странноватый. О'Брайен уговорил Келсо задать еще несколько вопросов, на которые последовали столь же выспренние ответы. Келсо отказался их перевести, и О'Брайен попросил русского выйти, чтобы снять несколько последних кадров в лесу. Келсо наблюдал за ними в узкое грязное окно: О'Брайен ставил метку в снегу, затем возвращался к избе, показывал метку и знаками давал понять русскому, что ему следует делать. Создавалось впечатление, что он ждал их, подумал Келсо. «Так вы те самые… — сказал он раньше, — Вы те, кого я поджидал…» «Об этой тетради и идет речь?..» Очевидно, он получил образование, лучше сказать — его натаскали. Он умеет читать. Он вырос с ощущением своей судьбы, с мессианской уверенностью в том, что однажды в лесу появятся незнакомцы с тетрадью и что они — кто бы они ни были, пусть даже империалисты, — те самые, кого он ждет… Русский, по-видимому, пребывал в хорошем настроении, он подносил к лицу указательный палец, помахивал им перед камерой, улыбался, наклонялся, скатывал снежки и игриво швырял ими в спину О'Брайена. Homo sovieticus, подумал Келсо. Советский человек. Он пытался что-то припомнить, то место из волкогоновской биографии Сталина, где цитируется Свердлов, сосланный вместе со Сталиным в Сибирь в 1914 году. Сталин не поддерживал контакты с другими большевиками, и это поразило Свердлова. Мало кому известный человек далеко за тридцать, ни дня не проработавший в своей жизни, без ремесла, без профессии; он замкнулся в себе, охотился и рыбачил, и создавалось впечатление, что он чего-то ждет. Охотится. Рыбачит. Ждет. Келсо перестал смотреть в окно, быстро спрятал тетрадь в кожаный мешочек и запихнул под куртку. Он снова взглянул в окно, затем подошел к столу и начал перелистывать сталинские сочинения. Через несколько минут он нашел, что искал: пару страниц с рваными полями в разных томах, строчки, подчеркнутые черным карандашом. Так и есть: первый ответ русского был прямой цитатой из речи Сталина на Первой Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности 4 февраля 1931 года, второй — из речи перед тремя тысячами стахановцев 17 ноября 1935 года. Сын говорил словами отца. Келсо услышал стук сталинских сапог по деревянным ступенькам и быстро положил книги на место. Суворин вышел из ангара вслед за одним из милиционеров, они двинулись по бетонной полосе к будке возле контрольной вышки. Ветер пронизывал насквозь. Снег проникал в ботинки. Когда они подошли к будке, он уже промерз. Молодой сержант безучастно посмотрел на них. Суворина уже мутило от этого затерянного в лесах аэродрома. Он захлопнул за собой дверь. — Встать, черт тебя дери, когда входит офицер! Сержант резко подскочил, опрокинув стул. — Соедини меня с Москвой. Немедленно. Потом подожди снаружи. Оба подождите. Когда они вышли, Суворин начал набирать номер. Он повернул стул к себе и тяжело опустился на него. Сержант листал немецкий порнографический журнал. Затянутая в чулок женская нога нагло высовывалась из-под стопки бортовых журналов. Суворин услышал слабые сигналы вызываемого номера. Из-за атмосферных помех в трубке потрескивало. — Сергей? Это Суворин. Соедини меня с шефом. Потом голос Арсеньева. — Слушай, Феликс. — В голосе чувствовалось напряжение. — Я пытался с тобой связаться. Ты слышал новость? — Я слышал новость. — Невероятно! Ты говорил с местными? Ты должен действовать быстро. — Да. Я говорил с ними и хочу спросить: что это такое, товарищ полковник? — Суворину пришлось заткнуть одно ухо и кричать в трубку. — Что происходит? Я приземлился посреди снежной пустыни и вижу в окно, как три головореза загружают бульдозер таким количеством оружия, какого хватило бы для отражения атаки натовского батальона… — Феликс, — сказал Арсеньев, — операция вышла из-под нашего контроля. — Что это означает? Теперь мы должны выполнять приказы МВД? — Это не МВД, — тихо сказал Арсеньев. — Это спецслужба в форме МВД. — Спецназ? — Суворин прижал ладонь ко лбу. Спецназ. Бригада «Альфа». Убийцы. — Кто распорядился спустить их с цепи? Как будто он не знал. — Догадайся. — Его превосходительство был, как всегда, пьян? Или пребывал в необычной для него трезвости? — Поосторожнее, товарищ майор, — сухо ответил Арсеньев. Заработал тяжелый дизель. От его гула задрожали двойные стекла, на мгновение заглушив голос Арсеньева. Большие желтые фары повернулись, полоснули по снегу и начали приближаться к будке. — Я хочу получить точные указания. — Действуй, как найдешь нужным, в случае необходимости — силовыми методами. — С какой целью я должен прибегнуть к силовым методам? — Это на твое усмотрение. — Но цель, какая цель? — Соображай сам. Я полагаюсь на тебя. Предоставляю тебе полную свободу действий… Да, полковник хитер и коварен. Большего хитреца не сыщешь. Суворин потерял терпение: — Так скольких человек мы должны убить? Одного? Двух? Всех троих? Это шокировало Арсеньева. Он был глубоко встревожен. Если запись этого разговора когда-нибудь прокрутят, — а это наверняка сделают на следующий же день, — его состояние поймут все. — Никто ничего не сказал о том, что кого-то надо убить! Разве кто-нибудь хоть заикнулся об этом? Например, я? — О, разумеется нет, — ответил Суворин со всем сарказмом, на какой был способен. — Итак, что бы ни случилось, ответственность ляжет на одного меня. Мое вышестоящее руководство не дало мне никаких указаний. А также, уверен, и этому образцовому майору Кретову! Арсеньев начал что-то говорить, но голос его потонул в реве двигателя. Бульдозер подкатил к самому окну. Его скребок поднимался и опускался, как нож гильотины. Суворин увидел Кретова на водительском месте, тот провел пальцами по горлу, дал сигнал. Суворин раздраженно отмахнулся от него и отвернулся. — Повторите, товарищ полковник! Но связь прервалась, и все попытки соединиться снова ни к чему не привели. И этот звук долго еще стоял в ушах Суворина, когда он втиснулся в кабину бульдозера, который сразу же, подпрыгивая на колдобинах, помчался в сторону леса, — холодное, недружелюбное жужжание в трубке, отрезавшее его от полковника. 28 Снегопад слегка утих, но заметно похолодало — было три-четыре градуса ниже нуля. Келсо надел капюшон и энергично зашагал к краю вырубки. Желтые бумажные метки выглядывали из-под снега, как диковинные зимние цветы. Выбраться из лачуги оказалось не так-то просто. Когда он сказал русскому, что им нужно вернуться к машине — забрать кое-какие вещи, товарищ, — то прочитал такую подозрительность в его глазах, что ему стало страшно. Но он все же выдержал этот взгляд и, посмотрев на русского почти просительно, получил наконец разрешение. Но О'Брайен и тут попытался его задержать: Непредсказуемый, еще несколько кадров отсюда, — пока Келсо не схватил его крепко за локоть и не потянул к двери. Русский не спускал с них глаз, попыхивая трубкой. Келсо слышал у себя за спиной тяжелое дыхание О'Брайена, еле поспевавшего за ним, но не дал ему передышки, пока они не оказались вне поля видимости. — Вы захватили тетрадь? — спросил О'Брайен. Келсо похлопал себя по груди. — Она здесь. — Отлично, — сказал О'Брайен. И победно подпрыгнул в снегу. — Господи Иисусе, вот это сюжет! Сногсшибательная история. — Сногсшибательная история, — повторил за ним Келсо, но думал только об одном: как можно скорее исчезнуть отсюда. Он зашагал быстрее, и ноги его заныли, каждый шаг по снегу давался с неимоверным трудом. Они вышли на тропу и увидели в сотне метров «тойоту», покрытую толстым слоем влажного снега. В задней части кузова с подветренной стороны слой снега был толще; подойдя ближе, они увидели, что влажный снег превращается в ледяную корку. Машина по-прежнему стояла носом вниз, задние колеса чуть ли не целиком торчали над снегом. Повреждения удалось найти не сразу. Русский выпустил в машину три пули. Одна сшибла замок задней дверцы. Другая повредила запор водительской. Третья пробила капот — видимо, русский хотел вывести из строя сигнализацию. — Вот псих, — проговорил О'Брайен, глядя на отвратительные дыры. — Эта машина стоит сорок тысяч… Он забрался на водительское сиденье, вставил ключ и попробовал включить зажигание. Никакого эффекта. Даже щелчка. — Понятно, почему он не боялся отпустить нас к машине, — тихо сказал Келсо. — Он знал, что мы никуда не денемся. На лице О'Брайена промелькнула тревога. Он выбрался из машины и провалился в снег. Добрался до багажника, открыл его, облегченно вздохнул, выпустив изо рта облачко пара. — Похоже, что «Инмарсат» он не тронул, слава богу. Это уже кое-что. — Он оглянулся, нахмурился. — Что теперь? — спросил Келсо. — Деревья, — пробормотал О'Брайен. — Деревья? — Да. Спутник не над нашими головами, помните? Он висит над экватором. Мы далеко на севере, это значит, что антенну надо направлять как можно ниже, чтобы поймать сигнал. Если деревья близко, они как бы образуют экран. — Он повернулся к Келсо, и тот готов был убить его в ту же минуту — за глупую ухмылку на самодовольном красивом лице. — Нам нужно свободное пространство, Непредсказуемый. Придется возвращаться на вырубку. О'Брайен настоял на том, чтобы взять с собой все оборудование. В конце концов, Келсо сказал русскому, что они собираются сделать именно это, и не нужно давать ему повод для подозрений. Кроме того, О'Брайен ни в коем случае не собирался бросать электронные игрушки стоимостью более ста тысяч долларов в простреленной «тойоте» посреди тайги. Он хотел, чтобы все это было у него под рукой. Они поплелись обратно по тропе. Впереди О'Брайен нес «Инмарсат», самый тяжелый из больших кейсов, и аккумулятор «тойоты», завернутым в черный полиэтилен. Келсо тащил кейс с камерой и портативный монтажный аппарат и еле поспевал за О'Брайеном. У него ныли руки. Снег впивался в лицо. Вскоре О'Брайен вошел в лес и скрылся из виду, а Келсо то и дело останавливался, чтобы переложить кейс с этим чертовым монтажным аппаратом из одной руки в другую. Он потел и проклинал все на свете. К тому же он зацепился за невидимый под снегом корень и повалился в сугроб. Когда он вышел на вырубку, О'Брайен уже подсоединил спутниковую тарелку к батарее и начал ее поворачивать. Траектория антенны вела прямо к верхушкам самых высоких елей, стоявших метрах в пятидесяти, и он согнулся над аппаратом, беспокойно двигая подбородком; в одной руке он держал компас, другой нажимал на кнопки. Снегопад почти прекратился, и над головой показалось светло-голубое морозное небо. Позади, в раме из теней деревьев, виднелась серая избушка — одинокая, покинутая, и лишь легкий дымок поднимался из ее узкой железной трубы. Келсо опустил, почти бросил кейсы в снег и положил руки на колени, переводя дыхание. — Ну как? — Пока ничего. Келсо застонал. Черт меня дернул назвать это дешевым цирком! — Если эта штука не заработает, — сказал он, — мы застрянем здесь надолго, вы это понимаете? Мы будем торчать тут до следующего апреля, и нам останется только слушать декламацию собрания сочинений Сталина. Это была столь ужасающая перспектива, что он даже расхохотался, и второй раз за этот день О'Брайен заливался смехом вместе с ним. — Боже ты мой! На что приходится идти ради славы. Но он смеялся недолго — спутниковый телефон безмолвствовал. И в наступившей тишине тридцать секунд спустя Келсо снова уловил едва слышный шум воды. Он поднял руку. — Что такое? — спросил О'Брайен. — Река. — Он закрыл глаза и задрал голову, напрягая слух. — По-моему, река. Трудно было отделить этот звук от шума ветра в ветвях. Но звук был постоянный и довольно ровный, создавалось впечатление, что он доносится откуда-то из-за лачуги. — Пойдем на этот звук, — сказал О'Брайен. Он отцепил клеммы и начал сворачивать антенну. — Тут есть смысл, если подумать. Именно по реке этот тип и передвигается. На лодке. Келсо поднял два кейса. — Аккуратнее, Непредсказуемый, — крикнул О'Брайен. — Что вы хотите сказать? — Капканы. Помните? Он расставил их по всему лесу. Келсо неуверенно огляделся, вспоминая снежный вихрь, хватку металлической челюсти капкана. Но зачем думать об этом, все равно им придется идти мимо лачуги. Он подождал, пока О'Брайен упакует «Инмарсат», и они отправились в путь вместе, покачиваясь от усталости. Келсо повсюду теперь чудился русский: в окне убогой лачуги, в щели подпола, за поленницей дров возле задней стены, в бочке с зеленоватой водой, в темноте деревьев. Он представлял себе ружье, нацеленное ему в спину; угнетало жуткое ощущение собственной беспомощности и уязвимости. Они дошли до вырубки и далее держались края леса. Густой подлесок. Полусгнивший бурелом. Странные белые грибовидные наросты, похожие на расплывшиеся человеческие лица. Иногда вдалеке слышался треск, когда порывы ветра сбрасывали с веток отяжелевший снег. Ничего не было видно дальше вытянутой руки. Они никак не могли найти тропу. Оставалось лишь продираться напролом сквозь заросли. О'Брайен шел впереди, и ему было труднее: он нес два тяжелых кейса и большую батарею, ему все время приходилось скрючивать свое массивное тело, чтобы пролезать в узкие просветы между деревьями. Его шатало то влево, то вправо, он низко пригибал голову — не было свободной руки, чтобы прикрыться от бьющих по лицу веток. Келсо старался ступать по его следам, и когда они сделали несколько десятков шагов, создалось ощущение, что лес замкнулся у них за спиной, как массивная дверь. Несколько минут они тащились в полутьме. Келсо хотелось остановиться, переложить монтажный аппарат в другую руку, но он боялся потерять из виду спину О'Брайена и скоро забыл обо всем, кроме боли в правом плече и в легких. Капли пота и тающего снега попадали в глаза, затуманивали взор. Он попытался поднять руку и вытереть лицо влажным рукавом, как вдруг услышал крик О'Брайена. Он сделал еще рывок вперед, и внезапно — как будто он прошел сквозь стену — деревья расступились, снова стало светло. Они оказались на краю высокого берега, который круто спускался вниз, а у их ног открылась желтовато-серая бурлящая поверхность реки шириной в полкилометра. Это было потрясающее зрелище — истинно Божье творение, как собор в джунглях, — и минуту ни один не мог произнести ни слова. О'Брайен поставил свои кейсы и батарею, достал компас и показал его Келсо. Они находились на северном берегу Двины лицом прямо к югу. В десяти метрах ниже и в ста метрах левее виднелась вытащенная из воды и покрытая брезентом маленькая лодка. Похоже, ее припрятали на зиму, и это понятно: лед уже начал покрывать реку, образовав своего рода шельф шириной в десять-пятнадцать метров, который, как показалось Келсо, расширялся прямо на глазах. На другом берегу реки тянулась такая же белая полоса, за которой виднелся темно-зеленый лес. Келсо поднес к глазам бинокль и исследовал берег в поисках признаков жилья, но ничего не обнаружил. Картина была мрачная, неприветливая, безжизненная. Он опустил бинокль. — Кому вы собираетесь звонить? — В Америку. Чтобы они связались с московским бюро. — О'Брайен уже открыл кейс со спутниковым телефоном и прикреплял пластиковую тарелку. Он работал без перчаток. На морозе его руки стали ярко - красными. — Когда стемнеет? Келсо посмотрел на часы. — Сейчас почти пять, — сказал он. — Не позже, чем через час. — Итак, что мы имеем. Даже если батарея выдюжит, я дозвонюсь в Штаты и они вышлют за нами спасательную команду, мы застряли здесь на ночь. Если только не решимся на экстренные действия. — А именно? — Воспользуемся лодкой. — Вы хотите украсть ее? — Я возьму ее взаймы, конечно. — Он присел на корточки, распаковал батарею, стараясь не встречаться с Келсо глазами. — Да будет вам, не смотрите на меня так, Непредсказуемый. Кому какой от этого вред? Она все равно не понадобится ему до весны — тем более, если температура и дальше будет падать, река покроется льдом через день-другой. Кроме всего прочего, он прострелил нашу машину, разве не так? А мы воспользуемся его лодкой, это будет справедливо. — А вы умеете обращаться с ней? — Я умею обращаться с лодкой, я умею обращаться с камерой, я умею передавать картинки по воздуху — я супермен, ё-моё. Да, я умею грести. — А он? Он будет стоять на берегу и смотреть, как мы уплываем? — Келсо оглянулся. — Вы понимаете, что он, скорее всего, сейчас следит за нами? — Тогда вам придется заговаривать ему зубы, пока я все соберу. — О, благодарю вас, — сказал Келсо. — Премного обязан. — Ну, по крайней мере я что-то предложил. Что предлагаете вы? Справедливо, вынужден был признать Келсо. Он навел бинокль на лодку. Вот способ выживания русского: время от времени он совершал вылазки во внешний мир. Так он приобретал керосин для лампы, табак для трубки, патроны для ружья, батарейки для транзисторного приемника. Откуда он берет деньги? Торгует охотничьими трофе-ями? Или же этот поселок был основан НКВД в 1950-е годы на деньги некоего фонда, который до сих пор кто-то подпитывает? Лодка была припрятана в небольшой заводи, отделенной от реки невысоким подлеском и скрытой от глаз плывущих. Лодка лежала на киле, чуть накренившись на правый борт, под нее были подложены бревна. На вид крепкая, небольшая, но способная в случае необходимости взять четырех человек. Выступ на корме предполагал подвесной мотор, и если это так и О'Брайен сумеет привести его в действие, они доберутся до Архангельска за пару часов, а может быть, и быстрее, учитывая стремительное течение в сужающейся части реки. Он подумал о кладбищенских крестах, датах на них, стертых кем-то лицах. По-видимому, мало кому удавалось выбраться отсюда. Но ничего другого не оставалось. — Хорошо, — сказал он наконец. — Попробуем. — Вот это мне нравится. Келсо повернул к лесу, О'Брайен тем временем направил антенну в сторону реки, и вскоре Келсо услышал у себя за спиной благословенный писк «Инмарсата», настроившегося на спутник. Бульдозер набрал приличную скорость — шестьдесят-семьдесят километров в час, в обе стороны выбрасывались снежные струи, ударявшие в стволы деревьев. За рулем сидел Кретов. Рядом с ним, прижавшись друг другу и не выпуская из рук автоматов, разместились его люди. Суворин буквально висел сзади на откидном сиденье, вцепившись руками в металлические поручни. Приклад автомата вдавливался в его ногу, и его мутило от тряски и выхлопных газов. Он размышлял о тех перипетиях, что выпали на его долю в последние дни, и с огорчением признавал мудрость старой русской поговорки: люди рождаются в чистом поле и умирают в темном лесу. Для этих размышлений у него было достаточно времени, потому что со времени выезда из аэропорта ни один из трех спецназовцев не обратился к нему ни с единым словом. Они угощали друг друга жвачкой, сигаретами «ТУ-144», тихо переговаривались, но из-за грохота двигателя Суворин не мог разобрать ни слова. Этих троих связывают близкие отношения, подумал он, наверняка их объединяет некое братство. Где были они в последний раз? Может быть, в Грозном, усмиряя чеченских боевиков? («Все террористы уничтожены на месте…») В таком случае сегодняшняя вылазка для них — просто праздник. Пикник в лесу. Кто же отдает им приказы? Соображай сам… Шутка Арсеньева. В кабине было жарко. Единственный стеклоочиститель судорожными рывками боролся со снежными комьями, ударявшими в стекло. Суворин попытался высвободить ногу. Серафима уже несколько месяцев требовала, чтобы он уволился и начал зарабатывать деньги — у ее отца есть знакомый в частной энергетической компании. «… Мой дорогой Феликс, как бы это сказать, он кое-чем мне обязан». Так сколько будут платить, папа? В десять раз больше, чем на этой треклятой службе, и в десять раз меньше работы? К черту Ясенево. Время пришло. Из приемника раздался сиплый мужской голос. Суворин подался вперед. Он не улавливал слов. Похоже, передают координаты. Кретов в одной руке держал микрофон, другой управлял машиной, одновременно глядя в карту, разложенную на коленях соседа, и время от времени — на дорогу. — Конечно. Конечно. Без проблем. — В чем дело? — спросил Суворин. — А, вы еще здесь? — с притворным удивлением процедил Кретов. — Ты понял, Алексей? — обратился он к человеку с картой на коленях. Затем бросил Суворину: — Это пост прослушивания в Онеге. Они только что перехватили разговор по спутниковой связи. — Тридцать километров, товарищ майор. Это прямо у реки. — Видите? — сказал Кретов, усмехнувшись в зеркало Суворину. — Что я вам говорил? К вечеру будем дома. 29 Келсо вышел из леса к деревянной лачуге. Снег покрылся хрустящей ледяной коркой, легкие порывы ветра вздымали облачка снежной пудры. Тонкий дымок, поднимавшийся из железной трубы, извивался и дрожал на ветру. «Подходить к Нему надо так, чтоб Он видел». Таков был совет его горничной Валечки. «Он терпеть не может, когда подкрадываются. Если нужно постучаться в дверь, стучи сильнее». Келсо намеренно громко протопал своими резиновыми сапогами по ступенькам, затем посильнее постучал. Ответа не последовало. Что делать? Он постучал снова, подождал, повернул задвижку и открыл дверь. И сразу же знакомый запах — животный дух, смешанный с застоялым холодным табачным дымом, — чуть не сбил его с ног. Комната была пуста. Ружья не видно. Похоже, русский только что работал за столом: бумаги разложены, сверху два карандашных огрызка. Келсо в нерешительности стоял в дверном проеме, разглядывая бумаги. Оглянулся. На вырубке никакого движения. Русский, скорее всего, у реки, следит за О'Брайеном. У них лишь одно тактическое преимущество, подумал Келсо: их двое, а он один и не может шпионить за обоими одновременно. Помявшись в дверях, он подошел к столу. Он собирался лишь бегло просмотреть бумаги и начал быстро листать их. Два паспорта, красные, в твердой обложке, шесть сантиметров на четыре, с надписями «Паспорт» и «Норвегия», выданные в Бергене в 1968 году, — молодая чета почти одинаковой внешности: длинные волосы, очень светлые, похожи на хиппи, девушка хорошенькая, чистенькая. Он не запомнил их имена. Въехали в СССР через Ленинград в июне 1969 года… Удостоверения личности трех человек: первый — моложавый, в очках, с торчащими ушами, по виду студент; второй — пожилой, за шестьдесят, много по-видавший, уверенный в себе, быть может, моряк; третий — пучеглазый, неухоженный, цыган или бродяга. Документы старого советского образца, имена неразборчивы… И, наконец, еще стопка документов, всего шесть, по пять скрепленных между собой страниц каждый, написаны чернилами или карандашом, разными почерками: один аккуратный, один неряшливый, другой совсем неразборчивый, но всякий раз вверху первого листа заглавными буквами надпись: «Признание». Келсо почувствовал из открытой двери порыв ветра, взъерошивший волосы на затылке. Он аккуратно сложил бумаги, отодвинул их от себя; слегка подняв руки и как бы отрекаясь от них, вернулся к двери и едва не поскользнулся на ступеньках. Сел на обветшалую доску, поднес к глазам бинокль и понял, что весь дрожит. Он сидел так несколько минут, стараясь успокоиться. Он знал, что ему нужно сделать, — то, что должен сделать ученый, — спокойно, осмысленно, без скороспелых истерических выводов подойти к столу, переписать имена и позже проверить их. Убедившись в двадцатый раз, что среди деревьев нет ни одной живой души, он встал, протиснулся через низкую дверь, и первое, что бросилось ему в глаза, было ружье, прислоненное к стене, а второе — сам русский: он неподвижно сидел за столом и смотрел на него. У него редкостный дар молчания, вспоминал его секретарь, он уникален в этом отношении в стране, где все слишком много говорят… Он по-прежнему был в форме, в шинели, на голове фуражка. Золотая звезда Героя Советского Союза, пришпиленная к лацкану, сияла в свете керосиновой лампы. Откуда он взялся? Келсо нарушил тишину бессвязным бормотанием: — Товарищ… вы… я так удивился… искал вас… хотел… — Он нервно расстегнул молнию и достал кожаный мешочек с тетрадью. — Я хотел вернуть вам бумаги вашей матери, Анны Михайловны Сафоновой… Время тянулось. Прошло полминуты, минута, наконец русский тихо сказал: — Хорошо, товарищ. — Он сделал какую-то пометку на листе и кивком пригласил Келсо к столу. Келсо подошел, положил на стол мешочек с тетрадью, как некую жертву, призванную умилостивить мстительного бога. Снова долгая, мучительная пауза. — Капиталисты, — заговорил наконец русский, положив огрызок карандаша и потянувшись к трубке, — это грабители. Империализм — высшая стадия капитализма. Из этого следует, что империалисты — самые великие грабители за всю историю человечества. Они готовы выкрадывать чужие документы. С легкостью! Они готовы украсть у вас последнюю копейку. Или чужую лодку, да, товарищ? — Он подмигнул Келсо и продолжал смотреть на него, зажигая спичку, раскуривая трубку. Выпустил облачко дыма. — Закройте, пожалуйста, дверь, товарищ. Начинало темнеть. Если мы застрянем здесь на ночь, то вообще никогда отсюда не выберемся, думал Келсо. Почему так долго не возвращается О'Брайен? — Теперь, — продолжал русский, — нужно задать решающий вопрос, товарищ. Как нам защититься от этих капиталистов, империалистов, от этих грабителей? Ответ на этот вопрос тоже имеет решающее значение. — Он загасил спичку резким взмахом руки и наклонился вперед. — Мы можем защититься от этих капиталистов, этих империалистов, этих мерзких пронырливых жуликов в образе человеческом, только проявляя железную бдительность. Возьмите, к примеру, эту норвежскую парочку с их змеиными улыбками. Они приползли на своих червивых брюхах в этот лес, просили: «Покажите нам дорогу, товарищ!» Как вам это понравится? Они, видите ли, проводят так каникулы! Он помахал их паспортами перед носом Келсо, и тому удалось еще раз увидеть лица этих людей, бандану на голове молодого человека, какую носили поклонники ЛСД. — Разве мы такие дураки, — вопрошал русский, — такие отсталые, примитивные люди, что не можем распознать капиталиста-империалиста-грабителя-шпиона, когда он пробирается в нашу среду? Нет, товарищ! Мы не настолько отсталы и примитивны. Таким гостям мы преподаем жестокий урок социалистической бдительности — здесь у меня их признания. Сначала они все отрицали, но в конце концов сознались во всем, и больше нет смысла о них говорить. Они превратились, как и предсказывал Ленин, в пыль на мусорной свалке истории. Об этом тоже нечего говорить, и об этом тоже! — Он махал пачкой удостоверений. Лица жертв мелькали перед глазами Келсо. — Это, — говорил русский, — наш решительный ответ на решительный вопрос, поставленный всеми капиталистами-империалистами, мерзавцами и грабителями! Он откинулся к спинке стула, сложил на груди руки и мрачно усмехнулся. Ружье было в пределах досягаемости Келсо, но он не мог даже пошевелиться. Возможно, оно не заряжено. А если заряжено, он не знает, как оно стреляет. Но даже если бы знал, он отдавал себе отчет в том, что не сможет застрелить этого русского: в нем таилась какая-то сверхъестественная сила. То он где-то впереди, то вдруг оказывается сзади. То он среди деревьев, то мгновение спустя сидит за столом, разглядывая свою коллекцию признаний и время от времени делая какие-то пометки. — Но еще хуже — зараза правого уклонизма, — сказал русский после паузы. Он снова разжег трубку, шумно вобрав в себя дым. — Первым из них был Голуб. — Первым из них был Голуб, — тупо повторил Келсо. Он вспомнил могильные кресты: Т. И. Голуб, стертое лицо, умер в ноябре 1961 года. Суть сталинского успеха, в сущности, очень проста, он основан на убеждении, которое можно выразить в трех словах: люди боятся смерти. — Голуб первым поддался классическим примиренческим тенденциям правого уклонизма. Конечно, я тогда был еще ребенком, но его хныканье до сих пор звучит у меня в ушах: «Товарищи, в деревнях говорят, что тело Сталина вынесли с его законного места возле Ленина. Ох, товарищи, что же нам делать? Это безнадежно, товарищи! Они придут и убьют нас всех! Нам пора сдаваться!» Видели ли вы когда-нибудь рыбаков во время шторма на большой реке? Я видел много раз. Одна группа напрягает все силы, подбадривает своих товарищей и смело борется со стихией: «Смелее, ребята, крепче руль, режь волну, прорвемся!» Но есть и другой тип рыбаков, которые при первых признаках бури теряют присутствие духа, начинают хныкать и деморализуют этим остальных: «Какой ужас, приближается шторм, ложись, ребята, на дно лодки, закройте глаза, авось вынесет на берег». Русский сплюнул на пол. — Чижиков в ту же ночь увел его в лес, а наутро мы увидели крест. И так был положен конец хныканью правых уклонистов, и даже эта старая свинья, его вдова, с тех пор как воды в рот набрала. И еще несколько лет спокойно продолжалась работа под четырьмя нашими лозунгами: лозунгом борьбы против пораженчества и самоуспокоенности, лозунгом борьбы за самообеспечение, лозунгом конструктивной самокритики, который лежит в основе нашей партии, и лозунгом, гласящим, что в огне закаляется сталь. А потом начался саботаж. — О, саботаж, — пробормотал Келсо. — Разумеется. — Он начался с отравления осетровых. Это случилось после суда над иностранными шпионами, в конце лета. Однажды утром мы увидели, как рыбы всплывают белым брюхом вверх на поверхность реки. Много раз мы замечали, что приманка исчезает из капканов, а зверь не ловится. Грибы высохли, мы едва собрали пуд, чего никогда раньше не было. Даже ягоды в радиусе нескольких километров исчезли — мы не смогли их собрать. Я обсудил эту кризисную ситуацию с товарищем Чижиковым — я был уже постарше, понимаете, и имел право обсуждать положение. Так вот, его анализ и выводы совпали с моими: то было классическое проявление троцкистского вредительства. Когда Ежова поймали — он шел с фонарем после отбоя, свинья, — против него возбудили дело. А это… — он протянул толстую стопку листов, исписанных неразборчивым почерком, и бросил их на стол, — это его признания, можете посмотреть, написаны им собственноручно: как посредством мигания фонаря он принимал сигналы от каких-то своих сообщников, с которыми вступил в преступный контакт во время рыбалки. — Ежов? — Жена его повесилась. У них был ребенок. — Он отвернулся. — Не знаю, что с ним стало… Они все умерли, конечно. И Чижиков тоже. Снова молчание. Келсо чувствовал себя Шехерезадой: пока он говорит, у него остается шанс. Молчание — предвестник смерти. — Этот товарищ Чижиков… наверное, был… — он едва не сказал: чудовищем, — сильным человеком. — Ударник, — сказал русский. — Стахановец, солдат и охотник, красный специалист и теоретик высочайшего калибра. — Он почти прикрыл глаза и перешел на шепот. — Ух, как он меня бил, товарищ! Он все время меня бил, пока я не начинал лить кровавые слезы! По инструкциям, которые он получил относительно моего воспитания от высших органов власти, он должен был все время давать мне взбучки. Всем, чему я научился, я обязан ему. — Когда умер товарищ Чижиков? — Две зимы тому назад. Он тогда уже наполовину ослеп и стал очень неловок. Он угодил в один из своих же капканов. У него почернела нога и начала вонять, как червивое мясо. Он впадал в беспамятство. Рычал от гнева. В конце концов он попросил нас оставить его на ночь в снегу. Собачья смерть. — А его жена, она умерла вскоре после него? — Через неделю. — Она, наверное, заменяла вам мать. — Да. Но она постарела. Не могла больше работать. Это трудно было сделать, но это было к лучшему. «Он никогда не испытывал любви к человеческому существу, — писал его школьный товарищ Иремашвили. — Он не знал чувства жалости ни к человеку, ни к животному, и я никогда не видел, чтобы он плакал…» Трудно было сделать… К лучшему… Русский приоткрыл один желтый глаз. — Вы нервничаете, товарищ, — сказал он. /— Я это чувствую. У Келсо пересохло в горле. Он посмотрел на часы. — Я беспокоюсь о коллеге… Прошло уже больше получаса, как он оставил О'Брайена на берегу реки. — Об этом янки? Положитесь на меня, товарищ. Не верьте ему. Сами увидите. Он снова подмигнул, приложил палец к губам и встал. Затем метнулся по комнате с невероятным проворством и ловкостью — в его движениях было что-то грациозное: один, два, три шага, а пятки сапог едва ли коснулись пола. Он распахнул дверь. За ней стоял О'Брайен. Позже Келсо думал о том, что могло за этим последовать. Русский перевел бы все в шутку? («Не хлопайте ушами, товарищ!») Или же он счел бы О'Брайена очередным лазутчиком, пробравшимся в миниатюрное сталинское государство, где из него будут выбивать признание? Трудно сказать, что могло случиться дальше, потому что русский внезапно резким, грубым движением втащил О'Брайена в комнату. А сам встал в дверном проеме, чуть склонив набок голову, расширив ноздри, принюхиваясь и прислушиваясь. Суворин не заметил дыма. Его увидел Кретов. Он притормозил, включил первую передачу, и следующие несколько сот метров они продвигались медленно, пока не увидели начало тропы. Посередине ее белела крыша «тойоты», ярко выделявшаяся на фоне темных деревьев. Кретов затормозил, подал немного назад и, не выключая двигатель, попытался разглядеть дорогу. Затем включил передачу, резко прибавил газ, бульдозер свернул с дороги на тропу, расчистил путь к «тойоте» и остановился неподалеку. Кретов выключил двигатель, и на какое-то мгновение на Суворина вновь обрушилась неестественная тишина. — Какие конкретно приказы вы получили? — спросил он Кретова. Тот открыл дверцу. — Мои приказы основаны на русском здравом смысле: загнать пробку назад, в бутылку, желательно — в самом узком месте. — Он легко спрыгнул в снег и потянулся к своему «АК-74». Сунул в карман куртки запасные магазины. Проверил пистолет. — Это и есть самое узкое место? — Оставайтесь в машине и грейте задницу. Мы быстро управимся. — Я не собираюсь участвовать в каких-либо незаконных действиях, — сказал Суворин. Его слова прозвучали на редкость абсурдно и слишком высокопарно даже для его собственных ушей, Кретов же просто оставил их без внимания. Он и его люди уже уходили. — По крайней мере не должны пострадать иностранцы! — крикнул он вдогонку. Он просидел несколько секунд в машине, глядя на удаляющиеся спины спецназовцев. Затем, чертыхнувшись, нагнул переднее сиденье и протиснулся в дверь. Кабина оказалась довольно высоко над землей. Он прыгнул, почувствовал, как его потянуло назад, и услышал треск лопнувшей ткани. Подкладка пальто зацепилась за металлический угол. Снова выругавшись, отцепился. Догнать ушедших вперед было нелегко. Они в отличной физической форме, чего он не мог сказать о себе. У них армейские сапоги, у него — городские ботинки. И он не догнал бы их, если бы они не остановились, разглядывая что-то в снегу возле тропы. Кретов расправил скатанную в шарик желтую бумажку и повертел ее в руках. Не найдя ничего интересного, снова скатал ее и отшвырнул в сторону. Вставил в правое ухо миниатюрный телесного цвета приемник, похожий на слуховой аппарат. Достал из кармана черную шапочку-маску и натянул на голову. Остальные сделали то же самое. Потом последовал лихой, рубящий взмах в сторону леса и спецназовцы двинулись дальше — впереди Кретов, выставив перед собой автомат, поворачиваясь из стороны в сторону, раскачиваясь, низко наклоняясь всем телом, готовый в любой момент прочесать лес очередями, за ним второй спецназовец и третий. Оба двигались, соблюдая такие же меры предосторожности и внимательно оглядывая местность, и головы их казались Суворину похожими на черепа. Сам он шел следом за ними, нелепый в своем штатском пальто, то и дело спотыкаясь, оскальзываясь. Русский хладнокровно прикрыл дверь и взял ружье. Он выдвинул из-под стола деревянный ящик и набил карманы патронами. Так же неторопливо он скатал ковер, поднял доску, скрывавшую потайной люк, и по-кошачьи спрыгнул вниз. — Мы стоим за мир и отстаиваем дело мира, — сказал он. — Но мы не боимся угроз и готовы ответить ударом на удар поджигателям войны. Те, которые попытаются на нас напасть, получат сокрушительный отпор, чтобы впредь неповадно было им совать свое свиное рыло в наш советский огород. Постелите ковер на место, товарищи. Он исчез, закрыв за собой люк. О'Брайен взглянул на люк, потом на Келсо. — Что это еще за чертовщина? — А где, черт вас дери, вы сами пропадали? — Келсо схватил мешочек с тетрадью и запихнул его под куртку. — Не обращайте на него внимания, — сказал он, расстелив коврик на прежнем месте. — Давайте выбираться отсюда. Но прежде чем они пошевелились, в окне мелькнул череп в маске — два круглых глаза и щель на месте рта. Сапог ударил в дверь. Она треснула и распахнулась. Им велели встать лицом к стене, вплотную к грубым доскам, и Келсо почувствовал, как холодный металл ткнулся ему в шею. Медлительного в движениях О'Брайена ткнули в стену лбом — чтоб знал, как себя вести, — и наградили потоком цветистых русских фраз. Им туго связали руки за спиной тонкой пластиковой веревкой. — Где еще один? — грубо спросил солдат. Он занес над головой приклад автомата. — Под полом! — крикнул О'Брайен. — Объясните им, Непредсказуемый. Он под этими проклятыми досками! — Он под полом, — произнес по-русски интеллигентный голос, который, показалось Келсо, был ему знаком. Тяжелые сапоги затопали по деревянному полу. Повернув голову, Келсо увидел, как один из солдат в маске подошел к углу комнаты, опустил ствол и наобум открыл огонь. Он вздрогнул от оглушающего шума выстрелов в ограниченном пространстве комнаты, а когда посмотрел снова, человек медленно пятился назад, методично посылая очередь за очередью в пол ровными полосами; автомат в его руках дрожал, как отбойный молоток. В воздух взмывали щепки, и Келсо почувствовал, как что-то ударило его под ухом и по щеке пробежала струйка крови. Он повернулся в другую сторону и прижался щекой к стене. Треск выстрелов оборвался, он услышал щелчок вставляемого магазина, и тут же стрельба возобновилась, но ненадолго. Что-то упало на пол. Запахло кордитом. Едкий дым заставил Келсо зажмуриться, а когда он открыл глаза, то узнал светловолосого разведчика из Москвы. Тот брезгливо мотал головой. Отстрелявшийся солдат откинул изодранный в клочья ковер и поднял люк. Он посветил вниз, в облако пыли, карманным фонарем и нырнул в подпол. Было слышно, как он двигается у них под ногами. Через полминуты он появился в дверях лачуги и сдернул маску. — Там тоннель. Он скрылся. — Достал пистолет и протянул его блондину. — Посторожите их. Потом подал знак остальным, и они затопали по снегу. 30 Суворин весь промок. Он посмотрел себе под ноги и увидел, что стоит в луже растаявшего снега. Брюки пропитались влагой, низ пальто — тоже. Обрывок шелковой подкладки волочился по полу. А ботинки промокли насквозь и имели жалкий, обшарпанный вид, хоть выбрасывай. Один из двух связанных — корреспондент, кажется, его фамилия О'Брайен, — чуть повернулся и начал что-то говорить. — Заткнись! — зло крикнул Суворин, снял пистолет с предохранителя и помахал им. — Молчать и лицом к стене! Он сел за стол и вытер мокрым рукавом лицо. Ботинки хоть выбрасывай… И вдруг он увидел, что на него смотрит Сталин. Он взял фотографию в рамке и поднес к свету. Фотография подписана. А это что такое? Паспорта, удостоверения личности, трубка, старые граммофонные пластинки, конверт с пучком волос… Такое впечатление, что кто-то показывал фокусы. Он выложил волосы себе на ладонь и потер их между большим и указательным пальцами. Волосинки седые, жесткие, как щетина. Он отшвырнул их и вытер пальцы о влажное пальто. Затем положил пистолет на стол и протер глаза. — Сядьте, — сказал он устало, — разрешаю вам сесть. Из леса донеслась длинная автоматная очередь. — Знаете, — печально добавил он, обращаясь к Келсо, — лучше бы вы улетели тем самолетом. — Что будет дальше? — спросил англичанин. Сесть им с О'Брайеном было трудно. Они фактически стояли на коленях, привалившись к стене. Печка загасла. Стало очень холодно. Суворин вынул из конверта пластинку и поставил ее на допотопный граммофон. — Вот так сюрприз, — удивился он. — Я аккредитованный член иностранного корреспондентского корпуса… — начал О'Брайен. Автоматную очередь в лесу заглушил звук взрыва. — Американский посол… — продолжал О'Брайен. Суворин быстрыми движениями завел граммофон — все что угодно, лишь бы заглушить звуки выстрелов — и опустил иглу на пластинку. Сквозь треск, подобный ударам градин по крыше, зазвучала мелодия оркестра. Снова началась стрельба. Где-то далеко в лесу кто-то закричал. Один за другим быстро последовали два выстрела. Крик оборвался, и тут захныкал О'Брайен: — Они убьют нас. Они пристрелят и нас тоже! — Репортер попытался высвободиться от веревки и приподняться, но Суворин легонько ткнул его носком ботинка в грудь. — Давайте вести себя цивилизованно, — сказал он по-английски. Да, такого не пожелаешь и врагу, хотелось ему сказать. Никогда в жизни не мечтал, ей-богу, попасть в вонючую лачугу сумасшедшего и охотиться на него, как на зверя. Честно говоря, я убежден, что, окажись мы в других обстоятельствах, вы нашли бы во мне приятного собеседника. Он попытался вжиться в звуки музыки из граммофона и даже дирижировать указательным пальцем, но никак не мог ухватить ритм: это была какая-то какофония. — Вы бы привезли с собой армию, — сказал Келсо, — потому что трое против него не имеют никаких шансов. — Чепуха, — гордо парировал Суворин. — Это наш спецназ. Они его поймают. Ну, а если потребуется, мы пришлем и армию. — Зачем это вам? — Затем, что я служу у напуганных людей, доктор Келсо, и некоторые из них в том возрасте, что вполне могли испытать на себе тяжелую руку товарища Сталина. — Он хмуро посмотрел на граммофон. Что за звуки? Ну прямо волчий вой. — Вы знаете, как Ленин назвал царевича, когда большевики решали судьбу царской семьи? Он назвал этого мальчика «живым знаменем». А с живым знаменем можно разделаться только одним способом. Келсо покачал головой. — Вы не понимаете этого человека. Поверьте мне — посмотрели бы, сами бы убедились, — это безумец с преступными наклонностями. За тридцать лет он убил не менее шести человек. Никакое он не знамя. Он сумасшедший. — Помните, все говорили, что Жириновский не в своем уме? Его политика по отношению к странам Балтии состояла в том, чтобы зарыть ядерные отходы вдоль литовской границы и потом гигантскими вентиляторами каждую ночь гнать ветер в сторону Вильнюса. Но на выборах девяносто третьего года он набрал двадцать три процента голосов. Суворин больше не мог выносить эту нечеловеческую, звериную музыку. Он снял иглу с диска. Раздался одиночный выстрел. Суворин хотел что-то сказать, но лишь проглотил слюну. — Пожалуй, — заметил он после долгой паузы с сомнением в голосе, — надо было привести армию… — Там капканы, — сказал Келсо. — Что? Суворин стоял в двери, вглядываясь в сумерки. Оглянулся. Он привязал веревку, стягивавшую их запястья, к холодной чугунной печке. — Он повсюду расставил капканы. Осторожнее. — Спасибо. — Суворин опустил ногу на верхнюю ступеньку. — Я скоро вернусь. Его план — эти слова показались ему исполненными очень большого смысла — его план состоял в том, чтобы вернуться к бульдозеру и по рации вызвать подкрепление. Он двинулся к краю вырубки — единственному месту, позволявшему сориентироваться. Туда вели ясно различимые, несмотря на сгущавшиеся сумерки, следы, и он был уже на полпути, когда увидел взрыв и через мгновение услышал его, а следом за ним сквозь деревья прорвался снежный вихрь. Каскады кристаллических частиц сыпались с ветвей, образуя крошечные облачка, висящие в воздухе, как выдыхаемый на морозе воздух. Он повернулся кругом, обеими руками сжимая пистолет и бессмысленно целясь в сторону взрыва. Им овладела паника, и он побежал — комическая фигура, похожая на ковыляющую марионетку, — высоко поднимая колени, чтобы поменьше касаться ими мокрого, липнущего снега. Дыхание, вырывавшееся из горла, было похоже на всхлипы. Он бежал, почти не разбирая дороги, и чуть не споткнулся о первое тело. Это был один из спецназовцев. Он попал в капкан — колоссальный, скорее всего, медвежий, — с такими громадными зубьями, что они разорвали ему ногу повыше колена до самой кости. Кругом на вытоптанном снегу были большие красные пятна — кровь вытекала из раны на ноге и из большой, похожей на второй рот, раны в голове, в задней части маски. Второй труп лежал чуть дальше. В отличие от первого — на спине, с широко раскинутыми руками и согнутыми ногами. На его груди расплылось большое кровавое пятно. Суворин опустил пистолет, снял перчатки и решил пощупать пульс у обоих, хотя понимал, что это бесполезно: закатав несколько слоев одежды на их руках, добрался до еще теплых, но уже неживых запястий. Как ему удалось уложить обоих? Суворин оглянулся. Наверное, так: он установил на тропе капкан, закопав его в снег, и выманил их на него. Первый каким-то образом его избежал, второй попался — это он, видимо, и кричал; первый вернулся, чтобы помочь, и этот зверь оказался у него за спиной. Хитрость состояла в том, что спецназовцы этого не ожидали. Первого он подстрелил сзади, а разделаться со вторым было легче легкого — это была казнь, и выстрел последовал в упор, прямо в затылок. А потом подобрал их автоматы. Что же это за существо, в конце концов? Суворин опустился на колени возле первого спецназовца и стянул с него маску. Вынул из его уха наушник и вставил себе. Он надеялся что-нибудь услышать, но не было ничего, кроме свиста. Он нашел маленький микрофон, пристегнутый к внутренней стороне запястья убитого. — Кретов! — прошептал он. — Кретов! — но услышалтолько собственный голос. Снова раздалась автоматная очередь. Огонь за стеной деревьев был похож на яркую зарю, и когда Суворин вновь вышел на тропу, он почувствовал жар от горевшего бульдозера на расстоянии в сотню метров. Должно быть, взорвался бензобак, и возникшее адское пламя обдало жаром зимний лес. Машина горела в эпицентре вдруг наступившей весны. Спорадически слышались автоматные очереди, но это не был ответный огонь Кретова. Рвались коробки с патронами, оставленные в кабине. Сам Кретов скрюченный сидел на снегу, мертвый, как и его ребята, рядом валялся пулемет. Похоже, его застрелили, когда он устанавливал пулемет. Он уже поставил его на сошки, но не успел достать из коробки ленту с патронами. Суворин подошел к нему, взял за руку, и Кретов тут же откинулся на спину. Его серые глаза были широко раскрыты, на розовом лице — гримаса изумления. Суворин не видел раны, точнее, заметил ее не сразу. Мелькнула даже мысль: уж не умер ли этот геройский майор спецназа просто от страха? Еще один громкий взрыв заставил его поднять глаза; он увидел, что на него смотрит товарищ Сталин в форме и фуражке генералиссимуса. Генсек стоял дальше на тропе около горящей машины, положив левую руку на бедро, а правой поддерживая небрежно вскинутое на плечо ружье. Тень его казалась непропорционально длинной в сравнении с невысоким ростом. Она пританцовывала на подтаявшем снегу. У Суворина перехватило дыхание. Они смотрели друг на друга. Сталин зашагал в его сторону. Он маршировал — это было самое точное слово — быстро и вместе с тем без излишней торопливости, размахивая свободной рукой, вскидывая ее до своей бочкообразной груди, слева направо, слева направо. Сейчас я задам тебе жару, товарищ, говорила вся его фигура. Суворин сунул руку в карман за пистолетом и понял, что оставил его возле первых двух трупов. Слева направо, слева направо — живое знамя приближалось, разметая сапогами снег… Суворин был больше не в силах выдерживать его взгляд. Он знал, что если поднимет глаза, то окаменеет на месте. — Почему у вас так бегают глаза, товарищ? — произнес приближающийся человек. — Почему вы не можете посмотреть товарищу Сталину прямо в глаза? Суворин повернул ствол пулемета «РП-46», вспоминая уроки, полученные лет двадцать назад во время обязательной военной подготовки на стрельбище где-то в окрестностях Витебска. «Поставить пулемет на боевой взвод, оттянув рукоятку назад. Оттянуть назад прицел и поднять крышку. Разложить ленту, открыть боковое отверстие, вставить ленту так, чтобы первый патрон вошел в патронник, и закрыть крышку. Нажать на спусковой крючок…» Он закрыл глаза и нажал на спусковой крючок. Пулемет запрыгал в его руках, выпустив несколько десятков пуль, пилой подрезавших березы в радиусе двадцати метров. Когда он отважился посмотреть на тропу, товарищ Сталин как сквозь землю провалился. Если память не изменяла Суворину, в пулеметной ленте «РП-46» всего двести пятьдесят патронов, скорострельность до шестисот выстрелов в минуту. Поэтому, размышлял он, у него, вероятно, остается меньше тридцати секунд, чтобы обстрелять все пространство вокруг, тем более что приближается вечер, температура падает, и он может насмерть замерзнуть за несколько часов. Ему надо выбраться с открытого места. Нельзя больше описывать круги, как коза на привязи, во время охоты на тигра, пытаясь что-то увидеть в зарослях. Он вспомнил о заброшенных деревянных домах в дальнем конце тропы. Все-таки какое-то укрытие. Нужно найти, к чему прислониться спиной, нужно время, чтобы все обдумать. Из леса донесся волчий вой. Он снял пулемет с сошки, вскинул на плечо, взял в другую руку патронную ленту, и его колени едва не подкосились от тяжести. Снова раздался пронзительный звериный вой. Это вовсе не волк, сообразил он. Это крик человека, торжествующий кровавый рык. Он поплелся по тропе прочь от горящей машины и почувствовал, что кто-то движется параллельно с ним среди деревьев, размеренным шагом, время от времени разражаясь хохотом над его тщетными попытками скрыться. С ним играют, это было ясно. Ему позволят добраться до места, которое он наметил, и там пристрелят. Он вышел к заброшенному поселку, приблизился к ближайшему строению. Окна выбиты, дверь сорвана, половина крыши исчезла, внутри вонь. Он опустил ствол, прокрался в угол, повернулся, подтащил к себе пулемет. Прижался спиной к стене, нацелил пулемет на дверной проем и положил палец на спусковой крючок. Келсо услышал взрыв, пулеметный огонь и после недолгой паузы — звуки выстрелов из более тяжелого орудия. Они с трудом встали, отчаянно пытаясь придумать, как перерезать веревку, которой были привязаны к чугунной печке. Каждый выстрел из леса заставлял их умножать усилия. Тонкая пластиковая веревка врезалась Келсо в запястья, пальцы стали скользкими от крови. Внезапно появился русский. Он тоже был в крови. Келсо заметил это, едва он приблизился к ним, расчехляя нож, — у него был разбит лоб, перепачканы в крови щеки. Он походил на охотника, на котором запеклась кровь его жертв. — Товарищи, — сказал он. — У нас головокружение от успехов. Трое убиты. Один жив. Может быть, есть еще? — Пришлют новых. — Сколько? — Пятьдесят, — сказал Келсо. — Сто. — Он натянул веревку. — Товарищ, нам нужно исчезнуть отсюда, иначе они придут и убьют нас всех. Даже вы не сможете остановить столько солдат. Они готовы прислать целую армию. Суворин посмотрел на часы: прошло пятнадцать минут. По мере того как темнело, становилось холоднее. Все его тело начала бить дрожь — тяжелые, непроизвольные судороги, и он был не в состоянии их унять. — Ну иди же, — прошептал он. — Иди и кончай свою работу. Но никто не появился. Способность товарища Сталина преподносить сюрпризы оказалась воистину неисчерпаемой. Следующее, что услышал Суворин, были далекие щелчки, за которыми следовал гул. Щелчок — гул. Щелчок — гул. Что там делается? Суворину трудно было двигаться. Мороз сковал суставы, превратил мокрую одежду в твердые корки. Он кое-как сделал несколько шагов, и до него донеслись эти звуки, сменившиеся чем-то вроде кашля, и чуть позже — ревом двигателя. Нет, то был не автомобильный двигатель, а лодочный подвесной мотор. Сначала Суворин был озадачен, но потом понял. «Тридцать километров, товарищ майор. Это прямо у реки…» Пулемет «РП-46» легче не стал, и снег был так же глубок, только теперь приходилось бороться и со сгустившимися сумерками, но Суворин двигался. Стоило ему это неимоверных усилий. — Выродок, выродок, — твердил он на бегу, вторя реву подвесного мотора, на который держал курс, преодолевая пятидесятиметровую полосу густого леса, отделявшую заброшенный рыбачий поселок от реки. Он продрался сквозь последний барьер, подлесок, и вышел к реке. Спотыкаясь, побежал вдоль крутого берега вверх по течению. В снегу валялись какие-то электронные аппараты. Тонкий серый лед сковал реку лишь у берега, но черная вода находилась вне досягаемости — огромная масса черной воды; деревья на противоположном берегу не были видны в сумерках. Маленькая лодка продвигалась к середине реки, сделала поворот, оставляя позади себя белесый след. Он смог разглядеть три скрюченные фигуры. Один вроде бы попытался встать, другой усадил его на место. Суворин рухнул на колени, снял с плеча пулемет, заиндевелыми руками попытался закрыть крышку патроноприемника, но она никак не поддавалась. Когда он добился своего и готов был открыть огонь, лодка повернула, следуя изгибу реки, и скрылась из виду, только слышался еще шум мотора. Он опустил пулемет и уронил голову. Возле него, как космический зонд, приземлившийся на враждебную планету, смотрела на другую сторону Двины, на уже неразличимый горизонт спутниковая антенна. Несколько проводов соединяли тарелку с автомобильным аккумулятором. Другой провод вел к небольшой серой коробке с надписью: «Переносной аудиовидеопередатчик». Он увидел десять красных нулей на цифровом дисплее. Они помигали ему, стали медленно затухать и исчезли. Его охватило ошеломляющее чувство пустоты, как будто какая-то злая сила вырвалась отсюда и навсегда исчезла, как комета, оставив во тьме едва различимый след. С полминуты он прислушивался к рокоту подвесного мотора, затем этот звук исчез, и он остался один в оглушающей тишине. 31 Фигурой, попытавшейся подняться в лодке во весь рост, был О'Брайен. — Моя аппаратура! — закричал он. — Мои кассеты! Келсо силой усадил его на место. — Забудьте свою проклятую аппаратуру и свои кассеты! На мгновение лодка опасно накренилась, и русский обругал их обоих. О'Брайен со стоном уселся, обхватив голову руками. Келсо не мог никого разглядеть на удаляющемся берегу. Он видел только небо в красных отсветах над верхушками темнеющих елей. В лесу что-то сильно горело, но вскоре поворот реки скрыл зарево, и единственным, что он чувствовал, была скорость — грохот подвесного мотора и стремительное течение, несущее их среди лесов. Мысли прояснились, как никогда прежде, все остальное в жизни потеряло смысл, все сфокусировалось на одном: выжить. Келсо казалось, что самое важное — оставить как можно дальше позади это проклятое место. Он не знал, сколько еще человек там, в лесу, но, по его понятиям, эти люди могли предпринять поиски не раньше завтрашнего утра. Худший вариант сводился к тому, что светловолосый разведчик уже радировал в Архангельск с просьбой о помощи. В лодке не было ни питья, ни еды, только пара весел, опорный крюк, чемодан русского и маленькая канистра, быть может, худая, потому что она нещадно воняла дешевым топливом. В темноте Келсо пришлось поднести часы к глазам. Было около половины седьмого. Он наклонился к О'Брайену. — Когда отходит московский поезд? Тот медленно поднял голову и пробормотал голосом, в котором все еще слышалось отчаяние: — В двадцать часов десять минут. Келсо повернулся и крикнул, стараясь перекрыть ветер и рокот мотора: — Товарищ, вы доставите нас в Архангельск? — Русский ничего не ответил. — Можем мы попасть в центр города в течение часа? Русский, похоже, его не слышал. Рука его покоилась на руле, он смотрел прямо перед собой. Он поднял воротник, натянул на лоб фуражку, выражения его лица нельзя было разглядеть. Келсо попробовал докричаться, но вскоре бросил это занятие. Это был новый тип ужаса — понимать, что их жизни в его руках, что он теперь их союзник и все их будущее зависит от его прихоти. Они двигались примерно на северо-запад, и холод обрушивался на них со всех сторон — свирепый ветер в спину, сырой ветер в лицо, ледяная вода за бортом. О'Брайен сидел молчаливый, безутешный. На носу лодки был фонарь, и Келсо сосредоточился на нем — на вибрирующей желтой полоске у поверхности воды, черной и вязкой, начинающей превращаться в лед. Через полчаса снова повалил снег, крупные, светящиеся в темноте снежинки напоминали пепел. Время от времени что-то ударяло в днище. Келсо заметил куски льда, влекомые течением. Зима начинала вцепляться в них, не желая отпускать, и Келсо подумал: почему молчит русский? Уж не из страха ли? Убийцы бывают напуганы, как все прочие люди, а может быть, и сильнее других. Сталин половину жизни прожил в страхе — он боялся самолетов, боялся выезжать на фронт, боялся, что его отравят, и не прикасался к еде, пока ее не попробуют другие, менял охрану, маршруты, кровати. Если вы убили стольких людей, вам известно, как легко наступает смерть. А к ним сейчас она могла прийти с большой легкостью. Наскочат на ледяной торос, вода замерзнет за кормой, и они окажутся в ловушке; корка льда слишком тонкая, чтобы передвигаться по ней, и они умрут здесь, покрытые приличия ради снежным саваном. Он задумался, как к этому отнесутся люди. Маргарет — что скажет она, когда узнает, что тело ее бывшего мужа нашли в лесу в полутора тысячах километров от Москвы? А мальчики? Это его волновало: он тосковал по своим сыновьям. Может быть, нацарапать им героическое последнее послание, как это сделал капитан Скотт в Антарктике: «Эти беглые заметки и наши мертвые тела расскажут, что произошло…» Он подумал, что не так уж сильно боится смерти, хотя всегда полагал, что его это пугает, и поразился, потому что не мог похвастать мужеством или религиозной верой. Но нужно быть полным идиотом — разве не так? — чтобы потратить жизнь на изучение истории, не обретя хотя бы чувства предвидения относительно собственного конца. Наверное, потому он и посвятил столько лет писаниям о мертвых. Просто раньше никогда не задумывался об этом. Он попытался представить себе собственные некрологи: «… так полностью и не оправдал возлагавшихся на него надежд… так и не написал свое главное научное исследование, на которое, по общему мнению, был способен… странные обстоятельства его преждевременной смерти, наверное, никогда не будут установлены…» Посвященные его памяти статьи будут все одинаковы, и он знает всех этих брезгливых приспособленцев, которые их напишут. Русский еще больше открыл дроссель, и Келсо слышал, как он что-то шепчет себе под нос. Прошло еще полчаса. Келсо сидел с закрытыми глазами, и первым увидел огни О'Брайен. Он ткнул Келсо в бок и показал, и мгновение спустя Келсо их тоже увидел — сигнальные огни на высоких трубах и башенных кранах крупных деревообрабатывающих фабрик на мысе за городом. Потом во тьме по обоим берегам стали возникать новые огни, и небо впереди сделалось чуточку бледнее. Может быть, они все-таки успеют. Лицо у него замерзло, трудно было говорить. — У вас сохранилась карта Архангельска? О'Брайен совсем застыл. Он походил на белую мраморную статую, чудом ожившую, и когда он пошевелился, маленькие частицы замерзшего снега посыпались с его куртки на дно лодки. Он достал план города из внутреннего кармана, и Келсо подался вперед на узкой доске, служившей ему сиденьем, упал на руки и колени и неуклюже пополз к корме лодки. Поднес карту к фонарю. Двина при входе в город делала изгиб, два острова разделяли реку на три протока. Им нужно было идти по правому. Часы показывали без четверти восемь. Он пробрался на корму и выдавил из себя крик: — Товарищ! — Келсо сделал рукой рубящее движение в сторону правого борта. Русский ничем не показал, что понял, но через минуту, когда из снега выросла темная масса острова, начал обходить его с правой стороны, и Келсо увидел ржавый буй, а за ним — светлую полоску в небе. Он сложил ладони рупором возле уха О'Брайена. — Мост, — сказал он. О'Брайен снял капюшон и вопросительно посмотрел на него. — Мост, — повторил Келсо. — Который мы проезжали сегодня утром. Вскоре они проплыли под ним — это был мост двойного назначения: железнодорожный и автомобильный; с тяжелых стальных конструкций свисали ледяные сталактиты, пахло канализацией и химикалиями, по верху с шумом проносились машины. Оглянувшись, Келсо увидел лучи фар, медленно перемещавшиеся по снегу. Знакомый контур здания портового управления появился справа, и возле него — причал с привязанными лодками. Они стукнулись о невидимый лед, Келсо и О'Брайена швырнуло вперед. Мотор заглох. Русский снова его запустил, подал назад, нашел пролив, оставленный, видимо, не так давно более крупным судном. Там тоже был лед, но более тонкий. Он крошился, когда в него вонзался нос лодки. Келсо посмотрел на русского. Он выпрямился во весь рост и пристально вглядывался в черный коридор, держа руку на руле. Они прошли вдоль причала, он снова дал задний ход и очень медленно причалил. Выключил мотор, проворно прыгнул на деревянные доски с длинной веревкой в руке. Сначала вылез О'Брайен, за ним — Келсо. Они заскакали, отряхиваясь от снега, стараясь вернуть жизнь в онемевшие суставы. О'Брайен начал было говорить о гостинице, о звонке в московское бюро, но Келсо его оборвал: — Забудьте о гостинице. Вы слышите меня? Никаких звонков. И никаких репортажей. Мы исчезаем отсюда. До отхода поезда оставалось тринадцать минут. — А он? О'Брайен кивнул в сторону русского, который спокойно стоял неподалеку с чемоданом в руке и наблюдал за ними. Он выглядел удивительно одиноким и уязвимым теперь, в чуждой ему обстановке. Похоже, он собирался уехать с ними. — Боже, — пробормотал Келсо. Он раскрыл карту. Не знал, на что решиться. — Пошли. — Он двинулся по причалу в сторону берега. О'Брайен поспешил за ним. — Тетрадь при вас? Келсо похлопал себя по карману куртки. — Как вы думаете, у него есть оружие? — спросил О'Брайен. И оглянулся. — Черт возьми! Он следует за нами. Русский шел за ними шагах в десяти, усталый, испуганный, как бездомная собака. Ружье он, видимо, оставил в лодке. Чем он может быть вооружен? — подумал Келсо. Ножом? И зашагал энергичнее, с трудом переставляя затекшие ноги. — Мы не можем его просто так бросить… — Еще как можем, — заметил Келсо. Он вспомнил, что ничего не рассказал О'Брайену о норвежской паре и о других. — Объясню потом. Просто поверьте мне — нам нужно держаться от него подальше. Они почти бегом добрались до большой автобусной остановки перед портовым управлением — темный снег, несколько печальных оранжевых фонарей, в лучах которых кружились снежинки. Вокруг не было ни души. Келсо двинулся в северном направлении, скользя на льду и крепко сжимая карту в руке. До вокзала было больше километра, и они никогда бы туда не успели пешком. Он оглянулся вокруг. Похожая на коробку «лада» песочного цвета, заляпанная грязью, медленно выехала на площадь справа от них, и Келсо побежал к ней, размахивая руками. В российской провинции любая машина — это потенциальное такси, большинство водителей готовы подвезти в любой момент, и этот не оказался исключением. Он свернул в их сторону, подняв фонтан грязных брызг и уже на ходу опуская боковое стекло. У шофера был вполне респектабельный вид — наверное, учитель или служащий. Близорукие глаза мигализа стеклами очков в толстой оправе. — Опаздываете на концерт? — Сделайте одолжение, гражданин, отвезите нас на вокзал, — сказал Келсо. — Десять американских долларов, если успеем к московскому поезду. — Он открыл дверцу, не дождавшись ответа водителя, просунул голову в кабину и подтолкнул О'Брайена к задней дверце. Похоже, им выпала удача — русский, захваченный врасплох, заметно отстал со своим чемоданом. — Товарищи! — закричал он. Келсо не колебался. Он плюхнулся на сиденье и захлопнул дверцу. — Вы не хотите… — начал водитель, глядя в зеркальце заднего вида. — Нет, — ответил Келсо. — Поехали. Когда «лада» рванулась вперед, Келсо оглянулся. Русский поставил чемодан и смотрел им вслед с обескураженным видом — одинокая фигура посреди враждебного города. И тут же исчез из виду. — Знаете, все же мне жаль этого несчастного, — сказал О'Брайен, но Келсо не испытывал ничего кроме облегчения. — «Благодарность, — сказал он, цитируя Сталина, — собачья болезнь». Архангельский железнодорожный вокзал находится с северной стороны большой площади, прямо напротив нагромождения жилых кварталов, окаймленных гнущимися под ветром березами. О'Брайен сунул десятидолларовую бумажку водителю, и они вбежали в здание вокзала. Из семи деревянных билетных касс с аккуратными занавесками пять были закрыты, и длинные очереди вели к двум оставшимся. В зале толпились студенты, туристы, солдаты, люди всех возрастов и национальностей, семьи с домашним скарбом в больших фанерных ящиках, перетянутых веревками; снующие повсюду дети скользили по грязному, мокрому от растаявшего снега полу. О'Брайен протолкался в голову ближайшей очереди, размахивая пачкой долларов, демонстрируя всем, что он иностранец: — Простите, мадам. Извините. Подвиньтесь, пожалуйста. Я опаздываю на поезд… Келсо показалось, что О'Брайен заплатил целое состояние — то ли триста, то ли четыреста долларов, и минутой позже уже пробирался назад сквозь толпу, размахивая двумя билетами, и они побежали вверх по лестнице на платформу. Если бы их намеревались задержать, это случилось бы именно здесь. Полдесятка молодых милиционеров стояли у выхода на платформу, сдвинув ушанки на затылок, как это делали солдаты царской армии, отправлявшиеся на войну 1914 года. Они посмотрели на Келсо и О'Брайена, бегущих к поезду, но в их глазах не отразилось ничего, кроме обычного любопытства, которое вызывают здесь иностранцы. Они даже не пошевелились. Значит, никто не забил тревогу. Тот, кто управлял этим спектаклем, подумал Келсо, когда они выбежали на открытую платформу, убежден, что они уже погибли… Во всех вагонах длинного состава, растянувшегося едва ли не на четверть километра, уже начинали закрывать двери. Низкие желтые фонари, падающие хлопья снега, объятия влюбленных, офицеры, спешащие к своим вагонам с дешевыми портфелями, — у Келсо возникло ощущение, что он перенесся на семьдесят лет назад: картинка из времен революции. Даже на боку громадного электровоза виднелись серп и молот. Они нашли свой вагон, третий от начала состава, и Келсо придержал дверь открытой, пока О'Брайен метнулся по платформе к одной из бабушек, торгующих снедью для пассажиров. У нее была родинка на щеке размером с грецкий орех. О'Брайен распихивал покупки по карманам, когда раздался гудок. Поезд тронулся с места так медленно, что сначала его движение было неуловимым. Люди шли вдоль состава, наклонив головы, помахивая на прощанье платками. Другие еще пожимали руки отъезжающим через открытые окна. Келсо вдруг представил себе Анну Сафонову здесь, на этом месте, пятьдесят лет назад: «Я расцеловала ее в обе щеки. Прощаясь с нею, прощаюсь с детством», — и впервые на него напала неизбывная грусть. Теперь люди уже бежали по платформе. Келсо протянул руку и втащил О'Брайена в вагон. Поезд набрал скорость. Вокзал остался позади. 32 Они шли, покачиваясь, по узкому, устланному синим ковром коридору, пока не отыскали свое купе — одно из восьми, в самой середине. О'Брайен открыл деревянную задвижную дверь, и они втиснулись внутрь. Здесь было совсем неплохо. Тысяча рублей с человека за купе в мягком вагоне — два пыльных малиновых дивана один напротив другого, белые простыни, свернутый рулоном матрас, аккуратно взбитая подушка, пластмассовые, под дерево, панели, настольная лампа с зеленым абажуром, маленький складной столик, умывальник. В окне промелькнули пролеты стального моста, но как только река скрылась, ничего не стало видно, кроме их собственного отражения — двух всклокоченных, промокших, небритых мужчин. О'Брайен задернул желтые занавески, установил столик и разложил на нем купленную снедь: буханку хлеба, вяленую рыбу неизвестного вида, колбасу, пакетики чая, — а Келсо отправился на поиски кипятка. Почерневший титан находился в дальнем конце прохода, напротив купе проводницы — крупной неулыбчивой женщины, в своей синей униформе похожей на охранницу. Она установила маленькое зеркало и могла наблюдать за пассажирами, не вставая с койки. Келсо заметил, что она следила за ним, пока он изучал висящее на стене расписание. Им предстояло более чем двадцатичасовое путешествие, тринадцать остановок, не считая Москвы, куда они должны были прибыть в четыре часа следующего дня. Двадцать часов. Какие у них шансы продержаться так долго? Он попытался прикинуть. Самое позднее утром в Москве станет известно, что операция в лесу провалилась. Тогда власти просто обязаны будут остановить единственный поезд, идущий из Архангельска, и обыскать его. Может, им с О'Брайеном следует сойти раньше — в Соколе, где они будут в семь часов утра, а еще лучше — в Вологде (это большой город), снять номер в гостинице и позвонить в американское посольство… Он услышал, как у него за спиной отодвинулась дверь, и бизнесмен в отлично сшитом костюме вышел из своего купе и направился в туалет. Его безукоризненная внешность заставила Келсо вспомнить о своем странном виде — тяжелой непромокаемой куртке, резиновых сапогах, — и он поспешил дальше по коридору. Лучше поменьше попадаться людям на глаза. Он взял у мрачной проводницы два стакана с подстаканниками, наполнил их кипятком и неуверенной походкой вернулся в свое купе. Они сидели друг против друга, методично жуя всухомятку тяжелую еду. Келсо сказал, что, по его мнению, им нужно сойти с поезда, не доезжая Москвы. — Почему? — Потому что я не хочу рисковать. Нас задержат. Пока никто не знает, где мы. О'Брайен откусил кусок хлеба и задумался. — Так вы полагаете, что там, в лесу, они должны были нас застрелить? — Уверен. О'Брайен явно забыл о своих прежних страхах. Он начал спорить, но Келсо нетерпеливо прервал его: — Задумайтесь об этом хоть на минутку. Вообразите, как легко это могло случиться. Русские заявили бы, что какой-то маньяк взял нас в заложники в лесу и они послали спецназ нам на выручку. И представили бы дело так, будто это он нас убил. — Но в это никто не поверит… — Еще как поверят. Он же настоящий психопат. — Этот русский? — Психопат и убийца. Вот почему я не захотел брать его с собой. Половина людей на том кладбище — его жертвы. И это далеко не все. — Были и другие? — О'Брайен перестал жевать. — Не менее пяти. Молодая норвежская пара и еще трое бедолаг — русских, которые начали вести себя не по правилам. Я нашел их документы, пока вы возились у реки. Их всех он заставил признаться в шпионаже, а потом застрелил. Уверяю вас, это тяжело больной человек. Молю Бога, чтобы никогда его больше не увидеть. И вам того же желаю. О'Брайен, похоже, никак не мог проглотить кусок. Между зубов у него застряли кусочки рыбы. Он тихо сказал: — Как вы думаете, что с ним будет? — В конце концов его поймают. Закроют Архангельск, пока не найдут. И, честно говоря, я не стал бы их винить. Вы можете себе представить, на что пойдут люди, подобные Мамонтову, если найдут человека, который выглядит, как Сталин, говорит, как Сталин, да еще с документами, подтверждающими, что он сын Сталина? Уж они развернутся во всю ширь. О'Брайен откинулся назад; он закрыл глаза, на его лице появилось выражение испуга, и Келсо, глядя на него, вдруг почувствовал беспокойство. В этой череде стремительно сменяющих друг друга событий он совсем забыл о Мамонтове. Он перевел взгляд с О'Брайена на багажную сетку, где, запрятанный под курткой, лежал кожаный мешочек с тетрадью. Ему хотелось все обдумать, но мысли не шли в голову. Мозги отказывались ему служить. Вот уже трое суток он как следует не спал: первую ночь просидел с Рапавой, вторую провел в камере московской милиции, третью — на шоссе по дороге в Архангельск. Он даже застонал от усталости. Единственное, на что хватило сил, — сбросить сапоги и кое-как расстелить постель. — Я готов, — сказал он. — Утро вечера мудренее. О'Брайен ничего не ответил. Из предосторожности Келсо запер дверь. Прошло, наверное, еще двадцать минут, прежде чем О'Брайен нашел в себе силы пошевелиться. Келсо лежал, отвернувшись к стене, и плыл в пространстве, отделяющем сон от бодрствования. Он слышал, как О'Брайен снимал сапоги, вздыхал и устраивался на постели. Потом щелкнул выключатель настольной лампы и купе погрузилось в темноту, окрашиваемую в синеватый тон лампочкой над дверью. Длиннющий состав, покачиваясь, медленно продвигался к югу через занесенные снегом равнины, и Келсо вскоре забылся тяжелым сном. Шли часы, и звуки поезда смешивались с неприятными сновидениями, навязчивым шепотом из соседних купе, шарканьем шлепанцев какой-то бабуси по коридору, далеким, едва слышным женским голосом из репродуктора, когда поезд останавливался ночью на промежуточных станциях: Няндома, Коноша, Ерцево, Вожега, Харовская, — с шумом входящих и выходящих людей, вспышками света на платформах, просвечивающими сквозь тонкие занавески, с беспокойным ворочаньем О'Брайена. Он не слышал, как открылась дверь. Он просто почувствовал, как что-то проскользнуло в купе и что-то мягкое и тяжелое зажало ему рот. Глаза его приоткрылись, когда острие ножа уперлось ему в горло. Он попытался высвободиться, но рука придавила его вниз. Его руки точно онемели под простыней. Он ничего не мог разглядеть, но услышал голос, шепчущий ему прямо в ухо — настолько близко, что он ощущал горячую влагу чужого дыхания: «Товарищ, который бросает товарища, — это трусливый пес, и такие собаки должны умереть собачьей смертью, товарищ…» Нож скользнул ниже… Келсо мгновенно проснулся с криком, застрявшим в горле, широко открытыми глазами; простыня была смята в комок в его влажных ладонях. Мягко покачивающееся купе было пусто, синеватая тьма приобрела чуть серый оттенок. Какое-то время он не решался пошевелиться. Он слышал тяжелое дыхание О'Брайена, и когда наконец повернулся, то увидел его — болтающаяся голова, открытый рот, одна рука свесилась почти до пола, другая согнута и прижата ко лбу. Пока прошла паника, миновало еще несколько минут. Он потянулся и приподнял угол занавески, чтобы посмотреть на часы. Он полагал, что еще середина ночи, но с изумлением увидел, что уже около семи. Он проспал целых девять часов подряд. Келсо привстал, поднял занавеску повыше и тут же увидел плывущую на него ни с чем не соединенную голову Сталина, едва различимую в бледном свете возле железнодорожного полотна. Она появилась на уровне окна вагона и быстро уплыла назад. Он продолжал смотреть в окно, но никого не увидел, только поросшую кустарником землю и чуть подсвеченные электрические провода, висящие между столбами; казалось, они прогибаются и поднимаются в такт движению поезда. Снега здесь не было, только холодная обесцвеченная пустота, уходящая в небо. Очевидно, кто-то вывесил портрет Сталина, подумал он. Келсо закрыл занавеску и опустил ноги на пол. Тихо, чтобы не разбудить О'Брайена, натянул резиновые сапоги и осторожно отворил дверь в пустой коридор. Посмотрел в обе стороны. Никого. Задвинул за собой дверь и направился в хвост поезда. Он миновал один вагон, совершенно пустой, тоже мягкий, все время глядя на мелькающий за окном ландшафт. Следующий вагон был жесткий, плацкартный. Людей здесь ехало гораздо больше — полки в три уровня в открытых купе, а через проход еще ряд полок во всю длину вагона. Шестьдесят пассажиров. Повсюду распихан багаж. Люди сидят, позевывают с красными от недосыпа глазами. Другие храпят, им нет дела до бодрствующих пассажиров. Очередь в смрадный туалет. Мать меняет младенцу пеленки (в нос Келсо ударил резкий запах, когда он проходил мимо). Курильщики сгрудились у открытого окна в дальнем конце вагона. Резкий запах сигарет без фильтра. Сладковатый привкус холодного воздуха. Он прошел четыре жестких вагона и был готов перейти в пятый, решив, что это будет последний и что он зря волнуется: должно быть, все это ему привиделось во сне. Но вдруг перед ним возникла картина. Вернее, две картины, надвигающиеся на него: одна — Сталина, вторая — Ленина. Портреты высоко держала пожилая супружеская пара; увешанный медалями мужчина стоял на небольшом возвышении. Поезд медленно въезжал на станцию, и Келсо успел хорошенько рассмотреть этих людей — морщинистые задубелые лица, очень смуглые, изможденные. Через несколько секунд оба повернулись, их лица вдруг помолодели, они заулыбались и начали махать, кого-то увидев в вагоне, в который Келсо собирался войти. Время замедлило ход в унисон поезду. Выстроившиеся в ряд железнодорожные рабочие в ватниках стояли, опираясь на ломы и лопаты, приветствуя кого-то поднятыми кулаками. Поезд полз вдоль платформы, в нем стало чуточку темнее. Келсо услышал звуки музыки, доносившиеся сквозь лязг тормозов. Звучал старый советский гимн: — Партия Ленина, партия Сталина… — и за окнами проплыл небольшой оркестр, музыканты в светло-голубых формах. Поезд остановился, издав пневматический вздох. Келсо увидел надпись «Вологда» на здании вокзала. Возбужденные люди толпились на платформе. Он открыл дверь в вагон и тут же прямо перед собой увидел русского, по-прежнему в отцовской форме, спящего на нижней полке шагах в десяти. Его чемодан лежал в багажной сетке над его головой. Вокруг образовалось пустое пространство: люди почтительно расступились и смотрели на него. Русский начал просыпаться. Голова его пошевелилась. Он смахнул что-то с лица и, замигав, открыл глаза. Он увидел, что на него смотрят, и медленно, осторожно, устало выпрямился. Кто-то начал аплодировать, аплодисменты подхватили, они выплеснулись на платформу, где люди сгрудились у окон вагона. Русский огляделся вокруг, испуг в его глазах сменился ужасом. Кто-то ободряюще кивнул ему и улыбнулся, продолжая аплодировать, и русский медленно кивнул в ответ, как бы начиная постигать этот незнакомый ему ритуал, и вдруг начал аплодировать тоже, что вызвало новую бурю восторга. Он снова едва заметно кивнул, и Келсо подумал, что он, наверное, тридцать лет ждал этой минуты. В самом деле, товарищи, наверное, хотел сказать он, я всего лишь один из вас, простой, грубый человек, но если вы находите нужным меня приветствовать… Он не заметил, что Келсо в числе других смотрит на него, это было лишь лицо в толпе; Келсо тут же повернулся и двинулся назад, продираясь сквозь сгрудившихся у двери людей. Он был в смятении. Очевидно, русский сел на поезд в Архангельске через минуту-другую после них — это объяснимо, если он поступил так же, как они, и поймал машину. Пока все нормально. Но это?.. Он столкнулся с женщиной, проталкивавшейся по коридору с двумя сумками, красным флажком и маленьким фотоаппаратом. — Что происходит? — спросил у нее Келсо. — Неужели вы не слышали? С нами — сын Сталина! Это чудо! — Она расплылась в улыбке, обнажив металлические коронки. — Откуда вы узнали? — По телевизору показывали, — сказала она, как будто это могло что-то ему объяснить. — Всю ночь напролет! Когда я проснулась утром, это продолжали показывать и сообщили, что его видели в поезде, идущем в Москву из Архангельска. Кто-то толкнул ее сзади, и она вплотную прижалась к Келсо. Ее лицо было совсем рядом, он попытался высвободиться, но она буквально вцепилась в него, пристально разглядывая. — Но ведь вы… — начала она. — Вы же все это знаете! Вас показывали по телевизору, вы сами говорили, что все это правда! — Она обняла его за шею своими крупными руками. Сумки впились ему в спину. За ее головой он увидел на перроне движущийся яркий свет и наконец высвободился из объятий. Телевизионные софиты. Телевизионные камеры. Большие серые микрофоны. Кинооператоры с помощниками отпрянули назад, наталкиваясь друг на друга. И в центре этой неразберихи — шагающий решительной походкой навстречу судьбе, уверенно бросающий что-то на ходу своим спутникам, окруженный фалангой телохранителей в черных куртках Владимир Мамонтов. У Келсо ушло несколько минут, чтобы протолкаться обратно в свой вагон. Когда он открыл дверь в купе, О'Брайен сидел к нему спиной и смотрел в окно. Услышав, как вошел Келсо, он быстро повернулся, подняв вверх руки и выставив вперед ладони — это был предупредительный, виноватый и одновременно извиняющийся жест. — Послушайте, я понятия не имел, что такое может случиться, клянусь вам. Непредсказуемый… — Что вы сделали? — Ничего… — Я вас спрашиваю, что вы сделали? О'Брайен пробормотал еле слышно: — Я передал репортаж. — Что?! — Я передал репортаж, — повторил он уже с некоторым вызовом. — Вчера на берегу реки, пока вы говорили с ним в его лачуге. Я смонтировал репортаж на три минуты сорок секунд, приложил комментарий, перевел в цифровой код и передал через спутник. Я собирался вам вчера рассказать, но мне не хотелось вас огорчать… — Огорчать? — Да будет вам, Непредсказуемый, я был уверен, что репортаж не пройдет. Батарея подведет или что-нибудь в этом роде. Эта аппаратура, знаете… Келсо отчаянно пытался осмыслить происходящее: русский в поезде, возбуждение толпы, Мамонтов… Они все еще в Вологде, поезд стоит на месте. — Эти ваши картинки, когда их могли принять здесь, в России? — Часов в девять вечера. — И они могли их гонять… как часто? Каждый час? — Это весьма вероятно. — В течение одиннадцати часов? По всем каналам? Ваши хозяева продали права русским компаниям? — Они бы предоставили их русским в качестве дара, всем ведущим компаниям. Это же отличная реклама! — И вы передали также интервью со мной относительно этой тетради? О'Брайен, словно защищаясь от удара, снова выставил вперед ладони. — Ну, точно я ничего сказать не могу. То есть у них этот материал, конечно, был. Я его смонтировал и передал еще из Москвы, до отъезда в Архангельск. — Вы бессовестный негодяй, — медленно процедил Келсо. — Вам известно, что Мамонтов в нашем поезде? — Да. Я только что его видел. — Заметно нервничая, О'Брайен повернулся к окну. — Еще подумал, что ему здесь надо? И что-то в том, как он это сказал — некая фальшивая нотка в его голосе, притворная беззаботность, — заставило Келсо буквально окаменеть. Выдержав паузу, он тихо произнес: — Значит, Мамонтов подбил вас на это? О'Брайен на мгновение замялся, и Келсо почувствовал, что его качнуло, как смертельно пьяного, или как боксера, готового рухнуть в нокауте. — Боже милостивый, так вы меня просто обвели вокруг пальца… — Нет, — сказал О'Брайен, — это не так. Хорошо, признаю, Мамонтов мне позвонил, я говорил вам, что мы несколько раз встречались. Но все это — найденная тетрадь, поездка в Архангельск — не имеет к нему отношения. Это только мы с вами. Клянусь вам. Я понятия не имел о том, что нас ждет. Келсо закрыл глаза. Это был кошмар. — Когда он вам звонил? — В самом начале. И лишь намекнул. Он не упомянул Сталина или еще кого-нибудь. — В самом начале? — Накануне того дня, когда я появился на симпозиуме. Вот его слова: «Поезжайте в Институт марксизма-ленинизма со своей камерой, мистер О'Брайен, — ну, вы знаете его манеру говорить, — найдите доктора Келсо, спросите, не хочет ли он что-нибудь сказать». Это все. И буквально швырнул трубку. Но его намеки всегда имели неплохой результат, поэтому я там и появился. Господи… — он засмеялся, — с какой стати я бы поехал, как вы думаете? Снимать группку историков, рассуждающих об архивах? Увольте! — Вы безответственный, двуличный, лживый мерзавец… Келсо шагнул в купе, и О'Брайен отпрянул назад. Но Келсо на него даже не посмотрел. Ему в голову пришла другая идея. Он достал свою куртку из багажной сетки. — Что вы собираетесь делать? — спросил О'Брайен. — То, что мне следовало сделать с самого начала, если бы я знал правду. Я хочу уничтожить эту проклятую тетрадь. Он вынул кожаный мешочек из внутреннего кармана куртки. — Но тогда вы все порушите, — запротестовал О'Брайен. — Без тетради нет доказательств, и вся история теряет смысл. Мы будем выглядеть полными идиотами. — Вот и замечательно. — Я не позволю вам… — Только попробуйте меня остановить! Его свалила на пол не столько сила удара, сколько шок. Купе повернулось вверх дном, и он оказался распростертым на полу. — Не заставляйте меня ударить вас снова, — взмолился О'Брайен, склонившись над ним. — Пожалуйста, Непредсказуемый. Для этого я вас слишком люблю. Он протянул руку, но Келсо откатился в сторону. Он никак не мог отдышаться. Лицо его уткнулось в грязный пол. Под руками Келсо чувствовал его вибрацию. Он дотронулся пальцами до губы. Чуточку кровоточит. Он ощутил во рту соленый привкус. Двигатель электровоза взревел, точно машинист начал терять терпение, но поезд не сдвинулся с места. 33 В своем московском кабинете полковник Арсеньев, неловко пытаясь совладать с техникой, зажал ухом телефонную трубку, держа в пухлой руке пульт дистанционного управления телевизором. Он направил его на экран в углу кабинета и тщетно старался прибавить звук, нажав вместо этого сначала на яркость, затем на резкость, пока наконец не услышал, что говорит Мамонтов. — Я прилетел сюда из Москвы сразу же, как только услышал новость. Я сделал это, чтобы предложить свою помощь и помощь движения «Аврора» этой исторической личности, и мы не позволим фашистскому узурпатору, сидящему в Кремле, помешать нам вместе занять некогда принадлежавшую нам и предназначенную нам в будущем власть — Советскую власть… За последние двенадцать часов на полковника Арсеньева обрушилась целая серия неприятных ударов, но этот был хуже всех остальных. Во-первых, вчера в восемь часов пришло тревожное сообщение о том, что в штабе спецназа потеряли всякую связь с Сувориным и его группой в лесу. Затем часом позже по телевидению показали этого психа, вещающего в жалкой лесной лачуге («Таков уже закон эксплуататоров — бить отсталых и слабых. Волчий закон капитализма…»). Сообщение о том, что этого человека видели в поезде Архангельск — Москва, пришло в Ясенево под утро, и наспех собранные силы милиции и других частей МВД были сосредоточены в Вологде, чтобы остановить поезд. А теперь еще и это! Снять человека с поезда под покровом темноты на какой-нибудь захолустной станции типа Коноши или Ерцево — это одно дело. Но штурмовать поезд среди бела дня на виду у средств массовой информации в таком большом городе, как Вологда, да еще учитывая, что В. П. Мамонтов и его битюги из «Авроры» затеют потасовку, — совсем другое. Арсеньев позвонил в Кремль. Ему пришлось прослушать самоуверенное заявление Мамонтова дважды: один раз по телевизору у себя в кабинете и теперь, минуту спустя, по телефону, слегка заглушённое звуками тяжелого дыхания. На другом конце провода кто-то кричал — очевидно, то были звуки паники, переполоха. Он услышал позвякивание стакана и бульканье наливаемой жидкости. Ради бога, взмолился он. Только не водку. Пожалуйста. Тем более в такую рань… На экране Мамонтов отвернулся от камеры и вошел в вагон. Потом повернул голову и помахал в камеру. Играл оркестр. Люди аплодировали. У Арсеньева захолонуло сердце и сжалось горло. Вобрать в легкие воздух было все равно что всасывать жидкую глину через соломинку. Он поднес к носу ингалятор и несколько раз вдохнул его пары. — Нет, — рявкнул знакомый голос в ухо Арсеньева, и связь прервалась. — Нет, — процедил Арсеньев, ткнув пальцем в Виссариона Нетто. — Нет, — повторил Нетто, сидевший на диване с телефонной трубкой правительственной линии связи, начальнику управления МВД в Вологде. — Повторяю: никаких действий не предпринимать. Отзывайте людей. Пропустите поезд. — Правильное решение, — сказал Арсеньев, опуская трубку на рычаг. — Поднялась бы стрельба. Это произвело бы удручающее впечатление. Благоприятное впечатление — это сейчас было важнее всего. Некоторое время Арсеньев сидел молча, с растущим беспокойством размышляя об этой окончательной развилке на своем жизненном пути. Одна дорога, подумал он, ведет в отставку, на пенсию и дачу; другая означает почти неизбежное снятие с работы, служебное расследование попытки незаконного убийства и, вполне вероятно, ведет за решетку. — Отменить всю операцию, — велел он. Перо Нетто забегало по странице блокнота. Глубоко запавшие, опухшие, похожие на изюминки в булке, маленькие глазки Арсеньева тревожно сверкнули. — Нет, нет! Ничего не записывать! Просто выполняй. Сними наблюдение с квартиры Мамонтова. Отзови охрану с квартиры этой девицы. Приостановить все! — А что делать с Архангельском, товарищ полковник? Там самолет ждет майора Суворина. Арсеньев несколько секунд теребил вислую кожу на шее. В его неистощимом воображении уже возникали фразы неизвестно кем проводимого брифинга для иностранных журналистов: «Сообщения о стрельбе в лесу под Архангельском… достойный сожаления инцидент… недисциплинированный офицер взял на себя слишком много… не выполнил строгий приказ… трагический исход… искренние извинения…» Бедняга Феликс, подумал он. — Пусть возвращается в Москву. Поезд видимо, стоял слишком долго, поэтому, когда были отпущены тормоза, он дернулся вперед и резко затормозил вновь, так что О'Брайена швырнуло из одного угла купе в другой, как язык колокола. Кожаный мешочек выпал у него из рук. Очень медленно, скрипя и протестуя, с той же неуловимой сначала скоростью, что и в Архангельске, электровоз потянул состав из Вологды. Келсо по-прежнему лежал на полу. «без тетради нет доказательств, и вся история теряет смысл…» Он нырнул за мешочком, схватил его одной рукой, другой взялся за дверную ручку и попытался подняться, но О'Брайен ухватил его за ногу и стал оттаскивать от двери. Ручка поддалась, дверь скользнула и открылась, и Келсо выпрыгнул в покрытый ковровой дорожкой проход, отчаянно лягнув О'Брайена в голову. Он с удовлетворением ощутил контакт тяжелого резинового каблука с человеческой плотью. Раздался истошный вопль. Сапог слетел, и Келсо оставил его позади, как ящерица, теряющая кончик хвоста. Он заковылял по проходу в сапоге на одну ногу. Узкий проход был полон взволнованными пассажирами мягкого вагона: «Вы слышали?», «Это правда?» — и быстро исчезнуть не удалось. О'Брайен рвался за ним. Келсо слышал его крики. В конце вагона он увидел открытое окно и подумал, не выбросить ли тетрадь на пути. Но поезд еще не выехал из Вологды, он двигался по-прежнему очень медленно, тетрадь от падения не пострадает и ее обязательно рано или поздно найдут… — Непредсказуемый! Он побежал дальше и поздно сообразил, что двигается в сторону плацкартных вагонов. Это была ошибка, потому что именно там сидели Мамонтов и его ребята; и действительно: навстречу Келсо уже спешил один из подручных Мамонтова, расталкивая по пути пассажиров. Келсо дернул ручку ближайшего купе. Оно оказалось заперто. Но следующая ручка поддалась, и он буквально ввалился в пустое купе, успев запереть за собой дверь. Здесь было сумрачно из-за зашторенных окон, постели не были застланы, пассажиры, видимо, сошли в Вологде, стоял удушливый запах мужского пота. Келсо попробовал опустить окно, но оно было закрыто наглухо. Человек из «Авроры» молотил в дверь, кричал, требовал, чтобы он открыл. Дверная ручка ходила ходуном. Келсо развязал мешочек, выпростал его содержимое и достал зажигалку как раз в тот момент, когда дверь не выдержала и отъехала в сторону. Шторы в квартире Зинаиды Рапава были задернуты. Телеэкран светился в углу, словно холодный голубой камин. Всю ночь на лестничной площадке дежурили работники секретной службы, сначала Бунин, потом другой, а милицейский автомобиль нагло припарковался напротив входа в подъезд. Именно Бунин велел ей задернуть шторы и не выходить из дома. Бунин был ей неприятен, и она видела, что он тоже не питает к ней теплых чувств. Когда она спросила, как долго ей придется вести такой образ жизни, он только пожал плечами. Выходит, она под домашним арестом? Он снова пожал плечами. Она свернулась калачиком на постели и провалялась так чуть ли не двадцать часов, прислушиваясь, как соседи возвращаются с работы, затем выходят куда-то вечером. Потом она слышала, как они ложатся спать. Лежа в темноте, она обнаружила, что если долго разглядывать какой-нибудь предмет, то образ отца исчезает и она больше не видит его растерзанное тело на каталке морга. Всю ночь она смотрела телевизор. В какой-то момент, перескакивая с игровой программы на черно-белый американский фильм, она увидела картинки из леса под Архангельском. «… одной лишь свободы далеко еще не достаточно… Очень трудно, товарищи, жить одной лишь свободой…» Она смотрела, загипнотизированная, как на протяжении ночи эта история расплывается, точно пятно, по всем каналам, и уже могла пересказать ее наизусть. Она увидела отцовский гараж, тетрадь в клеенчатой обложке, Келсо, перелистывающего страницы («Она подлинная. Готов поручиться чем угодно»). Старая женщина, показывающая что-то на карте. Странный человек расхаживает по лесной вырубке, что-то говорит и смотрит прямо в камеру. Он произносит исполненную ненависти речь, которая врезалась ей в память, и уже под утро ее осенило, что ее отец ставил когда-то на проигрыватель эту пластинку, когда она была еще ребенком. («Ты должна это послушать, девочка, кое-чему научишься».) Этот человек был одновременно страшен и комичен — как Жириновский или Гитлер, и когда сообщили, что его заметили в поезде, идущем из Архангельска в Москву, у нее возникло ощущение, что он едет именно за ней. Она представила, как он топает сапогами по мраморным холлам больших отелей, полы его шинели распахиваются, задевают витрины дорогих бутиков, вытесняют прохожих с тротуаров на мостовую, а он шагает и ищет ее. Она представила его в клубе «Робот», как он переворачивает бар, называет девочек шлюхами, велит им прикрыться. Закрашивает вывески западных фирм, разбивает неоновые лампы, гонит всех прочь с улиц, закрывает аэропорт… Позже, когда она была в ванной и, голая до пояса, полоскала красные глаза холодной водой, она услышала по телевизору фамилию Мамонтова. Первой ее мыслью, наивной, конечно, было, что его арестовали. Ведь именно это ей обещал Суворин, разве нет? «И мы обязательно найдем этих людей, этого человека, который сделал такое с вашим отцом, и мы засадим его за решетку». Она схватила полотенце, подбежала к телевизору, наскоро вытирая лицо, и впилась в него глазами — да, это он, верно, от него можно ждать такого. Безжалостный, хладнокровный негодяй! Очки в проволочной оправе, тонкие, жесткие губы, пальто и шляпа советского покроя. Судя по его виду, он способен на все. Он говорил что-то о фашистском узурпаторе в Кремле, и прошло не меньше минуты, прежде чем она поняла, что он вовсе не арестован. Напротив, с ним обращаются с большим почтением. Он прошел по перрону к поезду. Сел в вагон. Никто его не остановил. Она заметила, что на него смотрят милиционеры. Уже на ступеньках вагона он повернулся и поднял руку. Замелькали вспышки. Он сверкнул улыбкой вешателя и исчез в вагоне. Зинаида не могла оторвать глаз от экрана. Она порылась в карманах куртки и нашла номер телефона, который дал ей Суворин. Набрала номер; трубку никто не поднял. Она спокойно опустила ее, завернулась в полотенце и открыла дверь на площадку. Там никого не было. Она вернулась в комнату и раздвинула шторы. Никаких следов милицейской машины. Обыкновенное субботнее утро, все больше машин движется в сторону Измайловского рынка. Потом несколько свидетелей утверждали, что слышали ее плач, перекрывающий даже шумы оживленной улицы. С Келсо справились просто. Его толкнули на полку, бумаги выхватили из рук, дверь тут же закрылась, и молодой человек в черной кожаной куртке сел напротив, вытянув ногу через узкий проход и положив ее на диван возле Келсо, лишая его возможности двигаться. Он расстегнул молнию куртки ровно настолько, чтобы Келсо увидел надетую через плечо кобуру, и тут Келсо его узнал: личный охранник Мамонтова из московской квартиры. Это был крупный парень с детским лицом, опущенным левым веком и пухлой нижней губой, и в том, как он уперся в бок Келсо своим ботинком, прижав его к окну, было нечто такое, что давало понять: мучить людей — для него главное удовольствие в жизни, он нуждается в насилии, как пловец — в воде. Келсо вспомнил изувеченное тело Папу Рапавы, и его прошиб пот. — Вас зовут Виктор? Ответа не последовало. — Сколько я должен здесь оставаться, Виктор? Ответа снова не было, и после одной-двух не слишком настойчивых попыток потребовать освобождения Келсо замолчал. Он слышал топот в коридоре, и создавалось впечатление, что захвачен весь вагон. После этого в течение двух часов ничего не происходило. В 10. 20 поезд по расписанию остановился в Данилове, где в вагон вошли новые люди Мамонтова. Келсо спросил, может ли он сходить в туалет. Молчание. Потом они проехали мимо старой фабрики на окраине Ярославля, на глухой стороне которой красовался проржавевший орден Ленина. По крыше бегали мальчишки, поднимая руки в фашистском приветствии. Виктор посмотрел на Келсо с улыбкой, и Келсо отвернулся. В московской квартире Зинаиды Рапава никого не было. Климовы, жившие этажом ниже, потом уверяли, что она вышла вскоре после одиннадцати. Но старик Амосов, возившийся с машиной напротив дома, настаивал, что это случилось позже, по его мнению, в полдень. Она прошла мимо, опустив голову и не сказав ни слова, как обычно. Была в темных очках, кожаной куртке, джинсах и сапогах. Направилась к станции метро «Семеновская». Машиной Зинаида не воспользовалась, она так и осталась припаркованной у дома ее отца. В следующий раз свидетели видели ее часом позже, когда она появилась у служебного входа в клуб «Робот». Уборщица Вера Янукова узнала ее и впустила, и Зинаида направилась прямо в гардероб, где взяла оставленную ранее кожаную сумку (она вернула номерок, так что ошибки быть не могло). Когда она уходила, уборщица открыла ей главный вход, но она предпочла тот же путь, каким пришла, избежав таким образом металлодетекторов, которые включаются автоматически, стоит двери распахнуться. По словам уборщицы, она очень нервничала, но, получив сумку, пришла в хорошее расположение духа и казалась спокойной и вполне владеющей собой. 34 Неужели он заснул? Келсо и сам удивлялся, однако мало что мог припомнить из событий этого долгого дня до той минуты, пока не услышал шаги в коридоре и несильный стук в дверь. К этому времени они находились уже в северных пригородах Москвы, и блеклый октябрьский свет ложился на бесконечные железобетонные сооружения. Виктор нехотя убрал ногу с дивана, встал и подтянул брюки. Он вынул нож, которым заклинил замок раздвижной двери, и сначала приоткрыл ее, а затем открыл полностью, встав по стойке «смирно». Вдруг в дверном проеме возник и тут же вошел в купе Владимир Мамонтов, принеся с собой странный запах камфары и карболки, который Келсо помнил еще по его московской квартире. Тот же самый кустик щетины темнел в ямке его подбородка. Он расплылся в лживых улыбках и извинениях: он искренне сожалеет, если Келсо были причинены какие-либо неудобства. Такая жалость, что им не довелось встретиться ранее во время этой поездки, но у него были другие, более неотложные дела. Он уверен, что Келсо его правильно понимает. На нем было пальто с расстегнутыми пуговицами. Лицо поблескивало от пота. Он положил шляпу на диванчик напротив Келсо и сел с ней рядом, схватил кожаный мешочек, достал из него документы и жестом приказал охраннику сесть возле Келсо, а другому телохранителю, оставшемуся в коридоре, велел закрыть дверь снаружи и никого не пускать. Это был не тот Мамонтов, только что выпущенный из тюрьмы, которого Келсо видел семь лет назад. И не тот Мамонтов, с которым он говорил несколько дней назад. Это снова был Мамонтов в расцвете сил, помолодевший. Вернувшийся Мамонтов. Келсо смотрел, как его толстые пальцы листают тетрадь и доклады НКВД. — Хорошо, — живо бросил он. — Отлично. Мне кажется, все на месте. Скажите, вы действительно хотели все это уничтожить? — Да. — Все? — Да. Он посмотрел на Келсо с изумлением и покачал головой. — Но разве не вы постоянно твердили о необходимости открытия всех исторических документов для исследователей? — И все равно я бы их уничтожил. Чтобы остановить вас. Келсо почувствовал, как в его бок впился локоть Виктора; он знал, что этот молодой человек только и ждет, когда прозвучит приказ расправиться с ним. — Так, значит, история допустима лишь в той степени, в какой она отвечает субъективным интересам тех, кто владеет историческими документами? — Мамонтов снова улыбнулся. — Был ли когда-нибудь более убедительно разоблачен миф об объективности Запада? Пора взять их обратно для сохранности. — Взять обратно? — спросил Келсо. Он не смог скрыть своего изумления. — Вы хотите сказать, что видели их раньше? Мамонтов торжествующе кивнул. Разумеется. Мамонтов сложил документы в кожаный мешочек и затянул шнурок. Но ему пока не хотелось уходить. Пока. Он ведь так долго ждал этого момента. Он хотел, чтобы Келсо знал: прошло пятнадцать лет с того дня, когда Епишев рассказал ему об этой «черной клеенчатой тетради», и он все это время не переставал верить, что рано или поздно найдет ее. И потом, в самые черные для него дни, произошло чудо — как иначе назвать вступление в ряды «Авроры» того самого Папу Рапавы, чье имя так часто упоминалось в досье КГБ? Мамонтов вызвал его к себе. И наконец — сначала неохотно, изрядно поколебавшись, но потом в знак преданности новому шефу — Рапава рассказал ему все, что случилось в ту ночь, когда Сталина хватил удар. Мамонтов первым услышал этот рассказ. Это было год назад. У него ушло целых девять месяцев, чтобы проникнуть в сад дома Берии во Вспольном переулке. Вы представляете, что пришлось для этого сделать? Ему пришлось открыть фирму по торговле недвижимостью, «Москпроп», выкупить это проклятое место у собственников, то есть бывшего КГБ. Правда, это оказалось не таким уж трудным делом, потому что у Мамонтова осталось полным-полно друзей на Лубянке, которые за приличный процент с радостью продали эту собственность за ничтожную долю ее истинной стоимости. Кто-то назовет это грабежом или коррупцией. Мамонтов предпочитает западный термин «приватизация». В конце концов тунисцев вышибли, в соответствии с условиями контракта, в августе, когда истек срок арендного договора, и Рапава показал точное место в саду. Ящик из-под инструментов выкопали. Мамонтов прочитал тетрадь, слетал в Архангельск, проделал в точности тот же путь, что и Келсо с О'Брайеном, в том числе и в глубь леса. Он сразу же понял, какой в этом заложен потенциал. Но чутье (гениальное предвидение, сказал бы он сам, хотя предпочитал, чтобы оценка была сделана со стороны) или, скажем, сообразительность подсказывали ему то, что сейчас со всей наглядностью продемонстрировал Келсо: в конечном счете история субъективна, а вовсе не объективна. — Предположим, я вернулся бы в Москву с нашим общим другом, созвал бы пресс-конференцию и объявил его сыном Сталина. Что бы случилось? Могу сказать. Ровным счетом ничего. Меня бы проигнорировали. Высмеяли. Обвинили в фальсификации. А почему? — Он ткнул указательным пальцем в сторону Келсо. — Потому что пресса находится в руках космополитических сил, которые ненавидят Мамонтова и все, за что он борется. А вот если бы доктор Келсо, любимчик космополитов, заявил миру: «Смотрите, я представляю вам сына Сталина», — то это было бы совсем другое дело. Поэтому сынка пришлось убедить, что надо подождать еще несколько недель, когда к нему явятся другие незнакомцы с клеенчатой тетрадью в руках. (Это объясняет многое, подумал Келсо: странное ощущение, которое возникло у него в Архангельске, что люди почему-то ждали их появления: коммунистический функционер, Варвара Сафонова и этот лесной житель. «Вы те, кого я поджидал. А я тот, кого вы ищете…») — Почему именно я? — Потому что я вас запомнил. Я помню, как вы вкрадчиво добивались встречи со мной, когда я только вышел из тюрьмы после попытки переворота, помню вашу заносчивость, вашу уверенность в том, что вы и иже с вами победили, а со мной покончено. Эту чепуху, которую вы написали обо мне… Что говорил Сталин? «Высшее наслаждение в жизни — это зорко наметить врага, тщательно все подготовить, беспощадно отомстить, а затем пойти спать». Именно наслаждение. В мире нет ничего слаще. Зинаида Рапава приехала на Ярославский вокзал за несколько минут до четырех. (Что именно она делала в течение трех часов после ухода из клуба «Робот», власти так и не установили, хотя поступили неподтвержденные свидетельства о том, что женщину, похожую на нее по описаниям, видели на Троекуровском кладбище, где похоронены ее мать и брат.) Так или иначе, в пять минут пятого она подошла к железнодорожному служащему. Потом он не мог внятно объяснить, почему ее запомнил, учитывая, что в тот день мимо него прошли тысячи людей, — может, из-за темных очков, которые были на ней, несмотря на вечный полумрак под сводчатыми арками железнодорожного вокзала. Как и все прочие, она хотела узнать, на какой путь прибывает поезд из Архангельска. Уже собиралась толпа, и молодчики из «Авроры» делали все возможное, чтобы люди соблюдали порядок. Был натянут канат, отгораживающий проход. Для кинооператоров соорудили возвышение. Раздавали флажки — с царским орлом, с серпом и молотом, с эмблемой «Авроры». Зинаида взяла красный флажок, и, может быть, это или ее черная кожаная куртка сделали ее похожей на активистку «Авроры», так или иначе, она заняла выгодную позицию у самого каната, и никто ей ничего не сказал. Время от времени ее можно было заметить на видеокадрах, снятых еще до прихода поезда, — спокойную, одинокую, выжидающую. Поезд громыхал мимо пригородных станций. Любопытствующие, вышедшие за покупками, недоумевали, что все это значит. Какой-то человек высоко поднял над головой ребенка, чтобы он помахал рукой, но Мамонтов был слишком поглощен своим рассказом и ни на что другое не обращал внимания. Он говорил о том, каким образом ему удалось заманить Келсо в Россию, — этим он особенно гордился, то была уловка, достойная самого Иосифа Виссарионовича. Он сделал так, чтобы подставная компания, которой он владел в Швейцарии, — почтенная семейная фирма, веками эксплуатировавшая рабочих, — связалась с Росархивом и предложила профинансировать симпозиум на тему открытия советских архивов. Мамонтов самодовольно похлопал себя по колену. Сначала Росархив не хотел приглашать Келсо — можете себе такое представить! Они считали, что он больше «не пользуется достаточным весом в академических кругах», — но Мамонтов через посредство спонсоров настоял на своем, и вот два месяца спустя Келсо появился в Москве, в оплаченном номере отеля, со всеми оплаченными расходами и, как свинья в дерьме, принялся валяться в нашем прошлом, с чувством собственного превосходства поучая нас, заставляя чувствовать себя виноватыми, хотя единственной причиной его появления на симпозиуме было желание Мамонтова оживить прошлое. А Папу Рапава? — спросил Келсо. Что он думал об этом плане? В первый раз Мамонтов нахмурился. Рапава говорил, что план ему нравится. Так он и сказал. Плюнуть в капиталистическую кастрюльку с супом и смотреть, как они будут его хлебать. «Да хоть сейчас, товарищ полковник». Итак, план Рапаве понравился. Он должен был вечером рассказать доктору Келсо свою историю, на следующий день привезти его в особняк Берии, чтобы вместе выкопать в саду ящик из-под инструментов. Мамонтов позвонил О'Брайену, который обещал наутро появиться со своей камерой в Институте марксизма-ленинизма. Предполагалось, что симпозиум послужит отличной стартовой площадкой. Вот это — история! Должно было начаться настоящее движение масс, и Мамонтов продумал все детали. Но ничего не получилось. Келсо позвонил на следующий день, и тут-то Мамонтов узнал, что Рапава не выполнил до конца свою миссию, он нормально изложил то, что ему поручили, но потом сбежал. — Почему? — с хмурым видом спросил Мамонтов. — Может быть, вы предложили ему деньги? Келсо кивнул. — Я предложил ему долю будущих доходов. На лице Мамонтова читалось осуждение. — То, что вы захотите обогатиться, я ожидал. Это была одна из причин, по которой на вас пал мой выбор. Но он? — Мамонтов брезгливо покачал головой. — Человеческий фактор, — процедил он. — Это всегда подводит. — Наверное, он то же самое думал о вас, — сказал Келсо. — Он знал, чего от вас ждать. Мамонтов взглянул на Виктора, и в это мгновение между ними промелькнуло нечто — в этом взгляде была чуть ли не интимная близость, и Келсо сразу понял, это они вдвоем расправились со стариком. Может быть, участвовали и другие, но эти двое были главными исполнителями: мастер и подмастерье. Он почувствовал, что покрывается холодным потом, и все-таки продолжил: — Но он вам так и не рассказал, где припрятал тетрадь. Мамонтов нахмурился, словно силясь что-то вспомнить. — Нет. Он был не робкого десятка, должен признать. Впрочем, какое это имеет значение? Мы следили за вами и девушкой на следующее утро, следили, как вы собираете материалы. В конечном счете, смерть Рапавы ничего не изменила. Теперь все в моих руках. Повисло молчание. Поезд замедлил ход, сейчас он едва тащился. Над плоскими крышами Келсо увидел верхушку телевизионной башни. — У нас мало времени, — вдруг сказал Мамонтов. — Мир ждет. Он взял шляпу и кожаный мешочек с тетрадью. — Я раздумывал, как с вами быть, — сказал он Келсо, застегивая пальто. — Но главное — что вы не в силах нам помешать. Вы можете отказаться от своих слов о подлинности документов, но это ничего не изменит, только выставит вас в смешном свете, потому что они все-таки подлинные. Это будет установлено независимыми экспертами через день-другой. Еще вы, конечно, можете строить нелепые предположения о смерти Папу Рапавы, но у вас нет никаких доказательств. — Он нагнулся, чтобы посмотреться в маленькое зеркало над головой Келсо, поправил поля шляпы, готовясь предстать перед камерами. — Самое разумное — предоставить вам возможность наблюдать, как будут развиваться события. — Никак они не будут развиваться, — сказал Келсо. — Не забывайте, что я говорил с этим вашим творением; как только он откроет рот, люди начнут смеяться. — Может быть, поспорим? — Мамонтов протянул ему руку. — Не хотите? Это умно с вашей стороны. Помните, что говорил Ленин: самое важное в любом деле — ввязаться в схватку, а там будет видно, что делать. Именно так мы и намерены поступить. Впервые почти за десять лет мы получили возможность вступить в бой. Виктор! — позвал он. Молодой человек нехотя встал, бросив разочарованный взгляд на Келсо. В коридоре было полно людей в кожаных куртках. — Это была любовь, — сказал Келсо, когда Мамонтов уже стоял в проеме двери. — Что вы хотите сказать? — Он обернулся и посмотрел удивленно. — У Рапавы. Вот почему он не отдал мне документы. Вы сказали, что он сделал это из-за денег, но не думаю, что деньги были нужны ему самому. Он хотел отдать их дочери. Сделать так, чтобы она их получила. Отцовская любовь. — Любовь? — недоуменно повторил за ним Мамонтов. — Казалось, он пробует на вкус это слово, точно оно ему незнакомо, как некое новое зловещее оружие или только что раскрытый всемирный сионистско-империалистический заговор. — Любовь? Еще чего! Дверь закрылась, и Келсо рухнул на диванчик. Через минуту-другую он услышал шум, похожий на порыв ветра в лесу, и прижался лицом к окну. Над железнодорожным полотном он увидел колышущуюся массу, окрашенную во все цвета, которая постепенно, точно входя в фокус, становилась различимой; теперь эта масса оказалась на платформе — лица, плакаты. развевающиеся флаги, трибуна, красный ковер, кинокамеры, люди, прильнувшие к канатам. Среди многих других он увидел лицо Зинаиды… Она заметила его в то же мгновение, и на несколько долгих секунд их глаза встретились. Она увидела, что он пытается встать, что-то говорит, подает ей знаки, но вскоре он скрылся из поля ее зрения. Вереница унылых зеленых вагонов, забрызганных грязью за долгие часы пути, остановилась с негромким ударом сцепок, и толпа, радостно шумевшая последние полчаса, внезапно смолкла. Молодые люди в кожаных куртках тут же посыпались из вагонов на платформу совсем рядом с нею. Она увидела тень маршальской фуражки в одном из окон. Она уже достала пистолет из сумки и спрятала его под курткой, с удовольствием ощущая холодную сталь на своей ладони. В груди что-то сжалось в комок, но это не был страх. Это было напряжение, жаждущее выхода. «Кто твой единственный друг, девочка?» В дверях вагона возникла пробка — два человека выходили вместе. Ты, папа. Они остановились на верхней ступеньке, махая руками, совсем рядом с ней, до них можно было дотронуться. Люди приветственно кричали. Толпа напирала на нее сзади. Промахнуться она не может. «А еще кто?» Она быстро вынула пистолет и прицелилась. Ты, папа. Ты…