--------------------------------------------- Пэлем Гринвел Вудхауз АРЧИБАЛЬД И МАССЫ — Возьмем социализм, — вдумчиво заметил Портер. — Куда ни пойдешь, он тут как тут. Видимо, вошел в моду. Говорили мы, собственно, о свекле, ничто не предвещало этих слов, но завсегдатаи «Привала» легко меняют тему. Мы летаем. Мы порхаем. Мы, как выразился образованный Джин-с-Горькой, можем буквально все, словно жена Цезаря. Мгновенно изменив курс мысли, мы занялись новым предметом. — Да уж, — согласился Светлое Пиво, — что верно, то верно. — Куда ни пойдешь, — поддержал их обоих Пиво Покрепче. — Наверное, что-то в нем есть… Нехорошо все-таки: мы живем, не тужим, а кому-то не на что выпить. Мистер Маллинер кивнул. — Именно так, — заметил он, — думал мой племянник Арчибальд. — Он что, социалист? — Побыл немного. Светлое Пиво наморщил лоб. — Кажется, — припомнил он, — вы о нем говорили. Это он бросил курить? — Нет, то — Игнатий. — Значит, он служил у епископа? — Нет, то — Августин. — Вижу, у вас много племянников. — Хватает. Что до Арчибальда, напомню: он кудахтал лучше всех в Лондоне. — Ну, конечно! И обручился с Аврелией Каммарли. — Да, да. К началу нашей повести он был самым счастливым человеком в своем почтовом отделении. Однако, как это ни печально, тучи собирались, и буря едва не утопила утлый челнок любви. Не много обрученных пар (сказал мистер Маллинер) начали так хорошо, как Арчибальд с Аврелией. Даже циничный свет поневоле признал, что их ждет счастливый, прочный брак. В любовном союзе главное — единство вкусов, а уж оно у них было. Арчибальд любил кудахтать, Аврелия — слушать кудахтанье. Однажды, блаженный и охрипший, племянник мой шел домой, чтобы переодеться к обеду, как вдруг на его пути встал обтрепанный субъект и сообщил, что три дня в рот не брал хлеба. Арчибальд немного удивился — в конце концов, он не врач, но случилось так, что недавно он не мог взять в рот даже хорошего сыра, а потому уверенно ответил: — Это ничего. Нос заложило от простуды. — Ну прям! — возразил незнакомец. — У меня чахотка, сухотка, больная жена, пятеро детей и никакой пенсии, хотя я служил семь лет. Сами понимаете, интриги. Хлеба я не ел, потому что купить не на что. Послушали бы вы, как плачут мои детки! — С удовольствием, — сказал учтивый Арчибальд. — А вот насчет хлеба… Он дорогой? — Ну, понимаете, бутылка дороже, а если в розлив — еще туда-сюда. Тоже не даром! — Пятерки хватит? — Перебьюсь. — До свидания, — сказал Арчибальд. Встреча эта произвела на него глубокое впечатление. Я не скажу, что он призадумался — думать он, в сущности, не умел, но все же ощутил, что жизнь сурова, и с этим ощущением пришел домой, где лакей его, Мидоус, принес ему графин и сифон. — Мидоус, — осведомился мой племянник, — вы сейчас заняты? — Нет, сэр. — Тогда поговорим о хлебе. Знаете ли вы, что у многих его нет? — Знаю, сэр. В Лондоне царит бедность. — Нет, правда? — Еще какая, сэр! Съездите в Боттлтон-ист, услышите глас народа. — Народа? — Вот именно, сэр. Называется «массы». Если вас интересует страдалец-пролетариат, могу дать хорошие брошюры. Я давно состою в партии «Заря свободы». Как явствует из названия, мы — предвестники революции. — Это как в России? — Да, сэр. — Убийства всякие? — Они, сэр. — Шутки шутками, — сказал Арчибальд, — а себя заколоть я не дам. Ясно? — Ясно, сэр. — Ну тогда несите брошюры. Полистаю, полистаю… Если знать Арчибальда, как я (продолжал мистер Маллинер), трудно поверить, что его, скажем так, разум совершенно переменился от этих самых брошюр. Я даже не думаю, что он прочитал их. Вы же знаете, что такое брошюра: разделы, подразделы, пункты, подпункты. Если ей придет в голову сочетание слов «основные основы принципов дистрибуции», она удерживаться не станет. Гораздо вероятней, что его обратили речи Мидоуса. Как бы то ни было, к концу второй недели племянник мой стал другим человеком. Поскольку от этого он погрустнел, Аврелия быстро заметила неладное. Однажды, когда они танцевали в «Крапчатой уховертке», она прямо сказала, что он похож на недоваренную рыбу. — Прости, старушка, — отвечал Арчибальд. — Я думаю о положении в Боттлтон-ист. Аврелия на него посмотрела. — Арчибальд, — предположила она, — ты выпил. — Ну что ты! — возразил он, — Я размышляю. Посуди сама, мы тут танцуем, а они? Разве можно танцевать, когда эти самые условия дошли бог знает до чего? Сталин танцует? Макстон танцует? А как насчет Сидни, лорда Пасфилда? Аврелия не поддалась. — Что на тебя нашло? — опечалилась она. — Такой был веселый, смотреть приятно, а сейчас туча тучей. Изобразил бы лучше курицу. — Разве можно изображать кур, когда страдалец пролетариат… — Кто?! — Страдалец пролетариат. — Это еще что такое? — Ну… сама понимаешь… Страдалец. Пролетариат. — Да ты его не узнаешь, если тебе его подать в белом соусе! — Что ты, узнаю, Мидоус мне все объяснил. Вот, посмотри: одни (скажем, я) бесятся с жиру, а другие (это массы) сидят без хлеба. Им очень плохо, понимаешь? — Нет, не понимаю. Может, до завтра проспишься… Кстати, куда мы завтра идем? — Прости, старушка, — смутился Арчибальд, — я как раз собирался в Боттлтон-ист, к этим самым массам. — Вот что, — сказала Аврелия, — завтра ты придешь ко мне, изобразишь курицу. — Разве сэр Стаффорд Криппс изображает всяких кур? — Не придешь — все кончено. — Ты понимаешь, массы… — Хватит, — холодно сказала Аврелия. — Кажется, все ясно. Если ты завтра не придешь ко мне, можешь искать другую невесту. Я не капризна, не строптива, но в жизни своей не выйду за городского сумасшедшего. Однако племянник мой решил, что идти надо. Когда он излагал свои мысли Мидоусу, тот сурово заметил: — В нашем деле всегда есть жертвы, товарищ. — Да уж, как не быть, — печально произнес Арчибальд. — Вообще-то лучше бы кто другой… Ну ладно. А вот напиток — вылейте. Бывает время, когда нужно что-то покрепче. — Скажите, докуда лить, товарищ. — Главное, поменьше содовой. Племянник мой, как все Маллинеры, честен и правдив, а потому прямо вам скажет, что Боттлтон-ист его разочаровал. Как-то там весело, скажет он, как-то шумно, что ли. Надеешься увидеть тусклый ад, а тут просто ярмарка какая-то! Куда ни взгляни, бойкие дамы лихо окликают друг друга. Шустрые кошки снуют среди мусорных баков. Из кабачков раздается музыка. Дети в немыслимом количестве не столько плачут, сколько скачут. Словом, все исключительно похоже на бал в Национальном клубе либералов. Но Маллинера не проймешь. Племянник мой пришел, чтоб утешить страдальцев, и решил их утешить, хоть бы что. Где-нибудь, думал он, да затаилось голодное дитя. И впрямь, когда он свернул в проулок, там обнаружился мальчик, подкидывавший ногой консервную банку. Лицо его было угрюмо, манера мрачна и сдержанна. Строго говоря, он не плакал; видимо, отдыхал. В мгновение ока племянник схватил его за руку и втащил в булочную, а там, купив хороший хлеб, сунул ему, сердечно прибавив: — Хлеб. Мальчик попятился и стал еще мрачнее. — Даром, — заверил Арчибальд. — От меня. Я-тебе-дарю. Хлеб. Хороший. Нежно погладив мальчика по головке, он поспешил уйти, опасаясь благодарности, но через два шага что-то твердое угодило ему прямо в макушку. Подумав о молниях, крышах и взрывах, он заметил, что вблизи, по канаве, катится злосчастный хлеб. Заметим, что мальчик рассердился. Сперва он подумал, что племянник мой не в себе, но, увидев на полке шоколад, конфеты и жвачку, немного ожил. В конце концов, думал он, конфета — это конфета, кто бы ее ни купил. Дальше вы знаете. Надо ли удивляться, что он обиделся? А в Боттлтон-ист чувство не расходится с делом. Арчибальд не сдался. Он поднял хлеб и, сверкая взором, кинулся вдогонку. За всю историю лондонского Ист-энда никто еще не творил добро с таким отчаянным рвением. Но — тщетно. Жизнь в бедных кварталах способствует быстроногости. К тому же несчастное дитя лучше знало местность. Наконец оно исчезло во тьме, а запыхавшийся Арчибальд остался стоять, ощущая лишь одно — потребность в прохладительном напитке. В самом воздухе бара есть что-то такое, усмиряющее смятенные чувства. Могучий запах напитков, гул и гам беззаботных споров о погоде, политике, королевской семье, собачьих бегах, налогах на пиво, ценах на фрукты, боксе и вере исцеляют сокрушенное сердце. Уже входя в «Гусь и огурец», Арчибальд ощутил, что благодушие к нему вернулось. Неужели, думал он, какой-то противный мальчишка может изменить наше мнение о массах? Скорее всего его не одобряют, если вообще не изгнали из общества. Судить по нему о страдальце п. — точно то же, что судить о фешенебельных кварталах по Кларенсу Гризли, известному под кличкой Отрава. Нет, массы в порядке. Сердце его снова сжалось от любви к ним, и он решил, что по меньшей мере надо бы их угостить. С этой целью он подошел к стойке, а там, вспоминая вестерны, обратился к человеку в рубашке с засученными рукавами. — Ставлю всем! — сказал он. — Чего? — спросил собеседник. — Пусть назовут напиток! — Нет, чего он мелет? — огорчился все тот же собеседник. — Да господи, — немного растерялся племянник, — это же так просто! Я хочу угостить этих страдальцев. Поднесите им, а заплачу я. — А! — сказал тип с рукавами. — Теперь ясно. Теперь даже очень понятно. Слух о том, что среди них появился человек-фонтан, произвел приятное впечатление. Приветливость, и так немалая, заметно возросла, и хозяин пира оказался в окружении почитателей. С каждой минутой он лучше думал о массах. Вот, смотрите: в клубе «Трутни» его никто толком не слушал, а здесь просто жить не могли без его советов и мнений. Да, именно в массах нашел он духовных братьев. Мадам Рекамье поняла его чувства. Эти хозяйки салонов знали, как приятно быть центром блистательного круга. Вполне возможно, что первые полчаса оказались самыми счастливыми, какие у него только были. Простые, честные души наперебой убеждали племянника, что он не просто хозяин пира, но и учитель, наставник, мудрец. Осушая стакан за стаканом, они ждали, как разрешит он их маленькие споры. Заверив одного, что дождь скорей всего пойдет не скоро, он сообщал другому, что правительство, при всей своей глупости, вреда причинить не хочет. Человеку в кепке он объяснял, как обращаться к герцогине на небольшом частном пикнике. Человека с перебитым носом он вводил в проблемы апостольского преемства у абиссинской Церкви. Каждое слово встречал одобрительный гул, а в перерывах кто-нибудь наливал себе лишний раз, чтобы выпить за его здоровье. Судя по тому, что он мне рассказывал, это превращалось в истинный пир любви. Но все на свете кончается. Арчибальду показалось, что надо кончать и пир. Он полюбил этих страдальцев, но где-то ждут своего часа другие, он просто обязан идти к ним. Заказав по последней, он сунул руку в карман — но ничего не нашел. По-видимому, платя за хлеб, он оставил кошелек на прилавке, а булочник (из сильных, суровых людей, которым мы обязаны своей славой) не счел нужным указать ему на оплошность. Меня занимает психология, и, слушая, рассказ, я отметил, что племянник мой не огорчился. Лесть и хвала так одурманили его, что он отнесся к делу с мягким юмором. Да, думал он, над ним добродушно посмеются, но он не в претензии. Подхалимски хихикнув, он сообщил о положении дел и собирался уже продиктовать имя и адрес, когда увидел довольно близкий аналог той революции, о которой с чувством говаривал Мидоус. Он разглядел сквозь пары, что человек с рукавами сперва навис над стойкой, а потом поплевал на ладони. Поймем и человека. Сызмальства полагал он, что выпить, не заплатив, — величайшее зло. Полпинты и то вызывали в нем темнейшие страсти, а тут выпивка приняла эпические масштабы, словно здесь, в Боттлтон-ист, творилась сама история. Племянник оговорил мне, что у человека оказалось шесть рук, но это утверждение я приписываю естественным страхам. Ссылался он на то, что его схватили за шкирку, за оба локтя, за обе ноги и за сиденье от брюк. Как бы то ни было, его встряхнули, как микстуру, после чего, пролетев сквозь вечерний воздух, он ударился о мостовую, подскочил, ударился снова, ударился рикошетом о что-то гладкое и опустился в канаву, попав щекой прямо на бывшую рыбу — судя по всему, треску. А может, палтуса. Пробыл он там недолго. Рассказывая вам наши семейные предания, я неизменно удивляюсь тому, что в час опасности Маллинер остается Маллинером, то есть мужем премудрости и силы. Правдолюбие не позволит назвать Арчибальда разумным, но даже он, завидев недавних почитателей, вскочил и нырнул во тьму, словно вспугнутый заяц. Какое-то время он слышал топот, мимо пролетело яйцо, но все же он ушел от погони и предался размышлениям. Нетрудно представить, что милости в них не было. Сэр Стаффорд Криппс их осудил бы; Сталин скорее всего поджал бы губы. Любовь к страдальцу исчезла, испарилась. Арчибальд говорил мне, что в те тяжкие минуты шептал: «Чтоб он лопнул», имея ввиду пролетариат. Измученным массам он желал примерно того же. Вспомнив, что ради этих мерзавцев он предал великую любовь, племянник мой едва удержался от того, чтобы припасть к фонарю и поплакать. Передохнув, он пошел дальше, надеясь выбраться из этих жутких мест в цивилизованное пространство, где люди — это люди, а если кому-то из них не хватит денег, можно подписать счет. Трудно себе представить, что метрдотель схватит вас за шкирку и выкинет на Пиккадилли. Да, племянник мой стремился в фешенебельные кварталы, как лань на источники вод, но дороги не знал. Когда он спросил у полисмена, как пройти на Пиккадилли-серкус, тот неприятно на него посмотрел, заметив при этом: «Давай, уматывай». Минут через двадцать он понял, что очень хочет есть. Собственно, он так и думал тут пообедать, оказать честь этим массам, но из-за мальчишки с хлебом как-то отвлекся. Ничего особенного он не ждал: чашечка бульона, нет, сперва немного семги или, скажем, дыни, потом бульон, форель, куриное крылышко, суфле какое-нибудь, и спасибо. Словом, он хотел есть. Внезапно он заметил, что стоит у какого-то заведения, и через немытые стекла разглядел два покрытых клеенкой стола. За одним, уронив голову на руки, сидел неопрятный субъект. Другой был свободен, если не считать ножа и вилки, обещавших богатый пир. Племянник мой стоял и смотрел, снедаемый волчьим голодом. Да, пир, но не для него, у него нет денег. И тут, как все Маллинеры в судьбоносную минуту, он обрел нежданный разум. Словно в блеске молнии, он вспомнил, что на цепочке, касаясь сердца, висит медальон с портретом Аврелии, и цепочка эта из платины. Колебался он десять секунд. Через полчаса Арчибальд отодвинул тарелку и глубоко вздохнул — от сытости, не от горя. Вообще, чувства его умягчились. Он жалел, что позволил себе немилосердные мысли. В конце концов, думал он, попивая пиво и светясь послеобеденной милостью, можно понять и массы. Страдают как не знаю кто, выпьют раз в сто лет — и что же? У благодетеля нет денег. Конечно, они испугались, что придется платить самим. Понял он и человека с засученными рукавами. Заходит незнакомец, ставит напитки, не платит. Что же делать? Нет, что же делать? Поневоле растеряешься. Словом, он обрел сладость и свет, и в такой мере, что, окажись он у себя на Корк-стрит, 1, чувства его были бы прежними. Однако ему еще предстояло то, что лишило массы последних шансов на его любовь. Кажется, я говорил, что за соседним столиком сидел, а в каком-то смысле и лежал, неопрятный субъект. Теперь он очнулся и смотрел на племянника таким взором, словно тот ему не нравится. Вероятно, так оно и было. Арчибальд носил воротничок, немного помятый к тому времени, но — воротничок, а он их не любил. — Чего сидишь? — осведомился он. Арчибальд вежливо объяснил, что только что съел отбивную. — Ы! — сказал субъект. — Вырвал, значит, у голодных сирот. Прям изо рта. — Нет, нет, — заверил Арчибальд, — мне его подали. — Прям сейчас! — Честное слово. Я бы в жизни не стал есть отбивную, недоеденную сиротой. — А форсу-то, форсу! Воротничок напялил. — Это форс? — Ну! Арчибальд растерялся. — Простите, пожалуйста, — сказал он. — Если б я знал, что вы это так примете, я бы его не надел. Вообще-то он не крахмальный. Мягкий такой… Хотите сниму? — Да ладно, — смягчился субъект. — Чего там, носи, пока не сдернут. Дождетесь, полетят эти воротнички! Арчибальд удивился. — Воротнички? Я думал, головы. — С головами вместе. — Можно будет играть в футбол, — пошутил мой племянник. — Эт кому? — оживился собеседник. — Тебе, что ли? Не-а. Голова-то чья? То-то! Так и скачут, так и скачут… — Если вы не возражаете, — попросил Арчибальд, — поговорим об этом позже. — Ы? — Ну, все-таки, после обеда… — Обедает он! А си-и-ироты… — Нет, нет! Я уже объяснил. — Ладно, — опять смягчился субъект. — Тогда лопай. — Простите? — Давай, давай, а то нечем будет. Голову оттяпают. — Да я все съел. — Не-а. — Съел. — Ну, прям! Вон сколько сала. — Я его не ем. — Не ешь? — Нет. Человек встал и направился к Арчибальду. — А ну, жри! — заорал он. — Это виданное ли дело? Сала он не ест! — Да я… — Меня мать учила, все доедай. Не оставляй сала на тарелке. — Лопай! — Вы послушайте… — Ло-о-опай! Положение было сложное, и Арчибальд это понял. Судите сами: один носит воротнички и не любит сала, другой любит сало, но не воротнички. Словом, племянник мой очень обрадовался, когда кто-то вбежал в комнату. Радость оказалась недолгой. Новоприбывший был не кто иной, как человек с рукавами. Да, господа, словно путник в пустыне, Арчибальд просто кружил и вернулся в тот самый «Гусь и огурец», к человеку, которого не думал встретить в этой жизни. — Чего орете? — осведомился тот. Неопрятный субъект мгновенно преобразился, сменив угрозы на тихий плач. — Сала не ест… — плакал он в пепельницу. — Сала, понимаешь, не ест! Воротничок напялил, а са-а-ала… — Да плюньте вы, — начал человек с рукавами, обращаясь к Арчибальду, но внезапно утратил ту приветливость, которая присуща гостеприимному хозяину. Он хмыкнул, хрюкнул и тихо вымолвил: — Вот это да! Тот самый. После этого он поплевал на ладони. — Минуточку! — сказал Арчибальд. — Послушайте! — А чего я делаю? — откликнулся субъект. — Слушаю. Да. Так ему! — Прибавил он, услышав грохот. — Сала он не ест! В то время ночи, когда часы, если они правильны, показывают ровно три, перед домом 36а по улице Парк-лейн послышалось робкое кудахтанье. Покаянный, усталый, не любящий масс, пламенно любящий невесту племянник мой начинал свой коронный номер. Аврелия велела прийти, он и пришел. Поначалу шло туговато, потом он разыгрался. Голос обрел выразительность, силу и все то, что обращает подражание курице в произведение искусства. Вскоре стали открываться окна, высовываться головы. Кто-то звал полицию. Мир снисходит к влюбленным, но не тогда, когда они изображают кур по ночам. Наконец явился закон в лице главного констебля С44. — Это что такое? — спросил он. — Куд-кудах, — отвечал Арчибальд. — То есть как? — Кудах-кудах-кудах, — рассыпался трелью мой племянник. Пришла та минута, когда нужно обежать круг. Констебль, опустивший руку на плечо, этому мешал. Арчибальд легко отпихнул его — и в это самое время открылось окно. Прекрасная Аврелия спала крепко и, услышав первые «куд-кудах», решила, что это ей снится. Теперь, когда она проснулась, душу ее затопила волна облегчения и любви. — Арчибальд! — вскричала она. — Неужели ты, старый гад? — А кто же еще? — отвечал племянник, прерывая представление. — Иди сюда, выпей! — Спасибо, с удовольствием, — сказал Арчибальд. — Нет, прости. Кажется, не могу. — Почему? — Полисмен схватил. — И не отпустит, — развил его мысль констебль достаточно мрачным тоном, ибо живот у него еще ныл. — Не отпустит, — перевел Арчибальд. — Теперь я, наверное, приду… Когда, начальник? — Через две недели без обжалования, — отвечал тот. — Нападение при исполнении. — Через две недели, — сообщил Арчибальд уже издали. — Четырнадцать дней. Скажем так, полмесяца. — Я тебя жду! — закричала Аврелия. — Что ты делаешь? — Жду-у-у-у! — Значит, ты меня любишь? Голос его был едва слышен, констебль шел быстро. — Да-а-а-а-а!!! — Не слы-ы-шу! — Да! — взревела Аврелия. Ее измученная глотка понемногу отдыхала, издали донеслось едва слышное «куд-кудах», сообщившее ей, что он все понял. Улица закрыла окна и пошла спать.