--------------------------------------------- 45 лет Это было вскоре после японской войны. 45 лет тому назад. Время было удивительное, и вспоминается оно какими-то обрывками, словно кто-то растерял листики дневника и перепутались трагические записи с такими нелепыми анекдотами, что только плечами пожимаешь: неужели все это было? Неужели были такими и дела, и люди, и мы сами? Да, это именно так и было. Россия вдруг сразу полевела. Студенты волновались, рабочие бастовали, даже старые генералы брюзжали на скверные порядки и резко отзывались о личности государя. Иногда общественная левизна принимала прямо анекдотический характер: саратовский полицмейстер, вместе с революционером Топуридзе, женившимся на миллионерше, начал издавать легальную марксистскую газету. Согласитесь, что дальше идти уже было некуда. Петербургская интеллигенция переживала новые настроения сладостно и остро. В театре поставили "Зеленого попугая", пьесу из времен французской революции, до тех пор запрещенную; публицисты писали статьи и сатиры, расшатывающие строй; поэты сочиняли революционные стихи; актеры декламировали эти стихи с эстрады под восторженные аплодисменты публики. Университет и Технологический институт были временно закрыты, и в их помещении устраивались митинги, в которые очень легко и просто проникали буржуазные городские обыватели, вдохновлялись, тогда еще новыми, криками "правильно" и "долой" и несли к друзьям и в родные семьи плохо осознанные и плохо высказанные идеи. В продаже появились новые иллюстрированные журналы. "Пулемет" Шебуева и еще какие-то. Помню, на обложке одного из них красовался отпечаток окровавленной ладони. Они вытеснили благочестивую "Ниву" и раскупались совершенно неожиданной публикой. Как-то встретилась я у моей матери с ее старой приятельницей Л-ой, вдовой сановника. Сановник этот был другом Каткова и вообще из тех, которых потом называли "зубрами". - Хочу почитать "Пулэмэт", - говорила сановница, выговаривая почему-то это страшное слово через оборотное "э". - Но сама купить не решаюсь, а Егора посылать неловко. Я чувствую, что он не одобряет новых течений. Егор был ее старый лакей. Там же встречала я своего дядюшку, бывшего в придворных кругах. Когда мы были детьми, он приносил нам конфеты с царского стола (это было очень принято). Конфеты, изделия царского кондитера, были в белых бумажках с выстриженными кончиками. Мы грызли их с благоговением. Мама сказала дядюшке, указывая на меня: - Вот она знакома с социалистами. Сказала таким тоном, как говорилось бы про дикаря, съедающего сырую куропатку вместе с перьями. Нечто противное и вместе с тем удивительное. "Ну, начнется буря!" - подумала я. И вдруг - ничуть не бывало. Дядюшка лукаво улыбнулся: - Ну, что ж, дружок, молодежь должна шагать в ногу с веком. Вот уже чего я действительно не ожидала! А вот как случилось, что я начала шагать в ногу с веком. В нашем дружеском кругу постоянно бывал некто К. П-в, сын сенатора, тесно связанный, к недоумению своего отца, с социал-демократами. Это была мятущаяся душа, раздиравшаяся между брошюрой Ленина "Шаг вперед, два шага назад" и стихотворениями Бальмонта. - Вы непременно должны ехать в Женеву к Ленину, - говорил он мне. - К Ленину? Зачем мне к Ленину? - Как зачем? Учиться. Это именно то, что вам нужно. Я тогда только начала печататься. Печатали меня "Биржевые ведомости". Газета эта бичевала преимущественно "отцов города, питавшихся от общественного пирога". Я помогала бичевать. Как раз в то время злобой дня был план городского головы Лелянова - засыпать Екатерининский канал. Я написала басню "Лелянов и канал". Свой утренний променад однажды совершая, Лелянов как-то увидал Екатерининский канал. И говорит: "Какая вещь пустая! Ни плыть, ни мыть, ни воду пить. Каналья ты, а не канал. Засыпать бы тебя, вот я б чего желал". Так думал голова, нахмурив мрачный лоб, Вдруг из канала вынырнул микроб И говорит: "Остерегись, Лелянов, Ты от таких величественных планов" и т. д... Государь был против леляновского проекта, и басня ему очень понравилась. Издатель газеты Проппер был "высочайшею пожалован улыбкой", прибавил мне две копейки. В те времена из всех газетных сотрудников только один Немирович-Данченко получал легендарный оклад: десять копеек. Словом, карьера передо мной развертывалась блестящая. При чем тут Ленин? И чему еще можно у него научиться? Но К. П-в вел пропаганду. Для начала познакомил меня с загадочной особой, Валерией Ивановной. Вскоре выяснилось, что это кличка, а зовут ее как-то иначе. На вид было ей за тридцать, лицо усталое, на носу пенсне. Часто просила разрешения привести с собой какого-нибудь интересного знакомого. Так привела Каменева, Богданова, Мандельштама, Фина-Енотаевского, Коллонтай. Ее друзья мало обращали на меня внимания и больше разговаривали между собой о вещах совершенно мне неизвестных и непонятных. О каких-то съездах, резолюциях, кооптациях. Часто повторялось слово "твердокаменный", часто ругали каких-то меньшевиков и часто цитировали Энгельса, сказавшего, что на городских улицах вооруженная борьба невозможна. Все они, очевидно, были очень дружны между собой, потому что называли друг друга товарищами. Раз привели совсем простого рабочего. И его тоже называли товарищем. Товарищ Ефим. Тот больше молчал, а потом надолго исчез. Сказали мельком, что он арестован. Через несколько месяцев Ефим появился снова, но в преображенном виде: новенький светлый костюмчик и ярко-желтые перчатки. Ефим сидел, подняв руки и растопырив пальцы. - Чего вы так? - Боюсь попачкать перчатки. Меня переодели буржуем, чтобы я не привлекал внимания. Камуфляж очень неудачный. Именно в этом виде он был так живописен, что нельзя было на него не оглянуться. - Вы сидели в тюрьме? Тяжело было? - Нет, не особенно. И вдруг с добродушной улыбкой: - На Рождестве давали гуся (с ударением на "я"). Но напрасно я удивлялась на ефимовский маскарад. Скоро пришлось убедиться, что это не так глупо, как кажется неопытному глазу. Валерия Ивановна уехала месяца на два за границу и вернулась в ярко-красной кофточке. - Почему это вы так нарядились? Оказывается, что она ехала по фальшивому паспорту, выданному на имя шестнадцатилетней безграмотной девицы. Товарищи решили, что нарядив пожилую женщину с усталым интеллигентским лицом и пенсне на носу, в красную кофту, сразу превратят ее в безграмотного подростка. И оказались правы. Пограничные жандармы поверили, и Валерия Ивановна в красной кофте въехала в Петербург. Впоследствии, когда появилась газета "Новая Жизнь", еще искуснее скрывался от полиции Ленин. Выходя из редакции, он просто подымал воротник пальто. И ни разу не был узнан шпиками, хотя, конечно, слежка за ним была. Стали появляться приезжие из-за границы. Большею частью из Швейцарии. Разговоры велись все те же. Ругали меньшевиков, часто упоминали Плеханова, причем выговаривали - Плеканов. - Почему? - Так привыкли в Швейцарии. Многие с гордостью сообщали мне, что Плеханов происходит из старого дворянского рода. Почему-то это им льстило. Мне казалось, что Плеханов чем-то неприятно их волнует, и что им очень хочется в чем-то его убедить, и что они боятся, как бы он не ушел от них. В этой компании очень выделялась Коллонтай. Это была светская, очень красивая молодая дама, одевалась изящно и элегантно и кокетливо шевелила носиком. Помню, был женский съезд, она выступила и начала свою речь словами: - Не знаю, каким языком говорить, чтобы меня поняли буржуазные женщины. А была она в великолепном бархатном платье, и золотая цепочка с привешенным к ней медальоном-зеркальцем висела до колен. Я заметила, что товарищи гордились элегантностью Коллонтай. Не помню, по какому именно случаю и когда - она была арестована. Газеты отметили, что, отправляясь в тюрьму... она повезла с собой четырнадцать пар башмаков. Товарищи повторяли эту цифру с большим уважением, даже понижая голос. Совсем так же, как говоря о дворянстве "Плеканова". Как-то она позвала нас к себе. Валерия Ивановна повела нас по кошачьей лестнице. Попали прямо в кухню. Изумленная кухарка спросила: - Это вы к кому же? - К това... к Коллонтай. - Так чего же вы по черному-то ходу? Пожалуйте в кабинет. Валерии Ивановне, очевидно, и в голову не приходило, что товарищ Коллонтай живет по парадной лестнице. В большом, прекрасно обставленном кабинете встретил нас друг Коллонтай Фин-Енотаевский, высокий, остролицый брюнет, с головой, похожей на австрийский кустарник. Каждый волос вился отдельно твердой длинной спиралью. Думалось, что под ветром эти спирали звенят. Подали чай с печеньем; все, как полагается в буржуазных домах, но разговоры пошли опять все те же: меньшевики... Энгельс сказал... твердокаменный... Плеканов... Плеканов... Плеканов... меньшевики... кооптация. Все это было чрезвычайно скучно. Разбирались какие-то мелкие дрязги, кто-то ездил за границу, привозил бестолковые партийные сплетни, кто-то рисовал карикатуры на меньшевиков, которые по-детски веселили бородатых "твердокаменных" марксистов. Между ними уютно фланировали матерые провокаторы, о роли которых узнавали только много времени спустя. Рассказывали, что меньшевики обвиняют Ленина в том, что он якобы "зажилил 10 франков, предназначенных для меньшевиков". Именно так и говорилось "зажилил". За границей меньшевики срывали доклады большевиков; мяукали, когда выступал Луначарский, и даже пытались утащить входную кассу, которую большевики отстояли, пустив в ход кулаки. Все эти беседы для постороннего человека были неинтересны и уважения к беседующим не вызывали. Они никогда не говорили о судьбах России, никогда не волновало их то, что мучило старых революционеров, за что люди шли на смерть. Жизнь шла мимо них. И часто какое-нибудь важное событие - забастовка большого завода, какой-нибудь крупный бунт - заставало их врасплох и поражало неожиданностью. Они поспешно посылали "своих", и те, конечно, опаздывали. Так проморгали они гапоновское движение да и многое другое, о чем потом досадовали. Но жизнь их мало интересовала. Они были по уши погружены в съезды, кооптации и резолюции. Среди "товарищей" был некто вполне буржуазного типа П. П. Румянцев. Веселый, остроумный, любитель хорошо покушать и поухаживать за дамами, часто посещавший литературный ресторан "Вена" и очень забавно рассказывавший о своих товарищах. Как-то непонятно было, какую роль мог он играть, и в его "твердокаменность" верилось плохо. - У нас утонул пароход с оружием - есть от чего быть не в дyxe, - бодро говорил он. И прибавлял со вздохом: - Едемте в "Вену", хорошенько позавтракаем. Наши силы еще нужны рабочему движению. Ну что ж поделаешь? Раз наши силы нужны, ехали их поддерживать. От гражданского долги отказываться нельзя. Фина-Енотаевского я встречала редко. Но раз явился он совершенно неожиданно с очень странной новостью: - На завтра назначено массовое выступление пролетариата. В Саперном переулке в редакции журнала "Вопросы Жизни" устраиваем приемный пункт. Будет фельдшерица и материалы для перевязки раненых и убитых. Я немножко растерялась. Будут перевязывать убитых? Но Фину дело казалось вполне естественным. Он порылся в бумажнике и протянул мне десять рублей: - Вот вам на расходы. Будьте на пункте ровно в три часа. Кроме того, вам поручается пойти сегодня же на Литейную в дом номер пять и передать доктору Прункину, чтобы непременно пришел в Саперный переулок в редакцию "Вопросов Жизни" ровно в три часа. Не забудьте и не спутайте. Прункин, Литейная, десять, то есть пять. Улица Прункина... - А на что мне десять рублей? - На расходы. - А П-в - тоже будет? - Должен быть. Так не забудьте и не спутайте. И будьте пунктуальны. Нужна дисциплина, господа, иначе провалите дело. Итак, ровно в пять доктор Литейный. Записывать нельзя. Нужно помнить. Зазвенел спиралями и умчался. Редакцию "Вопросов Жизни" я знала хорошо и даже была приглашена сотрудничать в этом журнале. Редакторами, насколько помню, были А. Бердяев и С. Н. Булгаков (впоследствии Отец Сергий). Секретарем был наш друг Георгий Чулков, а заведовал хозяйственной частью Алексей Михайлович Ремизов. Жена его, Серафима Павловна, корректировала рукописи. Словом - народ все знакомый. Помню как-то в разговоре Бердяев сказал мне: - Вы, кажется, водитесь с большевиками? Советую вам держаться от них подальше. Я всю эту компанию хорошо знаю - был вместе в ссылке. Никаких дел с ними иметь нельзя. Так как я, собственно говоря, никаких "дел" с ними и не имела, то предупреждение Бердяева меня и не смутило. И вот теперь в этой редакции назначен пункт явно большевистский, потому что распоряжается делом Фин-Енотаевский. Или он действует просто как член какой-то санитарной комиссии по перевязке убитых. Успокаивает мысль, что П-в будет там. Он все объяснит. Все это, конечно, странно, но отступать нельзя. В руках у меня десять рублей и на совести ответственное поручение. Надо действовать. Пошла на Литейную. Ни в доме номер пятый, ни в доме номер десятый никакого доктора не оказалось. Спрашиваю, что, может, все-таки есть доктор, но не Прункин. Или есть Прункин, но не доктор. Никого нет. Ни доктора, ни Прункина. Очень расстроенная вернулась домой. В первый раз пролетариат дал мне ответственное поручение, и, вот, ничего не смогла. Если узнают мои сановные старички - уж, наверное, запрезирают меня. Одно успокаивало - старый приятель К. П. будет на пункте. Он меня выгородит. На другой день с утра прислушивалась: не стреляют ли где. Нет, все было тихо. Ровно в три часа (дисциплина, господа, важнее всего) пошла, на пункт. В дверях редакции столкнулась с К. П. - Ну что? Он пожал плечами: - Да ровно ничего и никого. Пришла какая-то девица и принесла пакет гигроскопической ваты. Посидела минут пять и ушла. И вату унесла. На другой день явился Фин. - Знаете - сказала я, - никакого доктора на Литейной ни в пятом, ни в десятом номере я не нашла. - Не нашли? - ничуть не удивился он. - Ну, значит, вами революции не сделаешь. Давайте назад десять рублей. - Значит, если бы я нашла доктора, вы бы сделали революцию? Он метнул спиралями и умчался. - Ваши друзья мне надоели, - сказала я П-ву. - Нельзя ли их как-нибудь отвадить? - Подождите еще немного. Скоро должен приехать Ленин. Не надо только никому об этом говорить. Он приедет нелегально Тогда, наверно, будет интересно. Подождите. Очень прошу вас. Стала ждать Ленина. Из репертуара Петербургского Литейного Театра ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА: М и (молоденькая певица). В о р. Б а н к и р. П о э т. М у з ы к а н т. Г о р н и ч н а я. Хорошо обставленная комната гостиницы. Направо большое окно, завешанное кружевной шторой. В глубине деверь. Налево альков. Всюду сундуки, картонки, большие корзины с цветами и венки, ленты. Посреди комнаты круглый стол: накрыт ужин. За столом Ми, банкир, поэт и музыкант. М у з ы к а н т (Ми). А по моему вы сегодня пели еще лучше, чем вчера. Уверяю вас. Б а н к и р. О? Всегда отлично! Все равно. П о э т. Ах, я бы сказал... у вас всегда такой металлический звук и это в лучшем смысле этого слова... А сегодня ваш голос был еще метал... металлическее. Б а н к и р. Ха-ха! Это от того, что он вырабатывался при посредстве презренного металла. Ха-ха-ха! О? Правда? М и (сидит боком на стуле, руки на спинке стула, голова опущена). Ску-учно! М у з ы к а н т. Как может быть скучно после такого успеха? Успех окрыляет. Когда я выходил за вами на эстраду и слышал, как они там ревели от восторга, я прямо готов был заплакать от счастья. А его светлость! Вы видели, что с ним делалось? Ха-ха-ха! Б а н к и р. Глаз не сводил. П о э т. Мучительно! Я не хочу! (Наивно). Зачем это так? М у з ы к а н т. А вы все печальны! Ну, полноте! Вы устали? Дайте ручку! (Хочет поцеловать ее руку). М и (отстраняясь). Ску-учно! Б а н к и р. Странно! Чего же скучать! Мы приехали в самый разгар сезона. Пятьсот человек купающихся в море. Одних ревматиков более ста. И с желудочными болезнями много. Не понимаю, чего тут скучать. О? П о э т. (банкиру). Там, кажется, есть еще немного вина в бутылке? Пожалуйста. Благодарю. Ми! Я пью за ваши глаза, темные и длинные, как две ночи любви... Б а н к и р. О? М у з ы к а н т. Как вы сегодня пели! Там есть еще вино? Я люблю с грушей. Б а н к и р. Вот зимой здесь, я полагаю, скучно. Курорт, закрывается, все разъезжаются. Остается маленький гнилой городишко. Скверно! М и. Нет - хорошо! Я знаю. Я здесь родилась... Б а н к и р. О? М у з ы к а н т. Я пью за родину Ми! Так вам здесь, значит, все знакомо? М и. Нет. Я восемь лет не была здесь. С тех пор все так изменилось. И курорт, тогда был совсем маленький. Кургауза не было... М у з ы к а н т. Восемь лет тому назад. Да вы тогда, верно, были совсем крошечной девочкой! Да? Позвольте вашу ручку. Б а н к и р. Ха-ха! Закрутил комплимент, так сейчас требует и вознаграждения! Ха-ха! А ты не давай руку, пусть не работает в кредит. Ха! М и. Ну, полно! Мне было уже пятнадцать лет, когда барон увез меня в город учиться петь. П о э т. В пятнадцать лет! В пятнадцать лет! (Закрывает глаза рукой и задумывается). М и. Как странно, что вдруг пригласили сюда... Как сказка. Б а н к и р. Ну, какая же сказка, когда это правда. О? Если правда, то, значит, уже не сказка, потому что сказка не есть правда, а есть выдумка. Правду я говорю? Нужно уметь рассуждать правильно! М у з ы к а н т. (встает и рассматривает корзину с цветами). Какая роскошь! Бездна вкусу! Это, вероятно... от его светлости? М и. Нет. Он мне ничего не прислал. М у з ы к а н т. Странно! это меня удивляет! Он так смотрел на вас... Б а н к и р. Смотрел, смотрел, а денег дать не хотел! Ха-ха! (Поэту). Это как по вашему - стихи? Видите, вам за это деньги дают, а я могу просто так, даром. Ха-ха! Смотреть смотрел, а денег дать не желал. О? Сбился! Как-то прежде лучше выходило. (Закуривает сигару и подходит к музыканту). Все нюхаете цветы? А они не вам предназначались. Ха-ха! Я шучу. П о э т (Ми, тихо). Скоро ли они уйдут, эти скучные люди! Ми! Дорогая! У вас золотые ресницы! У вас золотые волосы! Я брошу вас на красный шелк подушки, брошу, как горсть червонцев!... Ми! Неужели... Вы подумайте! Вот я, как черный раб за вами следую всюду... вдыхаю пыль ваших сандалий... М и. Чего? Пыль? П о э т. И слышу только "нет"! Черное "нет" с стальными копытами. Ми! Тогда зачем же вы поете? Зачем вы поете? Тогда не смейте петь! М и. Вот еще! - У меня контракт! П о э т. (закрывает лицо руками и так стоит). М у з ы к а н т (вполголоса банкиру). Я счастлив, что разговор об этом букете свел нас с вами вместе... сблизил., то есть я хотел сказать, что вообще ценю... (быстро). Не сможете ли одолжить мне небольшую сумму на короткий срок. На самый короткий, уверяю вас! Б а н к и р (с досадой). Я положительно не понимаю вас, молодой человек! Это такая бестактность... Здесь, в присутствии дамы, вы позволяете себе... Нет и решительно нет. (Поспешно отходит к поэту). М и (подходя к музыканту). Вы чем-то встревожены? М у з ы к а н т. О, нет! Впрочем, все то же. Я люблю вас, Ми! П о э т (не открывая лица). Не пойте! Я молю вас только об этом сострадании... Зачем вы поете? Б а н к и р. О? Когда же я пел? П о э т (открывает лицо, удивленно озирается). Ах! Это вы! (Трет себе лоб). Я хотел сказать вам что-то очень интересное... Б а н к и р. О моем пенни? П о э т. Гм... да... нет, вы можете петь... Ах, да - не можете ли вы одолжить мне до завтра пятьдесят.. Б а н к и р. О? Дорогой мой, что же вы не сказали раньше! Я только что отдал вашему товарищу все, что имел при себе! Какая досада! М у з ы к а н т (Ми). Хоть бы они ушли скорее: я хотел бы побыть с вами вдвоем. Вы бы спели для меня. Для меня одного, Ми! М и. А знаете, мне уже надоело все только петь да петь. Точно уж я не человек, я канарейка. Скучно. М у з ы к а н т. Ми! Не говорите так. Ах, если бы вы знали! Вчера вы пели с распущенными волосами, они так колыхались, ваши волосы, как струны. Мне казалось, что они звенят и поют. Вы вся певучая, Ми! Сегодня я не буду спать всю ночь. Я напишу музыку, новый романс для вас, Ми! М и (указывая на поэта). На его слова? М у з ы к а н т. Да, на его последние стихи к вам. Уплыли мои корабли Голубые в тумане... (садится к роялю и берет аккорды). Уплыли.. уплыли... Г о р н и ч н а я (входит). Там пришел из магазина посыльный. Спрашивает, барышню. Б а н к и р. О? Что такое? Пойдем, посмотрим. Может быть надо уплатить... (Все уходят. Тихо приоткрывается окно. Осторожно озираясь, влезает Вор, подкрадывается к письменному столу, шарит, пробует открыть ящики отмычкой. Слышатся шаги и голоса возвращающихся. Вор прячется за занавеску алькова). М и (впереди всех. Идет к зеркалу. Держит в руках большое ожерелье из разноцветных камней). Да, это красиво! Б а н к и р. О? Еще бы! Вот это я понимаю! Что там цветы и всякая э... дрянь! Вот это подарок, так подарок! Дай, я тебе застегну. Ты не умеешь. С такими вещами нужно уметь обращаться... М у з ы к а н т. Бездна вкуса! Я предчувствовал, что его светлость окажется тонким знатоком! М и. А я не люблю драгоценностей! Я никогда ничего не ношу. Если подносят, всегда продаю. Б а н к и р. Ну, уж эту вещь продать не придется! Во-первых, завтра нужно непременно надеть ее на концерт. А в антракте пойти поблагодарить его светлость. Непременно! Иначе - скандал! М у з ы к а н т. Ах, для карьеры это очень важно. Какой шик! Завтра весь город будет говорить об этом! Послезавтра вся Европа! Какой безумный успех! Они завтра взбесятся от восторга! Как будут на нее смотреть. А потом - портреты во всех газетах, описания! А я - я буду ей аккомпанировать. И на эстраде - я и она! П о э т (тихо Ми). Он только о себе! Вечно о себе! Заметьте. О своей презренной маленькой карьере... Б а н к и р. Жалко, что он послезавтра уже уезжает. Может быть, еще раскошелился бы. М и (поэту). А вам нравится? П о э т. Да... Ваше лицо может украсить даже бриллианты. М у з ы к а н т. Эта фраза, кажется, уже напечатана вами? П о э т. Что вы хотите этим сказать? М у з ы к а н т. Только то, что сказал. Б а н к и р. Превосходные камни! П о э т. Что вы хотите сказать? М у з ы к а н т. Я сказал, что эту фразу вы говорили уже много раз при других обстоятельствах, то есть другим женщинам, а потом, может быть, даже напечатали в книге, посвященной той старой плясунье... впрочем, мы поняли друг друга. П о э т. Плясунье? Это той, для которой вы писали свою легенду вальса? М у з ы к а н т. Потом. Потом мы поговорим подробнее. П о э т. (пожимает плечами, подходит к банкиру). А как вы полагаете, это дорого стоит? Б а н к и р. Эта штучка-то? Да, как вам сказать... Я бы ее купил тысячи за две, а с его светлости содрали и все три. М у з ы к а н т. А я буду аккомпанировать. За здоровье его светлости! Ура! (Чокается с Ми). Но вам надо быть повеселее. Непременно надо! П о э т (надменно). Откуда вы берете ваше "надо"? Я хотел бы знать. М у з ы к а н т. Из своего сердца, господин поэт. Из своего сердца. Кажется, источник хороший. Ми! Вы царица этого источника. В нем вечно звенит ваше верхнее "до". Рыдает ваше глубокое "ля". Как жаль, что он не подарил вам цветов вместо этих камней. Я бы тогда мог попросить у вас один на память. А камни нельзя. (Наивно). Ведь, правда, нельзя? М и (снова подходит к зеркалу). Б а н к и р. (Ми). Неужели ты не можешь выпроводить этих двух жирафов? Возмутительно! Они, кажется, расположились ночевать здесь. О? Дай, я спрячу твое ожерелье в свой чемодан. У меня замок секретный. М и. Оставьте меня в покое! Ведь не вы мне его подарили, так нечего ваМи волноваться. Вот, на зло оставлю его у себя! Б а н к и р. О? А на ночь нужно же снять. М и. И спать так и буду в нем. П о э т. Божественно! Нет, вы всегда должны носить камни. Вы должны понимаете? Б а н к и р. Я всегда это говорил. Сколько раз уговаривал. Мне самому неловко. Все знают, что я покровительствую медной артистке, а у артистки ни одного камушка. Это мне портит кредит! Отзывается на делах. Еще подумают, что у меня нет денег. Ну, если не хочет принимать в подарок, то может просто поносить, а я потом спрячу. У меня много прекрасных вещей еще от покойной жены. От второй. Она имела свое состояние. Я понимаю, что, если женщина влюблена, то она не требует ничего, но раз уже все равно вещи есть, то уж это глупо. П о э т. Ми влюблена! Подвиньте мне лампу. Мне холодно! (Опускает голову). Б а н к и р. Электрическая лампа плохо греет. У вас верно насморк. Нужно насыпать горчицы в носки... П о э т (ежится). Оставьте! Мне больно! Молчите! Я не могу. Б а н к и р. Ну, да. Это простуда. (Ми). И почему не носить хорошие камни, настоящие камни. Я знаю, что все наши этуали носят подделку. Большинство. Их теперь так ловко фабрикуют. Прямо стекло. Шлифуют алмазной пылью. Издали и не отличишь. П о э т. Алмазной пылью? Б а н к и р. Ну, да. А я бы дал ей поносить настоящие. Я бы позволил репортерам освидетельствовать их хотя через лупу. Можно было бы даже пригласить оценщика. О? П о э т. Алмазная пыль... Как это красиво. Она летит, блестит, сверкает, осыпает стекло и оно делается бриллиантом, живым, радостным камнем... Толпа смотрит на него издали, верит его красоте и ценности. Ах, тише, тише! Не стряхните алмазную пыль! Не обнажайте тусклого стекла! Алмазная пыль! прекрасная! Я плачу! Б а н к и р. Вино здесь скверное, но очень крепкое! Ха-ха! Неправда ли! господин музыкант. (Подмигивает на поэта). М и. Ну, что же вы все сидите! Уходите. Я спать хочу. Б а н к и р. Прекрасная хозяйка намекает нам, что она утомлена. М у з ы к а н т. Я ухожу. Простите! Спокойной ночи. П о э т. А я уже ушел... Давно ушел и далеко, далеко. Б а н к и р. Прощайте, господа. А я с разрешения хозяйки выкурю еще сигару. М и. Нет, нет! Нельзя. Я устала. Уходите все вместе. Я позвоню прислугу, она закроет за вами двери и посветит. Внизу уже темно. (Подходит к звонку и долго звонит. Входит горничная). М и. Проводите их. Только всех. Не забудьте кого-нибудь на лестнице. Смотрите хорошенько! И заприте покрепче. Б а н к и р. (искусственно смеется). Ха-ха! Это забавно! Поэт может на крыльях пролезать в дверную скважину. Заткните пробкой. Ха-ха! (Уходят. Ми одна перед зеркалом. Через некоторое время возвращается горничная). М и. Ушли? Посмотрите-ка! Хорошо? Еще бы. От его светлости. Г о р н и ч н а я. Вот красота! Господи! Чего только на свете нет! М и. Завтра поеду его благодарить, а послезавтра он уже уедет. Тогда продадим! Продадим! Накупим всякой дряни. Ты получишь новую кофточку. Г о р н и ч н а я. Лучше передничек. Здесь предаются такие хорошенькие! Все на вздержку и сбоку бантик. М и. Сбоку? Ну, ладно. Куплю передник. Только бы продать подороже. Г о р н и ч н а я. За этакую штуку не мало денег отвалят. М и. Еще бы! Она, говорят, тысяч десять стоит... А, может быть и двадцать. Г о р н и ч н а я. Ого! М и. Ну, иди спать. Мне ничего не надо. Завтра уберешь. Г о р н и ч н а я. Спокойной ночи! (Уходит). (Несколько минут Ми ходит по комнате, смотрится в зеркало. Затем подходит к алькову и одергивает занавесь. Вскрикивает, бежит к звонку, хочет звонить, но вор вскакивает и хватает ее за руку, зажимает ей рот и защелкивает дверь на замок. Несколько минут борются молча). В о р. Молчи! Молчи!... Попробуй только!... Я тебя подлая... Ага!... Убью на месте!.. (Ми вдруг перестает бороться, смотрит на вора пристально опустив руки). В о р. Ну, то-то! Не будь дурой! (Отпускает ее). М и. Ты! Это ты!... Нет, быть не может. Подожди... Глаза твои... Никас! Никас! Да, ну же! посмотри же на меня как следует! В о р. (удивленно). Н-нет.. Я вас не знаю. М и. Ха-ха-ха! Ты не узнал меня? Ну, вспомни! Миленький, вспомни! Ну, взгляни на мои волосы! Волосы! Уж они то не переменились, Никас! В о р. А, ну тебя к черту! Не знаю я вас. Сказал, что не знаю. М и. Ну, подумай еще! Помнишь, забор на площади? Зеленый забор с калиткой. Ну? А помнишь, на нем три девчонки сидели, давно... лет восемь тому назад... Одна была Эрли, другая... В о р. А, вот оно что! Ну, как я могу помнить всех девчонок, которые сидят на заборе! Выдумала тоже. Так вы, стало быть, сидели прежде на заборе? М и. Ну, да! Никас, милый! Ведь я - Ми. Помнишь долговязая Ми! У меня тогда были такие длинные ноги, а теперь я небольшая. Посмотри, Никас, видишь, какая я? В о р. Н-да... теперь как будто ростом не вышла. Ну-с, так значит ты теперь богатая. А мы что же, баловались вместе что ли? Как будто я припоминаю... М и. Ах, нет! Ты на меня и смотреть не хотел. Ты такой был важный! Учился у слесаря. Передник носил, на голове ремешок... Дрался с самыми сильными парнями. Помнишь, на площади с сыном сапожника? Он тебе глаз подшиб. Господи, как я плакала! Кажется, никогда в жизни!... Знаешь, Никас, ты мне так нравился! Так нравился! Больше всех на свете. Сижу, бывало, на заборе и мечтаю: вот вырасту я большая, стану красавицей, лучше всех и богатой-богатой. Приду, или нет - приеду к тебе в карете. - Ты удивишься это кто? Это я, известная вам Ми! А ты скажешь - вы еще красивее, чем были на заборе. И... ты меня поце... Ха-ха! Вот смешно! В о р. А ты теперь богатая? М и. И знаешь, когда я ехала сюда, я все думала, всю дорогу думала неужели я увижу Никаса! Вот мы здесь уже несколько дней. Я все потихоньку бегала по улицам, искала тебя на прежних углах. Такая глупая! Точно ты так сидишь там до сих пор, это восемь то лет! Ха-ха! Спрашивала про тебя в лавке на углу, хозяин меня не узнал, а про тебя сказал, что давно не видно. Старая прачка умерла. Прямо не знала, куда сунуться. И вдруг! Ха-ха! Ну какая я, право, счастливая! Ну, подумай только. Искала, и вдруг ты приходишь воровать прямо ко мне! Ну точно сказка! Удивительно. В о р. Ну, чего же тут! Мало ли где я бываю. Всегда можно встретиться. Раз как-то напоролся на агента сыскной полиции. Он, понимаешь ли, оделся купцоМи валяет из себя богача. Ну-с, а я подсел к нему - то да се... М и. Нет, это прямо сказка! Знаешь, я бы тебе прежде никогда и не посмела всего этого рассказать про это... Ну, словом, что ты мне нравишься. Ты только подумай! Как я об этой минуте мечтала. А ведь теперь все это сбылось! Сбылось! Никас! Ну, взгляни же на меня! В о р. Да ведь я уже смотрел же! Откуда, скажи, ты разжилась всем этим, деньжонками и прочим? А? М и. Ты прямо удивительный, Никас! (Смотрит на него восторженно). Сколько я за эти годы народу перевидала! И все такие образованные, важные, знатные! Ухаживают! Любезничают! Но знаешь, Никас, нет, это правда - ни одного не было такого, как ты! Серьезно! И красивые, и молодые, и всякие, но все не то. Какие-то манеры у них не такие, как у тебя. У тебя, Никас, замечательные манеры. В о р. Н-да... говорят. Ну, да ладно. Скажи мне лучше, с чего ты так разжилась и за что тебе подарки дарят. Вот какие штучки. (Трогает ожерелье). М и. Ах, да, ведь ты и не знаешь! Я пою. Я чудесно пою! Знаешь, они прямо плачут, когда я пою, так это у меня хорошо выходит. Они говорят, что меня нельзя не любить, что когда я пою... Слушай, Никас, я спою тебе, для тебя... Милый! Я хочу, чтоб и ты... (подбегает к роялю). В о р. (хватает ее за руки). Ни-ни! Одурела! Ночью горланить! Чтоб все сбежались. Вот курица! Ничего не понимаешь! Должен тебе объяснить, голубушка, что у меня с здешним хозяином нелады. М и. Да? Что такое? В о р. Да так, из-за ерунды! Две шубы и золотые часы принци... пиально. Словом, нам неприятно было бы встретиться после этой размолвки. М и. Да он не придет сюда. Я имею право петь, когда мне вздумается. В о р. Много ты понимаешь! Да я и сам не желаю. Ночью слушать пение это расстраивает нервы. Я нежный. М и. Как жаль! (Вор подходит к столу. Берет две ложки и стучит одну о другую). В о р. Серебро? М и. Нет, дрянь. (Вор бросает ложки, берет полупустую бутылку и вливает остатки себе в рот, закусывает пирожным) В о р. Ну-с, так значит тебе платят за пение. Г-м! И много? Кто же тебя этому научил? М и. Да просто я как-то пела, а старик барон услышал, спросил у бабушки, да и повез меня в город в школу. Сам-то он умер, ну, а уж они меня там выучили. В о р (подходит к столу, трогает ящики). У тебя есть деньги? В долг мне нужно. М и. Ну, конечно. Сколько тебе? (Берет со стола сумочку). Да вот бери все! Здесь - два, три... восемь! В о р. Ты шутишь! Мне нужны большие деньги. Сколько у тебя всего. А? Всего состояния здесь с тобой? М и. Да вот - восемь. В о р. Валяй дуру! М и. Честное слово! Импрессарио мне заплатит только по возвращении в город. А здесь все расходы взял на себя банкир. У меня больше ничего нет, Никас! В о р. Черт! Вот вляпался! Ну, а драгоценности есть у тебя? М и. Ничего нет! Может быть ты возьмешь мои платья, Никас! Ты не сердись. У меня такие дорогие платья! Ты можешь их продать. Ты все возьми, все. Оставь мне самое простенькое. Право! За них дадут много денег! Здесь таких и не видали! В о р. Тьфу! Вот гусыня! Я пойду по базару с ее тряпками, чтобы меня сразу сцапали! Разве их можно здесь продавать. Из-за них пришлось бы тащиться черт знает куда на пароходе и где подальше. А мне некогда. Мне деньги нужны к завтрему до зарезу. Завтра большая игра. Шулер один приезжает. Ну, да ты все равно не понимаешь. М и. Как досадно, что именно завтра... Подождал бы несколько дней или завтра вечером. Я бы выпросила у банкира. В о р. Ну, да, вот еще! Есть мне время ждать! Завтра потащут в казино миллионы! Я бы подмазался, подкрасился, оделся бы с иголочки - дура! Ведь я мог бы там пошнырять с полчасика, я бы состояние составил! Они, когда играют, совсем ошалевают. Как индюки. Все карманы на распашку. Только мне в этом платье никак нельзя. И достать негде. Из-за тебя только ночь даром потерял. М и. Ах, не говори так. Это больно! Я все бы для тебя сделала. В о р. Дай мне ожерелье. М и. Что? В о р. Ну, да - ожерелье. У меня есть тут один человек. Он уж сам его дальше сплавит, а мне заплатит. Ну? М и. Ах, ожерелье! Я про него и забыла. Правда, чудное ожерелье? Это подарок его светлости! Знаешь я совсем не гордилась, когда он мне его прислал. Мне было все равно. А вот теперь я рада. Я горжусь, что ты видишь меня такой важной персоной. Подумать только. Его светлость сам мне прислал! Это что-нибудь да значит! Теперь ты веришь мне, что я совсем особенная. Видишь как все меня любят! И вовсе не потому, что я в моде. Ты... А я... одного тебя... Да, да, я отдам тебе ожерелье, только не сегодня. Сегодня я еще не могу. Подожди, не сердись! Видишь ли, я завтра непременно должна надеть его, когда поеду благодарить его светлость. Иначе нельзя. Понимаешь? Этикет. Вот приходи завтра ночью - я тебе его отдам. Никас! Милый! Ведь мне не жаль! Ты не подумай! Завтра, после концерта... В о р. Она все свое! Ведь я же тебе говорю, что мне нужно будет до вечера приодеться и все. М и. Как же быть... Никас, ну ты подожди. Ты потом приедешь ко мне в город. Я тебе много, много дам денег... все что у меня будет. Ты увидишь! Там так хорошо! У меня такие красивые комнаты. Вся моя жизнь блестит, как драгоценные камни. Мы вместе будем... Банкира прогоню. Я знаю, что они все с горя повесятся. Пусть! Ну, посмотри на меня! Разве я не красивая. Вот я какая! Вот мои волосы... Видишь? Один говорил, что они, как золотые струны, что они поют. В о р. Волосы? Волосы поют? (Прыскает от смеха). Вот врет-то! Так, значит, не даешь ожерелья? Ну, пропало мое дело. М и. Никас! А ты не хочешь меня хоть раз... Никас, милый! Ты и не знаешь, как нам будет хорошо в городе. Вот ты опять не смотришь на меня. (Обнимает его). Хоть раз! Хоть один разок! Видишь, какая - я вся золотая. Ты положишь меня на красную подушку... как горсть червонцев... В о р. Ха-ха! Вот выдумала. (Целует ее и, тихонько отстегнув ожерелье, прячет его к себе в карман). Но, однако, мне пора! Если кто-нибудь войдет.... М и. Нет, нет, никто не войдет. Ведь ты сам запер двери... Ну, еще, еще, Никас... Ведь я так ждала тебя, всю жизнь... Меня уже целовали... но я тебя целую первого... В о р. Если меня застанут, - я пропал. Слышишь ты или нет? М и. Ты единственный... единственный! Я оттого так хорошо пела, что я ждала тебя... В о р. Ну, пусти... Ведь я же вернусь еще. (Обнимает ее одной рукой, другую закидывает за спину и нажимает пуговку звонка). М и. Так, значит, любишь!... Милый, милый... Еще! (Стук в дверь и голос горничной). Г о р н и ч н а я. Я здесь! Я здесь! Что случилось? М и. Нет, нет, ничего! Зачем ты пришла? (Вор вырывается, делает знак молчать и прыгает в окно). Ведь ты вернешься? Да? Г о р н и ч н а я. Вы звонили... Что там? Я позову людей! М и. (открывая двери). Что с тобой? Г о р н и ч н а я. Да, как же. Слышу звонок, бегу, смотрю, двери заперты, стучу, а вы что-то шепчете, а меня не пускаете. Уф, прямо коленки дрожат. М и. Пустяки! Тебе все это показалось. Я и не думала звонить... Помоги мне раздеться... Распусти волосы... Постой - отстегни сначала ожерелье, а то все спутается... Ах! Г о р н и ч н а я. Ожерелье? Да где же оно? Вы сняли. М и. (растерянно улыбается, отряхивает платье, заглядывает за стулья и, вдруг ударив себя по лбу, начинает хохотать). Ха-ха! Ах, ты глупенькая! Ну, пропало ожерелье и баста. Может быть, кому-нибудь оно непременно было нужно... Ты видишь - мне не жаль! Ну, чего ты смотришь? Ведь мы искали вместе - нет его. Значит, пропало и баста. Ха-ха! Прыгнуло в окошко! Г о р н и ч н а я. Ах, Боже мой! Вот горе-то. И как это вы только смеяться можете! Значит, кто-нибудь украл! Ай-ай-ай! Такую вещь драгоценную! Я посторонний человек, и то мне де смерти жалко. Сам его светлость прислал. Посыльный, который из магазина приходил, говорил, что этой вещи цены нет! В ней, говорит, золото французское, самое чистое и ни одного простого камушка нет - все искусственные. Вот как! М и. Что? Что ты сказала? Г о р н и ч н а я. Ага! Теперь, небось, жалко стало? М и. Искусственные... поддельные... Г о р н и ч н а я. Только не знаю, что это значит искусственные... М и. Это значит... это значит, что он никогда не вернется. (Закрывает лицо руками и плачет). З а н а в е с. ...В комнату влетел краснощекий третьеклассник-гимназист, чмокнул на ходу щеку матери и громко закричал: - Скажите: отчего гимн-азия, а не гимн-африка. - Господи помилуй! С ума сошел! Где тебя носит? Чего к обеду опаздываешь? Вон, и суп холодный. - Не хочу супу. Отчего не гимн-африка? - Ну, давай тарелку: я тебе котлету положу. - Отчего кот-лета, а не кошка-зима? - деловито спросил гимназист и подал тарелку. - Его, верно, сегодня выпороли, - догадался отец. - Отчего вы-пороли, а не мы-пороли? запихивая в рот кусок хлеба, бормотал гимназист... Tэффи "Взамен Политики". Краткая биография Надежда Александровна Бучинская (1876-1952). Автор талантливых юмористических рассказов, психологических миниатюр, скетчей и бытовых очерков под псевдонимом, взятым из Киплинга - Тэффи. Младшая сестра известной поэтессы Мирры Лохвицкой. Дебют 2 сентября 1901 года в иллюстрированном еженедельнике "Север" стихотворением "Мне снился сон, безумный и прекрасный...". Первая книжка "Семь огней" (1910) была поэтическим сборником. 1910 год - начало широкой известности Тэффи, когда вслед за сборником "Семь огней" появляутся сразу два тома ее "Юмористических Рассказов". Сборник "Неживой зверь" 1916 год. В 1920, благодаря случайному стечению обстоятельсв оказывается в эмигрантском Париже. Последние годы своей жизни Тэффи жестоко страдает и от тяжелой болезни, и от одиночества, и от нужды. 6 октября 1952 года Надежда Александровна Тэффи скончалась. (из предисловия О.Михайлова к книге Тэффи "Рассказы", Издательство "Художественная Литература", Москва 1971) Тэффи - "Бабья книга" Молодой эстет, стилист, модернист и критик Герман Енский сидел в своем кабинете, просматривал бабью книгу и злился. Бабья книга была толстенький роман, с любовью, кровью, очами и ночами. "-Я люблю тебя! - страстно шептал художник, обхватывая гибкий стан Лидии..." "Нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем боротся!" "Вся моя жизнь была предчувствием этой встречи..." "Вы смеетесь надо мной?" "Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение". О-о, пошлая! - стонал Герман Енский. - Это художник будет так говорить! "Могучая сила толкает", и "нельзя боротся", и всякая прочая гниль. Да ведь это приказчик постеснялся бы сказать, - приказчик из галантерейного магазина, с которым эта дурища, наверное, завела интрижку, чтобы было что описывать". "Мне кажется, что я никого никогда еще не любил..." "Это как сон..." "Безумно!... Хочу прильнуть!..." - Тьфу! Больше не могу! - И он отшвырнул книгу. - Вот мы работаем, совершенствуем стиль, форму, ищем новый смысл и новые настроения, бросаем все это в толпу: смотри - целое небо звезд над тобой, бери, какую хочешь! Нет! Ничего не видят, ничего не хотят. Но не клевещи, по крайней мере! Не уверяй, что художник высказывает твои коровьи мысли! Он так расстроился, что уже не мог оставатся дома. Оделся и пошел в гости. Еще по дороге почувствовал он приятное возбуждение, неосознанное предчувствие чего-то яркого и захватывающего. А когда вошел в светлую столовую и окинул глазами собравшеесяза чаем общество, он уже понял, чего хотел и чего ждал. Викулина была здесь, и одна, без мужа. Под громкие возгласы общего разговора Енский шептал Викулиной: - Знаете, как странно, у меня было предчувствие, что я встречу вас. - Да? И давно? - Давно. Час тому назад. А может быть, и всю жизнь. Это Викулиной понравилось. Она покраснела и сказала томно: - Я боюсь, что вы просто донжуан. Енский посмотрел на ее смущенные глаза, на все ее ждущее, взволнованное лицо и ответил искренне и вдумчиво: - Знаете, мне сейчас кажется, что я никого никогда не любил. Она полузакрыла глаза, пригнулась к нему немножко и подождала, что он скажет еще. И он сказал: - Я люблю тебя! Тут кто-то окликнул его, подцепил какой-то фразой, потянул в общий разговор. И Викулина отвернулась и тоже заговорила, спрашивала, смеялась. Оба стали такими же, как все здесь за столом, веселые, простые все как на ладони. Герман Енский говорил умно, красиво и оживленно, но внутренне весь затих и думал: "Что же это было? Что же это было? Отчего звезды поют в душе моей?" И, обернувшись к Викулиной, вдруг увидел, что она снова пригнулась и ждет. Тогда он захотел сказать ей что-нибудь яркое и глубокое, прислушался к ее ожиданию, прислушался к своей душе и шепнул вдохновенно и страстно: - Это как сон... Она снова полузакрыла глаза и чуть-чуть улыбалась, вся теплая и счастливая, но он вдруг встревожился. Что-то странно знакомое и неприятное, нечто позорное зазвучало для него в сказанных им словах. "Что это такое? В чем дело? - замучился он. - Или, может быть, я прежде, давно когда-нибудь, уже говорил эту фразу, и говорил не любя, неискренне, и вот теперь мне стыдно. Ничего не понимаю". Он снова посмотрел на Викулину, но она вдруг отодвинулась и шепнула торопливо: - Осторожно! Мы, кажется, обращаем на себя внимание... Он отодвинулся тоже и, стараясь придать своему лицу спокойное выражение, тихо сказал: - Простите! Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение. И опять какая-то мутная досада наползла на его настроение, и опять он не понял, откуда она, зачем. "Я люблю, я люблю и говорю о своей любви так искренне и просто, что это не может быть ни пошло, ни некрасиво. Отчего же я так мучаюсь?" И он сказал Викулиной: - Я не знаю, может быть, вы смеетесь надо мной... Но я не хочу ничего говорить. Я не могу. Я хочу прильнуть... Спазма перехватила ему горло, и он замолчал. Он провожал ее домой, и все было решено. Завтра она придет к нему. У них будет красивое счастье, неслыханное и невиданное. - Это как сон!... Ей только немножко жалко мужа. Но Герман Енский прижал ее к себе и убедил. - Что же нам делать, дорогая, - сказал он, - если нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем бороться! - Безумно! - шепнула она. - Безумно! - повторил он. Он вернулся домой как в бреду. Ходил по комнатам, улыбался, и звезды пели в его душе. - Завтра! - шептал он. - Завтра! О, что будет завтра! И потому, что все влюбленные суеверны, он машинально взял со стола первую попавшуюся книгу, раскрыл ее, ткнул пальцем и прочел: "Она первая очнулась и тихо спросила: - Ты не презираешь меня, Евгений?" "Как странно! - усмехнулся Енский. - Ответ такой ясный, точно я вслух спросил у судьбы. Что это за вещь?" А вещь была совсем немудреная. Просто-напросто последняя глава из бабьей книги. Он весь сразу погас, съежился и на цыпочках отошел от стола. И звезды в душе его в эту ночь ничего не спели. К Бальмонту у нас особое чувство. Бальмонт был наш поэт, поэт нашего поколения. Он - наша эпоха. К нему перешли мы после классиков, со школьной скамьи. Он удивил и восхитил нас своим "перезвоном хрустальных созвучий", которые влились в душу с первым весенним счастьем. Теперь некоторым начинает казаться, что не так уж велик был вклад бальмонтовского дара в русскую литературу. Но так всегда и бывает. Когда рассеется угар влюбленности, человек с удивлением спрашивает себя: "Ну, чего я так бесновался?" А Россия была именно влюблена в Бальмонта. Все, от светских салонов до глухого городка где-нибудь в Могилевской губернии, знали Бальмонта. Его читали, декламировали и пели с эстрады. Кавалеры нашептывали его слова своим дамам, гимназистки переписывали в тетрадки: Открой мне счастье, Закрой глаза... Либеральный оратор вставлял в свою речь: - Сегодня сердце отдам лучу... А ответная рифма звучала на полустанке Жмеринка-товарная, где телеграфист говорил барышне в мордовском костюме: - Я буду дерзок - я так хочу. У старой писательницы Зои Яковлевой, собиравшей у себя литературный кружок, еще находились недовольные декаденты, не желающие признавать Бальмонта замечательным поэтом. Тогда хозяйка просила молодого драматурга Н. Евреинова прочесть что-нибудь. И Евреинов, не называя автора, декламировал бальмонтовские "Камыши". Камыш-ш-ши шуршат... Зачем огоньки между ними горят... Декламировал красиво, с позами, с жестами. Слушатели в восторге кричали: "Чье это? Чье это?" - Это стихотворение Бальмонта, -- торжественно объявляла Яковлева. И все соглашались, что Бальмонт прекрасный поэт. Потом пошла эпоха мелодекламации. В моем саду сверкают розы белые, Сверкают розы белые и красные, В моей душе дрожат мечты несмелые, Стыдливые, но страстные. Декламировала Ведринская. Выступали Ходотов и Вильбушевич. Ходотов пламенно безумствовал, старательно пряча рифмы. Актерам всегда кажется, что стихотворение много выиграет, если его примут за прозу. Вильбушевич разделывал тремоло и изображал море хроматическими гаммами. Зал гудел восторгом. Я тоже отдала свою дань. В 1916 году в Московском Малом Театре шла моя пьеса "Шарманка Сатаны". Первый акт этой пьесы я закончила стихотворением Бальмонта. Второй акт начала продолжением того же стихотворения. "Золотая рыбка". Уж очень оно мне понравилось. Оно мне нравится и сейчас. В замке был веселый бал, Музыканты пели . Ветерок в саду качал Легкие качели И кружились под луной, Словно вырезные, Опьяненные весной Бабочки ночные. Пруд качал в себе звезду, Гнулись травы зыбко, И мелькала там в пруду Золотая рыбка. Хоть не видели ее Музыканты бала, Но от рыбки, от нее Музыка звучала... и т. д. Пьеса была погружена в темное царство провинциального быта, тупого и злого. И эта сказка о рыбке такой милой, легкой, душистой струей освежала ее, что не могла не радовать зрителей и не подчеркивать душной атмосферы изображаемой среды. Бывают стихи хорошие, отличные стихи, но проходят мимо, умирают бесследно. И бывают стихи как будто банальные, но есть в них некая радиоактивность, особая магия. Эти стихи живут. Таковы были некоторые стихи Бальмонта. Я помню приходил ко мне один большевик - это было еще до революции. Большевик стихов вообще не признавал. А тем более декадентских (Бальмонт был декадентом). Из всех русских стихов знал только некрасовское: От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови, Уведи меня в стан погибающих... Прочел, будто чихнул четыре раза. Взял у меня с полки книжку Бальмонта, раскрыл, читает: Ландыши, лютики, ласки любовные, Миг невозможного, счастия миг. - Что за вздор, - говорит. - Раз невозможно, так его и не может быть. Иначе оно делается возможным. Прежде всего надо, чтобы был смысл. - Ну, так вот слушайте, - сказала я. И стала читать: Я дам тебе звездную грамоту, Подножием сделаю радугу, Над пропастью дней многогромною Твой терем высоко взнесу... - Как? - спросил он. - Можно еще раз? Я повторила. - А дальше? Я прочитала вторую строфу и потом конец: Мы будем в сияньи и пении Мы будем в последнем мгновении С лицом, обращенным на юг. - Можно еще раз? -попросил он. - Знаете, это удивительно! Собственно говоря, смысла уловить нельзя. Я по крайней мере не улавливаю. Но какие-то образы возникают. Интересно - может, это дойдет до народного сознания? Я бы хотел, чтобы вы мне записали эти стихи. Впоследствии, во время революции, мой большевик выдвинулся, стал значительной персоной и много покровительствовал братьям-писателям. Это действовала на него магия той звездной грамоты, которую понять нельзя. * * * Бальмонта часто сравнивали с Брюсовым. И всегда приходили к выводу, что Бальмонт истинный вдохновенный поэт, а Брюсов стихи свои высиживает, вымучивает. Бальмонт творит, Брюсов работает. Не думаю, чтобы такое мнение было безупречно верно. Но дело в том, что Бальмонта любили, а к Брюсову относились холодно. Помню поставили у Комиссаржевской "Пелеаса и Мелисанду" в переводе Брюсова. Брюсов приехал на премьеру и во время антрактов стоял у рампы лицом к публике, скрестив руки, в позе своего портрета, работы Врубеля. Поза напыщенная, неестественная и для театра совсем уж неуместная, привлекала внимание публики, не знавшей Брюсова в лицо. Пересмеиваясь, спрашивали друг друга: "Что означает этот курносый господин?" Ожидавший оваций Брюсов был на Петербург обижен. КАК ВСТРЕТИЛАСЬ Я С БАЛЬМОНТОМ Прежде всего встретилась я с его стихами. Первое стихотворение, посвященное мне, было стихотворение Бальмонта. Тебя я хочу, мое счастье, Моя неземная краса. Ты солнце во мраке ненастья, Ты жгучему сердцу роса. Посвятил мне это стихотворение не сам Бальмонт, а кадет Коля Никольский, и было мне тогда четырнадцать лет. Но на разлинованной бумажке, на которой старательно было переписано это стихотворение, значилось "посвящается Наде Лохвицкой". И упало оно, перелетев через окно, к моим ногам, привязанное к букетику полуувядших ландышей, явно выкраденных из вазы Колиной тетки. И все это было чудесно. Весна, ландыши, моя неземная краса (с двумя косичками и веснушками на носу). Так вошел в мою жизнь поэт Бальмонт. Потом, уже лет пять спустя, я познакомилась с ним у моей старшей сестры Маши (поэтессы Мирры Лохвицкой). Его имя уже гремело по всей Руси. От Архангельска до Астрахани, от Риги до Владивостока, вдоль и поперек читали, декламировали, пели и выли его стихи. - Si blonde, si gaie,si femme, - приветствовал он меня. - А вы si monsieur, - сказала сестра. Знакомство было кратковременным. Бальмонт, вероятно, неожиданно для самого себя, написал стихотворение, подрывающее монархические основы страны, и спешно выехал за границу. Следующая встреча была уже во время войны в подвале "Бродячей Собаки". Его приезд был настоящая сенсация. Как все радовались! - Приехал! Приехал! - ликовала Анна Ахматова. - Я видела его, я ему читала стихи и он сказал, что до сих пор признавал только двух поэтесс Сафо и Мирру Лохвицкую. Теперь он узнал третью - меня, Анну Ахматову. Его ждали, готовились к встрече, и он пришел. Он вошел, высоко подняв лоб, словно нес златой венец славы. Шея его была дважды обвернута черным, каким-то лермонтовским галстуком, какого никто не носит. Рысьи глаза, длинные, рыжеватые волосы. За ним его верная тень, его Елена, существо маленькое, худенькое, темноликое, живущее только крепким чаем и любовью к поэту. Его встретили, его окружили, его усадили, ему читали стихи. Сейчас образовался истерический круг почитательниц - "жен мироносиц". - Хотите, я сейчас брошусь из окна? Хотите? Только скажите, и я сейчас же брошусь, - повторяла молниеносно влюбившаяся в него дама. Обезумев от любви к поэту, она забыла, что "Бродячая Собака" находится в подвале и из окна никак нельзя выброситься. Можно было бы только вылезти, и то с трудом и без всякой опасности для жизни. Бальмонт отвечал презрительно. - Не стоит того. Здесь недостаточно высоко. Он, по-видимому, тоже не сознавал, что сидит в подвале. * * * Бальмонт любил позу. Да это и понятно. Постоянно окруженный поклонением, он считал нужным держаться так, как, по его мнению, должен держаться великий поэт. Он откидывал голову, хмурил брови. Но его выдавал его смех. Смех его был добродушный, детский и какой-то беззащитный. Этот детский смех его объяснял многие нелепые его поступки. Он, как ребенок, отдавался настроению момента, мог забыть данное обещание, поступить необдуманно, отречься от истинного. Так, например, во время войны 14-го года, когда в Москву и Петербург нахлынуло много польских беженцев, он на каком-то собрании в своей речи выразил негодование, почему мы все не заговорили по-польски. - Они среди нас уже почти полгода, за это время можно было успеть научиться даже китайскому языку. Когда он уже после войны ездил в Варшаву, его встретила на вокзале группа русских студентов и, конечно, приветствовала его по-русски. Он выразил неприятное удивление: - Мы, однако, в Польше. Почему же вы не говорите со мной по-польски? Студенты (они потом мне об этом рассказывали) были очень расстроены. - Мы русские, приветствуем русского писателя, вполне естественно, что мы говорим по-русски. Когда узнали его ближе, конечно, простили ему все. Для Бальмонта было естественным в Польше проникнуться всем польским. В Японии он чувствовал себя японцем, в Мексике мексиканцем, ясно, что Варшаве он был поляком. Случилось мне как-то завтракать с ним и с профессором Е. Ляцким. Оба хорохорились друг перед другом, хвастаясь своей эрудицией и, главное, знанием языков. Индивидуальность у Бальмонта была сильнее, и Ляцкий быстро подпал под его влияние, стал манерничать и тянуть слова. - Я слышал, что вы свободно говорите на всех языках, - спрашивал он. - М-м-да, - тянул Бальмонт. Я не успел изучить только язык зулю (очевидно, зулусов). Но и вы тоже, кажется, полиглот? - М-м-да, я тоже плохо знаю язык зулю, но другие языки уже не представляют для меня трудности. Тут я решила, что мне пора вмешаться в разговор. - Скажите, - спросила я деловито, - как по-фински четырнадцать? Последовало неловкое молчание. - Оригинальный вопрос, - обиженно пробормотал Ляцкий. - Только Тэффи может придумать такую неожиданность, - деланно засмеялся Бальмонт. Но ни тот, ни другой на вопрос не ответили. Хотя финское четырнадцать и не принадлежало к зулю. Последние годы жизни Бальмонт много занимался переводами. Переводил ассирийские псалмы (вероятно, с немецкого). Я когда-то изучала религии древнего Востока и нашла в работах Бальмонта очень точную передачу подлинника, переложенного в стихотворную форму. Переводил он почему-то и малостоящего чешского поэта Верхлицкого. Может быть, просто по знакомству. - Кошка, кошка, куда ты идешь? - Я иду в колодезь. - Кошка, кошка, зачем ты идешь в колодезь? - Пить молоко. Когда он читал вслух, кошка всегда отвечала жеманно обиженным тоном. Пожалуй, можно было бы и не переводить. Переводы Бальмонта были вообще превосходны. Нельзя не упомянуть его Оскара Уайльда или Эдгара По. * * * В эмиграции Бальмонты поселились в маленькой меблированной квартире. Окно в столовой было всегда завешено толстой бурой портьерой, потому что поэт разбил стекло. Вставить новое стекло не имело никакого смысла, - оно легко могло снова разбиться. Поэтому в комнате было всегда темно и холодно. - Ужасная квартира, - говорили они. - Нет стекла и дует. В "ужасной квартире" жила с ними их молоденькая дочка Мирра (названная так в память Мирры Лохвицкой, одной из трех признаваемых поэтесс), существо очень оригинальное, часто удивлявшее своими странностями. Как-то в детстве разделась она голая и залезла под стол, и никакими уговорами нельзя было ее оттуда вытащить. Родители решили, что это, вероятно, какая-то болезнь и позвали доктора. Доктор, внимательно посмотрев на Елену, спросил: - Вы, очевидно, ее мать? - Да. Еще внимательнее на Бальмонта. - А вы отец? - М-м-м-да. Доктор развел руками. - Ну так чего же вы от нее хотите? Еще жила вместе с ними Нюшенька, нежная, милая женщина с огромными восхищенно-удивленными серыми глазами. В дни молодости влюбилась она в Бальмонта и так до самой смерти и оставалась при нем, удивленная и восхищенная. Когда-то очень богатая, она была совсем нищей во время эмиграции и, чахоточная, больная, все что-то вышивала и раскрашивала, чтобы на вырученные деньги делать Бальмонтам подарки. Она умерла раньше них. Как нимб, любовь, твое сиянье Над каждым, кто погиб, любя. Ни к какому поэту не подходило так стихотворение "Альбатрос", как к Бальмонту. Величественная птица, роскошно раскинув могучие крылья, парит в воздухе. Весь корабль благоговейно любуется ее божественной красотой. И вот ее поймали, подрезали крылья и смешная, громоздкая, неуклюжая, шагает она по палубе, под хохот и улюлюканье матросов. Бальмонт был поэт. Всегда поэт. И поэтому о самых простых житейских мелочах говорил с поэтическим пафосом и поэтическими образами. Издателя, не заплатившего гонорара, он называл "убийцей лебедей". Деньги называл "звенящие возможности". - Я слишком Бальмонт, чтобы мне отказывать в вине, - говорил он своей Елене. Как-то, рассказывая, как кто-то рано к ним пришел, он сказал: - Елена была еще в своем ночном лике. Звенящих возможностей было мало, поэтому ночной лик выразился в старенькой застиранной бумазейной кофтенке. И получилось смешно. Так шагал по палубе великолепный Альбатрос. Но полюбившие его женщины подрезанных крыльев уже не видели. Им эти крылья казались всегда широко раскинутыми, и солнце благословенно сияет над ними. Как мог бы говорить он, чародей-поэт, простым пошлым языком? И близкие тоже говорили с ним и о нем превыспренне. Елена никогда не называла его мужем. Она говорила "поэт". Простая фраза - "Муж хочет пить" на их языке произносилась, как "Поэт желает утолиться влагой". Мироносицы старались по мере сил и возможности выражаться так же. Можно себе представить, какой получался бедлам. Но все это было искренне и называлось самой глубокой и восторженной любовью. Так любящие матери говорят с ребенком на "его" языке. "Бо-бо" - вместо больно, "баиньки" - вместо спать, "бяка" - вместо плохой. Чего только не проделывает любовь с бедным человеческим сердцем. * * * Ко мне он относился очень неровно. То почему-то дулся, словно ждал от меня какой-то обиды. То был чрезвычайно приветлив и ласков. - Вы ездили в Виши? - Да, ездила. Только что вернулась. - Гоняетесь за уходящей молодостью? (Это, очевидно, "хочу быть дерзким!"). - Ах, что вы. Как раз наоборот. Все время ищу благословенную старость. И вдруг лицо Бальмонта делается беззащитно-детским, и он смеется. То вдруг восхитился моим стихотворением "Черный корабль" и дал мне за него индульгенцию - отпущение грехов. - За это стихотворение вы имеете право убить двух человек. - Неужели двух? - обрадовалась я. - Благодарю вас. Я непременно воспользуюсь. * * * Бальмонт хорошо рассказывал, как ему поручил Московский Художественный Театр вести переговоры с Метерлинком о постановке его "Синей Птицы". - Он долго не пускал меня, и слуга бегал от меня к нему и пропадал где-то в глубине дома. Наконец, слуга впустил меня в какую-то десятую комнату, совершенно пустую. На стуле сидела толстая собака. Рядом стоял Метерлинк. Я изложил предложение Художественного Театра. Метерлинк молчал. Я повторил. Он продолжал молчать. Тогда собака залаяла, и я ушел. * * * Последние годы своей жизни он сильно хворал. Материальное положение было очень тяжелое. Делали сборы, устроили вечер, чтобы оплатить больничную койку для бедного поэта. На вечере в последнем ряду, забившись в угол, сидела Елена и плакала. Я декламировала его стихи и рассказала с эстрады, как когда-то магия этих стихов спасла меня. Это было в разгар революции. Я ехала ночью в вагоне, битком набитом полуживыми людьми. Они сидели друг на друге, стояли, качаясь как трупы, и лежали вповалку на полу. Они кричали громко плакали во сне. Меня давил, наваливаясь мне на плечо, страшный старик, с открытым ртом и подкаченными белками глаз. Было душно и смрадно, и сердце мое колотилось и останавливалось. Я чувствовала, что задохнусь, что до утра не дотяну, и закрыла глаза. И вдруг запелось в душе стихотворение, милое, наивное, детское. В замке был веселый бал, Музыканты пели... Бальмонт! И вот нет смрадного хрипящего вагона. Звучит музыка, бабочки кружатся и мелькает в пруду волшебная рыбка. И от рыбки, от нее Музыка звучала... Прочту и начинаю сначала. Как заклинание. - Милый Бальмонт! Под утро наш поезд остановился. Страшного старика вынесли синего, неподвижного. Он, кажется, уже умер. А меня спасла магия стиха. Я рассказывала об этом чуде и смотрела в тот уголок, где тихо плакала Елена. 1. БЛИН. Это было давно. Это было месяца четыре назад. Сидели мы в душистую южную ночь на берегу Арно. То есть сидели-то мы не на берегу, -- где же там сидеть: сыро и грязно, да и неприлично, -- а сидели мы на балконе отеля, но уж так принято говорить для поэтичности. Компания была смешанная -- русско-итальянская. Так как между нами не было ни чересчур близких друзей, ни родственников, то говорили мы друг другу вещи исключительно приятные. В особенности в смысле международных отношений. Мы, русские, восторгались Италией. Итальянцы высказывали твердую, ничем несокрушимую уверенность, что Россия также прекрасна. Они кричали, что итальянцы ненавидят солнце и совсем не переносят жары, что они обожают мороз и с детства мечтают о снеге. В конце концов мы так убедили друг друга в достоинствах наших родин, что уже не в состоянии были вести беседу с прежним пафосом. -- Да, конечно, Италия прекрасна, -- задумались итальянцы. -- А ведь мороз, -- он... того. Имеет за собой... -- сказали и мы друг другу. И сразу сплотились и почувствовали, что итальянцы немножко со своей Италией зазнались и пора показать им их настоящее место. Они тоже стали как-то перешептываться. -- У вас очень много шипящих букв, -- сказал вдруг один из них. -- У нас язык для произношения очень легкий. А у вас все свистят да шипят. -- Да, -- холодно отвечали мы. -- Это происходит от того, что у нас очень богатый язык. В нашем языке находятся все существующие в мире звуки. Само собой разумеется, что при этом приходится иногда и присвистнуть. -- А разве у вас есть "ти-эч", как у англичан? -- усомнился один из итальянцев. -- Я не слыхал. -- Конечно, есть. Мало ли что вы не слыхали. Не можем же мы каждую минуту "ти-эч" произносить. У нас и без того столько звуков. -- У нас в азбуке шестьдесят четыре буквы, -- ухнула я. Итальянцы несколько минут молча смотрели на меня, а я встала и, повернувшись к ним спиной, стала разглядывать луну. Так было спокойнее. Да и к тому же каждый имеет право созидать славу своей родины, как умеет. Помолчали. -- Вот приезжайте к нам ранней весной, -- сказали итальянцы, -- когда все цветет. У вас еще снег лежит в конце февраля, а у нас какая красота! -- Ну, в феврале у нас тоже хорошо. У нас в феврале масленица. -- Масленица. Блины едим. -- А что же это такое блины? Мы переглянулись. Ну, как этим шарманщикам объяснить, что такое блин! -- Блин, это очень вкусно, -- объяснила я. Но они не поняли. -- С маслом, -- сказала я еще точнее. -- Со сметаной, -- вставил русский из нашей компании. Но вышло еще хуже. Они и блина себе не уяснили, да еще вдобавок и сметану не поняли. -- Блины, это -- когда масленица! -- толково сказала одна из наших дам. -- Блины... в них главное икра, -- объяснила другая. -- Это рыба! -- догадался, наконец, один из итальянцев. -- Какая же рыба, когда их пекут! -- рассмеялась дама. -- А разве рыбу не пекут? -- Пекут-то пекут, да у рыбы совсем другое тело. Рыбное тело. А у блина -- мучное. -- Со сметаной, -- опять вставил русский. -- Блинов очень много едят, -- продолжала дама. -- Съедят штук двадцать. Потом хворают. -- Ядовитые? -- спросили итальянцы и сделали круглые глаза. -- Из растительного царства? -- Нет, из муки. Мука ведь не растет? Мука в лавке. Мы замолчали и чувствовали, как между нами и милыми итальянцами, полчаса назад восторгавшимися нашей родиной, легла глубокая, темная пропасть взаимного недоверия и непонимания. Они переглянулись, перешепнулись. Жутко стало. -- Знаете, что, господа, -- нехорошо у нас как-то насчет блинов выходит. Они нас за каких-то вралей считают. Положение было не из приятных. Но между нами был человек основательный, серьезный -- учитель математики. Он посмотрел строго на нас, строго на итальянцев и сказал отчетливо и внятно: -- Сейчас я возьму на себя честь объяснить вам, что такое блин. Для получения этого последнего берется окружность в три вершка в диаметре. Пи-эр квадрат заполняется массой из муки с молоком и дрожжами. Затем все это сооружение подвергается медленному действию огня, отделенного от него железной средой. Чтобы сделать влияние огня на пи-эр квадрат менее интенсивным, железная среда покрывается олеиновыми и стеариновыми кислотами, т. е. так называемым маслом. Полученная путем нагревания компактная тягуче-упругая смесь вводится затем через пищевод в организм человека, что в большом количестве вредно. Учитель замолчал и окинул всех торжествующим взглядом. Итальянцы пошептались и спросили робко: -- А с какою целью вы все это делаете? Учитель вскинул брови, удивляясь вопросу, и ответил строго: -- Чтобы весело было! 2. Широкая масленица. Из кухни несется чад, густой, масленный. Он режет глаза, и собравшиеся у закуски гости жмурятся и мигают. -- Блины несут! Блины несут! Несут, Но вам не хватит. Ваш сосед взял два последних, а вам придется подождать "горяченьких". Но, когда принесут "горяченьких", окажется, что большинство уже съело первую порцию, -- и прислуга начинает подавать опять сначала. На этот раз вам достается блин -- один, всеми отвергнутый, с драным боком и дыркой посредине. Вы берете его с кротким видом сиротки из хрестоматии и начинаете искать глазами масло. Масло всегда бывает на другом конце стола. Это печальный факт, с которым нужно считаться. Но так как со своим маслом приходить в гости не принято, то нужно покориться судьбе и жевать голый блин. Когда вы съедите его, -- судьба, наверное, улыбнется, и вам передадут масло с двух сторон сразу. Судьба любит кротких и всегда награждает их по миновании надобности. На самом почетном месте стола сидит обыкновенно блинный враль. Это просто-напросто хитрый обжора, который распускает о себе слухи, что он может съесть тридцать два блина. Благодаря этому он сразу делается центром внимания. Ему первому подают, его блины прежде других подмасливаются и сдабриваются всякими масленичными аксессуарами. Съев штук пятнадцать-двадцать, -- сколько аппетита хватит, -- с полным комфортом, он вдруг заявляет, что блины сегодня не совсем так испечены, как следует. -- Нет в них чего-то такого, этакого, -- понимаете? Неуловимого. Вот это-то неуловимое и делает их удобосъедаемыми в тридцатидвухштучном количестве. Все разочарованы. Хозяевы обижены. Обижены, зачем много съел, и зачем никого не удивил. Но ему все равно. -- Что слава? яркая заплата на бедном рубище певца! Он всех надул, поел, как хотел, и счастлив. Еще несут горяченьких. Теперь, когда все сыты, вам дают сразу три хороших горячих блина. Вы шлепаете их на тарелку и в радостном оживлении окидываете глазами стол. Направо от вас красуется убранное зеленью блюдо из-под семги, налево -аппетитный жбан из-под икры, а прямо у вашей тарелки приютилась мисочка, в которой пять минут назад была сметана. Хозяйка посмотрит на вас такими умоляющими глазами, что вы сразу громко закричите о том, что блины, собственно говоря, вкуснее всего в натуральном виде, без всяких приправ, которые, в сущности, только отбивают настоящий вкус, и что истинные ценители блина предпочитают его именно без всяких приправ. Я видела как-то за блинами молодого человека великой души, который, под умоляющим взглядом хозяйки, сделал вид, что нашел в пустой банке икру и положил ее себе на тарелку. Мало того, он не забывал на кусок блина намазывать эту воображаемую икру и проделывал все это с такой самоотверженной искренностью, что следившая за ним хозяйка даже в лице изменилась. Ей, вероятно, показалось, что она сошла с ума и лишилась способности видеть икру. После блинов вас заставят есть никому не нужную и не милую уху и прочую ерунду, а когда вам захочется спать, -- вас потащат в гостиную и заставят разговаривать. Пожалуйста, только не вздумайте взглянуть на часы и сказать, что вам нужно еще написать два письма. Посмотрите на себя в зеркало, -- ну кто вам поверит? Лучше прямо подойдите к хозяйке, поднимите на нее ваши честные глаза и скажите просто: -- Я спать хочу. Она сразу опешит и ничего не найдет сказать вам. И пока она хлопает глазами, вы успеете со всеми попрощаться и улизнуть. А хозяйка долго будет думать про вас, что вы шутник. Так чего же лучше? Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой "для цианистого кали, который ей непременно пришлют в следующий вторник", стилет за воротником, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке. Носит она также и обыкновенные предметы дамского туалета, только не на том месте, где им быть полагается. Так, например, пояс демоническая женщина позволит себе надеть только на голову, серьгу на лоб или на шею, кольцо на большой палец, часы на ногу. За столом демоническая женщина ничего не ест. Она вообще ничего не ест. - К чему? Общественное положение демоническая женщина может занимать самое разнообразное, но большею частью она - актриса. Иногда просто разведенная жена. Но всегда у нее есть какая-то тайна, какой-то не то надрыв, не то разрыв, о котором нельзя говорить, которого никто не знает и не должне знать. - К чему? У нее подняты брови трагическими запятыми и полуопущены глаза. Кавалеру, провожаещему ее с бала и ведущему томную беседу об эстетической эротике с точки зрения эротического эстета, она вдруг говорит, вздрагивая всеми перьями на шляпе: - Едем в церковь, дорогой мой, едем в церковь, скорее, скорее, скорее. Я хочу молиться и рыдать, пока еще не взошла заря. Церковь ночью заперта. Любезный кавалер предлагает рыдать прямо на паперти, но "оне" уже угасла. Она знает, что она проклята, что спасенья нет, и покорно склоняет голову, уткнув нос в меховой шарф. - К чему? Демоническая женщина всегда чувствует стремление к литературе. И часто втайне пишет новеллы и стихотворения в прозе. Она никому не читает их. - К чему? Но вскользь говорит, что известный критик Александр Алексеевич, овладев с опасностью для жизни ее рукописью, прочел и потом рыдал всю ночь и даже, кажется, молился, - последнее, впрочем, не наверное. А два писателя пророчат ей огромную будущность, если она наконец согласится опубликовать свои произведения. Но ведь публика никогда не сможет понять их, и она не покажет их толпе. - К чему? А ночью, оставшись одна, она отпирает письменный стол, достает тщательно переписанные на машинке листы и долго оттирает резинкой начерченные слова: "Возвр.", "К возвр.". - Я видел в вашем окне свет часов в пять утра. - Да, я работала. - Вы губите себя! Дорогая! Берегите себя для нас! - К чему? За столом, уставленным вкусными штуками, она опускает глаза, влекомые неодолимой силой к заливному поросенку. - Марья Николаевна, - говорит хозяйке ее соседка, простая, не демоническая женщина, с серьгами в ушах и браслетом на руке, а не на каком-либо ином месте, - Марья Николаевна, дайте мне, пожалуйста, вина. Демоническая закроет глаза рукою и заговорит истерически: - Вина! Вина! Дайте мне вина, я хочу пить! Я буду пить! Я вчера пила! Я третьего дня пила и завтра... да, и завтра я буду пить! Я хочу, хочу, хочу вина! Собственно говоря, чего тут трагического, что дама три дня подряд понемножку выпивает? Но демоническая женщина сумеет так поставить дело, что у всех волосы на голове зашевелятся. - Пьет. - Какая загадочная! - И завтра, говорит, пить буду... Начнет закусывать простая женщина, скажет: - Марья Николаевна, будьте добры, кусочек селедки. Люблю лук. Демоническая широко раскроет глаза и глядя в пространство, завопит: - Селедка? Да, да, дайте мне селедки, я хочу есть селедку, я хочу, я хочу. Ето лук? Да, да, дайте мне луку, дайте мне много всего, всего, селедки, луку, я хочу есть, я хочу пошлости, скорее... больше... больше, смотрите все... я ем селедку! В сущности, что случилось? Просто разыгрался аппетит и потянуло на солененькое. А какой эффект! - Вы слышали? Вы слышали? - Не надо оставлять ее одну сегодня ночью. - ? - А то, что она, наверное, застрелится этим самым цианистым кали, которое ей принесут во вторник... Бывают неприятные и некрасивые минуты жизни, когда обыкновенная женщина, тупо уперев глаза в этажерку, мнет в руках носовой платок и говорит дрожащими губами: - Мне, собственно говоря, ненадолго... всего только двадцать пять рублей. Я надеюсь, что на будущей неделе или в январе... я смогу... Демоническая ляжет грудью на стол, подопрет двумя руками подбородок и посмотрит вам прямо в душу загадочными, полузакрытыми глазами: Отчего я смотрю на вас? Я вам скажу. Слушайте меня, смотрите на мен я... Я хочу, - вы слышите? - я хочу, чтобы вы дали мне сейчас же, - вы слышите? - сейчас же двадцать пять рублей. Я етого хочу. Слышите? - хочу. Чтобы именно вы, именно мне, именно дали, именно двадцать пять рублей. Я хочу! Я тввварь!... Теперь идите... идите... не оборачиваясь, уходите скорей, скорей... Ха-ха-ха! Истерический смех должен потрясть все ее существо, даже оба существа, - ее и его. - Скорей... скорей, не оборачиваясь... уходите навсегда, на всю жизнь, на всю жизнь... Ха-ха-ха! И он "потрясется" своим существом и даже не сообразит, что она просто перехватила у него четвертную без отдачи. - Вы знаете, она сегодня была такая странная... загадочная. Сказала, чтобы я не оборачивался. - Да. Здесь чувствуется тайна. - Может быть... она полюбила меня... - ! - Тайна! Знакомство мое с Сологубом началось довольно занятно и дружбы не предвещало. Но впоследствии мы подружились. Как-то давно, еще в самом начале моей литературной жизни, сочинила я, покорная духу времени, революционное стихотворение "Пчелки". Там было все, что полагалось для свержения царизма: и "красное знамя свободы", и "Мы ждем, не пробьет ли тревога, не стукнет ли жданный сигнал у порога...", и прочие молнии революционной грозы. Кто-то послал это стихотворение в Женеву, и оно было напечатано в большевистском журнале. Впоследствии, в дни "полусвобод", я читала его с эстрады, причем распорядители-студенты уводили присутствовавшего для порядка полицейского в буфет и поили его водкой, пока я колебала устои. Тогда еще действовала цензура и вне разрешенной программы ничего нельзя было читать. Вернувшийся в залу пристав, удивляясь чрезмерной возбужденности аудитории, спрашивал: - Что она там такое читала? - А вот только то, что в программе. "Моя любовь, как странный сон". - Чего же они, чудаки, так волнуются? Ведь это же ейная любовь, а не ихняя. Но в то время, с которого я начинаю свой рассказ, стихи эти я читала только в тесном писательском кружке. И вот мне говорят странную вещь: - Вы знаете, что Сологуб написал ваших "Пчелок"? - Как так? - Да так. Переделал по-своему и будет печатать. Я Сологуба еще не знала, но раз где-то мне его показывали. Это был человек, как я теперь понимаю, лет сорока, но тогда, вероятно, потому что я сама была очень молода, он мне показался старым. Даже не старым, а каким-то древним. Лицо у него было бледное, длинное, безбровое, около носа большая бородавка, жиденькая рыжеватая бородка словно оттягивала вниз худые щеки, тусклые, полузакрытые глаза. Всегда усталое, всегда скучающее лицо. Помню, в одном своем стихотворении он говорит: Сам я и беден а мал, Сам я смертельно устал... Вот эту смертельную усталость и выражало всегда его лицо. Иногда где-нибудь в гостях за столом он закрывал глаза и так, словно забыв их открыть, оставался несколько минут. Он никогда не смеялся. Такова была внешность Сологуба. Я попросила, чтобы нас познакомили. - Федор Кузьмич, вы, говорят, переделали на свой лад мои стихи. - Какие стихи? - "Пчелки". - Это ваши стихи? - Мои. Почему вы их забрали себе? - Да, я помню, какая-то дама читала эти стихи, мне понравилось, я и переделал их по-своему. - Эта дама - я. Слушайте, ведь это же нехорошо так - забрать себе чужую вещь. - Нехорошо тому, у кого берут, и недурно тому, кто берет. Я засмеялась. - Во всяком случае, мне очень лестно, что мои стихи вам понравились. - Ну вот видите. Значит, мы оба довольны. На этом дело и кончилось. Через несколько дней получила я от Сологуба приглашение непременно прийти к нему в субботу. Будут братья писатели. Жил Сологуб на Васильевском острове в казенной квартирке городского училища, где был преподавателем и инспектором. Жил он с сестрой, плоскогрудой, чахоточной старой девой. Тихая она была и робкая, брата обожала и побаивалась, говорила о нем шепотом. Он рассказывал в своих стихах: Мы были праздничные дети, Сестра и я... Они были очень бедные, эти праздничные дети, мечтавшие, чтоб дали им "хоть пестрых раковинок из ручья". Печально и тускло протянули они трудные дни своей молодости. Чахоточная сестра, не получившая своей доли пестрых раковинок, уже догорала. Он сам изнывал от скучной учительской работы, писал урывками по ночам, всегда усталый от мальчишьего шума своих учеников. Печатался он у Нотовича в "Новостях", причем Нотович сурово правил его волшебные и мудрые сказочки. - Опять принес декадентскую ерунду. Платил гроши. Считал себя благодетелем. - Ну кто его вообще будет печатать? И кто будет читать! В сказочках говорилось о красоте и смерти. Очаровательна была сказочка о полевой лилии, которую потом без конца читали с эстрады. Сам Соломон во всей славе своей не превосходил ее пышностью. (Пересказываю, как помню.) Но капуста ее осуждала. Что это? Стоит голая! Вот я так оделась: сначала рубашку, на рубашку пряжку, на пряжку одежку, на одежку застежку, потом рубашку, на рубашку пряжку, на пряжку покрышку, не видать кочерыжку, тепло и прилично. О смерти рассказывается, как послал Бог ангела своего Степаниду Курносую отнять у матери ребенка. Мать плакала и не могла утешиться. Тогда ангел Божий Степанида Курносая стала ее утешать: - Ты не плачь. А мать ответила: - Ты свое дело сделала, отняла у меня ребенка. Теперь не мешай мне мое дело делать - плакать о нем. О смерти говорит и маленькая сказочка о волшебной палочке. Кому очень тяжело на свете, тот должен только прижать ее к виску, и все горе сразу уйдет. Так жил Сологуб в маленькой казенной квартирке с лампадками, угощал мятными пряниками, румяными булочками, пастилой и медовыми лепешками, за которыми сестра его ездила куда-то через реку на конке. Рассказывала нам по секрету: - Хотелось мне как-нибудь проехаться на конке на империяле, да "мой" не позволяет. Это, говорит, для дамы неприлично. Хозяином Сологуб был приветливым, ходил вокруг стола и потчевал гостей. - Вот это яблочко коробовка, а вот там анисовка, а вот то антоновка. А это пастила рябиновая. В маленьком темном его кабинете на простом столе лежали грудой рукописи и смотрело из темной рамки женское лицо, красивое и умное, - портрет Зинаиды Гиппиус. Вечера в казенной квартирке, когда собирались близкие литературные друзья, бывали очень интересны. Там слышали мы "Мелкого беса" и начало "Навьих чар". Последняя вещь совсем сумбурная, и в ней он как-то запутался. Там как раз появились "тихие мальчики", над которыми многие посмеивались, подозревая в них что-то сексуально неблагочестивое, хотя сам автор определенно говорил, что мальчики эти были тихие, потому что были полуживые, полумертвые. Ему вообще приятен был образ ребенка, полуотошедшего от жизни. В одном из первых рассказов был у него такой мальчик, ненавидящий жизнь и смех и мечтавший о звездах, где живут мудрые звери и никто никогда не смеется. В "Навьих чарах" он предполагал вывести Христа, который должен был явиться как светский господин, даже с визитной карточкой "Осип Осипович Давидов". Но до этого в романе дело не дошло. Должно быть, одумался или не справился. * * * Когда мы познакомились ближе и как бы подружились (насколько возможна была дружба с этим странным человеком), я все искала к нему ключа, хотела до конца понять его и не могла. Чувствовалась в нем затаенная нежность, которой он стыдился и которую не хотел показывать. Вот, например, прорвалось у него как-то о школьниках, его учениках: "Поднимают лапки, замазанные чернилами". Значит, любил он этих детей, если так ласково сказал. Но это проскользнуло случайно. Вспоминала его стихи, где даже смех благословляется, потому что он детский. Я верю в творящего Бога, В святые заветы небес, Я верю, что явлено много Бездумному миру чудес. Но высшее чудо на свете, Великий источник утех  Блаженно-невинные дети, Их тихий и радостный смех. Да, нежность души своей он прятал. Он хотел быть демоничным. * * * И вот начались вечера с уклоном эстето-эротическим. Писались, читались и обсуждались вещи изощренно эротические. Помню один рассказ Сологуба - не знаю, был ли он напечатан, - где старый король приводит к своей молодой жене юного пажа и смотрит на их ласки. Когда у королевы родился сын, и король, и народ ликовали. - Это мой сын, - заявлял король. - Я принимал участие в его зарождении. Ребенка объявили наследником, а пажа повесили на воротах города, как собаку. Все слушатели, конечно, согласились, что этот ребенок сын короля, а паж тут абсолютно ни при чем. Паж - собака, и кончено. Кто-то, однако, робко заметил: а вдруг ребенок вышел как две капли воды похожим на пажа? Все замахали руками: - Не все ли равно. Мало ли какое бывает случайное сходство. И участники вечеров старались превзойти друг друга эстето-эротизмом. Часто выходило совсем неладно, хотя и подано было искусными стихами. * * * Но вот умерла тихая сестра Сологуба. Он сообщил мне об этом очень милым и нежным письмом. "...Пишу вам об этом, потому что она очень Вас любила и велела Вам жить подольше. А мое начальство заботится, чтобы я не слишком горевал: Гонит меня с квартиры..." И тут начался перелом. Он бросил службу, женился на переводчице Анастасии Чеботаревской, которая перекроила его быт по-новому, по-ненужному. Была взята большая квартира, куплены золоченые стулики. На стенах большого холодного кабинета красовались почему-то Леды разных художников. - Не кабинет, а ледник, - сострил кто-то. Тихие беседы сменились шумными сборищами с танцами, с масками. Сологуб сбрил усы и бороду, и все стали говорить, что он похож на римлянина времен упадка. Он ходил, как гость, по новым комнатам, надменно сжимал бритые губы, щурил глаза, искал гаснущие сны. Жена его, Анастасия Чеботаревская, создала вокруг него атмосферу беспокойную и напряженную. Ей все казалось, что к Сологубу относятся недостаточно почтительно, всюду чудились ей обиды, намеки, невнимание. Она пачками писала письма в редакцию, совершенно для Сологуба ненужные и даже вредные, защищая его от воображаемых нападок, ссорилась и ссорила. Сологуб поддавался ее влиянию, так как по природе был очень мнителен и обидчив. Обиду чувствовал и за других. Поэтому очень бережно обходился с молодыми начинающими поэтами, слушал их порою прескверные стихи внимательно и серьезно и строгими глазами обводил присутствовавших, чтобы никто не смел улыбаться. Но авторов слишком самонадеянных любил ставить на место. Приехал как-то из Москвы плотный выхоленный господин, печатавшийся там в каких-то сборниках, на которые давал деньги. Был он, между прочим, присяжным поверенным. И весь вечер Сологуб называл его именно присяжным поверенным. - Ну, а теперь московский присяжный поверенный прочтет нам свои стихи. Или: - Вот какие стихи пишут московские присяжные поверенные. Выходило как-то очень обидно, и всем было неловко, что хозяин дома так измывается над гостем. Зато когда привел к нему кто-то испуганного, от подобострастия заикающегося юношу, Сологуб весь вечер называл его без всякой усмешки "молодой поэт" и очень внимательно слушал его стихи, которые тот бормотал, сбиваясь и шепелявя. * * * Маленькие литературные сборища у Сологуба обыкновенно протекали так: все садились в кружок. Сологуб обращался к кому-нибудь и говорил: - Ну, вот начнете вы. Ответ всегда был смущенный: - Почему же именно я? У меня нет ничего нового. - Поищите в кармане. Найдется. Испытуемый вынимает записную книжку, долго перелистывает. - Да у меня правда ничего нового нет. - Читайте старые. - Старые не интересно. - Все равно. Испытуемый снова перелистывает книжку. - Ну вот одно новое. Только оно, пожалуй, слишком длинно. - Все равно. Начинается чтение. Кончается при гробовом молчании, потому что выражать какое-нибудь мнение или одобрение было не принято. - Следующее, - говорит Сологуб и закрывает глаза. - Да, собственно говоря... - мечется испытуемый. - Впрочем, вот еще одно. Только оно, пожалуй, слишком коротенькое. - Все равно. Читает. Молчание. - Третье стихотворение. Испытуемый уже не защищается. Видно, как спешит скорее покончить. Читает. Молчание. Вот так, наверно, Федор Кузьмич, учитель городского училища, в холодном жестоком спокойствии терзал своих мальчишек. - Теперь ваша очередь, - обращается мертвым голосом Сологуб к соседу выпотрошенного поэта. И тот тоже отнекивается, и мечется, и шарит по карманам под змеиным взглядом хозяина, и тоже читает три стихотворения. И так в тоскливой муке смыкался круг стихов. Раз как-то я долго уверяла, что у меня нет третьего стихотворения, и когда Сологуб все-таки его требовал, сказала: - Ну если так, так хорошо же. И прочла Пушкина "Заклинание". - По лицам присутствующих поняла, что никто из них не слушает. Только Бальмонт при словах "Я жду Лейлы" чуть-чуть шевельнул бровями. Но уже после ужина, когда я уходила домой, Сологуб, прощаясь со мной, промямлил: - Да, да. Пушкин писал хорошие стихи. На этих вечерах Сологуб и сам читал какой-нибудь отрывок из своего нового романа. Чаще переводы Верлена, Рембо. Переводил он неудачно, тяжело, неуклюже. Читал вяло, сонно, и всем хотелось спать. Профессор Аничков, очень быстро засыпавший и знавший за собой эту слабость, обыкновенно слушал стоя, прислонясь к стене или к печке, но и это не помогало. Он засыпал стоя, как лошадь. Изредка, очнувшись, чтобы показать, что он слушает, начинал совершенно некстати громко хохотать. Тогда Сологуб на минуту прерывал чтение и медленно поворачивал к виновному свои мертвые глаза. И тот стихал и сжимался, как кролик под взглядом удава. Писал Сологуб всегда очень много. - Я всех писателей разделяю на графоманов и дилетантов. Я графоман, а вы дилетантка. Издатели набросились на него. Перепечатали его старые произведения, прошедшие когда-то незаметно. Он закончил свой роман "Навьи чары". Конец, написанный после перелома, то есть когда судьба вознесла его, не оправдал обещанного. И то, что намечал он в тихой комнате с лампадкой, осталось невыполненным. Я помнила, как он рассказывал о дальнейшем ходе романа, и этого в напечатанной книге не нашла. Дух отлетел от него. И только в стихах своих был он прежним, одиноким, усталым, боялся жизни, "бабищи румяной и дебелой", и любил ту, чье имя писал с большой буквы - Смерть. - Смертерадостный, - называли его. - Рыцарь Смерти, - называла я. Но и в стихах своих принялся он фокусничать, играть пустяками. Белей лилей, алее лала Была бела ты и ала. Я ему говорила, что это похоже на скороговорку: "Сшит колпак, да не по-колпаковски", и заставляла одного косноязычного поэта, не выговаривавшего букву "л", декламировать эти стихи. У него выходило: Бевей вивей, авее вава Быва бева ты и ава. А о Смерти еще находил прежние слова и говорил о ней нежно. Она приходила и просила под окном, чтобы брат ее Сон открыл ей двери. Она устала. "Я косила целый день..." Она хотела накормить голодных своих смертенышей... * * * Настоящая фамилия Сологуба была Тетерников, но, как мне рассказывали, в редакции, куда он отнес первые свои произведения, посоветовали ему придумать псевдоним. - Неудобно музе увенчать лаврами голову Тетерникова. Кто-то вступился, сказал, что знал почтенного полковника с такой фамилией, и тот ничуть не огорчался. - А почем вы знаете? Может быть, и полковнику приятнее было бы более поэтическое имя, только вот в армии нельзя служить под псевдонимом. И тут же придумали Тетерникову псевдоним - Федор Сологуб. С одним "л", чтобы не путали с автором "Тарантаса". И мы знаем, что муза этот псевдоним почтила своим вниманием. Венец славы своей нес Сологуб спокойно и как бы презрительно. С журналистами и интервьюерами обращался надменно. Помню, как шли мы вместе по фойе театра и к нему подбежал какой-то газетный сотрудник и почтительно спрашивал его мнение о новой пьесе. Сологуб шел, не замедляя шага, не поворачивая головы, лениво цедя слова сквозь зубы, а журналист забегал, как собачонка, то справа, то слева, переспрашивал и не всегда получал ответ. Так мстил (вероятно, бессознательно) Сологуб за измывательства над его первыми, лучшими и самыми вдохновенными вещами. Сологуба считали колдуном и садистом. В своих стихах он и бичевал, и казнил, и колдовал. Черная сила играла в них. Когда я в бурном море плавал И мой корабль пошел ко дну, Я возопил: "Отец ной, Дьявол, Спаси меня, ведь я тону!" Признав отцом своим дьявола, он принял от него и все черное его наследство: злобную тоску, душевное одиночество, холод сердца, отвращение от земной радости и презрение к человеку. Как сон, вспомидались его грустные, нежные стихи: В поле не видно ни зги... Кто-то зовет: "Помоги!" Как помогу? Сам я и беден и мал, Сам я смертельно устал  Что я могу? Голос зовет в тишине: "Брат мой, приблизься ко мне, Легче вдвоем. Если не сможем идти, Вместе умрем на пути, Вместе умрем". Теперь пошла эротика, нагие флагелянты, мертвые люди, живые мертвецы, колдовство, комплекс Эдипа, воющие собаки, оборотни. Было: Я верю в творящего Бога, В святые заветы небес... Стало: Собираю ночью травы И варю из них отравы... * * * Что за человек Сологуб, понять было трудно. Его отношения ко мне я тоже не понимала. Казалось бы, совершенно безразличное. Но вот неожиданно узнаю, что мою пьесу "Царица Шамурамат" (я тогда увлекалась Древним Востоком) он старался устроить в театр Комиссаржевской. Раз как-то пришел он ко мне с Георгием Чулковым. Я была в самой лютой неврастении. Чулков ничего не заметил, а Сологуб странно пристально присматривался ко мне и все приговаривал: - Так-так. Так-так. Вечером пришел снова и настаивал, чтобы я пошла с ним в ресторан обедать, и оттуда повел по набережной. - Не надо вам домой торопиться. Дома будет хуже. Была белая ночь, нервная и тоскливая, как раз бы Рыцарю Смерти поговорить о своей Даме. Но он был неестественно весел, болтал и шутил, и я поняла, что он жалеет меня и хочет развлечь. Потом выяснилось, что так это и было. Его мертвые глаза видели многое, живым глазам недоступное и ненужное. Он ненавидел шаржи, карикатуры и пародии. В каком-то журнале появилась пародия на него Сергея Городецкого под случайным псевдонимом. Сологуб почему-то решил, что сочинила ее я, и остро обиделся. Вечером у себя за ужином он подошел ко мне и сказал: - Вы, кажется, огорчены, что я узнал про вашу проделку? - Какую проделку? - Да ваш пасквиль на меня. - Я знаю, о чем вы говорите. Это не я сочинила. Все свои произведения, как бы плохи они ни были, я всегда подписываю своим именем. Он отошел, но в конце ужина подошел снова. - Вы не расстраивайтесь, - сказал он. - Мне все это совершенно безразлично. - Вот это меня и расстраивает, - отвечала я. - Вы думаете, что я вас высмеяла, и говорите, что вам это безразлично. Вот именно это меня и расстраивает. Он задумался и потом весь вечер был со мной необычайно ласков. Несмотря на свою надменную мрачность, он иногда охотно втягивался в какую-нибудь забавную чепуху. Как-то вспомнили школьную забаву: - Почему говорят гимн-Азия, а не гимн-Африка? Почему чер-Нила, а не чер-Волги? С этого и пошло. Решили писать роман по новому ладу. Начало было такое: "На улицу вышел человек в синих панталонах". По-новому писали так: "На у-роже ты-шел лоб-столетие в ре-них хам-купонах". Игра была из рук вон глупая, но страшно завлекательная, и многие из нашего писательского кружка охотно разделывали эту чепуху. И многие серьезные и даже мрачные, как и сам Сологуб, сначала недоуменно пожимали плечами, потом, словно нехотя, придумывали слова два-три, а там и пошло. Втягивались. * * * Как-то занялись мы с ним определением метафизического возраста общих знакомых. Установили, что у каждого человека кроме его реального возраста есть еще другой, вечный, метафизический. Например, старику шлиссельбуржцу Морозову мы сразу согласно определили 18 лет. А мой метафизический возраст? - спросила я. - Вы же сами знаете - тринадцать лет. Я подумала. Вспомнила, как жила прошлым летом у друзей в имении. Вспомнила, как кучер принес с болота какой-то страшно длинный рогатый тростник и велел непременно показать его мне. Вспомнила, как двенадцатилетний мальчишка требовал, чтобы я пошла с ним за три версты смотреть на какой-то древесный нарост, под которым, видно, живет какой-то зверь, потому что даже-шевелится. И я, конечно, пошла, и, конечно, ни нароста, ни зверя мы не нашли. Потом пастух принес с поля осиный мед и опять решил, что именно мне это будет интересно. Показывал на грязной ладони какую-то бурую слякоть. И каждый раз в таких случаях вся прислуга выбегала посмотреть, как я буду ахать и удивляться. И мне действительно все это было интересно. Да, мой метафизический возраст был тринадцать лет. - А мой? - спросил Сологуб. - Конечно, шестьсот, и задумываться не о чем. Он вздохнул и промолчал. Очевидно, согласился. * * * Колдун и ведун однажды позорно провалился. Был доклад Мережковского "О России". Большевики в ту пору еще не утвердились, и Мережковский с присущим ему пафосом говорил о том, что из могилы царизма поднялся упырь. Упырь этот Ленин. Вот тут Сологуб и изрек свое "вещее слово". - Никогда Ленину не быть диктатором. Пузатый и плешивый. Уж скорее мог бы Савинков. Мы слушали с благоговением и не отрицали, что роскошная шевелюра и стройный стан суть необходимые атрибуты народного вождя. Мы тогда еще не видали ни Муссолини, ни Гитлера, этих грядущих Аполлонов. Нас можно простить. В начале революции по инициативе Сологуба создалось общество охранения художественных зданий и предметов искусства. Заседали мы в Академии художеств. Требовали охраны Эрмитажа и картинных галерей, чтобы там не устраивали ни засады, ни побоищ. Хлопотали, ходили к Луначарскому. Кто лучше его мог бы понять нашу святую тревогу? Ведь этот эстет, когда умер его ребенок, читал над гробиком "Литургию Красоты" Бальмонта. Но из хлопот наших ничего не вышло. * * * Одно время Сологуб дружил с Блоком. Они часто выходили вместе и часто снимались. Он всегда приносил мне эти снимки. Чулков тоже бывал с ними. Потом, в период "Двенадцати", он уже к Блоку охладел. Имя Сологуба гремело. Все так называемые "друзья искусства", носившие в нашем тесном кругу, скромное имя "фармацевтов" (хотя среди них были люди, достойные именно первого названия), говорили словами Сологуба об Альдонсе, Дульцинее и творимой легенде. Актеры наперерыв выли с эстрады: Качает черт качели Вперед - назад, вперед - назад... Фотографы снимали его у письменного стола и на копне сена с подписью: "Как проводит лето Федор Сологуб". Сомов написал его портрет, затушевав бородавку. Сенилов переложил его стихи на музыку. Сологуба пели, читали, играли, декламировали и танцевали. Явились переводчики и карикатуристы. Журналисты печатали беседы. Приезжали на поклон московские люди - писатели, артисты, музыканты, меценаты. И черт качал качели Вперед - назад, вперед - назад... Качал вперед. * * * Работал Сологуб по-прежнему много, но больше все переводил. Новые повести писал в сотрудничестве с Чеботаревской. Они были не совсем удачны, а иногда настолько неудачны и так не чувствовалось в них даже дыхания Сологуба, что многие, в том числе и я, решили, что пишет их одна Чеботаревская, даже без присмотра Сологуба. Впоследствии эта догадка оказалась верной. Чем это объяснить? Творчество иссякло? Равнодушие к общественному мнению дошло до предела? "Прежде нотовичи воротили нос от прекрасных моих творений, теперь что ни дай - все слопают". Чеботаревская хочет писать пусть пишет. Ее печатать не станут - пусть подписывается Сологубом. Как-то в рижской газете "Сегодня" я прочла строки: "Немногие, вероятно, знают, как была талантлива Чеботаревская и что последние повести Сологуба принадлежат всецело ее перу". Увы! Эти немногие отлично догадывались. Только не могли себе этого объяснить так отчетливо, как мы видим теперь. Теперь мы знаем его безграничное презрение к критикам, не ценившим его прежних вещей и поднимавшим шум и бум над новыми, небрежно набросанными пустяками. Вот тогда он и решил, что довольно с них и Чеботаревской. Всем известная фраза его "Что мне еще придумать? Лысину позолотить, что ли?" вполне определяет наступившую для него душевную пустоту. * * * Во время революции Сологубу жилось трудно. Он приглядывался, хотел понять и не понимал. - Кажется, в их идеях есть что-то гуманное, - говорил он, вспоминая свою униженную юность и сознавая себя "сыном трудящегося народа". - Но нельзя жить с ними, все-таки нельзя! Еще старался творить из "бабищи грубой", из нелепой жизни своей легенду. Но бабища ухватила цепко. В одну из последних петербургских зим встречали мы вместе Новый год. - Что вам пожелать? - спросила я. - Чтобы все осталось, как сейчас. Чтобы ничто не изменилось. Оказывается, что этот странный человек был счастлив! Но тут же подумалось - боится и предчувствует злое. Как хорошо, что реют пчелы, Что золот лук в руках у Феба... Да, лук у Феба вечно золот, но... Быстро мчатся кони Феба под уклон. Загремели страшные годы. "Бабища румяная и дебелая" измывалась над бледным Рыцарем Смерти. Судорожно цеплялась за жизнь Чеботаревская. Кричала всем, всем, всем: "SOS! Спасите!.." Она уже в самом начале революционных годов была совершенно нервнобольная. Помню, как на одном из заседаний в Академии художеств она вдруг без всякой видимой причины вскрикнула и затопала ногами. * * * В 1920 году, когда я в Париже лежала больная, в тифу, передали мне записку. На обрывке бумаги, сложенном как гимназическая шпаргалка, спешными сокращенными словами было набросано: "Умол. помочь похлопоч. визу погибаем. Будьте другом добр, как были всегда. Сол. Чебот.". Записка, очевидно, привезенная кем-то в перчатке или зашитая в платье, была от Сологуба и Чеботаревской. Кто ее принес, не выяснилось. Когда я поправилась, мне сказали, что виза Сологубу и его жене уже давно устроена. Но, как потом оказалось, большевики еще долго не выпускали их. То давали разрешение на выезд, то снова задерживали. Чеботаревская, не выдержав этой пытки, покончила с собой. Она утопилась. Рассказывают легенду, будто труп ее летом прибило к берегу, где на даче жил Сологуб. После ее смерти началось умирание Сологуба. Он долго умирал, несколько лет. Судьба, дописав повесть его жизни, словно призадумалась перед тем, как поставить последнюю точку. "День только к вечеру хорош..." - писал он когда-то. Нет, вечер его жизни не был хорош. О его душевном состоянии говорят кое-какие дошедшие до нас стихи. Человек иль злобный бес В душу, как в карман, залез, Наплевал там и нагадил, Все испортил, все разладил И, хихикая,исчез. Дурачок, ты всем не верь,  Шепчет самый гнусный зверь,  Хоть блевотину на блюде Поднесут с поклоном люди, Ешь и зубы им не щерь. Тяжело и озлобленно уходил он. В мире ты живешь с людьми,  Словно в лесе, в темном лесе, Где написан бес на бесе,  Зверь с такими же зверьми. Это, как он его воспринимал. Звериное Царство, он, Дон Кихот, не смог уже претворить в мечту, в прекрасную Дульцинею, как делал из жизни, "бабищи румяной и дебелой". Тяжело и озлобленно уходил он. И умер он, в сущности, уже давно и только пребывал в полужизни, ни живой, ни мертвый, как его тихие мальчики в "Навьих чарах"... "Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв" (Апокалипсис. Гл. 3. 1). И та его смерть, о которой дошла до нас весть в эмиграцию, является только как бы простой формальностью. И может быть, смерть эта, для которой его муза находила такие странные, необычно нежные слова, может быть, она, жданная и призываемая, пришла к своему Рыцарю тихая и увела его ласково. Как я начала свою литературную деятельность? Чтобы ответить на этот вопрос, надо "зарыться в глубь веков". В нашей семье все дети писали стихи. Писали втайне друг от друга стихи лирические, сочиняли вместе стихи юмористические, иногда экспромтные. Помню как сейчас: входит самая старшая сестра в нашу классную комнату и говорит: - Зуб заострился, режет язык. Другая сестра уловила в этой фразе стихотворный размер, подхватывает: - К этакой боли я не привык. Тотчас все настраиваются, оживляются. - Можно бы воском его залечить, Но как же я буду горячее пить?  спрашивает чей-то голос. - И как же я буду говядину жрать? - раздается из другого угла. - Ведь не обязаны все меня ждать! - заканчивает тоненький голосок младшей сестры. Стихи сочиняли мы все. Конечно, и я. Но в первый раз увидела я свое произведение в печати, когда мне было лет тринадцать. Это была ода, написанная мною на юбилей гимназии, в которой я в то время училась. Ода была чрезвычайно пышная. Заканчивалась она словами: И пусть грядущим поколеньям, Как нам, сияет правды свет, Здесь, в этом храме просвещенья, Еще на много, много лет. Вот этим самым "храмом просвещенья" дома донимала меня сестра. - Надя! Лентяйка! Что же ты не идешь в свой храм просвещенья? Там сияет правды свет, а ты сидишь дома! Очень некрасиво с твоей стороны. Допекали долго. Таков был мой самый первый шаг на литературном поприще. Второй шаг был таков: сочинили мы с сестрой пресмешную песенку о Фульском короле, пародию на песню Маргариты из "Фауста". Решили ее напечатать. Совсем сейчас не помню, что это была за редакция, куда мы пошли. Помню только, что над головой редактора висело на стене птичье чучело. Это, поразившее наше воображение обстоятельство, отразилось в стихах: Над редактором висело Птичье чучело, На редактора глядело, Глаза пучило. Стихотворения нашего редактор не принял и все спрашивал: "Кто вас послал?" А потом сказал: "Передайте, что не годится". Очевидно, не верил, что две испуганные девчонки, которых ждала в передней старая нянюшка, и есть авторы. Таков был мой второй шаг. Третий и окончательный шаг был сделан, собственно говоря, не мной самой, а если так можно выразиться, за меня шагнули. Взяли мое стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал, не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло. Кроме Мирры (Марии), другая моя сестра, Варвара, под псевдонимом Мюргит, помещала свои очерки в "Новом времени", а пьесы ее шли в "Кривом Зеркале", а самая младшая, Елена, тоже оказалась автором нескольких талантливых пьес, шедших в разных театрах. Итак - я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар это произвело на меня самое отрадное впечатление. Впечатление это я пожелала повторить и написала целый фельетон в стихах, в котором с веселой беззастенчивостью молодого языка хватала зубами за самые торжественные ноги, шествующие по устланному вянущими лаврами пути. О фельетоне заговорили. Кто смеялся, кто возмущался, кто ликовал. Был "бум". Редакция попросила продолжать. Большая газета пригласила сотрудничать. Остальное ясно. Много интересных людей прошло через мою жизнь. Хочу рассказать о них просто как о живых людях, показать, какими я их видела, когда сплетались наши пути. Они все уже ушли, и ветер заметает снегом и пылью их земные следы. О творчестве каждого из них писали и будут писать еще и еще, но просто живыми людьми не многие их покажут. Я хочу рассказать о моих встречах с ними, об их характерах, причудах, дружбе и вражде. 1. А. И. КУПРИН Все люди, наделенные талантом - писатели, художники, поэты, композиторы, - отмечены в жизни особым знаком. Все они, по примеру Господа Бога творящие мир из ничего (ибо всякое творчество есть создание фантазии, то есть именно творение из ничего), непременно отличаются от людей обычного типа. И жизнь их если не внешне, то хотя бы внутренне всегда сложная, вся в срывах, взлетах, в запутанных петлях и для постороннего наблюдателя непонятна и неприемлема. Многое, как и в жизни каждого человека, конечно, скрыто от чужого глаза, но биографы, принимающиеся изучать заинтересовавшего их талантливого человека, открывают иногда совершенно удивительные и странные черты, поступки и настроения. Все они, эти носители таланта (не в обиду будь им сказано, а в вознесение), все они с сумасшедшинкой. Нельзя брать на себя безнаказанно миссию Господа Бога. За это накладывается на человека печать. Он должен платить. Поэтому и мерка, применяемая к нему, должна быть особая. Находя в нем то, что в обычном человеке считается пороком, надо понимать и принимать это как знак "плачу за избрание". Многие писатели кончили настоящим сумасшедствием: Стриндберг, Бальмонт, Мопассан, Гаршин, Ницше... Но и нормальные почти все были со странностями, которые удивляли бы в простом смертном, но в человеке талантливом особого внимания не привлекали. - Чудит! Все они такие! Творческая работа разбивает и измучивает человека до последнего предела. Один здоровенный молодой писатель-юморист жаловался, что даже он, закончив рассказ, весь дрожит и долго не может успокоиться. Нервное напряжение во время работы у многих напоминает какое-то припадочное состояние, транс, при котором проявляются разные причуды. Один не может писать, если в комнате открыта дверь, другой - если в квартире никого нет. Третий может писать только в кафе на террасе и чтобы мимо ходили люди. Леонид Андреев работал только ночью, шагал по большому темному кабинету и диктовал переписчице, сидевшей у крошечной лампочки. Достоевский диктовал, лежа в постели, повернувшись лицом к стене. Эдгар По ставил ноги в холодную воду. Алексей Толстой клал на голову мокрую тряпку. Впрочем, легче перечислить писателей без причуд, чем с причудами. Кое-кто из писателей рассказывал, что во время работы если то, что называется вдохновением или фантазией, разгорается слишком сильно, то им овладевает такое чувство, будто он не может справиться с той волной, которая накатила на него. Именно "накатила", как на хлыстов во время радения. И тогда приходится бросать работу и немножко отходить. Хлынувшая на него волна как бы не им создана, а посылается неведомой силой, чтобы выявить себя, чтобы через него войти в мир. И не всегда может избранный с этой силой справиться. Писателям любят давать добрые советы. - Вот работайте здесь, на балкончике. Такой чудесный вид - море, горы. Подумайте, сколько это вам даст вдохновения. Не понимают, что во время работы писатель не видит ни моря, ни гор, ни помойной ямы - ни-че-го. Он видит только то, куда его увело. И иногда из этого мира не сразу может вернуться в мир реальный. Один писатель как-то растерянно спросил: - Господи, да с каким же это я дураком весь день сегодня разговариваю? И вдруг вспомнил: - Ах да! Это я его утром в новом рассказе выдумал. Вот и ходит теперь за мной, и не отвязаться. Выдумал его на свою голову. Ну, что теперь? Надоел он мне!.. Напиться, что ли... Ну и, конечно, напился. Не валерьянку же принимать. Уж очень было бы по-стародевически. Люди, с писательской работой не знакомые, думают, что можно очень удачно сочинять, если хорошо выспался, погулял, подышал свежим воздухом, сел у окна и любуешься пейзажем. На это большинство писателей ответят воплем: "Ничего не сочинишь!" Компилятивную работу, описание чужой жизни и трудов - это возможно. Но напряженную, творческую, вдохновенную - никогда. Это, конечно, странно, но бессонная ночь, беспутная жизнь, суматоха неразбериха, когда человеку мешают сесть за письменный стол, какие- нибудь полотеры грохочут в соседней комнате, - неожиданно разгорается фантазия, и человек ждет только момента, когда сможет устроиться и записать то, что "накатило". Устроится соответственно своим причудам и будет работать. Трудная работа - писательское "святое ремесло". Часто, может быть, даже подвиг. Поэтому судить их и человеческую жизнь их надо судом особым. Надо понимать. И до того не похожа жизнь писателя на жизнь мирного обывателя, что вспоминается такая история: как-то в обществе приятный господин с круглой физиономией и веселыми глазами молодой собаки сказал: - А мне ровно столько же лет, сколько Блоку. И кто-то в ответ возмущенно буркнул: - Что за вздор! - Почему вздор? - удивился ровесник Блока. - Я родился в том же году, в том же месяце и того же числа. - Да, но все-таки это совсем не то, - не сдавался буркнувший. Ему до такой степени казалось невозможным, чтобы у этого господина было что-то общее с Блоком, что даже одинакового возраста душа его не принимала. - Как так - не то? - Не те годы прожиты. Счетом те, качеством не те. И говорить об этом смешно. Раз не понимаете этого, не объяснишь. На том разговор и кончился. Давно, когда еще не были опубликованы ни дневники, ни письма Льва Толстого, считали его богатым, сытым барином, окруженным многочисленным семейством, патриархально проживающим в своем имении, спокойно и много работающим. Оказалось, что жизнь спокойного барина - сплошная истерика, черная, тяжелая, жуткая. Навалился на человека кошмар и душил, и задушил. За ним вспоминается исступленный эпилептик Достоевский, безумный Гоголь, беспокойный Державин, истерик Тургенев, неврастеник Григорович. Даже толстый дядя Гончаров и тот страдал манией преследования и видел призраков. Современников наших мы сами знаем. * * * Как-то раз в тесном писательско кругу затеяли мы определять, к типам какого писатели можно отнести данного человека. Прежде всего занялись, конечно, литераторами. Вот, например, Гоголя со всей его странной судьбой и характером, Гоголя, сжегшего конец "Мертвых душ", мог бы написать Толстой. Очень ясно поддается определению Чехов. Он мог быть героем романа, написанного Тургеневым. Точнее говоря - Чехов, вся его личность и вся история его жизни могли бы быть написаны Тургеневым. Льва Толстого, с его бесконечными исканиями, с душевными сдвигами и уходом, мог бы написать Достоевский. И как это ни странно - его мог бы написать, грозно его осуждая, сам Лев Толстой. Так вот, применяя этот метод к Куприну, можно сказать, что Куприн был написан Кнутом Гамсуном в сотрудничестве с Джеком Лондоном. Это - сочетание скрытой душевной нежности с безудержным разгулом и порою даже жестокостью - это все мог бы выдумать или Гамсун, или Джек Лондон. Надо мною посмеиваются, что я в каждом человеке непременно должна найти какую-то скрытую нежность. Это, говорят, как в рассказе Бориса Пантелеймонова "Каждый кому-то не Иван, а Ванечка". Я отшучивалась: - Да, да, и Каин был для мамаши Евы Каинушечка. Но тем не менее в каждой душе, даже самой озлобленной и темной, где-то глубоко, на самом дне, чувствуется мне присушенная, пригашенная искорка. И хочется подышать на нее, раздуть в уголек и показать людям - не все здесь тлен и пепел. * * * Много рассказывать о безудержных купринских кутежах, злых забавах, как травил он в пьяной компании кошку собаками, как видел в одесском ресторане попугая в клетке и кто-то сказал, что если попугая накормить укропом, то он погибнет в страшны мучениях. И будто бы, Услышав это, Куприн всю ночь ездил по городу, искал укропа, чтоб накормить попугая и посмотреть, что из этого будет. Но была зима, и свежего укропа он не достал. Часто приходилось видеть в литературном ресторане "Вена" как бушует в своей компании Куприн, как летят на пол бутылки, грохают об пол стулья, гремит крепкая ругань со словами из "народной анатомии", как ведут кого-то под руки мириться и оробевшие мирные люди спешат от греха подальше убраться по домам. Бесшабашный кутила, пьяный буян, но и во внешней жизни своей целиком не укладывался он в эту скверную рамку. Было в нем многое, о чем следует рассказать. Он, конечно, не был добряком, как думают некоторые на основании его рассказов. Но в нем было благородство, в нем было доброжелательство. Он не хватал и не прятал от друзей каких-нибудь выгодных возможностей, как это, к сожалению, часто бывает. Он всегда с готовностью рекомендовал издателям товарищей по перу, говорил о них с переводчиками. Помню такой довольно показательный случай. Я завтракала у Куприных и уже собиралась идти домой, но он усиленно удерживал меня. - Посидите немножко. Сейчас должна прийти одна голландская переводчица. Я непременно хочу вас с ней познакомить, она может вам пригодиться. Но переводчица не пришла. И в тот же день я пошла к писателю, с которым была в самых дружеских отношениях. Когда меня впустили, его домашние плотно закрыли дверь в его комнату. - Он болен? - спросила я. - Нет. У него голландская переводчица. Я поняла. Боялись, что она заинтересуется моими рассказами. Вспомнился Куприн, уговаривавший меня познакомиться с ней. Куприн искренне радовался чужому успеху, как художесвенному, так и материальному. Он не был завистлив и у многих оставил о себе хорошую память. Занимая одно из первых мест в нашей литературной семье, он был необычайно скромен и доступен. К нему приходили маленькие писатели, и всех он принимал радушно и добродушно. Только про одного, тоже маленького, но очень высоко державшего собственное знамя, как-то сказал: - Мне с ним трудно. Уж очень он знаменит. * * * Читатели Куприна любили. И многие, не знавшие его лично, даже как-то умилялись над ним, считали добряком, простым, милым человеком. Может быть, оттого, что писал он просто, без вывертов, которые так ненавистны широкой публике. Честно писал, не красуясь и не презирая читателя (я, мол, пишу как хочу, а если тебе не нравится, значит, ты дурак!). - Этот офицер хорошо пишет, - сказал Толстой о начинающем Куприне. Куприн был настоящий, коренной русский писатель, от старого корня. Когда писал - работал, а не забавлялся и не фиглярничал. И та сторона его души, которая являлась в творчестве, была ясна и проста, и компас его чувств указывал стрелкой на добро. Но человек - Александр Иванович Куприн был вовсе не простачок и не рыхлый добряк. Он был очень сложный. Жизнь, в которую его втиснула судьба, была для него неподходящая. Ему нужно было бы плавать на каком-нибудь парусном судне, лучше всего с пиратами. Для него хорошо было бы охотиться в джунглях на тигров или в компании бродяг-золотоискателей, по пояс в снегу, спасать погибающий караван. Товарищами его должны быть добрые морские волки или даже прямые разбойники, но романтические, с суровыми понятиями о долге и чести, с круговой порукой, с особой пьяной мудростью и честной любовью к человеку. Он всегда чувствовал на себе кепку, пропитанную морской солью, и щурил глаза, ища на горизонте зловещее облако, грозящее бурей. Как-то на банкете "Возрождения", говоря тост, он назвал сотрудников газеты "товарищи матросы нашего корабля". Это было именно то, что он чувствовал. Зверски пьяный, он травил кошку собаками, но мог бы на пожаре кинуться в огонь, чтобы спасти котенка. Может быть - тоже в пьяном виде, но не в этом дело. Дело в том, что был способен на поступок, на который не всякий добряк решится. * * * Внешность у Куприна была не совсем обычная. Был он среднего роста, крепкий, плотный, с короткой шеей и татарскими скулами, узкими глазами, перебитым монгольским носом. Ему пошла бы тюбетейка, пошла бы трубка. Было в нем звериное и было нежное. Рассердится, и сразу зрачки по-звериному съежатся, жестоко и радостно. Зверь ведь радуется, когда злобно поднимает для удара когтистую свою лапу. Для Куприна, как для зверя, много значило обоняние, запах. Он нам говорил, что "принюхивается" к людям. - Потяну носом и знаю, что за человек. Помню, как-то в обществе показала я ему красивую даму. - Что скажете, Александр Иванович, правда, хороша? Ответил отчетливо и громко: - Дура собачья. У нее от морды редькой пахнет. Любил духи "Роз Жакемино" до блаженной радости. Если надушить этими духами письмо, будет носить его в кармане без конца... Любил и понимал зверей. Пока был здоров, бегал по утрам в Булонский лес смотреть на верховых лошадей. Интересовался не столько статями породистых коней, сколько красотой, игрой мускулов, нарядным шагом, атласистым волосом. Любовался по-звериному. Как-то Алексей Толстой сказал: - Совсем мы мохом обросли. Видел сегодня Куприна. Сидит, гладит рыжего кобеля и счастлив. Был ли он уж так счастлив - не знаю, но что общение со зверями было всегда для него радостью, в это верю. Последние годы, когда он хворал и редко выходил из дому, была у него кошка. Он с ней много разговаривал. Как-то зашедшие к нему друзья застали его очень расстроенным. - Все сегодня с утра не клеится. Гонорар в газете сбавили, кошка чего-то на меня дуется, не понимаю отчего. Доктор запретил пить кальвадос и велел лежать. Все не клеится. Но чего кошка-то обиделась? Кошка была для него очень близким существом. Последним представителем звериного мира, который он так любил. Уезжая в Россию, на парижском вокзале, усаживаясь в вагон, он больше всего заботился о кошке, волновался, не забыли ли захватить кошку. Он понимал, что жизнь его переломилась, что едет он на родину не жить, а умирать, и обеими руками держался за это последнее любимое, свое звериное. - Где кошка? Дайте же мне кошку! * * * С А. И. Куприным встретилась я в самом начале моей литературной жизни, когда только что появился в газете "Новости" мой святочный рассказ. И вот у кого-то за ужином моим соседом оказался Куприн. - Это не вы ли написали рассказ у Нотовича? - Я. А что? - Очень скверный рассказ, - убежденно сказал он. - Бросьте писать. Такая милая женщина, а писательница вы никакая. Плюньте на это дело. Куприн был крепкий, сытый, с глазами веселого тигра. Посмотрела я на него и думаю - а ведь он, наверно, правду говорит. Как это ужасно. Значит, больше писать не буду. Так бы и перестала, если бы не вмешалась в это дело моя любовь к красивым башмакам. А вмешалась она так. Сидела я с друзьями в одном из литературных ресторанчиков, вероятно, в "Вене". И подсел к нам Петр Нильский. - Отчего, - говорит, - вы больше не пишете? - Не могу, - вздохнула я. - Таланта нет. Писательница я никакая. - Что за вздор! Вот начинается новая газета. Будет выходить по понедельникам. Нужны маленькие рассказы. Попробуйте. - Да не хочется. Раз нет способностей, так нечего лезть. - А вы попробуйте. Заплатят двенадцать рублей. А за эти деньги можно купить у Вейса прелестные башмачки. Ведь вы любите красивые башмачки? - Ну еще бы! Я-то? Да больше всего на свете! - Ну так вот, не откладывайте, пишите рассказик и сразу бегите к Вейсу за башмаками. И торопитесь. Откладывать нельзя. Раз дело шло о башмаках от Вейса, то, конечно, откладывать было нельзя. В ту же ночь рассказ был написан, а утром Василевский Небуква, редактор-издатель "Понедельника", заехал за ним. Рассказ понравился, его напечатали, но мне было как-то беспокойно. "Хвалят, - думаю, - просто из любезности. А способности-то ведь все-таки нет". Но - деньги получены, башмаки у Вейса куплены, значит и бездарностям есть на свете место. Дней через десять встречаю Куприна. От страха вся съежилась и отвожу глаза, чтобы он меня не узнал. Сейчас начнет разделывать меня под орех. Но еще издали делает приветственные знаки и идет прямо ко мне. - Милая! - кричит. - До чего хорошо написала! Голубчик мой, умница! Чего же до сих пор ничего не писала? Смеется он надо мной, что ли? - Да ведь вы же, - лепечу, - сами сказали, что писательница я никакая. Вы же мне запретили писать. - Ну как же это я так! С чего же это я! И так искренно радовался и всем кругом цитировал отрывки из этого самого рассказа, что не поверить ему я не могла, так же искренно, как и в тот раз, когда он говорил, что я "никакая". Поверила и стала писать. Но если бы не прельстил меня Нильский башмаками от Вейса, не пришлось бы Куприну на меня радоваться. В этих самых башмаках и зашагала я по своей литературной тропинке. А Куприн на всю жизнь остался самым дружеским ценителем моих произведений, а бывало так, что уже статья о моей новой книге напечатана, а он приходил в редакцию и говорил: - А я хочу еще и от себя дать об этой книге отзыв. И отзыв всегда бывал очень для меня лестный. Надо заметить, что такое доброжелательство - явление в писательском кругу чрезвычайно редкое. Почти небывалое. Повторяю - он был очень хорошим товарищем. * * * Жил Куприн в эмиграции - он, его жена, Елизавета Маврикиевна, и молоденькая дочь - очень странно. Вечно в каких-то невероятных долгах. - Должны десять тысяч в мясную. Все удивлялись. Ну какой парижский мясник станет отпускать столько в долг русскому беженцу? Для Куприна устраивались сборы. У него были преданные друзья, выручавшие его в трудную минуту. Елизавета Маврикиевна открыла маленькую библиотеку и писчебумажный магазин. Все шло скверно. Одно время жили на юге. Там он сдружился с местными рыбаками, и те брали его с собой в море на рыбную ловлю. Он, наверное, как мальчик, играл в настоящего рыболова, хмурил брови и надвигал на лоб мятую, "пропитанную морской солью" фуражку. Он писал рассказ про то, как надо готовить буайбез, какую следует выбирать рыбу - морского угря и, главное, колючую рыбку, без которой из буайбеза ничего не выйдет. Писал с любовью, со знанием дела. И чувствовалось, как дорог ему весь этот рыбачий быт, как он радостно вживается в него, как чудесно "играет". Пропадал на рыбной ловле по целым дням. Вечером Елизавета Маврикиевна бегала по всем береговым кабачкам, разыскивая его. Раз нашла в компании рыбаков с пьяной девицей, которая сидела у него на коленях. - Папочка, иди же домой! - позвала она. - Не понимаю тебя, - отвечал Куприн тоном джентльмена. - Ты же видишь, что на мне сидит дама. Не могу же я ее побеспокоить. Но общими усилиями даму побеспокоили. * * * Он всегда любил и искал простых людей, чистых сердцем и мужественных духом. Долгое время дружил с клоуном, любил циркачей за их опасную для жизни профессию. Как-то, встретив у меня молодую, очень буржуазную даму, он вполне серьезно убеждал ее бросить все и поступить в наездницы. - Вот родители не позаботились о вас, не дали вам настоящего воспитания. Вы где учились? - В институте. - Ну вот видите. Ну на что это годится? Раз родители вовремя не позаботились, попробуйте исправить их ошибку. Конечно, на трапеции работать вам было бы уже трудно. Поздно спохватились. Упустили время. Но наездница из вас может еще выйти вполне приличная. Только не теряйте времени, идите завтра же к директору цирка. Стихов Куприн вообще не писал, но было у него одно стихотворение, которое он сам любил и напечатал несколько раз, уступая просьбам разных маленьких газет и журналов. В стихотворении этом говорилось о его нежной тайной любви, о желании счастья той, кого он так робко любит, о том, как бросится под копыта мчащихся лошадей и "она" будет думать, что вот случайно погиб славный и "почтительный" старик. Стихотворение было очень нежное, в стиле мопассановского "Fort comme la mort"1, очевидно, этим романом и навеянное. Вот оно, это стихотворение, и открывало тайный уголок романтической души Куприна. Все знают его как кутилу, под конец жизни даже больного алкоголика, но ведь не все знают тайную нежность его души, его мечты о храбрых, сильных и справедливых людях, о красивой, никому не известной любви. Никто не знает, что три года подряд 13 января, в канун русского Нового года, он уходил в маленькое бистро и там, сидя один за бутылкой вина, писал письмо нежное, почтительно-любезное все той же женщине, которую почти никогда не видел и которую, может быть, даже и не любил. Но он сам, Александр Иванович, был выдуман Гамсуном и, подчиняясь воле своего создателя, должен был тайно и нежно и, главное, безнадежно любить и каждый раз под Новый год писать все той же женщине свое волшебное письмо. * * * Конец беженской жизни Куприна был очень печальный. Совсем больной, он плохо видел, плохо понимал, что ему говорят. Жена водила его под руку. Как-то раз я встретила их на улице. - Здравствуйте, Александр Иванович. Он смотрит как-то смущенно в сторону. Елизавета Маврикиевна сказала: - Папочка, это Надежда Александровна. Поздоровайся. Протяни руку. Он подал мне руку. - Ну вот, папочка, - сказала Елизавета Маврикиевна, - ты поздоровался. Теперь можешь опустить руку. Грустная встреча. * * * Елизавета Маврикиевна решила, что благоразумнее всего вернуться на родину. Пошла в консульство, похлопотала. Оттуда приехал служащий, посмотрел на Куприна, доложил послу все, что увидел, и Куприну разрешили вернуться. Они как-то очень быстро собрались и, ни с кем не попрощавшись, уехали. Потом мы читали в советских газетах о том, что он говорил какие-то толковые и даже трогательные речи. Но верилось в это с трудом. Может быть, как-нибудь особенно лечили его, что достигли таких необычайных результатов? Умер он довольно скоро. * * * Вот какой странный жил между нами человек, грубый и нежный, фантазер и мечтатель, знаменитый русский писатель Александр Иванович Куприн. 2. ГЕОРГИЙ ЧУЛКОВ И МЕЙЕРХОЛЬД Не знаю, жив ли Георгий Чулков. Воспоминание о нем осталось очень милое. Красивый, приятный, талантливый человек. Но главное, что характеризовало его, это непогасаемый восторг перед каким-нибудь талантом. Он не помня себя погружался в этот восторг, только им и бредил, только им и жил. А. Измайлов в своих сатирических портретах написал о Чулкове: "Александр Блок! Александр Блок! Александр Блок! Дайте папочке сахару". Но ему и сахару не нужно. Ничего ему не нужно. Забывал самого себя. Я его видала часто вместе с Мейерхольдом еще до театра Комиссаржевской, где Мейерхольд наконец развернулся. До этого театра были только планы, чертежи будущего великого здания, декламация и предчувствие триумфа. Предчувствия не обманули. Ведь перед закатом Мейерхольда большевики начали строить театр его имени, где, если верить газетам, для каждого зрителя был обещан особый вентилятор. Мейерхольд чертил магический треугольник. В углы треугольника помещались - автор, режиссер и актер. Каждый в своем углу. Общение - через катеты и гипотенузу. Автора и актера соединяет гипотенуза  длиннейший путь. И это не без умысла. Таким образом, автору выходило проще общаться с актером через режиссера, по двум катетам. Непосредственное общение автора с актером подрывает работу режиссера, который лучше знает, что хочет выразить автор и как нужно его выражать. Впоследствии я на горьком опыте узнала весь трагизм этой гипотенузы, отделяющей автора от актера. Режиссер всегда считает автора врагом пьесы. Автор своими замечаниями только портит дело. Написал пьесу автор, но режиссер, конечно, лучше понимает, что именно автор хотел сказать. Так, в одной из моих пьес выведен нежный молодой влюбленный, который говорит любимой женщине: "Солнце мое, я люблю тебя". Режиссер напялил на влюбленного страшный рыжий парик, огромный зеленый галстук с торчащими концами и загримировал идиотом. - Почему? - Как почему? По вашей же пьесе. Ведь он же у вас идиот. - Да с чего вы это взяли? - Да как же: он говорит даме "солнце мое". Ясно же, что он идиот! Когда ставили мою большую пьесу в московском Малом театре, я приехала, чтобы прочесть ее актерам. Потом стала ходить на репетиции. Ставил пьесу Платон, серьезный режиссер - театр ведь императорский! Первый акт кончался у меня чтением нежного стихотворения, и занавес под это чтение должен был медленно-медленно опускаться. Было красиво, и создавалось "настроение". И каждый раз театральный плотник пускал занавес с какой-то нарочитой скоростью: трррррр-бах! Я чуть не плакала. Платон успокаивал: - Ох уж эти авторы! Да уверяю бас, что на спектакле он сделает все прекрасно. - Так почему же он сейчас хоть бы раз не сделал как следует? - Ох уж эти авторы! Я ненавижу длинноты. И конечно, вырывала кусочки то у одного, то у другого актера. А актеры обожают поговорить побольше. Платон уговорил меня уехать и вернуться через месяц к последним репетициям. - Вот тогда увидите, как мы подадим вашу пьеску. Сейчас актеры еще не вошли в роль, ваши замечания их нервируют. Поверила. Уехала. Через месяц приехала. Тррррр-бум! - бахнул занавес. Главная роль у Остужева. Чувствую длинноты. Поправить ничего нельзя, потому что он глухой и учит роль назубок. Реплик он не слышит. Все актеры, увы, вошли в роль, и теперь уж ничего с ними не поделаешь. Пьеса мне до того не понравилась, что когда приехал ко мне Незлобин и попросил дать ее для Петербурга, я в ужасе крикнула: - Ох, не надо! Он только руками развел: - Первый раз вижу автора, который не хочет, чтобы его пьесу играли. -Я пьесу дала, но тут уж себя отстояла. Вылезла из заклятого треугольника, сама говорила с актерами, и пьеса сошла отлично. Но это было много позже. А в то время, о котором веду рассказ, Мейерхольд чертил свою геометрию. Чулков пламенел. Потом оба решили, что со мной им трудно, что невидимая стена отделяет меня и их живая мечта от этой стены отскакивает. Они были правы. Я помню, как писали в советских газетах о постановке Мейерхольдом "Ревизора". У него из шкапа в будуаре городничихи вереницей выходили ею "мечтаемые" любовники. Поле было свободное. Мертвый Гоголь, загнанный за гипотенузу, протестовать не мог. У Мейерхольда была очень милая жена, тихая, из породы "жертвенных". После революции он женился на другой. Вообще все тогда спешно развелись и переженились. Гумилев, Ахматова, Толстой, директор "Кривого зеркала" Кугель, Луначарский... Началось: вторая жена Гумилева, третий муж Ахматовой, третья жена Толстого, новая жена Мейерхольда... Все эти вторые и третьи браки, все какое-то спешное, нереальное. Точно мечутся люди испуганные и тоскующие и хватаются за какие-то фантомы, призраки, бредовые сны. Старались утвердить на чем-то новом свою новую страшную жизнь, которая уже заранее была обречена на гибель. В последний раз я видела Мейерхольда на одном из беженских этапов - в Новороссийске. Он был какой-то растерянный. Но настойчиво просил зайти к нему. Я записала его адрес и обещала прийти. - Мне очень бы хотелось кое о чем поговорить с вами, - сказал он прощаясь. - И не откладывайте. Дня через два я пошла по этому адресу. Шла очень долго, куда-то далеко за город. Наконец нашла его дом. Долго звонила, стучала. Никто не отозвался, никто не открывал. Чудились какие-то шорохи, шепоты, точно притаился кто-то и дышать не смеет. Я уже собралась уходить, как откуда-то сбоку из-за дома вышел плешивый старик в грязном кителе. Остановился и смотрит на меня. А я на него. Наконец спрашиваю: - Вы здешний? - А что? Человек был осторожный. - Я ищу Мейерхольда. - Первый раз слышу такое имя. - Он мне дал свой адрес. Он здесь живет? - Покажите адрес. Я вынула из сумочки записку, показала ему. - Это не его почерк, - сказал старик и посмотрел на меня, подозрительно прищурив глаза. - Да, это я сама записала, а он продиктовал. Но как же вы знаете его почерк, когда вы даже имени его никогда не слыхали? Старик смутился, и вся его плешивая голова покраснела. - Во всяком случае, его здесь нет и никогда не было. Видите - дом закрыт. - Хорошо. Я верю вам, что вы его не знаете и что он здесь не живет. Но если вы случайно с ним познакомитесь, скажите ему, что я приходила, потому что он меня звал. Я сказала свое имя и ушла. Обернувшись на повороте, я заметила, что старик, спрятавшись за дерево, следит за мной. Все это было странно. Потом, когда я узнала, что он вернулся к большевикам, я поняла, что он уже прятался от белых. Боялся, что его решение стало известно и ему грозят неприятности, в те времена очень серьезные. Он сам выбрал свою судьбу. Работал у большевиков, как ему хотелось. Потом, как водится, к полному своему удивлению, оказался иностранным шпионом, был арестован. Какой именно смертью он умер, никто не знает. Знают только, что такую смерть не называют "своей". 1- "Сильна как смерть" (фр.). Мужчина всегда ведет дневник для потомства. "Вот, думает, после смерти найдут в бумагах и оценят". В дневнике мужчина ни о каких фактах внешней жизни не говорит. Он только излагает свои глубокие философские взгляды на тот или иной предмет. "5 января. Чем, в сущности, человек отличается от обезьяны или животного? Разве только тем, что ходит на службу и там ему приходится выносить разного рода неприятности..." "10 февраля. А наши взгляды на женщину! Мы ищем в ней забавы и развлечения и, найдя, уходим от нее. Но так смотрит на женщину и бегемот..." "12 марта. Что такое красота? Еще никто до сих пор не задавался этим вопросом. А, по-моему, красота есть не что иное, как известное сочетание линий и известных красок. А уродство есть не что иное, как известное нарушение известных линий и известных красок. Но почему же ради известного сочетания мы готовы на всякие безумства, а ради нарушения палец о палец не ударим? Почему сочетание важнее нарушения? Об этом следует долго и основательно подумать". "5 апреля. Что такое чувство долга? И это ли чувство овладевает человеком, когда он платит по векселю, или что-нибудь другое? Может быть, через много тысяч лет, когда эти строки попадут на глаза какого-нибудь мыслителя, он прочтет их и задумается, как я - его далекий предок..." "6 апреля. Люди придумали аэропланы. К чему? Разве это может остановить хотя бы на одну тысячную секунды вращение земли вокруг солнца?.." --- Мужчина любит изредка почитать свой дневник. Только, конечно, не жене, - жена все равно ничего не поймет. Он читает свой дневник клубному приятелю, господину, с котором познакомился на бегах, судебному приставу, который пришел с просьбой "указать, какие именно вещи в этом доме принадлежат лично вам". Но пишется дневник все же не для этих ценителей человеческого искусства, ценителей глубин человеческого духа, а для потомства. --- Женщина пишет дневник всегда для Владимира Петровича или Сергея Николаевича. Поэтому каждая всегда пишет о своей наружности. "5 декабря. Сегодня я была особенно интересна. Даже на улице все вздрагивали и оборачивались на меня". "5 января. Почему все они сходят с ума из-за меня? Хотя я, действительно, очень красива. В особенности глаза. Они, по определению Евгения, голубые, как небо". "5 февраля. Сегодня вечером я раздевалась перед зеркалом. Мое золотистое тело было так прекрасно, что я не выдержала, подошла к зеркалу, благоговейно поцеловала свое изображение прямо в затылок, где так шаловливо вьются пушистые локоны". "5 марта. Я сама знаю, что я загадочна. Но что же делать, если я такая?" "5 апреля. Александр Андреевич сказал, что я похожа на римскую гетеру и что я с наслаждением посылала бы на гильотину древних христиан и смотрела бы, как их терзают тигры. Неужели я действительно такая?" "5 мая. Я бы хотела умереть совсем, совсем молоденькой, не старше 46 лет. Пусть скажут на моей могиле: "Она не долго жила. Не дольше соловьиной песни". "5 июня. Снова приезжал В. Он безумствует, а я холодна, как мрамор". "6 июня. В. безумствует. Он удивительно красиво говорит. Он говорит: "Ваши глаза глубоки, как море". Но даже красота этих слов не волнует меня. Нравится, но не волнует". "6 июля. Я оттолкнула его. Но я страдаю. Я стала бледна, как мрамор, и широко раскрытые глаза мои тихо шепчут: "За что, за что". Сергей Николаевич говорит, что глаза - это зеркало души. Он очень умен, и я боюсь его". "6 августа. Все находят, что я стала еще красивее. Господи! Чем его кончится?" --- Женщина никогда никому своего дневника не показывает. Она его прячет в шкаф, предварительно завернув в старый капет. И только намекает на его существование, кому нужно. Потом даже покажет его, только, конечно, издали, кому нужно. Потом даст на минутку подержать, а потом, уж конечно, не отбирать же его силой! И "кто нужно" прочтет и узнает, как она была хороша пятого апреля и что говорили о ее красоте Сергей Николаевич и безумный В. И если "кто нужно" сам не замечал до сих пор того, что нужно, то, прочтя дневник, уж наверно, обратит внимание на что нужно. Женский дневник никогда не переходит в потомство. Женщина сжигает его, как только он сослужил свою службу. Так бывает: воет собака, воет всю ночь, тоскливо, заливисто: - Чья такая? Выйдут, посмотрят. Свои собаки все по местам и всегда в такую ночь притихшие, куда-нибудь подальше забились. Видно, что боятся. Ну, прислушаются люди, откуда вой, тихонько проберутся, чтоб не спугнуть, и увидят. Большею частью где-нибудь на задворках, в бурьяне, в огороде, где поглуше, лежит собака, морду к луне закинула и воет. Собака, на первый взгляд, будто и настоящая, но человек опытный живо поймет, в чем дело. Такая собака бывает очень большая, непременно белая, но до полспины у нее темная, либо рыжая, полоса, широкая идет, начиная от лба, будто коса распущена. И главное, к чему надо приглядеться - такая собака тени не бросает. Если это замечено - тогда все ясно. Перед вами - оборотень. Часто встречаются еще оборотни-кошки. Те норовят, наоборот, шмыгать к людям поближе. Кошка-оборотень всегда очень большая, черная и непременно с отметиной: либо лапа белая (это чаще всего), либо на спине полоса. Шея у такой кошки очень длинная, и вся она худая, жилистая. И тоже, конечно, тени не бросает. Оборотни эти, которые по чужим дворам шляются - большею частью женщины и приходят либо из ревности какую-нибудь гадость сделать, либо от злости, но также и от большой тоски. От большой злобной тоски принимают они чаще всего облик собаки, потому что тогда можно выть на луну, а им свою тоску избыть, извыть надо. Кошки-оборотни, те больше что-нибудь выслеживают, высматривают, чтобы потом в человечьем виде наплести и напортить. От такой кошки укрыться трудно. Да и придет ли в голову? Зарыл, например, старичок кубышку в саду под липкой. Нарочно ночь выбрал самую черную. И знает, что никто его видеть не мог. Кошка, действительно, мимо ног шмыгнула... А на другой день встречает за воротами бабу. - Что, старичок, - говорит баба, - землю-то нынче копать весело, аль не весело? А сама смотрит и не моргнет. Ясное дело - знает что-то. А откуда дозналась? Вот тут голову и поломаешь! Вспомнишь кошку - откуда такая взялась? Никакой кошки в доме нет, у соседки маленькая рыженькая, а эта огромная черная. Почему ночью в сад шмыгнула как раз в такое время? И начнет обеспокоенный старичок за бабой примечать. Шепнет словечко одному, другому, а там и пошлое Поймают. Была такая баба на подозрении (дело было в Белоруссии). И вот идут все в поле на работу, а она не выходит. Заглянула соседка в ней в избу. Лежит баба на печке, стонет. "Вечером, говорит, - пошла овцу запирать, да на борону споткнулась, ногу перешибла, мало не сломала". Рассказала соседка по селу, а там уже знают: - Слыхали, що она зюкает! "Зюкает" значит "говорит". - Знаем мы ее борону! Ночесь Максимке кошкой под ноги кинулась, тай он в нее поленцем швырнул, лапу перешиб. Вот ее борона. Чуть бабу не убили, да помещик помер, беду отвлек. Самые зловещие оборотни - волки. Они всегда на человека несчастье наводят. Оборотень-волк тоже редко бывает мужчиной. Поэтому часто это не волк, а волчиха. Такие волчихи завлекают охотников, заводят их осенью в топлые места, зимой в полынью, или в ту усадьбу, где лучше бы этому охотнику не показываться, где будет от его появления горе или гибель ему самому, либо его близким. О таких волчихах-оборотнях существует у западных народов много легенд. Встречаются в этих легендах волчихи и беззлобивые, а только свободолюбивые. Из строгого и унылого рыцарского замка, запертая под суровый надзор злым и нелюбимым мужем, рвалась женская душа на свободу, на дикую волю, рыскать и кружить по полям, по лесам, вольным диким зверем. Не шкурку трусливого зайца или осторожной лисы и даже не сильного, но добродушного медведя выбирала себе ее рвущаяся из гнета фантазия, а именно клыки, когти, могучую злую силу, быстрые ноги, зловещий вой. Именно это и было любо душе запертой вырваться, к месту прикованной - бежать, мчаться безудержно, запуганной - пугать, загубленной - мстить и губить. * * * Была я когда-то в гостях у друзей. Купили они именье у купца. Купец владел этим имением недолго, отстроил новый дом, почти там и не жил и решил продать. Думал было пустить дом под дачников на лето, но место было глухое, не особенно живописное, городишко по соседству маленький, у горожан свои сады, никто на лето не уезжал и в дачах не нуждался. Вот он и продал. Усадьба была довольно странная - вся какая-то кривая. Дом новый, небольшой, двухэтажный, деревянный, под ярко-зеленой крышей, перед домом круглый луг, а на лугу две огромных елки, к дому боком. За лужком великолепный парк и тоже все аллеи, все дорожки не вдоль, а поперек. Что за странность? Не желая обидеть хозяев, я нашла, что это очень оригинально. Но тут хозяева объяснили, что старый помещичий родовой дом стоял когда-то как раз против елок ели ему подъезд сторожили. Но дом давно был заброшен, разрушен, и купец, начав новую стройку, набрал с него только камни на фундамент, а дом пожелал перенести на новое место, потому что старое считалось несчастливым. Там когда-то, как будто еще в екатерининские времена, помещик жену из ружья убил. Его судили и не то казнили, не то сослали, а усадьбу с тех пор забросили никто там и не жил. И парк такой запущенный был, что зимой в нем волки бегали. Это уже купец расчистил под в дачников, Те места, где когда-то разыгралась драма, всегда носят на себе особый отпечаток. Неспокойно в них, не веришь в их ясное солнце, в их тихую ночь. Что-то нарушено в них, оборвано, сдвинуто, пульс земли, эманации вещей перебиты и не могут войти в прежний темп... Я ночевала в этой усадьбе. Ночь была лунная. Сильная луна чувствовалась сквозь штору, мешала спать. Я подошла к окну: через лужок тихо бежала большая горбатая не то собака, не то волк. Бежала, припадая на переднюю лапу, и лапа эта была белая. Жесткая шерсть иголками блестела в луне. Чудище завернуло за елки туда, где был прежде старый дом, и сгинуло. Утром все весело подтрунивали над моим "волком с белой лапой". - Не было ли на нем ошейника? - Или намордника? Однако в усадьбе такой собаки, как я описала, не было... Остался у меня какой-то неприятный привкус и от этой кривой усадьбы, и от тоскливой, какой-то чрезмерной луны, и главное, от странного горбатого полуволка. Я больше там не бывала, но, встретив владельцев кривой усадьбы уже зимой в городе, услышала от них легенду старого дома, которую они тогда, летом, еще и не знали. Легенда была следующая: жил в этой усадьбе законный наследственный помещик, отставной гусар. Жену себе взял откуда-то из Литвы, - как всегда в легендах говорится красавицу писаную. Нрава гусар был тяжелого, жену ревновал, держал взаперти и никому не показывал. А когда ездил в гости или на охоту, ее с собою не брал и даже особого сторожа завел из бывших своих солдат, чтобы за барыней следил, глаз не спускал. А барыня была тихая, покорная, воле мужа подчинялась, только он почему-то все ей не верил. Вот раз поехал он к соседям на охоту и поздно ночью возвращался один домой. И вот чувствует - конь под ним чего-то беспокоится. Пригляделся и видит - здоровенная волчиха бежит краем леса, по его же дороге. Он за ней. Она от него, а не сворачивает, а бежит прямо к усадьбе. Он схватил ружье, выпалил. Смотрит - она на переднюю лапу припадать стала, однако, бежит. До забора добежала, как собака присела (видно, там какой-то лаз знала) и сгинула в парке. Гусар прискакал домой. Во дворе тихо, собаки не воют. Отдал лошадь конюху, поднялся в спальню, разбудил жену. Рассказывает ей про волка, она удивляется, прямо верить не хочет. - Да что ты? - говорит. - Быть этого не может! Это тебе все показалось. А сама лежит бледная-бледная и одеялом по горло закрыта. На утро проснулся он - а жена и не встает. Не здоровится ей. Испугался гусар: - Да что же, говорит, с тобой такое? Одеяло-то сдернул и видит - у нее рука тряпкой перевязана. - А я, говорит, вишни собирала, лесенку подставила, ступенька обломилась, я себе рученьку ободрала. Ну тот поверил, пожалел. А потом стало на него сомненье находить. "Какие же, - думает, - она вишни рвала, когда теперь осень на дворе?" Пошел в сад, лесенку отыскал, смотрит - все ступеньки целы. Думает, думает - понять ничего не может. А тут опять позвали его соседи на охоту. Уезжая, велел жене из дому не выходить и сторожу, что из бывших солдат, приказал строго-настрого дом караулить. Поехал. И опять поздно ночью едет домой. Едет, а сам все по сторонам посматривает. И вот видит, что не в стороне, а прямо перед ним бежит та самая волчиха бежит, хромает, на лапу припадает, а лапа у нее белой тряпкой перевязана. Он и понимает и понимать не смеет. Коню шпоры дал, мчится, дух захватывает, а та все перед ним, и догнать он ее не может. И вот уже усадьба видна. Лошадь храпит, из сил выбивается. Подлетают к парку, присела волчиха, хочет в свой лаз шмыгнуть, а гусара тут и осенило: схватил ружье, сам себя не помня, перекрестил дуло, нацелился и пальнул. Рухнула волчиха, да вдруг как застонет. Спрыгнул он с коня, бежит к ней, нагнулся - ночью-то плохо видно. Нагнулся - а перед ним лежит его жена, тихенькая такая, горькая, платьице на ней рваное. Посмотрела на него с укором, ничего не сказала и глаза завела. Умерла. На суде ему не поверили. Судили как убийцу. * * * Это история старая, екатерининских времен. А я знаю совсем не старую, нам современную петербургскую, очень занятную. Ее я и расскажу. Сказать в точности, когда именно это было, я не смогу. Вообще не умею вспоминать и определять года цифрами. Для меня всякая эпоха всегда определяется событиями и имеет свою исключительно ей присущую физиономию. Время, о котором я хочу рассказать, в нашем литературном кружке, с примыкающими к нему любителями, сочувствующими и покровителями, ознаменовано было "чаро-манией". Все колдовали, заклинали, изучали средневековые процессы ведьм, писали стихи и рассказы о колдунах, о вампирах и оборотнях. Брюсов напечатал своего "Огненного Ангела", Сологуб волхвовал и в стихах, и в прозе, и в жизни, Кондратьев писал о русалках и нежити. Впервые узнала читательская масса о недотыкомках, ларвах и прочих чудищах. Друзья искусств, так называемые "фармацевты", быстро примкнули к новому веянию и хотя говорили "лавры" вместо "ларвы" и "недотыкомка" с ударением на втором "о", все же посильно выказывали интерес. Между прочим, премилые это были люди, эти так называемые "фармацевты". Они заполняли театр новейших направлений, посещали выставки, литературные собрания, лекции, диспуты и, если сами плохо в вопросах искусства разбирались, то всегда знали, что и кого надо любить, что и кого презирать. И часто жертвенно тратили и время и деньги на очень для них скучное и непонятное общение с литературой. Состояли "фармацевты" из дантистов, пломбирующих зубы деятелей искусства, фотографов, родственников (брат жены писателя, муж сестры артиста) и молодых помощников присяжных поверенных. Все они являлись густой толпой, приводя с собой невест, племянниц, жен, дочерей и теток. Все это делало атмосферу, насыщало воздух восторженными эманациями и создавало настроение. Трудно было им, бедным, вдохновиться колдовским Делом. Путали некрофилию с филателией, но от века отстать не желали. Начинающие поэты любили в своих стихах суровых ведьмаков и летали на Брокен целыми выводками. Оборотни были тоже в большей чести. Одна поэтесса писала: "Стала ночь густо-звездной и тихою, Заклубились в ней мутные сны, И была я в ту ночь волчихою Поджималась у старой сосны. И, покорный лесному обычаю, Только шорох закатный умолк, Ты пошел кружить за добычею Мой самец, белозубый волк. Тяжело ныряя и ухая, Потянула к луне сова. На песке встала тень остроухая Это ты, твоя голова". Муж поэтессы обиделся. Уши у него действительно были дегенеративные, острые. Он нашел, что опубликовать его недостатки непорядочно. Произошел крупный, семейный разлад. Многим из нас искренне хотелось слетать на шабаш ведьм. Но одной фантазии было недостаточно. Надо было раздобыть волшебную мазь, которой ведьмы смазывали себе тело. П. Потемкин отыскал в специальной колдовской книге точный рецепт, но, к сожалению, ни один аптекарь не соглашался выдать мазь по этому рецепту, так как входящие в нее снадобья были смертельно ядовиты. Пришлось ограничить себя фантазией. * * * В этот самый период наших демонических настроений появилось в наших кругах - скорее в периферии - очень оригинальное существо. Звали существо баронессой Лизой . Маленькая, востроносенькая, с зелеными глазами и пышными, как желтая хризантема, волосами, худая, как засушенный в книге цветок. Происхождение ее было очень таинственно: русская подданная, родилась и воспитывалась в Англии. Два года тому назад поехала в Швейцарию умирать от чахотки. Там познакомилась с очаровательной русской дамой, которая ее очень больно била, привезла с собой в Петербург и выгнала вон. Эта галиматья всем нам нравилась, тем более, что молодая баронесса была отличной пианисткой и композиторшей и писала музыку на наши стихи (абсолютно их не понимая, так как по-русски не говорила). Влюблялась она очень часто и только в женщин, что тогда тоже было очень модно. Провертелась она в Петербурге не больше года и, помню, все горевала, что у русских нет революционного гимна, настанет революция, и что же тогда несчастные русские запоют? Пробовала сама сочинить. Не удалось. Все выходило не то марсельеза, не то карманьола. Исчезла она так же загадочно, как появилась. Пошли слухи, что она живет в Германии под псевдонимом Евгений Онегин, носит мужской костюм и женилась. Одна из наших дам раздобыла ее адрес и проездом через тот городок, где жила баронесса, разыскала ее местожительство, но дома не застала. Квартирная хозяйка баронессы отозвалась о ней с большим уважением. - Herr Onegin, - сказала она, - ist ein braver mann. [Господин Онегин... - превосходный человек (нем.). ] Но рассказать я собираюсь не о ней именно, хотя, конечно, оборотень она была самый определенный. В моем рассказе она играет косвенную роль. Так вот, сидели у меня как-то гости, среди них эта самая баронесса и одна милая барышня из литературной периферии немножко писала, немножко переводила, была умна и с хорошим вкусом. Почему-то они - эта барышня (звали ее Иля) и баронесса очень друг другу не понравились. Баронесса кривлялась, Иля смотрела на нее мрачно. Баронесса восторгалась плюшевой черной кошкой, которую мне кто-то прислал в корзине белых роз. - А я совершенно не выношу кошек, - говорила Иля. - Мне противно смотреть даже на эту игрушечную. Баронесса продолжала возиться с кошкой, сажала ее себе на плечи. - Взгляните, как мне идет эта черная кошка. Неправда ли, я похожа на молодую колдунью? Похожа? - Очень! - мрачно отвечала Идя. Вы похожи на колдунью Карабос из "Спящей красавицы". Я легко себе представляю, как вы едете на шестерке крыс. Баронесса обиделась. Глаза ее стали острыми, как две иголки: фея Карабос была горбатая уродина с длинных носом. - Да? Вы находите? Это очень мило. Да, я фея Карабос. И, чтобы вам доказать свою силу, я непременно обращу вас в кошку. Может быть, побывав в кошачьей шкуре, начнете кошек любить. Видя, что они сердятся, я поспешила перебить разговор. И вот приходит ко мне на другой день Идя, страшно смущенная, и говорит: - Знаете, я кажется, сошла с ума! Вы только никому не рассказывайте, но со мной произошла очень странная история. Какая? Она усмехнулась, покраснела и ответила шепотом: - Я кошка. - Что-о? Кивок головой и смущенное подтверждение: - Да! Затем последовал очень толковый рассказ. - Вы меня знаете -я никогда особенно всем этим вашим колдовством не интересовалась и, хотя это и не модно, абсолютно во всю эту ерунду не верила. Я человек с холодным воображением, человек положительный. И конечно, никакого внимания не обратила на вашу злющую баронессу Карабос и даже тут же и забыла все, что она болтала. И вот, представьте себе, просыпаюсь я сегодня ночью и чувствую, что на меня дует. Повернула голову к окну и вижу, что форточка приоткрыта. Я спустила ноги с кровати и как-то странно не упала, а почему-то оказалась на четвереньках и так, не поднимаясь на ноги, страшно легко подошла к окну, подпрыгнула и очутилась на подоконнике. Села на подоконник и думаю: "Что же это такое со мной делается?" Подняла руку, хотела лоб потереть, смотрю, а у меня не рука, а лапа. Оглядела себя - во дворе фонарь светит - я вся пушистая, серая, мягкая... "Батюшки, думаю, да ведь я кошка! Ну что туг делать?" Потянулась, достала лапами открытую форточку, вспрыгнула и спустилась на карниз. Вы ведь знаете, дружок, какая я нервная и до чего боюсь высоты. А тут - удивительно - смотрю вниз с третьего этажа и прямо даже приятно. Захотелось проверить себя. И страшно и любопытно. Пошла вдоль карниза. Ничего - голова не кружится, а все ощущение своего тела такое небывалое, что-то послушное, гибкое. Помню, что по другой стороне лестницы квартира Марьцевых. Заглянула в окно - в комнате темно, ничего не разобрать. Потом кто-то в белом стал тихонько подходить, я испугалась и побежала прочь. Это я-то, по карнизу на трехэтажной высоте! Добежала до конца, а там крыша церковного дома. Я прыгнула на крышу. Красота! Луна светит, тени черные, резкие. Я подошла к самому краю крыши, посмотрела вниз - нет, не боюсь! Нарочно повернулась несколько раз - голова не кружится ничуть. И тут вдруг почувствовала, что на меня кто-то смотрит. Обернулась и вижу - лезет из-за трубы огромный кот, глаза страшные, круглые, шерсть взъерошена. Никогда я таких громадных котов не видала - как тигр! Теперь-то я понимаю, что это мне так казалось оттого, что я сама стала меньше, в кошачьем-то виде. Испугалась я ужасно и бросилась бежать. Прыгаю с уступа на уступ, с карниза на карниз, добежала до своей форточки, взглянула, а она за это время захлопнулась. Представьте себе мое отчаяние! Ну куда я денусь? Пришлось спуститься во двор. Вижу - дверь на черную лестницу открыта. Я поднялась, добралась до нашей квартиры. "Теперь, - думаю, - уже светает, скоро придет молочница, я тогда проскользну. Только вот беда - кошек в этой квартире не любят кухарка Прасковья заметит и выгонит". А ведь больше все равно деваться некуда. Прижалась в уголок, жду. Наконец, слышу - гремят жестянки, подымается молочница. Открывает Прасковья. "Нет, думаю, - не проскочить мне" И вдруг Прасковья говорит: Подожди минутку, я для твоей коровы корок набрала. "Ох, думаю, - спасена!" Чуть Прасковья отвернулась, я шмыг в коридор, да за шкаф. А потом понемногу пробралась к себе. Хорошо, что дверь у меня чуть-чуть только приотворена... Прыгнула на кровать, залезла под одеяло. "Ну, - думаю, засну, сном все это и пройдет. Ведь не останусь же я навсегда кошкой". И тут вспомнила эту гадину баронессу. Неужели она смогла такую штуку сделать? Всплакнула и заснула. Утром разбудила меня Настя, принесла, как всегда, чай. - Вставайте, - говорит, - барышня, десятый час. Я тихонько руку из-под одеяла вытянула (боюсь, не лапа ли!) слава Богу! Кончился дурацкий сон. Даже смешно стало. А Настя подходит к окну и говорит: - Это кто же здесь наследил-то? Вот - словно лапы. Прямо от вашей кровати. Стоит Настя и переводит глаза с меня на эти следы и опять на меня, и чувствую я, что она что-то подозревает, о чем-то догадывается. И такой меня охватил ужас, что я на минутку сознание потеряла. Подумайте только! Чуть не обморок. Настя ничего не сказала и ушла, а я снова заснула. И вдруг опять Настин голос: - Пора вставать, барышня! Открываю глаза - Настя с подносом. Принесла чай. Ничего не понимаю. Чувствую, что вся разбитая, голова тяжелая. Спрашиваю - который час? Отвечает - "десятый". Значит, думаю, мне приснилось, что она уже приходила. И тут же заснула снова и вероятно не позже, как через полчаса, проснулась. Вижу - поднос на столике, нетронутая чашка с чаем... Который же Настин приход мне приснился, а который настоящий? Одеваюсь. Вижу на локте синяк. Вспомнила, что когда прыгала, так стукнула лапу об карниз. Пошла к маме здороваться, а она как раз кухарке обед заказывает. Я и спрашиваю: - Скажите, Прасковья, у нашей молочницы собственная корова? - Как же, - говорит, - собственная. Я ей часто хлеб сухой отдаю. Сегодня утром как раз целую торбочку дала. Она рада. У меня даже голова закружилась. Теперь слушайте дальше. Приходит к завтраку наша соседка, мадам Марьцева. Увидела меня, засмеялась и говорит: - А мне сегодня ночью видение было. Чувствую, что на меня кто-то через окно смотрит. Подошла к окну, вижу - кошка. Пригляделась, а у нее совсем ваше лицо! До того смешно - ведь вы вообще совсем на кошку не похожи. Можете себе представить мой ужас! Я еле досидела и сразу после завтрака к вам. Посоветуйте, что мне делать? Я больше дома ночевать не хочу. Я боюсь. Неужели я оборотень? И дико было это все, и смешно, и жалко ее, бедную. И нужно было все-таки что-нибудь придумать. - Это, - говорю, - у вас психоз. А она в ответ вполне разумно: - А если психоз, так выручайте из психоза. Только почему это все такие странные совпадения? Сознайтесь, что довольно странные? Долго обдумывали и наконец решили: сегодня же Иля уедет на месяц в Москву. Перед отъездом пошлет проклятой баронессе подарок: хорошенькую ангорскую кошечку в корзине цветов и нежнейшее письмо со всякой белибердой: "очаровательной колдунье от очарованной и т. д." Так и сделали. Баронесса вскоре скрылась из Петербурга, а с Илей встретилась года через полтора. - А помните... - начала я, улыбаясь. Но она быстро прервала меня. - Ради Бога, только не вспоминайте о той ерунде Неужели вы не понимаете, что о таких болезненных переживаниях никогда не следует напоминать? Hа свете много благотворителей. Одни жертвуют тайно, другие жертвуют открыто. Одни отдают деньги, другие отдают свою деятельность. Hо есть еще один вид благотворителей, - тихих, незаметных, непризнанных, в большинстве случаев даже гонимых. Они служат человечеству самоотверженно и безвозмездно, и так самозабвенно предаются этому служению, что ни удары судьбы, ни удары озверевшего человека не могут сбить их с раз избранного пути. Я говорю об остряках. Кому не случалось встретить в обществе человека, все время напряженно старающегося сострить. Раз не удалось - не беда. Он только слегка покраснеет, но не отступится. Придумает новую остроту, или с тем же самоотвержением повторит второй раз ту же самую. Результаты последуют такие же, как и в первый раз, но он не упадет духом и, отдохнув немножко, снова примется за то же со странным усердием, точно ему за это платят. Окружающие относятся к остряку худо. Если знакомы с ним мало, то на его счет только переглядываются. Если он свой человек, то говорят ему прямо и жестоко: - Hу, это вы, знаете ли, слабо! Или примутся притворно стонать: - Ох, убил! Убил! - Ох, надо же было предупредить! Hельзя же так сразу! - В другой раз осторожнее, молодой человек, вы этак людей искалечить можете! Издеваются над ним долго, кто во что горазд, а он молчит, смущенно опускает глаза и только криво улыбается улыбкой нищего, которого попрекнули его рубищем. И никто не понимает, что перед ними сидит и криво улыбается представитель самого самоотверженного и бескорыстного служения человечеству. Посмотрите на такого остряка в тот момент, когда какая-нибудь неприхотливая душа усмехнулась на его шутку. Он весь покраснеет, задрожит, заикается, и лоб у него вспотеет, и он несколько раз подряд повторит свою шутку, ожидая, что, мол, может быть, и еще раз вызовет она тот же эффект. Корыстной подкладки здесь нисколько нет. Вы сами понимаете, что этими редкими, кислыми улыбками на щеках слушателей он семьи своей не прокормит. Да ему ничего и не нужно. Он живет для того, чтобы радовать окружающих. А разве это не высокая цель? *** Остряки бывают нескольких категорий. Одна - и это самая низкая, потому что элемент личного творчества отсутствует в ней совершенно - питается готовыми анекдотами. Остряк такой категории остановит вас вдруг посреди серьезного разговора и деловито осведомится: - Слышали вы новый анекдот про оконную раму? - Я и старых-то про оконную раму не знаю! - Hу, как же вы так? Вот слушайте. И пойдет. Если заметит, что анекдот не понравился, расскажет второй. А если заметит, что понравился, то, повторив его два раза, расскажет десять других, а остановить его сможет разве только вторжение какой-нибудь чрезвычайной силы, если на него, например, наедет мотор в сорок лошадиных сил. Большинство остряков рассказывает анекдоты очень плохо. Вяло, длинно не поймешь, кончил он или еще тянет. Или, напротив того, в самом начале принимается сам хохотать и подготовляет слушателя к чему-то необычайно смешному, так что тот непременно, узнав конец, разочаруется. - Только-то и всего? - Как только-то и всего? Да вы, верно, не поняли? И он опять начинает. Hекоторые добросовестные остряки, принимаясь за анекдот, сначала расскажут конец его и подробно объяснят, в чем дело, а потом уже отпрыгнут к началу и дадут вам вещь всю целиком. Подготовленный таким образом, слушатель может засмеяться, только если он очень добрый человек, чувствующий благодарность за то, что его избавили от тяжелой работы самому разбираться в пластах анекдотической соли. Остряки второй, более высокой категории придумывают остроты сами. Многие из них, положим, втайне принадлежат к первой категории, но тщательно это скрывают. Они питаются теми же общеизвестными готовыми анекдотами, только всегда уверяют, что приключилось это все с ними или с одним их товарищем. Остряки второй категории любят советовать: - А вы бы ему ответили: было светло потому, что ваша глупость сияла... - А вы бы ему сказали... - А вы бы ему отрезали... Учат, учат от всей души, пыжатся, стараются... Hеблагодарный труд! Есть остряки до такой степени заковыристые, что ни один человек никогда не доберется до смысла их выдумки. Они это и сами знают и, сострив, всегда делают паузу, выжидая объяснений. - Hа этого господина совершенно не довольно простоты! - говорит такой остряк и лукаво щурит глаза, чтобы показать, что он сострил, а не просто ляпнул, сам не знает что. - Что такое? - недоумевают слушатели, строят догадки, разводят руками и, в конце концов, смиренно просят объяснения. - Это значит, - торжествует остряк, - что "на всякого мудреца довольно простоты", а на дурака, значит, не довольно. И все жалеют, зачем расспрашивали. - У этого человека никогда не будет грибоедовского произведения! Снова все теряются. - Очень просто! - потомив их, как следует, объясняет остряк. - У него никогда не будет "Горя от ума", потому что у него нет ума, ха-ха! Hеужели трудно было догадаться? Эти остряки неприятны, потому что, беседуя с ними, кажется, будто долго и мучительно, с страшным напряжением раскупориваешь бутылку. Последний, самый скверный, но и самый распространенный, вид остряков, это - остряки словами. Это те самые, которые, предлагая горчицу, говорят: - Hе желаете ли огорчиться. Вместо "я напился чаю" - "я уже отчаялся". Или так: - Если ты, Соня, так отчего же ты не идешь спать? - Ваш брат разве очень колется? - Что такое, ничего не понимаю! - Hу, да ведь вы же сами назвали его "Коля". - Вас зовут Маня, наверно, потому что вы так всех к себе маните. - Вас зовут Вера, а вы меня надули! Этих остряков часто бьют, невзирая на самые чистые и святые их намерения служить ближнему своему. Встречаются остряки такие несчастные, такие забитые и разочарованные в своих способностях и, вместе с тем, с упорством поистине самоотверженной души не желающие сворачивать с своего тернистого пути, что не злобу и досаду должны они вызывать в собеседниках, а тихое умиление и восторг перед своим подвигом. Я часто видела таких остряков. Помню, как один из них, большой, толстый человек, входя в комнату, робко озирался, отыскивал кого-нибудь попроще, одетого похуже, с лицом подобрее, подсаживался к нему и без всяких предисловий говорил: - У одного господина спросили: любит ли он детей... и т. д. Окончив с этим анекдотом, принимался без всякой паузы за другой. Он не ждал ни смеха, ни одобрения, говорил вполголоса, почти шепотом, чтобы его не услышали другие, злые и гордые, и не поколотили бы. Бедный, кроткий, безыменный благотворитель. Я говорю "безыменный" потому, что даже хозяйка дома не помнила его имени, так как много лет подряд называла его просто "этот толстый дурак с анекдотами". Теперь, когда я обдумала все, я даю торжественное обещание смеяться на все шутки, остроты и анекдоты, хотя бы это стоило мне здоровья и даже жизни. И если разрешит начальство, осную общество покровительства неудачливым острякам, где будут выдавать пособия и страховать на случай переутомления и увечья этих великих духом и бескорыстных благотворителей. Мои первые литературные шаги были ужасно жутки. Да я, собственно говоря, никогда быть писательницей и не собиралась, несмотря на то, что все в нашей семье с детства писали стихи. Занятие это считалось у нас почему-то ужасно постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом - немедленно начинает кричать: - Пишет! Пишет! Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке: - Пишет! Пишет! Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой: О Мирра, бледная луна! Увы! И он писал стихи! Открытие это произвело на нас сильное впечатление, и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним "Мирра Лохвицкая" именно благодаря этому впечатлению. Я мечтала быть художницей. И даже по совету одной очень дельной приготовишки-одноклассницы написала это желание на ласточке бумаги, листочек сначала пожевала, а потом выбросила из окна вагона. Приготовишка говорила, что средство это "без осечки". Когда старшая сестра, окончив институт, стала печатать свои стихотворения, я иногда, по дороге из гимназии, провожала ее в редакцию. Провожала не одна, а с нянюшкой, которая несла мою сумку с книгами. И там, пока сестра сидела в кабинете редактора (что это был за журнал, не помню, но помню, что редактором его были П. Гнедич и Всеволод Соловьев), мы с нянюшкой ждали в приемной. Я садилась от нянюшки подальше, чтобы никто не догадался, что она за мной присматривает, делала вдохновенное лицо и думала, что меня, наверное, и рассыльный, и переписчица, и все просители принимают за писательницу. Вот только стулья в приемной были какие-то нескладно-высокие, и ноги у меня до полу не хватали. Но этот недостаток, как и короткое платье с гимназическим передником, вполне выкупался и покрывался с лихвою вдохновенным выражением лица. В тринадцать лет у меня был уже литературный стаж: стихи на приезд государыни и стихи по случаю юбилея гимназии. В этих последних, написанных стилем пышной оды, была строфа, из-за которой много пришлось пострадать: И пусть грядущим поколеньям, Как нам, сияет правды свет Здесь, в этом храме просвещенья, Еще на много, много лет! Этим "храмом просвещенья" сестра донимала меня целый год. Притворюсь, что болит голова, не пойду в гимназию, и начинается: - Надя, Надя! Что же ты [не идешь] в храм просвещенья? Как же ты допускаешь, что там без тебя сияет правды свет? И вот, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, написала я забавную "Песенку Маргариты", конечно, никому ее не показала и решила потихоньку отнести в "Осколки". В "Осколках" редактором был Лейкин, тогда уже старый, хворый. Вскоре он и умер. Пошла в редакцию. Очень было страшно. Страшнее всего на лестнице, когда я протянула руку к звонку. Дверь была маленькая и грязная. Пахло пирогом с капустой, которого я терпеть не могу. Позвонила и тут же подумала: "Бежать!" Но за дверью что-то заскреблось. Сняли цепочку. В шелку посмотрели сначала один глаз, потом другой.. и дверь открылась. - Вам кого? Пожилая, очень худая дама, в оренбургском платке крест-накрест. - Я к... мне к... к Лек... - Их еще нет, - сказала дама. - Войдите, присядьте, обождите. Они скоро будут. Посадила меня в крошечную комнатку и ушла. Из крошечной комнатки видна была другая, тоже небольшая, край письменного стола и над ним какое-то птичье чучело. Над столом висело птичье чучело, На редактора смотрело, глаза пучило... Ждала долго. Изредка входила худая дама и, поглаживая костлявыми руками свой платок на груди, шептала мне: - Потерпите! Теперь уже недолго. И вот раздался звонок. Топот, кашель, хрип. Я разобрала: - Кто? - Что? - А? - Зачем? - К кому? - Черт! Потом хрип смолк, снова вошла худая дама и сказала испуганным шепотом: - Они еще обмерзши. - И ушла. А я сидела и думала, какой ужас заниматься литературой... Опять вошла худая дама и опять прошептала, видимо, жалея меня и желая ободрить: - Они еще не оттаявши! Добрая дама! Обнять бы ее и вместе поплакать... И снова ушла. Господи, Господи! Уйти бы мне, да и уйти не смею. Опять дама. - Они отошедши. Я как-то не-сразу поняла, что значит "отошедши". Одно мгновение подумала, что это значит, будто Лейкин умер, и в ужасе вскочила. - Да вы не бойтесь! - успокаивала меня дама. - Они сказали, чтобы вас впустить. Я зажмурилась, я шагнула вперед. Действительно, ведь не убьет же он меня! В кресле перед птичьим чучелом сидел кряжистый, кривоплечий и, кажется, косоглазый человек с черной бородой. Очень мрачный. - С чем пожаловали? - спросил он меня, глядя в сторону. - Что вам нужно? - Стихи... - прошептала я. - Какие стихи? - Песенка Маргариты. - Что-о? У нас, кажется, таких стихов отродясь не бывало. Объясните толковее. - Я сочинила. Вот. Он, не глядя на меня, протянул руку. Я ткнула в нее свой листок. - Ну? - сказал он. - Что? - спросила я. - Ну и до свиданья. Ответ прочтете в почтовом ящике. Через месяц я прочла в почтовом ящике "Осколок": "Песенка Маргариты" никуда не годится". Таков был мой первый литературный шаг. Впоследствии эту самую "Песенку Маргариты" я прямо для тайного торжества над сердитым редактором (хотя его уже не было на свете) напечатала в разных изданиях не меньше четырех раз. Хотя... пожалуй... будь я сама редактором, я бы не напечатала ее ни разу. Меня часто спрашивают о происхождении моего псевдонима. Действительно почему вдруг "Тэффи"? Что за собачья кличка? Недаром в России многие из читателей "Русского Слова" давали это имя своим фоксам и левреткам. Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом? Уж если захотела взять псевдоним, можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налетом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Это все намеки на некие политические страдания и располагает к себе читателя. Кроме того, женщины-писательницы часто выбирают себе мужской псевдоним. Это очень умно и осторожно. К дамам принято относиться с легкой усмешечкой и даже недоверием: - И где это она понахваталась? - Это, наверное, за нее муж пишет. Была писательница Марко Вовчок, талантливая романистка и общественная деятельница, подписывалась "Вергежский", талантливая поэтесса подписывает свои критические статьи "Антон Крайний". Все это, повторяю, имеет свой raison d'etre. Умно и красиво. Но - "Тэффи" - что за ерунда? Так вот, хочу честно объяснить, как это все произошло. Происхождение этого литературного имени относится к первым шагам моей литературной деятельности. Я тогда только что напечатала два-три стихотворения, подписанные моим настоящим именем, и написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят но никогда и не прочтут. - Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень когда уже написан "Гамлет" и "Ревизор"? А тем более дамскую стряпню! Вот тут я и призадумалась. Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни ее. Но - что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака - дураки всегда счастливые. За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. И уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный. Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою "Тэффи" и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра. Никому ни о чем не рассказывала, потому что уверена была в провале моего предприятия. Прошло месяца два. О пьеске своей я почти забыла и из всего затем сделала только назидательный вывод, что не всегда и дураки приносят счастье. Но вот читаю как-то "Новое Время" и вижу нечто. "Принята к постановке в Малом Театре одноактная пьеса Тэффи "Женский Вопрос"". Первое, что я испытала, - безумный испуг. Второе - безграничное отчаянье. Я сразу вдруг поняла, что пьеска моя непроходимый вздор, что она глупа, скучна, что под псевдонимом надолго не спрячешься, что пьеса, конечно, провалится с треском и покроет меня позором на всю жизнь. И как быть, я не знала, и посоветоваться ни с кем не могла. И тут еще с ужасом вспомнила, что, посылая рукопись, пометила имя и адрес отправителя. Хорошо, если они подумают, что это я по просьбе автора отослала пакет, а если догадаются, тогда что? Но долго раздумывать не пришлось. На другой же день почта принесла мне официальное письмо, в котором сообщалось, что пьеса моя пойдет такого-то числа, а репетиции начнутся тогда-то, и а приглашалась на них присутствовать. Итак - все открыто. Пути к отступлению отрезаны. Я провалилась на самое дно, и так как страшнее в этом деле уже ничего не было, то можно было обдумать положение. Почему, собственно говоря, я решила, что пьеса так уж плоха! Если бы была плоха, ее бы не приняли. Тут, конечно, большую роль сыграло счастье моего дурака, чье имя я взяла. Подпишись я Кантом или Спинозой, наверное, пьесу бы отвергли. Надо взять себя в руки и пойти на репетицию, а то они меня еще через полицию потребуют. Пошла. Режиссировал Евтихий Карпов, человек старого закала, новшеств никаких не признававший. - Павильончик, три двери, роль назубок и шпарь ее лицом к публике. Встретил он меня покровительственно: - Автор? Ну ладно. Садитесь и сидите тихо. Нужно ли прибавлять, что я сидела тихо. А на сцене шла репетиция. Молодая актриса, Гринева (я иногда встречаю ее сейчас в Париже. Она так мало изменилась, что смотрю на нее с замиранием сердца, как тогда...), Гринева играла главную роль. В руках у нее был свернутый комочком носовой платок, который она все время прижимала ко рту, - это была мода того сезона у молодых актрис. - Не бурчи под нос! - кричал Карпов. - Лицом к публике! Роли не знаешь! Роли не знаешь! - Я знаю роль! - обиженно говорила Гринева. - Знаешь? Ну ладно. Суфлер! Молчать! Пусть жарит без суфлера, на постном масле! Карпов был плохой психолог. Никакая роль в голове не удержится после такой острастки. Какой ужас, какой ужас, думала я. Зачем я написала эту ужасную пьесу! Зачем послала ее в театр! Мучают актеров, заставляют их учить назубок придуманную мною ахинею. А потом пьеса провалится, и газеты напишут: "Стыдно серьезному театру заниматься таким вздором, когда народ голодает". А потом, когда я пойду в воскресенье к бабушке завтракать, она посмотрит на меня строго и скажет: "До нас дошли слухи о твоих историях. Надеюсь, что это неверно". Я все-таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются - я думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать. Карпов хохотал: - Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем. "Несчастный автор" молчал и старался не заплакать. И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля. Идти или не идти? Решила идти, но залезть куда-нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из-за кулис и прямо закричать мне: "Пошла вон, дура!" Пьеску мою пристегнули к какой-то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора. Публика зевала, скучала, посвистывала. И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес, и затарантили мои персонажи. "Какой ужас! Какой срам!" - думала я. Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину-генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу. - Автора! - закричали из публики. - Автора! Как быть? Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора. Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто-то громко кричал на сцене: "Да где же автор?", и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто-то лохматый (впоследствии оказалось, что это А. Р. Кугель) не схватил меня за руку и не заорал: - Да вот же она, черт возьми! Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно, и публика стала расходиться. На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали: - Над чем вы сейчас работаете? - Я шью туфли для куклы моей племянницы... - Гм... вот как! А что означает ваш псевдоним? - Это... имя одного дур... то есть такая фамилия... - А мне сказали, что это из Киплинга. Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, в "Трильби" и песенка такая есть: Taffy was a wale-man Taffy was a thief... Сразу все вспомнилось. - Ну да, конечно, из Киплинга! В газетах появился мой портрет с подписью "Taffy". Кончено. Отступления не было. Так и осталось. Бывают люди, отмеченные умом, талантом, особым в жизни положением, которых встречаешь часто и знаешь их хорошо и определишь их точно и верно, но пройдут они мутно, словно не попав в фокус вашего душевного аппарата, и вспомнятся всегда тускло; сказать о них нечего, кроме того, что все знают; был высок или мал ростом, женат, приветлив или надменен, прост или честолюбив, жил там-то, встречался с тем-то. Мутные пленки любительской фотографии. Смотришь и не знаешь - не то девочка, не то баран... Тот, о котором хочу рассказать, только мелькнул двумя краткими встречами. И вот твердо, отчетливо, тонким клинком врезан его облик в моей памяти. И не потому, что был он так знаменит, - ведь много довелось мне встречать на своем веку людей, прославленных настоящей, заслуженной славой. И не потому, что он сыграл такую трагическую роль в судьбе России. Нет. Человек этот был единственным, неповторяемым, весь словно выдуманный, в легенде жил, в легенде умер и в памяти легендой облечется. Полуграмотный мужик, царский советник, греховодник и молитвенник, оборотень с именем Божьим на устах. Хитрым называли его. Одна ли только хитрость была в нем? Расскажу две мои краткие встречи с ним. 1 Петербургская оттепель. Неврастения. Утро не начинает нового дня, а продолжает вчерашний, серый, тягучий вечер. Через большое зеркальное окно-фонарь видно, как на улице унтер- офицер учит новобранцев тыкать штыком а соломенное чучело. У новобранцев сизые, иззябшие сыростью лица. Баба с кульком, унылая, уставилась и смотрит. Тоска. Звонит телефон. - Кто? - Розанов. Удивляюсь, переспрашиваю. Да, Розанов. Говорит загадочно: - Вам Измайлов сказал? Предлагал? Вы согласились? - Нет. Я Измайлова не видала и не знаю, о чем вы говорите. - Так, значит, он еще будет с вами говорить. Не могу вам ничего объяснить по телефону. Только очень прошу - непременно соглашайтесь. Если вы не пойдете, я тоже не пойду. - Господи, да в чем же дело? - Он все объяснит. По телефону нельзя. Аппарат щелкает. Нас разъединили. Очень все это неожиданно и странно. С В. В. Розановым я встречалась редко. С Измайловым тоже. Сочетание Розанова с Измайловым тоже показалось мне не из обычных. В чем же дело? И почему Розанов не пойдет куда-то, если я не пойду? Позвонила в редакцию "Биржевых ведомостей", где работал Измайлов. Оказалось слишком рано, и в редакции еще никого не было. Но ждать пришлось недолго. Часа через два он сам позвонил. - Предстоит одно очень интересное знакомство... К сожалению, лишен возможности сказать по телефону... Может быть, вы догадаетесь? Я решительно ни о чем догадаться не могла. Сговорились, что он заедет и все объяснит. Приехал. - Неужели не поняли, о ком речь идет? Измайлов - худой, черный, в черных очках, весь точно чернилами нарисованный, голос глухой. Даже жутко стало. Измайлов вообще был человек жутковатый: жил на Смоленском кладбище, где отец его был когда-то священником, занимался чернокнижием, любил рассказывать колдовские истории, знал привороты и заклинания, и сам, худой, бледный, черный, с ярко-красной полоской узкого рта, похож был на вурдалака. - Так и не понимаете? - усмехался он. - Разве не знаете, о ком нельзя по телефону говорить? - Об императоре Вильгельме, что ли? Измайлов посмотрел через свои черные очки на обе двери моего кабинета, потом, поверх очков, на меня. - О Распутине. - А-а! -Живет в Петербурге некто Ф., издатель, - слышали о нем? Нет? Ну так вот - есть такой. И бывает у него довольно часто Распутин. Обедает. Вообще почему-то дружит с ним. К Ф. часто бегает небезызвестный в литературных кругах М-ч. Знаете? М-ча видела. Он был из типа "рыб-спутниц", ходящих в свите крупных писателей или артистов. Одно время он обожал Куприна, потом перекочевал к Леониду Андрееву, потом притих и будто даже совсем скрылся. И вот теперь выплыл. - Этот самый М-ч, - говорил Измайлов, - предложил Ф-у пригласить кое-кого из писателей, которым интересно посмотреть на Распутина. Общество будет небольшое, список составлен тщательно, чтобы лишние люди не попали и не вышло бы какой-нибудь неприятной истории. Тут недавно один мой знакомый случайно попал в одну компанию с Распутиным, а кто-то потихоньку снял их всех. Да мало того, отправил фотографию в журнал. Распутин, мол, среди своих друзей и почитателей. А знакомый мой, очень видный общественный деятель, человек серьезный и вполне порядочный, Распутина терпеть не может и прямо считал себя опозоренным навеки, что его в этой живописной группе запечатлели. Ну так вот, во избежание всяких неприятностей такого рода я и поставил непременным условием, чтобы лишних людей не было. Ф. обещал, а сегодня утром прибегает ко мне М-ч и показывает список приглашенных. Из писателей будет, значит, Розанов, который во что бы то ни стало желает, чтобы вы тоже были, а без вас, говорит, и идти не стоит. У него, очевидно, какой-то план. - Какой же это может быть план? - призадумалась я. - Может быть, лучше не ходить? Хотя любопытно посмотреть на Распутина. - Вот в том-то и дело, что любопытно. Хочется лично убедиться, действительно ли это такая значительная личность или только орудие в руках ловких людей. Рискнем, пойдем. Будем держаться вместе и долго не останемся. Все-таки особа как-никак историческая. А пропустим случай, может быть, больше другого и не представится. - Только бы он не подумал, что мы набиваемся на знакомство с ним. - Нет, не подумает. Хозяин обещал, что и не скажет ему даже, что мы писатели. Он, говорит, писателей-то и сам не любит. Боится. Так что от него это обстоятельство скроют. Нам тоже выгоднее, чтобы он не знал. Пусть держится совсем свободно и обычно, как в своем кругу, а если начнет позировать, ничего интересного и не будет. Так, значит, едем? Обед назначен на завтра, поздно, не раньше десяти вечера. Распутин всегда так поздно приезжает. Если же его задержат в Царском Селе и он приехать не сможет, то Ф. обещал всех нас предупредить по телефону. - Странно все это. Я ведь и хозяина-то не знаю. - Да мы лично тоже не знаем, ни я, ни Розанов. Но вообще он ведь лицо известное. Вполне приличный человек. Значит, решено: завтра в десять. 2 Я Распутина уже видала как-то раз мельком. Это было в вагоне. Ехал он, очевидно, к себе в Сибирь, в купе первого класса, и не один, а со свитой: какой-то человечек - нечто вроде секретаря, пожилая дама с дочерью и известная фрейлина В. Было очень жарко, двери купе были открыты настежь. Распутин развел чаепитие, с жестяным чайником, с баранками, с сахаром вприкуску. Сидел в розовой ситцевой рубахе навыпуск, утирал лоб и шею вышитым полотенцем, говорил хлопотливым говорком на "о": - Милай! Спроворь еще кипяточку-то! Кипяточку, говорю, спроворь. Заварили крепко - а кипяточку и нету. А ситечко где? Аннушка, ситечко куда засунула? Аннушка! Ситечко, говорю, где? От-то раззява! * * * Вечером того дня, как побывал у меня Измайлов, то есть накануне знакомства с Распутиным, обедала я у знакомых в довольно большом обществе. В столовой на каминном зеркале красовался плакат: "Здесь о Распутине не говорят". Я уже видела в некоторых домах такие плакаты. А так как мне именно хотелось, ввиду предстоящего свидания, поговорить о Распутине, то я громко и медленно прочла: - "Здесь о Рас-пу-ти-не не го-во-рят". Сидевшая наискосок от меня барышня, худенькая, остренькая, нервная, быстро обернулась, взглянула на меня, на надпись, потом снова на меня. Словно хотела что-то сказать. - Это кто? - спросила я у соседа. - Это Е., фрейлина. Дочь того Е. Знаете? - назвал очень известное в то время имя. - Знаю. После обеда барышня подсела ко мне. Я почувствовала, что ей очень хочется поговорить со мной, и захотелось именно тогда, когда я прочла вслух надпись. Но лепетала она что-то о литературе, рассеянно и бестолково, и ясно было, что не знает, как перейти на то, что ее интересует. Я решила ей помочь. - Видели вы надпись на камине? Правда, забавно? У Брянчаниновых тоже такая. Она сразу оживилась. - Да, да. Я только не понимаю смысла. Почему нельзя говорить? - Вероятно, слишком много говорят, и всем уже надоело... - Надоело? - даже как бы испугалась она. - Как - надоело? Неужели вы думаете, что эта тема неинтересна? Что Распутин не интересен? - А вам приходилось его встречать? - спросила я. - Кого - его? Распутина? И вдруг вся задвигалась, забеспокоилась, задохнулась, и на худеньких бледных щеках ее выступили красные пятна. - Распутина? Да... очень мало... редко. Он хочет непременно со мной познакомиться. Говорят, что это очень, очень интересно. Вы знаете, когда он смотрит пристально, я всегда чувствую страшное сердцебиение... Это удивительно. Я встречала его раза три у знакомых. В последний раз он вдруг подошел ко мне близко-близко и сказал: "Ты чего же, ты приходи ко мне, щупленькая, слышишь?" Я ужасно растерялась, ответила, что не знаю, что не могу... А он тогда положил мне руку на плечо и сказал: "Непременно приходи. Слышишь? Придешь!" И так властно, так сильно сказал "придешь", точно это уже кем-то решено и ему открыто. Понимаете? Как будто судьба моя ему открыта. Он видит ее и знает. Вы, конечно, понимаете, что я ведь ни за что к нему не пойду, но эта дама, у которой я его встречала, говорит, что пойти надо, что у него бывает много дам нашего круга, что в этом нет ничего предосудительного. Да, но... я... я не пойду. | Это "не пойду" она как-то взвизгнула. Вообще вид у нее стал такой, будто она сейчас истерически закричит и заплачет. Что за история! Барышня тихая, серенькая, худенькая, лет ей на вид не меньше тридцати пяти. И вдруг так неприлично теряет всякое самообладание при одном имени Распутина, того мужика в розовой ситцевой рубашке, который заставлял "Аннушку" искать "ситечко"... К нам подошла хозяйка дома, и Е., не отвечая на ее вопрос, вероятно даже не слыша его, пошла угловатой, дергающейся походкой к зеркалу пудрить лицо. Весь следующий день не могла отделаться от впечатления, которое произвела на меня эта дергающаяся кликуша фрейлина. Стало беспокойно и противно. Чувствовала моральную тошноту от всей этой истерической атмосферы, окружавшей имя Распутина. Понимала, что много, конечно, плетется о нем обывательского, глупого вранья, но чувствовалось, что был все-таки какой-то живой, невыдуманный источник, беспокойный и жуткий, который и питал все эти легенды. Днем снова звонил Измайлов, подтвердил приглашение, обещал, что Распутин будет непременно, и просил от имени Розанова принарядиться "пошикарнее", чтобы Распутин отнюдь писательницы во мне не заподозрил, а думал бы, что с ним беседует просто "барынька". Эта просьба о "шикарности" очень меня рассмешила. - Розанов положительно навязывает - мне роль какой-то библейской Юдифи или Далилы. Вот уж наверное провалю. Ни актерских, ни провокаторских талантов в себе не чувствую. Право, только дело испорчу. - Ну, там видно будет, - успокаивал Измайлов. - Прикажете за вами заехать? Я отказалась, потому что обедала у знакомых и оттуда меня должны были проводить. Вечером, одеваясь, обдумывала, что для мужика значит "пошикарнее" . Надела золотые туфли, кольца, серьги. Очень неистово расфуфыриваться стыдно. Не станешь же всем объяснять, что это заказной "шик"! За обедом у знакомых, на этот раз без всякой с моей стороны хитрости, зашел разговор о Распутине. (Правы, значит, были те, кто вывешивал на своем камине запрещающие плакаты.) Передавали, как всегда, сплетни о взятках, которые шли через старца в карманы кого следует, о немецких подкупах, о шпионстве, о придворных интригах, нити которых были в руках Распутина. Даже "черный автомобиль" сплели почему-то с именем Распутина. "Черный автомобиль" - до сих пор неразгаданная легенда. Этот автомобиль несколько ночей подряд мчался через Марсово поле, пролетал через Дворцовый мост и пропадал неизвестно куда. Из автомобиля стреляли в прохожих. Были раненые. - Это распутинское дело. Здесь его рука, - приговаривали рассказчики. - Да при чем же он здесь? - Ему все черное, злое, непонятное выгодно, Все, что сеет смуту и панику. Перед теми, кто ему нужен, он сумеет объяснить все для своей выгоды. Странные были разговоры. Но так как в те времена вообще много было странного, то никто особенно и не удивлялся. А наступившие вскоре события смели с памяти "черный автомобиль". Не до него было. Но тогда, за обедом, обо всем этом говорилось. Главное же, удивлялись необычайной наглости Распутина. Н. Разумов, бывший тогда директором горного департамента, рассказывал с негодованием, что к нему явился чиновник его ведомства из провинции с просьбой о переводе по службе и как протекцию принес листок, на котором рукой совершенно с Разумовым не знакомого Распутина было коряво нацарапано: "Милай, дарагой, исполни просьбу подателеву а у меня в долгу не останешься. Григорий". - Подумайте - наглость-то! Наглость-то какая! И очень многие министры рассказывают, что получают подобные записочки. И очень многие (о чем, конечно, уже не рассказывают) просьбы эти исполняют. И мне даже говорили неосторожно, мол, с вашей стороны, что вы так рассердились, ему передадут. Нет, вы подумайте только, какая мерзость! "Милай, дарагой"! И тот хорош - с записочкой явился. Ну, я ему показал "дарагого"! Говорят, через четыре ступеньки по лестнице бежал. А ведь на вид такой приличный господин, да и по службе довольно крупный инженер. - Да, - сказал один из присутствующих. - Я уже много раз слышал о рекомендациях вроде "милаго, дарагого", но что прошению не был дан ход, встречаю в первый раз. Многие негодуют и тем не менее не считают возможным отказать. Распутин, говорят, мужик мстительный. 4 Выло уже больше десяти часов, когда я подъехала к дому Ф-а. Хозяин встретил меня в передней. Любезно сказал, что где-то уже был мне представлен, и повел в свой кабинет. - Ваши уже давно здесь. В накуренной небольшой комнате сидело человек шесть. Розанов, со скучающим и недовольным лицом, Измаилов, какой-то напряженный, точно притворяющийся, что все, мол, ладно, когда на самом деле что-то не выгорело. М-ч у притолоки, с видом своего человека в доме, еще двое-трое неизвестных, притихших на диване, и, наконец, Распутин. Был он в черном суконном русском кафтане, в высоких лакированных сапогах, беспокойно вертелся, ерзал на стуле, пересаживался, дергал плечом. Роста довольно высокого, сухой, жилистый, с жидкой бороденкой, с лицом худым, будто втянутым в длинный мясистый нос, он шмыгал блестящими, колючими, близко притиснутыми друг к дружке глазками из-под нависших прядей масленых волос. Кажется, серые были у него глаза. Они так блестели, что цвета нельзя было разобрать. Беспокойные. Скажет что-нибудь и сейчас всех глазами обегает, каждого кольнет, что, мол, ты об этом думаешь, доволен ли, удивляешься ли на меня? В этот первый момент показался он мне немножко озабоченным, растерянным и даже смущенным. Старался говорить "парадные" слова. - Да, да. Вот хочу поскорее к себе, в Тобольск. Молиться хочу. У меня в деревеньке-то хорошо молиться, и Бог там молитву слушает. Сказал - и всех по очереди остро и пытливо кольнул глазами через масленые пряди своих волос. - А у вас здесь грех один. У вас молиться нельзя. Тяжело это, когда молиться нельзя. Ох, тяжело. И опять озабоченно всех оглядел, прямо в лицо, прямо в глаза. Нас познакомили, причем (как, очевидно, уже условились товарищи по перу) меня ему не назвали. Посмотрел на меня внимательно - словно подумал: "Из каких таких?" Настроение было скучно-напряженное, никому не нужное. Что-то в манере Распутина - то ли беспокойство, забота ли о том, чтобы слова его понравились, - показывало, что он как будто знает, с кем имеет дело, что кто-то, пожалуй, выдал нас, и он себя чувствует окруженным "врагами-журналистами" и будет позировать в качестве старца и молитвенника. От журналистов он, говорят, действительно много претерпел. Сплошь и рядом появлялись в газетах заметки с разными лукавыми намеками. Писали, что Распутин в тесном кругу друзей, подвыпив, рассказывал много интересного о жизни весьма высокопоставленных лиц. Была ли это правда или просто газетная сенсация - не знаю. Но знаю, что у Распутина была двойная охрана. Одна, с его ведома, охраняла от покушений на его жизнь. Другая, от него тайная, следила, с кем он водится и не болтает ли лишнего, подмечала и доносила куда следует. Как эта вторая охрана была поставлена, в точности не знаю. Думаю, что кем-то, кому хотелось престиж Распутина при дворе подорвать. Он был чуткий, звериным нюхом чуял, что окружен, и, не зная, где враг, шарил глазами, искал сторожко исподтишка, весь начеку... Настроение моих друзей передалось и мне. Стало скучно и как-то неловко сидеть в незнакомом доме и слушать, как мучительно выдавливает из себя Распутин никому не нужные душеспасительные фразы. Точно экзамен держит и боится провалиться. Захотелось домой. Розанов встал, отвел меня в сторону и сказал потихоньку: - Весь расчет на обед. Может быть, он еще развернется. Мы с хозяином уже условились: вас он посадит рядом. А мы около вас. Вы его разговорите. С нами он так говорить не станет - он любит дам. Непременно затроньте эротические темы. Тут он будет интересен, тут надо его послушать. Это может выйти любопытнейший разговор. Розанов вообще с каждым человеком эротические темы считал за любопытнейшие, поэтому я вполне поняла его особый острый интерес к такому разговору с Распутиным. Ведь чего только про Распутина не говорили: и гипнотизер, и магнетизер, и хлыст, и сатир, и святой, и бесноватый. - Хорошо, - сказала я. - Попробую поговорить. Обернувшись, встретила два острых, как шпильки, глаза. Распутина видимо, обеспокоила наша тайная беседа с Розановым. Задергал плечом и отвернулся. Пригласили к столу. Меня посадили на угол. Слева - Розанов и Измайлов. Справа - Распутин. Кроме нас за столом оказалось еще человек двенадцать гостей: какая-то важного вида старуха, про которую мне шепнули: "Это та, что постоянно при нем". Какой-то озабоченный господин, который торопливо усадил по другую руку Распутина молодую, красивую и очень разряженную ("во всем шикарном") даму с не подходящим к туалету убитым, безнадежным выражением лица. В конце стола поместились какие-то странные музыканты - с гитарой, с гармонией и с бубном, точно на деревенской свадьбе. Хозяин подошел к нам, наливая вина и угощая закусками. Я тихонько спросила про красивую даму и музыкантов. Музыканты, оказывается, были нужны - Гриша любил иногда поплясать, и именно под их музыку. Эти музыканты и у Юсупова играют. - Очень хорошие музыканты. Оригинальные. Вот вы услышите. О красивой даме сказал, что у ее мужа (озабоченного господина) какое-то служебное, очень сложное и неприятное дело, которое только через Распутина можно сделать простым и приемлемым. И вот этот господин водит свою жену всюду, где только можно встретить старца, и подсаживает ее к нему, надеясь, что он когда-нибудь обратит на нее внимание. - Уже два месяца старается, а Гриша словно и не видит их. Он ведь странный и упрямый. Распутин пил быстро и много и вдруг, нагнувшись ко мне, зашептал: - Ты чего же это не пьешь-то? Ты пей. Бог простит. Ты пей. - Да я не люблю вина, оттого и не пью. Он посмотрел недоверчиво. - Пустяки! Ты пей. Я тебе говорю: Бог простит. Бог простит.| Бог тебе многое простит. Пей! - Да я же вам говорю, что мне не хочется. Не буду же я насильно пить? - О чем он говорит? - зашептал слева Розанов. - Вы заставьте его громче говорить. Переспрашивайте, чтобы громче, а то мне не слышно. - Да и слушать нечего. Просто уговаривает вино пить. - А вы наводите его на эротику. Господи! Да неужели не умеете повести нить разговора? Мне стало смешно. - Да не мучьте вы меня! Вот тоже нашли Азефа-провокатора. И чего ради я буду для вас стараться? Я отвернулась от Розанова, и два острых распутинских глаза, подстерегая, укололи меня. - Так не хочешь пить? Ишь ты какая строптивая. Не пьешь, когда я тебя уговариваю. И он быстрым, очевидно привычным, движением тихонько дотронулся до моего плеча. Словно гипнотизер, который хочет направить через прикосновение ток своей воли. И это было не случайно. По напряженному выражению всего его лица я видела, что он знает, что делает. И я вдруг вспомнила фрейлину Е., ее истерический лепет: "Он положил мне руку на плечо и так властно сказал..." Так вот оно что! Гриша работает всегда по определенной программе. Я, удивленно приподняв брови, взглянула на него и спокойно усмехнулась. Он судорожно повел плечом и тихо застонал. Отвернулся быстро и сердито, будто совсем навсегда, но сейчас же снова нагнулся. - Вот, - сказал, - ты смеешься, а глаза-то у тебя какие - знаешь? Глаза-то у тебя печальные. Слушай, ты мне скажи - мучает он тебя очень? Ну, чего молчишь?.. Э-эх, все мы слезку любим, женскую-то слезку. Понимаешь? Я все знаю. Я обрадовалась за Розанова. Очевидно, начиналась эротика. - Что же вы такое знаете? - спросила я громко, нарочно, чтобы и он повысил голос, как это многие невольно делают. Но он снова заговорил тихо: - Как человек человека от любви мучает. И как это надо, мучить-то, все знаю. А вот твоей муки не хочу. Понимаешь? - Ничего не слышно! - сердито с левой стороны ворчал Розанов. - Подождите, - шепнула я. Распутин заговорил снова: - Что за кольцо у тебя на руке? Что за камешек? - Аметист. - Ну, все равно. Протяни мне его тихонько под столом. Я на него дыхну, погрею... Тебе от моей души легче станет. Я дала ему кольцо. - Ишь, чего ж ты сняла-то? Я бы сам снял. Не понимаешь ты... Но я отлично понимала. Оттого я и сняла сама. Он, прикрыв рот салфеткой, подышал на кольцо и тихонько надел мне его на палец. - Вот когда ты придешь ко мне, я тебе много расскажу, чего ты и не знала. - Да ведь я не приду? - сказала я и опять вспомнила фрейлину Е. Вот он, Распутин, в своем репертуаре. Этот искусственно-таинственный голос, напряженное лицо, властные слова. Все это, значит, изученный и проверенный прием. Если так, то уж очень это все наивно и просто. Или, может быть, слава его как колдуна, вещуна, кудесника и царского любимца давала испытуемым особое, острое настроение любопытства, страха и желания приобщиться этой жуткой тайне? Мне казалось, будто я рассматривала под микроскопом какую-то жужелицу. Вижу чудовищные мохнатые лапы, гигантскую пасть, но притом прекрасно сознаю, что на самом-то деле это просто маленькое насекомое. - Не при-дешь? Нет, придешь. Ты ко мне придешь. И он снова тайно и быстро дотронулся до моего плеча. Я спокойно отодвинулась и сказала: - Нет, не приду. И он снова судорожно повел плечом и застонал. Очевидно, каждый раз (и потом я заметила, что так действительно и было), когда он видел, что сила его, волевой его ток не проникает и отталкивается, он чувствовал физическую муку. И в этом он не притворялся, потому что видно было, как хочет скрыть и эту плечевую судорогу, и свой странный тихий стон. Нет, все это не так просто. Черный зверь ревет в нем... Посмотрим... 5 - Спросите у него про Вырубову, - шептал Розанов. - Спросите про всех, пусть все расскажет и, главное, погромче. Распутин косо, через масленые пряди волос, глянул на Розанова. - Чего этот там шепчет? Розанов протянул к нему свой бокал. - Я чокнуться хотел. Чокнулся и Измайлов. Распутин сторожко посматривал на них, отводил глаза, и снова. И вдруг Измайлов спросил: - А что, скажите, вы никогда не пробовали писать? Ну кому, кроме писателя, придет в голову такой вопрос? - Случалось, - ответил Распутин, ничуть не удивившись. - Очень даже случалось. И поманил пальцем молодого человека, сидевшего на другом конце стола. - Милай! Вот принеси-ка сюда листочки с моими стихами, что вы давеча на машинке-то отстукивали. "Милай" живо сбегал за листками. Распутин раздал. Все потянулись. Листьев, переписанных на машинке, было много - на всех хватило. Прочитали. Оказалось стихотворение в прозе, в стиле "Песни Песней", туманно-любовное. Еще помню фразу: "Прекрасны и высоки горы. Но любовь моя выше и прекраснее их, потому что любовь есть Бог". Это, кажется, и была единственная понятная фраза. Остальное было набор слов. Пока читала, автор, очень беспокойно оглядывая всех, следил за впечатлением. - Очень хорошо, - сказала я. Он оживился. - Милай! Дай чистый листочек, я ей сам напишу. Спросил: - Как твое имя? Я сказала. Он долго муслил карандаш. Потом корявым, еле разборчивым мужицким почеркам нацарапал: "Надежде. Бог есть любовь. Ты люби. Бог простит. Григорий". Основной, значит, лейтмотив распутинских чар был ясен: люби - Бог простит. Но почему же его дамы от такой простой и милой формулы впадают в истерический экстаз? Отчего дергалась и пятнами краснела фрейлина Е.? Тут дело неспроста. 6 Я долго смотрела на корявые буквы, на подпись "Григорий"... Какая страшная сила была в этой подписи. Я знала случай, когда эти восемь корявых букв вернули человека, осужденного судом и уже сосланного на каторгу. Вероятно, эта же подпись могла бы и отправить кого-нибудь туда же... - Вы сохраните этот автограф, - сказал Розанов. - Это занятно. Он действительно долго сохранялся у меня. В Париже, лет шесть тому назад, нашла я его в старом портфеле и подарила автору французской книги о Распутине - В. Бинштоку. Писал Распутин с трудом, совсем был малограмотный. Так писал у нас в деревне лесной объездчик, который заведовал весенним сплавом и ловил браконьеров. Писал он счета: "Поезда в дачу взад и обратно петь ру" (пять рублей). Распутин и внешностью на него походил поразительно. Может быть, оттого и не чувствовала я никакого мистического трепета от его слов и жестикуляций. "Бог - любовь, приде-ошь" и прочее. Все вспоминалось "петь ру" и разбивало настроение... Хозяин вдруг озабоченно подошел к Распутину. - Телефон из Царского. Тот вышел. Значит, в Царском знали, где он сейчас находится. Может быть, даже всегда знали, где его искать. Воспользовавшись его отсутствием. Розанов стал давать инструкции, как наводить разговор на всякие интересные темы. Главное - пусть расскажет о своих хлыстовских радениях. Правда ли, мол, это, и если да, то как именно он это устраивает и нельзя ли мол, попасть на них. - Пусть он вас пригласит, а вы и нас прихватите. Я согласилась охотно. Это действительно было бы интересно. Но Распутин к столу не вернулся. Хозяин сказал, что его спешно вызвали в Царское Село (а был уже двенадцатый час ночи), что он, уезжая, просил сказать мне, что непременно вернется. - Ты ее не отпускай, - повторил Ф. его слова. - Пусть она меня ждет. Я вернусь. Разумеется, никто его ждать не стал. Во всяком случае, наша компания сразу после обеда уехала. 7 Все мои знакомые, которым я рассказывала о состоявшейся встрече, выказывали какой-то совершенно необычайный интерес. Расспрашивали о каждом слове старца, просили подробно описать его внешность и, главное, "нельзя ли тоже туда попасть?". - Какое он на вас произвел впечатление? Отвечала: - Не сильное, но довольно противное. Советовали этим знакомством не пренебрегать. Никто не знает, что его ждет в будущем, а Распутин такая сила, с которой нельзя не считаться. Он смещает министров, тасует придворных, как колоду карт. Его немилости страшатся пуще чем царского гнева. Говорили о каких-то тайных немецких ходах через Распутина к Александре Федоровне. Он при помощи своих молитв и внушений руководит нашим фронтом. - Перейдете до такого-та числа в наступление - наследник заболеет. Для человека, ведущего какую-нибудь серьезную политическую линию, Распутин показался мне недостаточно серьезным. Слишком дергался, слишком рассеивался вниманием, был сам весь какой-то запутанный. Вероятно, поддавался уговорам и подкупам, не особенно обдумывая и взвешивая. Самого его несла куда-то та самая сила, которою он хотел управлять. Не знаю, каков он был в начале своей карьеры, но в те дни, когда я его встретила, он словно уже сорвался и несся в вихре, в смерче, сам себя потеряв. Повторял бредовые слова: "Бог... молитва... вино", путал, сам себя не понимал, мучился, корчился, бросался в пляс с отчаянием и с воплем, как в горящий дом за забытым сокровищем. Я потом видела этот пляс его сатанинский... Рассказывали, что он собирал своих поклонниц, дам из общества, в бане и заставлял, "чтобы сломить дух гордости и научить смирению", мыть ему ноги. Не знаю, правда ли это, но могло бы быть правдой. Там, в этой истерической атмосфере, самая идиотская выдумка могла казаться правдой. Магнетизер ли он? Мне довелось говорить о нем с человеком, серьезно изучавшим гипнотизм, магнетизм, влияние на чужую волю. Я рассказала ему о странном жесте Распутина, об этом быстром прикосновении и об судороге, которая корчила его каждый раз, когда он видел, что приказ его не исполнялся. - Да неужели же вы не знаете? - удивился мой собеседник. - Ведь это прикосновение - это типичный магнетический акт. Это передача волевого тока. И каждый раз, как ток этот не воспринимается, он летит обратно и ударяет магнетизера. Этот ток тем сильнее, чем напряженнее и сильнее была направленная им волна. Вы рассказываете, что он очень долго настаивал, значит, напрягал свою силу. Поэтому обратный ток ударял его до такой боли, что он корчился, стонал. Ему, наверное, было очень тяжело, и он мучительно напрягался победить отпор. Все, что вы рассказываете, - типичный случай магнетического опыта. 8 Дня через три-четыре после этого обеда у Ф-а снова позвонил Измайлов. - Ф. очень, очень просит нас снова пообедать у него. Обещает, что на этот раз будет гораздо интереснее, что в прошлый раз Распутин и оглядеться не успел, как ему пришлось уже уехать. Рассказывал, что к нему заезжал М-ч, очень убеждал приехать (прямо антрепренер какой-то!) и показывал точный список приглашенных: все мирные люди, из приличного общества. Можно было ехать спокойно. - В последний раз, - убеждал меня Измайлов. - Поговорим с ним позначительнее. Может быть, что-нибудь интересное выудим. Человек ведь незаурядный. Поедем. Я согласилась. На этот раз приехала позже. Все уже давно сидели за столом. Народу было значительно больше, чем в первый раз. Прежние были все налицо. Музыканты тоже. Распутин на прежнем месте. Все сдержанно разговаривали друг с другом, точно были они обыкновенные гости, приглашенные пообедать. На Распутина никто не глядел, как будто он здесь совсем ни при чем. И вместе с тем чувствовалось (да так оно и было), что большинство не знало друг друга и пришли все только для того, на что и решиться будто не смели: разглядеть, узнать, поговорить с Распутиным. Распутин снял свою поддевку и сидел в колкой розовой канаусовой рубашке навыпуск с косым вышитым воротом. Лицо у него было почерневшее, напряженное, усталое, глубоко запали колючие глаза. Повернулся почти спиной к сидевшей рядом с ним той самой разряженной жене адвоката, что была в прошлый раз. Мой стул по другую руку старца был пуст. - А-а! Вот она, - дернулся он. - Ну, садись скорее. Я жду. Чего в прошлый раз укатила? Я вернулся, а ее и нету! Пей! Чего же ты? Я тебе говорю: пей! Бог простит. Розанов и Измайлов на прежних местах. Распутин нагнулся ко мне: - Тяжко я по тебе тосковал. - Ну, это все пустяки. Это вы говорите из любезности, - отвечала я громко. - Расскажите лучше что-нибудь интересное. Правда, что вы устраиваете хлыстовские радения? - Радения? Здесь-то, в Питере? - А что - разве нет? - А кто сказал? - спросил он беспокойно. - Кто сказал? Говорил, что сам был, что сам видал, али слыхал, али как? - Да я не помню кто. - Не по-омнишь? Ты вот лучше, умница, ко мне приходи, я тебе много чего порасскажу, чего не знаешь. Ты не из англичанок будешь? - Нет, совсем русская. - Личико у тебя англичанское. Вот есть у меня в Москве княгиня Ш. Тоже личико англичанское. Нет, брошу все, в Москву поеду. - А Вырубова? - говорю уж бед всякого смысла, единственно, чтобы угодить Розанову, спросила я. - Вырубова? Нет, Вырубова нет. У нее лицо круглое, не англичанское. Вырубова у меня деточка. У меня, скажу я тебе, так: у меня есть которые деточки и которые другие. Я врать не буду, это так. - А... царица? - вдруг осмелев, сдавленным голосом просипел Измайлов. Александра Федоровна? Я немножко испугалась смелости вопроса. Но, к удивлению моему, Распутин очень спокойно ответил: - Царица? Она больная. У нее очень грудь болит. Я руку на нее наложу и молюсь. Хорошо молюсь. И ей всегда от моей молитвы легче. Она больная. Молиться надо за нее и за деточек. Плохо... плохо... - забормотал он. - Что плохо? - Нет, ничего... молиться надо. Деточки хорошие... Помню, в начале революции я читала в газетах о том, что найдена "гнусная переписка старца с развращенными княжнами". Переписка такого содержания, что "опубликовать ее нельзя". Впоследствии, однако, письма эти опубликовали. И были они приблизительно такого содержания: "Милый Гриша, помолись за меня, чтобы я хорошо училась". "Милый Гриша, я всю неделю вела себя хорошо и слушалась папу и маму..." - Молиться надо, - бормотал Распутин. - А вы знаете фрейлину К? - спросила я. - Это такая востренькая? Будто видал. Да ты приходи ко мне. Всех покажу и про всех расскажу. - Зачем же я приду? Они еще рассердятся. - Кто рассердится? - Да все ваши дамы. Они меня не знают, я человек для них совсем чужой. Наверное, будут недовольны. - Не смеют! - Он стукнул кулаком по столу. - У меня этого нет. У меня все довольны, на всех благодать почиет. Прикажу - ноги мыть, воду пить будут! У меня все по-Божьему. Послушание, благодать, смирение и любовь. - Ну вот, видите - ноги мыть. Нет, уж я лучше не приду. - Придешь. Я зову. - Будто уж все и шли, кого вы звали? - До сих пор - все. 9 Справа от Распутина, настойчиво и жадно прислушиваясь к нашему разговору, томилась жена адвоката. Изредка, поймав на себе мой взгляд, она заискивающе улыбалась. Муж все шептал ей что-то и пил за мое здоровье. - Вот вы лучше пригласите к себе вашу соседку, - сказала я Распутину. Посмотрите, какая милая. Она, услышав мои слова, подняла на меня глаза, испуганные и благодарные. Она даже побледнела, так ждала ответа. Распутин взглянул, быстро отвернулся и громко сказал: -А-а! Дура собачья! Все сделали вид, что не слышат. Я повернулась к Розанову. - Ради Бога, - сказал тот, - наведите разговор на радения. Попробуйте еще раз. Но у меня совсем пропал интерес к разговору с Распутиным. Мне казалось, что он пьян. Хозяин все время подходил и подливал ему вина, приговаривая: - Это твое, Гриша, твое любимое. Распутин пил, мотал головой, дергался и бормотал что-то. - Мне очень трудно сейчас говорить с ним, - сказала я Розанову. Попробуйте теперь вы сами. Вообще, можем же мы вести общий разговор! - Не удастся. Тема очень интимная, тайная. А к вам у него уже есть доверие... - Чего он там все шепчется? - прервал нас Распутин. - Чего он шепчется, этот, что в "Новом времени" пишет? Вот тебе раз! Вот вам и инкогнито. - Почему вы думаете, что он пишет? Это кто-нибудь спутал... Вам еще скажут, что и я пишу. - Говорили, будто ты из "Русского слова", - спокойно отвечал он. - Да мне-то все равно. - Кто же это сказал? - А я и не помню, - подчеркнуто повторил он мой ответ на свой вопрос, кто, мол, рассказывал мне о радениях. Запомнил, значит, что я ответить не захотела, и теперь отплачивает мне тем же: "А я и не помню!" Кто же нас выдал? Ведь была обещана полная конспирация. Это было очень странно. Ведь не мы добивались знакомства со старцем. Нас пригласили, нам это знакомство предложили и вдобавок нам посоветовали не говорить, кто мы, так как "Гриша журналистов не любит", разговоров с ними избегает и всячески от них прячется. Теперь оказывается, что имена наши отлично Распутину известны, а он не только от нас не прячется, но, наоборот, втягивает в более близкое а знакомство. Чья здесь игра? М-ч ли все это для чего-то организовал - для чего, неизвестно? Сам ли старец для каких-то своих хитросплетений? Или случайно кто-нибудь выболтал наши имена? Атмосфера очень нездоровая. Предположить можно все что угодно. И что я знаю обо всех этих наших сотрапезниках? Кто из них из охранки? Кто кандидат на каторгу? А кто тайный немецкий агент? И для кого из всей этой честной компании мы были привлечены как полезная сила? Распутин ли здесь путает, или его самого запутывают? Кого продают? - Наши имена ему известны, - шепнула я Розанову. Он удивленно взглянул на меня и зашептался с Измайловым. И в эту минуту вдруг ударили музыканты по своим инструментам. Звякнул бубен, зазвенела гитара, запела гармонь плясовую. И в тот же миг вскочил Распутин. Вскочил так быстро, что опрокинул стул. Сорвался с места, будто позвал его кто, и, отбежав от стола (комната была большая), вдруг заскакал, заплясал, согнул колено углом вперед, бороденкой трясет, и все кругом, кругом... Лицо растерянное, напряженное, торопится, не в такт скачет, будто не своей волей, исступленно, остановиться не может... Все вскочили, окружили, смотрят. Тот "милай", что за листками бегал, побледнел, глаза выпучил, присел и в ладоши хлопает: - Гоп! Гоп! Гоп! Так! Так! Так! И никто кругом не смеялся. Все смотрели точно испуганно и, во всяком случае, очень, очень серьезно. Зрелище было до того жуткое, до того дикое, что, глядя на него, хотелось завизжать и кинуться в круг, вот тоже так скакать, кружить, пока сил хватит. А лица кругом становились все бледнее, все сосредоточеннее. Нарастало какое-то настроение. Точно все ждали чего-то... Вот, вот... Сейчас... - Ну какое же может быть после этого сомнение? - сказал за мной голос Рованова. - Хлыст! А тот скакал козлом, страшный, нижняя челюсть отвисла, скулы обтянулись, пряди волос мотаются, хлещут по впалым орбитам глаз. Розовая колкая рубаха раздулась на спине пузырем. - Гоп, гоп, гоп! - хлопал в ладоши "милай". И вдруг Распутин остановился. Сразу. И музыка мгновенно оборвалась, словно музыканты знали, что так надо делать. Он упал в кресло и водил кругом уже не колючими, а растерянными глазами. "Милай" поспешно подал ему стакан вина. Я ушла в гостиную и сказала Измайлову, что хочу уехать. - Посидите, отдохните немножко, - сказал тот. Было душно. От духоты билось сердце и руки дрожали. - Нет, здесь не душно, - сказал Измайлов. - Это у вас нервное. - Пожалуйста, не уезжайте! - попросил Розанов. - Теперь очень легко можно будет добиться от него приглашения на радения. Гости перебрались в гостиную и расселись кругом у стен, словно в ожидании какого-то дивертисмента. Пришла и красивая дама. Муж поддерживал ее под руку. Она шла низко опустив голову, и мне показалось, что она плачет. Я встала. - Не уходите, - сказал Розанов. Я покачала головой и пошла по направлению к передней. Из столовой наперерез мне вышел Распутин. Подошел и взял меня за локоть. - Подожди минутку, что я тебе скажу. Только слушай хорошенько. Видишь, сколько кругом нас народу? Много? Много, а никого нет. Вот: я и ты, и только всего. Вот стоим мы здесь с тобой, я и ты. И я тебе говорю: ты приходи! Тяжко хочу, чтобы ты пришла. Так тяжко, что вот прямо о землю бы бросился! Он судорожно дергал плечом и стонал. И было все так нелепо, и то, что мы стоим посреди зала, и что он так мучительно-серьезно говорит... Надо было разбить настроение. Подошел Розанов и, делая вид, что просто проходит мимо, насторожил ухо. Я засмеялась и, показывая на него, сказала Распутину: - Да вот он меня не пускает. - Не слушай его, желтого, приходи. А его с собой не води, он нам не нужен. Ты Распутиным не брезгуй, мужиком. Я кого полюблю, я тому палаты каменные строю. Не слыхала, что ли? - Не слыхала, - ответила я. - Врешь, умница, слыхала. Это я могу. Палаты каменные. Увидишь. Я много могу. Только приходи ты, ради Бога, скорее. Помолимся вместе. Чего ждать-то! Вот меня все убить хотят. Как на улицу выхожу, так и смотрю во все стороны, не видать ли где рожи. Да. Хотят убить. Ну что ж! Не понимают, дураки, кто я таков. Колдун? А может, и колдун. Колдунов жгут. так и пусть сожгут. Одного не понимают: меня убьют, и России конец. Помни, умница: убьют Распутина России конец. Вместе нас с ней и похоронят. Он стоял посреди залы, худой, черный, как иссохшее, горелое, суковатое дерево. - И России конец... конец России... Тряс вытянутой крючковатой рукой, похожий на мельника из "Русалки" в игре Шаляпина. Страшный он был в эту минуту и совсем безумный. - А? А? Уходишь? Ну, уходишь, так уходи. А только вспомни... вспомни... * * * По дороге домой Розанов (мы ехали вместе) говорил, что пойти к Распутину стоит, что ему, вероятно, кажется подозрительным мой отказ от предложения, которого столькие добиваются. - Вместе все пойдем, вместе уйдем. Я говорила, что в этой распутинской атмосфере есть для меня что-то беспредельно противное и очень тяжелое. Подхалимство, кликушество и одновременно обделывание каких-то неизвестных нам темных, очень темных дел. Подойдешь, запачкаешься и не выпутаешься. Противно это все и невесело, а весь интерес к разным "жутким тайнам" этой среды поглощается этим отвращением. Жалкое, напряженное и несчастное лицо адвокатской жены, которую муж так бесстыдно навязывает пьяному мужику, - во сне мне снится, как кошмар. И ведь у него там" верно, много таких, про которых он кричал и кулаком стучал, что "не смеют и всем довольны". - Противно уж очень. До жути противно! Боюсь! И потом - не странно ли, что он так привязался, чтобы я пришла? - К отпору не привык. - А я думаю, что дело гораздо проще. Думаю, что из-за "Русского слова". Он хотя и делает вид, что не придает значения этому обстоятельству, однако вы сами знаете, что прессы он боится и заискивает перед ней. Может быть, решил залучить себе в моем лице новую жену-мироносицу. Чтобы под его диктовку писала то, что ему интересно. Ведь он всю свою политику проводит через женщин. Подумайте, какой козырь был бы в его руках. Он, по-моему, отлично все рассчитал. Он хитрый. 10 Через несколько дней после этого обеда позвонила знакомая дама. Упрекала, что я не была вчера на ее вечере, на который обещала приехать. А я об этом вечере совершенно забыла. - Была Вырубова, - говорила дама. - Ждала вас. Ей очень хочется с вами познакомиться, и я ей это обещала. Ужасно, ужасно обидно, что вы не могли быть. "Ага! - подумала я. - Начались вести из "того" мира. Чего же ей от меня нужно?" Что она была именно весть из "того" мира, я не сомневалась ни на минуту. Прошло еще дня два. Прибежала ко мне старая приятельница, очень взволнованная: - У С. будет большой вечер. Сама С. заезжала к тебе уже два раза и не заставала тебя дома. Она сегодня была у меня и взяла с меня слово, что я тебя к ним привезу. Меня несколько удивила такая настойчивость со стороны С. Я не была с ними очень близко знакома. Уж не задумала ли она заставить меня читать или декламировать? Этого как раз я терпеть не могла. Высказала свои опасения. - Нет-нет, - успокаивала меня приятельница. - Уверяю тебя, что никаких тайных расчетов у них нет. Просто С. тебя очень любит и хочет тебя видеть. Кстати, вечер будет очень интересный. Народу будет немного, все - свои, потому что С. не могут сейчас, во время войны, задавать большие балы. Это было бы неприлично. Никого лишнего не будет. Они умеют все интересно устраивать. 11 Мы приехали в двенадцатом часу. Народу было много. Среди фраков и вечерних платьев - несколько фигур в одинаковых черных домино и голубых масках. Очевидно, одна компания. Кроме них, маскированных не было. - Ну, вот вам она. Видите? Привезла, - сказала моя приятельница, подведя меня за руку к хозяйке. В большом зале пела цыганка. Маленькая, щупленькая, в черном закрытом платье из блестящего шелка. Она страдальчески закидывала шафранно-смуглое личико. Расставаясь, она говорила: "Не забудь ты меня на чужбине..." - Подождем минутку, - шепнула мне хозяйка. - Сейчас она кончит. И продолжала стоять около меня, ища кого-то глазами. - Теперь мы можем пройти. Она взяла меня под руку и повела по залу, все ища кого-то. Мы прошли через всю комнату и вошли в маленькую полутемную гостиную. Гостиная была пустая. Хозяйка усадила меня на диванчик. - Я к вам сейчас вернусь. Вы не уходите. Она действительно скоро вернулась, но не одна. С ней пришло черное домино. - Вот эта таинственная маска, - смеясь, сказала С., - будет вас пока развлекать. Подождите меня здесь. Черное домино село рядом со мной и молча смотрело на меня через узкие прорези маски. - Вы меня не знаете, - пробормотало оно наконец. - Но мне ужасно надо поговорить с вами. Голос был незнакомый. Но интонация знакомая. Таким прерывистым истерическим тоном говорила со мной фрейлина Е. Говорила о Распутине. Я посмотрела на свою собеседницу. Нет, это не Е. Та была маленькая. Эта - очень высокая. Чуть-чуть картавила, как все наши великосветские дамы, которые в детстве начинают говорить по-английски прежде чем по-русски. - Я все знаю, - нервно продолжала незнакомка. - Вы в четверг должны быть в одном доме. - Нет, - удивилась я. - Я нигде не должна быть. Она страшно взволновалась: - Ну зачем, зачем вы не говорите правды? Ведь я же все знаю. - Где же, по-вашему, я должна быть? - спросила я. - Там. У него. - Ничего не понимаю. - Вы хотите проверить меня? Ну что же, я скажу прямо. Вы будете в четверг у... у Распутина. - Почему вы так думаете? Меня никто в четверг к нему не приглашал. Дама притихла. - Может быть, вы еще не получили этого приглашения... Но все равно вы его должны поучить. Это уже решено. - Что же вас в этом деле так волнует? - спросила я. - Может быть, вы мне скажете ваше имя? - Я не для того надела эту идиотскую маску, чтобы говорить вам мое имя. Да это для вас безразлично. Не в этом дело. Дело в том, что вы будете в четверг там. - Нет, я не собираюсь к Распутину, - спокойно сказала я. - Уверяю вас, что я к нему не пойду. - А-ах! Она вся вскинулась и схватила меня за руку своими затянутыми в тугие черные перчатки руками. - Нет, вы нарочно так говорите. Вы пойдете! Почему вы не пойдете? - Да мне неинтересно. - И вы не передумаете? - Нет. У нее задрожали плечи. Мне показалось, что она плачет. - Я думала, что вы искренне, - прошептала она. Я совсем растерялась. - Вы чего же это от меня хотите? Вам неприятно, что я не пойду? Я ничего не понимаю. Она опять сжала мне руку. - Умоляю вас всем, что у вас есть святого: откажитесь идти в четверг. Надо, чтобы он отменил этот вечер. Он не должен приезжать из Царского в четверг. Этому надо помешать, потому что это будет ужасно. Она бормотала что-то, вздрагивая плечами. - Я не понимаю, причем я здесь, - сказала я. - Но если это может вас успокоить, то поверьте мне: я даю вам честное слово, что не пойду. Я через три дня еду в Москву. У нее опять задрожали плечи, и опять показалось мне, что она плачет. - Спасибо вам, дорогая, дорогая... И, быстро нагнувшись, она поцеловала мне руку. Вскочила и ушла. "Нет, это не Вырубова, - подумала я, вспомнив, как та ждала меня на вечере у знакомых. - Нет, это не она. Вырубова довольно полная, и главное, она хромает. Это не она". Я разыскала хозяйку. - Кто эта дама в маске, которую вы мне подсунули? Хозяйка как будто была недовольна вопросом. - Как же я могу знать, раз она в маске? Во время ужина черные домино исчезали. Или, может быть, просто сняли маскарадный наряд. Я долго присматривалась к незнакомым лицам, ища губы, целовавшие мне руку... В конце стола сидели музыканты: гитара, гармонь и бубен. Те самые. Распутинские. Цепь... нить. 12 На другой день пришел ко мне Измайлов, страшно расстроенный. - Случилась ужасная гадость. Вот прочтите. Дает газету. В газете сообщалось о том, что Распутин стал часто бывать в кругу литераторов, где за бутылкой вина рассказывает разные забавные анекдоты о чрезвычайно высоких особах. - Это еще не все, - прибавил Измайлов. - Сегодня был у меня Ф. и говорил, что его неожиданно вызвали в охранку и допрашивали, кто именно из литераторов у него обедал и что именно Распутин рассказывал. Грозили высылкой из Петербурга. Но что противнее и удивительнее всего, так это то, что на столе у допрашивавшего его охранника Ф. ясно видел тот самый листок который собственной рукой написал М-ч. - Неужели М-ч работает в охранке? - Неизвестно, он ли, или кто другой из гостей Ф. Во всяком случае, надо быть очень осторожными. Если нас и не будут допрашивать, то следить за нами, конечно, будут. Поэтому если Распутин будет писать или вызывать по телефону, то отвечать ему не следует. Впрочем, вашего адреса он не знает, да и вряд ли и фамилию хорошо усвоил. - Вот вам и мистические тайны старца! Розанова жалко! Такой прозаический бытовой конец... 13 - Барыня, вас два раза кто-то по телефону нарочно спрашивал, - смеясь, говорит мне горничная. - Как так - нарочно? - Да я спрашиваю: кто такой? А он говорит: "Распутин". Кто-то, значит, подшучивает. - Слушайте, Ксюша, ели он еще будет подшучивать, отвечайте непременно, что я уехала, и надолго. Поняли? 14 Я скоро уехала из Петербурга. Распутина больше не видала. Потом, когда прочла в газетах, что труп его сожгли, - вспомнила его, того, черного скрюченного, страшного колдуна: "Сожгут? Пусть сожгут. Одного не знают: Распутина убьют, и России конец. Вспомни!.. вспомни!.." Вспомнила. Пьеса в 4-х актах ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА: А р д а н о в, Н и к о л а й С е р г е е в и ч, земский начальник. Е л и з а в е т а А л е к с е е в н а, его жена. С е р а ф и м а А н а н ь е в н а, С в е т о н о с о в а, экономка. В о р о х л о в, И л ь я И в а н о в и ч, богатый купец. Г л а ф и р а П е т р о в н а, его жена. И л ю ш е ч к а, их сын. А н д р е й Н и к о л а е в и ч Д о л г о в, адвокат. П о л и н а Г р и г о р ь е в н а, жена чиновника. И в а н А н д р е е в и ч, чиновник. К л е о п а т р а Ф е д о т о в н а, его жена. Л у ш а, горничная Ардановых. Л а к е й Долгова. Действие происходит в провинциальном городе в наше время. Примечание. А р д а н о в, лет тридцати пяти (35) обрюзгший, но не дурен собой. А р д а н о в а, жена его лет двадцати семи очень красива. В о р о х л о в, пожилой, пузатый, бритый с усами. Говорит на "о", держится надменно. Ж е н а его, обычная пожилая купчиха. И л ю ш е ч к а, лет 20, рыженький, одет хорошо, держится прилично, но иногда вдруг оробеет. Д о л г о в, лет 35, светский, смотрит на всех, прищурив глаза, будто изучает. С е р а ф и м а, тощая, на лбу кудерки, волосы прилизаны, на затылке хвостик закручен, тараторит, лебезит, жеманится, одета в темное, на груди крест-накрест связанный платок. П о л и н а. Томная провинциальная дама. Французит, плохо разговаривая, закрывает глаза, кокетничает, говорит в нос, одета нелепо. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ Гостиная в доме Ардановых. Мягкая мебель, драпировки, коврики, все, как полагается в провинциальном чиновничьем доме. В углу, за столом сидит С е р а ф и м а  А н а н ь е в н а с подвязанной щекой, раскладывая карты, облизывая большой палец. Перед ней Л у ш а. С е р а ф и м а. Ой деушка, деушка. Трефей сколько у тебя, ужасти, сколько трефей. Это прямо даже редкость, чтобы на одного человека, да столько трефей. Л у ш а. А это, что же, к худому что-либо? С е р а ф и м а. Подожди. Не таранти. Тарантить не показано. Сама ты значит бубонная дама. Так. Будет у тебя, у бубенной дамы, в трефовом доме червонный разговор про свои бубенные интересы. И казенный дом тебе с ног покорен. Л у ш а. А это что же? (смотрит испуганно). С е р а ф и м а. Ну-с для дому твоего... утренний разговор и для сердцу твоего... бубновка маленькая. Л у ш а. А это что же? С е р а ф и м а. А шут ее знает. Л у ш а. (Восторженно) И как это у вас, Серафима Ананьевна, все правильно выходит. И даст же Бог человеку, чтобы так всю судьбу видеть мог. С е р а ф и м а. Подожди, не таранти... И на чем обрадуешься... на слезах своих обрадуешься. И будет тебе с правой стороны не то письмо, не то разговор. Л у ш а. С правой стороны письмо-то? Это как же так? С е р а ф и м а. А уж это не нашего ума дело. Не то разговор, не то просто что-то такое. Уж не знаю, что, а будет тебе что-то, вот попомни мое слово, непременно будет. Л у ш а. Господи помилуй. И как это вы все так, все, ей Богу. (Звонит телефон. Луша вскакивает). С е р а ф и м а. Подожди, Постарше тебя есть. (В телефон). Слушаю-сь. Нет еще никто не приехал. А где барыня, я не видала, потому я все время занявши по хозяйству, с утра еще присевши не была... Слушаю-сь, слушаю-сь. (Вешает трубку). Барин сейчас домой будет. (Показывает на телефон) Не люблю я эту штуковину. Не хорошая. И кто ее сочинил - худой человек был и, не благословясь, сочинял. Висит тут на стене, да ябеду разводит (передразнивает) Да дома ли Серафима Ананьевна, да что делает? Нет уж коли ты из дому ушел, так нечего тебе на своем отдалении любопытствовать. Приедешь домой, тогда и спросишь своим человечьим голосом, а не через, прости Господи, дьяволову трескучку. Серафима Ананьевна тоже без дела не сидит (присаживается к столу, берет карты) Серафима Ананьевна всю жизнь работает. Вот когда на фатере жила, так чулком питалась, с утра до вечера шерстяные чулки вязала. И хожу вяжу, и сижу вяжу, и ем вяжу, и сплю вяжу. Вызвали меня в суд свидедетельницей - баба там при мне на базаре слова произнесла. Ну пошла я в суд и, конечно, чулок с собой. Сижу, вяжу. А судья говорит: "Вы, говорит, свидетельница Светоносова, работу свою прекратите." А я ему говорю: "Ты, батюшка мой тут сидишь, так тебе за это деньги платят, а меня хочешь, чтобы я даром сидела, да еще и работать не смей. Кабы ты, говорю, чулком питался, так другое бы говорил" (раскладывает карты) Ну-с... А у ног твоих семерка червей. Л у ш а. Пойдемте, Серафима Ананьевна. Сейчась барин вернется, осерчает. С е р а ф и м а. Постой, погоди... семерка червей. И сердце твое, значит, на семерке успокоится. (Входит Е л и з а в е т а  А л е к с е е в н а. Луша убегает). А р д а н о в а. (Улыбается, в руках у нее большой букет маков, напевает). Танцуй Робинзон. Мы тебя прославили, На ноги поставили, Танцевать заставили, Танцуй, Робинзон. (Поднимая голову). Ну что это вы право, Серафима Ананьевна. Нашли тоже время. Сейчас гости придут, а вы тут со своим гаданьем?. Сколько раз я вам говорила... С е р а ф и м а. (Лебезит) Я и то говорю, пойдем, барыня осерчает. Экая ты, право, Лушка какая. Да мне и не надо. У меня у самой от заботы такое сильное переутомление, что вот даже на щеке плюс. А р д а н о в а. (Перебивая) Да уж хорошо, хорошо. Кто это звонил по телефону? С е р а ф и м а. Барин звонили. Сейчас приедут. А р д а н о в а. (Ставит иветы в вазы) Вот так... Слушайте, Серафима Ананьевна, не узнали вы насчет цветов? С е р а ф и м а. (таинственно) Узнавала, барыня, узнавала, да такой мальчишка треклятый, ни за что не говорит. Почитай две недели носит, а ничего от него не выпытаешь. А р д а н о в а. А вы спросили из какого магазина? С е р а ф и м а. Спрашивала. Ничего не говорит. Уж я его и корила, уж я его и срамила. Молчит, да и все тут. Мне, говорит, не приказано ничего отвечать. Мне, говорит, приказано только отдать энтот мак, да и уходить. Я, говорит, права не имею с вами разговаривать. Уж я его ругала, ругала. Коли ты, говорю, с этих лет права соблюдаешь, так из тебя потом, что выйдет? Беглый каторжник из тебя выйдет - вот что. А р д а н о в а. (Смеется) Что вы за ерунду плетете. С е р а ф и м а. (Заискивающе улыбается) Уж это я так, чтоб его попугать. А р д а н о в а. Пойдите приготовьте все поскорее к чаю. С е р а ф и м а. Уж я и то говорю Лушке, что уж не знаю, будет меня барыня ругать или не будет. А я уж везде пыль вытерла. Может они меня за это заругают... А р д а н о в а. Но что вы глупости говорите. (Входит А р д а н о в. Серафима уходит). А р д а н о в. Здраствуй, Лизок. Вот тебе твои деньги. (Передает ей пакет) Сорок тысяч. А р д а н о в а. (Берет пакет, смеется, приплясывает) Сорок тысяч. Сорок тысяч. Танцуй, Робинзон. Мы тебя прославили... На ноги поставили. А р д а н о в. Давай, я спрячу. А р д а н о в а. Погоди. Дай поплясать. (Обнимает пакет и кружится) Никогда еще с таким кавалером не плясала, которому цена сорок тысяч. Танцуй Робинзон. (Останавливается) И как можно было дать такую уйму денег за этот старый гриб Вознесенское. Ведь уж такая гадость была, такая тоска, мох да клюква. А р д а н о в. Ну что ты понимаешь. Там земли много. Ну дай я спрячу. А р д а н о в а. Все-таки весело, что у меня столько денег. Боюсь только, что пожалуй мама рассердится. Ведь это ее имение-то было. А р д а н о в. Ну раз она тебе его подарила, так ты имеешь полное право делать с ним, что хочешь. Ну дай же я спрячу. А р д а н о в а. Куда же ты спрячешь? А р д а н о в. Да вот хоть сюда в бюро. А в понедельник отвезу в банк. Л у ш к а. (Вбегает) Ворохловы на моторе подъехли. А р д а н о в а. Иду, иду. (Уходит. Арданов запирает деньги в бюро и уходит тоже. Оба тотчас же возвращаются с супругами В о р о х л о в ы м и. И л ю ш е ч к а идет за ними). В о р о х л о в. Бывал здесь, бывал. Еще при покойном исправнике бывал (Оглядывает комнату). Ну, у вас здесь, конечно, все по-новому, как говорится, стиль декаля. В о р о х л о в а. Очень, очень у вас хорошо. Мне вот и Илюшечка нахваливал, что хорошо (Илюшечка садится в угол, уткнув нос в альбом). А р д а н о в а. Садитесь, пожалуйста. Илья Иванович. Глафира Петровна. В о р о х л о в. Сядем, сядем. Отчего не сесть. Сегодня значит, литки пить будем? За сколько именьице-то продали? Лизавета Алексеевна? А р д а н о в. За сорок тысяч. В о р о х л о в. Ну что же и то деньги (Луша вносит поднос с чаем) Если бы я знал, что вы продаете, я бы, пожалуй, и сам купил. В о р о х л о в а. Ну и на что тебе? В о р о х л о в. А я и сам не знаю. (Задумчиво) Видно, прынт такой. А р д а н о в а. Что? В о р о х л о в. Нет, это я так. А р д а н о в а. Глафира Петровна. Вареньица? В о р о х л о в а. Свеженького? Много теперь ягоды носят. У нас уже 4 пуда наварено. Да и с прошлых годов пудов 7 аль 8 осталось. Варю нынче, а сама думаю, и куды это все и на что это все. И чего я варю, и сама я не знаю, чего я варю, а вот варю. В о р о х л о в. (Мрачно). Прынт такой, оттого и варишь. Все на свете по прынту делается. (Елизавета Алексеевна отвернувшись тихонько смеется, потом подходит к Илюшечке). А р д а н о в а. Илья Ильич, чашку чаю. Что вы так тихо сидите? И л ю ш е ч к а. (Очень смущенно) Благодарю, я... дома пил, я с удовольствием не хочу. В о р о х л о в. (С сокрушением покачав головой) Не везет мне в сынах. Один спился, сбродяжился, а другой вот, стиль декаля. Старшего-то в Лондон посылал. Исправник покойный правду говорил: "Выпороть его надо, а не в Лондон". В о р о х л о в а. Ну что же говорить, исправник они, конечно, человек начитанный, а где уж нам-то различать, когда человека пороть надоть, а когда его в Лондон. А и то сказать, какой ни на есть Петруша наш, одначе добрые люди им не брезгивают. На прошлой неделе Чеканевы сватов присылали. А р д а н о в. Это какие Чеканевы? В о р о х л о в а. (Гордо). А такие, что при своих средствах и винокуреной завод свой. И очень, говорят, нам с вами породниться приятно и живем мы, говорят, слава Богу, и у нас маменька с утра в шелковом платье в гостиной сидят и пасьянс раскладывают. Вот как добрые люди про нашего Петрушу думают. В о р о х л о в. Ну. Распавлинила хвост. (Входят П о л и н а  Г р и г о р ь е в н а  и  Д о л г о в). П о л и н а. Бонжур, бонжур. Вот Андрей Николаич у нас сидел, я и его с собой притащила. Я мелодия, а он мой акомпаниман. Хи-хи-хи. А р д а н о в а. А что же Петр Петрович? П о л и н а. Ах, право не знаю. Он все возится со своим пернатым царством. В о р о х л о в. Это что же, кур разводит что ли? П о л и н а. Нет, у него теленок и две свиньи. (Арданов подвигает стул Полине). П о л и н а. Нет, я хочу рядом о Ильей Иванычем. Илья Иваныч наш меценат. В о р о х л о в. Это к чему же? Как понимать? П о л и н а. В полном смысле. Вы наш городской покровитель, и вы пожертвовали в приют пять мешков крупы. Я все знаю. Д о л г о в. Восторг, восторг и восторг, Полина Григорьевна, дайте мне скорее поцеловать вашу ручку (Целует и говорит серьезно) Мерси. Вы сами не подозреваете, сколько вы можете доставить чистой радости. В о р о х л о в а. Как это все по-столичному. Д о л г о в. Что? В о р о х л о в а. Обращение, говорю, очень московское. В о р о х л о в. Теперь и наш город немногим чем Москве уступит. И телефон есть и лектричество есть, и на моторах ездим, а еще поживем, так я к вам на эропланте прилечу в карты играть. Фррр... В о л о х о в а. Ой, батюшки страсти. В о р о х л о в. А как подумаешь, так ведь 20-то лет тому назад у нас здесь еще и железной дороги не было. Н-да-с. Далеко мы шмыгнули. Ух, как далеко. Самих себя не видать. (Входит К л е о п а т р а  Ф е д о т о в н а  и  И в а н  А н д р е е в и ч. Здороваются) К л е о п а т р а Ф е д. Ах, как я была поражена, когда я узнала, что вы продали Вознесенское. И зачем, вы продали? А р д а н о в а. Надоело уж очень. Я все равно каждое лето к маме уезжала, а зимой там жутко. Лучше жить здесь, в городе. К л е о п а т р а. Какое чудное имение. Мы когда-то с Иван Андреичем туда за грибами ездили. Помнишь, Иван Андреич? Хи-хи-хи, Полина Григорьевна, я вам потом что-то расскажу. П о л и н а. (Жеманясь) Ах, уж вы всегда. Анфан терибль. (Во время разговоров Долгов пристально смотрит на говорящих, внимательно слушает каждого, улыбается про себя). А р д а н о в а. И мужу надоело это Вознесенское. К л е о п а т р а. Ну что ж, в городе можно было сезон проводить, а остальное время в деревне. В о р о х л о в. У нас на Волге тоже сезоны были: комариный, мошкариный и вохры. Уж что лучше, не знаешь. Комары сосут - сосут. Уж на что худо, а пойдет мошкариный сезон, да как полезет мошкара и в рот, и в нос, и в глаз, вздохнуть не даст. А уж как вохра донимать начнет, так уж тут и комара голубчиком вспомнишь. И в а н А н д р е и ч. А по-моему и в уединении можно не без пользы время провести. Вот я, например, занимаюсь, кроме службы, серьезным делом, так мне времени еще хватает. Д о л г о в. А чем, если не секрет, вы занимаетесь? И в а н А н. Изобретаю. Я изобретатель. Хочу изобрести такую машинку, которая бы каждое утро в определенный час нас будила. Это очень сложная вещь. Машинка эта будет снабжена специальным звонком или трещоткой. С вечера вы ее заводите и утром она начинает звонить. Вот только еще не придумал, как так сделать, чтобы она звонила ровно в определенный час. А р д а н о в а. (Смеясь) Иван Андреич, да ведь это же просто будильник. Самый обыкновенный будильник. И в а н А н. (Растерянно) То есть это как так? А р д а н о в а. Ну да, конечно, с вечера заведете, а утром он и затрещит. И в а н А н. (Обиженно) Ну этак можно про все сказать. Да это и неважно, это я между прочим изобретал. А главное мое изобретение - это кинематограф. Хочу кинематограф изобрести. А р д а н о в а. Господи. Да ведь он уже давно изобретен. И в а н А н. (Ядовито). Так что же из этого? То ихний кинематограф, а то будет мой. Еще неизвестно, чей окажется лучше. А р д а н о в а. (Илюшечке) Илья Ильич, садитесь к нам сюда, вам там одному скучно. И л ю ш е ч к а. (Испуганно) Нет, нет, что вы Лизавета Алексеевна. Мне ужасно, ужасно весело. В о р о х л о в. Оставьте его, барынька. Ишь ему весело. (Задумчиво) Не везет мне в сынах. А р д а н о в. (Долгову) А вы на этот раз, на долго в наши края, Андрей Николаевич? Д о л г о в. Да, вероятно, до осени. Мне тут нравится, да и дела кое-какие. (Входит Серафима). С е р а ф и м а. (Свистящим шепотом Ардановой) Карточные столы в кабинете приготовлены. А р д а н о в а. Хорошо, хорошо. (Серафима уходит). Д о л г о в. А это что за тип? А р д а н о в. Это Серафима Ананьевна г-жа Светоносова, домоправительница и мажордом. Совершенно крепостная душа. В о р о х л о в а. Ну уж где там. Разве теперь такие преданнные бывают, как в крепостное время. Теперь ни за грош господ своих за продукты продадут и выдадут. Д о л г о в. Вот это-то именно и есть крепостная душа: она и преданная, она и предательница. В о р о х л о в а. Ну уж это вы, батюшка, так только по-ученому путаете. В о р о х л о в. (Иван Андреичу) Там против вас, кажется, большой пустырь есть? Так вот я этот самый пустырь купить хочу. Цементный завод строить. В о р о х л о в а. Господи, Твоя воля. И все-то ему надо, и все-то ему надо. И на что ему все это. И в а н А н. Пустырь есть. Большое место. В о р о х л о в а. И на что ему все это? Своего девать некуда. В о р о х л о в. Молчи. Прынт такой. Стало быть и надо. (Долгову) Вы чего смеетесь? Д о л г о в. (Серьезно) Нет я ни смеюсь. Я просто только с большим интересом и удовольствием слушаю вас. Именно с большим интересом и удовольствием. (Садится) Я ведь с детства помню, когда еще мой отец здесь предводителем был. В о р о х л о в. Как же, как же, Николай Петровича очень помню. Растатырлив больно был, все просадил, а умный был человек. Д о л г о в. Вот теперь я здесь с детства не был. Думал прямо не узнаю своего старого гнезда. Действительно - телефоны и электричество, и железная дорога. Перемен много. Но чем больше смотрю, тем больше узнаю свое родное незабытое. Помните Федосья Карповна была, почмейстерша? Наверное, Илья Иваныч помнит. Говорят умерла. Я уж жалел, что не увижу. Очень был интересный тип. А потом смотрю, - тут мелькнуло, там мелькнуло... Здравствуйте, дорогая Федосья Карповна. Поздравляю вас бессмертием. В о р о х л о в а. Ой, что вы батюшка, страсти какие. Чудит вам что ли? Д о л г о в. И все живо и все живы. И все нетленно и все бессмертны. Ну не радость ли это? П о л и н а. Се-т-афре. Это у вас просто нервное. В о р о х л о в а. Теперь от нервов, говорят, очень морковь помогает. Прямо натрут морковь на терке и нервы помажут (Ардановой) Вы чего на меня смотрите? Тоже ведь не зря ума, а который, значит, нерв расстроивши, тот и мажут. А р д а н о в. Говорят, у нас Тройков хороший доктор был. И в а н А н. Он мою тещу от смерти спас. В о р о х л о в. Был да весь вышел. Спился. Теперь и рецепту написать не может. Фершал за него пишет. А по делом. Не пялься. С каким форсом приехал (Передразнивая) Да что вы. Да как вы живете. Да то, да се, да воскресные школы, да союзы, да демократы, да рабочих страхуй. (Злобно) Ничего. Прищемили хвост. Думал к дуракам попал. Покрепче твоей спринцовки сила есть. Раз тебя по карману. Раз тебя по чести. Вот тебе наука, вот тебе демократы. Получай. Ха-ха. Что, навоевался? Кишка тонка. Сиди, не вякни. А фершал за тебя пусть рецепты пишет. А р д аvн о в а (помолчав) Вот вы какой Илья Иваныч. Сами говорите, что он доктор был хороший, так чего же вы радуетесь, что человек погиб. В о р о х л о в. Не лезь противу прынту. Болтай фалдами там у себя, в Москве, али где. Может там тебя и будут слушать. Д о л г о в. Почему же вы так на него обиделись, Илья Иваныч. Ведь вашему делу от воскресных школ никакого бы убытку не было. В о р о х л о в. Эк хватил. Мне от евонных идей ни от одной убытку быть не могло. Я и не фабрикант и ни что. Мое дело хлебное. У меня расшивы, да техвинки, меня фабричное дело не касается. Д о л г о в. Так чего же вы? В о р о х л о в. А вот как. Вот не хочу. Прынт значит. И не лезь. И спорить со мной не советую (Ворохлова начинает всем испуганно мигать бросьте мол, не раздражайте). А р д а н о в. Ну конечно... собственно говоря, прынцып... Конечно. В о р о х л о в а. (Меняя разговор) А вот уж я ни за что не хотела бы в столицах жить. Нехорошо в столицах. Больно там у них нищие набалованы. Уж и не спорьте, уж это я на себе испытала. Приехала я весной в Питер процент получать. Подсчитала, значит, дома, сколько получки будет и все досчитаться до толку не могу: то выходит на три тыщи больше, то выходит на три тыщи меньше. Вот я и дала обет нищего-то в Питере хлебом наградить, чтобы мне Бог на три тыщи проценту больше послал. Взяла я с собой хлеб, целую ковригу, хороший хлеб, монастырский, с тмином. Да еще пару огурчиков прибавила солененьких, чтобы ему, нищему, повкуснее было. Ну пошла это я в банк и ковригу с собой волоку. Тяжелая. Искала, искала нищего, еле нашла: бегамши-то чуть в банк не прозевала. Даю ему хлеб, огурчики, все как следовает. Вот, говорю, помолись об успехе рабе Божией Глафире. Так чтоб вы думали. Ведь не взял. Мне, говорит, деньгам подавай. Так ведь намучилась. Племянника со Стрельны с дачи выписала. Ему препоручила. А и он кобенится. Я, говорит, студент, мне, говорит, неловко с ковригой-то. Двадцать рублей ему подарила. Сунул кому-то хлебец-то мой. Сдержала я обет. Ну процент хорошо получила, как хотела. Не люблю ваших столиц. В о р о х л о в. Никто туда тебя и не гонит. А р д а н о в. Однако, господа, не будем терять золотое время. Столы приготовлены, займемся делом. В о р о х л о в а. Ох, уж мне-то бы и не следовало. Уж больно я плохо играю. П о л и н а. Да что вы, Глафира Петровна, да вы чудесно играете. Да вы прямо профессор (Все уходят. Полина берет под руку Клеопатру и задерживает ее). Клеопатра Федотовна, шери. Как вам нравится Андрей Николаевич? Нет вы скажите правду, правду. (Илюшечка встает и на цыпочках отходит вглубь комнаты). К л е о п а т р а (с гримасой) Жидковат. П о л и н а (С негодованием) Какой вздор. Он именно великолепно сложен. Именно великолепно. Стройный, ловкий. Я положительно вас не понимаю. К л е о п а т р а. Вы так говорите, потому что никогда не видели действительно красивых мужчин. Вот если бы вы видели моего Ивана Андреевича, то есть его спину, вы бы не то запели. П о л и н а. (С любопытством) А что бы я запела? К л е о п а т р а. Да уж не знаю, что. Это ваше дело. Вот уж хоть мне и муж, но я должна сказать правду - божественная красота. Представьте себе Апполона Бельведерского. Видали? П о л и н а. Видала. К л е о п а т р а. Ну так вот. Спина у Ивана Андреевича, вылитый Апполон Бельведерский, только гораздо интеллигентнее. П о л и н а. Да что вы, ну кто бы подумал? Ах, шери, как все это интересно. К л е о п а т р а. А вы носитесь с вашим Андреем Николаичем. Что он очень в вас влюблен? Я ведь никому не скажу. П о л и н а. Безумно влюблен. Он у нас уже три раза обедал. Настоящее безумие. К л е о п а т р а. А что же он говорит? П о л и н а. Ах, массу говорит. Массу. И знаете, как он умен. Ах до чего он умен. Это настоящий философский ум. Муж недавно говорит, что он любит деревню, а Андрей Николаич ему в ответ: зачем вам ехать в деревню, когда у вас в доме такой большой сад? К л е о п а т р а. Ну, воля ваша, ничего в этих словах мудреного нет. Это и каждый может сказать. П о л и н а. Ах, финисе. Ничего подобного я ни от кого не слыхала. К л е о п а т р а. Просто вы в него втюрились, вот вам и кажется? П о л и н а. Я втюрилась? Что за выражение. Это вы воображаете, что у вашего мужа бельведерская спина и что все должны... А р д а н о в а. (Вбегая) Полина Григорьевна, Клеопатра Федотовна, вас ждут. Идите скорее (Полина и Клеопатра уходят вместе с ней) Д о л г о в. (Входит, держа под руку Ворохлова). А я хотел вас попросить, милейший Илья Иванович, не можете ли вы мне ссудить немножко денег. В о р о х л о в. С удовольствием, с удовольствием. Вам сколько: пятерочку? десяточку? Д о л г о в. Нет, мне не пятерочку, мне рублей восемьсот. Не надолго. В о р о х л о в. Восемьсо-от. Нет, вы уж на меня не пеняйте. Не могу-с. Это я никак не могу-с. И раньше не мог и потом никогда не смогу. Уж не осудите, Д о л г о в. (Смеется) Я ведь это знал? Ха-ха-ха. Я ведь знал, что вы так скажете. Я нарочно и спросил. Не сердитесь, я пошутил. В о р о х л о в. (Смотрит на него лукаво, но без улыбки) Ничего ничего, я ведь знал, что шутите, я ведь это тоже шутя отказал-то. (Долгов громко смеется. Оба уходят). А р д а н о в а. (Входя) Илья Ильич, где вы? Где же вы? И л ю ш е ч к а. Я здесь, Лизавета Николаевна. Я здесь. А р д а н о в а. Вам скучно, Илюшечка. Да что с вами поделаешь. В карты вы не играете, разговоров не разговариваете, за дамами не ухаживаете. Ну, садитесь сюда. Скажите, вам нравится Полина? (Садится на диван.) И л ю ш е ч к а. Нет, Полина Григорьевна мне не нравится. Конечно, она очень милая. Только мне не нравится. А р д а н о в а. (Улыбаясь, напевает). Танцуй Робинзон. Мы тебя прославили, на ноги поставили... Илюшечка, что это за дурацкая песенка. Привязалась ко мне, не дает мне покоя вот уже второй день. Надоела и такая неотвязчивая. И л ю ш е ч к а. А я вам новую книжку стихов принес. Только ведь сегодня нельзя будет читать? А р д а н о в а. Не знаю, может быть позже. Русские стихи? И л ю ш е ч к а. Да, русские. Я больше люблю русские. А вы? А р д а н о в а. Скажите, Илюшечка, какого вы мнения об Долгове. И л ю ш е ч к а. Я не знаю. А р д а н о в а. Не знаете? (Задумчиво) Вот и я тоже не знаю. (Думает) Илюшечка, о чем вы сейчас подумали? И л ю ш е ч к а. Я все обдумываю один план. Я ведь ужасно стихи люблю. Так вот если, не дай Бог, папенька умрет и если Бог даст оставит мне состояние, так я непременно начну журнал издавать. Приглашу самых, самых лучших поэтов. Господи, как хорошо будет. Как славно. А р д а н о в а. (Улыбаясь) Смешной вы мальчик. Скажите, Илюшечка, ведь вы не будете пьянствовать? Правда не будете? И л ю ш е ч к а. Нет, Елизавета Алексеевна, никогда не буду. У меня, Лизавета Алексеевна, когда я маленький был, гувернер был, француз, мосье Бажу. Так он страшно пил и чтоб я маменьке не выдал потихоньку меня наливкой угощал. Ведь если 6 у меня склонность была, я бы привык, а вот видите меня не тянет. Так я принесу книжку, у меня в передней? А р д а н о в а. Ну, хорошо. (Илюшечка уходит. Лизавета Алексевна смотрится, напевая в зеркало. Входит Долгов) Д о л г о в. Вы одна? А р д а н о в а. (Несколько испуганно). Да. Д о л г о в. Я хотел бы вам сказать... Елизавета Алексеевна, помните недели две тому назад, вы как-то сказали, что любите красный мак. И вот... Словом те цветы, которые вы получаете каждое утро... это я их вам посылал. Вот все, что я хотел сказать. А р д а н о в а. (Растерянно). Мне кажется... что я это знала. Д о л г о в. (Смотрит ей пристально в глаза) Мне кажется, Лизавета Алексеевна, что мы очень, очень многое знаем друг о друге. (Выпрямившись) Теперь я пойду. А р д а н о в а. (Встрепенувшись) Подождите, подождите. (Протягивает к нему руки) Я должна вам сказать... (Входит Арданов) А р д а н о в. Ах, вы здесь Андрей Николаевич. Идемте же. (Долгов идет к двери. Арданов остается). А р д а н о в. Представь себе, Лиза, Ворохлов непременно тащит меня отсюда в клуб. Да и Иван Андреич тоже собирается. Придется пойти, хотя я и дал тебе слово. Но ты сама понимаешь, как-то неловко отказываться. Играть я, конечно, не буду, я только так... А р д а н о в а. (Рассеянно). Хорошо, хорошо... А р д а н о в. Так я иду. Поторопись с ужином. (Уходит). И л ю ш е ч к а. (Входя) Вот моя книжка. А р д а н о в а. Илюшечка. Милый (закрыв лицо руками, опускает голову на стол). И л ю ш е ч к а. Что случилось с вами? Лизавета Алексеевна? А р д а н о в а. Случилось, Илюшечка. Случилось. И л ю ш е ч к а. (Испуганно) Что? А р д а н о в а. Страшное случилось. И л ю ш е ч к а. (Отчаянно) Лизавета Николаевна. А р д а н о в а. (Поднимает голову) Что вы, Илюшечка? А может быть это и ничего. (Смеется) Может быть это только смешно. Знаете, Илюшечка, как будто все затеяли танцевать вальс или какую-нибудь польку трамблан: и Полина Григорьевна, и Клеопатра Федотовна, и ваш папенька с маменькой, и я с вами или... с кем-нибудь другим, совсем приготовились, уж в пары встали и вдруг музыканты вместо самой ожидаемой польки трамблан заиграли Бетховенскую симфонию. Ведь это, пожалуй, и смешно? Илюшечка? И л ю ш е ч к а. Я не знаю о чем вы, Лизавета Алексеевна. Я вижу только, что вы очень встревожены. Хотите, я вам стихи прочитаю? (Читает стихи, тихо нараспев.) В замке был веселый бал, Музыканты пели Ветерок в саду качал Легкие качели В замке в сладостном бреду Пела, пела скрипка... А р д а н о в а (Перебивая) Это чье? И л ю ш е ч к а. Поэта Бальмонта. А р д а н о в а. Он умер? И л ю ш е ч к а. Что вы, что вы. Он жив. Молодой. А р д а н о в а. Как хорошо. А я почему-то думала, что все поэты давно, давно умерли... И л ю ш е ч к а. Ах нет, они живы. Они всегда живы. А р д а н о в а. (Медленно проходит по комнате, вдруг останавливается, оглядывается точно с изумлением, говорит тоскливо). Илюшечка. Что мне делать? Что мне делать, Илюшечка? И л ю ш е ч к а. (Тихо опускает голову, потом раскрывает книгу и начинает читать стихи). В замке в сладостном бреду Пела, пела скрипка, А в саду была в пруду Золотая рыбка. И кружились под луной Словно вырезные Опьяненные весной Бабочки ночные... З а н а в е с. ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ Комната Ардановой, небольшая, уютно обставленная. Арданова одна. Вечер  горят лампы. А р д а н о в а. (Смотрится в зеркало, поправляет волосы, платье, напевая) Хоть не видели ее Музыканты бала, Но от рыбки, от нее Музыка звучала. А р д а н о в. (Входя) Чего ты все вертишься. А р д а н о в а. (Смеясь, отвечает, напевая) Оттого, что там в пруду Золотая рыбка. А р д а н о в. Перестань. Раздражает это ужасно. А р д а н о в а. (Затихнув) Какой ты всегда сердитый. Чего ты все злишься. А р д а н о в. Радоваться, кажется нечему. А р д а н о в а. Какое бы то ни было хорошее настроение, достаточно тебя увидеть - все гаснет. Ты прямо какой-то ходячий огнетушитель. Тебя нужно рекомендовать пожарным обществам. А р д а н о в. Очень остроумно. (Зевает) Какая тоска. Хоть в клуб пойти, что ли. А р д а н о в а. Все к этому очевидно и ведется. А р д а н о в. Что такое ведется? Вечно ты вздор говоришь. А р д а н о в а. Это у тебя верно такая примета - перед тем, как в клуб идти, нужно сначала со мной поссориться. А р д а н о в. Ах, перестань, пожалуйста. С тобой ни о чем говорить нельзя. Вечные придирки. А р д а н о в а. Коля. Что с тобой? Когда я к тебе придиралась? А р д а н о в. (Хватаясь за голову) Вечные сцены. Вечные сцены. Вечные сцены. Господи. Когда же это наконец кончится. А р д а н о в а. Ничего не понимаю. А р д а н о в. Ты никогда ничего не понимаешь. А р д а н о в а. Я понимаю только одно. Только одно. Я понимаю, что ты меня не любишь, если тебе доставляет удовольствие изо дня в день сердиться на меня без всякой причины, без всякого смысла. Ведь это так тяжело и скучно. А р д а н о в. Я не виноват, что я нервный человек, а ты меня все время на зло раздражаешь. А р д а н о в а. Зачем ты так говоришь, ведь ты же знаешь, что это неправда. Ты делаешь все, чтобы я себя почувствовала лишней в твоем доме. Ты или уходишь на всю ночь, или злишься на меня. Что же мне делать? А р д а н о в. Во всяком случае не делать сцен. (Круто поворачивается и уходит из комнаты.) (Входит Серафима). С е р а ф и м а. Виновата, барыня, может что прикажете? А р д а н о в а. Что? Мне ничего не нужно. С е р а ф и м а. А я сижу да думаю, дай-ка я у барыни спрошу, не нужно ли им чего. Завтра гости рано придут, так может лучше, что с вечера приготовить. И знаете, барыня, ужасно у нас много на кухне дров жгут, и прямо такое воспаление, что дышать невозможно. И к чему так. И дрова тоже денег стоят, а у кухарки, у Агафьи, нет в дровах никакого проникновения. Смотреть на них, так за господское добро сердце на пятнадцать кусков рвется. Мне господское добро дороже своей руки либо ноги. Ей Богу. Что мне врать-то, вот образ-то на стене... (Помолчав, залебезила) И какой я, барыня, сон нынче странный видела. Будто отдаете вы мне ваше платье коричневое, прошлогоднее-то, про которое вы говорили-то, что больше носить-то не будете. Оно и действительно, что вы уж его и не носите. Так вот во сне-то будто вы мне это платье отдаете и говорите: "Носи, Серафима Ананьевна, это платье на доброе здравие, отдаю его тебе, потому что мне так Богородица велела". И так это я во сне даже от радости заплакала. И вот уж и не придумаю к чему бы это такой сон. А р д а н о в а. (Чуть-чуть улыбаясь). Возьмите себе это платье. Оно мне не нужно, я о нем совсем забыла. С е р а ф и м а. (Целуя Арданову в плечо) Матушка вы моя, барыня вы моя золотая. Вот он сон-то к чему. Это, говорят, за праведную жизнь, Господь вещие сны посылает. А жизнь у меня праведная и сердце у меня чистое. Вот теперь у нынешних у всех уважатели. Кухарка уж на что худорожая, и у той уважатель. А меня и смолоду никто не уважал. Барыня вы моя милая, только и любви-то я в своей жизни видела, что вы меня пригрели. (Вытирает глаза платком.) А р д а н о в а. Ну, полно, Серафима Ананьевна, что вы расстраиваетесь. Никто же вас не обижает. С е р а ф и м а. Ах, барыня золотая, кабы не вы, давно бы они меня со свету сжили. Давеча почталион, уж на что сам холера в сапогах, а говорит: "От вашей Анантихи панафидой пахнет, ей, говорит, давно бы пора поросячий прыск под кожу делать, чтобы она, чучело, скорей поворачивалась". Ведь обидно это, барыня милая, ведь кабы не вы заступница моя светлая... А р д а н о в а. Ну, охота вам обращать внимание. С е р а ф и м а. Конечно, может я теперь для людей и чучело стала, а не всегда я такой была. Росла я молоденькой у мамочки, любила меня мамочка моя. Фимочка, говорила, птичка ты моя райская. А и правда я как птичка была. Все-то щебечу себе да прыгаю. И жених у меня был, очень светский был, из хорошего общества, телеграфистом служил, а сам, как бутон рослый. Фимочка, говорил, птичка ты моя райская и где, говорит, птичка, твое приданое. Уж и плакали мы с ним, уж и плакали. Потому он очень благородный был и никак без приданого жениться не мог. (Вытирает глаза) Хороша я была у мамочки своей. Мамочка моя светлая, свеча моя негасимая. А теперь-то я изолгалась, изокралась, испоганилась, плюсами обросла. Барыня, милая, что я вам скажу никому не говорила этого, вот вам первой. А р д а н о в а. Что такое? С е р а ф и м а. С мамочкой-то моей, какой конфуз вышел. Уж такой конфуз, что и за душеньку ее молиться не могу. Мамочка-то моя без погребения померла. Пошла она в Киев на богомолье, да и не вернулась. И где, и что, и не видал никто. Вот уж десять лет прошло. И куда она делась, не знаю. Может тюкнул кто, на худобу ейную польстился - много ли ей надо, старушечке маленькой. Вот и не знаю, как за нее молиться-то - за живую, али за мертвую-то. То запишу в поминанье, то опять в за здравие. Вот никому не говорила, барыня милая, вам первой. Потому душу свою за вас отдать рада. (Входит Арданов. Серафима на цыпочках уходит). А р д а н о в. Ну-с, я ухожу. А р д а н о в а. Я этого ждала. А р д а н о в. (Сухо) Тем лучше. Л у ш а. (Входя) Господин Долгов пришел. А р д а н о в. Проси сюда. А р д а н о в а (Испуганно) Коля, только ты не уходи, Коля. А р д а н о в. Пожалуйста, без сцен при посторонних людях. (Входит Долгов). А р д а н о в. Здравствуйте, Андрей Николаич, вы меня извините необходимо на пару часов по одному делу. Я даже не прощаюсь с вами, потому что надеюсь вас еще застать. Д о л г о в. Я только на несколько минут... Лизавета Алексеевна обещала дать мне Русскую мысль. А р д а н о в. Нет, нет, уж вы, пожалуйста, посидите. И не забудьте, что мы ждем вас завтра к двенадцати на пирог. Кое-кто соберется. Д о л г о в. Как же, я помню. Непременно. День ваших именин. Непременно буду. А р д а н о в. Так пока до свидания. Я очень скоро вернусь (Уходит.) А р д а н о в а. (Ему вслед). До свидания, Коля. (Арданов, не оборачиваясь, уходит) Д о л г о в. Отчего вы покраснели? Неужели вам это не безразлично. А р д а н о в а. Во-первых, я вовсе не покраснела. Д о л г о в. А во-вторых? А р д а н о в а. А во-вторых - ничего. Д о л г о в. О женщинах давно известно, что они всегда говорят "во-первых", как будто много-много хотят сказать, а хватает их только на это "во-первых". А р д а н о в а. Вы хотите мне говорить дерзости? Д о л г о в. Да, хочу. Я очень рассердился. А р д а н о в а. На что? Д о л г о в. На то, что вы покраснели. Мне это ужасно больно. Скажите мне правду... Скажете? А р д а н о в а. Не знаю. Впрочем - нет - знаю. Не скажу. Д о л г о в. Этого не может быть, вы его не любите. Вы молчите? Ведь это тип, понимаете - тип. В каждом провинциальном городишке есть таких двое-трое. Картежник. Он очень мил, конечно, симпатичен. Но ведь не для вас. Он для той институточки, какою вы были семь или восемь лет тому назад, когда вышли за него. Вы молчите? И то хорошо, что вы молчите. Вы бы могли заставить меня замолчать, а молчите сами. (Берет ее за руки). Лизавета Алексеевна. Не нужно этого ничего. Не нужно краснеть оттого, что он не откликнулся на ваш привет. Поймите, что его не должно быть в вашей жизни. Он - это ваше уродство. Это серый налета на вашей жизни, тусклая пленка, через которую вы неба не видите. За что? Вы яркая, вы красивая, вы свободная. Вся душа у вас певучая. Музыка ваша душа. Вы не знаете, как я любуюсь на вас. Среди всех этих трупов - вы одна живая. У них у всех немые души, немые и глухие. Вы одна - музыка. Красивая моя... Вот сколько времени я следую за вами, всюду ищу вас и каждый раз, как увижу, говорю с тем же восторгом: красивая. Если бы вы знали, какое это счастье, что вы красивая. А р д а н о в а. (Поднимает голову и смущенно смеется). Мне стыдно, когда вы так говорите. Право. Мне хочется, как деревенской девочке, закрыть лицо руками. Д о л г о в. Красивая. Мне больно смотреть на вас. Мне больно думать, что с вами будет, как вы будете жить среди этих трупов. Ведь ваша душа, это музыка, которая сейчас такая тихая, ведь вспыхнет она когда-нибудь. Что с вами тогда будет, красивая, любимая, что с вами будет? А р д а н о в а. (Испуганно). Как вы сказали? Как вы назвали меня? Д о л г о в. (Тихо, наклоняясь к ней) Любимая. Я сказал, "любимая". Не надо бояться этого. (Помолчав). Я очень тревожусь за вас. Всех их я знаю. Ведь они трупы, марионетки старого сатаны, давно и навеки заведенные. Вертит сатана ручку своей шарманки и кружится каждый из них, как того требует накрученная пружинка. У Ворохлова "прынт". Покупает, продает, делает деньги и совершенно искренне не знает, на что ему это. Говорит, что все монастырю завещает, потому что сыновьями недоволен. До Ворохлова был здесь Михеев, такой же до Михеева, верно, какой-нибудь Еремеев или Евстигнеев. Жена Ворох-лова, Глафира, варенье варит, тоже бессознательно. Тоже "прынт", пружина прикручена. Муж ваш в карты играет. А эта ваша экономка с подвязанной щекой - разве это не крепостная душа. Все как было пятьдесят, сто, полтораста лет тому назад. Сатана любит своих марионеток. Сломалась кукла - почмейстерша Федосья Карповна, он сейчас же склеил ее, подкрасил, вышла Полина Григорьевна. Вертит Сатана ручку своей шарманки и кружатся, кружатся толпы все также всегда и навеки, разве это не жутко, любимая? (Оба молчат.) Вот провели железную дорогу, казалось, новая жизнь придет к вам сюда. Нет - мимо проехала новая жизнь. Провели телефоны - стали ту же ерунду и те же сплетни по телефону говорить, а выписали - моторы поехали на них в карты играть. Лизавета Алексеевна, вы загрустили? А р д а н о в а. Нет, я вспомнила... Вы заговорили про железную дорогу, и я вспомнила, как в прошлом году зимой все ходила на вокзал, когда вечерний экспресс проходил. Он ведь у нас не останавливается, летит мимо. Так вот я всегда ходила смотреть на него. Яркий такой, праздничный, словно огненный змей пролетит мимо и никакого ему дела нет до нас, до маленьких, сереньких. Разрежет тьму огненными искрами, пролетит и снова темно и тихо: только задымит снежная пыль между рельсами и опять ляжет. Тихо... Д о л г о в. Красивая моя. Придет ваш поезд. Верьте. Придет, прилетит, остановится и войдете вы в него и умчит он вас через тьму и тишь в яркую, звучную, огненную жизнь. Верьте мне. Так должно быть и так будет. Ведь не испугаетесь вы, когда огненный змей прилетит за вами? Не испугаетесь? Не отречетесь? А р д а н о в а. Не испугаюсь. Не отрекусь. В самую черную тьму брошусь с ним. Нет, не испугаюсь. Д о л г о в. Трупов не побоитесь? Не простят они вам. Мертвые не любят живых. Это извечная вражда, а власть мертвых велика... Вы не знаете еще, как она велика. Из поколения в поколение душат они живых, - смотрят зорко и душат доктора Тройкова. Вы поняли, что это было? А р д а н о в а. Это страшно. Д о л г о в. Это злоба мертвого против живого. Ворохлов старый труп, излюбленная марионетка сатаны... все это очень страшно, гораздо страшнее, чем вы думаете. А р д а н о в а. Я не знаю... Может быть я тоже должна была прожить эту свою жизнь тихонько, как моя пружинка велит. Я и жила так. Покорно. И не ждала ничего. А теперь... теперь я жду. Д о л г о в. Вы ждете. А р д а н о в а. Огненного змея жду. (Помолчав). Душно мне. Я точно чужая здесь стала. И другие должно быть, чувствуют, что я чужая. Д о л г о в. Так и должно быть, красивая моя. Так и должно быть. А р д а н о в а. Андрей Николаевич, скажите - вы знаете обо мне. Скажите - я не боюсь - скажите мне все. Д о л г о в. Да, я все знаю... Когда я смотрю в ваши глаза, они так широко-широко раскрываются. Вы вся раскрываетесь для меня. А р д а н о в а. Да... да... Д о л г о в. Когда я смотрю на ваши губы, вы вся бледнеете и закрываете глаза и тянетесь ко мне. А р д а н о в а. (Испуганно и смущенно.) Нет, нет, этого не было. Д о л г о в. Не бойтесь меня, любимая. А р д а н о в а. Я любимая? Д о л г о в. Да. А р д а н о в а. (Тихо). Как быть? Д о л г о в. Будет хорошо, красиво, ярко. Будет необычайно. Только не надо бояться ни слов моих... (Тихо) ни поцелуев. А р д а н о в а. (На минуту закрывает глаза). Вы скоро уедете. Д о л г о в. Теперь я ничего не знаю. Прежде, я помню, мне нужно было ехать, потому что там ждут меня дела. Теперь ведь все новое, другое. Но торопить вас я не буду. Когда настанет час, вы сами придете ко мне. А р д а н о в а. Отчего так тревожно мне? Д о л г о в. Это огненный змей летит. Не бойтесь его. Вы сказали, что не испугаетесь и не отречетесь, что отдадите себя ему для нашей, нашей, нашей жизни. (Опускает голову на ее руки и замирает так.) Любимая... (Вдруг подымается) Теперь я пойду. А р д а н о в а. Останьтесь. Д о л г о в. Сейчас вернется ваш муж. Я не хочу с ним встречаться. А р д а н о в а. Разве не все равно теперь? Д о л г о в. Нет. Мне трудно. До свидания. (Отходит). Я сейчас не буду больше целовать ваши руки. Поднимите голову вот так. Я вас всегда вижу такою, когда думаю о вас... Ну, довольно... Я не могу больше... Я иду. (Уходит). А р д а н о в а. (Закидывает руки за голову, стоит вся вытянувшисъ. Говорит, как в бреду.) Горю... горю... (Словно очнувшись, проводит руками по лицу, оглядывается кругом.) (Входит Луша). Л у ш а. Там, барыня, Илья Ильич пришел. Просит на минуточку к вам. А р д а н о в а. Кто такой, Илья Ильич? Как странно. Попросите. Пусть войдет. (Луша уходит. Входит Илюшечка, очень бледный и расстроенный.) И л ю ш е ч к а. Простите меня, Лизавета Алексеевна, что незванный я пришел. Не мог не придти. А р д а н о в а. Да что вы, Илюшечка, я рада. Садитесь сюда. Бледный вы какой-то. И л ю ш е ч к а (Садясь). Не мог не придти к вам, Лизавета Алексеевна. Горе у меня, Лизавета Алексеевна. Петенька умер. Братец мой несчастненький. Умер. А р д а н о в а. Илюшечка, милый. Ах, какое горе. Только вы не расстраивайтесь так. И л ю ш е ч к а. Папенька посылал меня в деревню хоронить его. Плохо он умер. Один. В поле его нашли. У дороги в канаве. Ведь вы знаете, Лизавета Алексеевна, ведь он бродяжка был. Он гимназию в Петрограде кончил, а потом его отец в Лондон послал. Два года он там пробыл, вернулся домой, смотрят странный он какой-то, не в себе словно. Стали замечать - пьет. А к весне затосковал, вырезал себе посошок-палочку, берестяночку взял, надел лапотки, да и пошел... Куда пошел, видно и сам не знал. А я это понимаю, Лизавета Алексеевна. Вы вот не поверите, может быть, а ведь я такой же. Вы не верите? А р д а н о в а. Нет, нет, Илюшечка, я все понимаю и я верю вам. И л ю ш е ч к а. Вот и гувернер у меня был француз и миллионером я рос и вот еще недавно говорил вам, да и сам часто мечтаю, как получу наследство и журнал стану издавать, и поэтов всех к себе позову. А ведь я и сам ничему этому не верю. Какие мне миллионы. Душа-то ведь у меня нищая. Нищая в лапотках ходит, с посошком да с берестяночкой. А р д а н о в а. Ну, что вы, Илюшечка. Зачем вы говорите, что у вас душа нищая. Вот вы стихи любите. Значит, есть музыка в вашей душе, так какая же она нищая, с таким-то богатством. Это вы сейчас так расстроены оттого, что вам братца своего жалко. И л ю ш е ч к а. Нет, нет. Жалко мне братца Петеньку, но душа у меня такая же. Вот особенно весной, когда первые ручейки зазвенят, такая, ах, такая сладкая тоска затомит. Вот верно любовь бывает такая. Вот, когда если кто любит очень. Я ведь не знаю. Я еще никогда не любил. Зазвенят ручейки и словно позовет кто, ничего тогда не надо. Взять только посошок-палочку да котомочку-берестяночку и пойти-идти куда глаза глядят. Ветерок-то будет ласковый, цветочки-голубочки голубые придорожные от шагов моих задрожат, поклонятся: "Здравствуйте, младший братец наш". - "Здравствуйте, - скажу старшие". Потому что на три дня творения цветики эти старше меня. Так вот все идти, идти. Сорвать колос в поле, растереть его ладонями, как святые делали апостолы, растереть и зернами этими голод утолить. А возжаждешь, к ручейку подойдешь. Он сам позовет, ручеек, издали позовет. Нагнешься, зачерпнешь рукой и первую горсточку прямо к солнцу вверх разбрызжешь. Пусть солнышко засмеется, в капельках подрожит, радугой вспыхнет. Играй солнце. А р д а н о в а. Подождите, Илюшечка. Мне кажется, что все-таки жить можно. Есть жизнь. Я знаю. Я теперь знаю, что она есть. Я прежде не знала. И л ю ш е ч к а. Вы не думайте, Лизавета Алексеевна, я многое понимаю, что у вас сейчас какая-то большая тревога есть. И не очень вам радостно. А р д а н о в а. Нет, что вы говорите. Мне хорошо. И л ю ш е ч к а. Нет, Лизавета Алексеевна, нехорошо вам. Было бы хорошо, у вас бы не такое лицо было. Тревожно вам. А р д а н о в а. (Встает и отходит к окну, говорит, не глядя на Илюшечку). Ах, не знаю я, не знаю. Точно сидела я долго в душной затхлой комнате, и лампа чадила и не то то скучно, а тускло как-то было. И вдруг будто двери раскрылись. Сами собой распахнулись - никто их не трогал - сами собой. Широкие, большие... (Закрывает глаза рукой и молчит несколько мгновений.) Страшно мне. И л ю ш е ч к а. Я ведь ничего не могу для вас, Лизавета Алексеевна. Если бы что мог все бы сделал. Вы ведь знаете, что вы для меня. А р д а н о в а. Да ничего и нельзя, Илюшечка, ну что тут сделаешь. Ведь это и есть счастье. Я только никогда не думала, что счастье так тревожно, так больно чувствуется. И л ю ш е ч к а. Тревожно? А р д а н о в а. Ведь я так тихо, тихо жила. Чуть теплилась. Кончила институт, познакомилась с Колей, через два месяца замуж вышла. И вот восемь лет так прожила. Иногда скучно было и думалось, что есть что-то, чего я не знаю, но и сама не верила. И л ю ш е ч к а. Если б я мог что-нибудь для вас. Ничего я не могу. Нищая у меня душа, с посошком ходит, с берестяночкой. (Задумывается) Я пойду, Лизавета Алексеевна. Простите меня, что я так вас встревожил. (Задумывается). Лизавета Алексеевна. Вы только не подумайте, что мне все равно, что я не мучаюсь и не интересуюсь знать, что с вами происходит. Лизавета Алексеевна... Я просто... Не смею спросить. А р д а н о в а. Милый Илюшечка, спасибо вам. Я и сама ничего не знаю. Знаю только, что не пустяки это, что серьезно и важно, потому что не смеха и не веселья хочу я, и не поцелуев... да, Илюшечка, вы не подумайте... не поцелуев, а чего-то огромного, жертвы и подвига. Может быть, это смешно. Ведь каждый влюбленный гимназист прежде всего говорит даме своего сердца, что он готов из-за нее выпрыгнуть в окошко с третьего этажа. И мы смеемся. Может быть и то, что со мной сейчас, тоже смешно. Я не знаю. Только я-то сама не смеюсь, потому что вся моя маленькая жизнь здесь, а больше ведь у меня ничего нет. Илюшечка. Мальчик мой нежный. Я может быть тоже уйду, но не по земле пыльной бродить, а прямо к солнцу. (Смеется) Прилетит за мной огненный змей. А вас я не забуду, Илюшечка, я вам сверху золотую звезду брошу. И л ю ш е ч к а. Вы царица, Лизавета Алексеевна, и грезы ваши - венец царский. Я про себя только всегда и думаю, что когда помру я, похоронят меня, так на том месте из земли обязательно морковка вырастет, потому что уж очень я рыжий был. Вы смеетесь, а вам не весело... Тревожно вам. (Встает) Я пойду. Мне бы хотелось... перекрестить вас на прощание, да вам еще, пожалуй, смешно станет. Ну, все равно. Прощайте, Лизавета Алексеевна. (Уходит.) (Арданова сидит задумавшись. Входит Серафима). С е р а ф и м а. Не прикажите ли чего, барыня? А р д а н о в а. Нет, можете идти спать. С е р а ф и м а. (Помолчав, жеманно) И до чего мне, барыня, господин Долгов нравится, прямо даже удивительно. Из всех, можно сказать. Я даже давеча Лушке говорю, какой, говорю, самостоятельный мужчина. А р д а н о в а. (Раздраженно). Чего вам, надо, Серафима Ананьевна? Погасите в комнатах и можете ложиться спать. С е р а ф и м а. Ах, барыня, милая, что-то вы будто похудевши. Уж так у меня сердце за вас болит. Так болит, что показать не умею. Ведь вы у меня, барыня, ближе матери родной. Ведь что я до вас была? Пыль. Впроголодь жила, чулком питалась. А вы меня вознесли и возвеличили и кофею со своего стола даете. Я, барыня, вот и Лушке говорю: "Я, говорю, за свою барыню не то что жизнь, а и все прочее отдам". (Помолчав). А что я вам еще, барыня, сказать хотела, что очень я нашего барина люблю. Такой он человек миловидный да ласковый... уж и не знаю сказать ли вам... А р д а н о в а. Что такое? В чем дело? С е р а ф и м а. Конечно, не мое дело, а только должна я вам сказать, через мою преданность, что барин-то наш очень шибко играть стали. А р д а н о в а. А вам-то какое дело? Вас это совсем не касается. С е р а ф и м а. Уж не сердитесь, милая барыня, а слышала я как вы сегодня барина спрашивали отвезли ли они ваши деньги в банк. Барин-то сказали, что еще не отвезли, а я так слышала, что отвезли-то они их да не в банк, а в клуб. А р д а н о в а. Что за вздор говорите. Деньги здесь, в бюро. С е р а ф и м а. А коли на то пошло, так я сама видела, как барин вчера ночью вернулся, да из бюры деньги вынул, да опять в клуб поехал. А р д а н о в а. Замолчите. Я вам говорю, что деньги в бюро. Ключ у меня. С е р а ф и м а. А барин своим открывал. А р д а н о в а. (Подходит к бюро, открывает его, несколько мгновений подавленно молчит, потом опять закрывает бюро.) Конечно, деньги все тут. Идите спать. С е р а ф и м а. (Смотрит хитро). Виновата, барыня. (Уходит) А р д а н о в а. (Опускается в кресло) Душно. (Сидит закрыв лицо руками и вдруг встает, выпрямляется, прижимает обе руки к сердцу, точно прислушивается к чему-то и вдруг вся точно вспыхивает восторгом) Иду. (Выходит из комнаты). З а н а в е с. ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ Кабинет Долгова. Большая комната, старинная громоздкая мебель, на стенах старые портреты. Большие книжные шкафы. На широком диване сидят П о л и н а Григорьевна и Д о л г о в. Сидят рядом. Долгов держит ее за руку. Д о л г о в. Ну, милая П о л и н а, ну расскажите еще что-нибудь. Значит у вас много было поклонников? П о л и н а. Масса. Вы даже не поверите какая масса. Только военных очень мало. Это оттого что у нас в городе военных нет, так что я встречалась с офицерами только, когда к сестре в Новгород ездила, или вот на железной дороге. Ах, сколько у меня было романов на железной дороге, вы себе представить не можете. У меня какая-то необыкновенная способность в пять минут влюблять в себя человека. Прямо даже смешно. В пять минут. Серьезно. Можете даже по часам проверить. Д о л г о в. По часам? Ну, вот отлично. В следующий раз когда начнете влюблять, предупредите меня и я буду следить по часам. П о л и н а. Ну, нечего, теперь я вижу, что вы ужасный насмешник. Вы скоро уедете? Д о л г о в. Только, когда вы это прикажите, не раньше. П о л и н а. Хи-хи-хи. А если я никогда не прикажу? Д о л г о в. Останусь навсегда у ваших ног. П о л и н а. Ах какой вы Дон-Жуан. Д о л г о в. Вы очаровательны, милая Полина. Каждое ваше слово я готов записывать. И не записываю я его только потому, что все равно навеки запечатлею в моем сердце. П о л и н а. (Лукаво) Боюсь, что вы эти самые слова говорите и Клеопатре Федотовне, и Лизавете Алексеевне, и мадам Поповой. Д о л г о в. О, как вы не правы ко мне, очаровательная Полина. Неужели вы думаете, что я могу слушать кого-нибудь и с таким же упоением, как слушаю вас. Вы не знаете, что вы мне напоминаете. П о л и н а. Ах что бы то ни было, я предпочла бы, чтоб вы в моем присутствии жили настоящим, а не прошлым. Д о л г о в. Милая Полина. Вы мне напоминаете далекую невозвратную страну детства. Когда я был ребенком, я жил здесь и мне кажется, что вы приходили сюда, очаровательная Полина. Только звали вас иначе - Софьей, Анной, Раисой - не знаю. Вы приходили, сидели, пили чай с вареньем и брали меня к себе на колени. П о л и н а. Ах. Ке се ке ву дит. Д о л г о в. И говорили, говорили, так же как теперь. Я помню как сквозь сон, вижу и слышу вас. Очаровательная, бессмертная Федосья Карповна. П о л и н а. Почему Федосья Карповна? Почему такое безобразное имя, ничего не понимаю. Вы ужасно странный человек, Андрей Николаевич. Д о л г о в. Не сердитесь, Полина. Это ничего, что вы не понимаете. Это показывает, что мой восторг перед вами выше человеческого понимания. (Звонит). П о л и н а. Зачем вы звоните? (Входит лакей). Д о л г о в. Подайте нам чаю и варенья. Непременно варенья. Это очень важно. (Лакей уходит). П о л и н а. Батюшка, какой вы привередник. Еще непременно с вареньем. Д о л г о в. Не для себя, очаровательница. Не для себя. Я должен видеть, как вы пьете чай с вареньем. Это ваш стиль. Понимаете? Это ваша красота. П о л и н а. Ах финисе. Что за декаденство. Д о л г о в. Ну, зачем вы такие слова говорите. Ну вот все сейчас испортили. (Лакей вносит чай, ставит на стол и уходит). П о л и н а. Что же я испортила? Д о л г о в. Все равно. Расскажите лучше, как ухаживает за вами почмейстер? П о л и н а. А вы откуда знаете, что он за мной ухаживает? Д о л г о в. Ну разве может быть иначе, разве можно быть почмейстером и не ухаживать за вами. П о л и н а. Я на него не обращаю ни малейшего внимания. Д о л г о в. Вы ужасная кокетка, Полина. А скажите, как вам пришло в голову зайти сегодня ко мне? П о л и н а. Это вышло так, случайно. Д о л г о в. Как же вы не предупредили меня? П о л и н а. А что? Д о л г о в. Вы могли бы кого-нибудь застать у меня и пострадала бы ваша кристальная репутация. И, наконец, ваш супруг... Ведь не все же время занимается он своими пернатыми свиньями. Может быть, иногда приходит ему в голову вопрос - а что-то теперь поделывает моя очаровательная Полина. А? Разве это не может быть? П о л и н а. Пустяки. Он не может мне не верить. Жена Цезаря выше подозрения. Д о л г о в. Ах виноват, я ведь не знал, что Василий Петрович - Цезарь. Но вы меня, конечно, простите, я ведь человек приезжий. Ну-с, а теперь все-таки скажите, как вам пришла в голову мысль так меня неожиданно осчастливить? П о л и н а. Ах вы меня не знаете. Я, вообще, такая безумная и ужасно люблю играть с опасностью. Д о л г о в. Ну, неужели же вам было бы приятно, если бы вас кто-нибудь у меня увидел? П о л и н а. Ах, я не про ту опасность говорю, а совсем про другую. Д о л г о в. Про какую? П о л и н а. (Кокетливо) Про вас. Д о л г о в. Про меня? П о л и н а. Ну да. Ведь я же знаю ваше отношение ко мне и все-таки не боюсь придти. Д о л г о в. Ах, так вот оно что. Вам нравится подвергать опасности свою добродетель. Ах, Полина, какая вы демоническая женщина. П о л и н а. Разве это так чувствуется? Это вы, собственно, говорите о чем? Д о л г о в. Я о том, что вы демоническая женщина. П о л и н а. Ну да, а как вы узнали? Д о л г о в. Вижу. П о л и н а. (Загадочно улыбаясь) Ах, меня здесь никто не понимает. Д о л г о в. Даже почмейстер? П о л и н а. Вы себе представить не можете, как тяжело жить в провинции для утонченного человека. Какие здесь интересы? Только сплетни. Ужасно. Ужасно. Буквально не с кем говорить. Клеопатра Федотовна уверяет, что она влюблена в своего мужа, а когда умер воинский начальник, кричала всем и каждому: "Ах, отчего я не вышла за него замуж. Теперь я была бы вдовой полковника и получала бы пенсию". А по моему это возмутительно. А Лизавета Алексеевна только хихикает. Ужасная кривляка и ломака эта Арданова. Д о л г о в. Ну, а почмейстер неужели тоже не на высоте своего положения? П о л и н а. Все хороши. И Иван Андреич целый день ерунду изобретает. Д о л г о в. Как? Разве ерунда еще не изобретена? П о л и н а. Из сардиночных коробок делает кинематограф. А Ворохлов жулик. Знаете, когда был Пушкинский юбилей, ему город поручил купить бюст Пушкина. А он и тут надул. Взял да и купил Ломоносова. Д о л г о в. Ну и что же - сошло? П о л и н а. Учитель какой-то скандал поднял. А Ворохлов еще обиделся. Я, говорит, в интересах города. На Пушкина нынче спрос большой, а Ломоносова я дешевле купил, а в лицо все равно никто не знает. Так и отпраздновали. Речь говорили, стихи читали. Ломоносову-то про Пушкина. Ворохлов жулик, совсем серый купец. Д о л г о в. Бедная Полина. Как вам должно быть тяжело в такой неподходящей для вас среде? П о л и н а. Ужасно. Я исстрадалась. Все сплетни, сплетни. Никто ни про кого хорошего слова не скажет. Д о л г о в. Да, да, Полина. Вы одна счастливое исключение. Вы одна с такой необычайной нежностью говорите об них обо всех. П о л и н а. Вы понимаете меня, Андрей Николаевич. Ах, только вы. (Помолчав, жеманно) Ну, а теперь я пойду, мне пора. Д о л г о в. (Вяло) Ни за что не отпущу вас. П о л и н а. Хи-хи-хи. А если я совсем останусь? Д о л г о в. Вы шутите. Это жестоко. Вы действительно демоническая женщина. П о л и н а. Знаете, Андрей Николаевич, уж если пошло на откровенность, вы ужасно робкий. Я вас считала Дон-Жуаном, а вы ужасно робкий. Вы наверное никогда не решились первый поцеловать женщину? Д о л г о в. Вы правы - никогда. П о л и н а. А если женщина сама первая поцелует вас? Д о л г о в. О, интересная женщина никогда первая не поцелует. П о л и н а. А если все-таки... Д о л г о в. Ну, тогда значит она не интересная. П о л и н а. Ну, почему же? Точно интересная женщина не может увлечься и не совладать с своим чувством? Д о л г о в. Ах, таких Дон-Жуанов, как я, больше всего пленяет в женщинах ее недоступность и холодность. Почему, например, вы, Полина Григорьевна, так обаятельны? А потому, что недоступны. Совершенно и окончательно. П о л и н а. Да... но... все-таки... Д о л г о в. И очень холодны. П о л и н а. Нет... я все-таки... Д о л г о в. (Перебивая) Ах, не спорьте, не спорьте. Вы недоступны и в этом ваше очарованье. Вы холодная, демоническая женщина. Вы можете свести с ума человека вашей красотой, вашим тонким кокетством, вашим умом, вашими глазами. Да, Полина, вашими чудными страстными глазами, от которых каждый потеряет голову и потом вы встанете и уйдете и оставите человека безумствовать. П о л и н а. Да, нет... я могу остаться. Д о л г о в. Вы шутите, Полина, вы жестоко шутите. Нет, вы не останетесь. Вы уйдете, потому что иначе вы не были бы демонической женщиной, идущей по разбитым сердцам. Я угадал вас. П о л и н а. (Гордо улыбаясь) Да. Д о л г о в. (Звонит. Входит лакей) Барыня уходит. До свидания, Полина Григорьевна. (Целует ей руку.) Я хорошо понял вас, очаровательница. П о л и н а. Адье. (Идет несколько растерянная, но польщенная.) Хотя я могу... (Косится на лакея.) Же пе ресте. Д о л г о в. Не дразните меня, очаровательный демон. До завтра. Вы будете завтра на завтрак у Ардановых? П о л и н а. Да. А вы? Д о л г о в. Раз вы будете, то о чем спрашивать. (Уходит провожать Полину и тотчас возвращается) О - о. Тяжелая марка. (Потягивается. Звонит телефон. В телефон) А, Евгений Петрович? С приездом. Очень рад снова встретиться. Непременно, Буду ждать вас завтра утром. А когда начнется сессия? Нет, не скучаю... Арданова. Вы ее знаете?... Очень-очень красивая женщина... Значит до завтра... (Вешает трубку). Л а к е й. (Входя) Там, барин, еще одна барыня вас спрашивает. Д о л г о в. Господи, что же это. Я спать хочу. Если она тут надолго засядет... Ну ладно. Попроси войти. (Лакей уходит. Входит Арданова, очень бледная, глаза широко раскрыты). Вы? А р д а н о в а. Я пришла. Д о л г о в. Счастье мое. Садитесь скорей. Я прямо не смею верить. Отчего вы такая разволнованная? Вам трудно было уйти. А р д а н о в а. (Садится, устало опускает руки и голову) Нет, не очень трудно. Мне помогло маленькое пошленькое приключение. Мне стало противно, я отвернулась и спокойно и смело пошла. К вам. Д о л г о в. Но вы ужасно какая-то встревоженная? А р д а н о в а. Нет, нет. Теперь мне совсем хорошо Я даже не думала, что я так спокойно смогу уйти. Ушла и не обернулась. Теперь все кончено. Д о л г о в. (Садится у ее ног и берет ее за руки). Только не дрожите так сильно. Разве не на радость пришли вы ко мне. А р д а н о в а. На радость или на страдание - все равно. Двери сами открылись предо мной. Широко распахнулись большие, широкие двери. Д о л г о в. Отчего вы так дрожите, любимая? Ну улыбнитесь мне. Я знал, что вы сами придете ко мне. Без моих просьб и настаиваний. Потому что все, что вы делаете, необычно и красиво. А р д а н о в а. Вы знали, что я приду. И вы хотели этого, Андрей Николаевич? Д о л г о в. Вы спрашиваете об этом? Красивая моя. (Целует ей руки). А р д а н о в а. Знаете, когда я шла к вам сюда, я не боялась, что встречу кого-нибудь на дороге или у вас. Я так спокойно, так честно шла, у меня такое было чувство, точно я домой иду. К себе домой, к нам. Д о л г о в. Прилетел, значит, огненный змей? А р д а н о в а. (Восторженно) Да. Мне кажется - я всю жизнь ждала его. Д о л г о в. Да, любимая. Мы оба ждали его всю жизнь. А р д а н о в а. Сегодня был у меня Илюшечка В о р о х л о в. Да, это сегодня было, а мне кажется давно, давно, в какой-то прошлой, забытой жизни. Я говорила ему, что не знала, что счастье так больно чувствуется. Как это все давно было. Д о л г о в. Подождите, снимите шляпу, вам удобнее будет. И мне удобнее будет погладить ваши волосы. (Арданова снимает шляпу. Долгов тихо гладит ее по голове) Вот так, как маленькую девочку. Мне все кажется, что вы боитесь чего-то? А р д а н о в а. Нет, нет. Я ничего не боюсь. Д о л г о в. Вам хорошо со мной? А р д а н о в а. Подождите... Я не знаю. Мне безумно, мне единственно, но хорошо ли мне - я не знаю. Счастье - оно так больно чувствуется. (Помолчав) Расскажите мне, как вы полюбили меня. Я теперь все хочу знать. Потом я никогда уже не буду об этом спрашивать. А сейчас это единственное, что я хочу взять с собой из старой жизни в эту нашу, новую. Д о л г о в. Мне сейчас трудно говорить об этом. Я слишком весь в настоящем. Я расскажу вам об этом завтра, когда я буду у вас. А р д а н о в а. (С испугом) У меня? Д о л г о в. Что с вами, любимая? А р д а н о в а. У меня? Я... я не вернусь домой. Я к тебе пришла совсем. Д о л г о в. (Встает и смущенно делает несколько шагов по комнате) Я должно быть не так понял вас. А р д а н о в а. Что же вы не поняли? Д о л г о в. Вы простите меня, Лизавета Алексеевна, но это... это безумие с вашей стороны. А р д а н о в а. Лизавета Алексеевна? Вы сказали Лизавета Алексеевна. Д о л г о в. Ах, Боже мой. Ну да, я сказал. Я нарочно назвал вас Лизаветой Алексеевной, чтобы вы поняли насколько серьезно то, что я вам говорю. А р д а н о в а. Значит, когда вы называли меня любимой, вы говорили не серьезно? Д о л г о в. Ах, Боже мой, вы совсем ребенок, экспансивный ребенок. Вы сказали мужу, что уходите ко мне? А р д а н о в а. Нет, я никому ничего не говорила. Я просто ушла. Д о л г о в. Сумасшедшая. (Арданова смотрит на него с ужасом) Сумасшедшая. Почему вы так смотрите на меня? Поверьте, что я не за себя волнуюсь. Мне ничего не грозит. Но как я мог думать, что вы выкинете такую штуку? Разве так делают? А р д а н о в а. Я не знаю, как делают. Я люблю вас, вы звали меня, и я пришла к вам. Д о л г о в. А вы подумали ли, что из этого получится? Какой это будет скандал, какой это грязный скандал будет завтра же? А р д а н о в а. Нет, я об этом не думала и теперь не думаю. Скандал и грязь будет там у них, а не у меня. Меня это не касается. Д о л г о в. Нет, я вижу, что вы совсем ребенок. Если вы сами не можете позаботиться о себе, то это должен сделать я. Если вы не понимаете, что вы делаете, то я очень хорошо понимаю и объясню вам. А р д а н о в а. (В отчаянии) Любимый мой. Что ты говоришь? Что ты делаешь со мной? Ведь ты позвал меня на новую благословенную жизнь с тобой. Ведь я ответила тебе, что не побоюсь и не отрекусь никогда. И когда настал час, я пришла к тебе. Я люблю тебя и ты меня любишь. Я пришла на всю жизнь к тебе. Я ничего не побоялась. И вот теперь я боюсь. Я не понимаю тебя, я слов твоих не понимаю. Я боюсь понять их. Слышишь? Я смертельно боюсь понять их... Не может быть, чтоб ты говорил это. Я не верю тебе. Д о л г о в. (Берет со стола графин, наливает воду в стакан и подает Ардановой) Успокойтесь, друг мой, успокойтесь. Ничего страшного я вам не говорю. И если я волнуюсь за вас, то, конечно, только оттого, что я вас люблю. А р д а н о в а. Скажи мне... Скажите мне одно: ведь вы звали меня? Ведь не во сне я все это увидела? Господи, я с ума схожу. Д о л г о в. Да, я звал вас. Я и теперь зову вас. Но вы как-то странно, по-детски поняли меня. Вы даже удивили меня. Как примитивно вы все берете. Когда полчаса тому назад здесь сидела Полина и предлагала мне удалиться с ней под сень струй, это меня только веселило и забавляло, но когда... А р д а н о в а. Здесь у вас была Полина Григорьевна? Она здесь была? Д о л г о в. Ах, Боже мой. Ничего подобного я не говорил. Я сказал: "Если бы здесь была Полина (с досадой) вот видите, Лизавета Алексеевна, как вы мало меня знаете. Вам показалось, что я сказал, будто Полина была здесь и вы сейчас встревожились. Точно это могло бы иметь для вас значение. А р д а н о в а. Как странно мы говорим. Друг милый. Мы ли это? Мы точно ссоримся. Ведь все так ясно было для меня. Все так красиво, так ярко. Вы помните - вы говорили, что душа моя, как музыка. Вы помните это? Разве вы не слышите, как плачет сейчас эта музыка? Что же случилось, любимый мой? Я ничего не понимаю, ничего не понимаю. (Закрывает лицо руками). Д о л г о в. (Подходит к ней, берет ласково за руки). Ну подождите, ну успокойтесь. Обсудим все вместе. Вы не можете вернуться. (Арданова молчит) Но в этом ведь и нет необходимости. Если вы не любите его и вам тяжела ваша жизнь при прежних условиях, вы же можете устроиться самостоятельно... Поезжайте в Москву. Ведь у вас, кажется, есть независимое состояние, вы продали свое имение. А р д а н о в а. Нет, у меня нет денег. Муж проиграл в клубе все мои деньги. Д о л г о в. Быть не может. Как же это так вышло? А р д а н о в а. Неужели мы об этом будем говорить теперь? Д о л г о в. Зачем же вы ему дали эти деньги? Это прямо возмутительно с его стороны. Никогда бы не подумал, что он способен на такую низость. А р д а н о в а. (С тоской) Неужели мы об этом будем говорить? Д о л г о в. Ах, дитя мое, ведь это тоже важно. В этих деньгах была ваша свобода. Ведь у вас больше ничего нет? (Арданова молчит) Вот видите сами. А р д а н о в а. (Смотрит в сторону, говорит с тоской) Что мне делать? Что мне делать? (Долгову) Нет, это страшный сон какой-то, Андрей Николаевич. Ведь вы говорили мне об огненном змее? Д о л г о в. Лизавета Алексеевна. Разве я отрицаю это. Разве я не повторяю теперь, что люблю вас и счастлив вашей любовью. Только я знаю то, чего вы не знаете. Я знаю, что любовь нашу мы не можем и не должны обставлять скандалом. Любовь священная тайна и пусть она будет тайной. Самый яркий златокованный венец не наденете вы на свою голову, если он затоптан свиньями. Дитя мое дорогое, придется вам вернуться домой. А р д а н о в а. (Тихо) Вы душу мою убили, я не могу жить с мертвой душой. Д о л г о в. (Сердито) Что это - угроза? А р д а н о в а. Как пошло. (Закрывает глаза руками и плачет, потом поднимает голову) Андрей Николаевич. Не бойтесь, я сейчас уйду. Я хочу только, чтобы вы сказали мне, что это было? Что это такое, чего вы хотели от меня? Или просто я не поняла вас? Почему вышла вся эта некрасивая и такая мучительная, смертельно мучительная сцена. Скажите мне все искренно, не как обиженной вами женщине, а как человеку. Можете? Если не можете - лучше промолчите. Я хочу только правды. Ведь имею я право за все свое унижение, за все горе хоть этого потребовать. Раз в жизни правды. (Долгов садится и, стиснув лоб руками, молчит) Я жду, Андрей Николаевич. Д о л г о в. (Печально и ласково) Любимая моя, нам вместе приснился сон. Сон о прекрасной стране, называемой "Никогда". В этой стране живут люди и происходят события, которых никогда не бывает. Там прилетают огненные змеи и уносят любящих и любимых к нездешнему вечному огнегорящему счастью. Там бывают и другие прекрасные чудеса, которых никогда не бывает. И если человек, видящий этот сон, не проснется во время, он погибает. Но обыкновенно окружающие замечают такого грезящего и будят его. Ах, много разных снов снится об этой стране. Вот и нам приснился наш сон, прекрасный сон из страны "Никогда". Но, дитя мое, я проснулся первый и хочу разбудить вас нежно, нежно, почти целуя. А р д а н о в а. (Закрывая глаза) Я не хочу проснуться. Д о л г о в. Лизавета Алексеевна. Поймите меня. Мне сейчас очень, очень больно. Мне стыдно за себя. Вы приняли меня не за того. Вам показалось, что я сильный, яркий человек, что я зову вас на новую, как вы сказали благословенную жизнь. Я, пожалуй, одну минуту и сам показался себе таким. Лизавета Алексеевна, друг дорогой? Простите меня. Я тоже труп, как все они, и также кружусь под шарманку сатаны. Разве вы не узнали меня? Я тот самый "неотразимый" молодой человек, адвокат, доктор, инженер, все равно кто, который разделывает в каждом провинциальном городке подсурдинные романчики, с цветами, романсами и легеньким адюльтером. Разве вы не узнали меня? Я выродок, болтун, пустоцвет, пустозвон. А р д а н о в а. Зачем вы так говорите о себе? Разве это правда? Это опять какая-то непонятная рисовка. Вы яркий, вы талантливый, не я одна такого мнения о вас. Д о л г о в. Может быть и яркий. Но, дитя мое, гнилушки всегда светятся. Я хитрый мертвец, я притворился живым, чтобы овладеть вами. Но не судите меня очень строго. Я правда очень, очень увлечен вами. И то что я говорил вам, я наверное никогда никому не скажу. И горел я, когда говорил вам об огненном змее, красиво горел. Но теперь, когда вы так смело и ясно пришли ко мне, совсем пришли, любимая моя, я вдруг сразу почувствовал, что не могу, не смею ответить вам. Душа у меня бескрылая. Не взлететь мне с вами, а притворяться - не могу, стыдно. Не сломать мне своей проклятой пружины. Не сломать. Лгать вам только для того, чтобы позабавиться вашим красивым огнем, не могу. Нельзя святой водой полы мыть. А р д а н о в а. Так это значит был флиртик? Вы "завлекали" меня, как военный писарь швейку. Ха-ха. Какую глупую роль вы отвели мне в вашем водевильчике. Д о л г о в. Лизавета Алексеевна. Любимая. А р д а н о в а. Нет, милый мой, я не для водевильчика. Не по мне эта роль. И я выйду из нее хоть бы мне пришлось для этого выйти из жизни. Нет, я не для водевильчика. (Встает и выпрямляется во весь рост.) Д о л г о в. Красивая. Какая вы красивая. (Хочет взять ее за руку) А р д а н о в а. Перестаньте. А я-то... Ха-ха. Я шла сюда как на подвиг, как на смерть. Не для радости, поцелуев шла я сюда, а именно как на подвиг. Я не знаю. Это, должно быть, действительно безумие, но такое вдохновенное безумие. И вдруг. И все так просто и ясно, как пощечина. (С отчаянием) Что сделала я с собой? Как я уйду, как буду жить дальше? Ведь ни одной минуты, ни одной минуты из тех, которые я пережила здесь, я не хотела. Я не хочу. Как буду я жить дальше? (Поворачивается к Долгову, говорит надменно.) Слушайте, вы. Относительно того, что муж взял мои деньги я солгала, пошутила, словом это неправда. Д о л г о в. Я это так и принял. Как шутку. Впрочем мой ответ я сейчас заимствовал у Ворохлова. А р д а н о в а. (Удивленно) Что? Д о л г о в. Я потом расскажу вам. Забавная история. А р д а н о в а. Нет, я думаю, что вы мне потом уже ничего не расскажете. Д о л г о в. Милый друг. К чему этот трагический тон. Ведь я все равно не верю. Да и глупо было бы, если бы иметь основание верить. Уж очень было бы пошло. Но я спокоен. Ваша последняя фраза на счет того, что вы пошутили относительно некрасивого поступка вашего мужа, очень успокоила меня за вашу судьбу. А р д а н о в а. (Холодно) Я вас не понимаю. Д о л г о в. Очень просто, вы вернулись к жизни, к обычной жизни, где все должно быть на своем месте. Ну, а эта ваша откровенность на счет мужа выходит как-то не на месте. Вот вы и устраняете ее, чтобы она не мешала вам жить дальше. Не так ли? Я очень, очень рад. А р д а н о в а. Почему вы так глупо жестоки? Д о л г о в. (Улыбаясь) Только для того, чтобы вы могли рассердится на меня. Это вам сейчас чрезвычайно полезно. А для меня не очень страшно, это не надолго. А р д а н о в а. (Идет к двери. Не оборачиваясь). Я ухожу. Д о л г о в. (Догоняя ее, берет за руку). Подождите, я не хочу чтобы вы так ушли. (Заглядывает ей в лицо) Покажите мне ваши глаза. Так. Теперь вы совсем другая. Вы проснулись. Не жалейте. Вам будет хорошо. Вы живая, умная и страстная, вы будете вертеть всеми этими трупами, как вам вздумается. Будете такой... губернской львицей, Царицей марионеток? Право - это забавно. Я рад что разбудил вас. Я не хочу, чтобы вы погибли. А р д а н о в а. (Вырывая руку) Оставьте меня. (Уходит. Долгов делает несколько шагов за дверь, провожая ее. Она уходит быстро. Он останавливается, прислушивается. Слышно хлопнула дверь. Он возвращается назад, садится в кресло, закрыв лицо руками. Потом поспешно встает, звонит. Входит лакей). Д о л г о в. Слушайте, Алексей. Скорей бегите... Тут только что ушла от меня барыня. Догоните ее, только так, чтобы она не видала и проводите ее до самого дома. Только, слышите, чтобы она вас не заметила. Пока не войдет к себе в дом, не спускайте с нее глаз. Когда вернетесь, скажите мне. Если я буду спать - разбудите. (Вдруг устало опускает голову на руки) Нет... не надо будить. Все равно. Занавес. ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ Декорация первого действия. Утро. Серафима и Луша убирают комнату. С е р а ф и м а. Нечего тут вертеться-то. Все равно тебе расчет будет. Л у ш а. За что же мне расчет? Барыня очень мною довольна. С е р а ф и м а. (Передразнивая) Барыня. Барыня. Теперь, милая, не в барыне дело. Теперь барин сам себе барыней будет. Л у ш а. Ой, что же это вы говорите, Серафима Ананьевна. Да разве это такое бывает, чтобы сам себе. А где же барыня-то наша? С е р а ф и м а. (Таинственно) Ушла барыня. Совсем ушла, понимаешь. Только если ты, шельма, кому пикнешь, я тебя своими руками задушу. Я сама молчу и никому не говорю, и ты молчи. Я вот сама своими глазами видела, как барыня из дому ушла, а разве я кому скажу. Да, мне пусть скорее язык вырвут... Л у ш а. Господи спаси и помилуй. А куда же она ушла-то? С е р а ф и м а. Я тебе поспрашиваю. Ты знай свое дело, убирай да молчи. К кому нужно, к тому и пошла. Л у ш а. А к кому же нужно ходить-то? С е р а ф и м а. К любовнику, вот к кому нужно. Л у ш а. Господи прости и помилуй. (Серафима растворяет полуоткрытую дверь, заглядывает в соседнюю комнату). С е р а ф и м а. Ишь барин-то до сих пор из клуба не вернулся. Продувает барынины денежки. Обобрал ее до чиста. Л у ш а. Ой, что вы это, Серафиима Ананьевна. Ой, страсти-то какие. Неужто обокрал. С е р а ф и м а. Что-о? Я тебе покажу такие слова про господ говорить. С этаких лет произносить. Л у ш а. И что это теперь будет, Серафима Ананьевна, я ведь никому не скажу, ей-Богу, это к кому же барыня пошла-то? Ей-Богу я никому, только разве Феньке Ворохловых, да Ксюше почмейстеровой. Ей-Богу. С е р а ф и м а. Скажите пожалуйста. Она не скажет. Да еще кто тебе позволит ябедничать-то. Тут для ябеды почище тебя люди найдутся. Коли кому нужно рассказать, так я и сама сумею. Тебя не спрошу. Ох-хо-хо. И что теперь будет, и что теперь будет. Ежели меня барин при себе не оставит, ни за что в этой мурье жить не буду. Непременно в Тверь перееду. Ездила я как-то с господами Филимоновыми в Тверь, видела там живые картины на французском языке. Уж действительно можно сказать свету повидала. (Звонок) Господи, это что же? Либо барин, либо барыня. Пошла вон, я сама отворю, не твоего ума дело. (Обе уходят. Входит Арданов в пальто и шляпе, садится, не раздеваясь, на стул. Вынимает бумажник, раскрывает его и снова прячет). А р д а н о в. Все. Кончено. (Вытирает лоб платком. Входит Серафима). С е р а ф и м а. (Жеманно) Ах, барин, уж и не знаю, как вам сказать... Уж и не смею, уж и руки и ноги, как говорится, к гортани прилипли. А р д а н о в. (Раздраженно) Чего вам? Отвяжитесь вы от меня. С е р а ф и м а. Уж виновата, барин, а должна я вам все сказать, чтобы вы не подумали, что я потатчицей была... Как цветы все через мои руки проходили и два раза даже с письмами. Писем-то я, виновата, прочесть не удосужилась. Так только уголочком глаза зыркнула, когда барыня читали. А р д а н о в. Что вы там мелете? С е р а ф и м а. Ей-Богу, только и успела уголочком зыркнуть, а прочесть не смогла. Видела, что как будто "е" и потом "е", и потом опять "е", а больше не разобрала. Конечно, кабы знать, что дело так повернется, так можно было бы эти самые письма выкрасть. А р д а н о в. Какие письма? Говорите сейчас же в чем дело. Слышите? Я вам приказываю, сейчас же отвечайте. С е р а ф и м а. Ей-Богу, через преданность мою. Я перед барином своим чиста и противу барина не потатчица. А господин Долгов цветы барыне посылал. Так все не симпатично и два раза с письмом. "Е" только разобрала и "е" и еще "е". Ей-Богу, лопни глаза... Вот образ-то на стене. А р д а н о в. (Вставая) Где барыня? С е р а ф и м а (Мечется) Она-с, они-с... А р д а н о в. (Бросает шляпу на пол) Отвечай сейчас же или я тебе... С е р а ф и м а. Ой-ой-ой. Смертынька моя. Ушла барыня, ушла из дому совсем, своими глазами видела... А р д а н о в. Что-о? Ушла? Куда? С е р а ф и м а. Да уж видно туда... туда... (Арданова раскрывает дверь из своей комнаты. Она очень бледная, в том же платье, в каком была у Долгова). А р д а н о в а. (Спокойно) Что здесь случилось? Что за крик? А р д а н о в (Изумленно и смущенно). Ты? Где ты была? А р д а н о в а. Я? Как видишь дома. А р д а н о в. А как же она говорит что ты... А р д а н о в а. (Серафиме) Уйдите отсюда. (Серафима, съежившись, уходит) Она видела, как я вечером пошла пройтись, и не видала, как я вернулась - у меня был ключ с собой. Вот и все. Может быть благоразумнее с моей стороны было бы не возвращаться. А р д а н о в. (Начиная сердиться) То есть, как это так? И, вообще, что это значит? Эти цветы и записочки от Долгова, о которых вся прислуга знает? Потрудитесь отвечать. А р д а н о в а. Потрудитесь не кричать. А теперь слушайте. Совершенно верно, Долгов посылал мне все время цветы и два раза присоединял очень любезные письма. Если бы вы поинтересовались ими в свое время, вы бы их прочли. Но ведь вас никогда не было дома. А теперь вы мне потрудитесь сказать, где мои деньги. А р д а н о в. (Растерянно) Деньги... Какая ты смешная. Да я же тебе сказал, что отвезу их... ну и отвезу... Какая ты... А р д а н о в а. (Молча подходит к бюро, открывает его и долго молча смотрит на Арданова). А р д а н о в. Дорогая... Лизочка... Я и сам не знаю, как это вышло... Я... Прости меня... Я всю жизнь. (Опускается на стул, закрывает лицо руками) Лиза. Ты, конечно, в праве презирать меня и бросить меня... но... Лиза, прости меня. Ведь я же люблю, я люблю тебя, Лиза. А р д а н о в а. (Вдруг вспыхивая, кричит вся дрожа) Что ты сказал. Какое ты слово сказал? Как ты смел. Как ты смел огненное слово сказать. Смерть и тлен ваши слова. Смерть и тлен. Как смеете вы. Как смеете вы. (Закрывает лицо и громко рыдает. Арданов бросается к ней.) А р д а н о в. Лизочка. Милая. Ты больна. Ты измучилась. Это я такой подлец. Я последнее время совсем не был с тобой. Лизочка, я не мог. Я проигрывал твои деньги и чувствовал себя таким подлецом перед тобой, что нарочно поддерживал в себе эту злобу, это раздражение. Понимаешь. Нарочно сердился, потому что мне уж очень было стыдно... Пожалей меня, Лиза. Сколько раз я был груб с тобой только потому, что боялся расплакаться. А р д а н о в а. (Устало) Мне все равно. (За окном начинает тихо играть шарманка, тягучий хриплый вальс.) А р д а н о в. Лиза, дорогая, я тебе выплачу эти деньги. Понемногу. Верь мне. Ведь я же тебя... (Спохватившись) Ну не буду, не буду. Только ты верь мне, я тебе верну все. А р д а н о в а. Да ты не волнуйся. Сегодня твои именины, считай, что я тебе подарила эти деньги. Это мой подарок. А р д а н о в. Нет, Лизочка, милая, ты знаешь, что я никогда не соглашусь. А р д а н о в а. (Нетерпеливо.) Ну, хорошо, хорошо. Я пойду переоденусь, ведь сегодня гости. (Уходит). А р д а н о в. (Идет за ней) Дорогая. Я всегда знал, что ты святая, а я подлец. Если бы я этого не знал, то наверное не поступал бы так. Ах, я совсем не то говорю. Я так взволнован. (Уходит). С е р а ф и м а. (Заглядывает в комнату) Ну и слава те Господи. А то уж я совсем расстроилась. И вся дрожу, и вся дрожу. (Зовет) Лушка. Иди стол накрывать. (Поднимает шляпу с полу, обтирает рукавом и сдувает с нее пыль.) Как он шляпу-то швырнул, так у меня прямо в нутре что-то перевернулось. Верно становая жила лопнула. (Слушает шарманку, открывает окно и кричит) Пошел вон. Пошел вон. Чего с утра дудишь? Господа не любят. (Шарманка умолкает) И шарманки-то нынче не подумавши играют. Л у ш а (Входя) А как же вы, Серафима Ананьевна, говорили - ведь барыня-то вернулись. С е р а ф и м а. (Деланно равнодушным тоном) Ну что же, прогулялись и вернулись, не на улице же им ночевать. А ты бы поменьше разговаривала, лучше было бы. Л у ш а. Да разве я... С е р а ф и м а. Вот то-то и оно. Ты мне что тут давеча натурчала? Как бы я это господам доложила, так тебя бы в один секунд отсюда помелом вымели. Л у ш а. Ой да что вы, Серафима Ананьевна, да что же я говорила? С е р а ф и м а. Ладно, ладно. Передо мной хвостом лисить нечего. Все слышала, мать моя. Благодари Бога, что я слышала, а не кто другой. Что не доносчица я и не сплетница. Меня хоть на дыбу поднимай, уж слова из меня не вытрясешь. Уж, видно, порода такая у меня, не болтущая. Звонит кто-то, поди отвори (Луша уходит) О, Господи. И народ нынче пошел: плетут, плетут. Выдумать тоже на своих же, на господ. (Уходит. Входит Ворохлова, встревоженная, шляпка на боку, в рукаве носовой платок комочком) Л у ш а. Обождите, пожалуйста, я сейчас барыне доложу. В о р о х л о в а. Хорошо, хорошо, милая. Я обожду, обожду. Уж ты только доложи. Скажи на минутку, мол, просят, на однут только минутку. Глафира, мол, Петровна. (Луша уходит) О, Господи. (Вытирает комочком-платком глаза и нос) А р д а н о в а. (Входя) Глафира Петровна. Очень рада... Но что с вами. В о р о х л о в а. (Косится на уходящую Лушу, ждет, чтоб та ушла) Голубчик, Лизавета Алексеевна. Не сама я шла к вам, материнское сердце повело. Ухватило и повело. Милая Лизавета Алексеевна. (Вытирает глаза) Вы одна можете помочь. В о р о х л о в а. В чем дело, я рада всей душой. Глафира Петровна, успокойтесь... ради Бога. Что случилось? В о р о х л о в а. Беда, голубчик, беда. Вот зашла к вам узнать, может вы, что знаете. Ведь Илюшечка-то все к вам бегал книжки читать. Так может он вам что и сказал? А? Не говорил ли чего? А р д а н о в а. Ничего не говорил. Я даже не понимаю, про что вы. В о р о х л о в а. (Оглядывается) Только вы никому... мой-то убьет, если узнает. Не велел никому говорить... Илюшечка ведь ушел. На рассвете ушел. Палочку взял да котомочку и пошел, и где искать-то его, не знаю. А р д а н о в а. Господи. Да он может быть вернется еще? В о р о х л о в а. Нет, милая, нет, хорошая. Уж когда они этак уходят, они домой не возвращаются. Я думала, может быть, он вам что говорил, а вот и вы ничего не знаете. А р д а н о в а. К сожалению, ничего не знаю. Это и для меня совсем неожиданно. В о р о х л о в а. (Вытирая глаза) Илюшечка. Кровинушка моя. Младшенький мой. Мизинчик мой маленький. До того мне жалко его, что и сказать вам не могу, выразить не умею. Все надеялась, хоть и видела, что к тому идет, а все, глупая, надеялась, что образумится, отойдет, к делу приглядится и приспособится. А вот оно, что. Илюшечка. (Плачет) Кровинушка моя. Нет, не вернется он. А р д а н о в а. Глафира Петровна. Голубчик, не плачьте вы так. В о р о х л о в а. (Вытирая глаза) Милая вы моя. Только ради Бога, вы никому. Я ведь и из дому потихоньку ушла, сам-то строго-настрого наказал молчать. Стыдится, верно, людей-то. Что же тут поделаешь. Конечно, ему тоже нелегко. А р д а н о в а. Я никому не скажу, Глафира Петровна. Можете быть спокойны. В о р о х л о в а. Вот крутили, крутили чего-то всю жизнь. Дома строили, деньги копили, я варенье варила - и для кого это все. Все, прости господи, лысому бесу... (Задумывается) Правду Илья Иваныч говорит, что прынт, али как там, так уж ничего против него не поделаешь. (Вставая) Простите, милая, голубушка, что я к вам так ввалилась. Я думала, что вы что-нибудь знаете. (Вздохнув) Ну да, видно, так Бог решил. (Целует Арданову) Простите, милая. (Идет к двери и вдруг останавливается) А вот еще хотела вас попросить, если к вам еще эта баба с морошкой придет, так велите своим прислугам, пусть они ко мне пришлют. У меня что-то нынче мало морошки наварено. Уж простите меня, что я своими заботами... Сердце-то материнское. (Уходит. Арданова за ней. Входит Серафима и Луша. Несут посуду в столовую). С е р а ф и м а. Тихонько, тихонько, не разбей (Роняет чашку). Ах ты, Господи, наказание. Ведь, говорю - осторожно - нет лупит как угорелая. Ушла эта ворона-то? Сын у нее из дому удрал. Бродяжить пошел. Хи-хи-хи. Ох, умора с ними. Я и то за ним примечала уж, думаю, непременно, что он лыжи навострит. Л у ш а. А откуда же вы знаете, что он ушел? С е р а ф и м а. Я там в комнате убирала, уши ведь не заткнешь, коль она на весь дом раззвонилась. (Передразнивая) Ах, ах материнское сердце. Нет, коли у тебя материнское сердце, так ты должна сына на цепь посадить. А уж теперь поздно. А давно я за ним примечала. Книжки все барыне читать носил. Дураку книжки читать только вред. Дурак книжку почитает, да пойдет отца и зарежет. Л у ш а. А как же я - то и дура, и книжки читаю, все Бог миловал. С е р а ф и м а. До поры, до времени, матушка, все до поры до времени. А то другие начитаются, так и с ума сходят. Вот в нашем городе, дьячек зачитался, так сам себя искусал. Так и помер. От собственного искушания помер. Видно ядовитый стал. Что смеху-то было. (Звонит телефон. Серафима в телефон) Слушаю-с. Квартира Ардановых. Все благополучно. Дома. И барыня дома. Как же, принимают, гостей ждем. А как прикажете сказать... Ишь ты и трубку повесил. (Проходит Арданов). А р д а н о в. Где барыня? А р д а н о в а. Они, кажется, к себе пошли. (Арданов уходит). С е р а ф и м а. Ну, неси посуду-то. Трещишь, трещишь, у меня от твоей трескотни в голове гудит. (Луша уходит. Звонит телефон. В телефон) Слушаюсь, да. Ардановых. Дома, дома. Барыня? Нет, никуда не уезжали. А как прикажете... Тьфу, ты пропасть. И чего они привязались - куда барыня уехала. Никуда не уехала... Из чего люди бесятся. (Уходит. Входят оба Ардановых.) А р д а н о в. А зачем к тебе Глафира приезжала? А р д а н о в а. Илюшечка ушел. А р д а н о в. Куда ушел? А р д а н о в а. Просто так, бродяжить. Это у них в крови. А р д а н о в. Вот идиот. Миллионер, а бродяжничает. Правду исправник Ворохлову говорил, что всех их пороть надо. Л у ш а. (Входя) Там гости пришли. (Арданова уходит, возвращается с Полиной, Клеопатрой и Иван Андреичем.) П о л и н а. (Арданову) И желаю вам бесконечное количество роз без шипов. Чтобы вся ваша жизнь благоухала розами. Чтобы были все только одни розы. А р д а н о в. Одни розы? Ну, это пожалуй, надоест. Как вы думаете, К л е о п а т р а Федотовна? К л е о п а т р а. Ну нам с вами, пожалуй надоест. А Полина Григорьевна у нас натура возвышенная, она и стихи пишет и рисует прелестно. П о л и н а. Ах, что за пустяки. Так только для себя немножко. Хотя многие уверяют, что у меня талант к живописи. Вот земский начальник Рукомоев, тот уверял, что мне непременно нужно ехать за границу, брать уроки живописи. Но я не хочу, я вовсе не считаю, что у меня уж такой необычайный талант. Вот танцам я бы хотела учиться по системе Делькроза. В о р о х л о в. (Входя, Ардановой). С именинником вас. С дорогим именинником. Николай Сергеич, честь имею поздравить. К л е о п а т р а. (Переглянувшись с Полиной, Ворохлову) Что это у вас такое лицо, будто вы не здоровы или что? П о л и н а. Все ли у вас благополучно? В о р о х л о в. Спасибо, вся слава Богу. Устал я нынче. Рано встал. И в а н А н. Чего так рано-то? В о р о х л о в. А сына собирал в дорогу. У меня лесная заготовка началась, так вот послал сына в дачу съездить, пусть приучается. Так-с. (Прищурив глаза) А вы думали, что? К л е о п а т р а. (Смущенно) Ничего, ничего, Илья Иваныч. Мы только беспокоились, здорова ли Глафира Петровна? В о р о х л о в. А жена, действительно, что не того. Голова да спина да всякие пабольки. Уж я ей сказал, дома посидеть. Я и сам на минутку заглянул. Дела да все такое прочее. Вот хотел только именинника поздравить. П о л и н а. (Отходит к окну) Посмотрите, Клеопатра Федотовна, какой отсюда вид чудесный. (Клеопатра подходит к ней) И в а н А н. А это, что же, новую дачку-то купили, где заготовку делаете? П о л и н а. (Клеопатре шепотом) У них все, по-видимому, благополучно. Кто же это наврал, что она к Долгову сбежала? В о р о х л о в. Новая, новая. В этом году куплена. К л е о п а т р а. (Полине). Не знаю, а все-таки вид у нее подозрительный. Посмотрите и Долгова нет. А р д а н о в. Это в каких краях? В о р о х л о в. Да, около казенных дач. Знаете, где Верезье. И в а н А н. (Подходя к Клеопатре и Полине) О чем тут дамы секретничают? (Вполголоса) Врет, старый черт, притворяется. Илюшка-то его бродяжить пошел. А р д а н о в. Как же, был там. П о л и н а (Вполголоса) Сета-фре. Как можно было принимать его у себя. (Входит Долгов. Арданова быстро встает, делает несколько шагов в сторону и снова садится на свое место). Д о л г о в. (Прямо подходя к ней) Позвольте вас поздравить. (Склоняет голову и ждет. Она медленно протягивает руку. Он целует руку и быстро от нее отворачивается) Николай Сергеич. Поздравляю вас. Я ведь не опоздал. Вы просили к двенадцати. (Продолжает здороваться со всеми) Меня ужасно задержал, наш новый товарищ прокурора. Очень, очень милый человек. Я его встречал раньше, в Москве. Очень милый. Полина Григорьевна. У вас сегодня прямо необычайный туалет. Это, вероятно, выписано из заграницы? П о л и н а. Ву плезанте. Нет, это мой собственный вкус. Д о л г о в. Представьте себе, я ведь сразу догадался. По-моему в туалетах вообще личная фантазия играет главную роль. К л е о п а т р а. Ах, у меня тоже бездна фантазии. Я своему мужу вышила к именинам бювар шерстями - маркиз и маркиза. Прямо как живые. А вы Лизавета Алексеевна, что мужу подарили. А р д а н о в. Мне жена сделала чудесный подарок. (Целует Ардановой руку). А р д а н о в а. (Вполголоса, горько улыбнувшись) Значит принял? (Арданов еще раз целует руку.) Л у ш а. (Входя) Барыня, там еще гости пришли. Ивановы и Сельвестровы и Щебневых барыня. (Арданова уходит.) К л е о п а т р а (Делая лукавое лицо) Ну, теперь признавайтесь, Николай Сергеич, что вам жена подарила. А р д а н о в. Это страшный секрет. Никак не могу. Л у ш а. (Входя). Кушать подано. А р д а н о в. (Вставая) Пожалуйте, господа. Пойдем прямо в столовую. Жена, верно, уже там. (Все выходят). П о л и н а. (Уходя) Я хочу чтобы мне предложили руку Илья Иваныч. Илья Иваныч, вы такой сегодня задумчивый. Вы наверно хи-хи влюблены. А р д а н о в. К л е о п а т р а Федотовна, вашу руку. В о р о х л о в. Влюблен? Кабы знать, как это делается, может быть, когда-нибудь и попробовал бы. (Все уходят. Слышен писк Полины "Ах вы шутите се-та-фре". Из других дверей выходит Арданова. Беспокойно мечется по комнате. Потом останавливается, прислонившись к косяку окна и сжав голову руками. Входит Долгов.) Д о л г о в. (Деланно громко). Вот где наша милая хозяйка. Мы вас ищем. (Подходит к ней и берет ее за руку.) А р д а н о в а. (Задыхаясь) Как вы смели. Как вы смели придти. Я еле сдержалась, когда вы подошли ко мне. Я хотела ударить вас по лицу. Д о л г о в. Я знал, что вы это хотите, но знал, также, что никогда этого не сделаете. (Помолчав) Вы сердитесь на меня за губернскую львицу? А р д а н о в а. (Вырывая руку) Зачем вы напомнили. Это была такая гадкая и некрасивая дерзость. Зачем? Д о л г о в. Гадкая и некрасивая? Я знаю. Я нарочно и сказал так, потому что это некрасиво. Вы были в таком экстазе, так все красиво было в вашей душе, что оставь вас так, вы бы пожалуй, и вернуться к прежнему не смогли. А вот этим некрасивым я немного притушил ваш огонек. И как знать, может быть, спас вас. А р д а н о в а. (Горько усмехаясь.) Вы великолепный психолог. Д о л г о в. А не придти к вам я не мог (Опять берет ее за руки.) А р д а н о в а. (Отстраняясь.) Не трогайте меня. Д о л г о в. Мне больно, что вы не хотите понять меня. Поверьте, еще будет так прекрасно. Вы видите сами: вчера вы хотели умереть. А р д а н о в а. Я не швейка, чтобы травиться из-за любви к писарю. Д о л г о в. Вот видите, как вы сейчас благоразумно говорите. Я только радуюсь, слушая вас. Вы гордая, для вас вся эта жизнь и все эти люди веселая забава. Зачем нам экскурсии в страну "Никогда", если мы можем так мило устроится в стране "Всегда" - всегда то же самое. Вы на меня смотрите, как будто с ужасом, а я так рад, что вы живы и живете одной жизнью с нами. Вы красивая и гордая. Царица марионеток. (Обнимает ее) А р д а н о в а. (Отстраняясь) Нет. Нет. Д о л г о в. Какой смысл отталкивать меня, когда так хорошо нам вместе. Вы придете ко мне сегодня. (Арданова вздрагивает). Ты придешь ко мне. Я целовать тебя буду (Обнимает ее) целовать, не где-нибудь там за звездами, а здесь на земле... по земному целовать... целовать (За окном начинает играть шарманка, все тот же хриплый тягучий вальс) А р д а н о в а. (Пряча лицо) Замолчи... замолчи... Д о л г о в. Да, да. Буду целовать и ты сама этого хочешь, и когда приходила ко мне сегодня ночью тоже хотела, только не понимала... А р д а н о в а. (Слабо защищаясь) Нет... нет это неправда. Д о л г о в. Это правда. И все так просто. Как ты дрожишь, как сладко дрожишь. Теперь все можно сказать тебе, ты все поймешь, потому что ты теперь наша (Медленно целует ее. Она замирает, закрывает глава) Вот видишь. Ты сегодня придешь ко мне. (В дверях показывается Арданов с Полиной. Долгов выпускает Арданову.) А р д а н о в. А мы вас ждем. Д о л г о в. Я пришел предложить нашей милой хозяйке быть кавалером за завтраком. (Предлагает ей руку. Значительно.) Ведь вы согласны, Лизавета Алексеевна. А р д а н о в а. (С широко раскрытыми глазами, как в бреду) Да, да... (Идут под руку к двери.) П о л и н а. О чем вы тут говорили? Д о л г о в. Я доказывал Елизавете Алексеевне, что только безумцы не желают жить в такой стране, где днем светит солнце, а вечером зажигают лампы и где часы ходят правильно. (Идут к двери. Шарманка играет громче и когда опускается занавес, хриплый тягучий вальс звенит отчетливо и громко). Занавес. (Рассказ незнакомки) - Помните эту трагическую смерть Эдверса? Авантюриста Эдверса? Ну так вот - вся эта история произошла на моих глазах, и косвенно я даже в ней участвовала. Уже сама по себе эта его смерть была чем-то совершенно необычайным, но те обстоятельства, которые в это ужасное приключение вплетались, были еще удивительнее. Я о них в свое .время никому не рассказывала, знал только мой теперешний муж. Да и нельзя было рассказывать. Подумали бы - бред сумасшедшей и еще, пожалуй, заподозрили что-нибудь с моей стороны преступное и втянули бы меня в этот ужас, а я и так чуть жива была. Подобное потрясение нелегко пережить. Теперь все это дело прошлое, я давно успокоилась, но, знаете, чем дальше от меня это прошлое отходит, тем отчетливее видна ясная, прямая и совершенно невероятная линия, стержень всей этой истории. Поэтому, если рассказывать ее, то именно так, как я сейчас ее всю целиком вижу. Что это не выдумано, вы можете, если захотите, проверить. Как погиб Эдверс, вам известно, Зина Болотова, бывшая Каткова, жива и здорова, наконец, муж мой тоже может, если не верите, подтвердить все. Я вообще считаю, что чудесных историй на свете гораздо больше, чем мы думаем. Надо только уметь видеть, уметь проследить настоящую нить событий, не отметая сознательно то, что нам кажется невероятным, не подтасовывая фактов и не навязывая им своих объяснений. Часто люди склонны видеть чудесное в пустяках или вообще там, где все обычно и просто, любят припутать какие-нибудь свои предчувствия или сны, которые они толкуют соответственно случаю, так или иначе. Другие же, трезвые натуры, наоборот, очень скептически относятся ко всему необъяснимому, разбирая и объясняя истории, лежащие вне их понимания. Я не принадлежу ни к тем, ни к другим, объяснять ничего не собираюсь, а просто честно расскажу, как все было, все, начиная с того начала, которое я началом считаю. И считаю я, что началось это в далекое чудесное лето, когда мне было всего пятнадцать лет. Это я теперь стала такая тихенькая и унылая, а тогда в раннюю молодость, я была страшно живая, прямо бешеная. Бывают такие девчонки. Им всегда море по колено. И даже нельзя сказать, чтобы я была избалована, потому что баловать меня было некому. К тому времени я была круглой сиротой, а тетушка, которая мною заведовала, такая была размазня, царство ей небесное, что ни баловать, ни строго относиться не могла. Просто кисель какой-то. И думаю теперь, что была я ей глубоко безразлична. Ну, да и она мне тоже. В то лето, о котором я начала рассказывать, гостили мы с этой самой тетушкой у наших соседей по имению, в Смоленской губернии, у Катковых. Семья была большая и очень милая. Моя подруга Зина Каткова страшно меня любила, прямо обожала. Да и все они ко мне очень хорошо относились. Я была девочка хорошенькая, добрая, веселая, главное веселая. Такой во мне заряд был жизнерадостности огромный, казалось, на всю жизнь хватит и еще останется. Но вот, однако, не хватило. Самоуверенности во мне тогда очень много было. Чувствовала себя умницей, красавицей. Кокетничала со всеми, даже со стариком поваром. Прямо задыхалась от полноты жизни. Семья Катковых, как я уже говорила, была большая, и с наехавшими на лето гостями за стол садилось человек двадцать. После ужина ходили гулять на пригорок, красивое, поэтичное место. Вид оттуда был на речку и старую заброшенную мельницу. Место таинственное, темное, особенно при лунном освещении, когда все кругом сияло в серебре, и только кусты у мельницы и вода под колесом черные были, как чернила, зловещие и тихие. К мельнице этой мы и днем никогда не ходили, запрещали нам потому, что плотина была старая, и если не совсем провалиться, то ногу можно было легко вывихнуть. Деревенские ребятишки, впрочем, бегали к мельнице за малиной. Буйные разрослись кусты, но ягоды одичали, стали мелкие, как лесные. Вот на эту старую мельницу часто любовались мы вечером, сидя на пригорке и распевая хором "Пой, ласточка, пой!" Гуляла, конечно, только молодежь, человек шесть: моя подруга Зина, два ее брата, один года на два старше, Коля, и другой, Володя, мой теперешний муж, тогда уже взрослый, лет двадцати трех, студент, и товарищ по училищу Ваня Лебедев, страшно интересный молодой человек, умный, насмешливый, всегда придумывавший что-нибудь забавное. Мне, конечно, казалось, что он в меня безумно влюблен, только скрывает. Его потом, бедненького, на войне убили. И был еще в нашей компании один мальчик, гимназист лет шестнадцати, сын управляющего, рыженький, Толя. Мальчик был милый и даже недурен собой, сильный, рослый, но ужасно застенчивый. Теперь, когда вспоминаю его, всегда он мне представляется за чьей-нибудь спиной. Если увидишь его, он смущенно улыбнется и снова спрячется. Так вот этот мальчик, рыженький Толя - тут уж сомнений быть не могло - влюблен был в меня по уши, восторженно и безнадежно, так безнадежно, что даже вышучивать его не хотелось, и, хотя все о его любви знали, никто никогда А на следующее утро пошли мы с Толей в лес, набрали ягод, да не так много, чтобы стоило их домой нести, и поэтому решили, что лучше я их сама съем. Сели под елочку, я ем ягоды, а он на меня смотрит. И смешно мне стало. - Толя, - говорю, - смотришь ты на меня совсем так, как собака на мельника. А он так печально ответил: - А я бы хотел обратиться в собаку... Ведь женой моей ты никогда не будешь? -- Ну конечно, говорю, не буду. - Значит, как человек я не смогу быть всегда около тебя. А если буду собакой - никто мне не запретит. Тут мне пришло в голову: Толя, миленький! Чего же лучше? Иди на мельницу, ночевать. Умоляю тебя - иди. Станешь собакой и будешь всегда со мной. Неужели боишься? Он очень побледнел - я даже удивилась, потому что ведь все это, конечно, шутки и пустяки, ведь ни он, ни я не верили в эту собаку. Но вот он почему-то побледнел, и очень серьезно ответил: - Да. Я пойду. Я сегодня ночью пойду на мельницу. День пошел обычным порядком, и я после утренней прогулки Толю не видала. Да как-то и не думала о нем. Помню - приезжали какие-то гости, кажется, молодожены из соседнего имения. Словом, был народ, было шумно и весело. И уже вечером, когда остались только свои, домашние, и молодежь по обычаю пошла гулять, вспомнила я о Толе. Вспомнила, вероятно, потому, что увидела мельницу, да еще кто-то сказал: - А какая она сегодня зловещая, черная. - Это потому, что мы знаем, какие за ней штучки водятся, - ответил Ваня Лебедев. Тогда я стала искать глазами Толю и, обернувшись, увидела его в сторонке от общей группы. Он сидел совсем тихо, словно задумавшись. Тут я вспомнила о его решении, и как-то беспокойно мне стало и в ту же минуту и досадно за это беспокойство, и захотелось вышутить его. - Слушайте, господа, - закричала я весело, - а Толя сегодня решил опыт сделать. Превращение в собаку. Пойдет на мельницу ночевать. Никто особого внимания на мои слова не обратил. Должно быть, приняли за шутку, только Ваня Лебедев сказал: - Что ж, это дельно. Только, пожалуйста, друг мой Анатолий, обратитесь в охотничью собаку, все-таки приличнее, чем в дворнягу. Толя ничего не ответил и даже не шевельнулся. А когда шли домой, я нарочно немножко отстала, и он подошел ко мне. - Ну что ж, - говорит, - Лялечка, я пойду. Пойду на мельницу. Я сделала таинственное лицо и говорю шепотом: - Иди, иди непременно. Но только, если посмеешь не обратиться в собаку, так лучше и на глаза не показывайся. - Непременно, - говорит, - обращусь. - А я, - говорю, - всю ночь тебя ждать буду. Как только обратишься, сейчас же беги домой и поскребись ногтями о мою ставню. Я окно открою, ты и прыгнешь ко мне в комнату. Понял? - Понял. - Ну, теперь иди. Вот улеглась я в постель и стала ждать. И представьте себе, всю ночь заснуть не могла. Волновалась почему-то ужасно. Ночь была безлунная, но звездная. Звезды светили. Встану, приоткрою окно, взгляну - жутко чего-то. Даже ставни раскрыть страшно было - в щелку глядела. "Дурак Толька, - думаю, - и зачем он туда пошел? Сидит там один на мертвой мельнице". Наконец, под утро заснула. И слышу сквозь сон царапается, скребется кто-то за окном. Вскочила, слушаю. Так и есть. Когти об ставню скрипят. Страшно - прямо дух захватило. А еще ночь, темно. Ну все-таки взяла себя в руки, подбежала к окну распахнула ставню - что такое? День! Солнце! И Толя под окном стоит, смеется, только бледный очень. Я схватила его за плечи, не помню себя от радости, обняла за шею и кричу: - Как ты смел, негодяй, как ты смел не обратиться в собаку ? А он мне руки целует, счастливый такой, что я его обняла. - Лялечка, говорит, да разве ты не видишь? Да ты просто смотреть не умеешь! Я, говорит, Лялечка, собака, твой пес навеки верный, никогда не отойду от тебя. И как только ты этого не видишь? Это тебя какая-нибудь злая сила заколдовала, что ты не видишь. Я схватила со стола гребешок, поцеловала и кинула через окно. - Апорт Он бросился, разыскал гребешок в траве и подает мне в зубах. Сам смеется, а глаза такие, что прямо я чуть не заплакала. - Ну, - говорю, - теперь я верю. * * * Дело было к осени. Дня через три-четыре уехали мы с тетушкой к себе в деревню, собираться в Петербург. Перед отъездом удивил меня немножко Володя Катков. Раздобыл где-то кодак и целые дни все меня снимал. Толя держался в стороне, я его почти и не видела. И уехал он раньше меня. Уехал в Смоленск. Он там учился. Прошло два года. За это время видела я Толю только раз. Он приезжал в Петербург на несколько дней по какому-то делу и бывал у Катковых. Переменился он мало. Такое же осталось крутое детское лицо с серыми глазами. ^ - Собака! Здравствуй! Давай лапу. Он страшно смутился, засмеялся и не знал что сказать. И в эти дни получала я от Зины Катковой записки: "Приходи непременно вечером. Собака скулит". Или: "Приходи скорее. Собака тает на глазах. Грех мучить животных". Хотя все потихоньку и подсмеивались над ним, но вел он себя очень спокойно, разговора со мной не искал и по-прежнему прятался за чью-нибудь спину. Помню, только раз, когда за чаем Зина стала убеждать меня непременно идти в консерваторию, потому что у меня отличный голос, Толя как-то весь всполыхнулся. - Ах, я так и знал, что на сцену! Ах, как все это чудесно. И, конечно, сейчас же страшно сконфузился. Пробыл он в Петербурге всего несколько дней, а когда уехал, прислали мне из магазина Эйлерса огромный букет роз. Мы долго ломали голову, от кого бы это могло быть, и только на другое утро, меняя воду в вазе, увидела я на букете привязанную тоненькой золотой ниточкой маленькую сердоликовую собачку. Цветы были от Толи! Я никому об этом не сказала. Мне почему-то ужасно его стало жалко. И собачка была такая жалкая, с блестящими глазками, точно плакала. И откуда он, бедненький, денег достал на такой дорогой букет! Верно, подарили ему дома на театр или на покупки. И от этих цветов, несмотря на всю их дорогую пышность, потянулась ко мне больная, нежная грусть, совсем не похожая на то, что давало людям круглое Толино лицо, детское и наивное. Я даже рада была, когда цветы засохли и тетка их выбросила. Сама я как-то не смела убрать их. А собачку засунула подальше в комод, чтобы забыть о ней. И забыла. * * * Потом началась сумбурная полоса жизни. Началось с консерватории, которая очень разочаровала меня. Голос мой профессор очень одобрил, но велел работать. А это было мне совсем не по характеру. Я привыкла, ничего не делая, возбуждать восторги. Пропищу какую-нибудь песенку, и все: "ах, ах, какой талант!" А систематически работать заставить себя я не могла. Да кажется, и всеобщее мнение о моей талантливости было преувеличено. В консерватории я ровно ничем не выделялась среди других учениц. Разве только тем, что ни разу как следует не приготовила уроки. Это разочарование, конечно, отразилось на моем характере. Я стала раздражительная, нервная. Искала утешения в болтовне, беготне и флиртах. Настроение было скверное. От Толи получила только один раз письмецо из Москвы, где он продолжал учение. "Лялечка, - писал он, - помните, что у вас есть собака, и, если понадобится, кликните ее". Адреса он не приложил, и я ничего не ответила. Началась война. Мальчики наши все оказались патриотами и все пошли на фронт. Я слышала, что Толя пошел тоже, но как-то мало обратила на это внимания. Зина записалась в сестры милосердия, а я продолжала крутиться. Работа моя в консерватории шла все хуже и хуже. Вдобавок попала я в развеселую компанию молодой богемы. Начинающие поэты, непризнанные художники, вечера, посвященные эротическим темам, ночи в "Бродячей собаке". Удивительное было заведение, эта "Бродячая собака". Втягивала в себя совершенно чуждые ей элементы, втягивала и засасывала. Никогда не забуду одну постоянную посетительницу. Это была дочь известного журналиста, замужняя женщина, мать двоих детей. Кто-то случайно завез ее в этот подвал, и, можно сказать, она так там и осталась. Красивая молодая женщина с огромными черными, точно от ужаса раскрытыми глазами, она приходила каждый вечер и оставалась до утра, дыша пьяным угаром, слушая завывающую декламацию молодых поэтов, в стихах которых, наверное, не понимала ни слова, всегда молчащая, какая-то испуганная. Говорили, что муж разошелся с ней и детей от нее отобрал. Как-то заметила я около нее молодого человека, очень болезненного вида, одетого изысканно, всего какого-то манерного, "уайльдовского" типа. Он сидел рядом с ней с равнодушным видом и не то писал, не то набрасывал карандашом на лежащей перед ней бумажке. Эти слова или знаки, по-видимому, страшно волновали ее. Она краснела, испуганно оглядывалась, не прочел ли кто, выхватывала карандаш и быстро замазывала написанное, а потом снова напряженно ждала, пока он лениво водил карандашом, и снова вспыхивала и вырывала из его руки карандаш. Было в нем, в этом выродке, что-то такое беспокойно-противное, что я подумала: "Неужели найдется на свете такая идиотка, которая допустит его к какой-нибудь близости, как-нибудь поверит ему, да еще, пожалуй, увлечется таким гадом ползучим?" Через две недели этой идиоткой оказалась я сама. Мне не хотелось бы долго останавливаться на этой отвратительной полосе моей жизни. Гарри Эдверс был "поэтом и композитором". Сочинял песенки, которые и читал нараспев, все на один и тот же мотив. Настоящее имя его было Григорий Николаевич. Фамилии его так я и не узнала. Помню, как-то приходили ко мне из милиции узнавать (это было уже при большевиках), не скрывается ли в моей квартире Григорий Ушкин. Но не знаю в точности, о нем ли шла речь. Этот Гарри вошел в мою жизнь так естественно и просто, словно в свой номер гостиницы, открыв дверь своим ключом. Познакомились, конечно, там же, в "Бродячей собаке" Я в тот вечер была в числе выступающих на эстраде и спела тогда еще модную песенку Кузмина "Дитя, не тянися весною за розой". И кто-то из публики после этой первой фразы пропел: - "Роза в Одессе живет"... Это спели за столиком Эдверса. И когда я проходил на свое место, он встал и пошел за мною. - Вы не обиделись? Это Юрочка дурит. Но вы не должны это петь. Вы должны петь мою "Дюшессу". С этого и пошло. Через две недели я была уже обстрижена, выкрашена в темно-рыжий цвет, наряжена в мужской костюм из черного бархата и пела с папироской в руках Гаррину ерунду: - Бледный мальчик из папье-маше Был любимцем голубой принцессы. Было в нем особое каше, Обещавшее особые эксцессы. Поднимала брови, стряхивала пепел с папиросы продолжала: - У принцессы сладкая душа, Не душа - душистая дюшесса, Только за десертом хороша, Для любителей де-ли-ка-тесса. И так далее, в этом роде. Гарри слушал, одобрял, поправлял. - Вы должны воткнуть в петличку ненормальную розу Зеленую. Огромную. Уродливую. У Гарри была своя свита, свой двор. Тоже "ненормальный, зеленый и уродливый". Зеленая девица-кокаиноманка, какой-то Юрочка, "которого все знают", чахоточный лицеист, и горбун, чудесно игравший на рояле. Все были связаны какими-то тайнами, говорили намеками, о чем-то страдали, чем-то волновались и, как теперь понимаю, иногда просто ломались в пустом пространстве. Лицеист любил кутаться в испанскую шаль и носил дамские туфли на высоких каблуках, зеленая девица одевалась юнкером. Не стоит обо всем этом рассказывать. Дело не в них. Упоминаю только, чтобы дать понятие, в какую среду я попала. Жила я тогда в меблированных комнатах на Литейной. Туда же переехал и Гарри. Принялся он за меня круто. До сих пор не понимаю - считал ли он меня богатой, или действительно увлекся. Отношения у нас были странные. Тоже "зеленые и уродливые". Рассказывать об этом сейчас не буду. Страннее всего было то, что, когда я была с ним, я чувствовала к нему отвращение, острую гадливость, точно я целуюсь с трупом. А без него жить не могла. Приехал с фронта Володя Катков. Прибежал ко мне возбужденный, радостный. Ахнул на мою рыжую голову. - Зачем это? Ах ты фокусница. Но все равно - ты ужасно мила. Повертел меня в разные стороны, и видно было, что очень я ему нравлюсь. - Я, Лялечка, всего на недельку и все время пробуду с тобой. Надо очень, очень много сказать. Теперь уж откладывать нечего. И вот входит Гарри. Даже не постучал в дверь. И видно было, что Володя сразу ему не понравился. Заревновал, что ли. Поэтому очень развязно развалился в кресле и стал говорить со мной на ты, чего раньше никогда не делал. Володя как-то растерялся, долго молча переводил глаза с меня на Гарри, с Гарри на меня, потом решительно встал, одернул свой френч и попрощался. Мне очень было тяжело, что он так уходит, но я сама растерялась от Гарриной наглости, ничего не нашла сказать и не сумела удержать Володю. Чувствовала, что произошло какое-то ужасное недоразумение, но поправить уже ничего было нельзя. Он больше не зашел. Да я и не ждала. Чувствовала, что ушел, душевно ушел - навсегда. * * * Затем настал период одиночества. Гарри, который должен был, несмотря на все увертки, идти на фронт, поехал о чем-то хлопотать в Москву. Я больше месяца просидела одна. Время было беспокойное, и денег у меня не было. Писала тетке в Смоленскую губернию, но ответа не получила. Наконец, вернулся Гарри. Совсем в другом "аспекте". Загорелый, румяный, в щегольском тулупчике, отделанном серым каракулем, в каракулевой папахе. - Вы с фронта? - Отчасти, - был его ответ. - России нужно не только жертвенное мясо ее сынов, но и мозг. Я поставляю автомобили в армию. Хотя нужный для России мозг Гарри и работал великолепно, но денег у него было мало. - Нужен разворот. Неужели вы так мало патриотичны, что не достанете для меня денег? Я рассказала о своих печальных делах, рассказала о тетке. Он заинтересовался, спросил ее адрес. Повертелся недолго и снова уехал. Кстати, причина его свежего, "фронтового" вида заключалась в коробочках пудры цвета охры и розового порошка. Надо отдать справедливость, что в этом виде он был очень красив. Настроение тогда в наших "эстетических" кружках было уже контрреволюционное и перед отъездом своим Гарри сочинил для меня новую песенку: "На белой ленточке висит мое сердечко. На белой ленточке - запомни этот цвет". Я пела ее уже в женском платье, потому что все мы тогда ломались под маркиз и аристократов. Песенка нравилась. Я тоже. Вскоре после его отъезда неожиданно приехала с фронта Зина Каткова. Приехала и рассказала трогательную историю, без толку меня расстроившую. - Развернули мы наш лазарет около леса, - рассказывала она. - Работы было масса, а на утро ведено было уходить. Прямо с ног сбились. Вот отошла я покурить, вдруг меня какой-то солдатик окликает: "Сестрица Каткова, вы?" Смотрю - кто бы ты думала? Толя. Толя-собака. Я говорю, я, голубчик, простите, я очень спешу. "Да мне, - говорит, - только про Лялечку узнать. Может быть, ей плохо? Ради Бога, расскажите все, что знаете". А тут как раз слышу, меня зовут. Я и говорю: "Подождите Толя, я только справлюсь и прибегу к вам". А он говорит: "Хорошо, я вас здесь, у этого дерева, буду ждать. Нас раньше утра не двинут". Ну, и побежала снова к раненым. Ночь была ужасная. Немцы нас нащупали, и на рассвете пришлось спешно свертываться. Так ни на минутку и не прилегли. Я немного запоздала и догоняла свою линейку бегом. Утро было такое безрадостное, мелкий дождик, сырость. Бегу я и вдруг смотрю - Господи! Что же это! Стоит у дерева Толя, темный такой, землистый весь. Это он всю ночь меня ждал! Такой жалкий, глаза запали, точно землей засыпаны. И еще улыбается. Наверное, его убьют. Подумай, всю ночь под дождем ждал, чтобы про тебя словечко услышать. А я и остановиться не могла. Он только успел мне свой адрес сунуть. Я ему крикнула: "Ничего не бойтесь за Лялю, она, кажется, замуж выходит". Крикнула, да потом и пожалела: а вдруг ему это больно? Кто его знает. Этот Зинин рассказ очень взволновал меня. Мне тогда плохо было и хотелось дружбы хорошего человека. А уж лучше Толи где же было найти. Я очень растрогалась и даже адрес его спросила и спрятала. Зина мне в этот свой приезд не понравилась. Во-первых, очень подурнела и погрубела. Во-вторых (это пожалуй надо было поставить "во-первых"), очень была со мной холодна. И даже подчеркивала свою индифферентность к моей персоне и всему моему быту. Видела меня, например, в первый раз стриженой и рыжей и почему-то сделала вид, что совсем не удивлена и что все это ее ничуть не интересует. Конечно, этому поверить трудно. Конечно, ей было интересно, почему это я вдруг так оболванилась. И не обратила она на мою персону внимания только, чтобы показать, насколько она презирает меня и мою беспутную жизнь, и что, мол, ей даже с ее высот и незаметны мои непристойные затеи. Она даже не спросила, занимаюсь ли я еще пением, и вообще, как живу на свете. Зато я кольнула ее, как сумела: - Хоть бы поскорей война кончилась, а то ты совсем потеряешь облик человеческий. Прямо какая-то бабища стала. Потом манерно улыбнулась и прибавила: - А я по-прежнему признаю только искусство. Все ваши подвиги кончатся за ненадобностью в них, а искусство вечно. Зина посмотрела на меня с каким-то недоумением и скоро ушла, будто "отряхнула прах от ног". Я очень плакала в этот вечер. Я хоронила свое прошлое. Впервые почувствовала, что все пути, по которым я к моей настоящей минуте пришла, уничтожены, взорваны, точно рельсы за последним поездом отступающей армией. А Володя? - горько вспоминала я. Разве так друзья поступают? Ничего не спросил, ничего толком не узнал, увидел Гарри, повернулся и ушел. Если считают, что я запуталась и свихнулась, так почему, наоборот, не подойти ближе, не стараться образумить, поддержать? В такое страшное, черное время так равнодушно и спокойно бросить близкого человека! "Очень уже они все добродетельные! - злобно думала я. И очень со своей добродетелью носятся. А по правде говоря, так много ли заслуги в их добродетели? Зина - рожа, какие могут быть для нее соблазны. Володя всегда был холодным и узким. Вся душа у него узенькая и пряменькая. От стихов, от музыки не опьянеет. Насколько ближе мне Гарри, беспутный Гарри, с его нежной песенкой: "На белой ленточке висит мое сердечко, На белой ленточке - запомни этот цвет!" "Те" скажут: ерунда. Им подавай "от ликующих, праздноболтающих". И все мои "зеленые уроды" показались мне родными и близкими. Они все понимают. Они свои. Но и этих своих я последнее время растеряла. Кокаинистка догорала в больнице. Юрочку угнали на фронт, чахоточный лицеист пошел добровольцем в кавалерию, потому что "влюбился в золотистую лошадь" и с людьми уже быть не мог. - Я перестал их понимать и чувствовать. Из Гарриной свиты остался один горбун. Он играл "Дунайские волны" на разбитом пианино крошечного кинематографа с пышным названием "Гигант Парижа" и умирал с голоду. Это время было очень тяжелым в моей жизни. Поддерживала меня только злоба на моих обидчиков да еще искусственно созданная и взвинченная нежность к Гарри, к единственному и своему. Наконец, Гарри вернулся. Застал он меня в очень нервном состоянии. Я так радостно его встретила, что он даже смутился. Не ждал от меня этого. Вел он себя загадочно. Пропадал где-то по суткам. Кажется, и вправду что-то покупал и продавал. Покрутившись недели две, он решил, что нужно переехать в Москву. - Петербург город мертвый. В Москве жизнь кипит, расплодились разные кафе, где вы сможете и петь, и читать, и вообще приработать. Для его новой деятельности, коммерческой, тоже Москва представляла больше интереса. Мы быстро собрались и переехали. Жизнь в Москве, действительно, оказалась оживленнее и напряженнее и веселее. Я нашла много петербургских знакомых и завертелась. Гарри где-то пропадал, был чем-то озабочен и редко ко мне заглядывал. Между прочим, он запретил мне петь его "Белую ленточку". Именно - не просил не петь, а запретил и вдобавок очень сердито. - Как вы не понимаете, что в настоящее время это беззубо, бесстильно и несозвучно. Между прочим, он несколько раз спрашивал меня, не знаю ли я адреса Володи Каткова. Я приписывала это ревности. - Он ведь, кажется, на юге у белых? - Ну, конечно. - И не собирается приехать? - Не знаю. - А здесь никого из их семьи нет? - Нет. Странное любопытство. Чем, собственно говоря, Гарри занимался - понять было трудно. Кажется, опять что-то продавал или поставлял. Ценно было то, что он время от времени приносил то ветчины, то муки, то масла. Время было очень голодное. Как-то проходя по Тверской, я вдруг увидела какого-то потрепанного субъекта, который пристально посмотрел на меня и быстро перешел на другую сторону. Что-то в нем показалось мне знакомым. Посмотрела вслед: Коля Катков! Младший брат Володи, товарищ Толи, моей собаки. Почему же он не окликнул меня? Что он меня узнал, было ясно. Но почему бросился от меня бежать? Я рассказала Гарри об этой встрече. Мой рассказ по чему-то его взволновал: Как же вы не понимаете - он белый офицер, он скрывается. - Почему же он здесь? Почему не в армии? - Очевидно, прислан с каким-нибудь поручением. Как глупо, что вы его не остановили! - Да раз он боится быть узнанным? - Все равно. Могли бы предложить ему спрятаться у нас. Я была тронута Гарри ной добротой. - Гарри, разве вам не было бы страшно прятать у себя белого офицера? Он чуть-чуть покраснел. - Пустяки! - пробормотал он. - Если встретите его снова, непременно - слышите? - непременно позовите к себе. Вот так Гарри! Способен на подвиг. Даже больше того ищет подвига. Лето было жаркое, душное. Баба, торговавшая "из-под полы" яблоками, предложила мне переехать к ней под Москву на дачку. Я переехала. Гарри изредка заглядывал. Раз как-то привез своих новых друзей. Это были молодые люди знакомого типа "уайльдовских" кривляк. Лица зеленые, глаза кокаинистов. Гарри тоже нюхал и последнее время изрядно. Разговоры велись с этими друзьями деловые, коммерческие. Вскоре после описанных событий явился ко мне наш землячок из Смоленской губернии. Привез от тетки странное письмецо. - Я это письмо больше двух месяцев в кармане ношу, сказал землячок. - Искал вас в Питере и уже надежду потерял, а тут случайно от одной актрисы вдруг и узнал ваш адрес. В странном письмеце было следующее: "...Очевидно, письма мои до тебя не доходят. Но теперь деньги, наконец, у тебя в руках, и я спокойна. Муж твой очень мне понравился. Энергичный, и видно, что человек с будущим". Что все это значит, я абсолютно не могла понять. "Какой муж? Почему спокойна и какие деньги у меня?" Пришел Гарри. - Гарри, - сказал я. - Я получила письмо от тетки. Она пишет, что спокойна, так как деньги у меня... Я остановилась, потому что меня поразило его лицо. Он так покраснел, что даже на глазах у него выступили слезы. И вдруг я поняла: это он съездил к тетке и представился как мой муж, а старая дура отдала ему мои деньги! - Сколько она дала вам? - спокойно спросила я. - Тысяч около тридцати. Ерунда! Я не хотел, чтобы мы растратили их по мелочам, и вложил их в это автомобильное дело. - Господин Эдверс, - сказала я. - Во всей этой истории меня удивляет только одно. Меня удивляет, что вы еще можете краснеть. Он пожал плечами. - А меня удивляет, - сказал он, - что вы ни разу не поставили себе вопроса - на какие же деньги мы все время живем и на какие деньги смогли выбраться из Петербурга. - Ну, если это все на мои, так тем лучше. Он повернулся и ушел. Через несколько дней, однако, явился снова, как ни в чем не бывало и еще привел опять своих друзей - двоих из тех, что были в первый раз. Друзья принесли вина и закусок. Один из них очень за мной стал ухаживать. Называли они друг друга должно быть в шутку, "товарищ". Эдверса тоже называли "товарищ". Просили меня спеть. Тот, который за мной ухаживал именно его сейчас называть не хочу - мне понравился. В нем было что-то порочное и замученное, что-то от нашей "зелено-уродливой" петербургской компании. Между прочим, спела "Ленточку": - "На белой ленточке..." - Мотив миленький, но какие идиотские слова! --сказал Гарри. - Откуда у вас такая допотопная дрянь? Он, видимо, боялся, что я им назову автора, и скорее переменил разговор. Дня через три я должна была петь в кафе. Наш антрепренер, увидя меня, очень смутился и пробормотал, что сегодня выпустить меня не может. Я удивилась, но не стала настаивать. Села в уголок. Никто меня как-то не замечал. Только маленькая поэтесса Люси Люкор ядовитым тоном сказала: - А, Ляля! Вы, говорят, наскоро перекрасили вашу ленточку в красный цвет. И, видя мое недоумение, объяснила: - Вы на днях перед чекистами пели, так ведь не белой же ленточкой вы их угощали. - Перед какими чекистами? Она вызывающе посмотрела на меня. - А перед... И назвала фамилию того "товарища", который за мной ухаживал. Я ничего не ответила. Встала и ушла. Я была ужасно испугана всем, что произошло. Здорово угостил меня Гарри! История с деньгами не так меня поразила. У нас "в богеме" вообще особой щепетильности на этот счет не было... Скверно, конечно, что он утаил их от меня. Но теперь оставаться в руках этого обалдевшего от кокаина товарища чекистов - этого я уже не могла. Уж не думал ли он с моей помощью заманивать белых офицеров? Недаром он советовал позвать Колю Каткова. Я была в полном отчаянии. Куда пойти? Ни одной души близкой, или хоть по человечеству тепло ко мне относящейся, у меня не было. Ехать к тетке? Нужно хлопотать о пропуске, да и денег не было ни гроша. Пошла домой. Гарри не видела. Он пропадал несколько дней. Я принялась за хлопоты. Ходила по разным учреждениям, писала прошения, старалась добиться от вновь образованного союза артистов, чтобы меня включили в списки, тогда я могла бы легче получить пропуск. И вот как-то иду я по улице, вдруг точно что толкнуло Коля! Коля Катков. Лицом к лицу. - Коля! - крикнула я. Он опустил глаза и быстро повернул в переулок. Подумав, я повернула за ним. Он меня ждал. Теперь я поняла, почему в первый раз не сразу узнала его: он опустил бородку. - Коля, - говорю, - что ты здесь делаешь? Зачем ты в Москве? -А я,- говорит, - сегодня уезжаю. Не надо было меня узнавать. Как ты не понимаешь? - Сегодня уезжаешь! - воскликнула я и такое на меня нашло отчаяние. - Коля! - говорю. - Ради бога, спаси меня! Я совсем гибну. Ему, видно, жалко меня стало. - Я, голубчик, сейчас ничего не могу. Я травленный зверь. Да и уезжаю сегодня. Ничего не могу. Я попрошу кого-нибудь зайти к тебе. Тут я вспомнила о своем проклятом гнезде. - Нет, - говорю, - не надо ко мне никого посылать. И тут еще вспомнила что-то, от чего душа потеплела. - Коля, говорю, - а не увидишь ли ты Толю? - Может быть, - говорит, - и увижу. - Так, ради Бога, скажи ему, что Ляля зовет собаку на помощь. Запомни эти слова и так и скажи. Обещай мне. И скажи - пусть оставит на мое имя записку в кафе на Тверской. - Я, - говорит, - его увижу, если все сойдет благополучно, дней через пять. Он очень спешил. Мы расстались. Я шла по улице и плакала. Дома обдумала серьезно свое положение и решила Гарри не говорить, а стараться хитростью раздобыть у него денег (ведь деньги-то все-таки были мои!)... Хлопоты о пропусках пошли на лад, и вскоре почти все было готово. И вот настал день. Сижу я как-то одна у себя на даче, перебираю бумаги в столе и чувствую, будто на меня кто-то смотрит. Оборачиваюсьсобака! Большая, рыжая, худая, шерсть сбитая, а порода вроде chien-loup [собака-волк (франц.)]. Стоит в дверях и смотрит прямо на меня. Что за чудо? Откуда она? Я кликнула хозяйку. - Капитолина Федотовна! Смотрите - собака забежала. Та пришла, удивилась: - Двери заперты. Как она прошмыгнула? Я хотела собаку погладить - уж очень она как-то выразительно глядела - она не далась. Помахала хвостом и отошла в угол. И все смотрит. - Покормить бы ее, - говорю Капитолине. Та поворчала, что, мол, и на людей теперь не хватает, однако, принесла хлеба. Бросила собаке - та не берет. - Вы ее все-таки выгоните! - говорю я. - Она какая-то странная. Больная, что ли. Капитолина распахнула двери. Собака выбежала. Мы потом вспоминали, что ни разу не дала она до себя дотронуться, и не лаяла, и не ела. Только видели мы ее. В этот день явился Гарри. Вид у него был ужасный, измотавшийся вконец. Глаза налитые, красные, лицо обтянуто, землистое. Вошел, еле поздоровался. Сердце у меня билось отчаянно. Надо было начинать последний разговор. Гарри захлопнул дверь. Ужасно он нервничал. Что-то, видно, с ним стряслось, либо перехватил кокаину. - Гарри, - решилась я. - Нам надо серьезно поговорить. - Подождите, - перебил он рассеянно. - Какое сегодня число? - Двадцать седьмое. - Двадцать седьмое! Двадцать седьмое! - с отчаянием пробормотал он. Что его поразило - не знаю, но этот возглас его "двадцать седьмое" заставил меня запомнить это число, что впоследствии оказалось для меня очень важным. - Это откуда? - вдруг крикнул он. Я обернулась: забившись в угол комнаты, сидела собака. Она вся вытянулась, поджалась. Смотрела в упор на Гарри. Так смотрела, точно вся ушла, всей силой в свои глаза. - Гоните ее вон! - закричал Гарри. Он как-то даже чересчур испугался. Кинулся к двери, распахнул дверь. Собака стала медленно отступать, все не сводя глаз с Гарри. Она чуть-чуть оскалилась, и шерсть у нее на спине встала дыбом. Он захлопнул за нею двери. - Гарри! - снова начала я. - Я вижу, что вы расстроены, но разговора нашего откладывать все же не могу. Он поднял голову, взглянул на меня, и вдруг все лицо его перекосилось от ужаса. И вот, вижу, смотрит он не на меня, а дальше, куда-то в стену за мной. Я обернулась: там за окном, поставив обе лапы на низкий подоконник, стояла рыжая собака. Она быстро спрыгнула, -может быть, вспугнутая моим движением. Но я успела увидеть ее оскаленную морду, настороженную, вытянувшуюся вперед, и шерсть, вздыбленную за ушами, и эти страшные глаза, уставленные на Гарри. - Вон! - кричал Гарри. - Вон ее отсюда! Гоните вон! Он весь дрожал, бросился в переднюю и закрыл дверь на засов. - Что же это за ужас! - повторял он. Я чувствовала, что сама вся дрожу, и руки у меня холодеют. И понимала, что делается что-то страшное, что надо бы как-то успокоить и его, и себя, что момент выбран плохой, но почему-то не могла остановиться и упрямо, торопливо заговорила: - Я приняла решение, Гарри. Он зажег спичку дрожащей рукой, закурил: - Вот как! - и осклабился злобно. - Очень интересно. - Я ухожу. Я еду к тетке. - Это почему? - Лучше не спрашивайте. У него все лицо задергалось. - А если я вас не пущу? - Какое же вы имеете право? Я говорима спокойно, но сердце у меня так билось, что дышать было трудно. - Без всякого права, - отвечал он, и все лицо у него задрожало. - Вы мне сейчас нужны, и я вас не пущу. При этих словах он выдвинул ящик стола и сразу увидел приготовленный паспорт и бумаги. - А-а! Вот оно что! Он схватил всю пачку и стал медленно рвать вдоль и поперек. - А за ваши сношения с белыми я могу вас... Но я уже не слушала. Как бешеная кинулась я на него. Я била его по рукам, вырывала бумаги, царапала, визжала. Чекист! Вор! Убью-у-у! Он схватил меня за горло. Он не сильно душил меня, а скорее тряс, его оскаленные зубы и бешеные глаза были страшнее и свирепее его движений. И от отвращения и ненависти к этим выкаченным глазам и распяленному рту я стала терять сознание. - На помощь! - прохрипела я. И вдруг произошло нечто дикое. Раздался звон разбитого стекла, и что-то огромное, тяжелое, мохнатое впрыгнуло и упало сбоку на Гарри, повалив его и покрыв собою. Я помню только, как дергались по полу его ноги из-под рыжей всклокоченной массы, покрывавшей почти недвижное его тело. Когда я очнулась, все уже было кончено. Гарри с начисто разорванным горлом увезли в приемный покой. Собака исчезла бесследно. Мальчишки как будто видели, как огромный пес бежал, прыгая через заборы. Все это произошло двадцать седьмого числа. И это было для меня главное. Потому что много времени спустя, уже на свободе, в Одессе, узнала я, что Коля Катков передал Толе мой призыв о помощи и что Толя бросил все и кинулся ко мне. Пришлось ему пробираться через большевистский фронт. Он был выслежен, пойман и расстрелян двадцать седьмого числа. Двадцать седьмого - в тот самый день. Вот вся целиком история, которую я хотела рассказать. Ничего в ней я не сочинила и не прибавила, и ничего не могу и не хочу объяснять. Но сама я, когда оборачиваюсь к прошлому, я вижу ясно все кольца событий и стержень, на который некая сила их нанизывала. Нанизала и сомкнула концы. Из репертуара Петербургского Литейного Театра ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА: К о м м и в о я ж е р. Д а м а. С т у д е н т. К а д е т. К о м м и - говорит с польским акцентом, франт, большие усы. Делает глазки, поворачивается в профиль, выступает петухом. С т у д е н т - лохматый, молодой, говорит по южному на "о" с придыханием "ха". Смущенно осклабляется. Застенчив, но весел. К а д е т - круглощекий, розовый, сидит выпучив глаза в одну точку. Д а м а - разряженная, но простоватая. Томно закатывает глазки. Железнодорожная платформа, слева стена станции, из-за которой доносятся звонки, грохот проходящих поездов, выкрики носильщиков. Вдоль платформы скамейки для публики, которая то приходит, то уходит, с корзинами и чемоданами. Одна из скамеек двойная, углом. Со стороны станции выходят коммивояжер со студентом. У комми в руках щегольский сак. У студента сверточек, из которого торчит подушка. К о м м и (продолжая разговор). И, представьте себе, я сам иногда удивляюсь. Достаточно мне так немножко в профиле прищурить глаза, вот так покрутить ус - и она уже преспокойно погибла. С т у д е н т (осклабляясь). Гы-ы... К о м м и. Ей-богу. Вот, заметили на вокзале барышню в розовой шляпке. Ну, так верьте слову - она меня уже не забудет. А что я сделал? Только прошел мимо. (Со стороны станции выходит кадет с большими чемоданом и корзинкой. Садится на угловую скамейку, вынимает из кармана яблоко, вытирает обшлагом, ест). С т у д е н т (искренно). Нет, я так не умею. К о м м и (презрительно усмехается). А, вы думаете, я этому рад? Ей Богу, я даже не рад! Я столько страдал через любовь. В Конотопе били меня башмаком, в Саратове самоварной трубой, в Лодзи, верите ли, суповой ложкой, в Минске меня били... (Мимо проходит барышня. Комми приостанавливается и делает глазки). Ну, эта уже. Эта меня не забудет. С т у д е н т. Гы-ы. А я так не умею. Я всегда говорю женщинам что-нибудь эдакое тонкое. У вас, мол, роскошные глаза и тому подобное. А так я не умею. К о м м и. Фа! вы еще неопытный теленок. (Выходит дама, за ней носильщик с вещами. Дама садится около кадета, вынимает из сумочки газету, читает). С т у д е н т. Посмотрите, вон там дамочка с кадетиком сидит. Хорошенькая. Вот бы такую подцепить. А? Не вредно! Гы-ы. К о м м и (смотрит на даму, охорашивается). Не дурна (смотрит на часы). Если даже она едет в Ламань, так и то в моем распоряжении больше двух часов. Можно успеть. С т у д е н т. А вы не в Атамань? К о м м и. Нет, мне в Николаев? Через четыре часа. С т у д е н т. А хорошенькая! Роскошные глаза! К о м м и. Должен вас предупредить, что у подобной женщины добиться взаимности очень трудно. Тут нужна тонкая психология. Заметьте себе - она едет с сыном. С т у д е н т. Ну? К о м м и. Она мать. Материнство - это нечто животное. Завладеть сердцем матери можно только, получив расположение ее ребенка. С т у д е н т. Ну, я так не умею. К о м м и. Смотрите и учитесь. (Подбегает к кадету). Молодой человек! Разрешите поставить мой багаж рядом с вами. Хе-хе. (Кадет жует яблоко и молча косится на комми). К о м м и. Мне чрезвычайно приятно с вами познакомиться, молодой человек. Я люблю молодежь. (Все время кокетливо поглядывает на даму. Та не обращает никакого внимания). Вы любите плоды, молодой человек? Разрешите, я вам сейчас (Срывается с места и убегает. Студент неловко подсаживается к даме). С т у д е н т. (покашливает). Д а м а (мельком взглядывает на него и, опустив глаза, улыбается). С т у д е н т. Виноват! Д а м а. Что? С т у д е н т. Нет, ничего, я так... Я хотел сказать... но не решаюсь... Д а м а. Что же такое? В чем дело? С т у д е н т. Н-не могу... Д а м а. Вот смешной! С т у д е н т (мрачно). У вас роскошные глаза. (Дама смеется. Возвращается комми с двумя яблоками в руке). К о м м и. Вот, молодой человек. Чудные фрукты. Кушайте для первого знакомства. К а д е т. Мерси. (Встает, расшаркивается и принимается за яблоки). К о м м и (делает глазки даме). К о м м и (студенту). Мне нужно вам кое что сказать (Отводит его в сторону). Что? Заметили? Она, конечно, еще крепится, она еще и сама не подозревает, что уже принадлежит мне. С т у д е н т. Да что вы! К о м м и. Ей-Богу. И это меня даже не радует. Я вам говорю, что я много страдал через любовь. В Брянске палкой, в Минске утюгом, в Саратове самоварной трубой, в Николаеве просто кулаком, в Смоленске... смотрите, смотрите, она, кажется, уже шевелится. Бедняжечка! Ей-Богу, даже жаль... Но пойдем - нельзя терять время. С т у д е н т. Роскошные глаза. К о м м и (кадету). Уже откушали? Ну, я очень рад, что у вас такой богатый аппетит! Ей-Богу! Уже мы с вами наверное подружимся. Вы куда едете? К а д е т. В Николаев. К о м м и (подпрыгивая). В Николаев. Да вы меня мертвецки обрадовали! Молодой человек! Позвольте вашу руку. Мы же с вами всю дорогу будем вместе. Позвольте представиться: Сигизмунд Станиславович Гуслинский. Но это не обязательно, зовите меня просто, Володя. (Глазки в сторону дамы). Ну, как я рад. Это прямо, как говорится, судьба подарила мне свой перст. Д а м а (студенту). Какой чудак. Чего он привязался к мальчику? С т у д е н т. Я не знаю. Я ничего не знаю. Я знаю только одно. Д а м а (кокетливо). Что же вы знаете? С т у д е н т. Что у вас роскошные глаза! Д а м а. И только. С т у д е н т. Гы-ы. Д а м а. Ну, знаете ли, это мне очень обидно. С т у д е н т. Простите, я не хотел вас оскорбить. Я от всей души. Д а м а. Нет, как хотите, я обиделась. С т у д е н т. Да за что же? Д а м а. Вы все повторяете, что у меня роскошные глаза, а про мой ротик умалчиваете. Значит, вы находите, что он безобразный? К о м м и (кадету). Уж мы с вами, наверное, подружимся. Вы такой чудесный молодой человек. Скажите, вы любите вашу мамашу? (Кокетливо вглядывается на даму). К а д е т. Мм... (Неопределенно мычит и смущенно дрыгает ногой). К о м м и. Мамашу надо любить. Я еще совершенно не знаю вашу мамашу, но уже люблю. Ей-Богу. Преспокойно теряю голову. (Вынимает карманное зеркальце и потихоньку прихорашивается). Д а м а (студенту). Ну. Чего же вы молчите. С т у д е н т. Да что же я могу сказать. Я говорю, что у вас роскошные глаза, а вы вот обижаетесь. Я человека простой. Я не могу ничего особенного. К о м м и (студенту). Виноват. Могу я вас на пару слов. (Отходят в сторону). К о м м и. Виноват, но я хотел вас предупредить, что ваша тактика с этой дамочкой не годится. Имейте в виду, что она мать и поэтому нужно ее бить именно по материнству. С т у д е н т. Да вам-то что? К о м м и. Это я по дружбе. Нужно действовать через дитятю. Хотя этот паршивый обжора уже слопал мои яблоки по гривеннику за штуку и только мычит. Но терпение. Идемте! Д а м а (студенту). О чем вы там все шепчетесь. Мне ску-уч-но. С т у д е н т. Как можно скучать с такими роскошными глазами. Д а м а (смеется). Ну, опять вы свое. С т у д е н т. Так я же-ж больше ничего не могу. Д а м а. Так я вас научу. С т у д е н т. Ну! Гы-ы. (Подсаживается ближе). Д а м а. Тише, тише, какой прыткий. Видите, там девочка с цветами. Пойдите, принесите мне букетик. (Студент уходит). К о м м и. Ну-с, молодой человек, мы теперь с вами совсем подружились. Вы любите путешествовать, молодой человек? К а д е т. Мм... К о м м и. Я обожаю приключения. И надо вам сказать, что судьба меня балует. В Вильне одна дама из высшей аристократии, имеет собственную аптеку - ей-Богу - преспокойно потеряла из-за меня голову. Ее муж врывается ко мне с револьвером и преспокойно кричит, что убьет меня через ревность. (Все время делает глазки даме). Ну-с, молодой человек, как вам нравится такое положение? Но я, как рыцарь, не желал никого компроментовать, подбежал к окну и, преспокойно, в ужасе бросился с целого этажа. А тот убийца смотрит на меня сверху. Понимаете, ужас. Лежу на тротуаре, и сверху преспокойно убийца. Выбора никакого. Я убежал и позвал городового. Д а м а (недовольно). Что вы за вздор рассказываете мальчику. К о м м и (кокетливо улыбается). К а д е т. У нас в классе Сидоренко второй такой легкий, что может четыре минуты держаться в воздухе. К о м м и. Неужели? Вероятно, очень болезненный ребенок... Ах, молодой человек, смотрю на вас и думаю, какой вы счастливец. Иметь такую мамашу, которая может каждого человека скокетничать. Это-же редкость! С т у д е н т (возвращается с бутоньеркой). Вот. Д а м а (нюхаете цветы). Какая прелесть! С т у д е н т. Всего четвертак... Д а м а. Дивные цветы! Какой вы однако тонкий человек. Купили именно ландыши. Почувствовали, что я люблю именно ландыши. С т у д е н т. Гы-ы. Там были еще розы, да она дешевле сорока копеек не уступала, ну я не купил. Д а м а. Нет, нет, не скажите. Вы удивительно тонкий! Уж я людей хорошо понимаю. Вы только притворяетесь, что не тонкий, а на самом деле (грозит пальчиком) у-ух какой. С т у д е н т (смущенно и радостно). Гы-ы. К а д е т. Есть хочется. К о м м и (подпрыгивая). Есть? Молодой человек. Ну, вы прямо, меня радуете. Да я сейчас же сбегаю в буфета и принесу вам чего-нибудь. К а д е т. Я хочу французскую булку с колбасой. К о м м и (восторженно). Булку с колбасой. (Глазки даме). Сейчас будете иметь исполнение своих желаний (Убегает). Д а м а (студенту, томно). Скажите, вы верите в любовь с первого взгляда? С т у д е н т. Гы-ы. Д а м а. Продекламируйте мне какие-нибудь стихи. С т у д е н т. Да я, знаете, не мастер. Д а м а. Ну, все таки. С т у д е н т. (откашлявшись). Как ныне сбирается вещий Олег Отомстить неразумным хазарам И в дружине своей в цареградском коне Князь по полю едет на верной броне. Виноват, дальше забыл. Д а м а. Еще что-нибудь. С т у д е н т. Еще я знаю одно юмористическое: Отчего луна не из чугуна. Оттого что на луну не хватило б чугуну. Д а м а. Нет, что-нибудь такое... понимаете, про любовь. С т у д е н т. Про любовь? Позвольте, что-то знаю. (Откашлявшись). "Люблю тебя Петра творенье". Виноват дальше забыл. А вот что глаза у вас роскошные, - это факт. Я вообще не мастер... К о м м и (бежит, запыхавшись, с булкой). Вот, молодой человек. Утолите аппетит, и мамаша будет тоже довольна. Мамашу надо любить. Мы любим мамашу, молодой человек! Хе-хе-хе. К а д е т (берет булку, встает, расшаркивается). Мерси. (Садится, набивает полный рот). Д а м а (студенту). Я бы хотела встретиться с вами как-нибудь очень темной ночью при луне... С т у д е н т. Гы-ы. Это для чего же? К о м м и (беспокойно прислушавшись, студенту). Виноват, на пару слов. (Отходят). К о м м и. Ей-Богу, это ни к чему не поведет. Нужно действовать на дитятю. Верьте мне. Верьте. (С гордостью). Это говорит вам человек, которого в Калише били копченой колбасой. Этот человек знает, толк в любви. Этому человеку можно верить. С т у д е н т. О, Господи. Да не могу я по вашему. Не умею. К о м м и. Наблюдайте меня. Учитесь. Тут нужна тонкая психология. Хотя этот жирный парень, чтоб он лопнул, уже объел меня на рубль тридцать копеек, но черт с ним, как говорится, жертвую на алтарь любви. С т у д е н т. А дамочка... гы-ы... пикантная. К о м м и. Да ничего себе. Боюсь только, что потом трудно будет от нее отделаться, она уже преспокойно теряет от меня голову. В прошлом году, когда меня били в Бердянске костью от ветчины... К а д е т. Я пить хочу. К о м м и. Пить? Ну, вы меня мертвецки радуете. Так пить? Так я - ж вам живо принесу лимонаду. Хотите лимонаду, молодой человек? К а д е т (встает, расшаркивается). Мерси. К о м м и. Теперь я вижу, что мы с вами уже совсем подружились. Хе-хе. А еще целая ночь в вагоне впереди! О! (Глазки даме. Убегает). С т у д е н т. (даме). Гы-ы. Отчего вы такая печальная? Д а м а. Оттого, что вы все шепчетесь с другим, а на меня не обращаете никакого внимания. Я вам надоела? С т у д е н т. Так ведь я же ничего не умею... Д а м а. Однако, умели же вы час тому назад. С т у д е н т. Что же я умел? Д а м а. Вы так красиво говорили о моих глазах, а теперь ничего не говорите о моих глазах. Я вас сразу угадала. Вы Дон-Жуан. Вам бы только завлечь и бросить. С т у д е н т (польщенный). Гы-ы. Д а м а. Да, да. И цветы и комплименты, а потом, когда добился своего тогда всему конец. С т у д е н т. Гы-ы, да я же-ж не умею. Д а м а. Да, да! Теперь не умеете! Так я вам и поверю. Раньше небось умели. Нахал! С т у д е н т. Нахал? Это кто же - я нахал? Д а м а. Ну, да вы. Как вы смели говорить мне про мои глаза? С т у д е н т. Так я же больше не говорю. Д а м а. Так как же вы смеете не говорить мне больше про мои глаза? Нахал! С т у д е н т. (фыркает от смеха). Фрр. (Кадету). Господин кадет. Посмотрите-ка вон в ту сторону, никак там галка летит... (Кадет доверчиво отворачивается, студент целует даму). Д а м а. Ах. Как вы смеете?! (Студент отодвигается). Д а м а. Какой вы дерзкий. Ведь нас могли заметить. (Целует студента). К а д е т (оборачивается). Нет, там галки нет. С т у д е н т. Нет, так верно сейчас прилетит. Уж я ее знаю, эту галку. (Бежит комми с бутылкой и стаканом). К о м м и. Вот, молодой человек. Утоляйте жажду. Я преспокойно бежал галопом. К а д е т (встает, расшаркивается). Мерси. (Пьет воду, отдувается) К о м м и. И мамаша, наверное, довольна, что вам так хорошо. Мамашу надо любить. К а д е т. Я спать хочу. К о м м и. Спать? Ну, вы бы так и говорили. Вот, мы сейчас, великолепно устроимся. (Достает из сака подушку). Вот вам подушка. Ложитесь. (Подстилает свое пальто). Кладите ноги прямо на меня. Вот так. Ничего не стесняйтесь. Я могу потом почистить штаны бензином. Э, пустяки. Да он уже спит. (Студент и дама говорят о чем-то вполголоса). Д а м а. Так значит вместе? С т у д е н т. Гы-ы. Я очень доволен. К о м м и. Уф. Молодой человек лягнул меня под ложечку. Но это они во сне, я не претендую. С т у д е н т. Гы-ы, я ужасно доволен,. Д а м а. А я все еще сердита на вас. С т у д е н т. У вас такие роскошные глаза... К о м м и. Уф. Ой. Ой. Ой. Уф. Как он лягается, Так можно сломать грудобрюшную преграду. И отчего такой неспокойный сон? Вероятно, от колбасы. Д а м а (студенту). Вы опять. Вот я вас, за ушко. С т у д е н т (шепчет ей что-то). К о м м и (дремлет). А я - таки устал... То бегал за яблоками, то за булкой, то за водой... организм преспокойно переутомился... А он-таки есть с аппетитом... на рубль семь гривен... мы любим мамашу... мамашу надо любить... на рубль семь гривен. (Носильщик подходит, берет вещи дамы). Н о с и л ь щ и к. Поезд подошел. Пожалуйте. (Студент берет свой сверток, предлагает руку даме и они уходят вместе с носильщиком.) Д а м а (томно). У меня было предчувствие чего-то необычайного. С т у д е н т. Гы-ы. (Уходят). К о м м и. Уф. Опять лягнул. (Открывает глаза). Что такое. (Вскакивает). Боже мой, да что же это?! Она преспокойно лезет в вагон! Я преспокойно схожу с ума! (Мечется). Сударыня! Да что же это?! Да куда же вы?! Поезд трогается. (Отчаянно). Сударыня! Сына забыли! Сына забыли! (Подбегает к кадету, трясет его за шиворот)! Молодой человек! Караул! Мамаша уехала! Мамаша уехала! К а д е т (сонный). Какая мамаша? К о м м и (в отчаянии). Как какая?! Ваша мамаша, которая тут сидела! К а д е т. Да она мне вовсе не мамаша. К о м м и (трясет кадета). Как не мамаша! Мы же ее все мамашей звали! К а д е т (хнычет). Это вы звали, а не я. Я думал, что она ваша мамаша, что вы ее так зовете. А моя мамаша в Петрокове. И чего вы меня трясете, и не надо мне ваших яблоков и колбасы не надо... и чего вы меня трясете. К о м м и (хватает свой чемодан, с негодованием). Паскудный обжора. Вы! Выйдет из вас шулер, когда подрастете. Преспокойно. (Вытаскивает из-под него пальто. Кадет валится не пол). Свинья. (Уходит). З а н а в е с. Тэффи -- псевдоним писательницы Надежды Александровны Лохвицкой (1872--1952), пользовавшейся необыкновенной известностью у читателей в дореволюционной России. По словам современников, Тэффи восхищались буквально все -- начиная от почтово-телеграфных чиновников до императора Николая II. Эмигрировав после революции, Тэффи и за границей продолжала пользоваться успехом. Ее фельетоны появлялись каждую неделю -- остроумные, порой злые, -- и читатели ждали их. Зоркий глаз писательницы подмечал все забавное и смешное в быте эмигрантов. Как объясняла Тэффи: "дать человеку возможность посмеяться -- не менее важно, чем подать нищему милостыню... Посмеешься -- и голод не так мучает. Кто спит -- тот обедает, а, по-моему, кто смеется, тот наедается досыта. Или почти досыта". Это стало не только литературным, но и жизненным кредо, поскольку писательнице материально жилось довольно трудно. И все равно она умела превратить любую встречу в праздник. Рядом с нею преображались самые скучные, унылые и брюзжащие люди. Несмотря на свою известность и славу, сомнения в том, что она не оставит после себя "даже легкого следа", иной раз одолевали Тэффи. Она считала свои короткие блестящие юмористические рассказы "однодневками". Прав, скорее, оказался Алданов, называвший ее рассказы "свидетельством эпохи, материалом для будущих историков". Думается, появление в наши дни новых сборников Тэффи нельзя объяснить интересом чисто историческим. Вряд ли кого-нибудь, кроме специалистов, привлекли бы жанровые миниатюры Тэффи, если бы мы снова не видели в них отражение собственной жизни. Предлагаем два рассказа из сборника "Ничего подобного", изданного "Новым Сатириконом" в 1916 году. Н. С. Гумилеву. Мерангов много путешествовал. Он любил Восток и хорошо его знал. Он не тащил в свой дом из дальних странствий разный хлам, как делает большинство путешественников, но то немногое, чем мы любовались, было действительно ценно и редко. Каждая вещь имела свою историю: или забавную, или трагическую, или просто занятную, и из этого видно было, что вещь эта может считаться интересной не только у нас, но и на своей родине. Мерангов пересыпал свою речь разными местными выражениями и словами, которые придавали особую колоритность его рассказам, хотя для нас, не знающих басурманского языка, звучали все одинаково, либо в роде "Бэмэнэ", либо в роде "Эль-Джаман". -- Взгляните на это бэмэнэ, -- говорил он, развертывая тканное полосатое покрывало. -- Это багдадские Эль-Джаманы носят на голове. Старый Эль-Джаман, который уступил мне его, кстати сказать, за довольно крупную сумму, рассказал мне, что вещь эта принадлежала когда-то царице Бэмэнэ из рода Эль-Джаманов. Она задушила своего мужа, обвернув ему вокруг шеи вот эту самую ткань. Мы с чувством жуткого любопытства разглядывали материю. -- Какое чудное сочетание красок! -- сказала бывшая между нами художница. -- По-моему, это пятнадцатое столетие. -- Четырнадцатое, -- поправил Мерангов. -- Династия Эль-Джаманов кончилась в четырнадцатом. -- А вот этот ковер, -- вот тот, который на стене. Да, он очень красив, но еще более интересен. С ним связана старинная легенда. Когда царица Эль-Джаман убила своего мужа, она завернула его в этот ковер и сказала своему любовнику Бэмэнэ, что это новый диван. А любовник, -- он был из негров, -- сел на этот диван и стал петь стихи в честь прекрасной царицы. Он пел их три дня и три ночи, а на четвертый день царь в ковре размяк, и певец спел, что, мол, у царицы скверный диван. Эль-Джаман, испугавшись, что он раскрыл ее преступление, немедленно задушила также и его, завернула в тот же ковер и стала царствовать. Вот он, этот самый ковер. Мы рассматривали ковер, благоговейно поглаживали. Вихрастый гимназист, брат Мерангова, даже понюхал. -- Чудный ковер! -- Какой пушистый! -- Замечательный рисунок! -- сказала художница. Это, пожалуй, пятнадцатый век. -- Тринадцатый, -- поправил хозяин. -- В пятнадцатом уже не было этой наивности, -- видите? Он показал пальцем на наивность ковра, действительно поразительную. -- А вот знаменитый дамасский клинок. Это -- знаменитая сталь, настоящая "бэ-мэнэ". Вот, видите, на нем вычеканена арабская буква. Это знак Эль-Джамана. Священный знак, показывающий, что меч этот принадлежал одному из потомков пророка. По легенде, этим мечом лукавая принцесса Бэмэнэ отрубила голову своему мужу. Не трогай, Костя, -- ты порежешь руку. Но гимназист уцепился за клинок обеими руками. -- А я прочел! -- радовался он. -- Вот под этим завитком... вот, смотрите: "Зо-лин-ген" -- совсем у них буквы простые были. -- Что?.. Что?... -- Где? -- Быть не может! Мерангов схватил свое "бэмэнэ". -- Какая подлость! -- прошептал он побелевшими губами. -- Подделка! Немецкая подделка. А старый Эль-Джаман клялся мне бородой пророка!.. Он долго в полном отчаянии рассматривал опозоренный Золингеном клинок... Мне было жаль его. Я отошла и стала восхищаться ковром. -- Какая красота! какое нежное сочетание красок. И, действительно, какой наивный рисунок. -- Чудный ковер! Посмотрите, -- изнанка, кажется, еще красивее, чем лицо. Но что это? Да, уж ничего не поделаешь! "Это" было скромно затертое клеймо: "Made in Germany"... Я быстро опустила ковер. -- Нет, нет... Изнанка все-таки гораздо хуже... Не надо его расстраивать. -- Посмотрите! -- шепнула мне художница, любовавшаяся покрывалом. Я посмотрела. Внизу, на углу, чуть видно необычайное: "Москва, мануфакт...". Хорошо работают. Горжусь Москвой. Сама привезла из Венгрии чудные платки с "наивными" розами. Все художники ахали. А потом разглядели скромное: "Москва, мануфакт..." -- и успокоились. -- Вот тебе "бэмэнэ"! Не надо только его расстраивать. Но хозяин уже успокоился и примирился с Золингеном. С кем этого не бывает. Зато он нам покажет штучку, какую не в каждой коллекции найдешь. Чашечку. -- Да, маленькую фарфоровую чашечку, с нарисованной на ней синей розой. Из этой чашечки отравила красавица Бэмэнэ своего мужа Бэмэнэ... Что вы так смотрите, госпожа художница! Это уж безусловно пятнадцатое столетие, потому что позднее секрет составления этой синей краски был потерян... Ведь вы не станете спорить? Нет, она и не думала спорить. Лицо у нее стало какое-то странное, напряженное, углы рта опустились, как будто ей тошно, и вдруг она повернулась и выбежала в другую комнату. Я испугалась. Пошла за ней. -- Что с вами? -- Ради Бога, молчите! Только молчите!... Да что с ней, истерика, что-ли? -- Молчите! Ведь, эту чашечку... эту чашечку шесть лет назад... о, Господи!... Ведь, эту чашечку я сама разрисовала! ...Вспомнилось, вероятно, потому, что это некая годовщина. Тогда тоже были святки - невеселые, во время войны. Помню так точно что было это на святках, потому что началось с моего рождественского рассказа, напечатанного в парадном номере "Биржевых ведомостей" У нас принято было на Рождестве, в Новый год и на Пасхе гастролировать в чужих газетах, в тех, в которых обычно не работали. Рассказ, который я дала на этот раз "Биржевым ведомостям", был грустный и нежный и многих растрогал, так что я получила по этому поводу несколько писем, в том числе от Леонида Андреева, А. Кони и Ильи Репина. В скором времени после этого возвращалась я как-то к себе домой и говорит мне горничная, что какой-то господин давно уже дожидается меня и заявил, что пока не дождется - не уйдет. Я никого не приглашала и немного удивилась. Вхожу в гостиную - никого нет. Иду дальше. Вхожу в кабинет. И вижу нечто удивительное: сидит за моим письменным столом длинный, черный, носатый, всем известный и поныне у большевиков здравствующие критик и, выдвинув ящики, вывалив из них бумаги, что-то по-видимому, отбирает, потому что с правой стороны аккуратно сложил какие-то письма. Картина дикая. Не то взломщик, не то обыск делает. Я так за него сконфузилась, что первым движением было спрятаться за портьеру. Но не успела я двинуться, как он, на мгновение оторвавшись от чтения какого-то письма, быстро скользнул по мне глазами и деловито сказал: - Подождите минуточку. Выходило так, что я влезла не вовремя и мешаю человеку дело делать. - Очень интересно! - продолжал он. - Вы мне это письмо непременно должны подарить. Очень интересно. Оно мне пригодится. Я никак не ожидал, что он может так писать. Ну на что оно вам? Все равно потеряете. - А что это за письмо? - робко полюбопытствовала я. - От Кони, - отвечал он, складывая бумагу и запихивая ее в свою записную книжку. "Нужно ему сказать, что это безобразие, хулиганство... Залез в чужой стол..." - думала я, но никак не могла начать. Он действовал так спокойно и уверенно, что мне начинало казаться, что, может быть, это так и полагается. Уж очень все это было невероятно: и то, что в стол залез, и то, что ничуть не смущен. Словом, я, что называется, оторопела. А он, должно быть, действительно считал свой поступок вполне естественным. - Слушайте, - сказал он, подымаясь. - Чай пить мне у вас некогда (точно я предлагала!), а пришел я к вам по просьбе Репина. Он просил непременно как можно скорее привезти вас к нему в Куоккалу. Хочет писать ваш портрет. Сегодня уж поздно, а завтра я заеду утром. Будьте готовы. Ну, до свиданья. Спасибо за письмо. Согнулся жгутом, поцеловал мне руку, и вышел. Я долго сидела за столом, пожимала плечами, смеялась, негодовала, проверяла, какие именно письма побывали у него в руках, злилась, снова смеялась - словом, переживаний хватило на весь вечер. Даже справлялась по телефону у своих друзей - "бывает ли вообще такое на свете", и что это, собственно говоря, такое, и к какой категории явлений следует это отнести. Мне отвечали: - Ах! Ах! - Быть не может! - Вы, верно, что-нибудь не так рассказываете. - Хамство потрясающее! - Не банально! - Воображаю, как вы рассердились! - Надеюсь, вы его сумели поставить на место? - Вы его, конечно, отчитали? - Ну, конечно, - отвечала я. - Мне даже неприятно вспомнить, что я так вышли из себя. * * * Утром он заехал за мной. Выехали из серого ослизлого Петербурга (тогда уже Петрограда). Застучал вагон по белым снегам, блеснуло солнце. На полустанке выбегали местные жители, почтальоны, которым бросали из почтового вагона мешочки с письмами, бабы, мальчишки, и все на каком-то приспособлении, напоминающем здешние патинетки, только вместо дощечки на колесах - длинная железная полоса конек. Так все и бегали, подталкиваясь одной ногой. Приехали в Куоккалу. Помню, какой-то молодой человек с бородкой вышел встречать нас на станцию, какие-то мальчишки, обгоняя друг друга, побежали к вилле "Пенаты" сказать, что мы идем. Хозяин встретил радушно и ласково, усадил за стол, угощал, и все время ловила я на себе его пристальный взгляд, такой знакомый взгляд художника, готовящегося зарисовать натуру. - Ну, теперь пойдем работать. К удивлению моему, за нами поднялись все. Первый раз в жизни видела я художника, которому не мешало присутствие посторонних. Большинство с удовольствием выгнало бы даже саму модель, если можно было бы обойтись без нее, так тяжело действует на их творчество близость живого существа. Я знала художника очень известного, который, рисуя дерево, выгонял всех из парка, из самых дальних тропинок. - Вдруг случайно обойдет сбоку, встанет на горку да и заглянет за мольберт! Репин посадил меня на довольно высокий помост, сам сел близко книзу. - Шляпку можете оставить, - сказал он, - сделаем такой парижский жанр. А вы, - обратился он к одному из гостей, - будете нам читать вот этот рассказик. Это даст настроение. Он взял со стола какую-то книгу, вынул из нее сложенный в несколько раз газетный лист, расправил его. - Вот этот рассказ. Вы хорошо читаете. Все притихли. Репин взял большой картон, карандаши. Чтец начал. "Что это такое знакомое? Где это я читала? - подумала я. - Ах, вот это что!" Это был мой собственный рассказ, тот самый из "Биржевых ведомостей", о котором Репин мне писал. И то, как он выбрал этот рассказ и попросил прочесть, было сделано без подчеркнутой, нарочитой любезности и галантности, так просто, серьезно и ласково, что сразу создало атмосферу какой-то задушевности, любовности. Хотелось опустить голову и спокойно чуть-чуть улыбаться. Такою он меня и зарисовал. Этот портрет был сделан цветными карандашами, в манере у Репина для меня совсем неожиданной и новой, в жанре Сомова - Сомов любил такие карандашные рисунки, чуть-чуть подцвеченные. - Я вам потом отдам этот портрет, - обещал Репин. - Нужно его еще закончить. Он, кажется, был доволен своей работой. В столовой ждал нас обед за знаменитым круглым вращающимся столом. Кушанья вегетарианские, очень разнообразные, стол крутится по вашему желанию во все стороны, и если какое блюдо понравится, можете возвращаться к нему хоть пятнадцать раз. Так, кажется, многие и делали. * * * Портрет скоро был закончен, и Репин должен был отослать его на какую-то выставку. Потом наступили дикие времена, и о судьбе портрета я узнала уже много лет спустя здесь, в эмиграции. В. 3., старый и преданный друг Репина, передал мне, что Илья Ефимович просил меня прислать ему мою последнюю книгу. Конечно, я сейчас же это и сделала. В ответ получила от Репина письмо, в котором он писал, между прочим, что портрет мой был отослан им на выставку в Америку и затерялся на таможне. И он просил меня прислать ему несколько моих фотографий, без ретуши, чтобы "взглянуть" на меня и сделать набросок. Я долго собиралась заказать эти снимки. Вероятно, года два. Когда наконец решилась и послала ему две карточки, получила письмо от его дочери Веры. Она писала, что Илья Ефимович очень рад и благодарит, но сам написать мне уже не может. Через несколько дней пришла весть о его смерти... Есть какой-то лад, пульс у времени, тот самый, который заставляет звезды после долгих перебоев-перерывов возвращаться на то же место и вычерчивать в беспредельности тот же рисунок своего пути. А человеческая память, покорная этому ладу, возвращает душу на далекую, пройденную полосу жизни. Сегодня увидела я зимний вечереющий день, теплый, желтый свет лампы, внимательный взгляд ласковых, чуть-чуть лукавых глаз из-под серых, седоватых бровей... У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки с торчащими вверх концами платка. Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в "мальчики для комнатных услуг", и вела теперь серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников. Разговор велся полным голосом, но на патетических местах падал до шепота, громкого и свистящего. Предполагалось, что Лешка моет в передней калоши. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка с тряпкой в руках подслушивал за дверью. - Я с самого начала поняла, что он растяпа, - пела сдобным голосом кухарка. - Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушъ дела не делай, а на глазах держись. Потому - Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала-в печке не помешал и с головешкой закрыл. Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа: - Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал... Не иначе как домой отослать. - Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая! Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно. - Так ведь выть-то еще рано, - снова поет кухарка. Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила... А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку. Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, (форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку. - Ну, дай ему Бог... - А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому человек он начитанный, платит аккуратно... - А и Дуняшка хороша! - закрутила тетка рогами. - Не пойму я такого народа-на мальчишку ябеду пущать... - Истинно! Истинно. Давеча говорю ей: "Иди двери отвори, Дуняша", - ласково, как по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: "Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами! " А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты все швейцар... - Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не... - Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду... Трррр... - затрещал электрический звонок. - Лешка-а! Лешка-а! - закричала кухарка. - Ах ты. провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет. Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка. "Нет, дудки, - думал Лешка, - в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский". И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты. "Будь, грит, на глазах. А на каких я глазах буду, когда никого никогда дома нет". Он прошел в переднюю. Эге! Пальто висит-жилец дома. Он кинулся на кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке. Жилец сидел не один. С ним была молоденькая дама, в жакете и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка. "Я парень не дурак, - думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. - Я те глаза намозолю. Я те не дармоед-я все при деле, все при деле!.. " Дрова трещали, кочерга гремела, искры летели во все стороны. Жилец и дама напряженно молчали. Наконец Лешка направился к выходу, но у самой двери остановился и стал озабоченно рассматривать влажное пятно на полу, затем перевел глаза на гостьины ноги и, увидев на них калоши, укоризненно покачал головой. - Вот, - сказал он с упреком, - наследили! А потом хозяйка меня ругать будет. Гостья вспыхнула и растерянно посмотрела на жильца. - Ладно, ладно, иди уж, - смущенно успокаивал тот. И Лешка ушел, но ненадолго. Он отыскал тряпку и вернулся вытирать пол. Жильца с гостьей он застал молчаливо склоненными над столом и погруженными в созерцание скатерти. "Ишь, уставились, - подумал Лешка, - должно быть, пятно заметили. Думают, я не понимаю! Нашли дурака! Я все понимаю. Я как лошадь работаю! " И, подойдя к задумчивой парочке, он старательно вытер скатерть под самым носом у жильца. Ты чего? - испугался тот. - Как чего? Мне без своего глазу никак нельзя. Дуняшка, косой черт, только ябеду знает, а за порядком глядеть она не швейцар... Дворника на лестнице... - Пошел вон! Идиот! Но молоденькая дама испуганно схватила жильца за руку и заговорила что-то шепотом. - Поймет... - расслышал Лешка, - прислуга... сплетни... У дамы выступили слезы смущения на глазах, и она дрожащим голосом сказала Лешке: - Ничего, ничего, мальчик... Вы можете не затворять двери, когда пойдете... - Жилец презрительно усмехнулся и пожал плечами. Лешка ушел, но, дойдя до передней, вспомнил, что дама просила не запирать двери, и, вернувшись, открыл ее. Жилец, как пуля, отскочил от своей дамы. "Чудак, - думал Лешка, уходя. - В комнате светло а он пугается! " Лешка прошел в переднюю, посмотрелся в зеркало, померил жильцову шапку. Потом прошел в темную столовую и поскреб ногтями дверцу буфета. - Ишь, черт несоленый! Ты тут целый день, как лошадь, работай, а она знай только шкап запирает. Решил идти снова помешать в печке. Дверь в комнату жильца оказалась опять закрытой. Лешка удивился, однако вошел. Жилец сидел спокойно рядом с дамой, но галстук у него был набоку, и посмотрел он на Лешку таким взглядом, что тот только языком прищелкнул: "Что смотришь-то! Сам знаю, что не дармоед, сложа руки не сижу". Уголья размешаны, и Лешка уходит, пригрозив, что скоро вернется закрывать печку. Тихий полустон-полувздох был ему ответом. Лешка пошел и затосковал: никакой работы больше не придумаешь. Заглянул в барынину спальню. Там было тихо-тихо. Лампадка теплилась перед образом. Пахло духами. Лешка влез на стул, долго рассматривал граненую розовую лампадку, истово перекрестился, затем окунул в нее палец и помаслил надо лбом волосы. Потом подошел к туалетному столу и перенюхал по очереди все флаконы. - Э, да что тут! Сколько ни работай, коли не на глазах, ни во что не считают. Хоть лоб прошиби. Он грустно побрел в переднюю. В полутемной гостиной что-то пискнуло под его ногами, затем колыхнулась снизу портьера, за ней другая... "Кошка! - сообразил он. - Ишь-ишь, опять к жильцу в комнату, опять барыня взбесится, как намедни. Шалишь!.. " Радостный и оживленный вбежал он в заветную комнату. - Я те, проклятая! Я те покажу шляться! Я те морду-то на хвост выверну!.. На жильце лица не было. - Ты с ума сошел, идиот несчастный! - закричал он. Кого ты ругаешь? - Ей, подлой, только дай поблажку, так после и не выживешь, - старался Лешка. - Ею в комнаты пускать нельзя! От ей только скандал!.. Дама дрожащими руками поправляла съехавшую на затылок шляпку. - Он какой-то сумасшедший, этот мальчик, - испуганно и смущенно шептала она. - Брысь, проклятая! - и Лешка наконец, к всеобщему успокоению, выволок кошку из-под дивана. - Господи, - взмолился жилец, - да уйдешь ли ты отсюда наконец? - Ишь, проклятая, царапается! Ею нельзя в комнатах держать. Она вчерась в гостиной под портьерой... И Лешка длинно и подробно, не утаивая ни одной мелочи, не жалея огня и красок, описал пораженным слушателям все непорядочное поведение ужасной кошки. Рассказ его был выслушан молча. Дама нагнулась и все время искала что-то под столом, а жилец, как-то странно надавливая Лешкино плечо, вытеснил рассказчика из комнаты и притворил дверь. - Я парень смышленый, - шептал Лешка, выпуская кошку на черную лестницу. - Смышленый и работяга. Пойду теперь печку закрывать. На этот раз жилец не услышал Лешкиных шагов: он стоял перед дамой на коленях и, низко-низко склонив голову к ее ножкам, замер, не двигаясь. А дама закрыла глаза и все лицо съежила, будто на солнце смотрит... "Что он там делает? удивился Лешка. - Словно пуговицу на ейном башмаке жует! Не... видно, оброни: что-нибудь. Пойду поищу... " Он подошел и так быстро нагнулся, что внезапно воспрянувший жилец пребольно стукнул ему лбом прямо в бровь. Дама вскочила вся растерянная. Лешка полез под стул, обшарил под столом и встал, разводя руками. - Ничего там нету. - Что ты ищешь? Чего тебе, наконец, от нас нужно? крикнул жилец неестественно тоненьким голосом и весь покраснел. - Я думал, обронили что-нибудь... Опять еще пропадет, как брошка у той барыни, у черненькой, что к вам чай пить ходит... Третьего дня, как уходила, я, грит, Леша, брошку потеряла, обратился он прямо к даме, которая вдруг стала слушать его очень внимательно, даже рот открыла, а глаза у нее стали совсем круглые. - Ну, я пошел да за ширмой на столике и нашел. А вчерась опять брошку забыла, да не я убирал, а Дуняшка, - вот и брошке, стало быть, конец... - Так это правда! - странным голосом вскрикнула вдруг дама и схватила жильца за рукав. - Так это правда! правда!; - Ей-Богу, правда, - успокаивал ее Лешка. - Дуняшка сперла, косой черт. Кабы не я, она бы все покрала. Я как лошадь все убираю... ей-Богу, как собака... Но его не слушали. Дама скоро-скоро побежала в переднюю, жилец за ней, и оба скрылись за входной дверью. Лешка пошел в кухню, где, укладываясь спать в старый сундук без верха, с загадочным видом сказал кухарке: - Завтра косому черту крышка. - Ну-у! - радостно удивилась та. - Рази что говорили? - Уж коли я говорю, стало, знаю. На другой день Лешку выгнали. Фантастическая штука в 1-м действии ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА: О Т Е Ц. В первой и третьей картинах в обыкновенном платье; во второй в длинном цветном клетчатом сюртуке, широком отложном воротнике и в пышном шарфе, завязанном бантом под подбородком. М А Т Ь. В первой картине в домашнем платье. Во второй картине в узкой юбке, сюртуке, жилете, крахмальном белье. К А Т Я. Причесана по-дамски. 18 лет. Одета во второй картине приблизительно как мать. В А Н Я. 17 лет. К О Л Я. 16 лет. В первой картине Ваня в пиджаке. Коля в велосипедном костюме. Во второй картине - оба в длинных цветных сюртуках, один в розовом, другой в голубом, с большими цветными шарфами и мягкими кружевными воротниками. их дети. А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч. Одет в том же роде. Шляпа с вуалью. В руках муфта. Т Е Т Я  М А Ш А. Толстая. Мундир до колен, высокие сапоги, густые эполеты, ордена. Прическа дамская. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Фрак, узкая юбка, крахмальное белье, пенсне. Худая, плешивая, сзади волосы заплетены в крысиный хвостик с голубым бантиком. П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч, ее муж. Широкий сюртук. Кружевной шарф, лорнет, сбоку у пояса веер. Д Е Н Щ И Х А. Толстая баба, волосы масленые, закручены на затылке; мундир. А Д Ъ Ю Т А Н Т К А. Военный мундир. Сильно подмазанная. Пышная прическа, сбоку на волосах эгретка. С Т Е П К А. Черные панталоны, розовая куртка, передник с кружевами, на голове чепчик, на шее бантик. Очень некрасив. И З В О З Ч И Ц А. В повойнике, сверху шляпа извозчичья. Армяк. Кнут. Г Л А Ш А. Горничная. Гостиная. У стены большой старинный диван. Вечер. Горят лампы. Через открытую дверь виден накрытый стол; м а т ь вытирает чайные чашки. В а н я у стола читает. К о л я в велосипедной шапке лежит на качалке. К а т я ходит по комнате. К А Т Я (волнуясь). Возмутительно! Прямо возмутительно! Точно женщина не такой же человек. К О Л Я. Значит, не такой. К А Т Я. Однако во многих странах существует женское равноправие, и никто не говорит, что дело от этого пошло хуже. Почему же у нас этого нельзя? К О Л Я. Значит, нельзя. К А Т Я. Да почему же нельзя? К О Л Я. Да вот так, нельзя, и баста. К А Т Я. Баста потому, что ты дурак. М А Т Ь (из столовой). Опять ссориться? Перестаньте. Как не стыдно... К А Т Я. Он меня нарочно дразнит. Знает, что мне тяжело... что я всю жизнь посвятила... (Плачет.) К О Л Я. Ха, ха! (Поет.) Жизнь посвятила и жертвою пала. И жертвою пала. Слышится звонок. М А Т Ь. Перестаньте, вы там. Кто-то звонит. Входит о т е ц. О Т Е Ц. Ну-с; вот и я. Что у вас тут такое? Чего она ревет? К О Л Я. Она жизнь посвятила и жертвою пала. М А Т Ь. Ах, замолчите, ради Бога. Отец усталый пришел... Вместо того чтобы... О Т Е Ц (хмурится). Действительно, черт возьми. Отец целый день служит, как бешеная собака, придет домой, и тут покоя нет. И сама, матушка, виновата. Сама распустила. Катерина целые дни по митингам рыскает, этот болван только ногами дрыгает. Сними шапку! Ты не в конюшне! Отец целый день, как лошадь, над бумагами корпит, а они вместо того, чтобы... М А Т Ь. Пойди, Шурочка, попей чайку. О Т Е Ц. Иду, Шурочка. Я только один стаканчик. Опять бежать нужно. М А Т Ь (передавая ему стакан, который он выливает стоя). Бежать? О Т Е Ц (раздраженно). Ну да, очень просто. Что это, первый раз, что ли? Верчусь, как белка в колесе. Для вас же. У нас сегодня вечернее заседание. Ах да - совсем и забыл. Я ведь для того и зашел. Позвольте вас поздравить, душа моя. Дядя Петя произведен в генералы. Нужно будет устроить для него завтра обед. Ты распорядись. Вино я сам куплю. М А Т Ь. Ты сегодня поздно вернешься? О Т Е Ц. Вот женская логика. Ну разумеется, поздно. (Берет портфель не за тот конец. Из него вываливаются бумаги и длинная розовая лента.) К О Л Я. Папочка... лента. О Т Е Ц (быстро сует ленту в портфель). Ну да... ну да, разумеется. Деловая лента... Ну, до свиданья, Шурочка. (Треплет ее по щеке.) Спи, мамочка, спокойно. (Уходит.) М А Т Ь (вздыхая). Бедный труженик! К О Л Я. Гм! гм! Деловая лента. М А Т Ь. Что? К А Т Я. Вот тоска! Я прямо с ума сойду. М А Т Ь. Это от безделья, душа моя. Поработала бы, пошила бы, почитала бы, помогла бы матери по хозяйству, вот и тоски бы не было. (Уходит.) К О Л Я. Пойду, помогу матери по хозяйству. (Уходит в столовую. Видно, как берет ложку и ест варенье прямо из вазочки.) К А Т Я. Не желаю. Я не кухарка. Я, может быть, тоже желаю служить в департаменте. Да-с. И на вечерние заседания ходить желаю. (Коля громко хохочет, вскакивает и грозит кулаком.) Как я вас всех ненавижу. Теперь я равноправия не хочу. Этого с меня мало! Нет! Вот пусть они посидят в нашей шкуре, а мы, женщины, повертим ими, как они нами вертят. Вот тогда посмотрим, что они запоют. В А Н Я. Ты думаешь, лучше будет? К А Т Я. Лучше? Да, мы весь мир перевернем, мы, женщины... В А Н Я. Э, полно! Новой жизни жди от нового человечества, а пока люди те же, все останется по-старому. К А Т Я. Неправда! Ты все врешь. Ты все нарочно. И во всяком случае, передай твоему Андрею Николаевичу, что я за него замуж не пойду. Не намерена! Повенчаемся, а он у меня на другой день спросит, что у нас на обед. Ни за что! Лучше пулю в лоб. В А Н Я. Да ты совсем с ума сошла! К А Т Я. Кончу курсы, буду доктором, тогда сама на нем женюсь. Только чтобы он ничего не смел делать. Так только по хозяйству. Не беспокойтесь, могу прокормить. В А Н Я. Да не все ли равно. К А Т Я. Нет-с, не все равно. Совсем другая жизнь будет. Не ваша, не дурацкая, потому что женщина не такое существо, как вы, а совсем наоборот. В А Н Я. То есть что наоборот? К А Т Я. Да все наоборот. А вы все выродились. От продолжительной власти совсем одурели. Твой же Андрей Николаевич умиляется над профессором Петуховым: ах, ученый! ах, милая рассеяность! чудак, не от мира сего... Просто старая калоша, и не моется никогда. Все вы друг перед другом умиляетесь. Жен обманываете, в карты дуетесь, и все у вас очень мило выходит. Разве женщина могла бы себя так вести? Г О Л О С  М А Т Е Р И. Катя! Я прилягу. Если услышите папочкин звонок, разбудите Глашу - она так крепко спит. К А Т Я. Хорошо! Я все равно всю ночь не засну. Ваня уходит и запирает свою дверь. К А Т Я (стучит в его дверь кулаком). Так и скажи ему, что не пойду! Слышишь? Не выйду! (Сидит на диване и плачет.) Бедный Андрюша... И я бедная!.. Что же, будем ждать, пока все станет навыворот... Буду доктором... Андрюша... (ложится на диван) верю, что все сбудется... Вот счастье-то было бы. (Зевает.) Уж я бы их.. (Засыпает.) Сцепа мало-помалу темнеет. Несколько мгновений совсем темно. Затем сразу вспыхивает дневной свет. К а т я сидит за столом и разбирает бумаги. На диване К о л я вышивает туфли. В столовой отец моет чашки. К О Л Я (хнычет). Опять распарывать. Опять крестик пропустил! К А Т Я. Тише, ты мне мешаешь! В А Н Я (выходит оживленный, бросает шапку на стул). Как сегодня было интересно! Я прямо из парламента. Сидел на хорах. Духота страшная. Говорила депутатка Овчина о мужском вопросе. Чудно говорила! Мужчины, говорит, такие же люди. И мозг мужской, несмотря на свою тяжеловесность и излишнее количество извилин, все же человеческий мозг и кое-что воспринимать может. Ссылалась на историю. В былые времена допускались же мужчины даже на весьма ответственные должности... О Т Е Ц. Ну, ладно. Помоги-ка мне лучше убрать посуду. В А Н Я. Приводила примеры из новых опытов. Ведь служат же мужчины и в кухарках и в няньках, так почему же... К А Т Я. Перестань, Ваня, ты мне мешаешь. Звонок. Вот, верно, мама звонит. О Т Е Ц (суетясь). Ах ты, Боже мой! Опять он не слышит. Отворю сам. (Убегает.) М А Т Ь (возвращаясь с отцом). Напрасно, напрасно, дитя мое. Открывать двери - дело прислуги. Слушайте, детки. Интересная новость. Тетю Машу произвели в генералы. О Т Е Ц. Достойная женщина. К А Т Я. Всю жизнь полковой овес воровала. О Т Е Ц. Как тебе не стыдно. К А Т Я. За галстук заливает и ни одного смазливого белошвея не пропустит. О Т Е Ц. Коля, выйди из комнаты. Говоришь при мальчике такие вещи. М А Т Ь (отцу). Ну-с, Шурочка, не ударь лицом в грязь. Нужно сегодня устроить для тети Маши обед. Вино я сама куплю. А ты распорядись. Коля, Ваня, помогите отцу. О Т Е Ц (робко). Может быть, можно отложить обед на завтра? Сегодня немножко поздно... М А Т Ь. Вот мужская логика! Я гостей созвала на сегодня, а он обед подаст завтра. (Уходит.) В А Н Я. Ах, как чудно говорила Овчина! Вы должны давать мужчинам тоже образование и не делать из них рабов, позорящих имя человека. Мы требуем мужского равноправия. К О Л Я. А, в самом деле, папаша, отчего это так несправедливо? Женщинам все, а нам ничего? О Т Е Ц. Да, дитя мое, когда-то было иначе. Мужчины были у власти. Женщины добивались прав и наконец восстали. После кровопролитной женской войны мужчины сдались, были засажены в терема и в гаремы, а теперь понемногу освобождаются от рабства. В Америке мужчины уже допущены на медицинские курсы. В А Н Я. Ха-ха. Мужчина - докторша! Как это оригинально. К О Л Я. А что, в те времена мужчины в парламенте сидели? О Т Е Ц. Ну конечно. К О Л Я. И председательница была мужчина? О Т Е Ц. Разумеется. К О Л Я. Ха! Ха! Председательница в панталонах! Ха! Ха! Вот картина! Председательница в панталонах парламент открывает. Ха! Ха! Ха! В А Н Я. Ох! Перестань! Ха! Ха! Не смеши! Ха! Ха! О Т Е Ц. Да перестань же. М А Т Ь (входит сердитая). Где же Степка? Звоню, звоню. В умывальнике воды нет. Что за безобразие! Жена целый день, как бык, в канцелярии сидит, а он не может даже за прислугой приглядеть. О Т Е Ц (испуганно). Сейчас, Шурочка, сейчас. (Кричит в дверь.) Степка! Входит м о л о д о й  л а к е й в чепчике и в переднике. М А Т Ь. Ты чего не идешь, когда звонят? С Т Е П К А. Виноват, не слышно-с. М А Т Ь. Не слышно-с. Вечно у вас на кухне какая-нибудь пожарная баба сидит, оттого и не слышно. С Т Е П К А. Это не у меня-с, а у Федора. М А Т Ь. Принеси воды в умывальник. Степка уходит. О Т Е Ц. Шурочка, не сердись. Все равно Федора сейчас прогнать нельзя. Кто же будет готовить? Да и вообще он хороший повар за кухарку; это так трудно найти, а нанимать настоящую кухарку нам не по средствам. К О Л Я (входит). Мамочка, там от тети Маши денщиха пришла. М А Т Ь. Пусть войдет. Входит б а б а в короткой юбке, сапогах, мундире и фуражке. Д Е Н Щ И Х А. Точно так, ваше бродив. М А Т Ь. В чем дело? Д Е Н Щ И Х А. Так что их превосходительство велели мне приказать вам, что сейчас они к вам придут. О Т Е Ц. Ах, батюшки! Коля! Ваня! Идите скорей, помогите распорядиться. М А Т Ь. На вот тебе, сестрица, на водку. Д Е Н Щ И Х А. Рада стараться, ваше бродие. (Делает поворот налево кругом и уходит.) К А Т Я. А не пойти ли мне в офицеры. М А Т Ь. Что же, теперь протекция у тебя хорошая. Тетка тебя выдвинет. Да ты у меня и так не пропадешь. А вот мальчики меня беспокоят. Засидятся в старых холостяках. Нынче без приданого не очень-то берут... К А Т Я. Ну, Коля хорошенький. К О Л Я (высовывает голову в дверь). Еще бы не хорошенький! Подожди, я еще подцеплю какую-нибудь толстую советницу или градоначальницу. (Скрывается.) Звонок. Катя берет свои бумаги и уходит. Мать идет за нею. Входит т е т я  М а ш а. На пей юбка и мундир, шапка, густые эполеты. Т Е Т Я  М А Ш А. Ба! все скрылись. (Вынимает портсигар.) Степка, дай мне спичку. Входит С т е п к а. Ах ты, розан! Все хорошеешь. В брак вступить не собираешься? С Т Е П К А. Куда уж нам, ваше превосходительство. Мы люди бедные, скромные, кому мы нужны. Т Е Т Я  М А Ш А. А за тобой, говорят, моя адъютантша приударяет? С Т Е П К А (закрывает лицо передником). И что вы, барыня, мужчинским сплетням верите! Я себя соблюдаю. Т Е Т Я  М А Ш А. Принеси-ка мне, голубчик, содовой. Голова трещит со вчерашнего. С Т Е П К А. Сию минуту-с! Степка уходит. Тетя Маша сидит, заложа ногу па ногу, барабанит по столу и поет военные сигналы. Т Е Т Я  М А Ш А. Рассыпься, молодцы, За камни, за кусты По два в ряд. Ту-ту, ру-ру! О Т Е Ц (входит). Здравствуйте. Поздравляю вас от души... Т Е Т Я  М А Ш А (целует отцу руку). Мерси, мерси, дружок. Ну, как поживаешь? Все хлопочешь по хозяйству? Что же поделаешь. Удел мужчин таков. Сама природа создала его семьянином. Это уже у вас инстинкт такой плодиться и размножаться и нянчиться, хе... хе... А мы, бедные женщины, несем за это все тягости жизни, служба, заботы о семье. Вы себе порхаете, как бабочки, как хе... хе... папильончики, а мы иной раз до рассвета... А где же детишки? Входит С т е п к а с содовой водой, ставит на стол и уходит. О Т Е Ц. Коля! Ваня! Идите же скорей! Тетя Маша пришла. Входит К о л я, за ним м а т ь. М А Т Ь. А! Ваше превосходительство! Поздравляю! Звонок. Т Е Т Я  М А Ш А. Спасибо, дружище! Только лучше не поздравляй. У нас в полку ходил по этому поводу анекдот. Была у нас, видишь ли, правофланговая рядовая. Софья Совиха... Входит п р о ф е с с о р ш а с мужем. О Т Е Ц. Ах! Глубокоуважаемая профессорша! Здравствуйте, Петр Николаевич. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Пришла поздравить себя, то есть вас, с днем поздравления. П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч (шепчет). Лили! Лили! Праздника. А не поздравления! П Р О Ф Е С С О Р Ш А (продолжает здороваться). Мерси. Благодарю вас, господа, что почтили скромную труженицу... Этот день никогда не изгладится... Т Е Т Я  М А Ш А (сердито). То есть почему же скромную? Н-не понимаю... При чем здесь моя скромность... П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч. Ах, Боже мой! Лили! Ты опять все путаешь. Это ты ее, а не она тебя. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Ах да, виновата, я спутала. Это я ее, то есть вас, а не она меня. (Садится мимо стула, все бросаются ее подымать.) О Т Е Ц. Вы не расшиблись? Ах, Боже мой! М А Т Ь. Лучше на диван. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Ах, пустяки! Наоборот, очень приятно. Т Е Т Я  М А Ш А. Хе! Хе! У нас в полку по этому поводу циркулировал анекдот и, знаете, препикантный. Если мужчины разрешат, я расскажу... Подрались у нас, видите ли, две поручицы из-за рогов... О Т Е Ц (перебивая). Finissez devant les garcons 1. Т Е Т Я  М А Ш А. А наша Марья Николаевна совсем, брат, закружилась. Целые дни у них дым коромыслом. И катанья, и гулянья, и ужины, и все это с разными падшими мужчинами... С Т Е П К А (входит). Кушать подано. П Р О Ф Е С С О Р Ш А (быстро вскакивает). Пожалуйте, господа, милости просим! Откушайте, чем Бог послал. П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч. Лили! Лили! Ты у них, а не они у тебя! Ах, Боже мой, эта рассеянность! (Берет ее под руку.) М А Т Ь. Хе! Хе! Ох, уж эти ученые. Беда с ними. П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч. Все великие люди были рассеяны. И все такие чудаки. Я читал... Т Е Т Я  М А Ш А. У нас в полку рассказывают по этому поводу анекдот. У одной генеральши был молоденький муж, этакий, знаете, бутончик... Уходит в столовую, через, дверь видно, как усаживаются за стол. Звонок. Степка бежит открывать. Возвращается вместе с адъютанткой. А Д Ъ Ю Т А Н Т К А. Так как же ты сюда попал? С Т Е П К А. Я теперь тут служу в горничных девушках. Мелкая стирка. Отсыпное, горячее. А Д Ъ Ю Т А Н Т К А (треплет его по щеке). А что, барыня-то небось ухаживает за тобой? С Т Е П К А. И вовсе даже нет. Мужчинские сплетни. А Д Ъ Ю Т А Н Т К А. Ну, ладно, ладно! Толкуй! Ишь, кокет, никак, бороду отпускаешь... Ну, поцелуй же меня, мордаска! Да ну же скорей, мне идти нужно! Ишь, бесенок! С Т Е П К А (вырываясь). Пустите! Грешно вам. Я честный мужчина, а вам бы только поиграть да бросить. А Д Ъ Ю Т А Н Т К А. Вот дурачок! Я же тебя люблю, хоть и рожа ты изрядная. С Т Е П К А. Не верю я вам... Все вы так (плачет), а потом бросите с ребенком... Надругаетесь над красотой моей непорочной. (Ревет.) К А Т Я (входит). Что здесь такое? Степка убегает. Марья Николаевна, как вам не стыдно! Идите обедать. А Д Ъ Ю Т А Н Т К А. Тра-ля-ля! Тра-ля-ля! Что же не заходите? У нас вчера было превесело. Ужинали со всеми онерами. Коко, Ванька Сверчок, Антипка, знаете, этот бывший полотер - словом, целый цветник, Все - падшие, но милые создания. (Уходит.) Громкий звонок несколько раз. Степка открывает. Вламывается извозчица. На ней армяк, бабий повойник, сверху извозчичья шапка, в руках кнут. И З В О З Ч И Ц А. Неча! Неча! Сюда и вошла, потому ей и некуда. А я за свои деньги оченно даже вправе. Мне и старшая дворничиха говорит: лови ее, шило-хвостку, а то черным ходом утекнет. (Хочет идти в гостиную.) С Т Е П К А (загораживая дорогу). Куда прешь! Толком говори, кого надо... И З В О З Ч И Ц А. А того надо, кто денег не платит. Она меня с Васильевского за шесть гривен рядила, дешево рядила, да и на дешевом надула. С Т Е П К А. Да какая она из себя-то? И З В О З Ч И Ц А. А, известно дело, гунявая. С Т Е П К А. Ишь... Профессорша, верно. И З В О З Ч И Ц А. Да уж не без того. И старшая дворничиха говорит: лови, говорит, ее, шилохвостку... она, говорит.,. С Т Е П К А. Постой. Я сейчас доложу. (Входит в столовую и выходит оттуда с профессоршей.) П Р О Ф Е С С О Р Ш А (протягивая руку извозчице). Здравствуйте, здравствуйте... Впрочем, с кем имею честь? И З В О З Ч И Ц А. А вот чести-то и не имеешь, коли человека надуваешь... П Р О Ф Е С С О Р Ш А (Степке). Я их не понимаю... Чего мне... Может быть, через ваше посредство, так сказать... С Т Е П К А. Это извозчица. Шесть гривен им нужно-с. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Да? Шесть гривен? Какая странная потребность... (Дает деньги.) Извольте... виновата... Ничего, что медными?.. И З В О З Ч И Ц А (взглядывая на нее). Ч-черт! Никак, ошиблась. (Чешет голову пятерней.) П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Ошиблась я в вас или вы во мне? И З В О З Ч И Ц А. Сразу-то оно и не разберешь. Потому как та была гунявая, а и ваша милость... не в обиду будь... да и дворничиха говорит, лови ее, шилохвостку, это вашу, значит, милость, не вашу, то есть, а, к примеру сказать, ежели... на чаек бы, потому как здесь ошибка, так мне с вас гривенничек за бесчестье. С Т Е П К А. Пошла ты вон, пьяница. Вот кликну швейцариху. Она те в три шеи. (Выталкивает извозчицу из двери.) П Р О Ф Е С С О Р Ш А (присматриваясь к Степке). Какой вы... хи, хи. Бантик у вас на шейке, хи... хи... малявацька вы холосенькая, тю-тю-тю... С Т Е П К А (в страхе подгибает колени). Госпожа профессорша... Чего-с... Сию минуту-с... О Господи, наваждение египетское... П Р О Ф Е С С О Р Ш А (семенит ногами к Степке и берет его за подбородок). Тю-тю-тю... П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч (вбегая). Лили! Лили! Что здесь такое? Зачем тебя вызывали? П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Чего ты суетишься, Петруша. Я деньги платила извозчице. П Е Т Р Н И К О Л А Е В И Ч. Какой извозчице? П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Гм... трудно определить... Кажется, пьяной. С Т Е П К А. Это они извозчице платили, которая вас, значит, сюда привезла... П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч. Как сюда привезла? Ведь мы же на своих приехали, в коляске! П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Ну да, ну да... Она и сама говорила, что ошиблась. Не суетись, Петруша, все в порядке... П Е Т Р Н И К О Л А Е В И Ч. А зачем ты сейчас этого горничного за шею держала?.. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Я... я... я думала, что это ты... Он так справа зашел, понимаешь? И ты часто справа стоишь, и... и здесь получилась иллюзия ... рефлекторный обман правой половины левого мозгового полушария... Явление, которое нужно будет еще разработать... П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч. Ах нет, не нужно, не нужно! Ты не разрабатывай, пусть лучше кто-нибудь из ассистенток... Уходят в столовую. Степка в другую дверь. Через минуту из той же двери входит д е н щ и х а. Д Е Н Щ И X А. Ишь... не в те двери попала. (Заглядывает.) Столовая там. Господа питаются... Генеральша-то моя чвакает - аж сюда слышно. С Т Е П К А (входит с блюдом). Ай!.. Д Е Н Щ И Х А. Степану Ильичу, наше вам. Глаза нале-во! Куды вы эдак рысью марш направляетесь? С Т Е П К А (отмахиваясь блюдом и роняя котлеты) . А ну вас! Как сюда попали? Д Е Н Щ И Х А. Перекусила малость и запила малость перекусочку-то. Федорушка поднес. Хорош Федорушка-то, а ты, Ильич, еще лучше (убежденно), ты, Ильич, - ягода. И я всегда согласна тебя осчастливить. Ты мое честное имя трепать не будешь, поведение твое самое выдающееся. А я всегда за себя постою. Слыхал нашу солдатскую песню? (Поет и приплясывает.) Их, солдатка рядовая, Сама себе голова я, Как уеду я подальше От своей от генеральши. А вашу мужчинскую скромность ценю. И за вас грудью всегда пойду па всякого супостата. Грудью! Так точно-с! А вы меня за то всегда можете угостить-с. (Поднимает с пола котлету, вытирает обшлагом и ест.) Потому, как поется у нас в песне: "И за любовь мою в награду ты мне слезку подари!.." С Т Е П К А (подбирая котлеты на блюдо, денщиха помогает, вытирает котлетки рукавом). О Господи, Соломонида Фоминишна! Да ведь мы к вам завсегда... Ой, Господи, никак, идут. (Бежит с блюдом в столовую.) Денщиха уходит. Из столовой быстро выходит о т е ц. За ним т е т я  М а ш а, за ней гурьбой остальные. Т Е Т Я  М А Ш А (с бутылкой шампанского в руках). Нет, Шурочка, ты должен покориться. Это старинный польский обычай. Когда мы стояли в Польше, у нас ни один обед без этого не обходился. Всегда перед пирожным кто-нибудь предлагал выпить из сапожка хозяина дома. О Т Е Ц. Но ведь мы не в Польше... Мне так неловко. В С Е. Пустяки! Нужно! Что за глупости! Это так весело! Оригинально! Обычай! М А Т Ь. Ну, полно кривляться! Сам радешенек. Снимай сапог! Чего ломаешься? Отец садится и медленно стягивает с ноги высокий сапог. Т Е Т Я  М А Ш А. Ну, вот и отлично! Давай сюда! Вот так. (Выливает бутылку в сапог.) Степочка! Тащи, дружок, еще бутылочку! Еще две! Две тащи! Постой, тебе самому не откупорить - Катя, помоги ему. Выливает еще две бутылки. Сапог растягивается в вышину. Давай еще две. М А Т Ь (тревожно). Может быть, одной довольно? Эдакая прорва... Ну и размер... Т Е Т Я  М А Ш А. Лей еще! Вот так, за здоровье прекрасных мужчин! Ура! Пью первая! П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Я! Я первая. Я не могу пить после вас! У вас во рту, наверное, всякие молекулы... Мне не поднять... Помогите... Подоприте снизу... Тетя Маша поднимает сапог за каблук, вино выливается па профессоршу. П Р О Ф Е С С О Р Ш А (захлебываясь). Ай, тону! Тону! У меня очки всплыли! Спасите! Я жить хочу! Петр Николаевич рыдает у нее па плече. М А Т Ь (Маше). Что ты наделала? О Т Е Ц. Ужасно! Ужасно! Такую массу вина вылить... Т Е Т Я  М А Ш А. Виновата, виновата. Я ведь по вашему же указанию желала услужить, хе, хе. Расскажу вам по этому поводу одну историйку. Факт, но верно. Была, видите ли, одна бригадная генеральша, страшнейшая ругательница; так она, знаете ли, ругалась до такой степени... О Т Е Ц. Мари, ле-з-анфан!.. Т Е Т Я  М А Ш А. Ах, виновата, виновата, не буду! П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч (вытирает жену носовым платком). Едем домой, дружок, ты отдохнешь, просохнешь. П Р О Ф Е С С О Р Ш А (трет глаза и хнычет). Все равно! Очки уплыли... И главное, так вредно после обеда это холодное обливание. Если бы перед обедом, я бы даже была благодарна. И в платье тоже нехорошо. Зачем было делать в платье? Надо было раздеться... Т Е Т Я  М А Ш А. Хе! хе! хе! А у нас в полковой конюшне... О Т Е Ц. Да вы присядьте, вот сюда, к печке - мигом обсохнете. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Ах нет... Лучше велите полить меня эфиром, чтобы ускорить испарение. Что? Нет? Так я пойду лягу. Простите, господа, я вас не задерживаю ввиду инцидента. П Е Т Р  Н И К О Л А Е В И Ч. Лили! Лили! Мы у них, а не они у нас. П Р О Ф Е С С О Р Ш А. Ах да, совершенно верно, друг мой. Во всяком случае, благодарю вас, господа, за оказанную мне честь и надеюсь, что и впредь не забудете своим посещением... Чего тебе, Петруша?.. Посещением. Простите за скромную трапезу, но поверьте, что я от души, от души старалась обставить все поприличней, и если не удалось, то прошу прощения. Что, Петруша? Да, да! Мы у них, как говорит мой муж, то есть мы у вас в свою очередь тоже непременно побываем. До свиданья! (Делает эффектный поклон и направляется в Ванину спальню.) В А Н Я. Ай, ой! Не туда! Не туда! К О Л Я. Госпожа профессорша, там Ванина спальня. Петр Николаевич и Степка подхватывают профессоршу под руки и уводят. М А Т Ь. Эдакий ум! О Т Е Ц. Гениальная женщина! К А Т Я. Но до чего рассеянна! Т Е Т Я  М А Ш А. Гм... да. Припомнился мне по этому поводу... М А Т Ь. Ну, детки, вы теперь пойдите, а мы здесь посидим в своей компании, покурим. Шурочка, приготовь нам кофе. Отец, Ваня и Коля уходят. Ну, теперь можно сан фасон. (Закуривают сигары.) Т Е Т Я  М А Ш А. Что это у тебя Ваня какой-то хмурый стал? К А Т Я. Это он все с Андреем Николаевичем своим мужским вопросом занимаются. Т Е Т Я  М А Ш А. Это насчет мужского равноправия, что ли? М А Т Ь. Ну да. Совсем с ума спятили. На курсы идут, волосы отпускают; Андрей, дурак, ерунды начитался и моего Ваньку сбивает. Выдать бы их поскорей за хороших жен... А Д Ъ Ю Т А Н Т К А. Я бы никогда не взяла такого молодого человека, который катается верхом, и отпускает волосы, и на курсы бегает. Это так нескромно, так немужественно. Впрочем, Екатерина Александровна, вам, кажется, нравится Андрей Николаевич? К А Т Я. Гм... да. И рассчитываю, что его можно будет перевоспитать. Он еще молод. Наконец, хозяйство, дети, все это повлияет на его натуру. Т Е Т Я  М А Ш А. Дураки! Хотят быть женщинами. Чего им нужно? Мы их обожаем и уважаем, кормим и обуваем... И физически невозможно. Даже ученые признают, что у мужчины и мозг тяжеловеснее, и извилины какие-то в мозгу в этом самом. Не в парламент же их сажать с извилинами-то... Ха! ха! Я бы за Ваньку Сверчка голос подала! Почему же не подать? Ха-ха! Равноправие так равноправие. М А Т Ь. А детей кто нянчить будет? Т Е Т Я  М А Ш А. Видно уж, нам с тобой, ха-ха-ха, видно уж, нам с тобой придется. Что ж, повешу саблю на гвоздь, денщиха будет в барабан бить, чтобы дети не плакали, ха-ха! ха! А уж вечерние-то заседания тю-тю, Шурочка. А? Ха-ха-ха! М А Т Ь. Пошли теперь все эти новшества. Мужчины докторшами будут. Ну, посуди сама, позовешь ли ты к себе молодого человека, когда заболеешь? Т Е Т Я  М А Ш А. Ха! ха! У нас в полку... М А Т Ь. Подожди. Ведь не позовешь? Значит, все это одни пустяки. Теперь в конторы тоже стали принимать мальчишек. Есть и женатые. Дети дома брошены на произвол судьбы... И цены сбивают на женский труд. А Д Ъ Ю Т А Н Т К А. А главное, совершенно теряют грацию, мужественность. О Т Е Ц (из двери). Кофе готов. М А Т Ь. Пойдемте, господа. Уходят. Слышится звонок. Входят А н д р е й  Н и к о л а е в и ч и  С т е п к а. А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч. Нет, Степка, я не сниму пальто. Я только на минутку. У вас гости? Ах, как это неприятно. Так Ваничка дома... Гм... Подожди, Степа, одну минутку... Вот что, голубчик, не можешь ли ты вызвать ко мне на одну секундочку Катерину Александровну? Подожди, подожди! Только у меня секрет... Нужно так, чтоб никто не видал... Потихоньку вызови. С Т Е П К А. Да уж ладно, барин, мы сами с усами, комар носу не подточит. (Подходит к двери и кричит.) Барышня! Вас тут спра... пожалте-с на секрет. К А Т Я (выбегает). Чего ты? Одурел? Ах, это вы? Пожалуйста! Что же вы не разденетесь. А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч. Нет. Мерси. Я на одну минутку. Я только хотел узнать, здоров ли Ваня... Папа послал за узорами... К А Т Я. Вы напрасно выходите один так поздно вечером. Могут пристать какие-нибудь нахалки. А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч. Я должен... мне нужно... два слова... К А Т Я. Степка, пошел в кухню. Степка уходит. А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч. Я пришел... вернуть вам ваше слово... Я не могу... К А Т Я. Так вы не любите меня! Боже мой, Боже мой! Говорите же, говорите! Я с ума сойду! А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч (плачет). Я не могу... Мы повенчаемся, а вы на другой день спросите: "Андрюша, что сегодня на обед?" Не могу! Лучше пулю в лоб... Рабство... К А Т Я. Не любишь! Не любишь! А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч. Мы сговорились с Ваней... Будем учиться... Я буду доктором... сам прокормлю, а ты по хозяйству... К А Т Я. Ты с ума сходишь? Я, женщина, на твой счет? А Н Д Р Е Й  Н И К О Л А Е В И Ч. Да!.. Да!.. Я так люблю тебя, а иначе не могу. Женщины от власти одурели... Будем ждать... пока я сам прокормлю... Я тебя так люблю, так люблю... по хозяйству... (Обнимает Катю и прижимается к ней.) Раздается громкий звонок. Сцена темнеет совершенно. Затем сразу освещается. На столе горит лампа. Катя спит на диване. Снова громкий звонок. Катя вскакивает. Через комнату бежит полуодетая г о р н и ч н а я и отворяет входную дверь. Входит о т е ц. К А Т Я (вскакивая). Ай! (Протирает глаза.) Папа? Ты? Ха-ха! Вот радость! Папа, милый, ты знаешь, ведь и мы тоже дряни! Мы, мы, женщины, и я, тетя Маша, все мы такие же. Ах, как я рада! Как я рада! О Т Е Ц. Да ты с ума сошла! Кто дряни? Что дряни? К А Т Я. Ах, ты ничего не понимаешь! Я за Андрея Николаевича замуж выхожу. Мы ведь все одинаковые все равно. Ваня! (Стучит кулаком в дверь.) Ваня! Вставай! Я за Андрюшу замуж выйду. Такая радость! Все одинаковые. Папочка, милый. Ха-ха! Тетя Маша генерала получила и такая же стала, как дядя Петя. Подождем нового человечества. (Стучит в дверь.) Ваня, вставай! О Т Е Ц (патетически). Черт знает что такое! Отец всю ночь как свинья, не разгибая спины... а они... имейте же хоть уважение. (Срывает шляпу, бросает ее на землю. Вместе с платком вынимает из кармана длинную дамскую перчатку и вытирает лоб.) ЗАНАВЕС ---------------------------------------------------------------------- 1 Перестаньте при юношах. (фр.)