Аннотация: «История России в жизнеописаниях ее главнейших деятелей» — классический труд одного из основоположников русской исторической мысли, Н.И.Костомарова (1817—1885). Неординарный для традиционной науки ХIХ века отбор сюжетов, своеобразная политическая концепция сделали «Историю» значительным общественным событием своего времени. Благодаря выдающемуся литературному таланту и стремлению быть исключительно внимательным к характерным деталям эпохи знаменитому историку, этнографу, писателю удалось создать и живописно изобразить целую галерею русских исторических деятелей. Издание украшают более трех сотен редких иллюстраций. --------------------------------------------- Николай Костомаров ИСТОРИЯ РОССИИ В ЖИЗНЕОПИСАНИЯХ ЕЕ ГЛАВНЕЙШИХ ДЕЯТЕЛЕЙ Второй отдел: Господство дома Романовых до вступления на престол Екатерины II Выпуск четвертый: XVII столетие Глава 1 Царь Михаил Федорович Мало в истории найдется примеров, когда бы новый государь вступил на престол при таких крайне печальных обстоятельствах, при каких избран был шестнадцатилетний Михаил Федорович. С двумя государствами: Польшей и Швецией, не окончена была война. Оба эти государства владели окраинами Московской державы и выставляли двух претендентов на московский престол — двух соперников новоизбранному царю. Третьего соперника ему провозглашала казацкая вольница в Астрахани в особе малолетнего сына Марины, и Заруцкий во имя его затевал двинуть турок и татар на окончательное разорение Московского государства. Ожидали было еще соперника царю и в габсбургском доме. В 1612 году цезарский посланник Юсуф, проезжая через Московское государство из Персии, виделся в Ярославле с Пожарским, и, услышавши от него жалобы на бедственное состояние Московского государства, заметил, что хорошо было бы, если бы московские люди пожелали избрать на престол цезарского брата Максимилиана. На это Пожарский, как говорят, отвечал, что если бы цезарь дал на Московское государство своего брата, то московские люди приняли бы его с великою радостью. Об этом узнали в Германии; император прислал Пожарскому похвальное слово; но Максимилиан, отговариваясь старостью, отказывался от русского престола. Императорский посланник прибыл в Москву с грамотою к боярам в то время, как уже избран был Михаил, и предлагал боярам в цари другого императорского брата. Это встревожило новое правительство, и царь отправил послов в Австрию с таким объяснением: мы никогда этого не слыхали, да и в мысли у бояр и воевод и всяких чинов людей Московского государства не было, чтобы выбирать государя не греческой веры. Если Пожарский так говорил, то он поступал без совета всей земли, а быть может, ваш посланник Юсуф или переводчик сами это выдумали, чтобы выманить жалованье у своего государя. [1] Внутри государства многие города были сожжены дотла, и самая Москва находилась в развалинах. Повсюду бродили шайки под названием казаков, грабили, сжигали жилища, убивали и мучили жителей. Внутренние области сильно обезлюдели. Поселяне еще в прошлом году не могли убрать хлеба и умирали от голода. Повсюду господствовала крайняя нищета: в казне не было денег и трудно было собрать их с разоренных подданных. Одна беда вела за собою другие, но самая величайшая беда состояла в том, что московские люди, по меткому выражению матери царя, измалодушествовались . Всякий думал только о себе; мало было чувства чести и законности. Все лица, которым поверялось управление и правосудие, были склонны для своих выгод грабить и утеснять подчиненных не лучщу казаков, наживаться за счет крови бедного народа, вытягивать из него последние соки, зажиливать общественное достояние в то время, когда необходимо было для спасения отечества крайнее самопожертвование. Молодого царя тотчас окружили лживые и корыстолюбивые люди, которые старались захватить себе как можно более земель и присваивали даже государевы дворцовые села. В особенности родственники его матери, Салтыковы, стали играть тогда первую роль и сделались первыми советниками царя, между тем как лучшие, наиболее честные деятели смутного времени, оставались в тени зауряд с другими. Князь Дмитрий Пожарский, за нежелание объявлять боярство новопожалованному боярину Борису Салтыкову, выдан был ему головою. [2] Близ молодого царя не было людей, отличавшихся умом и энергией: все только одна рядовая посредственность. Прежняя печальная история русского общества приносила горькие плоды. Мучительства Ивана Грозного, коварное правление Бориса, наконец, смуты и полное расстройство всех государственных связей выработали поколение жалкое, мелкое, поколение тупых и узких людей, которые мало способны были стать выше повседневных интересов. При новом шестнадцатилетнем царе не явилось ни Сильвестра, ни Адашева прежних времен. Сам Михаил был от природы доброго, но, кажется, меланхолического нрава, не одарен блестящими способностями, но не лишен ума; зато не получил никакого воспитания и, как говорят, вступивши на престол, едва умел читать. В высшей степени знаменательно суждение одного голландца о тогдашнем состоянии России: Царь их подобен солнцу, которого часть покрыта облаками, так что земля московская не может получить ни теплоты, ни света… Все приближенные царя-несведущие юноши; ловкие и деловые приказные — алчные волки; все без различия грабят и разоряют народ. Никто не доводит правды до царя; к царю нет доступа без больших издержек: прошения нельзя подать в приказ без огромных денег, и тогда еще неизвестно, чем кончится дело: будет ли оно задержано или пущено в ход . Смутное время, однако, сделало большую перемену в строе государственного правления против прежних времен: оно выдвинуло значение собора всей земли русской. В половине XVII века русский эмигрант Котошихин Писал, что царя Михаила Федоровича, как и всех царей после Грозного, выбрали с записью, в которой избранный государь обязывался никого без суда не казнить и все дела делать сообща с боярами и думными людьми. Такой записи не сохранилось и нет основания предполагать, что она существовала; но на деле происходило действительно так, как бы и на самом деле существовала эта запись; во все свое царствование, а в первых годах в особенности, царь Михаил Федорович в важных делах собирал земскую думу из выборных всей земли и вообще во всех делах действовал заодно с боярским приговором, как и значится в законодательных актах того времени. Это объясняется новостью династии и тем, что Михаил был посажен на царство волею собора; при смутных обстоятельствах он должен был, для собственной безопасности, опираться на волю земли. Такое участие земской силы в правлении не могло обратиться во что-нибудь прочное, как по грубости нравов и невежеству, не дававшему народу достигнуть ясного сознания разделения властей, так еще более по причине того малодушества , которое тогда господствовало в народе, особенно в высших его слоях. До какой степени были грубы в то время нравы, показывает то, что близкие к царю люди почти на глазах его ругались и дрались между собою и не смущались тем, когда их били по щекам или батогами. [3] Участие земских соборов в правлении не могло остановить лихоимства, неправосудия и всякого рода насилий, дозволяемых себе воеводами и вообще начальными людьми, потому что как бы их ни смещали, кем бы их ни заменяли, все-таки неизбежно происходили одни и те же явления, коренившиеся во всеобщей порче нравов. Поэтому-то Масса, голландец, чужой человек, наблюдавший и близко знавший русскую жизнь, говоря о начале царствования Михаила, выразился так: Надеюсь, что Бог откроет глаза юному царю, как то было с прежним царем Иваном Васильевичем; ибо такой царь нужен России, иначе она пропадет; народ этот благоденствует только под дланью владыки и только в рабстве он богат и счастлив . Суждение голландца довольно поверхностно: иностранец не вник в то обстоятельство, что эпоха Ивана Грозного способствовала тому состоянию общественной нравственности, какое он видел в России; но какими бы путями ни дошла Русь до тогдашнего состояния нравственности, приговор этот, высказанный свободным гражданином республики о необходимости сурового самодержавия для русского народа, очень знаменателен. Иностранцам, жившим в России, оно было по сердцу, потому что при безусловной силе верховного правительства им легче было добывать себе такие привилегии, каких бы им не дал никакой собор, составленный, между прочим, из лиц торговых и промышленных, чувствовавших на себе невыгоду льгот и преимуществ, даваемых иностранцам перед русскими. По уверению того же голландца, молодой Михаил Федорович сознавал свое положение. Когда ему доложили об одном господине, которого следовало наказать за важный учиненный им проступок, то царь ответил: «Вы разве не знаете, что наши московские медведи в первый год на зверя не нападают, а начинают только охотиться с летами». Первою заботою нового правительства был сбор казны. Это было естественно, потому что как только новый царь вступил на престол, так к нему обратились всяких чинов служилые люди, представляли, что они проливали кровь свою за Московское государство, терпели всякую нужду и страдания, а между тем их поместья и вотчины запустели, разорены, не дают никаких доходов; недостает им ни платья, ни вооружения. Они просили денег, хлеба, соли. сукон и без обиняков прибавляли, что если им царского денежного и хлебного жалованья не будет, то они от бедности станут грабить, воровать, разбивать проезжих по дорогам, убивать людей, и не будет никакой возможности их унять. Царь и собор разослали повсюду грамоты, приказывали собирать скорее и точнее подати и всякие доходы, следуемые в казну, сверх того умоляли всех людей в городах, монастырях давать в казну взаймы все, кто что может дать: денег, хлеба, сукон и всяких запасов. Приводилось в худой пример то, что московские гости и торговые люди в прошлые годы пожалели дать ратным людям денег на жалованье и через то потерпели страшное разорение от поляков. Такие грамоты посылались преимущественно в северовосточный край, менее других пострадавший, и в особенности к богатым Строгоновым, оказавшим важное пособие Пожарскому и Минину. То, что поступало в казну, оказывалось недостаточным. А между тем нужно было много чрезвычайных усилий для поддержания порядка и ограждения государства, части которого с трудом подчинялись единству власти. В Казани некто Никанор Шульгин затевал, при помощи казаков, возмутить поволжский край; ему это не удалось; казанцы остались верны Михаилу; Шульгин был схвачен и сослан в Сибирь, где и умер. Но понадобилось несколько лет, чтобы расправиться с Заруцким и с буйными казацкими шайками, бродившими по России. В 1614 году правительство снова просило денег и должно было бороться со всякого рода сопротивлением. Дворяне и дети боярские бегали со службы; их принуждены были ловить и в наказание отбирать треть имущества на государя. Иные приставали к казакам. Посадские люди не платили положенных на них податей по 175 руб. с сохи и других поборов, тем более, что сборщики и воеводы наблюдали при этом свои противозаконные выгоды. [4] Но в то время, когда тяглых, посадских и волостных людей доводили до ожесточения сборами и правежами, монастыри один за другим выпрашивали для себя и своих имений льготы, жаловались на разорение и действовали в этом случае через посредство богомольной матери государя, которая тогда записывала им и вотчины. [5] Так, 1614—15 годы проходили в усиленной борьбе с внутренним неустройством. На юго-востоке в июне 1614 года порешили с Заруцким. Но множество других казацких шаек продолжали разорять государство почти во всех его пределах. В Осташковском уезде бесчинствовали черкасы и литовские люди под начальством Захария Заруцкого [6] , в Пусторжеве — под начальством полковника Яська: в уездах: Ярославском, Бежецком, Кашинском, Пошехонском, Белозерском, Углицком, свирепствовала огромная шайка, состоявшая из казаков и русских воров, преимущественно боярских холопей. Между атаманами отличался особенным зверством Баловень: разбойники его шайки не только грабили где что могли и не давали правительственным сборщикам собирать денег и хлебных запасов в казну, но с необыкновенною свирепостью мучили людей. У них было обычною забавою насыпать порох людям в уши, рот и т.п. и зажигать. Шайка, состоявшая также на половину из черкас, литовских людей и русских воров, в числе более 7000 чел., разбойничала на севере около Холмогор, Архангельска, на Ваге, около Каргополя, и наконец была истреблена в заонежских погостах и близ Олонца. Однако эта шайка оставила по себе печальные следы: во всем крае по р. Онеге и Ваге, как доносили царю воеводы, осквернены были Божьи церкви, выбит скот, сожжены деревни; на Онеге нашли 2325 трупов замученных людей, и некому было похоронить их; другие найдены были еще дышащими, но страшно искалеченными; многие, разбежавшись по лесам, погибли от холода и голода, а после усмирения разбойников жителям нечего было есть. В Вологде буйствовал сибирский царевич Араслан, грабил у жителей запасы и вешал людей вверх ногами. Были тогда разбойничьи шайки и около Перми. В Казанском крае по усмирении Шульгина поднялись татары и черемисы, брали в плен и убивали русских людей, захватили дорогу между Казанью и Нижним и покушались даже нападать на города. Другие разбойники, также называвшие себя казаками, бродили и бесчинствовали в украинных городах. [7] Напрасно правительство предписывало воеводам строить засеки, собирать ратных людей, вооружать жителей и всеми мерами ловить и истреблять разбойников; разбойников стало очень много; они нападали внезапно: пограбят, пожгут, перемучат людей в одном месте и исчезают, чтобы появиться в другом; ратные люди, прибывшие в то место, где, по слухам, объявились воры, заставали там пепелища да обезображенные трупы людей, а о ворах уже шли слухи из других мест. Для прекращения бед в сентябре 1614-го земский собор постановил послать к ворам духовных, бояр и всякого чина людей уговаривать их прекратить свои бесчинства и идти на царскую службу против шведов. Всем объявлялось прощение. Обещали давать им на службе жалованье, а крепостным людям, которые отстанут от воровства, обещана была свобода. Часть воров поддалась увещаниям и отправилась к Тихвину на царскую службу против шведов; другие упорствовали и пошли вниз по Волге, но были наголову разбиты в Балахонском уезде боярином Лыковым; третьи, с которыми был сам Баловень, двинулись к Москве, в огромном количестве, под видом, как будто идут просить прощения у государя, но на самом деле оказалось, что у них были коварные намерения. Их отогнали от Симонова монастыря, преследовали и окончательно разбили на реке Луже. Более 3000 пленных приведено было в Москву. Простым казакам объявили прощение; Баловня с несколькими товарищами, особенно отличавшимися злодеяниями, повесили; других атаманов разослали по тюрьмам. Этот успех ослабил разбои, но не искоренил их. По разным местам продолжали появляться отдельно разбойничьи шайки, чему способствовало то, что правительство пыталось возвращать на прежние места жителей, которые в смутное время вышли с этих мест. [8] Между тем в северской земле начал свирепствовать Лисовский с несколькими тысячами разного сброда, носившими общее название лисовчиков. Быстрота, с которою в продолжение 1615 года прогуливался Лисовский по обширному пространству Московского государства, изумительна. Сначала Пожарский гонялся за ним в северской земле. Лисовский, не успевши ничего сделать Пожарскому под Орлом, отступил к Кромам; Пожарский — за ним, Лисовский — к Болхову, потом к Белеву, к Лихвину и Перемышлю. Лисовский имел обыкновение оставлять утомленных лошадей, брал свежих и бросался с неимоверною быстротою туда, где не ожидали его, а на пути все истреблял, что попадалось. Пожарский, утомившись погонею, заболел в Калуге. Лисовский со своею шайкой проскочил на север между Вязьмой и Смоленском, напал на Ржев, перебил на посаде людей и, не взявши города, повернул к Кашину и Угличу, а потом, прорвавшись между Ярославлем и Костромою, начал разорять окрестности Суздаля: оттуда прошел в рязанскую землю, наделал там разорений; из рязанской земли прошел между Тулою и Серпуховым в Алексинский уезд. Воеводы по царскому приказанию гонялись за ним с разных сторон и не могли догнать; только князь Куракин вступил с ним в бой под Алексиным, но не причинил ему большого вреда. Наконец, Лисовский, наделавши Московскому государству много бед, ушел в Литву. На следующий 1616 год Лисовский снова появился в северской земле, но нечаянно упал с лошади и лишился жизни. Его шайка избирала других предводителей и долго еще существовала под старым именем лисовчиков , производя бесчинства не только в московской, но впоследствии и в своей, польской, земле. Таким образом русская земля, пострадавшая и обедневшая в смутное время, потерпела новое разорение от разбойников и Лисовского, а между тем угрожающее положение со стороны Швеции и Польши требовало увеличения ратных сил и, вследствие этого, умножения денежных средств. Сделаны были распоряжения о новых поборах. Строгоновы обещали давать деньги в казну и с их приказчиков велено было взять 13810 рублей. Положено было брать во всех городах со двора по гривне, а с уездов всех волостей — с сохи по 120 рублей; но когда дело дошло до сбора, то в разных местах опять началось сопротивление. Воеводы должны были употреблять на ослушников ратных людей, в то же время сами воеводы, сборщики и разные приказные люди, приезжавшие для царских дел, брали прежде всего с народа на себя то, чего им не следовало брать лишнее, отягощали жителей кормами (сбором продовольствия) в свою пользу, а потом уже правили с нищих посадских и крестьян государственные подати: многих забивали и замучивали до смерти на правежах и доносили в Москву, что нечего взять. Посадские из городов посылали челобитчиков жаловаться на утеснения в Москву, но это стоило также лишних денег. В Москве, в приказах, с челобитчиков брали взятки; да и сами челобитчики, приезжавшие в столицу от своих обществ, присваивали себе порученные им мирские деньги. Тогда правительство думало усилить свои доходы продажею напитков, приказывало везде строить кабаки, курить вино, запрещало служилым и посадским держать напитки для продажи; и это средство не могло принести много пользы: для того, чтоб пить, нужен был достаток; те же, которые пропивали последнюю деньгу, могли доставить только ничтожный доход казне и за то менее были в состоянии платить прямые налоги. Эти сборы были недостаточны, а служилым надобно было платить; и дети боярские, вытребованные на службу, роптали, что не получают жалованья, и разбегались. В это время правительство старалось умножить и усилить в войске отдел стрельцов, как более организованное войско; на них тогда полагались все надежды, и потому по городам приказано было набирать в стрельцы охочих вольных людей, умеющих стрелять. Состоя под управлением своих голов, стрельцы пользовались правом собственного суда, кроме разбойных дел. Правительство, не в силах будучи сладить с поборами, созвало в 1616 году земский собор. Приказано было выбрать лучших уездных посадских и волостных людей для великого государева земского дела на совет . Этот собор постановил всемирный приговор: собрать со всех торговых людей пятую деньгу с имущества, непременно деньгами, а не товарами, а с уездов по 120 рублей с сохи. Со Строгоновых, по расчету, приходилось взять 16000 рублей, но, кроме того, собор наложил на них еще 40000. «Не пожалейте своих животов, — писал к Строгоновым царь, — хоть и себя приведете в скудость. Рассудите сами: если от польских и литовских людей будет конечное разорение Российскому государству, нашей истинной вере, то в те поры и у вас, и у всех православных христиан, животов и домов совсем не будет». Нужно было так или иначе покончить со шведами. Новгород оставался в их руках. Вместе с Новгородом захвачена была водская пятина, города Корела (Кексгольм), Иван-город, Ям, Копорье, Ладога, Порхов, Старая Руса. Шведы поставили везде своих воевод, но, вместе со шведскими, были и русские начальники. Избрание Михаила подавило новгородцев в затруднительное положение относительно шведов: волей-неволей они присягали на верность королевичу Филиппу с тем, что он будет царем всей Руси; но теперь в Москве избран другой царь, и шведский наместник, Эверт Горн, заступивший место Делагарди, объявил новгородцам, что так как Москва не хочет королевича Филиппа, то королевич не желает быть на одном государстве новгородском; по этой причине Новгород, со своей землей, должен присоединиться к шведскому королевству. Новгородцы не были согласны на присоединение к Швеции; и, спрошенные через своих пятиконецких старост, они упирались, отвиливали, говорили, что, давши раз присягу королевичу Филиппу, желают оставаться верны своей присяге. Некто князь Никифор Мещерский возбуждал тогда новгородский народ ни за что не присягать шведскому королю, не соглашаться на присоединение Новгорода к Швеции и ни в каком случае не отлучать его от Московского государства. Шведы за это засадили под стражу Мещерского. Народ не успокаивался, не давал требуемого согласия на присоединение к Швеции, и, наконец, митрополит Исидор попросил у шведского наместника дозволения отправить в Москву посольство для убеждения бояр признать царем королевича Филиппа. Шведы согласились. Послом от Новогорода поехал хутынский архимандрит Киприан, который прежде участвовал в посольстве новгородцев к шведам в Выборг и казался расположенным к Швеции; с ним поехали двое дворян. [9] Вместо того, чтоб уговаривать бояр отступить от Михаила (что было слишком опасно для посланных), новгородские послы били челом боярам, чтоб царь Михаил Федорович простил новгородцам невольное целование креста и заступился за Новгород, который ни за что не хочет отрываться от русской державы. Царь допустил новгородских послов к себе, обласкал и приказал дать им две грамоты: одну от бояр, явную, с суровым выговором всем новгородцам за то, что они отправили к ним посольство с советом изменить царю, а другую, тайную — от царя; в ней царь Михаил Федорович прощал новгородцам все их вины и обнадеживал своей милостью. Царскую грамоту стали раздавать в списках тайком между новгородцами для поддержания упорства, но в Москве нашелся изменник, благоприятель шведов — думный дьяк Третьяков: он написал об этой тайной грамоте шведскому наместнику. Тогда Эверт Горн посадил под стражу ездивших послов и принялся за Киприана: его мучили на правеже, морили голодом и морозом. Военные попытки против шведов были неудачны для русских. Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, подобравши с собой казаков, обещавшихся верно служить царю, потерпел поражение. Но сам шведский король не был намерен добиваться слишком многого. Завязываться в долговременную и упорную войну было опасно для Швеции, так как она находилась тогда в неприязненных отношениях и с Польшей и с Данией; самое обладание Новгородом представляло для Швеции более затруднений и хлопот, чем пользы. Новгородцы не хотели добровольно быть под шведским владычеством; Швеции надобно было держать их насильно, и через то находиться во всегдашних неприязненных отношениях к Москве: понятно, что тогда Новгород, ненавидя шведское правление, будет постоянно обращаться к Москве и вооружать ее против Швеции. Густав Адольф хотел только воспользоваться запутанным состоянием Московского государства, чтоб отнять у него море и тем обессилить опасного для Швеции на будущее время соседа. Он обратился к английскому королю, Иакову I, с просьбой принять посредничество в споре с Московским государством. К тому же Иакову еще прежде, в 1613 г., послал новоизбранный царь, Михаил Федорович, дворянина Алексея Зюзина с просьбой заступиться за Московское государство против шведов и снабдить его оружием, запасами и деньгами тысяч на сто рублей. [10] Англия намеревалась добиться от России новых торговых выгод, и потому для нее был большой расчет оказать России услугу, чтобы иметь право требовать возмездия. Английский король обещал прислать уполномоченного с тем, чтобы примирить русского царя с шведским королем. В 1614 году с такою же целью отправлены были московские послы, Ушаков и Заборовский, в Голландию. Эти послы были так бедны, что в Голландии принуждены были дать им 1000 гульденов на содержание. Голландские штаты также обещали свое посредничество в деле примирения России с Швецией. Голландцы надеялись через это получить ущерб англичанам, с которыми они находились тогда в сильном соперничестве. В Москву приехал от английского короля, в качестве посредника, Джон Мерик, известный русским купец, пожалованный английским королем в рыцари. Со стороны голландцев прибыл в Россию Николай Ван-Бредероде с товарищами. При посредстве этих послов состоялось совещание между русскими и шведами в селе Дедерине. Со стороны русских были: окольничий князь Даниил Мезецкий и дворянин Алексей Зюзин с товарищами. Со стороны шведов — Яков Делагарди, Генрих Горн и другие. Шведский король осаждал Псков, но неудачно, и, потерявши Эверта Горна, отступил от города. Голландские посланники в своих донесениях оставили любопытные черты тогдашнего бедственного состояния России. Край был сильно обезлюден. Иностранцы должны были ехать зимой по пустыне, где встречались разоренные деревни; в избах валялись непогребенные мертвые тела. Волки и другие хищные звери бродили стаями. В лесах скрывались казаки и шиши. Они вели партизанскую войну со шведами и убивали всякого шведского воина, которого случалось им схватить на дороге, если он был отправлен с каким-нибудь поручением от своего начальства. Старая Руса представляла кучу развалин каменных церквей и монастырей. Город, прежде многолюдный, в это время опустел до того, что в нем оставалось не более 100 чел., едва имевших насущный хлеб. Вся окрестность была опустошена, негде было найти продовольствия, и оно доставлялось послам с большим трудом из отдаленных мест. Шведские и русские послы поместились в отдельных селах и съезжались на переговоры в Дедерино к английскому послу. Совещания происходили в шатре, разбитом среди поля на снегу, потому что нельзя было найти для этого довольно просторной избы. Сначала русские упрекали Делагарди за прежнее его поведение. Тот защищался и сваливал вину на русских. Наконец приступили к делу. Шведы пытались поднять вопрос о выборе в московские цари королевича Филиппа; русские и слышать об этом не хотели. Переставши толковать о королевиче Филиппе, шведы потребовали больших уступок земель или огромной суммы денег. Русские объявили, что скорее лишатся жизни, чем уступят горсть земли. [11] Шведы несколько раз грозились уехать ни с чем; англичанин удерживал их, наконец русские согласились отдать одну Корелу, а вместо других городов, которых домогались шведы, предлагали сто тысяч рублей. Не порешивши окончательно на этом, обе стороны заключили перемирие от 22 февраля до 31 мая 1616 года, и по истечении срока положили снова съехаться для заключения мира. Не ранее, однако, как в конце декабря 1616 года съехались шведские послы с русскими в селе Столбове, все-таки при посредничестве Мерика. Новгородцы умоляли русских послов поскорее окончить дело, потому что шведы и их угодники из русских жестоко теснили новгородцев, требуя присяги шведскому королю, и мучили правежами, вымогая у них корм и подводы для войска. Эти жалобы новгородцев побудили наконец русское правительство к уступчивости. Проспоривши почти два месяца, 27 февраля 1617 года, подписали договор вечного мира, по которому шведы возвращали русским Новгород, Порхов, Старую Русу, Ладогу, Гдов и Сумерскую волость; а русские уступали Швеции приморский край: Иван-город, Ям, Копорье, Орешек и Корелу с уездами; кроме того, обязались заплатить 20 000 рублей готовыми деньгами. По выходе шведов из Новгорода, 14 марта русские послы вступили туда с чудотворной иконой, взятой из Хутынского монастыря. Митрополит Исидор встречал их со всем народом, который громко плакал. Новгород был в самом жалком состоянии. Более половины домов было сожжено. Жителей оставалось уже не много. Иные разбежались, другие померли от голода, который свирепствовал в Новгороде, его окрестностях и в псковской земле, в такой степени, что жители питались нечистой пищей и даже ели человеческие трупы. Как ни тяжелы были для Московского государства условия Столбовского мира, отнимавшего у России море и потому носившего в себе зародыш неизбежных кровавых столкновений в будущем, но в то время и такой мир был благодеянием, потому что оставлял теперь Московское государство в борьбе с одной только Польшей. Устроив примирение, Джон Мерик прибыл в Москву и заявил со стороны Англии требование важных торговых привилегий. Он просил, между прочим, дозволить англичанам ходить для торговли Волгой в Персию, рекой Обью в Индию и Китай. Русское правительство отдало эти вопросы на разрешение думы, составленной из торговых людей. На основании приговора этих торговых людей, бояре отказали в главном, чего домогался Мерик, под благовидными предлогами отсрочки на будущее время. «Теперь русские торговые люди оскудели», — говорили бояре Мерику. «Они у англичан покупают в Архангельске товары и продают в Астрахани персиянам: от этого прибыль и им и казне, а если англичане сами начнут торговать в Персии, то этой прибыли не будет. Притом же в Персии теперь небезопасно: персидский шах воюет с туркским царем, да и на Волге плавать опасно. Надобно отложить до другого времени». Что касается до пути в Индию и Китай через Сибирь, то бояре сказали английскому послу, что «Сибирь страна студеная и трудно через нее ходить: по реке Оби все лед ходит, по Сибири кочевые орды бродят, ходить опасно, да и про китайское государство говорят, что оно не велико и не богато, а потому государь, по дружбе к английскому королю, прикажет прежде разузнать, какими путями туда ходить и каково китайское государство: стоит ли туда добиваться». Таким образом, благодаря силе торговых людей, Мерик, при всех своих услугах России, не добился цели стремлений англичан на восток, хотя получил от царя в знак благодарности и внимания золотую цепь с царским портретом и разные подарки, преимущественно мехами. Голландцы, также добивавшиеся для себя торговых льгот, получили некоторые выгоды, но не в такой степени, как англичане. Еше в 1614 году компании голландских гостей подтверждена была грамота царя Василия Ивановича на свободную торговлю во всем государстве, а во внимании к разорению, понесенному голландскими купцами, позволено им торговать беспошлинно на три года. Когда срок этот минул, голландцы не добились такого расширения своих торговых прав, которое бы могло подорвать английскую торговлю, однако, по собственному их сознанию, в 1616—17 годах, русские так снисходительно смотрели за голландцами, что последние платили за свои товары гораздо менее пошлин, чем с них следовало. [12] Шведам по Столбовскому договору предоставлена была свободная торговля, но с платежом обычных полных пошлин. В то время, когда шли переговоры о мире со шведами, в жизни царя произошло печальное семейное событие. Молодой царь находился в покорности инокини матери, которая жила в Вознесенском монастыре, имела свой двор и была окружена монахинями: самой приближенной из них к царской матери была мать Салтыковых, старица Евникия, Царь не смел ничего начинать без благословения матери, а главная сила ее состояла в том, что царь приближал к себе и слушал совета тех людей, которым она благоприятствовала. Вместе с матерью Михаил часто совершал благочестивые богомолья к Троице, к Николе на Угреше и в разные святые места, как в самой Москве, так и в ее окрестностях. Жизнь царя была опутана множеством обрядов, носивших на себе более или менее церковный или монашеский характер. Это приходилось по нраву Михаила, который вообще был тих, незлобив и сосредоточен. В 1616 году, когда ему наступил двадцатый год, решено было женить его. Созвали по давнему обычаю толпу девиц — дочерей дворян и детей боярских; Михаилу приглянулась более всех Марья, дочь дворянина Ивана Хлопова. Немедленно выбранная невеста была взята «на верх» (во дворец, собственно в теремные хоромы цариц) и велено было ей оказывать почести как царице, дворовые люди ей крест целовали, и во всем Московском государстве велено поминать ее имя на ектениях. Ее нарекли Анастасией. Отец и дядя нареченной, невесты были призваны во дворец, государь лично объявил им свою милость. Таким образом род Хлоповых, совершенно незначительный до того времени, вдруг возвысился и стал в приближении у царя. Это возбудило во многих зависть, как и прежде всегда бывало в подобных случаях. Более всех не взлюбили Хлоповых могущественные Салтыковы, опасавшиеся, чтобы Хлоповы не вошли в доверие царя и не оттеснили их самих на задний план. Однажды царь ходил в своей оружейной палате и рассматривал разное оружие. Михаил Салтыков показал ему турецкую саблю и похвастался, что такую саблю и в Москве сделают. Царь передал саблю Гавриле Хлопову, дяде царской невесты, и спросил: «Как ты думаешь, сделают у нас такую саблю?» Хлопов отвечал: «Чаю, сделают, только не такова будет, как эта!» Салтыков с досадой вырвал у него из рук саблю и сказал: «Ты говоришь не знаючи!» Они тут же побранились крупно между собой. Салтыковы не простили Хлоповым, что они смеют им перечить, решились удалить их от двора и расстроить брак государя. Они очернили Хлоповых перед царской матерью и разными наговорами внушили ей неприязнь к будущей невестке. При нареченной царевне находились постоянно: бабка ее Федора Желябужская и Марья Милюкова, одна из придворных сенных боярынь. Другие родные навещали ее сначала изредка, потом каждый день. Вдруг нареченная невеста заболела. С ней началась постоянная рвота. Сперва родные думали, что это сделалось с ней от неумеренного употребления «сластей», и уговаривали есть поменьше. Она послушалась, и ей стало как будто получше, но потом болезнь опять возобновилась, и родные должны были донести об этом царю. Тогда царь приказал своему крайчему Салтыкову позвать доктора к своей невесте; Михаил Салтыков привел к ней иноземца-доктора, по имени Валентин, который нашел у больной расстройство желудка и объявил, что болезнь излечима и «плоду де и чадородию от того порухи не бывает». Такое решение было не по сердцу Салтыкову; прописанное лекарство давали царской невесте всего два раза, и доктора Валентина более к ней не призывали. После того — Салтыков призвал другого, младшего врача, по имени Балсырь, который нашел у больной желтуху, но не сильную, и сказал, что болезнь излечима. Лекарств у него не спрашивали и к больной более не звали. Салтыковы вздумали потом сами лечить царскую невесту: Михаиле Салтыков велел Ивану Хлопову взять из аптеки стклянку с какой-то водкой, передать дочери и говорил, что «если она станет пить эту водку, то будет больше кушать». Отец отдал эту стклянку Милюковой. Пила ли его дочь эту водку-неизвестно; но ей стали давать святую воду с мощей и камень безуй, который считался тогда противоядием. Царской невесте стало легче. Между тем Салтыков донес царю, будто врач Балсырь сказал ему, что Марья неизлечима, что в Угличе была женщина, страдавшая такою же болезнью и, проболевши год, умерла. Царь не знал, что ему делать. Мать настаивала удалить Хлопову. Просто сослать ее с «верху» казалось зазорно, так как она уже во всем государстве признана царской невестой. Созван был собор из бояр для обсуждения дела. Напрасно Гаврило Хлопов на этом соборе бил челом не отсылать царской невесты с «верху», уверял, что болезнь ее произошла от сладких ядей и теперь уже почти проходит, что Марья скоро будет здорова. Бояре знали, что царская мать не любит Хлопову и желает ее удалить; в угоду ей произнесли они приговор, что Хлопова «к царской радости непрочна», т, е. что свадьбы не должно быть. Сообразно этому приговору, царскую невесту свели с «верху». Это было в то время, когда во дворце происходили суетливые приготовления к ее свадьбе. Хлопову поместили у ее бабки на подворье, а через десять дней сослали в Тобольск с бабкой, теткой и двумя дядями Желябужскими, разлучив с отцом и матерью. Каково было в Тобольске изгнанникам — можно догадываться из того, что в 1619 году, уже как бы в виде милости, они были переведены в Верхотурье, где должны были жить в нарочно построенном для них дворе и никуда не отлучаться с места жительства, а царская невеста, испытавшая в короткое время своего благополучия роскошь двора, получала теперь на свое скудное содержание по 10 денег на день. Этот варварский поступок не был делом царя Михаила Федоровича. Царь, по-видимому, чувствовал привязанность к своей невесте и грустил о ней, но не смел ослушаться матери. Тем не менее он не соглашался жениться ни на какой другой невесте. Это событие показывает, что в то время молодой царь был совершенно безвластен и всем управляли временщики, угождавшие его матери, которая, как видно, была женщина хотя богомольная, но злая и своенравная. Уладивши дело со шведами, Москва должна была покончить и с Польшей. Но это было гораздо труднее. Сигизмунд сожалел об утраченном Московском государстве. Сын его Владислав, придя в совершенный возраст, также пленялся мыслью быть московским царем и затевал попытаться возвратить себе утраченный престол. Русское правительство искало противодействия Польше в Турции и в Крыму и думало было воспользоваться недоразумениями, возникавшими тогда между Турцией и Польшей. Турки злобствовали на поляков, но не вполне дружелюбно смотрели и на Московское государство, за нападение донских казаков. Русские посланники несколько лет сряду в Константинополе раздавали меха визирям и другим султанским вельможам и терпеливо выслушивали от турок колкости и упреки за казаков; зато, по крайней мере, утешались обещаниями турок начать войну с Польшей. Крымский хан, со своей стороны, брал с русских деньги и меха и за это обещал им тревожить поляков, но медлил. Московское правительство обращалось, кроме того, к немецкому императору и просило о посредничестве в деле примирения Москвы с Польшей. Император отправил от себя посредником Ганделиуса. При старании этого посредника съехались под Смоленском русские послы, князь Иван Михайлович Воротынский и его товарищи, с польскими послами: киевским епископом Казимирским, литовским гетманом Ходкевичем и канцлером Львом Сапегой. Ганделиус явно мирволил польской стороне: он не только считал правильной уступку Речи Посполитой земель, завоеванных ей от Руси, но полагал, что русские, признавши Владислава царем, обязаны были вознаградить его за утрату царского достоинства. Воротынский вел себя настойчиво; им за это был недоволен царь, потому что естественно боялся за своего родителя, находившегося в плену у поляков, более всего желал его возвращения и готов был на большие уступки, лишь бы добиться освобождения Филарета. Несмотря на уступчивость своего царя, русские послы не поддались излишним притязаниям поляков, и съезды под Смоленском прекратились. Война была неизбежна. В 1616 году королевич Владислав издал окружную грамоту ко всем жителям Московского государства: напоминал, как его выбрали на московский престол всей землей; обвинял митрополита Филарета, который будто бы поступал вопреки наказу, данному всей землей; изъявлял сожаление о бедствиях Московского государства; объявлял, что, пришедши в совершенный возраст, идет сам добывать Московское государство, данное ему от Бога, и убеждал всех московских людей бить ему челом и покориться, как законному московскому государю; обещал, наконец, поступить с Михаилом, Филаретовым сыном, сообразно своему царскому милосердию, по прошению всей земли. Притязания польского королевича грозили внести новое междоусобие в несчастное государство. Но правильные военные действия между Польшей и Москвой начались не ранее 1618 года (как мы указали в жизнеописании Филарета). Война эта требовала крайнего напряжения сил, а между тем Московское государство еще не успело поправиться от прежних бедствий и испытывало новые в том же роде, как в предшествовавшие годы. Разбойничьи шайки продолжали бродить и разорять народ; самый образ ведения войны с Владиславом увеличивал число такого рода врагов, потому что главные силы польского королевича состояли из казаков и лисовчиков, а те и другие вели войну разбойническим способом. Литовские люди, заодно с русскими ворами, проникали на берега Волги и Шексны и разбойничали в этих местах. Города были так дурно укреплены и содержимы, что не могли служить надежным убежищем для жителей, которым небезопасно было оставаться в своих селах и деревнях. [13] Между тем правительство принуждено было усиленными мерами собирать особые тяжелые налоги с разоренного народа. То были запросные деньги, наложенные временно, по случаю опасности, которые должны были платить все по своим имуществам и промыслам, и, кроме того, разные хлебные поборы для содержания служилых людей; наконец, народ должен был нести и посошную службу в войске. Правительство приказывало не давать народу никаких отсрочек и править нещадно деньги и запасы. Воеводы, исполняя такие строгие повеления, собирали посадских и волостных людей, били их на правеже с утра до вечера; ночью голодных и избитых держали в тюрьмах, а утром снова выводили на правеж и очень многих забивали до смерти. Жители разбегались, умирали от голода и холода в лесах или попадали в руки неприятелям и разбойникам. Бедствия, которые народ русский терпел в этом году от правительственных лиц, были ему не легче неприятельских разорений. Монастыри же, как и прежде, пользовались своими привилегиями и если не вовсе освобождались от содействия общему делу защиты отечества, то гораздо в меньшем размере участвовали в этом деле; некоторые из них тогда же получали новые льготные грамоты. Служилые люди неохотно шли на войну; одни не являлись вовсе, другие бегали из полков: в новгородской земле служилые люди в то время имели повод особенно быть недовольными, потому что правительство отбирало у них поместья, розданные при шведском владычестве из дворцовых и черных земель. В таком состоянии был народ, когда Владислав, идя к Москве, в августе 1618 г., снова возмущал русских людей своей грамотой, уверял, что никогда не будет ни разорять православных церквей, ни раздавать вотчин и поместий польским людям, что поляки не станут делать никаких насилий и стеснений русскому народу; напротив — сохраняемы будут их прежние права и обычаи. «Видите ли, — писал Владислав, — какое разорение и стеснение делается Московскому государству, не от нас, а от советников Михайловых, от их упрямства, жадности и корыстолюбия, о чем мы сердечно жалеем: от нас, государя вашего, ничего вам не будет, кроме милости, жалования и призрения». Избранный народной волей царь противопоставил этому покушению своего соперника голос народной воли. 9 сентября 1618 года собран был земский собор всех чинов людей Московского государства, и все чины единогласно объявили, что они будут стоять за православную веру и своего государя, сидеть с ним в осаде «безо всякого сомнения, не щадя своих голов будут биться против недруга его, королевича Владислава, и идущих с ним польских и литовских людей и черкас». Грамоты Владислава прельстили немногих из русских людей. Как ни тяжело было русскому народу от тогдашнего своего правительства, но он слишком знал поляков, познакомившись с ними в смутное время. Дружба с ними была невозможна. Дело Владислава было окончательно проиграно. В сентябре и октябре русские дружно отстояли свою столицу, и отбили приступы неприятеля, и не поддались ни на какие предложения принять Владислава. Когда неприятельские действия по временам прекращались и начинались переговоры, Лев Сапега, со свойственным ему красноречием, исчислял русским уполномоченным все выгоды, какие получит Русь от правления Владислава; русские отвечали ему: «Вы нам не дали королевича, когда мы его избрали; и мы его долго ждали; потом — от вас произошло кровопролитие, и мы выбрали себе другого государя, целовали ему крест; он венчан царским венцом, и мы от него не отступим. Если вы о королевиче не перестанете говорить, то нечего нам с вами и толковать». В конце концов поляки должны были отказаться от мысли посадить на московском престоле Владислава, 1-го декабря 1618 года подписано было деулинское перемирие на 14 лет и 6 месяцев. Правда, Московское государство много потеряло от этого перемирия, но выигрывало нравственно, отстоявши свою независимость. Теперь уже недоразумения могли возникать только о тех или о других границах государств, но уже Московское государство решительным заявлением своей воли отразило всякие поползновения Польши на подчинение его тем или другим путем. [14] В июне 1619 года прибыл Филарет, отец государя, и был посвящен в патриархи. Дела пошли несколько иначе, хотя система управления осталась одна и та же. Стала заметной более сильная рука, управлявшая делами государства. Господствующим стремлением было возвратить государство в прежний строй, какой оно имело до смутного времени, и, несмотря на стремления назад, новые условия жизни вызывали новые порядки. Наступило невиданное еще в истории Московского государства явление. Главой духовенства сделался отец главы государства. Отсюда на время патриаршества Филарета возникло двоевластие. Царь сам заявлял, что его отцу, патриарху, должна быть оказываема одинаковая честь, как и царю. Все грамоты писались от имени царя и патриарха. Царь во всех начинаниях испрашивал у родителя совета и благословения и, часто разъезжая со своей благочестивой матерью по монастырям, на то время поручал отцу своему все разные государственные дела. В церковных делах Филарет был полным государем. Область, непосредственно подлежавшая его церковному управлению, обнимала все, что прежде ведалось в приказе Большого Дворца, и заключала в себе все московские владения, кроме архиепископии новгородской; но и архиепископ новгородский, хотя имел свое отдельное управление, находился, однако, в подчинении у Филарета. Собственно для себя Филарет, в год своего посвящения в патриархи, в 1619 году, получил в вотчину на Двине две трети волости Варзуги с правом полного управления над тамошними крестьянами, кроме разбойных дел и татьбы с поличным. По известию иностранцев, с прибытием Филарета переменены были должностные лица во всех ведомствах и с этих пор начинается ряд правительственных распоряжений, клонящихся к исправлению законодательства, к пресечению злоупотреблений, к установлению порядка по управлению и мало-помалу к облегчению народных тягостей. Одною из важнейших мер была посылка писцов и дозорщиков для приведения в известность состояния всего государства, но эта мера не достигала полного успеха по причине нравственного зла, таившегося в московских людях. Писцам и дозорщикам, за крестным целованием, вменялось в обязанность поступать по правде, делать опись государства так, чтобы сильные и богатые с себя не сбавляли государственных тягостей, а на мелких и убогих людей не накладывали лишних; но писцы и дозорщики, работая полтора-два года, писали «воровством», не по правде, с сильных сбавляли, а на убогих накладывали, потому что с сильных и богатых брали взятки. Правительство приказало их посадить в особую избу для исправления своих писцовых книг под надзором окольничих и дьяков. Но и эта мера, как показывают последствия, не достигла своей цели: жалобы на неправильность распределения податей и повинностей долго и после того не прекращались. Изъятия одних в ущерб другим видны и в это время. Так, для сбора ямских денег разосланы были денежные сборщики; ослушников велели бить на правеже нещадно, а между тем вотчины Филарета, его монастырей и его детей боярских, вотчины митрополитов и многих важнейших монастырей освобождались от этих поборов. Обратили внимание на то, что воеводы и приказные люди делали невыносимые насилия посадским и крестьянам. Царская грамота запрещала воеводам и приказным людям брать посулы и поминки, не дозволяла вымогать для себя безденежное продовольствие, гонять людей на свои работы. Угрожали за нарушение этих правил пенею вдвое против того, что виновные возьмут неправильно, если челобитная, на них поданная, окажется справедливой. Но, мимо всяких угроз, воеводы и приказные люди продолжали поступать по-прежнему, тем более, что правительство, делая им угрозы за злоупотребления, поверяло им большую власть в управляемых ими областях, потому что оно только через их посредство и при их старании могло надеяться на собирание налогов с народа. Некоторым городам и уездам (напр. Ваге, Устюжне) подтвержден был старый порядок самоуправления; в других его уже не было, да и там, где он существовал, он имел разные степени размера [15] , но везде он более или менее стеснялся властью воевод; впрочем, самые выборные старосты делали утеснения бедным людям, и правительство приказывало своим воеводам охранять от них народ. [16] Вообще в это время, продолжая стараться всеми мерами добывать себе деньги, правительство, однако, давало народу и облегчения в разных местах. [17] Покончено было дело с англичанами. Еще во время осады Москвы Владиславом, царь занял у них 20000 р., а в июле 1620 года приехал в Москву известный там Джон Мерик: он поздравлял Филарета с освобождением, потом снова начал просить пропуска англичан в Персию по Волге. Правительство снова отдало этот вопрос на обсуждение торговых людей, которые дали такой совет, что англичан не следует пускать в Персию иначе, как за большую пошлину. Мерик имел у себя инструкцию добиваться беспошлинного проезда в Персию. Видя, что не добьется этого, он сам отказался от всяких прав на этот проезд с платежом пошлин и сказал: «Если от нашей торговли будет убыток, государевой казне и вашим торговым людям, то и говорить больше нечего. Мой король не желает убытка вашей казне и московским людям». Долг англичанам был выплачен. Московское государство осталось с Англией в самых лучших, дружеских отношениях. Обогащение казны составляло главную заботу московского правительства. Постановили, чтобы впредь все, живущие в посадах, служилые люди несли тягло наравне с посадскими, а посадские впредь не смели бы продавать своих дворов таким лицам, которые по своему званию освобождались от тягла. Установлены были таможенные и кабацкие головы для сбора доходов с таможен и продажи напитков, а к ним придавались выборные из местных жителей целовальники. В пограничных торговых городах: в Архангельске, Новгороде, Пскове, все дорогие товары, так называемые узорочные (к ним причислялись золотые и серебряные вещи), не прежде могли поступать в продажу, как после того, как таможенный голова отберет и купит в казну все, что найдет лучшего. То же соблюдалось и по отношению к иноземным напиткам. В некоторых местах, вместо того, чтобы держать голов, таможенные и кабацкие сборы стали давать на откуп; и такая мера была особенна отяготительна для жителей, тем более, что откупщики были большей частью люди дурные. Кабаки развелись повсюду; правительство постоянно приказывало стараться, чтоб люди побольше пили и доставляли казне выгоды. Очень многим лицам давались привилегии приготовлять для себя, но никак не на продажу, напитки пред большими праздниками или по поводу разных семейных торжеств. Эти дозволения служили поводом к беспорядкам, потому что подавали возможность тайно продавать вино или же обвинять в тайной продаже. Торговцы и промышленники, кроме таможенных пошлин, облагались разными поборами: в городах платили полавочное, на дорогах и перевозах — мыто. За продажу запрещенных товаров (напр. соли, отправленной за границу, или за провоз в Сибирь оружия, железных изделий и вина) брали заповедные деньги. [18] Самые повседневные занятия облагались различными мелкими поборами, напр. за водопой скотины и за мытье белья на реке бралось пролубное, и для такого сбора из жителей выбирались особые целовальники, которые клали собираемые деньги в ящик за казенной печатью. Выбор целовальников к разным казенным сборам и работам, отправляемым с тягла, в значительной степени отягощал народ; казенная служба отвлекала выбранных от собственных занятий, а общество должно было платить за них подати. При расстроенном состоянии Московского государства, Сибирь была тогда важным источником поправления финансов. Сибирские меха выручали царскую казну в то время, когда невозможно было много собирать налогов с разоренных жителей внутренних областей. Государь отделывался соболями повсюду, где только нужно было платить и дарить. Правительство старалось преимущественно захватить в свои руки меха перед частными торговцами, и хотя последним дозволялось ездить в Сибирь для покупки мехов, но они были стесняемы разными распоряжениями, отнимавшими у них время и предававшими их произволу воевод. [19] Русские подвигались шаг за шагом на восток и с каждым захватом новых земель, строили остроги и облагали туземцев ясаком. Но чтобы Сибирь была прочно привязана к Московскому государству, необходимо было заселить ее насколько возможно русским народом. Правительство принимало к этому свои меры в описываемое нами время. Кроме служилых, преимущественно казаков, ядро тогдашнего русского населения в Сибири составляли пашенные крестьяне, которые набирались из охотников вольных, гулящих людей, — им давали земли, деньги на подмогу и льготы на несколько лет. Эти пашенные крестьяне обязаны были пахать десятую часть в казну, и этот хлеб, называемый десятинным, шел на продовольствие служилых. При водворении пашенных крестьян, землю, отводимую им, меряли на десятины, на три поля, и присоединяли к ней сенные покосы и разные угодья. Это дало немедленно повод к тому, что некоторые захватывали земель более, чем следовало, и стали продавать. Так было в западной Сибири, напр. в Верхотурском уезде, где население было сравнительно гуще; правительство, узнавши об этом, приказывало делать пересмотры земель и за владельцами оставлять только ту землю, которую они действительно обрабатывали. Таким образом положено было препятствие к захвату сибирских земель в частную собственность. Так как движение русской власти на восток совершалось быстро, то потребность в пашенных крестьянах превышала число охотников поступать в это звание, и тогда правительство приказывало насильно сводить поселенных уже пашенных крестьян с мест более близких на места более отдаленные: так переводились крестьяне из Верхотурья и Тобольска в Томск, и это насильное передвижение подавало повод к побегам: явление, чересчур обычное в европейских странах Московского государства, очень скоро показалось и в Сибири. Кроме пашенных крестьян, позволяли заниматься земледелием всем вообще, как то: духовным, торговым людям, посадским; с них брали так называемый выдельный сноп. Пашенные крестьяне и работавшие с выдельного снопа не могли доставить казне хлеба в таком количестве, в каком нужно было для продовольствия служилых в Сибири; поэтому хлеб доставлялся из пермской земли на счет тамошних жителей, что называлось сибирским отпуском — повинность эта была тяжелая, хлеб скупался по таксе, по 25 алтын за четверть ржи (алтын = 6 денег, а в рубле = 200 денег или 33 алтына 4 д.), а постройка судов и доставление подвод лежали на жителях. В Сибири, как в стране более отдаленной, сильно проявлялись пороки тогдашних русских людей. Воеводы с особенной наглостью брали взятки и делали всем насилия, служилые люди обращались дурно с туземцами и накладывали на них лишний ясак, сверх положенного, в свою пользу: наконец, пьянство в Сибири дошло до таких пределов, что правительство принуждено было поступать вопреки общепринятым мерам и велело уничтожить кабаки в Тобольске. [20] Церквей в Сибири было мало; переселенцы удалены были и от богослужения и от надзора духовных и вели совсем неблагочестивый образ жизни. Патриарх Филарет в 1621 году посвятил в Сибирь первого архиерея архиепископа Киприана. Но на следующий же год оказалось, что русские сибиряки не хотели его слушать и отличались крайней распущенностью нравов. Филарет послал в Сибирь обличительную грамоту, с приказанием читать ее всенародно в церквах. Он укорял русских поселенцев в Сибири, особенно служилых людей, за то, что они не соблюдали положенных церковью постов, ели и пили с иноверцами, усваивали их обычаи, находились в связи с некрещеными женщинами, впадали в кровосмешения, брали себе насильно чужих жен, закладывали, продавали, перепродавали их друг другу; приезжая в Москву с казною, сманивали и увозили в Сибирь женщин и, в оправдание своих безнравственных поступков, показывали грамоту, будто данную им каким-то дьяком Андреем. Сибирское духовенство до крайности снисходительно относилось к такому поведению своей паствы, да и сами духовные нередко вели себя не лучше мирских людей. Мы не знаем, в какой степени повлияло на сибиряков послание Филарета, но с этих пор стало заводиться в Сибири более церквей и монастырей. Таково было положение в Сибири, стране, как мы сказали, имевшей наибольшее значение для обогащения казны Московского государства. Важен был для России и край приволжский, но значение его оставлялось еще будущим временам, нижняя часть его была при Михаиле Федоровиче еще очень мало заселена. Начиная от Тетюшей вниз, берега широкой реки были пусты: только три города: Самара, Саратов [21] и Царицын, представлялись путнику, плывшему по Волге; эти города были заселены исключительно стрельцами и были скорее сторожевыми острожками, чем городами. Оседлых земледельцев в этом крае не было. Встречались кое-где только временно проживавшие рыбаки, приманиваемые необыкновенным изобилием рыбы в Волге. В ущельях гор, окаймляющих правый берег реки, гнездились воровские казаки и, при удобном случае, нападали на плывущие суда. Самое опасное в этом отношении место было в Жигулевских горах, около впадения реки Усы в Волгу, где оба берега значительно высоки и были покрыты дремучим лесом. Поэтому плавать по Волге было возможно только под прикрытием вооруженных людей. В описываемое время от Нижнего до Астрахани и обратно ходили, так называемые, караваны-вереницы судов, плывших в сопровождении стрельцов, которые находились на передовом судне. Караваны сверху в Астрахань проходили весной, а снизу из Астрахани осенью, и привозимые в Нижний восточные товары развозились уже с наступлением зимнего пути на санях. Плавание вверх по Волге было очень медленно, и, в случае противного ветра, гребцы и рабочие выходили на берег и тянули суда лямкой: кроме судов, отправлявшихся с караваном, некоторые смелые хозяева пускались отдельно на своих стругах и носадах, но нередко платились достоянием и жизнью за свою смелость. Город Астрахань возрастал, благодаря торговле с Персией. Кроме персиян в Астрахани торговали бухарцы, но турецких подданных не пускали в город. Персидская торговля в это время была меновая. Важной ветвью торговой деятельности в Астрахани была торговля татарскими лошадьми, но правительство, желая взять ее в свои руки, стесняло ее в Астрахани и приказывало татарам пригонять лошадей прямо в Москву, где для царя отбирались лучшие лошади. Этот пригон лошадей в столицу назывался ордобазарной станцией. Влияние Салтыковых при дворе ослабело тотчас с прибытием Филарета, но они держались несколько лет, благодаря покровительству Марфы Ивановны. Жертва их злобы, Марья Хлопова, жила в Верхотурье до конца 1620 года. В этот год ее перевезли в Нижний, означивши в грамоте под именем Анастасии, данным ей при взятии во дворец, Филарет думал было женить сына на польской королевне, потом на датской, но сватовство не удалось. Царь, из угождения к матери, долго сдерживал свои чувства, наконец объявил родителю, что не хочет жениться ни на ком, кроме Хлоповой, которая ему указана Богом. Произвели следствие о бывшей болезни царской невесты, Призваны были отец и дядя Марьи Хлоповой. При боярине Шереметеве, чудовском архимандрите Иосифе, ясельничем Глебове и дьяке Михайлове царь сделал допрос врачам, лечившим Хлопову. Эти врачи показали царю совсем не то, что доносили ему за семь лет пред тем Салтыковы будто бы со слов этих самых врачей. Эти врачи никогда не говорили Салтыковым, что царская невеста больна неизлечимо и неспособна к деторождению. Изобличенные на очной ставке с докторами Салтыковы, боярин Борис и окольничий Михаиле, были сосланы в их далекие вотчины, впрочем, без лишения чинов. Но это не помогло несчастной Хлоповой. Мать царя упорно вооружилась против брака Михаила с Хлоповой и поклялась, что не останется в царстве своего сына, если Хлопова будет царицей. Царь Михаил Федорович и на этот раз уступил воле матери. В грамоте от ноября 1623 года было объявлено Ивану Хлопову, что великий государь не соизволил взять дочь его Марью в супруги, приказано Ивану Хлопову жить в своей коломенской вотчине, а Марье Хлоповой вместе с дядей своим Желябужским оставаться в Нижнем (где ей дан был двор, некогда принадлежавший Козьме Минину и после смерти бездетного сына его, Нефеда, взятый в казну, как выморочное владенье). Говорят, что Филарет сильно укорял сына за малодушие, выказанное последним в деле Хлоповой. В сентябре 1624 года царь, по назначению матери, женился на дочери князя Владимира Тимофеевича Долгорукова Марии, против собственного желания. 19 сентября было совершено бракосочетание, а на другой день молодая царица оказалась больной. Говорили, что ее испортили лихие люди. Неизвестно, кто были лихие люди и действительно ли царица была жертвой тайного злодеяния; только через три месяца с небольшим, 6 января 1625 года, она скончалась. Современник летописец указывает на это, как на Божие наказание за насилие, совершившееся над Хлоповой. 29 января 1626 года царь вступил во второй брак с дочерью незнатного дворянина Евдокией Лукьяновной Стрешневой, будущей матерью царя Алексея. Замечательно, что ее ввели в царский дворец и нарекли царицей только за три дня до брака, как бы в предупреждение придворных козней, уже погубивших двух царских невест. Вскоре после бракосочетания царя последовал указ Филарета такого содержания: в марте 1625 года прибыл в Москву посланник шаха Аббаса, грузинец Урусамбек, и привез золотой, осыпанный драгоценными каменьями ковчег, в котором находился кусок старой льняной ткани, выдаваемой персидским шахом за срачицу Иисуса Христа. Так как признать на веру справедливость свидетельства иноверного государя казалось соблазнительным, то Филарет, для узнания истины, прибегнул к такому способу: наложил на неделю пост, повелел носить присланную святыню к болящим и наблюдать: будут ли чудеса от этой ризы Господней? От марта до сентября 1625 года оказалось 67 чудес, а от сентября до марта 1626 года — 4 чуда. На этом основании риза признана подлинной; учреждено было празднество в честь ее 27 марта; начались строиться церкви во имя Ризы Господней. Время от второго бракосочетания царя до второй польской войны ознаменовалось некоторыми законодательным мерами к исправлению делопроизводства и к устройству благочиния. Самой важнейшей из этих мер было возобновление в 1627 году губных старост. Это учреждение, общее в XVI веке, не было формально уничтожено, но значение его упало; уже во многих местах не было вовсе губных старост, в других они были, но часто не по выбору, а по назначению, и возбуждали против себя жалобы за свои злоупотребления: выпускали за взятки воров и разбойников, научали колодников оговаривать невинных. Между ними и воеводами происходили пререкания: губные старосты обличали воевод, а воеводы-губных старост в вопиющих злоупотреблениях. Власть их вообще была не разграничена от власти других должностных лиц. Часто по возникавшим уголовным делам посылались из Москвы нарочные сыщики, ненавидимые народом за свои злоупотребления и насилия. Разбои не прекращались. Теперь ведено было во всех городах произвести выбор (людьми всех званий) губных старост из зажиточных дворян, хорошего поведения и умеющих грамоте, «которым бы можно в государевых делах верить»: им поручалось сыскивать всякие уголовные дела, но отписывать об них в Москву. Затем постановлено было не рассылать более сыщиков по уголовным делам. Но восстановление значения губных старост не удовлетворило, однако, вполне общественной безопасности. Суд губных старост не был независим: они должны были относишься за решением дел в Москву, в разбойный приказ; раз выбранные. они могли быть сменяемы, не иначе как по воле правительства; иногда даже они (как делалось перед тем) назначались без выбора; наконец, в их дела и управление вмешивались воеводы. Неточность в разграничении обязанностей была делом обычным в М оско веком государстве. Иногда, вместо губного старосты, заведывал уголовным делом воевода, а в другом месте губным старое IBM поручались неуголовные дела. Были случаи (напр. в 1644 г. в Дмитрове и Кашине), что жители жаловались правительству на губных старост и просили быть у них, вместо старост, воеводам. Жалобы на разбои не прекращались после этого учреждения. В особенности разбойничали люди и крестьяне дворян и приказных людей, а владельцы их укрывали. Подобное случалось тоже и в тяглых обществах. Поэтому, через несколько лет после учреждения губных старост, правительство установляло брать пени с обществ, сотен, улиц, сел и пр. в таких случаях, когда жители покажут, что у них нет разбойников, а разбойники окажутся; или же когда будет дознано, что люди не поспешили на крик людей, разбиваемых разбойниками. Но у людей того времени господствовали старинные сбивчивые понятия о преступлениях: на уголовное дело смотрели, как на частную обиду; родственник, подавший иск на убийцу своего кровного, зачастую заключал с ним мировую, и дело прекращалось. Такие мировые и прежде запрещались законом, но продолжали совершаться. Новое запрещение последовало при Михаиле Федоровиче, но и после этого вторичного запрещения видны примеры старого обычая. За убийство и разбои обыкновенно казнили смертью; тому же подвергались церковные воры, а равным образом и всякий вор, трижды попавшийся в краже. (За вторую и первую кражу обыкновенно отсекали руку.) Но были случаи, когда убийство не влекло за собой казни: дворянин, сын боярский или их приказчик, убивши чужого крестьянина и сказавши под пыткой, что он убил его неумышленно. отвечал за убийство не сам; из его поместья брали лучшего крестьянина и отдавали тому, у кого убит крестьянин. Боярский человек, убивший чужого боярского человека, отдавался с женой и детьми господину убитого. В 1628 году было установлено, чтобы кабалы, даваемые людьми на себя, были действительны только в продолжение пятнадцати лет, а рост на занятые деньги только в продолжение пяти лет, потому что в этот срок проценты равнялись занятому капиталу. Относительно правежа сделано было распоряжение, указывающее замечательную черту тогдашних нравов. Многие, задолжавши, хотя владели имениями, но соглашались лучше подвергать себя правежу и позволять себя бить палками, чем отдать за долги свое имущество; и правительство постановило, чтобы впредь таких должников не держать на правеже более месяца, а сыскивать долги на их имениях. Новые меры против пожаров предприняты были после того, когда Москва два раза в 1626 и 1629 годах подверглась опустошительным пожарам, но эти меры, однако, были мало действительны, так как пожары и после того повторялись и в Москве, и в других местах. В это время сложилась и развилась правильная система государственного управления посредством приказов; по крайней мере, с этих годов постоянно упоминаются многие приказы, о которых прежде нет известий. [22] Срок перемирия с Польшей истекал, и в 1631 году правительство начало готовиться к войне, так как во все прежние годы беспрерывные недоразумения с Польшей показывали, что война неизбежна. Ведено было дворянам и детям боярским быть готовыми. [23] С монастырских имений, со всех вотчин и поместий за даточных людей положены были деньги: по 25 р. на конного и по 10 р. на пешего. Между тем сознавалась потребность водворения правильного обученного войска на иностранный образец, и так как из русских людей такого войска нельзя было составить в скором времени, то поневоле решено было пригласить иностранцев. Узнавши об этом желании, начали являться в Россию разные иноземцы с предложениями нанимать за границей ратных людей. Правительство дало поручение такого рода полковнику Лесли и подполковнику Фандаму, служившему некогда французскому королю; правительство приказало им нанять за границей полк ратных людей всяких наций, но только не католиков, с платой вперед на 4 месяца и с правом, по желанию, удалиться в отечество, оставивши, однако, в России свое оружие; раненым обещана была награда. Лесли и Фандам, кроме наема людей, имели также поручение купить за границей 10000 мушкетов с фитилями, для вооружения иноземных солдат. Кроме того, выписано было из Голландии несколько людей, знающих городовое дело, и сделана была закупка пороху, ядер и сабельных полос. Правительство так дорожило наемными иноземными воинами, что, заслышав о прибытии Лесли с ратными людьми, выслало им навстречу воеводу Стрешнева с приказом продовольствовать их харчевникам на пути пивом и съестными припасами; велело выбрать особых целовальников для наблюдения, чтобы харчевники не брали с них лишнего. В апреле 1632 года скончался польский король Сигизмунд. В Польше принялись за избрание нового короля. Пользуясь междуцарствием, которое у поляков всегда сопровождалось беспорядками, царь и патриарх приказали начать неприязненные действия против Польши и прекратить сношения с Литвой, из опасения какого-нибудь зла от литовских людей. Не ведено было покупать у них хмель, потому что «баба-ведунья наговаривает на хмель и они провозят моровое поветрие». Созван был земский собор. На нем решено было отомстить полякам за прежние неправды и отнять у них города, неправильно захваченные ими у русских. На жалованье ратным людям положено собрать по-прежнему с гостей и торговых людей пятую деньгу, а бояре, окольничьи и думные люди, стольники, дворяне и дети боярские, дьяки, архиереи и все монастырские власти обязались давать, смотря по своим пожиткам, вспоможение, которое называлось «запросными деньгами», и доставлять в скором времени в Москву князю Пожарскому с товарищами, которым поручен был этот сбор. Главное начальство над войском в 32000 человек поручено было боярину Михаилу Борисовичу Шеину и окольничьему Артемию Измайлову (всего войска было более 66000 и 158 орудий). Шеин и Измайлов должны были идти добывать Смоленск, а прочие воеводы-другие города. Дела пошли удачно для Московского государства; воеводы успели захватить несколько городов и посадов; сам Шеин окружил себя окопами под Смоленском на Покровской горе. Поляки в Смоленске отбивались 8 месяцев и уже, по недостатку припасов, готовились сдаться, как в августе 1633 года, в ту пору неожиданно, подошел к городу Владислав с 23 000 человек войска. В это время, по наущению Владислава, казаки и крымцы напали на украинные города Московского государства. Услыхали об этом служилые люди, помещики украинных городов, бывшие в войске Шеина, вообразили себе, как в их отсутствие враги станут убивать и брать в плен жен и детей, и стали разбегаться. Войско Шеина значительно уменьшилось; он не мог устоять против Владислава на Покровской горе, отступил и заперся вблизи в острожке. Поляки осадили его. Шеин выдерживал осаду до февраля 1634 года. Войско его страдало от цынги. Сделался мор, а из Москвы не посылали ему ни войска, ни денег. Царь, 28 января 1634 года, узнавши о бедственном состоянии Шеина, снова созвал земский собор и жаловался, что сбор запросных и пятинных денег шел хуже, чем в прежние годы, хотя русская земля с тех пор и поправилась. Собор постановил новый сбор запросных и пятинных денег, который и поручен был боярину Лыкову. Но пока могли быть собраны эти деньги и доставлено продовольствие Шеину, его войско под Смоленском пришло в крайнее положение. Между тем иностранцы, бывшие при Шеине, начали сноситься с королем. Это побудило наконец Шеина испросить у царя дозволение вступить в переговоры с поляками о перемирии. Шеин заключил условие, по которому русскому войску дозволялось беспрепятственно вернуться в отечество, с тем оружием, какое оно имело на себе, положивши все пушки и знамена перед королем, а желающим предоставлялось вступить в польскую службу: но из русских людей нашлось таких только 8 человек, а иноземцев перешло довольно. 2 004 человека больных воинов было оставлено под Смоленском. С Шейным ушло 8056 человек. Шеин с товарищами вернулся в Москву. В то время когда Шеин стоял под Смоленском, в Москве произошли большие перемены. Филарет скончался в октябре 1633 года. Вместо него возведен был на патриаршеский престол псковский епископ Иосиф, прежде гонимый Филаретом, а под конец назначенный им самим себе в преемники. С кончиной Филарета подняли голову бояре, которые до того времени боялись строгого патриарха, но нисколько не боялись добродушного царя. Немедленно возвращены были Салтыковы и снова стали близкими к царю людьми. Бояре вообще ненавидели Шеина. Он раздражал их своей гордостью, озлобил заносчивостью: Шеин, где только мог, не затруднялся выказывать свое превосходство перед другими и выставлять неспособность своих товарищей; Михаил Борисович не считал никого себе равным. Летописцы говорят, что и в войске, как начальник, он не был любим ратными людьми за то, что обращался с ними надменно и жестоко. Бояре увидали случай отомстить ему за все оскорбления, которые он дозволял себе по отношению к ним. Царь Михаил Федорович, по смерти родителя, не имел силы воли противостать боярам, а может быть, и сам находился под их влиянием. Над Шейным и его товарищами произвели следствие и 23 апреля 1634 г. в приказе сыскных дел приговорили казнить смертью Михаила Шеина, Артемия Измайлова и сына последнего, Василия. Когда осужденных вывели за город на «пожар», место казни преступников, то дьяк Дмитрий Прокофьев всенародно прочитал приговор, подробно исчислил воровство и измену приговоренных к смерти. Прежде всего поминалось большое жалованье царское бывшему боярину Шеину: царь, пред отправкой его в поход, дал ему из дворцовых волостей большое село Голенищево с проселками и деревнями и не велел брать никаких податей с поместий и вотчин Шеина и Измайлова. Шеину поставили в первую вину то, что, еще не уходя на службу, он пред государем исчислил с большой гордостью свои прежние заслуги и выразился о других боярах, что в то время, когда он служил, они «за печью сидели и сыскать их нельзя было». Царь для своего государского и земского дела не хотел его оскорбить и смолчал, а бояре, слыша такие грубые и поносные слова и видя, что государь к нему милостив, не хотели государя раскручинить. Здесь проглядывает настоящая причина злобы против Шеина: опираясь на покровительство сильного Филарета, он был слишком смел, и в то же время, отправляясь на войну, слишком надеялся на самого себя: вышло ему назло: он проиграл в войне, а Филарета не стало, и некому было защитить его. Ему с Измайловым поставили в вину разные военные распоряжения, между прочим и то. что они велели свести в один острожок ратных людей, находившихся по разным острожкам, отдали королю пушки и обесчестили имя государя тем. что клали перед королем царские знамена. Припомнили Шеину, как он, пятнадцать лет тому назад, воротившись из Полыни, где был пленником, не объявил государю о том. что целовал крест польскому королю. Его поступок под Смоленском толковался так, как будто Шеин хотел исполнит ь свое прежнее крестное целование королю. Сын Артемия Измайлова, Василий, был обвинен в том, что пировал с поляками и русскими изменниками, находившимися у Владислава, и произносил такие слова: «Как может наше московское плюгавство биться против такого монарха? Каков был царь Иван, да и тот против литовского короля своей сабли не вынимал!» Им троим отрубили голову 27 апреля. Другого сына Измайлова и с ним двух человек наказали кнутом и сослали в Сибирь в тюрьму за произнесение перед литовскими людьми непристойных слов. Сослан был сын Шеина и через несколько. дней умер. Ссылка постигла совершенно безучастного в этом деле брата Измайлова Тимофея, единственно за измену Артемия. Трудно решить: были ли виноваты Шеин и его товарищи в ошибках, в которых обвинялись. Мы не знаем, что представляли они в свое оправдание, но, без сомнения, измены за ними не было, иначе они бы и не воротились в Москву. Шеин заключил перемирие не добровольно, а с дозволения царя. Невозможность спасти пушки объясняется крайним положением войска. Приговор, произнесенный над Шейным, противоречит фактам; Шеина обвиняли в том, что он стянул все войско в один острожок, а между тем царь за это хвалил Шеина в свое время. Несчастье под Смоленском, за которое поплатился Шеин с товарищем, оказало печальные последствия. Московскому государству теперь уже чрезвычайно трудно было собрать ратные силы и деньги для ведения войны. Оставалось просить мира, но, к счастью, Польша предупредила в этом Москву. Король из-под Смоленска отправился к Белой и никак не мог взять ее, а между тем в его войске открылся большой недостаток жизненных запасов: в то же время к королю приходили угрожающие вести, что турецкий султан намеревается напасть на Польшу, а с другой стороны, шведы хотят отказаться от участия в немецкой традцатилетней войне и устремиться на Пруссию, принадлежавшую в то время Польше. Поэтому польские сенаторы первые прислали русским боярам предложение о мире. Тогда из Москвы отправлены были в марте 1644 года боярин Федор Шереметев и Алексей Львов-Ярославский. Они съехались с польскими комиссарами: хельминским епископом Яковом Жадиком и другими панами, на речке Поляновке. Переговоры затянулись до 4 июня. Поляки хотели сорвать с Московского государства 100000 рублей за отказ Владислава от царского титула. Московские послы долго упирались, наконец согласились дать 20 000 рублей. На этой сумме и порешили. Обе стороны согласились заключить «вечный мир». Поляки добивались самого тесного союза, предлагали проект, чтобы по смерти короля избрание совершалось вместе с чинами Московского государства, чтобы царь был избран польским королем и, в знак совершенного равенства, короновался отдельно в Москве и Польше, но так, чтобы польский посол возлагал на царя в Москве корону московскую, а московский в Польше — польскую, наконец, чтобы царь, для соблюдения равенства между его державами, жил попеременно по году в Москве, Польше и Литве. Московские послы отклонили эти предложения. Поляки просили дозволить строить в Московском государстве костелы, подданным обоих государств вступать между собой в брак и приобретать вотчины полякам в Московском государстве, а русским в Польше. Московские послы наотрез отказали, понявши, вероятно, 410 поляки этими путями хотели всосаться в Московскую Русь и мало-помалу приобресть там нравственное господство, как это сделалось в западной и южной Руси. Составили договор, по которому царь уступал Польше навсегда земли, находившиеся у поляков по Деулинскому договору. [24] Обе стороны постановили не помогать врагам которой-либо из двух держав, решили дозволить свободную торговлю в обоих государствах, выпустить обоюдно всех пленных и вперед выдавать беглых преступников. Польский король признавал Михаила Федоровича царем и братом. Для предосторожности на будущие времена поляки домогались, чтобы Михаил Федорович не писался царем «всея Руси», а только «своея Руси» на том основании, что часть Руси находится под польским владением. Московские послы уперлись и заставили поляков отказаться от этого требования. Поляки легкомысленно сами требовали, чтобы московский царь ежегодно давал запорожским казакам жалованье, не предвидя того, что такие дружелюбные отношения Московского государства к запорожским казакам приведут через двадцать лет к роковым последствиям для Польши. Как черты различия в понятиях двух народов можно привести некоторые частности этих переговоров. Поляки хотели, чтобы мир утвержден был присягою всех чинов Московского государства. «Это дело нестаточное, — отвечали послы, — мы холопы государя нашего и во всей его царской воле». По заключении договора поляки сказали: «Мы такое великое и славное дело совершили, чего прежние государи никак сделать не могли. Для вечного воспоминания на том месте, где стояли наши шатры, нужно насыпать два кургана и поставить два каменных столба, и на них написать имена государей наших, год и месяц и имена послов, совершивших такое великое дело». Шереметев отвечал: «У нас таких обычаев не повелось, да и делать этого незачем: все сделалось волею Божиею с повеления наших великих государей и записано на память в посольских книгах». Царь похвалил за это Шереметева и прибавил, со своей стороны, что «доброе дело совершилось по воле Божией, а не для столпов и бугров бездушных». Государи самолично подкрепили этот мир: польские послы прибыли в Москву в начале февраля 1635 года. Им был сделан торжественный прием, сообразно обычаям того времени. Сначала послы в грановитой палате представлялись царю, который сидел на троне в царском наряде и венце: по бокам трона стояли рынды в длинных белых одеждах, белых сапогах, в рысьих шапках, с топорами на плечах и золотыми цепями на груди. Послов допустили к целованию царской руки [25] и затем окольничий явил их подарки. В другой день послов позвали в ответную палату на докончание. Обряд этот происходил таким образом: сначала послы говорили с боярами в ответной палате и читали договор; затем их позвали к царю в золотую палату. Царь был в полном царском облачении. По его приказанию, царский духовник принес из Благовещенского собора Животворящий Крест на золотой мисе, под пеленою. Царь велел спросить послов о здравии и приказал сесть. Немного погодя, царский печатник приказал послам и боярам подойти поближе. Царь встал: с него сняли венец, взяли у него скипетр. Утвержденную грамоту положили под крест; царь приложился ко кресту, велел печатнику отдать грамоту послам и отпустить их. В конце марта послов пригласили к царскому столу в грановитой палате. Царь сидел за особым серебряным столом, в нагольной шубе с кружевом и в шапке. Бояре и окольничьи сидели в нагольных шубах и черных шапках, дворяне в чистых охабнях. Для послов был особый стол. У столов: царского, боярского и посольского, были особые поставцы с посудой, которыми заведывали во время пиров придворные по назначению. Дворецкий, крайчий, чашники и стольники, разносившие кушанье и напитки, были в золотном платье и высоких горлатных шапках. Царь, по обычаю, посылал послам со своего стола подачи. Подали красный мед. Государь встал и сказал послам: «Пью за здоровье брата моего, государя вашего, Владислава короля». Затем царь посылал послам в золотых братинах пиво, и послы, приняв чашу, вставали со своих мест, пили и опять садились за стол. Дня через два польских послов после царского стола отпустили домой. В том же году 23 апреля, в присутствии московского посла князя Алексея Львова-Ярославского, король с шестью сенаторами присягнул в костеле на хранение договора, а затем дал послам веселый пир, за которым пил за здоровье брата своего царя московского. Великолепная иллюминация заключила это празднество. В 1634 году приезжало в Москву голштинское посольство, описанное известным Олеарием, оставившим подробное и драгоценное путешествие по тогдашней России. Царь дозволил голштинским купцам торговать с Персией на десять лет с платежом в казну 600000 ефимков, считая в фунте по 14 ефимков. [26] Вообще по окончании польской войны возрастало сближение Московского государства с иностранцами. Правительство приглашало знающих иностранцев для разных полезных учреждений. Так, в 1634 году переводчик Захария Николаев отправлен был в Германию для найма мастеров медноплавильного дела. Иноземец Фимбрандт получил на десять лет привилегию поставить в поместных и вотчинных землях, где придется, но вдали от распашных полей, мельницы и сушилы для выделки лосиных кож, причем запрещалось всем другим торговать этими предметами. Другой иноземец, швед Коэт, получил право устроить стеклянный завод близ Москвы. В 1644 году гамбуржцу Марселису с детьми (получившему еще в 1638 году право на оптовую торговлю на севере государства и в Москве), и голландцу Филимону Акему позволено устроить по pp. Шексне, Костроме и Ваге и в др. местах железные заводы с правом беспошлинной продажи изделий, на 20 лет, внутри и вне государства. По свидетельству Олеария, в то время в Москве жило много иноземцев и в том числе 1000 протестантских семейств. Они сначала невозбранно селились в Москве, повсюду ставили на своих дворах молитвенные дома (кирки), закупали у русских дворовые места по хорошей цене; но против этого вооружились священники в тех видах, что сближение русских с немцами вредно действует на религиозность русских. По таким соображениям было запрещено немцам покупать и брать в заклад дворы и велено сломать кирки, которые немцы завели близ русских церквей. Вместо этого в Москве отведено им было особое место под кирку. Около царя были иноземцы, доктора, аптекари, окулист, алхимист, лекари, переводчики, часовых и органных дел мастера — все под ведомством аптекарского приказа. [27] Им давалось жалованье деньгами или мехами; кроме того, они получали известное количество пива, вина, меду, овса и сена. Лекарей посылали иногда для лечения ратных людей. Царь Михаил Федорович сознавал пользу науки, как видно из его желания пригласить на службу Адама Олеария, о котором царю «известно учинилось, что он гораздо научен и извычен астрономии, и географус, и небесного круга, и землемерию, и иным многим надобным мастерствам и мудростям, а нам, великому государю, такой мастер и годен». Михаил Федорович вообще интересовался географией и велел сделать дополнение и объяснение к карте Московского государства, составленной по приказанию Бориса Годунова, известной под названием: «Большой чертеж русской земли». [28] Иноземные солдаты с этих пор составляли уже неизменную принадлежность русского войска: они вели себя дурно и делали разные насильства жителям. Правительство хлопотало о приезде в Россию иноземных, как служилых, так и торговых людей. Русские купцы с неохотой смотрели на такой наплыв торговавших иноземцев. Еще в 1632 г. псковичи просили государя, чтобы немцам запретили торговать во Пскове, но их просьбу не уважили. Подобные челобитные поддавались и от других городов: роптали на иноземных купцов, которые ездили по всему государству в силу жалованных грамот, повсюду торговали и при этом вели тайно беспошлинную торговлю такие иноземные купцы, которые и не имели жалованных грамот. Русским торговцам делался подрыв. Позволяя иноземцам торговать по государству с большими льготами, правительство старалось забирать, по возможности, разные предметы торговли исключительно в свои руки, в ущерб русским торговцам. В 1635 году правительство взяло себе монополию торговли льном и прислало из Москвы гостя скупать во Пскове лен по той цене, какая была указана в Москве. «Тогда, — говорит современный летописец, — было много насилия и грабежа: деньги дают дурные, цены невольные, купля нелюбовная, и во всем скорбь великая, вражда несказанная, ни купить, ни продать никто не смеет мимо гостя, присланного из Москвы». Подобное делалось в 1642 году по производству селитры, присвоенному себе казной. Посланный для этой цели Андрей Ступишин покупал для селитры золу и не додавал за нее денег, да еще, стакнувшись с таможенными откупщиками, задерживал крестьян, привозивших золу, придирался к ним под разными предлогами, сажал в тюрьму и бил на правеже. Разные городские занятия подвергались отдаче на откуп в пользу казны. В том же Пскове, например, где казенная торговля льном возбуждала такие жалобы, — квасники, дегтяры, извозчики и байники (банщики) были на откупу и притом с торгов — с наддачею. Иногда и монастыри брали казенные откупы. [29] На откуп от казны отдавались сборы на мостах и перевозах. Это были тяжелые для народа сборы. Откупщики брали лишнее, против того, что им следовало брать по грамоте. Правительство приказывало таких откупщиков бить кнутом, но уследить их было трудно, особенно, когда воеводы, наблюдавшие над ними, брали с них взятки и покрывали их злоупотребления. Подражая правительству, некоторые частные владельцы на своих землях заводили мосты и мостовщины и отдавали на откуп. Хотя правительство и запретило им такие сборы под страхом пени в пятьдесят рублей, но, видно, запрещение это действовало плохо: такие самовольные стеснительные для народа учреждения существовали и по смерти Михаила Федоровича. Правительство пыталось производить поиски руды, с целью обратить найденное в свою пользу. В Соликамске начали добывать медную руду, работали русские мастера плавильщики, а им приданы были сосланные делатели фальшивой монеты (денежные воры). Дело пошло неудачно; заводы были плохо устроены, мастера были неумелые, а между тем этот новый промысел тотчас же пал тягостью на народ, как всякое казенное предприятие, потому что для народа, по этому поводу, являлись новые повинности, как, например, возка лесу и т.п. По-прежнему и в эти годы правительство старалось об удержании жителей на своих местах, гонялось за беглыми, водворяло на прежних местах жительства. В случае вторичного побега, виновных стали теперь ссылать в сибирские города. Крестьяне, жившие на владельческих землях, все более теряли свои свободные права; управление вотчинными и помещичьими крестьянами не было определено ясным законом, а подчинялось только обычаям. У некоторых владельцев были в крестьянских обществах выборные старосты, у других одни приказчики: крестьяне обрабатывали владельческое поле, называемое десятинною пашнею, ранее своего поля, и, кроме того, были обложены разными мелкими поборами. Из раздельных актов того времени видно, что крестьяне делились между наследниками, как всякое другое имущество, и не имели права продавать в чужую вотчину своих дворов, лавок и угодий. Владельцы вместо себя стали посылать на правеж своих крестьян: и ничем неповинных крестьян били, вымучивая с них долги их господ. Беспрестанные побеги показывают, что крестьяне владельческие были недовольны своим положением, особенно у небогатых владельцев. Они во множестве уходили под покровительство монастырей или сильных господ. Дворяне и дети боярские жаловались, что их крестьяне и холопы, убегая от них в монастырские имения, приходят назад и подговаривают других крестьян и холопей к побегу, а иногда и сжигают владельческие усадьбы. Разбои усиливались. Для доставления казенных денег или товаров с места на место оказывалось необходимым посылать, для сопровождения, ратных людей. Несколько раз правительство делало особые распоряжения против разбойничьих шаек. В окрестностях Шуи, Суздаля, Костромы свирепствовал атаман Толстой с товарищами: губным старостам приказано было набирать людей с ратным боем и идти против разбойников; Толстой был пойман, но товарищи его еще долго бушевали, и в 1637 году преступников по разбойным делам, содержавшихся в тюрьмах, было так много, что потребовалось особого денежного сбора на их содержание. С этого времени разбойников стали ссылать в Сибирь. В этом же году распространилось делание фальшивой монеты. До того времени «денежных воров» били кнутом, а с 1637 года возобновили старый обычай заливать горло растопленным оловом, хотя по царской воле эта казнь иногда заменялась ссылкою на казенные работы. Пьянство, покровительствуемое правительством, как источник доходов, способствовало шатанию с места на место, умножению преступлений и вредно действовало на народное хозяйство. Как только случалась засуха, так народ, пропивавший все, что у него оставалось за ежедневными потребностями, не думавший заранее подготовить себе запасы, терпел голод. Такое бедствие, вместе со скотским падежом, постигло Россию в 1643 году, и правительство предпринимало только одну меру — всеобщее молебствие о дожде. Злоупотребления со стороны воевод продолжались по-прежнему; а жалобы на них со стороны народа были часто не безопасны и навлекали на народ новые бедствия. Поступит на воеводу к царю челобитная, пошлется по этой челобитной следователь: он запутает жителей в дело; начнутся правежи, сажание в тюрьмы и всякого рода притеснения. [30] Строже всяких злоупотреблений по управлению, верховная власть наказывала малейший, хотя бы непреднамеренный, недостаток уважения к царской особе. В 1641 году кузнецкий подьячий, в отписке от имени воеводы о посылке мехов, сделал какую-то незначительную описку в царском титуле. Подьячего за это велено было высечь батогами, заключить на неделю в тюрьму и отставить от службы, а сам воевода за недосмотр получил строгий выговор. В видах защиты государства правительство старалось удержать служилых людей в своем звании, чтобы всегда иметь готовую силу. С этою целью в 1640 году запрещено вступать в холопы не только дворянам и детям боярским, находившимся на службе, но и родственникам их, еще не верстанным на службу, и таким образом этому сословию пресечен был путь терять свои права по рождению и поступать в рабское состояние. Убегая от тяжести военной службы, служилые люди женились на крепостных женщинах, но теперь таких ведено было возвращать в служилое сословие и давать им поместья. Так уничтожился древнейший русский обычай, по которому женившийся на рабе сам становился рабом. Опасность набегов татар вызывала необходимость постройки новых городов на юге России и укрепления старых, Деятельность этого рода заметно усиливается с 1635 года. В этом году был построен Тамбов (Танбов). По царскому приказанию велено было набрать служилых людей на житье в этот город из Москвы, а также из некоторых южных городов. Самые деятельные меры к обороне юга происходили в 1637—38 гг. В предшествовавшие годы татары делали несколько набегов, с одной стороны на ряжские, рязанские и шацкие, а с другой — на ливенские, елецкие, чернские, новосильские и мценские места, перебили многих людей, жгли селения и подгородные слободы, погнали множество пленных обоего пола и всякого возраста. От этого край терял население; служилые не имели средств к пропитанию себя и лошадей; бедствие это вызвало потребность постройки городов. Для этой цели еще в 1636 году построен город Козлов; велено копать земляной вал от этого города, а на валу ставить земляные городки с «подлазами» (земляными потаенными ходами). Два городка были поставлены на реке Сосне. В 1637 году поставлены были Верхний и Нижний Ломов. Всего более обращено было внимания на устройство городков и острогов в западной части украинных земель, по рекам Сосне, Осколу, по соседству с Белгородом и Курском. Там пролегало три пути в Крым: один восточный (через нынешнюю Воронежскую губернию), называемый «калмиуским шляхом» или «калмиускою сакмою»; другой — западный, называемый «изюмскою сакмою»; третий — «муравский шлях», лежал еще западнее, через реку Ворсклу. Положили устроить на этих путях жилые города и «стоялые» острожки (т.е. такие, где не было постоянных жителей, а куда отправлялись по очереди на временное пребывание служилые люди). Наибольшее внимание обращено было на реку Сосну. От новопостроенных городков копали валы, укрепляли их в разных местах стоялыми острожками; а на реках, где были броды и перелазы и где обыкновенно переходили набегавшие на Русь татары, поделали засеки, вбивали сваи и дубовый «честик» (для порчи лошадиных ног). На издержки для устройства этих городов правительство назначило особый побор со всех тяглых, дворцовых, вотчинных и поместных земель по 10 алтын с чети пашенной земли, а с некоторых по 20 алтын, исключая тех городов, которые числились в казанском приказе и приказе большого дворца. Начали поправлять и восстановлять прежде существовавшие украинные города, копать рвы, делать лесные засеки; для этого учредили особых «засечных» голов и приказчиков, заправлявших работами. На работу посылали ратных людей, а также и сошных, собранных из сел и деревень (с трех дворов по человеку с ближних, а с пяти дворов по человеку с дальних). Донцы убили ехавшего в Москву турецкого посланника Кантакузина, а 18 июня 1637 года взяли у турок Азов. Они известили об этом царя и объявили, что начали войну для освобождения множества христианских пленных. Царь сделал выговор, однако не велел отдавать Азова и приказал казакам охранять границу от татарских набегов, которые должны были последовать за казацким нападением. Как ожидали, так и случилось: крымский царевич Сафа-Гирей сделал набег в украинные места; он известил царя, что это — мщение за взятие Азова казаками, и угрожал новым нашествием весною. Тогда, в видах защиты отечества, царь созвал собор всех чинов людей, и этот собор приговорил взять даточных людей с монастырских имений с 10 дворов по человеку, а с вотчин и поместий с 20 дворов по человеку. (На следующий год с церковных имений поставка даточных людей была заменена деньгами.) Набеги повторялись. Однако татары встречали отпор и сами попадались в плен: царь приказывал содержать пленных по монастырям в оковах и гонять на работы. Но все-таки русских попадалось гораздо больше в плен татарам: их содержали в Крыму «в муках и тесноте» и угрожали распродать в разные земли, так что в начале 1641 года царь назначил особый сбор пожертвований по всему государству на выкуп русских пленных. Азов оставался за казаками. В июне того же года явились турки на кораблях со множеством стенобитных пушек. С ними были татарские полчища и сам крымский хан. Ни пушечные выстрелы, ни подземные подкопы, ни копание рвов с целью засыпать осажденных землею не помогли туркам. Они думали взять город изменою и пускали в Азов записки с предложением больших денег за измену — и это не удалось. Казаки сидели в осаде с 7 июня по 26 сентября. Турки почти разрушили Азов своими выстрелами, но с казаками не могли ничего поделать и удалились. Царь послал донскому атаману Осипу Петрову и всему войску похвальную грамоту. Теперь предстоял важный вопрос: донцы просили государя принять под свою власть Азов. Но принять его значило отважиться на войну с турками и татарами. В случае успеха, выгоды от этой войны были бы очень велики. Можно было бы оградить южные области государства от татарских набегов; можно было бы и возобновить предприятие овладеть Крымом, некогда начатое при Грозном по внушению Вишневецкого и не доведенное до конца. В январе 1642 года был опять созван собор. Члены его были выбраны из «лучших, середних и молодших» людей всех чинов, «добрых и умных, с кем о том деле говорить можно». [31] Собор собрался в Столовой Избе. Думный дьяк Лихачев изложил дело об Азове, известил, что идет в Москву посол турецкий и нужно дать ему ответ; наконец, задал собору такие вопросы: «Воевать ли с султаном или мириться и отдать Азов? Если воевать, то война протянется не один год: нужны будут деньги и люди не один год. Где их взять?» Эти вопросы были записаны и розданы выборным людям: и они должны были отвечать письменно. Духовные отвечали, что ратное дело подлежит рассмотрению царя, бояр и думных людей; их же дело Бога молить, а помогать будут по мере сил, если настанет война. Стольники отвечали, что государь волен разрывать мир или не разрывать с турками, но их мысль, чтобы государь велел донцам быть в Азове и дать им в прибавку ратных людей из охочих и вольных людей, а запасы и деньги следует взять там, где царь укажет. Московские дворяне отвечали то же, что и стольники, и советовали только взять охочих людей из украинных городов, так как последним этого рода служба за обычай. Никита Беклемишев и Тимофей Желябужский подали особое, обстоятельно изложенное мнение. Они напомнили, что крымский царь всегда обманывал русских и нарушал договоры, крымцы делают нападения и уводят людей в плен; во время войны с поляками, крымский хан послал царевичей разорять украинные города, а от этого украинные люди из-под Смоленска отъехали; поэтому лучше, чем платить крымскому царю, употребить деньги на ратных людей. По их мнению, на подмогу казакам должно послать охочих вольных людей, которым быть в Азове под начальством атаманов, а московских воевод туда не посылать, потому что казаки — люди своевольные и слушать их не станут. В украинные же города-послать для береженья даточных людей. Если у государя денег не станет, то сделать сбор со всех, кроме служилых, в войске находящихся, и поручить это дело добрым людям всяких чинов, выбрав человека по два и по три, которые бы всем людям правду оказали и наблюдали разницу между многоземельными и малоземельными, так как последним за первыми «не стянути». Они указывали на важность Азова в том отношении, что когда Азов будет за Россиею, то соседние татарские орды и кавказские горцы станут служить государю. Стрелецкие головы и сотенные во всем положилась на государеву волю. Так же отнеслись к этому делу дворяне и дети боярские нижегородские, муромские, лушане (из Луха). Владимирские дворяне и дети боярские заметили, что государю и боярам известна бедность их города. Дворяне и дети боярские других городов заявляли себя за войну. Они видели указание Божье в том, что казаки отсиделись от турок. «Если не изволишь, государь, — говорили они, принять Азова, и Азов будет у басурман и образ великого крестителя Господня, — не навесть бы через то на всероссийское государство гнева Божия и великого светильника и вышнего в пророцех крестителя Господня Иоанна Предтечи и великого святителя Николы!» Дворяне и дети боярские северных уездов (Суздаля, Юрьева Польского, Переяславля-Залесского, Белой, Костромы, Смоленска, Галича, Арзамаса, В. — Новгорода, Ржева, Зубцова, Торопца, Ростова, Пошехонья, Нового-Торга, Гороховца) между прочим указывали на бояр и ближних людей, наделенных поместьями и вотчинами, и разразились обличительными замечаниями насчет дьяков, церковных властей и богатых дворян их же братии, указывая на их богатство, как на источник доходов для ведения славной войны. «Твои государевы дьяки и подьячие пожалованы твоим государевым денежным жалованьем, поместьями, вотчинами; будучи беспрестанно у твоих государевых дел, они обогатели многим неправедным богатством, собранным мздоимством, покупали себе вотчины, состроили каменные неудобосказаемые палаты, каких при прежних государях не бывало. Вели, государь, взять с их поместий и вотчин ратных конных и пеших людей и обложить их домы и пожитки деньгами на жалованье ратным людям…» Они указывали на владычные и монастырские имения, говорили, что нужно собрать с них даточных людей, и прибавили, что если кто. утаит число принадлежащих им крестьян, то с теми за то поступить по закону, а утаенных крестьян отобрать на государя. Не пощадили дворяне и дети боярские северных городов и своих братий, служивших в разных должностях. «Некоторые наши братья, — говорили они, — не хотя тебе, государю, служить, записывались в московский список и в разные государевы чины, будучи в городах у твоих государевых дел, ожирели и обогатели, и на свое богатство накупили себе вотчин; а дворовые твои государевы люди всяких чинов пожалованы поместьями и вотчинами, получают ежегодно денежное жалованье, через год и через два посылаются приказчиками в дворцовые села, наживают себе большие пожитки, а полковой службы не служат. Вели, государь, с них со всех взять даточных людей, а с их пожитков деньги». Они советовали набрать стрельцов и солдат во всем государстве из охочих людей, но только не из крепостных и старинных холопей, принадлежащих им, дворянам, и себя самих выставляли разоренными, беспомощными, беспоместными, пустоместными и малопоместными. В заключение они советовали взять для такого важного дела лежачую домовую казну у патриарха, митрополитов, архиереев и монастырей и обложить всех торговых и промышленных людей, смотря по их состоянию. «Вели, государь, — прибавляли они, — счесть по приходным книгам всех приказных государевых и людей, дьяков, подьячих и таможенных голов, в Москве и в городах, чтобы твоя государева казна без ведомости у тебя не терялась; а деньги на жалованье ратным людям вели собирать гостям и земским людям. Вели, государь, быть на службе против нечестивых басурман всем тем, которые сидят в городах на воеводствах и у приказных дел: чтобы вся твоя государева земля была готова против нашествия нечестивых басурман. Вот наша, холопей твоих, мысль и сказка». Дворяне южных городов (Мещеры, Коломны, Рязани, Тулы, Каширы, Алексина, Тарусы, Серпухова, Калуги, Белева, Козельска, Лихвина, Серпейска, Мещовска, Воротынска, Медыни, Малоярославца, Боровска, Волхова, Мценска, Ряжска, Карачева) подали сказку почти в том же духе, как и предыдущая, но советовали брать подати на войну не по писцовым книгам, а по числу крестьянских дворов: у кого из служащих более пятидесяти крестьян, — с тех брать деньги и запасы, а кто имеет пятьдесят крестьян, — тот сам должен идти. Что касается до них самих, то они выразились так: «Мы холопи твои пуще, чем от туркских и крымских басурманов, разорены от московской волокиты, неправд и неправедных судов…» За всем тем, эти дворяне находили, что Азов нужно непременно взять и стоять за него крепко, потому что нагаи, кочующие недалеко от Азова, будут служить тому, за кем будет Азов. Служилые люди стояли за войну; но сказка гостей и торговых людей не выражала этого желания. Ответ их носит обличительный характер и составляет важный современный источник для истории быта и положения торгового класса. Полагаясь на волю государя, они говорили так: «Судить об устройстве ратных людей и о запасах есть дело служилых, за которыми твое государево жалованье вотчины и поместья, а мы, торговые людишки, питаемся в городах своими промыслишками; за нами вотчин и поместий нет. Службы твои государевы мы служим на Москве и в городах беспрестанно, и от этих служб, да от пятинных денег, что мы давали в смоленскую службу ратным и служилым людям на подмогу, много оскудели и обнищали до конца. Мы, будучи на твоих государевых службах в Москве и городах, собирали твою государеву казну за крестным целованием с большою прибылью: где при прежних государях, да и при тебе, государе, собиралось сот по пяти, по шести, там собирается ныне с нас и со всей земли нами же тысяч по пяти и по шести и более. Торжишки наши, государь, стали гораздо худы: отняли их у нас в Москве и городах иноземцы, немцы и кизильбашцы (персияне), которые приезжают в Москву и в другие города с большими торгами и торгуют всякими товарами. В городах всякие люди оскудели и обнищали до конца от твоих государевых воевод; а торговые людишки, которые ездят по городам для своих промыслишек, от воеводских насильств и задержания в проездах потеряли торги свои. При прежних государях в городах ведали губные старосты, и посадские люди судились промеж себя сами, а воеводы посылались с ратными людьми только в украинные города для бережения от татар. Мы, холопи твои и сироты, просим милости твоей, государь, пожаловать твою государеву вотчину, воззреть на нашу бедность». Затем они изъявляли готовность умереть за святую веру и за многолетнее здоровье своего государя. Наконец последовал ответ людей низшего чина: черных сотен и слобод, сотских и старост от имени всех тяглых людей. И они предоставляли государю судить о военном деле, как ему Бог известит, но описывали свое плачевное положение в таком виде: «Мы, сироты твои, тяглые людишки, по грехам своим оскудели и обнищали от великих пожаров, от пятинных денег, от поставки даточных людей, от подвод, что мы, сироты твои, давали тебе, государю, в смоленскую службу, от поворотных денег, от городового земляного дела, от великих государевых податей и от разных служб в целовальниках, которые мы служим в Москве вместе с гостями, и кроме гостей. Всякий год с нас, сирот твоих, берут в государевы приказы по ста сорока пяти человек в целовальники, да с нас же берут человек семьдесят пять ярыжных, да извозчиков с лошадьми, стоять без съезда беспрестанно на земском дворе для пожарного случая, а мы платим тем целовальникам, ярыжным и извозчикам каждый месяц подможные кормовые деньги. И от великой бедности многие тяглые людишки из сотен и слобод разбрелись розно и покидали свои дворишки». Здесь как нельзя резче выразилось различие и противоположность между интересами и взглядами двух половин, на которые в государственном отношении разбивался русский народ — служилых и неслужилых или «государевых холопей» и «государевых сирот», как они титуловались. Первые были за войну и сознавали важность ее для государственных целей; вторые, не высказываясь явно против войны, представили только скудость средств для ее ведения. Но в последних была вся сила народного голоса. Правительству после этого собора не оставалось ничего, как только поспешить помириться с турками. В Москву приехал турецкий посол Чилибей; его приняли дружелюбно. обещали сделать все угодное султану, и 30 апреля 1642 года царь послал Желябужского и Башмакова с приказанием казакам, чтоб они возвратили Азов туркам, а сами вернулись в свои курени. В следующем 1643 году царь отправил в Турцию послов: Илью Даниловича Милославского и дьяка Лазаревского, с уверениями в дружеском расположении и с мехами для подарков. Посол, по царскому наказу, говорил визирю о казаках так: «Если государь ваш велит в один час всех этих воров казаков побить, то царскому величеству это не будет досадно…» Казаки были очень раздражены, несмотря на то, что русский посол, проезжая в Турцию, привез им 2000 рублей царского жалованья и, кроме того, сукон, вина и разных запасов. Казаки перехватили царскую грамоту, в которой они названы ворами. После этого они грозили уйти с Дона на Яик, а оттуда ходить на море и беспокоить персиян. Вследствие таких слухов, царь приказал астраханским воеводам поставить в Яицком городке ратных людей и промышлять против казаков оружием. Под конец царствования Михаила Федоровича происходило событие с женихом царской дочери, очень любопытное по отношению к тогдашним нравам и понятиям. Царю Михаилу Федоровичу пришла мысль выдать свою дочь за какого-нибудь иностранного принца, пригласив его в Россию. Попытка в таком роде была не первая, как показывает судьба Магнуса при царе Иване Васильевиче и датского королевича Иоанна, умершего при Борисе в Москве. Царь Михаил Федорович призвал к себе доверенного голландца Петра Марселиса, расспрашивал его и узнал от него, что у датского короля есть сын, принц Вольдемар, 22 лет. По рассказам Петра Марселиса, он показался царю подходящим женихом. Царь отправил в Данию Ивана Фомина навести о женихе точные справки и подкупить живописца, чтобы снял с королевича портрет, а чтобы скрыть главную цель, приказал снять портреты с самого короля Христиана и его сыновей. Поручение было странное. О нем узнали при дворе, и один вельможа сказал Фомину: «Ты подкупаешь снять портреты с короля и королевичей; это дело невозможное, потому что живописец должен стоять перед королем и королевичами и глядеть на них; но государь наш приказал снять с себя и с королевичей портреты и послать царю». Однако в Дании смекнули в чем дело и попытались, нельзя ли извлечь пользу из такого расположения царя к датскому владетельному дому. Летом 1641 года узнали в Москве, что едет чрезвычайное датское посольство, а в нем принц Вольдемар. [32] Посольству этому, однако, не оказали особого внимания в Москве. Оно добивалось для датской торговли важных выгод против иных иноземцев и, не получивши их, в октябре того же года вернулось домой. В Москве посмотрели на принца. Весною следующего года царь отправил в Данию послом окольничьего Проестева с товарищем с предложением брака королевича Вольдемара с царскою дочерью Ириною. [33] Посол этот, объявивши о предложении царя, не мог дать никакого ответа на вопрос: «Какие города и земли даст царь своему зятю», а со своей стороны заявил о необходимости королевичу креститься в христианскую веру, на что последовал отказ. Сам королевич виделся с послами, обошелся с ними очень любезно и говорил, что поступит так, как велит ему отец. Царь был очень недоволен своими послами, которые, не смея отступить от буквы наказа, не сумели найтись, что им отвечать на заданный вопрос. В декабре юго же года царь выбрал для посылки в Копенгаген того же иноземца Марселиса, который ему дал первое известие о Вольдемаре. Он поехал с обещанием от царя дать будущему царскому зятю Суздаль. Ростов и другие города и предоставить ему свободу вероисповедания, как равно и всем приехавших с ним людям. Московская земля на западе Европы представлялась дикою страною и внушала страх. «Если, — говорили датские вельможи Марселису, — наш королевич туда поедет, то сделается холопом навеки, и что обещают, того не исполнят. Как нашему королевичу ехать к диким людям!» Ловкий Марселис принялся расхваливать Московское государство, уверял, что в нем отличный порядок, и в доказательство, что там можно жить, приводил в пример самого себя. Сам королевич неохотно ехал в московскую землю, тем более, что первый прием, испытанный им в этой земле, не понравился ему. Но король-отец хотел сбыть и пристроить своего сына. Марселис успокаивал принца, ручался своею головою, что ему будет хорошо. «А какая мне польза в твоей голове, если мне будет дурно?» — отвечал ему королевич и соглашался ехать только по воле отца. Марселиса отправили назад к царю и поручили передать условия, на которых королевич может приехать в Москву. Требовалось, чтоб королевичу не было никакого принуждения в вере, чтобы он зависел от одного только царя, чтобы удел, назначенный ему тестем, был наследственным, чтобы государь дополнял ему содержание денежным пособием, если доходов с удела будет мало. Царь на все дал согласие, уступал на вечные времена зятю Суздаль и Ярославль и вдобавок обещал дочери приданого 300 000 рублей. Королевич, встречаемый на своем пути в Московском государстве хлебом-солью и дарами, прибыл в Москву 21 января 1644 года и был принят с чрезвычайным почетом. Стройные ряды служилых и приказных людей в праздничных одеждах сопровождали его до Кремля, а по улицам на пути его были расставлены стрельцы без оружия: то был особый почет, которого не оказывали никому другому. Это означало, что царь считает принца не гостем, а членом своего царского дома, который, находясь в безопасности посреди верных подданных, не нуждается в оружии. По прибытии принца в назначенное для него помещение, поднесли ему от всех городов Московского государства хлеб-соль и разные дары, состоявшие из золотых, серебряных вещей, соболей и дорогих тканей. Английские и голландские купцы также поднесли ему богатые дары. Через четыре дня царь первый посетил нареченного зятя и обласкал. 28 января ему сделан был торжественный прием при дворе; царь, одетый в свое царственное облачение, обнимал, целовал его и посадил рядом с собою по правую руку: по левую сидел царевич Алексей Михайлович. В тот же день был торжественный обед, и принц опять сидел рядом с царем. После обеда принца одарили богатыми подарками от царя и царевича, а через два дня царица прислала ему две дюжины полотенец, имевших символическое значение свадебного подарка. Все шло, казалось, как нельзя лучше, как неожиданно 6 февраля царь прислал сказать принцу, чтоб он принял греческую веру и тогда уже может жениться. Принц был поражен таким требованием и сначала думал, не испытывают ли его. Он отвечал, что не примет греческой веры, и ссылался на договор; уверял, что не приехал бы, если бы знал, что подымется речь о вере, и заметил, что брак уже некоторым образом заключен; если расторгнуть его, то от этого датской короне будет нанесено оскорбление, а про царя пойдет дурная слава. Вслед за тем 13 февраля царь, пригласивши к себе королевича, сказал: «Король, твой отец, велел тебе быть у меня в послушании; мне угодно, чтобы ты принял православную веру». — Якровь свою готов пролить за тебя, — отвечал королевич, — но веры не переменю. В наших государствах ведется так, что муж держит свою веру, а жена свою. — А у нас, — сказал царь, — муж с женою разной веры быть не могут. Королевич просил отпустить его домой, но царь отвечал, что отпустить его «непригоже и нечестно, не соверша доброго дела». С тех пор несколько раз Вольдемар письменно обращался к царю, уличал его первою грамотою, в которой сказано было прямо и положительно, что его не будут неволить в вере. Царь на это отвечал, что ему и теперь нет неволи; но в грамоте, посланной к датскому королю, не сказано, чтобы королевича не призывать к соединению в вере. Королевич повторил свою просьбу отпустить его, но его не отпускали и продолжали уговаривать принять православие. Приходили к нему бояре, уверяли, что невеста его хороша собою, умна и, если он увидит ее, то непременно полюбит: она не напивается пьяною, подобно московским женщинам; для такой красавицы можно переменить веру. Присылал к королевичу патриарх, предлагал устроить диспут о вере и убеждал Вольдемара принять православие. Королевич соглашался на диспут, заметивши, что он лучше всякого попа знает Библию. Потом патриарх прислал ему длинное увещание, чуть не в 48 сажен, по замечанию датчан; но королевич, между прочим, отвечал ему: «Если я буду не верен Богу, то как можно полагаться на мою верность царскому величеству?» Датские послы просили себе отпуска и требовали, чтобы вместе с ними отпустили королевича. Но им сказали, что королевича не отпустят, потому что король отдал его царю на всю волю. Чтобы принц не убежал, стали надзирать за ним и держать как будто под стражею. Ночью, 9 мая, королевич действительно сделал попытку к бегству, но его остановили стрельцы у тверских ворот; с тех пор стали еще строже присматривать за ним и за его людьми и по-прежнему уговаривали принять православие. После неудачной попытки к бегству, принц решился на диспут и поручил его вести за себя своему придворному пастору Матфею Фильхаберу. Диспуты происходили несколько раз в доме принявшего православие немца Францбекова. С русской стороны был ключарь Наседка, несколько греков и один перекрещенный славянин, князь Димитрий Альбертович Далмацкий. Споры вращались главным образом около вопроса о способе крещения. «Я, — сказал пастор своим противникам, — прочитал немецких, латинских, греческих и еврейских книг более, чем вы видели их и будете видеть; только я никого хулить не хочу и имею надежду, что когда его царское величество заведет в своем государстве школы и академию, тогда вы узнаете, что значит быть ученым и неученым…» Диспуты не привели ни к чему. В конце июня объявили королевичу, что царь отправит к датскому королю одного из датских послов и когда получит от короля письмо, тогда царь отпустит принца. Но потом снова стали уговаривать Вольдемара принять православие; он дал решительный отказ. С тех пор, однако, долго не тревожили принца увещаниями. С ним обращались очень почтительно. Царь приглашал его к столу; устраивали для него охоту. 17 сентября царь вместе с царевичем был у него на обеде, проводили время весело, и когда дворецкий Морозов вздумал было заговорить о вере, царь и царевич прогнали его. 29 ноября подано было царю письмо от датского короля. Король просил царя: если ему угодно нарушить договор, то пусть тотчас отпустит его сына в Данию. На это письмо не было дано никакого ответа; принц добивался решения своей участи: ему говорили, что царь нездоров. Между тем царевич Алексей бывал у него и обращался с ним по-дружески. Наконец, в конце декабря, царь пригласил королевича к себе и убедительно просил принять греческую веру. Королевич сказал наотрез, чтоб царь либо совершил свадьбу, либо отпустил его немедленно. — Свадьбы совершить нельзя, — сказал царь, — пока ты останешься в своей вере, а отпустить тебя невозможно, потому что король прислал тебя состоять в нашей царской воле и быть нашим сыном. — Лучше я окрещусь в собственной крови, — отвечал королевич. В начале 1645 года королевич написал царю резкое письмо, напоминал, что он и его люди не холопы царя; говорил, что царь поступает так, как не поступают неверные турки и татары, и что он, королевич, будет отстаивать свободу силою, хотя бы ему пришлось потерять голову. Письмо это осталось без ответа. Ожидали приезда польского посла. Думный дьяк сообщил королевичу, как будто за тайну, что польский посол хочет сватать царевну Ирину за своего короля и поэгому ему нужно подумать, чтоб у него не отбили невесты. Королевич понял, что это уловка, засмеялся и сказал: «Так, значит, и польский король будет перекрещиваться!» Приехал польский посол Гавриил Стемпковский. Королевич обратился к его посредству, писал и к самому польскому королю, убеждал вступиться за него. Стемпковский, по приказанию своего короля, заговорил с боярами о деле королевича: но бояре стали со своей стороны просить его, чтоб он убеждал Вольдемара принять православную веру, и представляли, что королевич получит большие выгоды; царь прибавит ему еще более земель, чем обещал, даже Новгород и Псков отдаст ему. Польский посол подавал совет королевичу, что не следует отказываться от такой выгодной женитьбы, но королевич отвечал, что на перемену веры могут соглашаться только люди, которые не дорожат совестью для временных благ, а он ничего теперь не желает, кроме возвращения на родину. Стемпковский представил боярам, что королевича ничем нельзя склонить, а потому остается отпустить его. Бояре в ответ на такую просьбу стали грозить, что если королевич будет упорствовать, то от него отдалят всех его людей и окружат русскими; если же и это не пособит, то самого принца сошлют в какое-нибудь далекое место и станут помогать Швеции против Дании. Вместе с тем, чтоб тянуть дело, предлагали еще раз религиозный диспут в присутствии царя и королевича. Польский посол передал слышанную им угрозу королевичу, и тот дал такой ответ: «Пусть царь ссылает меня в Сибирь; я готов переносить за веру всякое горе; пусть прикажет убить меня, лучше мне умереть с чистою совестью, чем жить в почете с нечистою: а что он грозит Дании, — то пусть знает, что Дания как прежде обходилась, так и теперь может обходиться и без русской помощи!.. Пусть, одним словом, царь делает, что хочет, только поскорее». Польский посол передал все это боярам, но по просьбе их еще раз убеждал королевича исполнить желание царя и согласиться на религиозный диспут. Предложенный русскими диспут состоялся 4 июля в присутствии польского посла, но без королевича и без царя. И на этот раз спорили более всего о крещении. Диспут ни к чему не привел, а вслед за тем кончина царя дала иной поворот этому делу. [34] В те же последние годы царствования Михаила Федоровича происходило другое, не менее любопытное дело с Польшею. Назад тому тридцать лет, когда привезли Марину Мнишек с сыном в Москву с Яика, был в Москве поляк Белинский. Он составил план спасти сына Марины от смерти, на которую был осужден ребенок. Для этого он намеревался подменить сына Марины другим мальчиком, сыном убитого прежде в Москве поляка Лубы, оставшимся сиротою в чужой стороне. Предприятие не удалось. Сына Марины повесили. Тогда Белинский вздумал назвать сыном Марины того мальчика, которого прежде готовил на погибель вместо настоящего. Он увез его с собою в Польшу, стал называть царевичем Иваном Дмитриевичем и распространил рассказ о том, как Марина, находясь еще в Калуге, поручила ему увезти ее ребенка в Польшу. По совету шляхты, Белинский донес об этом королю. Король Сигизмунд нашел, что так как с Московским государством дела еще не покончены, то не бесполезно будет на всякий случай, про запас, держать царевича, и приказал отдать его на сохранение литовскому канцлеру Льву Сапеге, назначивши на содержание мнимого Ивана Димитриевича по шести тысяч золотых в год. Сапега отдал его в обучение игумену брестского Симеоновского монастыря Афанасию. У этого игумена мальчик пробыл семь лет, а потом проживал во дворе Сапеги, назывался царевичем и сам был уверен, что он царевич. При Владиславе, когда после новой войны с Московским государством заключен был вечный мир, король запретил называть Лубу царевичем. Разжалованный царевич обратился к Белинскому с вопросом: кто он таков и кто его родители? Белинский объявил ему истину. Между тем Лев Сапега скончался. Бывший царевич остался без приюта и без средств: ему перестали выдавать прежнее содержание. Он определился на службу к пану Осовскому, а потом перешел к пану Осинскому и жил у него писарем в Бресте. Воспитатель этого невольного самозванца, игумен Афанасий, вероятно, желая подслужиться московскому царю, сообщил о нем русским послам, которые в 1644 году приезжали в Польшу с целью толковать о разных недоразумениях, возникших между порубежными жителями обоих государств. Афанасий представил письмо, писанное рукою Лубы. Московские послы стали укорять канцлера Оссолинского и других сенаторов в том, что они держат и укрывают человека, затевающего зло Московскому государству. Паны объяснили, что этот человек назывался царевичем прежде, а теперь уже не называется этим именем, и объявили, что выдавать невинного человека противно всяким правилам. Показали послам Лубу. Он рассказал о себе всю правду и уверял их, что не называется более царевичем. Но московские послы подали канцлеру письмо, писанное собственною рукою Лубы: в этом письме он хотя и подписался Иваном Фавстином Лубою, но выразился, что письмо его писано на «царевичевом обеде» в «царевичевой господе». Канцлер дал послам такое объяснение: «Слова эти не показывают преступления; есть много мест и сел, называемых „Царево или Королеве»: он не подписывается царевичем, он подписался даже латинским именем: это служит ясным доводом, что Луба себя царевичем не называет». Наконец паны объявили, что Луба пойдет в ксендзы. Московские послы заметили, что первый вор, назвавший себя Димитрием, был пострижен, а это не мешало ему затеять воровское дело, и требовали выдачи самозванца на казнь. Поляки решили угодить московскому государю и послали в Москву Лубу со своим послом Стемпковским: но вместе с тем польский король просил царя отпустить Лубу назад, как невинного человека. В это время один грек из Константинополя, архимандрит Амфилохий, прислал в Москву копию с письма, писанного по-малорусски к султану человеком, который называл себя московским царевичем Иваном Димитриевичем. Амфилохий сообщал, что письмо это принесли ему какие-то турки для перевода, так как он знал по-русски. Трудно решить: был ли этот самозванец — Луба, или кто другой, или же самое письмо было выдуманное. Начались в Москве толки о Лубе. Бояре домогались его выдачи. Польский посол защищал Лубу, уверял, что он невинен, что он намерен поступить в духовное звание и никак не может быть опасен для царя. Среди этих переговоров смертельная болезнь поразила царя Михаила Федоровича. Еще с конца 1644 года государь по болезни не выходил из своих покоев. В апреле следующего года болезнь его усилилась. Иностранные доктора находили, что недуг, постигший царя, произошел от многого сидения, от холодного питья и меланхолии, «сиречь кручины». По описываемым приметам, царь поражен был водяною. 12 июня 1645 года он скончался. Ближайшим к нему лицом пред смертью был боярин Морозов, дядька наследника престола. Благословляя сына на царство, царь поручил своего юного преемника отеческой опеке этого боярина. Преемник Михаила Федоровича приказал отпустить Лубу с тем, чтоб король и сенаторы поручились за Лубу, что он не будет иметь никаких притязаний на Московское государство и не станет называться царским именем. Глава 2 Киевский митрополит Петр Могила Введение церковной унии было началом великого переворота в умственной и общественной жизни южной и западной Руси. Переворот этот имел важнейшее значение в нашей истории по силе того влияния, какое он последовательно оказал на умственное развитие всего русского мира. Униатское нововведение пользовалось особенною любовью и покровительством короля Сигизмунда; поддерживать его горячо принялись и иезуиты, захватившие в Польше воспитание и через то овладевшие всемогущею польскою аристократиею; — а потому было вполне естественно, что униатская сторона тотчас же взяла верх над православною. План римско-католической пропаганды состоял главным образом в том, чтобы отвратить от древней веры и обратить в католичество русский высший класс, так как в Польше единственно высший класс представлял собою силу. Орудием для этого должны были служить школы или коллегии, которые одни за другими заводились иезуитами на Руси. В Вильне иезуиты завели академию при Стефане Батории. Затем явилась иезуитская коллегия в Полоцке. В конце XVI века заведены были коллегии в Ярославле галицком и во Львове. В первой четверти XVII века возникли последовательно иезуитские коллегии в Луцке, Баре, Перемышле, во многих местах Белой Руси, в 1620 году — в Киеве, в 1624 — в Остроге. Позже они возникли и на левом берегу Днепра. Иезуиты с необыкновенным искусством умели подчинять своему влиянию юношество. Родители охотно отдавали своих детей в их школы, так как никто не мог сравниться с ними в скором обучении латинскому языку, считавшемся тогда признаком учености. Богатые паны жертвовали им фундуши на содержание их монастырей и школ; но зато иезуиты давали воспитание бедным безденежно и этим поддерживали в обществе высокое мнение о своем бескорыстии и христианской любви к ближнему. Они умели привязывать к себе детей, внушать им согласные со своими целями убеждения и чувствования и так глубоко укоренять их в своих питомцах, что к природе последних как будто прирастало навсегда то, что было приобретено в иезуитской школе. Главною, можно сказать, исключительною целью иезуитского воспитания в русских краях, в то время, было как можно более обратить русских людей в католичество и вместе с тем внедрить в них ненависть и презрение к православию. Для этого они употребляли не столько научные доводы и убеждения, сколько разные легкие и действующие на юношеский возраст средства, как например: показное богослужение, вымышленные чудеса, видения, знамения, откровения, устройство празднеств, игр и сценических представлений, имевших целью незаметно прилепить сердце и воображение детей к римскому католичеству. Иезуиты обращали в свою пользу свойственную молодежи склонность к шалостям и не только не обуздывали в детях дурные побуждения, но развивали их, чтобы обратить в пользу своих заветных целей. Так иезуитские наставники подстрекали своих учеников делать разные оскорбления православным людям и особенно ругаться над православным богослужением: иезуитские ученики врывались в церкви, кричали, бесчинствовали, нападали на церковные шествия и позволяли себе разные непристойности, а наставники ободряли их за это. Но чтобы не возбудить против себя православных родителей и не заградить дороги к поступлению православных детей в свои училища, иезуиты часто уверяли, что они вовсе не думают обращать русских в латинство, говорили, что восточная и западная церковь одинаково святы и равны между собою, что они заботятся только о просвещении. Иезуиты, когда находили полезным, наружно удерживали даже своих православных питомцев от принятия католичества, на том основании, что обе веры равны; но эти питомцы были подготовлены воспитанием так искусно к предпочтению всего католического и к презрению ко всему православному, что сами, как бы вопреки советам своих наставников, принимали католичество; и тогда такое обращение приписывалось наитию свыше. Воспитанные в иезуитской школе и принявшие католичество, русские оставались на всю жизнь под влиянием своих духовных отцов, которыми были те же иезуиты или же действовавшие с ними заодно католические монахи других орденов; духовные отцы поддерживали в них фанатизм на всю жизнь. Следствием того было то, что в первой половине XVII века распространение католичества и унии пошло чрезвычайно быстро. Люди шляхетских родов обыкновенно были обращаемы прямо в латинство, а уния предоставлялась, собственно, на долю мещан и простого народа. Новообращенные, как католики, так и униаты, отличались фанатизмом и нетерпимостью. В городах, при покровительстве со стороны короля, воевод и старост, все преимущества были исключительно на стороне католиков и униатов: православных не допускали до выбора в должности; делались всевозможные стеснения для православных мещан в их промыслах, торговых и ремесленных занятиях, а православное богослужение подвергалось со стороны фанатиков поруганиям и оскорблениям. Такое положение побуждало тех, которые были послабее в благочестии, мимо своей охоты обращаться в унию. До 1620 года не было у православных митрополита, не стало и епископов, некому было посвящать священников, и во многих приходах униаты заступили место выбывших православных, а в иных местах по смерти священников церкви упразднялись и к соблазну православных обращались в шинки. В имениях панских, а также в староствах, где судьба подданных находилась в безотчетном распоряжении владетелей, по приказанию последних, изгонялись православные священники, заменялись униатскими: подданные обращаемы были в унию, а упорные подвергались всякого рода насилиям и истязаниям. Во многих местах владельцы не управляли сами своими имениями, а часто отдавали их в аренду иудеям. Подданные поступали в распоряжение арендаторов и вместе с ними к последним поступали в православные церкви. Иудеи извлекали для себя из этого новые источники доходов, брали пошлины за право богослужения, так называемые «дудки» [35] за крещение младенцев, за венчание, погребение и т.д. Король и католические паны признавали законною греческою верою только унию, а тех, которые не хотели принимать унии, считали и обзывали «схизматиками», т.е. отщепенцами, и не признавали за их верою никаких церковных прав. При отсутствии иерархии, число православных священников более и более уменьшалось, и православные, не хотевшие принимать унию, вырастали без крещения, не исполняли никаких христианских обрядов. Но пока еще иезуиты не успели обратить в католичество всего русского высшего класса, у православия оставались защитники между шляхетством. За православие стояли казаки. В 1620 году совершилось важное событие, несколько задержавшее быстрые успехи католичества. Через Киев проезжал в Москву иерусалимский патриарх Феофан. Здесь казацкий гетман Петр Конашевич-Сагайдачный и русские шляхетские люди упросили его посвятить им православного митрополита. Феофан рукоположил митрополитом Иова Борецкого, игумена киевского Золотоверхо-Михайловского монастыря, и, кроме того, посвятил еще епископов: в Полоцк, Владимир, Луцк, Перемышль, Холм и Пинск. Король Сигизмунд и все ревнители католичества были сильно раздражены этим поступком. Сначала король, по жалобе униатских архиереев, хотел объявить преступниками и самозванцами новопоставленных православных духовных сановников, но должен был уступить представлениям русских панов и против своего желания терпеть возобновление иерархического порядка православной церкви, так как в Польше, по закону, все-таки признавалась свобода совести, по крайней мере для людей высшего класса. Это не мешало происходить по-прежнему самым возмутительным притеснениям там, где сила была на стороне католиков и униатов. Тогда в особенности прославился нетерпимостью к православию униатский полоцкий епископ Иосафат Кунцевич; он приказывал отдавать православные церкви на поругание и мучить священников, не хотевших приступить к унии. Ожесточение народа против него дошло до такой степени, что в 1623 году толпа растерзала его в Витебске. Папа, узнавши о таком случае, убеждал короля Сигизмунда наказать епископов, не признающих унии, и самыми решительными мерами истреблять «гнусную, чудовищную, схизматическую ересь» (православие). Но все старания римско-католической пропаганды, несмотря на блестящие успехи, не могли, однако, скоро достигнуть конечной цели, за православие с одной стороны ополчались казаки, с другой — поддержало его возрождавшееся русское просвещение. Братства были главнейшим орудием такого возрождения. Братства возникали одно за другим, а где появлялось братство, там появлялось и училище. Братства отправляли лучших молодых людей в западные университеты для высшего образования. С размножением училищ и типографий увеличивалось число пишущих, читающих, думающих о вопросах, касающихся умственной жизни, и способных действовать в ее кругу. Виленское троицкое братство прежде всех перестало существовать для Руси: оно приступило к унии. Но в Вильне православные, тотчас после того, образовали другое братство при церкви Св. Духа, завели училище и печатание книг в защиту православия. В Киеве братство началось, как полагают, еще в конце XVI века, но его деятельное существование оказалось во втором десятилетии XVII века; в то же время основалось братство в Луцке. Замечательно, что все русские православные братства со своими учреждениями были явлениями более или менее кратковременными, не достигавшими своей главной цели. Братства эти могли держаться только до тех пор, пока католическая пропаганда не успела обратить в латинство все русское шляхетское сословие и вместе с тем оторвать от русской народности. Это совершилось в течение XVII века: весь высший класс русский олатинился, ополячился и братства исчезли сами собой. Одно киевское имело иную судьбу в русской истории. Киеву, некогда бывшему уже средоточием русской политической и умственной жизни, опять выпала великая доля сделаться средоточием умственного движения, которое открыло для всей Руси новый путь к научной и литературной жизни. В 1615 году некто Галшка, урожденная Гулевич, жена мозырского маршалка Стефана Лозки, подарила принадлежавшее ей дворовое место со строениями и площадью в Киеве, на Подоле, с тем, чтобы там был основан братский монастырь с училищем, который бы находился под ведомством одного только константинопольского патриарха. Условием этого дара было то, чтобы это место со своими учреждениями ни в каком случае не выходило из православного владения. Галшка оставила за своими потомками право отнять у братства подаренное ею место, если бы какими-нибудь путями оно перешло в руки неправославных, и обязывала их в таком случае отделить на своей собственной земле другое место для той же цели. Тогда многие особы духовного и светского чина вписались в члены братства и обязались дружно и согласно защищать православную веру и поддерживать училище. Братство это по церкви, построенной на дворе, подаренном ему Галшкою, назвалось Богоявленским. В 1620 году патриарх иерусалимский Феофан утвердил устав братства и благословил его, чтобы это братство со своею церковью было патриаршею ставропигиею, т.е. не подлежало никакому другому духовному начальству, кроме константинопольского патриарха. В то же время, по просьбе волынских дворян и мещан, патриарх благословил правом ставропигии Крестовоздвиженскую церковь в Луцке, при которой основано было луцкое братство со школою, а константинопольский патриарх Кирилл Лукарис дал со своей стороны грамоту, которою утвердил уставы братских школ в Луцке и Киеве. При братской церкви должны были жить иноки, члены братства, под начальством игумена, который был пастырем и благочинным всего братства, надзирал с монашествующею братиею за порядком, давал наставления и заступался за братство в разных делах перед судом. Игумен имел также надзор и за школою; из числа монахов выбирался ректор школы; но ни игумен, ни ректор, ни вообще состоявшие в братстве монашествующие лица не могли делать никаких распоряжений без согласия светских братьев. Из числа светских братьев выбирались два лица для наблюдения за школой. Школа луцкого братства носила название Еллино-словенской, потому что в ней преподавались два языка. Ученики разделялись на три разряда: в первом учились читать, во втором читали и учили наизусть разные предметы, в третьем разряде объясняли выученное и обсуждали его. В ходе учения обращалось внимание, чтобы ученик как можно более усваивал и понимал выучиваемое; для этой цели, по окончании класса, ученики должны были пересказывать уроки друг другу, списывать их и повторять перед родными и хозяевами, которым будут поверены, а на другой день, перед началом нового урока, отвечать учителю вчерашний. Предметами учения были, кроме первоначального чтения и письма, греческая и славянская грамматика с упражнениями, заучивание и толкование мест Св. Писания, отцов церкви, молитв, богослужения, церковная пасхалия, счетная наука, а также места из философов, поэтов, историков, риторика, диалектика и философия. При этом строго запрещалось читать и держать у себя еретические и иноверческие книги. Для упражнения в языках постановлено было, чтобы ученики говорили не на «простом» языке, а на греческом или славянском. Ученики могли учиться не всем наукам разом, а только некоторым, смотря по их способностям, по совету ректора или по желанию родителей. В школу принимались дети всех сословий и состояний, начиная от зажиточных шляхтичей и мещан до бедняков, просивших милостыню на улицах; воспитателям строго постановлялось не делать между ними никаких различий, иначе как по степени их успехов: все они по очереди обязаны были исполнять должность слуг, топить печи, мести школу, сидеть у дверей и т.п. По отношению к нравственности, ученики должны были строго соблюдать правила благочестия, в каждое воскресенье и праздник собираться к богослужению и перед тем выслушивать приличные нравоучения, а после обеда слушать объяснение прочитанных в церкви мест Св. Писания. Четыре раза в год, в посты, обязаны были они говеть, а более благочестивые, кроме того, причащались и исповедывались в господские праздники. Школьное начальство следило за их поведением, как в школе, так и вне ее, и наказывало розгами. Каждую субботу после обеда учитель читал им длинные нравоучения, как они должны были вести себя, и для памяти давал им испить «школьную чашу». Неисправимых исключали. Над самими учителями имело надзор братство, и они подвергались изгнанию за дурное поведение. Из этого устава видно, что религиозное воспитание ставилось на первом плане, и это вполне естественно, так как самая потребность в школьном воспитании вызвана необходимостью защищать православную веру против иезуитов и униатов. Киевская школа в это время имела, вероятно, такой же устав, с тою только разницею, что, при греческом и славянском, там преподавался еще и латинский и польский языки, как показывает самое название киевской школы, упомянутое в грамоте Феофана: «Школа наук еллино-славянского и латино-польского письма». Кроме главных школ, находившихся при братствах, по всей южной Руси было рассеяно множество частных школ при монастырях и церквах; так об Иове Борецком есть известие, что, будучи священником в Воскресенской церкви на Подоле (в Киеве), он завел школу и отличался ревностью к воспитанию юношества. В старости и он, и жена его постриглись. Иов, в звании игумена Михайловского Златоверхого монастыря, занимался воспитанием детей и впоследствии, сделавшись митрополитом, заботился о процветании школ. Распространение школьного учения дало южной Руси ученых людей, способных выступить на литературную борьбу с врагами православной веры, и мы видим в первой половине XVII века возрастающую полемическую литературу в защиту догматов и богослужения православной веры. Одним из ранних писателей этой эпохи был Мелетий Смотрицкий. Еще при жизни Острожского он подвизался в литературе и написал возражение против нового римского календаря, который занимал тогда умы, и «Вирши на отступников», напечатанные в Остроге в 1598 году. Этот человек приобрел обширное ученое образование, дополнил его путешествием по Европе в качестве наставника одного литовского пана и слушал лекции в разных немецких университетах. По возвращении на родину в 1610 году он под именем Феофила Орфолога напечатал в Вильне по-польски: «Плач Восточной церкви», где в живых, сильных и поэтических образах представил печальное состояние отеческой веры, жалуясь главным образом на то, что знатные шляхетские роды один за другим отступают от ней. Сочинение это вызвало со стороны униатов едкое опровержение под названием «Паригория, или Утоление плача». В 1615 году Смотрицкий сделался учителем в школе, находившейся в Литве в Евью, где была одна из знаменитых русских типографий XVII века. Здесь в 1619 году Мелетий напечатал грамматику славянского языка, замечательную по своему времени и показывающую значительное филологическое образование ее автора, который даже, вопреки всеобщему обычаю своего времени писать силлабические стихи, угадывал возможность метрического стихосложения для русского языка. Грамматика эта была принята для преподавания в школах и служила для распространения знания старославянского языка между русскими. [36] Когда Феофан восстановил русскую иерархию, Смотрицкий был посвящен им в сан архиепископа Полоцкого и написал по-польски: «Оправдание невинности», где доказывал право русского народа восстановить свою церковную иерархию и опровергал взводимые на него клеветы, будто он хочет изменить Польше и предаться туркам. Против этого сочинения тотчас же появилось на польском языке сочинение: «Двойная вина»; а вслед за тем началась на польском языке сильная полемика между обеими сторонами. Когда в 1622 году был умерщвлен униат фанатик Иосафат Кунцевич, враги православия распространяли слухи, что главным поджигателем этого убийства был Смотрицкий. Жизнь его была в опасности; он уехал на восток, странствовал три года, приехал в Рим и там принял унию. Возвратившись на родину, он написал по-русски «Апологию» своего путешествия, где оправдывал свое отступление и старался доказать, что в православной церкви существуют заблуждения. Митрополит Иов Борецкий созвал собор в 1628 году и пригласил на него Мелетия Смотрицкого. Мелетий приехал в Киев, уверял, что он хотел только подвергнуть критике некоторые неправославные мнения, вкравшиеся в сочинения православных защитников веры, как равно и злоупотребления, поддерживаемые невежеством духовенства, что игумен дубенского Преображенского монастыря Кассиан Сакович, которому он поверил печатание своей книги, прибавил туда лишнее без его ведома и что он остается по-прежнему в ведомстве православной иерархии. Вскоре, однако, после этого собора, Мелетий снова объявил себя униатом и стал распространять свою «Апологию». Это вызвало со стороны православных горячую полемику. Иов Борецкий написал против Смотрицкого опровержение под названием «Аполлия» (погибель). Протоиерей слуцкий Андрей Мужиловский написал против «Апологии» Смотрицкого дельное сочинение на польском языке, наз. «Антидот». Были и другие сочинения против Смотрицкого. Распространившееся в Руси польское влияние было так велико, что русские люди, ратуя за свою веру, писали по-польски, и это вредило успехам русской литературной деятельности того времени; иначе русская письменность была бы гораздо богаче. Самый русский язык в ученых сочинениях, писанных по-русски, страдает более или менее примесью польского. Из более выдающихся русских писателей того времени мы укажем на Захария Копыстенского, Кирилла Транквиллиона, Исаию Копинского, Памву Берынду и др. Захарий Копыстенский, иеромонах, потом архимандрит Киево-Печерского монастыря, написал обширное сочинение под названием «Палинодия», в котором подробно рассматривал главнейшие пункты отличия восточной церкви от западной и защищал догматы и постановления первой. Это сочинение, важное по историческим известиям о церковных событиях того времени, не было напечатано и до сих пор хранится в рукописях. Копыстенский издал, кроме того, по-русски сочинение «О вере Единой»; «Беседы Златоуста на послания Апостола Павла»; того же Златоуста «Беседы на Деяния» и «Толкование на Апокалипсис Андрея Кесарийского». В своих предисловиях к этим книгам издатель выражает желание, чтобы русские, как духовные, так и светские, поболее читали и изучали Св. Писание. «Толкование на Апокалипсис», изд. в 1625 году, посвящено пану Григорию Далмату, уже отступившему от православия внуку ревностного православного Константина Далмата, которому автор посвящал прежние свои переводы. Захария убеждает Григория возвратиться к вере отцов своих и говорит, что дед его возрадовался бы такому возвращению; при этом автор не затрудняется приводить примеры из греческой мифологии: «Если, — говорит он, — между Геркулесом и Тезеем была такая любовь и дружба, что один преемственно наследовал добродетели другого и старался избавить последнего от пленения в тартаре, то еще большая любовь, неразрываемая смертью, должна существовать между вашим дедом и вами». Это может служить образчиком, как языческо-классическая мудрость внедрялась в религиозное воспитание тогдашних книжников. При «Апокалипсисе» приложено несколько переводных слов и по поводу «Слова Иоанна Златоуста на Пятидесятницу» делается такое замысловатое объяснение известного выражения, которое католики постоянно приводили в подкрепление о папском главенстве — «Ты еси Петр, и на сем камне созижду церковь Мою»: «Видите, Христос не сказал „на Петре“, а сказал „на камне“; не на человеке, а на вере Христос построит церковь свою, так как Петр сказал с верою: „Ты еси Христос, сын Бога живого“. Не Петра, а церковь нарек он камнем». В 1625 году Захария Копыстенский, будучи уже архимандритом, напечатал речь, произнесенную в день поминовения по своем предшественнике Плетенецком, доказывал в ней необходимость поминовения усопших и опровергал тех вольнодумцев, которые, следуя протестантским толкованиям, отвергали пользу молитв за усопших и поминовений, — из чего видно, что протестантские мнения продолжали волновать умы православных. Но здесь же проповедник счел нужным вооружиться против католического чистилища и доказывал, что учение Св. отцов о мытарствах совсем не то, что учение о чистилище. «Мытарства, — говорил он, — состоят только в разных препятствиях и беспокойствах, которые причиняют разлученной от тела душе злые воздушные духи, подобно тому, как таможенные чиновники беспокоят проезжего свободного человека на таможнях и заставах». В русской православной церкви была ощутительная потребность в правилах, которыми должны были руководствоваться священники при исполнении своих треб и обрядов и в особенности исповеди. При долговременном невежестве вкрались большие беспорядки. Священники отправляли требы как попало, мало заботились об удержании своих прихожан в правилах благочестия, и это давало свободу всякого рода языческим суевериям. Захарий Копыстенский в 1620 году напечатал книгу для руководства священникам, где собрал в сокращении разные правила апостольские, вселенских и поместных соборов и Св. отцов. Книга эта называется «Номоканон, или Законоправильник». Здесь, между прочим, встречаются любопытные известия о разных суевериях того времени, распространенных в народе. Женщины надевали на детей своих и на домашних животных чародейские «шолки» или «конуры», с целью предохранить от бед и болезней; принимали внутрь чародейские снадобья, чтобы не рождать детей; надевали на детей своих «усерязи» в великий четверток. Чаровницы употребляли в своих заговорах слова из псалмов, имена мучеников, и, написавши их, давали носить на шее, носили змею за пазухой, а потом, содравши с нее кожу, прикладывали к глазам и зубам для здравия. Другие, с целью сделать какое-нибудь зло или произвести безладицу в семье (кому зло житием жити или нежительно ему житие сотворити) или продолжить болезнь, призывали бесов над гробами (бесов злотворных призывание окрест гроб… сице чарования преименовашася от еже над гробы плача и вопия), поили лихим зельем или давали в пищу такое, чтобы свести человека с ума, поссорить мужа с женою или нагнать любовную тоску. Иные прорицали будущее, предсказывали счастье или несчастье, толковали счастливые и несчастливые дни рождения. Суеверные зазывали к себе цыганок и гадальщиц; гадали на воске, на олове, на бобах. Были и такие, которые славились тем, что разгоняли облака, зачаровывали бури, угадывали, где находится украденная вещь и т.п. Номоканон обличает также пляски на свадьбах, праздник русалок, совершаемый с плясками на улицах, раскладку огней, что делалось в те времена не только на Купала, но и накануне других праздников и в особенности в день Вознесения, с чем соединялось особое гадание о счастии (да от оного счастие свое рассмотрят). Автор вооружается против тех, которые, воображая себе, что мертвец встает из гроба и ходит по земле, выкапывают тело из могилы и сжигают его. Он говорит, что мертвец не может вставать из гроба и ходить, но что дьявол принимает образ мертвого и пугает людей мечтами. Бесы, по его толкованию, пугают разными мечтательными призраками тех, которые неосторожно призывают их имя. Кирилл Транквиллион-Ставровецкий, прежде учитель в львовском братстве, а потом черниговский архимандрит, не менее Копыстенского отличался плодовитою литературною деятельностью, хотя сочинения его страдают многословием, риторством и самовосхвалениями. Около 1619 года он издал «Евангелие учительное» или «Слова на воскресные и праздничные дни». Книга эта в Московском государстве признана была неправославною. Важнее для нас другое сочинение Кирилла «Зерцало богословия», напечатанное в Почаеве в 1618 году. Замечательно, что оба сочинения посвящены знатным панам; первое Черторижскому, а второе молодому Ермолинскому с целью служить для него учебною книгою. Эти посвящения показывают, как литераторы нуждались в знатных покровителях. «Мала тебе сдается эта книжечка, — говорит автор в своем предисловии, — но прочитай-ка ее: увидишь высокие горы небесной премудрости!» «Зерцало богословия» разделено на три части: первая толкует, собственно, о существе Божием [37] ; вторая заключает в себе космографию, третья — о злосливом мире или вообще о зле. Самая любопытная для нас вторая часть, изображающая мировоззрение тогдашних ученых людей. Мир разделяется на видимый и невидимый. Невидимый есть мир ангелов. [38] Кирилл принимает древнее разделение ангелов на девять чинов (престолы, херувимы, серафимы, господства, силы, власти, начала, архангелы и ангелы), из них, собственно, только ангелы распоряжаются видимым миром и над ними старейшина архистратиг Михаил (той за всем чином своим страж и справца всего видимого мира). Одни ангелы поставлены на страже стихий и воздушных явлений: огня, молнии, воздуха, ветра, мороза и пр. Другие содержат и обращают круг звездного неба (одного из девяти небес), особые ангелы приставлены к солнцу, луне, морю; иные приставлены к земным государствам, другие находятся при верных людях. Если Бог посылает ангелов к людям, то они надевают на себя «мечтательное» тело, иногда с вооружением; но это только призрак, потому что где бы кузнецы взяли на небесах металл ковать ангелам вооружение? Дьяволы, падшие духи, темные и отвратительные, разделяются на три вида: воздушные, водяные и подземные. Воздушные делают человеку зло разными изменениями воздуха: вихрями, бурями, градом, заразою воздуха и пр. Земные искушают людей на всякое зло, но они власти не имеют не только над людьми, но и над свиньями; они только подсматривают за человеком, и если у человека обнаруживается побуждение к дурному, они подстрекают его. Они постоянные лгуны (уставичные лгареве), и если прорицают, то им верить не следует. Иногда они мечтательно принимают на себя вид зверей и чудовищ, чтобы пугать людей. Видимый мир создан из четырех стихий, различных и занимающих одна за другою место по своей тяжести. Низшая и самая тяжелая — земля; выше ее вода; над водою воздух; а выше его — самая легчайшая стихия, огонь. Огонь и вода непримиримые враги, но между ними миротворец — воздух. Вода двух родов: одна — над твердью небесною, другая — под твердью на земле. Твердь небесная есть сухая, легкая, непроникательная материя, сверху которой Бог разлил воду для предохранения от верхнего эфирного огня, который бы иначе зажег твердь; но, чтобы не было темно на земле, Бог coтворил на тверди солнце, луну и звезды и вложил в них части эфирного света. Воздух есть та тьма вверху бездны, о которой говорится в Библии: к земле он теплее, согреваемый солнечными лучами, средина его холодна, а верхние слои горячие. Гроза объясняется таким образом: пары подумаются с моря и достигают верхних слоев горячего воздуха; от того делается шум, подобно тому, как раскаленное железо, положенное в воду, производит шум. Кирилл слыхал, что земля кругла, как яблоко, и не противоречит этому. Он думает, что земля окружена водою для предохранения от эфирного огня. Море солоно оттого, что вода в нем недвижима, и если бы не была солона, то загнилась бы и засмердела. В человеке из пяти чувств — четыре соответствуют стихиям: вкус — земле, обоняние — воде, слух — воздуху, зрение — огню, а осязание «почувательную некую, особую силу имать». Как в небе живет Бог, так в верхней части человеческого тела, в голове, в бескровном мозгу — ум, важнейшая сила души, а при нем другие силы: воля, память, доброта, мысль, разум, хитрость, мечтание, рассуждение, радость, любовь. Ум и разум у него не одно и тоже. Ум — сила внутренняя, а разум приходит извне: «От кого иного научишься и разумеешь — то разум». Кирилл старается уподобить части человеческого тела стихийным явлениям: «Во главе очи яко светила, глас, яко гром, мгновение ока, яко близкавицы». Под злосливым миром автор разумеет жизнь злых людей, не следующих повелениям Божиим. Подобно миру земному, состоящему из четырех стихий, злосливый мир состоит из четырех стихийных пороков: заздрости (зависти), пыхи (высокомерия), лакомства (алчности), убийства. Лакомство соответствует воде; убийство — земле; заздрость и пыха — воздуху и огню. Дьявол есть творец и содержитель злосливого мира. Мы привели эти сведения из сочинения одного из видных литературных деятелей того времени, чтобы показать, как далека была тогдашняя ученость от прямого пути в области мирских знаний. Русские ученые выступали в борьбу со своими врагами с запасом многих разных сведений по части церковной истории и богословия, но были невеждами во всем, что касалось природы и его законов, хотя, как показывают их сочинения, и чувствовали потребность этого знания. Они повторяли только старые средневековые нелепости. Ученость их поэтому носила характер крайней односторонности; с распространением такого рода просвещения развивалась страсть к риторической схоластической болтовне, к легкому и дешевому символизму. Это мы видим на том же Кирилле Транквиллионе. В главе о Вавилоне Темном он разбирает апокалипсические образы и дает полную волю всяким сопоставлениям и объяснениям, которые мог он отыскать в изобилии на всякие лады у прежних толкователей. Вавилон — это громада злых людей, дракон — дьявол, семь рогов — семь смертных грехов, воды — народы, жена, сидящая на водах — «пыха свету сего», пятно на челе — измены и обманы, чаша, кровью исполненная — замки будовные, палацы и дмахи (чертоги) спанялые (великолепные), дщерь Сиона называется виноградом, вежею (башнею), на которой висят сто тарчов (щитов): это церковь с ее писаниями; она — гора «тучная, упитанная з оброков небесной премудрости» и прочее и прочее. Как распространилась тогда риторическая словоохотливость, показывает вошедший обычай сочинять молитвы. В Вильне издана была книжка «Вертоград душевный», в которой помещаются дневные богослужения, т.е. полуночница, заутреня, часы, вечерня, павечерница, и в них вплетены пространные, сочиненные вновь молитвы. Монашеское направление, так долго господствовавшее в православной церкви в южной Руси, и на этот раз нашло себе представителей: как на замечательнейшее в этом роде сочинение мы укажем на «Духовную лестницу» Исаии Копинского. Автор был печерским монахом, девятнадцать лет наблюдал антониевы пещеры, потом был приглашен князем Михаилом Вишневецким для устроения Густинского монастыря (близ Прилук), впоследствии был киевским митрополитом. Его «Духовная Лествица» отлична от известной книги «Лествицы» Иоанна Лествичника, бывшей в большом ходу у благочестивых людей в старину. Исходная точка суждений в сочинении Исаии очень своеобразна. Автор признает началом греха безумие, незнание, началом добродетели — разум и знание, а истинное познание достигается только путем учения и уразумения природы. Он находит, что только изучивши природу, мы можем приступить к познанию самих себя, и только изучивши свое существо, можем перейти к познаванию Бога. [39] Никогда на Руси не раздавалось из уст русского монаха большего уважения к положительной науке; но после этого автор, так сказать, круто поворачивает на прежнюю торную дорогу монашеских сочинений. У него разум двоякий — внешний и божественный, двоякая мудрость внешняя и божественная, два знания — внешних и божественных предметов, и оказывается, что Бога можно познать только высшим божественным разумом. Что касается до внешней мудрости, то она делается почти ненужною. Путь к высшему разумению есть «умное делание», подобно тому, как говорил когда-то Нил Сорский, — монашеская созерцательность, воздержание, пост, сокрушение сердца. Монашество — высший образец; все плотское — гной, тлен, прах. Автор думает, что если бы Адам не согрешил, то люди бы не рождались младенцами и рождались бы не так, как теперь рождаются. [40] «Человек, — говорит он, — рождаясь от женщины и стремится к соединению с нею, но тем самым умирает душою; так как соль, хотя рождается от воды, но соединяясь с водою вновь, — исчезает; так и человек, хотя рождается от женщины, но как соль растаивает, „когда паки к греховному плотскому соплетению лепится“. Автор, хотя не может отрицать брака, но предоставляет его в виде снисхождения только человеческим существам низшего разряда, тогда как люди высшие, монахи, должны предпочитать безбрачную чистоту. Далее все сочинение состоит из бесед о том, как следует монаху вести строго постную жизнь, избегать хвастовства, высокомерия, сребролюбия и других пороков. Умственное движение, возникшее в южной Руси, получило новый толчок и новую силу с наступлением деятельности Петра Могилы. Фамилия Могил принадлежит к древним знатным родам молдавским. В конце XVI века, при помощи польского гетмана Яна Замойского, один из Могил, Иеремия, сделался господарем молдавским, а в 1602 году брат его Симеон господарем валашским. В 1609 году Симеон стал также господарем и Молдавии, но не надолго. Сначала он уступил господарство племяннику своему Константину, а потом турки лишили эту фамилию господарства. Напрасно польские паны: Стефан Потоцкий, князья Корецкий и Вишневецкий, родственники Могил по женам, старались восстановить их на господарстве. Могилы должны были искать приюта в Польше. Сын Симеона, Петр, учился, как говорят, в Париже, потом служил в военной службе в Польше, а в 1625 году постригся в Печерской лавре, еще не достигши 30 лет от роду. Вступление в монашеское звание лица, такого знатного и притом состоявшего в родстве с могущественными польскими домами, давало поддержку православному делу. Через год скончался печерский архимандрит Захария Копыстенский. Тогда возник вопрос о том, чтобы молодому молдаванину Могиле сделаться архимандритом. Его связи и богатство представляли в будущем большие надежды для лавры: но не вся печерская братия готова была выбрать его. Многие не возлюбили его; другие соблазнялись его молодостью; но за пределами монастыря у Могилы было много сильных сторонников, желавших доставить ему видное и выгодное место архимандрита печерского. Два года шли об этом толки; противникам Могилы, как видно, не давали избрать другого; наконец Могила был избран, тем более, что митрополит Иов Борецкий был за него. В 1628 году Сигизмунд III утвердил его. Новый архимандрит тотчас же заявил свою деятельность на пользу монастыря, завел надзор над священнослужителями в селах лаврских имений, незнающих из них приказывал учить, а упрямых и своевольных подвергал взысканиям; подновил церковь, не жалел издержек на украшение пещер, подчинил лавре Пустынно-Николаевский монастырь, основал Голосеевскую пустынь, построил на свой счет при лавре богадельню для нищих и задумал заводить при Печерском монастыре высшую школу. Рассчитывая, что для последней цели необходимы хорошие учителя, он прежде всего начал отправлять молодых людей за границу на собственный счет. В числе их были: Сильвестр Коссов, Исаия Трофимович, Игнатий Оксенович-Старушич, Тарасий Земка и Иннокентий Гизель. Для новой школы он избрал место с огородом и садом, близ больничной Троицкой церкви, поставленной над печерскими воротами, и дал от себя фундушевую запись, которую обязывался содержать училище на собственный счет. В 1631 году скончался митрополит Иов Борецкий. Место его занял Исаия Копинский, бывший в то время архиепископом смоленским и черниговским. Посланные за границу молодые люди стали возвращаться на родину, но тут записанные в братство православные духовные, дворяне и казацкие старшины с гетманом Петрижицким от лица всего войска запорожского обратились к Петру Могиле с просьбою не заводить особого училища в братстве, а обратить свои пожертвования на существовавшее уже братское училище на Подоле. Просьба эта была вполне разумна: не следовало разрывать сил, полезнее было соединять их. Могила согласился. В декабре 1631 года члены братства составили акт, в котором Петр Могила назывался старшим братом, блюстителем и пожизненным опекуном киевского братства. В марте 1632 года гетман Петрижицкий от лица полковников и всего войска запорожского, обещал в случае нужды защищать оружием церковь, монастырь, школы и богадельню братства; а киевские дворяне, в лице выбранных из среды своей старост, обещали заботиться о содержании училища. В апреле 1632 года скончался король Сигизмунд III. По польским обычаям, по смерти короля, собирался сначала сейм, называемый «конвокационным», на котором делался обзор предыдущего царствования и подавались разные мнения об улучшении порядка; потом собирался сейм «элекцийный» уже для избрания нового короля. Остатки православного дворянства сплотились тогда около Петра Могилы с целью истребовать законным путем от Речи Посполитой возвращения прав и безопасности православной церкви. Главными дейсгвующими лицами с православной стороны в это время были: Адам Кисель, Лаврентий Древинский и Воронич. При их содействии, митрополит Исаия и все духовенство уполномочили exaть на сейм Петра Могилу. Православные требовали уничтожения всяких актов и привилегий, запрещавших православным строить церкви и допускавших вести против них процессы по религиозным делам с наложением секвестрации на их имения, домогались возвращения православным всех запечатанных церквей, всех епархий, требовали безусловного права заводить коллегии, типографии, возвращения отобранных униатами церковных имений и строгого наказания тем, которые будут наносить оскорбления и насилия православным людям. Вместе с просьбою дворян и духовных подали на сейм просьбу казаки в более резких выражениях, чем дворяне и духовные. «В царствование покойного короля, — писали они, — мы терпели неслыханные оскорбления… Униаты отстранили от городских должностей добродетельных мещан нашей веры и засмутили сельский народ; дети остаются некрещеными, взрослые сожительствуют без брачного обряда, умирающие отходят на тот свет без причащения. Пусть уния будет уничтожена; тогда мы со всем русским народом будем полагать живот за целость любезного отечества. Если, сохрани Боже, и далее не будет иначе, мы должны будем искать других мер удовлетворения». Такой резкий тон сильно раздражил панов, которые вовсе не хотели давать казакам права вмешиваться в государственные дела. «Они называют себя членами тела Речи Посполитой, — говорили паны, — но они такие члены, как ногти и волосы, которые обрезывают». Но голос шляхетства не мог быть оставлен без внимания. При посредстве королевича Владислава составлен был мемориал, в котором предполагалось отдать православным киевскую митрополию, кроме Софийского собора и Выдубицкого монастыря и всех митрополичьих имений, предоставить им сверх того Львовское епископство, Печерский и Жидичевский монастыри с их имениями, дать по нескольку церквей в некоторых городах, дозволять братствам распоряжаться школами, мещанам занимать городские должности и пр. Дальнейшее решение дела о свободе православного исповедания отложено было до «элекцийного» сейма. Но и на элекцийном сейме казацкие послы вновь появились с резкими требованиями. По поводу этих домогательств начались сильные и горячие прения о вере между панами. Ревностные католики не хотели утверждать даже того мемориала, на который согласился «конвокационный» сейм. Кисель и Древинский пространно и сильно защищали права греческой религии. Православные не были довольны самым мемориалом и хотели еще более широкого. Петр Могила был душою их совещаний и, наконец, вместе с православными дворянами, он лично обратился к новоизбранному королю Владиславу. Так как Польша в это время находилась в неприязненных отношениях с Москвою, то Владислав понимал, что расположение казаков и русского народа было чрезвычайно важно для короля и всей Польши; да и вообще Владислав был сторонник свободы совести. Он дал православным «диплом», которым предоставлял им более прав и выгод, чем те, какие были написаны в мемориале, составленном на конвокационном сейме. Предоставлена была полная свобода переходить как из православия в унию, так и из унии в православие. Митрополит киевский мог по-прежнему посвящаться от константинопольского патриарха. Отдавалась православным немедленно луцкая епархия; а перемышльскую положено отдать после смерти тогдашнего униатского епископа; учреждалась новая епархия во Мстиславле; снимались всякие запрещения, стеснения, запрещалось делать оскорбления православным людям. Православные дворяне, бывшие на сейме, тогда же порешили удалить от митрополии Исаию Копинского, как человека уже престарелого и болезненного, и избрали вместе с бывшими там духовными в митрополиты Петра Могилу. Король утвердил этот выбор и дал Петру Могиле привилегию на преобразование киевского братского училища в коллегию. Посланный в Константинополь ректор киевских школ, Исаия Трофимович, испросил для Петра Могилы патриаршее благословение, и тогда волошский епископ во Львове рукоположил Петра Могилу в митрополиты. По известиям одного современника, православного, но ополяченного шляхтича Ерлича, Петр Могила, прибывши в Киев в 1633 г., обращался грубо и жестоко со своим предместником Исаиею Копинским: дряхлого и хворого старика схватили в Златоверхо-Михайловском монастыре в одной волосянице, положили на лошадь, словно мешок, и отправили в Печерский монастырь, где он скоро и скончался в нужде. По известию того же Ерлича, Петр Могила был человек жадный и жестокий, истязал бичами монахов Михайловского монастыря, допытываясь, где у них спрятаны деньги; одного печерского монаха Никодима обвинил в наклонности к унии и отослал к казакам, которые приковали его к пушке и продержали таким образом шестнадцать недель. Эти известия не могут быть признаны вполне достоверными. В 1635 году в городском овруцком суде происходил процесс между иноками Михайловского Златоверхого монастыря и Исаиею Копинским. Иноки жаловались, что Исаия Копинский в 1631 году, — опираясь на то, будто все монахи Михайловского монастыря избрали его игуменом, — выгнал, при содействии казацкого гетмана Гарбузы, игумена Филофея Кизаревича и оставался в монастыре до 10 августа 1635 года, а в этот день, уехавши из монастыря, взял с собою документы на монастырские имения и захватил также разные вещи из ризницы. Это показание противоречит известию Ерлича, относящего это событие к 1633 году, так как из показания монахов видно, что Исаия оставался в Михайловском монастыре гораздо долее 1633 года. Существует протестация самого Исаия Копинского, который показывает, будто он уехал из монастыря потому, что Могила притеснял монастырь, делал разорение монастырским местностям и после удаления его, Исаии, неправильно отдал монастырь во власть Филофея Кизаревича, окрестивши его игуменом. Но протестация Исаии заключает в себе неверность. Не Могила, после удаления Исаии из Михайловского монастыря, окрестил игуменом этого монастыря Филофея Кизаревича. Кизаревич был избран михайловским игуменом еще прежде, чем Исаия овладел монастырем в 1631 году. Это несомненно из актов того времени, на которых Кизаревич подписывался игуменом Михайловского монастыря. Оказывается, что в самом монастыре было две партии, из которых одна хотела дать игуменство Кизаревичу, другая — Копинскому, и Могила, как кажется, благоприятствовал первому. После протестации, поданной Исаиею, Могила февраля 1637 года пригласил Исаию в Луцк и там, в присутствии многочисленнюго духовенства, примирился с ним. Исаия дал Петру Могиле «квит», т.е. отказался от своего иска. Но вслед за тем Исаия, через своего поверенного, возобновил свой иск, заявивши, что Петр Могила насилием принудил дать ему квит. Жалоба дошла до короля. Исаия внес в градские владимирские книги королевское письмо к волынскому воеводе о назначении комиссии для разбирательства спора между Петром Могилою и Исаиею. Из этого письма видно, что к королю поступила жалоба, будто Петр Могила не только ограбил церковное и частное достояние Копинского, но и самого Исаию бил до крови и подвергал тяжелому заключению. Так как производство дела этой комиссии до нас не дошло, то и нет возможности для истории произнести приговор по этому делу. Но у Ерлича встречается еще одно известие о Могиле, также несправедливое. Ерлич говорит, будто Могила, желая завести школу в Печерском монастыре, выгнал монахов Троицкого больничного монастыря, чтобы отдать под школу занимаемое ими место. Из актов же того времени видно, что Могила, будучи еще архимандритом, назначил под предполагаемую школу место с садом и огородом по одну сторону главных ворот, на которых находилась больничная церковь, между тем как госпиталь с больничными монахами находился на другой стороне от ворот. Таким образом, не было никакой необходимости Могиле выгонять монахов для постройки школы. Притом же, сам Могила заботился о госпитале и содержал его на свой счет. Назначение Петра Могилы митрополитом в Киеве произвело чрезвычайный восторг. Ученики братского училища сочиняли ему гимны и панегирики. «Если бы ты вздумал, — говорилось в приветствии ему, — отправиться от Киева до Вильно и до пределов русских и литовских, с какою радостью встретили бы тебя те, которыми наполнены суды, темницы и подземелья за непорочную веру восточную?» Типографщики поднесли напечатанную ими стихотворную брошюру под названием «Евфония веселобремячая», а киевские мещане, заодно с казаками и православными духовными, в порыве восторга бросились отнимать у униатов древнюю святыню русскую — Софийский собор. Униатский митрополит Иосиф Вильямин Руцкий жил не в Киеве, а в Вильне. Софийский собор стоял пустой; богослужение в нем не отправлялось; а ключи находились у шляхтича Корсака. Место, где находится Софийский собор, было тогда за городом и отделялось от жилой части Старого города валом. Близ него расположена была небольшая софийская слободка. Там жил Корсак, страж покинутого храма. Киевляне, под предводительством Баляски, Веремиенка и слесаря Быковца, толпою в пятьсот человек бросились на дом Корсака. Пан был в отлучке; в доме оставалась его мать, у которой были в то время гости. Киевляне потребовали ключей от собора. Пани Корсакова не дала ключей. Тогда киевляне объявили, что сами найдут ключи, бросились к собору, отбили колодки, которыми запирался собор, выломали двери, отколотили тех, которые хотели помешать им, забрали ризницу и утварь и отвезли в лавру к митрополиту. Затем толпа вновь вернулась в дом Корсака и начала выгонять из дому пани Корсакову и ее родных, сидевших с доминиканами, которых она нарочно позвала, чтоб они впоследствии на суде могли быть свидетелями. Толпа ругала пани Корсакову, прицеливалась ружьями в форточку окна и кричала: «Выволочемо ее на двор и расстреляймо!» На другой день киевляне вывели пани Корсакову и ее родных из дому и обязали слобожан повиноваться православному митрополиту. Вместе с церковью Св. Софии киевляне тогда же овладели деревянною церковью Св. Николая, на месте Десятинной, и древними стенами церкви Св. Василия, построенной Св. Владимиром на Перуновом холме. Первым делом митрополита было привести церковь Св. Софии в благолепный вид и освятить ее для богослужения; он называл ее «единственным украшением православного народа, главою и матерью всех церквей». Петр Могила старался восстановить древнюю святыню Киева и вместе с тем оживить в народе воспоминание древности. Таким образом, он возобновил церковь Св. Василия; из развалин Десятинной церкви состроил новую каменную церковь, причем, во время производства работ, нашел в земле гроб Св. Владимира и поставил голову его в Печерском монастыре для поклонения, возобновил также древнюю церковь Спаса на Берестове. С особенною любовью относился он к Софийскому собору, хотя жил постоянно в Печерской лавре, оставаясь ее архимандритом. Ему приписывают сооружение пристроек к ярославовой стене, укрепление их контрфорсами, закладку куполов на хорах, сооружение над ними других куполов на кровле и даже размалевку стен, которою закрыты были старые Ярославовы фрески. Но с этим нельзя согласиться. Архитектура пристроек и особенно двухглавые орлы указывают на более позднее время. Сверх того, существуют рисунки, составленные после Могилы, на которых Софийский собор не в том виде, в каком теперь. В «Триоди», изданной во Львове, в 1642 году, в посвящении Петру Могиле говорится о возобновлении Св. Софии в таком виде: «Церковь Св. Софии в богоспасаемом граде Киеве негдысь от святые памяти княжати и самодержца всея России Ярослава сбудованую и на приклад всему свету выставленную, преосвященство ваше в руинах уже будучую знову реставровал и до першей оздобы коштом своим старанем своим привел, а до того и внутрь розмаитыми иноками святых Божиих и апаратами церковными дивно ириоздобил». Петр Могила обратил внимание на то, что в церковных богослужебных книгах, бывших в употреблении в южной и западной Руси, вкрались неправильности и разноречия. Они были в то время тем неуместнее, что противники православия указывали на это обстоятельство, как на слабую сторону, и утверждали, что в православном богослужении нет единообразия: в одной книге попадаются об одном и том же предмете совсем иные выражения, чем в другой, и каждый священник может употреблять тот или другой способ. Этим противники силились доказать, что церковь, не имея единого главы, не в силах удержать правильности в своих богослужебных книгах, а тем самым указывали на необходимость подчинения единому главе в образе папы. Могила постановил, чтобы вперед богослужебные книги не выходили в печать без пересмотра и сличения с греческими подлинниками и без его благословения; сам он лично трудился над их пересмотром. В 1629 году Петр Могила издал «Служебник», одобренный на киевском соборе митрополитом Иовом Борецким и южнорусскими епископами. Этот «Служебник» отличался от прежних тем, что в нем приложено догматическое и обрядовое объяснение литургии, написанное одним из учеников Могилы, Тарасием Земкою. Таким образом, русские священнослужители получили впервые единообразное руководство для совершения литургии, а вместе с тем могли понимать то, что совершали. Через десять лет, в 1639 году, Могила, уже будучи митрополитом, издал вторым изданием свой «Служебник», значительно умноженный ектениями и молитвами, сочиненными на разные случаи жизни. Приведение в единообразие православного богослужения, надлежащее отправление священниками их обязанностей и улучшение их нравственности сильно и постоянно занимали Петра Могилу. С этими целями в 1640 году Могила назначил собор в Киеве и на этот собор приглашал не только духовных, но и светских особ, записанных в братствах; по его взгляду на состав церкви, светские люди, будучи членами церкви, как христианского общества, имели право подавать свой голос в церковных делах. «Наша церковь, — писал Могила в своем окружном послании, — оставаясь ненарушимою в догматах веры, сильно искажена в том, что касается обычаев, молитв и благочестивого жития. Многие православные, от частого посещения богослужения иноверцев и слушания их поучений, заразились ересью, так что трудно распознать: истинно ли они православные или одним только именем? Другие же, не только светские, но и духовные, прямо покинули православие и перешли к разным богомерзким сектам. Духовный и монашеский сан пришел в нестроение; нерадивые настоятели не заботятся о порядке и совсем уклонились от примера древних отцов церкви. В братствах отвергнута ревность и нравы предков; каждый делает что хочет». Могила заявлял, что он желает возвратить русскую церковь к древнему благочестию и находил, что цель эта может быть достигнута посредством собора духовных и светских людей. Деяния этого собора не дошли до нас, но, вероятно, плодом его совещаний явилось новое издание «Требника» в 1646 году. Этот «Евхологион», или «Требник», — подробнейший сборник богослужений, относящихся к священным требам и долгое время служивший руководством во всей России, известен под именем «Требника Петра Могилы». [41] При составлении его руководствовались требниками греческими, древнеславянскими, великорусскими и отчасти римскими. Могила, защищая православие от католичества, не стеснялся, однако, заимствовать из западной церкви то, что не противно было духу православия и согласовалось с практикою первобытной церкви. [42] В своем «Требнике» Могила не ограничился одним изложением молитв и обрядов, а прибавил к нему объяснения и наставления, как поступать в отдельных случаях, так что этот требник не только служил руководством для машинального отправления треб, но имел значение научной книги для духовенства. Тем не менее, к досаде Могилы, не все довольствовались этим однообразным руководством и помимо его издавались другие требники частными лицами. Пока образовалось новое поколение пастырей из преобразованной Могилою коллегии, он обращал внимание, чтобы ставленники, по крайней мере, не были круглыми невеждами, и постановил, чтобы искатели священнических мест, до своего посвящения, оставались некоторое время в Киеве и учились у сведущих лиц. Подготовка эта продолжалась иногда и до года. Сам Могила экзаменовал их и содержал во время обучения на свой счет. Могила вскоре увидел необходимость составить полную систему православного вероучения и под своим руководством приказал составить ученому Исаии Трофимовичу православный катехизис. По составлении его, Могила созвал сведущих духовных лиц из всей южной и западной Руси, дал им на рассмотрение новую книгу, а потом снесся с патриархами. С целью окончательно рассмотреть и утвердить катехизис, созван был в Яссах ученый собор в 1643 году, куда Могила послал Трофимовича вместе с братским игуменом Иосифом Кононовичем и проповедником Игнатием Старушичем. Со стороны константинопольского патриарха послано было два ученых грека. Греки долго спорили с русскими, истребовали отмены кое-каких мест и наконец утвердили катехизис, затем книга была отправлена на утверждение всех патриархов; она хотя и была утверждена, но слишком долго рассматривалась, и Могила не успел ее напечатать. [43] Вместо нее Могила приказал напечатать в 1645 году краткий катехизис. Цель его выражена в предисловии, где говорится: «Книга эта публикуется не только для того, чтобы священники в своих приходах каждый день, в особенности в воскресные и праздничные дни, читали и объясняли его своим прихожанам; но также, чтобы мирские люди, умеющие читать, преподавали одинаковым способом христианское учение, преимущественно, чтобы родители учили по ней своих детей, а владельцы подвластных себе людей, а также, чтобы в школах все учителя заставляли своих учеников учить наизусть по этой книжечке». Катехизис этот, по способу своего изложения, послужил первообразом всех кaтexизиcoв последующего времени. Оно изложено в вопросах и ответах и состоит из трех частей: в первой рассматривается символ веры по членам, во второй — молитва Господня, в третьей — заповеди. Могила, как человек ученый, принял деятельное участие в тогдашней горячей полемике, происходившей между православными и католиками. Некто Кассиан Сакович, прежде православный учитель киевской школы и написавший вирши по-русски на смерть Сагайдачного, отступил от православия сначала в унию, а потом в католичество и сделался ненавистником отцовской веры. Когда Могила в 1642 году собирал собор, Сакович написал против этого собора по-польски едкую сатиру, а вслед за тем разразился обширным сочинением на польском же языке, под названием «Перспектива заблуждений, ересей и предрассудков русской церкви». Сакович в этом сочинении держится способа, введенного иезуитами и долгое время сохранявшегося в Польше во всех спорах и нападках католиков на русскую церковь. Способ этот состоял в том, что подмечались и собирались случаи всевозможнейших злоупотреблений, зависевших как от невежества, так и oт дурных качеств тех или других личностей, занимавших священнические места, и такие случаи принимались как бы за нормальные признаки, присущие православной церкви. Все сочинение Саковича наполнено подобного рода обличениями. Кроме того, Сакович, как ревностный последователь римской церкви, старается осуждать все, что в православии несходно с нею. В ответ на это Могила написал обширное сочинение, явившееся в 1644 году под названием: «Λιθος; (Лифос) альбо камень». Сочинение Могилы под псевдонимом Евсевия Пимена (т.е. благочестивого пастыря), было написано по-польски, так как главною целью автора было представить в глазах поляков несправедливость нападок их духовных против православия; но в то же время существовала и его русская редакция, до сих пор остающаяся в рукописи. [44] Лифос, кроме посвящения Максимилиану Бржозовскому и предисловия к читателям, состоит из трех отделов: в первом рассуждается о таинствах и обрядах; во втором — о церковном уставе; в третьем — о двух главнейших догматических различиях восточной церкви от западной: об исхождении Св. Духа и о главенстве папы. Автор в некоторых местах относится с бранью и резкими остротами к своему противнику, называет его прямо лжецом; или, напр., по поводу желания Саковича ввести в русскую церковь латинские обряды, выражается так: «Неудивительно, что тебе, новообращенному рачителю римского костела, хочется весь римский чин перенести в восточную церковь! Как сам ты с одним ухом, так хочешь, чтобы все люди были одноухие и порезали бы себе уши!» Но с совершенным беспристрастием автор Лифоса признает справедливость многих злоупотреблений, указанных его противником; только он объясняет их печальным положением церкви, не имевшей долгое время пастырей и умышленно угнетаемой униею, а также невежеством и рабским положением приходских священников под властью панов. Сакович, например, обвиняет православных священников в том, что они совершали насильные и противозаконные браки. На это автор Лифоса говорит: «Это бывает; но что же делать священнику, когда пан ему говорит: или обручай, поп, или голову подставляй; поневоле поп будет все делать, когда господин города, либо села, или управляющий господина начнет устрашать бедного священника дубиною, а иногда прикажет бросить в тюрьму». Многие нападки Саковича Могила называет ложью и клеветою и прямо свидетельствует, что приводимых Саковичем признаков нет и не было в православной церкви. Вообще во взгляде на значение обрядов Могила отличает существенные главные признаки от прибавочных. Существенными он называет те, которые при всяких видоизменениях должны оставаться непоколебимо; они, по толкованиям Могилы, заключаются: а) в материи, б) форме или слове и в) интенции (намерении) совершающего священнодействие. Таким образом в таинстве крещения вода составляет материю; произнесение слов: «крещается во имя Отца, Сына и Св. Духа» — форму; наконец, внутреннее намерение или желание совершающего таинство низвести благодать Св. Духа — интенцию. Точно так же в литургии существенную часть ее составляют, кроме внутреннего намерения священнослужителя: материя , т.е. хлеб и вино, и форма, т.е. освящающие ее слова Спасителя: «Приимите, ядите и пейте от нее вси». Весь чин богослужения, в который облечены или заключены существенные признаки, может видоизменяться в разных церквах. Смотря по местностям, древним обычаям и преданиям, могут существовать различные обряды, — но это не мешает вселенскому единству христовой церкви, если только при этом нет уклонения от признаваемой церковью догматики. Таким образом, к римскому обрядному чину следует относиться с равным уважением, как и к восточному, несмотря на его различие, насколько этот чин не уклоняется от учения вселенской церкви. Обряды могут в одной и в той же церкви, смотря по временным потребностям, изменяться, дополняться и сокращаться, но не иначе как на основании соборов. Каждый из священников в отдельности должен строго исполнять все постановленное принятыми в данное время богослужебными книгами. Таков был взгляд знаменитого митрополита на весь строй внешнего богослужения; он относится непримиримо к римской церкви, но никак не по причине различия богослужебного чина, а за ее догматические заблуждения, из которых признание абсолютного главы в особе римского папы занимает первое место. Замечательно, что противник Могилы, Сакович, между прочим, ставит в упрек православной русской церкви и то, что она лишена «великородных господ». Могила говорит: «Православные роксоляны (т.е. русские), уверовавши в Христа Господа, не сомневаются в том, что Христос, как мысленный глава, управляет восточною церковью по своему обещанию: „се аз с вами до скончания века“. Русь имеет всесильное предстательство своего благочестия в лице Христа Господа, правящего сердцами великих государей. Так и в псалме 145 псалмопевец написал: „Не надейтесь на князей, сынов человеских. А что у Руси нет великородных господ, то что в этом дурного! Ведь и первоначальная церковь начала созидаться не великородными господами, а убогими рыбарями, однако Бог через них преклонил к вере во Христа и монархов, и великородных властителей. Души самых незнатных правоверных христиан также искуплены многоценною кровью Христовою, как и души великородных властителей, а потому и те и другие должны быть равноценны“. Наконец, автор Лифоса совсем не враг соединения с римскою церковью: „Восточная церковь, — говорит он Саковичу, — всегда просит Бога о соединении церквей, но не о таком соединении, какова нынешняя уния, которая гонит людей к соединению дубинами, тюрьмами, несправедливыми процессами и всякого рода насилиями. Такая уния производит не соединение, а разделение…“ Появление Лифоса вызвало в польской литературе ряд полемических сочинений, в которых авторы почти уже не касались вопроса об обрядности, а главным образом доказывали правильность признания папы главою церкви. Из них иезуит Рутка, давая произвольный смысл разным выражениям Лифоса, делал выводы, что автор его принадлежит скорее к какой-нибудь протестантской, чем восточной церкви. Более всего Могила сосредоточил свою деятельность на киевской коллегии. Тотчас по вступлении своем в сан митрополита, Могила преобразовал киевскую братскую школу в коллегию, основал другую школу в Виннице, завел при киевском братстве монастырь и типографию и подчинил их киевскому митрополиту. Это было нарушением прежнего распоряжения патриарха Феофана, по которому киевское братство с Богоявленскою церковью подчинялось одному патриарху; но это нарушение оправдывалось сделанными переменами: основанием монастыря и преобразованием школы в коллегию, наконец и тем, что коллегия и монастырь содержались главным образом иждивением Петра Могилы. Самый монастырь учрежден был совсем на особых основаниях, чем другие монастыри; он имел тесную связь с коллегией; в нем помещались только те монахи, которые были наставниками: все они взяты были из Печерской лавры. На содержание братской коллегии и монастыря Могила приписал две лаврских волости, подарил коллегии собственное свое село Позняковку и, кроме того, постоянно давал денежные пособия на постройки и на вспомоществование учителям и ученикам. По его примеру и убеждению, записанная в братство шляхта помогала коллегии разными пожертвованиями и ежегодно выбирала старост из своей среды для надзора и содействия ее содержанию; коллегия устроена была по образцу высших тогдашних училищ в Европе и особенно в Кракове. Цель киевской коллегии была преимущественно религиозная: нужно было образовать поколение ученых и сведущих духовных лиц, а равным образом и светских людей, которые бы могли сознательно видеть правоту восточной церкви и по своему образованию стать в уровень с теми, против которых пришлось бы им защищать права своей церкви путем закона и рассуждения. Но в Польше, как мы указывали, вопросы веры тесно связались с вопросами национальности; понятие о католике сливалось с понятием о поляке, как с другой стороны понятие о православном с понятием о русском; и потому задачею коллегии неизбежно стала поддержка и возрождение русской народности. Идеалом Могилы был такой русский человек, который, крепко сохраняя и свою веру и свой язык, в то же время по степени образования и по своим духовным средствам, стоял бы в уровень с поляками, с которыми судьба связала его в государственном отношении. К этому идеалу направлялись и способы воспитания и обучения, принятые Могилою. Киевская коллегия находилась под управлением ректора, который был вместе с тем игуменом братского монастыря, распоряжался монастырскими и училищными доходами, творил суд и расправу и в то же время был профессором богословия. Его помощником был префект, один из иеромонахов, занимавший должность, подобную должности нынешнего инспектора. Кроме двух этих начальствующих лиц, выбирался на известный срок супер-интендент, имевший ближайший надзор за поведением воспитанников. Под наблюдением последнего, между самими воспитанниками устраивалась внутренняя полиция: некоторые более благонравные ученики обязаны были смотреть за своими товарищами и доносить супер-интенденту. Часть учеников жила на содержании коллегии в ее доме, называемом бурсою; вся эта бурса в то время содержалась на счет Петра Могилы: то были недостаточные ученики; другие жили вне здания и приходили в коллегию для учения, но и они, живя в своих квартирах, состояли под надзором коллегиального начальства. Телесное наказание считалось необходимым. Расправа производилась главным образом по субботам. В учебном отношении киевская коллегия разделялась на две конгрегации: высшую и низшую. Низшая в свою очередь подразделялась на шесть классов: фаза или аналогия, где обучали одновременно чтению и письму на трех языках: славянском, латинском и греческом; инфима — класс первоначальных сведений; за нею класс грамматики и класс синтаксимы: в обоих этих классах шло изучение грамматических правил трех языков — славянского, латинского и греческого, объяснялись и переводились разные сочинения, производились практические упражнения в языках, преподавались катехизис, арифметика, музыка и нотное пение. Далее — следовал класс поэзии, где главным образом преподавалась пиитика и писались всевозможные упражнения в стиходействии, как русском, так и латинском. За пиитикой следовал класс риторики, где ученики упражнялись в сочинении речей и рассуждений на разные предметы, руководствуясь особенно Квинтилианом и Цицероном. Высшая конгрегация имела два класса: философии, которая преподавалась по Аристотелю, приспособленному к преподаванию в западных латинских руководствах, и разделялась на три части: логику, физику (теоретическое рассуждение о явлениях природы) и метафизику; в этом же классе преподавались геометрия и астрономия. Другой, самый высший, был класс богословия; богословие преподавалось главным образом по системе Фомы Аквината; в том же классе преподавалась гомилетика и ученики упражнялись в писании проповедей. Преподавание всех наук, исключая славянской грамматики и православного катехизиса, шло на латинском языке. Учеников заставляли не только писать, но и постоянно говорить на этом языке, даже вне коллегии: на улице и дома. С этою целью для учеников низшей конгрегации изобретены были длинные листы, вложенные в футляр. Сказавшему что-нибудь не по-латине давался этот лист и на нем вписывалось имя провинившегося; ученик носил этот лист до тех пор, пока не имел возможности навязать его кому-нибудь другому, проговорившему не по-латине; а у кого этот лист оставался на ночь, тот подвергался порке. Предпочтение, оказываемое латинскому языку, скоро после основания коллегии, навлекло было на нее опасную бурю. Распространился между православными слух, что коллегия неправославна, что наставники ее, воспитанные за границею, заражены ересью, что в ней преподают науки по иноверческим руководствам, учат более всего на латинском языке, языке иноверческом, делают это для того, чтобы совратить юношество с пути отеческой веры! Подобные толки легко усваивались толпою. Русские привыкли к той мысли, что на латинском языке совершают богослужение и говорят враги их веры, ксендзы, и потому считали самое обучение этому языку неправославным делом. У Могилы не было недостатка в недоброжелателях, таковы были неученые и недостойные своего сана попы, которых он удалил от мест в значительном количестве. Кроме того, недоброжелательствовали ему все сторонники Исаии Копинского и последний, как видно, сам говорил о неправославии сместившего его с митрополии соперника. [45] Дурное мнение о Могиле и его учебном заведении распространилось между казаками, всегда готовыми на суровую расправу с теми, кого считали врагами веры. И вот — дело дошло до того, что однажды толпа народа, предводительствуемая казаками, собиралась броситься на коллегию, сжечь ее и перебить наставников. «Мы, — писал потом один из наставников, Сильвестр Коссов, тогдашний префект киевской коллегии, — исповедывались и ожидали, что нами начнут кормить днепровских осетров, но, к счастию, Господь, видя нашу невинность и покровительствуя образованию народа русского, разогнал тучу предубеждений и осветил сердца наших соотечественников; они увидели в нас истинных сынов православной церкви, и с тех пор жители Киева и других мест не только перестали нас ненавидеть, но стали отдавать к нам в большом количестве своих детей и величать нас Геликоном и Парнассом». Событие, угрожавшее коллегии, происходило 1635 года; в этом же году, когда минула опасность, Сильвестр Коссов издал «Экзегезис, или Апологию Киевских школ», сочинение, в котором защищал способ преподавания, принятый в коллегии. Предпочтение, оказываемое латинскому языку, в глазах Петра Могилы и избранных им наставников оправдывалось обстоятельствами времени. Русские, учившиеся в коллегии, жили под польским правлением и готовились к жизни в обществе, проникнутом польским строем и польскими понятиями. В этом обществе господствовало и глубоко укоренилось мнение, что латинский язык есть самый главный, самый наглядный признак образованности и чем кто лучше владеет латинским языком, тем более достоин названия образованного человека. Под влиянием иезуитов, русские, уже по самой своей народности, подвергались презрению у поляков, и такой взгляд естественно содействовал тому, что русское шляхетство так торопливо стремилось избавиться от своей народности, и перешедшие в католичество с гордостью признавали себя поляками. Чтобы рассеять такое предубеждение, необходимо нужно было русским, еще сохранившим свою веру и народность, усвоить те приемы и признаки, которые, по тогдашним предрассудкам, давали право на уважение, подобающее образованному человеку. Латинский язык в тогдашнем житейском круге был необходим не только для споров о вере с католиками, не хотевшими о высоких предметах говорить иначе, как по-латыни, — латинская речь употребительна была на судах, сеймах, сеймиках и на всяких общественных сходбищах. Беглость в латинском языке и подготовка учеников к защите православной веры посредством слова достигалась в коллегии путем диспутов, классных и публичных, происходивших по-латыни. Для этого одна сторона приводила разные противные православию доводы, бывшие тогда в ходу у католиков, другая — опровергала их и защищала православие. Такие диспуты не ограничивались одним кругом веры, но распространялись и на разные философские предметы. Устройство их показывает практический ум Могилы, стремившегося во всем к главной цели: выставить против католичества ученых и ловких борцов за русскую церковь, умеющих поражать врагов их же оружием. В соответствии с этими практическими воззрениями Петра Могилы состоит и тот схоластический характер, который он дал всему научному образованию, получаемому юношеством в коллегии. Главный признак схоластического способа учения, развившегося в Западной Европе в средние века и еще господствовавшего в XVII веке, состоял в том, что под наукою разумели не столько количество и объем предметов, подлежащих познанию, сколько форму или сумму приемов, служащих к правильному распределению, соотношению и значению изучаемого. Мало знать, но хорошо уметь пользоваться малым запасом знания, — такова была цель образования. Отсюда бесконечный ряд формул, оборотов и классификаций. Этот способ, как показали вековые последствия опыта, мало подвигал расширение круга познаваемых предметов и давал возможность так называемому ученому гордиться своею мудростию, тогда как на самом деле он оставался круглым невеждою или тратил время, труд и дарования на изучение того, что собственно приходилось впоследствии забывать, как мало применимое к жизни. Но этот способ, при всех своих крупных недостатках, имел, однако, и хорошую сторону в свое время; он приучал голову к размышлению, к обобщению, служил, так сказать, умственною гимнастикою, подготовлявшею человека к тому, чтобы относиться к предметам знания с научною правильностию. Нельзя сказать, чтобы в Западной Европе во времена Могилы не было уже иного рода науки, иных понятий о знании, но эти начала нового просвещения, которые так быстро и блистательно повели ум человеческий к великим открытиям в области естествознания и к более ясному взгляду на потребности духовной и материальной жизни, были далеки и почти не касались тогдашней Польши, несмотря на то, что еще сто лет назад она была родиною Коперника. Вполне естественно было Петру Могиле остановиться на том способе учения, какой господствовал в стране, где он жил и для которой приготовлял своих русских питомцев, тем более, что способ этот, в его воззрении, удовлетворял его ближайшей цели образовать поколение защитников русской веры и русской народности в польском обществе. С нашим взглядом на просвещение, образование, получаемое в коллегии Могилы, должно показаться крайне односторонним: студенты, окончившие курс в коллегии, не знали законов природы настолько, насколько они были открыты и исследованы тогдашними передовыми учеными на западе; мало сведущи были они в географии, истории, правоведении; но довольно было того, что они могли быть не ниже образованных поляков своего времени. Сверх того, чтобы оценить важность преобразования, сделанного Могилою в умственной жизни южнорусского народа, стоит взглянуть на то состояние, в каком эта умственная жизнь находилась на Руси до него, и тогда-то его заслуга окажется очень значительною, а успех его предприятия чрезвычайно важным по своим последствиям. В стране, где в продолжение веков господствовала умственная лень, где масса народа пребывала по своим понятиям почти в первобытном язычестве, где духовные, единственные проводники какого-нибудь умственного света, машинально и небрежно исполняли обрядовые формы, не понимая их смысла, не имея понятия о сущности религии, где только слабые зачатки просвещения, брошенные эпохою Острожского, кое-как прозябали, подавляемые неравною борьбою с чужеродным и враждебным строем образования; в стране, где русский язык, русская вера и даже русское происхождение клеймились печатью невежества, грубости и отвержения со стороны господствующего племени — в этой стране вдруг являются сотни русских юношей с приемами тогдашней образованности, и они, не краснея, называют себя русскими; с принятыми средствами науки они выступают на защиту своей веры и народности! Правда, в Польше, где только высший класс пользовался правом гражданства, а масса простого народа была подавлена гнетом самого бесчеловечного порабощения, высший русский класс так неудержимо изменял своей вере и народности, что его не могла уже остановить никакая коллегия. Польская образованность, направляемая иезуитами, разрушила бы рано или поздно все планы Петра Могилы, если бы вслед за тем не поднялся южнорусский народ против Польши под знаменами Хмельницкого. Киевскую коллегию с ее братством, без сомнения, постигла бы та же участь, какая стерла с лица земли львовские, луцкие, виленские и другие школы; но семя, брошенное Могилою в Киеве, роскошно возросло не для одного Киева, не для одной Малороссии, а для всего русского мира: это совершилось через перенесение начал киевского образования в Москву, как скажем впоследствии. И в этом-то важнейшая и великая заслуга киевской коллегии и ее бессмертного основателя. Несмотря на господство латинского языка, к сожалению, в ущерб греческого, киевская коллегия, однако, работала над развитием русского языка и словесности. Студенты сочиняли проповеди по-русски; выходившие из коллегии в священники были в состоянии говорить поучения народу, а в Братском монастыре не проходило ни одной праздничной обедни, когда бы многочисленному, собравшемуся в храме, народу не говорились проповеди или не изъяснялся катехизис православой веры. Проповедничество с тех пор стало обычным явлением в малорусских церквах, тогда как в Великой Руси проповедь была тогда явлением еще почти неслыханным. Студенты киевской коллегии занимались также стихотворною литературою и получили к ней особое пристрастие, но, к сожалению, писали по польскому образцу силлабическим размером, совсем несвойственным, как оказалось, природе русского языка по свойству его ударений; главный же недостаток тогдашних стиходеев был тот, что они разумели под поэзиею только форму, а не содержание. Стихотворцы щеголяли разными затейливыми формами мелких стихотворений (как наприм. акростихи, раковидные или раки, которые можно было читать с левой руки к правой и обратно, эпиграммы в форме яйца, куба, бокала, секиры, пирамиды и т.п.). В ходу были стихотворения, называемые поэмы и оды; то были панегирические стихотворения к значительным лицам по разным случаям, поздравления с именинами, с бракосочетанием, погребальные, воспевание герба, посвящения и пр. Они по предписанным правилам отличались крайнею лестью к воспеваемому лицу и самоунижением автора. Часто стихотворения имели религиозное содержание, и образчиком таких могут служить многие стихотворения, помещенные в изданной в 1646 г. книге: «Перло многоценное», написанное Кириллом Транквиллионом; во вкусе того времени были стихотворения нравственно-поучительные, в которых олицетворялись разные добродетели, пороки и вообще отвлеченные понятия. Несмотря на сильную страсть к стихоплетству, киевская коллегия не произвела ничего замечательного в области поэзии, и это тем более поразительно, что в тот же самый век в малорусской народной поэзии, не ведавшей никаких школьных правил и пиитики, творились истинно поэтические произведения, полные вдохновения и жизни: таковы напр. казацкие думы, явно принадлежащие XVII веку. Ученики слагали праздничные вирши преимущественно на Рождество Христово и пели, расхаживая по домам жителей; вирши этого рода перенимались и обращались даже в народе, но они резко отличаются от народных праздничных песен своею неуклюжестью, вычурностью и отсутствием поэзии. В области драматической поэзии опыты воспитанников киевской коллегии имели более всего значения по своим последствиям, так как они, хотя в отдаленности, стали зародышем русского театра. Начало драматической поэзии в Киеве положено «вертепами». Так назывались маленькие переносные театры, которые ученики носили с собою, переходя из дому в дом на праздник Рождества Христова. На этих театрах действовали куклы, а ученики говорили за них речи. Предметами представлений были разные события из истории рождения и младенчества Христова. Такие вертепы существовали до позднейшего времени, и, вероятно, в древние времена они мало чем отличались от позднейших. Кроме представлений религиозных, в вертепах (как можно заключить по примерам позднейших времен) для развлечения зрителей представлялись разные сцены из народной обыденной жизни. За этою первобытною формою следовали «действа» или представления, взятые из священной истории, где являлись олицетворенными разные отвлеченные понятия. Такого рода представления были в большой моде у иезуитов и в подражание им перешли в киевскую коллегию. Язык, на котором писались опыты воспитанников киевской коллегии того времени, удален от живой народной речи и представляет смесь славянского языка с малорусским и польским, со множеством высокопарных слов. Достойно замечания, что после Могилы русский книжный язык стал мало-помалу очищаться от полонизмов и вырабатывалась новая книжная речь, которая послужила основанием настоящему русскому языку. В комических произведениях южной Руси язык книжный приближался к народному малорусскому. Враги православия, при всяком случае, старались делать коллегии всякое зло. В 1640 году Могила в своем универсале жаловался, что «наместник киевского замка, потакая злобе врагов коллегии, нарочно подослал своего поверенного, который, стакнувшись в корчме с некоторыми другими лицами, напал на студента Гоголевского, обвинил его в каком-то бесчинстве, а наместник без дальнего рассмотрения казнил его». Это было сделано с тем намерением, чтобы студенты, испугавшись дальнейшего преследования, разбежались. Событие это было так важно, что Могила должен был ехать на сейм и просить от польского правительства законной защиты своему училищу. Уже в это время Могила, как он сам писал, потратил большую часть своего состояния на устроение училища и церкви. Вотчины, как его собственные, так и Печерского монастыря, с трудом могли доставлять средства на поддержку коллегии, по причине разорений, понесенных ими то от татарских набегов, то от междоусобных войн с казаками, и митрополит принужден был просить пособия от разных братств. Несмотря на все это, он напрягал все свои силы для поддержки своего любимого детища. В своем духовном завещании, написанном им, как видно, в то время, когда он чувствовал приближение смерти, он говорит: «Видя, что упадок святого благочестия в народе русском происходит не от чего иного, как от совершенного недостатка образования и учения, я дал обет Богу моему — все мое имущество, доставшееся от родителей, и все, что ни оставалось бы здесь от доходов, приобретаемых с порученных мне святых мест, с имений, на то назначенных, обращать частию на восстановление разрушенных храмов Божиих, от которых оставались плачевные развалины, частию на основание школ в Киеве…» Коллегию свою он называет в завещании своим единственным залогом, и желая «оставить ее укорененною в потомственные времена», в виде посмертного дара завещает ей 81 000 польских золотых, всю свою библиотеку, четвертую часть своего серебра, некоторые ценные вещи и, на вечное воспоминание о себе, свой серебряный митрополичий крест и саккос. Петр Могила скончался 1-го января 1647 года на пятидесятом году своей жизни, с небольшим за год до народного взрыва, иным путем отстоявшего русскую веру и народность. Глава 3 Царь Алексей Михайлович Тридцатилетнее царствование Алексея Михайловича принадлежит далеко не к светлым эпохам русской истории, как по внутренним нестроениям, так и по неудачам во внешних сношениях. Между тем причиною того и другого были не какие-нибудь потрясения, наносимые государству извне, а неумение правительства впору отклонять и прекращать невзгоды и пользоваться кстати стечением обстоятельств, которые именно в эту эпоху были самыми счастливыми. Царь Алексей Михайлович имел наружность довольно привлекательную: белый, румяный, с красивою окладистою бородою, хотя с низким лбом, крепкого телосложения и с кротким выражением глаз. От природы он отличался самыми достохвальными личными свойствами, был добродушен в такой степени, что заслужил прозвище «тишайшего», хотя по вспыльчивости нрава позволял себе грубые выходки с придворными, сообразно веку и своему воспитанию, и однажды собственноручно оттаскал за бороду своего тестя Милославского. Впрочем, при тогдашней сравнительной простоте нравов при московском дворе, царь вообще довольно бесцеремонно обращался со своими придворными. Будучи от природы веселого нрава, царь Алексей Михайлович давал своим приближенным разные клички и в виде развлечения купал стольников в пруду в селе Коломенском. [46] Он был чрезвычайно благочестив, любил читать священные книги, ссылаться на них и руководиться ими; никто не мог превзойти его в соблюдении постов: в великую четыредесятницу этот государь стоял каждый день часов по пяти в церкви и клал тысячами поклоны, а по понедельникам, средам и пятницам ел один ржаной хлеб. Даже в прочие дни года, когда церковный устав разрешал мясо или рыбу, царь отличался трезвостью и умеренностью, хотя к столу его и подавалось до семидесяти блюд, которые он приказывал рассылать в виде царской подачи другим. Каждый день посещал он богослужение, хотя в этом случае и не был вовсе чужд ханжества, которое неизбежно проявится при сильной преданности букве благочестия; так, считая большим грехом пропустить обедню, царь, однако, во время богослужения разговаривал о мирских делах со своими боярами. Чистота нравов его была безупречна: самый заклятый враг не смел бы заподозрить его в распущенности: он был примерный семьянин. Вместе с тем он был превосходный хозяин, любил природу и был проникнут поэтическим чувством, которое проглядывает как в многочисленных письмах его, так и в некоторых поступках. Оттого-то он полюбил село Коломенское, которое отличается живописным местоположением, хотя далеко не величественным и не поражающим взор, а из таких, — свойственных русской природе, — которые порождают в душе ощущение спокойствия. Там проводил он обыкновенно лето, занимаясь то хозяйственными распоряжениями, то соколиной охотой, к которой имел особенную страсть; там почти во все свое царствование он строил и перестраивал себе деревянный дворец, стараясь сделать его как можно изящнее и наряднее. Алексей Михайлович принадлежал к тем благодушным натурам, которые более всего хотят, чтоб у них на душе и вокруг них было светло; он неспособен был к затаенной злобе, продолжительной ненависти и потому, рассердившись на кого-нибудь, по вспыльчивости мог легко наделать ему оскорблений, но скоро успокаивался и старался примириться с тем, кого оскорбил в припадке гнева. Поэтическое чувство, постоянно присущее его душе и не находившее иного выхода, пристрастило его к церковной и придворной обрядности. Многообразный чин царских выходов, богомолий, приемов, посольств, царских лицезрений, торжественных продолжительных обедов и т.п. чин, издавна соблюдаемый в Москве, рядом со множеством таких же церковных обрядов, получил тогда более живой характер, потому что сам царь одухотворял букву обряда своею любовью и поэтическим чувством. Никогда еще обряды не отправлялись с такою точностью и торжественностью; вся жизнь царя была подчинена обряду, не только потому, что так установилось в обычае, но и потому, что царь любил обряд: он удовлетворял его натуре, искавшей изящества, художественной красоты, нравственного идеала, который, при его воспитании, только и мог состоять для него в образе строгого, но вместе с тем любящего исполнителя приемов православного благочестия. Незначительные подробности обряда занимали его как важные государственные дела. [47] Все время его жизни было размерено по чину обрядности, столько же церковной, сколько и дворцовой. В четыре часа утра он был на ногах, и тотчас начиналось моление, чтение полунощницы, утренних молитв, поклонение иконе того святого, чья память праздновалась в тот день, чтение из какого-нибудь рукописного сборника назидательного слова, потом церемонное свидание с царицею, шествие к заутрени. После заутрени сходились бояре, били челом пред государем; время для такого челобитья нужно было достаточное, потому что чем более боярин клал пред государем земных поклонов, тем сильнее выражал свою рабскую преданность. Начинался разговор о делах; царь сидит в шапке; бояре стоят перед ним; потом — все за царем идут к обедне; все равно, в будний день или в праздник, всегда идет царь к обедне, с тою только разницею, что в праздник царский выход был пышнее и с признаками, соответствующими празднику; на всякий праздник были свои обряды для царского выхода: в такой-то праздник, сообразно относительной важности этого праздника, царь должен был одеться так-то, например, в золотное платье, в другой — в бархатное и т.п. Точно также и сопровождавшие его бояре соблюдали праздничные правила в одежде. На обедню в будний день проходило времени около двух часов, в праздники — долее. После обедни в будни царь занимался делами: бояре, начальствовавшие приказами, читали свои доклады; затем дьяки читали челобитные. В известные дни, по царскому приказанию, собиралась боярская дума с приличными обрядами; здесь бояре уже сидели. По полудни дела оканчивались. Бояре разъезжались; начинался царский обед, всегда более или менее продолжительный; после обеда царь, как всякий русский человек того времени, должен был спать до вечерни: этот сон входил как бы в чин благочестивой, честной жизни. После сна царь шел к вечерне, а после вечерни проводил время в своем семейном или дружеском кругу, забавлялся игрою в шахматы или слушал кого-нибудь из дряхлых, бывалых стариков, которых нарочно держали при дворце для царского утешения. Тот рассказывал царю о далеком востоке, о кизильбашской земле; другой — о бедствиях, какие испытывать довелось ему от неверных в плену; третий, свидетель давно минувших смут, описывал литовское разорение, когда, как говорили, десятый человек остался на всей Руси. В это-то время дня, посвящаемого, по обрядному чину, отдыху, под конец своего царствования, Алексей Михайлович любовался сценическими действами, игрою драматических произведений: западно-русские книжники с этими нововведениями нашли доступ к тому поэтическому чувству царя, которое так привлекало его к богослужебным действам. Алексей Михайлович особенно являлся во всем своем царственном великолепии в большие праздники православной церкви, блиставшие в то время пышностью и своеобразием обрядов, соответствующих каждому празднику; они доставляли царю возможность на разные лады выказать свое наружное благочестие и свое монаршее величие. В рождественский вечер царский терем оглашался пением славельщиков, приходивших одни за другими из разных церквей и обителей; в крещение царь в своей диадиме (наплечное кружево) и царском платье, унизанном жемчугом и осыпанном дорогими камнями, шествовал на Иордань, сопровождаемый всех чинов людьми, одетыми сообразно своему званию, как можно наряднее (плохо одетых отгоняли подалее); в вербное воскресенье царь всенародно вел под патриархом коня, изображавшего осла; на Пасху он раздавал яйца и принимал червонцы в значении великоденских даров, которые, по тогдашним обычаям, подданные обязаны были давать своему государю в праздник Пасхи. Перед большими праздниками царь, по обряду, должен был совершать дела христианского милосердия, — ходил по богадельням, раздавал милостыню, посещал тюрьмы, выкупал должников, прощал преступников. В Московском государстве люди чванились родом и богатством; достоинство человека измерялось количеством золота и ценностью мехов на его одежде, и богач смотрел с презрением на бедняка; но рядом с этим нищий, по церковному взгляду, пользовался некоторого рода обрядовым уважением. Надменный боярин, богатый гость, разжившийся посулами дьяк, ожиревший от монастырских доходов игумен — все заискивали в нищем; всем нищий был нужен; все давали ему крохи своих богатств; нищий за эти крохи молил Бога за богачей; нищий своими молитвами ограждал сильных и гордых от праведной кары за их неправды. Они сознавали, что бездомный, хромой или слепой калека в своих лохмотьях сильнее их самих, облеченных в золотные кафтаны. Подобно тому, царь, возведенный на такую высоту, что все повергалось перед ним ниц, никто не смел сесть в его присутствии и всяк считал себе за великую благодать зреть его пресветлые очи, царь не только собственноручно раздавал милостыню нищей братии, но в неделю мясопустную приглашал толпу нищих в столовую палату, угощал их и сам с ними обедал. Это делалось в тот день, когда в церкви читается Евангелие о страшном суде, и делалось как бы для того, чтобы получить благословение, обещанное в Евангелии тем, которые накормят Христа в образе голодных. То был обряд, такой же обряд, какими были: умовение ног, ведение осла, раздача красных яиц и т.п. Величие царское не умалялось от этого соприкосновения с нищетою, как равно и нищета не переставала быть тем же, чем была по своей сущности. То был только обряд. Приветливый, ласковый царь Алексей Михайлович дорожил величием своей царственной власти, своим самодержавным достоинством; оно пленяло и насыщало его. Он тешился своими громкими титулами и за них готов был проливать кровь. Малейшее случайное несоблюдение правильности титулов считалось важным уголовным преступлением. Все иноземцы, посещавшие Москву, поражались величием двора и восточным раболепством, господствовавшим при дворе «тишайшего государя». «Двор московского государя, — говорил посещавший Москву англичанин Карлейль, — так красив и держится в таком порядке, что между всеми христианскими монархами едва ли есть один, который бы превосходил в этом московский. Все сосредоточивается около двора. Подданные, ослепленные его блеском, приучаются тем более благоговеть пред царем и честят его почти наравне с Богом». Царь Алексей Михайлович являлся народу не иначе, как торжественно. Вот, например, едет он в широких санях: двое бояр стоят с обеих сторон в этих санях, двое на запятках; сани провожают отряды стрельцов. Перед царем метут по улице путь и разгоняют народ. Москвичи, встречаясь с едущим государем, прижимаются к заборам и падают ниц. Всадники слезали с коней и также падали ниц. Москвичи считали благоразумным прятаться в дом, когда проезжал царь. По свидетельству современника Котошихина, царь Алексей сделался гораздо более самодержавным, чем был его родитель. Действительно, мы не встречаем при этом царе так часто земских соборов, как это бывало при Михаиле. Земство поглощается государством. Царь делается олицетворением нации. Все для царя. Алексей Михайлович стремился к тому же идеалу, как и Грозный царь, и, подобно последнему, был, как увидим, напуган в юности народными бунтами; но разница между тем и другим была та, что Иван, одаренный такою же, как и Алексей, склонностью к образности и нарядности, к зрелищам, к торжествам, к упоению собственным величием, был от природы злого, а царь Алексей — доброго сердца. Иван в служилом классе видел себе тайных врагов и душил его самым нещадным образом, но в то же время, сознавая необходимость его службы, разъединял его, опирался на тех, которых выбирал в данное время, не давая им зазнаваться, и держал их всех в повиновении постоянным страхом; царь же Алексей, напротив, соединял свои самодержавные интересы с интересами служилых людей. Тот же англичанин Карлейль метко заметил, что царь держит в повиновении народ и упрочивает свою безмерную самодержавную власть, между прочим, тем, что дает много власти своим чиновникам — высшему (т.е. служилому) сословию над народом. Сюда должны быть отнесены, главным образом, начальники приказов, дьяки и воеводы, а затем вообще все те, которые стояли на степени какого-нибудь начальства. Служилым и приказным людям было так хорошо под самодержавною властью государя, что собственная их выгода заставляла горою стоять за нее. С другой стороны, однако, это подавало повод к крайним насилиям над народом. Злоупотребления насильствующих лиц и прежде тягостные не только не прекратились, но еще более усилились в царствование Алексея, что и подавало повод к беспрестанным бунтам. Кроме правительствующих и приказных людей, царская власть находила себе опору в стрельцах, военном, как бы привилегированном сословии. При Алексее Михайловиче они пользовались царскими милостями, льготами, были охранителями царской особы и царского дворца. Последующее время показало, чего можно было ожидать от таких защитников. Иностранцы очень верно замечали, что в почтении, какое оказывали тогдашние московские люди верховной власти, было не сыновнее чувство, не сознание законности, а более всего рабский страх, который легко проходил, как только представлялся случай, и оттого, если по первому взгляду можно было сказать, что не было народа более преданного своим властям и терпеливо готового сносить от них всякие утеснения, как русский народ, то, с другой стороны, этот народ скорее, чем всякий другой, способен был к восстанию и отчаянному бунту. Многообразные события такого рода вполне подтверждают справедливость этого взгляда. При господстве страха в отношениях подданных к власти, естественно, законы и распоряжения, установленные этою властью, исполнялись настолько, насколько было слишком опасно их не исполнять, а при всякой возможности их обойти, при всякой надежде остаться без наказания за их неисполнение, они пренебрегались повсюду, и оттого верховная власть, считая себя всесильною, была на самом деле часто бессильна. Так и было при Алексее Михайловиче. Несмотря на превосходные качества этого государя, как человека, он был неспособен к управлению: всегда питал самые добрые чувствования к своему народу, всем желал счастья, везде хотел видеть порядок, благоустройство, но для этих целей не мог ничего вымыслить иного, как только положиться во всем на существующий механизм приказного управления. Сам считая себя самодержавным и ни от кого независимым, он был всегда под влиянием то тех, то других; но безукоризненно честных людей около него было мало, а просвещенных и дальновидных еще менее. И оттого царствование его представляет в истории печальный пример, когда, под властью вполне хорошей личности, строй государственных дел шел во всех отношениях как нельзя хуже. Сначала, в первые годы по своем вступлении на престол, Алексей Михайлович находился под влиянием своего воспитателя, боярина Бориса Морозова, который, руководя государем, собственно был правителем всего государства и раздавал места преданным ему лицам. На первых порах правительство нового царя обратило внимание на давнее неисполнение законов, клонившихся к укреплению людей на своих местах. Во все царствование Михаила, как было уже говорено, хлопотали о том, чтобы тяглые люди не выбывали из тягла и через то не происходило неурядицы во взимании платежей и отправлении повинностей. Цель правительства не достигалась. Тяглые люди, несмотря на распоряжение тысячу шестьсот двадцатых годов, беспрестанно бегали или самовольно записывались в другие сословия. Так, посадские люди записывались для вида в казаки или стрельцы, закладывались за частных лиц, поступали в число монастырских крестьян и слуг, а сами, однако, оставались жить на прежних местах, занимались торговлею и промыслами, но, переставши быть на бумаге посадскими, не хотели нести тягла, которое падало исключительно на остававшихся в посадском звании. Последние досаждали правительство теми жалобами, которые беспрестанно раздавались из посадов и в прошлое царствование: они, отягощенные всякими поборами и повинностями, погибают от правежей, тогда как другие их братья пользуются незаконно льготою. Было на посадах и другое злоупотребление: люди, по рождению не принадлежавшие к посадским, — дети священно— и церковнослужителей, казаки, стрельцы, крестьяне, жили на посадах, приобретши там, то посредством браков и наследства, то покупкою, места и не несли тягла. В тяглых волостях, в селах и деревнях крестьяне, которые были побогаче, давши воеводам взятки, отписывались от сошного письма, так что в сохе (единице, с которой брались налоги) оставались только менее зажиточные люди, так называемые «середние и молодшие». Вотчинные и помещичьи крестьяне повсюду оставляли свои земли и бегали с места на место; богатые землевладельцы переманивали крестьян от небогатых помещиков; последние жаловались, что их имения пустеют и им не с чего отправлять службы. В виду прекращения беспорядков, как в посадах, так и волостях, правительство подтверждало прежние распоряжения, но они не исполнялись как и прежде; и долго после того приходилось власти принимать меры для той же цели. По отношению к вотчинным крестьянам велено было сделать новую перепись; запрещено принимать беглых из крестьян; обещано было наказание тем землевладельцам, которые станут подавать писцам лживые сказки, но как только сделана была эта перепись, тотчас же явилось много челобитчиков на помещиков и вотчинников в том, что они присваивали чужих крестьян, из двух и трех дворов переводили их в своих сказках в один двор, показывали крестьянские дворы людскими, т.е. холопскими, жилые дворы писали пустыми и т.п. В 1647 году оказалось, что перепись сделана неверно; последовал указ, чтобы сделать поверку, и у тех землевладельцев, которые окажутся виновными в несправедливых показаниях о своих владениях, отнимать по пятидесяти четей земли и отдавать тем, которые на них донесут. Само собою разумеется, эта мера оказала развратительное влияние, приучая служилых стремиться к наживе несчастием своих собратий. Одновременно с этим же установлен был, вместо десятилетнего, пятнадцатилетний срок для возвращения беглых. И в служилом сословии безурядица продолжалась. Служилые, поверстанные в украинные города: Воронеж, Шацк, Белгород и др., убегали со службы; иные поступали в крестьяне, в кабалу, шатались по северным областям в захребетниках, т.е. поденщиках, иные занимались воровством и грабежами. Их приказано ловить, бить кнутом и сажать в тюрьмы. Распространилась фальшивая монета; ходили медные и оловянные деньги и поступали в казну, нанося ей убыток. Торговые люди тяготились льготами, дарованными иноземцам, особенно англичанам, и в 1646 году подали царю челобитную за множеством подписей торговцев разных городов, представляли, что иноземцы в прошедшее царствование наводнили собою все государство, построили в столице и во многих городах свои дворы, торговали беспошлинно, рассылали своих агентов закупать из первых рук русские произведения, не хотели покупать их от русских торговцев, сговариваясь, назначали на свои товары какую хотели цену и вдобавок насмехались над русскими купцами, говоря: «Мы их заставим торговать одними лаптями». Когда один русский торговый человек, ярославец Лаптев, вздумал было сам поехать за границу с мехами в Амстердам, то у него не купили там ни на один рубль товару. Русские торговцы умоляли царя «не дать им, природным государевым холопам и сиротам, быть от иноверцев в вечной нищете и скудости», запретить всем иноземцам торговать в Московском государстве, кроме одного Архангельска, и также не давать иноземцам на откуп промыслов… Челобитная эта до некоторого времени не имела успеха, что и было одной из причин недовольства против правительства. Вскоре по вступлении на престол Алексея Михайловича, в марте 1646 года введена была новая пошлина на соль. Этой пошлиной хотели заменить разные старые мелкие поборы: проезжие мыты, стрелецкие и ямские деньги и т.п. Новую пошлину следовало собирать на местах добывания соли гостям и торговым людям, которые туда приезжали, а за ней потом уже этим гостям и вообще всем торговым людям можно было торговать по всему государству солью беспошлинно. По-видимому, мера эта, упрощая сборы, должна была служить облегчением; но вышло не так: народу пришлось платить за необходимый жизненный предмет двумя гривнами на пуд более, чем он платил в прежние годы; народ был очень недоволен этим. По причине дороговизны соли, рыбные торговцы стали недосаливать рыбу, а так как соленая рыба составляла главнейшую пищу тогдашних русских, то, с одной стороны, потребители не стали покупать дурной рыбы, а с другой — у торговцев попортился товар, и они понесли большие убытки: соленая рыба чрезмерно поднялась в цене. Вместе с пошлиной на соль, разрешено было употребление табака (нам известно, впрочем, такое разрешение по отношению к Сибири, с тем, чтобы продажа табака была собственностью казны). Еще недавно за употребление табака при Михаиле Федоровиче резали носы: новое распоряжение обличало склонность боярина Морозова к иноземным обычаям и сильно раздражало благочестивых людей, которые составили уже себе понятие об этом растении, как о «богомерзкой траве». В начале 1647 года государь задумал жениться. Собрали до двухсот девиц; из них отобрали шесть и представили царю. Царь выбрал Евфимию Федоровну Всеволожскую, дочь касимовского помещика, но когда ее в первый раз одели в царскую одежду, то женщины затянули ей волосы так крепко, что она, явившись перед царем, упала в обморок. Это приписали падучей болезни. Опала постигла отца невесты за то, что он, как обвиняли его, скрыл болезнь дочери. Его сослали со всею семьею в Тюмень. Впоследствии он был возвращен в свое имение, откуда не имел права куда-либо выезжать. Происшествие с невестою так подействовало на царя, что он несколько дней не ел ничего и тосковал, а боярин Морозов стал развлекать его охотою за медведями и волками. Молва, однако, приписывала несчастья Всеволожской козням этого боярина, который боялся, чтобы родня будущей царицы не захватила власти и не оттеснила его от царя. Морозов всеми силами старался занять царя забавами, чтобы самому со своими подручниками править государством, и удалял от двора всякого, кто не был ему покорен. Одних посылали подалее на воеводства, а других и в ссылку. Последнего рода участь постигла тогда одного из самых близких людей к царю, его родного дядю по матери, Стрешнева. Его обвинили в волшебстве и сослали в Вологду. Более всею нужно было Морозову, для упрочения своей власти, женить царя так, чтобы новая родня была с ним заодно. Морозов нашел этот способ. Был у него верный подручник, дворянин Илья Данилович Милославский, у которого были две красивые дочери. Морозов составил план выдать одну из них за царя, а на другой жениться самому. Боярин расхвалил царю дочерей Милославского и прежде всего дал царю случай увидеть их в Успенском соборе. Царь засмотрелся на одну из них, пока она молилась. Вслед за тем царь велел позвать ее с сестрою к царским сестрам, явился туда сам и, разглядевши поближе, нарек ее своею невестою. 16 января 1648 года Алексей Михайлович сочетался браком с Мариею Ильинишною Милославскою. Свадьба эта, сообразно набожным наклонностям царя, отличалась тем, что, вместо игры на трубах и органах, вместо битья в накры (литавры), как это допускалось прежде на царских свадьбах, певчие дьяки распевали стихи из праздников и триодий. Брак этот был счастлив; Алексей Михайлович нежно любил свою жену. Когда впоследствии она была беременна, царь просил митрополита Никона молиться, чтобы ее «разнес Бог с ребеночком», и выражался в своем письме такими словами: «А какой грех станетца, и мне, ей-ей, пропасть с кручины; Бога ради, моли за нее». Но не таким оказался брак Морозова, который, через десять дней после царского венчания, женился на сестре царицы, несмотря на неравенство лет; Морозов был женат в первый раз еще в 1617. Поэтому неудивительно, что у этой брачной четы, по выражению англичанина Коллинса, вместо детей, родилась ревность, которая познакомила молодую жену старого боярина с кожаною плетью в палец толщиною. Боярин Морозов думал, что теперь-то он сделается всесильным, и обманулся. Ненавистная народу соляная пошлина была отменена, как бы в знак милости по поводу царского бракосочетания, но у московского народа и без того уже накипело сильное неудовольствие. Брак царя увеличил это неудовольствие. Морозов стал выдвигать родственников молодой царицы, а они все были люди небогатые, отличались жадностью и стали брать взятки. Сам царский тесть увидел возможность воспользоваться своим положением для своего обогащения. Но никто так не опротивел народу, как двое подручников Морозова, состоявшие в родстве с Милославскими: Леонтий Степанович Плещеев и Петр Тихонович Траханиотов. Первый заведывал земским приказом, а второй — пушкарским. Плещеев обыкновенно обирал тех, которые приходили к нему судиться, и, кроме того, завел у себя целую шайку доносчиков, которые подавали на людей ложные обвинения в разных преступлениях. Обвиняемых сажали в тюрьму и вымучивали у них взятки за освобождение. Траханиотов поступал жестоко с подначальными служилыми людьми и удерживал следуемое им жалованье. Торговые люди были озлоблены против Морозова за потачку иностранцам и за разные новые поборы, кроме соляной пошлины; так, например, для умножения царских доходов выдуман был казенный аршин с клеймом орла, который все должны были покупать, платя в десять раз более против его стоимости. Никакие просьбы не доходили до царя; всякое челобитье решал Морозов или его подручники. Наконец, толпы народа стали собираться у церквей на сходки, положили остановить царя силой на улице и потребовать у него расправы над его лихими слугами. 25 мая 1648 года царь возвращался от Троицы: толпа остановила его, некоторые схватили за узду его коня; поднялся крик, требовали, чтобы царь выслушал народ: жаловались на Плещеева, просили сменить его и назначить на его место другого. Мольбы сопровождались, по обычаю, замечаниями, что «иначе народ погибнет вконец». Молодой царь испугался такой неожиданности, не сердился, но ласково просил народ разойтись, обещал разведать все дело и учинить правый суд. Народ отвечал ему громкими изъявлениями благодарности и провожал желаниями многолетнего здравия. Может быть, дело этим бы и кончилось, но тут некоторые из подручников Морозова, благоприятелей Плещеева, бросились на толпу с ругательствами и начали кнутьями бить по головам тех, которые, как они заметили, выступали вперед к царю с жалобами. Толпа пришла в неистовство и начала метать камнями. Приятели Плещеева бросились опрометью в Кремль. Народ с криком — за ними. Они едва успели пробраться во дворец. Стрельцы, стоявшие на карауле в Кремле, с трудом могли удержать толпу от вторжения во дворец. Толпа все более и более разъярялась и кричала, чтобы ей выдали Плещеева на казнь. Тогда попытался выйти на крыльцо всемогущий боярин Морозов, но вид его только более озлобил народ. Его не слушали, ему не давали говорить и вопили: «Мы и тебя хотим взять!» Морозов поспешно удалился во дворец. Неистовая толпа бросилась на дом Морозова, в котором оставалась его жена. Народ разломал ворота и двери, ворвался в дом; все в нем было перебито, изломано; из сундуков вытаскивали золотные ткани, меха, жемчуг; все было поделено; сорвали с икон богатые оклады и выбрасывали на площадь; один из верных слуг Морозова осмелился сказать что-то противное народу: он был немедленно выброшен за окно и зашибся до смерти. Боярыню Морозову не тронули, но сказали ей: «Если бы ты не была сестра царицы, то мы бы тебя изрубили в куски!» Ограбивши дом, москвичи ограбили все боярские службы, разбили богатую карету, окованную серебром, подаренную царем на свадьбу Морозову, добрались и до погребов, где стояли бочки с медом и винами, разбили их, разлили, так что по колено ходили в вине, и перепились до того, что многие тут же умерли. Расправившись с домом Морозова, толпа бросилась на дворы разных его благоприятелей, разнесла дом Плещеева и Траханиотова, которых, однако, не нашли. Ограблены были также дворы бояр-князей: Одоевского, Львова и др. Досталось и думному дьяку Назару Чистову: народ злился на него за прежнюю, уже отмененную, соляную пошлину. Незадолго перед тем он расшибся, упавши с лошади, и лежал больной; услыхавши, что народ ломится к нему на двор, он заполз под кучу веников и приказал слуге наложить еще сверху свиных окороков, но слуга, захвативши в доме несколько сот червонцев, выдал его народу, а сам бежал. Народ вытащил Чистова из-под веников и заколотил палками до смерти. Кремль между тем затворили, а народ, учинивши свою расправу, опять бросился к Кремлю требовать выдачи своих лиходеев. Царь выслал к мятежникам своего двоюродного дядю Никиту Ивановича Романова, которого народ любил; но на все его увещания толпа твердила одно: выдать на казнь Морозова, Плещеева и Траханиотова. Романов обещал доложить об этом царю, но заметил народу, что Морозова и Траханиотова нет в Кремле. Тогда во дворце решили пожертвовать Плещеевым и вывели его из Кремля в сопровождении палача. Народ не дал палачу исполнить казни, вырвал у него из рук Плещеева и заколотил палками до смерти. Его голова была разбита, так что мозг брызнул некоторым в лицо. «Вот как угощают плутов и воров!» — кричал народ. На другой день толпа снова бросилась к Кремлю требовать Морозова и Траханиотова. Морозов хотел было перед тем спастись бегством, ускользнул из Кремля, но его узнали ямщики, и он едва успел уйти от них и пробраться обратно в Кремль. Царь, чтобы спасти Морозова, решился пожертвовать и Траханиотовым. Его в Кремле действительно не было. Царь выслал князя Пожарского к народу с приказом отыскать Траханиотова и казнить. Траханиотов между тем успел уже уйти из Москвы и был схвачен близ Троицы. По царскому приказанию, в угодность народу, его водили с колодкой на шее по городу, а потом отрубили ему голову. Было уже за полдень. Доходила очередь до Морозова. Вдруг на Дмитровке вспыхнул пожар и быстро распространился по Тверской, Петровке, дошел до реки Неглинной; наконец загорелся большой кружечный двор или кабак. Толпа в неистовстве бросилась на даровую водку; спешили разбивать бочки, черпали шапками, рукавицами, сапогами и перепились до того, что многие тут же задохлись от дыму. Пожар потух только к вечеру. Народ говорил, что он прекратился только тогда, когда догадались бросить в огонь тело Плещеева. Пожар несколько отвлек народ от мятежа: многим пришлось думать о собственной беде, вместо общественной. Между тем правительство старалось дружелюбными средствами примириться с народом и охранить себя от дальнейшего мятежа. Царь угощал вином и медом стрельцов и немцев, охранявших дворец и Кремль, а царский тесть Илья Данилович каждый день делал пиры и приглашал то тех, то других влиятельнейших лиц из гостиной и суконной сотен. Духовные, по приказанию патриарха Иосифа, своими увещаниями успокаивали народ, уверяли, что с этих пор все пойдет хорошо. В угоду народу некоторые лица, навлекшие на себя народное недоброжелательство, были смещены со своих мест и заменены другими, более угодными в то время народу. Наконец, когда явилась надежда, что гроза утихла, царь воспользовался одним из праздничных дней, когда совершался крестный ход, и велел заранее объявить народу, что хочет говорить с ним. В назначенный день царь явился на площади и произнес народу речь: он не только не укорял народ за мятеж, но как бы оправдывал его, сказал, что Плещеев и Траханиотов получили достойную кару, обещал народу правосудие, льготы, уничтожение монополий и царское милосердие. Все это клонилось к тому, чтобы спасти Морозова. Царь не оправдывал и его, но выразился в таком смысле: «Пусть народ уважит мою первую просьбу и простит Морозову то, что он сделал недоброго; мы, великий государь, обещаем, что отныне Морозов будет оказывать вам любовь, верность и доброе расположение, и если народ желает, чтобы Морозов не был ближним советником, то мы его отставим; лишь бы только нам, великому государю, не выдавать его головою народу, потому что он нам как второй отец: воспитал и возрастил нас. Мое сердце не вынесет этого!» Из глаз царя полились слезы. Народ был тронут, поклонился царю и воскликнул: «Многие лета великому государю! Как угодно Богу и царю, пусть так и будет!» Морозова, для большей безопасности, отправили на время в Кирилло-Белозерский монастырь, где он, впрочем, пробыл недолго и, по возвращении своем, хотя уже не играл прежней роли, но оставался одним из влиятельных лиц, старался как можно более угождать народу и казаться защитником его нужд. После обещания, данного народу о введении правосудия, 16-го июля 1648 года, царь, вместе с духовенством, боярами, окольничьими и думными людьми, постановил привести в порядок законодательство: положили выписать из правил апостол и Св. отец и гражданских законов греческих царей (т.е. из Кормчей книги) статьи, которые окажутся пристойными государским земским делам, собрать указы прежних государей и боярские приговоры, справить их с прежними судебниками, написать и изложить общим советом такие статьи, на какие нет указов и боярских приговоров, чтобы «Московского государства всяких чинов людям, от большего до меньшего чина, суд и расправа была во всяких делах всем равна». Поручение это было возложено на бояр: князя Никиту Ивановича Одоевского, князя Семена Васильевича Прозоровского, на окольничьего князя Федора Федоровича Волконского и на дьяков: Гаврилу Леонтьева и Федора Грибоедова. Положено было по составлении Уложения, для его утверждения, собрать земский собор из выборных людей всех чинов. Вслед за тем продажа табака, соблазнявшая благочестивых людей, была прекращена, и табак, приготовленный для продажи от казны, велено было сжечь. Между тем мятеж в Москве, кончившийся так удачно для мятежников, подал пример народу и в других городах. В отдаленном Сольвычегодске посадские люди дали взятку Федору Приклонскому, приезжавшему туда для сбора денег на жалованье ратным людям, а когда в июле дошли до них вести о том, что произошло в Москве, отняли назад то, что сами дали; вдобавок ограбили Приклонского, изодрали у него бумаги и самого чуть не убили. В то же время в Устюге произошло подобное: дали подьячему взятку, потом, услышавши о московских происшествиях, отняли и убили самого подъячего, ограбили воеводу Милославского и хотели убить. Мятежники, по этому поводу, передрались между собою и ограбили своих зажиточных посадников, которые мирволили начальству. Посланный туда для розыску князь Иван Ромодановский перевешал нескольких зачинщиков, но при этом, по московскому обычаю, брал с устюжан взятки. В самой Москве начинались в январе 1649 года новые попытки взволновать народ, чтобы убить Морозова и царского тестя, которого считали всесильным человеком и обвиняли в корыстолюбии; но возмутители были в пору схвачены и казнены. В октябре 1648 года созванный собор утвердил Уложение, состоявшее из 25 глав, заключающее уголовные законы, дела об обидах, полицейские распоряжения, правила судопроизводства, законы о вотчинах, поместьях, холопах и крестьянах, устройство и права посадских, права всех сословий вообще, определяемые размером бесчестия. Уложение в первый раз узаконило права государевой власти, обративши в постановление то, что прежде существовало только по обычаю и по произволу. Таким образом, во второй и третьей главе «О государской чести и о государевом дворе» указаны разные случаи измены, заговоров против государя, а также и бесчинств, которые могли быть совершены на государевом дворе. С этих пор узаконивается страшное государево «дело и слово». Доносивший на кого-нибудь в измене или в каком-нибудь злоумышлении объявлял, что за ним есть «государево дело и слово». Тогда начинался розыск «всякими сыски» и по обычаю употребляли при этом пытку. Но и тот, кто доносил, в случае упорства ответчика, также мог подвергнуться беде, если не докажет своего доноса: его постигало то наказание, какое постигло бы обвиняемого. Страх казни за неправый и неудачный донос подрывался другою угрозою: за недонесение о каком-нибудь злоумышлении против царя обещана была смертная казнь; даже жена и дети царского недруга подвергались смертной казни, если не доносили на него. Понятно, что всякому, слышавшему что-нибудь похожее на оскорбление царской особы, приходила мысль сделать донос, чтобы другой не предупредил его, потому что в последнем случае он мог подвергнуться каре за недонесение. Выборные люди, бывшие на соборе, особенно хлопотали о том, чтоб установить уравнение между тяглыми людьми, чтобы торговля и промысл находились исключительно в руках посадских и торговых людей. Тогда последовало новое подтверждение правила, чтобы на посадах не было других дворов, кроме посадских; постановлено, чтобы все посадские, которые вступили в другое звание или заложились за владельцев, возвращались снова в тягло; положено было отобрать у владельцев все слободы, заведенные на городских землях, и записать их в тягло, а кабальных людей, живших в этих слободах, вывести прочь. Уложение еще более закрепило крестьян: урочные годы были уничтожены; принимать чужих крестьян было запрещено; крестьянин, сбежавший от своего владельца, возвращался к нему по закону во всякое время, так же, как и бежавшие из дворцовых сел и черных волостей крестьяне возвращались на прежние места жительства без урочных лет; наконец, если крестьянин женился на беглой крестьянской или посадской девушке, то его отдавали вместе с женою, в первом случае, ее прежнему владельцу, а во втором — в посадское тягло. Прежние законы об отдаче крестьянина одного владельца другому, у которого убит крестьянин односельцем или господином отдаваемого, вошли в Уложение. Во всех делах, кроме уголовных, владелец отвечал за своего крестьянина. Тем не менее крестьяне и по Уложению все-таки еще отличались несколько от рабов или холопей: владелец не мог насильно обращать своего крестьянина в холопы, а крестьянин мог добровольно давать на себя кабалу на холопство своему владельцу, но не чужому. Частное землевладение было тогда достоянием служилого класса. Не все имели право покупать вотчины, а только служилые высших разрядов или те, которым дозволит царь. Вотчина была признаком знатности или царской милости. Вотчины были трех родов: родовые, купленные и жалованные. Вотчины родовые и жалованные переходили из рода в род по определенным правилам наследства. Купленной вотчиной распоряжался на случай смерти вотчинник совершенно по своему усмотрению. Раздел был поровну между сыновьями; дочери не наследовали при братьях, но братья обязаны были выдавать их замуж с приданым. Поместья в это время уже приближались к родовым имениям: хотя еще они не подлежали праву наследства, но, по смерти помещика, поместный приказ уже но закону отдавал (справлял) поместья за его детьми, а за неимением детей преимущественно за его родными. Вдовы и дочери получали из поместий умерших мужей и отцов так называемые «прожиточные поместья». В родовой и служебной лестнице сословий первое место по породе занимали царевичи, потомки разных мусульманских владетелей, принявших христианство, а за ними князья; но по служебному порядку выше всех стояли бояре, за ними окольничие, думные дворяне, составлявшие все вместе сословие думных людей; к ним присоединялись думные дьяки. Они не подвергались, по Уложению, торговой казни в тех случаях, когда подвергались другие. За бесчестие, нанесенное им, по Уложению наказывали кнутом и тюрьмою. Прочие служилые: стольники, стряпчие, московские дворяне, жильцы, городовые дворяне и дети боярские, дьяки, подьячие, стрельцы и других наименований служилые люди, за нанесенные им оскорбления, получали за бесчестие сумму их жалованья. Соответственно этому за оскорбление духовных лиц, носивших святительский сан, назначалась телесная казнь и тюремное заключение, соразмерно достоинству святителя, а за оскорбление прочих духовных лиц различное бесчестье. Достоинство неслужилых лиц измерялось особою таксою в различном размере, так что даже в одном сословии люди трех статей: большой, средней и меньшей получали различную плату за бесчестье; самая большая сумма бесчестия (за исключением Строгоновых, получавших 100 рублей за бесчестие) была 50 рублей. Жены получали вдвое, а девицы вчетверо против мужчин. Самая меньшая сумма бесчестья была рубль. Бесчестье полагалось вдвое, если кто кого обзывал незаконным сыном. Холоп не получал никакого бесчестья и сам ценился по закону в 50 рублей. Холопы по-прежнему были под произволом господ и освобождались от рабства в нескольких случаях: по желанию господина, в случае измены господина, по возвращении холопа из плена или же когда господин не кормил холопа, но в последнем случае нужно было признание господина. Кабальные были крепки только до смерти господина. Кроме кабал, в это время вошли в обычай «живые записи». Кое-где отцы и матери отдавали в работу детей на урочные годы, а иные по «живым записям» отдавались на прокорм в голодные годы. Суд в это время перешел почти исключительно в руки приказов. Значение губных старост с этих пор более упадает, чем прежде, и скоро оно дошло почти до ничтожества; во всем берет верх приказный порядок, в городах делаются могучими воеводы и дьяки, непосредственно зависящие от московских приказов. Люди со своими тяжбами ездят в Москву судиться в приказах и сильно тяготятся этим, потому что им приходится давать большие посулы и проживаться в Москве. Выражение «московская волокита», означавшее печальную необходимость тягаться в приказе и проживаться в столице, вошло в поговорку. Последующая жизнь русского народа показывает, что Уложение не только не ввело правосудия, но, со времени его введения, жалобы народа на неправосудие, на худое управление раздавались еще громче, чем когда-нибудь, и народ, как мы увидим, беспрестанно терял терпение и порывался к мятежам. Относительно церковного ведомства, Уложение узаконило, чтобы все дела и иски, возникающие между духовными, а также мирскими людьми, принадлежавшими к церковному ведомству, с одной стороны, и лицами гражданского ведомства, с другой, — судимы были в приказах большого дворца и монастырском. В последний собирались подати и повинности с монастырских имений. Это установление возбуждало недовольство ревнителей старинной независимости церкви. В 1649 году исполнилось давнее желание торговых людей: английской компании поставили в вину, что купцы ее тайно провозили чужие товары за свои, привозили свои дурные товары и «заговором» возвышали на них цены, а русским за их товары стакивались платить менее, чем следовало. За все это права компании уничтожались, всем англичанам велено было уехать в отечество; приезжать с товарами могли они вперед не иначе, как в Архангельск, и платить за свои товары пошлины. Вдобавок было сказано, что государь прежде позволял им торговать беспошлинно «ради братской дружбы и любви короля Карлуса, но так как англичане всею землею своего короля Карлуса убили до смерти, то за такое злое дело англичанам не довелось быть в Московском государстве». Удача московского мятежа искушала народ к восстаниям в других местах. Стало укореняться мнение, что царь Алексей Михайлович государствует только по имени, на самом же деле правление находится в руках бояр, особенно Морозова, царского тестя Милославского и их подручников. Несправедливости и обирательства воевод и дьяков усиливали и раздували народную злобу. Переставши верить, что все исходит от царя, считая верховную власть в руках бояр, народ естественно пришел к убеждению, что и народ — такие же подданные, как и бояре — имеет право судить о государственных делах. Такой дух пробудился тогда в двух северных городах: Новгороде и Пскове. Началось во Пскове. По Столбовскому договору со шведами постановлено было выдавать перебежчиков из обоих государств. К Швеции, как известно, отошли новгородские земли, населенные русскими. Из этих земель многие бежали в русские пределы. Выдавать их казалось зазорным, тем более, когда они говорили, что убегали оттого, что их хотели обратить в лютеранскую веру. Московское правительство договорилось со шведским заплатить за перебежчиков частью деньгами, а частью хлебом. Но в это время был хлебный недород. С целью выдать шведам хлеб по договору, правительство поручило скупку хлеба во Пскове гостю Емельянову. Этот гость увидел возможность воспользоваться данным ему поручением для своей корысти и, под предлогом соблюдения царской выгоды, не позволял покупать хлеба для вывоза из города иначе, как только у него. Хлеб, и без того вздорожавший от неурожая, еще более поднялся в цене. Псковичи естественно стали роптать на такую монополию; черные люди собирались по кабакам и толковали о том, что государством правят бояре и главный из них Морозов, что бояре дружат иноземцам, выдают казну шведской королеве, вывозят хлеб за рубеж, хотят «оголодить» русскую землю. В это время до псковичей дошел слух, что едет швед и везет из Москвы деньги. 27 февраля 1650 года человек тридцать псковичей из бедного люда (из меньших людей) пришли к своему архиепископу Макарию толковать, что не надобно пропускать за рубеж хлеба. Архиепископ позвал воеводу Собакина. Воевода пригрозил «кликунам», как называли тогда смелых хулителей начальственных повелений. Но кликуны не испугались воеводы и на другой день, 28 февраля, подобрали себе уже значительную толпу. Они собрались у всенародной избы и стали кричать, что не надобно вывозить хлеба. Вдруг раздался крик: «Немец едет! Везет казну из Москвы!» Действительно, в это время ехал шведский агент Нумменс и вез до двадцати тысяч рублей из тех денег, которые были назначены для уплаты шведам за перебежчиков. Нумменс ехал к Завеличью, где тогда стоял гостинный двор для иноземцев. Народ бросился на него. Его потащили ко всенародной избе, подняли на два, поставленные один на другой, чана, показали народу, отняли у него казну и бумаги и посадили под стражу. Потом толпа бросилась к дому ненавистного ей гостя Емельянова. Гость успел убежать. У жены его взяли царский указ, в котором было сказано, «чтобы этого указа никто не ведал». Псковичи кричали, что грамота писана боярами без ведома царя. Мятежники выбрали свое особое правление из посадских, не хотели знать воеводы и отправили в Москву от себя челобитчиков. Псковичи жаловались, что воевода берет в лавках насильно товары, заставляет ремесленников на себя работать, у служилых людей удерживает жалованье; его сыновья оскорбляют псковских женщин; воеводские писцы неправильно составили писцовые книги, так что посадским тяжелее, чем крестьянам. Что касается до поступка с Нумменсом, то псковичи говорили, будто швед им грозил войною. Кроме этой челобитной, псковичи послали особую челобитную к боярину Никите Ивановичу Романову, просили его походатайствовать, чтобы вперед воеводы и дьяки судили вместе с выборными старостами и целовальниками и чтобы псковичей не судили в Москве. Весть о псковском восстании быстро достигла Новгорода, а между тем и там уже народ роптал, когда царские биричи кликали по торгам, чтобы новгородские люди не покупали хлеба для себя иначе, как в небольшом количестве. Стали и новгородцы кричать, что царь ничего не знает, всем управляют бояре, отпускают за море казну и хлеб в ущерб русской земле. Умы уже были достаточно возбуждены, когда 15 марта случайно прибыл в Новгород проездом датский посланник Граб. Посадский человек Елисей Лисица на площади, перед земскою избою, взволновал народ, уверивши его, что приехал швед с царскою казною. Он возбуждал толпу и на гостей и богатых людей, которые имели поручение закупать для казны хлеб. Ударили в набат, началась «гиль», как говорилось тогда в Новгороде и в Пскове. Толпа бросилась на датского посланника, избила его, изувечила, потом разграбила дворы новгородских богачей. Митрополит Никон и воевода князь Федор Хилков пытались укротить мятеж, но силы у них было мало; а некоторые из служилых — стрельцы и дети боярские — перешли на сторону мятежа. Толпа освободила посаженного Никоном под стражу митрополичьего приказного Ивана Жеглова, и 16 марта составилось народное правительство из девяти человек (кроме посадских, в числе их был один стрелецкий пятидесятник и один подьячий). Жеглов был поставлен во главе этого народного правительства. По его принуждению, новгородцы составили приговор и целовали крест на том, «чтобы всем стать заодно, если государь пошлет на них рать и велит казнить смертью, а денежной казны и хлеба не пропускать за рубеж». Служилые люди, не желавшие приступать к ним, должны были поневоле прилагать руки к такому приговору. Никон пытался смирить мятежников духовным оружием и изрек над ними проклятие. Но это только более озлобило их. Они отправили к царю челобитчиков и в своей челобитной сочиняли, будто сам датский посланник Граб, со своими людьми, сделал нападение на новгородцев. Они просили, чтоб государь не велел отпускать за рубеж денежной казны и хлеба, потому что слух ходил такой, что шведы хотят, взявши государеву казну, нанять на нее войско и идти войной на Новгород и Псков. В Москве пришли в раздумье, когда узнали о мятежах в двух важнейших северных городах; московское правительство прибегло к полумерам: хотели в одно и то же время стращать мятежников и усмирить их ласкою. Отправили князя Ивана Хованского с небольшим войском, а между тем, в ответ на новгородскую челобитную, царь хотя и укорял новгородцев за мятеж и насилия, хотя и замечал, что «он с Божьей помощью знает, как править своим государством», но в то же время удостаивал мятежников объяснений: зачем нужно было отпускать хлеб, доказывал, что невозможно, по их просьбе, запретить продажу хлеба за границу, потому что тогда и шведы не повезут в Московское государство товаров и будет тогда Московскому государству оскудение. В угоду новгородцам, по их жалобам на воеводу Хилкова, царь объявлял им, что сменяет его и назначает вместо него князя Юрия Буйносова-Ростовского. Новгородцы объявили, что не пустят Хованского в город с военными силами: впрочем, и сам Хованский получил от царя наказ стоять у Хутынского монастыря, не пропускать никого в город и уговаривать новгородцев покориться царю. Но между самими новгородцами происходило уже раздвоение. Число удалых, готовых на крайнее сопротивление, редело; люди зажиточные были за правительство. Из самых ярых крикунов и зачинщиков находились такие, что готовы были отстать от общего дела ради целости собственной кожи. Таким образом, один из товарищей Жеглова, Негодяев, передался Хованскому, отправился в Москву и, получивши прощение, старался там, хотя безуспешно, обвинить митрополита Никона. В конце апреля Хованский вошел в город. Прежде всего он приказал отрубить голову одному посадскому человеку, Волку, обесчестившему датского посла, а народных правителей с толпою посадских, числом 218, посадил под стражу. Сначала из Москвы вышел было приговор казнить смертью зачинщиков, находившихся в составе народного правительства, и в том числе Жеглова, но потом приговор этот был отменен. Страшным казалось раздражать народ, тем более, что в то время Псков не так скоро и не так легко успокаивался, как Новгород. Во главе народного правительства в Пскове стоял земский староста Гаврило Демидов, человек крепкий волею; он долго удерживал своих товарищей и черный народ в упорстве. В конце марта царь прислал в Псков на смену Собакину другого воеводу князя Василия Львова, но псковичи не отпускали от себя Собакина, до тех пор, пока возвратятся из Москвы их челобитчики; а 28 марта, услышавши, что из Москвы посылается на них войско, пришли к новому воеводе, стали требовать от него выдачи им пороха и свинца; когда воевода не дал им, то они отняли силою то и другое и громко объявили, что те, которые придут на них из Москвы, «будут для них все равно, что немцы: псковичи станут с ними биться». Через день после того, 30 марта, явился в Псков от царя производить обыск князь Федор Волконский. Псковичи обругали его, нанесли ему несколько ударов и отняли у него грамоту, в которой приказано было ему казнить виновных. Псковичи, прочитавши эту грамоту, закричали: «Мы скорее казним здесь того, кто будет прислан из Москвы казнить нас». Ходили в народе слухи, что управлявшие государством бояре — в соумышлении с немцами, что царь от них убежал, находится в Литве и придет в Псков с литовским войском. Мятеж распространился на псковские пригороды. В псковской земле крестьяне и беглые холопы начали жечь помещичьи усадьбы, убивать помещиков. 12 марта явились обратно из Москвы псковские челобитчики. Царский ответ, который они привезли с собою, был неблагоприятен, особенно насчет той просьбы, которая была обращена к боярину Романову. «Боярин Романов, — сказано было в царской грамоте, — служит нам так, как и другие бояре: между ними нет розни; при наших предках никогда не бывало, чтобы мужики сидели у расправных дел вместе с боярами, окольничьими и воеводами, и вперед этого не будет». Через несколько дней в конце мая прибыл князь Хованский с войском под Псков. За ним, как обещал сам царь в своем ответе, должен был идти князь Алексей Трубецкой с большим войском — наказывать псковичей, если они не покорятся. Хованский, ставши близ города на Снятной горе, пытался увещаниями склонить псковичей к повиновению и послал дворянина Бестужева с товарищами. Псковичи убили Бестужева и дали Хованскому ответ, что они не сдадутся, хоть бы какое большое войско ни пришло на них. С тех пор два месяца стоял Хованский под Псковом. Происходило несколько стычек; эти стычки были неудачны для псковичей и по необходимости охладили жар мятежников. Как бы то ни было, псковичи, однако, долго еще не сдавались. Дело с ними имело вид междоусобной войны. Московское правительство опасалось, чтобы пример Пскова не подействовал на другие города, и прибегнуло к содействию русского народа. 26 июля созван был земский собор (впрочем, едва ли по тому способу выбора, какой бывал прежде). К сожалению, нет актов этого собора, но из последующих событий видно, что на этом соборе постановлено было употребить еще раз кроткие меры против мятежного Пскова. Отправлен был в Псков коломенский епископ Рафаил с несколькими духовными сановниками, а с ними выборные люди из разных сословий. Предлагалось псковичам прощение, если они прекратят мятеж, угрожали им, что в противном случае сам царь пойдет на них с войском. Со своей стороны новгородский митрополит Никон советовал царю дать полное прощение всем мятежникам, потому что этим способом скорее можно было добиться утишения смуты. Действительно, с одной стороны, неудачные вылазки охладили горячность псковичей; с другой — в Пскове люди зажиточные, так называемые лучшие, были решительно против восстания; каждый из них трепетал за свое достояние и страшился разорения, которое должно было постигнуть всех без разбора. Увещания Рафаила и пришедших с ним выборных людей имели значение голоса всей русской земли, изрекающей свой приговор над псковским делом. Псковичи покорились этому голосу. Мятежников не преследовало начальство; им дана была царская милость. Но свои «лучшие люди», псковские посадские, не хотели простить меньшим людям, которые во время своего господства поживились богатствами лучших людей; лучшие люди сами похватали бывших народных правителей и посадили в тюрьму: их обвинили в попытке произвести новый мятеж, увезли из Пскова и казнили. Все эти мятежи неизбежно должны были подействовать на правительство. Царь Алексей Михайлович не изменился в своем обычном добродушии, но стал недоверчивее, реже появлялся народу и принимал меры предосторожности: от этого, куда он ни ездил во все свое царствование, его сопровождали стрельцы. Его царское жилище постоянно было охраняемо вооруженными воинами, и никто не смел приблизиться к решетке, окружавшей дворец, никто не смел подать лично просьбу государю, а подавал всегда через кого-нибудь из его приближенных. Один англичанин рассказывает, что однажды царь Алексей Михайлович в порыве страха собственноручно умертвил просителя, который теснился к царской повозке, желая подать прошение, и потом очень жалел об этом. В последующие за мятежами годы появился новый приказ — Приказ Тайных Дел, начало тайной полиции. Этот приказ поручен был ведению особого дьяка; бояре и думные люди не имели к нему никакого отношения. Подьячие этого приказа посылались надсматривать над послами, над воеводами и тайно доносили царю; от этого все начальствующие люди почитали выше меры этих царских наблюдателей. По всему государству были у царя шпионы из дворян и подьячих; они проникали на сходбища, на свадьбы, на похороны, подслушивали и доносили правительству обо всем, что имело вид злоумышления. Доносы были в большом ходу, хотя доносчикам всегда грозила пытка; но стоило выдержать пытку, донос признавался несомненно справедливым. [48] Тяжелее для народа стало управление в городах и уездах. В важнейших городах начальники назывались наместниками, например в Пскове, Новгороде, Казани и т.д., и назначались из знатных людей: бояр и окольничьих; в менее важных начальники назывались воеводами и назначались из стольников и дворян. При воеводах были товарищи и всегда дьяк и подьячие. Наместники и воеводы со своими приказными людьми надзирали за порядком, имели в своем ведении военную защиту города, пушечные и хлебные запасы, все денежные и другие сборы, взимаемые с жителей посада и уезда, ведали всех служилых людей, состоящих в городе и уезде; они надзирали за благочинием; преследовали и наказывали корчемство, игру в зернь, табачную продажу; отыскивали, пытали и казнили воров и разбойников; принимали меры против пожаров; им подавались челобитные на имя царское и они творили суд и расправу. Воеводы в это время назначались обыкновенно на три года и не получали жалованья, а, напротив, должны были еще давать взятки в приказах, чтобы получить место, потому — смотрели на свою должность, как на средство к поживе, и не останавливались ни перед какими злоупотреблениями; хотя в наказах им и предписывалось не утеснять людей, но так как им нужно было вернуть данные в приказах поминки, добыть средства к существованию и вдобавок нажиться, то они, по выражению современников, «чуть не сдирали живьем кожи с подвластного им народа, будучи уверены, что жалобы обиженных не дойдут до государя, а в приказах можно будет отделаться теми деньгами, которые они награбят во время своего управления». Суд их был до крайности продажен: кто давал им посулы и поминки, тот был и прав; не было преступления, которое не могло бы остаться без наказания за деньги, а с другой стороны нельзя было самому невинному человеку быть избавленным от страха попасть в беду. Воевода должен был, по своей обязанности, наблюдать, чтобы подвластные ему не начинали «кругов», бунтов и «заводов», и это давало им страшное орудие ко всяким придиркам. Раздавались повсеместно жалобы, что воеводы бьют посадских людей без сыску и вины, сажают в тюрьмы, мучат на правежах, задерживают проезжих торговых людей, придираются к ним под разными предлогами, обирают их, сами научают ябедников заводить тяжбы, чтобы содрать с ответчиков. Было тогда у воевод обычное средство обдирательства: они делали у себя пиры и приглашали к себе зажиточных посадских людей; каждый, по обычаю, должен был в этом случае нести воеводе поминки. Земские старосты и целовальники, существовавшие в посадах и волостях, не только не могли останавливать злоупотреблений воевод, а еще самим воеводам вменялось в обязанность охранять людей «от мужиков горланов». Выборные лица, заведывавшие делами более значительными, были, обыкновенно, из так называемых «лучших людей», а бедняков выбирали только на второстепенные должности, где они отвлекались от собственных дел и принимали ответственность за казенный интерес (напр., в целовальники при соблюдении каких-нибудь царских доходов). На них обыкновенно взваливали всякие расходы и убытки. Земские старосты из лучших людей старались жить в мире с воеводами и доставлять им возможность наживаться; притом, раз выбранные, они не могли быть сменены иначе, как по челобитной, а между тем, в случае ущерба казне, нанесенного от выборных лиц, вся община отвечала за них. Правительство не одобряло произвола и нахальства воевод и приказных людей и наказывало их, если они попадались; так мы имеем пример, как гороховский воевода князь Кропоткин и дьяк Семенов были биты кнутом за взятки и грабительства, но такие отдельные меры не могли исправить порчи, господствовавшей во всем механизме управления. Важнейший доход казны — продажа напитков, отдавался обыкновенно на откуп. Правительство, главным образом, как кажется, по совету патриарха Никона, признало, что такой порядок тягостен для народа и притом вредно отзывается на его нравственности: откупщики, заплативши вперед в казну, старались всеми возможными видами выбрать свое и обогатиться, содержа кабаки, делали их разорительными притонами пьянства, плутовства и всякого беззакония. Притом же казалось, что выгода, которая предоставляется откупщикам, может сделаться достоянием казны, если продажа будет прямо от казны. В 1652 году кабаки были заменены кружечными дворами, которые уже не отдавались на откуп, а содержались выборными людьми «из лучших» посадских и волостных людей, называемых «верными головами»; при них были выборные целовальники, занимавшиеся и курением вина. Курение вина дозволялось всем, но только по уговору с доставкою вина на кружечный двор. Мера эта предпринята была как бы для уменьшения пьянства, потому что во все посты и в недельные дни запрещалась торговля вином, а дозволялось, как общее правило, продавать не более чарки (в три чарки) на человека; «питухам» на кружечном дворе и поблизости его не позволялось пить. Но до какой степени непоследовательны были в то время постановления, показывает то, что в том же акте вменяется в обязанность головам, чтобы у них «питухи на кружечном дворе пили смирно». По-прежнему воеводы имели право разрешать лучшим посадским людям производство горячих напитков на свой обиход по поводу праздников и семейных торжеств. Эти правила, однако, недолго были в силе, и правительство, нуждаясь в деньгах, начало требовать, чтобы на кружечных дворах было собираемо побольше доходов, и угрожало верным головам и целовальникам наказанием в случае недобора против прежних лет. Так как боярам, гостям и вообще вотчинникам дозволялось для себя свободное винокурение, то во всем государстве, кроме казенного вина, было очень много вольного, и надобно было преследовать корчемство: от этого народу происходили большие утеснения, а воеводам и их служилым людям, гонявшимся за корчемниками, был удобный повод к придиркам, насилиям и злоупотреблениям. В 1653 году, по челобитью торговых людей, во всем государстве заведена однообразная, так называемая, рублевая пошлина по десяти денег с рубля. Каждый купец, покупая товар на продажу, платил пять денег с рубля, мог везти товар куда угодно с выписью и платил остальные пять денег там, где продавал. Взамен этого отменялись разные мелкие пошлины, хотя далеко не все. В следующем, 1654 г., уничтожены были, очевидно с совета Никона, откупы на множество разных пошлин (напр., с речных перевозов, с телег, саней, с рыбы, кваса, масла, сена и т.п.), которые заводились не только в посадах и волостях, но и в частных владениях владельцами. Царская грамота называла такие откупы «злодейством». Еще в половине 1653 года предвиделось, что война с Польшею неизбежна. Приготовления к ней подали повод к разным торжествам, проводам, встречам, обрядам, которые так любил царь. Царь собрал на Девичьем поле войско и приказал произнести в своем присутствии думному дьяку речь к ратным людям, уговаривал их, в надежде царства небесного на небе и милости царской на земле, оказать храбрость на войне, если придется с кем-нибудь вести ее. 1 октября того же года земский собор приговорил вести войну с Польшей, а 23 числа того же месяца царь в Успенском соборе объявил всем начальным людям, что в предстоящую войну они будут без мест. В январе заключен был боярином Бутурлиным переяславский договор, по которому совершилось присоединение Малороссии: боярину Бутурлину, по этому поводу, делались несчетные встречи и торжественное объявление царской благодарности; но всего пышнее и торжественнее было отправление боярина Алексея Никитича Трубецкого с войском в Польшу. То делалось 23 апреля, в воскресенье. В Успенском соборе патриарх читал всему собранному войску молитву на рать идущим, поминал воевод по именам. Царь поднес патриарху воеводский наказ; патриарх положил эту бумагу в киот Владимирской Богородицы, проговорил высокопарную речь и подал наказ главному военачальнику Трубецкому — наказ как бы от лица Пресвятой Богородицы. Царь во всем царском облачении, поддерживаемый под руки боярами, позвал бояр и воевод на обед, и когда все сели за стол, царь, вставши со своего места, произнес Трубецкому речь с разными нравоучениями и передал ему списки ратных людей, потом обратился с речью к подначальным лицам, увещевал их соблюдать Божьи заповеди и царские повеления, во всем слушаться начальников, не щадить и не покрывать врагов и сохранять чистоту и целомудрие. По окончании обеда принесли Вогородицын хлеб на панагии при пении священных песнопений; царь потребил хлеб, потом взял Богородицыну чашу, трижды отпил и подавал по чину боярам и воеводам. Отпустивши духовенство с панагиею, царь сел, потом опять встал, приказал угощать бояр и ратных людей медом (начальников — красным, а простых воинов белым медом) и по окончании угощения произнес еще речь Трубецкому: царь в ней приказывал всем ратным людям исповедываться и причащаться на первой неделе Петрова поста. Трубецкой отвечал царю также речью и выражался, «что если пророком Моисеем дана была израильтянам манна, то они, русские люди, не только напитались телесною снедью, но обвеселились душевною пищею премудрых и пресладких глаголов, исходящих из царских уст». Потом совершалась церемония «отпуска». Трубецкой первый подошел к царю; Алексей Михайлович взял его обеими руками за голову и прижал к груди, а Трубецкой тридцать раз сряду поклонился царю в землю. За Трубецким подходили другие воеводы и кланялись в землю по нескольку раз. Царь отпустил начальных людей и вышел в сени. Там стояли разные дворяне и дети боярские; царь давал им из своих рук ковши с белым медом и опять говорил речь. «На соборах, — сказал царь, — были выборные люди по два человека от всех городов; мы говорили им о неправдах польского короля, вы все это слышали от ваших выборных; так стойте же за злое гонение на православную веру и за всякую обиду на Московское государство: а мы сами идем вскоре и будем с радостью принимать раны за православных христиан…» — «Если ты, государь, — отвечали ратные люди, — хочешь кровью обагриться, так нам и говорить после того нечего; готовы положить головы наши за православную веру, за государей наших и за все православное христианство». Через три дня после того совершалась новая церемония: все войско проходило мимо дворца; патриарх Никон кропил его св. водой; бояре и воеводы, сошедши с лошадей, подходили к переходам, где находился царь; он спрашивал их о здоровье, а они кланялись ему в землю. Никон произнес речь, призывал на них благословение Божье и всех святых. Трубецкой с воеводами, поклонясь патриарху в землю, также отвечал речью, наполненною цветистыми выражениями, обещал от лица всего войска «слушаться учительных словес государя патриарха». Положено было в мае отправиться на войну самому государю. Прежде всего Алексей Михайлович счел нужным посетить разные русские святыни, отправил вперед себя икону Иверской Божьей Матери, а 18 числа выступил в сопровождении дворовых воевод. В воротах, через которые шел государь из Москвы, устроены были возвышения, обитые красным сукном (рундуки), с которых духовенство кропило св. водою государя и проходивших с ним ратных людей. Главная масса войска по-прежнему все еще состояла тогда из дворян и детей боярских, которых наследственно верстали в службу, наделяя поместным окладом и денежным жалованьем и оставляя из двух сыновей одного в семье. За ними следовали стрельцы (пешее войско), тогда получавшие, как мы сказали выше, все более и более значения. Царь Алексей Михайлович особенно ласкал их, давал им право на беспошлинные промыслы, жаловал землею, сукнами и пр. Стрельцы разделялись на приказы от 800 до 1000 человек в каждом приказе (всех приказов было 20). Приказы находились под начальством голов, полковников, полуголов, сотников, пятидесятников и десятников. Кроме жалованья, собираемого со всего государства деньгами, им доставлялись хлебные запасы, особый побор под названием стрелецкого хлеба. За стрельцами следовали казаки (конное войско), которым давали дворовые места и пахотные земли, свободные от всяких налогов. Они состояли под управлением атаманов, сотников и эсаулов и расселены были по украинным городам казачьими слободами. Находившиеся при орудиях назывались пушкарями. Тогда появились особые конные отделы войск, под названием рейтаров и драгунов, которые набирались из разного рода еще неслуживших людей, преимущественно служилого сословия. Они разделялись на полки; иные имели поместья, а другие получали по 30 руб. в год, в мирное время они должны были иметь собственную лошадь и вооружены были карабинами и пистолетами. Они подвергались правильному обучению, которым занимались иноземцы, носившие чины полковников, полуполковников, майоров и ротмистров; между последними начали появляться русские незнатные люди. В это время был устроен новый отдел войска под названием «солдат». В 1649 году были заведены солдатские полки в заонежских погостах и в Старорусском уезде. Они набирались из жителей со двора по человеку, а с больших семей и более (от двадцати до пятидесяти лет от роду), и за то волости, из которых они набирались, освобождались от платежа данных и оброчных денег. Солдаты получали содержание и денежное жалование и разделялись на полки, а полки на роты пешие и конные, вооружены были шпагами и мушкетами, состояли под начальством иноземных офицеров, которые обучали их ратному строю. Перед началом войны в 1653 году приказано усилить солдатское войско, записывая в солдаты разных родственников, служивших у стрельцов, казаков, посадских, а также разных захребетников, гулящих людей. Всем таким людям велено сделать списки и половину их зачислить в солдаты. Затем обращаемы были в солдаты дети, братья и племянники дворян и детей боярских, еще не служившие нигде. Им предоставлялось или идти в солдаты или быть выключенными из служилого сословия. Старые солдаты отпускаемы были на земледельческие занятия, но не исключались вовсе из службы. Это устройство было зародышем регулярного войска в России. Вначале в нем встречался разный сброд, и татары, и немцы, и пр. Война 1654 года шла так успешно, как ни одна из прежде бывших войн с Польшею и Литвою; но благодушная натура Алексея Михайловича неприятно сталкивалась с обычным лукавством, приросшим московскому характеру окружавших его лиц. Сам царь сознавал это и писал Трубецкому: «С нами едут не единодушием, наипаче двоедушием как есть оболока: овогда благопотребным воздухом и благонадежным и уповательным явятся, овогда паче же зноем и яростью и ненастьем всяким злохитренным обычаем московским явятся… Мне уже Бог свидетель, каково ставится двоедушие, того отнюдь упования нет… все врознь, а сверх того сами знаете обычаи их». Но более всего смущало царя то, что, пока он находился в войске, осенью распространилась по Московскому государству зараза. Царица с детьми бежала из Москвы в Калязин монастырь. В Москве свирепствовала страшная смертность. Зараза уничтожила большую часть жителей во многих городах. [49] Люди от страху разбегались куда попало, а другие, пользуясь общим переполохом, пустились на воровство и грабежи. Бедствия этим не кончились. Зараза появлялась и в следующие два года; правительство приказывало устраивать на дорогах заставы с тем, чтобы не пропускать едущих из зараженных мест, но это мало помогало, так как всякого пропускали на веру, хотя за обман положена была в этом случае смертная казнь, как равно и за сообщение с зачумленными. По смерти зачумленных, сжигали их платье и постели; дворы, где случалась смертность, оставляли на морозе, а через две недели велели топить можжевельником и полынью, думая, что этим разгоняется зараза. Война продолжалась успешно и в следующие годы. Польше, по-видимому, приходил конец. Вся Литва покорилась царю; Алексей Михайлович титуловался великим князем литовским; непрошеный союзник, шведский король Карл-Густав, завоевал все коронные польские земли. Вековая распря Руси с Польшею тогда разрешалась. Польшу спасти можно было только перессоривши ее врагов между собою и склонивши одного из них к примирению с поляками. За это дело взялась Австрия, которая, как католическая держава, вовсе не хотела, чтобы католическая Польша сделалась добычею протестантов и схизматиков. Между царем и Швецией возникали уже недоразумения, и, еще до начала войны, московское правительство не могло быть довольно поведением шведского по отношению к самозванцу Тимошке Анкудинову. Этот искатель приключений, родом из Вологды, московский подьячий, вздумал повторить старую историю самозванцев; вместе с товарищем своим Конюховским убежал он из Москвы в Литву, а оттуда в Константинополь и назвался Иваном, небывалым сыном царя Василия Шуйского. Не нашедши помощи у турок, Тимошка ушел в Италию, был в Риме, прикидывался ревностным католиком. Но и в Италии ему не было удачи. Пошатавшись по разным землям, Тимошка Анкудинов пристал к Хмельницкому, проживал сначала в Чигирине, а потом в лубенском Мгарском монастыре, пользуясь тем покровительством, какое казаки оказывали всегда бродягам. В 1651 году Тимошка, из опасения, чтобы Хмельницкий его не выдал, оставил Малороссию и очутился в Стокгольме. Московское правительство узнало об этом и требовало от шведского выдачи самозванца, но безуспешно. Русский посланник Головин, посредством русских торговых людей, захватил было товарища Тимошки, Конюховского; но королева Христина приказала его выпустить. Через несколько времени другому русскому гонцу Чилищеву удалось поймать Конюховского в Ревеле и привезти в Москву, но Тимошку шведы укрыли; Тимошка ушел в Голштинию, и только тамошний герцог Фридрих приказал его выдать. Его четвертовали в Москве в конце 1653 года. Другого рода недоразумения между Москвой и Швецией, поважнее прежних, возникли при Карле-Густаве, преемнике Христины. В тo время, когда Алексей Михайлович считал себя полным обладателем Литвы и титуловался великим князем литовским, гетман литовский Януш Радзивилл отдался шведскому королю в подданство, а шведский король обещал возвратить ему и другим панам литовским их владения, уже занятые московскими войсками. Это сочтено было за покушение отнять у русских их достояние, приобретенное оружием, покушение, которое могло, как тогда казалось, повториться и в будущем. Кроме того, шведский полководец Делагарди, призывая литовцев к подданству шведскому королю, отзывался неуважительно о царе. В конце 1655 года в Москву приехал императорский посланник Алегретти, человек очень ловкий, родом рагузский славянин, знавший по-русски, прибыл, как видно, с придуманною заранее целью произвести раздор между Россией и Швецией. В то время, в ноябре, царь возвратился из похода. Его въезд в Москву и на этот раз послужил поводом к торжеству. Патриарх, в сопровождении двух гостей: александрийского и антиохийского патриархов, с собором духовенства, со множеством образов, встречали царя, который шел пешком по городу в собольей шубе, с белою покрышкою без шапки, с одной стороны сопровождаемый сибирским царевичем, а с другой — боярином Ртищевым и предшествуемый множеством юношей, которые держали в руках листы бумаги и пели. Так государь, при колокольном звоне и выстрелах из пушек, отнятых у неприятеля, достиг лобного места и приказал спросить весь мир о здоровье. Вся густая толпа народа закричала «многие лета» государю и поверглась на землю. В эти-то дни царского торжества ловкий императорский посланник подействовал на бояр и раздражил их против Швеции. Он представлял, что шведский король уже и тем показал свое нерасположение к царю, что напал на поляков в то время, когда царь воевал с ними. Алегретти вооружал русских бояр и против Хмельницкого, намекал, что рано или поздно Хмельницкий изменит и отдастся Швеции, потому что и теперь уже находится в приязни с шведским королем. От имени своего государя Алегретти предлагал свое посредничество в примирении с Польшею и, вместе с тем, делал замечание, что папа, цезарь, французский и испанский короли и все государи католической веры вступятся за единоверную Польшу, если придется спасать ее существование. Представившись государю 15 декабря, Алегретти, между прочими дарами, поднес ему миро Св. чудотворца Николая. Наущения и советы Алегретти оказали действие: окольничий Хитров и думный дьяк Алмаз Иванов, в переговорах с приехавшим польским послом Петром Галинским, дали обязательство, из уважения к просьбе императора Фердинанда, прекратить войну с Польшей, назначить съезд для мирных переговоров и объявить войну Швеции, если шведский король будет нарушать мирный договор. Шведский посол Густав Бельке с товарищами с конца 1655 по 1656 год жил в Москве безвыездно, стараясь устранить недоразумения; но бояре с своей стороны придирались к нему всеми способами, с явным намерением довести дело до войны, упрекали короля за принятие литовских городов, доставшихся царю, за сношения с казаками будто с целью отвлечь их от царя и привлечь в подданство Швеции и пр. В мае 1656 года в Москве стали умышленно стеснять шведское посольство и держать как в плену, а наконец 17 числа объявили, что мирное докончание нарушено с шведской стороны. Царя Алексея Михайловича более всего расположило к войне с Швецией то, что и патриарх Никон был за эту войну из вражды к протестантству. Война с Швецией началась удачно в Ливонии; русские взяли Динабург, переименовавши его в Борисоглебов, взяли Кокенгаузен и переименовали его в Царевичев-Димитриев; взяли, наконец, Дерпт, но не могли взять Риги, потерпели поражение и после двухмесячной осады, при которой находился сам царь, удалились из Ливонии. Между тем в Вильне еще с июня начались переговоры с Польшей. Московские политики думали, что теперь путем переговоров можно с Польшей сделать все, что угодно; от царского имени велено было разослать по Литве грамоту о собрании сеймиков, на которых, при рассуждении о делах, иметь в виду, что царь не уступит великого княжества литовского, и стараться непременно, чтобы, после Яна Казимира, избран был польским королем московский государь или его сын. С такими требованиями явились на виленский съезд московские послы — князь Никита Иванович Одоевский с товарищами. Цезарский посланник Алегретти был на этом съезде в качестве посредника и оказался совершенно на стороне Польши; он отклонял поляков от избрания царя. Поляки со своей стороны стали смелее, когда увидали, что их враги поссорились между собою. Наконец, в октябре, виленская комиссия постановила договор, по которому поляки обещали добровольно избрать Алексея Михайловича на польский престол, а царь обещал возвратить земли, отлученные от Речи Посполитой, кроме тех, которые прежде принадлежали московским государям. Ничто не могло быть неразумнее этого договора: Московское государство разом лишало себя того, что уже было в его руках. Поляки никогда не думали искренно избирать московского государя на свой престол: московский государь и шведский король перестали быть им страшны в той мере, как прежде; вдобавок виленский договор произвел разлад между Москвою и Малороссиею. Сам Хмельницкий, хотя не отпал совершенно от царя, но был так сильно огорчен и раздражен, что умер от огорчения. В Малороссии распространилось недоверие к московскому правительству. Виленский договор не мог иметь силы: прежде чем он был утвержден сеймом, поляки умышленно тянули окончание этого дела, пока наконец в сентябре 1659 года преемник Хмельницкого, Выговский, заключил договор с Польшей в ущерб Москве. Надеясь теперь снова прибрать казаков в руки, поляки перестали уже манить московского царя лестными обещаниями. Комиссары с обеих сторон снова съехались в Вильне, толковали о мире, но соглашались мириться с Москвою не иначе, как только на основании поляновского договора, и в то же время польские войска начали неприязненные отношения против русских. В литовских областях эта война сначала пошла неудачно для поляков. Князь Юрий Долгорукий победил и взял литовского гетмана Гонсевского. Затем и в Малороссии дела пошли не «на корысть полякам». Выговскому хотя и удалось было, при помощи крымцев, разбить московское войско под Конотопом, но народ малорусский не разделял планов Выговского и его соумышленников, прогнал Выговского и избрал нового гетмана Юрия Хмельницкого на условиях повиновения московскому государю. То было в 1659 году, но с 1660 года начались несчастья для Московского государства с двух сторон. В Литве московский военачальник, князь Иван Хованский, 18 июня был поражен наголову, потерял весь обоз и множество пленных. Литовские города, находившиеся уже в руках московских воевод, один за другим сдавались королю. Сам Ян Казимир осадил Вильну: тамошний царский воевода князь Данило Мышецкий решился лучше погибнуть, чем сдаться, но был выдан своими и казнен королем за жестокости, как повествуют поляки. Еще хуже шли дела в Малороссии: в октябре боярин Василий Васильевич Шереметьев был разбит, взят в плен поляками и изменнически отдан татарам. Современники поляки заявляли, что если бы тогда в польском войске была дисциплина и, вообще, если бы поляки действовали дружно, то не только отняли бы все завоеванное русскими, но покорили бы самую Москву. Нелепая война с Швецией приостановилась еще в 1657 году. Сам Карл-Густав, через своих послов, задержанных в Москве перед объявлением войны, предлагал Алексею Михайловичу мир и соглашался титуловать его великим князем литовским, волынским и подольским. Московское правительство приостановило военные действия против шведов, но не вступало в переговоры с ними до весны 1658 года; наконец оно назначило для этой цели боярина князя Ивана Прозоровского и думного дворянина Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина. Последний был официально товарищем Прозоровского, но пользовался особенным доверием государя. Царь поручал ему лично вести все дело и сообщаться с ним тайно через приказ тайных дел. Русские послы более двух лет тянули дело. Они то спорили со шведскими послами о месте переговоров, то ссорились между собою. Нащокина не терпели ни его главный товарищ Прозоровский, ни воевода Хованский, которому надлежало с войском охранять посольский съезд: шведы также не любили Нащокина, потому что не надеялись от него уступчивости и считали его приверженцем поляков. Между тем шведский король Карл-Густав умер, а преемник его, KOроль Карл XI, в мае 1660 гола поспешил заключить мир с Польшей в Оливе, по которому Польша уступила Швеции Ливонию. Понятно, что после того шведы стали неуступчивее, а военные дела Москвы с Польшей пошли как нельзя хуже для первой. Нащокин, по царской милости, уже не занимал второстепенного места в посольстве, но получил звание великого посла и начального воеводы. Он, однако, уклонился от дела, которое не могло быть окончено с пользою для государства, и боярин князь Иван Прозоровский, назначенный вновь главным послом, заключил в июне 1661 года вечный мир в Кардиссе (между Дерптом и Ревелем), по которому уступил Швеции взятые Московским государством города в Ливонии; затем отношения Москвы к Швеции возвратились к условиям Столбовского мира. Война со Швецией не принесла никакой выгоды и, напротив, сбила Московское государство с того пути, по которому оно так удачно пошло было в деле векового спора за русские земли, захваченные Польшей. Затруднения московского правительства не ограничивались одними военными неудачами. Внутри государства господствовало расстройство и истощение. Война требовала беспрестанного пополнения ратных сил; служилых людей то и дело собирали и отправляли на войну; они разбегались; сельские жители разных ведомств постоянно поставляли даточных людей, и через то край лишался рабочих рук; народ был отягощаем налогами и повинностями; поселяне должны были возить для продовольствия ратным людям толокно, сухари, масло; торговые и промышленные люди были обложены десятою деньгою, а в 1662 году наложена на них пятая деньга. Налоги эти производились таким образом: в посадах воеводы собирали сходку, которая избирала из своей среды своих окладчиков; эти окладчики окладывали прежде самих себя, потом всех посадских по их промыслам, сообразно сказкам, подаваемым самими окладываемыми лицами; причем происходили нескончаемые споры и доносы друг на друга. Тяжела была эта пятая деньга, но финансовая проделка, к которой прибегло правительство, думая поправить денежные дела, произвела окончательное расстройство. Правительство, желая скопить как можно более серебра для военных издержек, приказало всеми силами собирать в казну ходячие серебряные деньги и выпустить на место их медные копейки, денежки, грошовики и полтинники. Чтобы привлечь к себе все серебро, велено было собирать недоимки прошлых лет, а равно десятую и потом пятую деньгу, не иначе, как серебряными деньгами, ратным же людям платить медью. Вместе с тем правительство издало распоряжение, чтобы никто не смел подымать цену на товары и чтобы медные деньги ходили по той же цене, как и серебряные. Но это оказалось невозможным. Стали на медные деньги скупать серебряные и прятать их; этим подняли цену серебра, а затем поднялась цена и на все товары. Служилые люди, получая жалованье медью, должны были покупать себе продовольствие по дорогой цене. Кроме того, легкость производства медной монеты тотчас искусила многих: головы и целовальники из торговых людей, которым был поручен надзор за производством денег, привозили на денежный двор свою собственную медь и делали из нее деньги; сверх того, денежные мастера, служившие на денежном дворе, всякие оловянщики, серебряники, медники, делали тайно деньги у себя в погребах и выпускали в народ; таким образом медных денег делалось больше, чем было нужно. В одной Москве было выпущено поддельной монеты на 620000 рублей. Медные деньги были пущены в ход в 1658 году, и по первое марта 1660 года дошли до того, что на рубль серебряных денег нужно было прибавить десять алтын; к концу этого года прибавочная цена дошла до 26 алтын 4 деньги; в марте 1661 года за рубль серебряных денег давали два рубля медью, а летом 1662 возвысилась ценность серебряного рубля до 8 рублей медных. Правительство казнило нескольких делателей медной монеты: им отсекали руки и прибивали к стене денежного двора, заливали растопленным оловом горло. Но тут распространился слух, что царский тесть Милославский и любимец Матюшкин брали взятки с преступников и выпускали их на волю. По Москве стали ходить подметные письма; их прибивали к воротам и стенам. 25-го июля, когда царь был в Коломенском селе, в Москве в этот день на лобном месте собралось тысяч пять народу. Стали читать во всеуслышание подметные письма. Толпа закричала: «Идти к царю требовать, чтобы царь выдал виновных бояр на убиение!» Бывшие в Москве бояре поспешно дали знать царю. Одна часть народа бросилась грабить в Москве дома ненавистных для них людей, другая еще большею толпою двинулась в село Коломенское, но без всякого оружия. Царь был у обедни. Когда к нему пришла весть о московской смуте, он приказал Милославскому и Матюшкину спрятаться у царицы, а сам оставался на богослужении до конца. Выходя из церкви, он встретил толпу, которая бежала к нему с криком и требовала выдачи тестя и любимца. Царь ласково стал уговаривать москвичей и обещал учинить сыск. «А чему нам верить?» — кричали мятежники и хватали царя за пуговицы. Царь обещался им Богом и дал им на своем слове руку. Тогда один из толпы ударил с царем по рукам, и все спокойно вернулись обратно в Москву. Немедленно царь отправил в столицу князя Ивана Андреевича Хованского, велел уговаривать народ и обещал приехать в тот же день в Москву для розыска. В это время москвичи ограбили дом гостя Шорина, который тогда собирал со всего Московского государства пятую деньгу на жалованье ратным людям и через то опротивел народу. Гостя не было тогда в Москве: мятежники схватили его пятнадцатилетнего сына, который оделся было в крестьянское платье и хотел убежать. Приехал Хованский, стал уговаривать толпу. Москвичи закричали: «Ты, Хованский, человек добрый, нам до тебя дела нет! Пусть царь выдаст изменников своих бояр». Хованский отправился назад к царю, а вслед за ним толпа, подхвативши молодого Шорина, бросилась из города в Коломенское. Мятежники страхом принудили молодого Шорина говорить на своего отца, будто он уехал в Польшу с боярскими письмами. Бояре Федор Федорович Куракин с товарищами, которым была поручена Москва, выпустивши из города эту толпу, приказали запереть Москву со всех сторон, послали стрельцов останавливать грабеж и наловили до 200 человек грабителей, а потом отправили в Коломенское до трех тысяч стрельцов и солдат для охранения царя. Толпа, вышедшая из Москвы с Шориным, встретилась с той толпою, которая возвращалась от царя, и уговорила последнюю снова идти к царю. Мятежники ворвались на царский двор; царица с детьми сидела запершись и была в большом страхе. Царь в это время садился на лошадь, собираясь ехать в Москву. Нахлынувшая в царский двор толпа поставила перед царем Шорина, и несчастный мальчик из страха начал наговаривать на своего отца и на бояр. Царь, в угождение народу, приказал взять его под стражу и сказал, что тотчас едет в Москву для сыску. Мятежники сердито закричали: «Если нам добром не отдашь бояр, то мы сами их возьмем по своему обычаю!» Но в это время царь, видя, что к нему на помощь идут стрельцы из Москвы, закричал окружавшим его придворным и стрельцам: «Ловите и бейте этих бунтовщиков!» У москвичей не было в руках никакого оружия. Они все разбежались. Человек до ста в поспешном бегстве утонуло в Москве-реке; много было перебито. Московские жители всяких чинов, как служилые, так и торговые, не приставшие к этому мятежу, отправили к царю челобитную, чтобы воров переловить и казнить. Царь в тот же день приказал повесить до 150 человек близ Коломенского села; других подвергли пытке, а потом отсекали им руки и ноги. Менее виновных били кнутом и клеймили разженным железом буквою «б» (т.е. бунтовщик). Последних сослали на вечное житье с семьями в Сибирь, Астрахань и Терк (город, уже не существующий на реке Тереке). На другой день прибыл царь в Москву и приказал по всей Москве на воротах повесить тех воров, которые грабили дома. По розыску оказалось, что толпа мятежников состояла из мелких торгашей, боярских холопов, разного рода гулящих людей и отчасти служилых, именно рейтар. В числе виновных пострадали и невинные. Медные деньги продолжали еще быть в обращении целый год, пока наконец дошло до того, что за рубль серебряный давали 15 рублей медных. Тогда правительство уничтожило медные деньги и опять были пущены в ход серебряные. Понятно, что при таких настроениях, охватывавших все стороны общественной жизни, желанием правительства было помириться с Польшею во что бы то ни стало. Первая попытка к этому была сделана еще в марте 1662 года; но польские сенаторы надменно отвечали, что мира не может быть иначе, как на основании Поляновского договора. Тяжело было на это решиться, — потерять плоды многолетних усилий, отдать снова в рабство Польше Малороссию и потерпеть крайнее унижение. Но и противной стороне не во всем была удача. В 1664 г. король Ян-Казимир попытался было отвоевать Малороссию левого берега Днепра, и не успел, потерпевши поражение под Глуховым. В Малороссии происходили междоусобия и неурядица, но полякам все-таки было мало на нее надежды. Московские ратные люди, правда, успели своими насилиями и бесчинством поселить раздражение против великоруссов, а безрассудное поведение московского правительства заставляло все более и более терять к нему доверие, но тем не менее малороссийский народ считал польское владычество самым ужасным для себя бедствием и отвращался от него с ожесточением. Поляки не в силах были сладить с казаками одни, и если бы московское правительство уступило всю Малороссию Польше, то последней удержать ее за собою не было бы возможности. Это-то обстоятельство заставляло поляков, несмотря на упоение своими успехами, быть податливее на московские предложения. Королевский посланник Венцлавский договорился в Москве с Ордын-Нащокиным устроить съезд послов. С московской стороны были назначены: князь Никита Иванович Одоевский, князья боярин Юрий и окольничий Димитрий Алексеевич Долгорукий; к ним приданы были думные дворяне, в числе которых были Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин и дьяк Алмаз Иванов. С польской стороны были комиссары; коронный канцлер Пражмовский и гетман Потоцкий. Душою этого важного начинавшегося дела был Ордын-Нащокин. Этот человек еще прежде был расположен к Польше, он отчасти проникся польским духом, с увлечением смотрел на превосходство Запада и с презрением отзывался о московских обычаях. Был у него сын Воин. Отец поручил его воспитание польским пленникам, и плодом такого воспитания было то, что молодой Ордын-Нащокин, получивши от царя поручение к отцу с важными бумагами и деньгами, ушел в Польшу, а оттуда во Францию. Поступок был ужасный по духу того времени: отец мог ожидать для себя жестокой опалы, но Алексей Михайлович сам написал ему дружеское письмо, всячески утешал в постигшем его горе и даже к самому преступнику, сыну его, относился снисходительно: «Он человек молодой, — писал царь, — хощет создание Владычне и руку его видеть на сем свете, яко же и птица летает семо и овамо и, полетав довольно, паки к гнезду своему прилетит. Так и сын ваш воспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание ко св. купели, и к вам скоро возвратится». Афанасий Нащокин был столько же привязан к Польше, сколько предубежден против Швеции. Он считал шведов естественными, закоренелыми врагами Руси и, напротив, союз с Польшею самым спасительным делом. Явно находясь под влиянием поляков, он повторял царю то, что много раз высказывали поляки: что Московское государство, в союзе с Польшей, может сделаться страшным для басурман. Нащокин не терпел казаков и советовал прямо возвратить Малороссию Польше. На первый раз благочестивый царь возмутился мыслью об отдаче Польше казаков и, отправляя посольство из Москвы, только в крайнем случае соглашался сделать Днепр границею между Польшею и Московским государством. Начались съезды уполномоченных; они то прерывались, то опять возобновлялись. Московские послы предлагали то одно, то другое; польские стояли на одном, чтобы не уступать ни пяди земли. Заключили только перемирие до июня 1665 года. По истечении его, переговоры были отложены до мая 1666 года и начались в это время в деревне Андрусове над рекою Городнею. На этот раз Нащокин был уже главным послом. Сын его Воин возвратился из-за границы, и, по просьбе отца, царь простил его: так любил царь Афанасия Нащокина. Оказалось, что заключить так называемый вечный мир, как сперва предполагалось, было слишком трудно. Мешали этому главным образом казаки, потому что не хотели ни за что идти под власть Польши, не прекращали военных действий против поляков и, по заключении мира, скоро втянули бы в войну обе державы. Притом же Московскому государству, после недавних успехов, было слишком тяжело отрекаться на вечные времена от прав на русские земли. Царь решительно был против этого. В конце переговоров сильно спорили за Киев; Нащокин убеждал царя уступить и Киев. Он смотрел на него не более, как на порубежный город, указывал, что в данное время в Московском государстве уменьшились доходы, нечем давать жалованье ратным людям; денег мало; турки и татары угрожают овладеть Малороссиею, а на верность казаков нельзя полагаться. Когда наконец в исходе 1666 года Нащокин известил, что если не будет заключено перемирие, то польские войска войдут в смоленский уезд, царь согласился на уступки. В это время заднепровский казацкий гетман Дорошенко, напрасно хлопотавший перед царем, чтобы не допустить русских до примирения с Польшею, призвал татар и начал ожесточенную борьбу с поляками. Татары разорили польские области и увели до 100000 пленных. Это событие было признано польскими комиссарами за главное препятствие к вечному миру. Они боялись, что если будет заключен вечный мир, то это озлобит турок и татар. 12 января 1667 г. заключено было перемирие на 13 лет до июня 1680 года. Днепр назначен был границею между русскими и польскими владениями; Киев оставлен за Россиею только на два года, а на удовлетворение шляхте, разоренной казаками, царь обещал миллион злотых. Когда потом в Москве утверждалось это перемирие, Нащокин и польские послы пришли обоюдно к сознанию необходимости обоим государям, русскому и польскому, общими силами усмирить казаков. Нащокин ненавидел их потому, что считал их беспокойными мятежниками. Такой взгляд совпадал с теми понятиями, какие человек этот составил себе о государственных порядках. Он с презрением отзывался о голландцах, называл их мужиками и, услышавши, что французский и датский короли соединялись с голландцами против Англии, называл их безрассудными, именно за то, что вступают в союз с республиканцами. «Надобно бы, говорил он, — соединиться всем европейским государям, чтобы уничтожить все республики, которые есть не что иное, как матери ересей и бунтов». Андрусовский мир считался в свое время успехом. Действительно, Россия приобрела то, чем владела до смутного времени, и даже несколько более; но эти приобретения были слишком ничтожны, сравнительно с потерею нравственного значения государства. Достигши цели стремления многих веков, овладевши почти добровольно теми древними областями, где начиналась и развивалась русская жизнь, потерять все это — было большою утратою и унижением. Андрусовский договор носил в себе зародыш тяжелых бедствий, кровопролитий и народных страданий на будущие времена. Несчастная Малороссия испытала прежде всего его пагубное влияние. Эта страна, выбившись с такими усилиями из-под чуждой власти, соединившись добровольно с другой половиною Руси и, несмотря на жестокую борьбу с поляками, стоившую ей много крови, еще довольно населенная и в некоторых местностях цветущая, ни за что не желала возвращаться под власть поляков и потерпела такое опустошение, что через несколько лет плодоносные поля ее, начиная от Днепра до Днестра, представлялись совершенно безлюдною пустынею, где только развалины людских поселений да человеческие кости указывали, что она была обитаема. Сама Польша только временно и по наружности выигрывала, а не на самом деле, как показали события. Все это, однако, было последствием не столько самого Андрусовского договора, сколько тех прежних ошибок, которые привели к необходимости заключить Андрусовский договор. В истории, как в жизни, раз сделанный промах влечет за собою ряд других и испорченное в несколько месяцев и годов исправляется целыми веками. Богдан Хмельницкий предвидел это, сходя в могилу, когда московская политика не хотела слушать его советов. Война отразилась многими изменениями во внутреннем порядке. Это время было замечательно, между прочим, тем, что тогда умножилось число вотчин и земля более и более стала делаться наследственною частною собственностью. Обыкновенная царская награда служилым людям за их воинские заслуги состояла в обращении их поместной земли в вотчинную; впрочем, это делалось так, что в награду обращалась в вотчину только часть поместной земли. [50] Скудость средств для ведения войны заставила прибегать к усиленным и ненавистным путям приобретения. В 1663 году возобновлены были снова винные откупы. Горячие напитки продавались в государстве двумя способами: на веру и с откупа. Дело винной продажи чаще всего соединялось с таможенным делом, и там, где продажа вина и таможенные сборы были «на веру» — то и другое поверялось назначаемым от правительства таможенным и кружечным головам и выборным целовальникам при них. Должности эти были до крайности затруднительны и разорительны для тех, на кого возлагались, потому что головы и целовальники, находя таможню и кружечный двор в расстройстве, должны были заводить на свой счет всякого рода материал. Правительство требовало, чтобы как можно более доставлялось доходов, и, в случае недобора, им приходилось доплачивать в казну и из собственного состояния. Для увеличения доходов от вина, правительство приказывало смешивать плохое вино с хорошим, «лишь бы казне было прибыльнее», и стараться, чтобы к концу года был выпит весь наличный запас вина. Кроме того, таможенным головам и целовальникам запрещалась всякая другая торговля во время исполнения своей должности. Неудивительно, что эти блюстители царской выгоды пополняли свои убытки всевозможными злоупотреблениями. Таможенные и кружечные сборы отдавались на откуп в приказах «с наддачею», т.е. тому, кто больше дает, иногда компании торговых людей, а иногда целому посаду. Кружечные дворы были, собственно, в посадах, а в селах и деревнях учреждались временные «торжки», куда таможенные головы посылали особых целовальников для торговли. В 1666 году начали появляться и в селах постоянные кабаки. Они утаивали в свою пользу все, что получали сверх оклада, занимались тайно торговлею, вопреки запрещению пропускали беспошлинно одних торговых людей по свойству, по дружбе, а более всего за посулы, другим же торговцам причиняли ущерб и разорения своими придирками. В особенности предлогом к придиркам и задержкам служило подозрение в торговле заповедными товарами, как, например, табаком. За покушение торговать табаком и даже за следы существования этого зелья бралась в это время огромная пеня. Стараясь ухватиться за всякую меру увеличения казенного дохода, правительство осталось глухо к убеждениям посланника английского короля Карла II, графа Карлейля, который от имени своего государя просил о возобновлении привилегий английской компании и расточал множество доводов в подтверждение мысли, что беспошлинная торговля принесет обогащение и московской казне и народу; Карлейль уехал ни с чем: англичане были сравнены с прочими иноземцами. В этом случае правительство делало угодное московским гостям и вообще крупным торговцам, которые и прежде не терпели привилегий, даваемых иноземцам, тогда как, напротив, мелким торговцам эти привилегии были выгодны, потому что доставляли возможность непосредственно торговать с иноземцами и тем освобождали их от зависимости, в которой иначе они находились бы у русских крупных торговцев. Правительство, нуждаясь в деньгах, в это время до того мирволило интересам крупных торговцев, доставлявших ему деньги, что во Пскове согласилось было даже на возобновление выборного самоуправления, устроенного в выгодах крупных торговцев. С 1665 года, по ходатайству бывшего тогда во Пскове воеводою Афанасия Ордын-Нащокина (который по своей любви к иноземщине склонен был к порядкам, смахивавшим на магдебургское право), правительство положило учредить выборное начальство из пятнадцати членов, из которых пять управляли бы погодно; с этим вместе вводилась свободная продажа питей, с платежом в казну оброка, и беспошлинная торговля с иноземцами на два двухнедельных срока в год. Хотя мера эта, как говорилось, предпринималась с целью оградить маломочных людей от сильных, но такая цель не только не могла быть достигнута, а была противоположна смыслу устава, по которому правление сосредотачивалось в руках этих сильных людей, маломочным же людям не дозволялось вступать в прямые сношения с иноземцами: им оставлялось только право служить комиссионерами у русских крупных торговцев для скупки русских товаров, которые будут переходить в руки иноземцев не иначе, как от крупных торговцев. Вскоре место Нащокина во Пскове занял враг его, Хованский; маломочные люди подали последнему челобитную, доказывая, что новое правление, выдуманное при Нащокине, будет выгодно только для лучших людей и не принесет пользы казне. Все затеи псковских лучших людей, покровительствуемых Нащокиным, были уничтожены; продажу вина велено производить с откупа; все управление осталось опять в руках воевод и дьяков, со всеми вопиющими злоупотреблениями, свойственными тогда этого рода управлению в России. Скудость казны побуждала правительство к стеснению торговли. В 1666 году прежняя рублевая пошлина заменена двойною (по 20 денег с рубля), но в 1667 издан был новый торговый устав, по которому возобновлена прежняя десятая пошлина с разными видоизменениями. [51] Тогда, по челобитью торговых людей, установлены в Москве и в порубежных городах особые головы и целовальники по торговым делам, независимые от таможенных голов. Понятно, что торговля стеснялась тем, что купцы, разъезжая с товарами, много раз подвергались задержанию, осмотру и разным платежам. Правительство старалось как можно более привлечь в казну золотой и серебряной монеты и приказывало собирать с иноземных купцов пошлину золотыми, считая каждый золотой в рубль, и ефимками (серебряные монеты), считая ефимок в полтину, а потом приказывало прикладывать к ефимкам штемпели и пускало их в обращение по рублю. С тех иноземцев, которые покупали русские товары на чистые деньги, не бралось вовсе пошлин. В видах скопления в казенное достояние всякого рода драгоценных металлов, запрещалось людям низкого состояния покупать золотые вещи, под благовидным предлогом, чтобы не дать им промотаться. Правительство обращало тогда внимание на торговлю с Персией, главным образом оттого, что через эту страну можно было получать из Индии драгоценные камни, жемчуг, золото и разные редкости, так называемые узорочные товары; но торговля эта для русских купцов была очень затруднительна, так как на пути они подвергались грабежам, в особенности в Шемахе и Тарках. В 1667 году армянин Григорий Усиков, член армянской компании в Персии, при посредстве Ордын-Нащокина, заключил договор, по которому компании, с платежом пошлин пяти денег с рубля, было дано право торговать в Астрахани, Москве, Архангельске и ездить за границу. Договор этот важен был потому, что повлек за собою постройку первого русского корабля с целью плавания по Каспийскому морю. [52] Постройка его производилась в селе Дедилове Яковом Полуектовым с большими препятствиями: Полуектов с трудом мог найти рабочих, жаловался на их неисправность, а они жаловались на то, что он их бьет и морит голодом. Корабль, однако, был изготовлен, назван Орлом и спущен в 1669 году на Оку, а потом на Волгу. Одновременно с Орлом построена была яхта, два шенска и бот. Постройка Орла обошлась в 2021 рубль, а капитаном его назначен голландец Давид Бутлер. Все матросы на нем были иноземцы. Этим не ограничивались: хотели построить еще суда с целью плавания по морю. Но Стенька Разин сжег первый русский корабль. Планы армянской компании после того пошатнулись. Между тем гости и торговые люди, у которых правительство просило совета, были против дозволения торговать армянам с иностранцами. Армянам дозволили только продавать шелк в казну. Русским не позволяли ездить в Персию, а персиянам дозволили торговать только в одной Астрахани. Одновременно с собиранием в казну серебряной и золотой монеты правительство старалось об отыскании в своем государстве всякого рода руды, особенно серебряной. В 1659 году приказано было в Сибири кликать через биричей, чтобы всяк, кто ведает где-нибудь по рекам золотую, серебряную и медную руды и слюдные горы, приходил бы в съезжую избу и доносил об этом воеводе. По этим кликам было несколько заявлений, которые, однако, не привели к важным последствиям. Сибирским удальцам, отправлявшимся для отыскания новых земель, давался наказ высматривать: нет ли где серебряной и золотой руды. Правительство также думало найти ее на северо-востоке европейской России в Пустозерском уезде. Тамошние жители обязаны были искать руду, и это было для них до крайности затруднительно, потому что они должны были бороться с большими препятствиями, а добиться чего-либо не могли, потому что были неискусны и несведущи в этом деле. [53] Медь добывалась близ Соликамска и доставлялась в казну по два и по три рубля за пуд, а продавалась из казны на месте добывания частным лицам по четыре с полтиною, но, по своему малому количеству, не приносила большого дохода. В конце царствования Алексея Михайловича найдена была медная руда около Олонца и на реках, впадающих в Мезень. [54] Обработка железа производилась на юг от Москвы, близ Тулы и Каширы. Один из самых больших заводов принадлежал Петру Марселису: его работы производились на тридцати верстах между Серпуховым и Тулою. Другой завод на реке Протве за 90 верст от Москвы по калужской дороге находился в заведывании Акемы. Заводчики имели свои привилегии и приписные села. На заводах выделывалось полосовое, листовое и прутовое железо, якори, гвозди, мельничные снаряды, двери, ставни, ступы, ядра. У Марселиса делались и пушки. Величайшее затруднение этих заводчиков состояло в том, что трудно было достать мастеровых, и вообще работники обходились очень дорого. [55] Крестьяне во времена войн Алексея Михайловича находились в утесненном положении, так как владельцы, нуждаясь в издержках по поводу военной службы, старались доставлять себе через их работу более доходов. Тогда крестьяне еще более потеряли свои права и уравнивались с холопами. Прежде запрещено было брать крестьян во двор, но теперь вошли в обычай такие случаи. Когда помещик уклонялся от службы и не могли его отыскать, то брали его крестьян и держали в тюрьме. Когда давалась вотчина, то вотчинник ничем не был связан по отношению к крестьянам: не было постановлено никаких твердых правил, ограничивающих произвол владельцев; напротив того, крестьянам вменялось в долг делать все, что прикажет помещик, и платить все, чем он их изоброчит. [56] В боярских вотчинах еще существовали в это время выборные старосты и целовальники по давнему обычаю, но над ними выше стоял приказчик, назначенный от владельца. Находясь в полном повиновении у владельца, крестьяне должны были иногда исполнять, по их повелению, и беззаконные дела; так вотчинные и помещичьи крестьяне, по приказанию господина, нападали на крестьян другого владельца, с которым их господин был в ссоре. Эти явления совпадали с произволом, господствовавшим во всем и повсюду. Сильнейший давил слабейшего; низший исполнял беззаконные приказания высшего. Служилые люди, по повелению воевод, делали всевозможные насилия посадским и крестьянам. Неудивительно, что при такой неурядице разбои были постоянным явлением. В 1655 году правительство, не в силах будучи справиться со множеством воров и разбойников, решилось объявить им всем прощение, если они принесут покаяние и перестанут совершать преступления. Эта кроткая мера, естественно, не могла привести к желаемому успеху, так как не прекращались причины, побуждавшие к побегам и разбоям. Через два года, в 1657 году, грабежи, убийства, поджоги усилились до такой степени, что правительство разослало сыщиков из дворян ловить разбойников, которые были большею частью из беглых крестьян и прежде всего обращали свои злодеяния на господ. Сыщики, гонявшиеся за беглыми с отрядами стрельцов, пушкарей и собранных волостных людей, были вместе и судьями, казнили смертью обвиненных и тут же пользовались своею властью для обдирательства народа. Не говоря уже о том, что они отягощали жителей доставкою себе лошадей, пищи, питья, сторожей, они, подобно воеводам, нередко научали ябедников или пойманных ими преступников клеветать то на того, то на другого в участии в разбоях или в пристанодержательстве разбойников, чтобы потом притянуть оклеветанных к делу и обирать их. Само собою разумеется, от такого обращения только усиливалось бродяжничество, которое правительство хотело искоренить. Военные обстоятельства тысяча шестьсот шестидесятых годов прибавляли к числу беглых людей множество ратных, ушедших со службы. Поимка беглых и борьба с разбойниками усиливалась с каждым годом; правительство то и дело, что посылало то в тот, то в другой край сыщиков ловить посадских, черносошных, вотчинных крестьян, служилых людей, наказывать их и отправлять на места жительства, а разбойников вешать. За всяким таким сыском следовали новые беспорядки. Разбойничьи шайки становились все многолюднее и смелее; народ делался все недовольнее, и таким образом подготовлялась почва для страшного бунта Стеньки Разина, нанесшего такое потрясение в конце царствования Алексея Михайловича. Это событие, возмутившее государство, стоило много крови; произведено было много бесчеловечных казней. Правительство, — силу которого составляли бояре, воеводы, дьяки служилые и приказные люди, — вышло с победою из борьбы с черным народом, потерявшим терпение. Но оно не воспользовалось этим уроком для народной пользы. Только служилые и приказные люди получили свои выгоды и награды за службу во время мятежа. Управление по-прежнему оставалось в руках воевод и приказных людей: они могли брать посулы и поминки, делать всякого рода насилия и ускользать от наказания. Соблюдалась более всего форма, особенно, когда дело касалось имени государя. [57] Страх за царскую безопасность или честь стал еще более предметом заботливости, и в это время последовало запрещение ездить в Кремль мимо царского дворца. Ужасное «государево слово и дело» получало более силы после каждого народного волнения. Польский король Ян Казимир отказался от престола еще в 1668 году. В Польше образовалась партия, желавшая избрания сына Алексея Михайловича, царевича Алексея Алексеевича. Нащокин, имевший по-прежнему большое влияние на государя, отговорил его посылать в Польшу послов для этой цели, представивши, что русский государь потратит понапрасну много денег, а избрание не состоится. На польский престол избрали Михаила Корибута Вишневецкого. Малороссия никак не могла успокоиться; гетман Дорошенко всеми силами сопротивлялся Андрусовскому договору 1667 года, делившему Малороссию на две половины между Россиею и Польшею: Киев не мог быть отдан Россиею вовремя Польше. Это повлекло к новым переговорам в 1670 году. После нескольких предварительных съездов Нащокин подтвердил Андрусовский договор в Мигновичах. Вопрос о сдаче Киева Польше оставили нерешенным. В конце 1671 года договор этот был подтвержден польскими послами в Москве: здесь уже главную роль играл боярин Артамон Сергеевич Матвеев. Нащокин уже сошел со сцены. [58] Русский государь обещал давать помощь полякам против турок, и гетман Дорошенко, не желая оставаться под властью Польши, готовился поднять силы турок и татар за Малороссию. Московское правительство заключило мирный договор и с Крымом: крымский хан обещался отпустить всех пленников, но бедный Шереметев был задержан и оставался в плену до заплаты большого выкупа в 30000 червонцев. Надеясь, как видно, на мир с Крымом, правительство обратило внимание на заселение южной части государства, и в 1672 году состоялось замечательное постановление о раздаче духовным лицам и служилым людям «диких полей» в украинных областях. Но примирение с Крымом, дававшее надежду на спокойствие украинных земель, было непродолжительно. Смуты в Малороссии скоро привели Россию к военным действиям против турок и татар, когда Дорошенко призвал тех и других для противодействия разделу Малороссии, учиненному Польшею и Россиею. Совокупные действия против турок и Дорошенка сдружали московское правительство с Польшею. В Варшаве стал жить постоянный русский посланник, резидент. Из Польши прислали в Москву такого же резидента. В конце 1673 года скончался польский король Михаил, и в Польше опять образовалась партия, состоявшая преимущественно из литовских панов (гетмана Паца, Огинского, Бростовского и др.), которая желала избрать на польский престол сына Алексея Михайловича — царевича Федора с условиями: принять католичество, вступить в брак со вдовою покойного Михаила, возвратить Польше все завоеванные земли и давать деньги Польше на войну против турок. Ближние царские бояре, Матвеев и Юрий Долгорукий, отвечали на это, что царь сам желает быть избранным в польские короли, но от принятия католичества отказывается. Такой ответ уничтожал планы соединения польской короны с московскою; и 8 мая 1674 года польский сейм выбрал в короли коронного гетмана Яна Собеского. Московское государство, связанное по договору обещанием войны против турок, продолжало и при этом короле оставаться в приязненных отношениях с Польшею. Царь Алексей Михайлович, как мы уже не раз говорили, любивший всякий блеск, парадность, дорожил как своей славою, так и славою своего государства в чужих землях. Прием иноземных послов был для него большим праздником; любил он рассылать и своих послов в иноземные государства. В его царствование мы встречаем несколько посольств, отправляемых без особенной нужды и потому не имевших важных последствий. Так, еще в 1656 году стольник Чемоданов, отправленный в Венецию с целью попытаться занять денег, после многих приключений на море, испытанных на пути от Архангельска до Италии, прибыл случайно в Ливорно и вместо Венеции попал во Флоренцию. Тосканский герцог Фердинанд Медичи так отлично принял московское посольство, что царь посылал туда одно за другим еще два посольства (Лихачева и Желябужского). В 1667 году посылаем был в Испанию, а в следующем году во Францию стольник Петр Потемкин. Московский государь искал дружбы и союза с государями этих стран. Со своей стороны в Испании и Франции московскому посланнику делали мирные предложения, которые он не мог принять, не имея наказа. Таким образом, из этих посольств ровно ничего не вышло, кроме разве того, что царь Алексей Михайлович из рассказов посланников узнавал о порядках и обычаях далеких иноземных государств и само русское царство становилось известнее на западе. Также бесплодно было и посольство к папе майора Менезиуса в 1674 году, отправленного для переговоров по поводу войны с турками. Папа Климент Х ни за что не хотел дать Алексею Михайловичу царского титула, не зная, что этот титул, собственно, означает по смыслу западной дипломатии. С Персией Алексей Михайлович был постоянно в мирных и частых сношениях, хотя грузинские дела, набеги казаков па персидские берега и задержки русских купцов на пути в Персию возбуждали между двумя дворами некоторые недоразумения. В 1675 году царь отправлял посольство в отдаленную Индию искать дружбы одного из тамошних государей. В тот же год отправлен был переводчик посольского приказа, волох Николай Спафари, в Китай. Русские в Сибири, двигаясь к востоку, дошли наконец до пределов китайской империи. Возникли столкновения по поводу власти над берегами Амура, они повели к враждебным действиям с обеих сторон. Для прекращения столкновений, царь Алексей Михайлович отправил посольство в Китай, в надежде заключить договор. Спафари с большим трудом, при посредстве иезуитов, добился представления богдыхану, но выехал из Пекина ни с чем, даже без грамоты, и привез в Москву такое мнение о китайцах, «что в целом свете нет таких плутов, как китайцы». 1669 год был замечательно несчастлив для царского семейства. 2 марта скончалась царица Марья Ильинишна, родивши дочь, которая умерла через два дня после рождения. Марья Ильинишна была очень любима за свой добрый нрав и готовность помогать людям во всякой беде. Вслед за ней через три месяца умер царевич Симеон, а через несколько месяцев другой царевич — Алексей. В это время царь, требовавший себе дружеского утешения, особенно сблизился с Матвеевым, который и прежде пользовался его благорасположением. Артамон Сергеевич был из немногих русских людей нового покроя, сознававший пользу просвещения, любивший чтение, ценивший искусство. Начальствуя посольским приказом, он обратил его некоторым образом в ученое учреждение. Под его руководством там переводились и составлялись книги: Василиологион — история древних царей, Мусы (музы), или семь свободных учений. Написана была также русская история под названием «Государственной большой книги» с приложением портретов государей и патриархов. При своей любознательности, чаще всякого другого находясь в обращении то с иноземцами, то с малороссиянами, Матвеев познакомился с иноземными обычаями, начал признавать превосходство их. К этому способствовала его семейная жизнь. Он был женат на иностранке из немецкой слободы, Гамильтон, шотландке по происхождению, принявшей при переходе в православную веру имя Авдотьи (Григорьевны). Матвеев служил в иноземных полках и сделан был рейтарским полковником. Он находился по жене в родстве с родом Нарышкиным: это были старинные рязанские дворяне, происходившие от одного крымского выходца в XV столетии. В XVII веке Нарышкины были наделены поместьями в Тарусе. Один из них, Федор Полуектович, был женат на племяннице жены Матвеева, также из рода Гамильтон и также в крещении названной Авдотьей (по отцу Петровной). Брат Федора, Кирилл Полуектович, стрелецкий голова, потом пожалованный в стольники (женатый на Анне Леонтьевне Леонтьевой), кроме сыновей, имел дочь Наталью, которая с одиннадцати или двенадцати лет воспитывалась в доме Матвеева и познакомилась сызмала с иноземными обычаями. В конце 1669 года царь Алексей Михайлович возымел намерение вступить во второй брак и, по обычаю, велел собрать девиц на смотр. Много привозили их и увозили. В начале февраля 1670 года царю понравилась более всех Наталья Нарышкина, но царь продолжал смотреть девиц, в надежде найти еще покрасивее. В апреле, как видно, он колебался между Нарышкиной и Авдотьей Беляевой. Между тем против Нарышкиной и, главное, против Матвеева начались козни; боялись, чтобы брак с Нарышкиной не сделал всемогущим Матвеева, уже без того пользовавшегося доверием и любовью царя Алексея Михайловича. Подкинуты были подметные письма с целью отклонить царя от брака. Подозрение в составлении этих писем пало на дядю Беляевой, Шихарева. Его обыскали, но не нашли ничего, кроме травы зверобоя, которою он лечился. В то время трав очень боялись, потому что с ними соединяли разные суеверия. Найденной травы было достаточно, чтобы подвергнуть несчастного ее хозяина пытке; от него не добились ничего. Выбор царя остановился на Нарышкиной; но свадьба почему-то была отложена. Так как у Алексея Михайловича были уже взрослые дочери почти одних лет с Натальей, то у них явилось нерасположение к будущей мачехе; притом же тетки царя, пожилые девы, богомольные хранительницы старых порядков, не терпели Матвеева и его родню за преданность иноземным обычаям. Это обстоятельство, вероятно, также способствовало замедлению брака, но не могло предотвратить его. 22 января 1671 года Алексей Михайлович сочетался с Натальей. Опасения ревнителей старины были не напрасны. Алексей Михайлович, как натура увлекающаяся, способная вполне отдаться тем, кто в данное время был близок его сердцу, подчинился влиянию жены и Матвеева. Он называл Матвеева не иначе, как «другом», писал к нему такого рода письма: «Приезжай скорее, дети мои и я без тебя осиротели. За детьми присмотреть некому, а мне посоветовать без тебя не с кем». Матвеев, однако, вел себя с необыкновенным благоразумием и хотя официально управлял разом и посольским и малороссийским приказами, однако носил только звание думного дворянина. По желанию царя, Матвеев построил себе большие палаты у Никиты на Столпах и, сообразно своему вкусу, украсил их по-европейски картинами иностранных мастеров и мебелью в европейском вкусе; даже в домовой его церкви иконостас был сделан на итальянский образец. Он не держал взаперти ни своей жены, ни своих родственниц и воспитанниц. В его доме введена была музыка и даже устроен домашний театр, в котором играли немцы и его дворовые люди. 30 мая 1672 г. родился царевич Петр, будущий русский император. Матвеев и отец царицы Натальи были возведены в звание окольничьих. Царица Наталья получила еще более силы над царем. В противность прежним обычаям, она позволяла себе ездить в открытой карете и показывалась народу, к соблазну ревнителей старины, видевших в подобных явлениях приближение Антихриста. Алексей Михайлович до такой степени изменился, что допускал то, о чем и не смел бы подумать назад тому несколько лет, когда церковные ходы и царские выходы доставляли единственную пищу его врожденной страсти к художественности. Теперь, под влиянием Матвеева и жены, у царя заведен был театр: вызвана была в Москву странствующая немецкая труппа Ягана Готфрида Григори, устроена в Преображенском селе «комедийная хоромина», а потом «комедийная палата» в кремлевском дворце. Это была сцена в виде полукружия, с декорациями, занавесом, оркестром, состоявшим из органа, труб, флейт, скрипки, барабанов и литавров. Царское место было на возвышении, обитое красным сукном; за ним была галерея с решеткой для царского семейства и места в виде полукружия для бояр, а боковые места назначались для прочих зрителей. Директор театра, по царскому приказанию, набирал детей из Новомещанской слободы, заселенной преимущественно малоруссами, и обучал их в особой театральной школе, устроенной в немецкой слободе. Сначала представлялись такие пьесы, которых содержание было взято из Священного Писания. Таковы были: «История Олоферна и Юдифи», комедия о «Навуходоносоре», комедия о «Блудном сыне», о «Грехопадении Адама», об «Иосифе», о «Давиде и Соломоне», «Товия», об «Артаксерксе и Амане», «Алексей Божий человек» и прочие. Комедии эти писались силлабическими виршами; две из них о «Навуходоносоре» и «Блудном сыне» принадлежат перу Симеона Полоцкого, бывшего, так сказать, придворным поэтом и проповедником Алексея Михайловича. Остальные комедии были сочинены малоруссами, как показывает язык. Совесть Алексея Михайловича успокаивалась тем, что его духовник объяснил ему, что и византийские императоры допускали при своем дворе такие увеселения. Мало-помалу молодое театральное искусство стало переходить и к мирским предметам. Так, в числе игранных у Алексея Михайловича пьес, была пьеса «Баязет», которой содержанием была борьба Баязета с Тамерланом. Гордый и самоуверенный Баязет насмехается над своим противником, на сцене происходит сражение. Баязет побежден, заключен в клетку и представлен победителю, сидящему на коне. В отчаянии Баязет разбивает себе голову. Трагический элемент смешан здесь с комическим: на сцену выводится шут, потешающий публику веселыми песнями. В 1675 году театральный вкус развился уже до того, что на сцене давался на масленице балет, главным лицом которого был мифологический Орфей. Царь несколько смущался, когда пришлось допустить пляску с музыкой, да еще с мифологическим сюжетом: плясовая музыка соблазняла его еще более самой пляски, но он потом успокоился, когда ему представили, что при дворах европейских государей употребительны такого рода увеселения. Шаг был важный, если вспомним, что названый Димитрий, между прочими отступлениями от русских обычаев, за музыку и танцы потерял и корону и жизнь. Таким образом, именно в то время, когда родился человек, которому суждено было двинуть русскую жизнь на европейскую дорогу, в Москве уже занималась заря этой новой жизни. Ее веяние чувствовалось во всем. Матвеев, возведенный, наконец, в 1674 году в сан боярина, был так же могуч, как некогда Борис Морозов. Сколько нам известно, он не только не возбуждал против себя зависти и ненависти, но, напротив, пользовался всеобщею любовью. Его приверженность к иноземщине не умаляла его в глазах народа, тем более, что, при наклонности к иноземному просвещению, он был человек благочестивый, готовый на всякое христианское дело и совершенно чуждый спеси и корыстолюбивых целей. Это уже одно показывает, что русский человек мог бы ужиться с новым направлением, лишь бы оно было благоразумно ведено. [59] Увлекаясь театральными представлениями, царь устраивал и другого рода «действа», имевшие государственное значение. 1 сентября 1674 года, в Успенском соборе, с возвышенного места, устланного персидскими коврами, царь «объявлял» народу своим наследником достигшего совершеннолетия царевича Феодора; для этого составлен был особый обрядный чин с приличными событию чтениями из Евангелия, Апостола, Пророчеств, с водоосвящением и кроплением святою водою, с произнесением речей от патриарха к царю, от царя и царевича к патриарху, с поздравлениями от духовных и мирских людей, обращенными к царю и царевичу и с обратным поздравлением от последних к освященному собору, синклиту и ко всем православным христианам; в заключение был царский пир. В ознаменование этого торжественного события царь пожаловал всем служилым людям придачу к их окладам. Через несколько дней народ смотрел на другое зрелище. В Москву привезли из Малороссии человека, который задумал было повторить давно избитую и потерявшую силу комедию «самозванства». То был один малороссиянин из Лохвицы, назвавший себя, по наущению какого-то Миюски, царевичем Симеоном Алексеевичем, покойным сыном царя от царицы Марьи Ильинишны. Но кошевой атаман Сирко, несколько времени покровительствовавший самозванцу, наконец схватил его и препроводил в Москву. Его казнили всенародно с теми же муками, какие испытал Стенька Разин. Еще царь Алексей Михайлович был не стар. Он долго пользовался хорошим здоровьем; только чрезмерная тучность расстроила его организм и подготовила ему преждевременную смерть. В январе 1676 года он почувствовал упадок сил. 28 января он благословил на царство сына Феодора, поручил царевича Петра деду его Кириллу Нарышкину вместе с князем Петром Прозоровским, Федором Алексеевичем Головиным и Гаврилою Ивановичем Головкиным. Затем он приказал выпустить из тюрем всех узников, освободить из ссылки всех сосланных, простить все казенные долги и заплатить за тех, которые содержались за долги частные, причастился Св. Тайн, соборовался и спокойно ожидал кончины. На другой день, 29 января, в 9 часов вечера, три удара в колокол Успенского собора возвестили народу о смерти тишайшего царя, самого доброго из русских царей, но вместе с тем лишенного тех качеств, какие были необходимы для царя того времени. Глава 4 Патриарх Никон В XVII столетии достижение важного значения в обществе лиц простого происхождения было редкостью. Порода и богатство ценились выше личных достоинств; одна только церковь, безразлично для всех по происхождению, открывала путь и к высшим должностям и ко всеобщему уважению. Патриарх Никон, один из самых крупных, могучих деятелей русской истории, родился в мае 1605 года, в селе Вельеманове, близ Нижнего Новгорода, от крестьянина, именем Мины, и наречен в крещении Никитою. Мать умерла вскоре после его рождения. Отец Никиты женился на другой жене, которая ввела к нему в дом детей от первого мужа. Злоба мачехи в древней Руси вошла в поговорку; но жена Мины была женщина особенно злого нрава. Стараясь кормить своих детей как можно лучше, она ничего не давала своему бедному пасынку, кроме черствого хлеба, беспрестанно бранила его, нередко колачивала до крови, и однажды, когда голодный Никита хотел было забраться в погреб, чтобы достать себе пищи, мачеха, поймавши его, так сильно ударила в спину, что он упал в погреб и чуть не умер. За такое обращение отец Никиты нередко бранился с женою, а когда слова не действовали, то и бил ее. Но это не помогало несчастному: мачеха отомщала мужнины побои на пасынке и даже, как говорят, замышляла извести его. [60] Когда мальчик подрос, отец отдал его учиться грамоте. Книги увлекли Никиту. Выучившись читать, он захотел изведать всю мудрость божественного писания, которое, по тогдашнему строю понятий, было важнейшим предметом, привлекавшим любознательную натуру. Он взял из дома отца несколько денег, удалился в монастырь Макария Желтоводского, нашел какого-то ученого старца и прилежно занялся чтением священных книг. Здесь с ним случилось событие, глубоко запавшее в его душу. Однажды отправился он с монастырскими служками гулять и зашел с ними к какому-то татарину, который во всем околодке славился тем, что искусно гадал и предсказывал будущее. Гадатель, посмотревши на Никона, спросил: «Какого ты роду?» — «Я простолюдин», — отвечал Никита. «Ты будешь великим государем над царством российским!» — сказал ему татарин. Через несколько времени отец Никиты, вероятно, уже вдовый в то время, узнавши, где находится его сын, послал к нему своего приятеля звать домой и сказать, что бабушка его лежит при смерти. Никита воротился домой и вскоре лишился не только бабки, но и отца. [61] Оставшись единственным хозяином в доме, Никита женился, но его неудержимо влекли к себе церковь и богослужение. Будучи человеком грамотным и начитанным, он начал искать себе места и вскоре посвящен был в приходские священники одного села. Ему было тогда не более 20 лет от роду. Никита перешел в Москву по просьбе московских купцов, узнавших об его начитанности. Он имел от жены троих детей, но все они померли в малолетстве один за другим. Это обстоятельство сильно потрясло впечатлительного Никиту. Смерть детей принял он за небесное указание, повелевающее ему отрешиться от мира, и решился удалиться в монастырь. Никита уговорил жену постричься в Московском Алексеевском монастыре, дал за нею вклад, оставил ей денег на содержание, а сам ушел на Белое море и постригся в Анзерском ските, под именем Никона. Ему было тогда 30 лет. Житие в Анзерском ските было трудное. Братия, которой было не более двенадцати человек, жила в отдельных избах, раскинутых по острову, и только в субботу вечером сходилась в церковь. Богослужение продолжалось целую ночь; сидя в церкви, братия выслушивала весь псалтырь; с наступлением дня совершалась литургия; потом все расходились по своим избам. Царь ежегодно давал в Анзерский скит «руги» (царское жалованье хлебом и деньгами) по три четверти хлеба на брата, а рыбаки снабжали братию рыбою, в виде подаяния. Над всеми был начальный старец по имени Елеазар. Спустя несколько времени, Елеазар отправился в Москву за сбором милостыни на построение церкви и взял с собою Никона. В Москве анзерских монахов наделили щедро; они собрали до пятисот рублей и возвратились в свой скит. Но деньги нарушили доброе согласие, которое до того времени существовало между начальным старцем и Никоном. Первый держал деньги в ризнице; последний боялся, чтоб их не отняли лихие люди. Ссора дошла до того, что Елеазар не мог равнодушно смотреть на Никона, а Никон, сойдясь с каким-то богомольцем, посещавшим Анзерский скит, отправился вместе с ним на судне. Чуть было не погибнувши на пути от бури, Никон прибыл в Кожеозерскую пустынь, находившуюся на островах Кожеозера, и по своей бедности отдал в монастырь, — куда не принимали без вклада, — свои последние богослужебные две книги. Никон по своему характеру не любил жить с братиею и предпочитал свободное уединение; он поселился на особом острове и занимался там рыбною ловлею. Спустя немного времени, по кончине тамошнего игумена, братия пригласила Никона быть игуменом. На третий год после своего поставления, именно в 1646 году, он отравился в Москву и здесь явился с поклоном молодому царю Алексею Михайловичу, как вообще в то время являлись с поклоном к царям настоятели монастырей. Царю до такой степени понравился кожеозерский игумен, что он тотчас же велел ему остаться в Москве, и, по царскому желанию, патриарх Иосиф посвятил его в сан архимандрита Новоспасского монастыря. Место это было особенно важно, и архимандрит этого монастыря скорее, чем многие другие, мог приблизиться к государю: в Новоспасском монастыре была родовая усыпальница Романовых; набожный царь часто езжал туда молишься за упокой своих предков и давал на монастырь щедрое жалованье. Чем более беседовал царь с Никоном, тем более чувствовал к нему расположение. Алексей Михайлович был из таких сердечных людей, которые не могут жить без дружбы, легко привязываются к людям, которые им нравятся по своему складу, и всею душою к ним пристращаются. Алексей Михайлович приказал Никону ездить к нему во дворец каждую пятницу. Беседы с Никоном западали ему в душу. Никон, пользуясь расположением государя, стал просить его за утесненных и обиженных; это было по нраву царя. Алексей Михайлович еще более пристрастился к Никону и сам дал ему поручение принимать просьбы от всех тех, которые искали царского милосердия и управы на неправду судей; и Никона беспрестанно осаждали такие просители не только в его монастыре, но даже на дороге, когда он езжал из монастыря к царю. Всякая правая просьба скоро исполнялась. Никон приобрел славу доброго защитника, ходатая и всеобщую любовь в Москве. Никон, как близкий человек к царю, стал уже большим человеком. Вскоре в судьбе его произошла новая перемена. В 1648 г. скончался новгородский митрополит Афанасий. Царь всем предпочел своего любимца, и бывший тогда в Москве иерусалимский патриарх Паисий, по царскому желанию, рукоположил новоспасского архимандрита в сан новгородского митрополита. Этот сан был вторым по значению в русской иерархии. Алексей Михайлович был доверчив к тем, которых особенно любил. Помимо всех официальных властей, он возложил на Никона наблюдать не только над церковными делами, но и над мирским управлением, доносить ему обо всем и давать советы. Это приучило Никона и на будущее время заниматься мирскими делами. Подвиги нищелюбия, совершаемые митрополитом в Новгороде, увеличивали любовь и уважение к нему государя. Когда в новгородской земле начался голод, бедствие, как известно, очень часто поражавшее этот край, Никон отвел у себя на владычном дворе особую палату, так называемую «погребную», и приказал ежедневно кормить в ней нищих. Дело это возложено было на одного блаженного, ходившего босиком летом и зимою; кроме того, этот блаженный каждое утро раздавал нищим по куску хлеба и каждое воскресенье от имени митрополита раздавал старым по 2 деньги, взрослым по деньге, а малым по полденьге. Митрополит устраивал также богадельни для постоянного призрения убогих и испросил у царя средства на их содержание. Всеми этими подвигами благочестивого нищепитательства Никон никому не становился на дороге, но вместе с тем он совершал иного рода подвиги, такие, которые тогда уже навлекли на него врагов: по царскому приказанию он посещал тюрьмы, расспрашивал обвиненных, принимал жалобы, доносил царю, вмешивался в управление, давал советы, и царь всегда слушал его. В письмах своих к Никону царь величал его «великим солнцем сияющим», «избранным крепкостоятельным пастырем», «наставником душ и телес», «милостивым, кротким, милосердым», «возлюбленником своим и содружебником» и т.п.; царь поверял ему тайное свое мнение о том или другом боярине. От этого уже тогда в Москве бояре не терпели Никона, как царского временщика, и некоторые говорили, что лучше им погибать в Новой Земле за Сибирью, чем быть с новгородским митрополитом. Не любили его подначальные духовные за чрезмерную строгость и взыскательность, да и мирские люди в Новгороде не питали к нему расположения за крутой властолюбивый нрав, несмотря на его нищелюбие, которое в сущности было таким же делом обрядового благочестия, как и заботы о богослужении. Будучи новгородским митрополитом, Никон начал совершать богослужение с большею точностью, правильностью и торжественностью. Несмотря на наружную набожность, в те времена, по старому заведенному обычаю, богослужение отправлялось нелепо: боялись греха пропустить что-нибудь, но для скорости, разом читали и пели разное, так что слушающим ничего нельзя было понять. Никон старался прекратить этот обычай, но его распоряжения не нравились ни духовным, ни мирянам, потому что через это удлинялось богослужение, а многие русские того века хотя и считали необходимостью бывать в церкви, но не любили оставаться там долго. Для благочиния Никон заимствовал киевское пение, да еще, кроме того, ввел в богослужение пение на греческом языке пополам со славянским. Каждую зиму езжал митрополит из Новгорода в Москву со своими певчими, и царь был в восторге, услышавши это пение, но многим — и в том числе патриарху Иосифу — не понравились эти нововведения. В 1650 году вспыхнул новгородский бунт. Никон, и без того уже мало любимый, на первых же порах раздражил народ своею энергическою мерою: он сразу наложил на всех проклятие. Если бы это проклятие было наложено только на некоторых, то могло бы подействовать на остальных, но проклятие, наложенное без разбора на всех, только ожесточило и сплотило новгородцев. [62] Ненависть к митрополиту выразилась уже тем, что мятежники поставили одним из главных начальников Жеглова, митрополичьего приказного, бывшего у него в опале. Сам Никон в письме своем к государю рассказывает, что когда он вышел уговаривать мятежников, то они его ударили в грудь, били кулаками и каменьями: «И ныне, — писал он, — лежу в конце живота, харкаю кровью и живот весь распух; чаю скорой смерти, маслом соборовался»; но относительно того, в какой степени можно вполне доверять этому письму, следует заметить, что в том же письме Никон сообщает, что перед этим ему было видение: увидел он на воздухе царский золотой венец, сперва над головой Спасителя на образе, а потом на своей собственной. Новгородцы, напротив, жаловались царю, что Никон жестоко мучил всяких чинов людей и чернецов на правеже, вымучивая у них деньги; что он делает в мире великие неистовства и смуты. Царь во всем поверил Никону, хвалил его за крепкое стояние и страдание и еще более стал благоговеть перед ним; наконец, Никон, увидевши, что строгостью нельзя потушить мятежа, начал сам советовать царю простить виновным. В 1651 году Никон, приехавши в Москву, подал царю совет перенести мощи митрополита Филиппа из Соловецкого монастыря в Москву. Дело было важное: оно должно было внушить в народе мысль о первенстве церкви и о правоте ее, а вместе с тем обличить неправду светской власти, произвольно посягнувшей на власть церковную. В видах царского самодержавия этот совет должен был бы встретить противоречие; но царь сильно подчинился своему любимцу; притом же Никон представлял ему пример греческого царя Феодосия, который перенес мощи Иоанна Златоустого, изгнанного матерью царя Евдокиею; Феодосий этим поступком исходатайствовал для грешной матери прощение у Бога. Царь не только согласился на предложение Никона, но еще сказал, что ему во сне явился Святой Филипп и велел перенести его мощи туда, где почивают прочие митрополиты. 20 марта 1652 года духовный собор, в угоду царю, одобрил это благочестивое желание, а вместе с тем царь, также по совету Никона, велел перенести в Успенский собор гробы патриарха Иова из Старицы и патриарха Гермогена из Чудова монастыря. Воображение царя пленялось торжественностью церемоний, сопровождавших эти религиозные события. [63] В то время, когда Никон ездил в Соловки за мощами, скончался патриарх Иосиф. Это было вскоре после перенесения праха Иова, в четверг на страстной неделе. Царь извещал об этом Никона в очень пространном письме, в котором подробно описывал последние минуты умершего патриарха, а в заключение просил Никона, вместе с Василием юродивым, иначе Вавилом (тем самым блаженным, который у Никона распоряжался питанием нищих), молить Бога, чтоб дал нового пастыря и отца; царь при этом делает намек, что преемник Иосифу есть уже на примете и говорит: «Ожидаем тебя, великого святителя, к выбору; того мужа три человека знают, я, да казанский митрополит, да мой духовный отец, сказывают: святой муж!» Письмо это составляет драгоценный памятник, как для характера царя и его отношений к Никону, так и вообще для духа того времени. Царь, посещавший умирающего патриарха, так уважал его сан, что кланялся ему в землю и целовал в ногу, но забыл спросить его о духовной, вменил себе это в грех и за то просил прощения у Никона. «Великий святитель, — писал царь, — равноапостольный богомолец наш, преосвященная глава, прости меня за то грешного; обманулся я тем, что думал так себе с ним, трясовица, а оно впрямь смертная; по языку можно было признать, что худо говорит и сквозь зубы; и помышлял я в себе, что знобит его больно, оттого он и без памяти, и пришло мне на ум великое сомнение: стану я ему говорить про духовную, а он скажет „вот меня и сбывают!“ да станет сердечно гневаться; и думаю я себе: утро еще я побываю у него. Прости меня, Христа ради, великий святитель, за такое согрешение, что я не вспомянул о духовной. Не с хитрости я это сделал, ей-ей не с хитрости это сделалось; сатана помешал такое дело совершить. У тебя, великого святителя, прошу согрешениям моим прощения и благословения и разрешения…» Но вот к царю прибежали сказать, что патриарха не стало, царь так описывает впечатление, произведенное этим событием: «В ту пору ударил царь-колокол три краты, а на нас такой страх и ужас нашел, и в соборе у певчих и у властей от страха и ужаса ноги подломились, потому что кто преставился, да к таким дням великим кого мы грешные отбыли…» Когда тело усопшего патриарха было одето и положено, царь любовался им: «Лежит, — выражался он, — как есть, жив, и борода расчесана, как у живого, и сам немерно хорош… таков хорош во гробе лежит, только что не говорит…» Но в ночь с пятницы на субботу умерший патриарх уже не был так хорош и напугал царя Алексея Михайловича: тело его, разлагаясь, начало вздуваться, священник, читавший псалтырь, услышал шум от трупа и, когда царь вошел в церковь, где лежал труп, сказал царю: «Меня такой страх взял, думал, что ожил! Я двери отворил, хотел бежать». — «Прости, владыка святый, — писал царь Никону, — от этих речей меня такой страх взял, что я чуть с ног не свалился… и пришло мне такое помышление от врага: побеги ты вон, тотчас вскочит, да тебя ударит! А нас только я, да священник, что псалтырь говорит. Я перекрестился, да взял за руку его света, и стал целовать, а в уме держу такое слово: от земли создан и в землю идет; чего бояться…» В Великую субботу хоронили патриарха, и митрополит казанский Корнилий положил ему в гроб разрешительную грамоту; царь писал об этом так: «Все мы надседались плачучи; не было человека, который не плакал, на него смотря, потому что вчера с нами, а ныне безгласен лежит, а се к таким великим дням стало!» Но после похорон царю были нового рода хлопоты: покойный патриарх был большой стяжатель, копил деньги, собираясь купить себе вотчину и дать по душе в собор. Много было у него дорогих материй и серебряной посуды; все было заботливо вычищено, обернуто бумагою, на чердаке лежало оружие: пищали, сабли, и все смазано; но очень немногое было записано: патриарх знал на память все, что у него есть, а келейники не заведывали его вещами. Сам царь ходил описывать достояние умершего патриарха. «Прости, — пишет он Никону, — владыка святый, и половины не по чем отыскать, потому что все без записки; не осталось бы ничего, все бы разокрали, да и в том меня, владыка святый, прости, немного и я не покусился иным сосудам, да милостью Божиею воздержался и вашими молитвами святыми. Ей-ей, владыка святый, ни маленькому ничему неточен…» Многое из казны патриарха царь раздал на милостыню, на окуп пленных, по тюрьмам, по монастырям, созвал всю патриаршую прислугу и всем давал по десяти рублей; тут оказалось, что «свет-патриарх» не по-христиански обращался со своими подначальными. «Все вконец бедны; и он, свет, жалованья у них гораздо убавил», — сообщает царь Никону. Раздавая это жалованье слугам, царь произнес им такое знаменательное в духе своего времени нравоучение: «Есть ли из вас кто-нибудь, кто бы раба своего или рабыни без дела не оскорбил? Иной раз за дело, а иной раз, пьян напившись, оскорбит и напрасно побьет; а он, великий святитель и отец наш, если кого и напрасно оскорбил, от него можно потерпеть, да уж что бы ни было, так теперь пора всякую злобу покинуть. Молите и поминайте с радостью его, света, елико сила может». Этот святой муж, втайне предназначенный царем, был не кто иной, как его любимец Никон. Ему готовил царь неожиданное величие. Между тем Никон 3 июня прибыл в Соловки с грамотою от царя Алексея Михайловича к митрополиту Филиппу. Живущий на земле царь обращался к «небесному жителю, Христову подражателю, вышеестественному и бесплотному ангелу, преизящному и премудрому духовному учителю», просил простить грех «прадеда» своего, царя Ивана, — чтобы, по выражению Святого Писания, «не было оскомины детям за то, что отцы ели терпкое», — и просил возвратиться с миром восвояси. Царь своею рукою приписал: «О, священная глава, святый владыка Филипп, пастырь, молим тебя, не презри нашего грешного моления и приди к нам с миром! Царь Алексей. Желаю видеть тебя и поклониться святым мощам твоим!» Это послание было прочитано у гроба Филиппа. Подняты были мощи страдальца. 9 июля привезены они были в Москву и торжественно положены в Успенском соборе. Блюстителем патриаршего престола, до избрания нового патриарха, был назначен ростовский митрополит Варлаам. По прибытии Никона созван был духовный собор. Все знали, что царь желал избрания Никона. Боярам очень не хотелось видеть его на патриаршем престоле. «Царь выдал нас митрополиту, — говорили они, — никогда нам такого бесчестья не было». Для соблюдения буквы устава выбрали двух кандидатов: Никона и иеромонаха Антония, того самого, который некогда был учителем Никона в Макарьевском монастыре. Жребий, как будто назло царю, пал на Антония. Последний, вероятно, в угоду царю, отказался. Тогда стали просить Никона. Никон отрекался, пока наконец 22 июля царь Алексей Михайлович, окруженный боярами и бесчисленным народом, в Успенском соборе, перед мощами Святого Филиппа, стал кланяться Никону в ноги и со слезами умолял принять патриарший сан. «Будут ли меня почитать как архипастыря и отца верховнейшего, и дадут ли мне устроить церковь?» — спросил Никон. Царь, а за ним власти духовные и бояре поклялись в этом. 25 июля Никон сделался патриархом. Первым делом его было основать для себя монастырь и прославить его новою святынею. То было давним церковным обычаем. Иерархи всегда почти старались положить начало какому-нибудь монастырю и, по возможности, дать ему высокий почет. Никон выбрал для этого место близ Валдайского озера и назвал свой монастырь Иверским, в честь Иверской иконы Богородицы, находящейся на Афоне. В то же время он отправил на Афон сделать список Иверской иконы, и когда каменная церковь была построена, поставил в ней эту икону, украсивши ее золотом и драгоценными каменьями. [64] Вместе с тем он перенес туда мощи Иакова Боровицкого. Таким образом, новооснованный монастырь сделался предметом двойного поклонения. Пошли слухи о совершающихся в нем чудесах и исцелениях. [65] Но гораздо важнейшее дело предпринял Никон в церковном строе богослужения. Давно уже, еще со времен Максима Грека, замечались разноречия в богослужебных книгах; естественно, отсюда возникала мысль о вкравшихся в этих книгах искажениях, о необходимости найти и узаконить единообразный правильный текст. Эта потребность усиливалась ощутительнее со введением книгопечатания, так как книгопечатание вообще, распространяя сочинения и расширяя круг читателей, давало последним побуждение доискиваться правильной передачи сочинений и возможность удобнее замечать и сравнивать разноречия. Печатное внушало к себе более доверия, чем писаное, так как предполагалось, что приступавшие к печатанию старались изыскивать средства передать издаваемое правильно. Введение книгопечатания сильно подвинуло и поставило на вид вопрос об исправлении богослужебных книг; при всяком печатании разноречие списков вызывало необходимость справщиков, которые должны были из многих различных списков выбирать то, что, по их убеждениям, надлежало признать правильным. Вопрос этот занимал умы возрастающим образом по мере умножения печатных книг церковного содержания. Уже при патриархе Филарете сильно сознавалась потребность правильности текстов и необходимость обличать и уничтожать ошибки и искажения. В 1610 году уставщик Логгин напечатал устав, который Филарет приказал сжечь, потому что там статьи были напечатаны «не по апостольскому и отеческому преданию, а своим самовольством». По повелению Филарета, был исправлен и напечатан несколько раз Потребник и Служебник и, кроме того, Минеи, Октоих, Шестоднев, Псалтырь, Апостол, Часослов, Триодь цветная и постная и Евангелие напрестольное и учительное. В предисловии к Минеи выражено сознание, что хотя издавна богослужебные книги переведены были с греческого языка на славянский, но многие переводчики и переписчики иное выбросили, другое смешали. Филарет, как говорится в его Требнике 1633 года, приказывал собирать по всем городам древние харатейные списки разных переводов, по ним исправлять те погрешности, которые вошли туда по неисправности переписчиков и вследствие многолетних обычаев, дабы сочетать «во единогласие» все потребы и чины церковного священноначалия. Сам Филарет приказывал приносить к себе эти списки и просматривал их. Хотя он был человек умный и любознательный, но не имел той ученой подготовки, которая необходима была для такого дела, да и никто в то время не имел ее, потому что нужно было сличать переводы с греческими подлинниками и, следовательно, обладать основательными сведениями в греческом языке, литературе, церковной истории и древностях. Сознавая необходимость науки, Филарет основал при Чудовом монастыре еллино-славянскую школу, вероятно, по образцу западно-русских, и поставил там учителем грека иеромонаха Арсения. Преемник Филарета патриарх Иосиф также занимался печатанием богослужебных книг и также приказывал собирать из городов пергаментные списки, сличать их и издавать по исправлении, но сам лично не занимался этим. До какой степени были подготовлены к своему делу тогдашние московские справщики — показывает суждение о них грека Арсения: «Иные из этих справщиков едва азбуке умеют, а уж, наверное, не знают, что такое буквы согласные, двоегласные и гласные, а чтоб разуметь восемь частей речи и тому подобное, как то: род, число, времена, лица, наклонения и залоги, то этого им и на ум не приходило!» [66] После него, при патриархе Иосифе, выбрана была, так сказать, особая комиссия справщиков. [67] Они напечатали целый ряд богослужебных книг; сам Иосиф, человек неученый, вовсе не прикасался к этому делу и во всем положился на них. Увидя перед собою множество разнородных списков и не имея нужных сведений, чтобы сладить с ними, они руководствовались только наиболее распространенным обычаем; полагаясь на свою начитанность, они думали, что исполняют свое дело в совершенстве. Но вот в 1649 году приехал в Москву иерусалимский патриарх Паисий. [68] Он заметил, что в московской церкви есть разные нововведения, которых нет в греческой церкви, и особенно стал порицать двуперстное сложение при крестном знамении. Царь Алексей Михайлович очень встревожился этими замечаниями и отправил троицкого келаря Арсения Суханова на восток за сведениями. Но пока Арсений странствовал на востоке, Москву успели посетить другие греческие духовные особы и также делали замечания о несходстве русских церковных обрядов с греческими, а на Афоне монахи даже сожгли богослужебные книги московской печати, как противные православному чину богослужения. [69] Патриарх Иосиф был сильно озабочен и даже боялся, чтобы его не лишили сана. Смерть избавила его от дальнейших тревог. Никон заступил его место, уже вполне задавшись мыслью о необходимости сделать такого рода исправления в богослужебных книгах и обрядах, которые бы привели русскую церковь к полному единству с греческой. Чрезмерно сильная воля и жажда деятельности этого человека требовала себе пищи. Никон был не из таких натур, которые удовольствуются старою колеею. Ему нужно было что-нибудь необычайное. Он хотел быть творцом, строителем, но воспитание, полученное Никоном, осудило его на слишком узкий кругозор: любимец Алексея Михайловича не мог вполне сделаться московским Петром Могилою. Ему негде было приобрести и усвоить ясных и сильных убеждений о необходимости просвещения, о научном образовании. Он не учился за границею, подобно Могиле, и в среде, в которой он жил, не было ничего, что бы могло возбуждать его к высокому призванию сделаться просветителем своего народа. Он получил воспитание у желтоводского монаха, ограничивался чтением кое-каких церковных книг в плохих переводах, часто непонятных. Пробывши десять лет приходским священником, Никон поневоле усвоил себе всю грубость окружавшей его среды и перенес ее с собою даже на патриарший престол. В этом отношении он был вполне русский человек своего времени, и если был истинно благочестивым, то в старом русском смысле. Благочестие русского человека состояло в возможно точном исполнении внешних приемов, которым приписывалась символическая сила, дарующая Божью благодать; и у Никона благочестие не шло далеко за пределы обрядности. Буква богослужения приводит к спасению; следовательно, необходимо, чтобы эта буква была выражена как можно правильнее. Таков был идеал церкви по Никону. Буква обряда давно уже камнем лежала на русской духовной жизни; эта буква подавляла богатую натуру Никона. Никон, как человек со светлым природным умом, начал говорить проповеди, которые с давних времен уже не говорились, но все-таки, подчиняясь духу своего времени и воспитания, он более или менее был буквалист, как называли его противники, в продолжение целых веков упорно стоявших и до сих пор стоящих за свою букву. Но горячо любя и уважая церковь, Никон заботился не только о приведении внешней ее стороны в надлежащее состояние; нужно было, чтобы и власть, которая наблюдала над церковью, была высоко поставлена. Задачею Никона было правильное однообразие церковной практики. Из этой задачи прямо истекала потребность и единой церковной власти, а эту власть находил он в себе, в своем патриаршем сане; и вот Никон, ревностно взявшись за дело достижения единообразия в церковной обрядности, логически должен был сделаться борцом за независимость и верховность своей патриаршей власти. Подготовленный замечаниями восточных духовных, по своем вступлении в сан патриарха, Никон начал рыться в рукописях патриаршего книгохранилища. И вот — как рассказывается в предисловии к изданному при Никоне служебнику — патриарх, рассматривая грамоту вселенских патриархов на учреждение патриаршества в Московском государстве, обратил внимание на то, что в ней говорилось: «Православная церковь приняла свое совершение не только по богоразумию и благочестию догматов, но и по священному уставу церковных вещей; праведно есть нам истреблять всякую новизну ради церковных ограждений, ибо мы видим, что новины всегда были виною смятений и разлучений в церкви; надлежит последовать уставам святых отец и принимать то, чему мы от них научились, без всякого приложения или убавления. Все святые озарились от единого Духа и уставили полезное; что они анафеме предают, то и мы проклинаем; что они подвергли низложению, то и мы низлагаем; что они отлучили, то и мы отлучаем: пусть православная великая Россия во всем будет согласна со вселенскими патриархами». В то же время Никон обратил внимание на символ веры, вышитый на саккосе митрополита Фотия; этот символ разнился с символом в том виде, в каком пели его во времена Никона: в старом символе не было прибавления слова «истинного» о Св. Духе; против этого прибавления еще вооружался Дионисий; равным образом, в старом символе написано было: «его же царствию не будет конца», тогда как при Никоне прозносили: «его же царствию несть конца». Пересматривая богослужебные книги, Никон убедился, что в них есть значительные отмены против греческого текста. В это время Никон находился под влиянием Арсения грека, который, по подозрению в латинстве, был сослан в Соловки при патриархе Иосифе и возвращен Никоном. Не меньше влияния оказывал Епифаний Славинецкий, который с другими киевскими монахами был призван боярином Ртищевым в Москву. С Востока воротился Арсений Суханов и 26 июля 1653 года подал царю и патриарху свой отчет о путешествии по греческим островам, о пребывании в Александрии, Иерусалиме и Грузии. Записки его носят название: «Проскинитарий» (Поклонник). Арсений остался приверженцем русской старины и описал черными красками поведение восточных духовных, недостаток благоговения при богослужении; однако он не скрыл и того, что везде на Востоке употребляется троеперстное крестное знамение и соблюдаются те приемы, по поводу которых греческие духовные укоряли русскую церковь. По этим-то побуждениям Никон убедил царя созвать собор русских иерархов, архимандритов, игуменов и протопопов. Всех духовных было 34 человека. Царь со своими боярами присутствовал на этом соборе. Никон произнес на нем речь и тогда же высказал в ней свой взгляд на равенство церковной власти со светскою. «Два великих дара даны человеком от Вышнего по Божьему человеколюбию — священство и царство. Одно служит божественным делам, другое владеет человеческими делами и печется о них. Оба происходят от одного и того же начала и украшают человеческое житие; ничто не делает столько успеха царству, как почтение к святителям (святительская честь); все молитвы к Богу постоянно возносятся о той и другой власти… Если будет согласие между обоими властями, то настанет всякое добро человеческой жизни». Никон указал на слова грамоты вселенских патриархов, поразившие его, и сказал: «Надлежит нам исправить как можно лучше все нововведения в церковных чинах, расходящиеся с древними славянскими книгами. Я прошу решения, как поступать: последовать ли новым московским печатным книгам, в которых от неискусных переводчиков и переписчиков находятся разные несходства и несогласия с древними греческими и славянскими списками, а прямее сказать, ошибки, или же руководствоваться древним, греческим и славянским (текстом), так как они оба представляют один и тот же чин и устав?» На этот вопрос собор дал в ответ такое же решение, какое высказываемо было не раз при прежних патриархах. «Достойно и праведно исправлять, сообразно старым харатейным и греческим спискам». Вслед за этим Никон отставил всех прежних справщиков и передал как типографию, так и дело исправления книг Епифанию Славинецкому с его киевскою братией и греку Арсению. Никон и царь дали приказание усиленно собирать по всем монастырям старые харатейные списки и присылать в Москву. Никон снова отправил Арсения Суханова на Афон просить греческих книг. Между тем у Никона явились враги: то были отставленные справщики, которых самолюбие было сильно задето. Они кричали против Никона, что он поддается наущениям киевлян, зараженных латинской ересью. Горячими его противниками сделались тогда протопоп Иван Неронов и друг Неронова юрьевский протопоп Аввакум, живший в доме его, во время своего пребывания в столице. [70] К ним присоединились епископ коломенский Павел и несколько архимандритов и протопопов, присутствовавших на соборе и не подписавших его приговора. Чтобы придать более освящения начатому делу, Никон отправил, через одного грека, по имени Мануила, к константинопольскому патриарху Паисию двадцать шесть «вопрошений», которые касались разных вопросов богослужения и в том числе спорных пунктов; вместе с тем Никон жаловался на коломенского епископа Павла, на протоиерея Неронова и на их сообщников. Московский патриарх спрашивал совета константинопольского: как поступить с непослушными. Началась у московского государства война за Малороссию; Никон с особенным рвением благословлял царя на эту войну своим советом, вероятно, побуждаемый к тому же своими киевскими справщиками, хлопотавшими в Москве о помощи своему отечеству. Отправляясь в поход, царь доверил патриарху, как своем ближайшему другу, свою семью, свою столицу и поручил ему наблюдение за правосудием и ходом дел в приказах. Все боялись Никона: ничего важного не делалось без его совета и благословения. Он не только, по примеру Филарета, стал называть себя «великим государем», но, во время отсутствия Алексея Михайловича, как верховный правитель государства, писал грамоты (напр. о высылке подвод на службу под Смоленск), в которых выражался так; «Указал государь, царь, великий князь всея Руси, Алексей Михайлович и мы, великий государь…» Во время постигшей Москву заразы, Никон сделал распоряжение поставить в разных местах заставы, чтобы, на время заразы, пресечь сообщение с войском, в котором был государь, приказал в Москве заложить кирпичом царские кладовые и не выпускать никого из тех дворов, где появится зараза, а сам выехал вместе с царским семейством в Вязьму. Тогда враги, в его отсутствие, начали возмущать народ и толковать, что бедствие постигает православный народ за еретического патриарха. Толпа принесла на сходку к Успенскому собору образ Спасителя, на котором стерлось изображение; некто Софрон Лапотников говорил, что этот образ выскоблен был по приказанию патриарха, и ему, Софрону, было от этого образа видение: велено показать образ мирским людям, чтобы все восстали за поругание икон. Народ сердился за то, что Никон дал волю еретикам печатать книги; какая-то женщина из Калуги кричала всенародно, что ей было видение, запрещающее печатать книги. Никону ставили в вину, что он покинул столицу, а за ним разбежались и приходские священники. Патриарх в своем управлении был до чрезвычайности строг, и множество попов находилось у него под запрещением; они-то и были повсеместными возмутителями толпы. Оставленный в столице князь Пронский с большим трудом успокаивал народное волнение, и вопрос о состоявших под запрещением попах был до того важен, что старосты и сотские московских сотен и слобод, не пристававшие к мятежникам, ради всеобщего успокоения, били челом патриарху, чтоб он разрешил опальных священников, потому что много церквей остается без богослужения, некому напутствовать умирающих и погребать мертвых. По возвращении царя в Москву, Никон опять занялся церковным преобразованием. Арсений Суханов, не жалея издержек, достал с Афона до пятисот рукописей, из которых некоторым приписывали глубокую древность. Славинецкий и грек Арсений с братией ревностно трудились над исправлением богослужебных книг, а между тем пришел ответ от константинопольского патриарха Паисия. Паисий извещал, что он созывал собор в Константинополе и на этом соборе составлены ответы на присланные Никоном «вопрошения». «Вижу, — писал Паисий, — в грамотах преблаженства твоего, что ты жалеешь о несогласиях, возникших по поводу некоторых церковных чинов, и думаешь, что это различие чинов растлевает веру нашу. Хвалим твою мысль: кто бережется малого преступления, тот соблюдается от великого. Еретиков и раздорников следует убегать, если они соглашаются в самых важных предметах, но не вполне согласны с православием и придерживаются чего-нибудь своего, чуждого церковной и соборной мысли. Но если случится, что какая-нибудь церковь различествует от другой в некоторых не особенно важных и несущественных вещах, т.е. не прикасающихся „свойственным составам веры“, — напр., во времени отправления богослужения и т.п., то это не должно быть поводом к разлучению, лишь бы только непреложно сохранялась та же вера. Церковь наша не сначала приняла на себя тот образ и последование, какое держит ныне; не сразу, а помалу». Паисий ссылается на Епифания кипрского в том, что церковь в разных местах принимала различные степени поста и мясоядения, ссылается на Василия Великого, из которого видно, что неокесарийская церковь не принимала того, что принималось в других местах. «Не следует, — продолжает Паисий, — и ныне думать, будто наша православная вера развращается оттого, если один говорит свое последование немного различно от другого в несущественных вещах, лишь бы только согласовался в важнейших, свойственных соборной церкви». Ответ довольно уклончивый: можно было давать по произволу то более широкий, то более узкий смысл тому, что признавать несущественным. Сам Паисий, представивший в «Ответах» на «Вопрошения» Никона подробное объяснение литургии, говорит: «Именем Иисуса Христа молим твое преблаженство, утоли эти распри твоим разумом; не подобает ссориться рабам Господним, а наипаче в вещах неважных и несущественных; увещевай их принять сей чин, который мы пишем вам, которого держится вся восточная церковь. Изначала у нас, по преданию, он сохраняется; ни в единой вещи не было изменения; за это нам хвала, потому что прочие церкви, отделившись от нас, приняли многие нововведения, а мы — ничем не растлеваемся». Таким образом, предоставляя свободу в неважных приемах богослужения, константинопольский патриарх, однако, требовал точного единства с восточной церковью в литургии и вообще в богослужении. О коломенском епископе и протопопе Неронове Паисий дал такое решение: «Все это знамение ереси и раздора, и кто так говорит и верует, как они, тот чужд православной нашей веры»; Паисий советует их отлучить, если они не примут нелицемерно все так, как «держит и догматствует церковь»; он сравнивает их с арианами, кальвинистами, лютеранами, которые, под видом исправления, покинули «недвижное и истинное» в церкви. «Их молитвы, — говорит патриарх, — хулы, потому что они полагают в сомнение моление наших святых и затевают вводить новые чины, которым мы никогда не научились от наших отцов, предавших нам веру». В «Ответах» Паисия много излагается и такого, что уже в русской церкви было согласно с греческою; но относительно крестного знамения Паисий указывает на сложение трех первых перстов, как на древний обычай поклонения, и различает молебное перстосложение от благословящего, которое должно изображать имя Иисуса Христа в четырех буквах (IС ХС). «До нас дошло, — замечает Паисий, — что в ваших церковных чинах есть еще кое-какие различия, несогласные с нашей восточной церковью; удивляемся, что ты о них не спрашиваешь. Желаем, чтобы все это исправилось». Между прочим, патриарх порицал русскую церковь за то, что в русских храмах женщины и мужчины сходятся вместе и во время богослужения не стоят раздельно: «Женщине следует безмолвствовать, а тут невозможно сохранять безмолвие, когда сойдется с женщинами много мужчин разного возраста». По этому ответу, Никон собрал снова собор, на котором, кроме русских архиереев, был антиохийский патриарх Макарий, сербский Михаил и митрополиты никейский и молдаванский. Сам Никон называл себя «великий государь, старейший Никон, архиепископ московский и всея Великие, Малые и Белые России и многих епархий, земли же и моря сея земли патриарх». Этот собор положил держаться того, что решено было на предшествовавшем московском соборе и как велит константинопольский патриарх. Голос антиохийского патриарха Макария энергически решал правильность троеперстия. Замечательный ответ его был выражен так: «Мы приняли предание изначала веры от Св. апостол и Св. отец и семи соборов творить знамение честного креста тремя первыми перстами десной руки, и кто из христиан православных не творит крестного знамения по преданию восточной церкви, сохраняемого от начала веры до сих пор, тот еретик и подражатель арменов: того ради, мы считаем такового отлученным от Отца и Сына и Св. Духа и проклятым». Никейский митрополит прибавил: «На том, кто не крестится тремя перстами, пребудет проклятие трехсот восьмидесяти Св. отец, собиравшихся в Никее и прочих соборов». Таким образом, собор этот объявил решительную войну двуперстному сложению. Дело было до крайности необдуманное. Если троеперстное сложение, как повсеместное у восточных православных народов, действительно имело за собою все признаки древности и правильности, то не надобно было забывать, что вся Русь давно уже крестилась двуперстным сложением и уважала многих святых, которые несомненно осеняли себя таким же крестным знамением. Возложить проклятие на двуперстие, в глазах противников Никона, значило предать проклятию святых русской церкви, отрешиться разом от священных преданий. Восточные архиереи, чуждые России, могли отнестись, не зная ни духа русского народа, ни склада его понятий, так легко к этому вопросу, не сообразивши всех условий; Никон, природный русский человек, мог поступить так круто и легкомысленно в этом деле, только по тому безмерному властолюбию, которое очень часто бывает свойством людей с твердым характером, горячо принимающихся за важное дело своего убеждения. При более благоразумном и осторожном способе действий исправление буквы в русской церкви совершилось бы тихо, без больших потрясений. Никон своим упорством и горячностью дал зародыш печальных событий на будущее время, тем более, что его ошибка неизбежно повлекла за собою другие; так всегда в истории мы замечаем, что стоит только историческому деятелю в важную минуту стать на ложную дорогу, то уже трудно бывает сойти с нее, и ему самому, и его преемникам и последователям. Никон издал новый служебник с текстом, исправленным против прежних печатных изданий и сверенным с греческим. В предисловии к этому служебнику он изложил поводы, побудившие его к исправлению богослужебных книг, и деяния первого собора в Москве, одобрившего его предприятие. Он приказывал повсюду рассылать и вводить в употребление при богослужении новый служебник. Затем, по его приказанию, грек Арсений перевел с греческого книгу «Скрижаль», заключающую в себе порядок и объяснение литургии и таинств. В эту Скрижаль внесено изложение бывших при Никоне соборов об исправлении книг, ответ константипольского патриарха Паисия и статьи, относящиеся к вопросу о крестном знамении в защиту троеперстного сложения. Статья «О еже коими персты десные руки изображается крест» вооружается против разных способов неправильного исполнения крестного знамения. Были такие, которые крестились, полагая руку сначала на лоб, а потом — не на живот, а на правое плечо. «Такие, — говорит статья, — должны быть отлучаемы и проклинаемы. Это — поругание крестного знамения, а не знамение его. Это значит — исповедать вознесение сына Божия на небеса, не творя его соития на землю». Люди, таким образом полагавшие крестное знамение, составляли, вероятно, незначительное исключение; зато двуперстников было очень много. «Скажите, — говорится в этом сочинении, — вы, соединяющие великий перст с двумя малыми последними, имеющими между собою неравенство и местный разлад, как можете вы исповедывать таинство Пресвятой Троицы, соприсущной и равнославной? Поистине, неприличен ваш способ изображения того первообразного, в котором нет ни первенства, ни последовательности, ни большинства, ни меньшинства!» Защитники двуперстия объясняли свое крестное знамение, будто оно изображает божественную и человеческую природу Спасителя. Им на это делается такое замечание: «Смотрите, чтоб вы не впали в мудрование о двух ипостасях в Иисусе Христе, подобно Несторию, говорившему, что иной Сын Бог Слово, а иной — Иисус из Назарета, простой человек. Так и вы, в трех пальцах, изображающих Св. Троицу, уже указываете сыновнюю ипостась, а потом, особо отделивши, указываете еще иную ипостась в указательном и среднем пальцах». Двуперстники говорили, что некогда антиохийский патриарх Мелетий спорил с арианами; желая убедить их в силе крестного знамения, он показал им три перста, и от этого не произошло никакого знамения, а как сложил два перста и один пригнул, то «бысть знамение — огнь изыде». Никон доказывал им, что они здесь не понимают смысла того, что читают: Мелетий показал три перста раздельно и не было знамения, а как сложил указательный и средний вместе, да к ним пригнул большой перст, так и сотворилось тогда знамение. Вот оно и значит — троеперстное знамение! Двуперстники ссылались на ходившее в разных сборниках слово Феодорита; Никон возражал, что не знает, о каком Феодорите идет дело. [71] Наконец, двуперстники ссылались на Максима Грека; им на это замечали, что Максим Грек, хотя был человек ученый, но, снисходя к русскому обычаю и много пострадавши, мог писать и неправильно от страха наветов. Снова, в апреле 1656 года, собран был собор, на котором Никон представил свою скрижаль. Собор утвердил ее и еще раз произнес проклятие над двуперстниками. По мудрствованию этого собора, соединение двух последних пальцев с большим выражало неравенство Св. Троицы, а два простертые пальца, средний и указательный, означали последование Несториевой ереси. Вместе с тем предано проклятию (мнимое) слово Феодоритово, на которое ссылались двуперстники. Никон подвинул этим еще далее разрыв с прошедшим. Противники его с ужасом толковали, что Никон и согласные с ним духовные, таким образом, признали еретиками всех святых русской церкви, которые, без сомнения, употребляли двуперстное знамение. По совету, данному константинопольским патриархом, Никон начал поступать решительно со своими противниками: Павел Коломенский был лишен сана и сослан; Неронов был отправлен в заточение в Вологодский монастырь. Вонифатьев покорился и скоро сам ходатайствовал за Неронова; Никон простил последнего; Неронов постригся в монахи под именем Григория. Аввакум, самый задорнейший противник нововведения, был сослан в Даурию с женою и семьею. Протопопы Логгин и Данило заключены в тюрьмы и там скоро умерли. Но этими ссылками и заточениями нельзя было утишить волнения. Когда патриарх разослал свои новые богослужебные книги и приказывал служить по ним и креститься тремя перстами, ропот поднялся разом во многих местах. Оставшиеся пока нетронутыми, бывшие справщики: Никита Пустосвят в Суздале и Лазарь в Романове, возбуждали народ к неповиновению. Соловецкий монастырь, исключая немногих старцев, воспротивился вместе со своим архимандритом. Новые учители восстали, — говорили там, — они отвращают нас от истинной веры, велят служить на ляцких крыжах по новым служебникам; не будем принимать латинской службы и еретического чина. Пример такого уважаемого монастыря, как Соловецкий, придал много силы противодействию Никоновым намерениям. Кроме крестного знамения, поднялись старые толки о сугубом и трегубом аллилуия; защитники старины видели ересь в написании имени Иисус, вместо Исус, как писали и печатали прежде по невежеству. Начались толки об осьмиконечном и четвероконечном кресте. Распространились мистические предсказания о скором появлении Антихриста, которое, по апокалипсическим вычислениям, приходилось на 1666 год. Пошли ходить по рукам грамотеев книги «О Вере» и «Орел», где тогдашние мудрецы излагали свои прорицания о последних временах мира. Всего более помогло развитию противодействия то, что было много не любивших Никона. Бояре, за исключением немногих, не терпели его за постоянное вмешательство в мирские дела и за резкие выходки. Духовенство было озлоблено против него за надменность, строгость и притеснения, которые терпело оно от его приказных. Никон требовал от священников трезвой жизни, точного исполнения треб и, сверх того, заставлял их читать в церкви поучения народу — новость, которая не нравилась невежественному духовенству. Для Никона ничего не стоило священника, за небрежность в исполнении своих обязанностей, посадить на цепь, мучить в тюрьме и сослать куда-нибудь на нищенскую жизнь. Патриарх был суров в обращении: «У него, — говорили духовные, — устроено подобно адову подписанию; страшно к воротам приблизиться». Нельзя было явиться перед ним без трепета: «Знаете ли, кто он, — говорили священники, — зверь лютый, медведь или волк?» Ставленники проживали в Москве по нескольку месяцев, стесняемые разными формальностями, давали взятки патриаршим дьякам, по нескольку часов должны были они выстаивать на морозе, тогда как прежде их пускали дожидаться в доме. Никон имел привычку часто переводить священников из церкви в церковь. Это было разорительно не только от неизбежных расходов при перемещении с места на место, но еще и потому, что такие переводимые попы должны были брать в Москве «перехожие» грамоты, а пока их достанут — проживаться в столице, между тем как их семейства бедствовали без всяких средств. Патриарший дьяк Иван Кокошилов, известный своим взяточничеством еще при патриархе Иосифе, бесцеремонно брал взятки со священников, имевших дело в патриаршем приказе, не только сам, но через жену свою и людей. По всем городам патриарх обложил данью дворы священно— и церковнослужителей и просвирен, брал с каждой четверти земли, с копны сена; у него даже нищие были обложены данью. Так, по крайней мере, говорили о нем. В челобитной, поданной государю на Никона, говорилось: «Видишь ли, свет премилостивый, он возлюбил стоять высоко и ездить широко». Указывая на его вмешательство в мирские дела, духовные выражались: «Он принял власть строить, вместо Евангелия — бердыши, вместо креста — топорки на помощь государю, на бранные потребы». Народ осуждал его за бегство из Москвы во время моровой язвы, которая и потом повторялась в России, и приписывал это бедствие правлению и поступкам своего патриарха. Пророки и сновидцы возмущали умы своими ложными откровениями против Никона. Патриарх в 1656 году написал всенародную грамоту, где убеждал не верить лжепрорицателям, и доказывал Священным Писанием, что убегать от моровой язвы и вообще от бедствия — не составляет греха. Но народ, привыкши к прежнему крестному знамению, увидя внезапное изменение церковных обычаев, более расположен был верить врагам Никона, убеждавших русских людей хранить древнее благочестие, чем голосу патриарха, ненавидимого духовенством. Русские архиереи, участвовавшие вместе с Никоном в преобразованиях, также не терпели его за гордое обращение. Была у Никона одна сильная подпора в царе, но скоро он потерял и ее. До сих пор мы не знаем в подробностях, как произошло охлаждение царя Алексея Михайловича, считавшего прежде патриарха своим лучшим другом. В 1656 году Никон был еще в силе, и его влиянию, между прочим, принадлежит несчастная война, предпринятая против Швеции. В 1657 году, по-видимому, также отношения между царем и патриархом еще были хороши. В это время патриарх занимался постройкой нового монастыря. Верстах в сорока от Москвы понравилось ему место, принадлежавшее Роману Боборыкину, на реке Истре. Никон купил у владельца часть его земли с селом и начал основывать там монастырь. Сперва он построил деревянную ограду с башнями, а в середине деревянную церковь и пригласил на освящение церкви царя Алексея Михайловича. «Какое прекрасное место, — сказал царь, — как Иерусалим!» Никону понравилось это замечание, и он задумал создать подобие настоящего Иерусалима: послал Арсения Суханова снова на Восток с целью достать и привезти точный снимок с иерусалимского храма Воскресения. Между тем он дал палестинские названия окрестностям своей начинающейся обители: явился Назарет, явилось село Скудельничье и т.п.; гору, с которой любовался царь, назвал Никон Елеоном, а реку Истру — Иорданом. Но потом, мало-помалу, на Алексея Михайловича начали оказывать влияние враги Никона, бояре: Стрешнев, Никита Одоевский, Трубецкой и другие. Бояре, как видно, задели чувствительную струну в сердце царя; бояре указали ему, что он не один самодержец, что, кроме него, есть еще другой великий государь. Алексей Михайлович был из таких натур, которые не могут жить без друзей и всегда подпадают их влиянию, но когда спохватятся и увидят свою зависимость — им делается стыдно, досадно и прежняя дружба начинает тяготить их. Царь, не ссорясь с Никоном, стал отдаляться от него. Никон понял это и не искал объяснений с царем, но вельможи, заметивши, что патриарх уже не имеет прежней силы, не утерпели, чтобы не дать ему этого почувствовать. Сам царь развил в этом человеке властолюбие; он приучил его вмешиваться в государственные дела, и патриарху трудно было держаться в стороне от них. Зависимость церкви от государственной власти казалась ему нестерпимою, по мере того, как он терял прежнюю силу и влияние на дела государственные. С этих пор у него естественно, если не в первый раз явилось, то сильнее развилось стремление поставить духовную власть независимо от светской и церковь — выше государства. Это ясно видно из его критики на Уложение, которое подчинило духовных лиц суду приказов: монастырского и дворцового. «Ответ» Никона, хотя написан позже, но в нем отразился тот взгляд патриарха, который неминуемо должен был привести его в столкновение с верховною светскою властью. Он называл ложью слова Уложения, будто бы бояре, составлявшие его, выписывали статьи из правил Св. апостол, Св. отец, вселенских соборов и законов греческих царей. В Уложении говорится: «Суд государя царя». — «Нет, — возражает Никон, — суд Божий есть, а не царев, не человека суд, а Богом дан человекам. Цари только слуги Божии». В Уложении запрещено судить в приказах, кроме великих царственых дел, в большие праздники и в дни рождения государя и членов его семейства. Никон возмущается сопоставлением царских дней с господскими праздниками: «Что это за праздники? Что это за таинство? Все любострастно и по-человечески! Не только уподобил человеков Богу, но и предпочел Богу!» По поводу денежного бесчестия и телесных наказаний, положенных за оскорбление духовных, Никон восклицает: «Откуда ты, беззаконник, выдумал, в противность божественных заповедей и уставов Св. апостол и Св. отец, возмерять против зла злом, побоями и платою серебра по качеству и количеству!» Его возмущало то, что какое бы то ни было дело, касающееся патриарха и духовенства, может разбираться и судиться светскою властью. 83 и 84 ст. гл. Х Уложения говорят о бесчестии, положенном на духовных лиц, за оскорбление бояр, окольничьих и других лиц: «Не дьявольский ли это закон? — спрашивает Никон. — Ей-ей, самого Антихриста; выдуман для того, чтобы никто не смел от страха проповедывать правды Божией, по написанному: не обличай безумных, да не возненавидят тя. В Х гл. в 1 статье написано: суд один от мала до велика, без различия чина и достояния стало быть, и казни одинаковые, как простым людям, так и священному чину! Хорошо сделал бы всякий человек священного чина от патриарха до последних причетников, если бы не послушал и не пошел на твое беззаконное судище, но наплевал на закон и на судью беззаконного, как поступали отроки по повелению цареву. Вот, в книге Прологе пишется, как святые мученики и исповедники, влекомые на судище, не только не повиновались, но оплевали и прокляли их беззакония. Так и теперь, если кто хочет мужественно подвигнуться за заповеди Христовы и за каноны Св. апостол и Св. отец, тот пусть не только судьи не послушает, но оплюет и проклянет его повеление и закон. И если кто у пристава отнимет наказную или приставную память (за что в 142 ст. Х гл. положено наказание кнутом), и издерет ее, и оплюет ее и потопчет, тот не погрешит, как и первые мученики… О богоборче, князь Никита, что ты это говоришь про слободы патриаршие, владычни и монастырские? Не все ли Божии и мы все Божии, кроме тебя и подобных тебе? Священническая часть — Божья часть и достояние. Не должно рассуждать об управлении епископом церковного имения: он имеет власть управлять им, как перед лицом Бога. Если епископам поручены человеческие души, то тем паче следует им поручить имения, чтобы они установляли в них все власти и через руки честных пресвитеров и дьяконов подавали требуемое убогим… Где написано, чтобы парям и князьям, и боярам, и дьякам судить духовных? Перечти все правила не только христианские, но и мучительские: нигде не найдешь, чтобы можно было судить патриарха! Епископов и митрополита, по 9 правилу четвертого вселенского и карфагенского соборов, могут судить только епископы всей области, если их будет не менее двенадцати. Пресвитера судят шесть епископов, дьяка три причетника вместе с епископом. По каким же ты законам вымыслил судить в монастырском приказе простым людям митрополитов, епископов, архимандритов, игуменов, попов, дьяконов, причетников?» Так относился Никон к Уложению, книге законов государства, которая была утверждена приговором выборных людей всей русской земли. Никон не давал значения этому приговору: «Всем ведомо, — говорил он, — что сбор был не по воле, от боязни междоусобия всех черных людей, а не ради истинной правды». О дьяках и приказных людях, в руках которых было Уложение, Никон отзывался так: «Это — ведомые враги Божии и дневные разбойники: без всякой боязни днем людей Божиих губят!» Выходки подобного рода, без сомнения, Никон позволял себе и в то время, когда его могущество уже пошатнулось, но еще не доходило до явной размолвки. Никон говорит в письме к константинопольскому патриарху Дионисию: «У его царского величества составлена книга, противная Евангелию и правилам Св. апостолов и Св. отец. По ней судят, ее почитают выше Евангелия Христова. В той книге указано судить духовных архиереев и их стряпчих, детей боярских, крестьян, архимандритов, и игуменов, и монахов, и монастырских слуг, и крестьян, и попов, и церковных причетников в монастырских приказах мирским людям, где духовного чина нет вовсе. Много и других пребеззаконий в этой книге! Мы об этой проклятой книге много раз говорили его царскому величеству, но за это я терпел уничижение и много раз меня хотели убить. Царь был прежде благоговеен и милостив, во всем искал Божиих заповедей, и тогда милостию Божиею и нашим благословением победил Литву. С тех пор он начал гордиться и возвышаться, а мы ему говорили: перестань! Он же в архиерейские дела начал вступаться, судами нашими овладел: сам ли собою он так захотел поступать, или же злые люди его изменили, — он уподобился Ровоаму, царю израильскому, который отложил совет старых мужей и слушал совета тех, которые с ним воспитывались». Летом 1658 наступила явная размолвка. Приехал в Москву грузинский царевич Теймураз; по этому поводу был во дворце большой обед. Никона не пригласили, хотя прежде в подобных случаях ему оказывали первую честь. Патриарх послал своего боярина, князя, по имени Димитрий, за каким-то церковным делом, как он сам говорил, или для того, чтобы высмотреть, что там делалось, как говорили другие. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово, расчищавший в толпе путь для грузинского царевича, ударил по голове палкой патриаршего боярина. — Напрасно бьешь меня, Богдан Матвеевич, — сказал патриарший боярин, — мы пришли сюда не просто, а за делом. — А ты кто таков? — спросил окольничий. — Я патриарший человек, за делом послан, — отвечал Димитрий. — Не дорожись! — сказал Хитрово и еще раз ударил Димитрия по лбу. Патриарший боярин Димитрий с плачем вернулся к Никону и жаловался на обиду. Никон написал царю письмо и просил суда за оскорбление своего боярина. Царь отвечал ему собственноручно: «Сыщу и по времени сам с тобою видеться буду». Однако прошел день, другой: царь не повидался с Никоном и не учинил расправы за оскорбление его боярина. Наступило 8-е июля, праздник иконы Казанской Богородицы. В этот праздник патриарх обыкновенно служил со всем собором в храме Казанской Божией Матери. Царь с боярами присутствовал на богослужении. Накануне, когда пришло время собираться к вечерне, патриарх послал к царю священника с вестью, что патриарх идет в церковь. Царь не пришел; не было его в церкви и в самый день праздника. Никон понял, что царь озлобился на него. 10-го июля был праздник ризы Господней. Тогда, по обычаю, царь присутствовал при патриаршем богослужении в Успенском соборе. Никон посылал к царю перед вечернею, а потом и перед заутренею. Царь не пришел и послал к Никону своего спальника, князя Юрия Ромодановского, который сказал: «Царское величество на тебя гневен: оттого он не пришел к заутрени и повелел не ждать его к святой литургии». Никон спросил: за что царь на него гневается? Юрий Ромодановский отвечал: «Ты пренебрег его царским величеством и пишешься великим государем, а у нас один великий государь — царь». Никон возразил на это: «Я называюсь великим государем не собою. Так восхотел и повелел его величество. На это у меня и грамоты есть, писанные рукою его царского величества». Ромодановский сказал: «Царское величество почтил тебя, яко отца и пастыря, и ты этого не уразумел; а ныне царское величество велел тебе сказать: отныне не пишись и не называйся великим государем; почитать тебя впредь не будет». Самолюбие Никона было уязвлено до крайней степени. Стал он думать и решился произнести торжественно отречение от патриаршей кафедры, вероятно, рассчитывая, что кроткий и набожный царь испугается и поспешит помириться с первосвятителем. В тот же день, после посещения Ромодановского, он сказал о своем намерении патриаршему дьяку Каликину. Каликин уговаривал Никона не делать этого; Никон стоял на своем. Каликин сообщил боярину Зюзину, другу Никона. Зюзин велел передать Никону, чтобы он не гневил государя; иначе — захочет воротиться назад, да будет поздно. Никон несколько призадумался, стал было писать, но потом разодрал написанное, сказал: «Иду!» Он приказал купить себе простую палку, какую носили попы. В тот же день патриарх отслужил в Успенском соборе литургию, а во время причастия дал приказание, чтобы никого не выпускали из церкви, потому что он намерен говорить поучение. При конце обедни Никон стал говорить поучение. Прочитавши сначала слово из Златоуста, Никон повернул речь о себе: «Ленив я стал, — сказал он, — не гожусь быть патриархом, окоростевел от лени, и вы окоростевели от моего неучения. Называли меня еретиком, иконоборцем, что я новые книги завел, камнями хотели меня побить; с этих пор я вам не патриарх…» От такой неожиданной речи в церкви поднялся шум; трудно было расслышать, что далее говорил Никон. Одни после того показывали, будто он сказал: «Будь я анафема, если захочу быть патриархом!» Другие отрицали это. Как бы то ни было, кончивши свою речь, Никон разоблачился, ушел в ризницу, написал царю письмо, надел мантию и черный клобук, вышел к народу и сел на последней ступени амвона, на котором облачаются архиереи. Встревоженный народ кричал, что не выпустит его без государева указа. Между тем царь уже узнал о том, что происходит в Успенском соборе. «Я будто сплю с открытыми глазами!» — сказал он и отправил в собор князя Трубецкого и Родиона Стрешнева. — Для чего ты патриаршество оставляешь? — спросил Трубецкой. — Кто тебя гонит? — Я оставляю патриаршество сам собою, — сказал Никон и послал письмо царю. В другой раз пришел к нему от царя Трубецкой с товарищем сказать, чтобы он не оставлял патриаршества. — Даю место гневу царского величества, — сказал Никон. — Бояре и всякие люди церковному чину обиды творят, а царское величество управы не дает и на нас гневает, когда мы жалуемся. А нет ничего хуже, как царский гнев носить. — Ты сам, — сказал боярин Трубецкой, — называешь себя великим государем и вступаешься в государевы дела. — Мы, — сказал Никон, — великим государем не сами назвались и в царские дела не вступаемся, а разве о правде какой говорили или от беды кого-нибудь избавляли, так мы архиереи, — на то заповедь приняли от Господа, который сказал: «Слушая заповедь Мене слушает». Вдобавок он просил у государя себе келью; ему отвечали, что келей на патриаршем дворе много: может жить в любой. [72] Затем Никон снял с себя мантию, вышел из церкви и ушел пешком на подворье Воскресенского монастыря. Он пробыл там два дня, быть может, дожидаясь, что царь, по крайней мере теперь, позовет его и захочет с ним объясниться, но царь не звал его. Никон отправился в Воскресенский монастырь на двух плетеных повозках, которые тогда назывались киевскими, написавши царю письмо в таком смысле: «По отшествии боярина вашего Алексея Никитича с товарищами, ждал я от вас, великого государя, милостивого указа по моему прошению; не дождался, — и многих ради болезней велел отвезти себя в Воскресенский монастырь». Вслед за Никоном приехал в Воскресенский монастырь боярин Трубецкой, но не с мировой, не с просьбой о возвращении в столицу. Боярин сказал ему: «Подай великому государю, государыне царице и их детям свое благословение, благослови того, кому Бог изволит быть на твоем месте патриархом, а пока патриарха нет, благослови ведать церковь крутицкому митрополиту». Никон дал на все согласие; просил, чтоб государь, царица и их дети также его простили, бил челом о скорейшем избрании преемника, чтобы церковь не вдовствовала, не была беспастырною и, в заключение, подтвердил, что он сам не хочет быть патриархом. Казалось, дело было совершенно покончено. Правитель церкви сам отрекся от управления ею, — случай не редкий в церковной истории, — оставалось избрать на его место другого законным порядком. Но царь начал колебаться: с одной стороны, в нем говорило прежнее дружеское чувство к Никону, с другой — бояре настраивали его против патриарха, представляя ему, что Никон умалял самодержавную власть государя. Царь боялся раздражить бояр, не принимал явно стороны ненавидимого ими патриарха, но отправил через Афанасия Матюшкина Никону свое прощение; потом — посылал к нему какого-то князя Юрия, приказывал передать, что все бояре на него злобствуют, — один только царь и посланный князь Юрий к нему добры. Между тем царь не посмел тогда просить его о возвращении на патриаршество. Никон, как будто забывши о патриаршестве, деятельно занимался каменными постройками в Воскресенском монастыре, копал возле монастыря пруды, разводил рыбу, строил мельницы, рассаживал сады, расчищал леса, всегда показывал пример рабочим, трудясь наравне с ними. Царь не раз жаловал ему щедрую милостыню на создание монастыря, на прокормление нищих и, в знак особого внимания, в большие праздники и свои семейные торжества, посылал ему лакомства, которые он отдавал на трапезу всей братии. Но потом вмешательство Никона в церковные дела опять вооружило против него царя, и царь, по наговору бояр, запретил сноситься с Никоном, приказал сделать обыск в его бумагах и перестал оказывать ему прежние знаки внимания. [73] В июле 1659 года Никон, узнавши о том, что делается в Москве с его бумагами, написал царю резкое письмо: «Ты, великий государь, — писал он, — через стольника своего Афанасия Матюшкина прислал свое милостивое прощение: теперь же слышу, поступаешь со мной не как с прощенным, а как с последним злодеем. Ты повелел взять мои вещи, оставшиеся в кельи, и письма, в которых много тайного, чего не следует знать мирянам. Божьим попущением, вашим государским советом и всем освященным собором я был избран первым святителем, и много ваших государевых тайн было у меня; кроме того, многие, требуя прощения своих грехов, написывали их собственноручно и, запечатавши, подавали мне, потому что я, как святитель, имел власть, по благодати Божией, разрешать им грехи, которые разрешать и ведать никому не подобало, да и тебе, великому государю. Удивляюсь, как ты дошел до такого дерзновения: ты прежде страшился судить простых церковных причетников, потому что этого святые законы не повелевают, а теперь захотел ведать грехи и тайны бывшего пастыря, и не только сам, да еще попустил и мирским людям: пусть Бог не поставит им во грех этой дерзости, если покаятся! Если тебе, великий государь, чего нужно было от нас, то мы бы для тебя сделали все, что тебе подобает. Все это делается, как мы слышали, лишь для того, чтобы у нас не осталось писания руки твоей, где ты называл нас великим государем. От тебя, великий государь, положено было этому начало. Так писал ты во всех твоих государевых грамотах; так писано было и в отписках всех полков к тебе и во всяких делах. Этого невозможно уничтожить. Пусть истребится оное злое, горделивое, проклятое проименование, происшедшее не по моей воле. Надеюсь на Господа: нигде не найдется моего хотения или веления на это, разве кроме лживых сплетен лжебратий, от которых я много пострадал и страдаю. Все, что нами сказано смиренно, — перетолковано, будто сказано было гордо; что было благохвально, то пересказано тебе хульно, и от таких-то лживых словес поднялся против меня гнев твой! Думаю, и тебе памятно, великий государь, как, по нашему приказанию, велели кликать нас по трисвятом великим господином, а не великим государем. Если тебе это не памятно, изволь допросить церковников и соборных дьяков, и они тебе тоже скажут, если не солгут. Прежде я был у твоей милости единотрапезен с тобою: ты меня кормил тучными брашнами; а теперь, июня в 25 день, когда торжествовалось рождение благоверной царевны Анны Михайловны, все веселились от твоей трапезы; один я, как пёс, лишен богатой трапезы вашей! Если бы ты не считал меня врагом, то не лишил бы меня малого кусочка хлеба от богатой вашей трапезы. Это пишу я не потому, что хлеба лишаюсь, а потому, что желаю милости и любви от тебя, великого государя. Перестань, молю тебя, Господа ради, на меня гневаться. Не попускай истязать мои худые вещи. Угодно ли было бы тебе, чтобы люди дерзали ведать твои тайны, помимо твоей воли? Не один я, но многие ради меня страдают. Еще недавно, ты, государь, приказывал мне сказать с князем Юрием, что только ты, да князь Юрий ко мне добры; а теперь вижу, что ты не только сам стал немилостив ко мне, убогому своему богомольцу, а еще возбраняешь другим миловать меня: всем положен крепкий заказ не приходить ко мне! Ради Господа молю, перестань так поступать! Хотя ты и царь великий, но от Господа поставлен правды ради! В чем моя неправда перед тобою? В том ли, что, ради церкви, просил суда на обидящего? Что же? Не только не получил я праведного суда, но и ответы были исполнены немилосердия. Теперь слышу, что, противно церковным законам, ты сам изволишь судить священные чины, которых не поверено тебе судить. Помнишь Мануила, царя греческого, как хотел он судить священников, а ему Христос явился: в соборной, апостольской церкви есть образ, где святая десница Христова указывает указательным перстом, повелевая ангелам показнить царя, за то, чтоб не отваживался судить рабов Божиих прежде общего суда! Умились, Господа ради, и из-за меня грешного не озлобляй тех, которые жалеют обо мне. Все люди — твои и в твоей руке, того ради паче милуй их и заступай, как и божественный апостол учит: ты слуга Божий, в отомщение злодеям и в похвалу добрым; суди праведно, а на лица не смотри; тех же, которые озлоблены и заточены по малым винам или по оболганию, тех, ради Бога, освободи и возврати; тогда и Бог святый оставит многие твои согрешения». В заключение Никон уверял царя, что он не забирал с собой патриаршей казны и ризницы, как на него говорили. [74] Письмо это не понравилось государю, а бояре намеренно усиливали в нем досаду против бывшего друга. Под предлогом небезопасности от нашествия врагов, его хотели удалить от Москвы и от имени царя предложили переехать в крепкий монастырь Макария Колязинского. «У меня, — сказал Никон, — есть свои крепкие монастыри: Иверский и Крестный, а в Колязин я не пойду; лучше уже мне идти в Зачатейский монастырь в Китай-городе, в углу». — «Какой это Зачатейский монастырь?» — спросил его посланный. «Тот, — сказал Никон, — что на Варварском кресте, под горою». — «Там тюрьма», — заметил посланный. «Это и есть Зачатейский монастырь», — сказал Никон. Его не услали в Колязинский монастырь. С царского разрешения Никон приезжал в Москву, давал всем разрешение и прощение, а через три дня, по царскому повелению, отправился в Крестный монастырь, построенный им на Белом море, в память своего избавления от кораблекрушения, когда он был еще простым иеромонахом. Никона удалили с тем, чтобы, во время его отдаления, решить его судьбу. В феврале 1660 года в Москве собран был собор, который положил не только избрать другого патриарха, но лишить Никона чести архиерейства и священства. Государь смутился утвердить такой приговор и поручил просмотреть его греческим архиереям, случайно бывшим в Москве. Греки, сообразивши, что против Никона вооружены сильные мира сего, не только одобрили приговор русских духовных, но еще нашли, в подтверждение справедливости этого приговора, какое-то сомнительного свойства объяснение правил Номоканона. Тогда энергически поднялся за Никона ученый киевский старец Епифаний Славинецкий. Он, в поданной царю записке, на основании церковного права, ясно доказал несостоятельность применения указанных греками мест к приговору над Никоном. Епифаний признавал, что собор имеет полное право избрать другого патриарха, но не может лишить Никона чести патриаршего сана и архиерейского служения, так как добровольно отрекающиеся архиереи не могут, без вины и суда, лишаться права носить сан и служить по архиерейскому чину. Доказательства Славинецкого показались так сильны, что царь остался в недоумении. Он решился снова обратиться к Никону с лаской и просить его, чтоб он дал свое благословение на избрание нового патриарха. Никон отвечал, что если его позовут в Москву, тo он даст свое благословение новоизбранному патриарху, а сам удалится в монастырь. Но Никона не решались призвать в Москву на собор; ему только дозволили воротиться в Воскресенский монастырь. Туда прибыл снова Никон и жаловался, что когда он находился в Крестном монастыре, то его хотел отравить черный дьякон Феодосий, подосланный крутицким митрополитом, его заклятым врагом. Феодосий со своими соумышленниками был в Москве подвергнут пытке; но темное дело осталось неразъясненным. В Воскресенском монастыре Никона ожидала другая неприятность: окольничий Роман Боборыкин завладел угодьями, принадлежащими Воскресенскому монастырю. Монастырский приказ утвердил за ним эту землю. Между крестьянами Боборыкина и монастырскими произошли, по обычаю, споры и драки. Боборыкин подал жалобу в монастырский приказ, а приказ притянул к ответу монастырских крестьян. Тогда Никон написал царю длинное и резкое письмо, называл церковь гонимою, сравнивал ее с апокалипсическою женою, преследуемой змием. «Откуда, — спрашивал он царя в своем письме, — взял ты такую дерзость, чтобы делать сыски о нас и судить нас? Какие законы Божии повелели тебе обладать нами, Божиими рабами? Не довольно ли тебе судить правильно людей царствия мира сего? Но ты и об этом не стараешься… Мало ли тебе нашего бегства? Мало ли тебе, что мы оставили все на волю твоего благородия, отрясая прах ног своих ко свидетельству в день судный! Рука твоя обладает всем архиерейским судом и достоянием. По твоему указу — страшно молвить — владык посвящают, архимандритов, игуменов и попов поставляют, а в ставильных грамотах дают тебе равную честь со Святым Духом, пишут: „По благодати Св. Духа и по указу великого государя“. Как, будто Святой Дух не волен посвятить и без твоего указа! Как много Бог тебе терпит, когда написано: „Аще кто на Св. Духа хулит, не имать оставления, ни в сий век, ни в будущий“. Если тебя и это не устрашило, то что может устрашить! Уже ты стал недостойным прощения за свою дерзость. Повсюду твоим насилием отнимаются у митрополий, епископий и монастырей движимые и недвижимые вещи. Ты обратил ни во что установления и законы Св. отец, благочестивых царей греческих, великих царей русских и даже грамоты и уставы твоего отца и твои собственные. Прежде, по крайней мере, хотя и написано было по страсти, ради народного смущения, но все-таки сказано: в монастырском приказе сидеть архимандритам, игуменам, священникам и честным старцам; а ты все это упразднил: судят церковный чин мирские судьи; ты обесчестил Св. Духа, признавши его силу и благодать недостаточной без твоего указа; обесчестил святых апостолов, дерзая поступать противно их правилам; — лики святых, вселенские соборы, Св. отец, благочестивых царей, великих князей, укрепивших православные законы. Ордынские цари восстанут против тебя в день судный с их ярлыками; и они, неверные, не судили сами церковных судов, не вступались ни во что церковное, не оскорбляли архиереев, не отнимали Божия возложения, а сами давали грамоты, которые всюду по митрополиям, монастырям и соборным церквам соблюдались до твоего царствования. Того ради, Божия благодать исполняла царские обиходы и мир был весь строен, а в твое царствие все грамоты упразднены и отняты у церкви Божией многие недвижимые вещи; за это Бог оставил тебя и вперед оставит, если не покаешься…» Никон в том же письме рассказывал, что ему было видение во время дремоты в церкви на заутрени: являлся ему митрополит Петр и повелел сказать царю, что за обиды, нанесенные церкви, был два раза мор в стране и царское войско терпело поражение. Вслед за тем Никону, как он уверял, представился царский дворец, и некий седой муж сказал: «Псы будут в этом дворе щенят своих родить, и радость настанет бесам от погибели многих людей». Само собою разумеется, после этого письма примирение царя с патриархом стало еще труднее. Между тем монастырский приказ, назло Никону, особенно ненавидевшему этот приказ, решил дело спорное в пользу Боборыкина. Никон, раздраженный этим до крайности, отслужил в Воскресенском монастыре молебен и, за этим молебном, велел прочитать жалованную грамоту царя на землю Воскресенского монастыря, в доказательство того, что монастырский приказ решил дело неправильно, а потом произнес проклятие, выбирая пригодные слова из 108 псалма. [75] Боборыкин донес, что эти проклятия относились к государю. Набожный царь пришел в ужас, собрал к себе архиереев, плакал и говорил: «Пусть я грешен; но чем виновата жена моя и любезные дети мои и весь двор мой, чтобы подвергаться такой клятве?» В это время стал приближен к царю грек митрополит газский, Паисий Лигарид, человек ученый, получивший образование в Италии: впоследствии, он был в Палестине посвящен в архиерейский сан, но подвергся запрещению от иерусалимского патриарха Нектария за латиномудрствование. Никон, еще до своего отречения, по ходатайству грека Арсения, пригласил его в Москву. Паисий приехал уже в 1662 году, когда патриарх находился в Воскресенском монастыре. Никон надеялся найти себе защитника в этом ученом греке. Паисий сперва пытался примирить патриарха с царем и письменно убеждал его смириться и отдать кесарево кесареви, но увидел, что выходки Никона до того раздражили царя и бояр, что на примирение надежды нет — и открыто стал на сторону врагов патриарха. Этот приезжий грек подал царю совет обратиться ко вселенским патриархам. Царь Алексей Михайлович, по своей натуре, всегда готов был прибегнуть к полумерам, именно тогда, когда нужно было действовать прямо и решительно. И в этом случае было так поступлено. Составили и порешили отправить ко всем вселенским патриархам двадцать пять вопросов, относящихся к делу Никона, но не упоминая его имени: представлены были на обсуждение патриархов случаи, какие происходили в России, но представлены так, как будто неизвестно: когда и с кем они происходили; казалось даже, что они не происходили вовсе, а приводились только для того, чтобы знать, как следует поступить, если бы они произошли. Доставить эти вопросы патриархам царь доверил одному греку, по имени Мелетий, которого Паисий Лигарид поручил вниманию государя. Затем, в ожидании ответов от вселенских патриархов на посланные вопросы, царь отправил в Воскресенский монастырь к Никону того же Паисия Лигарида с астраханским архиепископом Иосифом; вместе с ними поехали к Никону давние недоброжелатели патриарха: боярин князь Никита Иванович Одоевский, окольничий Родион Стрешнев и думный дьяк Алмаз Иванов. Никон был озлоблен против Паисия, которого еще не видал в глаза: он надеялся, что приглашенный им грек будет за него; теперь до Никона дошло, что Паисий не только дает советы царю ко вреду Никона, но даже толкует, будто Никон неправильно носит звание патриарха, два раза получивши архиерейское рукоположение: как митрополит новгородский и потом, как патриарх московский. Как только явился к нему на глаза этот грек на челе посольства, Никон обругал его самоставником, вором, собакой. «Привыкли вы тыкаться по государствам, да мутить — и у нас того же хотите!» — сказал он, обращаясь уже, по смыслу своей речи, не к одному лицу Паисия, а вообще к грекам. — Отвечай мне по-евангельски, — сказал Паисий по-латыни, — проклинал ли ты царя? — Я служу за царя молебны, — сказал Никон, когда ему перевели слова Паисия, — а ты зачем говоришь со мной на проклятом латинском языке? — Языки не прокляты, — сказал Паисий, — когда огненный дух сошел в виде языков; не говорю с тобой по-еллински, потому что ты невежда и не знаешь этого золотого языка. Ты сам услышишь латинский язык из уст папы, когда поедешь в Рим для оправдания. Ведь ты ищешь у него апелляции. Это было, по всему видно, злотолкование слов, произнесенных Никоном о древнем праве суда римских первосвященников. — Ты, — продолжал Паисий, — выписывал правила о папском суде, бывшем в то время, как папы еще сохраняли благочестие, а не написал, что после них суд перешел ко вселенским патриархам. Никон, обратившись к товарищу Паисия Иосифу, сказал: — И ты, бедный, туда же! А помнишь ли свое обещание? Говорил, что и Царя слушать не станешь! Что? видно, тебе что-нибудь дали, бедняку? Вступили в разговор бояре и стали допрашивать патриарха насчет читанного им проклятия со сто восьмым псалмом. — Клятву я произносил на Романа Боборыкина, а не на государя, — сказал Никон. Он вышел и возвратился снова с тетрадкой. — Вот что я читал! — сказал он. — Вольно тебе, — сказали бояре, — показать нам и совсем иное! Никон выходил из себя, стучал посохом, перебивал речи бояр и, в порыве досады, как уверяют, сказал: «Да если б я и к лицу государя говорил такие слова… я и теперь за его обиды стану молить: приложи зла, Господи, сильным земли!» Сыпались взаимные укоры. Никон роптал, что царь вступается в святительские суды и в церковные порядки, а бояре упрекали Никона за то, что патриарх вступался в государственные дела. Среди жаркого спора с боярами, Никон обратился к Паисию и сказал: — Зачем против правила ты надел красную мантию? — Затем, — отвечал Паисий, — что я из настоящего Иерусалима, где пролита пречистая кровь Спасителя, а не из твоего лжеименного Иерусалима, который есть ни старый, ни новый, а третий — антихристов! Никон опять вступил в спор с боярами: — Какой это там у вас собор затевается? — сказал он. — Собор собирается по царскому велению для твоего неистовства, а тебе до него нет дела. Ты уже более не патриарх! — сказали бояре. — Я вам не патриарх, — сказал Никон, — но патриаршеского сана не оставлял. Спор становился горячее. Никон закричал: — Вы на меня пришли, как жиды на Христа! От него потребовали его подначальных для допроса по делу о проклятии со сто восьмым псалмом. — Я не пошлю никого из своих людей, — сказал Никон. — Берите сами, кого вам надобно. Около монастыря поставили стражу, чтоб никто не убежал. Начались допросы. Все, бывшие в церкви во время обряда, совершенного Никоном над царской грамотой, не показали ничего обличающего, чтобы Никон относил свое проклятие к особе царя; все, кроме того, показывали, что в этот день читалось на ектениях царское имя. Бояре еще принялись спорить с Никоном. Разгоряченный патриарх грозил, что он «оточтет» царя от христианства, а бояре сказали: «Поразит тебя Бог за такие дерзкие речи против государя; если бы ты был не такого чина, — мы бы тебя за такие речи живого не отпустили». [76] После таких бесед, которых содержание сообщено было царю, быть может и с прибавлениями, примирение сделалось невозможнее. — Видел Никона? — спросил царь Алексей Михайлович Паисия. — Лучше было бы мне не видать такого чудища, сказал грек, — лучше оглохнуть, чем слушать его циклопские крики! Если бы кто его увидел, то почел бы за бешеного волка! На следующий 1664 год получены ответы четыpex патриархов, привезенные Мелетием. Ответы эти были как нельзя более против Никона, хотя в них, сообразно вопросам, не упоминалось его имя. Главная суть состояла в том, что, по мнению вселенских патриархов, московский патриарх и все духовенство обязаны повиноваться царю, не должны вмешиваться в мирские дела; архиерей, хотя бы носящий и патриарший титул, если оставит свой престол, то может быть судим епископами, но имеет право подать апелляцию константинопольскому патриарху, как самой верховной духовной власти, а лишившись архиерейства, хотя бы добровольно, лишается тем самым вообще священства. Здесь именно оправдывалось то, что хотел постановить собор в 1660 году и что было задержано возражениями Славинецкого. Но тут возникли сомнения. Греки, наплывшие тогда в Москву и допускаемые царем вмешиваться в церковную смуту, возникшую в русском государстве, ссорились между собою и доносили друг на друга. Явился какой-то иконийский митрополит Афанасий, называл себя (неправильно, как после объяснилось) экзархом и вместе родственником константинопольского патриарха: он заступался за Никона; явился другой грек Стефан, также как будто от константинопольского патриарха с грамотой, где патриарх назначал своим экзархом Лигарида Паисия. Этот Стефан был против Никона. Афанасий иконийский уверял, что патриаршие подписи на ответах, привезенных Мелетием, подложные. Царь, бояре, духовные власти сбились с толку и отправили в Константинополь монаха Савву за справками о наехавших в Москву греках и с просьбой к константинопольскому патриарху прибыть в Москву и решить дело Никона своею властью. Патриарх Дионисий отказался ехать в Москву, советовал царю или простить Никона или поставить, вместо него, иного патриарха, а о греках, озадачивших царя и его синклит своими противоречиями, дал самый невыгодный отзыв. Ни Афанасию Иконийскому (которого вовсе не признавал за своего родственника), ни Стефану он не давал никаких полномочий; о Паисии Лигариде сказал, что, по многим слухам, он — папежник и лукавый человек; наконец, о самом Мелетии, которого царь посылал к патриархам с вопросами, отозвался неодобрительно. Таким образом, хотя ответы, привезенные Мелетием от четырех патриархов, не оказались фальшивыми, однако, важно было то, что сам константинопольский патриарх, которого суд ценился выше всего в этих ответах, изъявлял мнение, что Никона можно простить, следовательно, не признавал его виновным до такой степени, чтобы низвержение его было неизбежно. Еще сильнее заявил себя в этом смысле иерусалимский патриарх Нектарий. Хотя он и подписался на ответах, которые могли служить руководством для осуждения Никона, но, вслед за тем, прислал к царю грамоту, и в ней убедительно и положительно советовал царю, для избежания соблазна, помириться с Никоном, оказать ему должное повиновение, как к строителю благодати и как предписывают божественные законы. Патриарх изъявлял, кроме того, полное недоверие к тем обвинениям против московского патриарха, какие слышал от присланного к нему из Москвы Мелетия. Отзывы константинопольского и иерусалимского патриарха задержали дело. Собирать собор и осудить Никона после этого казалось уже зазорно, тем более, когда ответы патриархов не относились положительно к лицу Никона; осужденный, сообразно тем же ответам, мог подать апелляцию к константинопольскому патриарху и даже ко всем четырем патриархам. Дело затянулось бы еще далее; русская церковь на долгое время предана была бы раздору и смутам, так как, судя по отзывам двух патриархов, могло быть между этими вселенскими судьями разноречие и даже можно было опасаться, что дело повернулось бы в пользу Никона. Однако патриаршие отзывы не поколебали вполне доверия царя к врагам Никона, Паисию и Мелетию. После рассуждений и толков, царь, бояре и власти решили отправить того же Мелетия к троим патриархам (кроме константинопольского) и просить их прибыть в Москву на собор для решения дела московского патриарха, а в случае, если нельзя будет приехать им всем, то настаивать, чтобы, по крайней мере, приехали двое. Никон, узнавши, что враги его собирают над ним грозу суда вселенских патриархов, попытался снова сблизиться с царем и написал к нему в таком смысле: мы не отметаемся собора и хвалим твое желание предать все рассуждению патриархов по божественным заповедям евангельским, апостольским и правилам святых отец. Но вспомни, твое благородие: когда ты был с нами в добром совете и любви, мы, однажды, ради людской ненависти, писали к тебе, что нельзя нам предстательствовать во святой великой церкви; а какой был твой ответ и написание? Это письмо спрятано в тайном месте в одной церкви, и этого никто, кроме нас, не знает. Смотри, благочестивый царь, не было бы тебе суда перед Богом и созываемым тобою вселенским собором! Епископы обвиняют нас одним правилом первого и второго собора, которое не о нас написано, а как о них предложится множество правил, от которых никому нельзя будет избыть, тогда, думаю, ни один архиерей, ни один пресвитер не останется достойным своего сана; пастыри усмотрят свои деяния, смущающие твое преблаженство… крутицкий митрополит с Иваном Нероновым и прочими советниками!.. Ты посылал к патриархам Мелетия, а он злой человек, на все руки подписывается и печати подделывает… Есть у тебя, великого государя, и своих много, кроме такого воришки». Это ли письмо, для нас не вполне понятное, или обычное благодушие тишайшего государя побудило его в кругу бояр выразиться так, что из слов его можно было вывести, что он и теперь не прочь помириться с Никоном. Этим воспользовался друг и почитатель Никона Зюзин и написал к Никону, будто царь желает, чтобы патриарх неожиданно явился в Москву, не показывая, однако, вида, что царь его звал; а чтоб ему не было на пути задержки, он у ворот городских должен был скрыть себя и сказать, будто едет архимандрит Саввинского монастыря. Никон доверился Зюзину, который заверял патриарха, что царь милостиво его примет. Никона к тому же успокаивало сновидение: ему приснилось, что в Успенском соборе встают из гробов святители и митрополит Иона собирает их подписи для призвания Никона на патриарший престол. Согласно подробным наставлениям Зюзина, 19-го декабря 1664 года, Никон со свитою, состоявшей из монахов Воскресенского монастыря, ночью приехал в Кремль и неожиданно вошел в Успенский собор в то время, когда там служилась заутреня и читались кафизмы. Блюстителем патриаршего престола был тогда уже не Питирим, переведенный в Новгород митрополитом, а ростовский митрополит Иона: он находился в церкви. Никон приказал остановить чтение кафизм, приказал дькону прочитать ектению, взял посох Петра митрополита, прикладывался к мощам, потом стал на своем патриаршем месте. Духовные растерялись, не знали, что им начать. Народ оторопел. Патриарх подозвал к себе Иону, благословил его, потом подходили к нему прочие, бывшие в храме, духовные. Они недоумевали, что это значит, и не смели ослушаться патриарха, думая, что, быть может, он явился с царского согласия. За ними народ стал толпиться и принимать благословение архипастыря. Наконец, Никон приказал ростовскому митрополиту идти к государю и доложить ему о прибытии патриарха. Иона с трепетом, опасаясь себе чего-нибудь недоброго, отправился. Царь, слушавший заутреню в своей домовой церкви, немедленно послал звать властей и бояр. И духовные сановники и бояре собрались к царю в большом волнении. Явился Паисий Лигарид и более всех начал вопить против Никона. «Как смел он, яко разбойник и хищник, наскочить на верховный патриарший престол, когда он должен ожидать суда вселенских патриархов?» Так говорил грек, русские духовные потакали ему. Бояре, давние враги Никона, представляли поступок патриарха преступным. Зюзина между ними не было. Зюзин, сидя дома, ожидал развязки смелой козни, устроенной им в надежде на кроткий нрав царя, на пробуждение в царском сердце прежней любви к патриарху. Совещание царя происходило с лицами, которые имели причины всеми силами препятствовать, ради собственной целости, примирению с царем человека, которому они успели насолить. Его примирение с царем было бы ударом для них. Неудивительно, что царь, уже без того сильно огорченный Никоном, поддался их влиянию. В Успенский собор посланы были те же лица, которые бранились с ним в Воскресенском монастыре (Одоевский, Стрешнев и Алмаз Иванов), и сказали ему: — Ты самовольно покинул патриарший престол и обещался вперед не быть патриархом; уже об этом написано ко вселенским патриархам: зачем же ты опять приехал в Москву и вошел в соборную церковь без воли государя, без совета освященного собора?Ступай в свой монастырь! — Я сошел с патриаршества никем не гонимый, — сказал Никон, — и пришел никем не званный, чтоб государь кровь утолил и мир учинил. Я от суда вселенских патриархов не бегаю. Сюда пришел я по явлению. Он отдал им письмо к государю. В письме описано было явление святителей, бывшее Никону в сновидении. Но если в те времена охотно верили всяким видениям и откровениям, когда они были полезны, то умели давать им дурной смысл, когда они вели ко вреду. Первый Лигарид сказал пред государем: «Ангел сатаны преобразился в святого ангела! Пусть скорее удалится этот лжевидец, чтоб не произошло смуты в народе или даже кровопролития!» Все были согласны с греком. В Успенский собор отправилось трое архиереев и в числе их Паисий. — Уезжай из соборной церкви туда, откуда приехал! — сказали патриарху. Таков был последний ответ Никону. Ему ничего не оставалось. Он видел ясно, что его подвели, обманули. Он приложился к образам и вышел из церкви. — Оставь посох Петра митрополита! — сказали ему бояре. — Разве силой отнимете, — сказал Никон. Он садился уже в сани; подле саней стоял стрелецкий полковник, которому приказано было провожать его. Никон отряс прах от ног и произнес известный евангельский текст по этому случаю. — Мы этот прах подметем! — сказал стрелецкий полковник. — Разметет вас вон та метла, что на небе — хвостатая звезда! — сказал Никон, указывая на видимую тогда комету. Вслед за Никоном послали требовать от него посоха. Он уже не упрямился и отдал посох. От него требовали отдать письмо, по которому он приезжал в Москву. Никон отослал и это письмо государю. Тогда Зюзин был подвергнут допросу и пытке. Он указывал на соумышление с Нащокиным и Артамоном Матвеевым. Оба заперлись. По всему видно, однако, Нащокин действительно своими рассказами о том, что царь не гневается на патриарха, побудил Зюзина на смелое дело. Зюзина приговорили бояре к смертной казни, но царь заменил казнь ссылкой в Казань. Досталось немного и митрополиту Ионе. Царь поставил ему в вину, что он брал благословение от Никона; впрочем, ему не сделали большого зла; его только отрешили от должности блюстителя патриаршего престола. Никон был жестоко посрамлен. До сих пор он стоял твердо на своем; он говорил, что не хочет править патриаршим престолом, будучи, однако, всегда в душе согласным возвратиться на этот престол, если его станут сильно просить и пообещают, что все будет по его желанию, — одним словом, если обойдутся с ним так, как обошлись в 1652 г. при его посвящении на патриаршее достоинство. Теперь — после стольких заявлений своего нежелания, он сам явился на свое патриаршее место в Москву — и был изгнан с этого места! Понятно, как должна была озлобить его неловкая услуга Зюзина. Никон еще раз попытался, если уже не быть на патриаршестве, то, по крайней мере, покончить дело без вселенских патриархов, сколько-нибудь сносно для своего будущего существования. Никон благословлял избрать другого патриарха, отрекался от всякого вмешательства в дела, просил только оставить за ним патриарший титул, монастыри, им настроенные, со всеми их вотчинами, с тем, чтобы новый патриарх не касался их и, равным образом, с тем, чтобы эти монастыри не подлежали мирским судам. Никон затем прощал и разрешал всех, кого прежде проклинал. Предложение его было предметом предварительного рассуждения, с целью обсудить его на предстоявшем соборе, но потом оставлено без внимания. Никон, видя, что не удается ему покончить дела без восточных патриархов, послал одного родственника своего, жившего в Воскресенском монастыре, пробраться в Турцию и доставить письмо к константинопольскому патриарху. В этом письме Никон изложил всю свою распрю с царем и боярами, порицал Уложение (как мы привели выше), осуждал поступки царя, замечал, что царь Алексей весь род христианский отягчил данями сугубо и трегубо, и более вceго жаловался на Паисия Лигарида; указывал, что он верует по-римски, принял от папы рукоположение, в Польше служил в костеле римско-католическую обедню; а между тем царь его приблизил к себе, слушается его и сделал председателем на соборе; на этом соборе перевели крутицкого митрополита в Новгород, противно закону, запрещающему переводить архиереев с одного места на другое. Не дошло это письмо к Дионисию. За Никоном и всеми его поступками зорко следили его противники. Посланный был схвачен; письмо Никона доставлено царю и окончательно вооружило против него Алексея Михайловича. Чувствовалась и сознавалась потребность скорейшего прекращения смут в церкви. Удаление патриарха и долгое отсутствие верховной церковной власти развязали противников преобразования, начатого Никоном. У них нежданно явилось общее с сильными земли, с самим царем, со всем, что тогда было не в ладах с патриархом, главным виновником ненавистных изменений церковной буквы и обряда. Расколоучители подняли головы; сильно раздавался их голос. Аввакум был возвращен из Сибири, жил в Москве, был вхож в знатные дома, и если верить ему, сам царь видел его и обращался с ним ласково. Этот человек, вкрадчивый, умевший озадачивать слушателей беззастенчивой ложью о своих чудесах и страданиях, приобретал сторонников; он совратил двух знатных госпож, урожденных сестер Соковниных: княгиню Урусову и боярыню Морозову, которые, как женщины влиятельные и богатые, способствовали распространению раскола. Слишком горячая проповедь не дала Аввакуму долго проживать в Москве: он был сослан в Мезень. Но, видно, он имел сильных покровителей; его скоро воротили, а потом — опять принуждены были сослать в Пафнутьевский монастырь. Никита Пустосвят и Лазарь муромский написали сочинения против новшеств, как называли тогда церковное преобразование противники; они подавали к царю свои сочинения в виде челобитных и распространяли их списки в народе. Тогда же архимандрит Покровского монастыря Спиридон написал сочинение «О правой вере», а дьякон Федор — другое, в котором обвинял всю восточную церковь в отступлении от православия. Кроме Москвы, в разных пределах государства появились рьяные расколоучители. В Костромском уезде успешным распространителем раскола был старец Капитон, крестьянин дворцового села Даниловского; за свое строгое постничество он приобрел в народе славу святого и увлекал толпы своей проповедью; его влияние было так велико, что некоторое время всех раскольников вообще называли капитонами. Во Владимирском уезде проповедывал раскол бывший наборщик печатного двора Иван; в Нижегородском, Ветлужском, Балахонском уездах проповедывали Ефрем Потемкин и иеромонах Аврамий; в Смоленске — протопоп Серапион; на севере скитались и проповедывали раскол монах Кирилло-Белозерского монастыря Иосаф и Кожеозерского Боголеп; в Соловецком — Герасим Фирсов, Епифаний и другие; монахи Досифей и Корнилий странствовали по Дону и возмущали монахов и народ против церковного нововведения, а монах Иоасаф Истомин волновал народ в Сибири. В разных местах появились святоши, отшельники, странники, постники, блаженные, которые возвещали народу, что приходят последние времена, наступает царство Антихриста, искажается древняя праведная вера, стращали, что кто примет трехперстное сложение, трегубое аллилуия, произношение и начертание имени Христа Иисус, вместо Исус, четвероконечный крест и другие отмены в богослужебных обрядах и богослужебных книгах, того ожидает вечная погибель, а кто не покорится и претерпит до конца — тот спасется. Невозможным более казалось ждать; надобно было принимать меры; с этою целью положили открыть собор: необходимо было рассеять нелепые толки о том, что в 1666 году будет что-что страшное, роковое. Наконец, в ожидании прибытия вселенских патриархов, хотели показать пред этими патриархами, что русская церковь деятельно борется со лжеучениями и осуждает их. Собор этот, под председательством новгородского митрополита Питирима, открылся в начале 1666 года и продолжался около полугода. Заседания его происходили в патриаршей крестовой палате. Члены собора рассматривали те и другие раскольничьи сочинения, призывали авторов и других распространителей мнений, противных церкви; обличали их, а в заключение предлагали им или отречься от своих заблуждений или подвергнуться наказанию. Большинство их принесло покаяние, хотя вообще неискренно. [77] Никита Пустосвят отрекся от своего учения, получил прощение, но с тайным намерением опять действовать в пользу раскола, и был отправлен в монастырь Николая на Угреше. Все другие покаявшиеся были разосланы по монастырям. Аввакум был непоколебим и не только не покорился никаким убеждениям, но еще называл неправославным весь собор, ПОЭТОМУ 13 мая 1666 года в Успенском соборе он был лишен сана, предан проклятию, отдан мирскому суду и отправлен в Пустозерский острог. Лазарь был еще задорнее; ему дали несколько месяцев на размышление, но никакие убеждения на него не действовали. Впоследствии его предали анафеме, но он и после того так нестерпимо ругался, что, наконец, ему отрезали язык и отправили в Пустозерск. Дьякон Федор сначала притворился, будто кается и отрекается от своих заблуждений, и был послан в Угрешский монастырь, а потом ушел оттуда, хотел увезти свою жену и детей и бежать, но был схвачен и начал открыто хулить собор и никоновские новшества. За это он отдан был мирскому суду, лишен языка и отправлен вместе с Лазарем в заточение. В заключение собор подтвердил все прежние постановления собора, бывшего по поводу исправления книг. Этот собор 1666 г. был все еще как бы предуготовительным. Его постановления о расколе предполагалось предать суду и обсуждению вселенских патриархов. Из четырех вселенских патриархов только двое: антиохийский Макарий, еще прежде бывавший в Москве, и александрийский Паисий отправились в Москву по приглашению царя; остальные два дали им свое полномочие. Путь ехавших в Россию лежал через Малую Азию, Персию и Грузию до Астрахани; от Астрахани до Москвы они ехали с большою торжественностью. Царь приказал доставлять им всевозможные удобства и даже устраивать мосты для проезда. По близости к столице, к ним, по обычаю, высылали несколько почетных встреч, одна за другою. У городских ворот встречала их часть духовенства, и они шли до Успенского собора крестным ходом при звоне колоколов, среди огромного стечения народа. Это было 2 ноября 1666 года. После первых церемоний и угощений, патриархи предварительно занялись исследованием дела, которое им предстояло решить. Царь назначил для этого занятия с ними двух архиереев, Павла крутицкого и Илариона рязанского, а к ним присоединил одноязычного с патриархами Паисия Лигарида. «Имейте его отныне при себе, — сказал царь. — Он знаком с делом; от него все подробно узнаете». Собственно, Лигарид был докладчиком по делу Никона перед вселенскими патриархами. Он составил обвинительную записку против московского патриарха, которая заранее настроила судей против обвиняемого. Достойно замечания, что Паисий в своей записке старался вооружить патриархов тем, как будто Никон посягал на право и власть вселенских патриархов, и доказывал это с разными натяжками, указывая, главным образом на то, что Никон из высокомерия вымышлял себе разные титулы. Наконец, 29 ноября, отправлены были псковский архиепископ Арсений, ярославский архимандрит Сергий и суздальский Павел звать Никона на собор. Никон сказал им: «Откуда святейшие патриархи и собор взяли такое бесчиние, что присылают за мною архимандритов и игуменов, когда по правилам следует послать двух или трех архиереев?» Ярославский архимандрит на это сказал: «Мы к тебе не по правилам пришли, а по государеву указу. Отвечай нам: идешь или не идешь?» «Я с вами говорить не хочу, — сказал Никон, — а буду говорить с архиереями. Александрийский и антиохийский патриархи сами не имеют древних престолов и скитаются; я же поставление святительское имею от константинопольского». Затем, обратившись к Арсению, он продолжал: «Если эти патриархи прибыли по согласию с константинопольским и иерусалимским, то я поеду». На другой день, 30 ноября, Никон отслужил заутреню с елеосвящением, потом литургию в архиерейском облачении, поучал братию о терпении, а к вечеру выехал в санях. Посланные за ним успели, однако, дать знать в Москву, что Никон принял их нечестно, не идет и не сказал, когда поедет. Тогда в столовой избе, в присутствии государя и бояр, собравшиеся вселенские патриархи и русские духовные лица послали другой вызов Никону, с упреком за непослушание, с приказанием прибыть в Москву 2 декабря, во втором или в третьем часу ночи, не более как с десятью человеками и остановиться в кремле на Архангельском подворье. Никон был уже в дороге, когда его встретило это второе посольство. Никон остановился в селе Чернове, так как ему велено было ждать до ночи 2 декабря, а 1 декабря к нему послали третье приглашение: оно было не нужно, так как Никон ехал туда, куда его звали, но, видно, враги хотели усугубить его вину и дать делу такой ход, как будто бы Никон не слушался соборного призыва. [78] «Некому на вас жаловаться, — сказал Никон, — разве только единому Богу! Как же я не еду? И для чего велите въезжать ночью с немногими людьми? Хотите, верно, удавить, как митрополита Филиппа удавили!» Никон приехал около полуночи, и только что въехал в Никольские ворота кремля, как за ним заперли ворота; стрелецкий полковник произнес: «Великого государя дело». За Никоном ехал его клирик Шушера с патриаршим крестом. У него хотели отнять крест, но Шушера передал его патриарху. Шушеру повели к царю, который его допрашивал о чем-то втайне и приказал отдать под стражу. Дом, где поместили Никона, находился у самых Никольских ворот, в углу кремля. Его окружили стражею; самые Никольские ворота не отпирались: разобрали даже мост у этих ворот. В 9 часов утра весь собор собрался в столовой избе, и за Никоном отправили Мстиславского епископа, блюстителя киевской митрополии, Мефодия, прославившегося своими кознями в Малороссии. Мефодий объявил Никону, чтобы он шел смирно, без креста, который обыкновенно носили перед патриархом. Никон уперся и ни за что не хотел идти без креста. Ему наконец дозволили идти с крестом. Никон вошел в столовую избу торжественно, как патриарх, прочитал молитву, поклонился царю, патриархам и всем присутствующим. Все встали и царь должен был встать, потому что перед Никоном несли крест. Царь указал ему место между архиереями. — Благочестивый царь, — сказал Никон, — я не принес с собою места: буду говорить стоя! Он стоял, опершись на свой посох. Перед ним держали крест. Никон сказал: «Зачем я призван на это собрание?» Тогда царь, которому приходилось говорить, сам встал со своего места. Дело получило такой вид, как будто собор должен произнести приговор между двумя тяжущимися. Царь излагал все прежнее дело: жаловался, что Никон оставил церковь на девятилетнее вдовство, восстали раскольники и мятежники, начали терзать церковь; царь предложил сделать по этому поводу допрос Никону. Речь царя была переведена по-гречески, и патриархи через толмача спросили Никона: — Зачем ты оставил патриарший престол? «Я ушел от государева гнева, — сказал Никон, — и прежние святые отцы, Афанасий александрийский и Григорий Богослов, бегали от царского гнева». — Никон рассказал дело об обиде, нанесенной окольничьим Хитрово патриаршему боярину. Царь сказал: «У меня обедал тогда грузинский царь; в ту пору мне некогда было разыскивать и давать оборону. Он говорит, будто присылал своего человека для строения церковных вещей, а в ту пору нечего было строить на Красном крыльце. Хитрово зашиб его человека за невежество, потому что пришел не вовремя и учинил смуту. Это Никона не касается». Патриархи заметили Никону, что ему можно было бы и потерпеть. «Я царский чин исполнял, — сказал при этом Хитрово, — а его человек пришел и учинил мятеж. Я его зашиб не знаючи. Я у Никона просил прощения, и он меня простил». — Ты отрекался от патриаршества и говорил, что будешь анафема, если станешь снова патриархом? — Я никогда не говорил этого, — отвечал Никон. Тогда царь сказал: «Он написал на меня многие бесчестия и укоризны». — Царь велел прочесть перехваченное письмо Никона к константинопольскому патриарху Дионисию. Оно послужило нитью для целого допроса. Когда в письме дочитались до слов: «Нас посылали в Соловецкий монастырь за мощами святого Филиппа, которого царь Иван замучил неправедно за правду», Алексей Михайлович сказал: «Для чего Никон такое бесчестие и укоризну царю Ивану написал, а о себе утаил: как он низверг без собора коломенского епископа Павла и сослал в Хутынь, где тот безвестно пропал!» Никон отвечал: «Не помню и не знаю, где он; о нем есть на патриаршем дворе дело». Письмо к Дионисию перебирали пункт за пунктом, спрашивали Никона о разных мелочах и подробностях. Он отвечал коротко и большею частью отрицательно. Дочитали до того места, где Никон говорил, что царь приказал посадить в Симонов монастырь иконийского митрополита Афанасия. Царь прервал чтение и спросил Никона: «Знаешь ты в лицо этого Афанасия?» — Не знаю! — сказал Никон. Царь позвал к себе одного из среды архиереев и, указывая на него, сказал: — Вот Афанасий! Наконец дочитали до самого важного, до тех обвинений, которые щедро расточал в своем письме Никон на Лигарида. Никон прямо обвинял Паисия в латинстве перед Дионисием, находил незаконным собор, на котором Паисий был председателем, и писал так: «С этого беззаконного собора прекратилось соединение святой восточной церкви, и мы от благословения вашего отлучились, а начаток волями своими приняли от римских костелов». За это место особенно уцепились, потому что оно подавало повод обвинить Никона в самой тяжелой вине: в хуле на православную церковь. Царь сказал: «Никон отчел нас от благочестивой веры и благословения святых патриархов, причел к католической вере и назвал нас всех еретиками. Если бы Никоново письмо дошло до вселенских патриархов, то всем православным христианам быть бы под клятвою; за такое ложное и затейное письмо нам нужно всем стать и умирать, а от этого очиститься». — Чем Россия отступила от соборной церкви? — спросили Никона патриархи. — Тем, — сказал смело Никон, — что Паисий перевел Питирима из одной митрополии в другую и на его место посадил иного митрополита; да и других архиереев переводили с места на место. Ему того делать не довелось, потому что он от иерусалимского патриарха отлучен и проклят. Да если бы он и не был еретик, то все-таки ему не для чего долго быть на Москве. Я его митрополитом не почитаю. У него нет ставленой грамоты. Этак всякий мужик наденет на себя мантию, так он и митрополит! Я писал о нем, а не о всех православных христианах! Это и обратили враги Никона особенно ему во вред. И духовные и светские, все закричали: — Он назвал еретиками всех нас! Надобно об этом указ учинить по правилам! — Сарский митрополит Павел, рязанский Иларион и Мефодий задорнее других горячились тогда против Никона. — Если б ты Бога боялся, — сказал Никон царю, — то не делал бы так надо мною. Продолжали читать письмо, по-прежнему останавливаясь на мелочах. По окончании чтения Никон сказал царю: — Бог тебя судит: я узнал на своем избрании, что ты будешь ко мне добр шесть лет, а потом я буду возненавидим и мучим! — Допросите его, — сказал царь, — как он это узнал? Никон не отвечал. На второе заседание, как только Никон вошел, царь встал со своего места и сказал: — Никон! Поссорясь с газским митрополитом, ты писал, будто все православное христианство отложилось от восточной церкви к западному костелу, тогда как наша соборная церковь имеет спасительную ризу Господа нашего Бога и многих московских чудотворцев мощи, и никакого отлучения не бывало. Мы все держим и веруем по преданию апостолов и Св. отец, истинно; бьем челом, чтобы патриархи от такого названия православных христиан очистили! С этими словами царь поклонился патриархам до земли; то же сделали все присутствующие на соборе. — Дело великое, — сказали патриархи, — за него надобно стоять крепко. Когда Никон всех православных христиан назвал еретиками, то он назвал еретиками и нас, будто мы пришли еретиков рассуждать; а мы в Московском государстве видим православных христиан. Станем за это патриарха Никона судить и православных христиан оборонять по правилам. Затем Никона старались уличить во лжи и найти противоречие в том, что он отказывался от патриаршества, а потом называл себя патриархом. Вспомнивши снова о Хитрово, прибившем Никонова боярина, патриархи произнесли такое суждение: «Никон посылал своего человека, чтобы учинить смуту, а в законах написано: кто между царем учинит смуту, тот достоин смерти; и кто Никонова человека ударил, того Бог простит: так тому и подобало быть». С этими словами антиохийский патриарх, назло Никону, благословил Хитрово. Никон, воротясь из заседания в свое помещение, находился в затруднительном положении: все его запасы отправлены были на Воскресенское подворье; его людей не пускали за ними. Царь послал ему запасов от своего стола, но Никон не принял их; царь дозволил его людям взять патриаршие запасы с подворья, но был сильно огорчен и жаловался на Никона патриархам. 5 декабря опять собрался собор. У Никона на этот раз отняли крест, который прежде носили перед ним. Никона спрашивали в перебивку то о том, то о другом, а более всего старались его уличить в том, что он будто бы сказал: «Будь я анафема, если захочу патриаршества!» На него показывали новгородский митрополит Питирим, тверской архиепископ Иосиф и Родион Стрешнев. Никон по-прежнему уверял, что не произносил такого слова и, наконец, объявил, что нечего более говорить о патриаршестве; в этом волен царь и вселенские патриархи. Никона опять допрашивали отрывочно о других случаях. Он давал короткие ответы и, наконец, сказал: — Не буду с патриархами говорить, пока не приедут патриархи константинопольский и иерусалимский. Ему тогда показали подписи полномочия других патриархов и стали читать правила, по которым епископ, оставивши свою кафедру, лишается ее. — Я этих правил не принимаю, — сказал Никон. — Это правило не апостольское и не вселенских и не поместных соборов. Их нет в русской Кормчей, а греческие правила печатали еретики! После этого опять отклонились, начали спорить о разных прежних случаях. Никон (как сообщает по дошедшим слухам посаженный под стражу его крестоноситель Шушера) сострил тогда и над царскими боярами: «Ты, царское величество, девять лет вразумлял и учил предстоящих тебе в сем сонмище, и они все-таки не умеют ничего сказать. Вели им лучше бросить на меня камни; это они сумеют; а учить их будешь хоть еще девять лет — ничего от них не добьешься!» Когда Никона укоряли за то, что им оставлено самовольно патриаршерство, то он сказал царю: — Я, испугавшись, ушел от твоего гнева; и ты, царское величество, неправду свидетельствовал, когда на Москве учинился бунт! — Ты непристойные речи говоришь и бесчестишь меня, — сказал царь. — На меня никто бунтом не прихаживал, а приходили земские люди не на меня, но ко мне бить челом об обидах. — Как ты не боишься Бога говорить непристойные речи и бесчестить великого государя!.. — стали кричать со всех сторон. Наконец поднялся с места антиохийский патриарх и сказал: «Ясно ли всякому из присутствующих, что александрийский патриарх есть судия вселенной?» — Знаем и признаем, что он есть и именуется судия вселенной. — Там себе и суди, — сказал Никон. — В Александрии и Антиохии ныне патриархов нет: александрийский живет в Египте, антиохийский в Дамаске. — А где они жили, когда благословили на патриаршество Иова? — возразили патриархи. — Я в то время невелик был, — сказал Никон. Александрийский патриарх сказал: «Хоть я и судия вселенной, но буду судить Никона по Номоканону. Подайте Номоканон». Прочитали 12-е правило антиохийского собора: «Кто потревожит царя и смутит его царствие, тот не имеет оправдания». — Греческие правила не прямые, — сказал Никон, — печатали их еретики. — Патриархи вознесли похвалами греческий Номоканон и поцеловали книгу. Потом спросили греческих духовных: «Принимаем ли эту книгу яко праведную и нелестную?» Греки объясняли, что хотя их церковные книги за неимением типографий и печатаются в Венеции, но все они принимают их. Принесли русский Номоканон. Никон сказал: — Он неисправно издан при патриархе Иосифе. — Как это ты Бога не боишься, закричали со всех сторон, — бесчестишь государя, вселенских патриархов, всю истину во лжу ставишь! Александрийский патриарх сделал запрос греческим духовным: «Чего достоин Никон?» — Да будет отлучен и лишен священнодействия, — отвечали греки. — Хорошо сказано, — произнес патриарх. — Пусть теперь будут спрошены русские архиереи. Русские архиереи повторили то же, что и греческие. Тогда оба патриарха встали, и александрийский, в звании судии вселенной, произнес приговор, в котором было сказано, что, по изволению Святого Духа и по власти, данной патриархам, вязать и решить, они, с согласия других патриархов, постановляют, что отселе Никон за свои преступления более не патриарх и не имеет права священнодействовать, но именуется простым иноком, старцем Никоном. Никон возвращался на Архангельское подворье, уже не смея благословлять народ. Тогда по рассказу Шушеры найден был человек, переводивший на греческий язык грамоту Никона к константинопольскому патриарху. Это был грек по имени Димитрий, живший у Никона в Воскресенском монастыре. Когда его повели к царю, он до того впал в отчаяние, ожидая для себя ужасных мук, что вонзил себе нож в сердце. 12 декабря собрались вселенские патриархи и все духовные члены собора в небольшой церкви Благовещения, в Чудовом монастыре. Все были в мантиях, в митрах, с омофорами. Царь не пришел; из бояр были только присланы царем: князья Никита Одоевский, Юрий Долгорукий, Воротынский и другие. Привели Никона. На нем была мантия и черный клобук с жемчужным крестом. Сначала прочитан был приговор по-гречески, потом рязанским митрополитом Иларионом по-русски. В приговоре обвинили бывшего московского патриарха, главным образом за то, что он произносил хулы: на государя, называя его латиномудренником, мучителем, обидчиком; на всех бояр; на всю русскую церковь — говоря, будто она впала в латинские догматы; а в особенности — хулы на газского митрополита Паисия, к которому питал злобу за то, что он говорил всесветлейшему синклиту о некоторых гражданских делах Никона. Ему поставили в вину низвержение коломенского епископа Павла, обвиняли сверх того в жестокости над подчиненными, которых он наказывал кнутом, палками, а иногда и пытал огнем. «Призванный на собор Никон, — говорилось в приговоре, — явился не смиренным образом, как мы ему братски предписали, но осуждал нас; говорил, будто у нас нет древних престолов, и наши патриаршие рассуждения называл блядословиями и баснями…» — Если я достоин осуждения, — сказал Никон, — то зачем вы, как воры, привели меня тайно в эту церковку; зачем здесь нет его царского величества и всех его бояр? Зачем нет всенародного множества людей российской земли? Разве я в этой церкви принял пастырский жезл? Нет, я принял патриаршество в соборной церкви перед всенародным множеством, не по моему желанию и старанию, но по прилежным и слезным молениям царя. Туда меня ведите и там делайте со мною, что хотите! — Там ли, здесь ли, все равно, — отвечали ему. — Дело совершается советом царя и всех благочестивых архиереев. А что здесь нет его царского величества, — на то его воля. С Никона сняли клобук и панагию. — Возьмите это себе, — сказал Никон, разделите жемчуг между собою: достанется каждому золотников по пяти, по шести, сгодится вам на пропитание на некоторое время. Вы бродяги, турецкие невольники, шатаетесь всюду за милостыней, чтоб было чем дань заплатить султану! С присутствовавшего тут греческого монаха сняли клобук и надели на Никона. Когда его вывели, то, садясь в сани, Никон громко произнес: — Никон! Никон! Все это тебе сталось за то: не говори правды, не теряй дружбы! Если бы ты устраивал дорогие трапезы, да вечерял с ними, то этого бы тебе не случилось! Его повезли, в сопровождении стрельцов, на земский двор. За санями шли приставленные к нему архимандриты: Павел и Сергий. Последний (из Спасо-Ярославского монастыря) тешился падением патриарха: — Молчи, молчи, Никон! — кричал он ему. Воскресенский эконом Феодосий по приказанию Никона обратился к нему с таким словом: «Патриарх велел тебе сказать: если тебе дана власть, то приди и зажми ему рот». — Как ты смеешь называть патриархом простого монаха! — закричал Сергий. Но кто-то из толпы, следовавшей за Никоном, сказал: — Патриаршее наименование дано ему свыше, а не от тебя гордого. Стрельцы по приказанию Сергия тотчас схватили сказавшего это слово и увели. — Блажении изгнанные правды ради! — сказал тогда Никон. Когда его привезли на двор, Сергий нарочно сел, развалясь перед ним, снял с себя камилавку и начал его в насмешку утешать. На другой день утром царь прислал к Никону Родиона Стрешнева с запасом денег и разных мехов и одежд. — Его царское величество прислал тебе это, — сказал Стрешнев, — потому что ты шествуешь в путь дальний. — Возврати все это пославшему тебя и скажи, что Никон ничего не требует! — сказал Никон. Стрешнев сказал, что царь просит прощения и благословения. — Будем ждать суда Божия! — сказал Никон. 13 декабря толпы народа стали собираться, чтобы поглазеть, как повезут низверженного патриарха. Но, во избежание соблазна, народу сказали, что Никона повезут через Спасские ворота по Стретенке, и народ устремился в Китай-город, а Никона повезли через противоположные ворота. Его провожало 200 стрельцов. На пути одна вдова поднесла Никону теплую одежду и двадцать рублей денег. Он принял это, как милостыню, ни за что не хотевши взять подачки от царя. В Ферапонтовом монастыре (находившемся недалеко от Кирилло-Белозерского монастыря) Никон содержался под надзором присланного архимандрита Новоспасского монастыря. Ему запрещено было писать и получать письма. Никон долго не хотел принимать никаких государевых запасов. Обаяние его было так велико, что и ферапонтовский игумен и архимандрит, приставленный к Никону, и, наконец, сам царский пристав Наумов величали его патриархом и принимали от него благословение. Царь снова через пристава заговорил с прежним своим другом о примирении. Никон написал царю: «Ты боишься греха, просишь у меня благословения, примирения, но я тебя прощу только тогда, когда возвратишь меня из заточения». В сентябре 1667 года царь повторил свою просьбу, и Никон отвечал, что благословляет царя и все его семейство, но когда царь возвратит его из заточения, то он тогда простит и разрешит его совершенно. Но царь не возвращал Никона. Приставленный к Никону архимандрит Иосиф в 1668 году сделал донос, что к нему приходили воровские донские казаки и намеревались освободить его из заточения. Никона стали содержать строже. Перед его кельей стояло всегда двадцать стрельцов с дубинами; много несчастных, по подозрению в сношениях с опальным патриархом, было схвачено и подвергнуто пыткам. Вскоре царь опять сжалился над ним: умерла царица Марья Ильинишна, и он отправил к Никону Стрешнева с деньгами. Никон не принял денег. Но долгие страдания стали надламывать волю Никона. В конце 1671 года он написал царю примирительное письмо и просил прощения за все, в чем был виноват перед царем. «Я болен, наг и бос, — писал Никон, — сижу в келье затворен четвертый год. От нужды цинга напала, руки больны, ноги пухнут, из зубов кровь идет, глаза болят от чада и дыму. Приставы не дают ничего ни продать, ни купить. Никто ко мне не ходит и милостыни не у кого просить. Ослабь меня хоть немного!» На Никоне лежало важное подозрение в сношениях со Стенькой Разиным. Сам Стенька показывал, что к нему приезжал старец от Никона. Никон уверял царя, что этого никогда не было. Царь поверил, и хотя не перевел Никона, по его желанию, ни в Иверский, ни в Воскресенский монастырь, но приказал содержать его в Ферапонтовом без всякого стеснения. Тогда Никон отчасти примирился со своей судьбой, принимал от царя содержание и подарки, завел собственное хозяйство, читал книги, лечил больных и любил ездить верхом. Стол его в это время не только был обильный, но и роскошный. Кирилловскому монастырю велено было доставлять ему все потребное. Никон заметно слабел умом и телом от старости и болезни; его стали занимать мелкие дрязги; он ссорился с монахами, постоянно был недоволен, ругался без толку и писал царю странные доносы, как, например, на кирилловского архимандрита, что он ему в келью напускает чертей. Но в то время как низложенный патриарх таял в заточении, дело, начатое им, продолжало волновать русское общество и вызывать усиленную деятельность власти. Собор русских архиереев избрал по жребию из трех кандидатов, преемников Никону, троицкого архимандрита Иосафа, и во главе с избранным передал обсуждению вселенских патриархов вопросы, касающиеся исправлений в русской церкви. Главнейшим из этих вопросов был вопрос о расколе. Вселенские патриархи вполне утвердили приговор русского собора 1666 года, и новый собор, уже с участием вселенских патриархов и греческих архиереев, произнес анафему на раскольников в самых сильных выражениях. «Сие наше соборное повеление и завещание ко всем вышереченным чином православным предаем и повелеваем всем неизменно хранити и покорятися святей Восточней церкви. Аще ли же кто не послушает повелеваемых от нас и не покорится святей Восточней церкви и сему освященному собору, или начнет преклословити и противлятися нам: и мы таковаго противника, данною нам властию от всесвятаго и животворящаго Духа, аще будет от освященнаго чина, извергаем и обнажаем его всякаго священнодействия и благодати, и проклятию предаем; аще же от мирскаго чина, отлучаем и чужда сотворяем от Отца и Сына и Святаго Духа, и проклятию и анафеме предаем, яко еретика и непокорника, и от православнаго всесочленения и стада и от церкви Божия отсекаем яко гнил и непотребен уд, дондеже вразумится и возвратится в правду покаянием. Аще ли кто не вразумится и не возвратится в правду покаянием, и пребудет в упрямстве своем до скончания своего: да будет и по смерти отлучен и непрощен, и часть его и душа со Иудою предателем, и с распеншими Христа Жидовы, и со Арием и с прочими проклятыми еретиками, железо, камение и древеса да разрушатся и да растлятся, а той да будет неразрешен и неразрушен и яко тимпан, во веки веков аминь. Сие соборное наше узаконение и изречение подписахом и утвердихом нашими руками, и положихом в дому Пресвятыя Богородицы честнаго и славнаго ея Успения, в патриархии богохранимаго царствующаго великаго града Москвы и всея России, в вечное утвержение и в присное воспоминание, в лето от сотворения мира 7175, от воплощения же Бога слова 1667, индикта 5, месяца мая в 13 день». Этот приговор имел чрезвычайную важность в последующей истории раскола; он утвердил непримиримую вражду между господствующею церковью и несогласными с нею противниками никоновских исправлений. С одной стороны, православная русская церковь с трудом могла снисходительно относиться к заблуждениям и невежеству раскольников, после того, как над ними состоялось такое страшное проклятие, утвержденное вселенскими патриархами; а с другой — раскольники лишены были уже права и возможности надеяться на какую-нибудь сделку с церковной властью и становились непримиримыми врагами существующего церковного строя, а вместе с тем и государственной власти, стоявшей на стороне церкви. Такое положение дел выказалось тотчас же после собора в бунте Соловецкого монастыря. Этот монастырь, с самого же начала, показал себя против исправлений и все более и более делался пристанищем недовольных. В 1666 году там был архимандрит Варфоломей. Братия не любила его. Царь пригласил его на собор и после собора назначил ему другой монастырь, а в Соловки отправил архимандритом иного, по имени Иосиф. Прежний архимандрит поехал в Соловки вместе с новым, чтобы сдать последнему монастырь. Тут вспыхнул мятеж. Братия не хотела принимать нового архимандрита и прогнала его вместе с прежним. Царь, по окончании собора, отправил в Соловецкий монастырь для увещания спасо-ярославского архимандрита Сергия, того самого, который был приставом у Никона после его осуждения. Его также прогнали. Зачинщиками противодействия были тогда келарь Азарий, казначей Геронтий, а в особенности живший на покое архимандрит Никанор. Этот последний был прежде архимандритом в Саввином монастыре, пользовался расположением царя Алексея Михайловича, воспротивился было исправлению книг, на соборе принес покаяние, но, будучи отпущен в Соловки на покой, показал себя самым заклятым раскольником. «Не принимаем новоизданных книг, — кричали Соловецкие мятежники, — не хотим знать троеперстного сложения, имени Иисусе, трегубого аллилуйя! Все это латинское предание, антихристово учение; хотим оставаться в старой вере и умирать за нее!..» Но прежде открытого сопротивления, соловецкие раскольники отправили к царю челобитную (одно из наиболее распространенных и любимых раскольничьих сочинений). Они просили дозволить им отправлять богослужение по старым книгам. Царь требовал послушания, а за противность и своевольство указывал отобрать у монастыря все вотчины и не пропускать в монастырь никаких запасов. Раскольники отвечали, что они ни за что не согласны на принятие новопечатных книг, предоставляли на волю царя послать на них свой царский меч и «переселить от сего мятежного жития в безмятежное, вечное». Царь послал войско под начальством Волохова. Раскольники заперлись в монастыре, надеясь отсидеться и отбиться. Стены монастыря, построенные Филиппом, были крепки, на стенах было 90 пушек; запасов было собрано на многие годы. В монастырь набежало до 500 человек разного непокорного люда и в том числе воровских казаков с Дона. Волохов вел осаду самым нелепым образом. Он сидел в Сумском остроге и беспрестанно ссорился с находившимся близ него архимандритом Иосифом: они друг на друга писали царю доносы, а между тем мятежники спокойно провозили в монастырь для себя все нужное. Наконец, ссора Волохова с архимандритом дошла до того, что они подрались, и царь в 1672 году удалил Волохова, а на место его послал стрелецкого голову Иевлева. Иевлев действовал не лучше своего предшественника, и в 1673 году царь, недовольный им, сменил его, а на его место назначил воеводу Ивана Мещеринова. Осада Соловецкого монастыря не могла быть ведена быстро, потому что военные действия возможны были только во время короткого лета. Летом 1674 года подошел Мещеринов к монастырю и стал палить в него из пушек. Между раскольниками сделалось раздвоение, замечательное потому, что оно, так сказать, наметило будущее раздробление раскола. Геронтий, ярый противник новых книг, находил, что хотя не следует соглашаться на принятие новой веры, но не должно сопротивляться царю. К нему пристали священники. Никанор, напротив, возбуждал мятежников к битве, ходил по стене, кадил, кропил святою водою пушки и говорил: «Матушки наши, галаночки, надежа у нас на вас, вы нас обороните!» Спор между двумя партиями дошел до того, что Никанор засадил в тюрьму Геронтия и его соумышленников священников. Келарь Наоанаил Тугин и сотники: Исачко Воронин и Самко, были главными сообщниками Никанора; они положили не молиться за царя, говорили об его особе так, что, по общеупотребительному выражению их противников, «не только написать, но и помыслить страшно», и положили защищаться до последней степени. Продержавши несколько дней в тюрьме Геронтия и его сообщников, Никанор выгнал их из монастыря и стал учить, что можно жить и без священников, можно самим говорить часы и прочее. Этим положен был зародыш «беспоповщины», одного из важнейших видов, на которые разделился раскол. Приступ не удался Мещеринову. Летом 1675 года он начал опять палить в монастырь и также неудачно. Наступала зима. Мещеринов на этот раз не ушел в Сумский острог, а остался под монастырем, несмотря на все трудности. 22 января 1676 года при помощи перебежчика Феоктиста Мещеринов через отверстие в стене, заложенное камнями, вошел в монастырь со стрельцами. Никанор и главные его соумышленники были схвачены и казнены. Упорнейшие из раскольников сосланы в Пустозерск и Колу, а прочие, которые обещали повиноваться церкви и государю, получили прощение и оставлены на месте. Но это укрощенное возмущение было только сигналом для множества других, кончавшихся более кровавым образом. Раскол, по-видимому, подавленный в Соловецком монастыре, быстро, как пожар, распространялся по всей Руси. К нему примыкало, как к знамени, все, что было в русском народе недовольного властями и светскими и духовными. Смело можно сказать, что половина Великой Руси отпала тогда от церкви и стояла враждебно к мирской власти, защищавшей церковь земным оружием. Соловецкие раскольники получили славу святых страдальцев и служили примером для своих последователей на долгие времена. Их жития перечитывались и пересказывались в народе со всевозможными баснями и чудесами. Преследуемые властями, раскольники бежали в леса, пустыни и готовились умирать за старую веру. Распространился страшный и своеобразный способ противодействия. Власти, преследуя раскольников, приняли древний способ казни — сожжение, но раскольники составили себе убеждение, что этого рода мученическая смерть ведет в царствие небесное, а потому не только не устрашались ее, но сами искали. [79] Так, когда правительство посылало отыскивать сопротивлявшихся церкви, то они, собираясь большими толпами, по приближении военной силы, сами сжигали себя, нередко тысячами. Эти самосожжения начались вскоре после Соловецкой осады в семидесятых годах XVII века и шли, возрастая. Один пример порождал другие. Самосожжения сделались обычным делом; фанатики учили, что это вернейший путь к царствию небесному. Православие в глазах народа, не хотевшего подчиняться церкви, носило название «никонианства». Имя Никона произносилось с проклятиями и ругательствами. Между тем сам виновник продолжал находиться в изгнании, и положение его, облегченное царем Алексеем Михайловичем, опять стало хуже на некоторое время. Преемник Никона, патриарх Иосиф, скончался в 1672 году. После него стал патриархом Питирим, заклятый враг Никона, но власть его была бессильна над ферапонтовским изгнанником, находившимся под защитою царя. Питирим скончался. Был избран в патриархи Иоаким. Некогда он был ратным человеком и участвовал в войне с Польшей, постригся в Киеве в монахи, был выписан Никоном в Москву и назначен келарем Чудова монастыря. По удалении Никона, он пристал к врагам его и, в звании чудовского архимандрита, открыто осуждал поведение Никона; и Никон был за это озлоблен против него. Этот новый патриарх сильно не желал возвращения Никона из далекого изгнания и удерживал царя, который, по своему добродушию, был способен приблизить к себе своего бывшего друга. В последнее время своей жизни царь особенно был милостив к Никону и щедро посылал к нему подарки и лакомства. В 1676 году умер Алексей Михайлович; преемник его отправил к Никону с дарами и с вестью Федора Лопухина, а вместе с тем приказал просить прощения и разрешения покойному царю на бумаге. Никон сказал: «Бог его простит, но в страшное пришествие Христово мы будем с ним судиться: я не дам ему прощения на письме!» Это естественно огорчило и молодого царя, и подало врагам Никона орудие, чтобы сделать худшим положение изгнанника. На Никона посыпались доносы. Находившийся при нем писарь Шайсупов и старец Иона, бывший прежде келейником у Никона, писали, что «он называет себя по-прежнему патриархом, занимается стрельбою; застрелил птицу баклана за то, что птица поела у него рыбу, дает монахам целовать руку, называет вселенских патриархов ворами, лечит людей, которые от его лекарства умирают, напивается пьян, рассердившись, дерется сам и другим приказывает бить монахов». Доносы эти, без сомнения, написаны были в уверенности, что, при изменившихся обстоятельствах, их примут на веру. Патриарх Иоаким подействовал на молодого государя, и Никона приказали перевести в Кирилло-Белозерский монастырь под надзор двух старцев, которые должны были постоянно жить с ним в келье и никого к нему не пускать: Никон отвергал взводимые на него обвинения, но сознавался, что вместе с игуменом бил кого-то за воровство. За Никона, однако, при дворе молодого Федора явилась заступница; то была сестра покойного царя Татьяна Михайловна. Она издавна уважала Никона. Со своей стороны, учитель Федора, Симеон Полоцкий, также хлопотал за сверженного патриарха. Царь опять облегчил положение Никона, не велел его стеснять и предложил патриарху перевести изгнанника в Воскресенский монастырь. Со своей стороны, иноки Воскресенского монастыря подали царю челобитную и умоляли возвратить им Никона «как пастыря к стаду, как кормчего к кораблю, как главу к телу». Патриарх Иоаким заупрямился. «Дело учинилось не нами, — говорил он царю, — а великим собором и волею святейших вселенских патриархов; не снесясь с ними, мы не можем этого сделать». Царь, несколько раз повторивши такую просьбу, собрал собор; но и собор, руководимый патриархом Иоакимом, не исполнил желания царя. Царь только написал к Никону утешительное послание. Так проходило время; наконец, кирилловский архимандрит известил Иоакима, что Никон болен, принял схиму и близок к смерти, и спрашивал разрешения: как и где похоронить Никона? Тогда царь снова молил патриарха и собор сжалиться над заточником и, по крайней мере, перед смертью порадовать его свободой. На этот раз патриарх и освященный собор благословили царя возвратить Никона из заточения. Немедленно царь послал дьяка Чепелева привезти Никона в Воскресенский монастырь. То было в 1681 году. Никон от болезни и старости едва уже двигал ноги. Его привезли на берег Шексны, посадили в струг и поплыли по его желанию, на Ярославль. Везде по берегу стекался народ, просил благословения и приносил все потребное Никону. Его сопровождал кирилловский архимандрит Никита. 16-го августа утром достигли они Толгского монастыря, близ Ярославля. Никон причастился Св. Тайн и готовился переплыть на другую сторону Волги к Ярославлю. Здесь явился к нему архимандрит Сергий, тот самый, который издевался над ним во время его низложения. Сергий кланялся ему в ноги, просил прощения за прежнее и говорил, что оскорблял его поневоле, творя угодное собору. Никон простил его. На другой день, 17-го августа, Никона повезли на другой берег реки. Сергий сопровождал его в струге. Народ из города и сел встречал его на берегу реки Которости, куда вошел струг с Волги. Толпа бросилась в воду и тащила струг на берег. Никон был в совершенном изнеможении и ничего уже не мог говорить. Народ целовал ему руки и ноги. День склонялся к вечеру; начали благовестить к вечерне. Никон в это время немного ободрился, оглянулся вокруг себя и начал оправлять себе волосы, бороду, одежду, как будто готовясь в путь. Архимандрит Никита понял, что настает последний час его и начал читать отходную. Никон протянулся на постели, сложил руки на груди и скончался. Дьяк поспешил в Москву известить о смерти бывшего патриарха. Ему встретилась царская карета, посланная за Никоном. Царь приказал привезти тело Никона в Воскресенский монастырь и отправил к патриарху Иоакиму приглашение ехать на погребение со всем освященным собором. — Воля государева, — сказал Иоаким, — я на погребение поеду, а именовать Никона патриархом не буду и назову его просто монахом. Так собор повелел. Если царь захочет, чтобы я его именовал патриархом, я не поеду. — Я, сказал царь, — все беру на себя и сам буду просить вселенских патриархов, чтобы дали разрешение и прощение покойному патриарху. Патриарх Иоаким был неумолим, но отпустил новгородского митрополита Корнилия, позволивши ему поминать Никона так, как царь ему прикажет. Погребение было совершено Корнилием с несколькими архимандритами; других архиереев не было. Никона при погребении помянули патриархом. Царь целовал мертвому руки. Тело Никона было погребено в церкви Святого Иоанна Предтечи, на том месте, где он некогда завещал себя похоронить. По возвращении в Москву, царь послал патриарху Иоакиму митру Никона и просил поминать покойного. Но патриарх не принял этого дара и ни за что не хотел поминать Никона патриархом. Тогда царь написал ко вселенским патриархам, и в ответ были получены грамоты, которыми вселенские патриархи разрешали причесть Никона к лику прочих московских патриархов и поминать его вечно под этим званием. Грамоты эти уже не застали царя Федора в живых. Патриарх Иоаким волею-неволею должен был поминать Никона патриархом, а за ним и вся русская церковь поминала его и поминает в этом сане. Выпуск пятый: XVII столетие Глава 5 Малороссийский гетман Зиновий-Богдан Хмельницкий Древняя киевская земля, находившаяся под управлением князей Владимирова дома, ограничивалась на юг рекою Росью. Пространство южнее Роси, начиная от Днепра на запад к Днестру, ускользает из наших исторических источников. Наш древний летописец, пересчитывая ветви славянорусского народа, указывает на угличей и тиверцев, которых жилища простирались до самого моря. Угличи представляются народом многочисленным, имевшим значительное количество городов. Бесчисленное множество городищ, валов и могил, покрывающих юго-западную Россию, свидетельствует о древней населенности этого края. Почти непонятно, каким образом киевские, волынские и галицкие князья, владея множеством городов, возникавших один за другим в их княжениях, занимавших северную половину нынешней Киевской губернии, Волынь и Галицию, упустили плодороднейшие соседние земли. Из нашей летописи мы узнаем, что языческие князья вели упорную войну с угличами. После сильного сопротивления, князья одолевали их, брали с них дань, а потом, со времен Владимира, угличи со своим краем как будто исчезают куда-то. Только в XIII веке во время Данила, в краю между Бугом и Днестром, являются какие-то загадочные бологовские князья, владевшие городами и поладившие с покорившими их татарами. В так называемой литовской летописи мы находим смутное известие, что в XIV веке Ольгерд, покоривши Подол, нашел там местное население, живущее под начальством атаманов. Из польских и литовско-русских источников узнаем, что в XV столетии нынешний край юго-западной России был уже значительно населен сплошь до самого моря, в южных его пределах были обширные владения знатных родов: Бучацких, Язловецких, Сенявских, Лянскоронских и пр. Плодородные земли изобиловали хлебопашеством и скотоводством; велась постоянная торговля с Грецией и Востоком; ходили купеческие караваны в Киев. Но после разрушения греческой империи и после основания в Крыму хищнического царства Гиреев, беспрестанные грабежи и набеги татар не допустили свободного мирного развития жизни в этом крае и вызвали в нем необходимость населения с чисто воинственным характером. В конце XV века введен был в Руси польский обычай отдавать города с поселениями под управление лиц знатного рода, под названием старост. В начале XVI века являются староства: черкасское и каневское, а в них военное сословие под названием казаков. Самая страна, занимаемая этими староствами, названа «Украиной»; название это переходит на все пространство до Днестра, именно на землю древних угличей и тиверцев, а потом, по мере расширения казачества, распространяется и на киевскую землю и на левый берег Днепра. [80] Мы уже объясняли происхождение слова «казак» в жизнеописании Ермака. Положение южной Руси было таково, что здесь казак, чем бы он ни был, вначале должен был сделаться воином. Черкасские и каневские старосты, а за ними и другие старосты в южнорусском крае, например, хмельницкие и брацлавские, для безопасности своих земель, по необходимости должны были учредить из местных жителей военное сословие, всегда готовое для отражения татарских набегов. Необходимо было, вместе с тем, дать этому сословию права и привилегии вольных людей, так как, по понятиям того века, воин должен был пользоваться сословными привилегиями перед земледельцами. Организаторами казацкого сословия в начале XVI века являются преимущественно два лица: черкасский и каневский староста Евстафий Дашкович и Хмельницкий староста Предислав Лянскоронский. Но в то время, когда, собственно, в Украине образовывалось местное военное сословие под названием казаков и состояло под начальством старост, началось и в других местах южной Руси стремление народа в казаки. Таким образом, из Киева плавали вниз по Днепру за рыбою промышленники и также называли себя казаками. Они, будучи промышленниками, были вместе с тем и военными людьми, потому что пребывание их в низовьях Днепра для своего промысла было небезопасно и требовало с их стороны уменья владеть оружием для своей защиты от внезапного нападения татар. Развитию казачества более всего содействовал предприимчивый и талантливый преемник Дашковича, черкасский и каневский староста Димитрий Вишневецкий. Он увеличивал число казаков приемом всякого рода охотников, прославился со своими казаками геройскими подвигами против крымцев и поставил себя по отношению к польскому королю почти в независимое положение. Его широкие планы уничтожить крымскую орду и подчинить черноморские края Московской державе разбились об ограниченное упрямство царя Ивана Грозного. В 1563 году Вишневецкий со своими казаками овладел было Молдавией, но затем изменнически был схвачен турками и замучен. [81] Поход Вишневецкого на Молдавию проложил путь другим казацким походам в эту страну под начальством Сверчовского и Подковы. Польские паны Потоцкие и Корецкие также покушались овладеть Молдавией при помощи казаков. Походы эти усиливали и развивали казачество. Еще более поднимали его начавшиеся со второй половины XVI века казацкие морские походы, предпринимаемые из Запорожской Сечи на турецкие владения. Еще в 1533 году Евстафий Дашкович на польском сейме в Пиотркове представлял необходимость держать от правительства казацкую сторожу на днепровских островах. Но на сейме не последовало по этому поводу решения. В пятидесятых годах XVI века Димитрий Вишневецкий построил укрепление на острове Хортице и поместил там казаков. Появление казацкой селитьбы поблизости к татарским пределам не понравилось татарам, и сам хан Девлет-Гирей приходил выгонять казаков оттуда. Вишневецкий отразил хана, но, покинутый в своих предприятиях царем Иваном, покорился воле Сигизмунда-Августа и затем вывел казаков с низовья Днепра. Тем не менее казаки не оставили пути, намеченного Дашковичем и Вишневецким, и через несколько лет после того явилась Запорожская Сеча. [82] Река Днепр, хотя и своенравная в своем течении, представляет, однако, возможность безопасного плавания вплоть до порогов; но вслед за тем плавание на протяжении 70 верст делается очень опасным, иногда и совершенно невозможным. Русло Днепра в разных местах пересекается грядою скал и камней, через которые прорывается вода с различною силою падения. [83] По окончании порогов Днепр проходит через гористое ущелье, называемое «Волчьим Горлом» (Кичкас), а потом разливается шире и делается уже, хотя судоходен до самого устья, но по всему своему течению разбивается на множество извилистых рукавов, образующих бесчисленные острова и плавни (острова и луга, заливаемые в полноводье и покрытые лесом, кустарником и камышом). Первый из островов, вслед за Волчьим Горлом, есть возвышенный и длинный остров Хортица. За ним — следуют другие острова различной величины и высоты. Острова эти представляли привольное житье для удальцов того времени по чрезвычайному изобилию рыбы, дичины и отличных пастбищ. И вот с половины XVI века этот край, называемый тогда вообще «Низом», стал более и более делаться приютом всех, кому только почему-нибудь было немилым житье на родине, и всех тех, кому по широкой натуре были по вкусу опасности и удалые набеги. Запорожская Сеча установилась прежде всего на острове Томаковке, близ впадения в Днепр реки Конки. Против этого острова, на левом берегу рос огромный лес, называемый «Великий Луг». Через несколько времени Сеча переносилась ниже на Микитин Рог (близ нынешнего Никополя), а потом еще несколько ниже и надолго основалась близ нынешнего села Капуловки. Главный центр ее был на одном из островов, до сих пор называемом Сечею. Казаки, поселившиеся в Сечи, носили название «запорожцев»; а весь состав их назывался «кошем». Они выбирали вольными голосами на «раде» (сходке) главного начальника, называемого «кошевым атаманом». Кош разделялся на «курени», и каждый курень состоял под начальством выбранного «куренного атамана». Поселения низовых казаков не ограничивались одною Сечью. В разных местах на днепровских островах и на берегах образовывались казацкие селитьбы и хутора. Таким образом, за порогами слагалось новое людское общество с военным характером, населяемое выходцами и беглецами из южной Руси, совершенно независимыми от властей, управлявших южной Русью: пороги препятствовали этим властям добраться до поселенцев. Сначала жители Запорожья состояли из одних только мужчин, так как война была главною целью переселения за пороги; притом же значительная часть людей, прибывавших туда, не имела намерения оставаться там навсегда; побывавши на Запорожье, повоевавши с татарами в степи или совершивши какой-нибудь морской поход, они возвращались на родину. Другие же по-прежнему отправлялись на Запорожье, не с целью войны, но для звериной охоты и рыбной ловли и, следовательно, также на время. Только мало-помалу стали переселяться туда с семьями и заводить хутора. В самую Сечу никогда не дозволено было допускать женщин. Таким образом казаки разделились на два рода: городовых, или украинских, и запорожских, или сечевых. Первые, по месту своего жительства, должны были над собою признавать польские власти; вторые были совершенно независимы. Между теми и другими была тесная связь; очень многие из городовых казаков проводили несколько лет в Сечи и вменяли это себе в особую доблесть и славу. Польские паны своими поступками содействовали расширению казачества, не предвидя гибельного влияния, какое оно, при тогдашних условиях, носило в себе для строя польского общества. Один из знатнейших польских панов, Самуил Зборовский, был казацким предводителем. Паны приглашали казаков в своих походах; так Мнишки и Вишневецкие с их помощью водили в Московское государство самозванцев. Польские короли не раз пользовались их услугами. Еще Сигизмунд-Август изъял украинских казаков из-под власти старост и поставил над ними особого «старшого». При Стефане Батории заведены были реестры, или списки, куда записывались казаки; и только вписанные в эти реестры должны были называться казаками. Старшой над казаками, назначенный королем, назывался гетманом. Вероятно, в это же время последовало разделение казаков на полки (которое, собственно, известно нам в несколько позднее время). Полков было шесть: Черкасский, Каневский, Белоцерковский, Корсунский, Чигиринский, Переяславский (последний на левой стороне Днепра); каждый полк находился под начальством полковника и его помощника есаула; полк делился на десять сотен. Каждая сотня была под начальством сотника и его помощника сотенного есаула. Гетману или старшому дан был для местопребывания город Трехтемиров. При гетмане были чины: есаул, судья, писарь, составлявшие генеральную старшину. Всех реестровых казаков было только шесть тысяч. Они пользовались свободным правом владения своими землями, не несли никаких податей и повинностей и получали жалованья по червонцу на каждого простого казака и по тулупу. Кроме этих реестровых казаков, польское правительство долго не хотело знать никаких других казаков. По закону только реестровые были казаками. Но такой взгляд шел вразрез с народным стремлением. В южной Руси, напротив, все хотели быть казаками, т.е. вольными людьми; все искали путей и средств обратиться в казаков. Одним из таких путей была Запорожская Сеча. Жители, бывшие по закону панскими холопами в имениях наследственных или коронных, бегали на Запорожье, возвращаясь оттуда, не хотели уже служить своим панам, называли себя казаками и, как вольные люди, считали своею собственностью ту землю, на которой жили и которую обрабатывали, тогда как владелец признавал эту землю своею. Владельцы и их управители ловили таких беглецов и казнили смертью, но не всегда можно было это исполнить. Многие землевладельцы заводили тогда слободы и приглашали к себе всякого, давая льготы. В такие слободы убегали те, которых преследовали на их прежнем жительстве. Между самими владельцами возникали за это ссоры, часто происходили наезды друг на друга. Иногда и сами паны приглашали к себе своевольных чужих холопов, называли их казаками и с их помощью бесчинствовали против своей же братии. Такие казаки, при первом неудовольствии, готовы были поступать со своими новыми панами, как с прежними. Реестровые казаки мало имели охоты замыкать свое сословие и охотно принимали в него новых братий, так что количество реестровых было на деле гораздо больше, чем на бумаге. Иногда такие польские подданные, назвавши себя казаками, не пытались ни вступать в реестр, ни примыкать к панам, а собирались вооруженными толпами и выбирали себе предводителя, которого называли гетманом. Так поступали в особенности те, которые бывали на Сечи, воевали против турок и татар и приобретали себе там — как выражались тогда — «рыцарскую славу». Эти так называемые «своевольные купы» (шайки) уже в конце XVI века стали страшны для Польши и возбуждали против себя строгие постановления сейма. На деле эти постановления не исполнялись, тем более, что и польский король, и польские паны, объявивши шайки самозванных казаков противозаконными скопищами, сами употребляли их в войнах с Москвой, Швецией и Турцией. Таким образом, кроме казаков городовых, записываемых в реестры, и казаков сичевых, беспрестанно то пополняемых беглецами из Украины, то убавляемых уходившими назад в Украину, было еще множество казаков своевольных, состоявших из панских хлопов, выбиравших себе гетманов. Правительство делало пересмотры реестрам; из них исключались лишние казаки; эти лишние носили название «выписчиков»; но выключенные из реестра продолжали называть себя казаками. Понятно, что при таких условиях южнорусского общества того времени у польского правительства, а главное, у польских панов, явилось среди простого народа много врагов; эти враги становились тем ожесточеннее и опаснее, чем сильнее выказывалось с польской стороны стремление удержать наплыв народа в казачество. Польское право предавало хлопа в безусловное распоряжение его пана. Понятно, что такое положение не могло быть приятным нигде; но там, где народу не было никакой возможности вырваться из неволи, он терпел, из поколения в поколение привыкал к своей участи до такой степени, что перестал помышлять о лучшей. В Украине было не то. Здесь для народа было много искушений к приобретению свободы. Перед глазами у него было вольное сословие, составленное из его же братий; по соседству с ним были днепровские острова, куда можно было убежать от тяжелой власти; наконец, близость татар и опасность татарских набегов приучали украинского жителя к оружию; сами паны не могли запретить своим украинским хлопам носить оружие. Таким образом в народе южнорусском поддерживался бодрый воинственный дух, несовместный с рабским состоянием, на которое осуждал его польский общественный строй. Между тем, как способы панского управления в Украине, так и свойство отношений, в какие поставлен был высший класс к низшему, никак не мирили русского хлопа с паном и не располагали его к добровольной зависимости. Стремление народа к оказаченью, или, так называемое поляками, «украинское своевольство», начало принимать религиозный оттенок и получать в собственных глазах русского народа нравственное освящение. Уже восстания Наливайка и Лободы прикрывались до некоторой степени защитою религии. Вслед за введением унии последовало быстрое отступление русского высшего класса от своей религии, а вместе с тем и от своей народности. Русские паны стали для русского народа вполне чужими и власть их получила вид как бы иноземного и иноверного порабощения. Мещане и хлопы только от страха, а не по убеждению, принимали унию и, пока не свыклись с нею в течение многих поколений, долго были готовы отпасть от нее. В Украине, где народ был бодрее и менее подвергался рабскому страху, уния трудно пускала свои корни. Реестровые казаки не принимали ее вовсе, потому что не боялись панов; знакомство с войною делало их отважными. Самовольные казаки еще более возненавидели унию, как один из признаков панского насилия над собою. Таким образом, православная религия сделалась для русского народа знаменем свободы и противодействия панскому гнету. Согласное свидетельство современных источников показывает, что в конце XVI и первой половине XVII века безусловное господство панов над хлопами привело последних к самому горькому быту. Иезуит Скарга, фанатический враг православия и русской народности, говорил, что на всем земном шаре не найдется государства, где бы так обходились с земледельцами как в Польше. «Владелец или королевский староста не только отнимает у бедного хлопа все, что он зарабатывает, но и убивает его самого, когда захочет и как захочет, и никто не скажет ему за это дурного слова». Между панами в это время распространилась страсть к непомерной роскоши и мотовство, требующее больших издержек. Один француз, живший тогда в Польше, заметил, что повседневный обед польского пана стоит больше, чем званый во Франции. Тогдашний польский обличитель нравов Старовольский говорит: «В прежние времена короли хаживали в бараньих тулупах, а теперь кучер покрывает себе тулуп красной материей, чтобы отличиться от простолюдина. Прежде шляхтич ездил на простом возе, а теперь катит шестерней в коляске, обитой шелковой тканью с серебряными украшениями. Прежде пивали доброе домашнее пиво, а теперь и конюшни пропахли венгерским. Все наши деньги идут на заморские вина и на сласти, а на выкуп пленных и на охранение отечества у нас денег нет. От сенатора до последнего ремесленника все проедают и пропивают свое достояние и входят в неоплатные долги. Никто не хочет жить трудом, а всякий норовит захватить чужое; легко достается оно, и легко спускается. Заработки убогих подданных, содранные иногда с их слезами, а иногда со шкурой, потребляются господами, как гарпиями. Одна особа в один день пожирает столько, сколько зарабатывает много бедняков в долгое время. Все идет в один дырявый мешок — брюхо. Верно пух у поляков имеет такое свойство, что они могут на нем спать спокойно, не мучась совестью». Знатный пан считал обязанностью держать при своем дворе толпу ничего не делающих шляхтичей, а жена его такую же толпу шляхтянок. Все это падало на рабочий крестьянский класс. Кроме обыкновенной панщины, зависевшей от произвола владельцев, они были обременены множеством разных мелких поборов. Каждый улей был обложен налогом под именем «очкового»; за вола платил крестьянин роговое; за право ловить рыбу — ставщину; за право пасти скот — cпасное; за измол муки — сухомельщину. Крестьянам не дозволялось ни приготовлять себе напитков, ни покупать их иначе, как у жида, которым пан отдает корчму в аренду. Едет ли пан на сейм, или на богомолье, или на свадьбу, — на подданных налагается какая-нибудь новая тягость. В королевских имениях, управляемых старостами или же управителями, положение хлопов было еще хуже, хотя закон предоставлял им право жаловаться на злоупотребления; никто не смел жаловаться, — по замечанию Старовольского, — потому что обвиняемый будет всегда прав, а хлоп виноват. «В судах у нас, — говорит тот же писатель, завелись неслыханные поборы, подкупы; наши войты, лавники, бурмистры — все подкупны, а о доносчиках, которые подводят невинных людей в беду, и говорить нечего. Поймают богатого, запутают и засадят в тюрьму, да и тянут с него подарки и взятки». Кроме безграничного произвола старосты или его дозорцы, в коронных имениях свирепствовали жолнеры (солдаты), которые тогда отличались буйствами и своеволием. «Много, — замечает Старовольский, — толкуют у нас о турецком рабстве: но это касается только военнопленных, а не тех, которые, живя под турецкой властью, занимаются земледелием или торговлей. Они, заплативши годовую дань, свободны, как у нас не свободен ни один шляхтич. В Турции никакой паша не может последнему мужику сделать того, что делается в наших местечках и селениях. У нас в том только и свобода, что вольно делать всякому, что вздумается; и от этого выходит, что бедный и слабый делается невольником богатого и сильного. Любой азиатский деспот не замучит во всю жизнь столько людей, сколько их замучат в один год в свободной Речи Посполитой». Но ничто так не тяготило и не оскорбляло русского народа, как власть иудеев. Паны, ленясь управлять имениями сами, отдавали их в аренды иудеям с полным правом панского господства над хлопами. И тут-то не было предела истязаниям над рабочей силой и духовной жизнью хлопа. Кроме всевозможнейших проявлений произвола, иудеи, пользуясь унижением православной религии, брали в аренды церкви, налагали пошлины за крещение младенцев («дудки»), за венчание («поемщина»), за погребение и, наконец, вообще за всякое богослужение; кроме того, и умышленно ругались над религией. Отдавать имения на аренды казалось так выгодным, что число иудеев-арендаторов увеличивалось все более и более, и южная Русь очутилась под их властью. Жалобы народа на иудейские насильства до сих пор раздаются в народных песнях. «Если, — говорится в одной думе, — родится у бедного мужика или казака ребенок, или казаки либо мужики задумают сочетать браком своих детей, — то не иди к попу за благословением, а иди к жиду и кланяйся ему, чтобы позволил отпереть церковь, окрестить ребенка или обвенчать молодых». Даже римско-католические священники, при всей своей нетерпимости к ненавистной для них «схизме», вопияли против передачи русского народа во власть иудеев. Так, в одной проповеди — сказанной уже тогда, когда Хмельницкий разбудил дремавшую совесть панов — говорится: «Наши паны вывели из терпения своих бедных подданных в Украине тем, что, отдавая жидам в аренды имения, продали схизматиков в тяжелую работу. Иудеи не позволяли бедным подданным крестить младенцев или вступать в брак, не заплатив им особых налогов». Понятно, что народ, находясь в таком положении, бросался в казачество, убегал толпами на Запорожье и оттуда появлялся вооруженными шайками, которые тотчас же разрастались. Восстания следовали за восстаниями. Паны жаловались на буйство и своевольство украинского народа. Вместе с этим шли беспрерывные набеги на Турцию. Толпы удальцов, освободившись бегством от тяжелого панского и иудейского гнета, убегали на Запорожье, а оттуда на чайках (длинных лодках) пускались в море грабить турецкие прибрежные города. Жизнь на родине представляла так мало ценного, что они не боялись подвергаться никаким опасностям; а нападать на неверных, по понятиям того времени, считалось богоугодным делом, тем более, что целью этих набегов было столько же освобождение пленных христиан, сколько и приобретение добычи от неверных. Турецкие послы постоянно жаловались польскому правительству на казаков. Поляки, при возможности, ловили виновных и казнили их, но когда сами ссорились с турками или татарами, то давали волю тем же украинским удальцам. Эти походы были особенно важны тем, что послужили дальнейшей военной школой для украинского народа и способствовали ему дружно и решительно подниматься против поляков; на это не отваживался в других местах русский народ, страдавший под таким же гнетом. Частные местные восстания народа были многочисленны и не все нам известны. Правительство то и дело что производило новые реестры, желая ограничить число казаков. Но после каждого реестрования, число казаков удваивалось, утраивалось: лишних снова исключали из списков, а эти лишние не повиновались и увеличивали число свое силами охотников. По временам хлопы возмущались против владельцев, собирались в шайки, нападали на владельческие усадьбы. Жестокие казни следовали за каждым укрощением; но мятежи вспыхивали снова. Все хотели быть казаками; невозможно было разобрать: кто настоящий казак и кто только называет себя казаком. В 1614 году коронный гетман Жолкевский разогнал в Брацлавщине большую шайку, называвшую себя казаками, а 15 октября под Житомиром заключил с реестровыми казаками договор, по которому они обязались не принимать в свое товарищество своевольных шаек, называвших себя казаками и нападавших на шляхетские имения, не собирать народа на рады; всем тем, которые самовольно называли себя казаками, велено оставаться под властью панов. Этот договор тотчас же был нарушен. Шляхта жаловалась королю; король писал универсалы; но в этих универсалах уже проглядывало сознание бессилия. «Несмотря на все прежние наши меры, — писал король в 1617 году, — казацкое своеволие дошло до ужасающих крайностей; громады казаков не дают Речи Посполитой покою; шляхта не может безопасно проживать в своих имениях». Впрочем, в первой четверти XVII века, казацкая удаль находила себе поле деятельности то в Московском государстве, то на Черном море, то в Турции и Молдавии. Под начальством Сагайдачного казаки помогали полякам в войне с Турцией. Но когда кончилась эта война, казацкие восстания стали принимать значительно более широкий размер. В 1625 году казаки отправили своих депутатов на сейм с требованием признать законными духовных, посвященных иерусалимским патриархом, удалить унитов от церквей и церковных имений, уничтожить всякие стеснительные постановления против казаков и не ограничивать их числа. Они, при своей просьбе, послали перечень разных утеснений, которые терпели русские в Польше и Литве, указывали, что повсюду отнимают у православных церкви, тянут в суды православных под разными предлогами, отдаляют их от цеховых ремесл, сажают в тюрьмы и бьют священников; жаловались, что православные дети вырастают без крещения, люди живут без венчания и отходят от мира без исповеди и св. причащения. Просьба эта не имела никаких последствий, и казаки, под начальством гетмана Жмайла, стали расправляться сами собой: ворвались в Киев, убили киевского войта Федора Ходыку за ревность к унии, ограбили католический монастырь, убили в нем священника и отправили к московскому царю посольство с просьбой принять казаков под свое покровительство. Этого не хотели им простить поляки, и коронный гетман Станислав Конецпольский получил повеление укротить казаков оружием. Казаков было тысяч до двадцати; но между ними происходили несогласия, так что часть их разошлась. Конецпольский прижал их к Днепру, недалеко от Крылова; реестровые казаки решились мириться: сменили Жмайла, выбрали гетманом Михайла Дорошенка и заключили с польским гетманом, на урочище «Медвежьи Лозы», договор, по которому казаки должны были оставаться в числе шести тысяч и находиться под властью коронного гетмана; затем все, называвшие себя казаками, должны были подчиняться своим старостам и панам; все земли, которые они себе присвоили и считали казацкими, должны быть возвращены владельцам. Договор этот не мог разрешить спорных вопросов по желанию поляков. Число исключенных из казацкого звания значительно превышало число реестровых и еще увеличивалось вновь составляемыми шайками. Непокорные хлопы бежали толпами в Сечу. По смерти Дорошенка, убитого в битве с татарами, поляки назначили над реестровыми казаками предводителем Грицка Черного, человека преданного полякам; но самовольные казаки, собравшись в Сечи, избрали гетманом Тараса и двинулись на Украину. Реестровые казаки выдали Грицка Черного Тарасу; запорожцы совершили над ним жестокую казнь за то, что он принял унию. Тарас, признанный реестровыми, распустил по Украине универсал и убеждал весь народ подняться и идти на поляков во имя веры. Многие духовные возбуждали русских к защите веры и жизни, потому что в те времена раздраженные поляки кричали, что надобно уничтожить схизму и истребить весь мятежный народ, а Украину заселить поляками. Польские историки уверяют, будто и Петр Могила, будучи еще печерским архимандритом, возбуждал народ к восстанию. Поляки совершали тогда ужаснейшие варварства. Самуил Лащ, коронный стражник (блюститель пограничных областей) обрезывал людям носы и уши, отдавал девиц и женщин на поругание своим солдатам, и в первый день Пасхи 1639 г. в местечке Лысяпке вырезал поголовно всех жителей, не разбирая ни пола, ни возраста: многие из них были побиты в церкви. Для внушения народу страха, и в других местах делалось то же. Тарас сосредоточил свои силы на левой стороне Днепра, у Переяславля. Конецпольский вступил с ним в битву, которая была так неудачна для поляков, что, по свидетельству их самих, у Конецпольского в один день пропало более войска, чем за три года войны со шведами. К сожалению, исход этой войны для нас остался неизвестным. Тарас каким-то образом попал в руки поляков и был казнен. Через два года умер Сигизмунд III. Реестровые казаки, при сыне его Владиславе, участвовали в походе против Москвы, но зато другие казаки самовольно спустились в Черное море, делали нападения на турецкие владения и собирались на днепровских островах, чтобы снова идти войной на поляков. Чтобы пресечь бегство народа за пороги, гетман Конецпольский заложил на Днепре перед самыми порогами крепость Кодак и оставил там гарнизон под начальством француза Мариона. Но в августе 1635 года предводитель самовольных казаков Сулима разорил эту крепость, перебил гарнизон и стал призывать народ к восстанию. Ему не удалось предприятие. Подосланные Конецпольским реестровые казаки схватили Сулиму, еще не успевшего собрать большого ополчения. Ему отрубили голову в Варшаве. Вслед за тем объявлено снова строгое приказание самовольным казакам повиноваться своим панам, а чтобы привести эту меру в исполнение, расставили в Украине польские войска, которые тотчас же начали делать народу всякие насилия. Это вынудило реестровых казаков в 1636 году обратиться с жалобой к королю; они избрали своими послами двух сотников: черкасского Ивана Барабаша и чигиринского Зиновия Богдана Хмельницкого. Зиновий Богдан был сын казацкого сотника Михайла Хмельницкого. В юности он учился в Ярославле (галицком) у иезуитов и получил по своему времени хорошее образование. Отец его был убит в Цоцорской битве, несчастной для поляков, где пал их гетман Жолкевский. Зиновий, участвовавший в битве вместе с отцом, был взят турками в плен; он пробыл два года в Константинополе, научился там турецкому языку и восточным обычаям, что ему впоследствии пригодилось. После примирения Польши с Турцией, Зиновий возвратился в отечество, служил в казацкой службе и получил чин сотника. Есть известие, что он был под Смоленском в 1632 году и получил от Владислава саблю за храбрость. [84] Для рассмотрения казацких жалоб назначен был сенатор и воевода брацлавский Адам Кисель, православный пан, считавший себя отличным оратором и искусным дипломатом. Он начал хитрить с казаками и водить их, стараясь успокоить реестровых обещаниями денег, а главное добиваясь исключения из реестра лишних казаков и возвращениях их под власть своих панов. Старшим над реестровыми казаками был тогда Василий Томиленко, человек старый, нерешительный, но тем не менее сердечно преданный казацкому делу. В то время как он в Украине толковал с Киселем, новый предводитель самовольных казаков Павлюк ворвался из Сечи в Украину с 200 человек, захватил в Черкасах всю казацкую артиллерию и ушел обратно в Сечь, а оттуда писал убеждение к реестровым казакам соединиться с «выписчиками» и дружно защищаться против поляков. Томиленко колебался, а Кисель, который, по собственному его признанию, производил между казаками раздоры, подобрал кружок реестровых казаков и составил из них раду на реке Русаве. Эта рада низложила Томиленка и выбрала в гетманы переяславского полковника Савву Кононовича, родом великорусса, преданного панским видам. Вместе с Томиленком отрешили других старшин, и только лукавый писарь Онушкевич остался в своем звании. Павлюк, узнавши о таком перевороте, послал своего друга, чигиринского полковника Карпа Скидана, с отрядом в Переяславль, а сам стал с войском у Крылова. Скидан вошел ночью в Переяславль, схватил Кононовича, писаря Онушкевича, новопоставленных старшин и привез их в Крылов. Казаки осудили их и расстреляли. Гетманом выбрали Павлюка. Томиленко, добровольно уступая ему первенство, остался его товарищем и другом. Павлюк разослал универсал по всем городам, местечкам и селам и призывал весь русский народ к восстанию: «Повелеваем вам и убеждаем вас, чтобы вы все единодушно, от мала до велика, покинувши все свои занятия, немедленно собирались ко мне». На призыв Павлюка прежде всего отозвались, на левой стороне Днепра, так называемые новые слободы, а потом и на правой раздался, говорит современник, крик: «На свободу! на свободу!» Одни бежали к Павлюку; другие составляли шайки, бросались на панские дворы и забирали там запасы, лошадей, оружие… Сам Павлюк, разославши универсал, уехал в Сечь собирать запорожцев, а начальство в Украине поручил Скидану. Все реестровые полки, один за другим, перешли на сторону восстания. Скидан заложил свой стан в Мошнах (черкасского уезда). Конецпольский послал против казаков своего товарища Потоцкого. 6 декабря 1637 года произошла битва близ деревни Кумейки. Русские бились отчаянно; но сильный холодный ветер дул им в лицо; они были разбиты, ушли к Днепру и стали в местечке Боровицах. Прибыл Павлюк; но казаки возмутились против него за то, что он не в пору ушел в Сечь и пропустил удобное время. Кисель, находившийся с Потоцким, уговорил казаков выдать Павлюка с товарищами, поручившись, что король дарует им прощение. Реестровые казаки низложили Павлюка с гетманства, провозгласили было гетманом одного из старшин Дмитра Томашевича-Гуню, но Гуня не согласился на старшинство ценой выдачи своих товарищей. Тогда реестровые казаки схватили Павлюка, Томиленка и какого-то Ивана Злого и привели к Потоцкому. Заключен был с польским военачальником договор: казаки обещали повиноваться польскому правительству. Договор этот был подписан Зиновием Богданом Хмельницким, носившим уже звание генерального писаря. Потоцкий назначил над казаками старшим Ильяша Караимовича. Гуня, Скидан и другие убежали. Павлюка, Томиленка и Злого привезли в Варшаву. Напрасно Кисель перед сеймом умолял даровать им жизнь, ссылаясь на свое поручительство. Его протеста не уважили. Казацким предводителям отрубили головы. Потоцкий между тем, покончивши в Украине, начал безжалостно казнить мятежников. Вся дорога от Днепра до Нежина уставлена была посаженными на кол хлопами. Но в то время, когда Потоцкий казнил сотнями мятежников и кричал: «Я из вас восковых сделаю!», русские смело говорили ему: «Если ты, пан гетман, хочешь казнить виновных, то посади на кол разом всю правую и всю левую сторону Днепра». Как только началась весна 1638 года, по всей Украине разнеслась весть, что с Запорожья идет новое ополчение. Там выбрали гетманом полтавца Остранина. С ним шел Скидан. Толпы народа бросились к ним со всех сторон. Потоцкий выступил против них и потерпел поражение под Голтвою. Но между казацкими предводителями не было ладу. Поляки, поправившись от поражения, атаковали Остранина под Жовнином, близ Днепра. Остранин убежал из войска в Московское государство. Казаки избрали старшим Дмитра Томашевича-Гуню. Реестровые тогда не пристали к восстанию, потому что находились с польским войском под начальством чиновников, назначенных поляками. Гуня, с половины июня до половины августа, упорно стоял против поляков, соглашался мириться, но не иначе, как на сколько-нибудь выгодных условиях. Наконец казаки положили оружие. Гуня ушел в Московское государство. Скидан, еще прежде отправившийся за Днепр для собрания новых сил, попался в плен. С этих пор поляки, хотя оставили реестровых казаков в прежнем числе, но давали им начальников из лиц шляхетского звания. Вместо гетмана у них был назначен комиссар, некто Петр Комаровский; генеральный писарь Зиновий Богдан Хмельницкий лишился своей должности и остался по-прежнему чигиринским сотником. Чтобы преградить побеги народа за пороги, возобновлен был Кодак. Рассказывают, что Конецпольский, приехавши осматривать восстановленную крепость, созвал к себе казацких старшин и насмешливо спросил их: «Как вам кажется Кодак?» — «Manu facta, manu de-struo» (что человеческими руками созидается, то и человеческими руками разрушается), — отвечал ему Хмельницкий. Поляки пришли к убеждению, что, для укрощения страсти к мятежам, овладевшей русским народом, надобно принимать самые строгие меры; за малейшую попытку к восстанию казнили самым варварским образом. «И мучительство фараоново, говорит малорусская летопись, — ничего не значит против ляшского тиранства. Ляхи детей в котлах варили, женщинам выдавливали груди деревом и творили иные неисповедимые мучительства». [85] Казакам уже трудно было начинать восстание. Сами реестровые казаки были почти обращены в хлопов и работали панщину на своих начальников шляхетского звания. Иной поворот всему русскому делу дан был во дворце короля Владислава. Этот король, от природы умный и деятельный, тяготился своим положением, осуждавшим его на бездействие; тяжела была ему анархия, господствовавшая в его королевстве. Его самолюбие постоянно терпело унижение от надменных панов. Королю хотелось начать войну с Турцией. По всеобщему мнению современников, за этим желанием укрывалось другое: усилить посредством войны свою королевскую власть. Хотя нет никаких письменных признаний с его стороны в этом умысле, но все шляхетство от мала до велика было в этом уверено и считало соумышленником короля канцлера Оссолинского. Впрочем, последний, если и потакал замыслам короля, то вовсе не был надежным человеком для того, чтобы их исполнить. Это был роскошный, изнеженный, суетный, малодушный аристократ, умел красно говорить, но не в состоянии был бороться против неудач и, более всего заботясь о самом себе, в виду опасности всегда готов был перейти на противную сторону. В 1645 году прибыл в Польшу венецианский посланник Тьеполо побуждать Польшу вступить с Венецией в союз против турок; он обещал с венецианской стороны большие суммы денег и более всего домогался, чтобы польское правительство дозволило казакам начать свои морские походы на турецкие берега. Папский нунций также побуждал польского короля к войне. Надеялись на соучастие господарей молдавского и валашского, на седмиградского князя и на московского царя. В начале 1646 года польский король заключил с Венецией договор; Тьеполо выдал королю 20000 талеров на постройку казацких чаек; король пригласил в Варшаву четырех казацких старшин: Ильяша Караимовича, Барабаша, Богдана Хмельницкого и Нестеренка. Хмельницкий незадолго был во Франции, где совещался с графом Дебрежи, назначенным посланником в Польшу, насчет доставки казаков во французское войско. Затем 2400 охочих казаков отправилась во Францию и в 1646 году участвовали при взятии Дюнкерка у испанцев. Король виделся с казацкими старшинами ночью, обласкал их, обещал увеличить число казаков до 20000 кроме реестровых, отдал приказание построить чайки и дал им 6000 талеров, обещая заплатить в течение двух лет 60000. Все это делалось втайне, но не могло долго сохраняться в тайне. Король выдал так называемые приповедные листы для вербовки войска за границей. Вербовка пошла сначала быстро. В Польшу стали прибывать немецкие солдаты, участвовавшие в тридцатилетней войне и не привыкшие сдерживать своего произвола. Шляхта, зорко смотревшая за неприкосновенностью своих привилегий, стала кричать против короля. Сенаторы также подняли ропот. Королю ничего не оставалось, как предать свои замыслы на обсуждение сейма. В сентябре 1646 года открылись предварительные сеймики по воеводствам. Шляхта повсюду оказалась нерасположенной к войне и толковала в самую дурную сторону королевские замыслы. «Король, — кричали на сеймиках, — затевает войну, чтобы составить войско, взять его себе под начальство и посредством его укоротить шляхетские вольности. Он хочет обратить хлопов в шляхту, а шляхту в хлопов». Возникали самые чудовищные выдумки; болтали, что король хочет устроить резню вроде Варфоломеевской ночи; Оссолинского обзывали изменником отечества. В ноябре собрался сейм в Варшаве. Все единогласно закричали против войны. Королю оставалось покориться воле сейма и приказать распустить навербованное войско, а казакам запретить строить чайки. Короля обязали вперед не собирать войск и не входить в союзы с иностранными державами без воли Речи Посполитой. [86] Казацкие чиновники, Караимович и Барабаш, видя, что предприятие короля не удается, припрятали королевскую привилегию на увеличение казацкого сословия и на постройку чаек. Хмельницкий хитростью достал эту привилегию в свои руки. Рассказывают, что он пригласил в свой хутор Субботово казацкого старшого (неизвестно, Караимовича или Барабаша), и, напоивши его допьяна, взял у него шапку и платок и отправил слугу своего к жене старшого за привилегией. Признав вещи своего мужа, жена выдала важную бумагу. Вслед за тем с Хмельницким произошло событие, вероятно, имевшее связь с похищением привилегии. Его хутор Субботово (в 8 верстах от Чигирина) был подарен отцу его прежним чигиринским старостой Даниловичем. В Чигирине был уже другой староста Александр Конецпольский, а у него подстаростой (управителем) шляхтич Чаплинский. Последний выпросил себе у Конецпольского Субботово, так как у Хмельницкого не было документов на владение. Получивши согласие старосты Конецпольского, Чаплинский, по польскому обычаю, сделал наезд на Субботово в то время, когда Хмельницкий был в отсутствии; и когда десятилетний мальчик сын Хмельницкого ему сказал что-то грубое, то он приказал его высечь. Слуги так немилосердно исполнили это приказание, что дитя умерло на другой день. По некоторым известиям, кроме того, Чаплинский обвенчался по уставу римско-католической церкви со второй женой Хмельницкого, которую Хмельницкий взял после смерти первой своей супруги, Анны Сомко. [87] Впрочем, это известие о жене может подвергаться сомнению. Хмельницкий искал судом на Чаплинского, но не мог ничего сделать, потому что не имел письменных документов. В польском суде того времени трудно было казаку тягаться с шляхтичем, покровительствуемым важным паном. [88] Тогда Хмельницкий собрал сходку до тридцати человек казаков и стал с ними советоваться, как бы воспользоваться привилегией, данной королем, восстановить силу казачества, возвратить свободу православной вере и оградить русский народ от своеволия польских панов. Один сотник, бывший на этой сходке, сделал донос на Хмельницкого. Коронный гетман Потоцкий приказал арестовать Хмельницкого. Но переяславский полковник Кречовский, которому был отдан Хмельницкий под надзор, освободил арестованного. Хмельницкий верхом убежал степью в Запорожскую Сечь, которая была тогда на «Микитином Роге». Здесь застал Хмельницкий не более трехсот удальцов, но они кликнули клич и стали собирать с разных днепровских островов и берегов проживавших там беглецов. Сам Хмельницкий отправился в Крым. Он показал привилегию короля Владислава хану. Хан Ислам-Гирей увидел ясные доказательства, что польский король затевал против Крыма и против Турции войну; кроме того, хан был уже зол на короля за то, что уже несколько лет не получал из Польши обычных денег, которые поляки называли подарками, а татары считали данью. Представился татарам отличный и благовидный повод к приобретению добычи. Однако хан сам не двинулся на Польшу, хотя обещал сделать это со временем, но дозволил Хмельницкому пригласить с собой кого-нибудь из мурз. Хмельницкий позвал Тугай-бея, перекопского мурзу, славного своими наездами: у Тугай-бея было до четырех тысяч ногаев. Это делалось зимой с 1647 по 1648 год. Коронный гетман Николай Потоцкий и польный (его помощник) Мартин Калиновский собирали войско, приглашали панов являться к ним на помощь со своими отрядами, которые, по тогдашнему обычаю, паны держали у себя под названием надворных команд. Между тем Потоцкий пытался как-нибудь хитростью выманить Хмельницкого из Сечи, отправлял к нему письма в Сечу. Но попытки его в этом роде не удались. Между тем русский народ готовился к восстанию. Казаки, переодетые то нищими, то богомольцами, ходили по городам и селам и уговаривали жителей то отворить казакам Хмельницкого ворота города, то насыпать песку в польские пушки, то бежать в степь в ряды воинов запорожских. Поляки принимали строгие меры: запрещали ходить толпами по улицам, собираться в домах, забирали у жителей оружие или отвинчивали у их ружей замки, жестоко мучили и казнили тех, кого подозревали в соумышлении с Хмельницким. Потоцкий объявил своим универсалом, что всякий убежавший в Запорожье отвечает жизнью своей жены и детей. Такие меры обратились во вред полякам и раздражили уж и без того ненавидевший их русский народ. С левой стороны Днепра убегать было удобнее, и толпы спешили оттуда к Хмельницкому. Весной у него образовалось тысяч до восьми. В апреле до предводителей польского войска дошел слух, что их враг выступает из Сечи; вместо того, чтоб идти на него всем своим войском, они отправили против него реестровых казаков с их начальниками по Днепру на байдаках (больших судах), а берегом небольшой отряд конницы, под начальством молодого сына коронного гетмана Стефана с казацким комиссаром Шембергом. «Стыдно, — говорил тогда коронный гетман, — посылать большое войско против какой-нибудь презренной шайки подлых хлопов». Казаки, плывшие на байдаках по Днепру, достигли 2-го мая урочища, называемого «Каменным Затеком», и остановились, ожидая идущего берегом польского отряда. Часть казаков вышла на берег. Ночью с 3-го на 4-е мая явился к ним посланец Хмельницкого, казак Ганжа, и смелой речью воодушевил их, уже и без того расположенных к восстанию. Полковник Кречовский, находившийся в высланном реестровом войске, со своей стороны, возбуждал за Хмельницкого казаков. Реестровые утопили своих шляхетских начальников, угодников панской власти; в числе их погибли Караимович и Барабаш. Утром все присоединились к Хмельницкому. Усиливши реестровыми казаками свое войско, Хмельницкий разбил 5-го мая польский отряд у протока, называемого «Желтые Воды». Сын коронного гетмана Стефан умер от ран; других панов взяли в плен; в числе пленных было тогда два знаменитых впоследствии человека: первый был Стефан Чарнецкий, которому суждено было сделаться искусным польским полководцем и свирепым мучителем русского народа, второй был Иван Выговский, русский шляхтич: попавшись в плен, этот человек до того сумел подделаться к Хмельницкому, что в короткое время стал генеральным писарем и важнейшим советником гетмана. Главное польское войско стояло близ Черкас, когда один раненый поляк принес туда известие о поражении высланного в степь отряда. Потоцкий и Калиновский не ладили друг с другом, делали распоряжения наперекор один другому, согласились, однако, на том, что надобно им отступить поближе к польским границам. Они двинулись от Черкас и достигли города Корсуна, на реке Роси; здесь они услыхали, что Хмельницкий уже недалеко, и решили остановиться и дать сражение; но 15-го мая появился Хмельницкий под Корсуном: пойманные поляками казаки насказали им много преувеличенных известий о количестве и силе войска Хмельницкого. Калиновский готов был дать битву; Потоцкий не дозволил и велел уходить по такому пути, по которому удобно было бы ускользнуть от неприятеля. Поляки взяли себе в проводники одного русского хлопа, который, как видно, с намерением был подослан Хмельницким. Между тем, рассчитывая наперед, куда поляки пойдут, казацкий предводитель заранее услал своих казаков и приказал им при спуске с горы в долину, называемую «Крутая Балка», обрезать гору и сделать обрыв, преграждающий путь возам и лошадям. План удался как нельзя лучше. Поляки со всем своим обозом наткнулись прямо на это роковое место, кругом поросшее тогда лесом, и в то же время на них ударили со всех сторон казаки и татары: их постигло полное поражение. Оба предводителя попались в плен: вся артиллерия, все запасы и пожитки достались победителям. Шляхтичи, составлявшие войско, не спасли себя бегством. Хлопы ловили их, убивали или приводили к казакам. Хмельницкий отдал польских предводителей в плен татарам, с тем, чтобы заохотить их к дальнейшей помощи казакам. Корсунская победа была чрезвычайно важным, еще небывалым в своем роде событием; русскому народу как бы разом открылись глаза: он увидал и понял, что его поработители не так могучи и непобедимы; панская гордыня пала под дружными ударами рабов, решившихся наконец сбросить с себя ярмо неволи. После этой первой победы Хмельницкий приостановился и отправил в Варшаву казацких послов с жалобами и объяснениями, но в это самое время короля Владислава постигла смерть в Мерече, подавшая повод к толкам об отраве. В Польше наступило безкоролевье, предстоял новый выбор короля. По усильной просьбе брацлавского воеводы Адама Киселя, хотевшего как-нибудь протянуть время, Хмельницкий согласился вступить в переговоры и до сентября не шел с войском далее на Польшу, но мало доверяя возможности примирения с поляками, написал грамоту к царю Алексею Михайловичу, в которой изъявлял желание поступить под власть единого русского государя, чтоб исполнилось, как он выражался, «из давних лет глаголемое пророчество». Он убеждал царя пользоваться временем и наступить на Польшу и Литву в то время, когда казаки будут напирать на ляхов с другой стороны. Московский царь не воспользовался тогда удобным случаем, а сам Хмельницкий напрасно потерял несколько месяцев в бесполезных переговорах с Киселем и его товарищами, облеченными званием комиссаров. Южнорусский народ смотрел совсем не так на обстоятельства, постигшие его. Как только разошлась весть о победе над польским войском, во всех пределах русской земли, находившейся под властью Польши, даже и в Белоруссии, более свыкшейся с порабощением, чем южная Русь, вспыхнуло восстание. Хлопы собирались в шайки, называемые тогда загонами, нападали на панские усадьбы, разоряли их, убивали владельцев и их дозорцев, истребляли католических духовных; доставалось и униатам и всякому, кто только был подозреваем в расположении к полякам. «Тогда, — по замечанию современника-летописца, — гибли православные ремесленники и торговцы за то единственно, что носили польское платье, и не один щеголь заплатил жизнью за то, что, по польскому обычаю, подбривал себе голову». Убийства сопровождались варварскими истязаниями: сдирали с живых кожи, распиливали пополам, забивали до смерти палками, жарили на угольях, обливали кипятком, обматывали голову по переносице тетивой лука, повертывали голову и потом спускали лук, так что у жертвы выскакивали глаза; не было пощады грудным младенцам. Самое ужасное остервенение показывал народ к иудеям: они осуждены были на конечное истребление, и всякая жалость к ним считалась изменой. Свитки закона были извлекаемы из синагог: казаки плясали на них и пили водку, потом клали на них иудеев и резали без милосердия; тысячи иудейских младенцев были бросаемы в колодцы и засыпаемы землей. [89] По сказанию современников, в Украине их погибло тогда до ста тысяч, не считая тех, которые померли от голода и жажды в лесах, болотах, подземельях и потонули в воде во время бесполезного бегства. «Везде: по полям, по горам — лежали тела наших братий, — говорит современный иудейский раввин, — не было им спасения, потому что гонители их были быстры, как орлы небесные». Только те спасли себя, которые, из страха за жизнь, приняли христианство: таким русские прощали все прежнее и оставляли их живыми с их имуществами; но перекресты скоро объявили себя снова иудеями, как только миновала опасность и они могли выбраться из Украины. Все польское, все шляхетское в южной Руси несколько времени поражено было каким-то безумным страхом, не защищалось и бежало. Паны, имевшие у себя вооруженные команды, не в силах были и не решались противостоять народному восстанию. Только один из панов не потерял тогда присутствия духа: то был Иеремия Вишневецкий, сын Михаила и молдавской княжны из дома Могил. Он родился в православной вере, но совращен был иезуитами в католичество и сделался жестоким ненавистником и гонителем всего русского. При начале восстания, Вишневецкий жил в Лубнах, на левой стороне Днепра, где у него, как и на правой, были обширные владения; он принужден был со своей командой, состоявшей из шляхты, содержимой на его счет, перейти на правый берег и начал в своих имениях казнить мятежников с таким же зверством, какое выказывали ожесточенные хлопы над поляками и иудеями, выдумывал самые затейливые казни, наслаждался муками, совершаемыми перед его глазами, и приговаривал: «Мучьте их так, чтобы они чувствовали, что умирают!» Своим примером увлек он за собой нескольких панов и вмете с ними начал давать отпор народу, сражался несколько раз с многочисленным отрядом русских хлопов и казаков, бывших под начальством полковника Кривоноса, несмотря на всю свою горячность, не мог сломить его и уехал в Польшу. Хмельницкий считал его своим первейшим врагом и жестокости, совершенные Вишневецким над русским народом, ставил поводом к разорванию начатых переговоров. Паны, заправлявшие делами во время безкоролевья, составили ополчение из шляхты; начальства над этим ополчением добивался себе Вишневецкий, но вместо него назначены были три полководца: князь Доминик Засловский, Александр Конецпольский (сын недавно умершего гетмана Станислава) и Остророг. Хмельницкий, пропустивши лето, в сентябре отправился против них. Всего войска, выставленного против Хмельницкого, было тридцать шесть тысяч. Польское шляхетство в это время не отличалось воинственностью, проводило в своих имениях спокойную и веселую жизнь, пользуясь изобилием, которое доставляли ему труды порабощенного народа: в войске, выставленном против Хмельницкого, большая часть была таких, которые только в первый раз выходили на войну. Привычка считать хлопов полускотами побуждала поляков смотреть легкомысленно на войну. «Против такой сволочи, — говорили паны, — не стоит тратить пуль: мы их плетьми разгоним по полю!» Другие были до того самонадеянны, что произносили такую молитву: «Господи, не помогай ни нам, ни им, а только смотри, как мы разделаемся с этим негодным мужичьем!» Польский военный лагерь сделался сборным местом, куда поляки ехали не драться с неприятелем, а повеселиться и пощеголять. Друг перед другом они старались выказать ценность своих коней, богатство упряжи, красоту собственных нарядов, позолоченные луки на седлах, сабли с серебряной насечкой, чепраки, вышитые золотом, бархатные кунтуши, подбитые дорогими мехами, на шапках кисти, усеянные драгоценными камнями, сапоги с серебряными и золотыми шпорами, — но более всего паны силились отличиться, один перед другим, роскошью стола и кухни. За ними в лагерь везли огромные склады посуды; ехали толпы слуг; в богато украшенных панских шатрах блистали чеканные кубки, чарки, тарелки, даже умывальники и тазы были серебряные; и было в этом лагере, по замечанию современников, больше серебра, чем свинца. Привезли паны с собой бочки с венгерским вином, старым медом, пивом, запасы варенья, конфет, разных лакомств, везли за ними богатые постели и ванны; одним словом, это был увеселительный съезд панов. С утра до вечера отправлялись пиры с музыкой и танцы. Между тем многочисленная прислуга, прибывшая с панами для служения их затеям, и наемные солдаты, которые, получив жалованье вперед, истратили его, бесчинствовали над окрестными жителями, грабили их, и жители говорили, что защитники, какими выставляли себя эти военные люди, хуже их разоряют, чем казаки, которых поляки старались выставить неприятелями и разорителями народа. 20 сентября приблизился Хмельницкий к этому роскошному польскому стану; маленькая речка Пилявка отделяла казаков от поляков. После незначительной схватки русские пленники напугали поляков, что у Хмельницкого шло огромное войско и он с часу на час дожидается хана с ордой. Это произвело такой всеобщий и внезапный страх, что ночью все побежали из лагеря, покинув свое имущество на волю неприятеля. Утром рано Хмельницкий ударил на бегущих: тогда смятение усилилось, поляки кидали оружие, каждый кричал: стойте! а сам бежал; покидали раненых и пленных; иные погибли в толпе от давки. Победителям почти без выстрела досталось сто двадцать тысяч возов с лошадьми; знамена, щиты, шлемы, серебряная посуда, собольи шубы, персидские ткани, рукомойники, постели, кушанья, сласти — все лежало в беспорядке; вина и водки было так много, что, при обыкновенном употреблении, стало бы их для всего войска на месяц… Хлопы набросились на драгоценности, лакомства, вина — и это дало возможность убежать полякам. Хмельницкий двинулся ко Львову, не стал добывать этого города приступом, а только истребовал с жителей окуп в двести тысяч злотых, для заплаты татарам, помогавшим казакам 1. 24 октября из-под Львова двинулся Хмельницкий к Замостью в глубину уже настоящей Польши. Под Замостьем стоял он до половины ноября. В Варшаве между тем происходило избрание нового короля. На этот раз близость казаков не дозволила панам тянуть избрания целые месяцы, как прежде случалось: потребность главы государства слишком была очевидна. Хмельницкий со своей стороны отправил на сейм депутатов от казаков. Было тогда три кандидата на польский престол: седмиградский князь Ракочи и двое сыновей покойного короля Сигизмунда III, Карл и Ян-Казимир. Седмиградский был устранен прежде всех; из двух братьев взяла верх партия Яна-Казимира; казацкие депутаты стояли также за него; Оссолинский склонил многих на сторону Яна-Казимира, уверяя, что иначе Хмельницкий будет воевать за этого королевича. Дело между двумя братьями уладилось тем, что Карл добровольно отказался от соискательства в пользу брата. Ян-Казимир был избран, несмотря на то, что был прежде иезуитом и получил от папы кардинальскую шапку. Что располагало Хмельницкого быть на стороне этого государя — неизвестно, как равным образом трудно теперь определить, в какой степени участвовало желание Хмельницкого в этом избрании. Тем не менее Хмельницкий показывал большое довольство, когда услышал о выборе Яна-Казимира. 19 ноября ему привезли от короля письмо с приказанием прекратить войну и ожидать королевских комиссаров. Хмельницкий тотчас потянулся от Замостья со всем войском назад в Украину. Город, который был только что перед тем порядочно обобран панами, бежавшими из-под Константинова, не мог дать чистою монетою более, как на шестнадцать тысяч злотых, а все остальное доплатил товарами и вещами по раскладке между жителями, причем приходилось бедняку расставаться с последнею дорогою вещицею, которую он берег про черный день. Хмельницкий в последнее время действовал противно всеобщему народному желанию. Восставший народ требовал, чтобы он вел его на Польшу. Хмельницкий уже из-под Львова думал было воротиться и только, уступая народному крику, ходил к Замостью. Хмельницкий мог идти прямо на Варшаву, навести страх на всю Речь Посполитую, заставить панов согласиться на самые крайние уступки; он мог бы совершить коренной переворот в Польше, разрушить в ней аристократический порядок, положить начало новому порядку, как государственному, так и общественному. Но Хмельницкий на это не отважился. Он не был ни рожден, ни подготовлен к такому великому подвигу. Начавши восстание в крайности, спасая собственную жизнь и отомщая за свое достояние, он, как сам потом сознавался, очутился на такой высоте, о которой не мечтал, и потому не в состоянии был вести дело так, как указывала ему судьба. Эпоха Хмельницкого в этом отношении представляет один из тех случаев в истории, когда народная масса по инстинкту видит, что следует в данное время делать, но ее вожаки не в состоянии облечь в дело того, что народ чувствует, чего народ требует. Хмельницкий был сын своего века, усвоил польские понятия, польские общественные привычки, и они-то в нем сказались в решительную минуту. Хмельницкий начал дело превосходно, но не повел его в пору далее, как нужно было. На первых порах совершил он историческую ошибку, за которой последовал ряд других, и, таким образом, восстание южной Руси пошло по другому пути, а не по тому, куда вели его вначале обстоятельства. Увидим, как Хмельницкий стал вразрез с народом и в отношении общественного идеала, созданного народной жизнью в его время. Хмельницкий, возвратившись из-под Замостья, прибыл прежде всего в Киев. При звоне колоколов и громе пушек он въехал в полуразрушенные Ярославовы Золотые ворота и у стен Св. Софии был приветствуем митрополитом Сильвестром Коссовым, духовенством и киевскими гражданами. Бурсаки пели ему русские и латинские песни, величали его спасителем народа, русским Моисеем. Здесь дожидал его дорогой гость, Паисий, иерусалимский патриарх, ехавший в Москву. Он от лица православного мира на Востоке приносил Хмельницкому поздравление с победами, дал ему отпущение грехов, возбуждал на новую войну против латинства. Гетман был в это время почему-то грустен. В его характере начало проявляться что-то странное: он то постился и молился, то предавался пьяному разгулу и пел думы своего сочинения; то был ласков и равен в обращении со всеми, то вдруг делался суров и надменен; то молился Богу, то советовался с чаровницами. Из Киева он уехал в Переяславль и там женился. Женой его, как говорят, сделалась Чаплинская, о прежнем муже ее разноречат источники: по одним, он был еще жив, по другим, убит. Прибавляют к этому, что Чаплинская была Хмельницкому кума и что патриарх Паисий разрешил ему такой недозволенный брак. Но есть также известие одного из современников, что подлинно неизвестно: действительно ли эта Чаплинская была жена того, который отнял у Хмельницкого Субботово, или другая, сходная с ней по фамилии? В Переяславле съехались к Хмельницкому послы соседних государств, искавших своих выгод в связи с начинавшимся могуществом казаков. Из Турции прибыл посол от визиря, управлявшего государством за малолетством султана, и предлагал Хмельницкому союз против Польши. Тогда заключен был договор, по которому казакам предоставлялось свободное плаванье по Черному морю и Архипелагу с правом беспошлинной торговли на сто лет. Казаки обязывались не нападать на турецкие города и защищать их. Седмиградский князь Юрий Ракочи предлагал Хмельницкому вступить в союз и двинуться вместе на Польшу, чтобы доставить корону Юрию; за это Юрий обещал во всех польских областях свободу православной веры, а самому Хмельницкому удельное государство в Украине с Киевом. Прислали к Хмельницкому послов господари: молдавский и валашский, также с предложением дружбы. Хмельницкий, узнавши, что у молдавского господаря есть дочь, просил руки ее для своего сына. Прибыл посланник царя Алексея Михайловича, Унковский, привез по обычаю в подарок меха и ласковое слово от царя; но царь уклонялся от разрыва с Польшей и желал успеха казакам только в том случае, когда поводом к восстанию у них действительно была одна только вера. Наконец, в феврале прибыли в Переяславль обещанные от нового короля комиссары: сенатор Адам Кисель, его племянник, новгород-северский хорунжий Кисель, Захарий, князь Четвертинский, и Андрей Мястковский с их свитой. Последний оставил очень любопытное описание свидания с Хмельницким. Комиссары привезли Хмельницкому от короля грамоту на гетманство, булаву, осыпанную сапфирами, и красное знамя с изображением белого орла. Хмельницкий назначил им аудиенцию на площади, собрал казацкую раду; здесь-то высказался народный взгляд, не хотевший никаких сделок, стремившийся к решительному разрешению вопроса между Русью и Польшей. «Зачем вы, ляхи, принесли нам эти детские игрушки, — закричала толпа, — вы хотите нас подманить, чтобы мы, скинувши панское ярмо, опять его надели! Пусть пропадут ваши льстивые дары! Не словами, а саблями расправимся. Владейте себе своей Польшей, а Украина пускай нам, казакам, остается». Хмельницкий с сердцем останавливал народный говор; но потом, за обедом, в разговорах с Адамом Киселем и его товарищами, подпивши, выразил такие же задушевные чувства: «Что толковать, — говорил он, — ничего не будет из вашей комиссии. Война должна начаться недели через две или четыре. Переверну я вас, ляхов, вверх ногами, а потом отдам вас в неволю турецкому царю. Пусть бы король был королем: чтоб король казнил шляхту, и дуков, и князей ваших. Учинит преступление князь, отруби ему голову; а учинит преступление казак — и ему то же сделай. Вот будет правда! Я хоть себе небольшой человечек, да вот Бог мне так дал, что я теперь единовластный самодержец русский! Если король не хочет быть вольным королем, ну как ему угодно». Адам Кисель источал пред казацким вождем все свое красноречие, обещал увеличение казацкого войска до пятнадцати и даже до двадцати тысяч, наделение его новыми землями, давал позволение казакам идти на неверных; но Хмельницкий на все это сказал ему: «Напрасные речи! Было бы прежде со мной об этом говорить: теперь я уже сделал то, о чем не думал. Сделаю то, что замыслил. Выбью из ляцкой неволи весь русский народ! Прежде я воевал за свою собственную обиду; теперь буду воевать за православную веру. Весь черный народ поможет мне по Люблин и по Краков, а я от него не отступлю. У меня будет двести тысяч, триста тысяч войска. Орда уже стоит наготове. Не пойду войной за границу; не подыму сабли на турок и татар; будет с меня Украины, Подоли, Волыни; довольно достаточно нашего русского княжества по Холм, Львов, Галич. Стану над Вислой и скажу тамошним ляхам: „Сидите, ляхи! молчите, ляхи! Всех тузов ваших, князей туда загоню, а станут за Вислой кричать — я их и там найду! Не останется ни одного князя, ни шляхтишки на Украине; а кто из вас с нами хочет хлеб есть, тот пусть войску запорожскому будет послушен и не брыкает на короля“. Слушая эту речь, паны, как сами потом говорили, подеревенели от страха. Окружавшие Хмельницкого полковники при этом говорили: «Уже прошли те времена, когда ляхи были нам страшны; мы под Пилявцами испытали, что это уже не те ляхи, что прежде бывали. Это уже не Жолкевские, не Ходкевичи, это какие-то Тхоржевские, да Заенчковские (Хорьковские от хорька — tchуrz и Зайцовские от зайца — zajаc), дети, нарядившиеся в железо! Померли от страху, как только нас увидели». Однако, по усиленной просьбе польских комиссаров, Хмельницкий подал Адаму Киселю условия мира в таком смысле: во всей Руси уничтожить память и след унии; униатским церквам не быть вовсе, а римским костелам оставаться только до времени; киевскому митрополиту дать первое место в сенате после примаса польского; все чины и должности в Руси должны быть замещены православными; казацкий гетман должен зависеть только от одного короля; жидам не дозволять жительствовать в Украине. Наконец, в условия было включено, чтобы Иеремия Вишневецкий не получал начальства над польским войском. Комиссары отказались подписать эти условия, в сущности довольно умеренные, и уехали. Предложения Хмельницкого возбудили негодование в польском сенате. В те времена поляки, по фанатизму, ни за что не решались на уничтожение унии. Кроме того, требования Хмельницкого угрожали панам в будущем лишением их имений и владельческих прав на Руси. Поляки выставили войско под начальством трех предводителей: Лянскоронского, Фирлея и Иеремии Вишневецкого. Сверх того, королю дали право на собрание посполитого рушения, т.е. Всеобщего ополчения шляхты: мера эта предпринималась только тогда, когда отечеству угрожала крайняя опасность. В Украине происходил сбор целого народа на войну. Пустели хутора, села, города. Поселянин бросал свой плуг, надеясь пожить на счет панов, на которых прежде работал; ремесленники покидали свои мастерские, купцы свои лавки; сапожники, портные, плотники, винокуры, пивовары, могильники (копатели сторожевых курганов), банники бежали в казаки. В тех городах, где было магдебургское право, почтенные бургомистры, райцы, войты и канцеляристы побросали свои уряды и пошли в казаки, обривши себе бороды (по обычаю того времени военные брили себе бороды). «Так-то, — замечает современник, — дьявол учинил себе смех из почтенных людей». Презрение и насмешки ожидали людей, не участвовавших в восстании; только калеки, старики, женщины и дети оставались дома, да и то по большей части больной человек или бездетный старик, стыдясь оставаться безучастным в деле освобождения отечества, ставил за себя наемщика. Хмельницкий разделял их на полки, которых тогда составилось двенадцать на правой стороне Днепра [90] и двенадцать на левой. [91] Но не все войско было с Хмельницким; он отправил часть его в Литву возмущать белорусских хлопов. Хмельницкий выступил из Чигирина в мае и шел медленно, ожидая крымского хана. Ислам-Гирей соединился с ним в июне на Черном шляху. В его ополчении были крымские горцы, отличные стрельцы из лука, степные нагаи в вывороченных шерстью вверх тулупах, питавшиеся кониной, согретой под седлом; буджацкие татары, сносившие с удивительным терпением жар и холод, изумлявшие своим знанием бесприметной степи, способные, как говорили о них, подолгу оставаться в воде; были с ханом черкесы с бритыми головами и длинными чубами. Явились по зову Хмельницкого удальцы с Дона. Никто не просил жалованья вперед; каждый без торга шел на войну, надеясь разгромить богатую Речь Посполитую. Хмельницкий со своим полчищем осадил польское войско под Збаражем 30 июня (10 июля нового стиля) и держал его в осаде, надеясь принудить к сдаче голодом и беспрестанной пальбой. Поляки заготовили себе так мало запасов, что через несколько недель у них сделался голод. Роскошные паны принуждены были питаться конским мясом; простые жолнеры пожирали кошек, мышей, собак, а когда этих животных не хватало, то срывали кожу с возов и обуви и ели, разваривая в воде. Много умирало их; казаки нарочно бросали в воду трупы, чтобы испортить ее. Поляки доходили до такого положения, в каком были их отцы в Москве. Русские хлопы насмехались над ними и кричали: «Скоро ли вы, господа, будете оброк собирать с нас? Вот уже целый год, как мы вам ничего не платим; а может быть, вздумаете заказать нам какую-нибудь барщину?.. Сдавайтесь-ка лучше! а то напрасно кунтуши свои испачкали, лазаячи по шанцам! Ведь это все наше, да и сами вы попадете в добычу голодным татарам! Вот что наделали вам: очковые, да панщины, да пересуды, да сухомельщины! Хороша вам была тогда музыка, а теперь так славно вам в дудку заиграли казаки!» Несколько раз уже распространялось между жолнерами намерение разбежаться, хотя это значило идти всем на явную смерть, потому что хлопы не оставили бы в живых никого; но весь обоз удерживал тогда воинственный князь Иеремия Вишневецкий. По его совету, один шляхтич, по имени Стомпковский, причесавшись по-мужицки, взял с собой письмо к королю; ночью он перелез окопы, бросился в пруд, примыкавший с одной стороны к польскому обозу, переплыл пруд, прополз среди спящих неприятелей, к свету пробрался до болотистого места, где просидел целый день; следующую ночь опять полз среди спящих неприятелей, при малейшем шуме припадая к земле и затаивая дыхание, как делают охотники за медведем. Минувши неприятельский стан, он пустился бежать, выдавая себя за русского хлопа, потом взял почтовых лошадей и прискакал в местечко Топоров, где застал Яна-Казимира. Король, получивши от папы благословение, освещенное знамя и меч, выехал из столицы и следовал медленно, ожидая прибытия из разных воеводств ополчений посполитого рушения. У него было регулярного войска тысяч двадцать (а может быть, несколько более). Посполитое рушенье беспрестанно прибывало по частям. Получивши письмо от осажденных и расспросивши Стомпковского о положении войска, король двинулся на выручку осажденным; но путь его был труден по причине дождей, испортивших дороги. Поляки потом жаловались, что никак не могли добыть точных сведений о неприятеле: «Эта Русь — все наголо мятежники, — говорили они, — хоть жги их, а они правды не скажут!» Хмельницкий, напротив, знал о всех движениях своего неприятеля. Русские хлопы, привозившие припасы в королевское войско, отправлялись после того к своим братьям казакам рассказывать о положении неприятельского войска.Много слуг перебежало от своих панов к казакам. Король прибыл наконец к местечку Зборову, уже недалеко от Збаража. Зборовские мещане тотчас же дали знать Хмельницкому о королевском приходе и обещали помогать ему. Оставивши пешее войско под Збаражем, Хмельницкий взял с собой конницу и, в сопровождении крымского хана и татар, отправился к Зборову. В воскресенье, 5 августа (15 нов. ст.), поляки стали переправляться через реку Стрипу. День был пасмурный и дождливый. Казаки из леса видели, что делается у неприятеля. Когда половина посполитого рушения успела переправиться, а другая оставалась на противоположном берегу и шляхтичи, не ожидая нападения, расположились обедать, — казаки и татары ударили на них и истребили всех до последнего из бывших на одной стороне реки. Вслед за тем началось сражение на противоположном берегу. Король выказал большую деятельность и подвергал себя опасности; но в сумерки поляки сбились в свой обоз и неприятель окружил их со всех сторон. Ночью паны хотели было каким-нибудь способом вывести короля тайно из обоза, но Ян-Казимир отвергнул это постыдное предложение. По совету канцлера Оссолинского, король написал крымскому хану письмо, предлагая ему дружбу, с тем, чтобы отвлечь его от Хмельницкого. С солнечным восходом битва возобновилась. Казаки ударили на польский лагерь с двух сторон. Сражение было кровопролитное. Казаки ворвались в польский стан и достигали было уже до короля. Вдруг все изменилось. Из казацкого стана раздался крик: «Згода!» Победители отступили. Нужно было, однако, еще много времени, чтобы унять рассвирепевших воинов. Вслед за тем явился в польский обоз татарин с письмом от крымского государя. Ислам-Гирей желал польскому королю счастья и здоровья, изъявлял огорчение за то, что король не известил его о своем вступлении на престол, и выразился так: «Ты мое царство ни во что поставил и меня человеком не счел; поэтому мы пришли зимовать в твои улусы и по воле Господа Бога останемся у тебя в гостях. Если угодно тебе потолковать с нами, то вышли своего канцлера, а я вышлю своего». Прислал королю письмо и Хмельницкий, уверял, что он вовсе не мятежник и только прибегнул к великому хану крымскому, чтобы возвратить себе милость короля. «Вашему величеству, — писал Хмельницкий, — угодно было назначить вместо меня гетманом казацким пана Забусского; извольте прислать его в войско; я тотчас отдам ему булаву и знамя. Я с войском запорожским, при избрании вашем, желал и теперь желаю, чтобы вы были более могущественным королем, чем был блаженной памяти брат ваш». Трудно решить, что было причиной этого внезапного прекращения сражения. Украинский летописец того времени говорит, что Хмельницкий не хотел отдавать христианского государя в басурманскую неволю; поляки приписывают это дело главным образом хану. Прежде заключен был договор с ханом. По этому договору польский король обязался платить крымскому хану 90 000 злотых ежегодно и сверх того дать 200 000 злотых единовременно. Татары называли это данью; поляки оскорблялись и говорили, что это «не дань, а подарок». Татары отвечали: «Все равно, как ни называйте, данью или даром, лишь бы деньги были». Затем был заключен договор с казаками. Войска казацкого положено быть 40000, с правом записывать их из королевских и шляхетских имений на пространстве, занимаемом Киевским, Брацлавским и Черниговским воеводствами (нынешними губерниями: Киевской, Полтавской, Черниговской и частью Подольской). В черте, где будут жить казаки, не позволяется квартировать коронному войску и проживать иудеям: все должности и чины в означенных воеводствах будут даваться только православным; иезуитам не дозволяется жить в Киеве и других местах, где будут русские школы; киевский митрополит будет заседать в сенате; а относительно уничтожения унии как в королевстве Польском, так и в Великом княжестве Литовском будет сделано сеймовое постановление. Обещана всем полная амнистия за все прошлое. После заключения договора, Хмельницкий 10 августа (20 н.с.) был допущен к королю (взявши, однако, заложников на то время, когда отправится в польский лагерь). Он держал себя с достоинством, говорил хотя почтительно, но смело, изложил в кратком виде насилия и оскорбления, которые были делаемы польскими панами и довели народ до восстания. «Терпение наше потерялось, — выразился Хмельницкий, — мы принуждены были призвать чужеземцев против шляхетства. Нельзя осуждать нас за то, что мы защищали нашу жизнь и наше достояние! И скот бодается, если его мучат!» Литовский подканцлер Сапега, от имени короля, тут же присутствовавшего, объявил ему забвение всего прошлого. Мирный договор избавил остаток войска, погибавшего от голода под Збаражем. Вслед за тем дано было приказание прекратить войну и в Белоруссии. Восстание приняло было в этой стране уже значительный размер, когда туда явились с казаками два предводителя, Подобойло и Кречовский. Они успели поднять несколько десятков тысяч хлопов, но польский литовский гетман Радзивилл, после упорного с их стороны сопротивления, уничтожил их скопище близ Речицы. Раненый Кречовский попался в плен и, чтобы не доставаться на поругание победителю, разбил себе голову о воз, на котором его везли взявшие в плен неприятели. Первое время после заключения мира было временем всеобщего восторга, эпохой небывалой народной славы. Скоро осмотрелись русские, опомнились от упоения победы; настали для них опять скорби, заботы и беды. Весь прошлый год поселяне не пахали полей, находясь в рядах казацкого войска; много набрали они добычи, но все это продавалось дешево московским и турецким купцам; хлеб поднялся в цене; тяжело стало бедным. Но то было начало скорбей; — только цветики, как говорится. Оказалось, что Хмельницкий не так-то благодетельно для народа устроил его дело и что Зборовский договор, по своему содержанию, представлял решительную невозможность как для русских, так и для поляков соблюдать его; обе стороны должны были его нарушить. По силе Зборовского договора, митрополит Сильвестр Коссов явился в Варшаву занять свое почетное место в сенате. Но римско-католические духовные подняли ропот и объявили, что они сами оставят сенат, если рядом с ними будет допущен схизматик, враг апостольской столицы. Митрополит должен был удалиться. Еще менее возможно было уничтожение унии. Король 12 января дал грамоту, утверждающую права православной церкви и неприкосновенность церковных и монастырских имений; ведомству киевского митрополита возвращались епархии: луцкая, холмская и витебская, соединенная с мстиславской. Дозволялось возобновлять православные церкви: предоставлялись надзору русского духовенства школы, типографии и цензура духовных книг. Эта грамота короля Яна-Казимира мало могла иметь силы, как и те, которыми наделял православную церковь король Владислав. Пока существовала уния, православная церковь не могла быть свободной. Права, предоставленные русскому народу Зборовским договором, не могли удовлетворить народа. Можно сказать, что договор этот был бы уместен, если бы заключен был лет двадцать назад; но условия, в которые поставила русский парод сцена недавних бурных событий, не соответствовали статьям этого договора. Сообразно Зборовскому договору, Хмельницкий занялся составлением реестра казацкого войска; нужно было записать в него сорок тысяч казаков. Хмельницкий записал туда несколькими тысячами более чем следовало. Каждый казак поступал в казачество со своею семьею. Гетман набирал казаков преимущественно из имений Вишневецкого и Конецпольского. Вместе с казаком отходил от пана и земельный участок, занимаемый и обрабатываемый казаком. Хмельницкий отбирал у панов целые волости под предлогом, что паны захватили казенные владения, и отдавал их генеральной старшине и полковым чиновникам. Таким образом, на будущее время образовался класс ранговых поместий, таких, которыми владели казацкие чиновники, пока носили свой чин. Для гетманского чина — на булаву, как говорилось, — отдано было королем чигиринское староство. Кроме него, Хмельницкий захватил в свою пользу богатое местечко Млиев, доставлявшее бывшему своему владельцу Конецпольскому до двухсот тысяч талеров дохода. Каждый казак был самостоятельный владелец своего участка, обязан был за то нести военную службу и был освобожден от всяких других тягостей и поборов. Казаки разделены были по полкам: всех полков в 1650 году было устроено шестнадцать, и каждый полк означал край с полковым городом и сотенными городами и селами. В городах (Брацлаве, Виннице, Черкасах, Василькове, Овруче, Киеве, Переяславле, Остре, Нежине, Мглине, Чернигове, Почепе, Козельце, Новгород-Северске, Стародубе) оставлено было прежнее магдебургское право для мещан, с общинным самоуправлением и самосудом, с разделением ремесленников по их занятиям на цеха, с предоставлением цехам права иметь свои гербы и печати. 1) Брацлавский, под начальством Данила Нечая, в нынешних уездах Могилевском, Ямпольском, значительной части Винницкого и Брацлавского уезда. В нем заключалась двадцать одна сотня. 2) Уманьский, под начальством Иосифа Глуха, в нынешнем уезде Уманьском, в восточной части Гайсинского и Липовецкого и западной части Звенигородского. Эта земля носила название Уманьщины. В нем было тринадцать сотен. Умань был его полковой город. 3) Кальницкий, под начальством Ивана Федоренка, в нынешнем уезде Липовецком, в северной части Брацлавского, в северовосточной Винницкого, в западной части Таращанскою и в южной половине Махновского. Всех сотен было в нем восемнадцать. 4) Чигиринский, под начальством Федора Якубовича-Вешняка, в нынешних уездах: Чигиринском, Звенигородском и в западной части Кременчугского. В нем было восемнадцать сотен. 5) Корсунский, под начальством Лукьяна Мозыры, в нынешних уездах Таращанском и Каневском. Его главным городом был Корсунь, возобновленный от пожара. В этом полку было девятнадцать сотен. 6) Черкасский, под начальством Яська Воронченка, в нынешнем Черкасском уезде и в западной части Золотоношского. В нем было девятнадцать сотен с полковым городом Черкасы. 7) Каневский, под начальством Семена Савича, занимал правый берег Днепра, уезд Каневский и южную часть Киевского, с полковым городом Каневом: в нем было пятнадцать сотен. 8) Киевский, под начальством Антона Ждановича, занимал большую часть Киевского уезда, восточную часть Васильковского, Радомысльский, Овручский уезд и западную часть Остерского. Его полковым городом был Киев. Всех сотен было семнадцать. 9) Белоцерковский, под начальством Михайла Громыки, в уездах: Сквирском, в западной части Васильковского и в северной Таращинского. Местечко Белая-Церковь было его полковым юродом. 10) Кропивинский, под начальством Филона Джеджалыка, занимал земли в восточной части Золотоношского уезда, в западной части Лубенского, в восточной части Пирятинского. Полковой его город был Кропивна. Всех сотен было в нем одиннадцать. 11) Переяславский, под начальством Федора Лободы, на левой стороне вдоль Днепра, в нынешних уездах: Переяславском, Остерском и южной половине Козелецкого. Всех сотен было восемнадцать; полковой город был Переяславль. 12) Прилуцкий, под начальством Тимофея Посача, в нынешнем Прилуцком уезде, захватывал небольшую часть Нежинского. В нем было девятнадцать сотен. 13) Миргородский, под начальством Матвея Гладкого, в нынешних уездах: Миргородском, восточной части Лубенского, в Лохвицком, Роменском, Хорольском. В нем было шестнадцать сотен. 14) Полтавский, под начальством Мартына Пушкаренко, в нынешних уездах: Полтавском, Годячском, Зеньковском и Кобыляцком. В нем считалось семнадцать сотен. 15) Нежинский, под начальством Прокопа Шумейки, в нынешних уездах: Нежинском и Козелецком. Всех сотен было в нем девять. 16) Черниговский, под начальством Мартына Небабы, в уездах: Черниговском, Борзнянском, Сосницком, Конотопском. Сотен было шесть. В нынешней же Черниговской губернии, в уездах: Стародубском, Мглинском, Городнецком, Новгород-Северском, Глуховском, Суражском, казаков тогда не было. Эта часть южнорусской земли обращена в казачество уже после Хмельницкого.] Все остальное народонаселение, под именем «поспольства», должно было поступать снова под власть панов. В этом была вопиющая несправедливость. Все народонаселение было призвано к борьбе за общую свободу; все равно участвовали в этой борьбе, а теперь оказалось, что они боролись и проливали кровь только для каких-нибудь сорока тысяч избранных, сами же должны были поступать в прежнюю неволю. По окончании реестрования, Хмельницкий дозволял владельцам возвращаться в свои имения и приказывал всем, не вошедшим в реестр, повиноваться господам под опасением смертной казни. Вместе с этим и король издал универсал ко всем жителям Украины, в котором извещал, что, в случае бунтов хлопов против владельцев, коронное войско вместе с запорожским будет укрощать их. Как только об этом услышал народ, вспыхнуло всеобщее волнение. «Как, — кричал народ, — где обещание гетмана? Разве мы не все были казаками!» Владельцы, едва вступивши в свои владения, должны были снова бежать из них, а иным пришлось поплатиться жизнью. Беглецы столпились в Киеве, под покровительство Адама Киселя, сделанного киевским воеводой, и чуть не пропадали с голода, достигшего ужасающих размеров. Богатые паны стали приезжать в свои имения с командами, отыскивать зачинщиков прежнего мятежа и казнить их. Где только паны чувствовали силу, там поступали жестоко с непокорными хлопами: отрезали им уши, вырывали ноздри, выкалывали глаза и т.п. Хмельницкий, по жалобе владельцев, вешал, сажал на кол непослушных. Хлопы, со своей стороны, где только было возможно, жгли панские усадьбы, убивали и мучили владельцев. Жители берегов Буга и Днестра отличались перед всеми буйством и отвагой. [92] Сами реестровые казаки недовольны были исключительностью своих привилегий. Когда Хмельницкий, в первых числах марта 1650 г., собрал в Переяславле генеральную раду для утверждения реестра, то, по собственным его словам, претерпевал большие затруднения. После этой рады Хмельницкий отправился в Киев для совета с Киселем и готовился у него обедать в замке, как вдруг вооруженная толпа поспольства бросилась с яростными криками на замок и кричала, что пора расправиться с Киселем. Хмельницкий бесстрашно вышел к народу, клялся, что за Киселем нет никакой измены, и обещал не пускать панов в их имения. Толпа на этот раз послушалась, но Хмельницкий, после того, говорил Киселю так: «Паны поддели меня; по их просьбе я согласился на такой договор, какого не могу исполнить никаким образом. Сами посудите: сорок тысяч казаков, — а с остальным народом что я буду делать? Они меня убьют, а на поляков все-таки подымутся». Уступая народному волнению, Хмельницкий позволил идти в казаки всякому, под тем предлогом, что, кроме реестровых, могут быть еще охочие казаки, а между тем отправил посольство к королю: напоминал, что следует уничтожить унию и просить, чтобы паны являлись в свои украинские поместья не иначе, как без военных команд. Землевладельцы, которые были победнее, решались покориться судьбе. Хлопы собирались на сходки и рассуждали, как им жить с панами. В Немирове, на подобной сходке, какой-то атаман Куйка подал такой совет: «Дадим своему пану плуг, волов, да четыре меры солода. Довольно с него, лишь бы не умер с голоду!» В других местах хлопы уговаривались давать панам «поклоны» по большим праздникам и отказывались от всякой барщины. Самые богатые паны не получали ни гроша с огромных имений. Шляхтичи принялись сами за полевые работы. «Не было деревни, — говорит современный польский историк-стихотворец Твардовский, — где бы бедный шляхтич мог зевнуть свободно. Чуть мало кто погорячится — тотчас бунт: а сорок тысяч реестровых, словно горох из мешка, рассыпавшись по Украине, производили страшный для нас шорох». Гетману очень хотелось затянуть Московское государство в войну с Польшей. После Зборовского договора, он был огорчен отказом царя помочь ему. Когда приехал к нему гонец толковать о пограничных делах, Хмельницкий, по своему обычаю, сдержанный в трезвом виде и откровенный в пьяном, бывши тогда навеселе, произнес ему такие речи: «Что вы мне все про дубье и про пасеки толкуете? Вот я пойду, изломаю Москву и все Московское государство; да и тот, кто у вас на Москве сидит, от меня не отсидится: зачем не дал он нам помощи на поляков ратными людьми?» Казаки говорили великорусским гонцам так: «Мы пойдем на вас с крымцами. Будет у нас с вами, москали, большая война за то, что нам от вас на поляков помощи не было». Московское правительство поняло, что если оно не будет заодно с Хмельницким, то наживет себе в Хмельницком врага, и начало, по выражению того времени, «задирать Польшу». В июле 1650 года приехал в Варшаву послом Гаврило Пушкин с жалобой на то, что, во-первых, в некоторых официальных бумагах неточно был написан царский титул, а во-вторых, на то, что в Польше печатались «бесчестные книги», в которых с неуважением отзывались о царе и московском народе. Так, например, между прочим, в латинской истории Владислава IV, написанной Вассенбергом, было сказано: «Москвитяне только по одному имени христиане, а по делам и обычаям хуже всяких варваров: мы их часто одолевали, побивали и лучшую часть их земли покорили своей власти». Московский посол требовал, чтобы все «бесчестные книги» были собраны и сожжены; чтобы не только слагатели их, но и содержатели типографий, где они были напечатаны, наборщики и печатальщики и самые владельцы имений, где находятся типографии, были казнены смертью. «Из таких требований, — сказали сенаторы послу, — мы видим, что его царское величество ищет предлога к войне; несколько строк, которыми погрешали литераторы, не дают повода к разрыву мира. Стоит ли из-за того проливать кровь!» Московское посольство настаивало на своем. Несколько книг было сожжено в их присутствии; но это их не удовлетворило. Они уехали, сказав последнее слово, что только наказание слагателей «бесчестных книг» и людей, писавших царский титул с пропусками, может отклонить Польшу от разрыва с Московским государством. Хмельницкий между тем, сдружившись с крымским ханом, отправил казаков с татарами на Молдавию мстить молдавскому господарю Василию Лупуле за то, что последний не хотел исполнять своего обещания отдать дочь свою за сына Хмельницкого. Казаки и татары навели такой страх на молдавского господаря, что он просил мира и союза. Во время этого похода коронный гетман Потоцкий, воротившись из крымского плена, расположился на Подоли. Он не решался помогать молдавскому господарю, но занимался укрощением подольских хлопов, которые образовали тогда шайки под названием «левенцов» и открыто вели войну с коронными жолнерами. Польский отряд, под начальством Кондратского, разбил их и привел к Потоцкому главного их предводителя Мудренка с двадцатью другими атаманами. Потоцкий приказал их изуродовать и распустить, чтобы они наводили страх на всякого, кто не захочет повиноваться панам. Этих изуродованных привели к Хмельницкому. Хмельницкий отправил к Потоцкому полковника Кравченко. — Или ты еще не напился крови нашей, пан гетман, — сказал Потоцкому Кравченко. — Зачем нарушаешь договор? Зачем переходишь за черту на казацкую землю, когда не слышно неприятеля? — Земля никогда не была казацкой! — гневно закричал Потоцкий, схватившись даже за саблю. — Земля принадлежит Речи Посполитой. Имею право стоять и на черте и за чертой. — Речь Посполитая, — сказал Кравченко, — может положиться на казаков; мы защищаем отечество. — Какие вы защитники, — сказал Потоцкий, — когда вы делаете насилие шляхетству и вынуждаете владельцев бежать из своих имений? — А зачем паны мучат и утесняют народ? — сказал Кравченко. — Владельцы должны ласково и кротко обращаться с поселянами, потому что они, хотя и подданные ваши, а в ярмо шеи класть не станут. После этого крупного разговора коронный гетман Потоцкий доносил королю, что Хмельницкий обманывает поляков и полякам остается напасть на Хмельницкого и уничтожить казачество. Предвидя, что война неизбежна, Хмельницкий начал подготовлять себе союзников: сноситься с Турцией, с седмиградским князем Ракочи, убеждал их действовать вместе против Польши, наконец, завел сношения и с Швецией. Эти сношения сделались известны в Варшаве. Король в конце 1650 года издал универсал для предварительных сеймиков; король извещал в нем все польское шляхетство, что Хмельницкий строит козни против Речи Посполитой; что в Украине чернь неистовствует против шляхетства; что на будущую весну надобно ожидать войны с казаками. В декабре собрался сейм. Хмельницкий прислал на него депутатов: Марковича, Гурского и Дорошенка. Они привезли требование: во-первых, уничтожить унию; во-вторых, чтобы знатнейшие чины Польского государства утвердили присягой Зборовский договор; в-третьих, чтобы четыре знатнейших пана: Вишневецкий, Конецпольский, Любомирский и коронный обозный Калиновский, оставались заложниками мира и жили в своих украинских имениях без дворни и ассистенции; в-четвертых, чтобы русский народ не терпел никаких стеснений от панов духовных и светских. Это требование произвело чрезвычайное волнение как в сенате, так и между послами. Адам Кисель стал было доказывать, что поляки действительно обязаны уничтожить унию, представляя, что тогда и сами православные будут поддерживать Речь Посполитую. Но заявление Киселя еще сильнее взволновало поляков. Они закричали: «Как козел не станет бараном, так и схизматик не будет искренним защитником католиков и шляхетских вольностей, будучи одной веры с бунтовщиками хлопами. Как! для схизматиков, для глупого хлопства не позволять шляхте верить, как повелевает Дух Святой, а пусть верит, — как предписывает пьяная, сумасшедшая голова Хмельницкого! Вот какой проявился доктор чертовской академии, хлоп, недавно выпущенный на волю! Хочет отнять у поляков веру святую! Им не нравится слово „уния“, а нам не нравится слово „схизма“. Пусть отрекутся от своего безумного схизматического учения. Пусть соединятся с западной церковью и назовутся правоверными». Таков был голос всей католической и шляхетской Польши того времени. Домогательство русских уничтожить унию затронуло религиозную струну польского сердца. 24 декабря война была решена единогласно. Положили собрать посполитое рушение и сделать временный налог для платы регулярному войску. Тем не менее казацкие депутаты получили шляхетское достоинство. Неприязненные действия начались в феврале 1651 года, неудачные для казаков. [93] Между тем вся Польша вооружилась. Папский легат привез королю первосвященническое благословение, мантию и освященный меч, а королеве золотую розу. Этим не совсем был доволен король, потому что папа не прислал ему денег, которых он просил; но когда король обнародовал, что святой отец благословляет отправлявшихся на брань и посылает отпущение грехов, то это сильно воодушевило поляков. Король назначил сборное место под Соколом и прибыл туда в мае. У казаков было также религиозное побуждение. Приехал к ним из Греции коринфский митрополит Иоасаф. Он препоясал Хмельницкого мечом, который был освящен на самом гробе Господнем. Сам константинопольский патриарх прислал Хмельницкому грамоту, в которой одобрял войну, предпринятую против врагов православия. Но войска в этом году у Хмельницкого было меньше, чем прежде. За ним уже меньше было той нравственной силы, какую он прежде имел в глазах народа; хлопы стали не доверять ему за потачку панам, за казнь мятежников. Союз с татарами не по душе был народу, потому что эти союзники, вступая в русскую землю, под видом дружбы, уводили в плен женщин и детей. Многие реестровые казаки, пользуясь своими правами, охотнее бы хотели идти на турок. Находились даже такие, хотя в небольшом количестве, которые предложили свои услуги полякам. Притом Хмельницкий имел повод опасаться вторжения литовского войска и должен был оставить часть войска на северной границе, чем развлекал свои силы. Хмельницкий долго дожидался хана и дал время своим неприятелям собраться. Двинувшись на Волынь, он стоял под Збаражем, не отваживаясь один нападать на короля; а между тем в его стане распространились повальные болезни, так что казаки в одно время вывезли из своего стана двести шестьдесят возов с больными и умершими. Простоявши несколько недель под Соколом, поляки перенесли свой стан на реку Стырь и избрали обширное поле под Берестечком. Хмельницкий, все еще ожидая хана, упустил удобное время напасть на неприятеля, когда поляки проходили по болотистым местам и переправлялись через реку Стырь. Ислам-Гирей прибыл, наконец, со своей ордой; но на этот раз крымский хан шел на войну поневоле и только по приказанию турецкого султана. Ему невыгодно было нарушать Зборовский договор; ему хотелось, напротив, идти войной на Москву, с которой Хмельницкий, к досаде его, дружил. Между татарскими беями были враги, недоброжелатели Хмельницкого. [94] 19 июня (29 нов. стиля) появились казаки и татары в виду польского войска. 20 июня, в два часа пополудни, началось сражение; и вдруг хан стремительно бросился в бегство; за ним побежали все его мурзы и беи. Это бегство до того поразило всех татар, что они, не будучи никем преследуемы, побросали в беспамятстве свои арбы с женами и детьми, больных и даже мертвых, в противность алькорану, запрещавшему оставлять правоверных без погребения. Хмельницкий поручил начальство полковнику Джеджалыку, а сам погнался за ханом, думая остановить его. Хан, остановившись в трех верстах от поля битвы, сказал Хмельницкому: «На нас на всех страх напал. Татары биться не будут. Останься со мной, подумаем. Завтра я пошлю своих людей помогать казакам». Но вместо того, на другой день он двинулся к Вишневцу и потащил за собой Хмельницкого. Писарь Выговский поехал просить хана освободить Хмельницкого; хан и его задержал. Таким образом, гетман с писарем очутились в плену у хана. Поляки заняли все поле, где стояли татары, и начали теснить казаков. Джеджалык храбро отбивал натиски и отступил к реке Пляшовой. Здесь казаки сбили свои возы в четвероугольник: с трех сторон сделали окопы, а с четвертой большое болото защищало их лагерь. Десять дней выдерживали они неприятельскую пальбу, вступали с поляками в переговоры, но соглашались мириться с ними не иначе, как только на условиях Зборовского договора. Поляки знать этого не хотели, требовали совершенной покорности. Между тем в русском стане началась безурядица и смятение. Начальство перешло от Джеджалыка к полковнику Богуну. Между хлопами на сходках стали ходить такие речи: татары разоряют край наш; выдадим королю старшину и будем свободны. Богун, услышавши эти толки, составил план устроить наскоро плотину и уйти с казаками. Ночью с 28 на 29 июня казаки свозили на болото возы, кожухи, шатры, кунтуши, мешки, седла, устроили три плотины и стали уходить отрядами один за другим, незаметно ни для поляков, ни для толпы хлопов в своем стане. Утром, 29 июня, когда русские стали завтракать, вдруг кто-то закричал: «Братцы, все полковники ушли!» По всей массе пробежал внезапный страх; все бросились врассыпную; плотины не выдержали, и люди начали тонуть. Хлопы метались в разные стороны и впопыхах стремглав бросались в реку. Поляки долго не понимали, в чем дело, и только спустя несколько времени бросились в казацкий лагерь и стали добивать бегущих. Митрополит Иоасаф удерживал бегущих и был убит каким-то польским шляхтичем. Королю принесли его облачение и освященный меч. После разгрома казацкого лагеря, король распустил посполитое рушение и уехал в столицу, а регулярное (иначе кварцяное) войско двинулось в Украину уничтожать казачество, как поляки надеялись. Хан продержал Хмельницкого до конца июля под Вишневцем и отпустил, вероятно, взявши с него деньги в виде окупа, как сообщают о том польские источники. Хмельницкий, по своем освобождении, поехал прямо в Украину и, прибывши в местечко Наволочь, три дня и три ночи пил без просыпу. Тут начали сходиться к нему полковники с остатками растрепанных своих полков. Но никогда не показал Хмельницкий такого присутствия духа, такого мужества, неутомимой деятельности и силы воли, как в это ужасное время. Народ волновался, обвинял его. В народе было много недовольных за прежнюю потачку панам; сердились на него и за союз с татарами, которые разоряли край. В разных местах были мятежные сходбища, на которых думали выбирать иного гетмана. Хмельницкий на Масловом броде явился перед народным сборищем, успокоил толпу, уверял ее, что не все еще потеряно, что дела поправятся; собирал, одушевлял народ, пополнял полки, сносился снова с ханом, который опять обещал Украине помощь. В то же время Хмельницкий продолжал сноситься с московским правительством; к нему беспрестанно ездили разные подьячие и дети боярские; всем он говорил одно и то же о желании своем поступить под высокую руку православного государя. Но разом он и угрожал Москве, говоря, что если царь не примет его под свою руку, то казаки, поневоле, пойдут с поляками и крымцами на Московское государство. В минуты, когда гетман, любивший выпить, был навеселе, он говорил резко: «Я к москалям с искренним сердцем, а они надо мной насмехаются. Пойду и разорю Москву, хуже Польши!» В эти дни, к удивлению поляков, Хмельницкий вновь женился: третья жена его была Анна Золотаренко; брат ее сделан был нежинским полковником. [95] Народ южнорусский, несмотря на понесенный удар и на новые усилия врагов покорить его, казался готовым лучше погибнуть, чем поступить в прежнее порабощение. Казацкие полки быстро наполнялись новыми охотниками; жители поголовно вооружались, за недостатком оружия, косами и ножами. Польское войско вступило в Украину и встретило сильное и единодушное сопротивление. Жители истребляли запасы, жгли собственные дома, беспрестанно нападали на поляков отдельными шайками, отнимали у них возы, лошадей, портили дороги, ломали мосты. Польское войско стало терпеть недостаток продовольствия. Лишившись в Наволочи, скоропостижно умершего, лучшего из польских военачальников Иеремии Вишневецкого, поляки 13 августа пришли к местечку Трилисы. Казаки, засевшие там под начальством храброго сотника Александренка, вместе с жителями местечка, защищались до последнего и все погибли: женщины дрались наряду с мужчинами, и одна женщина убила косой полковника Штрауса. Поляки, за это сопротивление, пришли в такое неистовство, что, рассеявшись по окрестным хуторам, истребляли всех русских, не щадя даже грудных младенцев. Зато, со своей стороны, русские с особенным зверством мучили попавшихся к ним поляков и служивших в польском войске немцев. Приведя пленников куда-нибудь в лес или в ущелье, они сначала, для поругания, угощали их вином и медом, вели с ними приятельскую беседу, а потом прокалывали их рожнами, сдирали с живых кожи и тому подобное. С северной стороны нахлынула на Украину другая военная сила: предводитель литовского войска Радзивилл послал отряд против черниговского полка, которому Хмельницкий поручил беречь границу. По причине оплошности черниговского полковника Небабы, казаки потерпели поражение. Радзивилл занял Чернигов, а потом, в последних числах июля, подступил к Киеву. Киевский полковник Жданович вышел из города в надежде напасть на литовцев, когда последние будут находиться в Киеве. Город был занят литовцами 6 августа; казаки с двух сторон: сухопутьем от Лыбеди и на судах по Днепру, стали приближаться к городу. Тут киевские мещане сами зажгли город, чтобы произвести в литовском войске замешательство и тем пособить нападавшим на него казакам. Но корсунский полковник Мозыра не послушался Ждановича, начал давать не в пору огнем сигналы плывшим по Днепру и тем испортил план Ждановича. Литовцы не могли быть застигнутыми врасплох и отбили нападение. Киев сильно пострадал от пожара. После этого Радзивилл снесся с Потоцким, и оба войска, по состоявшемуся между их предводителями договору, с двух противоположных концов, в конце августа сошлись под Белой Церковью, близ которой находился Хмельницкий со своим войском. Хмельницкий предложил мир. Положение казаков было печально. Но поляки, с одной стороны, видели отчаяние русского народа, способного вести борьбу на жизнь и на смерть, с другой, затруднялись добывать продовольствие. Поэтому польские предводители согласились мириться и выслали для переговоров с гетманом и старшиной комиссаром Адама Киселя с товарищами в белоцерковский замок. Народ узнал, что идет дело о сокращении казачества и о сужении границ казацкой земли. Толпа собралась под замком. Раздались яростные крики: «Ты, гетман, ведешь трактаты с ляхами и нас покидаешь, себя самого и старшину спасаешь, а нас знать не хочешь, отдаешь нас под палки, батоги, на колы да на виселицы! Нет, прежде чем до этого дойдешь — и ты положишь голову, и ни один лях отсюда живым не уйдет!» Они хотели схватить и убить комиссаров. Хмельницкий не устрашился, вышел к толпе, которая грозила ему саблями и дубинами, уговаривал ее, представлял, что послов трогать нельзя, и, наконец, собственноручно положил своей булавой нескольких смельчаков, выдвинувшихся вперед. [96] Решительность Хмельницкого и влияние, которым он все еще пользовался, несмотря на разлад с народными требованиями, удержали на время народ от дальнейшего взрыва. Переговоры тянулись не один день. Хмельницкий посылал то одно, то другое добавление; между тем казаки делали нападения на польское войско: гетман отговаривался, что это происходит не по его желанию. Хмельницкому опасность угрожала с обеих сторон. Он не решался вступить в решительную отчаянную битву, не надеясь выиграть победы, не решался и заключить мир, потому что народная толпа, по-видимому, готова была растерзать его за это. Так прошло время до 16-го сентября. В это время появилось моровое поветрие как в польском, так и в казацком войске. Обстоятельство это ускорило заключение мира. По договору, называемому в истории, от места его составления, Белоцерковским, у Хмельницкого, вместо трех воеводств, в пределах казацкой черты, осталось одно Киевское воеводство, и, в силу этого сужения границ, число реестрового войска было уменьшено до двадцати тысяч. Шляхетство вступало в свои владения с прежним правом; жиды тоже могли жить везде. По окончании договора, Хмельницкий посетил своих победителей и, по сознанию самих польских историков, его хотели было отравить, но он догадался, не пил предложенного вина и ускакал в свой стан. Само собой разумеется, что такой мир не мог продержаться долго. Жители южной Руси, не желая быть в порабощении у панов, во множестве бежали в Московское государство на слободы. Уже в прежние годы совершались такие переселения и появились слободы около Рыльска, Путивля, Белгорода. В этот год переселение произошло в несравненно большем размере. Первый пример показали волынцы. Казаки возникшего было острожского полка, под предводительством Ивана Дзинковского, основали, с царского дозволения, на берегу реки Тихой Сосны Острогожск и перенесли с собой все казацкое устройство. Таким образом, явился первый слободской полк. За ними — малоруссы начали переселяться в огромном количестве в привольные южные степи Московского государства с берегов Днестра, Буга и других мест. Они сжигали свои хаты и гумна, чтобы не доставались врагам, складывали на возы свои пожитки и отправлялись огромными ватагами искать новой Украины, где бы не было ни ляхов, ни жидов. Отряды польского войска заступали им дорогу; украинцы пробивались с ружьями и даже пушками на новое жительство. Тогда менее, чем в полгода, появились в пограничных областях многие малорусские слободы, из которых некоторые дали начало значительным городам: так основаны были Сумы, Короча, Белополье, Ахтырка, Лебедин, Харьков и другие. Поселенцы выбирали места, по возможности, безопасные, и потому большей частью вблизи болот, мешавших татарским внезапным нападениям. По окончании реестрования, литовское войско вошло в Черниговское воеводство, а часть коронного пришла на левый берег Днепра, с тем, чтобы не пропускать переселенцев в Московское государство. Сам Хмельницкий своим универсалом запрещал народу дальнейшие выселения и строго приказывал не вошедшим в реестр повиноваться панам. Но русский народ не думал повиноваться панам. Весной 1652 года вся Украина была уже в огне. По Бугу и Днестру жители бросали свои жилища, скрывались в ущельях и лесах, составляли шайки, нападали на поляков. На правой стороне русский шляхтич Хмелецкий собирал и возбуждал недовольных как против поляков, так и против своего гетмана. На левой — составлял ополчение бывший корсунский полковник Мозыра, смененный Хмельницким. В миргородском полку полковник Гладкий пристал к народному заговору против расставленных польских жолнеров, и в день Святого Воскресенья все они были перебиты. Такую же резню произвели над литовцами около Мглина и Стародуба. Около Лубен мятежные хлопы низлагали с гетманства Хмельницкого и выбрали какого-то Бугая своим предводителем. Хмельницкий не был безопасен в собственном Чигирине. Пришедшая в отчаяние народная громада готова была нагрянуть на него и убить. Гетмана повсюду стали называть изменником, продавшим ляхам Украину. В таком положении Хмельницкий дозволил записываться в реестр более определенного числа. Польский военачальник Калиновский упрекал его за это. Хмельницкий объяснял, что сделал это распоряжение для пользы самих поляков, потому что иначе усмирить народ невозможно. По требованию короля, Хмельницкий, однако, подписал смертный приговор Гладкому, Хмелецкому и Мозыре; им отрубили головы. Кроме этих жертв, было совершено еще несколько смертных казней. Но скоро после того обстоятельства повернулись так, что Хмельницкий снова стал заодно с народом. Молдавский господарь Василий Лупула обещал в 1650 году дочь свою Домну Локсандру в жены Тимофею Хмельницкому, но, извиняясь молодостью невесты, просил отсрочки на год. Потом он не только не хотел исполнять данного обещания, а еще и тайно вредил Хмельницкому во время второй войны последнего с поляками. В 1652 году Хмельницкий напомнил господарю его обещание и выслал своею сына с казаками к границам Молдавии, давая знать этим, что если господарь не захочет исполнить данного слова добровольно, то принужден будет исполнить его поневоле. По уверению польских историков, Лупула известил об угрожающем ему насилии предводителя польского войска Калиновского, а Калиновский, расположивший свое войско над рекой Бугом, вздумал пресечь путь сыну Хмельницкого, идущему в Молдавию. Гетман Хмельницкий предупредил Калиновского письмом, просил не трогать Тимофея и отступить с дороги, так как Тимофей идет себе жениться и не имеет никаких враждебных намерений против поляков, иначе не ручался, чтоб казаки, которых он называл свадебными боярами, не завели ссоры и не вышло бы нарушения мира. Но Калиновский, назло Хмельницкому, нарочно поступил против его предостережения и сам напал на Тимофея Хмельницкого, который шел не только с сильным казацким отрядом, но еще и в сопровождении татарского Карача-мурзы с его ордой. Во время нападения, русские хлопы, бывшие на работе в польском обозе, умышленно зажгли сено, распространился пожар. Казаки и татары стеснили поляков и совершенно разбили. Калиновский пал в битве. Поляки бежали во все стороны, казаки и окрестные хлопы гонялись за ними, не слушали никаких молений о пощаде и без сострадания убивали, приговаривая: «Вот вам за унию! вот вам за Берестечко! вот вам за ваши поборы!» и т.п. Все польское войско в числе двадцати тысяч погибло в этой знаменитой битве, прозванной, по урочищу, где она происходила, батогскою. Удар, нанесенный Польше, был не легче корсунского. Тимофей Хмельницкий благополучно достиг пределов Молдавии, по просьбе господаря, оставил свое войско на границе, сам приехал в Яссы и сочетался браком с молдавской принцессой. Таким образом, недавно заключенный мир, тяжелый для Хмельницкого, был нарушен самими поляками. Жолнеры, стоявшие в других местах, были немедленно изгнаны. Хмельницкий известил короля о случившемся под Батогом, доказывал, что виной всему Калиновский, а о своих казаках выразился так: «Простите их, ваше величество, если они, как люди веселые, далеко простерли свою дерзость». В Польше это приняли за насмешку. Польша не имела войска и поневоле должна была отложить военные действия до следующего года. Весной 1653 года польский военачальник Чарнецкий, ворвавшись в Брацлавщину по берегу Буга, истреблял села и местечки: поляки резали жителей без разбора. По выражению их же соотечественника, не щадили ни красивой девушки, ни беременной женщины, ни грудного младенца. Храбрый винницкий полковник Богун остановил этот варварский набег и обратил Чарнецкого в бегство. Вслед за тем собралось большое польское войско под Глинянами, с намерением идти в Украину и предавать ее окончательному разорению; между тем война разыгрывалась и в другом краю, в Молдавии. Там, между Лупулою, тестем Тимофея Хмельницкого, и Стефаном Бурдуцом, купившим себе в Константинополе право на господарство, происходила борьба. Тимофей с казаками защищал тестя; венгерцы и поляки подали помощь врагу его из нежелания, чтоб родственник и союзник Хмельницкого владел Молдавией. Гетман Хмельницкий обратился опять к царю Алексею Михайловичу, умолял принять его с казаками под свою руку. Царь на этот раз хотя все еще не дал согласия, но отвечал, что принимает на себя посредничество примирить польского короля с Хмельницким. 20 июля явился в Польшу царский посланник боярин Репнин-Оболенский с товарищами, припомнил прежнее требование о наказании лиц, делавших ошибки в царском титуле, и объявил, что царь простит виновных в этом, если поляки, со своей стороны, помирятся с Хмельницким на основании Зборовского договора и уничтожат унию. Паны на это отвечали, что уничтожить унию невозможно, что это требование равняется тому, если бы поляки потребовали уничтожить в Московском государстве греческую веру, что греческая вера никогда не была гонима в Польше, а с Хмельницким они не станут мириться не только по Зборовскому, но даже и по Белоцерковскому договору, а приведут казаков к тому положению, в каком они находились до начала междоусобия. Тогда московский посол сказал, что если так, то царь не будет более посылать в Польшу послов, а велит писать о неправдах польских и нарушении поляками мирного договора во все окрестные государства и будет стоять за православную веру, за святые Божие церкви, и за свою честь, как ему Бог поможет! Поляки, соображая, что Хмельницкий пойдет с войском на помощь к сыну, который находился в стесненном положении в Молдавии, двинулись с войском на Подол к Каменцу. Король предводительствовал войском. Поляки надеялись перерезать путь Хмельницкому, который собирался идти в Молдавию на выручку сына, отправляясь в поход, он известил царя, что поляки идут на поругание веры и святых церквей, и прибавил: «Турецкий царь прислал к ним в обоз в Борки своего посланца и приглашает к себе в подданство. Если, ваше царское величество, не сжалишься над православными христианами и не примешь нас под свою высокую руку, то иноверцы подобьют нас и мы будем чинить их волю. А с польским королем у нас мира не будет ни за что». Тесть Тимофея, Лупула, ушел из Молдавии, а Тимофей с тещей заперся в сочавском замке. С Тимофеем были казаки. Огромное войско, состоявшее из волохов, молдаван, сторонников Стефана Бурдуца, венгерцев и поляков осадило Сочаву. Осажденные храбро отбивались, ожидая выручки от Хмельницкого. Но однажды осколок разбитого ядром дерева ранил в ногу Тимофея; рана превратилась в антонов огонь; Тимофей умер. Казацкий полковник Федоренко продолжал несколько времени отбиваться, но голод принудил его сдать крепость. 9-го октября казаки вышли из сочавской крепости, выговорив себе свободный проход в Украину с телом Тимофея Хмельницкого. Богдан Хмельницкий встретил на дороге тело сына, приказал везти его на погребение в Чигирин, а сам пошел на поляков. К нему пристал тогда крымский хан. Поляки, считая себя победителями татар под Берестечком, перестали ему платить сумму, постановленную под Зборовом. Хану захотелось возвратить себе этот доход. Враги встретились на берегу Днестра под Жванцем, в пятнадцати верстах от Каменца, против Хотина. Была уже поздняя осень. Положение поляков было печальное. Войско их, составленное из непривычных к ратному делу воинов, разбегалось. Но хан наблюдал только одну свою выгоду и предложил полякам мир, с условием, если ему заплатят единовременно сто тысяч червонных, а потом станут платить ежегодно на основании Зборовского договора, и, вдобавок, дадут татарам право на возвратном пути брать, сколько угодно, пленников в польских областях. Как ни диким казалось последнее требование, но поляки согласились и на него, выговоривши себе только то условие, чтобы татары брали в плен в продолжение сорока дней одних русских и не трогали поляков. Ханский визирь договорился с поляками и в том, что с этих пор хан отступит от казаков, но в настоящее время просил для вида обещать им утвердить Зборовский договор, чтоб не раздражить казацкую толпу; впоследствии же хан сам обещал помогать полякам укротить казаков. Хмельницкий узнал об этом тайном условии, умолял хана не покидать его — все было напрасно. Союз с поляками, по расчету хана, был выгоднее, чем с казаками. Хмельницкому невозможно было отважиться в данную минуту на борьбу разом и с поляками и с татарами. Он принужден был молчать. Одна надежда у него осталась тогда на царя московского. 16 декабря ушел король; за ним разошлось польское войско. Вслед за тем татары, по условию, страшно опустошили южную Русь до самого Люблина. Однако и поляки не остались без наказания за постыдный договор с ханом, которым они, всегда гордившиеся званием свободной нации, избавили себя от печальной для них необходимости предоставить свободу русскому народу: татары, не разбирая своих жертв, сжигали шляхетские дома и увели в плен множество шляхты обоего пола. Между тем после решительного ответа, данного панами московскому послу боярину князю Репнину-Оболенскому, московское правительство приступило наконец к решительному шагу. Оставаться зрителями того, что делалось по соседству, далее было невозможно; предстояла опасность, что казаки отдадутся Турции и, вместе с крымскими татарами, начнут делать опустошения в пределах Московского государства. Дело было первой важности, и царь Алексей Михайлович 1 октября 1653 года созвал земский собор всех чинов Московского государства в Грановитой палате. Думный дьяк изложил все дело о пропусках в титуле, о бесчестных книгах, о том, как гетман Богдан Хмельницкий много лет просил государя принять его под державную руку, о том, как царь предлагал полякам прощение виновных в оскорблении царской чести, с тем, чтоб поляки уничтожили унию и перестали преследовать православную веру, и как поляки отвергли это предложение. Извещалось, наконец, что турецкий царь зовет казаков под свою власть. Потом отбирался ответ на вопрос; принимать ли гетмана Богдана Хмельницкого со всем войском запорожским под царскую руку? Бояре дали такое мнение: Ян-Казимир, при избрании на королевство, присягал остерегать и защищать всех христиан, которых исповедание отлично от римско-католического, не притеснять никого за веру и другим не дозволять, а если своей присяги не сдержит, то в таком случае подданные его освобождаются от верности ему и послушания. Король Ян-Казимир присяги своей не сдержал: восстал на православную христианскую веру, разорил многие церкви, обратил в униатские. Стало быть, гетман Хмельницкий и все войско запорожское, после нарушения королевской присяги — вольные люди: от своей присяги свободны. А потому, чтобы не допустить их отдаться в подданство турецкому султану или крымскому хану, следует принять гетмана Богдана Хмельницкого, со всем войском запорожским, со всеми городами и землями, под высокую государеву руку. Гости и торговые люди вызвались участвовать вспоможениями в предстоявшей войне; служилые люди обещались биться против польского короля, не щадя голов своих, и умирать за честь своего государя. Патриарх и все духовенство благословили государя и всю его державу и сказали, что они будут молить Бога, Пресвятую Богородицу и всех святых о пособии и одолении. После такого земского приговора, царь послал в Переяславль боярина Бутурлина, окольничего Алферьева и думного дьяка Лопухина принять Украину под высокую руку государя. Послы эти прибыли на место 31 декабря 1653 года. Гостей с достодолжной почестью принял переяславский полковник Павел Тетеря. 1 января прибыл в Переяславль гетман. Съехались все полковники, старшина и множество казаков. 8 января, после предварительного тайного совещания со старшиной, в одиннадцать часов утра, гетман вышел на площадь, где была собрана генеральная рада. Гетман говорил: «Господа полковники, есаулы, сотники, все войско запорожское! Бог освободил нас из рук врагов нашего восточного православия, хотевших искоренить нас так, чтоб и имя русское не упоминалось в нашей земле. Но нам нельзя более жить без государя. Мы собрали сегодня явную всему народу раду, чтоб вы избрали из четырех государей себе государя. Первый — царь турецкий, который много раз призывал нас под свою власть; второй — хан крымский; третий — король польский, четвертый — православный Великой Руси, царь восточный. Турецкий царь басурман, и сами знаете: какое утеснение терпят братия наша христиане от неверных. Крымский хан тоже басурман. Мы по нужде свели было с ним дружбу и через то приняли нестерпимые беды, пленение и нещадное пролитие христианской крови. Об утеснениях от польских панов и вспоминать не надобно; сами знаете, что они почитали жида и собаку лучше нашего брата-христианина. А православный христианский царь восточный одного с нами греческого благочестия: мы с православием Великой Руси единое тело церкви, имущее главою Иисуса Христа. Этот великий царь христианский, сжалившись над нестерпимым озлоблением православной церкви в Малой Руси, не презрел наших шестилетних молений, склонил к нам милостивое свое царское сердце и прислал к нам ближних людей с царской милостью. Возлюбим его с усердием. Кроме царской высокой руки, мы не найдем благотишнейшего пристанища; а буде кто с нами теперь не в совете, тот куда хочет: вольная дорога». Раздались восклицания: «Волим под царя восточного! лучше нам умереть в нашей благочестивой вере, нежели доставаться ненавистнику Христову, поганому». Тогда переяславский полковник начал обходить казаков и спрашивал: — Все ли тако соизволяете? — Все! — отвечали казаки. «Боже утверди, Боже укрепи, чтоб мы навеки были едино!» Прочитаны были условия нового договора. Смысл его был таков: вся Украина, казацкая земля (приблизительно в границах Зборовского договора, занимавшая нынешние губернии: Полтавскую, Киевскую, Черниговскую, большую часть Волынской и Подольской), присоединялась под именем Малой России к Московскому государству, с правом сохранять особый свой суд, управление, выбор гетмана вольными людьми, право последнего принимать послов и сноситься с иноземными государствами, неприкосновенность прав шляхетского, духовного и мещанского сословий. Дань (налоги) государю должна платиться без вмешательства московских сборщиков. Число реестровых увеличивалось до шестидесяти тысяч, но дозволялось иметь и более охочих казаков. Когда приходилось присягать, гетман и казацкие старшины домогались, чтобы московские послы присягнули за своего государя так, как всегда делали польские короли при избрании своем на престол. Но московские послы уперлись, приводя, что «польские короли неверные, несамодержавные, не хранят своей присяги, а слово государево не бывает переменно», и не присягнули. Когда, после того, послы и приехавшие с ними стольники и стряпчие поехали по городам для приведения к присяге жителей, малороссийское духовенство неохотно соглашалось поступать под власть московского государя. Сам митрополит Сильвестр Коссов, хотя и встречал за городом московских послов, но внутренно не был расположен к Москве. Духовенство не только не присягнуло, но и не согласилось посылать к присяге шляхтичей, служивших при митрополите и других духовных особах, монастырских слуг и, вообще, людей из всех имений, принадлежащих церквам и монастырям. Духовенство смотрело на московских русских, как на народ грубый, и даже насчет тождества своей веры с московской происходило у них сомнение. Некоторым даже приходило в мысль, что москали велят перекрещиваться. Народ присягал без сопротивления, однако и не без недоверия: малоруссы боялись, что москали станут принуждать их к усвоению московских обычаев, запретят носить сапоги и черевики, а заставят надевать лапти. Что касается до казацкой старшины и приставших к казакам русских шляхтичей, то они вообще, скрепя сердце, только по крайней нужде отдавались под власть московского государя; в их голове составился идеал независимого государства из Малороссии. Хмельницкий отправил своих послов, которые были приняты с большим почетом. Царь утвердил Переяславский договор и, на основании его, выдали жалованную грамоту. [97] Московское правительство формально объявило Польше войну. Она вспыхнула разом и в Украине и в Литве. Весной 1654 года польское войско вступило в Подол и начало производить убийственную резню. Город Немиров был истреблен до основания. 3000 жителей столпились в большом каменном погребе; поляки стали выкуривать их оттуда дымом, предлагали пощаду, если выдадут старших. Никто не был выдан, и все задохлись в дыму. Отсюда поляки разошлись по разным путям отрядами и где только встречали местечко, деревню, истребляли там и старого и малого, а жилища сжигали. Везде русские защищались отчаянно косами, дубьем, колодами; все решались лучше погибнуть, чем покориться ляхам. На первый день пасхи поляки вырезали 5000 русского народа в местечке Мушировке: и там русские не слушались никаких увещаний и погибали, защищаясь до последней капли крови. Но казаки отбили поляков от крепких городов Брацлавля и Умани, и они до времени вышли из Украины. В Литве дела пошли счастливо для русских. Царь разослал грамоту ко всем православным польского королевства и великого княжества литовского, убеждал отделиться от поляков, обещая сохранить их дома и достояние от воинского разорения. В грамоте уговаривали православных постричь на головах хохлы, которые носили по польскому обычаю: так много придавали в Москве значения внешним признакам. Едва ли эта грамота имела большое влияние; гораздо более помогало успехам царя чувство единства веры и сознание русской единородности. Могилев, Полоцк, Витебск сами добровольно отворили ворота и признали власть царя. Смоленск держался упорнее; но князь Радзивилл, шедши на выручку Смоленска, 12 августа был разбит наголову князем Трубецким и казацким полковником Золотаренком. Смоленск держался еще до конца сентября, наконец воевода Филипп Обухович, видя, что ему нет ниоткуда помощи, сдал город, выговоривши себе с гарнизоном свободный пропуск; царь вступил в Смоленск и приказал обратить в православные церкви костелы, которые были поделаны поляками из церквей. Между тем поляки нашли себе союзников в крымцах. Ислама-Гирея уже не было на свете: одна малороссиянка, взятая в его гарем, отравила его в отомщение за измену ее отечеству. Новый хан Махмет-Гирей, ненавистник Москвы, заключил договор с поляками. Зимой, в ожидании вспомогательных татарских сил, поляки опять ворвались в Подол и начали резать русских. Местечко Буша первое испытало их месть. В этом местечке, расположенном на высокой горе и хорошо укрепленном, столпилось до 12000 жителей обоего пола. Никакие убеждения польских военачальников Чарнецкого и Лянскоронского не подействовали на них, и когда, наконец, поляки отвели воду из пруда и напали на слабое место, русские, видя, что ничего не сделают против них, сами зажгли свои дома и начали убивать друг друга. Женщины кидали в колодцы своих детей и сами бросались за ними. Жена убитого сотника Завистного села на бочку пороха, сказавши: «Не хочу после милого мужа достаться игрушкой польским жолнерам», и взлетела на воздух. Семьдесят женщин укрылись с ружьями недалеко от местечка в пещере, закрытой густым терновником. Полковник Целарий обещал им жизнь и целость имущества, если они выйдут из пещеры; но женщины отвечали ему выстрелами. Целарий велел отвести воду из источника в пещеру. Женщины все потонули; ни одна не сдалась. После разорения Буши, поляки отправились по другим местечкам и селам; везде русские обоего пола защищались до последней возможности: везде поляки вырезали их, не давая пощады ни старикам, ни младенцам. В местечке Демовке происходила ужаснейшая резня: там погибло 14000 русского народа. Коронный гетман писал королю: «Горько будет вашему величеству слышать о разорении вашего государства; но иными средствами не может усмириться неукротимая хлопская злоба, которая до сих пор только возрастает». Вслед за тем прибыла к полякам на помощь Крымская орда, и они вместе с татарами двинулись далее в глубь Украины. Полковник Богун отбил их от Умани. Поляки с татарами пошли на Хмельницкого, который с боярами Бутурлиным и Шереметевым стоял под Белой Церковью. Взявши с собой Шереметева, Хмельницкий пошел навстречу неприятелю. Близ деревни Бавы встретились неприязненные войска: оказалось, что у Хмельницкого и Шереметева войска было меньше. Русские отступили, но чрезвычайно храбро и стойко отбились от преследовавших их поляков и татар. [98] Не отваживаясь нападать на русский обоз под Белой Церковью, поляки опять пустились разорять украинские села и местечки. Но вслед за тем, в 1655 году, московские русские получили чрезвычайный успех в Литве. Они взяли Минск, Ковно, наконец Вильно. Алексей Михайлович въехал в столицу Ягеллонов и повелел наименовать себя великим князем литовским. Города сдавались за городами, большей частью без всякого сопротивления. Мещане и шляхтичи, сохранившие православие, а еще более угнетенные владычеством панов поселяне, принимали московских людей как освободителей. Успех был бы еще действительнее, если бы московские люди вели войну с большим воздержанием и не делали бесчинств и насилий над жителями. В то время, когда уже вся Литва была в руках Московского государя, Польшу наводнили шведы. Уже несколько лет Хмельницкий сносился со шведами и побуждал их к союзу против поляков. В 1652 году, вместе с Хмельницким, действовал с этой же целью изменник польский подканцлер Радзиевский; но пока царствовала королева Христина, предпочитавшая классическую литературу и словесность военной славе, трудно было впутать шведов в войну. В 1654 году она отреклась от престола: племянник и преемник ее Карл Х объявил Польше войну за присвоение польским королем титула шведского короля. Летом 1655 года он вступил в Польшу. Познань, а потом Варшава — сдались без боя. Краков, защищаемый Чарнецким, держался до 7 октября и все-таки сдался. Король Ян-Казимир убежал в Силезию. В это время Хмельницкий с Бутурлиным двинулись в Червоную Русь, разбили польское войско под Гродеком, осадили Львов; но этот город, несмотря ни на какие убеждения, не хотел нарушить верности Яну-Казимиру и присягнуть Алексею Михайловичу. Между казацкими вождями и московскими боярами тогда уже происходили недоразумения. Хмельницкий ни за что не дозволял брать штурмом Львов. Здесь явился к Хмельницкому, 29 октября, посланец от Яна-Казимира Станислав Любовицкий, давний знакомый Хмельницкого, и привез от своего короля письмо, исполненное самых лестных и даже униженных комплиментов, хотя у Любовицкого было в это время другое письмо к татарскому хану, враждебное Хмельницкому. Беседа с Любовицким в высшей степени замечательна как по отношению к характеру Хмельницкого, так и по духу времени. «Любезный кум, — сказал ему Хмельницкий, — вспомните, что вы нам обещали и что мы от вас получили? Все обещания ваши давались по науке иезуитов, которые говорят: не следует держать слова, данного схизматикам. Вы называли нас холопами, били нагайками, отнимали наше достояние, и когда мы, не терпя ваших насилий, убегали и покидали жен наших и детей, вы насиловали жен наших и сжигали бедные наши хаты иногда вместе с детьми, сажали на колья, в мешках бросали в воду, показывали ненависть к русским и презрение к их бессилию; но что всего оскорбительнее, — вы ругались над верой нашей, мучили священников наших. Столько претерпевши от вас, столько раз бывши вами обмануты, мы принуждены были искать, для облегчения нашей участи, такого средства, какого никаким образом нельзя оставить. Поздно искать помощи нашей! Поздно думать о примирении казаков с поляками!» Любовицкий, подделываясь к Хмельницкому, стал бранить польское шляхетство за то, что оно оставило короля своего в беде, и сказал: «Теперь король будет признавать благородными не тех, которые ведут длинный ряд генеалогии от дедов, а тех, которые окажут помощь отечеству. Забудьте все прошедшее, помогите помазаннику Божьему. Вы будете не казаками, а друзьями короля. Вам будут даны достоинства, коронные имения; король уже не позволит нарушать спокойствия этим собакам, которые теперь разбежались и покинули своего господина». «Господин посол, — сказал Хмельницкий, поговоривши с казацкой старшиной, — садитесь и слушайте; я вам скажу побасенку. В старину жил у нас поселянин, такой зажиточный, что все завидовали ему. У него был домашний уж, который никого не кусал. Хозяева ставили ему молоко, и он часто ползал между семьей. Однажды хозяйскому сыну дали молока; приполз уж и стал хлебать молоко; мальчик ударил ужа ложкой по голове, а уж укусил мальчика. Хозяин хотел убить ужа; но уж всунул голову в нору, и хозяин отрубил только хвост. Мальчик умер от укушения. Уж не выходил после того из норы. С этих пор хозяин начал беднеть и обратился к знахарям узнать причину этого. Ему отвечали: в прошлые годы ты хорошо обходился с ужом и уж принимал на себя все грозившие тебе несчастия, а тебя оставлял свободным от них. Теперь, когда между вами стала вражда, все бедствия обрушились на тебя; если хочешь прежнего благополучия, примирись с ужом. Хозяин стал приглашать ужа заключить с ним прежнюю дружбу, а уж сказал ему: напрасно хлопочешь, чтобы между нами была такая дружба, как прежде. Как только я посмотрю на свой хвост, тотчас ко мне возвращается досада; а ты, как только вспомнишь сына — тотчас закипит в тебе отцовское негодование, и ты готов размозжить мне голову. Поэтому, достаточно будет дружбы между нами, если ты будешь жить в твоем доме, как тебе угодно, а я в своей норе, и будем помогать друг другу. То же самое, господин посол, произошло между поляками и русскими. Было время, когда мы вместе наслаждались счастьем, радовались общим успехам. Казаки отклоняли от королевства грозящие ему опасности и сами принимали на себя удары варваров. Тогда никто не брал добычи из Польского королевства. Польские войска совокупно с казацкими везде торжествовали. Но поляки, называвшие себя детьми королевства Польского, начали нарушать свободу русских, а русские, когда им сделалось больно, стали кусаться. Случилось, что и русских большая часть отсечена и сынов королевства немало пропало. С тех пор, как этим народам придут на память бедствия, нанесенные друг другу, тотчас возникает досада, и хотя начнут мириться, а дела не доведут до конца! Мудрейший из смертных не может восстановить между нами твердого и прочного мира, как только вот как: пусть королевство Польское откажется от всего, что принадлежало княжествам земли русской, пусть уступит казакам всю Русь до Владимира, Львов, Ярославль, Перемышль, а мы, сидя себе в своей Руси, будем отклонять врагов от королевства Польского. Но я знаю: если бы в целом королевстве осталось только сто панов, и тогда бы они не согласились на это. А казаки, пока станут владеть оружием, также не отстанут от этих условий. Поэтому — прощайте». Любовицкий передал Хмельницкому украшение с драгоценным камнем, подарок жене Хмельницкого от польской королевы Марии-Людовики. «Боже Всемогущий, — воскликнул Хмельницкий, — что я значу перед лицом твоим, но вот как возвысила меня милость твоя, что к моей Ганне наияснейшая королева польская пишет письма и просит у ней заступничества перед мной!» Однако, обратившись к Любовицкому, Хмельницкий сказал: «Не могу исполнить желания ее величества; не могу нарушить тесного договора с русскими и шведами». Взявши со Львова небольшую сумму в 60000 зл., Хмельницкий отступил от этого города, под предлогом, что татары разоряют Украину; но, кажется, к отступлению расположило его тайное посольство шведского короля, который обещал ему русские земли, когда утвердится в Польше. Московские войска, вместе с казацкими, взяли Люблин. Этот город присягнул Алексею Михайловичу, вскоре потом присягнул шведскому королю, а затем — прежнему своему государю Яну-Казимиру. Весной 1656 года поляки снова попытались примириться с Хмельницким и просили помощи против шведов. С этой целью приехал к Хмельницкому пан Лянскоронский. Хмельницкий отвечал: «Полно, господа, обманывать нас и считать глупцами; полякам за их всегдашнее вероломство никто в мире не верит; было время, мы соглашались на мир в угождение королю; а король таил в душе противное тому, что показывал на вид. Мы не войдем с Польшей ни в какие договоры, пока она не откажется от целой Руси. Пусть поляки формально объявят русских свободными, подобно тому, как испанский король признал свободными голландцев. Тогда мы будем жить с вами, как друзья и соседи, а не как подданные и рабы ваши; тогда напишем договор на вечных скрижалях; но этому не бывать, пока в Польше властвуют паны. Не быть же и миру между русскими и поляками». Поляки успешнее обделали свои дела в Москве, чем в Чигирине. Посланник немецкого императора Алегретти, природный славянин, знавший по-русски, прибывши в Москву, умел расположить к миру с Польшей бояр и духовных, указывал надежду обратить оружие всех христианских государей против неверных. Патриарх Никон убеждал царя помириться с поляками и обратить оружие на шведов, чтобы отнять у них земли, принадлежащие Великому Новгороду. Царь прельстился возможностью сделаться королем польским мирным образом; царь отправил своих уполномоченных в Вильну, где, после многих споров и толков с уполномоченными Речи Посполитой, в октябре 1656 года заключен был договор, по которому поляки обязывались, после смерти Яна-Казимира, избрать на польский престол Алексея Михайловича; Алексей Михайлович, со своей стороны, обещал защищать Польшу против ее врагов и обратить оружие на шведов. Хмельницкий, узнавши, что в Вильне собираются уполномоченные для восстановления мира, отправил туда своих посланников; но московские послы напомнили им, что Хмельницкий и казаки — подданные, а потому не должны подавать голоса там, где решают их судьбу послы государей. Казацкие посланники, воротившись в Украину, в присутствии всей старшины, говорили гетману: «Царские послы нас в посольский шатер не пустили; мало того: до шатра издалека не пускали, словно псов в церковь Божию. А ляхи нам по совести сказывали, что у них учинен мир на том, чтобы всей Украине быть по-прежнему во власти у ляхов. Если же войско запорожское со всей Украиной не будет у ляхов в послушании, то царское величество будет помогать ляхам ратью своей бить казаков». Хмельницкий, услышав это, пришел в умоизумление: «Дитки, — сказал он, — треба отступити от царя, пойдем туда, куда велит Вышний Владыка! Будем под басурманским государем, не то что под христианским!» Успокоившись от первого волнения, Хмельницкий написал царю письмо и высказывал ему правду так: «Ляхи этого договора никогда не сдержат; они его заключили только для того, чтобы, немного отдохнув, уговориться с султаном турецким, татарами и другими и опять воевать против царского величества. Если они в самом деле искренно выбирали ваше царское величество на престол, то зачем они посылали послов к цезарю римскому просить на престол его родного брата? Мы ляхам верить ни в чем не можем. Мы подлинно знаем, что они добра нашему русскому народу не хотят. Великий государь, единый православный царь в подсолнечной! вторично молим тебя: не доверяй ляхам, не отдавай православного русского народа на поругание!» Но Москва была глуха к этим советам. Хмельницкий видел, что пропускается удобный случай освободить русские земли из-под польской власти; а между тем не только одна Москва, но и другие соседи мешали его намерениям. Немецкий император с угрозами требовал от Хмельницкого мира с Польшей. Крымский хан и турецкий султан были в союзе с Польшей и не боялись ее трактатов с Москвой, зная, что со стороны поляков это не более как обман; напротив, им страшнее были успехи Хмельницкого, которые вели к объединению и усилению русской державы. Хмельницкий впал в тоску, в уныние и, наконец, в болезнь. Он видел в будущем прежнее порабощение Украины ляхами и прибегал к последним мерам, чтобы предупредить его. В начале 1657 года Хмельницкий заключил тайный договор со шведским королем Карлом Х и седмиградским князем Ракочи о разделе Польши. По этому договору, королю шведскому должна была достаться Великая Польша, Ливония и Гданск с приморскими окрестностями; Ракочи — Малая Польша, Великое княжество Литовское, княжество Мазовецкое и часть Червоной Руси; Украина же с остальными южнорусскими землями должна быть признана навсегда отделенной от Польши. Сообразно с этим договором, Хмельницкий послал на помощь Ракочи 12000 казаков под главным начальством киевского полковника Ждановича. Ян-Казимир дал знать о кознях Хмельницкого московскому государю. Договор, заключенный гетманом с венграми и шведами, стал подлинно известен в Москве, и царь снарядил в посольство окольничьего Федора Бутурлина и дьяка Василия Михайлова со строгим выговором Хмельницкому. Прежде чем это посольство достигло Чигирина, Хмельницкий, чувствуя, что его здоровье день ото дня слабеет, собрал раду и предложил казакам избрать себе преемника. Казаки, из любви к гетману и притом желая сделать ему угодное, избрали его шестнадцатилетнего сына Юрия. Хмельницкий, хотя сначала и отговаривал их, указывая на его молодость, но потом согласился. Это была величайшая ошибка Хмельницкого. В начале июля прибыли царские послы с выговором и застали гетмана до того ослабевшим, что он едва мог вставать с постели. Послы, по царскому приказанию, сказали ему, что он забыл страх Божий и присягу, дружась со шведами и Ракочи. Хмельницкий отвечал в таком смысле: «У нас давняя дружба со шведами, и я никогда не нарушу ее. Шведы — люди правдивые: держат свое слово; а царское величество помирился с поляками, хотел нас отдать им в руки; и теперь до нас слух доходит, что он послал свое войско на помощь полякам против нас, шведского короля и Ракочи. Мы еще не были в подданстве у царского величества, а ему служили и добра хотели. Я девять лет не допускал крымского хана разорять украинные города царские. И ныне мы не отступаем от высокой руки его, как верные подданные, и пойдем на царских неприятелей басурманов, хотя бы мне в нынешней болезни дорогой и смерть приключилась — и гроб повезу с собой! Его царскому величеству во всем воля; только мне дивно то, что бояре ему ничего доброго не посоветуют: короной польской не овладели, мира не довершили, а с другим государством, со Швецией, войну начали!» Выслушав новые упреки от царского посла, Хмельницкий не стал отвечать, извиняясь болезнью; а в другой день, 13 июня, Хмельницкий, призвавши к себе послов, сказал: «Пусть его царское величество непременно помирится со шведами; следует привести к концу начатое дело с ляхами. Наступим на них с двух сторон: с одной стороны войска его царского величества, с другой — войска шведского короля. Будем бить ляхов, чтобы их до конца искоренить и не дать им соединиться с посторонними государствами против нас. Хоть они и выбирали нашего государя на Польское королевство, но это только на словах, а на деле того никогда не будет. Они это затеяли по лукавому умыслу для своего успокоения. Есть свидетельства, обличающие их лукавство. Я перехватил их письмо к турецкому цезарю и отправил его к царскому величеству со своим посланцем». Тем не менее Хмельницкий, по требованию царских послов, выдал приказ Ждановичу оставить Ракочи; это повредило последнему: успевши уже завоевать Краков и Варшаву, Ракочи был побежден поляками и отказался от своих притязаний. Ян-Казимир попытался еще раз сойтись с Хмельницким и отправил к нему пана Беневского. — Что мешает вам, гетман, — говорил Хмельницкому польский посланник, — сбросить московскую протекцию? Московский царь никогда не будет польским королем. Соединитесь с нами, старыми соотечественниками, как равные с равными, вольные с вольными. — Я одной ногой стою в могиле, — отвечал Хмельницкий, — и на закате дней не прогневлю Бога нарушением обета царю московскому. Раз я поклялся ему в верности, сохраню ее до последней минуты. Если мой сын Юрий будет гетманом, никто не помешает ему заслужить военными подвигами и преданностью благосклонность его величества, но только без вреда московскому царю, потому что как мы, так и вы, избравши его публично своим государем, обязаны ему сохранять постоянную верность! Скоро после того скончался Хмельницкий. В письме писаря Выговского день его смерти означен 27 июля. Летопись Самовидца говорит, что он умер «о Успении Св. Богородицы». 23 августа тело Хмельницкого было погребено, по его завещанию, в Субботове, в церкви им построенной. Церковь эта, с замечательно толстыми каменными стенами, существует до сих пор, но путешественник не найдет в ней могилы Хмельницкого: польский полководец Чарнецкий в 1664 году, захвативши Субботово, приказал выбросить на поругание кости человека, так упорно боровшегося против шляхетского своеволия. Несмотря на важные промахи и ошибки, Хмельницкий принадлежит к самым крупным двигателям русской истории. В многовековой борьбе Руси с Польшей, он дал решительный поворот на сторону Руси и нанес аристократическому строю Польши такой удар, после которого этот строй не мог уже держаться в нравственной силе. Хмельницкий в половине XVII века наметил то освобождение русского народа от панства, которое окончательно совершилось в наше время. Этого мало; его старанием западная и южная Русь были уже фактически под единой властью с восточной Русью. Не его вина, что близорукая, невежественная политика боярская не поняла его, свела преждевременно в гроб, испортила плоды его десятилетней деятельности и на многие поколения отсрочила дело, которое совершилось бы с несравненно меньшими усилиями, если бы в Москве понимали смысл стремлений Хмельницкого и слушали его советы. Глава 6 Преемники Богдана Хмельницкого Два важных вопроса волновали Малороссию по смерти Богдана Хмельницкого: один политический, другой социальный. Первый возбужден был московским правительством, второй ошибками самого Хмельницкого в первые годы восстания против Польши. Внезапное прекращение войны Московского государства с Польским, согласие Москвы на сделку с Польшею в то время, когда вся западная Русь уже была во власти царя, — произвели в умах малороссиян сомнения и тревожные опасения за будущую судьбу, а вместе с тем колебания и смуты. Народные вожди не видели под ногами своими никакой почвы, не знали: по какому пути им идти, и метались то в ту, то в другую сторону, увлекаясь то временными обстоятельствами, то эгоистическими видами, которые, по свойству человеческой природы, всегда берут верх, когда в представлении нет определенного политического и общественного идеала. С другой стороны, еще Зборовский мир, как мы уже заметили, положил начало внутреннему раздвоению народа. Под знаменами Хмельницкого единодушно поднялся весь малороссийский народ: все хотели быть казаками, т.е. вольными обывателями и защитниками своей земли; вместо того из массы этого народа стали выделяться десятки тысяч привилегированных под исключительным именем казаков. В этом было собственно возвращение к прежнему польскому строю, с тою только разницею, что прежде записывали в казаки несколькими тысячами, а теперь десятками тысяч. Мы видели, что невозможность удержать народ от стремления в казачество была одною из причин новых войн Хмельницкого с Польшею. По присоединении Малороссии к Московскому государству число казаков было определено только в 60 000. Это было привилегированное служилое сословие, не платившее податей, пользовавшееся свободным землевладением и получавшее жалованье. Остальной народ, за исключением духовенства, состоял из мещан, которым давались прежние магдебургские права, и посполитых — земледельческого класса, не имевшего казацких прав. И те, и другие должны были платить подати и исправлять разные повинности. В договоре Богдана Хмельницкого выразительно сказано: «Мы сами смотр меж себя имети будем; кто казак, тот будет вольность казацкую иметь, а кто пашенный крестьянин, тот будет дань обыклую его царскому величеству отдавать, как и прежде сего». Казацкие старшины, заключавшие договор, заботились только о «вольностях» казацких; посполитый народ оставлялся на их произвол, а между тем в народе осталось убеждение, что раздвоение на казаков и посполитых произошло случайно: «Можнейшие (богатые и значительные) попали в казаки, а подлейшие (беднейшие) остались в мужиках». Польские понятия неизбежно перешли к казацким вождям; свобода понималась по-польски; быть свободным — значило иметь такие права, каких не имели другие; до способов устроить свободу, равную для всех, никто не пытался додуматься, а между тем каждый из народа также хотел сделаться свободным в упомянутом смысле, не желая свободы для своих собратий. При русском владычестве, положение посполитых, конечно, должно было улучшиться в том отношении, что они не были уже в порабощении у панов; но это положение было до крайности непрочно при казацком управлении страной. Земли главным образом были в руках казаков и шляхты, приставшей к казакам. Всякий, когда была возможность, «займовал» (занимал) земли, присваивал их себе, на основании первого завладения, или выпрашивал их у казацкого начальства; посполитые хотя имели свои участки (грунты), но вся земля была войсковой и право посполитых на владение землей стало зависеть от «войска». Казацкие чиновники и простые казаки с разрешения своих начальников присваивали себе власть над мужичьими «грунтами», так, напр., сделавшись «державцею» над «маетностью», т.е. над известным округом земли, такой державца оказывал притязание на «послушенство» тех посполитых, которых грунты были в округе его маетности. Заводились так называемые «державские слободы», т.е. владельцы, имевшие пустые пространства земель, приманивали к себе посполитых дарованием льгот, а потом последние оказывались живущими на чужой земле в тяжелой зависимости от землевладельцев. В самом казацком привилегированном сословии не могло установиться равенства. Казацкие старшины и те из казаков, которым они покровительствовали, захватили себе более земель и угодий и скоро возвысились над остальными своими собратиями так, что между казаками стали обозначаться два вида: казаки «значные» (знатные) и чернь. Интересы последних совпадали с интересами посполитых. Такой порядок установился окончательно не вдруг, но начался уже во времена Хмельницкого и, после его смерти, вызывал не раз сильную внутреннюю борьбу, которая совпадала и с политическими вопросами. Старшины и значные казаки стремились к тому, чтобы упрочить свои привилегии и управлять всей страной. Их идеал был польско-шляхетский, что соответствовало и тогдашней культуре Малороссии, выработанной под польским влиянием. По мере того как они встречали своим стремлениям сопротивление в действиях и привычках московских властей, они, при первой возможности, готовы были изменить Москве. Простые казаки и посполитые, напротив, обращали к московской власти свои надежды и много раз показывали склонность к тому, чтобы в Малороссии московские порядки заменили казацко-польские, но при ближайшем столкновении с московскими воеводами и великорусскими служилыми людьми, они возмущались их обращением, поступками и понятиями, и все готовы были также увлечься подущениями к отторжению от московской власти. Таким образом, во всю половину XVII века мы видим в Малороссии крайнее непостоянство, беспрерывные волнения, смуты, междоусобия, вмешательство соседей: все это вело край к разорению, упадку; народ в своих воспоминаниях прозвал эту эпоху «руиною». Богдан Хмельницкий назначил своим преемником своего сына, совершенно неспособного юношу. Только из угождения к нему, да из привычки повиноваться его воле, казаки ему не перечили в этом. Но такое избрание было новостью в казацком обществе: у них в гетманы выбирали людей, прежде чем-нибудь заслуживших уважение. Тогда между казацкими старшинами первое место занимал писарь Хмельницкого, Выговский; он находился в родстве с Хмельницким, так как брат его, Данило, был женат на дочери Хмельницкого. Казацкие старшины и полковники уговорили несовершеннолетнего Юрия отказаться от гетманства до времени и выбрали гетманом Выговского. Но против Выговского поднялся соперник, полтавский полковник Мартын Пушкарь, потому что ему самому хотелось захватить булаву. С одной стороны, он посылал в Москву доносы на Выговского, а с другой — собирал против него ополчение из посполитых, обещая им казачество. Предшествовавшие войны накопили много бедного народа, жившего из-за куска хлеба на винокурнях и пивоварнях у богатых; они бросились под знамена Пушкаря в надежде попасть в казаки. Московское правительство колебалось, не знало кому верить, а между тем своими поступками возбуждало между старшиной боязнь за ее права. По казацкому духу желательно было, чтоб казачество расширялось; оно тогда распространялось в Литве; но московские воеводы, по царскому приказанию, препятствовали этому расширению, возвращали самовольно называвшихся казаками в посполитых, били их кнутом и батогами. Тогда наступал выбор митрополита, и царский посланник Бутурлин заявил желание, чтобы новый киевский митрополит был подчинен московскому патриарху. Не понравилось Выговскому, когда он, в своем письме к царю назвавши казаков «вольными» подданными, получил за это выговор и приказание называть казаков «вечными», а не вольными подданными. Наконец, московское правительство, под предлогом обороны, хотело, кроме Киева, посадить своих воевод по другим городам и оставить самоуправление одним казакам и мещанам, а весь остальной народ подчинить суду воевод и дьяков. Все это раздражало Выговского и волновало умы. Противники московской власти рассеивали в народе тревожные слухи, будто Москва хочет оставить самое незначительное число казаков и ввести свое управление, но, когда эта весть производила волнение между знатными казаками, посполитые, а с ними и черные казаки, кричали, что будет хорошо, если введутся воеводы, и будут все равны, хотя вместе с тем и они боялись, чтобы воеводы не нарушали обычаев и не погнали людей насильно в Московщину. В это время начал действовать человек, достигший впоследствии важного значения. Это был нежинский протопоп Филимонов. Он тайно писал в Москву доносы на старшин, выставлял свою преданность государю, советовал поскорее прислать воевод и захватить все управление края. Московское правительство не отважилось на такую решительную меру. Между Выговским и Пушкарем произошла открытая междоусобная война. Московские гонцы ездили и к Выговскому и к Пушкарю, стараясь помирить их; Пушкарь, чтобы подделаться к Москве, сам заявлял желание о присылке воевод. Выговский просил помощи ратных людей для усмирения Пушкаря, не получал ее и жаловался, что Москва мирволит его врагу. Наконец в июне 1658 года Выговский сам, без пособия царского войска, уничтожил Пушкаря. Последний пал в битве под Полтавой. Посполитые, составлявшие войско Пушкаря, толпами убегали на поселения в украинные земли Московского государства и на Запорожье. С этих пор возникли у гетмана Выговского нескончаемые пререкания с московским правительством. Выговский в разговоре с московскими гонцами упрекал Москву, будто она тайно поджигала против него Пушкаря и снова поддерживает волнение между посполитыми, кричал, вместе со своими полковниками, что ни за что не допустит введения воевод, и прямо выразился, что под польским королем казакам было лучше. Между тем в Киев, вместо Бутурлина, прибыл другой воевода, Василий Борисович Шереметев, человек подозрительный, склонный видеть во всем измену; он начал сажать в тюрьму киевских казаков и мещан. Это подало новый повод к ропоту. Поляки, увидевши, что между казаками неладно, подослали к Выговскому ловкого пана Беневского, который всеми способами вооружал казаков против Москвы и сулил им большие блага, если они соединятся с Польшей. Ему помог тогда живший в Украине человек, приобретший большое влияние и над гетманом Выговским и над старшиной — Юрий Немирич. Он принадлежал к древней русской фамилии и был хорошо образован. В молодости он написал сочинение, за которое его обвинили в арианстве, ушел за границу и лет десять пробыл в Голландии. Возвратившись в отечество во время восстания Хмельницкого, он пристал к казакам, сблизился с Богданом, а теперь, после его смерти, стал руководить Выговским. В бытность свою в Голландии, Немирич усвоил тамошние республиканские понятия, составил себе идеал федеративного союза республик и хотел применить его к своему отечеству. Под его влиянием, у Выговского и у старшин составился план соединить Украину с Польшей на федеративных основаниях, сохранивши для Украины права собственного управления. К этому шагу побуждали тогдашние отношения между Польшей и Московским государством. Вопрос о соединении Польши с Москвой оставался еще нерешенным. Так или иначе, обе стороны думали покончить соединением. В июле 1658 года собирали в Польше сейм с решительным намерением утвердить дружественную связь с московским народом. Король, призывая чины Речи Посполитой на этот сейм, писал заранее в своем универсале, что предстоит важный вопрос: «Образовать вечный мир, связь и союз непоколебимого единства между поляками и московитянами, двумя соседними народами, происходящими от одного источника славянской крови и мало различными по вере, языку и нравам». В виду такого великого предприятия, Украине предстояла важная задача; так или иначе — для нее близка была возможность быть соединенной с Польшей, а потому всего лучше казалось заранее предупредить грядущее соединение Польши с Московским государством и соединиться с Польшей на правах свободного государства, так что, если Польша устроит свое соединение с Московским государством, Украина войдет в этот союз особым государственным телом. Выговский дал тайно согласие принять королевских комиссаров, которые прибудут в Украину для переговоров; но прежде чем они прибыли, в августе Выговский уже начал неприязненные действия против московских людей. Он послал брата своего, Данила, выгнать Шереметева из Киева. Предприятие это не удалось; казаки были отбиты, Шереметев начал казнить виновных и подозрительных. Между тем восстание посполитых, поднятое Пушкарем, вспыхнуло против Выговского снова около Гадяча. Выговский отправился усмирять его и здесь, 8 сентября, собрал раду из казацких старшин, полковников, сотников и значных казаков. Явились польские комиссары: Беневский и Евлашевский. Беневский говорил казакам речь, бранил Москву, уверял, что у москалей другая вера, чем у казаков, что москали не дозволят им свободно приготовлять водку, мед и пиво, прикажут надевать московские зипуны и лапти, запретят носить сапоги и впоследствии станут переселять казаков за Белоозеро; а с другой стороны, обещал им счастье в союзе с Польшей. Теперь, — говорил он, — не будет более рабства: строгий закон не допустит панам своевольствовать над подданными. После такой речи, был составлен договор, известный в истории под названием «Гадяцкого». Украина (нынешние губернии: Полтавская, Черниговская, Киевская, восточная часть Волынской и южная — Подольской) добровольно соединялась с Польшей на правах самобытного государства под названием «Великого княжества русского». Верховная исполнительная власть должна была находиться в руках гетмана, избранного пожизненно и утвержденного королем. Великое княжество русское должно было иметь свой верховный трибунал с делопроизводством на русском языке, своих государственных сановников, свое казначейство, свою монету, свое войско, состоящее из 30000 казаков и 10000 регулярных. Унию уничтожить окончательно обещали. Положено было завести две академии с университетскими правами — в Киеве и в другом месте, где окажется удобным; кроме того, в разных местах — училища без ограничения числом; объявлялось совершенно вольное книгопечатание. Наконец, гетман мог представлять ежегодно королю казаков для возведения их в шляхетское достоинство, с тем, чтобы число их из каждого полка не было выше 100 человек. Но относительно прав владельцев насчет тех посполитых, которые будут жить на их землях, не постановлено было никаких правил, кроме того, что владельцам не дозволялось держать дворовой команды. Вслед за тем Выговский готовился нападать снова на Шереметева, но вместе с тем посылал в Москву письма, в которых уверял царя в своей верности. Но ему более не верили. В ноябре Ромодановский вступил в Малороссию с войском. Посполитые, хотевшие быть казаками, ополчились и приставали к нему. Ромодановский выбрал другого гетмана, Безпалого. На левой стороне Днепра началось междоусобие, продолжалось все лето и весну следующего 1659 года. На помощь Ромодановскому весною прибыло новое войско под начальством Трубецкого и целых два месяца осаждало в Конотопском замке нежинского полковника, Гуляницкого. Тем временем Выговский пригласил крымского хана, с его помощью напал 28 июня на Трубецкого и разбил его наголову. Трубецкой ушел, а другой воевода, Семен Пожарский, потерявши все свое войско, был взят в плен, приведен к хану, бесстрашно обругал хана по-московски и плюнул ему в глаза. Хан приказал изрубить его. Таким образом, Выговский выгнал великороссиян из Малороссии; остался только Шереметев, который, в отомщение, приказал варварски истреблять местечки и села около Киева, не щадя ни старого, ни малого. Трубецкой несколько времени после своего поражения не мог двинуться в Малороссию: в войске его сделался бунт, насилу укрощенный при содействии Артамона Матвеева. Дело Выговского оказалось непрочным не от московских войск, а от народного несочувствия. Еще в мае 1659 года, в Варшаве на сейме, король и все чины Речи Посполитой утвердили присягою Гадяцкий договор, а казацкие посланники, приехавшие для этого дела, были возведены в шляхетское достоинство. В какой степени тогдашние чины Речи Посполитой, под влиянием иезуитского учения, не стеснялись произнесением ложной присяги, — показывает то, что, по известию польских историков, Беневский, заключивший Гадяцкий договор, уговорил сенаторов согласиться, в видах крайней необходимости, с намерением его нарушить, как только Польша оправится от понесенных ударов и приберет Украину к рукам. Украинский народ не прельстился этим договором: всякое соединение с Польшею, под каким бы то ни было видом, стало для него омерзительным. Вспыхнуло восстание в Нежине под руководством протопопа Филимонова и полковника Золотаренка, потом — в Переяславле под начальством полковника Тимофея Цыпуры и Сомка, затем — в Остре, в Чернигове и в других городах. Юрий Немирич принял было начальство над регулярным войском, состоявшим из поляков, немцев и казаков: взволнованный народ перебил все его войско; Немирича догнали и изрубили в куски. В Сечи атаман Сирко поднял всех запорожцев и провозгласил атаманом Юрия Хмельницкого. В самом Чигирине, где находился Выговский, вспыхнуло восстание; Выговский едва убежал оттуда. Выговский назначил генеральную раду под местечком Германовкою; туда же его противники привели Юрия Хмельницкого. Выговский приказал было на этой раде читать гадяцкий договор, но казаки подняли шум, крик; старшины увидели, что им несдобровать, и пристали к большинству; чтецов договора изрубили в куски; Выговский бежал, а потом, по требованию казаков, прислал свою булаву. Казаки выбрали гетманом Юрия Хмельницкого. В октябре собрана была новая рада в Переяславле, и прибывший туда с царским наказом князь Трубецкой утвердил Юрия в сане гетмана, но с некоторыми важными ограничениями против прежнего договора с Богданом Хмельницким: гетман не имел права принимать иноземных послов, вступать с кем-либо в войну без воли государя, не мог назначать в полковники иначе, как с совета всей казацкой черни. Казацкие старшины всеми силами старались избегнуть этих прибавок, но не могли преодолеть настойчивости московского военачальника и его товарищей. Казацкие старшины сильно домогались, чтобы никому из малороссиян не позволять сноситься с Москвою помимо гетмана; и на это не согласились; право же сноситься прямо с Москвою давало возможность недругам гетмана и старшин прямо посылать доносы в московские приказы, а московское правительство чрез то могло иметь тайный надзор за делами Малороссии. Московские воеводы были посажены в нескольких малорусских городах: Киеве, Переяславле, Нежине, Чернигове, Брацлавле и Умани. Для посполитого народа, который так усердно противодействовал козням Выговского в пользу Москвы, не сделали ничего; напротив, освободивши казаков от постоя и подвод, наложили эти повинности на посполитых и лишали их права производства напитков, которое предоставлялось казакам. Этот новый договор с Москвою естественно не был по сердцу старшине и значным казакам, которые видели, что Москва прибирает их к рукам, не мог он довольствовать и массу народа, который опять увидел свои надежды на уравнение прав разрушенными. Договор этот был приятен только для отдельных лиц, которые могли обращаться прямо в Москву и выпрашивать себе разные льготы и пожалования: кто на грунт, кто на дом или мельницу. Ездили в Москву полковники со своей полковою старшиною, ездили духовные, ездили войты с мещанами; все получали разные милости и подачки: соболи, кубки и пр. Приезжих малороссиян в Москве обыкновенно расспрашивали и записывали их расспросные речи. Смекнувши, что таким путем можно получать выгоды, малоруссы повадились писать в Москву друг на друга доносы: себя выхваляли, других чернили. Польша оправилась. Война с Московским государством опять возобновилась. Московское войско уже потерпело поражение в Литве. Поляки шли отбирать от Москвы Украину. Главный предводитель московских войск в Украине Шереметев, по совету переяславского полковника Цыцуры, задумал предупредить поляков и решился идти на Волынь в польские владения, с ним же должен был идти Юрий Хмельницкий с казаками. Шереметев, человек высокомерный и суровый, успел раздражить против себя и казаков, и духовных, и наконец самого Хмельницкого своими резкими выходками и спесивостью: «Этому гетманишке, — сказал о Хмельницком Шереметев, — идет лучше гусей пасти, чем гетмановать». Во второй половине сентября 1660 г. двинулось по направлению к Волыни московское войско. Хмельницкий с казаками шел по другой дороге. Поляки, под начальством Любомирского и Чарнецкого, напали на московское войско, нанесли ему поражение и осадили под местечком Чудновом; потом поляки вместе с татарами, 7 октября, напали на казацкий обоз под местечком Слободищем за несколько верст от Чуднова. Юрий Хмельницкий пришел в такой страх, что тогда же дал обещание пойти в чернецы. В казацком обозе произошла безладица. Многие старшины сердились за стеснение их прав по договору, заключенному в Переяславле: не хотели служить Москве, злились на Шереметева и говорили, что лучше помириться с поляками. В польский лагерь отправился послом от войска Петр Дорошенко, который замечательно умел сохранить тогда свое достоинство пред поляками. Предлагая Любомирскому мир, он не позволил польскому пану кричать на себя и сказал: «Мы добровольно предлагаем вам мир, забудьте старую ненависть, а не то — у нас есть самопалы и сабли». 18 октября казаки с поляками постановили договор на условиях гадяцкого тракта, но только за исключением одного пункта, касающегося великого княжества русского, самого главного в этом договоре. Покончивши с казаками, поляки осадили московское войско. Время было дождливое; боевых и съестных припасов у русских не доставало. Переяславский полковник Цыцура со своими казаками изменил и передался полякам. Эти обстоятельства принудили Шереметева положить оружие. Поляки заключили с ними договор, подобный тому, какой некогда заключили с Шеиным. Московское войско выпускалось с условием положить оружие и знамена к ногам польских панов, а потом — ручное оружие им возвращалось; сверх того, Шереметев обязался вывести русские войска из всех малороссийских городов. Но когда русские положили оружие, поляки отдали их на разграбление и на резню татарам; самого Шереметева выдали татарскому предводителю султану Нуреддину в плен, а других великорусских предводителей увели в Польшу. Таким образом, вся казацкая страна правого берега Днепра опять подчинилась Польше. На левой стороне полтавский, прилуцкий и миргородский полки также не хотели подчиняться Москве; но полковники переяславский Сомко и нежинский Золотаренко (оба были шурья Богдана Хмельницкого) стояли за царя и в короткое время привели к послушанию всю левобережную Украину. Юрий Хмельницкий несколько раз пытался проникнуть на левый берег, но был отбиваем Сомком, который сделался наказным гетманом. С этих пор на обеих сторонах Днепра происходили долго смуты. На правой народ ненавидел поляков и склонялся к подданству царю; старшина и полковники колебались; молодой гетман не в состоянии был ладить с подчиненными; наконец, чувствуя и сознавая свою неспособность, он созвал казаков на раду под Корсуном и объявил, что не в силах управлять казаками, что Бог ему не дал отцовского счастья, и он поэтому хочет удалиться от мира: 6 января 1663 года он постригся. Вместо него получил гетманство, путем интриг и подкупа, Павел Тетеря, бывший при Хмельницком переяславским полковником, двоедушный эгоист, думавший только о своей наживе, прежде в Москве выставлявший свою верность царю, а теперь ставший сторонником поляков, потому что увидел силу на их стороне. Он женился на дочери Хмельницкого, Стефаниде, вдове Данила Выговского. Этот брак дал ему значение и вместе с тем большие денежные средства. На левой стороне Днепра Сомко добивался гетманства. Золотаренко хотел его достать себе. Друг на друга писали они в Москву доносы, и в Москве не знали, кому верить. У Золотаренка явился тогда ловкий и сильный помощник. Протопоп Максим Филимонов много раз уже писал в Москву донесения о малороссийских делах и приобрел у бояр доверие; наконец, лично прибыл в Москву и так умел подделаться к боярину Ртищеву, что, принявши монашество, был посвящен, при содействии этого боярина, в сан епископа мстиславского и оршинского, под именем Мефодия, и даже назначен был блюстителем митрополичьего престола, несмотря на то, что тогда еще жив был митрополит Дионисий Балабан. Московское правительство не хотело признавать Дионисия в его сане за то, что Дионисий, в сане митрополита киевского, не хотел принимать благословение от московского патриарха. Вслед за тем в Малороссии явился третий искатель гетманства: то был Иван Мартынович Брюховецкий, некогда бывший слугою у Хмельницкого и сделавшийся кошевым атаманом в Запорожской Сечи. Он приобрел большую любовь запорожцев и получил новый, еще небывалый, чин кошевого гетмана. Этот ловкий и пронырливый человек избрал самые удачные пути для достижения первенства. С одной стороны, он писал в Москву самые униженные письма и подавал надежду, что если он сделается гетманом, то подчинит Малороссию теснее московской власти; вместе с тем он расположил к себе и Мефодия. С другой стороны, Брюховецкий показывал себя сторонником простых бедных казаков и посполитого народа. Ему была вполне сподручна такая роль, потому что Запорожье, после смерти Пушкаря, сделалось притоном тех, которые, не будучи записанными в казацкий реестр, хотели быть казаками. Его запорожские агенты рассеялись по Малороссии, настраивали народ в его пользу, уверяли, что с его гетманством настанет всеобщее казачество, возбуждали чернь против значных. У народа возникло стремление грабить богатых и значных: их достояние считали плодом обдирательства народа. Явилось требование, чтобы нового гетмана выбрали на так называемой «черной раде», т.е. на такой, где бы участвовала вся громада народа. Мефодий, прежде друживший с Золотаренком, открыто перешел на сторону Брюховецкого и старался за него перед московскими боярами. Тогда Золотаренко, видя, что ему не быть гетманом, примирился с Сомком и начал, заодно с другими полковниками, стараться о том, чтобы на предстоящей раде был выбран Сомко. Но было уже поздно. Примирение это не помогло партии значных. Мефодий усиленно действовал в Москве за Брюховецкого, представлял Сомка и Золотаренка тайными сторонниками поляков и уверял, что если выберут Сомка, то последует измена. Притом же сам Сомко не полюбился Москве, потому что постоянно жаловался на обиды, причиняемые великорусскими ратными людьми малоруссам, и вообще перед царскими посланцами держал себя вольным человеком. Московское правительство решило собрать всенародную или черную раду и утвердить гетманом того, кого на ней выберут. С этой целью отправлен был в Малороссию князь Великогагин. Рада назначена была в июне, в Нежине. Брюховецкий, через своих запорожцев, нагнал туда огромные толпы черного народа, шедшего с ненавистью к богатым и значным и с надеждою их грабить. Мефодий находился неотлучно при царском посланнике. Московское войско, состоявшее главным образом из иноземцев, прибыло также на раду. 17 июня, на восходе солнца, открылась рада чтением царской грамоты. Не успел князь Великогагин окончить чтения, как поднялось смятение: одни провозглашали гетманом Сомка, другие — Брюховецкого. Дело дошло до драки. Тогда московский полковник, немец Страсбург, разогнал дерущихся, пустивши в них ручные гранаты. За Брюховецкого было большинство. Сомко убежал. Народ бросился на возы старшин и значных казаков и ограбил их. Сомко и другие полковники и старшины, числом до пятидесяти человек, спаслись от народной злобы тем, что прибегли к помощи князя Великогагина, и московский боярин отправил их под стражею в нежинский замок. На другой день князь Великогагин утвердил Брюховецкого гетманом. Три дня, с ведома Брюховецкого, продолжались насилия, безобразное пьянство, грабежи. Худо приходилось всякому, кто только носил красный кармазинный жупан; многие только тем и спаслись, что оделись в сермяги. По истечении трех льготных дней, Брюховецкий приказал прекратить бесчинства, но они еще долго проявлялись по разным местам. С утверждением Брюховецкого в гетманском достоинстве, все старшины и полковники были новые, поставленные из запорожцев; каждому полковнику дана была особая стража. На Украине настало господство людей прежде бедных, ничтожных: теперь они вдруг сделались господами и, упоенные непривычным достоинством, не знали меры своим прихотям и самоуправству. Народ, обольщенный мечтою казацкого равенства, был жестоко обманут; те, которые кричали против значных и богатых, сделавшись сами значными и богатыми, налегли на громаду народа еще с большею тягостью, чем прежние значные. Новый гетман представил правительству своих низверженных противников царскими изменниками. Их приказано судить войсковым судом. Но судьями были враги подсудимых. 18 сентября, в Борзне, отрубили голову Сомку, Золотаренку и еще нескольким человекам; других отправили в оковах в Москву, а оттуда в Сибирь. Это были первые малоруссы, сосланные в Сибирь. С этих пор в Малороссии сделалось распадение на два гетманства, продолжавшееся до падения казачества на правой стороне Днепра. Оно временно отразилось и на церковном строе. Дионисий Балабан умер в Чигирине, где была столица гетманства правой стороны Днепра; на место его был избран Иосиф Нелюбович-Тукальский, епископ Могилевский. Московское правительство не признавало его, продолжало именовать блюстителем митрополии Мефодия и хлопотало о возведении последнего в сан митрополита, но константинопольский патриарх не соглашался на это. Успехи поляков в войне с Московским государством побудили короля Яна-Казимира сделать покушение на подчинение себе и Украины левого берега Днепра. В январе 1664 года он двинулся через Днепр. С ним должны были идти и казаки под начальством своего гетмана Тетери, и союзные татары. Города сдавались на левой стороне. Только местечко Салтыкова Девица оборонялось отчаянно, и все жители были истреблены. Король дошел до Глухова, стоял под ним пять недель и не мог взять его. Здесь в польском лагере был расстрелян, по подозрению в измене, казацкий полковник Иван Богун, один из храбрейших сподвижников Богдана Хмельницкого. Между тем запорожцы, под начальством Сирка и Сулемы, бывшие в тылу короля, начали отбирать казацкие города на правой стороне Днепра. Это побудило короля удалиться на правый берег Днепра. Польский полководец Чарнецкий разбил Сулему, а польский полковник Маховский схватил бывшего гетмана Выговского, носившего звание киевского воеводы, и расстрелял его, по наущению Тетери, обвинявшего Выговского в намерении передаться Москве. По всему видно, что Выговский действительно был в соумышлении с Сирком: раздраженный против Москвы, страшась от ней порабощения для Малороссии, он примирился с поляками в надежде дать своей родине независимость и свободу в том виде, в каком она была доступна его понятиям, но был жестоко обманут; собственное возвышение не удовлетворяло его; и вот он еще раз отважился на восстание и преждевременно погиб, не успевши ничего сделать. Не ограничиваясь этим, Тетеря обвинил в измене митрополита Иосифа Тукальского и своего шурина Юрия Хмельницкого, носившего в пострижении имя Гедеона. Король приказал отправить обоих в Мариенбургскую крепость, где они просидели два года. Брюховецкий по уходе короля сам перешел за Днепр, взял Канев, Черкасы, но потом отступил назад, а Чарнецкий опять принудил к повиновению отпавшие от Польши города и местечки, вошел в Субботово и выбросил из могилы кости Богдана Хмельницкого. Вскоре сам Чарнецкий был опасно ранен в одной стычке и сошел с поля действия. Гетман Тетеря скоро убедился, что ему не сладить с казаками и не удержать Украины под властью Польши. Он поспешил забрать войсковую казну и бежал с женою в Польшу, но дорогою Сирко отбил у него казну. [99] На его место в Украине одна партия, при помощи Орды, избрала Стефана Опару, а другая, также с помощью татар, низвергла Опару и посадила гетманом Петра Дорошенка: это произошло в 1665 году. С этих пор до 1677 года история южнорусского казачества, главным образом, вращается около этой личности. Постоянною целью стремлений Дорошенка было соединить Украину под единою властью и сплотить казацкие силы; он не терпел поляков, ни за что не хотел, чтобы Украина оставалась под их властью; всегда изъявлял готовность находиться под властью Москвы, но не иначе, как с соблюдением прав самобытности для Малороссии, с тем, чтобы московское правительство не посылало туда своих воевод, не мешалось во внутренние дела и обращалось с казаками, как с народом вольным. Обстоятельства препятствовали ему со всех сторон к достижению такого политического идеала, и он должен был вести тяжелую напрасную борьбу с ними. Осенью 1665 года Брюховецкий отправился в Москву, там был принят с большим почетом, пожалован боярином, женился на боярской дочери и получил богатую вотчину от царя, близ Стародуба, сотню Шептаковскую, занимавшую много сел и деревень, а приехавшие с ним полковники пожалованы в дворяне. Желая угодить Москве, Брюховецкий сам изъявлял желание уничтожить местные привилегии края: так, например, он подавал совет уничтожить привилегии малороссийских городов, уверял, что мещане тянут на польскую сторону, что между ними бедные истощаются от поборов и подвод, а купцы и богатые на счет бедных наживаются; предложил умножить великорусских воевод, ввести кабацкую продажу вина, сделать перепись народу, установить на великороссийский образец целовальников и прислать митрополита из Москвы, вместо выборного вольными голосами. Чрез все это, по возвращении в Украину, в начале 1666 года, Брюховецкий очутился в неприязненном отношении ко всей Малороссии. Казакам не нравилось производство его в бояре. «У нас прежде бояр не бывало, — говорили они, — через него у нас все вольности отходят». Полковники, пожалованные в дворяне, боялись показать перед казаками, что дорожат своим новоприобретенным званием. Один из них говорил: «Мне дворянство не надобно; я по-старому казак!» Епископ Мефодий был раздражен предположением посылать митрополита из Москвы; малороссийское духовенство разделяло его неудовольствие. Раздражение усилилось, когда приехали новые московские воеводы во все значительнейшие города [100] , и с ними ратные люди; Брюховецкий хлопотал, чтобы их было поболее; приехали переписчики, стали переписывать всех людей по городам и селам и облагать данью. В городах из мещан установили целовальников для сбора царских доходов. Великороссияне начали дурно обращаться с жителями: «Полтавский воевода, — жаловались казаки, — бранит нас скверными словами (что особенно раздражало малороссиян); когда кто придет к нему — плюет на того, велит денщикам выталкивать взашею…» Во многих местах жаловались на большие поборы, на наглость и грабеж, на оскорбление женщин и девиц и т.п. Сам гетман был чрезвычайно корыстолюбив, жесток и, надеясь на покровительство Москвы, не знал пределов своему произволу; его полковники также отличались наглостью и грабительствами. Терпение народа было непродолжительно; вспыхнуло возмущение разом в нескольких городах, начали убивать московских ратных людей. В Переяславле убили казацкого полковника Ермоленка, сожгли город, перебили ратных людей; сам царский воевода едва спасся. Брюховецкий возбуждал к себе общее омерзение; распространилось желание поступить под власть Дорошенка. В 1667 году заключено было Андрусовское перемирие и стало новою, сильнейшею причиною волнения. Нащокина признавали малороссияне главнейшим врагом своим, толковали, что, по его наущению, московский царь с польским королем примиряется для того, чтобы истребить казаков; запорожцы, более других отважные и решительные, поймали царского посланника Ладыженского, ехавшего в Крым, и убили. С самого приезда Брюховецкого народ не хотел платить податей и разных пошлин, введенных на великороссийский образец. Казаки грабили и били сборщиков; но в то же время и между малоруссами была безладица: мещане и крестьяне дрались с казаками, которые, по приказанию гетмана и полковников, собирали для последних поборы. Все, тем не менее, сходились в том, что не терпели гетмана. Мефодий, прежде главный виновник возвышения Брюховецкого, сделался его врагом и наговаривал на Брюховецкого в своих письмах к московским боярам. Брюховецкий, со своей стороны, писал в Москву доносы на Мефодия. Находясь на соборе, осудившем Никона, Мефодий заметил, что с ним в Москве обращаются уже не так милостиво, как прежде, и воротившись в Малороссию, предложил мировую гетману и стал подущать его к измене царю. Брюховецкий увидел, что зашел далеко, что казаки, раздраженные против Москвы, считают его главным виновником насилий, которые терпит Малороссия от московских людей: поправить дело, казалось, возможно только скорейшей изменой Москве. Брюховецкий прежде всего сослался с Дорошенком. Последний, вместе с митрополитом Тукальским, польстил Брюховецкого надеждою, что он останется гетманом, если станет действовать с ними заодно и отступится от Москвы. Брюховецкий собрал на совет своих полковников: все порешили отторгнуться от Москвы и поддаться турецкому султану, чтобы, с помощью турок, избавиться от московской власти. 8 февраля, в Гадяче, Брюховецкий объявил воеводе Огареву, чтобы он выбирался с ратными людьми вон. У Огарева было всего человек 200 с небольшим; оставалось уходить; но казаки бросились на великороссиян, половину вырезали, остальных поколотили и взяли в плен. Брюховецкий оповестил своим универсалом, что московские послы с польскими послами постановили разорить всю Украину и истребить всех жителей от мала до велика. Такую же грамоту послал он донским казакам, уговаривая их с «господином Стенькою» действовать заодно. [101] Народ, уже и без того волновавшийся повсеместно, стал истреблять всех великороссиян в своем крае. Измена Брюховецкого сильно поразила московское правительство; оно этого не ожидало. В Киеве, Переяславле, Нежине и Остре воеводы с трудом отбились от казаков и сидели в осаде, терпя во всем недостаток; в других — они погибли, вместе с ратными людьми, под ножами и дубинами рассвирепевшего народа. Когда узнали об этом в Польше — то поляки говорили великорусским посланцам: «Надобно нашим государям послать войска — выжечь и перебить этих изменников-казаков, чтоб места их были пусты, потому что они и вам и нам изменяют, и добра от них не будет!» Весною князь Ромодановский начал военные действия осадою города Котельвы. К Брюховецкому пришли на помощь татары. Из-за Днепра шел с казацким войском Дорошенко; Брюховецкий вышел к нему навстречу из Гадяча. Близ Опочни явились к нему десять сотников с требованием отдать булаву, знамя и пушки. Брюховецкий прибил этих сотников и отправил их скованными в Гадяч. Но тут возмутилась против него громада казаков, ворвалась в шатер, схватила и потащила к Дорошенке. Дорошенко только дал знак рукою: казаки сорвали с Брюховецкого платье и заколотили до смерти ружьями, рогатинами и дубьем. Смятение в народе было так велико, что вслед за тем раздавались крики: убить Дорошенка. Но заднепровский гетман утишил толпу, выкатив ей несколько бочек горилки. Дорошенко собрал всенародную раду и спрашивал: «Что теперь делать? Мириться ли с Москвою? Отдаваться ли Польше или султану?» Народ слышать не хотел о Польше, бранил москалей за их насилия и изъявил предпочтение турецкой власти. Дорошенко двинулся против Ромодановского, который тотчас отступил от Котельвы. Теперь вся Малороссия была в руках Дорошенка; ему оставалось упрочить власть свою, но тут на беду пришла к нему весть из Чигирина об измене жены: он ушел за Днепр, забравши с собою пленных великорусских начальных людей и епископа Мефодия, а начальство над левою стороною Днепра поручил своему генеральному есаулу, Демьяну Многогришному. Вслед за уходом Дорошенка, Ромодановский двинулся в Малороссию и занял Нежин; Многогришный, вместо того, чтобы биться с ним, изъявил желание покориться царю, надеясь, что его сделают гетманом. Тогда ходатаем за казаков явился черниговский архиепископ Лазарь Баранович; он просил письменно у царя прощения народу, но умолял, чтобы в Малороссию не посылать воевод: о том же просил Многогришный и представлял, что вся беда сделалась от насилия со стороны воевод да от козней епископа Мефодия. Толки об избрании нового гетмана шли несколько месяцев, а тем временем московское правительство сносилось с Дорошенком. Царские посланцы уговаривали Дорошенка отлучиться от басурман и быть покорным Польше. Дорошенко стоял на одном: что он со своими казаками ни за что не хочет быть под властью Польши, потому что с поляками, по их непостоянству, нельзя заключить никакого крепкого договора, уверял, что он вовсе не враг Москвы, что желает со всею Украиною быть под властью великого государя, однако не иначе, как тогда, когда государь примет под свою власть обе стороны Днепра, не будет посылать воевод и не станет нарушать казацких прав, одним словом, чтобы все было так, как постановлено по первому договору, заключенному с Богданом Хмельницким: иначе Дорошенко ни за что не захотел покидать мысли о подданстве Турции. Само собою разумеется, что московское правительство, находясь в перемирии с Польшей, не могло прибегнуть к такому шагу, какого требовал Дорошенко. В марте 1669 года, в городе Глухове, была собрана рада, и на ней был избран в гетманы левого берега Днепра Демьян Многогришный. Все старания нового гетмана, архиепископа Лазаря и старшин об освобождении Малороссии от воеводского управления остались напрасны, тем более, что и теперь, как прежде, между малороссиянами были искатели собственной карьеры, которые писали в Москву противное тому, что просило малороссийское начальство, и уверяли, что народ более желает воеводского, чем казацкого управления. Первым из таких был Семен Адамович, нежинский протопоп, думавший, как видно, идти по следам Мефодия. По договору, заключенному в это время, воеводы были оставлены только в некоторых городах. [102] Реестровых казаков положено только 30 000, которые должны были содержаться поборами со всяких местностей, кроме монастырских и церковных. Разоренным городам дана льгота на десять лет; гетманы будут избираться вперед на раде и утверждаться царем и не должны сноситься с иностранными государями. Тогда было замечено на раде казаками, что все междоусобия в Малороссии происходят от того, что пахотные мужики самовольно хотят называться казаками и поднимают смуты, а тем самым — прямым казакам чинят бесчестие. Для предотвращения этого, положено устроить особый казачий полк в 1000 человек, которого обязанность будет состоять в том, чтоб замечать, где начинаются бунты, и укрощать их в начале. Этот полк назван компанейским. Таким образом, важнейший социальный вопрос, волновавший Малороссию с самого начала восстания против Польши, московское правительство решало теперь в видах возвышения исключительного привилегированного сословия, в ущерб стремлению народа к уравнению своих прав. Новый гетман левобережной Украины Многогришный не отличался дарованием, не был любим в народе, притом был предан пьянству и в пьяном виде делал всякие бесчинства. Его родной брат, Василий, названный черниговским полковником, был также человек буйный, необузданный, известный тем, что загнал свою жену в гроб побоями, за что носил на себе церковное запрещение. Власть гетмана Демьяна не простиралась на все края Украины, долженствовавшей состоять под его начальством. Полки: лубенский, гадяцкий, прилуцкий упорно стояли за Дорошенка; переяславльский полк также был с ними заодно, но потом — полковник Дмитрашка Райча, молдаванский выходец, пристал со своим полком к Многогришному. Дорошенко силился во что бы то ни стало удержать всю Украину под своею властью, писал беспрестанно универсалы, убеждал малороссиян прекратить всякие ссоры и стать заодно для погибающего отечества. Между тем он продолжал относиться дружелюбно к Москве, освободил, по царской просьбе, великорусских пленников, беспрестанно сносился то с Москвою посредством посланцев, то с киевским воеводою. Постоянно была у него одна и та же речь, хотя и в разных видах; смысл ее был таков: пусть московский государь возьмет всю Украину под свою верховную власть, выведет своих воевод и оставит казаков обеих сторон Днепра под начальством одного гетмана; вместе с тем Дорошенко прямо высказывал перед царскими посланцами, что он по необходимости отдастся султану и приведет турецкие силы на поляков. Московское правительство, соблюдая договор с Польшей, уговаривало Дорошенка оставаться в верности Польше; таким образом, оно поддерживало то самое раздвоение Украины, против которого так ополчался Дорошенко. Обстоятельства поставили Дорошенка в трагическое положение: желая, подобно Хмельницкому, своему отечеству целости и самостоятельности, и в то же время сознавая, что нельзя обойтись, не признавши над собою власти какого-нибудь государя, он предпочитал власть московского государя, но поневоле должен был действовать неприязненно против Москвы и считаться ее злейшим врагом. Ему приходилось бороться разом и с Польшею и с Россиею; этого мало: ему предстояла еще борьба и со своими. Запорожье не хотело повиноваться ни Дорошенку, ни Многогрешному; там выбрали иного гетмана Суховиенко, который пригласил татар и вступил во владения Дорошенка. Шесть полков [103] покорились ему. Дорошенко был на краю своего падения и тогда отправил в Турцию своих послов с решительным предложением подданства. Это спасло его на время. В то время как Суховиенко осадил Дорошенка в Каневе, явился турецкий чауш (гонец) и приказал Суховиенку отступить. Суховиенко не мог не послушаться, так как его главная сила состояла из татар, турецких подданных. Суховиенко отказался от гетманства; но вслед за тем уманский полковник Ханенко провозгласил себя гетманом. С ним предстояла борьба. Дорошенко, подступивши под Умань, сначала постановил с Ханенком договор, чтобы обоим соперникам ехать в Чигирин: пусть там рада решит между ними спор и признает одного из них гетманом; но Ханенко, вместо того, чтобы ехать на раду, пригласил Крымскую Орду и пошел войною на Дорошенка. У обоих соперников войско состояло, главным образом, из татар. У Дорошенка была орда белогородская, находившаяся под властью силистрийского паши. К Ханенку присоединялся Юрий Хмельницкий, который сбросил тогда свое монашеское платье. Под местечком Стебловым Дорошенко одержал победу, прогнал Ханенка на Запорожье, а Юрий Хмельницкий был пойман и отправлен Дорошенком в Турцию, где содержался в Семибашенном замке. Ханенко не успокоился, отправил посольство к польскому королю и получил от него грамоту на гетманство на условиях Гадяцкого договора. При помощи коронного гетмана Яна Собеского, Ханенко утвердился в Ладыжине. Поляки заняли города Немиров, Брацлав, Могилев, Рашков, Бар и другие и отдали под управление Ханенку. Таким образом, в Малороссии явилось разом три гетмана: двое на правой, один на левой стороне Днепра. В церкви также было раздвоение. Мефодий, взятый в плен Дорошенком, убежал в Киев; но тамошний воевода препроводил его в Москву. Дорошенко прислал в Москву собственноручное письмо Мефодия, доказывающее его несомненное участие в замыслах Брюховецкого. Мефодия заточили в Новоспасский монастырь, где он скоро умер. Вместо него, Москва назначила другого блюстителя митрополичьего престола, черниговского архиепископа Лазаря Барановича. Между тем на правом берегу Днепра проживал, освободившийся из мариенбургского заключения, митрополит Иосиф Тукальский, посвященный и признаваемый константинопольским патриархом; в Москве не доверяли ему, как благоприятелю Дорошенка и стороннику целости и независимости Малороссии. Митрополит Иосиф, живя в Чигирине, близ Дорошенка, исходатайствовал у константинопольского патриарха наложение проклятия на Демьяна Многогришного, за его измену Дорошенку. Это сильно тревожило Многогришного, особенно когда он, поскользнувшись, упал и расшибся. Многогришный считал это для себя знаком Божьего наказания и убедительно просил царя исходатайствовать ему разрешение от патриарха. Царь отправил к патриарху Мефодию просьбу о Многогришном. Патриарх был в затруднении: ему хотелось исполнить просьбу царя, но он боялся турецкого правительства, которое покровительствовало Дорошенку и Иосифу; патриарх наконец дал разрешение, но с тем, чтобы оно было тайное. Скоро, однако, после того, обстоятельства поставили Многогришного в недружелюбные отношения с Москвою, Воеводское управление было до крайности несносно для малороссиян. Посполитые по-прежнему порывались казаковать; компанейцы, усмиряя их, причиняли им всякого роду обиды: вспышки народного негодования начали проявляться. Многогришный, подобно своему предшественнику, ожидал всеобщего бунта, который был тем возможнее, что Дорошенко то и дело, что рассылал своих агентов увещевать левобережных малороссиян — действовать заодно с ним при турецкой помощи, для возвращения свободы и целости своему отечеству. Некоторые полки открыто стояли за Дорошенка. Малороссиян раздражало, кроме всего этого, и то, что, во время переговоров, бывших между Нащокиным и комиссарами о подтверждении Андрусовского договора, малороссийских посланцев не допустили до участия в этих переговорах. Ожидаемая отдача Польше Киева со всею его святынею оскорбляла народное чувство. Многогришный, в своих письмах к Артамону Сергеевичу Матвееву, убеждал московское правительство избавить Малороссию от воеводского управления и суда; об этом же просил и Лазарь Баранович. Но в Москву приходили письма и нежинского протопопа, Семена Адамовича, который то и дело, что оговаривал Барановича и Многогришного, хотя в то же время прикидывался другом последнего; в своих письмах, посылаемых в Москву, он уверял, что Малороссия только и держится присутствием воевод и ратных людей, и немедленно взбунтуется, как только их выведут. Московское правительство, настраиваемое такими доносами, не выводило воевод, и над самим гетманом приказывало наблюдать; в гетманской столице Батурине находился стрелецкий голова Григорий Неелов, сообщавший в Москву о поступках гетмана. Напиваясь пьян, Многогришный отпускал оскорбительные замечания и похвалки над Москвою. Дорошенко вступил с ним в сношения и убеждал его действовать заодно с ним. Неизвестно, до какой степени Многогришный решился быть союзником Дорошенка и начать неприязненные действия против Москвы, но Многогришный высказал сам великорусскому гонцу, Танееву, намерение ни за что не отдавать Киева полякам и, вместе с Дорошенком, воевать Польшу. [104] Прежде чем московское правительство решило, как поступать с доносами на Многогришного, против последнего составился заговор; руководителем его был обозный Петр Забела. Он склонил на свою сторону писаря Мокриевича, судей: Домонтовича, Самойловича и переяславского полковника Дмитрашка Райча. 13 марта, в ночь, заговорщики схватили Многогришного и отправили в Москву с писарем Мокриевичем. В Москве Матвеев подверг Многогришного допросу и пытке. Демьян отвергал обвинения в измене, но сознался, что в пьяном виде говорил «неистовые речи». Старшины от имени всего малороссийского народа просили казнить смертью бывшего гетмана и его брата, Василия. 28 мая 1672 года осужденных вывели на казнь в Москве; но царь выслал гонца с объявлением, что он, «по упрошению своих детей, заменяет смертную казнь ссылкою в Сибирь». Демьян сослан был в Тобольск с женою Анастасией, детьми, братом Василием и племянником. Сослали в Сибирь и друзей его: нежинского полковника Гвинтовку и есаула Грибовича. Последний убежал из Сибири, а остальные сосланные, по этой причине, содержались несколько времени в оковах, отправлены в Селенгинск и поверстаны на службу. Вслед за ними был схвачен и отправлен в Сибирь, по доносу, запорожский атаман Сирко, но вскоре признан невинным и возвращен. 17 июня, того же года, недалеко от Конотопа, в Казачьей Дуброве, по распоряжению князя Ромодановского, в присутствии архиепископа Лазаря, избран был на раде новый гетман, бывший генеральный судья Иван Самойлович. Избрание это совершилось, главным образом, по желанию и козням войсковой старшины. Новоизбранный вождь был сын священника, прежде жившего на правом берегу Днепра, а потом перешедшего на левую, в местечко Старый Колядин. Иван Самойлович был человек ученый, но малоспособный, низкопоклонный перед сильными, гордый и надменный с подчиненными и притом корыстолюбивый. Поприще свое он начал в звании сотенного писаря; при Брюховецком подделался к генеральному писарю Гречаному, сделан сотником, а потом в Чернигове наказным полковником. Он не пристал к измене Брюховецкого, сблизился с Многогришным, вошел к нему в доверенность и получил звание генерального судьи, а потом, вместе с другими, погубил Многогришного, заслужил расположение старшин чрезвычайною услужливостью и ласковым обращением: они выбрали его в надежде иметь в нем покорное себе орудие. Переворот на левой стороне Днепра происходил в то время, когда на правой Дорошенко прибегнул к отчаянному и решительному средству. 300000 турецкого войска двинулось к нему на помощь; сам падишах Магомет IV предводительствовал этими силами. При урочище Батоге разбит был Ханенко и предводитель польского войска, Лужецкий. Турки и татары бросились на Каменец, где в то время был незначительный польский гарнизон. Осажденные вступили в переговоры и сдали город, с условием выпустить из города гарнизон и жителей, по их желанию, а остальным жителям, которые захотят остаться, предоставить безопасность жизни их, достояние и несколько церквей для свободного богослужения. Турки приказали обратить в мечети церкви и в том числе собор, оставивши для христиан, православных, католиков и армян по одной церкви. 19 сентября Магомет IV с торжеством въехал в город прямо к главной мечети, бывшей соборною церковью; и, как рассказывают турки, в знак победы ислама над христианством, клали образа святых на грязных местах улиц, когда проезжал султан. Жителей пощадили; однако взяли в гаремы падишаха и его пашей красивейших девиц. Поляки были до крайности поражены этим событием, и слабый польский король Михаил поспешил просить у турецкого императора мира. Мир был заключен под Бучачем в Галиции. Поляки уступали туркам Подол и Украину и, кроме того, обязались платить ежегодно 22000 червонцев. Жестоко промахнулся Дорошенко. Турки не думали восстановлять единство в Украине, а между тем Дорошенко, сделавшись турецким подданным, возбуждал против себя и свой народ и христианских соседей. Мир Польши с Турцией не мог быть продолжителен; заодно с Польшею готовилась действовать против нее Москва: Дорошeнко, союзник турок, должен был первый принять на себя удары врагов ислама. Между тем силы его умалялись; народ, как и прежде переходивший с правой стороны Днепра на левую, теперь бежал туда большими толпами; значительная часть перебежчиков двигалась на восток, в привольные степи южных пределов Московского государства (нынешних: Воронежской, Курской и Екатеринославской губерний). Правая сторона Днепра все более и более безлюдела. Дорошенку и Ханенку приходилось властвовать над бедными остатками каждый день уменьшавшегося народонаселения, бороться чужими силами за опустелую родную землю. Снова обращался Дорошенко к Москве, опять уверял в своей преданности государю, просил его принять в подданство, но все-таки не иначе, как на тех же условиях, какие предлагал прежде: чтоб Украина была едина и свободна. «У меня детей нет, — говорил он; — я о себе не хлопочу, но дело идет о всех людях наших». Московское правительство ласкало Дорошенка обещаниями. После того, как поляки, сами уступивши Турции Украину, отказались от господства над этою землею, удобнее было соглашаться с Дорошенком насчет единства обеих сторон Днепра. Но Самойлович боялся, чтоб его не лишили гетманства, передавши Дорошенку, а потому старался вооружить Москву против Дорошенка и советовал не доверять ему. Вместо примирения с Дорошенком, послано было против него казацкое и московское войско под начальством Ромодановского. Это войско не сделало ничего важного, но Ханенко, а с ним и несколько полковников, прислали просить милости царского величества. 17 марта, 1674 года, Ханенко и несколько полковников [105] правого берега Днепра явились на раду в Переяславль. Ханенко положил гетманскую булаву, и бывшие с ним правобережные полковники избрали гетманом Самойловича. Значительная часть южной Руси правого берега Днепра переходила снова под власть русского государства. Оставалось только покориться самому Дорошенку. Действительно, чигиринский гетман отправил к Ромодановскому генерального писаря Мазепу и объявлял, как он делал это много раз прежде, что желает быть в подданстве великого государя. Но Дорошенко ни за что не хотел, чтобы ненавистный и презираемый им поповский сын, Самойлович, был гетманом над обеими сторонами Днепра, тем более, что сам Дорошенко боялся за собственную жизнь, и ожидал, что если он сдастся, то Самойлович казнит его, как Брюховецкий казнил Сомка. Притом оставшиеся ему верными старшины и полковники боялись того же и предпочли еще раз попытаться удержать независимость при турецкой помощи. Дорошенко колебался и, уверившись, что враг его Самойлович крепок и пользуется царскою милостью, еще раз пригласил на помощь турок и татар. Это значило, как говорится, поставить на карту последнее достояние. В августе 1674 года турецкое и татарское полчища опустошительно прошлись по Украине. Город Ладыжин был взят приступом. Уманцы, принявши сначала турецкий гарнизон, перерезали его, и за это турки взорвали город и истребили всех жителей. Кровь текла реками, по известию современников. С другой стороны, Самойлович и Ромодановский с царскими войсками нанесли опустошение Украине, идучи к Чигирину. Крымцы отбили их от гетманской столицы; Ромодановский и Самойлович отступили, сожгли Черкасы и ушли за Днепр. Турки удалились. Тогда Дорошенко совершенно уже потерял к себе расположение народа. Остатки правобережного населения толпами стремились на левую сторону Днепра. Черкасы, Лысянка, Мошны, Богуслав, Корсунь совершенно опустели. Пример одних увлекал других; переселенцы частью оставались в землях левобережных полков; но несравненно большее число их удалялось на слободы, далее к востоку. На турок надежды уже не было: два раза приходили они на помощь Дорошенку и не принесли никакой пользы, а только разорили край. В следующем, 1675 году, и русские и поляки собирались совместными силами наказать Дорошенка, но не сошлись между собою. Все еще думая удержать за собою казаков, польский король, вместо передавшегося России Ханенка, назначил гетманом бывшего подольского полковника Гоголя. С малою горстью казаков этот предводитель держался на Полесье. Гетман Самойлович отклонял московское правительство от посылки военных сил вместе с польскими в Украину, представляя, что, как только казаки будут вместе с поляками, — тотчас задерутся между собою. Дорошенко, готовый отдаться Москве, попытался сделать это так, чтобы миновать Самойловича; он пригласил на раду кошевого Сирка с запорожцами. Сюда же прибыли и донцы под начальством Фрола Минаева. Дорошенко, в присутствии духовенства, присягнул на Евангелии на вечное подданство царю, просил запорожцев и донцов ходатайствовать, чтоб царь оставил его со всем «товариществом» в своей милости и оборонял своими войсками от татар, турок и ляхов, чтобы правая сторона Днепра, находясь под рукою царскою, опять была населена людьми. Сирко дал знать об этом в Москву; но Самойлович и теперь боялся, чтобы, таким образом, не составилась сильная партия и не лишила его гетманства в пользу Дорошенка. При помощи Ромодановского, он успешно действовал в Москве, оговаривал Дорошенка и Сирка и представлял, что такой поступок — нарушение его прав как гетмана. Царь приказал объявить выговор Сирку за то, что устраивает такие дела мимо гетмана Самойловича, потому что ему, гетману, а не кому-нибудь иному поручено уладить с Дорошенком. В январе 1676 года, в последние дни жизни Алексея Михайловича, прибыл в Москву тесть Дорошенка, Павел Яненко-Хмельницкий, и привез турецкие «санжаки»: бунчук и два знамени (означавшие прежнее подданство Дорошенка Турции, от которого он теперь совершенно отрекался); чрез него Дорошенко изъявлял покорность московскому царю и просил только дозволить ему, всем его сродникам и всему народу оставаться на правой стороне Днепра и не переводить народа на левую сторону, так как разнеслась весть, будто правительство хочет сжечь все города и выселить с правой стороны Днепра весь народ. В Москве Дорошенко похвалили за его готовность покориться царю, но требовали от него такого дела, от которого он хотел всячески увернуться — произнесения присяги перед Самойловичем. Царь Алексей Михайлович умер; прошел еще год. Самойлович старался всеми силами очернить перед московским правительством Дорошенка и Сирка. Он чувствовал, что в Малороссии не любили его за высокомерие и алчность, он боялся, что полковники составят против него заговор. Самойлович домогался всеми силами, чтобы Дорошенко был в немилости у Москвы и не мог бы стать ему на дороге. В 1677 году Самойлович писал в Москву, что, по призыву Дорошенка, снова идут турки на Киев. В ответ на это письмо ему приказано было идти вместе с Ромодановским войною на Дорошенка. После небольшой стычки под Чигирином, Дорошенко вышел с духовенством, старшиною и народом из Чигирина, и в трех верстах от города, на реке Янчарке сложил булаву, знамя и бунчук и принес присягу московскому царю. Его сначала поместили в Соснице. В это время в Малороссии открылся заговор против Самойловича. Руководителями его были стародубский полковник Рославец и известный уже нам своими доносами протопоп Адамович. Рославец склонил некоторых смещенных Самойловичем полковников [106] к мысли низложить Самойловича и признать гетманом Дорошенка. Тогда Дорошенка потребовали в Москву будто бы для того, что царь хочет держать его при себе для совета о важных делах. Самойлович был очень этим недоволен, потому что боялся, чтобы Дорошенко не вошел в Москве в милость и не повредил бы ему; несмотря на свои старания, Самойлович никак не мог помешать вызову своего соперника. Рославец и Адамович были присуждены войсковым судом к смертной казни, Мокриевич к изгнанию, а прочим сделано было только внушение, чтобы они присягнули в верности гетману. Царь Федор помиловал осужденных на смерть. Адамович постригся, но Самойлович все-таки настоял, чтобы Рославец с Адамовичем были сосланы в Сибирь. Дорошенко, как не участвовавший в заговоре, не подвергался за него гонению и был принят в Москве очень милостиво. Но ему было слишком тяжело туда переселяться: по его словам, он ехал в Москву, как на смертную казнь. Он уже не вернулся в Малороссию. Московское правительство решило держать его в Великороссии и потребовало присылки из Малороссии его жены и дочери. Жена Дорошенка, дочь Яненка-Хмельницкого, была женщина развратная и склонная к пьянству. Муж, вместе с тестем, засадил было ее в монастырь, но потом примирился с нею, и она обещала ему никогда не брать более в рот хмельного, но, по отъезде мужа в Москву, опять принялась за прежнюю безобразную жизнь, и когда ей объявили, что она должна ехать к мужу, то сказала: «Если меня пошлют насильно в Москву, то Петру не быть живу». Дорошенко не стал домогаться ее призыва и кажется был даже рад, что от нее избавился. Оставаясь в Великороссии, Дорошенко был назначен воеводою и получил в вотчину тысячу дворов в селе Ярополче, Волоколамского уезда. С тех пор он исчез для истории. [107] Турки сильно досадовали, узнавши, что Дорошенко, считаемый турецким подданным, отдался Москве. С целью удержать власть над Украиною, султан велел освободить из заточения Юрия Хмельницкого, провозгласил его гетманом и князем малороссийской Украины и отправил с турецким войском добывать отцовское наследие. В Чигирине, после удаления Дорошенка, московским воеводою поставлен был немец Трауернихт. В августе 1677 года турки и татары осадили Чигирин, но на помощь осажденным подоспели Ромодановский и Самойлович и прогнали турок. На следующий 1678 год, в июле, снова явилось турецкое войско с самим визирем и Юрием Хмельницким под Чигирином, где уже был другой московский воевода — Иван Ржевский. На этот раз турки и татары повели упорную осаду. Ржевский был убит на городской стене неприятельскою гранатою. Турки взорвали подкопами нижний городок, находившийся на берегу Тясмина: осажденные бросились на мост; но мост был зажжен турками; многие потонули. Турки стали приступать к верхнему городу, расположенному на высокой горе, над нижним. Русские отбивались отчаянно; наконец, по приказанию Ромодановского, стоявшего неподалеку с войском, зажгли верхний город и ушли к Ромодановскому, безуспешно преследуемые неприятелем. Малороссияне говорили, будто Ромодановский нарочно не подоспел впору на выручку Чигирина, потому что сын его был в плену у турок, будто ему дали знать турки, что сына его освободят, если он допустит турок взять Чигирин, в противном случае пошлют ему, вместо сына, кожу его, набитую сеном. Как бы то ни было, Ромодановский не вступил в битву с турками и ушел на левый берег Днепра. [108] Юрий Хмельницкий захватил и подчинил своей власти Жаботин, Черкасы, Корсунь, Канев и другие городки, в то время уже очень малолюдные. [109] Юрий потом утвердил свое местопребывание в Немирове и принял небывалый титул князя сарматского. Юрий подписывался Гедеон-Георгий-Венжик Хмельницкий, князь сарматский и гетман запорожский. Силу его составляли турки и татары. В начале 1679 года он покусился было напасть на левый берег Украины, но ему помешали большие снега; весною он повторил нападение, но безуспешно; Самойлович, вслед за ним, перешел на левый берег и отобрал городки, недавно покоренные Юрием. Тогда Самойлович приказывал умышленно сжигать все города и села на правой стороне Днепра и заставлял всех остававшихся там жителей переселяться на левую сторону. Между тем Россия продолжила перемирие с Польшей еще на 13 лет, уступивши Польше Невель, Себеж, Велиж, и, сверх того, заплатила 200 000 рублей вместо уступки ей Киева. Шли переговоры о совместных военных действиях против турок. Малороссия была в тревоге; ожидали нового нашествия турок с Юрием Хмельницким; носился слух, что нападение будет направлено на Киев; принялись наскоро укреплять Киев на всех пунктах; Самойлович положил основание крепости около Печерского монастыря; но турки не явились. В то время, когда в Киеве шли горячие работы, а московские ратные силы стягивались к югу, валахский господарь, Иоанн Дука, взялся быть посредником между Турцией и Россией. Самойлович, со своей стороны, настаивал на примирении с Турцией и Крымом, потому что не терпел поляков, и всеми силами старался не допустить русских до союза с ними против неверных. Переговоры тянулись более года. В августе 1680 года отправился в Крым бывший несколько лет в Варшаве резидентом стольник Тяпкин вместе с малороссийским генеральным писарем Раковичем (с ними был учитель Петра Великого, Никита Зотов). Тяпкин упорно не хотел отдавать хану всей правобережной Украины; дело дошло было до того, что хан грозил засадить русских послов в земную яму, и это принудило Тяпкина уступить и согласиться на унизительное перемирие сроком на 20 лет, по которому Россия обязалась вносить хану ежегодный платеж. Киев со своим старым уездом [110] оставался за Россией, но вся правобережная Украина от реки Буга до Днепра должна была оставаться вполне безлюдною. Положено было, с обеих сторон не строить там ни городов, ни сел и не заводить никакого поселения. По заключении этого перемирия, получили свободу русские пленники и в числе их несчастный Василий Борисович Шереметев, томившийся двадцать два года в неволе. В 1681 году договор этот был утвержден в Константинополе. Вопрос о том, кому должно принадлежать Запорожье, оставался нерешенным; хотя русские и выговорили себе Запорожье у крымского хана, но турки не согласились признать окончательно Запорожье вотчиною царя. О дальнейшей судьбе Юрия Хмельницкого сохранились разноречивые известия, которые, впрочем, сходны в том, что он был вскоре убит. [111] Память этого человека подверглась проклятию в малороссийском народе: об нем составилась легенда, будто земля его не принимает и он скитается по земле до скончания века! С тех пор пало господство казачества на правой стороне Днепра. По смерти Хмельницкого, турецкое правительство назначило гетманом со своей стороны валахского господаря, Иоанна Дуку; Дука, приехавши в свое новое владение, застал там совершенную пустыню и начал призывать поселенцев, обещая им льготы, что нарушало договор, заключенный с Турцией. Дуку поймали поляки и посадили под стражу. В 1683 году Польша, защищавшая Австрию против Турции, вступила с последнею в войну. 12 сентября Ян Собеский разбил турок под Веною и нанес им после того еще несколько поражений. Тогда, в видах войны с Турцией, Польша намеревалась было воскресить казачество и назначала своих гетманов одного за другим. Но в Украине уже не доставало для казачества почвы; оно, видимо, отживало свою историю. Попытки восстановить его на правой стороне прошли бесследно. Воюя с турками, поляки сильно добивались втянуть в эту войну Россию, но Россия долго не поддавалась их советам, благодаря настойчивости Самойловича, который неустанно представлял, что полякам ни в чем нельзя верить, что они искони вероломные враги русского народа, что гораздо полезнее быть в дружбе с турками. Несмотря, однако, на все старания, Самойлович, живший вдалеке от Москвы, не мог следить за тамошними делами. Могучий в то время боярин, друг Софьи, Василий Васильевич Голицын, поддался убеждениям польских послов, ходатайству папы и Австрии, и 21 апреля 1686 года был заключен в Москве польскими послами Гримултовским и князем Огинским вечный мир между Россией и Польшей. Киев, с Васильковым, Трипольем и Стайками, был уступлен России навеки, а Россия обязалась заплатить за это 146000 рублей. Обе державы обязались вместе воевать против турок и татар. Важным для будущих времен условием этого мира было то, что Польша обязалась предоставить полную свободу совести православным. Самойлович был до крайности недоволен этим миром, но еще более раздражился, когда ему приказали готовиться в поход против татар. Он продолжал посылать в Москву свои представления против союза с Польшею и войны с турками, пока наконец получил выговор за свое «противенство». Гетмана многие не любили в Малороссии, а он, между тем, своими смелыми суждениями подавал повод врагам к обвинению в недоброжелательстве к Москве: «Купила себе Москва лиха за свои гроши, ляхам данные. Жалели малой дачи татарам давать, будут большую казну давать, какую похотят татары», — так говорил он в кругу своих приближенных. Ему приходилось выступать в поле, а он называл предпринимаемую войну «чертовскою, гнусною», величал Москву глупою: «Хочет дурна Москва покорить государство крымское, а сама себя оборонить не может». Враги Самойловича с жадностью ловили и подмечали такие выражения. Правительство московское затевало большое дело. Мысль покорить Крым блеснула было при Грозном и окончилась маловажными походами, блеснула при Михаиле Федоровиче и была оставлена по бедности средств. Теперь предприняли идти с большим войском великорусским и малорусским через степь и уничтожить Крымское царство. Осенью 1686 году издан был к служилым людям царский указ, призывающий их к важному начинанию. «Злочестивые, богоненавистные басурманы, — было сказано в указе, — ни из какой другой веры не брали столько невольников, как из украинных городов нашего царствия и из Малороссии, распродавая их из Крыма, словно скот, повсюду в вечную басурманскую неволю. Наше государство доныне терпит от всех иных стран посмеяние и укорение за то, что мы каждый год давали басурманам казну, чего никакое государство не творит, а они, басурманы, над нашими посланниками, которые возили им деньги, соболей и мягкую рухлядь, творили насилие; иные наши посланники и гонцы от многого задержания и мучения в Крыму и помирали». Все это была всем тогда известная правда. Ближайшею причиною разрыва договора, постановленного с Крымом при царе Федоре Алексеевиче, приводили то обстоятельство, что после этого договора татары делали набеги на русские области, а в Крыму задержали и оскорбляли отправленного туда посланника Тараканова. Весною 1687 года сто тысяч великорусского войска двинулось в южные степи; предводительствовал им князь Василий Васильевич Голицын, друг царевны Софьи, носивший чин дворового воеводы большого полка и большие печати и государственных великих дел посольских сберегателя; к нему присоединился на Самаре гетман Самойлович со всеми своими полками; казаков было до пятидесяти тысяч. 14 июня перешло войско через Конку, прошло Великий луг и, дошедши до речки Карачакрана, встретилось с нежданным препятствием. Вся степь была выжжена; травы не было; продовольствия для лошадей не везли с собою; не было дров; русские лошади стали падать; люди страдали от недостатка пищи и безводья: слышно было, что впереди до самого полуострова все таким образом выжжено. Идти далее оказалось невозможным. Военный совет предводителей решил отправить берегом вниз по Днепру отряд тысяч в двадцать: к ним Самойлович присоединил три казацких полка под начальством своего сына. Этот отряд должен был прикрывать отступление остальной армии, а если будет можно, то сделать нападение на турецкие крепости, построенные на Днепре. Затем — все остальное войско двинулось назад. Тогда сильное подозрение у великороссиян пало на гетмана и вообще на казаков: не по их ли предостережению и наущению татары сожгли степи, чтобы помешать успехам русского войска? Один из служивших в московских войсках иноземцев (Гордон) уверяет, что подозрение имело на своей стороне вероятность. Казаки — говорит он — сами вооруженною рукою освободились от польского ига и просили у москвитян только помощи: они называли себя подданными, а не холопами царскими. Мир с поляками, уступившими Москве свои права над казаками, страшил их; они опасались, чтобы Москва не стала обращаться с ними, как с природными подданными, и не ограничила их привилегий и вольности. Гетман и другие благоразумные люди предвидели, что выйдет для них из того, если Москве удастся покорить Крым. Татары считали себя также вольным народом; падишах имел над их ханом слабую власть и относился к нему более с просьбою, чем с повелениями. Естественный инстинкт сближал казаков с татарами, и благоразумие побуждало тех и других понимать, что порабощение одного из двух народов будет пагубным для другого. Как бы ни было, только враги Самойловича воспользовались неудачею похода; они поняли, что Голицыну будет приятно свернуть на гетмана стыд неудавшегося предприятия. Возвращаясь назад, Самойлович, как видно, не сдерживал своего языка и отпускал едкие замечания насчет тогдашних дел. «Не сказывал ли я, — говорил он, — что Москва ничего Крыму не сделает. Се ныне так и есть; и надобно будет вперед гораздо им от крымцев отдыматись». Войско, возвратившись из похода, стало станом над рекою Коломаком. Здесь старшина, составивши заговор, написала донос на своего гетмана. В этом доносе передавались разные выражения недовольства, произнесенные гетманом против московского правительства по поводу примирения с Польшею; указывалось на поступки, вредные для успехов в войне с татарами. Он дозволял возить в Крым всякие запасы и гонять скот на продажу. Здесь, между прочим, замечалось, что он не посылал вперед языков и караулов для сведения о состоянии поля, видя около таборов пылающие поля, не посылал гасить их. Дошедши до Конки, не проведал, как далеко выгорела степь, и двинулся вперед на сожженное поле; его нежелание к ведению этой войны и нерадение давали повод заключить, что гетман был причиною и повелителем в деле сожжения полей. Сверх того, в доносе излагались жалобы на дурное управление гетмана: он все один делал, никого не призывая в совет; без суда и следствия отнимал должности, унижал старинных казаков и возвышал мелких людей, грубо обращался со старшиною, а больше всего был невыносим своим корыстолюбием: за полковничьи должности брал взятки, и допускал делать людям всякое утеснение: что у кого полюбится, то у того и берет, а чего он сам не возьмет — то дети его возьмут. Наконец, просили от имени всего войска запорожского сменить его с гетманства. Этот донос был подан Голицыну 7 июля. Могучий боярин не любил уже прежде Самойловича: Голицын был в ссоре с Ромодановским, а Самойлович находился в дружелюбных отношениях с последним. Донос был отправлен в Москву, и в Москве поступили по нем так, как хотел Голицын. 22 июля гонец из Москвы привез царскую грамоту. Голицыну поручалось объявить старшине, что если Самойлович не угоден казакам, то они могут избрать себе другого, а от Самойловича велено отобрать знаки гетманского достоинства и самого препроводить в Великороссию, поступая так, как Господь Бог вразумит и наставит боярина. Голицын знал, что казаки не терпели Самойловича, и боялся, чтоб они, как узнают, что гетман сменяется, не начали своевольствовать и расправляться с теми, которые возбудили против себя их злобу. Он призвал к себе своих московских полковников, приказал им объявить старшине о содержании царского указа и самим распорядиться, чтоб Самойлович мог быть схвачен без всякого шума; для этого приказано было вечером запереть обоз; шатер гетмана и его пожитки находились внутри обоза: велено было незаметно для гетмана окружить его со всех сторон возами. Как ни тихо все это делалось, но некоторые благоприятели гетмана смекнули, что затевается недоброе, и известили Самойловича. Самойлович был уверен, что обвинить его в измене нельзя, и не надеялся, чтобы кто-нибудь решился на это; он подозревал, что если последовала на него жалоба, то за его управление, которое, как он хорошо сознавал, было для многих несносно, но в этом он надеялся отговориться и оправдаться, тем более, что никак не мог допустить, чтобы московское правительство, зная его верную многолетнюю службу, лишило его гетманства. Запершись в своем шатре, ночью гетман писал оправдание своих поступков и отправил написанное к полковникам. Ему не отвечали. Кругом его ставки на некотором расстоянии был поставлен караул. В полночь генеральный писарь Василий Кочубей явился к Голицыну, известил, что все готово, все сделано тихо, гетман под караулом, и просил приказания, что делать далее. Голицын приказал на рассвете привести к нему гетмана вместе с его сыном, а между тем держать под караулом расположенных к гетману лиц, чтобы не дали в пору знать другому его сыну, которого ждали из похода к днепровским низовьям. Но на рассвете Самойлович отправился в церковь к заутрене; старшины не решались входить в церковь и нарушить богослужения; они дожидались его у входа в церковь. Как только, отслушавши заутреню, гетман вышел из церкви, бывший полковник переяславский, Дмитрашка Райча, схватил его за руку и сказал: «Иди другой дорогою!» Гетман не показал ни малейшего удивления и сказал: «Я хочу говорить с московскими полковниками». Тут подошли полковники и вели арестованного гетманского сына Якова, который на рассвете хотел прорваться сквозь обоз и был схвачен. С гетманом не стали говорить, посадили его на дрянной воз, а сына его на клячу без седла, и повезли обоих в ставку Голицына. Голицын и с ним военачальники и полковники московского войска сидели на стульях, на открытом месте. Гетмана с сыном поставили подле приказного шатра; старшина, обвинители, по требованию Голицына, явились перед советом военачальников и в короткой речи повторили сущность тех обвинений, которые изложили в своей челобитной, а в заключение просили оказать правосудие над гетманом. Все сидевшие встали. Голицын сказал: «Не подали ли вы на гетмана жалобу по недружбе, по злобе или по какому-нибудь оскорблению, которое можно удовлетворить иным образом?» Казаки отвечали: «Велики были оскорбления, нанесенные гетманом всему народу, а многим из нас наипаче; но мы бы не наложили рук на его особу, если б не его измена: об этом нельзя было нам молчать; гетман всеми ненавидим; и так много труда стоило удерживать народ: он бы разорвал его на клочки!» Голицын велел позвать гетмана. Самойлович пришел, опираясь на палку с серебряным набалдашником; его голова была обвязана мокрым платком: он страдал головными и глазными болями. Боярин изложил ему коротко, в чем его обвиняли. Самойлович отвергал все взводимое на него и стал оправдываться. Но тут на него накинулись полковники: Солонина, Дмитрашка Райча, Гамалия. Завязался горячий спор; полковники рассвирепели до того, что готовы были поколотить гетмана, но Голицын не допустил их до этого и велел увести обвиненного. Голицын объявил, что теперь они могут выбирать нового гетмана, а для этого нужно созвать духовенство и знатнейших казаков со всех полков. Немедленно был отправлен гонец к окольничьему Неплюеву, начальствовавшему над отрядом, посланным в днепровские низовья. Неплюеву приказывали арестовать сына гетманова Григория, его друга переяславского полковника Леонтия Полуботка и других, и препроводить их к Голицыну. Однако чего боялись, того не избежали. Казаки, услышавши о том, что случилось с гетманом, начали своевольничать. В гадяцком полку убили полковника Киашку и с ним несколько начальных лиц; казаки собирались шайками, уходили и распространяли мятеж по стране. Гетман до крайности был всем ненавистен; вместе с ним ненавидели его сыновей и благоприятелей. Самойлович завел отяготительные монополии на вино, мед, деготь и другие предметы, выдумывал разные нововведения для своего обогащения. Приобретение богатства для себя и для своей родни было у него целью жизни. Он окружал себя компанейцами и сердюками (пехотное войско), устроенными для приведения к послушанию народ, все еще не потерявший своего заветного стремления оказачиться; гетман опирался, сверх того, на московские силы и вел себя как деспот. С самыми старшинами он обращался надменно; никто не смел сесть в его присутствии или накрыть голову; сам происходя из духовного звания, он презрительно обходился со священниками. Понятно, что его падение возбудило не жалость к нему, а ожесточение ко всем тем, кто верно служил ему, кто потакал его алчности и чванству, кто сам, под его покровительством, дозволял себе самоуправство и насилия. Московское войско принуждено было укрощать вспыхнувший бунт. Это побудило Голицына немедленно приступить к избранию нового гетмана. На другой же день после низложения Самойловича, Голицыну подали статьи, по которым должен быть избран новый гетман. Они были в смысле прежних статей. Казаки на этот раз пытались расширить права отдельного самоуправления Малороссии и просили, чтобы гетману дозволено было сноситься с иноземными державами; это не было принято. Владельцы местностей выговорили себе право судить подданных и заставлять их давать себе положенные приносы, возить сено и дрова. Маетности генеральной старшины, заслуженных знатных особ, а также имения архиепископские, митрополичьи и монастырские, освобождались от всяких войсковых поборов. Таким образом, утверждалось господство нового панства, грозившее устроить порабощение народа. С московской стороны включена статья, показывающая стремление к сближению двух народов: гетману и старшине вменялось в обязанность соединять малороссийский народ с великороссийским как посредством супружеств, так и другими путями, чтобы никто не говорил, что малороссийский народ гетманского регименту (правления), и чтобы единогласно все считали малороссиян с великороссиянами за единый народ. Старшины, постановляя статьи, дали понять Голицыну, что они выберут в гетманы из своей среды того, на кого он укажет. Боярин назвал Мазепу, который умел ему понравиться. На другой день, 25 июля, открылась рада. Совершено было молебствие в походной церкви, находившейся в шатре. Вынесли знаки гетманского достоинства и положили на стол, покрытый ковром. Боярин спросил собравшихся казаков: кого желают они выбрать в гетманы? Закричали: «Мазепу!» Несколько голосов, не знавших, что дело об избрании уже заранее решено сильнейшими людьми, произнесли было имя обозного Борковского, но сторонники Мазепы тотчас заглушили их. Мазепа был избран и утвержден, а Голицын получил oт него десять тысяч рублей в поминок. Бывший гетман с сыном Яковом отправлен в Сибирь. Другой сын Григорий казнен в Севске. Жены Самойловичей оставлены были в Малороссии на скудном содержании, уделенном им по царской милости из богатства их мужей. Имущество Самойловича было описано: половина взята на государя, половина отдана на войсковую казну. Глава 7 Стенька Разин В жизнеописании царя Алексея Михайловича мы уже показали, что его царствование, особенно в шестидесятых годах XVII века, было чрезвычайно тяжелым временем для России. Кроме тягостей, налагаемых правительством, кроме произвола всякого рода начальствующих и обирающих народ лиц, русские несли на себе следствия обременительной и дурно веденной войны с Польшею. Побеги — давнее, обычное средство русских избавляться от общественной тяготы — увеличивались, несмотря на строгие распоряжения к удержанию людей на прежних местах; умножались разбои, несмотря на то, что ловля разбойников стала одной из главнейших забот правительства. Ненависть к боярам, воеводам, приказным людям и богачам, доставлявшим выгоды казне и самим себе, приводила к тому, что жители перестали смотреть на разбойников, как на врагов своей страны, лишь бы только разбойники грабили знатных и богатых, но не трогали бедняков и простых людей: разбойник стал представляться образцом удали, молодечества, даже покровителем и мстителем страждущих и угнетенных. При таком взгляде, оставался уже только один шаг, чтобы разбойник сделался главою народного восстания. Толпы беглецов укрывались на Дону и там усваивали себе понятия о казацком устройстве, при котором не было ни тягла, ни обременительных поборов, ни ненавистных воевод и дьяков, где все считались равными, где власти были выборные; казацкая вольность представлялась им самым желанным образцом общественного строя. По давнему казацкому обычаю всем давался приют на тихом, вольном Дону. Беглецы стали там называть себя казаками. Природные казаки не мешали им в этом, хотя гордились перед ними и считали себя выше их; «старых» природных казаков признавало в этом звании и правительство, беглецов же именовало не иначе как «воровскими казаками». Сами природные казаки, по отношению к своему состоянию, различались на людей домовитых или богатых и на более бедных или простых. Домовитые расположены были держаться исключительно своего старого казацкого братства, по возможности, ладить с московским правительством, чтобы при его покровительстве сохранять свои вольности, и чуждались бездомных беглецов, которых презрительно называли «голытьбою»; те же, которые были победнее, готовы были ради поживы брататься с этой «голытьбою», или «воровскими казаками». Но для голытьбы было мало средств к жизни на Дону; естественно должно было явиться у нее желание вырваться куда-нибудь для поживы; государство русское было для нее враждебно: там были ее заклятые лиходеи — служилые, приказные и богатые люди; туда рвались воровские казаки не только для грабежа, но и для мщения; простой же русский народ был все-таки для них родным; и вот естественно возникла мысль: как было бы хорошо, если бы на Руси истребить все, что давило простой народ, и устроить казацкую вольницу. Нужно было только человека, который бы соединил около себя всю донскую голытьбу и поднял ее на исполнение заветной думы, засевшей во многих головах. Такой человек явился. В 1665 году часть донских казаков с атаманом Разиным участвовала в походе князя Юрия Долгорукого против поляков. Атаман Разин стал просить князя отпустить его домой. Князь Долгорукий отказал наотрез. Атаман, считая, что служит белому царю по своему хотению, а не по долгу, ушел самовольно со своей станицей. Его догнали и, по приказанию князя Долгорукого, казнили. Было у этого казненного атамана два брата: Степан, или Стенька, и Фролка. Неизвестно, ушел ли тогда Стенька из войска князя Долгорукого или дождался конца похода, но в следующем затем году он задумал не только отомстить за брата, но и задать страха всем боярам и знатным людям Московского государства. Стенька Разин был человек крепкого сложения, необыкновенно предприимчивый и деятельный, человек непреодолимой воли, которая уже одна могла заставить преклоняться перед ним толпу; своенравный и непостоянный, и вместе с тем неуклонный в принятом намерении, то мрачный и суровый, то разгульный до бешенства, то преданный пьянству и кутежу, то способный с нечеловеческим терпением переносить всякие лишения, — то некогда ходивший на богомолье в далекий Соловецкий монастырь, то, впоследствии, пренебрегавший посты и не хотевший знать ни таинств, ни священников. В его речах было что-то обаятельное. Толпа чуяла в нем какую-то небывалую силу, перед которой нельзя было устоять, и называла его колдуном. Жестокий и кровожадный, он забавлялся как чужими, так и своими собственными страданиями. Закон, общество, церковь, — все, что стесняет личные побуждения человека, — стали ему ненавистны. Сострадание, честь, великодушие — были ему незнакомы. Это был выродок неудачного склада общества; местью и ненавистью к этому обществу было проникнуто все его существо. Этот человек, как говорит о нем народная песня, «не хаживал в казацкий круг, не думал думушки со старыми казаками, а стал думать крепкую думушку с голытьбою…» Люди, лишенные крова, зачастую голодные, готовые на всякий бунт и разбой, нашли в нем своего «батюшку». Стенька, собравши около себя удалую ватагу, в апреле 1667 года, посадил ее на четыре струга и поплыл с нею вверх по Дону, туда, где Дон сближается с Волгою и где всегда был сборный пункт воровских казаков. Ватага Стеньки, состоявшая тогда из двух тысяч человек, имела казацкое устройство: была разделена на сотни и десятки; над сотнею начальствовал сотник, над десятком десятский. Стенька был атаманом; есаулом у него был Ивашка Черноярец. Они стояли на высоком бугре на берегу Волги — где именно, неизвестно. (Выше и ниже Камышина есть несколько мест, которые называются буграми Стеньки Разина.) Стенька напал на весенний караван с хлебом, идущий в Москву. Тут были казенные суда, патриаршие и струги частных лиц. На одном из них везли ссыльных в Астрахань. Начальника стрелецкого отряда изрубили; приказчика, отправленного при судах, повесили с тремя человеками. Ссыльные были освобождены. Стенька сказал простым рабочим и стрельцам: «Вам всем воля; идите себе, куда хотите; силою не стану принуждать быть у себя; а кто хочет идти со мною, будет вольный казак. Я пришел бить бояр да богатых господ, а с бедными и простыми готов, как брат, всем поделиться». Все рабочие и простые стрельцы пристали к нему. Стенька завладел судами и всем имуществом, какое было на них, и поплыл вниз уже на тридцати стругах; проплыл под стенами Царицына, с которых стреляли по воровским казакам, но не сделали им никакого вреда: это было приписано ведовству Стеньки. Под Черным Яром три астраханских струга со стрельцами пристало к ватаге Разина. Отсюда Стенька направился к северным берегам Каспийского моря, достиг устья Яика, оставил свою ватагу не доходя Яицкого городка, а сам с тремя товарищами подошел к городу и попросился пустить их «Богу помолиться». Яицкий стрелецкий голова пустил их, а гости затем, пользуясь оплошностью этого головы, отворили ворота всей своей ватаге. Стрелецкому голове, начальным людям и многим стрельцам отрубили головы, а остальным стрельцам и простым людям сказал Степан: «Даю всем волю и вас не насилую; хотите — за мною идите в казаки, не хотите — ступайте себе в Астрахань». Говорил он это для того, чтобы расположить к себе чернь, и в полной уверенности, что все последуют за ним; но когда некоторые вздумали воспользоваться позволением Стеньки и действительно отправились в Астрахань, то Стенька послал за ними погоню с приказом рубить их и бросать в воду. Стенька пробыл лето в Яике, а в сентябре отправился к устью Волги, разгромил кочевых татар, ограбил какое-то турецкое судно и вернулся в Яик на зиму. Астраханский воевода, князь Хилков, послал в Яик казаков и просил отпустить астраханских и яицких стрельцов и улусных людей, взятых в полон. Стенька от имени всего своего казачьего круга отвечал: «Когда придет великого государя милостивая грамота ко мне, тогда мы все свою вину принесем великому государю и стрельцов отпустим, а теперь не пустим никого». Новый астраханский воевода, сменивший Хилкова, князь Прозоровский попытался в свою очередь подействовать на Разина увещаниями и послал к нему для этой цели двух пятидесятников; но один из них вернулся в Астрахань с известием, что Разин убил его товарища. В 1668 году Стенька вышел в море, и более года не знали, где он обретается, а между тем к нему отправлялись одна за другой разные ватаги удальцов со своими атаманами. [112] Казаки Стеньки по всему берегу Каспийского моря от Дербента до Баку сжигали деревни, замучивали жителей, дуванили между собой их имущества. В июле они достигли Гилянского залива. Тут они узнали, что на них готовится персидская военная сила. Стенька пустился на хитрости, вступил в переговоры с персиянами и объявил, будто бежал со своими людьми от московского государя и желает с казаками поступить в подданство персидского шаха. Хитрость удалась: казакам дозволили, взявши от персиян заложников, послать трех своих удальцов в Испагань предлагать подданство шаху; но сами казаки вслед за тем отправились к Фарабату, взяли этот город, разграбили, сожгли до основания, разорили увеселительные шаховы дворцы, выстроенные на берегу моря, перебили много жителей, набрали множество пленных. Стенька на полуострове против Фарабата заложил деревянный городок, остался зимовать. Он объявил персиянам, чтобы они приводили к нему христианских невольников для обмена. Отсюда казаки делали по временам набеги на соседние острова. Между тем посланные Стеньки достигли Испагани и были сначала приняты с честью: шах поручил своему первому министру выслушать их. Но мало-помалу до персидского правительства доходили слухи о казацких разорениях на каспийском побережье; вдобавок, в Испагань приехал московский посол и объяснил, что прибывшие в Испагань казаки — мятежники и разбойники. Персидское правительство стало снаряжать против Стеньки войско, но Стенька, не дожидаясь исхода своей проделки, перебрался уже со своими казаками на восточный берег Каспийского моря. Казаки уселись на Свином острове и делали оттуда набеги на берег. В июле напало на них войско, высланное шахом на семидесяти судах. Начальствовал астаранский Менеды-хан. С ним был сын и красавица дочь. После кровопролитной битвы казаки одолели. Хан бежал с остатками войска. Сын и дочь его достались казакам. Стенька взял персиянку себе в наложницы. Однако казаки довольно дорого поплатились за эту победу. Они потеряли до пятисот человек; кроме того, много их погибало от болезни, потому что часто они вынуждены были пить соленую воду и, несмотря на награбленные богатства, нередко оставались без хлеба. Казаки по этой причине поворотили домой и недалеко от устья Волги ограбили купеческую бусу (судно), которая везла поминки персидского шаха русскому царю. Казаки захватили в полон хозяйского сына Сехамбета и требовали за него выкупу пять тысяч рублей. Отец его с этой вестью прибежал в Астрахань. Астраханский воевода Прозоровский тотчас отправил против казаков на стругах своего товарища, князя Львова, с отрядом вооруженных стрельцов. Утомившись погонею за казаками по морю, Львов отправил к ним посланца сказать, что они могут спокойно идти на Дон, если согласятся возвратить захваченные на Волге пушки и струги, отпустят забранных ими служилых людей, а с ними купеческого сына Сехамбета и других пленников. Казакам было на руку такое предложение. Число их со дня на день уменьшалось от болезней. Стенька согласился на предложение Львова, но купеческого сына отдавал не иначе, как за выкуп в пять тысяч рублей. Львов привел Стеньку к присяге и поплыл к Астрахани, а за ним плыл туда и Стенька со своею ватагою. Стенька отдал князю Львову купеческого сына за выкуп, который князь должен был выдать ему из приказной палаты. Сам он, прибывши в город с главными казаками, положил в приказной палате свой бунчук в знак покорности. Казаки отдали пять медных и шестнадцать железных пушек и несколько человек пленных персиян, а суда свои обещались отдать по окончании плавания по Волге. Воеводы поспорили со Стенькой, домогались отдачи всех пушек и пленных, удержанных казаками, но Стенька поднес воеводам поминки из дорогих персидских тканей, и они не перечили ему больше. Напрасно родственники и знакомые пленных персиян обратились к астраханским властям с просьбою о возвращении своих земляков, родных и имуществ. Воеводы отказали персиянам под разными благовидными предлогами: сами они подружились со Стенькой, ели, пили, прохлаждались с ним; то они приходили к нему, то он к ним. Казаки провели под Астраханью десять дней и каждый день ходили по городу, щеголяя перед пестрым астраханским населением шелковыми и бархатными одеждами, жемчугом и драгоценными камнями. Они величали своего атамана «батюшкой» и не только снимали перед ним шапки, но кланялись ему в землю. Расхаживая между народом, Стенька со всеми говорил ласково и приветливо, щедро сыпал золото и серебро, помогал нуждающимся и тем заранее приобрел себе расположение астраханской черни. На берегу Волги между казаками и астраханцами завязалась торговля, очень выгодная для астраханцев. Однажды атаман кутил со своими товарищами на своем богато украшенном струге. Возле Стеньки сидела его любовница, пленная персидская княжна. Великолепное платье, вышитое золотом и серебром, жемчуг и драгоценные камни более придавали блеску ее ослепительной красоте. Поговаривали, что она уже начинала приобретать силу над суровым сердцем атамана. Стенька тогда сильно выпил и пришел в ярость, как это с ним часто бывало. Вдруг он вскакивает со своего места, быстро подходит к краю струга и говорит: «Ах ты, Волга-матушка, река великая! Много ты дала мне злата и серебра и всего доброго; как отец и мать славою и честью меня наделила, а я тебя еще ничем не поблагодарил; на ж тебе, возьми!» Он схватил княжну одной рукой за горло, другой за ноги и бросил в волны. Этот варварский поступок не был только пьяным порывом буйной головы. Стенька, как видно, завел у себя запорожский обычай — считать сношения казака с женщиною поступком, достойным смерти. Его увлечение красивой персиянкой естественно должно было возбудить негодование и ропот тех, которым Стенька не дозволял того, что дозволял себе, и, быть может, желая показать, что не в состоянии привязаться к женщине, он пожертвовал красивой персиянкою своему влиянию на товарищей. [113] Из Астрахани Стенька с товарищами отправился на Дон, 4 сентября, на речных стругах, данных воеводами вместо морских, и на десяти морских, которые Стенька удержал за собою, вопреки обещанию отдать их. По дороге к Царицыну, к Стеньке опять пристало несколько служилых беглых людей. Жилец Плохово, сопровождавший казаков из Астрахани, советовал Стеньке не принимать их; но Стенька отделался своей обычной фразой, что «никого не насилует», и добавил, что у них, казаков, никогда не водилось, чтобы беглых выдавать. Под Царицыным к Стеньке пришла толпа донских казаков с разными жалобами на притеснения воеводы Унковского. Взбешенный Стенька побежал в город к воеводе в приказную избу с угрозами и требовал, чтобы воевода вознаградил обиженных казаков. Унковский заплатил все, чего требовал Стенька. «Смотри же ты, воевода, — сказал тогда Стенька, — если услышу я, что ты будешь обирать и притеснять казаков, когда они приедут сюда за солью, начнешь отнимать у них лошадей и ружья, да с подвод деньги брать, — я тебя живого не оставлю!» Воевода выслушал это нравоучение молча. Затем Стеньке донесли, что Унковский, ожидая его прибытия, приказал на кружечном дворе продавать вино вдвое дороже из боязни, чтоб казаки не перепились и не стали буйствовать. Стенька с казаками опять прибежал на воеводский двор. Воевода, чуя беду, заперся в приказной избе. «Выбивайте бревном дверь!» — кричал Стенька. Унковский скрылся было в задней избе, но когда начали и туда ломиться казаки, он выскочил в окно. Стенька всюду искал его, бегал даже в церковь, кричал: «Зарежу!», но не мог отыскать Унковского. Тогда Стенька с досады велел выпустить из тюрьмы колодников, а казаки хвалились, что пустят «красного петуха» и перебьют всех приказных и начальных людей. Однако на этот раз они только попугали. Из Царицына Стенька пробрался на Дон, основался на острове, устроил городок Кагальник и обнес земляным валом. Сюда стала стекаться к нему голытьба с Хопра, Волги и Украины; вскоре число его людей дошло до 2700 человек. Стенька щедро наделял всех имуществом, а сам жил, как и все, в земляной избе, показывая этим, что не на одних словах проповедует равенство. Жена Стеньки и брат его Фролка, находившиеся в Черкасске, тайно бежали оттуда в Кагальник. Московское правительство было недовольно Прозоровским за то, что он выпустил из рук Стеньку Разина; хотя ему прежде и послана была милостивая грамота о казаках, но это делалось для вида: Прозоровский должен был сам догадаться и принять более крепкие меры к предупреждению дальнейшего «воровства». Из Москвы послан был жилец Евдокимов с царскою грамотою к донским казакам, а на самом деле, чтобы узнать, что затевается у казаков Разина. Донской атаман Корнило Яковлев собрал круг и прочел милостивую царскую грамоту. Казаки поблагодарили и решили послать с ответом к великому государю свою станицу. Но на другой же день в Черкасск явился Стенька со своею ватагою и начал кричать, что московские бояре подстрекают царя нарушать казацкие вольности, собрал свой особый круг из преданных себе казаков и велел привести к себе Евдокимова. «Зачем ты приехал сюда?» — спросил Стенька. Евдокимов отвечал: «Приехал с царскою милостивою грамотою!» «Не с грамотою ты приехал, а лазутчиком за мною подсматривать и про нас узнавать», — закричал Стенька и ударил Евдокимова, а за ним казаки принялись отмеривать ему удары. «В воду, в воду его! посадить в воду!» — кричал Стенька. Избитого Евдокимова бросили в воду, а товарищей его посадили под стражу. Последние были потом тайно освобождены Яковлевым. После этого смелого поступка Стеньки донские казаки толпами стали переходить к нему. Он громко объявлял, что пора идти на бояр, и созывал молодцев на Волгу. Зная его щедрость, некоторые обратились к нему с просьбою восстановить храмы, незадолго перед тем сгоревшие в Черкасске. «На что церкви? К чему попы? — сказал им на это Стенька. — Венчать что ли? Да не все ли равно: станьте в паре под деревом, да пропляшите вокруг, вот и повенчались». (Вероятно, Стенька взял это из древней народной песни, где говорится о подобном венчании вокруг ракитова куста.) В мае Стенька собрался в поход и направился прямо к Царицыну. По дороге к нему пристал известный вор Васька Ус. Четыре года перед тем прославился он тем, что с шайкою беглых крестьян разорял помещиков и вотчинников по воронежским и тульским украинным местам. Стенька сделал его своим есаулом. В Царицыне уже все было готово к приходу Стеньки. Он заранее расположил к себе жителей, распустив через своих посланцев слух, будто к ним идет царское войско с тем, чтобы погубить их, а он, Стенька, станет оборонять их. Часть войска Стеньки подъехала на судах; другая половина подошла сухим путем и окружила город конницею и пехотою. Сменивший Унковского царицынский воевода Тургенев запер городские ворота и приготовился к защите. Но царицынцы впустили казаков в город. Тургенев заперся в башне с племянником, боярскими людьми, десятью стрельцами и тремя царицынцами. Стенька был принят с почетом некоторыми духовными, царицынцы устроили ему попойку. Покутивши с ними, Стенька принялся добывать башню, где засел воевода. Бывшие с Тургеневым люди погибли в свалке, а сам Тургенев был взят живьем. Его повели на веревке к Волге, кололи, ругались над ним, а потом бросили в воду. Тут донесли Стеньке, что сверху плывут московские стрельцы, посланные на защиту низовых городов. Стенька вышел из города со своими казаками и застиг московский отряд в семи верстах от Царицына. Московские стрельцы, не зная, что делается в Царицыне, спешили к городу на судах; но их приняли в два огня: с города били из пушек, а с берега палили на них казаки. До пятисот человек погибло; триста сдались Стеньке. Начальников утопили, а простых стрельцов Стенька обласкал и посадил на свои суда гребцами. Стенька провел в Царицыне около месяца и ввел там казацкое устройство: он разделил жителей на десятки и сотни и вместо воеводы назначил городового атамана. Отсюда рассылал он во все стороны своих людей с возмутительными письмами к простому народу, а казаки его пограбили несколько судов на Волге и взяли Камышин. Весть о неожиданном взятии Царицына произвела в Астрахани сильный переполох. Воеводы наскоро снарядили до сорока судов, снабдили пушками, посадили на них около трех тысяч человек и отправили против Стеньки под начальством князя Семена Ивановича Львова. Стенька тотчас же узнал, что из Астрахани послана на него военная сила. Он собрал круг и, по приговору круга, оставил в Царицыне по человеку с десятка для охраны города, а сам с остальною силою, состоявшею из восьми или десяти тысяч человек, двинулся к Астрахани. Часть казаков с самим Стенькою плыла по Волге навстречу Львову; отряд конницы, под начальством Васьки Уса и Еремеева, шел по берегу. Под Черным Яром увидали они суда Львова. В войске последнего находилось несколько посланцев Стеньки. Они нашептывали стрельцам, что Стенька идет за народ и что если они передадутся ему, то учинят добро и себе и всему народу, и так успели настроить простых служилых, что как только подошел Стенька, так они приветствовали его в один голос. «Здравствуй, наш батюшка, смиритель всех наших лиходеев!» Начальников связали и выдали казакам. «Теперь, — сказал Стенька служилым, — мстите вашим мучителям, что хуже татар и турок держали вас в неволе: я пришел даровать вам льготы и свободу! Вы мне братья и дети, и будете вы так же богаты, как я, если останетесь мне верны и храбры!» Стрелецких голов, сотников и дворян, по обычаю, перебили. Львов оставлен в живых. Стенька стал наводить справки: как примут его в Астрахани. Ему отвечали, что там все свои люди и сдадут город, как только он придет туда. В Астрахани уже ждали прихода Разина. Воевода Прозоровский и митрополит Иосиф сознавали опасность своего положения. В Астрахани не было недостатка в оружии и запасах, но нельзя было рассчитывать на верность стрельцов и жителей. Еще могла бы спасти их помощь из Москвы, но послать туда гонца с вестью не предвиделось никакой возможности: по Волге шли струги Стеньки; в степи резались между собою калмыки… Разные предзнаменования еще более усиливали их тревогу: тряслась земля; шли проливные дожди с градом: на небе радужными цветами играли три столпа… 18 июня услыхали в Астрахани, что Стенька уже недалеко. Митрополит с духовенством устроил вокруг города крестный ход. Впереди несли икону Божьей Матери; у каждых ворот совершалось молебствие. Воевода с городовым приказчиком обошел все городские стены, осмотрел орудия, расставил стрельцов, пушкарей, затинщиков и воротников. Чтобы прекратить всякое сообщение, все ворота завалили кирпичом. Приготовлены были кучи камней и кипяток. 21 июня под вечер вдруг зазвонили колокола на астраханских башнях. Тревога была не напрасная. Стенька и его казаки с лестницами шли на приступ Астрахани. Воевода выехал со двора с братом своим. Затрубили в трубы на сигнал к сражению. Воевода со стрелецкими головами, дворянами, детьми боярскими и подьячими направился к Вознесенским воротам, так как казаки показывали вид, что хотят оттуда сделать приступ: но на самом деле Стенька, пользуясь наступавшею темнотою, велел подставлять лестницы в другом месте, где осажденные сами подавали казакам руки и пересаживали через стены. Воевода тогда заметил свою оплошность, как услышал пять выстрелов: то был роковой сигнал на сдачу города. Чернь и бедняки бросились на детей боярских, дворян и людей боярских. Кто-то ударил воеводу копьем в живот. Он упал с лошади; один старый холоп снес его в соборную церковь и положил на ковер. Брат воеводы был убит наповал. Стрельцы изменили вместе с астраханскими посадскими. Фрол Дура, пятидесятник конных стрельцов, последовал за раненым Прозоровским в церковь и стал в дверях с обнаженным ножом, решившись не иначе пустить казаков в храм, как через свое мертвое тело. Начали сбегаться в церковь все, кому грозила беда от рабов, подначальных и бедняков. Спешили туда женщины с детьми. Прибежал и митрополит. Он был в большой дружбе с воеводою. С плачем припадал старик к груди раненого, утешал, исповедывал и причастил. Двери храма были заперты железной решеткой. Занималась заря. Казаки с двух сторон входили а город. Толпа их бросилась на соборную паперть. Фрол Дура был изрублен на куски: казаки изломали решетку и ворвались в церковь. Прозоровского вынесли и положили под «раскатом»; затем стали хватать всех бывших в церкви, вязали назад руки и сажали рядом под стенами колокольни в ожидании суда Стеньки. В восемь часов явился Стенька на суд. Он начал с Прозоровского, приподнял его за руку и вывел на раскат. Все видели, как Стенька сказал что-то воеводе на ухо, а тот отрицательно покачал головой; вслед за тем Стенька столкнул воеводу с раската головой вниз. Дошла очередь и до связанных, которых было около четыреста пятидесяти человек. Всех приказал перебить Стенька. Чернь исполнила приговор атамана; по его приказанию, тела были свезены в Троицкий монастырь и погребены в одной общей могиле. Тут было и тело Прозоровского. Вслед за этой расправой Стенька, не терпевший ничего писанного, приказал вытащить из приказной палаты все бумаги и сжечь на площади. «Вот, — говорил он, — я сожгу так все дела наверху у государя!» Имущество убитых было подуванено между казаками и приставшими к ним стрельцами и астраханскими жителями. Ограблены были церкви и торговые дворы: товар также делили. Астрахань была обращена в казачество. Стенька пробыл в этом городе три недели и почти каждый день бывал пьян. Он обрекал на мучения и смерть всякого, кто имел несчастье не угодить народу. Тех резали, тех топили, иным рубили руки и ноги, пускали ползать и истекать кровью. Жены казачьи и посадские неистовствовали над вдовами дворян [114] , детей боярских и приказных. Тех, кто выказывал сострадание к жертвам, заколачивали до смерти. Астраханцы в подражание Стеньке стали в постные дни есть мясо и молоко; кто не хотел, того принуждали силою. Перед уходом из Астрахани, Стенька потребовал к себе двух сыновей князя Прозоровского, которые скрывались с матерью в палатах митрополита, и приказал повесить за ноги. Потом — снявши старшего, Стенька велел сбросить со стены, а младшего, восьмилетнего, чуть живого, высечь розгами и возвратить матери. Оставивши в Астрахани атаманом Ваську Уса, Стенька выступил из Астрахани, с войском в десять тысяч человек, и поплыл вверх по Волге на двухстах судах; по берегу шла конница. После Царицына первым городом на пути был Саратов, за ним Самара. Стенька взял оба города один за другим, повесил тамошних воевод, перебил дворян и приказных людей. В обоих городах было введено казацкое устройство. Между тем посланцы Стеньки разошлись по всему Московскому государству до отдаленных берегов Белого моря, пробирались и в самую столицу, распространяли в народе «прелестные» письма Стеньки, в которых он извещал, что идет истреблять бояр, дворян и приказных людей, искоренять всякое чиноначалие и власть, установить казачество и учинить так, чтобы всяк всякому был равен. «Я не хочу быть царем, — говорил и писал Стенька, — хочу жить с вами как брат». Он знал, что крепко насолили народу бояре, дворяне и приказные люди, и удачно направлял свои удары; но знал он также, что крепко в народе уважение к царской особе, и решился прикрыться личиной этого уважения. Он распустил слух, будто с ним находится царевич Алексей [115] и низверженный патриарх Никон. Посланцы Стеньки толковали народу, что царевич убежал от суровости отца и злобы бояр, и Стенька идет возводить его на престол, а царевич обещает льготы и волю. Они ополчали православных за гонимого патриарха и в то же время разжигали вражду старообрядцев против новшеств, введенных этим патриархом; инородцев возбуждали против русских, язычников и магометан на христиан и обратно, рабов на господ, служилых против начальников… Все партии, все верования, все страсти затрагивал Стенька, лишь бы произвести смуту и беспорядок и свергнуть ненавистный ему порядок; что будет после, куда идти — над этим вряд ли задумывался Стенька… Стенька сносился с крымским ханом и пытался призвать на Русь его орды; он отправил даже, как говорят, посольство к персидскому шаху, но в этом потерпел неудачу. Из Самары Стенька направился к Симбирску и прибыл туда 5 сентября. Жители тотчас впустили его в посад, где находился острог, но взять самый город или кремль было дело нелегкое, так как он был хорошо укреплен; его защищал тогда довольно значительный гарнизон под начальством боярина Ивана Милославского. Около месяца пробыл тут Стенька и не мог взять города, несмотря на то, что к нему ежедневно прибывали новые толпы. Положение осажденных становилось все затруднительнее. Еще немного — и город, вероятно, сдался бы ворам, если бы к нему вовремя не подоспела на выручку помощь: из Казани шел по сухопутью князь Юрий Борятинский с войском. Заслышав о его приближении, Стенька вышел к нему навстречу. Произошла жаркая схватка. Нестройные воровские шайки не могли сладить с войском Борятинского, где были солдаты, обученные по-европейски. Долее других держались донцы. Стенька дрался отчаянно; его хватили по голове саблею и прострелили ногу. Наконец, видя, что держаться долее нельзя, он отcтупил. Ночь прекратила бойню, продолжавшуюся целый день. 3 октября Борятинский подошел к кремлю и высвободил Милославского из осады. Казаки пошли на приступ, пытались было зажечь кремль, и — опять неудача. Стенька, видя, что не одолеть ему врага, бежал тайно ночью со своими донцами и покинул остальных своих сообщников на произвол судьбы. Утром оставленные под Симбирском мятежники увидели, что казаки их покинули, и сами бросились к Волге, чтобы захватить оставшиеся суда и убежать на них. Но Борятинский послал на воров ратных людей: припертые к Волге и поражаемые выстрелами, они падали в воду. Более шестисот человек было взято в плен. Их казнили. Весь окрестный берег был покрыт рядом виселиц. Жители подгородных слобод, приставшие к Стеньке, являлись к воеводам с повинною. Победа эта была до чрезвычайности важна. Если бы успех был на стороне Стеньки, то мятеж принял бы, вероятно, ужасающие размеры. Уже все пространство между Окою и Волгою на юг до саратовских степей и на запад до Рязани и Воронежа было в огне. Возмутители бродили шайками и поднимали народ; в некоторых местах они сами обращали в пепел селения, а потом возбуждали к мятежу лишенных крова и имущества. Мужики помещичьи и вотчинные, монастырские, дворцовые и тяглые стали умерщвлять своих господ, приказчиков и начальных людей, выказывая при этом замечательную изобретательность в жестокостях, как всегда бывает при народных восстаниях. Имя батюшки Степана Тимофеевича неслось все далее и далее: уже в самой Москве начали поговаривать, что Стенька вовсе не вор. На север от Симбирска, по всему протяжению нагорной стороны, поднялись язычники, инородцы, мордва, чуваши, черемисы, сами не зная, кажется, за что бунтуют. В Алатырском уезде собралось мятежное ополчение из пятнадцати тысяч человек. Вслед за тем началось волнение в богатом и большом селе Лыскове и охватило нижегородскую землю. Шайки мятежников овладели монастырем Макария Желтоводского, осаждали Нижний, но были рассеяны. Восстание разлилось по всей полосе, занимающей нынешние губернии: Симбирскую, Пензенскую и Тамбовскую. Поднялись Темниковский, Кадомский и Тамбовский уезды. Темниковские крестьяне, под предводительством какого-то попа Саввы, грабили господские дома, чинили поругание над женщинами. Вместе с ними ходила старица (монахиня) Алена, переодетая в мужское платье. Ее считали ведьмой; она носила с собой заговорные письма и коренья и посредством их приобретала победу. Шайка эта была рассеяна князем Долгоруким, и старица Алена сожжена в срубе. Города Корсунь, Саранск, оба Ломова: Верхний и Нижний, Пенза попались в руки мятежников; везде убивали воевод и приказных людей, сжигали бумаги, устраивали казачество, провозглашали всем равную свободу. Простой народ большей частью приставал к мятежникам. Но везде торжество их было не долговременное. Отряды ратных людей разбивали нестройные толпы; восставшие поселяне покорялись, обыкновенно уверяли, что пристали к мятежу по неволе, и выдавали зачинщиков и предводителей. Круто распоряжались московские воеводы с более виновными мятежниками: одних вешали, других сажали на кол, некоторых драли крючьями, засекали до смерти на страх прочим… менее виновных воеводы били кнутом, и всех приводили к присяге, а магометан и язычников к шерти. По свидетельству современника, главное место казней было в Арзамасе — главной стоянке князя Долгорукова. [116] В то самое время, когда волновалась восточная половина Московского государства, брат Стеньки, Фролка, поплыл вверх по Дону и напал на Коротояк, но был разбит Ромодановским. Восстание отозвалось и в слободских полках, населенных малороссиянами: в Острогожске, потом в Чугуеве, но было укрощено самими же слобожанами, не приставшими к мятежникам. На севере за Волгой восстание вспыхнуло в Галицком уезде под начальством воровского казака Ильюшки, но было скоро усмирено. И в других местах русской земли народ готов был откликнуться на призыв Стеньки. Ожидали только дальнейших успехов предводителя, обещавшего всем русским людям казацкую волю. «Разнесется весть, — говорит современник, — что воры государевых людей побили, и люди этому радуются; а скажут, что ратные государевы люди воров побили, — станут люди унылы и печалятся о погибели воров». Рассказывают, что в эту ужасную зиму царские воеводы без жалости сжигали села и деревни, укрощая возмущение, и что вообще погибло тогда до ста тысяч народу. Чтобы подействовать на возбужденные умы народа религиозным страхом, по царскому повелению, патриарх Иосиф с освященным собором, на первой неделе поста, предал анафеме вора и богоотступника и обругателя святой церкви Стеньку Разина со всеми его единомышленниками. После симбирского поражения, Стенька убежал на Дон и делал приготовления к новому походу, но атаман Корнило Яковлев настроил против него донцов. Неудача лишила Стеньку прежнего обаяния на Дону. Напрасно старался Стенька варварскими казнями своих противников, попадавшихся ему в руки, навести страх и заставить себе снова повиноваться; напрасно приступал он к Черкасску и хотел взять его. Он удалился в свой городок Кагальник, не унывал и все еще скликал народ к себе, но донцы весною напали на него и взяли его в плен вместе с его братом, Фролкой. Кагальник был разорен. Неизвестны подробности взятия Стеньки, но современные иностранцы и малороссийская летопись говорят, что он был взят обманом. Обоих братьев привезли сначала в Черкасск, где Стеньку содержали в церковном притворе на цепи, в надежде, что сила святыни уничтожит его волшебство и ему не удастся бежать. В конце апреля их обоих повезли в Москву. Сам Корнило Яковлев провожал их. Фролка был от природы тихого нрава и затосковал: «Вот, брат, это ты виною нашим бедам!» — говорил он с огорчением. «Никакой беды нет! — отвечал Стенька. — Нас примут почестно; самые большие господа выйдут навстречу посмотреть на нас!» 4 июня прошла по Москве весть, что казаки везут Стеньку. Народ высыпал за город смотреть на человека, одно имя которого многих приводило в трепет. За несколько верст от Москвы поезд остановился. С Разина сняли его богатое платье и одели в лохмотья. Из Москвы привезли большую телегу с виселицей. Стеньку поставили на телегу и привязали цепью за шею к перекладине виселицы, а руки и ноги прикрепили цепями к телеге. За телегой должен был бежать Фролка, привязанный цепью за шею к краю телеги. Так въехал в столицу Московского государства атаман воровских казаков. Он следовал с равнодушным видом и опустив глаза. Одни смотрели на него с ненавистью; другие — с состраданием и сочувствием. Братьев привезли в земский приказ, и тотчас начался допрос. Стенька молчал. Его повели к пытке. Первая пытка была кнут — толстая ременная полоса, толщиной в палец и в пять локтей длиной. Ему связали назад руки и поднимали вверх, потом связывали ремнем ноги; палач садился на ремень и вытягивал тело так, что руки выходили из суставов, а другой палач бил по спине кнутом. Стенька получил таких ударов около сотни, но не испустил ни одного стона. Все, стоявшие тут, дивились. Его положили на горящие уголья. Стенька молчал. По его избитому, обожженному телу начали водить раскаленным железом; и тут молчал Стенька. Ему дали отдохнуть и принялись за Фролку. Фролка начал кричать и вопить от боли. «Экая ты баба! — сказал Стенька. — Вспомни наше прежнее житье; мы проживали со славой, повелевали тысячами людей; надобно же теперь переносить бодро несчастье. Разве это больно? Словно баба иглою уколола!» Стеньке стали брить макушку. «Вот как! — сказал он. — Мы слыхали, что ученых людей в попы постригают; мы же с тобой, брат, простаки, а нас постригли!» Ему начали лить на темя по капле холодную воду. Это было такое адское мучение, которого никто не мог вынести. Стенька его вытерпел. Все тело его представляло безобразную окровавленную, опухшую массу. С досады, что его ничто не пронимает, стали Стеньку еще бить палками по ногам. Стенька молчал. 6 июня 1670 года вывели Стеньку на лобное место вместе с братом Фролкою. Собралось множество народа. Прочитали длинный приговор, где излагались все преступления осужденных. Стенька слушал спокойно. Палач взял его под руки. Стенька обратился к церкви, перекрестился, поклонился на все четыре стороны и сказал: «Простите!» Его положили между двух досок. Палач отрубил ему сперва правую руку по локоть, потом левую ногу по колено. Стенька не показал даже знака, что чувствует боль. Между тем Фролка, в виду мучений брата, которые ожидали его самого, растерялся и закричал: «Я знаю дело и слово государево!» «Молчи, собака!» — сказал Стенька. Это были последние слова Стеньки. Палач отрубил ему голову. Его туловище рассекли на части и воткнули на копья; воткнули также на кол и голову; внутренности бросили собакам. Казнь Фролки была отсрочена, потому что он объявил о каком-то кладе, которого, однако, не нашли. Фролку оставили в вечном тюремном заключении. В Астрахани несколько времени держались приверженцы казненного Стеньки. Сначала атаманом там был Васька Ус. Астраханский митрополит Иосиф уговаривал жителей принести повинную и до того раздражил казаков, что его подвергли пытке огнем и потом 11 мая сбросили с раската. Васька Ус не долго жил после него. Атаманом по смерти Васьки сделался Федька Шелудяк. В Астрахань прибежали с Дону остатки Стенькиной шайки под начальством Алешки Каторжного. Силы мятежников увеличились. Федька попытался еще раз двинуться вверх по Волге к Симбирску, но после двух неудачных приступов был разбит и бежал обратно в Астрахань. Вслед за тем прибыл к Астрахани с войском посланный от царя боярин Милославский и старался склонить астраханцев к покорности убеждениями, обещая царское милосердие виновным. Федька долго упрямился; но в Астрахани истощились съестные запасы, сделался голод; он наконец должен был, по требованию астраханцев, согласиться на сдачу, выговоривши от боярина полное и всеобщее прощение. 27 ноября 1670 года вошел боярин в город и поставил в соборной церкви икону Богородицы, называемой «Живоносный Источник в чудесех», на память о совершившемся событии «грядущим родам». Никто не был казнен, не было никакого сыска. Самые важные преступники, и в числе их Федька Шелудяк, жили на свободе; но за такую милость награбленные богатства переходили в руки боярина и его подначальных, служилых и приказных людей. Милосердие, дарованное боярином Милославским, было дано от имени царя, предоставившего боярину это право: сначала правительство и не действовало вопреки ему; оно дозволяло боярину отпускать в разные места покаявшихся мятежников. Некоторых боярин брал себе во двор в услужение. Вдруг, летом 1671 года, приехал в Астрахань князь Яков Одоевский для сыска и расправы. Начались допросы, пытки и казни. Федька Шелудяк, Алешка Грузинов — убийца астраханского митрополита, и другие задорнейшие мятежники были повешены. Остальные отправлены на службу в верховые города. Так окончилась кровавая драма, имевшая значение попытки ниспровергнуть правление бояр и приказных людей, со всяким тяглом, с поборами и службами, и заменить старый порядок иным — казацким, вольным, для всех равным, выборным, общенародным. Попытка эта была задушена в пору; дух мятежа не успел еще охватить большей части Московского государства; нестройные толпы поселян и посадских не в состоянии были выдерживать борьбу с войском, уже отчасти знакомым с европейским военным обучением. Известно, что правильно обученное войско, составляющее притом отдельное от народа сословное тело, везде было лучшей опорой властей против народных волнений. Если, при сильном распространении духа восстания, и оно может, наконец, проникнуться тем же духом, то прежде чем дойдет до этого, оно, — имея возможность осилить первые попытки облечь замыслы в дело, — способствует бессилию самих замыслов. Так было и при Стеньке. Быть может, мятеж не был бы так скоро задушен, если бы Стенька явился под Симбирском победителем: и Русь испытала бы тяжелые потрясения, хотя, конечно, все-таки возвратилась бы к старому порядку. Малороссия служит наглядным образчиком того, к чему могло привести стремление распространить на весь народ казацкое устройство, составлявшее идеал восстания Стеньки. Глава 8 Сибирские землеискатели XVII века В продолжение царствования двух первых Романовых, русские подчинили себе почти все пространство северо-восточной Азии. С необыкновенно малыми военными силами и с ничтожными затратами от государства, это дело было совершено вольными удальцами, носившими вообще название казаков. По мере движения русских к востоку, правительство строило остроги, которые, смотря по удобству сбора ясака с окрестных жителей и при увеличении русского населения, переименовывались в города, а в городах назначались воеводы. Воеводы из своих городов отправляли охотников казаков «проведывать новыя землицы» и подчинять их царской власти. Как скоро казакам удавалось открыть такую новую землицу, воевода приказывал строить в ней острог и посылал туда служилых людей с боевыми и со съестными запасами, под начальством казачьих пятидесятников. Сибирские туземцы не имели огнестрельного оружия, жили вразбивку, и потому не могли противостоять казакам. Воеводы и подведомственные им начальники острогов имели приказание приглашать к себе туземных князьков, ласкать их, поить вином, которое чрезвычайно нравилось сибирским туземцам, и давать подарки разными безделицами, особенно металлическими вещами, чтобы заохотить их вступать в подданство царю и платить ясак, состоявший в мехах. Для ручательства в своей верности, туземные князья, подчиняясь царю, оставляли русским заложников или аманатов, своих братьев и детей, а иногда и сами оставались заложниками. Тех, которые сопротивлялись, принуждали к покорности силою. Покоряясь по необходимости, сибирские туземцы обыкновенно при первой же возможности бунтовали, не хотели платить ясака и часто нападали на русские остроги, иногда даже задавали немалый страх русским, но вообще не могли сладить с ними и прогнать их. Правительство постоянно напоминало воеводам, чтобы они не делали никаких насилий над туземцами, не брали с них лишнего, не обращали их против воли в христианство. Но эти увещания мало приводились в исполнение, и русские постоянно раздражали туземцев своим жестоким обращением. Беспрестанные, однообразные стычки с инородцами наполняют всю историю Сибири. С начала царствования Михаила русские построили Енисейск, и с этого времени усилилось и шло неустанно движение к востоку и югу Сибири. Русские вступили тогда в борьбу с тунгусами. Мало-помалу тунгусские князья, видя невозможность устоять, покорялись одни за другими, сами приходили в Енисейск и приносили соболей. В 1621 году воевода Дубенский основал Красноярск и утвердился там с тремястами человек. Туземные жители, качские татары, при помощи киргизов сопротивлялись, осаждали Красноярск, но были разбиты и обязались платить ясак. В 1629 году Дубенский выслал казаков на реку Кан; они покорили и подчинили платежу ясака камашей, один из древних народов Сибири, положили основание городу Канску. Потом — покорен был народ тубинцы. До какой степени было легко справляться с ними, показывает то, что высланный из Енисейска атаман Галкин с сорока человеками мог принудить их к повиновению. Между тем, в том же 1629 году, высланный из Енисейска сотник Бекетов проплыл по реке Тунгуске и Илиму и дошел до бурятов, а по следам его Хрипунов на берегах Ангары первый имел с бурятами стычку. Тогда распространились слухи о многочисленности, богатстве и силе народа бурятского, которого русские называли «братским». В 1631 году атаман Порфирьев построил Братский острог на Ангаре в земле бурятов, и с тех пор начались попытки подчинить этот народ, не поддававшийся русским более десяти лет. Проникши на реку Илим (впадающую в Ангару), где построен был Илимский острог, русские двинулись на Лену. Атаман Галкин, по следам высланных им еще прежде казаков, переправился волоком от реки Илима до реки Муки, впадающей в Куту, и достиг Лены. За ним — Бекетов в 1632 году отправился вниз по Лене и заложил Якутский отрог (нынешний город Якутск). Там встретился он с якутами, которые сначала приняли было дружелюбно русских и вступили с ними в торговлю. Русские проникли на берега Вилюя (впадающего в Лену) и подчинили тамошних тунгусов. Преемник Бекетова в Якутске, атаман Галкин, стал посылать по окрестностям партии для подчинения якутов. Это до такой степени возмутило последних, что они поднялись и пытались взять или зажечь Якутск, но не сумели и, не желая ни за что покоряться русским, собрались все бежать из своей земли. Галкину удалось едва удержать из них половину. В 1635 году выше Якутска поставлен был на Лене Олекминск. В Енисейск доходили темные слухи о существовании большого озера Ламы (Байкала), края богатого, где есть серебряная и золотая руда. Но русские не знали, в какой стороне искать его; думали, что Лама изливается в море. В 1636 году отправлена была экспедиция из Енисейска для отыскания этого озера. Дело было поручено какому-то Елисею Юрьеву, который, взявши в Олекминске служилого, Прошку Лазаря, с десятью человеками, да сорок промышленных охотников, отправился вниз по Лене, выплыл в Ледовитое море, завернул налево в устье реки Оленки и остался там зимовать. Весною он прошел сухопутьем до Лены при устье реки Молоди. Удальцы сделали два коча (лодки) и снова отправились вниз по Лене, поплыли на восток по морю и через пять суток достигли реки Яны, плыли в продолжение трех недель по Яне и брали ясак с жителей. Прозимовавши в этих местах, они весною построили четыре коча и поплыли вниз по реке Яне до ее устья. Елисей Юрьев остался там и положил основание Устьянску, а пятерых человек отправил в Енисейск с ясаком. Подобные подвиги изумительны, если принять во внимание крайнюю суровость климата, перемены ветра при плавании, необходимость строить кочи, проходить сухопутьем по неизвестным странам и таскать на себе тяжести, зимовать в дикой пустыне, при морозе не менее сорока градусов, при недостатке средств и с малым числом людей, среди диких неизвестных племен. В 1638 году из Якутского острога для приискания «новых землиц» отправился на восток служилый человек Постник Иванов с тридцатью удальцами и лошадьми. Они достигли реки Янги, где нашли тунгусское племя, называемое ламутами. Несмотря на то, что это племя не хотело платить ясака, Постник двинулся вниз по Янге, набрал шесть сороков соболей и отправил в Якутск, а сам остался зимовать. Весною неустрашимый Постник Иванов перешел через горы среди враждебных ламутов, достиг Индигирки и проник в землю юкагиров, где захватил одного туземца. Оставивши шестнадцать человек в юкагирской земле и трех человек для сбора ясака, Постник Иванов с пятнадцатью товарищами вернулся в Якутский острог и доносил, что надобно обратить внимание на землю юкагиров, что она богата зверьми и рыбою, и притом он видел у юкагиров серебро, но не мог узнать: откуда они его получали, потому что не понимает юкагирского языка. Из Якутска опять отправили на Индигирку Постника для сбора ясака, и с тех пор русские начали брать ясак с юкагиров. Из Якутска же стали затем посылать партии служилых людей в разные стороны, с тем, чтобы навести справки о землях и реках: откуда они вытекают и куда впадают? как там люди живут? чем питаются? есть ли у них в стране зверь и рыба? как они управляются, как воюют?.. На продовольствие этим служилым полагалось на год по две четверти с осьминой ржаной муки и по осьмине круп на человека. Они должны были стараться захватить в свои руки важных людей из туземцев и стращать местных жителей тем, что царь прислал на Лену большое войско с огнестрельным оружием, и если они не покорятся, то им будет дурно. Вместе с тем приказано было давать им разные побрякушки, но отнюдь не показывать огнестрельного оружия, чтобы оно наводило на них страх неизвестностью. Бывали нередко случаи, когда посланные партии ссорились между собою и доходили даже до драк. Появление русских служилых на Лене тотчас повлекло туда промышленников, и правительство устроило на Ленском волоке (в пункте перехода с енисейской системы на ленскую) таможню. Там завелось поселение, и в 1639 году назначены на Лену воеводы: сначала они жили в Устькутске, потом в Якутске. В 1640 году воеводы стали накликать гулящих людей на Лену на пашню с разными льготами. Русские землеискатели проникли далеко на север и зашли уже к Индигирке, но на юг, ниже Устькутского острога и ниже Олекминска на Лене, страна им была неизвестна. Они называли ее вообще «Братскою землею» и узнавали о ней от тунгусов, которые представляли ее какою-то богатою, обетованною землею. От тунгусов доходили до них слухи о мугальской (монгольской) земле, о Китае и о множестве серебра в тех странах. Эти слухи о серебре были побудительными причинами движения русских к югу. В 1640 году ленский воевода послал партию служилых людей по реке Чае, и они привезли вымененный у тунгусов серебряный круг, который носили тунгусы на головах для украшения. В 1641 году отправился вниз по Лене казачий пятидесятник Мартын Васильев с казаками для прииска новых землиц и серебряной руды. Они дошли до устья Куленги, поставили острожок в десять печатных сажен длиною и в девять шириною, укрепили рвом, надолбами, и оттуда посылали к тунгусам собирать ясак. Через два года после того, в 1643 году, отправились на поиски пятидесятник Курбат и атаман Василий Колесников. Курбат с семьюдесятью четырьмя казаками, двинувшись к югу из Верхоленского острога, первый из русских дошел до Байкала, между тем как Колесников поставил острог на устье Осы, впадающей в Ангару. Жители берегов Ангары и ее притоков стали платить ясак государю. Колесников жестоко обращался с бурятами и противодействовал Курбату тем, что теснил тех бурят, которые уже обязались платить ясак в Верхоленский острог. Оставивши свой острожок, Колесников первый проник за Байкал до устья Селенги, но не утвердил там русской власти. Его жестокости произвели возмущение бурят; вслед за служилыми начали приходить русские охотники и поступали в пашенные крестьяне; теперь некоторые из этих новоприбылых заплатили жизнью. Возмущение было укрощено. Колесников пропал без вести. Почти одновременно, когда русские проникли за Байкал, совершены были две замечательные экспедиции на Восток. В 1643 году отправился приискивать новые землицы и расспрашивать про серебряную руду Василий Поярков: с ним было сто двенадцать человек служилых, пятнадцать охотников, два целовальника для оценки ясака, два кузнеца и два толмача. Все были с ружьями. Пороху взяли с собою восемь пудов шестнадцать фунтов; взяли и хлебные запасы в установленном количестве. 15 июля поплыли они вниз по Лене, через двое суток повернули в реку Алдан и, плывя по этой реке, в четыре недели достигли устья Учура; затем, следуя по Учуру, через десять дней вошли в реку Гоном и плыли по ней вверх пять недель с большим трудом, потому что им пришлось перейти двадцать два порога. Здесь захватила их зима: было начало сентября. Еще не кончилась продолжительная зима, а Пояркову надоело сидеть в устроенном им зимовье; он оставил сорок человек на месте и велел им весною переправиться на реку Зию, о которой имел сведения от туземцев; сам же с девяноста человеками пошел по льду по реке Нюемке, а потом переволокся в Зию. Здесь он поймал какого-то даурского князька и собрал вести о землях, которые ему предстояли на пути. Ему описали амурский край чрезвычайно богатым. Построивши острожок на Зии, Поярков послал сорок человек служилых для покорения двух туземных острожков, но предприятие не удалось. Туземцы сначала приняли русских, как гостей, но когда предводитель отряда Юрий Петров начал требовать покорности и домогался, чтобы его с людьми впустили в острог, туземцы напали на них и десятерых человек ранили. Посланцы поворотили назад, а между тем небольшое количество запасов их истощилось; они начали голодать; травы еще не было; они питались сосною, ели трупы туземцев, захваченных в плен; сорок человек погибло от голода. Впоследствии на Пояркова принесена была жалоба, что он не пустил воротившихся в свой острожок, рассердившись на них за то, что они ничего не сделали и воротились с пустыми руками, не давал им хлеба, сам указывал, что они могут есть мертвых туземцев, и говорил: «Не дороги служилые люди; вся цена десятнику десять денег, а рядовому два гроша…» Когда, наконец, прибыли к нему те, которых он оставил на Гономе, Поярков отправился по Зии, вошел в Шилку, где застал народ дючеров; он плыл по Амуру (называемому у него в донесении Шилкою) три недели до впадения в него реки Шунгалы (Сунгурсула), а потом шесть суток до реки Усури (которую он собственно называл Амуром). Затем четверо суток плыли они по Амуру все еще на земле дючеров, потом вступили в землю натков, через две недели вошли в землю гиляков и еще через две недели достигли Восточного океана. На устье Амура Поярков захватил трех гиляков, и они рассказали о разных улусах и народах приморского края. Народы эти были малочисленны, находились под властью князьков, у которых было вооруженной силы человек триста, двести, сто, а у иного и менее; не мудрено, что русские с огнестрельным оружием, наводившим ужас на туземцев, никогда не видавших его, могли плавать, брать в плен туземцев и собирать ясак в неведомой стране. Перезимовавши на устье Амура, Поярков с наступлением лета поплыл по морю и через двенадцать недель достиг устья реки Ульи. Здесь он остановился, поставил острожок, взял у туземцев заложников, собрал соболей и остался зимовать. Весною, оставивши двадцать человек в новопостроенном острожке, отважный землеискатель перешел волоком в течение двух недель до реки Маи; здесь он со своими людьми сделал судно и поплыл на нем по Мае, достиг Алдана, затем вступил в Лену и прибыл в Якутск 18 июня 1646 года с небольшим остатком служилых, но с захваченными в плен жителями далеких стран, которые он открыл для России. Другой подвиг этого рода было открытие Анадыра. В 1648 году, июня 20, служилый человек Семен Дежнев с двадцатью пятью служилыми и промышленными людьми отправился морем на приискание новых земель. Буря принесла их в Восточный океан и выбросила на берег ниже реки Анадыра. Землеискатели пошли оттуда по неведомой стране до реки Анадыра. Они очутились в краю диком и безлесном; хлебные запасы их истощились; настала зима; не из чего было построить хижины, и они копали себе в сугробах ямы и жили в них. Из двадцати пяти человек осталось в живых только двенадцать. Эти удальцы шли вверх по Анадыру, пришли на землю анаулов, бились с ними, и хотя сам Дежнев был ранен, но принудил их платить ясак; однако платить им было нечем, потому что в этом краю не было соболей. Зато русские нашли там иного рода добычу — моржовые зубы. Дежнев с товарищами устроил себе зимовье на Анадыре, а вслед за ним, по слухам, ходившим о реке Анадыре, отправилась другая партия через горы, под начальством Семена Моторы и Никиты Семенова, нашла Дежнева с товарищами и соединилась с ним. За ними пришла туда третья партия казачьего десятника Михаила Стадухина; но Дежнев и Мотора поссорились со Стадухиным за то, что он неприязненно относился к тем туземцам, которые уже заключили мирный договор с Дежневым. Дежнев несколько лет оставался на Анадыре, и с тех пор русские начали ездить туда сухопутьем для собирания моржовых костей. Стадухин же отправился сухопутьем на юг от Анадыра к реке Аклею, вошел на землю коряков, с которыми воевал, и добывал там лес для постройки судна с опасностью жизни. От коряков узнал он о существовании реки Изиги, где было много соболей, поделал с товарищами кочи и выплыл в море, по тут буря носила его три дня: одно судно погибло. После многих приключений, Стадухин достиг Изиги и поставил там острожок; русские схватили одного корякского князька и тем заставили коряков платить ясак мехами черных лисиц. Но малолюдность не дозволила Стадухину оставаться долго на Изиге. Он поплыл к реке Тавую, а отсюда на землю тунгусов, и здесь дела его пошли успешно. Русские грабили тунгусские юрты, брали аманатов и заставляли их платить ясак. Странствования Стадухина продолжались до 1658 года. Стадухину принадлежит честь открытия северной части Охотского моря. За ним другие партии начали ходить в землю коряков; собирали черных лисиц и моржовые кости, так называемый рыбий зуб. На берегах Восточного океана построены были остроги на устьях рек Ульи и Охоты, но тамошние туземцы, довольно многочисленные, не покорялись русскому владычеству, и хотя были укрощаемы, но продолжали снова возмущаться против русских. Русские землеискатели, вслед за Поярковым, стали вскоре отправляться партиями на Амур в землю дауров. Это были вольные охотники, избиравшие из своей среды начальников. Они подавали царю челобитные, получали разрешение от воевод и отправлялись искать новых земель. Так, в 1649 году отправился в даурскую землю Ларка Барабанщиков с товарищами, плавал по Амуру, измерял реку и собирал сведения о народах. Но более всех прославился на Амуре своими подвигами Иерофей Хабаров. Он отправился в Даурию в 1648 году с сотнею человек вольницы, покорил пять городов, набрал всякого запаса и воротился в Якутск; а в 1650 году, усиливши себя новыми охотниками, он опять пустился на Амур, взял город Албазин, потом в 1651 спустился вниз по Амуру и утвердился на Комарском остроге. По следам Хабарова двинулись на Амур другие охочие русские люди, и по реке образовался целый ряд русских острожков. В 1653 году Хабарова потребовали в Москву, а вместо него «на великую реку Амур» назначили приказного человека Онуфрия Степанова. Амурский край со всей Дауриею в 1659 году поступил в ведение города Нерчинска. Покорение Амура привело русских в столкновение с Китаем, так как китайский император считал себя владыкою этого края. В 1654 году отправился в Пекин, по царскому приказанию, боярский сын Федор Байков, с мирными предложениями, но был принят дурно, потому что не хотел соблюдать китайских церемоний, и его посольство ничем не кончилось. Китайцы, чтобы заставить удалиться русских, приказывали жителям выселяться с берегов Амура, в тех видах, что русские, лишась средств к жизни, сами уйдут оттуда. Однако русские долго еще держались на Амуре. Китайские войска нападали на них. Сам Степанов был убит в одной стычке с ними. Тамошние русские остроги разорялись китайцами и возникали снова. В 1660 году на Амуре опять явился Хабаров и накликал туда несколько сот охотников. Мало-помалу начали заводиться там и пашенные крестьяне. Между тем другие землеискатели проникли в Забайкалье. Бекетов построил остроги на реках Селенге и Хилке. За ним другие подчиняли бурят и заставляли их платить ясак. Главным пунктом в этом крае был Иргенский острог, а с 1666 г. Селенгинск. В 1670 году возник у русских важный спор с Китаем по тому поводу, что тунгусский князек Гантимир с сорока человеками своих улусников перешел на русскую сторону. Китайцы сочли это поводом к войне и начали снова нападать на русские остроги. По этому делу в 1675 году ездил посланником от царя переводчик Спафари, но воротился безуспешно. На обратном пути из Пекина, он приказывал нерчинскому воеводе не тревожить больше Амура; но этот приказ не исполнялся. На берегах Амура появлялись новые служилые люди и строили новые остроги. Племена, обитавшие на Амуре, натки и гиляки, подущаемые китайцами, не хотели платить ясака и беспрестанно тревожили русские остроги. Война шла несколько лет. Наконец, в 1685 году, уже все остроги были разорены; оставался только Албазин, город, состоявший под начальством храброго воеводы Толбузина. Осажденный многочисленным китайским войском, Толбузин должен был уйти. Албазин был разорен; но в следующем году Толбузин явился снова и возобновил его. Китайское войско не замедлило явиться опять под Албазином. Толбузин был убит; место его заступил казачий атаман Бейтон и храбро отстаивал город против осаждавших, но китайцы получили приказание прекратить неприязненные действия, потому что из России опять ехал посол, окольничий Федор Алексеевич Головин с большою свитою более двух тысяч человек. Китайский император со своей стороны выслал в Нерчинск посольство, в котором важное место занимали одетые по-китайски двое иезуитов: испанец Перейра и француз Жербильон. Их сопровождало войско из 15000 человек. В августе 1689 года открылись переговоры между послами под Нерчинском в шатрах. Разбивкою этих шатров занимался бывший гетман малороссийский Демьян Многогришный, в то время бывший в звании сына боярского. Переговоры велись на латинском языке через иезуитов. Русский посол старался всеми силами оттянуть от китайцев побольше «землиц», но китайцы начали возмущать против русских окрестное население: бурят и онкотов, придвинули прибывшее с ними войско и грозили войною. Это принудило Головина к уступкам. Русские отказались от Амура. Рубежом назначена была река Горбица, впадаюшая в Шилку, река Аргунь от истоков ее до слияния с Шилкою и каменный хребет, известный под именем Яблонового, вплоть до Охотского моря. Полковник Бейтон, державшийся в Албазине, по приказанию Головина, разорил этот город и ушел со всеми русскими в Нерчинск. Таким образом, Амурский край, крайний предел русских землеоткрытий, находившийся тридцать лет в русских руках, был потерян для России до царствования Александра II. Глава 9 Галятовский, Радивиловский и Лазарь Баранович В истории схоластической литературы, возникшей в южной и западной Руси, после толчка, данного Петром Могилою умственному движению, особенно возбуждает внимание историка Иоанникий Галятовский по своему живому и сообразному с духом своего века и общества участию к вопросам, касавшимся важных сторон тогдашней политической и общественной жизни. Насколько нам известно, жизнь этого человека, как большею частью жизнь монахов, протекала довольно однообразно. Он родился на Волыни, учился в Киеве, слушая, между прочим, чтения Лазаря Барановича, постригся в монахи, был игуменом Купятицкого монастыря на Полесье; с 1659 года несколько лет занимал должность ректора киевских школ, потом жил в Москве и, наконец, в Малороссии, где был архимандритом, сначала Новгород-Северского, потом Черниговского, Елецкого монастырей. Он скончался в 1688 году. Галятовский находился под покровительством бывшего своего наставника Лазаря Барановича, архиепископа черниговского, и с его рекомендацией отправился в Москву, где был принят радушно. Как видно, это был человек неискательный, скромный, но вместе с тем более, чем многие его современники, неспособный вращаться в одних отвлеченностях и постоянно обращавшийся к жизненным вопросам. Оценивая Галятовского, нужно сравнивать его с другими писателями его времени, и тогда, при всех недостатках его, он представит для нас значительный интерес. Сочинения его могут без скуки читаться даже теперь. Слог его менее страдает напыщенностью; изложение у Галятовского везде толково, язык приближается к народной малорусской речи, хотя он употребляет такие польские слова, которые теперь забыты, но, вероятно, тогда были в ходу. Тогда самый польский язык не переставал еще быть для малоруссов культурным языком и занимал такое почти место, какое впоследствии занял книжный русский, а потому Галятовский написал несколько сочинений по-польски. Как монах, Галятовский вращается в области церковной и находится под влиянием тех взглядов, которые им были усвоены по воспитанию, но его живая, даже поэтическая натура везде проглядывает из-под гнета мертвящей схоластики. Сочинения его показывают большую, хотя одностороннюю начитанность, знакомство со многими византийскими и средневековыми богословскими и церковно-историческими писателями; он любил особенно ссылаться на Барония. Для придания силы своим доводам, он приводит отовсюду примеры и свидетельства, однако относится к ним без критики и вообще до наивности доверчив. Галятовский отличается сильным воображением, любит образы, рассказы, анекдоты, хватается за них при первой возможности и увлекается их художественною стороною, а потому явный вымысел нередко принимает за истину. В то время, когда жил и писал Галятовский, мыслящего малорусса духовного звания естественно могли и должны были занимать отношения его церкви и народа к римскому католичеству, к иудейству и к магометанству, так как Малороссии приходилось неизбежно сталкиваться со всем этим. Защита православия против римско-католической пропаганды, как мы сказали, легла в основу всех целей Петра Могилы при устройстве киевской коллегии. Правду сказать, скоро после смерти знаменитого иерарха, ученая война на перьях и на словах должна была отойти на задний план, а вслед за тем должны были выступить вперед иные задачи для просвещения в русском крае. За веру наступила борьба другого рода. Народ стал за нее и за себя с дубьем и кольями, затем — успехи соединенных русских сил отвоевали у Польши почти все древние русские области. Если бы московская политика не отодвинула разрешение векового спора еще на столетие, то православие в областях южной и западной Руси, поступившей под власть московских государей, мало нуждалось бы в диспутах и диссертациях за свою неприкосновенность. Киевские ученые должны были бы заниматься преимущественно чем-нибудь другим. Но вышло иначе. Поляки одерживали верх над русскими. Русские земли, только что отпавшие от Польши, опять возвращались под ее власть. Православию пришлось уживаться с господствующим католичеством в едином государственном теле; православным духовным опять предстояло стараться не ударить лицом в грязь перед римско-католическим духовенством и выступить против них с оружием учености и красноречия на защиту своей веры. Религиозные диспуты о вопросах, составляющих сущность различия между западною и восточною церковью, делались самыми жизненными современными вопросами. Иудеи еще в недавнее время были признаны народом южнорусским его врагами и утеснителями. Таково было народное убеждение. Иудей, панский арендатор, иудей-монополист, иудей-откупщик, бравший от пана на откуп достояние, жизнь и совесть русского хлопа — был для последнего тяжелее, чем сам пан. Решившись сбросить с себя вековые цепи, русский возненавидел иудея, который, как ловкий промышленник, пользовался слабыми сторонами общества, в котором жил: десятки тысяч израильского народа погибло во время восстания. До какой степени господствовало у малоруссов омерзение к этому племени, конечно, поддерживаемое и невежественным фанатизмом, показывает то, что Хмельницкий, в числе условий, на которых готов был примириться с поляками, требовал недопущения иудеев в Украину. Но как только народное волнение yтихло в русских областях, оставшихся за Польшею, иудеи опять принялись там за свои промыслы и опять готовились стать для русских тем, чем уже были прежде. Этого мало. У иудеев распространилось верование, что является на землю Мессия, что приходит, наконец, давно желанное время величия израильского народа и порабощения ему народов других вер. Естественно было в это самое время русскому писателю вступить в литературу с такой речью, в которой выражалась народная вражда. Наконец, южнорусский народ находился то в постоянных сближениях, то в столкновениях с магометанским миром, казаки то пускались на чайках грабить приморские турецкие города, то призывали татар и турок к себе на помощь против поляков. Тогда еще не исчезала старая надежда на союз держав против магометанства с целью изгнания турок из Европы, освобождения православных греков и славян. Русским, как исповедующим одну веру с христианами восточными, эта мысль была ближе к сердцу, чем какому бы то ни было другому народу. Во второй половине XVII века сложились обстоятельства, придававшие более живости надеждам на исполнение великого предприятия. Московское государство вело войну против мусульман заодно с Польшею, вместо того, чтобы, как делалось издавна, вооружать татар на Польшу или терпеть татарские набеги, предпринятые с подущения поляков. Тогда само собой пришло в головы многим, что если кому, то московскому государю предстоит великое призвание стать во главе христианского дела освобождения единоверцев и единоплеменников от тяжкой неволи. Галятовский в своих сочинениях затронул все эти три современные ему вопроса: римско-католический, иудейский и мусульманский. В 1663—64 годах король польский Ян-Казимир шел с войском отбирать под свою власть левый берег Днепра. Наученные опытом, поляки стали теперь для вида ласковее обходиться с православным духовенством, стараясь расположить его к себе с тою целью, чтоб оно не возбуждало против них народа. Это было для поляков в то время тем удобнее, что многим из малороссийского духовенства не совсем нравились приемы московской власти, и они не слишком остались довольны делом Богдана Хмельницкого. Со своей стороны, православные духовные, ввиду ожидаемого соединения Малороссии с Польшей, должны были стараться поставить и свою церковь и свое сословие в положение, менее унизительное по отношению к католичеству. Король Ян-Казимир остановился в Белой Церкви. Здесь коронный канцлер епископ Пражмовский пригласил к себе на пир некоторых важнейших русских духовных и с ними вместе Галятовского. Хозяин свел ученого православного с ученым иезуитом Пекарским, королевским проповедником; между последними произошел диспут, который был потом опубликован Галятовским в особой брошюре на польском языке. Спор вращался около вопроса о первенстве папы. Галятовский показал на этом диспуте знание церковной истории, знакомство с отцами церкви и с сочинениями западных богословов и историков. Доказательства Галятовского вески, изложение кратко, ясно: нет лишней риторики. Православный духовный старался побить иезуита свидетельствами самих же западных соборов: констанцкого и базельского. В противность паписту, хотевшему, по общепринятому на Западе обычаю, выводить из текстов Нового Завета, будто апостол Петр был выше других апостолов Христовых, — Галятовский доказывает, что все апостолы были равны между собою, что глава церкви есть один только Христос, что каждый патриарх в своей епархии может созывать соборы, сноситься с другими патриархами и, таким образом, созвать вселенский собор, что приговор церкви, а не приговор одного папы или патриарха, может быть незыблемым авторитетом. Между прочим, Галятовский так уличал папистов, говоривших, что папа необходим для созвания собора: «У вашего Беллярмина, — говорит Галятовский, — в сочинении о соборах сказано, что кардиналы и епископы могут сами созывать соборы, если папа впадет в ересь, или умрет, или сойдет с ума, или потеряет свободу. Стало быть, у вас без папы могут епископы собрать вселенский собор. Поэтому папа не может назваться верховным властителем церкви. Вспомните, что написано в 8 гл. кн. Царств. Когда израильтяне собрались к пророку Самуилу и стали просить у него царя, Господь сказал Самуилу: „Не тебя они отвергли, а меня, — не хотят, чтобы я царствовал над ними! Видите: Бог разгневался на израильтян за то, что они, отвергнувши Бога, своего царя, избрали себе царем и владыкою человека. И теперь Бог гневается на римлян за то, что они, отвергнувши Царя и Господа своего Иисуса Христа, выбрали себе смертного человека, папу, господином и монархом“. — „Если, — возразил Галятовскому противник, — вы не хотите признать главою церкви своей римского папу, то должны будете иметь главою мирского государя“. — „Вот прекрасное заключение, — воскликнул Галятовский, — я вам говорил и говорю: Христос, Христос, Христос, а не кто-нибудь другой, есть глава святой церкви“. Короткие, сжатые доводы Галятовского имели в свое время более силы, чем иные длинные рассуждения. Впоследствии Галятовский, в дополнение к своей «Розмове», написал еще одно сочинение по-польски: об исхождении Св. Духа, направленное против западно-римского учения, защищаемого тогда иезуитом Боймою, написавшим книгу «Старая Вера». Сочинение Галятовского носит название «Старая западная церковь — (т.е. говорит) новой». В этом сочинении, главным образом, доказывается, что догмат об исхождении Св. Духа от Сына, проповедуемый папистами, не есть достояние древней западной церкви, а более позднее нововведение. Против иудейства Галятовский выступил с пространною книгою на южнорусском языке под названием «Мессия Правдивый». «Я написал эту книгу, — говорит он в предисловии, — потому что на Волыни, на Подоли, в Литве и в Польше жидовское нечестие слишком высоко подняло рога свои, явился на Востоке, в Смирне, какой-то плут Сабефа и назвался жидовским Мессиею, прельстив жидов ложными чудесами; он обещал им восстановить Иерусалим и израильское царство, возвратить им их отечество и вывести из неволи. Глупые жиды торжествовали, веселились, надеялись, что Мессия возьмет их на облака и перенесет всех их в Иерусалим… Некоторые покидали свои дома и имущества, ничего не хотели делать и говорили, что вот скоро Мессия их перенесет на облаке в Иерусалим. Иные по целым дням постились, не давали есть даже малым детям и во время суровой зимы купались в прорубях, читая какую-то вновь сочиненную молитву. Тогда жиды смотрели на христиан высокомерно, угрожали им своим Мессиею и говорили: вот мы будем вашими господами. Ваши короли, князья, гетманы, воеводы, сенаторы будут нашими пастухами, пахарями, жнецами: будут дрова рубить, печи нам топить и делать все, что жиды им прикажут; вы должны будете принять иудейскую веру и поклониться нашему Мессии. В то время некоторые малодушные и бедные христиане, слыша рассказы о чудесах ложного Мессии и видя крайнее высомерие жидов, начали сомневаться о Христе: точно ли он был действительный Мессия, стали склоняться к вере в ложного Мессию, напуганные угрозами о его строгости. Для того, чтобы христиане не тревожились вестями о ложном Мессии и, не сомневаясь, верили, что Иисус Христос был истинный Мессия, — я написал книгу эту. Я написал ее также для того, чтобы сбить спесь и высокомерие жидов, на стыд им и на поношение, так как они уже не раз дозволяли себя обманывать ложным Мессиям. Меня побудили к этому и нечестивые поступки жидов, которые, живучи в христианских государствах, относятся с презрением и поношением ко Христу Богу нашему и ко всему христианскому народу». Сочинение Галятовского изложено в форме разговора христианина с иудеем — форма старая. Образцом русскому ученому послужило, вероятно, «Состязание христианина с иудеем», написанное писателем II века Юстином Философом. Христианин Галятовского доказывает, опираясь на Священное Писание Ветхого и Нового Завета, на сочинения отцов церкви, на разных историков церкви, что истинный Мессия не мог быть никто иной, как только Иисус Христос, опровергает те возражения, какие обыкновенно делали против христианства ветхозаконники, защищает против иудейских нападок христианские догматы и обряды, наконец, в свою очередь обличает иудейские заблуждения и суеверия. Такая книга, как «Мессия Правдивый» имела живой современный интерес. При возрастающей силе иудейства, читающему русскому человеку надобно было приобресть понятие о том, что такое иудейство в его столкновении с христианством; надобно было знать, что говорят и как говорят против христиан иудеи, и как должны отвечать им христиане. Современное значение этих вопросов подтверждается известием Галятовского о том, что в его время иудеи отвращали христиан от христианства. «Мессия Правдивый» посвящен царю Алексею Михайловичу, и это обстоятельство не лишено современного смысла. В XVII веке, несмотря на неизменную неохоту великоруссов допускать в свою землю иудеев, последние, для разных целей, проникали в Москву, обыкновенно выдавая себя за людей другого племени, и книга Галятовского имела задачею познакомить царя и московских книжников с иудейским вопросом, чтобы принять надлежащие меры против иудейских козней. Для нас, в историческом значении, важна в особенности последняя часть этого сочинения, где автор пересчитывает разные преступления, совершенные, по его мнению, иудеями против христиан и служившие тогда оправданием ненависти к иудеям. На основании этих данных, Галятовский, в духе своего века, проповедует жестокое, можно сказать, бесчеловечное гонение на иудеев. Все его обвинения, расточаемые против них, сводятся к тому, что иудеи заклятые враги христиан и делают им величайшее зло. «Жиды, — говорит христианин иудею, — называют нас гоями, т.е. погаными; они избегают приятельских отношений с христианином, гнушаются нами. И нам следует, когда так, называть вас погаными и гнушаться вами. Вы не хотите принимать от христиан пищи; и христианам должно сделаться гадким и богомерзким принимать от иудеев пищу. Жиды называют христиан нечистыми: стало быть, христиане унижают себя перед жидами, когда не гнушаются принимать от жидов пищу». «Ты, жид, — продолжает христианин, — готов присягнуть христианину ложно: у вас такая присяга ничего не значит; я, поэтому, не поверю тебе, хоть бы ты мне присягнул сто раз, тысячу раз, будто бы вы, жиды, не делаете зла христианам. Наши христианские государи не должны допускать вас, жидов, к присяге против христиан, а напротив, должны по справедливости карать вас за каждое преступление, зная, что вы не считаете дурным делом ложно присягнуть пред христианином. Ваш царь Саул присягнул гаваонитам не воевать против них, а потом нарушил присягу; за это Бог в продолжение трех лет карал его землю. И теперь, следуя примеру вашего царя Саула, вы, жиды, ни во что ставите присягу, вопреки заповеди Божией, и Бог за то самое карает земли и государства христианские голодом и разными смертоносными язвами. Бог перестал карать иудеев за преступление Саула тогда, когда Давид приказал прибить ко кресту (?) и истребить с лица земли сыновей Сауловых; теперь надобно нам, христианам, вас жидов, за клятвонарушения ваши, убивать и истреблять; тогда Бог перестанет нас, христиан, карать голодом, войною, моровым поветрием и другими бедствиями». Иудей требует от своего противника доказательств, что иудеи причиняют зло христианам. Христианин приводит несколько случаев, взятых из разных церковных писателей из Симеона Метафраста, Никифора, Барония, наконец останавливается на том, что иудеи крадут и убивают христианских детей, вытачивая из них кровь. По этому обвинению, он приводит более десятка примеров из хроники Райнольда, из какого-то Сирения и из других, в особенности из польской книги: «Зеркало Польского Королевства». По известиям, сообщаемым этими писателями, иудеи совершали такого рода варварства в Швейцарии, Германии, Венгрии, Италии, Англии, Польше и Литве. Иудеи похищали христианских детей, искалывали их иглами и таким образом добывали из них кровь; некоторые описывали истязания над детьми, совершаемые в виде пародии над страданиями Иисуса Христа: ребенку клали на голову терновый венец, прибивали ко кресту, прокалывали копьем бок и выпускали кровь. Самым ближайшим, по времени и местности, приводится событие, будто бы случившееся на Волыни в селе Возниках в 1598 году. Найдено было исколотое тело мальчика, как оказалось, замученного иудейскими раввинами в день иудейской Пасхи. Каждый год, заключает христианин Галятовского, жиды должны умерщвлять, по крайней мере, одного христианского ребенка. На замечание иудея, что иудейский закон велит иудеям беречься крови, соперник его возражает ему, что Моисеев закон уже существовал, а это, однако, не мешало иудеям приносить в жертву бесам сыновей и дочерей своих и проливать невинную кровь, как говорится в одном из псалмов. Но когда иудей задал ему вопрос: зачем иудеям нужна эта кровь? противник его оказался слаб. Книги, из которых он черпал данные для этого вопроса, давали разноречивые объяснения. В одних говорилось, что иудеи дают кровь замученных ими детей христианам в пище и питье, думая тем приобресть расположение христиан к своему племени; другие, напротив, показывали, что иудеи сами употребляют эту кровь в своих опресноках, дабы избавиться от того особого запаха, который иудей всюду носит с собою; третьи объясняли, что это у иудеев такая тайна, которую знают только немногие передовые раввины, и они дают эту кровь больным своим единоверцам в крайних случаях, произнося при этом такие слова: «Если распятый Христос есть истинный Мессия, то пусть кровь невинного человека, веровавшего в него, поможет тебе от грехов твоих и приведет тебя в вечную жизнь!» Некоторые, наконец, говорили, что детская кровь нужна иудеям для волшебных снадобий и дается с орехами, яблоками и другими лакомствами. Из всего этого очевидно, что автор «Мессии Правдивого» не составил себе определенного понятия: зачем иудеи совершают страшный таинственный обряд, в котором обвиняли их? Тем не менее, христианин Галятовского, ведущий диспут с иудеем, остается в полной уверенности, что иудеи похищают христианских детей, убивают их мучительным образом и вытачивают из них кровь; а из этого он выводит такое заключение, что христиане, во избежание Божией кары над собою, должны убивать иудеев и проливать их кровь. Христианин переходит к другим обвинениям. Говорили, что иудеи занимаются чародейством с целью наносить вред христианам. В этом отношении, книга «Зеркало Польского Королевства» доставила ему затейливый рассказ. В Польше один иудей добивался от женщины-христианки молока ее груди и обещал большие деньги. Женщина, посоветовавшись с мужем, дала иудею коровьего молока, уверивши, что это молоко ее груди. Иудеи творили над молоком заклинания, потом отправились к виселице, где висел труп казненного преступника, влили ему в ухо молока и спросили: что он слышит? «Мычание скота», — произнес труп. Иудеи поняли, что женщина обманула их. Тогда по всей Польше стал падать скот; было бы тоже с христианами, если бы женщина действительно продала иудею молоко от ее груди, вместо коровьего… Христианин приводит из Барония еще несколько примеров, показывающих, что иудеи занимаются волшебством. К области чародейства относили и отравление; в этом также оказывались виновными иудеи; автор приводит из Кромера известие, будто иудеи заражали ядом воду в прудах и источниках и распространяли через то моровое поветрие. Христианин упрекает иудеев в том, что они обманщики, составляют фальшивые документы, продают медь и железо за золото или подмешивают к золоту и серебру металлы низшего достоинства, принимают от воров для сбыта краденые вещи, делают тайно фальшивую монету. «Вы, — говорит христианин, — всеми способами стараетесь обмануть, обобрать христианина, вы считаете это добрым делом. Ваш талмуд учит вас этому. Вы опираетесь на тот пример, как ваши предки когда-то взяли в Египте серебро и золото, дорогие одежды и убежали; им это не вменилось в грех; вы, жиды, нас, христиан, считаете, наравне с египтянами, погаными и потому обираете нас, как предки ваши обирали египтян. Божеский закон не дозволяет вам брать лихву со своих единоплеменников, а дозволяет брать ее с язычников: моавитов, аммонитов… Вы считаете нас, христиан, за таких же язычников, какими были моавиты и аммониты, и потому берете с христиан чрезмерные проценты. Со своими иудеями вы этого не делаете. Есть у иудеев общественная казна, куда собираются деньги, приобретенные лихоимством и всяческим плутовством; каждый иудей должен приносить туда плоды своих трудов такого рода. При окончании года, собранная сумма делится на части: одна часть возвращается вкладчикам, другая идет на бедных иудеев, третья на уплату податей, четвертая остается в казне. Вы платите государям подати теми деньгами, которые вы содрали с подданных тех же государей; вы откупаете себе города, села, места, аренды; обогащаетесь, чванитесь нарядными одеждами, строите себе богатые дома и божницы. Вы, жиды, алчете обладать христианами, владычествовать над нами и поэтому-то вы, обманывая нас, забираете себе наши деньги и имущества; вам хочется сделать христиан своими слугами и подданными. За это следует вас или выгонять из государства, или обременять работой и трудом; следует нашим христианским императорам, князьям и всем панам брать из жидовской казнохранительницы деньги на постройку церквей и убежищ для больных и убогих: пусть эти деньги пойдут в уплату бедным христианам, чтоб они служили не жидам, а христианским господам. Справедливо будет обратить деньги, собранные жидами, на пользу государству, потому что ведь эти деньги христианские. Не следует дозволять вам, жидам, строить свои божницы, а, напротив, надобно их разорять, потому что в ваших божницах вы произносите желания христианам того, что постигло несчастного Амана». «Зачем же, — спрашивает иудей, — вам разорять наши синагоги, когда мы не делаем ничего худого вашим церквам?» Здесь, казалось, было бы кстати христианину Галятовского припомнить иудею тот способ обращения иудеев, арендаторов панских имений, с православными церквами: это в числе других причин и довело народ до варварского избиения иудеев в Малороссии, в эпоху Хмельницкого; Галятовский должен был знать эту эпоху. Сомнений в справедливости известий о поругании иудеями церквей быть не может, так как не только русские, но и польские историки повествуют о том же: даже римско-католические священники, при всей своей ненависти к схизме, находили неприличными поступки панов, отдававших в распоряжение иудеев православные церкви. Отчего же Галятовский об этом не говорит ни слова? Быть может, он не хотел об этом упоминать, чтоб не раздражить поляков, так как оскорбление церквей падало более на них, чем на иудеев, только пользовавшихся тем, что им дозволялось. Как бы то ни было, не касаясь в своей книге этого важного обстоятельства, Галятовский довольствуется тем, что почерпнул из чужеземных источников, и повторяет свой жестокий приговор над иудейским племенем в таких выражениях: «Мы, христиане, должны ниспровергать и сжигать жидовские божницы, в которых вы хулите Бога; мы должны у вас отнимать синагоги и обращать их в церкви: мы должны вас, как врагов Христа и христиан, изгонять из наших городов, из всех государств, убивать вас мечом, топить в реках и губить различными родами смерти». Галятовский оставил против магометан два сочинения: оба написаны в эпоху войны против турок, которая предпринята была совокупными силами России и Польши. Война эта сильно занимала нашего автора. Первое из упомянутых сочинений «Лебедь с перием своим» посвящено в 1683 году гетману Ивану Самойловичу. По склонности к символизму, господствовавшей в тогдашних литературных приемах, Галятовский под именем Лебедя разумеет христианство или даже самого Спасителя; противоположный ему символ магометанства орел. В посвящении своем автор говорит, что Лебедь своим голосом и пером возбуждает христиан на ратоборство против мусульман. Сочинение это написано по-польски, так как польский язык был еще в большом употреблении между высшим классом в Малороссии; но существует современный русский перевод, писанный по-славянски церковной речью и нигде не напечатанный. Автор задается целью изложить учение, вымыслы и способы, как христиане могут на войне победить басурман и истребить их гнусное имя с лица земли. Автор хочет разрешить себе вопрос: почему магометанство так долго держится на свете? Как человек благочестивый, привыкший во всех событиях ссылаться на волю Божию, он прежде всего становится на точку нравственно-богословскую: «Господь благ; еще не исполнилась мера беззаконий мусульманских; Бог ожидает обращения с другой стороны; Бог, руководящий нравственным усовершенствованием христиан, находит нужным для нас же держать над нами этот бич; Бог хочет испытать постоянство христиан в вере: будут ли они служить ему, находясь в неволе, и так ли послужат, когда станут свободными? Как некогда держал Он ассириан вместо жезла над Израилем, так теперь держит ересь магометанскую жезлом над христианами, чтобы христиане, терпя от неверных озлобление, прибегали в страхе к своему Творцу с покаянием, ибо, живучи в прохладе, просторе и „властопитании“, люди забывают о Боге». Но, кроме этих причин, Галятовский находит еще, что христианские государи, не только не могут согласиться между собою и стать единодушно против врагов Христа, но еще «ханов, атаманов, царей басурманских, мурз их и прочих живых и здравых снабжают». Галятовский вспоминает из Ветхого Завета божескую заповедь об избиении хананейских народов и сравнивает с непослушными израильтянами христианских государей, милостиво обращающихся с мусульманами: «Того ради, — заключает он, — Бог на самодержцев и государей зело гневен есть». Здесь повторяется то же учение кровавой нетерпимости, которое такими резкими чертами изложено в «Мессии» против иудеев. Московскому государству должно было достаться при этом, хотя Галятовский об нем не упоминает: в Московском государстве было более магометан, чем в какой бы то ни было иной христианской земле, и их не преследовали, не убивали. «Орел» в споре с «Лебедем» указывает ему, что магометанство не только держится на свете, но еще расширяется, и многие народы приняли его. «Какие же этому причины?» — спрашивает автор. «Лебедь» дает объяснение, что магометане мечом распространяют свою веру, а «смерть от меча люта страшна человеком, приневоляет их к принятию алкорана». Много помогает мусульманству и то, что Магомет дозволяет плотские наслаждения и обещает их своим последователям в небесном царствии: «Понеже к греху телесному все человецы от прирождения склонны зело». В магометанстве, замечает Лебедь, все понятно, все близко чувственному человеку: закон же Христа «непостижимыя разуму вещи сказует». Число магометан, по словам того же «Лебедя», умножается и оттого, что их цари имеют обыкновение, вместо податей, собирать детей христианских и отдавать их «учиться прелести магометовой»; последние остаются на всю жизнь ей преданными; наконец, люди, совершившие преступления в христианских государствах, убегая к басурманам, находят у них приют и охранение, если примут их веру. Но если магометан и много, что пользы из того? Ведь и в аде будет более душ, чем в Небесном Царствии, а все магометане пойдут в геенну огненную. Бог дает неверным временное счастие; зато их ожидает по смерти вечное мучение, а у христиан хотя здесь и отнимается временное благополучие, зато дается по смерти вечное блаженство. Но и на земле не долго уже господствовать мусульманству. Еще мученик Мефодий изрек над ними пророчество: «И восстанет христианское колено и будет ратоборствовати с мусульманы, и мечом своим погубит их и в неволю загонит, и погибнут чада их, и пойдут сынове Измаиловы под меч в пленение и невольное утеснение; отдаст убо им Господь злобу их, яко же они христианом сотвориша». Бароний и кармелит Фома Брукселенский доставляют нашему автору еще пророчества о падении магометанства; наконец, вот что он сам устами своего «Лебедя» извещает в утешение христианам своего века, ведущим борьбу с исламом: «Есть у муринов пророчество до сих пор сохраняемое, что полунощный самодержец мечом своим покорит и подчинит своей державе святой град Иерусалим и все турецкое царство. Этот полунощный самодержец есть царь и великий князь московский. Он-то истребит басурманскую скверную ересь и до конца погубит. Ты сам, проклятый Магомет, вдохновенный Богом или демоном, ты сам пророчествовал, что твое скверное и противное учение будет пребывать тысячу лет; но вот уже тысяча лет минула, даже „с навершением“; в малом времени погибнет твой богопротивный закон и скверная ересь!» «Лебедь» объясняет слова Апокалипсиса (гл. 20): «ожиша и царствоваша со Христом тысящу лет». «Здесь, — говорит он, — разумеются мученики, убитые от магометан: их души со Христом царствуют». Затем Галятовский рассказывает историю магометанства, описывает нравы магометан. [117] Магометане обвиняются в чародействах, также как иудеи в «Мессии Правдивом»; один магометанский воевода начертал на земле круг, чародейственными заклинаниями накликал в этот круг змей и намазал змеиным ядом оружие, которое действовало губительно; татары вынимали сердца из тел христианских, мочили их в яде, ставили на рожнах в реках и озерах, заражали воду, и пившие ее, отравлялись… Галятовский готов был, как кажется, обвинять в чародействе всех неверующих во Христа: то же, мы видели, сделал он с иудеями. Но с мусульманами он обращается беспристрастнее; за иудеями он не признал ни одной светлой черты. Говоря о магометанах, он ссылается, напротив, на свидетельство какого-то Варфоломея Юрьевича, бывшего четырнадцать лет в плену у турок, и отзывается о своих религиозных врагах в таких выражениях: «Они любят правду; кривды, обмана у них отнюдь не обретается, ни в жительстве, ни в походе: турки покрывают свое нечестие исполнением правды; не найдешь у них ни юриста, ни прокурора; сегодня отдавай то, что обещал вчера. В большой чести у них ты, святая царица-правда, всем чинам равная благотворительница! Ей-ей, от всех народов турки отличали себя правдою: и малых детей к этому приучают и воспитывают так, чтобы они были правдивы…» Но от таких превосходных нравственных качеств мало пользы неверным: по мнению Галятовского, они, как некрещенные, все-таки все пойдут в ад: с ними надобно воевать, чтоб избавить из-под их власти наших братий христиан, которым хуже, чем было иудеям в Египте и в вавилонском пленении, или чем было римлянам при готфах; им так худо, что их жизнь может разве сравниться с положением умирающего, который мучится перед смертью и долгое время не может испустить последнего вздоха. Не в силах заплатить положенной на них тяжелой дани — бедные христиане, закованные по рукам и по ногам, ходят от двора до двора и просят, ради «проклятого Магомета», милостыни на уплату за них податей: их бьют по подошвам большими палками, берут у них детей и продают в рабство. С особенным участием распространяется автор «Лебедя» о страданиях пленников: «Всех тяжелее, — замечает он, — попавшимся в плен духовным и ученым, непривыкшим к телесной работе». Наконец, в «Лебеде» приводятся какие-то непонятные слова, которые в переводе означают пророчество, сохраняемое самими мусульманами о падении их царства. «Явится какой-то турецкий царь, возьмет царство, примет в свою державу красное яблоко и будет господствовать, и будут мусульмане созидать себе дома, насаждать виноград, строить твердыни, плодить чад, но через двенадцать лет после того, как царь примет в свою державу красное яблоко, христианский меч поразиит турка и погубит имя его. Дай же Бог, чтобы при державе великого и непреодолимого царя Федора Алексеевича все христианские народы обратили свое оружие против мусульман, губителей нашей веры; этого и бедствующие братия наши христиане всеусердно ожидают и помогут нам на общего нашего лютого врага! Азия при смерти, Африка мертвеет, золотое яблоко от моря Балтийского до озера Меотийского, очнувшись от сна, не мало дает помощи; Греция с Фракиею ожидают избавления от христианского оружия: за грехи свои они, подобно Израилю, повержены в неволю; но познали они свои беззакония и приносят вины свои пред Богом: Бог пошлет к ним избавителя и возвратит их к прежней свободе скоро». Другое, напечатанное по-польски, сочинение Галятовского против мусульман (Alkoran machometуw, naukа heretyckа у эydowskа у pogaсskа napelniony, 1687) составлено в форме диспута между алкораном и когелефом (борцом), и разделено на двенадцать частей. Здесь излагается история Магомета, говорится об его законе, о магометовом мече, о чудесах лжепророка и пр. Когелеф опровергает алкоран и бьет его на всех пунктах, хотя делает достаточно промахов, показывающих, что Галятовский читал без критики то, откуда черпал свои познания. Всего интереснее для нас то, что здесь, как в Лебеде, Галятовский говорит о существовании пророчества о том, что некогда полуночный монарх покорит Турецкое государство; затем последует падение мусульманства и обращение мусульман ко Христу! Этот славный, предсказанный издавна подвиг — предлежит совершить московскому государю. Галятовский вспоминает, как Тамерлан бежал из России со своими полчищами, устрашенный Божиею Матерью, как Димитрий (которого он называет Семешка?) разбил татар, как русские покорили Казань и Астрахань… Надлежит довершить то, что делалось прежде. Галятовский желает, чтобы царь покорил Турцию, освободил Гроб Господень, четырех патриархов вселенских и порабощенные христианские народы из-под мусульманской власти. Галятовский, таким образом, в литературе содействовал развитию мысли о том, что на России лежит избрание судьбы, что ее назначение — освободить восточных христиан и подчинить владычеству христианской веры мусульманский восток; одним словом, чего не докончили в свое время крестовые походы, то суждено докончить России! Мысль эта обратилась в народное верование и у турецких христиан и у русского народа. Ее поведали московским государям с запада папы, укрывавшие за этими надеждами намерение подчинить себе русскую церковь; но та же мысль развивалась в народе и в литературе своим независимым путем. Галятовский был проповедником. Проповедь сделалась тогда необходимостью; духовный, сознавший в себе охоту к писанию, скорее всего брался за проповедь. Галятовский издал том проповедей под названием: «Ключ Разумения»; проповеди сочинены на Господские и Богородичные праздники. Галятовский смотрел на эту книгу, как на руководство: в предисловии к ней он предлагает священникам читать из нее поучения народу. Проповеди его имеют характер более догматический и объяснительный, чем нравственно-поучительный. Толкуются народу догматы веры, объясняются значения таинств, обрядов, и новозаветных и ветхозаветных. Проповедник чрезвычайно любит смелые и затейливые сравнения. Говоря, напр., о двух естествах Иисуса Христа, Галятовский, для объяснения, указывает на человека, который знает и богословие и философию: «Вот, — говорит он, — и подобие соединения божественного с человеческим». Другое сравнение двух естеств — с луком, связанным с тетивою; лук означает божественную, а тетива человеческую природу. В проповеди на Воскресение Христово он сравнивает Христа с ихнеумоном. Крокодил проглотит ихнеумона, а ихнеумон крокодилу разъест внутренности; так Христос поступил со смертью, которой подвергся. Галятовский любит приводить в проповедях примеры и анекдоты; встречаются у него примеры из древней истории: о Демокрите, Птоломее, об Аннибале, берутся данные из мифологии в смешении с христианскими образами: являются аргонавты; дельфийский оракул приказывает устроить божницу Деве Марии; от глубокой древности проповедник переходит в более близкий ему мир, рассказывает анекдот о князе литовском Витовте, который приказал зашить живого человека в медвежью шкуру. Эти-то примеры, сравнения, анекдоты придавали проповедям Галятовского большую занимательность, и «Ключ Разумения» был одною из самых читаемых книг в Малороссии даже в близкое к нам время. При своих проповедях Галятовский приложил правила о составлении проповедей. «Старайся, — говорит он, — чтобы все люди поднимали то, что ты им говоришь в своем поучении; какой мудрый был проповедник Иоанн Златоуст, но и его порицала женщина за трудно понимаемую проповедь!» Галятовский в своих собственных проповедях верен своему правилу: они написаны по-малорусски и были удобопонятны в той среде, где говорились. Не все последовали его примеру впоследствии, когда вместо языка, близкого к народному, стали употреблять славяно-церковный, искусственный и понятный только для тех, которые ему учились предварительно. Согласно духу схоластической мудрости, почерпнутой в школе, Галятовский в своем руководстве учил проповедников словоизвитию, построению поучений на словах, именах и вообще на внешних признаках: находит, что нежданные обороты привлекают любопытство слушателей. «Можешь, — говорит он, — занять внимание людей, толкуя им какое-нибудь имя, и всю проповедь построить на имени; например, в неделю (воскресенье) говори: неделя называется оттого, что в этот день ничего не делают, а только Богу молятся; или — на день Владимира скажи, что Владимир оттого так называется, что владеет миром; на Василия скажи, что Василий значит царь, ибо Василий Святой царствовал над своим телом». Галятовский учит озадачивать слушателей каким-нибудь не сразу понятным для них заявлением; например: «На Вербное воскресенье, сказавши: „Православные христиане! Прошу вас и заявляю вам, чтобы вы непременно ходили в церковь и молились Богу; на этой седьмице будет страшный суд“, — сойди прочь с кафедры. Это значит, что на Страстной неделе будет читаться о суде над Иисусом Христом: вот оно и есть суд страшный». Замечательны его наставления, как следует говорить над умершими. Галятовский велит проповеднику рассказывать, как покойник творил добро, хранил православную веру, помогал бедным милостынью, давал пособие церквам и монастырям, принимал в свой дом странников, выкупал пленных из неволи и пр., хотя бы за покойником и не ведомы были такие добродетели. «Можешь, — говорит он, — кроме того припомнить его фамилию, сказать, что она древняя, существует сто лет или, пожалуй, тысячу лет на свете, что она находилась в родственной связи со знатными домами; можешь взять прозвище покойного; напр., если он назывался Броницкий, ты говори: он так назывался оттого, что боронил отчизну; или, напр., умерший назывался Любомирским; ты говори: это он оттого Любомирский, что мир возлюбил. Можешь взять то же крестное имя. Умершего звали Стефаном, ты говори: Стефан значит венец, и тут скажи, что покойник приобрел себе венец как бы из цветов или драгоценных камней; или, напр., умершего звали Дорофей; ты обратись к слушателям и скажи: Православные христиане! Дорофей значит дар Божий. И наш Дорофей, которого видите на гробовых носилках, был истинным даром для отчизны и для кафолической церкви. Можешь также взять герб покойного: если в гербе у него была стрела, ты припомни текст: покажи мя, яко стрелу избранну; если у него в гербе башня — скажи текст: бысть упование мое столб крепости» и пр. Можно подозревать, что тут проповедник с юмором говорит о проповедях своего времени. То же можно было бы сказать относительно наставления, как следует говорить проповеди на дни святых. Галятовский говорит: «Проповедь, которую ты произносил в день какого-нибудь святого, напр. Николая, можешь произнести на день другого святого, напр. Василия; только в тех местах, где ты говорил „Николая архиепископа Мирликийского“, восхваляй Василия Великого или Григория Богослова и т.п. Можно даже то, что ты говорил об Иоанне Крестителе, перенести на архистратига Михаила…» Замечательно, как Галятовский щадит своих слушателей и боится огорчить их своими пастырскими угрозами. В проповеди на день Св. Георгия он коснулся ада, но ему стало жаль посылать туда грешных слушателей, и он советует им не отчаиваться, не унывать. Правда, из Св. Писания следует, что в аде будет более душ, чем на небе, и так надобно же, чтобы ад кем-нибудь наполнился — и вот проповедник утешает на этот счет слушателей, напоминая им, что ведь на свете много неверных жидов, магометан, есть довольно всяких еретиков, ариан, несториан, адамитов, монофизитов: будет кому наполнить ад; а мы, православные христиане, говорит он, будем надеяться, что все достигнем вечного спасения. Точно так же в проповеди на день Св. Илии он разразился против богачей, и как бы забыл, что в день Георгия всем обещал рай; «Не могут, — сказал он теперь, — восхищены быть на небо люди богатые; их души отягощены богатствами, сокровищами, маетностями; богачи за своими богатствами забывают о Боге; они злоупотребляют своими благами; они только едят, пьют, веселятся, а бедных людей забывают; не кормят их, в дом к себе не пускают…» Но потом проповедник сжалился над богачами и решил, что и богатым можно достигнуть неба, если только они станут давать милостыню, помогать церквам и монастырям и пр. В числе сочинений Галятовского есть одно, писанное по-русски: «Души людей умерлых». Здесь автор ведет нас на тот свет, показывает нам жилища праведников и места мучений грешников — небо и ад. Души праведных размещаются по числу девяти ангельских хоров небесной иерархии, сообразно тем обязанностям, которые возложены на эти ангельские хоры по отношению к нашей временной жизни. В низшем хоре, собственно в хоре ангелов , — которым поручено надзирать над душами человеческими во время земного шествия, — обитают крещеные дети, убогие, сироты, вдовы и жившие честно в супружеском союзе; во втором, более высоком хоре, архангелов (которые до великих людей от Бога посольства справляют), священники и церковные учители; в третьем, называемом им князствами , обязанном наблюдать над государствами, нациями и провинциями, будут пребывать цари, цесари, князья, гетманы, воеводы и всякая старшина, если они чинили подначальным людям правосудие и не делали им обид: четвертый хор называется владзы , воюющие со злыми духами — с ними пребывают рыцари, которые сопротивлялись злым духам и побеждали грех; в пятом хоре, называемом моцарства — чудотворцы; шестой хор, панства — есть обитель девственников, пустынников, иноков; седьмой, фроны — там справедливые судьи, в осьмом — между херувимами — апостолы, епископы, митрополиты и пр.; девятый, высший хор, серафимы , которые возбуждают любовь к Богу — там мученики. Противоположное небесам обиталище грешных, пекло, разделяется на два отдела; первый называется одхлань пекельная (бездна), другой — огненная геенна. В первом сидели до Христа ветхозаветные праведники; они мук не терпели, но были удалены от Бога и ожидали Христа. Спаситель вывел их из ада; они пребывали с ним сорок дней на земле, а по вознесении его пребывают на небесах. Но Спаситель не вывел из ада египтян, моавитян и всяких язычников, которые не ожидали Христа. Они теперь в аду. Другое отделение ада — геенна огненная, изобилует разными муками: неугасимый огонь будет уделом развратников, прелюбодеев и гневных людей. Лютая зима достанется на долю высокомерных богачей, безжалостных к страданиям нищеты; червь совести будет грызть похитителей чужой собственности и клеветников, похищающих у ближних доброе имя. Нестерпимый смрад будет досаждать изнеженным щеголям, которые любили благовония (кохаются в пахучих перфумах), а те, которые обжираются и не держат постов — осуждены будут на голод. В аде будет большая теснота: все пекло — говорит нам богослов — будет битком набито грешниками, одни на самом дне, другие посередине, третьи наверху: словно кто наложит в бочку рыбы, заткнет бочку чопом (зашпунтует). Затем автор описывает мытарства, которые должна переходить душа человеческая по освобождении от тела. Другие сочинения Галятовского, хотя менее предыдущих, но заключают любопытные черты для истории понятий и взглядов того времени. Книжечка, под названием: «Небо новое, новыми звездами сотворенное», напечатанная в 1665 г., во Львове, есть собрание рассказов о чудесах Пресвятой Богородицы, выписанных из разных западных писателей с присовокуплением того, что представляется происходившим в Польше, Литве и Малороссии. Здесь замечательно посвящение Потоцкой, сестре митрополита Петра Могилы, образчик той, забавной для нашего времени, лести, с какою писаки XVII века обращались к знатным особам, чая падения крупиц от щедрот их на свою долю. Галятовский производит дом Могил от Муция Сцеволы, «валечного и отважного и горливого (ревностного) к отчизне своей рыцаря римского», и называет дом Могил — «небом, усеянным новыми звездами». «Бог, — выражается наш автор, — праотцу нашему Адаму сказал: земля еси и в землю пойдеши, а я скажу Пресвятой Деве Марии: ты небо и пойдешь в небо могилянское!» Другая брошюра Галятовского: «Скарбница пожитечная» — (Полезная Сокровищница) — заключает в себе описание чудес иконы Пресвятой Богородицы, чествуемой под именем Елецкой в Черниговском монастыре того же имени, где Галятовский был архимандритом. Во вступлении к этой книжечке Галятовский пускается в объяснение слова казак и следует мнению, по его выражению, мудрых людей, которые производят слово казак от козерога, небесного зодиака, потому что казаки ходят с рогами, в которых насыпан порох, и как на высоком небе поднимается козерог, так казаки, проходя поля и море, поднимаются на стены и валы басурман и насыпают из своих рогов порох в самопалы, из которых стреляют в неприятеля. Трудно найти более подходящий образчик натянутых и придуманных объяснений, на которые падка была схоластическая наука. Главный предмет внимания автора — Елецкий монастырь; его очень интересует прошедшая судьба этого монастыря. Но где взять источников? Малороссия бедна древними письменными памятниками: Великая Россия богаче; в Москве, — говорит он, — есть и русские летописцы, и патерики знаменитых русских монастырей. Князья Одоевские и Воротынские сообщили ему сведения, переходившие у них в роде о том, как образ Елецкой Богородицы (названной так оттого, что найден на еловом дереве) найден при предке их Святославе Ярославиче: но Галятовский нашел еще у себя источник: «Старые люди, — говорит он, — суть хроники живые». Чернигов испытал большие перемены: прежде жительствовали в нем московские люди; но с присоединением его к Польше, после смутного времени, наплыло туда другое население, нужно было отыскать старожилов из прежнего населения. Галятовский отыскал их: одному из них было сто десять лет, другому полтораста, а третьему около двухсот лет — старость сомнительная. Трудно, не обидевши память Галятовского, решить: кто солгал, тот ли, кто говорил о своих летах Галятовскому, или сам Галятовский. Схоластическое образование заставляло при соблюдении правил относительно формы смотреть очень легкомысленно на фактическую правду и сочинять не считалось слишком постыдным. В 1696 г. напечатана была в Чернигове брошюра Галятовского: «Боги поганские». Она посвящена царевне Софии. В своем предисловии автор снова показал образчик лести, свойственной своему времени, прославлял Софию, находил соответствие ее крестного имени с названием премудрости и выразился о царском доме в таких выражениях: «В дому найяснейших царей русских каждый царь есть солнцем, царица есть месяцем, царевичове и царевны суть звездами: бо светят добрыми учинками» (поступками). По учению Галятовского, идолы языческих богов были не болванами, статуями, простою вещью, как об них отзывался некогда Ветхий Завет, но жилищем злых духов, и ссылается, в подтверждение своего взгляда, на многих церковных и светских писателей. Бесы, сидевшие в идолах, говорили иногда правду и предсказывали появление христианства; но они же часто обманывали и подводили в беду людей, употребляя в своих прорицаниях двусмысленные выражения, так что человек понимал прорицание совсем не в том смысле, какой оно имело на самом деле. Нигде неуменье Галятовского отличать вымысел от фактической правды не высказалось так выпукло, как в этом сочинении: взявши из освобожденного Иерусалима в польском переводе Кохановского рассказы о поступках чародея Исмена, Галятовский не поколебался принять их за несомненно достоверные исторические события. Языческие божества для Галятовского не только предмет истории и археологии; они имеют живой, современный интерес. Деятельность их продолжается и поныне. «И теперь, — говорит он, — дьяволы чрез посредство чародеев дают ответы и прорицания; злые духи, обитавшие в идолах, и теперь разным образом соприкасаются с людьми: они то принимают личину умерших людей, то создают себе воздушное тело из облаков, показывают разные вещи в зеркале, дают ответы чрез огонь, воду, чрез перстни» и т.п. Для Галятовского борьба с языческими божествами такая же, какою была борьба против иудейства и мусульманства. Но ратоборство нашего автора с языческими божествами вообще слабее того, которое он вел с иудеями и мусульманами: сочинение «Боги поганские» напечатано уже в старости Галятовского, за два года до его кончины. Можно упомянуть еще об одном польском сочинении Галятовского: «Алфавит еретиков». Автор приводит в азбучном порядке всех, кого причисляет к еретикам, показывает при этом значительную начитанность, но, вместе с тем, смешение понятий: к разряду еретиков он относит не только философов древности, но даже таких лиц, которые не ознаменовали себя никакими признаками умственной деятельности, напр., в число еретиков попал Ксеркс, потому только, что ему снился сон, а это подало Галятовскому повод толковать, что сны бывают от Бога, но бывают и от дьявола. Со всем своим ученым невежеством, с простонародными суевериями, привитыми во младенчестве и не выбитыми школой (которая и не старалась об их искоренении), с легковерием ко всему печатному, с раболепством ко всему, что только носит на себе притязание православной церковности, с диким изуверством, готовым жечь, топить в воде, резать всех, кто верует не так, как следует, но вместе с тем с несомненным дарованием, которое видимо в стройности изложения, в ясности слога, в удободоступности речи и, главное, в той живости, которая всегда бывает признаком дарования и которой никак и ничем не может себе усвоить бездарность, Галятовский, более всякого другого, может назваться представителем своего века в южнорусской литературе. Из других малорусских писателей XVII столетия более всех приближается к Галятовскому, но только с одной стороны, как проповедник, Антоний Радивиловский, игумен Пустынно-Николаевского монастыря в Киеве. В 1676 году он напечатал сборник своих проповедей под названием «Сада Марии Богородицы», а в 1688 году под другим затейливым названием: «Венец Христов, с проповедей недельных аки с цветов рожаных (розовых) на украшение православно-кафолической церкви исплетенный». Эти проповеди расположены по церковному кругу недель, захватывающему переходные праздники. Прежде всего автор делает посвящение Христу. За посвящением Христу следует посвящение царевне Софии, которая сравнивается с греческою царевною Пульхериею, управлявшею делами при своем царствовавшем брате. За обращением к Софии, следует обращение ко всякому читателю книги; автор объясняет, зачем книга называется венцом розовым. Между прочим, он сделал это для того, чтобы книгу его читали охотнее, подобно тому как врачи подправляют сахаром свои лекарства. Автор простодушно воображает, что за его книгу охотнее примутся читатели, когда увидят заглавие, напоминающее розовые цветы. В своих проповедях Радивиловский употребляет ту же, близкую к народной речи, удобопонятную речь, как и Галятовский, но уступает ему в даровитости, и проповеди его представляют менее занимательности: Радивиловский бывает часто растянут и вдается в мелочи, в пустые толки о словах; напр., одна из его проповедей на Фомину неделю основана вся на толковании: зачем Христос, явившись к ученикам после воскресения, стал посреди их, и по этому поводу сопоставляются разные случаи, когда в Св. Писании упоминается выражение «посреди». Радивиловский изобилует сравнениями, приводит нередко свидетельства древних языческих писателей: Тацита, Плутарха, Цицерона, Плиния и других, примеры из древней истории [118] , образы из мифологии [119] , разные анекдоты [120] , случаи из повседневной жизни [121] , особенно щеголяет баснями, которые применяет к религиозным предметам, своеобразным и странным способом. [122] В проповеди на день «Жен мироносиц» Радивиловский ставит в большую заслугу мироносицам то, что они пошли на гроб Христа ночью, и при этом высказывает тот же суеверный страх пред мертвецом, который господствовал в народе. «Дом смерти, — говорит он, — есть дом страха. Пусть мать любит, Бог знает как, своего сына (или сестра брата или друг друга и т.п.), а умри у нее дитя: едва ли бы нашлась такая мать, которая бы решилась пойти ночью к мертвому сыну!» Нравственно-поучительная сторона проповедей Радивиловского очень слаба и ограничивается общими словами, за немногими не важными исключениями, где как бы случайно он касается черт обычаев того общества, которому читает свои проповеди. К таким местам принадлежит одна из его проповедей на святой неделе: он порицает греховное провождение христианских праздников: когда же больше бывает ссор, нечистоты, прельщения, пьянства, как не в праздник? В первый день Воскресения Христова празднуется Богу-Отцу, во второй Богу-Сыну, в третий Духу Святому, придет день четвертый, или совсем минут праздники, — мы, как и прежде бывало, остаемся холодными к богослужению, не хотим смириться и покаяться в грехах своих пред духовным отцом. Иной тон встречаем мы у третьего малорусского писателя и, главное, проповедника — Лазаря Барановича. На жизненном пути он был не таков, как Галятовский и Радивиловский, которые не шагали далее скромного звания монастырских настоятелей. Лазарь достиг звания архиепископа черниговского и, после попавшегося в плутнях Мефодия, был много лет блюстителем митрополичьего престола. Он участвовал в политических делах своей родины и в особенности играл важную роль после измены Брюховецкого в 1668—1669 г. Под его настроением был избран в гетманы Многогришный и постановлены были глуховские статьи. Лазарь, сам малоросс, очень соболезновал о неправосудии и утеснениях, которые причиняло малороссиянам воеводское управление, и хлопотал о том, чтоб избавить малороссов от суда и расправы великорусских воевод, но не мог успеть, так как проекты его, при всем их красноречии, оказывались противными стремлению московской политики, хотевшей как можно теснее привязать к себе поступившую под ее власть страну. Лазарь был человек с житейским благоразумием, позволял себе говорить насколько было для него безопасно, умел и молчать и старался ладить с сильными и угождать им. Патриарх константинопольский, признавая Иосифа Нелюбовича Тукальского митрополитом, поручил Лазарю в духовное управление левобережную Малороссию и почтил его отличием, позволивши носить саккос, тогда как в то время архиереи, кроме митрополита, надевали при богослужении фелони, наравне со священниками, отличая себя от последних только омофором. Лазарь посвящал и посылал царю Алексею Михайловичу свои проповеди, украшая их заголовки затейливыми символическими рисунками, выражающими славу московской державы, и прилагая при них объяснительные вступления, преисполненные самой изысканной лести. Проповедник, отсылая в Москву таким образом свой сборник «Трубы словес», добивался, чтобы казна у него купила все издание; царь не согласился на это, приказавши только продавать его книгу обычным порядком; но все-таки ее навязывали по монастырям. Отношения Лазаря Барановича к гетману Многогришному скоро охладились; когда на этого гетмана сделан был донос, Лазарь не защищал его, и когда, после ссылки Многогришного в Сибирь, в 1672 году казацкая рада выбрала иного гетмана Самойловича, Лазарь находился на этой раде, приводил казаков к присяге и сблизился было с новым гетманом. Но прошло несколько лет, Самойлович невзлюбил Лазаря. В Батурин к гетману приехал луцкий епископ Гедеон, князь Четвертинский. Самойлович, тайно от Лазаря, ходатайствовал за Гедеона в Москве, добивался, чтобы последний стал митрополитом, а на Лазаря старался вообще набросить тень. В Москве тогда более всего хотели, чтобы новый митрополит подчинился московскому патриарху. Четвертинский был готов на это, тогда как Лазарь, по-прежнему своему поведению, казался менее надежным, как защитник малороссийских прав. Правительство предоставило Малороссии вольное избрание митрополита: избран был Четвертинский в 1686 году. Лазарь, старейший из архиереев, был обойден; опираясь на грамоту, он не хотел повиноваться Гедеону; его оставили, но митрополит всячески унижал его, изъял из его управления несколько протопопий и называл его только епископом. Самойлович делал ему разные неприятности. После падения Самойловича, Лазарь как бы ожил и отправил в Москву со своей стороны жалобу на поступки низверженного гетмана. В 1691 году скончался и другой недоброжелатель его, Гедеон; опять произошел выбор, но и на этот раз обошли Лазаря, а избрали печерского архимандрита Ясинского. Лазарь, уже престарелый, испросил себе от патриарха помощника, в лице черниговского архимандрита Феодосия Углицкого, которого в Москве и посвятили в сан архиепископа с тем, чтобы, по смерти Лазаря, он занял его место. Лазарь скончался в 1694 году. Участие Лазаря в литературе выразилось преимущественно проповедями. Он сам поставлял себе это в заслугу и дорожил славою проповедника. Его проповеди изданы в двух огромных сборниках, in folio. Первый, напечатанный в Печерской Лавре в 1666 году, под названием: «Меч Духовный, еже есть глагол Божий», заключает в себе слова и поучения на дни воскресные и переходящие праздники, начиная от Пасхи и кончая Великою субботою. Другой сборник, напечатанный там же в 1674 году, носит название: «Трубы Словес», и заключает проповеди на дни святых и непеременяемые праздники. Баранович отступил от способа, принятого Галятовским и Радивиловским, — писать проповеди языком близким к народной речи. Он пишет на славяно-церковном языке. Вычурность, напыщенность, — при скудости мысли, бедности воображения и отсутствии неподдельного чувства, составляют отличительные черты проповедей Лазаря. Все они, можно сказать, состоят из трескучих фраз и до чрезвычайности скучны. В свое время они могли нравиться разве книжникам, гонявшимся за словами и выражениями, но едва ли могли быть понятны народу. Впрочем, Лазарь, как кажется, и писал их, имея в виду более всего понравиться Алексею Михайловичу, любившему изысканность и напыщенность речи. Оба сборника посвящены царю. [123] В своих проповедях Лазарь любит обыкновенно вращаться на значении слов и разных внешних признаков, щеголяет сближениями и противопоставлениями, растягивает до уродливости тексты Св. Писания, ни мало их не объясняя. Одно какое-нибудь слово побуждает Барановича искать соответствия в другом предмете, по поводу которого можно найти и употребить подобное же слово; напр., Христос исцеляет расслабленного в овчей купели: — Христос есть агнец с золотым руном; в овчей купели пять притворов, — проповедник вспоминает пять ран Христовых, пять чувств человеческих, и распространяется об этом. Еще затейливее встречаем мы такое сближение слов в проповеди на день Св. Георгия в «Трубах Словес». Великомученик Георгий был колесован. Колесо тотчас приводит проповедника к образу кольца обручального и венца — и вот, Георгий, яко дева чистая, обручен был Христу, а вместо венца принял колесо. Это колесо напоминает небесный звездный круг; «ради небес Георгий творил круг на колесе»: но это же колесо напоминает проповеднику мирской грешный предмет — пляску, отправляемую колесом, хороводом, и проповедник замечает, что такое колесо ведет в геенну огненную. Лазарь любит употреблять в проповедях молитвы, исполненные вычурности и пустословия. Вот как обращается он к Пресвятой Богородице: «Аще были быхом центипедес стоножны (стоножки), все мы бы к Богородице прилежно притекали яко грешныи. Аще быхом были арги (аргусы) стоочныи, все мы бы на Тебя смотрели, яже милосердии двери нам отверзаеши. Аще быхом были центимани сторучныи, все мы бы Твоей ризе посвященней прикасалися». Несколько слов были писаны Барановичем царю Алексею Михайловичу по разным случаям в жизни последнего. По смерти царицы Марьи Ильинишны, Лазарь написал ему утешительное слово, наполненное разными избитыми фразами. Когда царь женился на второй жене, Лазарь прислал ему поздравительное слово. Когда царь совершал обряд явления Федора царевича народу, Лазарь, по этому поводу, написал слово, отличающееся крайним воскурением: проповедник сравнивает царя Алексея Михайловича с Богом, показавшим над водами иорданскими возлюбленного сына своего, а царевичу Федору влагает в уста слова Христа: «Отче! прослави Сына Своего» и пр. Смерть Алексея Михайловича подала Лазарю повод написать стихами и напечатать «Плач о преставлении царя и приветствие новому», а по смерти Федора, когда возведены были на престол два царя, Лазарь сочинил книгу: «Благодать и Истина Христова». Это — риторическое восхваление царей, перебитое стихами, вроде следующих: «Иисус и Мария по пять литер мают, Иже пять палцев мают, да ти складают, Пять источник на кресте от Христа исплыли, Бы писаню тех имен пять литер служили» и пр. [124] Кроме русских сочинений, Лазарь написал и напечатал несколько сочинений на польском. Таковые: «Жития святых», «Стихотворное сочинение о случае человеческой жизни» и «Новая мера старой вере». Последнее — сочинение полемическое, написанное в защиту православия и вызванное нападками на восточную церковь иезуита Бойми. В нем, между прочим, Лазарь указывает нам на одну из важных причин перехода из православия в католичество — на то, что везде кричали, что православная вера есть вера хлопская. Глава 10 Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий и их преемники Перенесение киевской учености в Москву было важнейшим событием в истории русской образованности XVII века. Событие это, чрезвычайно плодовитое по своим последствиям, началось постепенно, едва заметно, не сопровождалось никакими новыми учреждениями и ничем торжественным. Из московских бояр выдавался тогда Федор Михайлович Ртищев. Это был человек старой Руси, но лучший человек, какого могла выработать старая Русь. Ревностно благочестивый, хранитель священных преданий и обычаев старины, он не довольствовался, как другие, одним соблюдением внешних приемов набожности; он был из тех, которые ищут внутреннего смысла наружных признаков; учение Христа увлекало его к подвигам христианской добродетели. Ртищев тратил значительные суммы на выкуп пленных, которых тогда было чрезвычайное множество в мусульманских землях, помогал нуждающимся, построил и содержал больницу для убогих. Во время войны с Польшею, сопровождая царя, Ртищев взял на себя попечение о раненых и изнемогавших от зимнего холода, приказывал подбирать их и отвозить для приюта в нанятые для них помещения, пользовал и содержал на свой счет, а по выходу их давал им вспоможение. Ртищев очень любил читать книги духовного содержания и посещать богослужение. Но ни то, ни другое не могло удовлетворять его в своем тогдашнем виде. Не все сочинения святых были ему доступны в славянском переводе, да и списки тех, которые он мог читать, не отличались правильностью и однообразием смысла. Ртищев видел, что нужны новые, более правильные переводы; чтение самого Священного Писания возбуждало в нем желание проверить, правильно ли оно переведено в том виде, в каком было доступно для русских. Печатных изданий, кроме Острожского, не было; в рукописных были разноречия. Ртищев пришел к тому, что было бы необходимо в Москве заняться переводами благочестивых книг. Богослужение совершалось в то время, как искони в Москве, небрежно, невежественно, неблагочинно. Ртищев настаивал на том, что надобно привести его в достойный вид и произвести пересмотр богослужебных книг. Царь Алексей Михайлович полюбил Ртищева. Характер этого боярина пришелся по душе тишайшему царю. Бояре же смотрели на Федора Михайловича не совсем дружелюбно, даже с насмешкою; при тогдашнем господстве внешности, тот, кто слишком задумывался о внутреннем смысле внешнего благочестия, казался для многих чудаком. Ртищев знал, что в Киеве уже делается то, о чем он помышлял, и, преданный всецело своей мысли, обратился туда. Сношения Малороссии с Москвою были частые. Игумены малороссийских монастырей просили у царей милостыни; за тем же обращалось еще к царю Михаилу Федоровичу и киевское братство. В 1640 году Петр Могила уговаривал царя устроить в своей столице монастырь, в котором бы старцы и братия киевского братского монастыря «детей боярских и простого сана людей грамоте греческой и славянской учили». Таким образом, сам преобразователь воспитания в южной Руси первый обратился в Москву и просил там сделать то, в чем нуждалась Великая Русь. Достойно замечания, что, в своем письме к царю, Петр Могила выразился, что он об этом бьет челом государю паче всяких своих прошений. Так занимала киевского архипастыря мысль распространить начатое им дело на весь русский мир. В 1646 году Петр Могила прислал преемнику Михаила царю Алексею в подарок несколько лошадей и разные вещи, что показывает его постоянное желание связи с Москвою. Но, при дружелюбных отношениях православной Малороссии к православной Москве, у москвичей, однако, образовалось предубеждение против малорусской образованности и заподозревалась чистота правоверия киевских духовных писателей и наставников. Отчасти сами малоруссы возбуждали эти подозрения. При жизни патриарха Филарета, один киевлянин, званием игумен, доносил на учительное евангелие своего земляка Кирилла Транквиллиона Ставровецкого. Оценка этого сочинения поручена была двум московским книжникам: богоявленскому игумену Илье и соборному ключарю Ивану Шевелю. Не зная языка, на котором было написано произведение южнорусского писателя, они находили еретический смысл там, где встречались грамматические особенности и непонятное для них значение слов. [125] Москвичи считали себя одним только истинно православным народом в целом свете; греки, давшие России крещение, потеряли над ними прежнее свое обаяние; москвичи не доверяли греческим книгам, потому что греки, живя под властью неверных, воспитывались и печатали свои книги на Западе. Москвичи считали свои старые переводы более правильными, чем греческие подлинники в том виде, в каком последние были напечатаны; такой взгляд особенно утвердили справщики книг при патриархе Иосифе. Сам Никон вначале разделял этот взгляд и говорил, что как «малороссияне, так и греки потеряли веру и крепость добрых нравов; покой и честь их прельстили, они своему чреву работают и нет у них постоянства…» Появление киевских ученых в Москве, очевидно, должно было встретить против себя много враждебного, но боярин Ртищев, поддерживаемый царем, в виде частного предприятия, принял на свой счет пригласить и содержать нескольких киевских ученых, «ради обучения словенороссийского народа детей еллинскому наказанию». Нам, к сожалению, неизвестны первоначальные сношения Ртищева с Киевом по этому поводу, но, по его просьбе, несколько ученых монахов решились оставить родину и служить делу духовного просвещения в Московском государстве, осуществляя, таким образом, одну из заветных мыслей покойного Петра Могилы. Главным из этих приезжих ученых был иеромонах Братского монастыря Епифаний Славинецкий. [126] Воспитанник киевомогилянской коллегии, Епифаний докончил свое образование за границей, а потом был преподавателем в той же киевской коллегии, где учился сам. Трудно было найти человека, более годного для того, чтобы открыть собою в Москве ряд ученых. Епифаний обладал большою, по своему веку, ученостью: отлично знал греческий и латинский языки, имел сведения в еврейском языке; он изучил писания Св. отец и всю духовную, греческую и латинскую литературу, знал хорошо историю и церковную археологию. Он был характера кроткого, сосредоточенного, предпочитал уединенную жизнь кабинетного ученого всяким искательствам почестей, не терпел никаких житейских дрязг, был всем сердцем предан науке, но это не мешало ему применять свою науку к самым насущным потребностям своего времени. Славинецкий был, словом, одним из тех ученых, которые, живя кабинетными затворниками, работают, однако, небесплодно для современных нужд своего общества. Славинецкий умел уживаться со всеми, никого не раздражал заявлением о своем умственном превосходстве и своею безукоризненною честностью приобрел всеобщее уважение. Никон, познакомившись с ним, полюбил его, изменил свое предубеждение против малоруссов и во всем положился на него в важном деле исправления книг. Первые труды Славинецкого состояли в переводах разных сочинений Св. отец. Ртищев поместил его с братиею в новопостроенном Андреевском Преображенском монастыре на берегу Москвы-реки (между Калужскими воротами и Воробьевыми горами, где теперь дом Общественного Призрения). Кроме переводов книг, обязанностью киевских монахов было обучение юношей: в том же монастыре было основано училище. Но не долго пришлось Славинецкому проживать в этом уединении. Царь назначил его справщиком типографии и перевел в Чудов монастырь, где также было училище, переведенное туда из здания типографии. Славинецкому, главным образом, поручили важное дело исправления книг. В постоянных ученых занятиях, Епифаний пробыл в Москве 26 лет, проживая со своими сотрудниками также в архиерейском доме, в Крутицах, где был прекрасный сад, изобильно снабженный водою. Он постоянно оставался в том же звании иеромонаха, в котором прибыл из Киева, и только однажды принял участие в общественном деле, именно тогда, когда хотели судить Никона. Заявивши свое мнение, строго подкрепленное церковными законоположениями, верный своему скромному монашескому сану, не стал он спорить с сановитыми противниками Никона и воротился к своему ученому уединению. Жизнь Епифания, как вообще жизнь ученого труженика, протекала однообразно. Он весь отразился только в своих ученых трудах. Исправление богослужебных книг начал Славинецкий неторопливо, с надлежащею обдуманностью. Для этой цели был отправлен на Восток Арсений Суханов за разными старыми рукописями. Только окруживши себя громадным количеством греческих и славянских списков, принялся Епифаний за исправление книг. Помощниками ему были приехавшие с ним земляки: Арсений Сатановский и Данило Птицкий, Арсений грек, затем несколько великороссиян: справщиков и книгописцев печатного дела. [127] Под руководством Епифания были напечатаны богослужебные книги в исправленном виде, в том виде, в каком до сих пор остались они в употреблении по церквам во всей России и даже в православных краях славянского мира. То были: Служебник с предисловием, составленным Епифанием, Часослов, две Триоди: постная и цветная, Следованная псалтирь, Общая Минея, Ирмолог. К тому же разряду богослужебной литературы, как объяснительную книгу, можно отнести Новую Скрижаль, переведенную с греческого и напечатанную в 1656 году. Здесь объясняется литургия и другие обряды восточной церкви. К этой книге Епифаний приложил историю начала исправления книг в России, поводы, побудившие к этому предприятию, деяния собора, состоявшегося в Москве по этому поводу, и опровержения против нападок врагов исправления книг. Богослужебная реформа обыкновенно считается делом Никона, как вообще приписываются важные перемены, учреждения, устроения тем лицам, которые занимали правительственные должности, между тем как собственно всю работу исполняли подначальные им труженики, иногда мало известные и незаметные. Противники богослужебной реформы окрестили ее последователей именем Никониан. Но если и справедливо принадлежит она патриарху Никону, сознавшему важность и необходимость предпринятых исправлений, то еще с большим правом надобно признать эту реформу делом Славинецкого и работавших под его руководством тружеников, тем более, что Никон, человек хотя умный, но мало ученый, на самом деле во всем должен был полагаться на добросовестность и знания Епифания. Вместе с исправленными богослужебными книгами, небходимо было также издание церковных законоположений в исправленном виде. Епифаний перевел Правила Св. Апостол, Правила вселенских и поместных соборов, Фотиев Номоканон с толкованиями византийских юристов Вальсамона и Властаря и Собрание церковных правил и византийских гражданских законов, составленное по-гречески Константином Арменопулом. Переводная деятельность Епифания обратилась на писания Св. отец. Он перевел много сочинений, из которых некоторые были уже давно известны и любимы в славянских переводах, но тем нужнее было издать их в более правильном виде. [128] Переведено было им еще несколько житий святых: Алексея Божия человека, Феодора Стратилата, великомученицы Екатерины. Жития этих святых были уже прежде в ходу у читателей и искажались вымыслами, а потому особенно полезным казалось издать их вновь как следует. Одними религиозными сочинениями не ограничился Епифаний в своих переводах. Он перевел с латинского несколько светских книг по части педагогики, истории, географии и даже анатомии [129] : нельзя, однако, сказать, чтобы литературное достоинство переводов Епифания могло привлекать к ним много читателей. Переводчик, большой буквалист, хотел переводить как можно ближе к подлиннику, и, вместо того, чтобы передать смысл подлинника оборотами, cвойственными языку, на который переводится, он кует произвольно славянские слова на греческий лад, дает славянской речи греческую конструкцию, вообще слог его переводов тяжел, темен, иногда непонятен. [130] В самом его переводе богослужебных книг также встречаются тяжелые и неудобопонятные обороты. Главнейшей мыслью, занимавшей Славинецкого всю жизнь, был новый ученый перевод библии; к сожалению, эта мысль не осуществилась. Вместо нового перевода, в 1663 году, напечатана была библия с острожского издания с некоторыми небольшими поправками явных ошибок (например, вместо: «изъядоша седмь крав — изыдоша седмь крав», и т.п.). В предисловии к этой библии, вероятно написанном самим Славинецким, как главным справщиком типографии, приводятся две главных причины, воспрепятствовавших более ученому изданию библии. Первая была — господствовавший в то время предрассудок, что у греков повредилось благочестие, что их книги испорчены, и самый правильный текст заключается в старых славянских переводах; вторая причина, по выражению предисловия, еще более важная — «неудобоносимое время, настоятельство браней, вещей в мире оскудение», т.е. неудачные военные обстоятельства и вследствие их скудость средств, которые необходимы были в значительном количестве для этого предприятия. «Всякому легко понять, — продолжает предисловие, — что никак невозможно было начинать и доводить до конца этого предприятия». Но одно уже печатное издание библии в Москве было новым явлением для своего времени; Славинецкий же не оставил мысли о лучшем издании; и после того как прекратились тяжелые войны, он стал неотступно просить царя, владык и бояр разрешить новый перевод Священного Писания. «Мы, — говорил он, — не имеем хорошо переведенной библии; даже в евангелии есть погрешности; и мы за это терпим укоризну и крайнее бесчестие от иноземных народов». В 1674 году собор, состоявшийся при участии царя Алексея Михайловича, поручил Славинецкому сделать новый перевод библии под наблюдением Павла Сарского, исправлявшего должность патриарха. Под рукою у Епифания было две печатных греческих библии и, сверх того, множество рукописей как греческих, так и славянских, из которых многие были привезены Сухановым с Востока. Но Епифаний успел перевести только Новый Завет и Пятикнижие. Смерть прекратила его труды. Славинецкий применил к делу свои филологические знания и издал два лексикона: один филологический, для объяснения слов, встречаемых в церковных книгах и церковном богослужении; другой — греко-славяно-латинский, где помещено до 7000 слов. Оба эти лексикона остались неизданными. Епифаний писал проповеди и поучения. Эта деятельность также соответствовала требованиям времени. Проповедь была тогда в Великой Руси новостью. С XV века там никто не говорил проповедей, никто даже не считал полезным делом говорить их, напротив, там думали, что они могут подавать повод к вольнодумству и ересям. Патриарх Никон, первый из русских иерархов, ввел в богослужение проповеди и поручил читать для народа поучения Епифанию, вполне доверяясь как его правоверию, так и учености. Переведенные Епифанием с греческого «Поучения Отцов Церкви» имели практическое применение и читались им в храмах. Кроме переводных проповедей, он написал около 50 слов собственного сочинения, которые до сих пор остаются в рукописях. Проповеди Епифания походят более на диссертации, чем на поучения народу. Епифаний объясняет догматы и символы церкви, значение праздников и разбирает ученым способом разные стороны христианского учения. Проповеди его испещрены множеством выписок из церковных писателей; эти выписки приводятся в рукописях даже не в переводе, так что в таком виде они могли читаться разве только ученым. Впрочем, как думают, проповедник переводил эти места во время произнесения проповеди. Нередко Епифаний приводил места из греческих философов и даже поэтов (но гораздо с большей критикой, чем другие малорусские проповедники). Слог его проповедей, — хотя значительно лучше слога переводов, изданных под его руководством, — страдает, однако, вычурностью и напыщенными метафорами. [131] Есть несколько проповедей, где Славинецкий захватывает вопросы современной жизни. В одной из таких проповедей, которая начинается словами: «Людие, сидящие во тьме», проповедник говорит о пользе знакомства с греческим языком и вооружается против тогдашних ревнителей невежества с негодованием, для примера вспоминает о Марке Катоне, не хотевшем распространения греческого просвещения в Риме. «В нынешние времена, — говорит он, — много видим мы ослепленных людей, которые возлюбили мрак неведения, ненавидят свет учения, завидуют тем, которые хотят озарять ими других, вредят им клеветами, лицемерием, обманом, подобно тому, как совы, по своей природе, любят мрак и скрываются, когда засияет солнечная заря, так и эти мысленные совы, ненавистники науки, скроются в любимый ими мрак, когда ясная благодать пресветлого царского величества захочет разрушить тьму, прогнать темный обман и благоизволит воссиять свету науки и просвещать природный человеческий разум». Эта же любовь к просвещению выражается у него в поучении к иереям, где он дает священнику такое наставление: «Пекись и промышляй всем сердцем и душою, сколько твоей силы станет, увещевай царя и всех могучих людей везде устраивать училища для малых детей, и за это, паче всех добродетелей, ты получишь прощение грехов своих!» Поучение к иереям замечательно также и в других современных отношениях, так как проповедник дает наставление священникам: что они должны говорить своим духовным детям. Здесь касается Славинецкий ложного благочестия, приказывает не думать спастись молитвами святых угодников, пребывая самому во грехах, повелевает почитать иконы, но помнить, что это только изображения, чествовать святых, но только как рабов и служителей Божиих: «Те же, — прибавляет проповедник, — которые хотят поклоняться иконам, как богам, достойны вечного огня». Замечательно то наставление, которое он вменяет в обязанность священнику делать господам относительно их рабов и подвластных. «Будь для рабов твоих таков, каким хочешь, чтобы был для тебя владыка. Не налагай на земледельцев работ паче их силы, не озлобляй их, дабы вопль и стенанье их не дошли до Господа. Пусть они имеют праведное уравнение в работе и в дани. Лучше получить мало пользы с правдою, чем много с неправдою. Посмотри, как тяжело приобретают они потребное для себя: те отправляются в дальнее путешествие по суше и по воде, приобретают себе достояние долговременною разлукою с домом, другие несут ярмо вседневного страдания в тяжелых земледельческих работах и, собирая земные плоды, дорожат каждым зернышком». В слове о милостыне проповедник в живых красках рисует разные положения людского страдания, требующего поддержки и пособия. Он не слишком любит просящих милостыни и сердечнее относится к тем, которые стыдятся или не могут просить, не хотят валяться и шататься по улицам, а между тем горько страдают. Таковы вдовы, оставшиеся без мужей в нищете с малыми детьми, с возрастными девицами: «Дети хотят хлеба, служители — платы, девицы — одежды, сыновья — ученья или рукоделья, а между тем заимодавцы требуют долгов, заводят тяжбы, берут залоги; они же стыдятся просить». Затем проповедник изображает страдания сирот в разных положениях: «Вот покинутый младенец, он плачет; как его не помиловать? Кто может быть достойнее милосердия, как не глупое существо, не знающее своей беды? Вот дети, оставшиеся без родителей; попечителей у них нет, или же попечители не радеют о них; вот возрастные девицы без одежды, без научения, в гладе, в нужде… А вот бедные крестьяне: у тех скот пал, у того господин все взял, у другого воин все ограбил, а тут царь дани требует, господин оброку… работать бы ему, да нечем…» К числу достойных состраданья проповедник причисляет странника и пришельца: «Не о том пришельце говорим, который идет в чужую страну для обогащения, а о том, который зайдет туда по какой-нибудь нужде, напр., ищет себе службы у доброго государя, или женится на чужеземке, и вдруг от разбоя, недуга или какого иного несчастья погубит все свое достояние; нет у него приятелей, нет знакомых, и языка страны он не знает. Такого надобно пожалеть». Но касаясь раздачи милостыни всякому встречному, проповедник опровергает господствовавшее тогда (и теперь оно существует) на Руси мнение, что следует давать всякому, кто попросит именем Христа. «Если ты видишь просителя здорового и не состарившегося и даешь ему милостыню — то сам делаешься общником греха. Стыдно смотреть, как размножились у нас скитающиеся гуляки, обманщики, как много таскается по улицам здоровых женщин с малыми детьми, а еще более девиц. Иные за деньги нанимают малых детей и через них собирают милостыню, а ночи проводят во всяком бесчинстве». Он вооружается также против шатающихся монахов и монахинь, но вместе указывает и на причины этого шатания. «Настоятели тратят монастырское имение на свое сластопитание, угощают у себя вельмож, содержат откормленных лошадей, приготовляют себе вкусные и дорогие снеди, а бедной братии дают негодную, суровую и гнилую пищу». Он требует, чтобы архиереи старались прекращать это бесчинство, а мирское правительство, по его мнению, должно устраивать богадельни для престарелых и больных, обеспечивать их и смотреть, чтобы призреваемые не бегали оттуда и не шатались по миру. Наконец, Епифаний предлагает, для призрения бедных и для устранения бесчинства, составить братство или общество милосердия. Кто будет давать деньги, а кто помогать своим трудом. Каждое воскресенье будут братья сходиться для рассуждения между собою и выберут из среды своей десять распорядителей. Посторонние посетители будут приходить и извещать братию о человеческих нуждах. Братия будет обсуждать: кому, чем и сколько помочь, смотря по надобности: иным бедным можно давать временное пособие, другим постоянное до самой смерти. Женщины могут составить свое общество милосердия и, собравши пожертвования, еженедельно отсылать в главное всеприятелище; наконец, Епифаний предлагает устроить кассу и давать из нее бедным взаймы, а если много будет денег в кассе, то можно давать и имущим, но в обоих случаях без лихвы. Мысль эта, по-видимому, внушена была Славинецкому примером юго-западных братств с тою значительною разницею, что общество, предлагаемое Славинецким, было чисто благотворительное, тогда как юго-западные братства имели целью защиту православия и обучение детей. Одна из проповедей Епифания направлена против раскольников, которых он называет непокорниками, и обличает не от лица своего, а от лица церкви, касаясь преимущественно тех писателей, которые рассеивали в народе сочинения против исправления книг. Новоявленные учители тайно составляют ложные писания и тем в народе производят толки и смятения. Они сами стыдятся или боятся показать лицо свое. А кто призвал их на дело тайного учения, или, лучше сказать, народовозмущения? Не Бог, не архиереи; своим гордым самомнением и тщеславным умом дошли они до этого. Уже не то что мужчины, даже и женщины, которым Апостол учить не повелевает, пустились на это. Слепые невежды, едва привыкшие читать по складам, не имеющие понятия о грамматике, не то что о риторике, философии и богословии, люди, даже не отведавшие учения, дерзают толковать божественное писание, или, лучше сказать, извращать его, оговаривают и осуждают благоискусных мужей в славянском и греческом языке. Не видят невежды, что у нас исправлялись не догматы веры, а только кое-какие выражения, измененные недомыслием и описками невежественных писцов или невежеством типографских справщиков. Кроме всех упомянутых трудов, Славинецкий написал еще несколько канонов, похвальных слов, утешительное послание к княгине Радивилловой, сочинение об отшествии с престола Никона патриарха, сочинение «о псалмах, превращенных от Аполлинария» и т.п. Еще не вполне известны и не исследованы все его сочинения. Славинецкий скончался 19 ноября 1675 года, завещавши киевскому братству свою библиотеку, которая, впрочем, была не велика. Кроме книг, после него осталось восемьдесят червонцев и серебряные часы с цепочкою ценою в 20 рублей. Червонцы были разосланы по разным южнорусским монастырям, а большая часть книг оставлена в Москве, кроме 31, отправленных на киевское братство; за остальное выплачены деньги. Епифаний Славинецкий погребен в московском Чудовом монастыре. [На гробе его следующая надпись: «Преходяй человече! Зде став да взираеши, Дондеже в мире сем обитаеши; Зде бо лежит мудрейший отец Епифаний, Претолковник изящный Священных Писаний, Философ и Иерей в монасех честный, Его же да вселит Господь и в рай небесный За множайшии его труды в писаниих Тщанно-мудрословные в претолкованиих На память ему да будет Вечно и не отбудет».] За Епифанием Славинецким из западнорусских пришельцев в Москве никто не имел такого важного влияния, как Симеон Петровский-Ситиянович; по месту, откуда прибыл в столицу, он обыкновенно называется Симеоном Полоцким. Жизнь этого человека до переселения его в Москву нам совершенно неизвестна. Есть основание думать, что он родился в 1628 году, учился в киевской коллегии, потом в заграничных учебных заведениях и, по возвращении своем в свое отечество, Белоруссию, поступил в монахи. Алексей Михайлович познакомился с ним в Полоцке. В 1664 году Симеон прибыл в Москву и был помещен в Спасском монастыре за иконным рядом. С ним приехали его служители. Ему приказано было давать из дворца содержание; но остались его письма к царю — любопытные не столько для характера Полоцкого, сколько по чертам тогдашнего порядка вещей — из которых видно, что, несмотря на то, что Симеону от самого государя назначено было содержание, Симеон принужден был несколько раз обращаться к царю с письмами и просить, чтобы ему выдавали то, что было положено. Таким образом, кроме содержания для себя и для своей прислуги, он просил, чтобы ему, согласно обещанию, выдавали дрова во время зимней стужи и корм его лошадям. Характер этого человека не был похож на характер Епифания. Он не довольствовался скромными келейными учеными трудами; он беспрестанно напоминал о себе при дворе, кланялся государю, писал поздравительные стихи, восхваления всякого рода и вошел в такую милость, что сделался учителем царевича Федора, а пред концом царствования Алексея Михайловича увеселял царя и его двор комедиями своего произведения. Сочинения Полоцкого не показывают в нем большой учености; он вовсе не знал по-гречески; Епифаний Славинецкий недолюбливал его, как часто не любят добросовестные труженики науки верхоглядов, и когда Симеон набивался к нему в сотрудники по исправлению книг, Епифаний отделался от Симеона, хотя, по своему добродушию, охотно отвечал ему на разные вопросы, с которыми обращался к нему Симеон, гораздо меньше его ученый. Зато, не успевши приобресть значения у строгого ученого, Симеон поспевал везде и прославлялся как защитник православия против раскола, как богослов, как проповедник, как стихотворец. Замечательного таланта у него не было ни на одно из этих призваний, но его сочинения занимательны, так как касаются современных вопросов жизни и представляют много своеобразного в духе своего времени. В 1667 году, в разгар борьбы против раскольников, патриарх Иосиф приказал напечатать составленную Симеоном книгу под названием: «Жезл Православия». В длинном предисловии, исполненном болтовни, автор обращается с сильными воскурениями к архиереям вообще, восхваляя их великое значение. Само сочинение разделяется на две части. Первая часть есть обличение челобитной попа Никиты Пустосвята, поданной царю против новоисправленных книг и главным образом против книги «Новая Скрижаль»; вторая часть сочинения Полоцкого направлена против челобитной попа Лазаря. Никита Пустосвят старается, на основании произвольно приданного смысла отрывочно взятых фраз, обличать Никона и исправителей книг в ересях. Симеон уличает Никиту, что он не знает грамматики, а потому не понимает того, что читает. Таким образом, взявши одно место перевода, где изображается человек, носящий крест, Никита понял это место так, что там говорится о Христе, тогда как шла речь не о Христе, а о преступнике, осужденном на казнь. [132] К такому же разряду промахов принадлежит обличение Никиты против молитвы при крещении. Никита доказывал, будто выходит такой смысл, что призывается нечистый дух (несмотря на нелепость этого замечания, опровергнутого еще Симеоном Полоцким, он до сих пор повторяется раскольниками в числе важных укоров), тогда как все произошло от того, что не ведающий хорошо славянской грамматики ревнитель староверства не знал различия звательного падежа от именительного. [133] Спор Симеона с Никитою заходит в богословские тонкости, напр. — о способе воплощения Христова. Но тут Симеон, пустившись в умствования, невольно выказал влияние католичества, которое отразилось на нем со времени посещения римско-католических училищ. Он, между прочим, признает временем пресуществления святых даров на литургии произнесение священником слов Спасителя: «Приимите и проч.», тогда как (что и поставлено было впоследствии Симеону в вину) восточная церковь мудрствовала иначе. Спор Симеона с Никитою касался также вопросов о двуперстии, о четвероконечном кресте (называемом раскольниками латинским крыжем), о сугубом аллилуйи и пр. Тон, с которым Симеон вооружается против своего противника, переходит в ругательство: Симеон называет его буесловцем, нечестивым, окаянным, смрадным козлищем, свиньею, изрывающей вертоград церкви, разбойником, удом согнившим и проч. Спор с Лазарем вращается более, чем спор с Никитою, в области приемов внешнего богослужения, либо же касается придирок Лазаря к словам и выражениям в переводах, которыми, для буквальной близости к подлиннику или для грамматической правильности речи [134] , в новоисправленных книгах заменены были прежние однозначащие выражения. В разных обрядах, принятых и установленных тогда церковью, Лазарь усматривает влияние то латинства, то армянства: зачем, например, плащаницу ставят головою на полдень, зачем на Пасху читают диаконы Евангелие в разных местах церкви; зачем поп сидит на исповеди, зачем архиереи благословляют обеими руками, зачем введено пение, напоминающее органы и проч., и проч.; на все отвечает Симеон объяснительным тоном, но примешивает иногда и ругательства. В особенности озлобился он за то, что Лазарь в своей челобитной представлял царю, что неприлично делают, поминая его «тишайшим и кротчайшим», и слова в ектениях «о всей палате и воинстве» толковал так, как будто здесь говорится не о здравии и спасении царя, не о его боярах и воинах, а о каких-то каменных палатах и палатном воинстве. «О, клеветник Лазарь, — возражает ему Симеон, — как это ты Бога не боишься и людей не стыдишься; будто мы, называя государя тишайшим и кротчайшим, ругаемся над именем великого государя нашего. Невежда! Безумный злобник!.. А что ты клевещешь, будто мы не творим молитв о боярах, но молимся о каменных палатах и о палатном воинстве, так такое обличение, вместо ответа, лучше оплевать и обругать и тебе уста заградить жезлом, как псу лаящему!..» Затем объясняет ему Симеон, что слово «палата» заменяет бояр и воинство «чрез образ грамматический и риторский, именуемый синекдохе, еже различными образы бывает, егда едино из другого коим-либо обычаем познавается». В 1670 году Симеон написал большое богословское сочинение под названием: «Венец веры кафолическия». Он берет так называемый большой апостольский символ веры и по членам его распределяет разные богословские предметы, излагая их в форме вопросов и ответов. [135] Такой способ дает ему повод, наподобие средневековых схоластиков, задавать самые затейливые и мелочные вопросы, сообщает различные мнения об этих вопросах, почерпаемые то из восточных, то из западных писателей, а нередко из апокрифических сочинений. Зачем, например, Христос родился в декабре? В какой час дня совершилось благовещение и рождество? Мог ли Христос говорить тотчас после своего рождения? Зачем Христа пригвоздили к кресту четырьмя, а не тремя гвоздями? Всю ли свою кровь, излиянную на кресте, восприял Христос при воскресении или частицы ее остались и смешались с землею? и пр. и пр. Следуя за апостольским символом, когда пришлось говорить о Творце и творении, Симеон изложил своеобразную и уродливую систему космографии, показывающую его знакомство с западными астрологическими бреднями: результаты современных ему научных исследований мало до него прикасались. Существует трое небес: эмпирейское, неподвижное, самое высшее, кристальное, движущееся с неизреченною скоростью и — твердь, разделяющаяся на два пояса, первый — звезд неподвижных, а второй — планет. Планетное небо разделяется на семь кругов или поясов по числу планет, известных тогда: Крон, Дей, Ар, солнце, Афродита, Ермий, луна. Симеон приводит баснословные расстояния от каждой планеты до другой. От земли до тверди восемьдесят тем миль (т.е. 800000), а от верха земли до эмпирейского неба так далеко, что если ехать туда со скоростью восьмидесяти миль в час, то времени понадобилось бы 50 000 лет. Звезды описываются так: «Веществом чисты, образом круглы, количеством велики, явлением малы, качеством светлы, дольних вещей родительны (имеют влияние на перемены в воздухе). Планеты по местоположению ниже звезд; иногда они ходят по одному пути со звездами, а иногда по противоположному. Самая малейшая звезда в восемьдесят раз больше земли, а следующая по величине звезда превосходит пространство земли в 170 раз. Солнце в 166 раз больше земли; луна же в 30 раз меньше. Всякий час солнце совершает 7160 миль, из которых каждая требует человеческой ходьбы два часа. Земля представляется круглою, черною, тяжелою, холодною; она кентр (центр) всего мира, мрачна и содержит в себе ад. Землетрясение происходит от терзания заключенных в ее недре духов. Симеон останавливается с большим вниманием над созданием и грехопадением человека, приводит разные мнения о том, сколько времени пробыл Адам в раю, и более склоняется к тем, которые полагали, что первобытная чета пробыла только три часа и согрешила в шестой час дня, почему и Христос, искупляя человечество от прародительского греха, был распят в шестой час дня. Разбирая вопрос о чадородии, Симеон приходит к такому мнению, что если бы люди не согрешили, то зачинались и рождались бы обыкновенным способом, как теперь, но только с тою разницею, что зачинались бы без необузданной страсти, а рождались без смрада, без болезни. Родители, проживши в земном раю, уступали бы свое место детям, а сами были бы возносимы на небеса, и таким образом умножение человеческого рода восполняло бы число падших ангелов, так как человек для того и был создан, чтоб заместить отпавших от Бога духов. Злые ангелы, возмутившиеся против Бога, не принадлежали к одному какому-нибудь чину, который всею своею корпорацией пал и лишился блаженства: они были увлечены сатаною из разных ангельских чинов, сам же сатана состоял в числе самых высоких и самых близких к Богу духов небесных. В главе о воскресении мертвых автору приходят на мысль самые странные вопросы, например, воскреснут ли мертвые с волосами и ногтями, так как у человека, который их в течение своей жизни обрезывал, могло накопиться их очень много? Этот вопрос разрешается так: воскреснут, но настолько, насколько нужно для украшения плоти. Воскреснут ли кишки? «Воскреснут, — отвечает Симеон, — но будут наполнены не смрадным калом, а преизрядными влагами». Семени в человеке не будет, так как Христос сказал: в воскресении не женятся, не посягают. Но вот еще вопросы. Все тело человека истлело, но все его части должны воскреснуть. Как они в то время соединятся между собою? Могут ли разновидные части соединиться, например, кость с костью, жилы с кровью? и т.п. «Нет, — отвечает наш мудрец, — только персть одновидных частей может соединиться; то, что было в руке, может очутиться в ноге, ибо это не изменит тождества лица человеческого, но персть разновидных частей не может быть смешана, и то, что составляло жилы, не может образовать крови, или то, что составляло мясо, не может войти в состав крови или костей, иначе — все равно: если бы кто разрушил серебряный сосуд с золотою крышкою, потом из крышки сделал сосуд, из сосуда крышку; разве мог бы сосуд назван быть прежним сосудом?» Конец мира возбуждает особенное внимание, и здесь появляются на сцену более всего кстати разные вековые вымыслы религиозной фантазии. Антихрист очень занимает Симеона; автор приводит разные мнения об этом лице; одни признавали его воплощенным дьяволом, другие — человеком, слугою дьявола или, лучше сказать, каким-то полудьяволом, потому что выдумывали рассказы о его чудном происхождении на свет, и при этом дьявол играет важную роль. Симеон думает, что Антихрист будет человек и подобно всем людям, будет иметь у себя ангела-хранителя, но предастся злу, отступит от Бога и ангел-хранитель покинет его. Антихрист — человек с необыкновенными умственными способностями, он будет сведущ, как никто, но вместе с тем он чревычайный лицемер и свою могучую духовную силу обратит на пагубу, а не на пользу человеческого рода: он весь зло, хотя по наружности будет казаться образцом всех добродетелей. Ему будет помогать какой-то жрец из христианского полка. Антихрист введет поклонение богу Маозею (божество силы и успеха). У него будут лжепророки и лжеапостолы, которых он разошлет по земле привлекать к своей вере. Антихрист достигнет могущества, он сделается царем; столицею его будет Вавилон. Всяк, кто подчинится ему, получит знамение на челе и на руке, а у кого такого знамения не будет, тот не может ничего ни купить, ни продать. Царствуя в Вавилоне, Антихрист будет вести войны и победит трех царей: египетского, африйского и ефиопского; Аравия ему не покорится. Гог и Магог восстанут, но наш богослов сам подлинно, кажется, не знает, что такое эти Гог и Магог. Он приводит только мнение (наиболее распространенное), что под этими именами разумеются народы заклятые и замкнутые в каспийских горах, но, по другим толкованиям, это названия антихристовых ратных людей: Гог — действующие тайно, а Магог — действующие открыто. Но явятся Энох и Илия и станут проповедывать против Антихриста; проповедь их будет (сообразно апокалипсису) длиться тысячу двести шестьдесят дней. Антихрист убьет их в Иерусалиме. Они воскреснут из мертвых, но вслед за тем постигнет конец и Антихриста. Все царство его продолжится только три с половиною года. После смерти и воскресения Эноха и Илии придется ему сидеть на престоле только пятнадцать дней. Антихрист притворится умершим, потом будто бы воскресшим, взойдет на гору Елеонскую и действом дьявола поднимется на воздух, но архистратиг Михаил поразит его. Через сорок пять дней потом начнется страшный суд. Загорится земля и будет гореть до половины своей атмосферы; моря не будет, но это не значит, чтоб оно более не существовало: оно не будет только солоно и бурно; явится знамение сына человеческого, вострубят ангелы, воскреснут мертвые. Наш тайновидец задает вопрос: в какое время дня и в какое время года будет воскресение мертвых, и решает, что это событие произойдет весной в апреле, во время празднества Пасхи, ровно в полночь, тогда, когда и Христос воскрес; некоторые говорят напротив, что это должно последовать утром на заре, как и Христос, по их мнению, воскрес с появлением денницы. Симеон соглашает искусно два эти мнения. Христос воскрес в полночь, но в то время солнце нарочно тремя часами ранее обыкновенного восходило, а потому правы и те, которые говорят о заре и солнечном восходе; в день воскресения всех умерших, вероятно, будет так же, как было в день воскресения Господня. Некоторые толковали, будто воскресение произойдет так: прежде ангелы соберут в кучу персть добрых, и демоны в другую кучу персть злых, которых они искушали, и Господь воскресит тех и других, но Симеон не доверяет этому: Христос ясно говорит, что отделятся оживленные праведные от неправедных, и, вероятно, по соображениям Симеона, собранием персти и воскресением умерших займутся нарочно для того поставленные ангелы. Страшный суд будет происходить в Иосафатовой долине близ Иерусалима под Елеонской горою. Но опять представляется вопрос: как же могут поместиться так много воскресших людей на таком малом пространстве. Автор решает и этот вопрос: часть судимых будет стоять на воздухе ярусами одни над другими, а низшие на земле — вот и поместятся. Суд свой Господь будет производить вместе со святыми угодниками, и все воскресшие будут разделяться на четыре разряда: одни будут судить со Христом, другие будут судимы, оправданы и войдут во царствие Божие, третьи будут ввержены в ад, без суда: то язычники, иудеи, мусульмане и вообще не получившие крещения; они беззаконно согрешили, беззаконно и погибнут, к ним отнесены будут и некрещеные дети. Четвертый разряд — грешники, осужденные за их деяния праведным судом в геенну огненную на вечную муку. Страшный суд будет продолжаться три часа с шестого часа дня до девятого, в те часы, когда Христос висел на кресте. Солнце перестанет двигаться; земля обновится, станет прозрачна, как стекло; она уже не будет производить ни зверей, ни деревьев, она будет испещрена цветами, но эти цветы следует принимать не в буквальном смысле, а в духовном. Кроме этого пространного сочинения о вере, Симеон Ситиянович написал еще: «Книги кратких вопросов и ответов катихистических». [136] Это катихизис, расположенный в таком порядке: сперва излагается символ веры; здесь отчасти сокращение Венца с затейливыми вопросами; далее следует о Молитве Господней, о поклонении Деве Марии, о евангельских блаженствах, о трех богословских добродетелях; затем следует десять заповедей, потом — о таинствах (о евхаристии говорится относительно времени пресуществления то, что признано несогласным с учением православной церкви), затем — примеры вопросов, какие могут задавать исповедующие священники, применяясь к случаям, встречавшимся в то время в обыденной жизни, и подводя их под ту или другую из заповедей Божьих. Вопросы и ответы очень коротки. Это сочинение, в свое время напечатанное, по смерти автора подверглось осуждению церковной власти, а для нас оно составляет один из любопытных памятников XVII века как по тем случаям житейским, которые вспоминаются в качестве черт общества, среди которого жил автор, так и по взглядам, господствовавшим тогда между людьми книжными. По поводу первой заповеди автор касается замеченного им у русских неправильного мнения, будто всякий человек может спастись по своей вере, лишь бы он был добр и не делал зла своим ближним. «Это грех зело тяжкий, — говорит автор, и зело част есть не только между невеждами, но и между теми, которые считаются знающими (иже вежды водятся быти): никто не может спастись вне соборной православной кафолической единой церкви». Добродушная натура невежественного русского человека по своему свойству менее, чем чья-нибудь, была наклонна к нетерпимости, нужно было грамотное невежество, чтобы возбуждать в нем фанатизм. Затем автор сделал замечание также о признаке своего времени, о чтении Св. Писания; возникшая борьба между церковью и расколом распространяла грамотность пуще школы: вкус к чтению и толкам о религиозных предметах стал входить в народ, и вот Симеон, который в других своих произведениях так горячо говорит о необходимости заведения училищ — здесь хотя и признает полезным чтение Св. Писания, но позволяет его только тем, которые имеют грамматическое знание, и притом с тем, чтоб они не отваживались сами излагать библейские места по-своему, а спрашивали бы об этом у лиц, более их сведущих; но он запрещает читать библию невеждам и замечает, что, к его сожалению, невежды-то более всего бросаются на чтения такого рода, хотят быть учителями, высоко думают о своем собственном уме и стыдятся испрашивать советов у других. Наконец, по поводу первой заповеди, Симеон говорит о разных суевериях, которые представляются также грехом, оскорбляющим веру в Бога. Русские держали у себя и носили на себе разные записки, как врачевство против горячки и разных болезней или же как предохранительное средство против уязвлений. Дозволительно ли (задаются вопросы) через решето хотеть узнать татя похищенной вещи? Можно ли снам верити? Первое называется дьявольским, второе суетнейшим делом. Называется суеверием господствовавший обычай по встречам с людьми и с животными гадать о счастии или несчастии, об успехе или неуспехе в предприятии. Осуждаются всякие волхвования, как то: по церковному ключу, по псалтири. Мы узнаем, что русские современники Симеона для отыскания воров и похищенных ими предметов давали есть сыр, на котором чертили незнаемые (тарабарские) словеса, в день усекновения главы Иоанна Предтечи искали зелья, сообщающего большую телесную силу: все это признается грехом. Меньшим грехом считает Симеон, если кто, например, по невежеству отдает почтение одинаким церковным вещам пред другими, сообразно их цвету, величине, помещению, напр., говорят: пусть чтутся такие-то молитвы, а не другие, пусть будут такой величины свечи, а не более, воск будет пусть белый, а не желтый и т.п. Проходя вторую заповедь, катихизатор заметил, что невежды поклоняются иконам в большей степени, чем такое поклонение предписано церковью (невежды не возводят ума своего на первообразное), однако не вменяет им этого в грех идолопоклонства, надеясь, что так как они составляют часть церкви, то честь, творимая ими неправильно, делается правильною (возводится к первообразному) через общее церковное намерение. По поводу третьей заповеди автор коснулся русского обычая божиться и клясться, который, по его замечанию, был особенно распространен у купцов, говоривших, что им если не побожиться, то не продать, нападает также на привычки русских произносить такие поговорки: «Чтоб меня черт взял, коли я не говорю правду», или «Это истина как Бог!» «Ни с кем нельзя равнять Бога», — говорит Симеон. Касаясь четвертой заповеди, автор обличает недостойное препровождение времени в праздничные дни, господствовавшее в его время во всех слоях русского общества. «Люди благороднейшие целые дни тратят на ловление (охоту). Их жены и девицы употребляют все утро на суетное украшение своего тела. Ремесленники проводят праздничные дни в пьянстве. [137] Особенно негодует Симеон на хороводы, обычное праздничное препровождение времени у простого народа. «От демона или от змия приняли начало эти ликования, ибо он привык вертеться кругом (яко же он круговождение обыче творити)». Симеон не одобряет даже тех, которые проводят праздничные дни в чтении и «словоположении» (беседах), нападает на господ, которые заставляют своих рабов в праздник работать: это грех смертный; менее грешат те, которые, как вошло в обычай, ходят в лес собирать орехи, грибы, ягоды, но все-таки грешат. Впрочем, автор позволяет и в праздничный день работу в случае крайней нужды: напр., собирание плодов, когда дожди или другие воздушные перемены требуют поспешности, заклание животных и торг съестными припасами, когда случатся сряду несколько праздников, но он дозволяет такое занятие в праздник не долее трех часов. Наибольшее число случаев приводится у Симеона по восьмой заповеди. «Против этой заповеди, — говорит он, — грешат у нас все: и большие, и малые, и убогие, и богатые. Грешат князи, отягощающие неправедно низший народ различными данями, грешат правители, которые дурно распоряжаются народным достоянием и обращают в свою корысть; грешат начальники, которые бывают обыкновенно хищники и народные кровопийцы; грешат судьи и “законословцы”, искажающие смысл закона и часто требующие неправедной “мзды”». Далее катехизатор переходит к людям, посвятившим себя низшего рода занятиям, и нападает прежде всего на купцов, как они расхваливают продаваемые вещи, скрывая их дурные свойства, как иногда их приятели притворно покупают товары, чтобы поднять цену и заставить настоящего покупателя заплатить дороже, как на торжищах умышленно хулят товар, для того чтобы отбить других от покупки, а самим или своим родичам купить подешевле и т.п. Грешат против восьмой заповеди и ремесленники, обманчиво исполняющие свои работы, грешат стяжатели земли, плутовски захватывающие пределы нив, грешат, наконец, толпы нищих, которые тогда особенно промышляли кражею. Проповеди Симеона Ситияновича изданы в двух огромных книгах in folio. В одной из них, под названием «Обед Духовный», помещены поучения на все воскресные дни года и на переходящие праздники, а в другом «Вечеря Духовная» — поучения на праздники непереходящие, господские, богородичные, дни некоторых святых, особенно чтимых, а также поучения на разные случаи. Проповеди Симеона проникнуты схоластическим пустословием сообразно риторическим требованиям своего времени. [138] Он приводит нередко древних авторов, сообщает из них анекдоты (как напр. о Мидасе фригийском, о Фаэтоне и т.п.), черпает без разбора сведения, как из Св. отцов церкви, так из апокрифических сочинений. Симеон очень любит сравнения, но не многие у него удачны. [139] Симеон сильно старается сделать свои проповеди живыми и поэтическими, а они наперекор ему отзываются сухостью; автор мало обладал способностью творить образы и в этом отношении стоит ниже Галятовского. Зато едва ли кто из его современников держался в своих проповедях более нравственно-поучительного направления и притом не в одних только общих чертах. Симеон в своих проповедях, как и в своем катехизисе, заглядывал в подробности и особенности современной ему жизни. Подобно Епифанию Славинецкому, Симеон сознавал и необходимость книжного просвещения в московской земле. В одной из своих проповедей на Рождество Христово, он от лица вселенских патриархов, съехавшихся тогда в Москву, обращается к царю с молением взыскать премудрость, заводить училища греческие, славянские и другие, умножать спудеов (учащихся), отыскивать благоискусных учителей и всех «честьми поощрять на трудолюбие». Как монах, он выше всех знаний ставит богословие; он помнит известное выражение апостола Павла, в котором многие видели роковой приговор всякой науке: «Премудрость людская — буйство (глупость) есть у Бога». Но Симеон хочет дать этому выражению примиряющий смысл: «Следует знать, — говорит он, — что этими словами не охуждаются свободные художества: грамматика, риторика, философия и пр., они очень полезны в гражданском быту и споспешествуют духовной премудрости; здесь охуждается непокорство божьим словам естественного разума, изощренного хитростью этих художеств; если кто, опираясь на естественные причины, не хочет повиноваться божьему слову — вот мудрость мира сего! — вот буйство перед Богом! Величайшее заблуждение пытаться измерять мерою человеческого разума божественное, слишком превосходящее ум человеческий. Как может сова рассуждать о солнечном свете, когда этот свет превосходит силу ее зрения?» Потребность школьного учения в значительной степени возбуждалась в Симеоне являнием раскола, который он также громит в своих поучениях. Он хотел, чтобы люди правильно рассуждали о предметах веры, а раскол являл пример — чего можно ждать, если возьмутся за эти предметы круглые невежды. «Многие еретики, — говорит он, — потонули в глубине Священного Писания от неискусного плавания; и наши нынешние лжемудрецы, неискусные в плавании, дерзко ворвались в пучину писаний, думая добывать оттуда жемчуг премудрости… Лучше было бы им стоять на берегу и помалу утолять жажду этой животворной водою… Нет, захотели они славы мира сего и, словно слепцы, пустились рассуждать о шарах, которых никогда не видали. Ныне у нас многие хотят именоваться учителями Св. Писания, а не учениками. Других учат тому, чему сами никогда не учились. В мирских науках этого не бывает: там прежде сами учатся, а потом других учат; только Священное Писание таково, что все себе приписывают право учения, и как только человек что-нибудь складно скажет, другие думают, что это божий закон. Что у нас делается: о богословии разглагольствуют и взрослые, и отроки; и в лесах дикие люди беседуют, и на торжищах скотопродавцы, и в корчмах пьяные, и „буия женища» (глупое бабье) словопрение бьют безумное , наперекор мужьям своим и церкви. Конечно, чтение Св. Писания полезно всякому: и мужчине, и женщине. Но оно прилично только тому, у кого есть ключ разумения, а на это дает право одно учение». Мысль о воспитании юношества сильно его занимала, и он много раз возвращается к ней в своих проповедях. Качества родителей, по его мнению, не переходят на детей по крови, все зависит от первых укоренившихся привычек: «Но отчего, — задает он себе вопрос, — у несомненно добрых и честных родителей бывают дурные дети?» Симеон приписывает это явление излишеству родительской любви, иначе, говоря нашим языком, баловству: «Если добрые родители не дают своим чадам подобающего наказания, а пускают их вести себя по воле их юности, если не оскорбляют их словом увещания, не налагают на них язв, то от благих родителей произойдет злой плод!» В другой проповеди (неделя расслабленного) Симеон разражается чрезвычайно суровым наставлением и грозит лишением царства Божья тем родителям, которые не возлагают ран на плечи злонравных детей своих: «Кто довольствуется одним словесным увещанием, тот неприятен Богу. Не щадите, родители, жезлов ваших, угощайте детей ваших не душевредным лобзанием, а нравоисправительным биением». Такая суровость в понятиях о воспитании соответствует строго монашескому взгляду, который отражается у Симеона и относительно других явлений жизни. Требуя любви между людьми, он, однако, боится, чтобы любовь эта не была мягкая, не основывалась на приятных беседах, на совместном ядении и питии, на участии в развлечениях (егда собираются на игралища и баснословия). Монашеский аскетизм — для него высший образец нравственного совершенства; женского сообщества надобно избегать, «пол женск — тля… Одно зрение на женщину заражает человека ядом аспида». В одной проповеди (на 27 неделю по пятидесятнице) он сравнивает грешную душу с женщиной: «Как у женщины, — говорит он, — тонкий голос, так и у грешной души голос тонкий и скудный к хвалению Бога. Жена скороглаголива, коснодвижима, скорогневлива, завистлива, нелюботрудна, малонадежна — такова и грешная душа!» Он не смеет не уважать супружеского союза, но, вспомнивши евангельскую притчу о том, который не пошел на званый пир, потому что только что женился, говорит (на 28 неделю по пятидесятнице): «Видите, не только беззаконное, но и законное сочетание иногда отклоняет нас от Бога излишеством любви к жене… Кто паче меры ревнитель жене, тот блудник; видите ли — и законные супруги иногда блудодействуют!..» Симеон нападает на пристрастие к богатству, замечает, что страсть к обогащению ведет к жестокосердию и к лени, однако боится слишком нападать на богачей, среди которых ему приходилось обращаться, и потому вместе с тем он оправдывает богатство, так как оно доставляет возможность давать милостыню. Пост, которому давало такое важное значение благочестие русских, вызвал также обличения Симеона (Поучения в нед. сыр.): «У нас, — говорит он, — многие господа во время поста ходят печальные, мрачные, а между тем в домах своих делаются особенно злыми: тогда то у них прямое кажется кривым, сладкое горьким, жена опротивеет, дети им досаждают, слуги станут негодными и без вины виноватыми. В пост они постятся, а перед постом и разговляясь, безмерно наедаются». Он напоминает, что прежде всего нужно поститься от дурных дел [140] , вооружается также против лицемерного смирения, которое особенно часто встречалось в приемах знатных лиц при набожном Алексее Михайловиче. «Мы, — говорит он, — беспрестанно слышим, как иные сами называют себя грешниками, блудниками, а если кто другой в чем-нибудь обличит их, то кричат, что это неправда, а иногда и дланью согбенной уста заградят». Подробнее всего распространяется Симеон против пороков своего века в тех проповедях, которые писаны не по поводу праздников и составляют особое приложение к «Вечере Духовной». Из них более всех замечательны «Поучения к иереям» и «Поучения против суеверий». Симеон соблазняется разными народными играми, в которых видит остатки древнего язычества и идолопоклонения: таковы скакание через огонь и качели, называемые в то время «рели» — повсеместная народная праздничная забава по городам и селам. Симеон с презрением называет их виселицами и говорит, что в языческие времена, кто падал с качель и убивался, тот считался принесенным в жертву богу, т.е. бесу. И теперь, по мнению проповедника, эта потеха была совершаема в честь бесам. Его возмущали суеверные способы врачевания, как, напр., ношение детей в баню и мазание их грязью с разными причитаниями, с целью предохранить от дурного глазу, ношение наузов (узлов), записок с заговорами, струтионовых костей (?), шептания, духовения, напевания, произнесения непонятных слов и т.п. «Христос изгоняется, а баба пустословная вводится, — говорит Симеон, — тайна св. крещения попирается, дьявол ликует». Он вооружается против гаданий, примет, против народной веры в предвещательное значение встреч волка, кривого или косого человека, монаха, женщины и пр. «Случится, — говорит Симеон, — человеку, обуваяся, кашлянуть или, выходя из дому, споткнуться, он возвращается и не делает своего дела. Съедят ли мыши платье, суевер боится грядущей беды и заранее оплакивает свою судьбу, не жалея действительного убытка, причиненного ему мышами. Идут двое друзей — на пути встретят камень, пса или ребенка и думают, что эти предметы расстроят их дружбу, топчат камень, колотят пса, бьют по щеке ребенка… Подобных суеверий тысячи», — замечает Симеон. К ним причисляет он легковерное признание истинными всяких чудес, которые тогда беспрестанно появлялись и обыкновенно оказывались ложными, вооружается против появления ложных мощей и т.п. В проповедях Симеона ощутительно подражание Славинецкому, по крайней мере там, где оба проповедника касались одного и того же предмета, как напр. заведения училищ и обличений раскола: есть одинаковые сравнения, одинаковые выражения. Если Симеон и не списывал с того, что говорил Славинецкий, то, должно быть, находился под его влиянием. Стихотворные произведения Симеона Ситиановича писаны силлабическими рифмованными стихами и лишены поэтического достоинства. Можно сказать, что к этому роду литературы Симеон меньше имел природных самобытных дарований, чем к проповедничеству и богословствованию. Важнейшее из его стихотворных сочинений — перевод Псалтыря. Мысль к этому подал Симеону пример польского поэта Яна Кохановского, что, разумеется, умаляло значение труда Симеона в глазах строгих московских ревнителей православия. Псалтырь Симеона, как известно, был, однако, любимым чтением Ломоносова и не остался без значения в нашей словесности. [141] Кроме Псалтыря Симеон написал: «Вертоград многоценный» — собрание мест Св. Писания и разных описаний, отвлеченных понятий и качеств, «Рифмологион» — собрание разных стихотворений, писанных на торжественные случаи (в том числе высокопарное восхваление России — «Орел Российский в солнце представленный»). По смерти царя Алексея Михайловича Симеон написал «Глас» — разговор умершего Алексея Михайловича с Богом и своим наследником. Им потом сложена была «Гусль доброгласная» — поздравление Федору Алексеевичу со вступлением на престол и пр. Из произведений, имеющих притязание на поэзию, заслуживают внимание, — если не по внутреннему достоинству, то по значению для своего века, — драматические сочинения Симеона. Таковы комедии: «О блудном сыне», «О Навуходопосоре царе», «О теле злате и триех отроцех в пещи сожженных». Комедия «О блудном сыне» имеет пролог; затем она разделяется на шесть частей и кончается эпилогом. В восемнадцати стихах пролога объявляется предмет пьесы; слушатели приглашаются ко вниманию и обнадеживаются получить велию пользу. Части пьесы — то же что сцены или явления. В первой части отец говорит двум сыновьям своим, что по божьей благодати у него много богатства, серебра, золота, рабов, красная палата; все он вручает своим детям и дает им приличное нравоучение. Старший сын по природе домосед, он желает остаться жить с отцом и служить ему; тронутый этим, отец дает ему благословение; но меньшего томит тесная домашняя жизнь; он предоставляет брату изживать лета красной юности при отеческой старости; у него на уме другое: он ищет славы… Вящшая мой ум пользу промышляет, Славу ти в мир весь простерта желает, Иде же восток и где запад солнца; Славен явлюся во вся мира конца. …свободы… Заключен видит ми си быти, В отчинной стране юность погубити. Бог волю дал есть: се птицы летают, Зверье в лесах вольно пребывают. И ты мне, отче! Изволь волю дати, Разумну сущу весь мир посещати. …знаний. Что стяжу в дому? Чему изучюся? Лучше в странствии умом обогачуся, Юньших от мене отцы посылают В чюждыя страны, потом ся не хают. Отец хотя скорбит о таких наклонностях сына, но не хочет удерживать его, приказывает рабам приготовить возы и коней, дать сыну в дорогу одежд, серебра, золота; велит оседлать турецких коней и благословляет сына в путь. Во второй части блудный сын в чужой стране со слугами. Он богат, на свободе; он вырвался из отеческого дома, как птенец из клетки, Бех у отца моего, яко раб плененный, Во пределех домовых, як в тюрьме заминенный. Не что бяще свободно по воли творити; Ждах обеда, вечери, хотяй ясти, пити, Не свободно играти, в гости не пущано, А на красная лица зрети запрещено. Во всяком деле указ, без того ничто же, Ах! Колика неволя, о мой Святый Боже! Отец, яко мучитель, сына си томляше, Ничесо же творити по воли даяше. Ныне, слава Богови! От уз освободихся, Егда в чюждую страну едва отмолихся. Яко птенец из клетки на свет испущенный, Желаю погуляти, тем быти блаженный. и приказывает привести к нему поболее таких слуг, которые бы с ним ели, пили и тешили его пением. Приводят к нему такого рода слуг. Блудный сын приказывает дать им по сто рублей; одного из них сажает с собою играть в зернь (кости), других заставляет играть между собою в карты и тавлеи (шашки), обещая платить за того, кто проигрывает, и, сверх того, награждать выигравшего. Аще кто проиграется, та мне утрата; А кто добре выиграет, за труд гривна злата. Подобные забавы, вероятно, на самом деле дозволяли себе тогдашние богачи-кутилы, которые, при скудости развлечений, со скуки заставляли своих служителей тешить себя. Начинается на сцене игра. Зернщик, игравший с блудным сыном, обыграл его; блудный сын, сверх выигрыша, дарит ему сто рублей. В заключение блудный сын напивается и идет спать, пошатываясь; слуги ведут его на постель. В третьей части блудный сын, после вчерашней игры и пьянства, на похмелье, жалуется на головную боль. Слуга советует ему выпить. Другой слуга советует призвать «сладкоигрателей и певцов». Начинается музыка и песни. Здесь, в пьесе, можно было, по желанию, включать какую угодно музыку и песни; это разнообразило самую пьесу. По окончании игры и песен, блудный сын приказывает заплатить слугам, но слуга-казначей объявляет, что вся сокровищница господина истощилась и едва у него остается столько, чтобы купить утром хлеба. «Не скорби, — отвечает ему блудный сын, — мои слуги дадут мне взаймы». Но слуги, один за другим, отступаются от него, смеются над ним, Господь и мешок, то приятель правый, Людная приязнь токмо для забавы. .... Государь наш! Челом бьем тебе За хлеб и за соль, а слуг ищи себе. наконец, расхищают остатки его имущества за недоплату обещанного жалованья и говорят, что еще делают ему милость, оставляя его в живых. Блудный сын в отчаянии плачет. Поразительна скудость поэтического вымысла у автора. Он не мог изобрести никаких искушений, доведших блудного сына до печальной нищеты, как только заставить его напиться и проиграться с нанятыми слугами. В четвертой части блудный сын без крова, без помощи, никем незнаемый на чужой стороне, терпит голод, у него осталась последняя одежда, — то было единственное средство еще хоть на раз иметь кусок хлеба. Встречается купчик, спрашивает юношу: что за беда ему? «Вчера был богат, — отвечает юноша, — сегодня погибаю от голода». — «У меня есть хлеб, — говорит купчик, — я продам. Отдай мне за хлеб свое платье, а я тебе на придачу свое отдам!» Блудный сын соглашается. Купчик оказывает ему еще одну услугу. Идет богатый человек; купчик рекомендует ему несчастного юношу. Господин берет блудного сына к себе на работу, но, посмотревши на его руки, находит их слишком мягкими для тяжелой работы и говорит, что такому неженке всего приличнее поручить пасти свиней; с этой целью господин передает блудного сына своему приказчику. Посмотрев на руце и пощупав, и паки глаголет: О! Несть мозолей, зело мягки длани, Бодрствуй отселе, лености престани. Слышишь, приказчик, на село возьмите, А свиньи пасти ему прикажите. Свинопасы гонят поросят; приказчик велит им делать свое дело, а сам удаляется. Тогда один пастух приказывает блудному сыну принести корыто с рожками и поставить перед свиньями; блудный сын, томясь голодом, сам начинает есть рожки; свиньи подбегают к корыту; блудный сын ударил одну свинью; пастухи подняли шум. Явился приказчик: пастух доносит, что новый их товарищ не друг, а враг свиней, ест у них рожки, обижает свиней, бьет их, разогнал свиней. Приказчик велит бить нового пастуха плетьми; за сценой раздается его жалобный крик; потом его приводят на сцену избитого; приказывают отыскать разбежавшихся свиней и грозят убить до смерти, если он их не найдет. Все удаляются; блудный сын остается один, говорит монолог, составляющий распространение известных слов, произносимых блудным сыном в евангельской притче. В пятой части отец грустит о сыне, не зная, где он и что с ним, как вдруг являются один за другим вестники, извещают, что сын приближается к его дому, но в нищенском виде. Входит сын. Повторяется евангельская сцена прощения в распространенном виде. Отец с сыном уходят, играют органы и пр., на сцене поют. Здесь опять предоставлено на непродолжительное время вставить по желанию музыку и песню. Является старший брат. Разговор его с отцом не более как распространение евангельской притчи. В шестой части блудный сын, разодетый уже как следует, рассказывает свою историю и благодарит Бога. Затем следует эпилог, где излагается нравоучительная цель — представления этой притчи, Юным се образ старейших слушати, На младый разум свой не уповати, Старым — да юных добре наставляют, Ничто на волю младых не спущают. а в заключение говорится, что никого не хотели огорчить и на всякий случай просят прощения. Пьеса кончается музыкою. Комедия «О Навуходоносоре царе» не разделяется на части. Начало ее называется «предисловец», он состоит из обращения к царю Алексею Михайловичу. Восхваляются добродетели царя, а в противоположность им делается указание на неверие и гордость Навуходоносора, объявившего себя богом и повелевшего бросить трех отроков в печь за непослушание. Затем объявляется, что это событие явится «комедийно» перед царем и боярами. То комидийно мы хощем явити, И ако само дело представити Светлости твоей и всем предстоящим Князем, боляром, верно ти служащим. В утеху сердец здрави убо зрите, А нас в милости своей сохраните. Навуходоносор со своими боярами, с шестью слугами и шестью вооруженными воинами выходит на сцену, садится на царское место, величает собственное могущество, называет себя богом богов и приказывает казначею выдать золото на изготовление его статуи, которой, по его повелению, должны поклоняться все народы. Казначей уходит исполнять царское приказание, а царь повелевает другому боярину, Зардану, устроить близ статуи печь, в которую должен быть брошен всякий, кто не захочет поклоняться царскому изображению. В глубине сцены две завесы. Пока за ними приготовляют статую и печь, царь приказывает позвать музыкантов, — нужно чем-нибудь наполнить пьесу. Автор оставляет здесь место для так называемых «ликовствований» («зде будут ликовствования»). Публику занимали ими сколько угодно и как угодно. Затем поднимается одна завеса, показывается статуя, поднимается другая завеса — показывается печь. Боярин Амир докладывает царю, что уже все люди стоят на поле Деире. Царь обращается к «гудцам» и приказывает играть. Начинают «трубить и пискать». Все люди падают ниц, но три отрока не кланяются; Амир велит их изловить. Затем представляется то, что рассказано у Даниила пророка. Разъяренный царь требует поклонения, и отроки не повинуются, их бросают в печь. Является ангел, отроки поют свою песнь теми словами, как в библии. Царь, видя такое чудо, раскаивается, поклоняется истинному Богу и приказывает почитать уцелевших отроков. Комедия кончается эпилогом, с обращением к царю — с благодарностью за выслушание действа. Благодарим тя о сей благодати, Яко изволил действа послушати, Светлое око твое созерцаше Комидийное сие дело наше. В заключение, желают царю мирного царствования, побед, многолетия и небесного венца. Значение Симеона Ситияновича в русской истории, помимо его ученых трудов, имеет важность тем, что с его именем соединяется зародыш московской духовной Академии — первого высшего учебного заведения в северной Руси. Ему приписывают составление проекта, или «привилегии», на основание духовной Академии; этот проект был написан при царе Федоре Алексеевиче от царского имени; но осуществиться ему было суждено уже по смерти царя. До сих пор еще вполне не доказано, что действительно Симеон был автором этого проекта, тем более, что проект был подписан Федором уже по смерти Симеона. Но в доказательство, что проект этот был еще ранее составлен Симеоном, можно привести то, что в этом проекте есть целиком места из Симеоновых проповедей, заключающиеся в его книге «Вечеря Духовная»; кроме того, в проекте предполагается поместить Академию в Заиконо-спасском монастыре, где постоянно жил Симеон. (См. Ист. М. Ак. Смирнова, стр. 16). Во всяком случае, если бы даже не Симеон писал этот проект при его жизни (писать помимо его было некому, потому что ближе Симеона никто не был к царю), то влияние Симеона на этот проект несомненно уже и потому, что он был учителем царя Федора, наконец весь проект пропитан нетерпимостью, свойственною духу западной церкви, а во влиянии католичества современники не напрасно обвиняли Симеона. В этом проекте государь, — вспоминая благословение, данное святейшими патриархами восточными, бывшими в Москве при отце его Алексее Михайловиче, на заведение училищ, — соизволяет на заведение Академии, в которой преподаваться должны науки гражданские и духовные, начиная «от грамматики, пиитики, риторики, диалектики, философии разумительной, естественной и нравной даже до богословии, учащей вещей божественных». Место для новой Академии отводилось в монастыре Заиконо-спасском в Китай-городе, и на содержание ее приписывалось несколько монастырей [142] и пустынь. Кроме того, не возбранялось частным благодетелям давать пожертвования на пропитание и на одежду учеников. Начальник заведения должен был называться «блюститель». Как блюститель, так и учители должны быть из православных русских или же греков, но греки допускались не иначе, как по свидетельству о своей непоколебимости в православии, подписанному вселенскими патриархами. Ученых из Малороссии и Литвы дозволялось допускать в звание блюстителя и учителей не иначе, как с большой осторожностью, сделавши о них строгое исследование, а отнюдь не доверять их словесным и письменным удостоверениям. Новообращенных из других вер в православную полагалось вовсе не допускать в эти звания. Лица, вступавшие в должности блюстителя и учителя, должны были приносить присягу в том, что они неизменно пребудут в православной вере. Все, принадлежавшие к Академии, как блюститель с учителями, так и ученики, получали изъятие от обычного для всех суда в приказах. Учеников во всех делах, исключая уголовных, судил блюститель с учителями и даже по уголовным делам нельзя было их требовать в приказ без ведома блюстителя. Блюститель и учители во всех делах были судимы собственным судом, в присутствии уполномоченных от царя и патриарха. Учители без разрешения блюстителя и своих товарищей не могли переходить в другую службу, а после долгой службы в Академии они награждались особым жалованьем. Лучшим ученикам обещана по окончании курса от царя награда, а для поощрения обещано «неучившихся свободным учениям лиц», кроме только «благородных детей», не возводить в значительные должности. Затем, кроме новозаводимого училища в Москве, никому не дозволялось, без ведома блюстителя и учителей, держать в своих домах домашних наставников для обучения греческому, латинскому, польскому и другим иностранным языкам. Учреждаемая Академия не была, однако, одним только учебным заведением. По проекту, она долженствовала быть чем-то вроде инквизиции или тайной полиции по религиозным делам. Блюстители и учители должны были наблюдать, чтобы не являлись неправомудрствующие в вере, не заводили распрей и раздоров, а если такие люди явятся, то доносить о них царю. Царь с совета патриарха, по одному только свидетельству блюстителя и учителей, не принимая никаких «словес и рассуждений», обещал судить обвиненных без всякого помилования. Равным образом, блюститель и учителя наблюдали, чтобы никто не держал у себя польских и латинских, лютерских, кальвинских, еретических книг, а также волшебных, чародейных, гадательных и всех вообще возбраняемых церковью писаний. По доносу, сделанному блюстителем и учителями, виновный подвергался сожжению без всякого милосердия. В числе возбраняемых церковью учений, особенно боялись так называемой «естественной магии». Блюститель и учители должны были наблюдать, чтобы где-нибудь не проявились преподаватели этой науки, и, по их доносу, такие преподаватели, вместе со своими слушателями, предавались сожжению. Все переходящие из других вер в православную состояли под надзором блюстителя с учителями и записывались в особые книги. Стоило только донести на них, что они не вполне хранят православную веру и церковные предания — их ссылали на Терек или в Сибирь, а если бы оказывалось, что они держатся своей старой веры, из которой перешли в православие, то они осуждались на сожжение. Равным образом, чужеземцы, пришедшие из других государств, будучи прежде православной веры, за принятие в России какой-нибудь другой веры осуждались на сожжение. Если кто из русских или чужеземцев произнесет какое-нибудь укоризненное слово против православной веры или церковных преданий или, напр., скажет что-нибудь против призывания святых, поклонения иконам, почитания мощей, тот предавался суду блюстителя и учителей и осуждался на сожжение. Наконец, все иностранцы иных вер, приезжавшие в Россию, так называемые тогда «ученые свободных наук люди», состояли под надзором блюстителя и учителей Академии, подвергались их испытанию, получали от них свидетельство на право свободно проживать, поступать на службу, получать царское жалованье, достигать почестей; и если блюститель с учителями находили их негодными пребывать в России, то их высылали за границу. Таков был проект первого высшего училища в Московском государстве, такова была заря ученого образования, которое грозило худшим мраком, чем прежнее невежество. Симеон Петровский-Ситиянович скончался 25 августа 1680 года на пятьдесят втором году от рождения и погребен в Заиконо-спасском монастыре. Если при жизни он пользовался царскою милостью и почетом, то вскоре после смерти имя его подверглось гонению. Вопрос, касавшийся его личности и сочинений, был вместе вопросом о судьбе и значении западнорусских, преимущественно киевских ученых в Москве, а вместе с ними шло дело и о принесенной ими с собою науке. Как ни слабыми могут нам теперь казаться их научные средства, но в московской Руси и они произвели потрясение. Уже важно то, что богослужебная реформа была делом тесно связанным с их прибытием; но не одна она восстановила против них целую массу народа, отпавшего от церкви в недрах православной церкви, принявшей сделанные трудом этих пришельцев исправления; многие их не любили. Их знания, их ученость отзывались чем-то чуждым, не истинно православным, и притом явное превосходство их сведений задевало гордость московских книжных людей: тайное нерасположение гнездилось в сердце многих, и сам патриарх Иоаким, живший долго в Киеве и вообще знавший малороссийских ученых на их родине, относился к ним недружелюбно. В Москве возникала такая мысль: уж если, по недостатку ученых великоруссов, заменять их иноземцами, то лучше приглашать греков, чем киевлян. Беспрестанные смуты и измены и без того бросали в глазах великоруссов дурную тень на малороссиян вообще: их привыкали считать народом двоедушным, непостоянным и ненадежным. Такой взгляд невольно переносился и на прибывавших в Москву ученых. При Алексее, а еще больше при Федоре, они пользовались поддержкою царей, но после смерти Федора они лишились ее, когда в церковных делах стал их недруг Иоаким. Нужен был с их стороны какой-нибудь повод к явному обличению их в неправославии, чтобы поднялась против них буря. У Симеона был между учениками Семен Медведев, подьячий приказа тайных дел. Это был человек от природы способный и горячий. Жизнь с книгами увлекала его. Он постригся в монахи и по смерти Симеона Ситияновича получил важное в то время место в Заиконо-спасском монастыре. Оно было особенно важно потому, что, как мы говорили, существовало уже предположение основать Академию и поместить ее в Заиконо-спасском монастыре. Семен Медведев, получивший в монашестве имя Сильвестра, во всем верный своему учителю, подобно ему выказывался при дворе своим умением стиходействовать. Когда царь Федор женился на Апраксиной, Медведев явился с брачным приветствием (напеч. 1682), а когда, скоро после того, царь отошел в вечность, Сильвестр написал «Плач и утешение» — длинное стихосплетение, состоящее из многих «плачей» и многих соответствующих им утешений. Начал прежде всего плакать сугубоглавый орел российский, за плачем следует двенадцать стихов утешения орлу, затем воин — тот воин, который начертан в российском орле, излил двадцать стихов плача; за это воину следует шестнадцать стихов утешения; за воином уже следует плач царицы; ей огромное утешение в сорок восемь виршей; за царицею заплакали царевны, но они плачут немного, им не каждой особо, а разом всем одно длинное утешение; затем плачут все России одна за другою. Великая, Малая, Белая, каждая плачет особо и каждой особое свое утешение. Сильвестру очень хотелось быть начальником новой Академии. Но патриарх Иоаким, не терпевший Симеона Ситиановича, недолюбливал и ученика его Сильвестра. Патриарх уже отправил Прокопия Возницына в Турцию искать просветителей российского юношества между греками, более, по его мнению, надежными, чем были малоруссы и их питомцы. В Константинополе в 1683 году патриарх Дионисий указал русскому посланцу на двух ученых греков, братьев, которые были, по убеждению патриарха, способны положить основание школьному просвещению в Московском государстве. Случайно повторялось древнее событие IX века: подобным образом константинопольский патриарх указал на двух братьев, греков солунских, способных ввести между славянами крещение и с ним вместе книжную грамотность. Братья, на которых указал тогда патриарх Дионисий, назывались Лихудами. Если верить показаниям их самих, они происходили из очень древнего, знатного рода: предок их, по имени Константин, в XI веке был зятем императора Константина Мономаха; тесть хотел сделать его даже своим преемником. Но тогда счастливее повезло Комненам, чем Лихудам. Лихуды, не получивши престола, продолжали быть знатным родом византийской империи. В 1453 году Лихуды, не желая подчиняться неверным завоевателям, ушли и поселились в Кефалонии. На этом-то острове родились и упомянутые два брата: старший (род. в 1633 г.) назывался Иоанн, второй (девятнадцатью годами моложе брата) Спиридон. По обычаю, которому тогда следовали многие богатые греки, Лихуды после первого образования, полученного на родине от священника, учились в Венеции, потом в Падуе и пробыли долго в Италии. Иоанн, по возвращении на родину, был посвящен в сан иерейский; Спиридон почувствовал наклонность к монашеской жизни и постригся под именем Софрония. За ним вскоре овдовел старший брат его и также постригся под именем Иоанникия, оставивши миру двух сыновей. Старший брат получил важное место начальника школ, в двух городах, меньшой в одном, временно удаляяся из родного острова. Если верить им, они имели огромную власть и значение. В 1683 году они отправились в Константинополь, как видно, показать перед патриархом свои знания. Патриарх заставлял их говорить поучения. В это-то время он представил их русскому посланцу. В июле 1683 года они отправились в Россию; они были на пути задержаны в Польше. Король Ян Собесский принял их отлично, но иезуиты, смекнувши, что эти греки готовятся быть водворителями книжного высшего воспитания в той Московии, куда сами иезуиты так напрасно хотели пробраться под тем же предлогом, упросили короля задержать Лихудов под какими-нибудь благовидными предлогами. Кажется, иезуитам хотелось попытаться склонить ученых греков на свою сторону. Король возил Лихудов с собой в поход против турок и заставлял их вести диспуты с иезуитами. Когда наконец братьям Лихудам надоело это праздное препровождение времени, они тайно ушли из Польши, добрались до Киева, оттуда прибыли к гетману Самойловичу и, при содействии последнего, благополучно явились в Москву 6 марта 1685 года. Приезд этих ученых иноземцев был не по сердцу Сильвестру Медведеву. В конце того же года он подал царевне Софии тот самый составленный при Федоре Алексеевиче проект, или привилегию, на основание Академии, о содержании которого мы изложили выше. Надежды Сильвестра не сбывались. София была благосклонна к Сильвестру; но глава духовенства не променял бы Лихудов на десяток учеников Ситиановича. Лихудов поместили в Богоявленский монастырь. Там Лихуды тотчас открыли школу, им дали учеников; вслед за тем на деньги, две тысячи рублей, пожертвованные одним греком Мелетием, начали строить большое здание для Академии в Заиконо-спасском монастыре; могучий тогда любимец царевны Софии, Василий Голицын, давал на это дело пожертвования. В 1686 году, по окончании постройки здания, Лихуды перешли в Заиконо-спасский монастырь. Так открылась московская духовная Академия, названная греко-латино-славянскою. Кроме прежних учеников, которые поступили к Лихудам с самого их приезда, в Академию были переведены все ученики прежней типографской школы и, сверх того, по царскому повелению, поручено Лихудам учить «до сорока детей знатных родов, а затем немало из детей всяких чинов» поступало к ним. Больших успехов можно было на будущее время ожидать от преподавания новоприбывших наставников: ученики чрезвычайно скоро научались объясняться по-гречески и по-латыни. Теперь уже киевляне и их ученики должны были ожидать, что ученые греки не только подорвут их вес и значение в Москве, но и постараются представить неправославным их воспитание, опиравшееся более на латинских книгах, чем на греческих. Уже один из западнорусских пришельцев, Бялободский, написавший сочинение о безразличии церквей, в присутствии обоих царей Ивана и Петра, держал диспут с Лихудами и потерпел поражение. Вслед за тем Сильвестр Медведев, ненавидевший приезжих греков за то, что ему через них не удалось быть начальником Академии, вздумал обвинить Лихудов в неправославии. Были у Сильвестра друзья и сообщники и между ними окольничий Шакловитый, находившийся в милости у царевны Софии. Медведев написал книгу под названием «Манна»; в ней доказывалось, что в таинстве евхаристии хлеб и вино претворяются в тело и кровь в момент произнесения священником слов Христа: «Приимите и ядите…» Лихуды отвечали на это сочинение опровержением, которое названо «Акось, или врачевание, противополагаемое ядовитым угрызениям змиевым». В этом сочинении, написанном с большою ученостью, Лихуды доказывали, что, по учению православной церкви, одного произнесения Христовых слов недостаточно для такого великого действия, и Св. Дары прилагаются в момент последующего затем призывания Св. Духа и произнесения слов: «Преложи я Духом Твоим Святым». После этих двух сочинений открылась жаркая полемика по поводу вышеозначенного вопроса. Медведев и его сторонники пустили в ход сочинение киевского игумена Феодосия Сафоновича: «Выклад о церкви святой», и от себя написали «Тетрадь на Иоанникия и Софрония Лихудов», а монах Евфимий. бывший ученик Славинецкого, приставший к Лихудам, разразился против Медведева ругательным сочинением под названием «Неистовное Брехание». Затем Лихуды написали «Мечец Духовный», сочинение, в котором изложили в форме диалогов свой спор, происходивший во Львове с иезуитом Руткою, о всех различиях между православною и римско-католическою церквами. Толки о времени пресуществления из монашеских келий перешли в мирские дома и даже на улицу. Люди, мало понимавшие суть богословских тонкостей, увлекались этим вопросом; торгаши, ремесленники и даже женщины стали спорить о времени пресуществления. Церкви грозил новый раскол. Патриарх Иоаким принял сторону Лихудов. Нужно было заставить малороссийских духовных заявить со своей стороны голос в пользу Лихудов. Иоаким отнесся с этим к киевскому митрополиту Гедеону и к Лазарю Барановичу. Малороссийские архиереи были этим вопросом поставлены в весьма неловкое положение: в киевской коллегии давно уже учили о пресуществлении так, как писал Медведев; в «Лифосе» Петра Могилы изложено то же учение. Гедеон и Лазарь сперва было уклонялись от прямого ответа, но патриарх пригрозил им собором и приговором четырех прочих вселенских патриархов. Тогда оба архипастыря дали ответ в смысле учения, проповедуемого Лихудами. Заручившись таким заявлением, патриарх Иоаким созвал собор. В это время началось дело Шакловитого, повлекшее за собою падение Софии. Медведев также запутан в это дело. Он бежал с намерением укрыться в Польше, но был схвачен на пути, привезен в Москву, принес перед собором покаяние и, отрекшись от своих мнений, сам переименовал свою книгу вместо «Манна» — «Обмана». В январе 1690 года Медведева сослали в Троицкий монастырь, но через год, по доносу одного из соучастников казненного уже Шакловитого, он обвинен был в соумышлении с Шакловитым и, после страшных пыток огнем, обезглавлен 11 февраля 1691 года. Патриарх Иоаким, осудивши Медведева и киевское учение о пресуществлении, велел составить от своего имени книгу, под названием «Остен». Книга эта написана Евфимием. В ней изложена вся история происходившего спора. В добавление к ней патриарх иерусалимский Досифей прислал собрание свидетельств, доказывающих справедливость учения Лихудов. Киевская партия потерпела жестокое поражение. Московский собор признал неправославными не только сочинения Медведева, но и писания Симеона Полоцкого, Галятовского, Радивиловского, Барановича, Транквиллиона, Петра Могилы и др. О Требнике Петра Могилы сказано, что эта книга преисполнена латинского зломудренного учения и вообще о всех сочинениях малорусских ученых замечено, «что их книги новотворенные и сами с собою не согласуются, и хотя многие из них названы сладостными именами, но все, даже и лучшие, заключают в себе душетлительную отраву латинского зломудрия и новшества». В Москве утвердилось было мнение, что приходящие из Малороссии и Белоруссии ученые заражены латинскою ересью, что, путешествуя за границею и довершая там свое образование, они усваивают иноземные понятия и обычаи, что не следует слушать их и ездить к ним учиться. Говорили, что «вместо благословенного еллино-славянского учения, они преподают латинское учение, от которого ничего доброго нельзя надеяться, кроме противности и рати на святую церковь. В давние времена в Малороссии процветало восточное благочестие, как и у нас великороссиян, оно благодатию Божиею, яко солнце, сияет, а когда вошли туда злохитрые иезуиты и принесли туда учение латинское, что сталось? Куда девались тамошние князья великие, православные: Острожские, Чарторийские, Четвертинские и иные?» Через несколько времени сила Лихудов поколебалась. Патриарх иерусалимский, Досифей, прежде благоволивший к ним, не получивши от них требуемой суммы в пользу Гроба Господня, в 1693 году написал к обоим царям и к патриарху Адриану, заступившему место умершего Иоакима, что Лихуды — обманщики, тайные латинники, что они, получивши от патриарха благословение на обучение греческому языку, учат латинскому и, вместо богословских наук, «забавляются» физикою и философиею; доносил на них, что они фальшиво называют себя князьями, что на самом деле они люди незнатного происхождения, убогие, ремесленные и пр. Справедливость патриаршего донесения поддерживали проживавшие тогда в Москве греки, завидовавшие Лихудам. По этим наветам Лихуды, в 1694 году, были удалены от заведывания Академией и от преподавания. Вместо них стали управлять Академией двое из их учеников [143] , а в 1699 году назначен был первый «ректор» Академии Палладий Роговский. Лихуды оставались несколько лет в Москве и учили латинскому и итальянскому языкам. Царь Петр нашел, что они могут быть ему полезными, назначил им жалованье и приказал родителям отдавать Лихудам детей для обучения итальянскому языку, но греки не оставили их в покое: они вооружили против них патриарха Адриана и обвиняли их уже в политических преступлениях. Адриан донес царю, что Лихуды пересылают в Константинополь сведения о Московском государстве. Враги Лихудов добились таки, что, в 1701 году, они были удалены в Ипатиевский костромской монастырь. Удаление Лихудов из Академии ободрило киевскую партию. В числе переселившихся в Москву малороссов был некто Гавриил Домецкий. Он был архимандритом Симонова монастыря и составил для своей обители устав под названием «Киновион, или изображение иноческого жития». Устав этот соблазнял строгих великорусских ревнителей древнего аскетизма. В этом уставе монахам вменялись в обязанность опрятность и чистота; больным и недужным монахам позволялось вкушать какую угодно пищу, хотя бы даже и в пост, потому что для нездорового человека не должно быть поста, да и самый пост, по уставу Домецкого, должен состоять более в количестве, чем в качестве принимаемой пищи и питья, а потому братии подавалось вино, пиво, мед, только не крепкие и в умеренном количестве. Трапеза братии полагалась здоровая и вкусная; признавались необходимым даже для иноков развлечения, только приличные и не безнравственные. Такая снисходительность не мешала Домецкому вооружаться против пьянства, о чем от него осталась даже проповедь. «Что это за монашество, — говорили про этот устав великороссияне, — когда в монастыре ставят ушаты с пивом и медом, а монахи между собою в шахарду играют. Латинские штуки! Польский закон!» На соборе, поразившем анафемою Медведева, во время общего гонения на киевлян, Домецкий лишился звания архимандрита, но в 1694 году новгородский митрополит Иов пригласил его в Новгород и дал в управление Юрьевский монастырь. Тогда Домецкий попытался выступить на защиту своих земляков и написал опровержение против книги «Остен». «Можно ли давать такое название книге, — выражался он. — Остен значит кол прободающий, как будто церковь может так сурово поступать! Неприлично обращаться к архиереям неведомо от кого и говорить словно к малым детям: бей! коли! Несправедлив „Остен“ к ученым киевским: они первые и лучшие защитники православной церкви. Патриарх Никон хорошо сознавал это, когда вызывал их из Киева, и все делал при их помощи». Затем Домецкий снова доказывал, что латинская церковь всегда была согласна с греческою по вопросу о пресуществлении и подтверждал свою мысль свидетельством многих отцов церкви, особенно Златоуста. Против Домецкого поднялся инок Дамаскин, земляк и давний приятель митрополита Иова; он нападал на киевских ученых вообще. «Почему можно познать киевлянина? — говорит он. — Потому, что слышим от него хулу на четырепрестольных патриархов, на греческие монастыри и на всех греков; он читает польские и литовские книги и подражает обычаям и нравам, которые, по нашему разумению, не восточной части… Он Киев паче меры хвалит, а в великой России „книг не сказывает“ (т.е. не признает, чтоб были книги), учения греческого не любит, а латинское принимает; сам собою как сатана стоять хочет». Обращая речь к малорусским ученым, он говорит: «Вы, новые мудрецы, выучите по-латыни b, с, d или немного поболее этого, да и величаетесь; других унижаете, всякий сан, и архиерейский и священнический, ни во что вменяете, людей искусных в Св. Писании обзываете неуками и невеждами. Мы уважаем свободные науки, но пусть они передаются нам такими людьми, которые со страхом слушают и исполняют божественные повеления, а кто в бесстрашии пребывает и в сластях, тому схоластические науки не только не приносят пользы, но вредны. У такого помысел свирепеет, обращается на то, что свыше меры; такой схоластик скорее, чем всякий неученый, сделается пакостником церковным и ересеизобретателем». Но этим не ограничился Дамаскин: он писал Иову послание за посланием, убеждал прогнать Домецкого, не знаться с малороссами. «Призови, — говорил он, — лучше людей греческого воспитания, изволь поискать оного красносоделанного монастырского благочиния, которое ныне обретается на Афонской горе, а не в польских, литовских и малороссийских странах; киевляне все древнее благочестие изменили, перешли от смиренного на гордое, от скромного на пышное; и в одеждах, и в поступках, и в нравах — все у них латиноподобно. Если хочешь насладиться божественными книгами, вызови греческих переводителей и писцов и увидишь чудо преславное, а в этих латинниках нам нет никакой нужды. Можно, очень можно, обойтись без киевлян: не Бог посылает их на нас, а сатана на прельщение…» Наветы Дамаскина наконец подействовали: Иов удалил Домецкого. Домецкий уехал в Киев, где оставался до смерти. Но киевской науке этим не был нанесен удар. Дамаскин мог вытеснить Домецкого из Новгорода, а между тем, в Москве, с наступлением XVIII века, окончательно восторжествовали киевляне. Малоросс Стефан Яворский, назначенный местоблюстителем патриаршего престола после умершего Адриана, внушил царю Петру, что киевские ученые могут быть всего полезнее для русского просвещения, и царь, задавшись мыслью пересадить в Россию западное просвещение, увидел в малорусских духовных превосходное орудие для своих целей; с тех пор малоруссы заняли места преподавателей в московской Академии; преподавание шло по киевскому образцу; даже большинство учеников в Москве было из малороссиян [144] , наконец, на все важнейшие духовные места возводимы были малороссияне. Так не бесплодным осталось для русского просвещения перенесение киевской образованности в Москву в половине XVII века. [145] Глава 11 Юрий Крижанич В то время, когда киевские монахи приносили с собой в Москву свою исключительно церковную ученость, с узкими схоластическими взглядами и отживавшими свое время предрассудками, в области умственного труда в России явился человек со светлою головою, превосходивший современников широтой взгляда, основательностью образования и многосторонними сведениями. Это был Юрий Крижанич. Он был родом хорват, происходил из старинной, но обедневшей фамилии, родился в 1617 году от Гаспара Крижанича, небогатого землевладельца. Лишившись отца на шестнадцатом году возраста, Юрий стал приготовлять себя к духовному званию. Он учился сначала на родине, в Загребе, потом в Венской семинарии, а вслед за тем перешел в Болонию, где занимался кроме богословских наук юридическими. Владея в совершенстве, кроме своего родного языка, немецким, латинским и итальянским, он, в 1640 году, поселился в Риме и вступил в греческий коллегиум Св. Анастасия, специально учрежденный папами для распространения унии между последователями греческой веры. В это время Крижанич был посвящен в сан Загребского каноника. Он изучил тогда греческий язык, приобрел большие сведения в византийской литературе и сделался горячим сторонником унии. Его целью было собрать все важнейшие сочинения так называемых схизматиков, т.е. писавших против догматов папизма. Плодом этого было несколько сочинений на латинском языке, а в особенности «Всеобщая библиотека схизматиков». Это предприятие повело его к ознакомлению с русским языком, так как ему нужно было знать и сочинения, писанные по-русски против унии. Оставивши коллегиум, Юрий был привязан к Риму до 1656 года, состоя членом иллирского общества Св. Иеронима. В этот период времени он, однако, не оставался постоянно в Риме, был и в других местах Европы и, между прочим, в Константинополе, где еще основательнее познакомился с греческой письменностью. Пребывание его в Константинополе оставило в нем самое враждебное чувство к тогдашним грекам, в особенности за их невежество, высокомерие и лживость. При всех своих ученых работах Крижанич постоянно оставался славянином, любил горячо свой народ и самым вопросом об унии, занимавшим его специально, интересовался главным образом по отношению к своему отечеству. Изучая долгое время историю церкви и много думая над ней, он пришел, наконец, ко взглядам, которые по своей высоте расходились с узкими воззрениями как сторонников римской пропаганды, так и их противников. Его любовь к славянству не могла помириться с тем печальным положением славянского племени, какое оно занимало в истории европейской образованности. Церковные распри разделяли славян; откуда бы ни исходили причины разъединения церквей, они одинаково были гибельны для славянства, они были чужды ему. Крижанич уразумел, что вековой спор между восточной и западной церковью истекает не из самой религии, а из мирских политических причин, из соперничества двух древних народов — греков и римлян за земную власть, за титулы; римский папа хотел властвовать над церковью по преданию о Римской империи, которая уже исчезла и никогда не могла быть восстановлена, по мнению Крижанича: «Пусть, — говорил он, — австрийские государи называются римскими императорами, могут носить это имя, но это будет суета и обман; того, что разорено, нельзя уже поставить на ноги». С другой стороны, и греки стали против Рима за свою земную власть. И в Царьграде, новом Риме, царство их погибло. Таким образом, вопрос о разделении церквей есть исключительно вопрос греков и римлян, а к славянам не должен относиться. Нечего им мешаться в чужую распрю. Пусть себе выдумывают церковное главенство и в Риме и в Царьграде, пусть патриарх с папой спорят за первенство, — славяне не должны из-за них чинить раздора между собой и защищать чужие привилегии, чужую верховную власть, а должны знать единое царство духовное, единую церковь, не имеющую рубежей, распространенную во всем свете. Крижанич пришел к убеждению, что весь славянский мир должен сделаться единым обществом, единым народом. При таком взгляде он естественно сосредоточил внимание на России, как на самой обширной стране, населенной славянским племенем. Не знаем, по какой причине Крижанич был в Вене в 1658 году. В это время туда приехал московский посланник Яков Лихарев с товарищами. Русские послы, как и прежде бывало, набирали иноземцев, желавших поступить на царскую службу, обещая им царское жалованье, «какого у них и на уме нет». К ним в гостиницу «Золотого Быка», где они остановились, явился Юрий Крижанич с предложением своей службы царю. Первое впечатление, какое на него произвели русские, было тяжелое; он сам после сознавался, что его возмутило неряшество и зловоние помещения русских послов. Тем не менее, однако, мысль служить всеславянскому делу преодолела в нем все, и он, человек ученый и образованный, отправился искать отечества в земле, считаемой на Западе варварскою и дикою. Следуя из Вены в Москву, Крижанич в первых месяцах 1659 года, проезжая через Малороссию и уже приближаясь к границам Великой Руси, наткнулся на войско царское, шедшее против Выговского. Крижанич повернул назад и пробыл в Малороссии до октября, проживая в Нежине у Василия Золотаренко, бывшего тогда нежинским полковником. Вероятно, он посещал и другие места, как можно видеть из того, что он познакомился с тамошними учеными, наблюдал состояние страны и народа, замечал беспорядки и пороки тамошнего общества и коснулся тогдашних событий. [146] Наконец Крижанич прибыл в Москву, к единому славянскому государю, но недолго пришлось, однако, ученому мужу в славянской стране трудиться для своей любимой идеи всеславянства. Его воззрения на единую, независимую от земных споров церковь Христову столько же были ложны с точки зрения защитников обрядного православия, как и латинствующего католичества. 20-го января 1661 года Крижанича сослали в Тобольск. Причины и подробности этого события нам неизвестны. Из намеков, встречаемых в его сочинениях, можно догадываться, что он открыто признавал себя принадлежавшим в одно и то же время и римско-католической, и греческой церкви, готов был причащаться и в русском храме, но не хотел принимать вторичного крещения, а по московским понятиям того времени, всякий, принимающий православие, должен был вторично креститься. Впрочем, это только был один из многих поводов, не дававших ему поладить с Москвою. Указ о ссылке его выдан был из приказа лифляндских дел, которым тогда заведовал Нащокин. Быть может, его почему-нибудь заподозревали в недоброжелательстве к России по поводу тогдашних шведских и польских дел. Во всяком случае несомненно, что его удалили не за какую-нибудь вину, а по подозрению. Ссылка его благовидно обставлена. Он отправлен в Тобольск не в качестве опального, а с тем, чтоб быть у государевых дел, у каких пристойно. Ему положили жалованья семь рублей с полтиной в месяц. Крижанич пробыл в ссылке шестнадцать лет, не терял присутствия духа и написал там самые замечательные свои сочинения. После смерти Царя Алексея Михайловича, 5-го марта 1676 года, Крижанич, получивши царское прощение, возвратился в Москву. Дальнейшая судьба его неизвестна. Не все сочинения этого замечательного человека являлись в печати и не все известны ученым по рукописям. Крижанич, между прочим, оставил после себя грамматику под названием: «Грамматично изказание». Эта грамматика, по его мнению, русского или славянского языка, но это скорее какой-то особый им созданный всеславянский язык. Он называет его «русским» потому, что Русь есть корень всего славянства. «Всем единоплеменным народам глава — народ русский, и русское имя потому, что все словяне вышли из русской земли, двинулись в державу Римской империи, основали три государства и прозвались: болгары, сербы и хорваты; другие из той же русской земли двинулись на запад и основали государства ляшское и моравское или чешское. Те, которые воевали с греками или римлянами, назывались словинцы, и потому это имя у греков стало известнее, чем имя русское, а от греков и наши летописцы вообразили, будто нашему народу начало идет от словинцев, будто и русские, и ляхи, и чехи произошли от них. Это неправда, русский народ испокон века живет на своей родине, а остальные, вышедшие из Руси, появились, как гости, в странах, где до сих пор пребывают. Поэтому, когда мы хотим называть себя общим именем, то не должны называть себя новым словянским, а стародавним и коренным русским именем. Не русская отрасль плод словенской, а словенская, чешская, ляшская отрасль — отродки русского языка. Наипаче тот язык, которым пишем книги, не может поистине называться словенским, но должен называться русским или древним книжным языком. Этот книжный язык более подобен нынешнему общенародному русскому языку, чем какому-нибудь другому словянскому. У болгаров нечего заимствовать, потому что там язык до того потерян, что едва остаются от него следы; у поляков половина слов заимствована из чужих языков; чешский язык чище ляшского, но также немало испорчен; сербы и хорваты способны говорить на своем языке только о домашних делах, и кто-то написал, что они говорят на всех языках и никак не говорят. Одно речение у них русское, другое венгерское, третье немецкое, четвертое турецкое, пятое греческое или валашское, или альбанское, только между горами, где нет проезда для торговцев и инородных людей, уцелела чистота первобытного языка, как я помню из моего детства». Книжный язык западной Руси Крижанич считает страшно испорченным, как по причине множества чужих слов, так и по заимствованию оборотов, чуждых духу славянской речи. «Я не могу читать киевских книг, — говорит он, — без омерзения и тошноты. Только в Великой Руси сохранилась речь, пригодная и свойственная нашему языку, какой нет ни у хорватов и ни у кого другого из словян. Это оттого, что на Руси все бумаги государственные, приказные, законодательные и касающиеся народного устроения писались своим домашним языком. Только там, где есть государственное дело и народное законодательство на своем языке, только там язык может быть обильным и день ото дня устраиваться». Но с русским языком Крижанич хочет слить сербско-хорватское наречие и таким образом составить новый книжный славянский язык — мысль, чрезвычайно смелая и естественно невозможная для одного лица. Сам Крижанич сознает это. «Не может, — говорит он, — один человек всего знать без испытания и совета иных, как мне грешному случилось работать над этим делом. Живя в отлучении от человеческого общества и совета, я не мог и не могу составить такой книги, в которой по алфавитному порядку были бы расставлены и истолкованы все слова. Что касается до этой грамматики, то пусть последующие трудолюбцы обличат, прибавят и исправят то, что я пропустил и в чем ошибся…» Несмотря на все недостатки этой грамматики, опытный филолог славянских наречий О. М. Бодянский замечает, что Крижанич, которого он называет отцом сравнительной славянской филологии, «строго и систематически стройно провел свою основную идею, сделал много остроумных глубоко верных и поразительных замечаний о словянском языке и о разных наречиях; первый подметил такие правила и особенности, которые только в новейшее время обнародовали лучшие европейские и словянские филологи, опираясь на все пособия и богатства научных средств». Самый важный памятник литературной деятельности Крижанича — его политические думы, так называемые «Разговоры о владетельстве». Это — сборник замечаний и размышлений о всевозможнейших предметах общественной жизни, государственного устройства, безопасности страны, благосостояния и воспитания народа. Автор обличает недостатки и пороки, встречаемые в России, приводит для сравнения то, что видел он у других народов или вычитал о них в книгах, и подает советы относительно разных улучшений, по его мнению, пригодных для России. Сочинение это написано языком изобретенным, составляющим смесь славяноцерковного, русского и сербского с примесью других славянских наречий; часть его изложена по-латыни. Автор иногда принимается за форму диалога между лицами, которых он назвал Борнеом и Хервоем. Сперва автор рассуждает о главных экономических сторонах жизни — о торговле, о ремеслах, о земледелии и ископаемых богатствах. Крижанич полагает, что Россия — страна, небогатая средствами для торговли: ее природа скудна и географическое положение не представляет удобств. Всего более препятствует торговле неспособность русских и вообще славян к торговым занятиям, и поэтому они всегда проигрывают в торговых сношениях с иностранцами; к тому же русские купцы не знают арифметики. Лучшее средство поднять торговлю — захватить оптовую торговлю с иноземцами в царские руки, однако так, чтоб это служило не отягощением для народа, а, напротив, облегчением. Казна должна быть только посредницею между русскими и иностранцами. Казна не должна вмешиваться во внутреннюю торговлю. Казна будет покупать у русских товары, стараясь платить за них подороже, и сбывать иноземцам, а получаемые от последних товары сбывать русским с наименьшею прибылью. Не следует допускать монополий (самотерства), исключая разве такого случая, когда откупщик взялся бы продавать товар дешевле ходячей цены. Не должно допускать иноземцев к торговле внутри страны, дозволять им держать лавки или склады, иметь в Москве наместников, ходатаев или консулов… «Если бы немцев на Руси не было, — говорит наш мыслитель, — торговля этого царства была бы в лучшем положении. Это настоящая саранча, скнипы, пагубная зараза земли». Предлагая несколько средств для улучшения торговли, Крижанич считает полезным, чтобы правительство не дозволяло никому открывать лавки с товарами, пока не выучатся письму и счету. В отделе о ремеслах Крижанич предлагает, в числе средств к улучшению ремесел в России, ввести, между прочим, такое правило, чтобы каждый раб, имеющий более одного сына, заявивши о себе в приказе, отдавал одного из детей учиться ремеслу с тем, чтобы хорошо выучившийся получал свободу. Целым городам, которые у себя заведут какое-нибудь ремесло, следует давать льготы от податей. Заметивши, что русские женщины ничего не умеют, Крижанич для распространения рукоделий советует заводить школы для девочек, которых учили бы разным рукоделиям и хозяйственным занятиям. При выходе замуж такие воспитанницы должны будут показывать свидетельства о своем обучении и успехах. «Земледелие, — по выражению Крижанича, — всему богатству корень и основание; земледелец кормит и обогащает и ремесленника и торговца, и болярина и государя». Эта часть знакома Крижаничу хорошо; он, как видно, с детства пригляделся к жизни поселянина и подробно распространяется о видах растений, которые, по его мнению, годятся для возделывания в России, о земледельческих и домашних орудиях и т.п. По его мнению, полезно было бы также разводить табак: он доказывает, что в умеренном употреблении табака нет никакого греха, все равно, как в умеренном употреблении вина. Касаясь вопроса добывания руды, Крижанич не думает, чтобы Россия была очень богата рудами, вопреки всеобщему стремлению к отысканию металлов, и надеется на приобретение этого рода богатств путем торговли. В главе о силе Крижанич распространяется об оружии, об одеждах воинов, о военных приемах; находит, между прочим, русское военное платье того времени неудобным и некрасивым. «Наши воины, — говорит он, — ходят в тесном платье, будто зашитые в мешок, головы у них голые, как у тельцов, а нечесаные бороды делают их скорее подобными дикарям, чем храбрым ратникам». Третий отдел сочинения, самый обширнейший, носит заглавие «О мудрости», и здесь-то автор проявляется всем своим существом. «Мудрость, — говорит Крижанич, — переходит от народа к народу. Народы, в древности отличавшиеся всякой умелостью, в наше время впали в невежество. Другие, некогда грубые и дикие, теперь славятся мудростью, таковы: немцы, французы, итальянцы. В последние века они произвели много полезных изобретений: компас, многогласное пение, книгопечатание, часы, пушки, гравирование и пр. Только о нас, славянах, говорят, как будто нам судьба во всем отказала и мы не можем ничему выучиться. Но ведь и остальные народы не в один день и не в один год выучивались друг от друга; и мы можем научиться, если только будем иметь охоту и прилежание. Теперь пришло время для нашего народа учиться; Бог возвысил на Руси такое славянское государство, какому подобного не было в нашем народе в прежних веках; а мы видим и у других народов: когда государство возрастет до высокой степени величия, тогда и науки начинают процветать в народе». Но прежде оказывается «необходимым разогнать предрассудки, господствовавшие на Руси против науки. Монахи были главными врагами учения; они-то мешали, по выражению Крижанича, стереть с себя плесень старинной дикости, „они боятся, чтобы молодежь, научившись наукам, не приобрела у людей большего почета, чем старики“. Главный довод врагов науки заключался в том, что учение приносит с собой ересь. „Но разве, — возражал Крижанич, — на Руси поднялся раскол не от глупых безграмотных мужиков и не от глупых причин? Ради того, что срачица переменена в саван, или при аллилуйе приписано: слава тебе, Господи! и т.п.; не говорю уже о суеверии, которое немногим лучше ереси. Что же такое знание? — спрашивает Крижанич. — Знание, говорит он, — есть познание причин вещей: кто не знает причин, тот и самой веши не знает. Возьмем в пример солнечное и лунное затмение. Кто видит, что солнце или месяц померкает, и не знает отчего это происходит, тот ничего не знает и не разумеет, и боится беды от этого явления, а кто знает, что все это происходит по обыкновенному течению небесных тел, а не по какому-нибудь чуду, тот разумеет самую вещь и ничего не боится“. Затем Крижанич правильно объясняет законы затмения и в этом стоит гораздо выше киевских и западнорусских ученых. Между всеми мирскими науками самою благородною наукою считает Крижанич политику, науку общественного и государственного строения. Начало политической мудрости есть познание самих себя, познание природы своей страны, народной жизни, собственной силы и слабости законов и обычаев своего народа и средств благосостояния его, так как, с другой стороны, незнание самих себя есть корень общественного зла. Исходя из такой точки зрения, Крижанич подвергает беспощадной критике все стороны жизни русских и славян, которых он всегда старается поставить в одну категорию народностей с русскими. Язык — „самое совершенное оружие мудрости“, у славян, по мнению Крижанича, не отличается высокими достоинствами в ряду других европейских языков. Он, по своей сущности, уступает немецкому, и потому неудивительно, что немцы превосходят другие народы. „Наш язык убог, неприятен для уха, искажен, необработан, ко всему недостаточен. Он самый неспособный к песням, музыке, к поэтической речи, а в переводе церковных книг вконец извращен и выдвинут из своего места. Мы, славяне, между другими народностями являемся как будто немой человек на пиру. Мы не в силах составить какой-нибудь благородный замысел, вести беседы о государственных предметах или какого-нибудь иного мудрого разговора. Люди нашего народа, живучи на чуждой земле и научась чужому языку, таят свое происхождение и прикидываются не славянами. Ляхи много хвастают своей вольностью, а я сам видел таких, которые ложно выдавали себя за пруссаков“. Русская одежда, помимо своей неизящности и неудобства, порицается им за бесполезную роскошь и яркость цветов. „Чужие народы, — говорит он, — ходят в черных и серых одеждах без золота и каменьев, без снурков и бисерных нашивок; цветные ткани идут только на церковные да на женские одежды, а у нас на Руси один боярин тратит на свою одежду столько, сколько бы у других стало на трех князей. Даже простолюдины обшивают себе рубахи золотом, чего в других местах не делают и короли. Немцы в жестокие морозы ходят без шуб, а мы не можем жить без того, чтоб не закутаться в шубу от темени до пят. Иноземцы укоряют нас за грубость и нечистоту. Деньги мы прячем в рот. Мужик держит полную братину вина и запустит туда оба пальца, и так гостю пить подает. Квас продают мерзко. У многих посуда никогда не моется. Датский посол о наших послах сказал: „Если эти люди еще раз ко мне придут, то я велю им огородить свиной хлев, потому что где они постоят, там полгода нельзя жить без смрада“. Постройки наши неудобны, окна низки, мало воздуха, люди слепнут от дыма. К лавкам прибиты доски, а под досками вечный сор“. Сознаваясь в дурных качествах славянского племени, Крижанич скорбит о том, что иноплеменники презирают славян и сами славяне уничижают себя, свой язык, свой народ, отдают во всем предпочтение иноземцам, а последние, пользуясь этим, поживляются на счет славян. „Ксеномания, т.е. чужебесие, — это смертоносная немощь, заразившая наш народ… Ни один народ под солнцем не был искони так обижен и осрамлен от иноплеменников, как мы, славяне, от немцев, а между тем нигде иноплеменники не пользуются тем почетом и выгодами, как у нас на Руси, да у ляхов. Откуда голод, притеснения, мятежи, всякая нужда народа русского, как не от иноплеменников? Куда идут слезы, пот, невольный пост и подати, награбленные с народа русского? Все это пропивают немцы, торговцы, да полковники, да разных народов послы, да крымские разбойники“. Автор очень подробно распространяется о том зле, какое, по его мнению, наносят всякие иноземцы славянскому племени, приводит многие примеры печальных последствий для народов от потачки чужеземцам, сознает, что общение с иноземцами может принести много доброго, но говорит, что надобно различать добро от зла, тем более, что иноплеменники ничего нам не дают даром, а всегда хотят, чтобы мы поплатились им с лишком. „Они приносят к нам добрые науки, но не думают о нашем благе; иноземные духовные разоряют наше церковное устроение, обращают святыню в товар. За деньги посвящают недостойных пастырей, разрешают браки, дозволяют одному мужу переменить пять-шесть жен; за деньги, без исповеди, отпускают грехи, скитаясь между нами, выпрашивают милостыню. Так поступают на Руси восточные пастыри, а западные, приходя из Рима к ляхам, выдумывали юбилеи, милостивые годы, объявляли прощение грехов за милостыню, посылаемую в Рим, приходят к нам под видом торговли и приводят нас к крайнему убожеству. У ляхов немцы, шотландцы, армяне, жиды обладают всеми благами, упитывают свои желудки, а туземцам оставляют земледельческий труд, воевание, да сеймовые крики, да судебные хлопоты. На Руси везде нищета, и народные торговцы, да воры изъедают весь тук земли нашей, а мы только глядим. Те, под видом знатоков, приходят к нам со врачеством, заводят рудокопни, делают стекла, оружие, порох и пр., а никогда не научат нас делать то же, чтобы им навеки от нас корыствоваться. Те обещают выучить нас военному искусству, но так, чтобы всегда остаться нашими учителями. Иные говорят нам, будто у них есть какая-то тайная наука, невиданная на Руси, но не надобно верить им; у них ничего нет… Залили и затопили иноплеменники наши земли, немцы выжили нас из целых держав: из Моравии, из Поморья, из Силезии, из Пруссии; в чешских городах уже мало славянского рода. У ляхов все города набиты немцами, жидами, армянами, шотландцами, итальянцами, а мы у них холопы, землю для них пашем, да войны ведем для их пользы: они бы сидели себе в каменных домах, а нас обзывали бы свиньями и псами! А на Руси что делается! Инородные торговцы везде держат товарные склады и откупы и всякие промыслы; вольно им ходить по нашей земле и покупать наши товары дешевой ценой, а к нам привозить дорогою и бесполезные… Где только есть пригожие места для торговли — все это отняли у нас немцы, отогнали нас от моря, от судоходных рек, загнали в широкое поле землю орать… Иные обольщают нас суетными именами академий и высших училищ, степенями докторов, магистров, но все это пустяки: земля наполняется множеством бездельных писак и книжников. Лучше было бы им в молодости учиться полезным и потребным для народа ремеслам, а то мудрые учители учат их грамматике, а не другим более корыстным знаниям: я еще не видал из нашего народа ни одного знаменитого врача, математика, музыканта или архитектора…“ Замечательно, что, при всей нищете, какую видит Крижанич у русских, он находит, что простой народ на Руси все еще живет зажиточнее, чем во многих других землях, богаче одаренных природою, где все обилие достается только на долю достаточного класса. „На Руси, — говорит он, — убогие люди, как и богатые, все еще едят ржаной хлеб, рыбу и мясо, а в других землях мясо и рыба очень дороги, да и дрова на вес покупают… Смеются немцы над тем, что русские едят такую соленую рыбу, которую прежде почуешь носом, чем увидишь глазом, а о том фарисеи не пишут, как у них принесут на стол сыр с червями…“ Переходя к образу правления, Крижанич является, с одной стороны, защитником самодержавия. Превосходство этого образа правления для него выказывается из того, что самодержавный государь может удобнее исправлять пороки и дурные обычаи, вкравшиеся в его государство: «Государь созовет всех нас, и все мы „ядрено“ будем помогать ему, всякий по своей силе, как устроить и обособить то, что полезно и добро для общества и всего народа». В противоположность, автор указывает на ляхов: «На Руси, по крайней мере, один господин имеет власть живота и смерти, а у ляхов сколько владетелей, столько королей и тиранов, сколько бояр, столько судей и палачей. Всякий может уморить своего клиента, никто его об этом не спросит и не накажет». Тем не менее, однако, Крижанич посвятил целый отдел «О крутом владанию», где преподал довольно жестокий урок русскому управлению: «Некоторые люди думают, — говорит он, — что тиранство в том состоит, чтобы мучить невинных людей лютыми муками, а не в дурных, отяготительных для народа уставах, но дурные законы на самом деле еще хуже лютых мук. Если какой-нибудь государь установит дурные тяжелые для народа законы, наложит неправедные дани, поборы, монополии, кабаки, тот и сам будет тираном и преемников своих сделает тиранами. Если кто из преемников его будет щедр, милосерд, любитель правды, но не отменит прежних отяготительных законов, тот все-таки тиран. Мы видим этому пример и на Руси. Царь Иван Васильевич был нещадный „людодерец и безбожный мясник, кровопийца и мучитель“. В наказание ему Бог попустил так, что из трех сыновей одного он сам убил, у другого Бог ум отнял, третьего Борис Федорович малым убил; и так все царство отпало от рода царя Ивана. Борис возвысил „самодержие“ (монополии) и всякое народное обдирательство, созидал города и церкви на народное ограбленное добро, но Бог вставил против него не боярина, не именитого человека, а бродягу и расстригу. Расстрига лишил Бориса царства, уничтожил его племя и сам за свою глупую наглость сгинул. Но на этом не престал бич Божий над нашим народом до тех пор, пока „оная кровавая, плававшая в сиротских слезах казна“, вся не была разграблена иноплеменниками; пожар, истребивший Москву, искоренил прежнее богомерзкое „людодерство“, и города, построенные на крови земледельцев, достались в руки иным властителям. Но посмотрите, что в наше время случилось в этом, преславном русском государстве! Вот все поколения державы русского народа, Малороссия и Белоруссия обратились к своему русскому государству, от которого за несколько веков были отторгнуты. Что же потом случилось! То же, что некогда в Израиле при Иеровоаме. Тогда некоторые люди верно советовали и говорили: не отягощайте новых подданных, не гоняйтесь за великой казной и приходом; пусть лучше царь-государь имеет большое войско, всегда готовое на его повеление, пусть он им будет огражден, как стеной, и с его помощью истребит крымских разбойников. Но думе, привыкшей к старым законам царя Ивана и царя Бориса, полюбилось иное: сейчас же установлены были проклятые кабаки. И вот, мои украинцы, новые подданные, как только отведали закон этой власти, сейчас раскаялись и опять к ляхам обратились. А отчего это? От обдирательства народа. Эти думники, советующие заводить монополии, кабаки и всячески угнетать бедных подданных, имеют в виду только ту корысть, которая у них перед глазами, а на будущее не смотрят, думают приобрести своему государю большую казну, а приносят великое убожество и неисповедимую потерю. Таким-то путем идут дела в этом государстве, начиная с царя Ивана Васильевича, который положил начало жестокому правлению. Если б можно было собрать вместе все деньги, неправедным и безбожным способом содранные с народа со времен означенного царя Ивана Васильевича, то они бы не вознаградили десятой части тех потерь, которые понесло это государство от жестокого образа правления. Недаром Сирахов сын сказал, что нет ничего хуже алчности. За неправильные обиды народу и за алчное обдирательство не только отнимается царство от одного рода и дается другому, но даже от целого народа и передается другому народу. Пример мы видим в римской империи: чужие народы разорвали между собой римское царство. Ближайший пример нам представляют ляхи. От излишней расточительности ляшское государство прибегло к обдирательству народа, дошло до крайней неурядицы и попало в чужую власть. Ляхи, не в силах будучи удовлетворить своей расточительности, поневоле сделались жестокими и безжалостными тиранами над своими подданными: тиранство идет рядом с расточительностью; всякий расточитель делается тираном, если есть ему кого обдирать. И царь Иван, и царь Борис пошли по тому же пути, и до сих пор государство их идет тем же путем; но видите, к какому концу готово прийти польское королевство, и оно непременно придет к нему, если вовремя не опомнится… Не хочу быть пророком, но пока свет и человеческий род не изменятся, я крепко уверен, что и этому царству придет время, когда весь народ восстанет на ниспровержение безбожных, жестоких законов царя Ивана и царя Бориса». Далее Крижанич подробно разбирает дурные стороны тогдашнего государственного и законодательного строя. «В прелютых, тиранских законах царя Ивана, — говорит он, — все приказные, начальствующие и должностные лица должны присягать государю всеми способами приносить государевой казне прибыль и не опускать никакого способа к умножению ее. Вот беззаконный закон! Вот проклятая присяга! Из этого необходимо вытекает, что приказные от царского имени, как для царя, так и для самих себя, всяким возможным способом томят, мучат, обдирают несчастных подданных. А вот другой тиранский закон: высокие советники, связанные вышесказанной клятвой, приказным людям в уездах не дают никакого жалованья или дают малое, а между тем велят носить им цветное и дорогое платье и крепко запрещают им брать посулы. Какой же промысел остается бедным людям на прожитье? Одно воровство. Правители областей, целовальники и всякие должностные лица привыкли продавать правду и заключать сделки с ворами для своей частной выгоды. Один правитель, приехавши в свою область, показал всему народу свою милость тем, что обещал никого не казнить смертью. Это значило: воруйте, братцы, свободно разбойничайте, крадите да мне приносите. И за четыре года воры верно исполняли приказание. То и дело, что носились вести — там людей зарезали, там обобрали; дошло до того, что люди не могли спать спокойно в своих избах: никто не был казнен смертью — на то царское милосердие! Но что этому причиной? Бедный подьячий сидит в приказе по целым дням, а иногда и ночам, а ему дают алтын в день или двенадцать рублей в год, а в праздники велят ему показываться в цветном платье, которое одно стоит более двенадцати рублей. Чем же ему кормить и себя, и жену, и челядь? Чем же они живут? Легко понять: продажей правды. Неудивительно, что в Москве много воров и разбойников. Удивительно, как могут честные люди в Москве жить!.. Что может быть неправеднее, как брать от суда в казну всякие пересуды и десятины. Послам также не дается достаточно на их обиход. Отсюда происходит крайнее неуважение и холодность к делу, и многие придавленные нуждой забывают пользу своего народа и за подарки входят с иноземцами во всякие неприличные сделки. Хвастается Олеарий, что за деньги можно добыть из приказов какие угодно тайные дела… Все европейцы называют это преславное государство тиранским; говорят, что русские ничего не делают иначе, как только принуждаемы бывают палками и батогами. Правда, русские люди делают все не из чувства чести, а из страха казни, но этому причиной жестокое правление, и если бы немецкий или какой-либо другой народ был под таким правлением, то усвоил бы еще хуже нравы. Русские всеми народами считаются лживыми, неверными, жестокосердыми, склонными к краже и убийству, невежливыми в беседе, нечистоплотными в жизни. А отчего это? Оттого, что везде кабаки, монополии, запрещения, откупы, обыски, тайные соглядатаи; везде люди связаны, ничего не могут свободно делать, не могут свободно употреблять труда рук и пота лица своего. Все делается втайне, со страхом, с трепетом, с обманом, везде приходится укрываться от множества „оправников“ (чиновников), обдирателей, доносчиков или, лучше сказать, палачей. Привыкши всякое дело делать скрытно, потакать ворам, всегда находиться под страхом и обманом, русские забывают всякую честь, делаются трусами на войне и отличаются всяческой невежливостью, нескромностью и неопрятностью… Если нужна им чья-нибудь милость, тут они сами себя унижают, молятся, бьют челом до отвращения… Нет нигде на свете такого мерзкого, отвратительного, страшного пьянства, как на Руси, а всему причиной кабаки. Нигде нельзя выпить пива или вина, как только в царском кабаке. А там посуда такая, что годится в свиной хлев. Питье премерзкое, и продается по бесовской цене. Самые кабаки не везде под рукой у людей; только в большом городе по нескольку кабаков; иные мелкие люди чуть не всю жизнь лишены вина, а как придется им выпить, то они бросаются без стыда, как бешеные, думают, что исполняют Божью и царскую заповедь…» Крижанич коснулся дозволения, даваемого некоторым лицам приготовлять напитки по особым торжественным случаям, и видит в этом средство приучения народа к пьянству, порицает даже царские пиры, на которых нельзя бывает не пить под страхом прегрешить против Бога и царя. Автор оставил нам некоторые черты тогдашнего пира: «Хозяин, — говорит он, — только о том и хлопочет, чтобы поскорее напоить гостей и обратить их в свиней. Посадит гостей около пустого стола, сидят три-четыре часа без хлеба и без всякой пищи, а между тем чарка идет кругом и многие, выпивши натощак, опьянеют и уже не думают о пище. Нигде ни у немцев, ни у других славян нет такого гадкого пьянства, нигде не видно, чтобы в грязи, по улицам, валялись мужчины и женщины и умирали от пьянства. В Малороссии люди также порядочно напиваются, но здешнее пьянство несравненно сильнее и отвратительнее тамошнего, а что всего глупее — это то, что у нас сами правители — причина, заводчики и повелители этому злу». Но в чем же средство к улучшению? Как исправить такое общество, где правители явно дружат с ворами? Как исправить алчных должностных лиц, привыкших к грабежам и коварной изобретательности? «Пусть государь будет архангел, — говорит Крижанич, — все-таки он не в силах запретить грабежи, обиды и людские обдирательства». Одно есть средство — народная свобода, но автор не допускает такой свободы, как у ляхов, где никто никого не слушает и где столько же тиранов, сколько властителей. Такая свобода прямо ведет к тирании. «Пусть царь даст людям всех сословий пристойную, умеренную, сообразную со всякою правдою свободу, чтобы на царских чиновников всегда была надета узда, чтоб они не могли исполнять своих худых намерений и раздражать людей до отчаяния. Свобода есть единственный щит, которым подданные могут прикрывать себя против злобы чиновников, единственный способ, посредством которого может в государстве держаться правда. Никакие запрещения, никакие казни не в силах удержать чиновников от худых дел, а думных людей от алчных, разорительных для народа, советов, если не будет свободы». Затем Крижанич представляет царя говорящим к своему народу и обещающим ему улучшение государственного строя и исправление законодательства. Царь остается самодержавен: он дает народу свободу, права, льготы, но дает добровольно, непринужденно и может отнять данное, если с противной стороны будут даны к этому важные поводы. Между тем тот же царь допускает такие правила, которые кладут контроль на его власть. Он и его преемники обязаны при вступлении на престол давать присягу в сохранении народной свободы, и только после этой присяги народ присягает царю. Он теряет право на престол, если изменит вере, если отдаст дочь за иноземца, если будет отчуждать части государства, если введет в государство иноземное войско, исключая случаев войны с внешними неприятелями. Царь не мог жениться иначе, как на природной русской или на славянке. Женщины не могут быть возводимы на престол. После смерти каждого царя народный сейм делает пересмотр и оценку его правления и требует от преемника исправления тех уставов, которые бы оказались противными народному благу. Жителям, исключая духовных, оставлено прежнее разделение на служилых и на платящих дань. Духовные будут изъяты от всяких поборов и повинностей и должны судиться собственным судом. Высший служилый класс разделяется на три вида: князья, бояре и «племяне» (слово, которым Крижанич хочет заменить выражение «дети боярские»). Считается полезным утвердить в государстве высший аристократический класс, в предотвращение того, чтобы цари не подпали под власть стрельцов, подобно тому как римские императоры под власть преторианцев или султаны под власть янычар. Но привилегии, даваемые высшему классу, никак не должны доходить до того, чтобы сильные люди держали у себя войско, творили суд или расправу, собирали самовольно сеймы или закупали себе земли. Видно старание удержать земли в общественном владении, а потому одни бояре могут иметь поместья. Людям высшего класса присваиваются разные почетные знаки, напр. гербы, высокие шапки, перья и т.п. Весь остальной народ должен был платить поборы, но не иначе как в случае нужды государственной. Без нужды царь обязывался не брать никаких поборов. Не должно быть никаких кабаков и никаких монополий и пошлин. Города присылают своих послов на сейм и, по их желанию, устанавливается у них порядок и власти, как высшие, так и меньшие. У городов свои судьи, но высшие судьи из боярского рода. Иноземцам запрещается торговать внутри государства. Ненависть к иноземцам простирается до того, что законом не дозволяется никому путешествовать за границей и принимать иностранцев на службу, кроме славян, которым во всем даются равные права с русскими. Относительно просвещения предлагается странное правило: только дети высших классов и то не все, а самые богатые, могут учиться греческому и латинскому языкам, истории, философии и политике, а люди низшие и убогие должны заниматься полезными науками, так наз. «трудовными», математикой, астрономией, медициной и пр. «Философия, — говорит он в другом месте, — если станет общим достоянием народа, то повлечет за собой многие вопросы и волнения, будет отвращать людей от труда к праздности, что мы и видим у немцев. Не должно все кушанья подправлять медом, потому что мед производит тошноту; точно также и философию не следует передавать всему народу, а только сословию благородному и некоторым из черни, для того призванным, насколько это нужно для службы государю, иначе достойнейший предмет пошлеет, и жемчуг мечется перед свиньями». Эти основы улучшений, развитые пространно у автора, показывают, что Крижанич был способнее подвергать критике тот общественный строй, какой он нашел на Руси, чем изобретать меры к водворению нового порядка вещей. Возвышение аристократического класса, запрещение ездить за границу, разделение наук, из которых одни предоставлялись одному, а другие другому классу, наконец, крайняя нетерпимость к иноземцам, особенно немцам, служили бы препятствием к тому преуспеянию, которого хотел достичь автор для русского народа. Ненависть к иноземцам у Крижанича делается понятной, как у славянина, которого задушевной целью было поднять свое униженное племя и обратить громадные силы Руси на освобождение славян от чужеземцев, на восстановление их и на устроение племенного союза между ними. Это ясно видно в отделе «Об ширению господства». «Ты единый царь, — говорит он, обращаясь к Алексею Михайловичу, — ты нам дан от Бога, чтобы пособить и задунайцам, и ляхам, и чехам, дабы они познали свое угнетение и унижение, помыслили о своем просветлении и сбросили с шеи немецкое ярмо». По мнению Крижанича, немцы и России готовят это ярмо. «Ненасытима алчность немецкая; всего им мало, хотелось бы им весь народ и всю державу нашу пожрать одним глотком. Не удалось им учинить в России того, что у них было в мысли, т.е. захватить господство над народом, так как они уже захватили царственное величие в уграх, чехах, ляхах, Литве и в других странах, гневаются, скрежещут, рвутся от злости, как бы русское государство подчинить своей власти. Несколько раз они уже подходили близко к исполнению своего намерения, да только Бог уничтожал их высокомерные думы и освободил от прелютого ярма немецкого. А все-таки немцы не отступаются от своей думы… Болгары, сербы, хорваты давно уже потеряли не только свое государство, но всю свою силу, язык, разум. Не разумеют они, что такое честь и достоинство, не могут сами себе помочь, нужна им внешняя сила, чтоб стать на ноги и занять место в числе народов. Ты, царь, если не можешь в настоящее тяжелое время пособить им поправиться совершенно и привести к прежнему бытию их государства, то, по крайней мере, можешь исправить их славянский язык и открыть им умственные очи природные своими книгами, чтобы они познали свое достоинство и стали бы думать о своем восстановлении. Чехи, а за ними недавно и ляхи, подверглись такой же печальной участи, как и задунайцы; ляхи хотя и хвастают тенью независимого королевства и своей беспутною свободою, но они, сами по себе, не могут выбиться из своего срама; нужна помощь извне, чтобы поставить их на ноги и возвратить к прежнему достоинству. Эту помощь, это народное просветление смысла только ты, царь, с Божьей помощью, можешь даровать ляхам…» Крижаничу не нравится расширение русских пределов на север и на восток. Он не разделяет мнения тех, которые советуют идти все далее и далее на восток Сибири и закладывать новые остроги. По его мнению, надобно ограничиться частью Сибири, а с дальнейшими народами заключить мир. Какой-то немец в Сибири пророчил, что царь овладеет Китаем. Крижанич по этому поводу говорит: «Это враг хочет отвлечь нас от возможных дел и обратить на невозможное, чтобы русский народ пошел на глупое завоевание Китая, а русским государством завладели бы немцы и татары». Не следует, по его мнению, также думать о берегах Варяжского моря. Лучше обратиться к Черному морю: «Берега его и пристани будут более выгодны и потребны, чем берега Варяжского моря. Крымские татары много веков уже обижают окрестные народы. Пора уничтожить их наглость и разбои. Русскому государству надлежит проживать в мире со всеми северными, восточными и западными народами, а воевать с одними татарами. Дауры, калмыки и другие восточные народы нас не знают, если мы их не ищем; шведы медлительны, тяжелы и немногочисленны; ляхи и литовцы ни на кого не идут войной, если их не затронут. Одни крымцы всегда требуют откупа и дани и никогда не перестанут нападать на нас. Покуда же мы будем откупаться от них дарами и терпеть беспрестанные разбои и опустошения, отдавать безбожному врагу чуть ли не доходы всей земли нашей, а свой народ осуждать на голод и отчаяние?.. Крымская держава более всех земель подручна России. Там превосходные приморские пристани. Туда будут доставляться из разных стран близким путем товары, которые теперь немцы чуть ли не за полсвета возят в Архангельск. Крымская страна богата, может производить вино, хлеб, масло, мед, годных к военному делу лошадей, каких мало на Руси. Там есть мрамор, разный камень, много строевого дерева, годного на постройку; не знаю, есть ли серебряная и медная руда… Если только от Бога суждено русскому народу когда-нибудь обладать крымскою державою, то не без важных причин мог бы преславный царь или кто-нибудь из твоих преемников перенести туда твою царскую столицу…» Для успеха против татар он считает нужным пригласить ляхов, а по покорении Крыма советует изгнать из страны всех мусульман, которые не захотят принять крещение. Столько же, как немцев, ненавидит Крижанич и греков. Он указывает на них, как на слуг турецкого владычества, укоряет за плутовство в торговле; приводит в пример, как они стекольца продают за драгоценные камни и жемчуг, как торгуют священными предметами. Греки льстят русским и сочиняют нелепые басни, будто бы для возвеличения России, а между этим злословят вообще всех славян, называют их рабами, варварами, говорят, что русских надобно вразумлять ударами кнута. Вопрос о греках приводит автора к вопросу о соединении церквей. Хотя Крижанич, как мы сказали, в исходной своей точке относится беспристрастно к древнему церковному спору, положившему начало разделения церквей, и видит причину его во временных и мирских вопросах, а не в сущности религий, но берет под свою защиту римскую церковь; доказывает, что она не может быть признана ересью, как того хотят греки, опровергает разные басни, выдуманные греками на римско-католическую церковь и на западных христиан. Остаться чуждыми этого спора, считать в основании обе церкви святыми, устранивши от себя спорные пункты — вот, по его мнению, положение, которое должны принять славяне. «Мы, — говорит он, — приняли святую веру от греков, ляхи от римлян. Мы должны хранить то, что приняли, но до ссор греческих и римских нам дела нет; пусть патриарх и папа хоть в бороды вцепятся за свое первенство, а мы не должны из-за них вести между собой раздоры. Мы, напротив, должны мирить римлян с греками. Постараемся выслушивать их обоих по-приятельски. От нашего народа, от болгар, начался раздор; наш народ был причиной зла, пусть же наш народ станет причиной добра…» Кроме этого сочинения, Крижанич написал еще по латыни сочинение «О промысле», которое, как кажется, предназначал для наследника престола, но, должно быть, оставил свое намерение и посвятил его князю Ивану Борисовичу Репнину. Сочинение это изложено в форме диалога между двумя лицами, из которых одно называется Валерием, другое Августином. Главная цель этого сочинения указать действие промысла Божия над царством и царями; оно представляет менее интереса, чем предыдущее, заключает в себе до известной степени повторение на иной лад того, что сказано в последнем, но содержит также любопытные черты, касающиеся современных порядков и взгляда автора на них. В приписке к предисловию автор указывает недостатки правителей, и в этом указании нельзя не видеть ясного намека на тогдашнего русского царя. «Есть люди, — говорит он, — облеченные властью, с хорошими намерениями и с желанием добра для всех, с готовностью управлять народом справедливо, но они не знают силы вещей, они невежды, не учились тому, что нужно знать им; они неопытны в искусстве управлять, самом тонком и трудном для изучения искусством; они совращены ложными понятиями; их окружают льстецы, невежественные советники, лицемеры-архиереи, лжепророки, астрологи, алхимики, и Бог отнимает у них благодать, наказывая как их самих, так и целый народ, которым они управляют, за грехи их». Замечательна обличительная выходка Крижанича против господствовавшего тогда преследования людей, обвиняемых в думе государя — против страшного слова и дела : «Злобно толкуют (подслушанные) чужие слова и обвиняют человека в хуле на государя, когда на самом деле не было никакой хулы; за невинные слова людей тащат к допросам, к пыткам, замучивают их беспощадным образом. Судьи же стараются угодить царю, а при этом и в свою пользу выжимают деньги с обиженных». С горечью касается он того обычая ссылки без суда и ясного осуждения, которому подвергался он, сидя в Тобольске. «Ни в чем, — говорит он, — не высказываются так свойственные тиранам изобретательность, коварство, неправда и жестокость, как тогда, когда они ссылают людей или удаляют из столицы (ab urbe). Тиран прикидывается милостивым и, под личиною милосердия, мучит людей, сокрушает (destruit) их и тем самым держит всех остальных в каком-то паническом страхе, так что никто не может считать свое положение безопасным ни на один час; все ждут с часу на час громового удара над собой… Такого рода жестокости были обычны греческим императорам, отличавшимся вообще тиранствами; у них брат брата, сын отца ослепляли, оскопляли, ссылали…» Но тот же Крижанич, так сильно вопиющий против тирании и правительственного произвола, требует немилосердного наказания за человеческие преступления и блудодеяния. Он негодует на русских, зачем они дозволяют жить посреди себя еретикам, зачем строго не преследуют волшебников и виновных в содомском грехе. Он указывает на сожжение такого рода преступников на Западе, как на пример, достойный подражания… Как католик, он желал бы, чтоб русская церковь относилась дружелюбно и братски к западной, устраняя только спорные пункты, главным образом о папе; он хотел бы, чтоб католики славяне (иноплеменникам он вообще не дает места) были принимаемы в России, как свои, но относится нетерпимо к лютеранству и кальвинству: эти веры у него, как у истого католика, не более, как проклятые ереси. Кроме этих сочинений Крижанича, известно написанное им рассуждение о св. крещении и обличение Соловецкой челобитной. Сочинение о крещении опять-таки изложено в форме диалога между лицами, из которых одно называется Богданом, другое — Милошем. Богдан изображает собою тогдашнего русского; Милош — самого Крижанича. Цель сочинения показать неправильность перекрещивания римских католиков, присоединявшихся к восточной церкви; вопрос — очень близкий Крижаничу; в его сочинении ясно видно, что он терпел от того, что не хотел подвергаться обряду перекрещивания. — Если ты, — говорит Богдан Милошу, — умрешь не перекрестившись, то погибнешь от голода, наготы и срамоты и будешь погребен, как скотина, а если перекрестишься, будешь сыт и одет; теперь тебя называют еретиком, а тогда будешь для всех честен и дорог. Не перекрестишься — умирать тебе в ссылке, а перекрестишься — возвратят тебя в Москву, будешь жить спокойно, денег наживешь… — Лучше мне, — говорит на это Милош, — умереть без иерейского прощения, чем оскверниться вторым крещением и отступить от Христа. Видно, что Крижанич огорчался и тем, что его не хотели признавать в сане священника. «Здешние архиереи, — говорит он, — рассвящают римско-католических священников и расстригают иноков…» Еще сильнее томило его щедро наделенную деятельную натуру то бездействие, на которое поневоле обрекала его ссылка в дикий край. «Я никому не нужен, — говорит он, — никто не спрашивает дел рук моим, не требуют от меня ни услуг, ни помощи, ни работы, питают меня по царской милости, как будто какую скотину в хлеву». В обличении, которое обращено к составителям Соловецкой челобитной, Крижанич, — предвидя, что первое возражение, какое против него сделают, будет упрек в том, что он латинист, — счел нужным заявить, что он хотел присоединиться к восточной церкви, но от него потребовали второго крещения, а на это он не мог согласиться. Он объясняет, что «уважает русские книги и проклинает латинские, сущие ереси, а не вымышленные. Какие же это сущие ереси? Лютерова, Кальвинова, Гусова и т.п. Они латинские, потому что затеяны были в латинском народе, т.е. в таком народе, который принял латинское богослужение. Но дело идет не о том, что считается ересью в некоторых русских церковных книгах. В них взводятся на латинский народ сущие клеветы, видят ересь там, где нет ее вовсе, клевещут на латин, будто они веруют и делают так, как они не веруют и не делают; говорят, что они проклинают то, чего без нечестия проклинать нельзя». И здесь Крижанич верен самому себе в церковном вопросе; он католик, он защитник римско-католической церкви, но это не мешает ему принадлежать всей душой, всем сердцем православной вере. Он пишет, что у него даже было желание водвориться в Соловецкой обители. «Много раз, — пишет он, — я просил об этом, да не мог достать человека, который бы доставил мое слезное челобитье его царскому величеству». Раскол был довольно знаком Крижаничу; живучи в Тобольске, он часто беседовал с сосланным туда Лазарем, видел там и Аввакума. [147] Но как человек образованный, усвоивший взгляд шире русских богословов того времени, Крижанич не мог придавать важности тем мелочам, за которые так спорили раскольники с православными. Он вспоминает, что когда его везли в Тобольск вместе с подьяком Федором в ссылку, то Федор умывался из одного ковша с ним, а когда он зачерпнул воды у татарина, Федор не хотел более умываться из этого ковша, считая его поганым. Крижанич видит в этом не более, как пустосвятство. Он не вдается в вопрос о перстосложении, об изменениях в словах, именах и т.п. «Все это, — говорит он, — с вашей стороны фарисейская святость, излишнее и ненужное благочестие или, лучше сказать, нечестие…» Сугубое аллилуйя несколько остановило его внимание, но и то не в смысле благочестия, а по отношению к истории богослужения, тем более, что об этом предмете у него были изустные состязания с Лазарем. Он признает житье Евфросина, сочинение, на которое опирались раскольники, положительно подложным, и по поводу вопроса о том, сколько раз следует произносить аллилуйя, приводит пример западной церкви, где произносят аллилуйя в разное время богослужения и три раза, и два, и один раз. Вообще Крижанич советует различать молитвословие от веры: молитвословие подвергается изменениям, а вера остается единой, неизменной; так, в последующие времена введены были различные виды богослужения, посты, обряды, которых не было прежде, а вера от этого не изменилась. Напрасно раскольники твердят, будто новоисправленные книги неправильны и будто греческие книги, с которых сделан был перевод, искажены. Есть множество старых рукописей греческих в библиотеках в Париже, Флоренции, Венеции; в них можно видеть, что греческие печатные богослужебные книги не заключают ничего еретического. Крижанич укоряет своих противников в непоследовательности: они уважают память Максима Грека, а между тем именно Максим Грек первый заявил о необходимости исправления книг по греческим подлинникам и сам исправлял некоторые явные ошибки. Наконец, не придавая большой важности всем раскольническим приемам по их отношению к истинному благочестию, автор видит в поступках своих противников тот великий грех, что они отрываются от церкви, не хотят слушать ее приказаний, и тем нарушают любовь, которая должна господствовать в Христовой церкви. По отношению к расколу, он смотрит так, что собственно раскольники не виноваты в том, что предпочитают старые книги и соблюдают такие обряды, которые были изменены церковью. В предисловии к своей грамматике он высказал яснее этот взгляд. «Мое мнение таково, — говорит он. — Ошибки языка не могут вести к осуждению, а исправление книг никого не спасает: спасение дает нам благочестивое сердце, неутомимое в добродетелях. Поэтому, если бы церковные книги и в десять раз были хуже переведены по отношению к речи (не говоря о смысле), то все-таки неисправление их никому не препятствовало бы спасаться. Не стоит из-за малых причин поднимать церковный раздор, не следует соблазняться грамматическими ошибками и разорять духовную любовь». Такого взгляда на раскол еще не было у тех, которые спорили с непокорными; Крижанич думал так, как стали думать о расколе наши духовные уже в более позднее время, когда просвещение отрешило их от узкого буквализма. В то время, когда писал Крижанич, православные, как и их противники, придавали одинаковую важность внешности. [148] Крижанич представляет собою выходящее из ряда явление. В его сочинениях встречаются такие суждения, которые опередили тогдашние ходячие понятия. Правда, Крижанич не был чужд предрассудков, свойственных своему кругу и веку; его увлечения переходят за пределы благоразумия и правды; но с теми же предрассудками и увлечениями переплетаются и признаки проницательности и замечательно ясного взгляда на предметы: Крижанич признает существование волшебств, но уже не верит предсказаниям о падении турецкой империи, которым так верил Галятовский в силу своего киевского воспитания. Крижанич презирает астрологию, но уважает астрономию и, как видно, имеет в ней сведения. Нам теперь может показаться чудовищным исключительное право родовитых и зажиточных людей учиться древним языкам и философии и оставление реальных наук на долю прочего народа; но нельзя вместе с тем не заметить, что Крижанич видит бесплодие и односторонность схоластического образования, и хочет, чтоб наука прямо служила пользе человеческого общества и содействовала улучшению его быта. Крижанич достаточно видел в своей жизни докторов и магистров, чванившихся своими дипломами, надутых своими сведениями в так называемых свободных науках, но не знавших куда приложить набор формул, заученных в школе. Эти люди при всех своих знаниях ни на что не оказывались способными в общественной жизни. Крижаничу не желательно было видеть умножение таких ученых в России, где еще не было никакой науки, но где уже грамотеи показывали стремление ломать головы над предметами, отнюдь не содействующими ни расширению духовной деятельности, ни увеличению материального благосостояния народа. Крижанич хочет просвещения, но еще более хочет он народного благосостояния: ведь только сытый, одетый и укрытый от непогоды может сознать потребность учения; стало быть, и учение должно быть таково, чтоб оно способствовало и главным образом направлялось к тому, чтоб все были сыты, одеты и укрыты. Для блага русского народа Крижанич прежде всего и паче всего требует отмены господствовавшего в России правила, по которому в государстве все должно быть устроено как можно прибыльнее для государевой казны, да кроме того для воров, служивших государю за жалкие крохи и, по скудости явного вознаграждения за службу, обиравших всепоглощающую казну. От Крижанича не ускользает нищета, грубость и безнравственность русского народа, но он видит причину этих зол в законодательстве, духе и способе управления. Он прежде всего требует такого преобразования, которое бы принесло с собою иное коренное правило государственного строя, правило, совершенно противоположное тому, которое до сих пор господствовало, правило, чтоб как можно прибыльнее было для народа во всех отношениях. С превосходным критическим взглядом на существовавший в то время на Руси порядок, Крижанич соединяет и замечательно верное разумение смысла русской истории предшествовавшего времени. [149] Нет сомнения, что вражда Крижанича к иноземцам, особенно к немцам, переходит в крайность, но и здесь, при всех увлечениях, нельзя не отдать чести дальновидности Крижанича. Как западный славянин, Крижанич хорошо знает что сделали для его соотчичей и соплеменников немцы; он страшится, чтобы того же не было и с Россиею. Он сознает превосходство немцев во многом, что касается улучшения быта и расширения знаний (впрочем, помимо той мишуры, которая для более слабых умов, чем ум Крижанича, представлялась чистым золотом). Но какая польза от этого превосходства будет для славян, если они отдадутся неосмотрительно на волю немцев. Ничего — кроме порабощения. В славянской стране, куда наплывут немцы, действительно явится по наружности много лучшего, чего в этой стране прежде не было; но это лучшее будет служить к пользе тех же немцев, а славяне станут у них рабочею силою. Крижанич не видел и видеть не мог нигде примера, чтобы немцы заботились о просвещении и благосостоянии славян; напротив, где только они соприкасались со славянами, там всегда старались сделать славян так или иначе своими работниками и покорить их себе духовно и материально. Обезьянническое перенимание приемов чуждой образованности мало может содействовать самобытному развитию духовных сил народного творчества, а еще менее благосостоянию народной массы, которой более всего добивался Крижанич. Последующая история это и доказала; русский человек не сделался менее груб, менее невежественен, беден и угнетен оттого, что Россия наводнилась иноземцами, занимавшими государственные и служебные должности, академические кресла и профессорские кафедры, державшими в России ремесленные мастерские, фабрики, заводы и магазины с товарами. Курная изба крестьянина нимало не улучшилась, как равно и узкий горизонт крестьянских понятий и сведений не расширился оттого, что владелец сделался полурусским человеком, убирал свой дом на европейский образец, изъяснялся чисто по-немецки и по-французски и давал возможность иноземцам наживаться в русских столицах засчет крестьянского труда. Русский дух не приобрел способности самодеятельного творчества в области науки, литературы, искусств оттого, что в России были иноземцы и обыноземившиеся русские, писавшие на иноземных языках для иноземцев, а не для русских; напротив, если эта самодеятельность когда-либо проявлялась, то единственно тогда, когда русский дух сколько-нибудь освобождался от иноземного давления. Только тогда и русская мысль могла творить что-нибудь имевшее цену самобытного проявления человеческого достоинства. Духовное и материальное самоподчинение иноземному влиянию не может содействовать ни развитию народного образования, ни увеличению народного благосостояния. С другой стороны, надобно также признать, что общество, долго стоящее на низкой степени образованности, не может иначе двинуться вперед по пути улучшений, как только сближаясь и знакомясь с другими обществами, которые уже стали выше его. Таким образом, если, с одной стороны, для благосостояния России и ее самобытного движения вперед, ей нужно было избегать духовного и материального порабощения от иноземцев, то, с другой стороны, для той же цели ей необходимо было сближаться с иноземцами, знакомиться с приемами их быта, потому что только это знакомство могло пробудить в русских потребность воспитания и выбора средств для достижения этой потребности. Предстояла довольно скользкая средина; удержаться на ней составляло сущность мудрости. Крижанич как мыслитель не удержался на ней. Крижанич впал в односторонность, в крайность, скажем более, в нелепость; но Крижанич был прав в тех опасениях, которые привели его к этой нелепости. Взгляд Крижанича на старый вопрос о разделении церквей стоит — по крайней мере, с одной стороны — выше обычного в его время отношения к этому вопросу. До тех пор написаны были громадные кучи книг в защиту той и другой церкви, были принимаемы попытки примирить и согласить давние недоумения: все было напрасно. Крижанич требует того, чего бы потребовал просвещенный христианин нашего времени. Он не разбирает предметов спора, а подходит прямо к истинной причине его. Эта причина — древнее соперничество духовных властей, унаследованное еще от более древнего соперничества греков и римлян, а впоследствии сплетшееся с разными политическими явлениями, давно уже исчезнувшими. Единственный путь к тому, чтобы эта, чуждая славянам в своем источнике, причина не порождала раздора — без всяких попыток к формальному соединению церквей, всегда приводивших только к противному, — уважать обе церкви, как равно христианские, не поднимать спорных вопросов, забыть их, обратив внимание на более существенное, общее как той, так и другой церкви. И в наше время едва ли можно сказать что-нибудь более благоразумного по этому предмету. Тем не менее, однако, Крижанич не мог стать на точку вполне безразличного отношения к христианским вероисповеданиям: он все-таки более всего католик, и это в особенности заметно в его взгляде на протестантство, к которому он не может относиться с равною любовью, как к православию. Что касается до всеславянской идеи, то ни у кого она не была выражена с такою любовью и полнотою. Крижанич первый искал будущего центра славянской взаимности в России, но вместе с тем он не впадает в политические утопии, не мечтает о всеславянском царстве под московским скипетром, не подвигает царя к нелепой мысли о завоевании славян, напротив, хочет достигнуть этого желанного единства путем сближения духовного, поставивши племенное начало руководящею нитью, требуя предпочтения славян другим иноземцам, хочет, чтобы все славяне признаваемы были за единый народ помимо всяких различий, условливаемых церковными и государственными связями. Само собою разумеется, нужна была работа веков, чтобы перевести во всеобщее сознание и приблизить к осуществлению эту великую идею. Она была еще в зародыше; ее заглушили надолго печальные судьбы славянских народов, подвергнувшихся, после Крижанича, еще большему порабощению от иноплеменников. Идея эта стала входить в историческую жизнь только в XIX веке и скоро уклонилась в различные пути, как неизбежно бывает со всеми историческими задачами. Но как бы ни расходились между собою идущие по этим различным путям — обратясь назад, они увидят в Крижаниче своего общего патриарха и найдут в его думах источник для своего примирения. То, что заявил Крижанич, остается в главной своей мысли неизменною истиною: только Россия — одна Россия может быть центром славянской взаимности и орудием самобытности и целости всех славян от иноплеменников, но Россия просвещенная, свободная от национальных предрассудков, Россия — сознающая законность племенного разнообразия в единстве, твердо уверенная в своем высоком призвании и без опасения с равною любовью предоставляющая право свободного развития всем особенностям славянского мира, Россия предпочитающая жизненный дух единения народов мертвящей букве их насильственного, временного сцепления. Глава 12 Царь Федор Алексеевич Два царствования первых государей Романова дома были периодом господства приказного люда, расширения письмоводства, бессилия закона, пустосвятства, повсеместного обдирательства работящего народа, всеобщего обмана, побегов, разбоев и бунтов. Самодержавная власть была на самом деле малосамодержавная: все исходило от бояр и дьяков, ставших во главе управления и в приближении к царю; царь часто делал в угоду другим то, чего не хотел, чем объясняется то явление, что при государях, несомненно честных и добродушных, народ вовсе не благоденствовал. Еще менее можно было ожидать действительной силы от особы, носившей титул самодержавного государя по смерти Алексея Михайловича. Старший сын его Федор, мальчик четырнадцати лет, был уже поражен неизлечимою болезнью и едва мог ходить. Само собою разумеется, что власть была у него в руках только по имени. В царской семье господствовал раздор. Шестеро сестер нового государя ненавидели мачеху Наталью Кирилловну; с ними заодно были и тетки, старые девы, дочери царя Михаила; около них естественно собрался кружок бояр; ненависть к Наталье Кирилловне распространялась на родственников и на сторонников последней. Прежде всех и более всех должен был потерпеть Артамон Сергеевич Матвеев, как воспитатель царицы Натальи и самый сильный человек в последние годы прошлого царствования. Его главными врагами, — кроме царевен, в особенности Софьи, самой видной по уму и силе характера, и женщин, окружавших царевен, — были Милославские, родственники царя с материнской стороны, из которых главный был боярин Иван Михайлович Милославский, злобившийся на Матвеева за то, что Артамон Сергеевич обличал перед царем его злоупотребления и довел до того, что царь удалил его в Астрахань на воеводство. С Милославскими заодно был сильный боярин оружничий Богдан Матвеевич Хитрово; и у этого человека ненависть к Матвееву возникла оттого, что последний указывал, как Хитрово, начальствуя Приказом Большого Дворца, вместе со своим племянником Александром обогащался незаконным образом за счет дворцовых имений, похищал в свою пользу находившиеся у него в заведывании дворцовые запасы и брал взятки с дворцовых подрядчиков. Царь Алексей Михайлович был такой человек, что, открывая ему правду насчет бояр, Матвеев не мог подвергнуть виновных достойному наказанию, а только подготовил себе непримиримых врагов на будущее время. У Хитрово была родственница, боярыня Анна Петровна; она славилась своим постничеством, но была женщина злая и хитрая: она действовала на слабого и больного царя вместе с царевнами и вооружала его против Матвеева, сверх того врагом Матвеева был окольничий Василий Волынский, поставленный в Посольский приказ, человек малограмотный, но богатый, щеголявший хлебосольством и роскошью. Созывая к себе на пиры вельмож, он всеми силами старался восстановить их против Матвеева. Наконец, могущественные бояре: князь Юрий Долгорукий, государев дядька Федор Федорович Куракин, Родион Стрешнев также были нерасположены к Матвееву. Гонение на Матвеева началось с того, что по жалобе датского резидента Монса Гея, будто Матвеев не заплатил ему 500 рублей за вино, Матвеева 4 июля 1676 года удалили от Посольского приказа и объявили ему, что он должен ехать в Верхотурье воеводою. Но это был только один предлог. Матвеев, доехавши до Лаишева, получил приказание там остаться, и здесь начался ряд придирок к нему. Сперва потребовали от него какую-то книгу, лечебник, писанный цифрами, которого у него не оказалось. В конце декабря сделали у него обыск и привезли за караулом в Казань. Его обвиняли в том, что, заведуя государевою аптекою и подавая царю лекарство, он не допивал после царя остатков лекарства. Лекарь Давид Берлов доносил на него, что он вместе с другим доктором, по имени Стефаном, и с переводчиком Спафари читал «черную книгу» и призывал нечистых духов. Его донос подтверждал под пыткою холоп Матвеева, карлик Захарка, и показывал, что он сам видел, как, по призыву Матвеева, в комнату приходили нечистые духи и Матвеев с досады, что карлик видел эту тайну, прибил его. 11 июня 1677 года боярин Иван Богданович Милославский, призвавши Матвеева с сыном в съезжую избу, объявил ему, что царь приказал лишить его боярства, отписать все поместья и вотчины к дворцовым селам, отпустить на волю всех его людей и людей его сына и сослать Артамона Сергеевича, вместе с сыном, в Пустозерск. Вслед за тем отправлены были в ссылку двое братьев царицы Натальи Кирилловны, Иван и Афанасий Нарышкины. Первого обвинили в том, что он говорил человеку, по фамилии Орлу, такие двусмысленные речи: «Ты Орел старый, а молодой Орел на заводи летает: убей его из пищали, так увидишь милость царицы Натальи Кирилловны». Эти слова были объяснены так, будто они относились к царю. Нарышкина присудили бить кнутом, жечь огнем, рвать клещами и казнить смертью, но царь заменил это наказание вечною ссылкою в Ряжск. В первые годы своего царствования Федор Алексеевич находился в руках бояр, врагов Матвеева. Наталья Кирилловна с сыном жила в удалении в селе Преображенском и находилась постоянно под страхом и в загоне. В церковных делах самовольно управлял всем патриарх Иоаким, и царь не в силах был воспрепятствовать ему притеснять низложенного Никона и отправить в ссылку царского духовника Савинова. Патриарх Иоаким заметил, что этот близкий к особе царя человек настраивает молодого государя против патриарха, созвал собор, обвинил Савинова в безнравственных поступках, и Савинов был сослан в Кожеезерский монастырь; царь должен был покориться. Политика Москвы в первых годах Федорова царствования обращалась главным образом на малороссийские дела, которые впутали Московское государство в неприязненные отношения к Турции. Чигиринские походы, страх, внушаемый ожиданием нападения хана в 1679 г., требовали напряженных мер, отзывавшихся тягостно на народе. Целые три года все вотчины были обложены особым налогом по полтине со двора на военные издержки; служилые люди не только сами должны были быть готовы на службу, но их родственники и свойственники, а с каждых двадцати пяти дворов их имений они должны были поставлять по одному конному человеку. На юго-востоке происходили столкновения с кочевыми народами. Еще с начала царствования Алексея Михайловича, калмыки, под начальством своих тайшей, то делали набеги на русские области, то отдавались под власть русского государя и помогали России против крымских татар. В 1677 году вспыхнула ссора между калмыками и донскими казаками; правительство приняло сторону калмыков и запрещало казакам беспокоить их; тогда главный калмыцкий тайша, или хан, Аюка, с другими подначальными ему тайшами под Астраханью дал русскому царю шертную грамоту, по которой обещался от имени всех калмыков находиться навсегда в подданстве московского государя и воевать против его недругов. Но такие договоры не могли иметь надолго силы: донские казаки не слушали правительства и нападали на калмыков, отговариваясь тем, что калмыки первые нападали на казачьи городки, брали в плен людей, угоняли скот. Калмыки, со своей стороны, представляли, что мир нарушен казаками, царскими людьми, а потому и шерть, данная царю, уже потеряла силу, и отказывались служить царю. Аюка стал переговариваться и дружить с крымским ханом, а его подчиненные нападали на русские поселения. Пределы Западной Сибири беспокоили башкиры, а далее, около Томска, делали набеги киргизы. В Восточной Сибири возмутились якуты и тунгусы, платившие ясак, выведенные из терпения грабительствами и насилиями воевод и служилых людей, но были укрощены. Во внутренних делах сначала происходило мало нового [150] , подтверждались или расширялись распоряжения предыдущего царствования. [151] В народе не утихало волнение, возбужденное расколом, напротив, все более и более принимало широкий размер и мрачный характер. Фанатики заводили пустыни, завлекали туда толпы народа, поучали его не ходить в церковь, не креститься тремя перстами, толковали, что приближаются последние времена, наступает царство Антихриста, скоро затем мир сей постигнет конец, и теперь благочестивым христианам ничего не остается, как отрекаться от всех прелестей мира и добровольно идти на страдание за истинную веру. Такие пустыни появлялись во многих местах на севере, на Дону, но особенно в Сибири. Воеводы посылали разгонять их, но фанатики сами сжигались, не допуская к себе гонителей, и в этом случае оправдывали себя примером мучеников, особенно Св. Манефы, которая сожглась, чтоб не поклониться идолам. [152] В 1679 году царь Федор Алексеевич, уже достигший семнадцатилетнего возраста, приблизил к себе двух любимцев: Ивана Максимовича Языкова и Алексея Тимофеевича Лихачева. Это были люди ловкие, способные и, сколько можно заключить по известным нам событиям, добросовестные. Языков был назначен постельничьим. Молодой царь, воспитанный Симеоном Полоцким, был любознателен, посещал типографию и типографскую школу, любил читать и поддавался мысли своего учителя Симеона образовать высшее училище в Москве. Мало-помалу становится заметнее усиление правительственной деятельности. Издан ряд распоряжений, прекращавших злоупотребления и запутанность в делах по владению вотчинами и поместьями. Так, напр., вошло в обычай, что владелец вотчины продавал или передавал другому — родственнику или же чужому по крови, после себя свое имение, с условием, чтобы тот содержал его вдову и детей или родственников — обыкновенно лиц женского пола, напр. дочерей или племянниц; получивший вотчину обязан был выдавать замуж таких девиц как бы родных сестер своих. Но такие условия не исполнялись, и по этому поводу состоялся закон отбирать такие вотчины, если владелец не исполнит условия, на котором получил вотчину, — и отдавать их прямым обойденным наследникам. Бывали еще такие злоупотребления: мужья насилиями и побоями принуждали жен своих продавать и закладывать их собственные вотчины, полученные в приданое при выходе замуж. Постановлено было не записывать в поместном приказе, как делалось до того времени, таких актов, которые совершались мужьями от имени жен без их добровольного согласия. Ограждены были также вдовы и дочери, получавшие после мужьев и отцов прожиточные имения, которые у них нередко отнимали наследники. В это время вообще заметно желание, чтобы вотчины не выходили из рода владельцев, и потому запрещалось впредь отдавать по духовным вотчины прямых наследников, а также и дарить их в чужие руки. Самые поместья подчинялись тому же родовому началу: было постановлено, чтобы выморочные поместья давались только родственникам, хотя бы и дальним, прежних владельцев. Родственник имел право законно искать возвращения себе поместьев, поступивших в чужой род. Таким образом поместное право почти исчезало и переходило в вотчинное. Сын считал себя вправе просить правительство дать ему поместье или какую-нибудь награду, следовавшую его отцу за службу, если отец не успел ее получить. В ноябре того же 1679 года уничтожилось некогда важное звание губных старост и целовальников. Повсеместно велено было сломать губные избы, и все уголовные дела передавались ведению воевод; вместе с тем уничтожались разные мелкие подати на содержание губных изб, тюрем, сторожей, палачей, издержка на бумагу, чернила, дрова и пр. Тогда же были уничтожены особые сыщики, присылаемые из Москвы по уголовным делам, сборщики, также приезжавшие из Москвы, горододельцы и приказчики разных наименований: ямские, пушкарские, засечные, осадные, у житниц головы и пр. Все их обязанности сосредоточивались в руках воевод. Правительство, вероятно, имело целью упростить управление и избавить народ от содержания многих должностных лиц. В марте 1680 года предпринято было межевание вотчиных и помещичьих земель — важное предприятие, которое вызывалось желанием прекратить споры по поводу рубежей, доходившие очень часто до драк между крестьянами споривших сторон, а иногда и до смертоубийства. Всем помещикам и вотчинникам предписано объявить о числе имеющихся у них крестьянских дворов. Относительно самих крестьян не было сделано важных изменений в законодательстве, но из дел того времени видно, что крестьяне почти уже окончательно сравнялись с холопами по своему положению, хотя все-таки юридически отличались от последних тем, что в крестьяне поступали по судной, а в холопы по кабальной записи. Тем не менее, владелец не только брал своих крестьян в дворовые, но даже бывали случаи, когда продавал вотчинных крестьян без земли. Летом 1680 года царь Федор Алексеевич увидел на крестном ходе девицу, которая ему понравилась. Он поручил Языкову узнать: кто она, и Языков сообщил ему, что она дочь Семена Федоровича Грушецкого, по имени Агафья. Царь, не нарушая дедовских обычаев, приказал созвать толпу девиц и выбрал из них Агафью. Боярин Милославский пытался расстроить этот брак, чернил царскую невесту, но не достиг цели и сам потерял влияние при дворе. 18 июля 1680 года царь сочетался с нею браком. Новая царица была незнатного рода и, как говорят, по происхождению полька. При дворе московском стали входить польские обычаи, начали носить кунтуши, стричь волосы по-польски и учиться польскому языку. Сам царь, воспитанный Симеоном Ситияновичем, знал по-польски и читал польские книги. Языков после царского брака получил сан окольничьего, а Лихачев заступил его место в звании постельничьего. Кроме того, приблизился к царю и молодой князь Василий Васильевич Голицын, впоследствии игравший важнейшую роль в Московском государстве. Заключенный в это время мир с Турцией и Крымом хотя и не был блистателен, но по крайней мере облегчал народ от тех усилий, которых требовала продолжительная война, и потому был принят с большою радостью. Правительство обратилось к внутренним распоряжениям и преобразованиям, которые показывают уже некоторое смягчение нравов. Так, еще в 1679 году был составлен, но потом повторен в 1680 и, вероятно, приведен в исполнение закон, прекращавший варварские казни отсечения рук и ног и заменявший их ссылкою в Сибирь. В некоторых случаях позорное наказание кнутом заменилось пенею, как, например, за порчу межевых знаков или за корчемство. В челобитных, подаваемых царю, запрещалось раболепное выражение: чтобы царь умилосердился «как Бог»; запрещалось простым людям при встрече с боярами вставать с лошадей и кланяться в землю. Для распространения христианства между магометанами в мае 1681 года постановлено было отобрать крестьян христианской веры от татарских мурз, но оставлять им по-прежнему власть над ними, если они примут христианство; да сверх того положено поощрять принимавших крещение инородцев деньгами. Межевание земель, предпринятое в прошлом году, не только не достигало цели прекращения драк по поводу границ владений, но еще усиливало их, потому что пока оно еще не было окончено, то возбуждало новые вопросы о границах; до правительства доходили слухи о бесчинствах, которые делали вотчинники и помещики, о нападениях их друг на друга и убийствах. В мае 1681 года издан был закон об отнятии спорных земель у тех владельцев, которые начнут самоуправства и будут посылать своих крестьян на драку, и о строгом наказании крестьян, если они без ведома владельцев станут драться между собою за границы; велено было также ускорить дело размежевания и умножить число межевщиков, выбираемых из дворян и называемых писцами. Вместо того, чтобы по старому обычаю предоставить им брать так называемые кормы с обывателей, им назначено было денежное жалованье, деньга с четверти земли, а другая деньга давалась подьячему с теми, которые с ним были для подмоги. В июле того же года вышло два важных распоряжения: были уничтожены откупа на винную продажу и на таможенные сборы. Поводом к этому изменению было то, что порядок отдачи на откуп вел за собою беспорядки и убытки казне; откупщики винной продажи перебивали друг у друга барыши и пускали дешевле свое вино, стараясь один другого подорвать. Вместо откупов опять введены были верные головы и целовальники, выбранные из торговых и промышленных людей. Для избежания беспорядков запрещались вообще изъятия и особые права на домашнее производство хмельных напитков, исключая помещиков и вотчинников, которым позволялось приготовлять их, но только внутри своих дворов и никак не на продажу. Среди всех этих забот правительства умерла царица Агафья (14 июля, 1681 года) от родов, а за нею и новорожденный младенец, крещенный под именем Ильи. Не знаем, как подействовало на болезненного царя это семейное несчастье, но деятельность законодательная и учредительная не приостанавливалась. Важное дело межевания встречало большие затруднения: помещики и вотчинники жаловались на писцов, которым было поручено межевание, а писцы, которые были также из помещиков, на землевладельцев; таким образом правительство должно было отправлять еще особых сыщиков для разбирательства споров между владельцами земель и межевщиками и грозило тем и другим потерею половины их поместий; другая половина отдавалась жене и детям виновного. Сделаны были изменения в порядке приказного делопроизводства: все уголовные дела, которые производились частью в Земском приказе, а иногда и в других, велено было соединить в одном Разбойном приказе; Холопий приказ был уничтожен вовсе, и все дела из него перенесены были в Судный приказ. Наконец затевалось важное дело составления дополнений к Уложению, и по всем приказам велено было написать статьи по таким случаям, которые не были приняты во внимание Уложением. В церковном быту совершались важные преобразования. Был созван церковный собор, один из важных в русской истории. На этом соборе (как на Стоглавом и других) от имени царя делались предложения или вопросы, на которые следовали соборные приговоры. Возникла потребность основания новых епархий, особенно в виду того, что везде умножались «церковные противники». Правительство предлагало завести у митрополитов подначальных им епископов, но собор нашел такой порядок неуместным, опасаясь, что от этого между архиереями будут происходить распри о сравнительной их «высости». Собор предпочел другую меру: учредить в некоторых городах особые независимые епархии. Таким образом были основаны архиепископства в Севске [153] , в Холмогорах [154] , в Устюге [155] , в Енисейске; вятская епископия возвышена была в архиепископию; назначены были епископы: в Галиче, Арзамасе, Уфе, Танбове (Тамбове) [156] , Воронеже [157] , Волхове [158] и в Курске. На содержание новых архиерейств отводились разные монастыри с их вотчинными крестьянами и со всеми угодьями. Со стороны царя было сделано указание на отдаленные страны Сибири, где пространства так велики, что от епархиального города надобно ехать целый год и даже полтора, и эти страны легко делаются убежищем противников церкви; но собор не решился там учреждать епархий «малолюдства ради христианского народа», а ограничился постановлением посылать туда архимандритов и священников для научения в вере. По вопросу о противодействии расколу собор, не имея в руках материальной силы, главным образом предавал это дело светской власти; вотчинники и помещики должны извещать архиереев и воевод о раскольничьих сходбищах и мольбищах, а воеводы и приказные люди будут посылать служилых людей против тех раскольников, которые окажутся непослушными архиереям. Сверх того, собор просил государя, чтоб не давались никакие грамоты на основание новых пустынь, в которых обыкновенно служили по старым книгам; вместе с тем велено уничтожить в Москве палатки и анбары с иконами, называемые часовнями, в которых священники совершали молебны по старым книгам, а народ стекался туда толпами, вместо того, чтобы ходить в церкви и служить литургию; наконец постановлено было устроить надзор, чтоб не продавались старопечатные книги и разные писанные тетрадки и листочки с выписками из Св. Писания, которые были направлены против господствующей церкви в защиту старообрядства и сильно поддерживали раскол. На этом же церковном соборе было обращено внимание на давние бесчинства, против которых напрасно вооружались прежние соборы: запрещалось монахам шататься по улицам, в монастырях держать крепкие напитки, разносить по кельям пищу, устраивать пиры. Замечено было, что черницы во множестве по домам сидели, по перекресткам и просили милостыню; большая часть их даже никогда не жила в монастырях, их постригали в домах, и они оставались в миру, нося черное платье. Таких черниц велено было собрать и устроить для них монастыри из некоторых, бывших прежде мужескими. Монахиням запрещалось самим управлять монастырскими вотчинами, а это дело поручалось назначенным от правительства старикам, дворянам. Запрещалось в домовых церквах держать вдов и священников, потому что, как замечено было, они вели себя бесчинно. Обращено было внимание на нищих, которых тогда накопилось повсюду чрезвычайное множество; они не только не давали никому проходу по улицам, но с криками просили подаяния в церквах во время богослужения. Их велено было разобрать и тех, которые окажутся больными, содержать за счет царской казны, «со всяким довольством», а ленивых и здоровых принудить к работе. Дозволено было посвящать священников в православные приходы, находившиеся во владениях Польши и Швеции, но только с тем, если последует об этом просьба от прихожан с надлежащими документами и с грамотами от своего правительства. Это правило было важно в том отношении, что подавало повод русской церкви вмешиваться в духовные дела соседей. [159] В том же ноябре 1681 года состоялся указ о созвании собора служилых людей для «устроения и управления ратного дела». В самом указе было обращено внимание на то, что в прошедшие войны неприятели Московского государства показали «новые в ратных делах вымыслы», посредством которых одерживали верх над московскими ратными людьми; надлежало рассмотреть эти «нововымышленные неприятельские хитрости» и устроить войско так, чтобы в военное время оно могло вести борьбу против неприятеля. Собор собрался в январе 1682 года. Выборные люди с первого же раза выразили сознание необходимости ввести европейское разделение войска на роты, вместо сотен, под начальством ротмистров и поручиков, вместо сотенных голов. Вслед за тем выборные люди подали мысль уничтожить местничество, чтобы все, как в приказах, так и в полках и в городах, не считались местами, и поэтому все так называемые «разрядные случаи» искоренить, дабы они не служили поводом к помехе в делах. Мы не знаем, наверно, сами ли выборные люди по своему усмотрению сделали это предложение или мысль эта была внушена им от правительства, во всяком случае, мысль эта достаточно созрела в то время, потому что во все продолжение предшествовавших войн, по царскому повелению, все были без мест, а в посольских делах местничество уже давно было устранено. За два года перед тем состоялся указ, которым постановлялось устранить всякое местничанье в крестных ходах: в этом указе было сказано, что уже и прежде в таких случаях между служилыми людьми не наблюдалось местничество, но в последнее время стали являться челобитные с указанием разных прежних случаев; поэтому-то на будущее время сочтено было необходимым поставить правилом, чтобы таких челобитных более не было под страхом наказания. Таким образом, обычай считаться местами сам собою уже выходил из употребления; служилые люди привыкли обходиться без местничества; только немногие приверженцы старых предрассудков хватались за разрядные случаи для удовлетворения своего тщеславия и докучали этим правительству. Оставалось только юридически уничтожить местничество, чтобы на будущее время оно не вошло опять в силу. Царь представил этот вопрос на обсуждение патриарха с духовенством и бояр с думными людьми. Духовенство признало местнический обычай, противный христианству, Божьей заповеди о любви, источником зла и вреда для царственных дел; бояре и думные люди прибавили, что следует все разрядные случаи искоренить совершенно. На основании такого приговора царь приказал сжечь все разрядные книги, дабы вперед никто не мог считаться прежними случаями, возноситься службою своих предков и унижать других. Книги были преданы огню в сенях царской передней палаты, в присутствии присланных от патриарха митрополитов и епископов и назначенного для этого дела от царя боярина Михаила Долгорукова и думного дьяка Семенова. Все, у кого в домах были списки с этих книг и всякие письма, относившиеся к местническим случаям, должны были доставлять в разряд, под страхом царского гнева и духовного запрещения. Затем вместо разрядных местнических книг велено было в разряде держать родословную книгу и составить новую для таких родов, которые не записаны были в прежней родословной книге, по которым члены значились в разной царской службе; всем позволено было держать у себя родословные книги, но уже они не имели значения при отправлении служебных обязанностей. [160] Несмотря на уничтожение местничества, тогдашнее правительство не думало, однако, лишать служилых людей отличий по знатности их положения. Таким образом установлялись правила, как следует каждому сообразно своему чину ездить по городу: бояре, окольничьи и думные люди могли, напр., ездить в каретах и санях в обыкновенные дни на двух лошадях, в праздники на четырех, а на свадьбах на шести; другим же ниже их чином (спальникам, стольникам, стряпчим, дворянам) дозволялось зимою ездить в санях на одной лошади, а летом верхами. Подобно тому же являться ко двору дозволено было сообразно чину. Предстояло еще одно важное преобразование: в декабре 1681 года последовал указ прислать в Москву выборных людей торгового сословия со всех городов (кроме сибирских), а также из государевых слобод и сел «для уравнения людей всякого чина в платеже податей и в отправлении выборной службы». Но этот собор, сколько нам известно, не состоялся. Царь между тем день ото дня ослабевал, но ближние его поддерживали в нем надежду на выздоровление, и он вступил в новый брак с Марфой Матвеевной Апраксиной, родственницей Языкова. Первым последствием этого союза было прощение Матвеева. Сосланный боярин несколько раз писал царю из ссылки челобитные, оправдывая себя от ложно взведенных на него обвинений, просил ходатайства патриарха, обращался к разным боярам и даже к своим врагам; так, напр., он писал к злейшему из своих врагов Богдану Матвеевичу Хитрово, убеждал воспомянуть прежнюю милость его к нему и «работишку его», Матвеева, поручал просить о том же боярыню Анну Петровну, которая, как мы сказали, постоянно клеветала на Матвеева: «Я, — писал он из Пустозерска, — в такое место послан, что и имя его настоящее Пустозерск : ни мяса, ни калача купить нельзя; хлеба на две денежки не добудешь; один борщ едят да муки ржаной по горсточке прибавляют, и так делают только достаточные люди; не то, что купить, именем Божьим милостыни выпросить не у кого, да и нечего. А у меня, что по милости государя не было отнято, то все водами, горами и переволоками потоплено, растеряно, раскрадено, рассыпано, выточено…» В 1680 году после бракосочетания царя с Грушецкою, Матвеева в виде облегчения перевели в Мезень с сыном, с учителем сына шляхтичем Поборским и прислугою, всего до 30 человек, и давали ему 156 рублей жалованья, и, кроме того, отпускали хлебного зерна, ржи, овса, ячменя. Но это мало облегчило его участь. Умоляя снова государя даровать ему свободу, Матвеев писал, что таким образом «будет на день нам холопем твоим и сиротам нашим по три денежки…» «Церковные противники, — писал Матвеев в том же письме, — Аввакумова жена и дети получают по грошу на человека, а малые по три денежки, а мы, холопи твои, не противники ни церкви, ни вашему царскому повелению». Впрочем, мезенский воевода Тухачевский любил Матвеева и старался чем только мог облегчить судьбу сосланного боярина. Главный недостаток состоял в том, что в Мезени трудно было доставать хлеба. Жители питались дичью и рыбою, которые были там в большом изобилии, но от недостатка хлеба свирепствовала там цинга. В январе 1682 года, как только царь объявил своей невестой Марфу Апраксину, отправлен был капитан стремяного полка Иван Лишуков в Мезень с указом объявить боярину Артамону Сергеевичу Матвееву и сыну его, что государь, признав их невинность, приказал вернуть их из ссылки, возвратить им двор в Москве, подмосковные и другие вотчины и пожитки, оставшиеся за раздачею и продажею; пожаловал им в вотчину из дворцовых сел Верхний Ландех с деревнями (в Суздальском уезде) и приказал свободно отпустить боярина с сыном в город Лух, давши им подорожную и ямские подводы, а в Лухе дожидаться нового царского указа. Этой милостью Матвеев был обязан просьбе царской невесты, которая была его крестница. Хотя царь и объявил, что признает Матвеева совершенно невинным и ложно оклеветанным, хотя перед освобождением Матвеева велел отправить в ссылку одного из его клеветников, врача Давида Берлова, но не решился, однако, возвратить боярина в Москву — очевидно, препятствовали царские сестры, ненавидевшие Матвеева, и молодая царица не имела еще настолько силы, чтобы привести царя к такому поступку, который бы до крайности раздражил царевен. Тем не менее, однако, молодая царица в короткое время приобрела столько силы, что примирила царя с Натальей Кирилловной и царевичем Петром, с которыми, по выражению современника, у него были «неукротимые несогласия». Но недолго пришлось царю жить с молодою женою. Через два месяца с небольшим после своей свадьбы, 27 апреля 1682 года, он скончался, не достигши 21 года от рождения. Глава 13 Царевна Софья События, последовавшие по смерти царя Федора, резко бросаются в глаза своим несходством с прежними явлениями исторической жизни в России. В главе правления стала девица; событие небывалое до того времени на Руси. Но не следует видеть в нем признака коренного изменения понятий, господствовавших в России; событие это совершилось само собою вследствие того, что царская семья очутилась в таких условиях, в каких не была прежде. Царские дочери до тех пор жили затворницами, никем не видимые, кроме близких родственников, и не смели даже появляться публично. Это зависело, главным образом, от того монашеского взгляда, который господствовал при московском дворе и дошел до высшей степени силы при Романовых. Боязнь греха, соблазна, искушения, суеверный страх порчи, изглаза — все это заставляло держать царевен взаперти. Величие их происхождения не допускало отдачи их в замужество за подданных, а отдавать их за иностранных принцев было трудно, потому что тогдашнее благочестие приходило в соблазн при мысли о брачном союзе с неправославными. Надобно заметить, что вообще уединение женщин, а в особенности девиц, господствовавшее в высшем классе московских людей, исходило не из народных обычаев и не было тем гаремным положением женского пола, на которое он осужден на Востоке; оно происходило из опасения греха и соблазна, истекало из того благочестия, которое считало монашество высшим богоугодным образцом жизни и признавало нравственным долгом каждой христианской души приближаться к этому образцу. [161] Теремное удаление женщин от общества могло быть то строже, то слабее, смотря по тому, в какой степени круг, в котором они жили, подчинялся такому монашескому взгляду. Где более было желания, чтоб дом походил на монастырь, там от женщины, ради сохранения ее целомудрия, не только телесного, но и душевного, требовали строгого затворничества, где, напротив того, меньше к этому стремились, там и женщина была менее связана. Притом же ум всегда очень уважался на Руси; и умной личности женского пола не трудно было заявить себя, если только в том семейном кругу, в котором она находилась, ослабнут связывавшие ее путы монашеских приличий. Дочери царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича, людей крайне набожных и строго соблюдавших всякую мелочную обрядность благочестия, естественно, были осуждены на теремное заключение при жизни своих отцов и выходили только в церковь. Постоянный строгий надзор тяготел над ними. Но со смертью Алексея Михайловича этот надзор прекратился. Мачехи они не терпели и притом не считали себя нравственно обязанными повиноваться еще слишком молодой женщине. Старший брат Федор был в таком состоянии, что не только не мог присматривать над сестрами, а сам нуждался в присмотре и уходе; другой брат, Иван, был молод и слабоумен, о Петре и говорить нечего, потому что он был еще ребенок. Шестеро царевен очутились на полной свободе, могли вести себя, как угодно; по их сану никто из подданных не смел им перечить. Некоторые из них воспользовались своей свободой только для того, чтобы нарядиться в польское платье или же для того, чтобы заводить любовные связи; но третья из них по возрасту, Софья, хотя также вела далеко не постную жизнь, но отличалась от других замечательным умом и способностями. Она более своих сестер приблизилась к Федору и почти не отходила от него, когда он страдал своими недугами; таким образом она приучила бояр, являвшихся к царю, к своему присутствию, сама привыкла прислушиваться к разговорам о государственных делах и, вероятно, до известной степени уже участвовала в них при своем передовом уме. Ей было тогда за 25 лет. Иностранцам она казалась вовсе не красивою и отличалась тучностью; но последняя на Руси считалась красотою в женщине. Смерть царя Федора с первого же разу возбудила важный вопрос: кто будет царем? Положение было почти такое же, как по смерти Грозного. Из двух царевичей, старший Иван был слабоумен, болезнен и вдобавок подслеповат, младший Петр был десяти лет, но выказывал уже необычайные способности. Возведение Ивана на престол повлекло бы за собою на все время его царствования необходимость передать правление в чужие руки и, естественно, прежде всего усилило бы значение власти Софьи, как самой умной из особ царской фамилии. Избрание Петра потребовало бы также боярской опеки на непродолжительное время. Нужно было решить вопрос тотчас же, и вот, в самый день смерти Федора, как только удар колокола возвестил Москве о кончине царя, бояре съехались в Кремль. Между ними большинство уже было на стороне Петра; главными руководителями его партии были два брата Голицыных, Борис и Иван, и четверо Долгоруких (Яков, Лука, Борис и Григорий), Одоевские, Шереметевы, Куракин, Урусов и др. Бояре эти прибыли на совет даже в панцирях, опасаясь смятения. Бывший любимец царский, Языков, не выказывал явного расположения ни к той, ни к другой стороне. Патриарх Иоаким, как самое почетное лицо после царя, председательствовал в этом совете духовных и светских сановников и держал к ним речь о необходимости немедленного выбора между двумя братьями умершего бездетного царя — «скорбным главою» Иоанном и отроком Петром. Он спрашивал: кого желают избрать царем? Совет разделился; большинство было за Петра, некоторые поддерживали право первородства царевича Ивана. Чтобы прекратить недоумение, патриарх предложил совершить избрание царя согласием всех чинов Московского государства. Немедленно созваны были на Кремлевскую площадь служилые, всякого звания гости, торговые, тяглые и всяких чинов выборные люди. За несколько месяцев перед тем, в декабре 1681 года, царь Федор указал созвать земский собор «для уравнения людей всякаго чина в платеже податей и в отправлении выборной службы». Выборные люди были тогда налицо в Москве и могли явиться по зову патриарха для выбора царя немедленно в Кремль именно потому, что уже находились в Москве по другому делу. Выборные люди были спрошены с Красного крыльца патриархом в таком смысле: «Изволением и судьбами Божьими, великий государь царь Федор Алексеевич всея Великия, и Малыя, и Белыя России, оставя земное царствие, переселился в вечный покой. Остались по нем братия его, государевы чада: великие князья Петр Алексеевич и Иоанн Алексеевич. Кому из них быть преемником? Или обоим вместе царствовать? Объявите единодушным согласием намерение свое перед всем ликом святительским, и синклитом царским, и всеми чиновными людьми». Неудивительно, что все чины Московского государства высказались в пользу Петра. Слабоумие Ивана было всем известно. Вероятно, многим также известны были и проблески необыкновенных способностей младшего царевича. Выборные закричали: «Да будет единый царь и самодержец всея Великия, и Малыя, и Белыя России царевич Петр Алексеевич!» Но раздались и противные голоса. Главным крикуном был дворянин Максим Исаевич Сумбулов. Он начал доказывать, что первенство принадлежит Ивану Алексеевичу. [162] Его поддерживали немногие, особенно из стрельцов. Патриарх снова сделал вопрос: «Кому на престоле Российского царства быть государем?» Раздались было снова голоса в пользу Ивана, но их покрыл громкий крик: «Да будет по избранию всех чинов Московского государства великим государем царем Петр Алексеевич». Новоизбранный царь находился в это время в хоромах, где лежало тело Федора. Патриарх и святители отправились к нему, нарекли царем и благословили крестом, а потом посадили на престоле, и все бояре, дворяне, гости, торговые, тяглые и всяких чинов люди принесли ему присягу, поздравляли его с восшествием на престол и подходили к царской руке. Тяжело это было царевне Софье, но и она, вместе с сестрами, должна была подходить к Петру и поздравлять с избранием на царство сына ненавистной мачехи. Во все концы Московского государства отправлены были гонцы приводить к присяге народ. Послали звать Матвеева в Москву. На другой день отправлялось погребение Федора. Труп царя несли стольники в санях, а за ним в других санях несли молодую вдову Марфу Матвеевну. Софья только одна из царевен, в противность обычаю, шла за гробом, рядом с Петром, которому одному, как царю, следовало присутствовать при погребении по тогдашнему церемониалу. Софья так громко голосила, что покрывала вопль целой толпы черниц, которые по обряду должны были причитывать над умершим. По окончании погребения Софья, возвращаясь домой, всенародно вопила и причитывала: «Брат наш, царь Федор, нечаянно отошел со света отравою от врагов. Умилосердитесь, добрые люди, над нами, сиротами. Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни брата царя. Иван, наш брат, не избран на царство. Если мы чем перед вами или боярами провинились, отпустите нас живых в чужую землю к христианским королям…» Народ был сильно встревожен словами Софьи; и особенно озадачен был обвинением кого-то в отравлении царя. В тот же день начались пререкания у Софьи с царицею Натальею. Петр, не дождавшись конца длинного обряда погребения царя, простился с мертвым братом и ушел. Софья, вернувшись во дворец, послала от имени всех сестер-монахинь упрекать царицу Наталью: зачем молодой царь ушел до окончания погребения. «Дитя долго не ело», — отвечала Наталья Кирилловна: брат ее Иван Нарышкин при этом сказал: «Кто умер, тот пусть лежит, а царь не умер». Нарышкины тотчас подняли голову, особенно этот самый молодой Иван Кириллович, недавно вернувшийся из ссылки; он начал высокомерно обращаться с боярами и хотел разыгрывать роль правителя государства за малолетством царя. Все видели и замечали, что, по молодости лет, это ему вовсе не пристало. Казалось, трудно было оспорить законность царствования Петра, царского сына, избранного волею земли. Нарушение народной воли могло совершиться только путем бунта, и для этого в Москве нашелся готовый, горючий материал. В царствование Алексея Михайловича, как мы уже говорили, во времена беспрестанных бунтов, стрельцы были верными охранителями царской особы. Царь ласкал их преимущественно перед другими служилыми людьми. Они получали лучшее против других жалованье, не участвуя в тягле, могли свободно заниматься торговлею и промыслами, даже богатый наряд их показывал особую благосклонность к ним царя: их кафтаны украшались разноцветными, шитыми золотом перевязями, на ногах были у них цветные сафьянные сапоги, а на головах бархатные шапки с собольими опушками. Царские милости и отличия привели их, однако, скоро к тому, что они начали зазнаваться и неохотно терпели то, что безропотно сносили все русские люди того времени. Их начальники обращались с ними так, как вообще в то время обращались начальники с подчиненными: посылали их работать на себя, заставляли покупать на собственный счет нарядную одежду, которая должна была им идти от казны, удерживали их жалованье в свою пользу, били батогами, переводили против воли из города в город и т.п. Еще зимою, при жизни Федора, стрельцы подали жалобу на своих начальников, но Иван Максимович Языков, который разбирал эту жалобу, приказал перепороть кнутом челобитчиков. В апреле, за несколько дней перед смертью царя, целый полк бил челом на своего полковника Семена Грибоедова, что он своих подчиненных обирает, бьет, посылает на себя работать и т.п. На этот раз Языков, разобрав дело, приказал Грибоедова посадить в тюрьму, а вслед за тем Грибоедов, по царскому указу, лишен полковничьего чина, вотчин и сослан в Тотьму. По воцарении Петра, стрельцы смекнули, что теперь на «верху» будут в них нуждаться, и 30 апреля подали челобитную разом на всех своих полковников, числом шестнадцать, кроме того, на одного генерал-майора солдатского Бутырского полка; вместе с тем они грозили, что расправятся сами, если им не учинят правосудия. Бояре, заправлявшие тогда делами, боялись раздражить выходившую из терпения вооруженную толпу и думали привязать к себе стрельцов уступчивостью: они дали челобитчикам обещание отставить полковников и тотчас велели посадить этих полковников под стражу в Рейтарском приказе, но стрельцы требовали выдачи их головою для расправы им самим и не довольствовались обещанием наказать виновных по розыску. Патриарх хотел во что бы то ни стало предупредить самовольную расправу стрельцов над своими начальниками, так как она могла послужить примером и поводом всеобщего неуважения к власти; патриарх отправил по всем полкам духовных лиц уговаривать, чтобы стрельцы ничего не делали своим полковникам и ожидали царской расправы. Стрельцы соглашались предоставить расправу правительству, но единогласно требовали, чтобы с виновных взысканы были взятые ими неправильно поборы и чтобы, кроме того, они были наказаны батогами. На следующий день, первого мая, удалены были из дворца Языков с сыном и Лихачевы с их друзьями. Это было сделано, с одной стороны, в угоду стрельцам, с другой — оттого, что Нарышкины не любили их. Вместо отставленных стрелецких полковников, назначены были другие, угодные стрелецкому кругу, а обвиненных вывели перед Рейтарским приказом для наказания и правежа. Стрельцы подавали на них счеты. Им верили на слово без всякого исследования. Сначала полковников одного за другим, раздевши, «клали на землю», и в присутствии целой толпы стрельцов двое палачей били их батогами до тех пор, пока стрельцы не закричат «довольно». Тех, на которых особенно были злы стрельцы, клали по два и по три раза; другим досталось меньше. Это было собственно наказание; затем следовал правеж, продолжавшийся целых восемь дней. Несчастных полковников били ежедневно два часа по ногам до тех пор, пока они не заплатили того, что на них насчитывали; в заключение их выслали из Москвы. Нарышкины и их сторонники потачкою, данною стрельцам, сами, так сказать, разлакомили их к самоуправству и заохотили к бунтам. Теперь стрельцам все стало нипочем. Они толпами ходили по улицам, грозили боярам, дерзко обращались со своими начальниками, а некоторых даже сбросили с каланчи. Тут-то сторонники Софьи нашли удобный случай обратить разнузданное войско для перемены правительства. Выборные люди, избравшие Петра на царство, 6 мая, были распущены; собор об уравнении податей и служб был отсрочен. Быть может, это сделалось по козням тех, которые замышляли переворот. Трудно решить, в какой степени сама Софья заправляла этим делом, но она, без сомнения, знала о замысле поднять стрельцов, составленном ее благоприятелями. Главными зачинщиками были: боярин Иван Михайлович Милославский, двое Толстых и князь Иван Хованский, прозванный «тараруем». Хованский, призвав к себе одного за другим влиятельных стрельцов, говорил им: «Видите, в каком вы теперь ярме у бояр; а кого царем выбрали? Стрелецкого сына по матери; теперь уже не дают вам ни платья, ни корму, а что дальше будет? Станут отправлять вас и сынов ваших на тяжелые работы, отдадут вас в неволю постороннему государю. Москва пропадет; веру православную искоренят. С королем польским вечный мир постановили по Поляновскому договору! От Смоленска отреклись… Теперь пусть Бог наш благословит защищать отечество наше: не то что саблями и ножами, зубами надобно кусаться…» Такие подущения начали распространяться между стрельцами; какая-то малороссиянка, Федора Родимица, шаталась между ними и раздавала деньги от имени Софьи. Из новопоставленных стрелецких начальников некоторые ходили тайно к боярину Милославскому, который тогда притворился больным и никуда не выходил из дому, и сделались горячими сторонниками предполагаемого переворота. Из этих стрелецких начальников более всех действовал тогда подполковник Циклер. Возмутители волновали стрельцов рассказами о том, будто бы Нарышкины намерены произвести розыск над стрельцами, которые силою истребовали наказание своим начальникам; будто бы зачинщиков хотят казнить, других рассылать по городам и вообще забрать стрельцов в крепкие руки. День ото дня возрастало между стрельцами волнение, при помощи распространяемых всякого рода слухов и сплетен. 11 мая приехал в Москву Артамон Сергеевич Матвеев. Зная, какая роль ожидает его при новом царе, все спешили к нему с поздравлением, и сами стрельцы поднесли ему хлеб-соль. Артамон Сергеевич с первого же разу высказал неодобрение последних действий правительства. Он был недоволен уже и тем, что братьев царицы Натальи слишком рано по их летам возвели в высшее достоинство: один из них, Иван, был сделан боярином и оружничим, достигнувши едва 23-летнего возраста. Но еще более порицал Матвеев крайнюю слабость, выказанную по отношению к стрельцам, и говорил: «Они таковы, что если им хоть немного попустить узду, то они дойдут до крайнего бесчинства…» Слова эти тотчас стали известны между стрельцами, и Матвеев сделался у них врагом. Два дня спустя, 14 мая, стала ходить между стрельцами такая сплетня: брат царицы Натальи, Иван, надевал на себя царский наряд, садился на трон, примеривал на свою голову царский венец и говорил, что он ему идет лучше, чем кому-нибудь другому; вдова царя Федора Марфа Матвеевна, царевна София и царевич Иван стали его за это укорять, а он бросился на царевича и, верно, задушил бы его, если бы царица и царевич не закричали и на крик их не прибежали караульные и не отняли царевича из рук Нарышкина. Эта сплетня пущена была только предварительно, чтобы приготовить стрельцов к другому слуху, который сильнее должен был их взволновать. 15 мая, во вторник, в полдень, когда бояре собрались на совет, между стрельцами раздался крик: «Иван Нарышкин задушил царевича Ивана Алексеевича!» Самый день был выбран как бы преднамеренно, чтобы напомнить об убиении Димитрия царевича, совершенном именно 15 мая. Поднялась тревога: стрельцы схватились за оружие, ударили в набат во многих церквах; огромная толпа со знаменами и барабанным боем бросилась с криками в Кремль. Затворить от них ворот не успели. В Кремле стояло много боярских карет. Стрельцы напали на кучеров, побили их, перерубили лошадям ноги и бросились на дворец. Бояре метались, не зная, что им делать: немногие из них успели выскочить из Кремля; другие в страхе прятались по углам во дворце. Стрельцы вопили. «Давайте сюда губителей царских, Нарышкиных! Они задушили царевича Ивана Алексеевича! А не дадите — всех предадим смерти!» Тогда, по совету Матвеева и патриарха, царица Наталья, взявши за руки царевичей Петра и Ивана, в сопровождении патриарха и бояр вышла на Красное крыльцо. Стрельцы, уверенные, что царевича Ивана нет на свете, были поражены его появленьем и спрашивали: «Точно ли ты прямой царевич Иван Алексеевич?» Иван отвечал, что «он жив, никто не думал его изводить, ни на кого не имеет злобы и ни на кого не жалуется». Но стрельцы, настроенные возмутителями, закричали: «Пусть молодой царь отдаст корону старшему брату! Выдайте нам всех изменников! Выдайте Нарышкиных; мы весь их корень истребим! Царица Наталья пусть идет в монастырь!» Патриарх сошел было с лестницы и стал уговаривать мятежников, но они закричали ему: «Не требуем совета ни от кого; пришло нам время разобрать: кто нам надобен!» Между стрельцами было много раскольников, и потому понятно, что увещания патриарха не подействовали. Стрельцы мимо патриарха вломились на крыльцо. Большинство бояр в ужасе убежали с крыльца во дворец, но не убежали с ними начальник Стрелецкого приказа Михаил Юрьевич Долгорукий, Артамон Сергеевич Матвеев и Михаил Алегукович Черкасский. Долгорукий прикрикнул было на стрельцов, пригрозил им виселицею и колом. Но стрельцы за это сбросили его с крыльца на расставленные копья и изрубили в куски; потом стрельцы бросились на Матвеева. Матвеев отодвинулся от них к царице, взял за руку Петра. Стрельцы оттащили его от царя. Князь Черкасский стал отбивать Матвеева у стрельцов, повалил его на землю, лег на него, закрывал его собою. Стрельцы избили Черкасского, разорвали на нем платье, вытащили из-под него Матвеева и сбросили на копья. Царица в ужасе убежала с сыном и царевичем в Грановитую палату. Стрельцы ворвались во дворец; у них был список обреченных на смерть, составленный заранее возмутителями, числом до сорока человек. Первою жертвою их во дворце был отставленный стрелецкий начальник Горюшкин и Юренев, которые вздумали было защищать вход во дворец. Но главною целью поисков мятежников были Нарышкины. Стрельцы бегали по царским покоям, заглядывали в чуланы, шарили под кроватями, переворочали постели, тыкали копьями в престол и жертвенники в придворных церквах, везде искали Нарышкиных, и принявши за Афанасия Нарышкина молодого стольника Федора Салтыкова, убили его, а узнавши свою ошибку, послали тело убитого с извинением к его отцу. Думный дьяк Ларионов спрятался, по одним известиям, в трубу, по другим — в сундук; его вытащили, сбросили с крыльца на копья и рассекли на части: «Ты, — кричали они, — заведовал Стрелецким приказом и нас вешал! Вот тебе за это!» Тогда же ограбили его дом и нашли у него каракатицу, которую он держал в виде редкости. «Это змея, — кричали стрельцы, — вот этою-то змеею он отравил царя Федора». Убили затем сына Ларионова Василия, за то, что знал про змею у отца и не донес. Наконец, стрельцы добрались до Афанасия Нарышкина, брата царицы Натальи; они нашли его под престолом церкви Воскресенья на Сенях: его указал им карлик царицы Хомяк. Стрельцы вытащили Афанасия, поволокли на крыльцо и сбросили на копья. Но Ивана Нарышкина никак не могли найти. Он запрятался в терем восьмилетней царевны Натальи, младшей сестры Петра. Между тем другие стрельцы поймали в Кремле между Чудовым монастырем и патриаршим двором князя Григория Ромодановского с сыном Андреем. Они истязали старика, рвали ему волосы и бороду. «Помнишь, — кричали они, — какие ты нам обиды творил под Чигирином, как холодом нас морил, ты сдал Чигирин туркам изменою». Ромодановского с сыном постигла та же участь, как и других. «Любо ли? Любо ли?» — кричали убийцы, расправляясь со своими жертвами, а другие, махая шапками, кричали в ответ: «Любо! Любо!» Изуродованные тела убитых тащили стрельцы на площадь; перед ними в поругание, как будто для почета, шли другие стрельцы и кричали: «Боярин Артамон Сергеевич Матвеев едет! Боярин Долгорукий! Боярин Ромодановский едет! Дайте дорогу!» Выступивши из Кремля, стрельцы бросились в дом князя Юрия Долгорукова и стали извиняться, что убили его сына Михаила за угрозы им. Старик приказал отворить им погреба свои. Стрельцы ковшами напились боярского меду и вина и ушли со двора, как вдруг за ними вслед побежал холоп князя Долгорукова и донес им, что старый князь сказал своей невестке, жене убитого Михаила: «Не плачь, щуку съели, да зубы остались; скоро придется им сидеть на зубцах Белого и Земляного города». Услышавши это, стрельцы вернулись в дом Долгорукова, схватили больного старика, изрубили, выбросили за ворота на навозную кучу, а сверх трупа наложили соленой рыбы и приговаривали: «Ешь, князь, вкусно! Это тебе за то, что наше добро ел». [163] День был тогда ясный, но к вечеру поднялась такая буря, что москвичам казалось, что преставление света наступает. На ночь стрельцы расставили караулы в Кремле и Белом городе, чтобы никого не пропускать, в надежде на другой день продолжать свою расправу. На другой день, часов в десять утра, опять раздался набат; стрельцы с барабанным боем и криками явились ко дворцу и требовали выдачи Ивана Нарышкина. Им ответили, что его нет. Снова стрельцы ворвались во дворец искать свою жертву, убили думного дьяка Аверкия Кириллова, убили бывшего своего полковника Дохтурова, потребовали выдачи иноземного врача Даниэля, которого обвиняли в отравлении Федора, и так как нигде не могли найти его, то в досаде убили его помощника Гутменьша и 22-летнего сына Даниэлева, Михаила; хотели было умертвить и Даниэлеву жену, но царица Марфа Матвеевна выпросила ей жизнь. Несмотря на все поиски, стрельцы все-таки не могли отыскать Ивана Нарышкина. Царицына постельница Клушина запрятала его в чулан и заложила подушками. Стрельцы шарили повсюду, тыкали копьями подушки, за которыми скрывался боярин, но не нашли его. Вместо него, по ошибке, был убит схожий с ним юноша, родственник Нарышкиных, Филимонов. Хотели было тогда стрельцы умертвить отца царицы Натальи; царица слезами вымолила ему жизнь. Стрельцы согласились пощадить его только с тем, чтобы он немедленно был сослан в Кирилло-Белозерский монастырь и постригся в монахи. Троих его несовершеннолетних сыновей приговорили также отправить в ссылку. Не нашедши Ивана, толпа с криками и непристойными ругательствами вышла из Кремля, расставивши опять караулы у ворот. Они кричали, что не усмирятся до тех пор, пока им не выдадут Ивана Нарышкина и доктора Даниэля. По всей Москве происходило бесчинство; были и убийства. Тогда погиб и бывший любимец Федора Языков, которого нашли в доме одного священника. Ему отрубили голову на площади. 17 мая, рано утром, в Немецкой слободе поймали в одежде нищего и в лаптях несчастного Даниэля. Опять ударили набат; стрельцы, напившиеся до безобразия, в одних рубахах с бердышами и копьями, шли огромной толпой ко дворцу и вели впереди свою жертву; к ним вышла царица Марфа Матвеевна и царевны. Они уверяли разъярившихся стрельцов, что Даниэль невиновен, что они сами отведывали лекарство, которое подавали царю. Все было напрасно. Даниэля повели в застенок, пытали, а потом рассекли на части. Но стрельцы этим не удовольствовались, настойчиво требовали выдачи Ивана Нарышкина и говорили, что не уйдут из дворца, пока им не выдадут его. Тут царевна Софья начала говорить царице Наталье: «Никоим образом нельзя тебе избыть, чтоб не выдать Ивана Кирилловича Нарышкина. Разве нам всем пропадать из-за него?» Царица отправилась с царевной в церковь «Спаса за Золотой Решеткою» и приказала привести туда Ивана. Иван Нарышкин вышел из своего закоулка, причастился Св. Тайн и соборовался. Софья изъявляла сожаление о его судьбе и сама дала царице Наталье образ Богородицы, чтобы та передала своему брату. «Быть может, — говорила Софья, — стрельцы устрашатся этой святой иконы и отпустят Ивана Кирилловича». Бывший при этом боярин Яков Одоевский сказал царице Наталье: «Сколько тебе, государыня, ни жалеть брата, а отдать его нужно будет; и тебе, Иван, идти надобно поскорее. Не всем из-за тебя погибнуть». Царица и царевна с Нарышкиным вышли из церкви и подошли к золотой решетке, за которою уже ждали стрельцы. Отворили решетку; стрельцы, не уважая ни иконы, которую нес Нарышкин, ни присутствия царственных женщин, бросились на Ивана с непристойной бранью, схватили за волосы, стащили вниз по лестнице и проволокли через весь Кремль в застенок, называемый Константиновским. Там подвергли его жестокой пытке, оттуда повели на Красную площадь, подняли на копьях вверх, потом изрубили на мелкие куски и втаптывали их в грязь. Стрелецкое возмущение тотчас повлекло за собою и другие смуты: взбунтовались боярские холопы. Стрельцы им потакали и вместе с ними напали толпою на Холопий приказ, разломали суйдуки, отбили замки, разорвали кабальные книги и разные государевы грамоты. Стрельцы, присваивая себе право распоряжаться законодательством, кричали: «Даем полную волю на все четыре стороны всем слугам боярским. Все крепости на них разодраны и разбросаны». Но большая часть освобожденных холопов возвращалась к своим прежним господам, а иные воспользовались своей свободой, чтобы вновь закабалить себя другим. Царевна Софья, как бы из желания прекратить бесчинства, призвала к себе выборных стрельцов и объявила, что назначает на каждого стрельца по десяти рублей. Эта сумма, независимо от обыкновенного жалованья, идущего стрельцам, будет собрана с крестьян, имений церковных и приказных людей. Сверх того, стрельцам предоставлено было продавать имущество убитых и сосланных ими лиц. [164] Наконец, по просьбе стрельцов, положено было выплатить им, пушкарям и солдатам за несколько лет назад заслуженное жалованье, что составляло 240000 рублей. Софья наименовала стрельцов «надворною пехотою» и уговаривала более никого не убивать и оставаться спокойными. Она назначила над ними главным начальником князя Хованского. Стрельцы очень любили его и постоянно величали своим «батюшкою». Кирилл Нарышкин был пострижен и отправлен в Кирилло-Белозерский монастырь. Стрельцы составляли всю силу в Москве; стрельцы были преданы Софье, предавали ей в руки верховное правление, но ни Софья, ни стрельцы не докончили своего дела: на престоле все-таки оставался Петр, а за ним была русская земля, избравшая его царем. Надобно было придать делу благовидность. И вот, по наущению Хованского, действовавшего ревностно в пользу Софьи, выборные стрельцы принесли царевне челобитную, писанную уже не только от имени стрельцов, но и «многих чинов Московского государства», в которой заявлялось желание, чтобы на престоле царствовали оба брата, а в заключение челобитной было сказано, что если кто тому воспротивится, то стрельцы опять придут с оружием и будет «немалый мятеж». Софья передала эту просьбу боярской думе. Думные люди собрались в Грановитой палате, пригласили патриарха и властей. Некоторые, посмелее, заикнулись было, что двум царям быть не приходится, но другие сообразили, что если станут противиться, то их постигнет судьба Матвеева и других думных людей, противных стрельцам, и разочли, что лучше им теперь же заслужить благосклонность Софьи и стрельцов. Они стали доказывать, что двуцарствие будет не только не вредно, но даже полезно для правления государством, и приводили примеры из византийской истории, когда разом царствовали двое государей. Для большего освящения этого нововведения нужно было утвердить его земским собором, подобно тому, как и Петр получил царство через земский собор, но выборные люди, бывшие в Москве, уже разъехались. Собирать их вновь для нового выбора было опасно: могло выйти, что они стали бы упорно за свой прежний выбор, и служилые люди, дворяне и дети боярские, по приговору собора, принялись бы укрощать возникшее в Москве стрелецкое своеволие и посягательство произвести самовольно переворот в государстве. Прибегнули к обману: созвали разного звания людей, находившихся в Москве, готовых говорить то, что прикажут им стрельцы, и дали этому сборищу вид земского собора. Это сборище 26 мая единогласно приговорило быть на престоле двум царям и старшинство предоставить Ивану Алексеевичу. Через три дня, 29 мая, стрельцы подали боярам новую челобитную, чтобы, по молодости обоих государей, правление было вручено царевне Софье Алексеевне. Вслед за тем в разосланной во все концы государства грамоте извещалась вся Россия, что, по челобитью всех чинов Московского государства, царевич Иван Алексеевич, прежде добровольно уступивший царство брату своему Петру, согласился, после долгого отказа со своей стороны, вступить на царство вместе с братом, а по малолетству государей царевна Софья Алексеевна, «по многом отрицании, согласно прошению братии своей, великих государей, склоняясь к благословению святейшего патриарха и всего священного собора, презирая милостивно на челобитие бояр, думных людей и всего всенародного множества людей всяких чинов Московского государства, изволила восприять правление…» Затем объявлялось, что государыня царевна будет сидеть с боярами в палате, думные люди будут докладывать ей о всяких государственных делах, и ее имя будет писаться во всех указах с именами царей. Так совершалось похищение верховной власти при помощи войска, напоминавшего римских преторианцев и турецких янычар. Но образовавшееся вновь правительство находилось в необходимости потакать стрельцам, которые его создали и поддерживали. 6 июня стрельцы опять подали челобитную, написанную стрельцом Алексеем Юдиным, самым близким человеком к Хованскому. Челобитная эта подавалась от имени не одних стрельцов, но также пушкарей, солдат, гостей, посадских людей, ямщиков и жителей московских слобод. Стрельцы представляли совершенное ими убийство верной службой государям и просили, чтобы за такую службу на Красной площади был поставлен столп с написанными на нем именами «побитых злодеев» и с описанием преступлений, за которые они были убиты, чтобы стрельцам и людям других сословий, участвовавшим в убийствах, даны были похвальные жалованные грамоты за красными печатями, чтобы ни бояре и никто другой не смел обзывать их бунтовщиками и изменниками под страхом беспощадного наказания. Желая иметь на своей стороне торговых людей, стрельцы хотели угодить им и в той же челобитной домогались, чтобы во всех приказах и во всех городах, где только есть прием и расход царской казны, сидели выборные люди из торгового сословия. Зато челобитчики отказывались от всякого общения с боярскими людьми (холопами), которые стали «приобщаться к ним в совет», чтобы сделаться свободными. Правительство беспрекословно согласилось на все и издало печатную грамоту в смысле поданной челобитной. Стрелецким полковникам Циклеру и Озерову было поручено поставить столп на площади, какого хотели стрельцы. Стрелецкий бунт возбудил надежду, что теперь можно добиться и других перемен. Поднялись раскольники, пораженные проклятием собора и преследуемые мирской властью. До сих пор самые рьяные из них бегали в леса, пустыни; другие, которых было гораздо больше, в страхе притаились и с виду казались покорными. В стрелецком звании было таких на половину; Москва и подгородные слободы были наполнены раскольниками или склонными перейти в раскол. Как только почуяли они нетвердость тяжелой руки, давившей их, тотчас подняли голову. Стали в Москве открыто расхаживать проповедники и поучали народ не ходить в оскверненную церковь, не креститься тремя перстами, не почитать четвероконечного креста. «Неучи-мужики и бабы, — говорит современник, — не знающие складов, толпами собирались тогда на Красной площади и совещались, как утвердить им старую веру, а чуть только кто противник скажет слово, на того сейчас нападут и всенародно прибьют, воображая, что этим они правую веру обороняют». Сам Хованский, и прежде втайне державшийся старообрядства, теперь заявил себя явно сторонником старой веры. Стрельцы одного из полков, собравшись на сходку, положили составить челобитную государям против патриарха и просить восстановления старой веры, но между ними не нашлось мудреца, который бы мог хорошо сложить подобную челобитную. Такого мудреца нашли им жители Гончарной слободы, в лице монаха по имени Сергий. Когда этот монах вместе с четырьмя слобожанами сложил челобитную и дал ее прочитать перед стрельцами своему товарищу, Савве Романову, стрельцы изумились и пришли в умиление. «Мы еще не слыхали, — говорили они, — такого слога, такого описания ересей. Надобно, братия, постоять нам за старую веру и кровь свою пролить за Христа. Мы за тленное дело чуть голов своих не положили, а как не умереть за веру?» Доложили Хованскому. Привели к нему Сергия. Сергий прочитал ему свою челобитную. Выслушавши ее, Хованский похвалил сочинителей, но сказал: «Ты, отче, как я вижу, инок смирен, тих, немногословен, не будет тебя на такое великое дело; против них надобно ученому человеку ответ держать». «Хоть я и немногословен, — ответил Сергий, — да верую словесам Сына Божия: не пецытеся, како и что возглаголите». Но тут другие раскольники сказали, что когда придется до спора, то за это дело возьмется Никита Пустосвят, который хотя поневоле и покорился собору, но теперь крепко стоит за правую веру. «Знал я его, — сказал Хованский, — против того им нечего говорить! Тот всем уста загородит! Никто не устоит против Никиты. Я вам во всем буду помогать, хоть сам и не искусен на это дело, а того и в уме своем не держите, чтоб вас по старому стали казнить, вешать и жечь в срубах!» Раскольники настаивали, чтоб собор был всенародно на Лобном месте или в Кремле, в присутствии царей и патриарха, в пятницу, 23 июня, до венчания царей, которое было назначено в воскресенье. «Нам, — говорили они, — хочется, чтобы цари государи венчались в истинной православной вере христианской, а не в латино-римской». Хованский хотел было уговорить их отложить этот собор, уверяя, что цари будут венчаться по-старому, но раскольники настояли на своем, чтоб собор был в пятницу. В назначенный день утром раскольники двинулись в Кремль стройным ходом. Никита нес крест, Сергий Евангелие, другой монах Савватий икону Страшного Суда. К ним приставали мужчины и женщины из народа, сами не понимая, что вокруг них делается. Хованский, показывая вид, что не знает, зачем пришли эти люди, вышел к ним в сопровождении приказных и спрашивал: «Коея ради вины приидосте, отцы честные?» Никита отвечал: «Приидохом великим государем челом побить о старой, православной христианской вере, чтоб велели патриарху служить по старым книгам и служили бы на семи просфорах, а не на пяти, а крест на просфорах был бы истинный, тресоставный крест, а не крыж двоечастный. Если патриарх не изволит служить по старым книгам, так пусть велят ему государи дать нам правильное свое рассмотрение: зачем он по старым книгам не служит и нам возбраняет служить? Зачем предает проклятию и засылает в дальное заточение тех, что по старым книгам читают и поют? Пусть даст нам ответ на письме: какие ереси нашел он в старых книгах? Пусть ответит нам: благочестивы или неблагочестивы были прежние цари, великие князья и святейшие патриархи, которые по старым книгам служили и пели? А мы, Богу помогающу, вконец обличим всякия затейки и ереси в новых книгах». Хованский взял от них челобитную, пошел во дворец и, воротившись, сказал: «Против этой челобитной будет дела недели на три; надобно книги свидетельствовать. Патриарх упросил государей до среды: в середу приходите после обедни». «А как же государей будут венчать?» — спросил Никита. «По-старому, как я вам говорил», — ответил Хованский. «Пусть патриарх служит литургию на семи просфорах, — сказал Никита, — и крест на просфорах пусть будет истинный, а не крыж». «Вели же напечь просфор и принести сюда; я патриарху поднесу и велю служить по-старому», — отвечал Хованский. Раскольники разошлись. В воскресенье толпы народа наполнили весь Кремль, ожидая выхода государей к венчанию. Никита с просфорами, испеченными некоею искусною вдовицею, отправился к собору, но не мог пробраться за толпой народа и в досаде вернулся назад. Совершилось венчание по обычному чину. Раскольники хлопотали, чтобы все стрельцы подписались под челобитной и чтобы таким образом противники их увидали на стороне раскола опасную для себя силу. Тут оказалось, что раскол между стрельцами не так был крепок, как думали фанатики. Не все стрельцы и пушкари приложили руки к челобитной. Многие говорили: «Это дело не наше, а патриаршее. Если нам руки прикладывать, так и ответ надобно давать против патриарха и властей. Мы не умеем отвечать. Да сумеют ли и старцы дать ответ против такого собора? Они только намутят и уйдут». Но не прикладывая рук к челобитной, стрельцы все-таки положили на том, чтоб не давать никого жечь и вешать за веру. 3 июля явились к Хованскому выборные стрельцы по его приказанию. «Все ли готовы стоять за старую веру?» — спросил их Хованский. «Не только стоять, но и умереть готовы», — отвечали ему. Хованский ввел их в Крестовую палату к патриарху. Патриарх ласково уговаривал их не мешаться в духовные дела, которые не касаются их как людей военных; но книжники, пришедшие вместе со стрельцами, надеясь на Хованского, вступили с патриархом в спор о старых и новых книгах и требовали, чтобы патриарх с властями вышел на Лобное место для всенародного прения о вере. Настала среда 5 июля. Раскольники двинулись в Кремль. Никита нес крест; другие несли Евангелие, икону Страшного Суда, образ Богородицы, множество старых книг, налои, подсвечники со свечами. За ними валила огромная толпа народу. У Архангельского собора поставили налои, разложили образа и книги, зажгли свечи. Патриарх прежде всего выслал к ним священника с печатными тетрадями, в которых обличался Никита, как он на соборе принес повинную и отрекся от старой веры. Стрельцы набросились на этого священника и, вероятно, убили бы его, если бы не спас его монах Сергий, сочинитель челобитной. Священника поставили на скамье и велели начать чтение. Его прерывали постоянно криками и бранью; наконец Сергий сказал ему: «Всуе трудишися, никто тебя не слушает!» Вместо священника стал читать сам Сергий свое обличение против церковного «пременения». Говорил к народу и Никита, стоя на подмостках, называл православные церкви хлевами и амбарами и приправлял свою речь разными непотребными словами. Между тем от патриарха пришли звать раскольников в Грановитую палату: «Там будут царица и царевны, а перед всем народом им быть зазорно». Тут народ завопил: «А! Патриарх стыдится перед всем народом дать свидетельство от божественных писаний. Здесь подобает быть собору, да и как поместиться в палате такому множеству!» Во дворце произошло смятение. Патриарх не хотел выходить на площадь, а звал раскольников в Грановитую палату. Царевна Софья собиралась идти в Грановитую палату. Хованский стал уговаривать ее не ходить, говорил, что стрельцы поднимут бунт и патриарху будет худо, а если она туда пойдет с боярами, то всех побьют. Софья поняла, в чем дело, видела, что Хованский хочет действительно поднять бунт против патриарха, и потому намеревается устроить так, чтобы присутствие царевны не стесняло буйства раскольников; с другой стороны, она была уверена в преданности к себе стрельцов. «Да будет воля Божия, — сказала Софья, — я не оставлю церкви Божией и ея пастыря!» Вместе с Софьей решились идти в Грановитую палату царица Наталья Кирилловна и царевны: Татьяна Михайловна и Марья Алексеевна. Хованский обратился к боярам и говорил: «Пожалуйте, попросите царевну, чтоб она не ходила в Грановитую палату с патриархом. А если вас не послушает, то пусть будет вам известно, что нас всех побьют, как недавно нашу братью побили, и разграбят домы наши». Приступили бояре к Софии, умоляли освободить и себя, и всех их от напрасной смуты. София отвечала: «Я готова за святую церковь положить свою голову». Затем, обратившись к Хованскому, она сказала: «Посылай святейшего патриарха, чтобы он со всеми властями и книгами шел к нам в Грановитую палату». Хованский исполнил приказание. Было уже около четырех часов пополудни. Патриарх, напуганный Хованским, в ужасе, со слезами, не чая себе живота, отправил вперед себя множество книг и рукописей греческих и славянских. С ними пошли: холмогорский архиепископ Афанасий, воронежский Митрофан, тамбовский Леонтий и несколько других духовных. Обилие древних книг должно было показывать противникам, что у православных есть сильные средства защиты. За ними следовал и патриарх с восемью митрополитами и четырьмя архиепископами. Звонили в колокола. Все уселись по чину в Грановитой палате; на царском троне села Софья с теткою Татьяною, а близ них царица Наталья и царевна Марья. [165] Были с ними бояре и думные люди. Хованский пригласил Никиту и Сергия в Грановитую палату и поклялся, что им ничего дурного не будет. Тогда Никита и товарищи его взяли крест, Евангелие, свечи, налои, положили книги на головы и двинулись на Красное крыльцо. Тут произошла драка. По известиям раскольников, причиной ее было то, что какой-то православный поп зацепил Никиту за волосы, а стрельцы начали тузить попов. Пришел Хованский, прекратил беспорядок и провел раскольников в Грановитую палату. Они расставили налои, разложили на них священные вещи и книги и поставили перед образами зажженные свечи в подсвечниках, принесенных с собою. «По какой причине пришли в царские палаты и чего требуете от нас?» — спросил патриарх. «Пришли царям государям побить челом, чтобы дали свое царское рассмотрение с вами, новыми законодавцами, чтоб служба Божия была по старым служебникам». Патриарх сказал: «Это не ваше дело. Простолюдинам не подобает исправлять церковных дел и судить архиереев. Архиереев только архиереи и судят, а вам должно повиноваться матери своей церкви; у нас книги исправлены с греческих и с наших харатейных книг по грамматике. Вы же грамматического разума не коснулись и не знаете, какую силу он в себе содержит». «Мы не о грамматике пришли с тобою говорить, — отвечал Никита, — а о церковных догматах. Вот я тебя спрошу, а ты отвечай: зачем на литургии вы берете крест в левую руку, а тройную свечу в правую? Разве огонь честнее креста?» Тут начал было ему объяснять холмогорский архиепископ Афанасий, как вдруг Никита замахнулся на него рукой и закричал: «Что ты, нога, выше головы ставишься! Я не с тобою говорю, а со святейшим патриархом». София вскочила со своего места и закричала: «Что это такое! Он при нас архиерея бьет! Без нас, наверное, убил бы его!» «Нет, государыня, — сказали из толпы, — он не бил, а только рукою отвел». «Помнишь ли, Никита, — сказала София, — как блаженной памяти отцу нашему, и святейшему патриарху, и всему освященному собору ты принес повинную и поклялся великою клятвою: аще вперед стану бить челом о вере, да будет на мне клятва Св. отец и семи вселенских соборов. Так говорил ты в то время, а ныне опять за то же дело принялся!» «Что дал повинную, я в том не запираюсь, — возражал Никита. — Дал за мечом и срубом! Я подавал челобитную, а мне никто не отвечал из архиереев, только Семен Полоцкий книгу на меня сложил „Жезл“. Позволишь, государыня, я буду отвечать против „Жезла“; а останусь виноват, делайте со мной, что хотите!» «Нет тебе дела говорить с нами; и на очах наших тебе не подобает быть!» — сказала София. Затем София опять села на свое место и приказала думному дьяку читать раскольничью челобитную. Как дочитали до того места, где сказано было, что чернец Арсений, еретик и жидовский обрезанец, вместе с Никоном поколебали душу царя Алексея Михайловича, София опять вскочила со своего места и, взволнованная, сказала: «Если Никон и Арсений были еретики, так и отец и брат наш были еретики! Значит, цари не цари, архиереи не архиереи; мы такой хулы не хотим слышать. Мы пойдем прочь из царства!» «Как можно из царства вон идти! Мы за государей головы свои положим», — говорили думные. Но между раскольниками раздались такие голоса: «И пора вам, государыня, давно в монастырь. Полно-да царством мутить! Нам бы здоровы были отцы наши государи, а без вас-да пусто не будет!» София прослезилась и, обратясь к стрельцам, начала говорить: «Эти мужики на вас разве надеются? Вы были верные слуги деду нашему, отцу и брату, оборонители церкви святой, и у нас зоветесь слугами. Зачем же таким невеждам попускаете чинить крик и вопль в нашей палате?» Выборные стрельцы успокаивали ее. София села на свое место. Челобитную дочитали. Начался спор. Патриарх и архиереи указывали на древние харатейные списки, обличали нелепые ошибки и опечатки в Филаретовом служебнике. Малоученые раскольники, не в силах будучи одолеть противников доводами, только подымали вверх руки, показывали двуперстное сложение и кричали: «Вот как! вот как!» Уже стало вечереть. Раскольникам объявили, чтобы они расходились и что им будет указ после. Раскольники вышли со всеми своими налоями, книгами, образами и кричали во все горло, подымая два пальца вверх: «Победихом! Победихом! Вот как веруйте!» Толпы народа следовали за ними. Расколоучители остановились на Лобном месте и стали поучать народ, а оттуда отправились в церковь «Спаса в Чигасах», отслужили со звоном благодарственный молебен и потом уже разошлись по домам. София позвала к себе выборных стрельцов, обласкала их, приказала напоить медом и вином в таком количестве, что на десять человек было вынесено по ушату. «Не променяйте нас, — говорила им София, — и все Российское государство на каких-нибудь шестерых чернецов». «Мы, государыня, — отвечали ей стрельцы, — не стоим за старую веру. Это дело патриарха и всего священного собора». По приказанию царевны преданные ей стрельцы Стремянного полка схватили Никиту Пустосвята, с ним других пятерых расколоучителей и привели их в приказ. Никите отрубили голову на площади. Его товарищей разослали в ссылку. Раскольники притихли. Раскольничье дело показало Софии, что ей необходимо избавиться от опеки тех, которые до того времени служили ей опорою. Князю Хованскому София более всего обязана своим возвышением. Этот боярин, как покровитель раскола, теперь начал явно действовать вразрез с видами Софии. Сама София даровала ему опасное могущество, назначивши начальником стрельцов. Все стрельцы были ему преданы больше, чем царевне, и готовы были на все, что бы он ни затевал. Чувствуя свою силу, Хованский зазнался, величался своим происхождением от Гедимина, начал высокомерно обращаться с прочими боярами, говорил в глаза боярам, что от них Московское государство только терпит вред, что им, Хованским, держится все царство, что, когда его не станет, в Москве будут ходить по колено в крови. Все бояре его не терпели; он поссорился с сильным боярином Иваном Михайловичем Милославским, с которым вместе заодно подготовлял переворот, установивший двоевластие. В дни, следовавшие за казнью Никиты, стрельцы, надеясь на Хованского, беспрестанно волновались, самовольничали. Царская семья жила в постоянном страхе, ожидая нового нашествия на дворец. Бояре каждую минуту боялись за свою жизнь; духовенство опасалось раскольничьего бунта. В июле, тотчас после казни Никиты, какой-то крещеный татарский царевич Матвей распустил между стрельцами слух, будто бояре хотят извести стрельцов; стрельцы толпой били челом царям, чтоб выдали им всех бояр. На этот раз бояре избавились от беды; схватили царевича Матвея, принудили под пыткой отказаться от своего извета, а потом приказали четвертовать. Но за Матвеем явились другие в таком же роде возмутители. Этих возмутителей также пытали и казнили. Стрельцы самовольно подвергли пытке и смерти одного своего полковника Янова. День ото дня опасность увеличивалась для царского семейства и бояр. В августе Хованский рассорился со всею царскою думою за то, что дума не одобряла предположенного им налога с дворцовых волостей в пользу стрельцов по 25 рублей на человека. Вышедши из думы к стрельцам, Хованский сказал: «Дети, знайте, мне бояре грозят за то, что я вам добра хочу! Мне стало делать нечего! Как хотите, так и промышляйте». Стрельцы заволновались еще сильнее. 19-го августа разнесся слух, будто во время крестного хода, — который бывает в этот день в Донской монастырь, — стрельцы хотят перебить всю царскую семью, всех бояр и возвести на престол Хованского. Все царское семейство не участвовало в этом крестном ходе и на другой же день перебралось в Коломенское село. Затем бояре стали разъезжаться из Москвы: часть их отправилась к царям, другие разъехались по своим вотчинам. Из всех думных людей остался в Москве один Хованский; он во всем потакал стрельцам. Около его кареты всегда шло по пятидесяти стрельцов с ружьями, а на дворе стоял стрелецкий караул, человек во сто. По Москве ходили угрожающие для стрельцов слухи; говорили, будто боярские люди, по наущению своих господ, нападут на стрелецких жен и детей в то время, когда стрельцы будут на празднике новолетия 1 сентября. Наступил этот праздник; на нем не было ни царей, ни бояр, и народу пришло мало. На другой день, второго сентября, в Коломенском селе оказалось прилепленным к воротам подметное письмо от имени одного московского стрельца и двух посадских. В нем извещалось, что Хованский собирается убить обоих государей, царицу Наталью, царевну Софью, патриарха и архиереев; одну из царевен думает отдать за своего сына, а прочих постричь в монастыри; затевает перебить бояр, которые не любят старой веры, возмутить по городам посадских и крестьян, чтобы они перебили воевод, приказных, господ и боярских людей, а потом хочет сам взойти на престол и выбрать народом такого патриарха и архиереев, которые бы любили старые книги. «Хованский, — сказано было в этом письме, — призывал к себе несколько человек посадских и стрельцов, давал им деньги, поручая волновать народ, и обещал стрельцам отдать имущество и вотчины убитых людей». [166] Софья со всем царским семейством немедленно переехала в монастырь Саввы Сторожевского и 5 сентября разослала с гонцами по разным городам грамоту ко всем служилым людям, а также и к боярским слугам. В этой грамоте извещалось все служилое сословие Московского государства, что стрельцы, по наущению Хованского, произвели мятеж и убийства 15 и 16 мая: это дело, прежде признанное царской грамотой за верную службу царям, теперь оглашалось воровством и изменой; далее рассказывалось, как, по наущению Хованского, раскольники приходили в Кремль, как Никита бил архиерея; наконец объявлялось, что боярин князь Хованский с сыном своим Андреем, при помощи воров и изменников, «мыслят зло государям»: хотят перебить без останку всех бояр, окольничьих, думных и ближних людей. «Помните Господа Бога и свое обещание, — говорилось в грамоте, — послужите нам, великим государям, для очищения от воров и изменников царствующего града Москвы. Идите к нам, великим государям, со всею своею службою и запасами тотчас, бессрочно с великим поспешением, днем и ночью, ничем не отговариваясь, чтобы скорым собранием устрашить воров и изменников и не допустить их до большого дурна и до расширения воровства…» Проживши в Саввином монастыре до 13 сентября, царская семья переехала в село Воздвиженское, как будто к престольному празднику, и отсюда послан был указ, чтобы к 18 сентября съехались туда к царям все бояре, окольничьи, думные люди, стольники, стряпчие, московские дворяне и жильцы. Накануне назначенного срока 17 сентября, — день именин Софьи, — село Воздвиженское наполнилось огромным множеством знатных людей. Хованский с сыном Андреем еще не приехали, но уже были на пути. После обедни царевна Софья созвала думу и приказала прочитать подметное письмо. Думные люди, уже озлобленные против Хованского, приговорили его казнить смертью. Софья отправила боярина князя Лыкова с отрядом схватить Хованских на дороге и привести в Воздвиженское. Старый Хованский, поехавший отдельно от сына, остановился отдохнуть в патриаршем селе Пушкине и, по тогдашнему боярскому обычаю, велел себе раскинуть шатер. Лыков окружил его ставку и, узнавши, что сын Хованского, Андрей, находится в своей подмосковной вотчине, послал взять его. Взяли Хованского отца, связали и повезли, а за ним вслед отправили и Хованского сына. Когда Лыков подвез Хованских к царскому двору, вышли посланные и сказали, чтобы он не въезжал с ними во двор, а остановился у ворот. Из двора вышли все думные люди и сели на скамьях перед воротами. Думный дьяк Шакловитый читал приговор: Хованских обвиняли в неправильном распоряжении денежною казною в пользу стрельцов, в потачке наглому невежеству стрельцов, в неправом суде, в дерзких речах, в подущении раскольников, в неповиновении царским указам и прочее. Затем прочитано было подметное письмо; дьяк произнес: «Воровские дела ваши с этим письмом сходны. Злохитрый замысел ваш обличился. Государи приказали вас казнить смертью». «Господа бояре, — сказал старик Хованский, — извольте выслушать: кто был настоящий заводчик бунта стрелецкого. От кого он умышлен и учинен. Донесите их царским величествам, чтобы нам с ними дали очные ставки, а так скоро и безвинно нас бы не казнили. Если же мой сын так делал, как написано в сказке (приговоре), то я предаю его проклятию». Допустить Хованского до такого рода оправдания — значило раскрывать много такого, что хотели утаить. Боярин Милославский более всех этого боялся и дал знать царевне Софье о словах Хованского. Софья выслала приказание немедленно исполнить приговор. Стрелец Стремянного полка отрубил головы — сначала отцу, потом сыну. Казнь исполнялась перед дворцовыми воротами у московской большой дороги. Совершивши такое дело, Софья боялась мщения стрельцов за их «батюшку» и тотчас разослала думных людей по городам торопить служилых, чтобы они как можно скорее шли к Троице, а сама вслед за тем отправилась туда же с царскою семьею и заперлась в монастыре. Там было безопаснее, стены крепки, на стенах пушки; оборону Троицкой лавры взял на себя ближний боярин, любимец Софьи, князь Василий Васильевич Голицын. Опасения Софьи оказались не напрасны; у Хованского был еще меньший сын Иван, занимавший должность комнатного стольника при царе Петре. Он убежал в Москву, принес известие о смерти отца, говорил, что бояре идут на Москву с тем, чтоб истребить всех стрельцов и сжечь их дворы. Стрельцы заволновались, захватили в свои руки Кремль, овладели пушечным двором, забрали орудия и порох, расставили караулы у всех московских ворот, ожидали, что на них нападут боярские люди, по приказанию своих господ. Патриарх был в опасном положении. Он уговаривал стрельцов покориться, а они за то грозили убить его, как только бояре пошлют против них своих людей. Прошло несколько дней: на Москву нападения не было. Стрельцы узнавши, что царская семья у Троицы, убедили патриарха послать туда чудовского архимандрита Адриана звать царей в Москву. Но Софья уже не боялась стрельцов. В крепкий монастырь не так легко было им проникнуть, как в кремлевский дворец; притом же туда беспрестанно отовсюду собирались служилые. Она потребовала, чтоб стрельцы прислали по двадцати человек лучшей братии от каждого полка. Самонадеянность и наглость стрельцов сменилась малодушием. Те, которым приходилось идти в числе выборных, считали себя обреченными на смерть. Все стрельцы думали, что им теперь будет «конечный перевод». Московские люди, которые прежде так боялись их, теперь подсмеивались над ними и говорили: «Куда вам, мужикам, владеть разумными людьми и государям указывать». Стрельцы с покорностью упросили патриарха, чтобы он отправил с их выборными какого-нибудь архиерея. Выборные отправились к Троице и с ужасом поминутно встречались на дороге с разными людьми, созванными для укрощения стрельцов. Явившись перед Софьей, выбранные пали ниц, во всем повинились! Царевна, проговоривши им приличное нравоучение, сказала, чтобы немедленно все полки надворной пехоты (стрельцов) подали повинную челобитную за общим рукоприкладством. Выборные воротились в Москву с этим приказанием. При участии патриарха, стрельцы составили требуемую челобитную, обещались вперед не самовольствовать и не мешаться в чужие дела. Софья объявила им, что если кто вперед станет хвалить прежние дела стрельцов, тот будет казнен смертью; тому же подвергается и всякий, кто будет слышать о таких похвалах и не донесет. Сами стрельцы, конечно по внушению Софьи, били челом о том, чтобы сломать столп, поставленный в оправдание их злодеяний. Софья с царским семейством вступила в Москву. Новоприбывшие служилые люди заняли все караулы в Кремле. Всем боярским людям объявлена похвала за верность своим господам; но стрелецкие смуты не остались без последствий: множество холопов и крестьян во время этих смут покинули своих прежних владельцев, и в следующие годы правительство издавало распоряжения, чтобы ловить беглых, наказывать и препровождать к прежним господам. Начальство над стрельцами поверено было Шакловитому. Это был человек решительный. Стрельцы попытались было начать прежние буйства, но Шакловитый тотчас же казнил пятерых из них, а потом со всех полков удалил из Москвы в украинные города наиболее задорных и беспокойных. С этих пор Софья именем двух царей беспрекословно семь лет управляла государством. Во внутренних делах не происходило никаких важных изменений, кроме кое-каких перемен в делопроизводстве. [167] Правительство по-прежнему противодействовало обычному шатанию народа и делало распоряжение об удержании жителей на старых местах. Разбои усиливались; даже люди знатных родов выезжали на дорогу с разбойничьими шайками. [168] Помещики дрались между собой, наезжали друг на друга со своими людьми, жгли друг у друга усадьбы; их крестьяне, по их приказанию, делали нападения одни на других, истребляли хлеб на полях и производили пожары. Межевание, начатое при Федоре, продолжаясь при Софье, приводило к самым крайним беспорядкам. Помещики, недовольные межеванием, посылали своих крестьян на межевщиков с оружием, не давали им мерить земли, рвали веревки, а некоторых межевщиков поколотили и изувечили. За такие самоуправства правительство определило наказывать кнутом и ссылать в Сибирь; но бесчинства от этого не прекращались. Небогатые помещики находились под произволом богатых, владевших многими крестьянами; кто был сильнее, тот у соседа отнимал землю. И бедняку трудно было тягаться с богачом. В самой Москве происходили в то время беспрестанные бесчинства, воровство и убийства. Правительство делало распоряжение под строгим наказанием, чтобы в городе не стреляли из ружей, не дрались на кулачках, не сшибали с ног людей и не били полицейских служилых (капитанов и стрельцов). Но самой важной причиной смут был раскол, который не только не прекращался от преследований, но возрастал в страшных размерах. В 1682 году после казни Никиты Пустосвята разослана была грамота ко всем архиереям, чтоб они сыскивали раскольников и предавали их казни. Еще строже был указ конца 1684 года. Велено было хватать всякого, кто не ходил в церковь, не исповедывался, не пускал к себе священника в дом; таких приказано было подвергать пытке; если обвиненный под пыткой обвинял кого-нибудь в соучастии, и того велено хватать, давать ему очные ставки, производить об нем обыск и, в случае сомнения, пытать. Покаявшиеся были отправлены для исправления к духовному начальству, а непокорных велено было сжигать живьем. За укрывательство раскольников и за недонесение положено было бить кнутом. Но напрасно правительство думало испугать раскольников огнем: они сами сжигались, воображая себе, что тем приносят жертву Богу. Такие ужасающие явления беспрестанно повторялись повсюду и выказались в самом чудовищном виде в Олонецкой земле. В 1687 году некто расколоучитель Емельян Иванов из Повенца сошелся с другим фанатиком Игнатием, который завел себе пустынь близ Каргополя, считаем был за святого мужа и совратил многих каргопольцев. Они с толпою последователей захватили Палеостровский монастырь на Онежском озере. Когда против них послано было войско под начальством Мишенского, раскольники зажгли монастырь; ратные люди потушили пожар; часть раскольников с Игнатием сгорела [169] , а Емельян с остальными убежал. Два года его отыскивали, он скрывался со своими товарищами в непроходимых лесах. Ратные люди, не поймавши Емельяна, свирепствовали над другими раскольниками и без жалости разоряли пристанища поселян, где жители упорствовали в расколе. В 1689 году Емельян опять очутился в Палеостровском монастыре вместе с соловецким монахом Германом; с ними было до 500 человек. Девять недель сидели они запершись в монастыре. На все убеждения сдаться они отвечали ругательствами против церкви, отстреливались от ратных людей и наконец, когда увидели невозможность держаться долее, зажгли монастырь и все сгорели. Везде, где собирались толпы раскольников, припасались ими горючие вещества, чтобы прибегнуть к этому средству спасения, когда придут гонители. Являлись учители, проповедывавшие, что даже и без гонения самое богоугодное дело сжечься, и уговаривали целые толпы мужчин, женщин и детей предавать себя «крещению огнем», Царствия ради Небесного. Из внешних дел правления Софьи самым важным событием было заключение в 1680 году с Польшею мира, прекратившего долговременную тяжелую распрю за Малороссию. Как следствие этого мира был поход в Крым Василия Васильевича Голицына, погубивший гетмана Самойловича [170] . Через два года был предпринят другой поход, к которому, так же как и к первому, склонили Россию Австрия и Польша. Кроме того, бывший константинопольский патриарх Дионисий, низложенный турецким правительством за расположение к России, убеждал русских воспользоваться удобным случаем для освобождения христиан от турецкого ига, потому что между самыми турками тогда происходили междоусобия (султан Магомет IV был низвержен войском, и на его место посажен брат его Сулиман II), а австрийцы и венецианцы одерживали верх над турками. Молдавский господарь Щербан со своей стороны убеждал московское правительство послать войско на турок и уверял, что все христиане, находящиеся под турецкой властью, восстанут, при появлении русского войска. При таких блестящих надеждах московское правительство двинуло весной 1689 года 112000 войска на Крым, с которым было до 350 пушек. Начальство взял на себя любимец Софьи Голицын. К нему примкнул малороссийский гетман Мазепа со своими казаками. Русское войско прошло через степь, одержало верх в битве с ханом и дошло до Перекопа. Но Голицын не решился перейти на полуостров. Его испугал недостаток воды, особенно чувствительный при сильном майском зное. Остановившись под Перекопом, Голицын завел переговоры с ханом и, не дождавшись их окончания, поспешно отступил, убегая от преследовавших его татар. Этот неудачный поход совершенно уронил Голицына. На него стали смотреть как на неспособного труса, но Софья силилась представить и этот поход геройским делом. Не только сам Голицын получил в награду вотчину, 300 рублей денежной прибавки к жалованью и разные подарки, но и все участники похода были щедро награждены. Софья до слепой страсти была предана этому человеку. В письмах своих она называла его: «светом батюшкою, душою своею, сердцем своим» и т.п. [171] Любовь Софьи не спасла Голицына, а его неудачный поход в Крым сделался ближайшим поводом к падению самой царевны. Давняя вражда Софьи с царицей Натальей и Нарышкиными, ее нелюбовь к Петру не прекращались с летами. Софья была правительницей государства только при малолетстве царей. Оба царя пришли в совершенный возраст. Иван Алексеевич еще в 1684 году сочетался браком с Прасковьей, дочерью боярина Федора Борисовича Салтыкова. По своему малоумию он не угрожал Софье потерей власти. Но вот и Петр достиг шестнадцати лет, окружил себя «потешными» — молодежью, собранной вначале из товарищей детских игр царя, а потом из охотников разного звания. Петр проводил с ними время в воинских упражнениях, строил земляные крепости и брал их, а в 1688 году, увидя однажды старое заброшенное судно, получил страстное желание строить суда, плавать по морю и начал свои первые опыты на Переяславском озере. Царица Наталья, страшась козней Софьи, боялась отлучек сына и его горячности, а потому поспешила его женить. 27 января 1689 года Петр сочетался браком с Евдокией Федоровной Лопухиной, дочерью окольничьего. Событие было важное и даже можно сказать роковое для Софьи, так как по русским понятиям женатый человек считался совершеннолетним и Петр в глазах своего народа получил полное нравственное право избавить себя от опеки сестры. Еще ранее этого времени в 1687 году Софья, предупреждая ожидаемую опасность со стороны Петра, затевала венчаться царским венцом. Для этого ей нужна была опора стрельцов. Шакловитый, преданный ей всей душой, подготовил челобитную как будто от всех чинов Московского государства и начал склонять стрельцов содействовать своему плану. Вместе с тем он чернил перед ними царицу Наталью и Нарышкиных, уверял, что они имеют злые умыслы на Софью, при этом делал намеки на возможность избиения Нарышкиных и даже на убийство самого Петра; козни его не удавались: нашлось только всего пять человек, готовых на какое угодно смелое дело. Мысль о венчании на царство Софьи была оставлена. В 1689 году, июля 8, был крестный ход в Казанский собор. Софья прежде всегда участвовала в подобных крестных ходах, вместе с обоими царями, как правительница государства. Петр на этот раз послал ей сказать, чтобы она не ходила: это имело такой смысл, что Петр уже не считал ее правительницей, Софья не послушалась и пошла за крестами, а Петр через то сам не пошел в крестный ход и уехал из Москвы. Возвратился Голицын из своего вторичного крымского похода. Петр не соглашался назначать ему и его товарищам награды, и хотя на этот раз не стал спорить с сестрой, но когда Голицын и другие участники крымского похода, получившие награды, явились к Петру с благодарностью за награды, то Петр не пустил их к себе на глаза. Тут Софья увидела, что ее власти скоро будет конец. Оставалось или покориться своей судьбе или отважиться на попытку сделать переворот. Шакловитый хотел было взволновать стрельцов таким же порядком, как делалось прежде, — ударить в набат и поднять тревогу, как будто царевне угрожает опасность, но стрельцы, за исключением очень немногих, сказали, что они по набату дела не станут начинать. Софья ухватилась было за средство, которое ей так удалось в былые времена с Хованским. В царских хоромах «на верху» появилось подмётное письмо, в котором предостерегали царевну, что ночью с 7-го на 8-е августа явятся из Преображенского «потешные» царя для убиения царя Ивана Алексеевича и всех его сестер. Шакловитый вечером 7-го августа призвал четыреста стрельцов с заряженными ружьями в Кремль, а триста поставил на Лубянке. Его подручники [172] начали наущать стрельцов, что надобно убить «медведицу», старую царицу, а «если сын станет заступаться за мать, то и ему спускать нечего». Но и это не удалось. Пятисотный стрелецкого Стремянного полка Ларион Елизарьев с семью другими стрельцами составил замысел предупредить Петра. Двое из товарищей, Мельнов и Ладогин, отправились ночью в Преображенское известить царя, что против него затевается недоброе. Пробужденный от сна Петр выскочил в одной сорочке, босой, бросился в конюшню, сел на коня и ускакал в ближайший лес. Туда принесли ему платье. Он оделся и вместе с Гаврилом Головкиным во весь дух пустился в Троицкую лавру, куда поспел через пять часов. К нему на другой же день прибыла туда мать, жена, преданные бояре, потешные и стрельцы Сухарева полка. Утром с ужасом узнала Софья и ее приверженцы о бегстве Петра. Елизарьев со своими товарищами и полковник Циклер, прежде самый ревностный сторонник Софьи, тотчас уехали к Петру и откровенно объявили ему, что давно уже Шакловитый старается подвинуть стрельцов на умерщвление царицы Натальи и приверженных Петру бояр. Петр приказал написать грамоты во все стрелецкие полки, чтобы к 18 августу к нему явились в Троицу все полковники и начальники с десятью рядовыми стрельцами от каждого полка для важного государева дела. Софья принимала свои меры: расставляла караулы по Земляному городу и приказывала все грамоты, какие будут от Петра, доставлять к ней. Созвав к себе полковников, она грозила им отрубить головы, если они пойдут к Троице. Сама, между тем, видя неудачу своих замыслов, Софья думала примириться на время с Петром и посылала к нему одного за другим двух бояр, Троекурова и Прозоровского, и убеждала брата возвратиться в Москву для примирения. Эти бояре вернулись без успеха. Софья отправила к Троице патриарха Иоакима, но тот сделал еще хуже для Софьи; он остался у Троицы. Патриарх, тотчас после смерти Федора, был сторонником Петра; он только по необходимости согласился на двуцарствие и в душе не был расположен к Софье, тем более, что Софья оказывала благосклонность к врагу патриарха Сильвестру Медведеву и приверженцы царевны поговаривали о свержении Иоакима с патриаршества и о поставлении вместо него Сильвестра. Царь Петр, не дождавшись стрельцов, которых требовал к Троице, послал в другой раз грамоту в Москву с прежним приказанием явиться к нему всем полковникам и начальным людям с десятью рядовыми из каждого полка, да, сверх того, приказывал явиться из всех московских сотен и слобод всем старостам с десятью тяглецами; на этот раз за ослушание обещалась смертная казнь. Пять полковников, много урядников и рядовых стрельцов отправились к Троице. Софья, видя, что борьба с Петром неравна, устроить с ним мировую через других не удается, сама поехала к Петру, но ее не пустили и приказали воротиться назад из села Воздвиженского. Вслед за ней прибыл 1-го сентября недавно отъехавший из Москвы к Троице стрелецкий полковник Нечаев с требованием выдать Шакловитого, Медведева и других сообщников, на которых указали стрельцы. Софья до того была раздражена этим требованием, что приказала было отрубить Нечаеву голову, но опомнилась, рассудив, что этим поступком в ее положении она скорее проиграет, чем выиграет. Она собрала стрельцов и говорила им в таком смысле: «Письма, что привезли из Троицы, составлены ворами. Как можно выдавать людей? Они под пыткой оговорят других, людей добрых; девять человек девятьсот оговорят. Злые люди рассорили меня с братом, выдумали какой-то заговор на жизнь младшего царя; из зависти к верной службе Федора Шакловитого, за то, что он день и ночь трудится для безопасности и добра государства, они очернили его зачинщиком заговора. Я сама хотела уладить дело, узнать причину козни и приехать к Троице, а брат, по наущению злых советников, не допустил меня к себе и не велел туда ехать, и я воротилась со стыдом. Сами знаете, как я управляла государством семь лет, приняв правление в смутное время; под моим правлением заключен честный и твердый мир с нашими соседями христианскими государями, враги веры христианской приведены в ужас и страх нашим оружием. Вы, стрельцы, за вашу службу получили важные награды, и я к вам всегда была милостива. Не могу поверить, чтобы вы стали мне неверны и поверили измышлениям врагов мира и добра! Они ищут головы не Шакловитого, а моей и моего брата Ивана. Я обещаю вам награду, если останетесь мне верны и не будете мешаться в это дело, а те, которые будут не послушны и начнут творить смуту, будут наказаны. Помните: если пойдете к Троице, здесь останутся ваши жены и дети…» Потом Софья позвала к себе толпу посадских и говорила им речь в том же духе. Стрельцов и служилых иноземцев поили вином, даже Нечаеву поднесли водки. Между тем Петр, не получая ответа от Нечаева, послал снова требование выдать Шакловитого со всеми сообщниками и приказывал служилым иноземцам прибыть к нему к Троице. Генерал Гордон, начальник иноземцев, по поводу этого царского приказания обратился к заведывавшему иноземным приказом, князю Василью Васильевичу Голицыну. «Я доложу об этом старшему царю», — сказал Голицын Гордону. Но Гордон не счел нужным ждать доклада, — он понимал, что Голицын только тянет время, выжидая, не обратятся ли обстоятельства к пользе Софьи. Гордон отправился 5 сентября к Троице со служилыми иноземцами и был принят очень ласково. Петр допустил иноземцев к своей руке и велел им дать по чарке водки. Переход иноземцев привел дело Софьи еще ближе к печальной развязке. На стрельцов не было надежды. Они похватали подручников Шакловитого, через которых он прежде пытался взволновать стрельцов, и отвезли их к Троице. В числе схваченных главнейший был Обросим Петров, который перед тем уже несколько дней скрывался у пономаря, и чуть только попытался выйти, — тотчас был схвачен. Он во всем сознался еще до пытки. Ясно, что отозвались Софье и смерть Хованского, и сбор служилых для укрощения стрелецкого своеволия, и грамота, в которой стрельцам поставили в воровство переворот, произведенный ими в пользу Софьи. Не было теперь у стрельцов большого желания отважиться на чересчур смелое дело за ту, которая уже показала им, как она благодарит за услуги и как можно положиться на ее обещания. На московские сотни и слободы еще менее можно было надеяться Софье, когда стрельцы, люди военные, не шли за ней. Софья с Шакловитым решились попытаться поднять за себя Россию: это уже значило, как говорится, все поставить на карту разом. Шакловитый изготовил грамоту к людям всех чинов Московского государства от имени Софьи. Правительница приносила жалобу всему народу не на Петра, а на его родственников Нарышкиных: «Они ни во что ставят старшего царя Ивана, забросали его комнату поленьями, изломали его царский венец; потешные Петровы делают людям насилия, а царь Петр никаких челобитных не слушает и пр.». Но этой грамоте не суждено было быть разосланной. 6 сентября, уже вечером, толпа стрельцов явилась перед дворцом и требовала выдачи Шакловитого. Софья думала подействовать на них твердостью и угрозами и сказала повелительно, что не выдаст и что они не должны мешаться в ее дела. «Если нам не выдадут Шакловитого, — закричали стрельцы, — то мы ударим в набат!» Бояре, окружавшие Софью, испугались. «Государыня-царевна, — сказали они, — нельзя им перечить, нельзя спасти Шакловитого; будет бунт; тогда мы все пропадем; лучше его выдать». Софье оставалось послушаться. Шакловитый был выдан и на другой день около часа пополудни привезен к Троице. Вечером, около пяти часов, в тот же день, прибыл к Троице Василий Васильевич Голицын с несколькими думными людьми. [173] Царь не допустил их к себе. Им велено было ждать решения. Начались допросы и пытки. Шакловитый сначала во всем запирался, но после первой пытки стал виниться наполовину, а когда его повели пытать в другой раз, то, не допустив до пытки, сознался, что разговаривал со стрельцами о том, как бы произвести пожар в Преображенском селе и убить царицу, однако упорно отрицал умысел на жизнь царя Петра. Шакловитый обвинял в соучастии и Василия Васильевича Голицына. У Василия Голицына был двоюродный брат Борис, ревностнейший приверженец Петра, любимец его и главный распорядитель, как оказалось, по следствию над заговорщиками. Обвинение в измене ложилось пятном на весь род Голицыных. Заступлению Бориса обязан был Василий Голицын тем, что его хотя наказали, но за другие вины. 9 сентября он был призван во дворец вместе с сыном Алексеем. Думный дьяк прочитал ему приговор, по которому он лишался боярства и вместе с сыном и семьею ссылался в Каргополь: это постигало его за то, что он мимо царей подавал доклады царевне Софье и, сверх того, за дурные распоряжения во время крымского похода, причинившие разорение государству и отягощение народу. [174] Боярина Неплюева осудили на ссылку в Пустозерск за дурное управление в Севске, где он прежде был наместником; Змеев удален в свои костромские вотчины; прочих простили. Напрасно Василий Голицын написал в свое оправдание длинное объяснение в семнадцати пунктах: царь не читал его. 11 сентября, в 10 часов вечера, против Лавры, у большой дороги, вывели преступников на смертную казнь при большом стечении народа. Шакловитому отрубили голову топором. То же сделали стрельцам: Обросиму Петрову и Кузьме Чермному. Полковнику Семену Рязанцеву велели положить голову на плаху, потом велели ему встать, дали несколько ударов кнутом и отрезали кусок языка. Такому же наказанию подвергли еще двоих. [175] Наконец Петр отправил к старшему брату письмо, в котором представлял, что им обоим, будучи в совершенном возрасте, пора править государством самим, а не дозволять третьему лицу, сестре, вмешиваться в правление. Со своей стороны Петр обещался почитать, как отца, старшего брата. Слабоумный Иван не прекословил. Вслед за письмом Петра отправлен был в Москву боярин Троекуров с приказанием Софье переселиться в Новодевичий монастырь. Софья несколько дней упрямилась и успела еще переслать письмо и деньги своему другу, Василию Голицыну. Наконец в конце сентября она поневоле должна была ехать в монастырь. Ей дали просторное помещение окнами на Девичье поле, позволили держать при себе свою кормилицу, престарелую Вяземскую, двух казначей и девять постельниц. Из дворца отпускалось ей ежедневно определенное количество разной рыбы, пирогов, саек, караваев, хлеба, меду, пива, браги, водки и лакомств. Царицам и царевнам позволено было посещать ее во всякое время. Она могла свободно ходить внутри монастыря, участвовать в храмовых праздниках, но у ворот постоянно стояли караулы из солдат полков Семеновского и Преображенского. Вдова царя Федора, Марфа Матвеевна, и супруга царя Ивана, Прасковья Федоровна, очень редко посещали Софью, но сестры были с нею по-прежнему дружны и вместе втихомолку ругали Петра и жаловались на свою судьбу. С падением Софьи началась самобытная деятельность Петра, и вместе с тем наступал и новый период в истории России. Внимание Петра, как известно, обратилось на юг: была построена корабельная верфь в Воронеже, и начаты походы на Азов. В январе 1696 года скончался болезненный, слабоумный Иван. Двоевластие кончилось. Азов был взят. Петр начал десятками отправлять своих подданных учиться за границу, а в начале 1697 года решился ехать туда сам инкогнито, под именем урядника Преображенского полка Петра Михайлова, т.е. в том чине, в каком он состоял тогда, начав, для примера другим, военную службу с низшего чина. Его неутомимая деятельность, его недовольство старыми порядками, посылка людей за границу и, наконец, неслыханное до того времени намерение самому ехать учиться у иноземцев, уже возбудили против него злые умыслы. 23 февраля, когда царь, готовясь к отъезду, веселился на прощании с боярами у своего любимца, иноземца Лефорта, ему дали знать, что пришел с доносом пятисотенный стрелец Ларион Елизарьев (тот самый, который предупредил Петра о замыслах Шакловитого) с десятником Силиным. Их позвали к царю, и они объявили, что Иван Циклер, уже пожалованный в думные дворяне, собирается убить царя. Циклер перед тем только получил от царя назначение построить Таганрог и был этим недоволен. Оказав важную услугу Петру в деле Шакловитого, он ожидал, что будет важным человеком у царя, и обманулся, так что он сделался врагом царя, которому так услужил в прежние годы. Циклер был схвачен и под пыткой показал на окольничьего Соковнина, заклятого старовера, брата боярыни Морозовой и княгини Урусовой (признаваемых раскольниками до сих пор за мучениц). Соковнин под пыткой сознался, что действительно говорил о возможности убить государя, так как государь ездит или один или с малым числом людей. Соковнин при этом оговорил зятя своего, Федора Пушкина, и сына его Василия. Вражда к Петру происходила, по их показанию, оттого, что царь начал посылать людей за море учиться неведомо чему. Обвиненные притянули к делу двух стрелецких пятидесятников. Всех их присудили к смертной казни. Циклер перед казнью объявил, что в прежние годы, во время правления Софьи, царевна и покойный боярин Иван Милославский уговаривали его убить царя Петра. Петр приказал вырыть из земли гроб Милославского и привезти в Преображенское село на свиньях. Гроб открыли: Соковнину и Циклеру рубили прежде руки и ноги, потом отрубили головы; кровь их лилась в гроб Милославского. Пушкину и другим отрубили головы. На Красной площади был поставлен столп с железными спицами, на которых были воткнуты головы казненных. Вслед за тем Петр усилил караул у ворот Новодевичьего монастыря, а сам уехал за границу. В то время, как Петр в Голландии учился строить корабли, а потом ездил по Европе присматриваться к иноземным обычаям, в Москве управляли бояре, согласно начертаниям царя. Московским стрельцам пришла тяжелая пора. Прежде они спокойно проживали себе в столице, занимаясь промыслами, величались значением царских охранителей, всегда готовые, как мы видели, обратиться в мятежников. Теперь их выслали в отдаленные города на тяжелую службу и притом на скудном содержании. Четыре полка (Чубарова, Колзакова, Чернаго и Гундертмерка) были отправлены в Азов. Через несколько времени, на смену им, послали другие шесть полков. Прежние четыре полка думали было, что им позволят из Азова возвратиться в Москву, как вдруг им приказали идти в Великие Луки, на Литовскую границу, в войско князя Ромодановского. Они повиновались, но в марте 1698 года многим стало невыносимо: сто пятьдесят пять человек самовольно ушли из Великих Лук в Москву бить челом от лица всех товарищей, чтобы их отпустили по домам. В прежние времена случаи самовольного побега со службы были не редкостью и сходили с рук, но на этот раз начальник Стрелецкого приказа, боярин Троекуров, велел им немедленно идти назад, а четырех выборных, которые к нему пришли объясняться, за дерзкие слова приказал сейчас же засадить в тюрьму. Стрельцы отбили своих товарищей, буянили и не хотели идти из Москвы. Бояре двинули на них солдат Семеновского полка и выгнали из Москвы силой. Стрельцы воротились к пославшим их товарищам. Ромодановский в это время, по указу, пришедшему из Москвы, должен был распустить всех своих служилых людей, но такое распоряжение не простиралось на стрельцов; их четыре полка велено было расставить по западным пограничным городам, а тех, которые самовольно ходили с челобитной в Москву, сослать в Малороссию на вечные времена. Стрельцы заволновались и не выдали Ромодановскому своих товарищей, ходивших в Москву: Ромодановский, распустив перед тем служилых, не имел возможности схватить виновных стрельцов. Стрельцы, пошумев, ушли, как будто повинуясь приказанию идти в назначенные им города, и на дороге, на берегу Двины, 16 июня устроили круг. Тут один из ходивших в Москву, стрелец Маслов, стоя на телеге, начал читать письмо от царевны Софьи, в котором она убеждала стрельцов прийти к Москве, стать табором под Новодевичьим монастырем и просить ее снова на державство, а если солдаты станут не пускать их в Москву, то биться с ними. Стрельцы порешили идти на Москву. Раздавались голоса о том, что надобно перебить всех немцев, бояр, самого царя не пускать в Москву и даже убить его за то, что «сложился с немцами». Впрочем, это были только одни толки, а не приговор всего круга. Когда в Москве заслышали, что идут к столице стрельцы, то на многих жителей напал такой страх, что они с имуществом разъезжались по деревням. Бояре, не допуская стрельцов до столицы, выслали против них навстречу войско в числе 3700 человек с 25 пушками. Начальство над этим войском взял боярин Шеин с двумя генералами: Гордоном и князем Кольцо-Мосальским. Высланное боярами московское войско встретилось со стрельцами 17 июня близ Воскресенского монастыря. Сначала Шеин отправил к ним в стан генерала Гордона. Гордон потребовал, чтобы стрельцы немедленно ушли в назначенные им места и выдали бы сто сорок человек из тех, которые ходили перед тем только в Москву: их считали главными зачинщиками бунта. «Мы, — отвечали стрельцы, — или умрем, или непременно будем в Москве хоть на три дня, а там пойдем, куда царь прикажет». «Вас к Москве не пропустят. Об этом не помышляйте», — сказал им Гордон. «Разве все помрем, тогда в Москве не будем», — отвечали стрельцы. Двое старых стрельцов начали объяснять Гордону свои нужды, как стрельцы терпят и голод и холод, как строили крепости, тянули суда, с пушечной и оружейной казной, вверх Доном, от Азова до Воронежа; как им дают месячного жалованья столько, что едва достает на две недели, говорили, что теперь они хотят только повидаться с женами и детьми своими. Толпа стрельцов подтверждала справедливость сказанного двумя их товарищами. «Я советую вам, — сказал Гордон, — чтобы каждый полк особо обдумал и посоветовался о том, что вы делаете». «Мы все заодно», — возражали ему стрельцы. «Так знайте же, — сказал Гордон, — если вы теперь не примете милости его царского величества и мы принуждены будем силой привести вас к повиновению, тогда уже не будет вам пощады. Даю вам сроку четверть часа». Гордон отъехал в сторону и через четверть часа опять послал к ним за ответом. Но стрельцы стояли на своем. Шеин отправил к стрельцам Кольцо-Мосальского. Тогда из толпы стрельцов вышел десятник Зорин с челобитной, где, между прочим, говорилось, будто воевода Ромодановский хотел их рубить, неизвестно за что, а в заключение объяснилось, что стрельцы затем пришли к Москве, что в Москве «великое страхование, город затворяют рано вечером и поздно утром отворяют, всему народу чинится наглость; они слышали, что идут к Москве немцы и то знатно последуя брадобритию и табаку во всесовершенное благочестия исповержение». И в стрелецком стане и в стане Шеина отслужили молебны, приготовились к бою. Шеин послал против стрельцов Гордона с 25 пушками, а между тем кавалерия стала окружать их стан. Поставивши свои пушки, Гордон два раза высылал к стрельцам дворян с советом опомниться и покориться. «Мы вас не боимся, — сказали стрельцы, — у нас самих есть сила». Тогда Гордон приказал дать залп, но так, что ядра пролетели над головами стрельцов. Стрельцы подняли крик, замахали шапками и произносили имя Святого Сергия. То был их условленный знак. Тогда Гордон приказал выстрелить по ним из пушек и положил многих на месте. Стрельцы смешались. Гордон дал другой, третий, четвертый залп; стрельцы бросились врассыпную. Оставалось только ловить и вязать их. Убито у них было 29 человек и ранено 40. Тотчас дали знать в Москву; бояре приказали Шеину произвести розыск. Начались пытки кнутом и огнем. Стрельцы повинились, что было у них намерение захватить Москву и бить бояр, но никто из них не показал на царевну Софью. Шеин самых виновных приказал повесить на месте, а других разослать по тюрьмам и монастырям под стражу. [176] Бояре полагали, что суд тем и кончился, но не так посмотрел на это дело Петр, когда к нему в Вену пришло известие о бунте стрельцов. «Это, — писал он Ромодановскому, — семя Ивана Милославского растет…» и тотчас поскакал в Москву. Царь прибыл в столицу 25 августа, а на другой день 26 в Преображенском селе начал делать то, что так возмущало стрельцов; Петр начал собственноручно обрезывать бороды боярам и приказал им одеться в европейское платье, как будто желая сразу нанести решительный удар русской старине, подвигнувшей на бунт стрельцов. С половины сентября начался новый розыск. Из разных монастырей велено было свезти стрельцов; затем иных разместили по московским монастырям, а других содержали в подмосковных селах под крепким караулом. Число всех содержавшихся стрельцов было 1714 человек 2. Допрос происходил в Преображенском селе под руководством князя Федора Юрьевича Ромодановского, заведывавшего Преображенским приказом. Устроено было четырнадцать застенков, и каждым застенком заведывал один из думных людей и ближних бояр Петра. Признания добывались пытками. Подсудимых сначала пороли кнутом до крови на виске (т.е. его привязывали к перекладине за связанные назад руки); если стрелец не давал желаемого ответа, его клали на раскаленные угли. По свидетельству современников, в Преображенском селе ежедневно курилось до тридцати костров с угольями для поджаривания стрельцов. Сам царь с видимым удовольствием присутствовал при этих варварских истязаниях. Если пытаемый ослабевал, а между тем нужен был для дальнейших показаний, то призывали медика и лечили несчастного, чтобы подвергнуть новым мучениям. Под такими пытками стрельцы сперва сознались, что у них было намерение поручить правление царевне Софье и истребить немцев, но никто из них не показывал, чтобы царевна сама подущала их к этому замыслу! Петр подозревал сестру и приказал пытать стрельцов сильнее, чтобы вынудить у них показания, обвиняющие Софью. Тогда некоторые стрельцы показали, что один из их товарищей (который в розыске не оказывался) Васька Тума привез из Москвы письмо от имени Софьи, получивши его через какую-то нищую. Это письмо передано было пятидесятнику Обросимову, а тот передал его стрельцу Маслову, последний читал это письмо перед полками на Двине. Следуя этим показаниям, нашли нищую; но она ни в чем не созналась и умерла в мучениях под пыткой. Взяли кормилицу Софьи Вяземскую и четырех ее постельниц, подвергли их жестоким пыткам. Показания этих женщин были таковы, что из них можно было только, при сильных натяжках, обвинить Софью. Сама Софья, допрошенная Петром, объявила, что никогда не посылала никаких писем в стрелецкие полки. Сестра ее Марфа сказала только, что слышала от своей служительницы Жуковой о желании стрельцов прийти в Москву и возвести на царство Софью. Жукову подвергли пытке; она наговорила на одного полуполковника. Этого в свою очередь подвергли пытке, а Жукова потом сказала, что она его оговорила напрасно. Когда же ее снова стали пытать, она опять обвинила его: это может служить образчиком, какого рода были отбираемые тогда показания. 30 сентября у всех ворот московского Белого города расставлены были виселицы. Несметная толпа народа собралась смотреть, как повезут преступников. В это время патриарх Адриан, исполняя предковский обычай, наблюдаемый архипастырями, просить милости опальным, приехал к Петру с иконою Богородицы. Но Петр был еще до этого нерасположен к патриарху за то, что последний повторял старое нравоучение против брадобрития; Петр принял его гневно. «Зачем пришел сюда с иконою? — сказал ему Петр. — Убирайся скорее, поставь икону на место и не мешайся не в свои дела. Я побольше тебя почитаю Бога и Пресвятую Богородицу. Моя обязанность и долг перед Богом охранять народ и казнить злодеев, которые посягают на его благосостояние». Патриарх удалился. Петр, как говорят, собственноручно отрубил головы пятерым стрельцам в селе Преображенском. Затем длинный ряд телег потянулся из Преображенского села в Москву; на каждой телеге сидело по два стрельца; у каждого из них было в руке по зажженной восковой свече. За ними бежали их жены и дети с раздирающими криками и воплями. В этот день перевешано было у разных московских ворот 201 человек. Снова потом происходили пытки, мучили, между прочим, разных стрелецких жен, а с 11 октября до 21 в Москве ежедневно были казни; четверым на Красной площади ломали руки и ноги колесами, другим рубили головы; большинство вешали. Так погибло 772 человека, из них 17 октября 109-ти человекам отрубили головы в Преображенском селе. Этим занимались, по приказанию царя, бояре и думные люди, а сам царь, сидя на лошади, смотрел на это зрелище. В разные дни под Новодевичьим монастырем повесили 195 человек прямо перед кельями царевны Софьи, а троим из них, висевшим под самыми окнами, дали в руки бумагу в виде челобитных. Последние казни над стрельцами совершены были в феврале 1699 года. Тогда в Москве казнено было разными казнями 177 человек. Тела казненных лежали неприбранные до весны, и только тогда велено было зарыть их в ямы близ разных дорог в окрестностях столицы, а над их могилами велено было поставить каменные столпы с чугунными досками, на которых были написаны их вины; на столпах были спицы с воткнутыми головами. Софья, по приказанию Петра, была пострижена под именем Сусанны в том же Новодевичьем монастыре, в котором жила прежде. Сестра ее, Марфа, пострижена под именем Маргариты и отправлена в Александровскую слободу в Успенский монастырь. Прочим сестрам запрещено было ездить к Софье, кроме Пасхи и храмового праздника Новодевичьего монастыря. Несчастная Софья в своем заключении томилась еще пять лет под самым строгим надзором и умерла в 1704 году. Глава 14 Ростовский митрополит Димитрий Туптало Говоря о важных русских исторических деятелях XVII века, нельзя умолчать о духовном лице, действовавшем преимущественно в конце XVII столетия; оно имеет важное значение не только для своего времени, но и для последующих времен по тому благочестивому уважению, какое к его памяти оказывает русский народ. Св. Димитрий (по происхождению малороссиянин) занимает одно из самых блестящих мест в кругу киевских ученых, распространявших по русской земле начатое Петром Могилою дело русского просвещения. Он родился в местечке Макарове, верстах в пятидесяти от Киева, на правой стороне Днепра, в декабре 1651 года. Отец его был казацкий сотник по имени Савва Григорьевич Туптало, мать называлась Марья, ребенок назван был в крещении Даниилом. [177] Когда он достиг отроческого возраста, родители отдали его учиться в Киев. Отец Данила был ктитором Кирилловскою монастыря и, вероятно, проживал в самом Киеве. Одаренный от природы живым воображением и глубиною чувства, Данило предался религиозной созерцательности и решился постричься. Печальная судьба Малороссии, как видно, содействовала такому настроению: кругом себя он видел кровь, слезы, нищету; одна беда влекла за собой другую беду, и не предвиделось исхода плачевному состоянию края. В Киеве даже учение не могло идти своим обычным порядком. Естественно было предаться мысли о непрочности земных благ и искать пристанища в иноческой жизни. В 1668 году Данило был пострижен в Киевском Кирилловском монастыре игуменом Мелетием Дзиком [178] и наречен Димитрием. Несмотря на молодость, он скоро обратил на себя внимание своим необыкновенным даром слова; 25-ти лет от роду, в 1675 году, он был посвящен в Густынском монастыре Лазарем Барановичем в иеромонахи. С этих пор начались странствования Димитрия из монастыря в монастырь, из края в край. Где только он не поселялся, там начинал говорить поучения, и к нему стекались толпы народа; слава о новопоявившемся знаменитом проповеднике переходила из города в город. Архиепископ Лазарь Баранович перевел его из Густынского монастыря к себе в Чернигов, и Димитрий пробыл около двух лет проповедником при Лазаре Барановиче. Отправившись в Литву, для поклонения чудотворной иконе, находившейся в Новодворском монастыре, Димитрий был сначала приглашен на короткое время для проповедничества в Вильно, а потом белорусский епископ Феодосий Василевич убедил его переселиться в Слуцк; Димитрий проповедывал там в Преображенском монастыре. Но в конце 1679 года скончался его покровитель Феодосий, а вслед за ним окончил жизнь другой его благоприятель, ктитор Преображенского монастыря Скочкевич. Проговоривши над последним надгробное слово [179] , Димитрий через месяц уехал из Слуцка на родину. Молодого проповедника наперерыв приглашали из разных мест Малороссии. Гетман Самойлович убедил его поселиться в Батурине, а затем, по его ходатайству, Лазарь Баранович, в 1681 г., назначил Димитрия игуменом Максаковского монастыря. Лазарь, любивший, как известно, играть словами, сказал Димитрию при этом такую любезность: «Вы называетесь Димитрием, и потому я желаю вам не только игумена, но и митры. Пусть Димитрий получит митру». На следующий год Димитрий был сделан Батуринским игуменом. Но пребывание в Батурине было ему не совсем по душе; в следующем же году он оставил игуменство и удалился в Киево-Печерскую Лавру, где был принят радушно архимандритом Варлаамом Ясинским. Здесь Димитрий начал составлять сборник житий святых — Четии Минеи. Труд этот был намечен еще Петром Могилою, но остался без исполнения. Через два года мы застаем Димитрия снова в Батурине игуменом Николаевского монастыря. Не знаем, как отнесся Димитрий к падению Самойловича, но оно не имело на него дурного влияния. Преемник Самойловича, Мазепа был также благосклонен к Димитрию. Окончивши половину своих Миней, Димитрий возвратил в Москву бывшие у него Макарьевские Минеи [180] , извещал об окончании своего труда и просил благословения патриарха Иоакима на печатание, но так как благословение долго не получалось, то Димитрий, не дожидаясь его, отдал свои Минеи в печать в Киево-Печерскую Лавру, под надзором архимандрита Варлаама. Патриарх, узнавши об этом, был очень недоволен, придирался, требовал перепечатки некоторых мест, запрещал печатать далее без своего разрешения; однако Димитрий отклонил от себя дальнейшие преследования. Он, вместе с Мазепой, побывал в Москве в самое смутное время падения Софьи (в 1689 г.) и успел понравиться Иоакиму, который дал ему благословение продолжать свой труд. По возвращении на родину, Димитрий проживал в Батурине и трудился над своими Минеями. Преемник Иоакима, патриарх Адриан, не только не придирался к печатанию, но, поставивши на киевскую митрополию печерского архимандрита Варлаама, особенно просил его содействовать печатанию Димитриевых Миней. В 1692 году Димитрий опять оставил игуменство, чтобы исключительно заняться Минеями; но в 1694 году его заставили принять игуменство в Глуховском монастыре, а в 1697 году преемник Лазаря Барановича, Иоанн Максимович, вызвал его в Чернигов и сделал архимандритом Елецкого монастыря. Занимаясь Минеями, Димитрий не переставал писать и говорить проповеди. Через два года его перевели в Новгород-Северский Спасский монастырь, и здесь в 1700 году он окончил три чети (четверти) своих Миней и напечатал в Лавре; вслед за тем судьба нежданно призвала его в далекий край. Петр Великий искал достойное духовное лицо для замещения кафедры сибирского митрополита и приказал киевскому митрополиту Варлааму прислать к нему в Москву такого архимандрита, который бы годился на это место. Варлаам указал на Димитрия. В феврале 1701 года Димитрий, по царскому приказанию, приехал в Москву, а марта 23-го был рукоположен в архиерейский сан. Но Димитрий, достигши уже 50 лет от роду, был слаб здоровьем; тяжело было бы ему ехать в далекую неведомую и притом суровую страну. Он впал в недуг. Петр, узнавши об этом, сам приехал к нему и заметил, что Димитрий более печален, чем болен, и приказал сказать ему откровенно причину своей тоски. «Меня, — сказал Димитрий, — посылают в суровый край, вредный для моего здоровья, а на мне лежит послушание — окончить “Жития Святых”». — «Оставайся в Москве», — сказал ему на это Петр. Димитрий остался в Москве, сблизился и подружился со своим земляком Стефаном Яворским, занимавшим тогда место блюстителя патриаршего престола, и продолжал заниматься своими Минеями. В январе 1702 года, по смерти ростовского митрополита Иосафа, Петр назначил Димитрия в Ростов. Это было последнее местопребывание Димитрия. Приехавши в свою епархию, он тотчас же указал в соборной церкви место для своего погребения и сказал: «Се покой мой, зде вселюся во век века». Здесь окончил он свой многолетний труд «Жития Святых», которые были напечатаны вполне в 1705 году в типографии Киево-Печерской Лавры. По своему обыкновению, Димитрий и в Ростове говорил постоянно проповеди: в Ростове, как и в Малороссии, полюбили его и стекались к нему слушатели. Но в великорусском крае потребовалась от него еще иного рода деятельность. Димитрий, познакомившись с великорусским духовенством, ужаснулся крайнего невежества и отсутствия внутреннего благочестия. «Нерадивые иереи, — говорит он в своем увещании к священникам, — ленятся ходить к убогим больным для исповеди и причастия, а ходят только к богатым, и многие бедняки умирают без Св. Тайн… Случилось нам на пути в Ярославль заехать в одну деревню и спросить тамошнего попа: „Где у тебя животворящие Христовы тайны?“ — Поп не разумел моего слова. Я спросил: „Где тело Христово?“ — Поп опять не понял моего слова. Тогда один из бывших со мною священников спросил его: „Где запас?“ — Тогда поп взял „неопрятный“ (зело гнусный) сосудец и показал в нем хранимую в небрежении великую святыню… Удивяся о сем, неба и земли ужаснитеся концы. Пречистые Христовы тайны держит священник не в церкви на престоле, а у себя между клопами, тараканами и сверчками, с которыми и он сам и домашние его живут и почивают». Чтобы пресечь такие злоупотребления, Димитрий писал несколько увещаний духовным с наставлением, как вести себя, и видел необходимость положить начало книжному просвещению. Он завел в Ростове духовное училище или семинарию, которая разделялась на три класса и имела при Димитрие до 200 учеников. Он содержал это училище из собственных доходов, занимался им с большой любовью, сам поверял успехи учеников, наблюдал за их нравственностью и благочестием, а летом собирал их у себя в загородной своей даче, объяснял им сам лично места из Св. Писания, обращался с ними чрезвычайно кротко, по-отечески, и был очень любим ими. Это был первый образчик великорусских семинарий. Кроме общего невежества, над великорусским краем тяготело еще другое зло — раскол; и против этого зла счел обязанностию выступить Димитрий. Он написал большое сочинение против раскола — «Розыск о раскольничьей брынской вере», а когда от Петра последовал указ о том, чтобы все обрили бороды, то Димитрий написал сочинение о брадобритии, в котором доказывал, что бритье бород не составляет греха. Сам Димитрий рассказывает, как двое нестарые великорусса остановили архиерея при выходе из церкви после литургии и спрашивали его: как он думает? Они готовы лучше положить голову на плаху для отсечения, чем бороды. «А что отрастет, — спросил Димитрий — борода или голова?» — «Борода», — сказали ему. «Так лучше вам отдать бороду, чем голову, борода будет отрастать столько раз, сколько ее будут брить, а отсеченная голова не пристанет к телу, разве — в воскресение мертвых!» Димитрий говорил бородолюбцам, что напрасно они боятся брить бороду, воображая себе, будто этим исказят образ и подобие Божие; доказывал, что образ и подобие Божие совсем не в теле, не в зримом образе человека, а в его душе. Петр нашел в ростовском митрополите поддержку своим преобразовательным планам в этом отношении. Димитрий, при своем строгом благочестии, не мог разделять уважения великоруссов к бородам, так как родился в Малороссии, где казаки давно уже брили бороды и где этот обычай делался всенародным. Димитрий был большой постник и, как рассказывают, едал в великую четыредесятницу только раз в неделю. Он вообще отличался умеренностью в жизни, был кроток, простодушен и охотно помогал беднякам. В своем духовном завещании, написаном за два года до смерти, Димитрий выразился о себе так: «С восемнадцатилетнего возраста до приближения моего к гробу я не собирал ничего, кроме книг: у меня не было ни золота, ни серебра, ни излишних одежд… Пусть никто не трудится искать после меня каких-нибудь складов». Качества Димитрия еще при жизни возвышали его в глазах благочестивых людей. Недаром боялся Димитрий Сибири; и менее суровый климат Ростовского края зловредно подействовал на его здоровье, ослабленное многолетними трудами и строгим постничеством. Уже в 1708 году Димитрий жаловался, что не в состоянии работать: глаза ослабели, очки уже не могли ему помогать, рука при писании дрожала… В 1709 году Димитрий стал страдать удушливым кашлем и 27-го ноября скончался. Его нашли в келье мертвым, стоящим на коленях для молитвы. Друг Димитрия, Стефан Яворский, похоронил его в месте, указанном самим Димитрием по приезде в Ростов. После покойного Стефан взял его многочисленные книги, перешедшие в библиотеку московской синодальной типографии. Литературные труды Димитрия имеют важное значение именно потому, что были сильно распространены в русском обществе до последнего времени. Едва ли какой другой духовный писатель имел такой обширный круг читателей. Самым распространенным сочинением Димитрия были, без сомнения, его Четии Минеи, имевшие несколько изданий. Составляя их, он пользовался Макарьевскими Минеями, рукописью Симеона Метафраста, доставленною ему с Афона, русскими прологами, патериками и разными западными сборниками. Хотя составитель сознавал, что не все бывшее у него в руках имело одинаковую степень достоверности в качестве источников, и потому многое не вносил в свой сборник, тем не менее, однако, нельзя сказать, чтобы Димитрий подвергал строгой критике сказания, которыми пользовался. Проповеди Димитрия (которых осталось множество и из которых не все еще известны) представляют собственно мало черт, важных для истории своего времени, как по своему складу, так и по содержанию: это такие проповеди, которые могли быть применимы ко всякой стране и во всякое время. Но они не остались без значения в истории русского просвещения по тем внутренним достоинствам, которые сделали их любимою книгою русских людей на долгое время. Влияние киевской схоластики отразилось во многом и на них, — это заметно в стремлении пускаться в символизм. Так, напр., в своей проповеди на Вербное Воскресение Димитрий задает вопрос: зачем Христос въехал в Иерусалим, сидя на осле? — и выводит, что это совершилось по подобию осла с грешником. [181] В другой проповеди он приглашает все деревья преклонить верхи свои пред терном и деревьям дает символизацию святых: финик — это праведник; маслина — учители церковные; виноград — это вообще люди, жительствующие по Бозе; а тёрн знаменует страдание… Подобно киевским проповедникам, он приводит в своих проповедях разные анекдоты из древней истории и басни, которым простодушно верит; например, рассказывая известную басню о птице Фениксе, которая, проживши одним воздухом, без пищи и питья, пятьсот лет, сама себя сжигает, чтобы из ее пепла образовался зародыш новой птицы — он допускает действительное существование такой птицы, живущей будто бы в Аравии и Индии… Или, напр., говоря о Дельфийском оракуле, он готов его прорицание признать истинным. [182] Но если Димитрий во многих чертах своих проповедей и в схоластическом построении многих из них отдал дань тому кругу, в котором воспитан, зато проповеди его стоят гораздо выше проповедей всех его предшественников настолько, насколько они были плодом не упражнения на заданную тему, а истинного вдохновения, которым была преисполнена даровитая и любящая натура проповедника. Проповеди Димитрия отличаются живостью образов и в особенности глубиною чувства: в последнем едва ли кто из русских проповедников и после Димитрия превосходил его. Они писаны на языке церковнославянском, с примесью русской речи. Такой язык даже в то время, когда эти проповеди писались, был слишком книжным и удаленным от обыкновенного разговорного языка. В последующие времена при дальнейшем развитии литературного языка он казался устарелым, а между тем проповеди Димитрия долго читались с большею охотою, чем сочинения других, более новых проповедников. Проповеди его имеют ту замечательную особенность, что при книжном языке, при несвойственных русской речи оборотах они отличаются ясностью и как-то легко читаются. Некоторые из проповедей Димитрия, прочитанные в церкви, и теперь могут произвести то же потрясающее впечатление на слушателей. Такова между прочим его превосходная проповедь на день жен мироносиц, замечательная и тем, что в ней встречаем применительность к своему времени, чего у Димитрия вообще мало. Проповедник припоминает слова, произнесеные Ангелом к женам мироносицам при гробе воскресшего Спасителя: «Возста, несть зде!» «Где же Христос по своем воскресении? Конечно везде, как Бог, но не везде своею благодатью, и вот проповедник ищет его. Не в храмах ли он, воздвигнутых в его честь? Нет, его дом святой сделался разбойничьим вертепом. Соберутся люди в церковь, будто на молитву, а между тем празднословят о купле, о войне, о пиршествах, осуждают других, ругаются над ближними, разбивают хульными словами их доброе имя; иные, стоя в храме, будто и молятся устами, а в уме своем помышляют о семье, о богатстве, о сундуках, о деньгах, иной дремлет, стоя в церкви, а иной помышляет о воровстве, убийстве, прелюбодеянии или замышляет месть своему ближнему. Случается вдобавок, что духовные лица пьяные бранятся между собою, сквернословят и дерутся в алтаре. Нет, не храм это божий, а вертеп разбойников: благодать Божия отгоняется от оскверненнаго св. места, как пчела, гонимая дымом. Некогда Господь бичом от вервий изгнал продающих и купующих из церкви. А что, если бы он теперь видимо пришел в святой свой храм с этим бичом? Но, нет Господи, уже то время прошло, когда ты изгонял бесчинников из храма, ныне наше окаянное время настало; уже мы тебя изгоняем; теперь можно сказать о храме Господнем: несть зде Бога, был, да пошел прочь. Возста, несть зде…» Но ведь писание учит, что всякий человек есть храм Божий. Стало быть, во всяком человеке можно искать Христа. Но что же? «Многие, — говорит Димитрий, — крещены и просвещены истинною верою, но мало таких, в которых бы Господь обитал, как в своем храме: и вор крещен, и тать, и разбойник, и прелюбодей, и всякий злодей просвещен правоверием, но Христа в нем не спрашивай: несть зде. Разве давно когда-то был Христос в этом воре в младенческие годы, а когда он пришел в возраст, отошел от него Христос! Возста, несть зде! Иной на вид кажется добродетельным, благочестивым, он богомолец, постник, нищелюбец, подвижник… Но все это лицемерие… Не ищи в нем Христа. Несть зде! Трудно сыскать драгоценный жемчуг в морской глубине, золото, серебро в недрах земли; а еще труднее — Христа, обитающего в людях. Многие из нас только по имени христиане, а живут по-скотски, по-свински. Крестом Христовым ограждаемся, а Христа на кресте распинаем своими мерзкими делами…» Проповедник начинает искать Христа в людях разных званий. «Посмотрим, — говорит он, — на духовного сановника и спросим его: с каким намерением и желанием достиг ты своего сана? Ради славы и чести Божией или для своей славы и чести? Ради ли приобретения душ человеческих во спасение или для приобретения собственных богатств? Поистине, не один бы нашелся, который достиг этого сана не для пользы людей, а для своей корысти. Не служить пришел спасению человеческих душ, а для того, чтобы ему служили подначальные…» [183] «Посмотрим, — продолжает он, — на низшие духовные власти, на иереев и дьяконов, и спросим каждого: что тебя привело в священный чин? Желание ли спасти себя и иных? Нет, ты пошел сюда для того, чтобы прокормить себя, жену и детей. Поискал Иисуса не для Иисуса, но для хлеба куса. Иной, взявши ключ разумения, и сам не входит и входящих не пускает, а иной и ключа разумения не брал. Сам ничего не разумеет: слепец слепцов водит, и купно в яму впадают. Не скоро здесь сыщешь Христа: несть зде! Может быть, в монастырях поискать Христа? Но и в них все испортилось. Ничего не стало… Не в народе ли поискать Христа? Но где же более воровства, как не в народе? Если есть в народе какие-нибудь добрые люди, так и те за своими делами и утеснениями забыли Бога и от молитвы отступили. Не в людях ли великих, боярах и судиях искать Христа? Но к ним нет доступа. Скажут: не пора, иным временем придешь; да незачем и ходить к ним. В них едва ли когда и бывал Христос: в наши злые времена и правда скудна и милосердия нет; а где ни правды, ни милосердия, там не ищи Христа: несть зде! Где же обрести его? Придется сетовать с Магдалиною, говорящею: «Взяша Господа моего от гроба и не вем, где положиша его». Грехи наши взяли от нас Господа нашего и не знаем, где искать его. Иной кто-нибудь скажет: Господь со мною и я с ним, я верую в него, молюсь ему и поклоняюсь ему. А что из того, что ты поклоняешься? Поклонялись ему и те, которые во время его вольного страдания прегибали перед ним колена, а потом били по голове тростью. Ты кланяешься Христу и бьешь Христа, потому что озлобляешь и мучишь своего ближнего, насилуешь его и грабишь, отнимаешь у него неправильно достояние; ты молишься Христу и плюешь ему в лицо, испуская из уст твоих скверные слова, укоряя и осуждая своего ближнего…» В этой проповеди Димитрий задел и раскольников. «Наша церковь так умалилась от раскола, что с трудом можно найти истинного сына церкви: чуть не в каждом городе выдумывается новая, особая вера. Простые мужики и бабы догматизуют о сложении трех перстов, да о том, какой крест неправый и новый, а иные хотя и остаются в церкви, но притворно: у них нет Христа, нет Бога. Несть зде!..» Кроме множества проповедей, более или менее талантливо написанных, Димитрий оставил по себе много благочестивых размышлений и наставлений [184] , написал катехизис в вопросах и ответах, «Зерцало православного исповедания веры», «Летопись» — священная история с нравоучительными размышлениями; сочинение неоконченное. По значению для истории своего века самое важнейшее сочинение Димитрия есть бесспорно «Розыск о брынской вере» (брынскою назвал он раскольничью веру оттого, что раскольники гнездились в Брянских или Брынских лесах), разделенный на три части: 1) о раскольничьей вере, 2) о раскольничьем учении и 3) о раскольничьих делах. В первой части, доказавши несправедливость раскольничьих обвинений на православную церковь, Димитрий обличает раскольничьих учителей в том, что они по своему невежеству писали так, что из их слов невольно выходят еретические мнения. Замечательно, что раскол во времена Димитрия раздробился до того, что насчитывали до 22 толков. Во второй части «Розыска» автор критически доказывает ложность разных учений. Главное зло, по мнению Димитрия, в том, что раскольники «чуть только умеют читать и писать, тотчас считают себя великими богословами и учителями веры». Димитрий подробно распространяется о брадобритии, доказывает, что борода не имеет никакого значения в деле религии, и даже те правила, какие существовали о небритии бороды, считает происходящими от времен господства иконоборства. Димитрий отвергает раскольничьи бредни об антихристе, о приближении последних времен, когда храмы должны сделаться хлевами и истинные христиане будут спасаться в пустынях, доказывает неправильное применение раскольниками слов Св. Писания о нерукотворенных храмах, которые раскольники приводили для того, чтобы не ходить в церковь. Димитрий вооружается при этом против иконоборцев и отвергающих поклонение св. мощам и, по-видимому, имеет здесь в виду уже не старообрядцев, а таких отщепенцев от церкви, которые не стояли подобно старообрядцам за букву, а, напротив, думали оторваться от буквы. Отщепенцы этого рода, как оказывается, не переставали существовать в России с XVI века, а может быть, и с более раннего времени. Таким образом, мы узнаем, что в Ростове один посадский человек по имени Трофим, призванный Димитрием, по доносу одного попа, не только не стал кланяться иконам, но начал приводить против иконопоклонения такие доводы, которые обыкновенно приводились лютеранами и кальвинистами. Подобное говорит Димитрий и относительно поклонения мощам: «Я слышал недавно об одном лжеучителе и развратителе людей Божиих, который тайно учил не почитать мощей». В опровержение таких учений, противных православной церкви, Димитрий в своем «Розыске» подробно распространяется о законности почитания того и другого. Замечательно, что Димитрий встречал таких раскольников, которые историю евангельскую считали только притчею, а не действительно происходившим событием, и всему хотели давать только аллегорическое значение: «Никогда не происходило того, — говорили они, — чтобы Христос пятью хлебами и двумя рыбами накормил пять тысяч народа в пустыне. Это одна притча. Пустыня — это жилище язычников, к которым Христос пришел, оставивши иудеев. Пять хлебов — пять чувств, две рыбы — две книги: Евангелие и Апостол. Лазарево воскрешение не было на деле; это одна притча. Болящий Лазарь — это ум, побеждаемый немощью человеческою; смерть Лазаря — грехи; сестры Лазаревы, Марфа — плоть, Мария — душа; гроб — житейские заботы; камень на гробе — сердечная окаменелость; воскресение Лазарево — раскаяние во грехах. Вход Христа в Иерусалим тоже одна притча. Ослица — жидовский род; жеребенок — язычники; Христос оставляет жидов и переходит к язычникам и пр». — «И другие чудесные Христовы деяния, — говорит Димитрий, — описанные в евангельской истории, безумные раскольничьи мудрецы считают притчею, а не действительными событиями; они рассеивают между простым народом свои плевелы и облыгают евангельскую повесть». Все это едва ли может относиться к старообрядчеству, а напротив, свидетельствует, что рядом со старообрядством развивались в русском народе гораздо ранее возникшие рациональные умствования, приведшие к явлению таких сект, как молокане, духоборцы и пр. Третья часть «Розыска» в особенности замечательна тем, что в ней собраны разные известия из истории раскола и, между прочим, о раскольничьих самосожжениях. Некоторые события были известны Димитрию ближайшим образом. «Доносил мне, — пишет Димитрий, — один старый иеромонах Игнатий, что в Пошехонском уезде, где он был прежде попом, сожглось разом 1920 чел., по научению боярского крестьянина Ивана Десятины. Сожигатели устраивают в лесах большие избы и засадят в них душ по сту, по двести, а маленьким детям прибьют гвоздями одежду к лавке, на которой их усадят; потом обложат избу соломой, хворостом и зажгут. Другая подобная страшная секта называется морильщики; сожигатели подговаривают людей к самосожжению, а морильщики проповедуют такое учение: Какая польза оставаться в этой жизни? Веры правой на земле уже нет. Отцов духовных нет. Архиереи и священники — волки, церкви — хлевы; антихрист уже царствует в мире; страшный суд наступает. Кто хочет истинно спастись, тот должен подражать мученикам и исповедникам и скончаться от голода и жажды, чтобы, избавившись от вечных мук, воцариться со Христом. Пострадаем же здесь недолго, чтобы не приобщиться к тем, которые, оставивши истинную веру, гонят и мучат нас за нее. Есть у этих морильщиков в лесах избы с маленькими дверцами, а иногда и вовсе без дверец, и землянки; уговорят простаков и засадят иногда одного, а иногда двух или трех и более, на голодную смерть. Бедняки посидят два-три дня, потом кричат, умоляют, чтобы их выпустили, но никто их не слушает; они в безумии бросаются друг на друга, и кто кого одолеет, тот того загрызает». Во времена Димитрия существовало главное разветвление раскола на поповщину и беспоповщину: поповщина — последователи Аввакума; они принимали только тех священников, которые или были посвящены до исправления книг, или, будучи священниками, отвергались в поповщине православной церкви; перекрещивали тех, которые к ним приставали; беспоповщина — уже и тогда разделявшаяся на разные оттенки (волосатовщина, андреевщина, иларионовщина, стефановщина, козминищина, серапионовщина и пр.). Все беспоповцы соглашались в том, что не считали возможным какое-нибудь священство на земле после исправления книг, предоставляя мирянам самим совершать такие обряды и богослужения, какие по кормчей позволялись в крайнем случае мирским лицам. Они отвергали брак и учили, что лучше жить без венчанья, чем венчаться по-еретически. Из них-то 1 являлись сожигатели. Замечательным толком по своей уродливости является так называемая христовщина, возникшая на Оке в селе Павлове-Перевозе: некто назвал себя Христом, подобрал красивую девицу из села Ландюха, назвал ее Богородицею и ходил с нею по селам и деревням. Один монах Пахомий видел его и рассказывал Димитрию, как в селе Работки на Волге, сорок верст ниже Нижнего-Новгорода, собралось множество народа в пустой и ветхой церкви. Мнимый Христос вышел из алтаря к людям; на голове у него было обверчено что-то наподобие венца, как пишут на иконах, а к венцу прицеплены клочки бумаги с изображением херувимов («а быть может, — замечает простодушно Димитрий, — это были бесы»). Люди падали перед ним на землю и вопили: «Господи! помилуй нас! Создатель наш, помилуй!» «Недавно, — говорит далее Димитрий, — появились какие-то рогожники или рубищники , шатавшиеся по миру в рогожах и выдававшие себя за святых… Наконец, — замечает Димитрий, — есть такие толки, которые не пристают ни к поповщине, ни к беспоповщине и не принимают никакого крещения; живут без венчания и чужды христианства: какое уже там христианство, когда крещения нет!» Кроме них, по словам Димитрия, существовали еще и субботники, постившиеся в субботу. Димитрий приводит, как догадку, что это возобновление секты жидовствующих, открытых в Новгороде при великом князе Иване Васильевиче. «Знайте, правоверные, — говорит Димитрий в заключении „Розыска“, — что всякий, ведущий дружбу с раскольниками и дающий им подаяние, есть враг самому Христу… Сын, любящий врага отца своего, не любит самого отца и за то недостоин, чтобы отец любил его. Так и христианин, если любит врагов Христовых, раскольников и еретиков, то значит не любит истинно Христа и сам Христос его не любит… Если ты Христа истинно любишь, удаляйся от тех, которые хулят церковь, лают на нее, как псы, воют, как волки и на части терзают ее…» По свидетельству современников, Димитрий писал и драматические сочинения, заимствуя сюжеты из священной истории. Ему приписывают шесть драм, из которых издана (Лет. рус. лит, т. IV) так называемая «Рождественская драма или комедия». Как кажется, она более прочих была распространена и, вообще, может служить образчиком рождественских виршей в форме действий и разговоров. Здесь перемешаны символические олицетворения разных отвлеченных понятий с евангельскими событиями Рождества Иисуса Христа. Самой драме предшествуют антипролог и пролог. В антипрологе Человеческая Натура скорбит о своем падении, о затемнении своих душевных способностей, об ожидающей ее смерти. Надежда утешает ее, обещая восстановление золотого века, а с Надеждою вместе являются Любовь, Кротость, Незлобие, Радость; но против Надежды восстает Рассуждение и говорит, что Человеческую Натуру ожидает не золотой, а железный век, и вместе с Рассуждением заговорили Брань, Ненависть, Ярость, Злоба, Плач. Натура в отчаянии призывает Смерть. Является смерть и величается своим владычеством над родом человеческим. Смерть хочет воссесть на престол, но Жизнь не допускает ее, обещает Человеческой Натуре бессмертие. [185] Самая драма начинается также символическим разговором Земли с Небом. Земля скорбит о своем горе: «Увы! Увы! за грех Адама и Евы я осуждена производить волчец, вместо прекрасных цветов. Я была прекрасна, доброплодна, рождала не оранная, а теперь я тощая, полита потом. Никогда не возвратиться мне к первому состоянию, не освятиться по проклятии». — «Не сетуй, Земля, — говорит ей Небо, — тебя ожидает честь больше прежней». Милость Божия подтверждает обещание Неба. Возвещается Земле пришествие Спасителя, раздается ангельское пение: «Слава вышних Богу», а между тем из ада является Вражда, призывает Вулкана и циклопов: «Куйте, — восклицает Вражда, — копья, стрелы, цепи, сотворю пролитие крови…» Затем драма переходит в мир действительности. Вот три пастыря: двое ушли за покупками в город, третий, Борис, остался при овцах и беспокоится за товарищей. Они приходят. Один из них горбатый старичок, кривой на один глаз, по имени Аврам; другой молоденький Афоня. Аврам сознается, что зашел на «кружало за алтынец выпить винишка». Борис спрашивает его: «А мне-то не купил?» Аврам: Никак купил и тебе: как ведь не купить? — Малец, вынь ми с кошеля. Не зволишь ли испить? Борис: Ну-тка сядьте ж и сами пораз напьемся. — Хлеба купили ли?.. Афоня: Есть. Борис: Гораздо подкрепимся. Афоня: Вот тебе хлеб, вот тебе соль, вот и калачи! Кушай, старичок, здоров, а нас не ворчи. Аврам: Да кушаймо ж поскорее, пора идти к стаду, Чтоб иногда какой волк не влез в ограду. В это время раздается хор ангелов. Пастухи с кусками во рту смотрят друг на друга и не понимают, что делается вокруг них. Наконец, Афоня глядит на небо и говорит, что видит высоко птичек; но Аврам, подняв голову к небу, говорит: «Брат, кажется, робятка стоят невелички?» На это Афоня говорит: Судари! и хто видал робята с крылами? Птицы-то залетели межи облаками?.. Пастыри успокоились, продолжали свой ужин, собираясь идти к овцам, как к ним является ангел и возвещает им, что близ Вифлеема, в вертепе, между волом и ослом, в яслях лежит новорожденный Спаситель человеческого рода, презнаменитый царь. Но Аврам говорит ему: Чаю тебе, государь, к князям послали, Штоб они великому царю поклон дали, Не к нам, нищим пастухам. Что, ты заблудил? Или не вслухал? вестник к нам такий не ходил! Но ангел объявил им, что именно их, нищих пастухов, призывает к себе царь царей, пастырь пастырей. «Государь, — говорит ему Борис, — надобно же что-нибудь нести ему на поклон, чтоб не велел, как наш князь, выпроводить вон в шею!» Ангел отвечает ему: «Господь не требует вашего добра, не хочет себе даров. Он всем дарит! Несите ему в дар чистое сердце». Ангел стал невидим, пастыри одевают новые лапти и чулки и идут к вертепу. Вот как выражают пастыри свое впечатление при виде младенца Христа: …«И подушечки нету, одеяльца нету, Чим бы тебе нашему согретися свету! На небе, як сказуют, в тебе полат много; А здесь, что в вертепишку лежиши убого, В яслех, на остром сене, между буи скоты, Нища себя сотворив, всем даяй щедроты? Это нам деревенским зде лежать прилично, А тебе, Спасителю, этак необычно…» За поклонением пастырей следует история поклонения волхвов. Олицетворенное «Любопытство Звездочетское» видит на небе новую звезду и не может понять: что это за звезда? Оно пересчитывает все известные ему звезды и созвездия. Новая звезда ни к чему не подходит. Любопытство вызывает из гроба мудрого Валаама. Валаам возвещает, что это та самая звезда, о которой он некогда пророчествовал, — звезда, долженствующая явиться в последние века от Иакова. Любопытство говорит, что хочет увериться в истине слов его и пошлет за этой звездой волхвов; затем закрывает гроб Валаама, произнося: «Почивай с миром!» Сцена изменяется. Ирод на престоле, окруженный вельможами, восхваляет их верную службу, а они прославляют его величие. В упоении счастья, Ирод приказывает потешать себя песнями. Певцы воспевают Аполлона и муз. В это время приходит посланник от трех волхвов, названных тремя царями, и ломанным языком [186] просит пропустить их для поклонения новому царю иудейскому. Ирод приходит в ярость: кто смеет называться царем иудейским, когда он еще жив. Вельможи советуют ему притвориться, принять милостиво царей и выведать от них: что это за загадочный царь? Ирод соглашается с ними. Перед ним три волхва — цари рассказывают о явлении звезды, о дарах, которые они несут новорожденному. Ирод отпускает их с тем, чтоб они зашли к нему на возвратном пути, и он сам тогда пойдет поклониться новому царю. Следует сцена поклонения волхвов. Затем — 8-е явление пьесы: Ирод, не дождавшись волхвов, понял, что они его обманули, собирает раввинов, которые объяснили ему, что, по пророчествам, в Вифлееме должен родиться муж, который будет обладать всеми народами. Тогда, прогнавши раввинов, Ирод обращается за советом к своим сенаторам, и один из сенаторов подает ему мысль перебить в вифлеемской земле всех младенцев до двухлетнего возраста. 9-е, 10-е и 11-е явления представляют избиение младенцев и «длинный плач и рыдание подобием плачевной Рахили». В 12-м явлении Ироду приносят головы убитых детей. Ирод в восторге приказывает певцам петь торжественные песни, плескать в длани, а сам в упоении засыпает на своем троне. Между тем слышится голос невинности. Это голос крови младенцев, вопиющей к Богу об отомщении, голос проклятия кровопийце: «Отвори несытую змеиную гортань свою, пей кровь, которой ты жаждешь… Пей пролитые слезы матерей, пей выплаканные с ними глаза, смотревшие на лютую десницу воинов, избивавших нас, агнцев, для твоей трапезы! Из крови нашей ты уготовил нам порфиру, упестрил ее жемчугом материнских слез». На голос невинности Истина произносит грозный приговор вечной муки тирану. Ирод просыпается от сна и ощущает страшную болезнь в теле. Призывают врача, а между тем ужасный смрад распространяется от больного. «Готовьте ему гробовое ложе, — говорит врач, — асами бегите; смрад, исходящий от него, смертелен». Все покидают Ирода. Тиран умирает в страшных муках. 16-е явление: Ирод в аду. «О какие муки! — говорит Ирод. — Горю, горю. Зачем я рождался на свет! Проклят родитель! Проклята мать! Проклят день, час, когда я был рожден! Прокляты дни, часы, годы, прожитые мной! Прокляты вельможи, советовавшие мне убийство! Прокляты воины, не пощадившие незлобных младенцев! Но паче всех проклят я, терпящий здесь муку. Ах мука великая, мука бесконечная, мука во веки веков! Смотрите на меня гордые и не гордитесь, а то будете со мной в этой пропасти!..» Следует разговор Смерти с Жизнью. «Торжествую, — говорит Смерть, — я победила, напоила кровью Вифлеемскую землю, покосила, как траву под росой, четырнадцать тысяч и, наконец, повергла царя Ирода в гортань Цербера! Я властвую над человеком; я сильна и буду обладать им во все веки. Сяду на престоле. Возложу венец на главу мою…» «Не торжествуй, — говорит ей Жизнь, — разве меня, Жизни, нет на земле? Не умрет естество человеческое, во веки живо будет! Я сяду на престоле навеки и возведу с собой человеческое естество. Славой и честью его увенчаю…» Человеческое Естество преклоняется перед Жизнью, и Жизнь возлагает на него венец. В последнем, 18-м явлении (коротком), Крепость Божия произносит нравоучение о каре злодеев и о награде кротким сердцем, а затем в эпилоге ко всем слушателям обращается поздравление и просьба простить «согрешивших в действе» (несовершенство исполнения). Несмотря на схоластическое построение этой драмы, нельзя не признать, при сравнении с произведениями Симеона Полоцкого и других, за ее автором несомненное поэтическое дарование. Выпуск шестой: XVIII столетие Глава 15 Петр Великий I. Детство и юность Петра, до начала шведской войны Петр Великий родился в Москве 30-го мая 1672 года, ночью, и был крещен 29-го июня того же года в Чудовом монастыре. Его появление на свет было приветствуемо родителем с особенною радостью. Три дня сряду служили благодарственные молебны, стреляли из пушек. Благодушный царь, по своему обычаю, жаловал своих ближних людей, прощал казенные долги, отменял и смягчал наказание преступникам, а после крестин угощал дважды в своем дворце сановников и выборных людей из Москвы и других городов, приезжавших с дарами. Даже в народных великорусских песнях осталось воспоминание о всеобщей радости и торжестве при рождении царевича, которому впоследствии суждено было стать первым русским императором. Быть может, царь Алексей Михайлович придавал такое значение рождению младшего сына потому, что из оставшихся у него двух сыновей от первой жены один был больной, другой малоумный, и сам царь, будучи еще не стар, мог дождаться, что новорожденный сын от второй жены, возрастая, покажет большие способности, чем другие его сыновья. Первое воспитание царевича началось по обычному придворному чину, но как только дитя вступило в тот возраст, когда его стали занимать игры, в нем начала проявляться редкая восприимчивость, живость и склонность к забавам, носившим военный характер. Любимые игрушки, на которые он бросался, были: знамена, топоры, пистолеты, карабины, сабли, барабаны. Царевича, по обычаю, окружили так называемыми «робятками» из ровесников, набранных из детей знатных родов; они составляли около него полк. Петр, будучи трех лет от роду, играл с ними в «воинское дело», а обучением и дисциплиной этого детского полка, по царскому поручению, назначен был иноземец Павел Гаврилович Менезиус. Родом он был шотландец, искатель приключений; в молодости шатался он по Европе, убил в Польше на дуэли мужа одной пани, с которой был в связи, был взят в плен русскими, обласкан царем Алексеем Михайловичем и женился на вдове известного Марселиса, основателя железных заводов в России. Царь Алексей Михайлович любил Менезиуса, человека ловкого, бывалого, говорившего на многих языках, и посылал его по важным дипломатическим сношениям послом к папе. Менезиус получил свое место при царевиче по возвращении из Рима. Мы не знаем подробностей обращения Менезиуса с царевичем, но ему принадлежит зародыш той горячей любви к иноземщине, которая начала проявляться у восприимчивого Петра еще с детских лет. По смерти Алексея Михайловича, со ссылкою Матвеева, Менезиус был отдален от Петра и послан в Смоленск, но потехи, имевшие военный характер, продолжались; товарищи детских игр вырастали вместе с царевичем, и с годами их потехи принимали прямо характер воинского обучения: деревянные ружья и пушки заменялись настоящими; царевич строил с ними городки, брал их штурмом, возводил окопы, упражнялся в военных приемах. Между тем его начали учить грамоте. Учителем был ему назначен, 12 марта 1677 года, дьяк Никита Моисеевич Зотов. Петр учился быстро читать и писать, выказывая необычайную понятливость. Зотов знакомил его с русской историей, рассказывая о деяниях Владимира Св., Александра Невского, царя Ивана Грозного и Алексея Михайловича, объяснял ему, сколько сам умел, какие есть на свете разные науки, полезные для государей. Расширению знаний царевича содействовали, бывшие в то время в ходу, потешные книги и картинки, составляемые с целью забавы, но заключавшие в себе много разнообразных предметов, с которыми дитя могло знакомиться, например, знаменитые здания, города, корабли, исторические события, а также астрономические явления. С жадностью бросался царевич на все новое, все желал узнать и тогда уже порывался видеть в действительности то, о чем ему сообщали книги и картинки; сам хотел созидать города, прекрасные здания, брать крепости, водить полки и плавать по морю. Обыкновенное местопребывание Петра, вместе с матерью, было село Преображенское. Десяти лет от роду царевич был вырван судьбою из своего уединения: его посадили на престол; а вслед за тем восприимчивый отрок был свидетелем кровавых сцен, убийства дяди и Матвеева, унижения матери и всех ее родных, наконец, должен был по воле подученной стрелецкой толпы разделить с полоумным братом венец, возложенный на него выбором всей русской земли: правление перешло в руки сестры, не терпевшей его матери. В эти ужасные минуты молодой Петр показал необыкновенную для его лет твердость и бесстрашие. Но эти минуты оказали печальное влияние на его характер: они, без сомнения, положили в эту гениальную, гигантскую натуру зародыш жестокости, свирепости. Во время правления Софии Петр продолжал проживать с матерью в Преображенском селе. Его воспитание было совершенно заброшено. Учителя, Никиту Моисеевича Зотова, от него удалили: другого ему не дали; он проводил время в потехах, окруженный ровесниками без всяких дельных занятий: такая жизнь, конечно, испортила бы и изуродовала всякую другую натуру, менее даровитую. На Петра она положила только тот отпечаток, что он, как сам после сознавался, не получил в отроческих летах тех сведений, которые необходимы для прочного образования. Через это небрежение Петру приходилось учиться многому уже в зрелом возрасте. Сверх того, проведенное таким образом отрочество лишило его той выдержки характера в обращении с людьми, которая составляет признак образованного человека. Петр с отроческих лет усвоил грубые привычки окружавшего его общества, крайнюю несдержанность, безобразный разгул. Однако необыкновенно даровитая натура не могла измельчать в том отсутствии всяких умственных интересов, на которое она была осуждена; собственною силою пробила она себе выход. Петра ничему не учили, но не могли убить в нем врожденной любознательности. Впоследствии Петр сам сообщал о тех случаях, которые направили его на избранную дорогу. Будучи четырнадцати лет от роду, он услыхал от князя Якова Долгорукого, что у последнего был такой инструмент, «которым можно брать дистанции или расстояния, не доходя до того места». Молодой царь пожелал видеть инструмент, но Долгорукий ответил, что он украден. Царь поручил купить себе такой инструмент во Франции, куда Долгорукий ехал послом. В 1688 году Долгорукий привез из Франции астролябию и готовальню с математическими инструментами. Вокруг царя не было ни одного человека, кто бы имел понятие, что это такое. Царь обратился к немцу доктору, но и тот не умел владеть инструментами, а отыскал голландца Франца Тиммермана, который объяснил царю значение привезенных вещей. Царь приблизил к себе Тиммермана и начал учиться у него арифметике, геометрии и фортификации. Учитель был небольшой знаток своего дела, но ему достаточно было сделать Петру указания: талантливый ученик сам до всего добирался. До какой степени предшествовавшее воспитание Петра было запущено, показывает то, что, учась на шестнадцатом году четырем правилам арифметики, он не умел правильно написать ни одной строки и даже не знал, как отделить одно слово от другого, а писал три-четыре слова вместе, с беспрестанными описками и недописками. Спустя несколько времени, Петр в селе Измайлове, на Льняном дворе, гуляя по амбарам, рассматривал старые вещи, принадлежавшие двоюродному брату царя Михаила Федоровича, Никите Ивановичу Романову, отличавшемуся в свое время замечательною любознательностью. Здесь он увидел иностранное судно и спросил о нем Франца Тиммермана. Тот мог сказать ему только то, что это английский бот, который употребляется при кораблях и имеет то преимущество перед русскими судами, что ходит на парусах не только за ветром, но и против ветра. Петр спросил: есть ли такой человек, который бы починил и показал ему ход судна? Тиммерман сказал, что есть такой человек, и нашел Петру голландца Христиана Бранта (Карштен Бранта, как называет его Петр). Царь Алексей Михайлович задумал построить корабль и спустить в Астрахани; для этого призваны были из Голландии мастера. Построенный и спущенный в Астрахани корабль был уничтожен Стенькою Разиным. Мастеровые рассеялись, а один из них — корабельный плотник, этот самый Карштен Брант, проживал в Москве и кормился столярною работою. Брант, но приказанию царя, починил бот, приделал мачту и паруса и в присутствии Петра лавировал на реке Яузе. Петр дивился такому искусству, и сам несколько раз вместе с Брантом повторял этот опыт, но не всегда удачно: бот с трудом поворачивался и упирался в берега, потому что русло было слишком узко. Петр приказал перевезти бот на Просяной пруд в селе Измайлове, но и там плавание оказалось не совсем удобным. Тогда Петр узнал, что озеро под Переяславлем будет для его цели подходящим. Оно имело в окружности тридцать верст, а глубина его достигала шести саженей. Петр выпросился у матери на богомолье к Троице, съездил в Переяславль, осмотрел озеро, и оно очень ему понравилось. По возвращении в Москву он упросил мать отпустить его снова в Переяславль, чтобы там заводить суда. Царица не могла отказать горячо любимому сыну, хотя сильно была против таких затей из боязни за его жизнь. Петр, вместе с Брантом, заложил верфь при устье реки Трубежа, впадающего в Переяславльское озеро, и тем положил начало своему кораблестроению. В то же время потехи Петра с ровесниками начинали принимать нешуточный характер. Петр набирал в число потешных охотников всякого звания, и в 1687 году из них составилось два правильных полка, названных по имени двух царских подмосковных сел: Преображенским и Семеновским. Нравилось Петру плавание на судах по воде; любил он и военные упражнения, и с помощью потешных соорудил он на Яузе земляную крепость с орудиями и дал ей иностранное название Пресбурга. София и ее сторонники старались представить эти потехи молодого царя сумасбродными дурачествами; сама мать Наталья Кирилловна не видела в них ничего, кроме забавы пылкого юноши, и думала остепенить его женитьбою: она нашла ему невесту, молодую и красивую девицу Евдокию Лопухину. Отец ее, окольничий Ларион, был переименован в Федора. Свадьба совершилась 27 января 1689 гола. Петр не имел никакого сердечного влечения к своей супруге и женился из угождения матери, женился так, как женилась большая часть людей того времени. Мать надеялась, что молодой человек, женившись, начнет вести ту жизнь, которая считалась приличною для царя и важных особ. Но Петр вскоре после женитьбы, как только начали вскрываться реки, поскакал в Переяславль и там занялся постройкою судов. Мать хотела отвлечь его и требовала его возвращения в Москву под предлогом панихиды по царе Федоре: «Изволила мне приказывать быть к Москве, — писал Петр матери, — и я быть готов, только, ей-ей, дело есть». Мать настойчиво требовала, чтоб он ехал в столицу. Петр повиновался, приехал в Москву, но через месяц опять ускакал на Переяславльское озеро. Любя свою мать, он в письмах своих делился с нею удовольствием, какое испытывал от успеха своего дела. «У нас, — писал он, — все молитвами твоими здорово, и суды удались все зело хороши». Но царица Наталия не понимала порывов своего сына и притом боялась враждебных замыслов Софьи. Она звала его снова в Москву. Молодая супруга также скучала о нем, писала к нему, называла его «своей радостью», «светом», «лапушкой», просила приезжать или позволить ей приехать к нему. Петр, вызванный настоятельными требованиями матери, летом с неохотою вернулся в Москву. Вслед за тем осенью был открыт заговор стрельцов. Петру уже было не до кораблей; спасаясь от явной смерти, он бежал к Троице и оттуда, при помощи русских служилых людей, уничтожил правление Софьи и стал на самом деле самодержавным государем. С этих пор началась его непрерывная самобытная деятельность. В числе разных иностранцев, приехавших с Гордоном к Петру во время его пребывания у Троицы, был и Франц Яковлевич Лефорт. Он был родом женевец, сын зажиточного гражданина, занимавшегося торговлей. В молодости он отправился в Голландию, оттуда в Данию, учился военному искусству и с датским посланником прибыл в Архангельск искать счастья в Московском государстве. То было еще при Алексее Михайловиче, в 1675 году. Лефорт скоро выучился по-русски, женился в России на иноземке, дочери богатой вдовы Core; подобно другим иноземцам, служил в войске, получая за службу чины, пользовался расположением временщика князя Василия Васильевича Голицына, перед которым ходатайствовал за Лефорта женевский сенат, но, впрочем, не выдался ничем особенным. Любознательный Петр вообще естественно привязывался к иностранцам, так как от них только мог получать ответы на свои расспросы и так как они более русских могли сочувствовать его страсти к нововведениям, которая в нем уже проявлялась. Но никто из иноземцев до такой степени не понравился Петру, как Лефорт. По свидетельству знавших его лично, это был человек малосведущий, но зато умевший обо всем хорошо говорить, человек веселого нрава и необыкновенно приятный собеседник. В этом качестве, столько сродном племени, к которому принадлежал Лефорт, и заключается причина, почему Петр привязался к этому человеку. Лефорт обладал редким житейским тактом. Пользуясь благосклонностью и привязанностью царя, он никому не вредил, не имел тою высокомерия, которым вообще вооружали против себя русских живущие среди них иностранцы: Лефорт, знакомя Петра своими рассказами с культурным ходом европейской жизни, отнюдь не старался своим влиянием выводить вперед иностранцев перед русскими; напротив, советовал Петру приближать к себе русских, возвышать их, и сам постоянно казался преданным пользе страны, в которой нашел себе новое отечество. Если Лефорт мало имел основательных сведений в военном устройстве и в кораблестроении, зато с жаром и с восторгом говорил об этом перед Петром и располагал Петра к усвоению наружных признаков иноземного строя. Таким образом, под его влиянием Петр пристрастился к иноземному платью. Рассказывают, что Лефорт сам лично являлся перед Петром то в той, то в другой военной форме, с позволения Петра переодел русских солдат в иноземные мундиры, обучал их в глазах царя военным эволюциям и приводил его в восторг. Царь сам нарядился в иноземное военное платье и вздумал пройти всю военную службу, начиная с малых чинов, сам учился всяким приемам военного искусства, и, при необыкновенной своей восприимчивости, скоро приобретал навык владеть огнестрельным оружием, устраивать понтоны, мины, копать шанцы и пр. Вскоре по своем сближении с Лефортом, Петр произвел его в генерал-майоры, устраивал с ним примерные битвы, которые были разом и потехами, и средством обучения. Эти потехи не обходились, однако, даром; на одном из подобных примерных сражений лопнувшая ручная граната опалила лицо царю и ранила многих офицеров. На другом таком сражении, происходившем 4 сентября 1690 года, было много раненых, и сам генерал Гордон, с поврежденной ногой и обожженным лицом после того, пролежал с неделю в постели. На следующий год, осенью, потехи этого рода приняли еще большие размеры. Царь приказал построить близ села Преображенского земляное укрепление, названное им Пресбургом, разделил войска на две половины: одна должна была защищать укрепление, другая взять его. На этой примерной битве было еще более раненых, чем прежде, а один из ближних людей царя, Иван Долгорукий, лишился жизни. За такими потехами следовали шумные пиры. Лефорт по этой части был дорогой человек для царя: никто не умел лучше его устраивать пиры. Он ввел Петра в иноземное общество в немецкой слободе, где царь нашел полную непринужденность обращения, противоположную русской старинной чопорности. Там господствовал самый широкий разгул: пили вино до безобразия, плясали до упаду. Иногда по два, по три дня пировали без устали, не ложась спать. Женщины участвовали в этих кутежах, придавая им своим присутствием живость и разнообразие. Петр пил без меры, но при своей необычайно крепкой натуре скоро протрезвлялся и принимался с большим жаром за работу, в то время когда другие после подобного пира долго не могли оправиться. Вместе с иноземцами пировали с царем и русские. Пиры эти происходили главным образом в доме Лефорта, иногда же у Гордона и у близких любимцев царя: Льва Нарышкина, Бориса Голицына, Петра Васильевича Шереметева. Царь со всеми обращался запросто, как равный всем другим собеседник, но иногда какое-нибудь невпопад сказанное слово приводило его в такой гнев, особенно когда его природная горячность усиливалась выпитым вином, что все умолкали и дрожали от страху. Один только Лефорт умел в эти минуты успокоить и развлечь царя. Гнев царя проходил скоро, и он снова делался веселым; кругом снова все веселилось и шумело; на дворе зажигались разноцветные потешные огни, пускались ракеты. В продолжение святок и масленицы, Петр со своей компанией ездил в дома вельмож и богатых купцов славить Христа, везде пил, веселился и получал дары по старому русскому обыкновению. В эти молодые годы своей жизни он положил начало юмористическому учреждению, которое поддерживал всю свою жизнь. Это был так называемый «всешутнейший, всепьянейший и сумасброднейший собор», состоявший из ближних к царю лиц: то была пародия на церковную иерархию. Бывший учитель Петра, Никита Моисеевич Зотов, был назван «всешутейшим патриархом или князь-папою». Князь Федор Ромодановский был назван кесарем, другие придворные получили в насмешку титулы владык равных городов, а сам Петр носил титул протодиакона. Цель этого собора состояла в усердном служении Бахусу и в частом обхождении с крепкими напитками; предаваться пьянству и обжорству на заседаниях этого собора сделалось обычным; способ выражения отличался самым грубым цинизмом. Разгульная жизнь Петра отразилась и на его семейных отношениях. Лефорт сблизил Петра с семейством Монсов, где было две дочери; Петру сильно приглянулась одна из них — Анна. Умная, кокетливая немка умела привязать его к себе тем наружным лоском обращения, которого недоставало русским женщинам. Петр с этих пор невзлюбил жены своей, чуждался домашнего очага, но принужден был сдерживать себя, пока жива была его мать. Дело мешалось с бездельем. С лета 1689 года Петр оставил свои переяславльские кораблестроительные работы, хотя в Переяславле мастер Карштен Брант, по царскому приказанию, продолжал строить суда и построил два малых фрегата и три яхты. Царь в это время, между прочим, упражнялся в постройке небольших гребных судов на Москве-реке. В конце лета 1691 года он снова отправился в Переяславль и заложил первый русский военный корабль, поручив постройку его Федору Юрьевичу Ромодановскому, назвавши его адмиралом еще не существовавшего флота. На другой год корабль был готов и спущен на воду в присутствии двух цариц и двора. Усиленные труды и неумеренные кутежи подорвали было здоровье Петра. Он заболел так опасно, что чуть было не умер, и близкие к нему люди собирались на случай его смерти тотчас бежать из России, зная, что София, взявши снова в свои руки правление, не пощадит их. Но сильная натура Петра взяла верх, он выздоровел и с прежним увлечением принялся за свое дело. Переяславльское озеро было слишком тесно. Петр летом в 1693 году отправился в Архангельск, чтобы видеть море и устройство купеческих кораблей, приходивших в этот единственный русский порт. Царь с большим любопытством осматривал суда, всякие иноземные товары, привозимые из Европы, обо всем расспрашивал и тут же делал соображения о заведении русского флота и расширении торговли. При посредстве сопровождавшего его Лефорта, Петр заказал большой корабль, поручив его снаряжение амстердамскому бургомистру Витцену. Кроме того, начата была постройка двух кораблей в самом Архангельске. Совершивши небольшое плавание по Белому морю — первое морское плавание Петра, — он воротился в Москву осенью. В январе 1694 года скончалась царица Наталья Кирилловна. Петр жалел и плакал о ней, потому что любил ее; но смерть матери совершенно развязала ему руки. Он с жаром принялся за дело кораблестроения, приказал заранее отправить в Архангельск оружие, порох, снасти, изготовить досчаники для плавания по Двине. 29-го апреля Лефорт дал у себя прощальный пир с музыкою и барабанным боем, но без танцев, по причине недавней семейной потери царя. Вслед за тем царь отправился с четырьмястами ближних людей в Архангельск. Уже плывя по Двине, Петр тешился, называя досчаники флотом, и выдумал для этого флота особый русский флаг: красный, синий и белый, оставшийся до сих пор русским флагом. К величайшему удовольствию Петра, один из строившихся в Архангельске кораблей уже был готов и спущен на Двину 20-го мая. Царь на этом корабле пировал и угощал иностранных мастеров, строивших корабль. 30-го мая царь отправился в Соловки на яхте, названной Св. Петром. На пути сделалась такая страшная буря, что все готовились к смерти и причащались Св. Тайн из рук архиерея, сопровождавшего царя; к счастью, нашелся отважный лоцман, Сумской веси крестьянин Антип Панов. Он вызвался провести судно среди подводных камней в Унскую губу и с успехом исполнил свое дело. Яхта счастливо пристала к Пертоминскому монастырю. Опасность, испытанная Петром, не только не охладила его, но еще более пристрастила к воде. Благополучное возвращение в Архангельск послужило поводом к веселью на несколько дней. 28-го июня спущен был второй корабль, построенный в Архангельске. Петр опять пировал на радости. 21-го июля прибыл корабль, заказанный в Голландии. Это дало повод еще к большему торжеству, и Петр по этому случаю писал в Москву к Виниусу, что у них «Бахус почитается и своими листьями заслоняет хотящим писати пространно». В августе Петр со своими кораблями опять пустился в море. При плохом умении управлять кораблями, царь снова подвергся опасности кораблекрушения, но счастливо избежал его и воротился в Архангельск. С этих пор Петр считал флот свой существующим и назначил адмиралом его своего любимца Лефорта. Вернувшись в Москву, Петр устроил сухопутную военную потеху, примерное сражение при деревне Кожухове. Это была самая громкая и вместе последняя потеха царя. Войско было разделено на две половины: одна — под начальством Федора Ромодановского, другая, неприятельская, под начальством Бутурлина, разыгрывавшего роль польского короля. Здесь, как на театре, изображались все приемы войны: военные советы, переговоры, копание мин, постройка мостов, засыпание рвов. Много было побитых и раненых. Петр участвовал в битве в чине бомбардира, под именем Петра Алексеева. Наконец, мнимый польский король был взят в плен, а потом все кончилось веселым пиром, устроенным у генералиссимуса Ромодановского за счет знатнейших купцов. Эта потешная война с походом продолжалась около месяца. Все эти потехи были, так сказать, детским удовлетворением сильной жажды деятельности и великих подвигов, охватившей душу молодого царя. Не долго он довольствовался игрою в завоевания и кораблестроения: в 1695 году он обратился к действительно важному предприятию. Предшествовавшая история оставила царствованию Петра вопрос с Крымом нерешенным. С XVI века московская Русь вела упорную борьбу с крымскими татарами за обладание громадным южным пространством нынешней России. Русские шаг за шагом подвигались все далее и далее на юг, созидались укрепленные города, около них возникали села и деревни. Народонаселение размножалось; богатая черноземная почва южных земель открывала для России источник таких богатств, о которых нельзя было и помышлять прежним поколениям, поневоле замкнутым в северных тундрах и лесах. Но благосостоянию южных областей продолжали мешать крымские и ногайские татары, хотя уже не так страшные, как в былые времена. Для всякого политического ума было ясно, что движение России на юг необходимо должно было упереться в естественные пределы Черного и Азовского морей и присвоить русскому государству все черноморские берега, населенные тогда татарами, состоявшими под владычеством Турции. Таким образом, впереди для России было неизбежно столкновение с Турцией: оно уже последовало при Алексее Михайловиче, повторилось в правление Софьи и пресеклось только до поры до времени, по неумению найти удобные средства к ведению войны и по недостатку решимости. Петр сразу понял, что в решении вопроса об обладании морем состоит важнейшая политическая задача России того времени, и со свойственной его юношескому возрасту отвагой, не долго размышляя, решился возобновить приостановленное предприятие. В начале 1695 года он приказал объявить поход на Крым. Государство имело в распоряжении сто двадцать тысяч войска, кроме малороссийских полков. Из этого числа тридцать одна тысяча назначена была для взятия Азова, ближайшего приморского города. Половина этого войска была отправлена под начальством Головина и Лефорта водою (из Москвы 30-го апреля) по Москве-реке, Оке и Волге до Царицына, куда войско прибыло 8-го июня; оттуда оно должно было пройти к казачьему городку Паншину, куда велено было собрать продовольствие; для перехода не было заготовлено надлежащего количества лошадей, так что солдаты принуждены были на себе тащить в продолжение трех суток орудия и прочие тяжести. От Паншина войску следовало идти по Дону до Азова. С этим войском шел сам государь в звании бомбардира. Но русские, следуя старинной привычке, плохо исполняли повеления власти: подрядчики, обязавшиеся поставить запасы для войска, взявши за то деньги, не только не поставили запасов в срок, но и самих подрядчиков пришлось отыскивать по разным городам; между прочим, соли они вовсе не поставили. Преодолевая все эти трудности, русское войско, проплыв по Дону, достигло наконец Азова 29-го июня. Другой отряд его, под начальством генерала Гордона, шел до Черкасска сухопутьем: здесь военному начальству приходилось бороться с ленью, непослушанием и невежеством; так, когда нужно было построить мост через Северный Донец, стрельцы, работавшие над мостом, приводили в досаду генерала Гордона, и, вместо трех недель предполагаемого пути из Тамбова до Черкасска, ему пришлось тянуться целых два месяца. Город Азов взять было нелегко, хотя в нем тогда, кроме жителей, было не более 8000 неприятельского гарнизона, но Азов был обведен очень крепким валом и рвом шириною в семь саженей. За валом внутри была каменная стена, вышиною в две с половиной сажени, а за нею другая стена, за которою находился дом турецкого коменданта, мечеть и помещение для гарнизона. Впереди крепости, на обоих берегах Дона построены были небольшие укрепления, называемые каланчами. Военные действия начаты были генералом Гордоном нападением на одну из каланчей. Турки, находясь там в малом числе, защищались храбро, но под конец не выдержали и покинули каланчу. Затем другая каланча, стоявшая на противоположной стороне Дона, сдалась. Русские овладели в двух каланчах порядочным количеством боевых и съестных запасов. После того приступили к осаде самого Азова и начали пальбу по крепости. Петр, в звании бомбардира, сам заряжал пушки и стрелял из них бомбами. Но один из иностранных инженеров, голландец Яков Янсен, обласканный царем и поэтому знавший его планы, перебежал к неприятелю и рассказал, что туркам удобно можно сделать вылазку на ставку генерала Лефорта. Турки послали янычар, которые перебили многих сонных стрельцов и нанесли бы русским жестокое поражение, если бы генерал Гордон не успел впору отбить их. Бомбардирование после того продолжалось, но без особенного успеха. Главною причиною было то, что военачальники, не завися друг от друга, действовали самостоятельно, и поэтому в их распоряжениях недоставало необходимого единства. 5-го августа предприняли генеральный штурм крепости, но турки отбили его. В сентябре русские приготовились к новому штурму, а между тем начали вести подкопы, но делали их так неискусно, что когда последовал взрыв, то побито было много своих. Возобновлены были опять попытки к штурму и окончились также неудачно; наконец, 27-го сентября, решено было оставить осаду. Отступление войска сопровождалось печальным обстоятельством: немало людей потонуло в Дону от разлива реки, а когда пришлось войску идти через безлюдную степь до Валуек, первого русского города на южной оконечности русского государства, то множество людей погибло от голода и ранней зимы, захватившей плохо одетое войско. Первая неудача не повергла Петра в уныние, напротив, только побудила его во что бы то ни стало овладеть Азовом и проложить себе путь к Черному морю. Он увидел необходимость построить на Дону гребной флот, во-первых, для удобного перевоза войска, во-вторых, для действия против турок с моря. Мысль — перенести на Дон свои судостроительные попытки с севера — естественно должна была быть внушена ему прежними событиями: для сношения с донскими казаками и доставки им хлебных запасов давно уже было в обычае строить на Дону и на берегах реки Воронежа плоскодонные суда, называемые стругами, имевшие от пятнадцати до семнадцати сажень в длину и до трех — в ширину. Постройке этих судов способствовали дремучие леса, которые, однако, и в то время чрезвычайно быстро истреблялись от крайне неправильной порубки. Петр выбрал город Воронеж для устройства верфи, отправился туда сам зимою и в течение нескольких месяцев занимался постройкою судов. В других соседних местах в то же время шла также постройка судов, которые спускались к Воронежу. Работало над этим делом двадцать шесть тысяч человек, высланных из украинных городов по наряду. Таким образом, было построено 23 галеры, 2 корабля, 4 брандера и 1300 судов старой конструкции. Постройка судов шла с большими затруднениями: работники бегали от работы, жестокая зимняя стужа мешала скорости работы, вдобавок на месте, где производились работы, происходили пожары. Царь, похоронивши своего брата Ивана, умершего скоропостижно 29-го января 1696 года, немедленно отправился в Воронеж, несмотря на то, что у него болела нога; Петр деятельно распоряжался постройкою, нередко сам принимаясь за топор. Для умножения сухопутного войска велено было еще в декабре 1695 года кликнуть клич, чтобы все охочие люди, не исключая и крепостных, записывались в солдаты и стрельцы. С первых чисел апреля начали спускать суда на воду, а тем временем подходили собиравшиеся в Воронеж войска. 3-го мая караван судов двинулся с войском по Дону. Всего войска было до 40000. Главнокомандующим назначен был генералиссимус Шеин, адмиралом флота Лефорт, а вице-адмиралом Лима. Сам царь, в звании капитана Петра Алексеева, находился на построенной им галере, названной Принципиум. Кроме войск, отправленных по Дону, назначено было действовать запорожцам и донцам. По совету Гордона сделан был около города большой земляной вал, над которым работали денно и нощно до 12000 человек, стараясь возвести его выше городских стен. Татары, покусившиеся помешать работам, были рассеяны. Город был осажден со всех сторон, а между тем русская флотилия не допускала турецкий флот подать помощь осажденным. 17-го июля малороссийские и донские казаки пошли на штурм и не могли взять города, но турки, опасаясь возобновления штурма в большем размере, на другой же день сдались — с условием выйти из города с ручным оружием и со своими семействами. Петр выговорил себе выдачу изменника Янсена, который просил турок лучше отсечь ему голову, нежели выдавать Москве. Турки выдали его вместе с некоторыми русскими раскольниками, перебежавшими к ним. Таким образом, Петр сделал первый шаг к овладению Черным морем — событие было чрезвычайно важным в свое время. Петр на возвратном пути осмотрел тульские железные заводы и, прибывши в Москву, устроил там никогда еще не виданный праздник — въезд победителей через триумфальные ворота, украшенные разными символическими изображениями и надписями. В шествии вели пленных и везли изменника Янсена, на поругание одетого по-турецки, в цепях, под виселицей с петлей на шее и с надписью, гласившей об его измене и отступничестве. Янсен был бит кнутом, а потом всенародно колесован среди празднеств по поводу победы. Для того чтобы Азов остался за Россиею, недостаточно было его взять, нужно было сделать русским городом. С этой целью государь вместе с боярами указал послать туда для поселения 3000 семей из низовых городов и 400 человек конницы, кроме того, положено содержать там 3000 войска до окончательного заселения Азова. Но одно владение Азовом не имело само по себе большой важности: оно могло только открывать путь к дальнейшему движению России на юг, к обладанию черноморским берегом и Черным морем. Упорное противодействие со стороны турок и татар было неизбежно; к нему должна была готовиться Россия и готовиться поспешно, а для этой цели необходим был флот, и Петр выдумал такое средство, чтобы создать его в самое короткое время. 4 ноября 1696 года в Преображенском селе государь собрал думу, в которую приглашены были и иностранцы. Эта дума, по воле государя, постановила такой приговор: всем жителям Московского государства участвовать в постройке кораблей. Вотчинники, как духовные, так и светские, помещики, гости и торговые люди обязаны были в определенном числе строить сами корабли, а мелкопоместные помогать взносом денег. С этой целью положено было, чтобы владельцы духовные с 8000 крестьянских дворов, а светские с 10000 дворов построили по одному кораблю, а гости и торговые люди, вместо десятой деньги, которая с них собиралась, построили бы 12 кораблей; мелкопоместные же, у которых было менее ста дворов, должны были вносить по полтине со двора. Участники в постройке должны были для этого слагаться в «кумпанства»: кумпанством называлась купа владельцев, которые, сложившись вместе, представляли число крестьянских дворов, назначенное для построения корабля. Так образовались духовные, светские и гостиные кумпанства. Они носили названия по имени сановников, занимавших наиболее видное место, например: кумпанство митрополита такого-то, или: кумпанство князя такого-то. Постройка судов должна была производиться в Воронеже и в соседних пристанях. [187] Лес для кораблей положено было рубить в нарочно отведенных для того угодьях, а для рубки выслать жителей украинных городов. Всех судов положено построить 52, которые разделялись на четыре класса: баркалоны, которых постройка была возложена на кумпанство светских домовладельцев и с ними на двух духовных: на казанского и вологодского владык (это были большие суда в 115 футов длиною и 27 шириною, при семи футах углубления, со значительным числом больших чугунных орудий, от 26 до 44-х); барбарские суда, отличавшиеся большею шириною относительно длины, выпали на долю гостиных кумпанств; третий род судов назывался бомбардирским, разной длины (от 80 до 90 футов при 20 и 28 футах ширины); четвертый — галеры (шириною в 24 фута, а длиною от 125 до 174). Постройка последних падала на долю духовных землевладельцев. Каждое кумпанство обязано было не только выстроить корабль, но и снарядить его за свой счет. Для производства постройки судов выписаны были в 1696 году иноземные мастера. Венецианский сенат по просьбе царя прислал тринадцать судостроителей, а в начале 1697 года, по приказанию царя, Франц Тиммерман через своих агентов выписал пятьдесят мастеров из голландцев, шведов и датчан. Этих мастеров отправляли в Воронеж и распределяли по кумпанствам на срок. Если из них кто умирал или после срока удалялся, то кумпанства сами должны были приискивать мастеров. Большая часть кумпанств, не в силах будучи сама вести этого дела, отдавала постройку возложенных на них судов в подряд иноземным мастерам. Второстепенные рабочие, как-то: плотники, кузнецы, столяры — были из русских. Общий надзор над постройкой судов поручен был окольничему Протасьеву, со званием «адмиралтейца». На Азовском море в то же время строили гавань, избравши местом для этого Таганрог. Наконец, Петр, в связи с делом судостроения, предпринял прорыть канал между Доном и Волгою посредством рек: Иловли и Камышенки. Дело судостроения шло довольно успешно. В 1698 году были построены требуемые суда, но Петру приходилось сильно бороться с разными препятствиями: рабочие беспрестанно бегали, иноземные мастера ссорились между собою, а иные брали деньги, а от дела уклонялись. Любимая до страсти Петром мысль о кораблестроении последовательно увлекала его к теснейшему сближению с западной Европой. Постройка судов таким образом, как она совершалась в Воронеже, не могла быть прочным делом на будущее время. Кумпанства, поневоле обязанные давать средства на постройку судов, не могли сделать шага без иностранных мастеров. Петр не мог быть доволен последними: многие из них были искатели счастья, думавшие, что они пришли в такую страну, где и плохая работа может показаться отличною. Сверх того, подобный способ судостроения поставлял Россию в постоянную необходимость пробавляться искусством иностранцев и тем самым зависеть от них. Надобно было приготовить знающих русских мастеров. С тою целью Петр отправил за границу пятьдесят молодых людей стольников и при каждом по солдату. Целью посылки было специальное обучение корабельному искусству и архитектуре, а поэтому они отправлены в такие страны, где в то время процветало мореплавание: в Голландию, Англию и Италию, преимущественно в Венецию. Мера эта возбудила сильный ропот: в России, жившей столько веков в отчуждении от Запада, постоянно господствовала боязнь, чтобы русские, усваивая знания от иноверных народов, не потеряли чистоты своей веры; духовенство толковало, что русским православным людям, новому Израилю, не следует сообщаться с иноплеменниками, подобно тому, как это было запрещено Богом в Ветхом Завете израильскому народу. В начале 1697 года некто монах Аврамий смело подал самому Петру обличение поступков царя. Аврамия пытали; он показал на многих лиц, которые осуждали поступки царя и его правление; между прочим, жаловались, что царь ничьих советов слышать не хочет и сам в Преображенском приказе пытает людей и жестоко казнит. Оказавшихся виновными в таких толках наказали кнутом и сослали, но неудовольствие не прекращалось. Даже намерение прорыть канал между Волгою и Доном считали неугодным Богу: «Нельзя, — говорили русские люди, — обращать потоки в одну сторону, когда уже Бог обратил их в другую». Отцы, отправляя за границу юношей, скорбели о разлуке с ними и проклинали судостроение, которым так увлекался их государь. Сами молодые люди с неохотою оставляли отечество — тем более, что некоторые имели жен и должны были покинуть их. Петр не смотрел ни на что; преданный до страсти своему делу, он решился ободрить и увлечь подданных собственным примером. Он сознавался перед боярами, что, не получив надлежащего образования, не способен еще совершать дела, которые считал полезными для своего государства, и не видит иного средства, как, сложивши на время для видимости корону, отправиться в просвещенные европейские страны учиться. Подобного примера еще не было в истории русских царей. Приверженцы неподвижной старины с негодованием встретили это намерение. Петр не смотрел на них, учредил правительство из бояр под председательством князя Ромодановского, которому прежде дал титул князя-кесаря, и снарядил великими полномочными послами в Вену, Голландию и Англию Лефорта, в звании адмирала и новгородского наместника, сибирского наместника Федора Алексеевича Головина и белевского наместника думного дьяка Прокопия Возницына. При послах было более двадцати дворян, тридцать пять волонтеров, которые собственно назначались для изучения корабельного искусства, и, сверх того, большое число служителей и мастеровых, между прочим много иностранцев, обжившихся в России. Петр был в свите посольства, под именем капитана Петра Михайлова. Посольство отправилось в марте 1697 года к шведскому рубежу в Лифляндию, и первым иноземным городом, где ему пришлось остановиться, была Рига. Петр хотел оставаться совершенно незамеченным: все почести предоставлены были послам; строго запрещено было русским говорить, что между ними находится их царь. Шведский губернатор Риги Дальберг принял русское посольство с официальной честью, но, однако, без особенной предупредительности, и не позволял себе ни малейшего отступления от своей обязанности. Дальберг хотя и знал, что в свите находится царь, но показывал вид, что даже не подозревает этого, исполняя тем самым буквально желание Петра находиться инкогнито. Когда Петр захотел осмотреть в зрительную трубу укрепления Риги, Дальберг тотчас обратился к Лефорту и потребовал, чтобы люди его свиты не смели позволять себе таких вольностей. Этот поступок сильно раздражил Петра: он не забыл его и тогда, когда впоследствии завоевал Ригу; и тогда, вспоминая о суровости Дальберга, он называл Ригу проклятым местом. В сущности Дальберг исполнял только честно свою обязанность. В Митаве курляндский герцог принял русское посольство радушнее. Петр, которого больше всего занимало море, оставил послов следовать до Кенигсберга сухим путем, а сам в Либаве сел на купеческий корабль с волонтерами и отправился морем. 2-го мая пристал он в прусский порт Пиллау, а оттуда приехал в Кенигсберг. Прусский герцог курфюрст бранденбургский принял его отлично и приготовил приличное помещение в двух домах. Посольство прибыло после и было принято с пышностью. Здесь Петр пробыл до 10-го июня. Посольство ожидало окончания выбора короля в Польше. Пребывая в Пруссии, Петр усердно занимался артиллерийским делом у инженерного подполковника Штернфельда и привел его в изумление необыкновенною своею понятливостью. Выехавши из Кенигсберга на пути в Голландию, Петр на дороге получил приятное для него известие из Польши, что курфюрст саксонский, Фридрих Август, получил перевес над соперником своим принцем де Конти и признан польским королем под именем Августа II. Избрание этого короля имело важное значение в истории отношений России к Польше. Август получил корону главным образом потому, что Россия его поддерживала, и русский резидент Никитин напугал поляков, что если они выберут французского принца, то Россия, вместе с римским императором, из опасения дружбы французского короля с Турцией, поставит себя в неприязненные отношения к Польше. Россия решила выбор польского короля и с тех пор, вмешиваясь во внешние и внутренние дела Польши, стала распоряжаться судьбою Речи Посполитой все больше и больше, до самого ее падения. Путешествие русского царя инкогнито не помешало повсюду распространяться о нем вести в Германии. Две принцессы курфюрстины: ганноверская София и дочь ее, бранденбургская София-Шарлотта, — щеголявшие в Германии в то время ученостью, покровительством наукам и знакомством с Лейбницем, знаменитостью своего века — полюбопытствовали видеть государя дикой Московии, ехавшего в Европу; они встретили Петра во владениях герцога цельского с тремя принцами ганноверского семейства и толпою придворных, в местечке Конненбурге. Петр сначала дичился и не хотел идти к ним, но, преодолевши свою застенчивость, явился к принцессам с тем условием, что там не было придворных. Ловкие курфюрстины своей любезностью ободрили его и довели до такой развязности, что он позволил войти всем придворным, заставлял их пить вино большими стаканами по московскому обычаю и для потехи принцессам со своими приближенными пустился плясать по-русски. Замечательно, что когда принцессы для всеобщего увеселения призвали итальянских певцов, Петр откровенно сознался, что не имеет склонности к музыке. Принцессы спросили его: любит ли он охоту? Петр дал такой замечательный ответ: «Отец мой очень любил ее, но я больше люблю плавать по морю и пускать фейерверки». Русский царь показал принцессам свои руки, огрубелые от работы. Принцессы после этого свидания оценили его необыкновенный ум и любознательность, но на них неприятно подействовали грубость его приемов, неумение есть опрятно, беспрестанное трясение головой и нервные гримасы на лице. Принцессы выразились о нем, что «это человек очень хороший и очень дурной!» Петру нетерпеливо хотелось в Голландию, страну кораблей и всякого мастерства: для него это была настоящая обетованная земля. Оставивши позади себя посольство, он поплыл по Рейну и каналам с несколькими волонтерами и немногочисленной прислугой. Петр много наслышался о Голландии от голландцев, которых было очень много в России, и узнал от них о том, что недалеко от Амстердама, в прибрежном местечке Саардаме, есть большая корабельная верфь. Не останавливаясь в Амстердаме, Петр оставил там большую часть своих спутников, взял с собою только шесть волонтеров, и в том числе Александра Меншикова, и приехал в Саардам 7-го августа, в одежде голландского плотника, — в красной фризовой куртке, в белых парусинных штанах и лакированной шляпе. Там нашел он знакомого кузнеца, работавшего некогда в Москве, Геррита Киста, приютился в его доме, упросивши хозяина никому не говорить, кто он таков, и выдавал себя за простого русского плотника. Здесь царь принялся работать топором вместе с другими работниками, ходил с ними в трактир пить пиво, посещал разные заводы и мельницы, которых было много в окрестностях Саардама. Вскоре, однако, саардамцы смекнули по приемам чужеземного плотника, что это должен быть важный человек, а жена кузнеца Киста проговорилась, и все узнали, что плотник царь; тогда за ним начала ходить толпа любопытных. Однажды он раздражил уличных мальчишек: он дал нарочно одним из них слив, а другим не дал, и они на него за то кидали грязью. Царь принужден был жаловаться бургомистру. Бургомистр для охранения царя устроил на мосту стражу, чтоб не давать толпе собираться перед домом, где жил царь. Но это не помогало. Сам Петр не привык сдерживать себя и однажды, когда его окружила непрошенная толпа, бесцеремонно ударил по щеке одного из зевак, которого голландцы в шутку прозвали после этого «рыцарем». Эти обстоятельства заставили Петра удалиться из Саардама, где он прожил всего восемь дней. 15-го августа приехал он в Амстердам, куда вслед за тем прибыло и русское посольство. В Амстердаме прожил он четыре месяца. Здесь, при посредстве бургомистра Витсена, который был некогда в России, Петр определился простым рабочим на ост-индскую верфь и с чрезвычайным увлечением, для собственного изучения кораблестроительного искусства, трудился над постройкою фрегата, заставляя и своих русских волонтеров работать вместе с собою. Но голландский способ кораблестроения не вполне удовлетворял его: голландцы были только практики, теоретическая часть у них была в небрежении; Петр проведал, что в этом отношении англичане стоят выше голландцев, и задумал ехать в Англию с целью дальнейшего своего усовершенствования в кораблестроении. Петр занимался не одним кораблестроением; его также занимало все другое: и фабрики, и анатомия, и естествознание; он ездил в Лейден наблюдать над вскрытием трупов, изучать разные аппараты и микроскопы, занимался также гравированием и в то же время не терял из виду внутренних и внешних дел своего отечества, следил за делами в Польше, Турции, за своими кумпанствами, продолжавшими строить корабли в России, договаривал и нанимал мастеров для отправления в Россию и не оставлял без внимания хода политических событий в Европе. С замечательною проницательностью предсказал он тогда разрыв с Францией после Ризвикского мира, которому радовались голландцы, названные царем за такую недальновидность дураками. В Утрехте царь познакомился с английским королем Вильгельмом III, был принят им отлично, и это утвердило его в намерении ехать в Англию. Он взял в Голландии от корабельного мастера, у которого работал, аттестат на имя Петра Михайлова и в январе 1698 года прибыл в Англию. Принятый в Лондоне радушно королем, осмотрев наскоро достопримечательности Лондона, Петр поспешил к своему любимому делу, поселился в трех верстах от Лондона, в городке Дептфорде, на королевской верфи, принялся за работу под руководством мистера Эвелина, начал прилежно изучать теорию кораблестроения и заниматься математикою, ездил оттуда в Вульвич осматривать литейный завод и арсенал, обозревал госпитали, монетный двор, где наблюдал производство работ с целью применить к России виденные им способы, посещал парламент, побывал в Оксфордском университете, толковал с англиканскими епископами о различии вер, заходил даже в квакерскую общину, посещал разные мастерские, и не было, говорили англичане, такого искусства или ремесла, с которым не ознакомился бы русский царь, но потом он все-таки возвратился опять к своему любимому кораблестроению. Все его интересовало, но корабельное дело было ему всего милее. «Английский адмирал, — говорил он тогда в порыве восторга, — счастливее московского царя». Салисбюрийский епископ Бёрнет, которому было поручено показывать царю достопримечательности и объяснять их, сделал несколько оригинальных замечаний насчет личности Петра. «Это был человек, по мнению Бёрнета, с необыкновенными способностями и с такими познаниями, которых нельзя было ожидать при его небрежном воспитании, проявлявшемся на каждом шагу; он очень горяч, порывист, страстен и крайне груб; постоянное излишнее употребление вина развило в нем еще сильнее эти качества». Страстная любовь Петра к кораблестроению побудила Бёрнета сделать заключение, что он считает его более рожденным быть корабельным мастером, чем царем. Все его своеобразные приемы до такой степени поражали Бёрнета, что он считал его почти помешанным. К этому, вероятно, побуждало английского епископа и то, что голова царя постоянно тряслась и все тело было подвержено конвульсивным движениям. Англия произвела на Петра самое благоприятное впечатление; он признал преимущество английского кораблестроения перед голландским, решил, что у него вперед будет принят английский способ постройки и он будет приглашать преимущественно английских мастеров. Здесь, по рекомендации лорда маркиза Кармартена, Петр пригласил несколько мастеров и инженеров, в том числе Джона Перри — специально для прорытия канала между Волгою и Доном, и математика Фергэрсона — для преподавания математических наук в России. Лорд Кармартен был сам страстный любитель мореплавания, и потому Петр с ним особенно сошелся. Через посредство Кармартена Петр заключил с английскими купцами договор о свободном ввозе табака. Хозяин этой компании заметил Петру, что русские, особенно духовные, питают отвращение к этому зелью и считают его употребление грехом. Петр ответил: «Я их переделаю на свой лад, когда вернусь домой». Самая забота о ввозе табака в Россию имела тот смысл, чтоб заставить русских отречься от одного из многих предрассудков, которым решился объявить царь ожесточенную войну после побывки своей в Европе. Король Вильгельм английский подарил своему гостю прекрасную яхту. Петр со своей стороны оставил английскому королю превосходный портрет, писанный учеником Рембрандта, Кнелером. Сознавая пользу, полученную им от пребывания в Англии, Петр на прощание сказал: «Если б я не поучился у англичан, то навсегда остался бы не более как плохим работником». 18 апреля Петр простился с королем и отплыл на подаренной им яхте в Голландию. 17-го мая отправился он из Голландии в Вену и в ожидании разрешения вопросов о разных обрядностях, касавшихся приема русского посольства, испросил у императора согласия на свидание с ним и с его семейством частным образом, без церемоний. Это дало ему возможность, не стесняя себя придворным этикетом, осмотреть все достопримечательное в Вене. Здесь Петру предстояло решить важное политическое дело — отклонить императора от мира с Турцией, потому что Петр в то время даже свои кораблестроительные планы связывал с мыслью об утверждении русской власти на черноморских берегах. Петр не достиг своей цели: казна императора была недостаточна для новых военных предприятий. Император утешал русского царя только тем, что обещал на переговорах с Турцией поддерживать желание России удержать за собою новоприобретенные места на Дону и Днепре и домогательство овладеть еще одним пунктом в Крыму, именно Керчью. Среди толков о политических вопросах, отправлялись разные празднества в честь приезжих гостей. Русское посольство, в день именин государя, давало вечер для высшего венского общества, а император веселил своего гостя великолепным маскарадом, где знатные особы представляли своими костюмами разные народы и разные общественные звания; русский царь, как приехавший из Голландии, явился в виде фрисландского крестьянина. Надобно заметить, что эти увеселения были также своего рода школою для молодого царя, с жадностью перенимавшего не только европейские знания, но и европейские увеселения. Петр из Вены хотел ехать в Венецию; она своим значением морской державы сильно привлекала Петра, но тут пришло к нему известие о бунте стрельцов. Петр, 19-го июля, поспешил в Россию. Он был сильно встревожен. На дороге его успокоила весть, что бунт усмирен. Петр поехал тише, осматривал величковские соляные копи, три дня пировал с польским королем Августом II в местечке Раве, очень полюбил короля и тайно заключил с ним условие начать войну со Швецией. Едучи далее, царь принимал угощение от польских панов, через маетности которых проезжал, и 25-го августа 1698 года прибыл в Москву. В жизнеописании царевны Софии мы уже изложили расправу Петра со стрельцами. Путешествие Петра было великим событием, с которого началась преобразовательная деятельность государя, и русское общество пошло безвозвратно по новому пути сближения с Европой. С этих пор открывается кипучая, неутомимая деятельность Петра и во внешних, и во внутренних делах. Началом преобразований было изменение внешних признаков, рознивших русскую жизнь от европейской. Петр, на другой же день после прибытия своего в Москву, 26-го августа, в Преображенском дворце, собственноручно начал отрезать бороды; дана была пощада при дворе только двум старикам: Стрешневу и Черкасскому. Всем близким к царю людям велено одеться в европейские кафтаны. Все войско велено нарядить в форменную одежду по европейскому образцу. Бородобритие и перемена одежды с первого раза возбуждали ужас и показывали, что Петр не будет оказывать снисхождения обычаям древней русской жизни, принявшим религиозное значение. Исстари в русской литературе существовали, приписываемые святым мужам, поучения о сохранении бороды; борода у мужчин считалась признаком не только достоинства, но и нравственности; бритье бороды называлось еллинским, блудным, гнусным делом. Бритый человек, если он не был иноземец, возбуждал к себе презрение; и вдруг сам царь приказывает русским людям учинять над собою «развратное, скаредное дело». Что касается до иноземцев, то русские признавали за ними знание разных хитростей и готовы были пользоваться их службою России, но считали их еретиками, а свой народ избранным Божиим народом. В глазах русских согласные с уставами православной церкви обычаи почитались святыми, богоугодными, наравне с самою церковью. При таком взгляде естественно, что преобразовательные приемы Петра, начавшиеся с внешних признаков, должны были возбудить соблазн, вражду, отвращение и противодействие. Русский народ видел в своем царе противника благочестия и доброй нравственности; русский царь досадовал на свой народ, но настойчиво хотел заставить его силою идти по указанной им дороге. Одно давало ему надежду на успех: старинная покорность царской власти, рабский страх и терпение, изумлявшее всех иноземцев, то терпение, с которым русский народ в прошедшие века выносил и татарское иго, и произвол всяких деспотов. Петр понимал это и говорил: «С другими европейскими народами можно достигать цели человеколюбивыми способами, а с русскими не так: если б я не употреблял строгости, то бы уже давно не владел русским государством и никогда не сделал бы его таковым, каково оно теперь. Я имею дело не с людьми, а с животными, которых хочу переделать в людей». Он пренебрегал не только религиозными предрассудками, но и более существенными нравственными понятиями: церковное благочестие признавало неразрывность брачной связи, а Петр, невзлюбивший своей жены, не только отвергнул ее от себя, но и употребил над нею насилие. Жена его, царица Евдокия, воспиталась в обычаях старины и строго их хранила; Петр же с увлечением бросился перенимать все иноземное. Этого одного уже было достаточно произвести между супругами разлад. Была, кроме того, другая причина: Петр, как мы выше сказали, пристрастился к Анне Монс. Не любя жены, Петр возненавидел ее родню и перед отъездом за границу удалил из Москвы ее отца, дядей и братьев. Желая соблюсти приличия законности, Петр из-за границы поручал Льву Нарышкину и духовнику Евдокии уговорить ее добровольно постричься. Но Евдокия ни за что не хотела. По возвращении из-за границы Петр уговаривал ее лично постричься. Царица не хотела. Тогда царь, не терпевший никаких противоречий своей власти, к соблазну всех православных христиан, приказал 23 сентября 1698 года отвезти Евдокию в Суздальский Покровский монастырь и там постричь ее. Пострижение, однако, совершилось не ранее как в июне следующего года: архимандрит и священники этого монастыря не хотели творить незаконного дела и за то взяты были в Преображенский приказ на расправу. После страшной казни мятежных стрельцов Петр отправился в Воронеж, осматривал там построенные кумпанствами суда, — вообще был доволен; но некоторые суда — по замечанию адмирала Крейса — велел переделать. У Петра все еще было намерение вести войну с Турцией, и он все еще надеялся, что римский император будет поддерживать его стремления к утверждению русского владычества на Черном море. Вышло, однако, не так. Открылись переговоры о мире между Турцией и Австрией в Карловице; там на съезде участвовали послы: венецианский, польский и русский — думный дьяк Возницын. Посредничество о заключении мира взяли на себя Англия и Голландия и послали на съезд своих представителей. Возницын хлопотал, чтобы Турция, кроме недавно завоеванных Россией мест, уступила еще один пункт в Крыму, именно Керчь, но австрийские уполномоченные не стали поддерживать требования русского посла и заключили с турками особый мир. Польский посол также объявил, что Речь Посполитая не в силах продолжать войну с турками. Возницыну ничего не оставалось со своей стороны, как также предложить мир, но турки не хотели мириться иначе, как на условии уступки им завоеванных городов. Возницын заключил с турками перемирие на два года. Тогда Петр решился отправить посольство в Константинополь для заключения по возможности выгодного мира, а сам между тем готовил войско и намеревался двинуть на следующий год свой воронежский флот в Азовское море для устрашения турок. Воротившись из Воронежа, Петр приступил к внутренним преобразованиям в управлении, которыми началась ломка всего старого и введение новых порядков на европейский лад. 30 января 1699 года последовал указ об учреждении бурмистерской палаты. До сих пор торговые и промышленные люди находились в ведении приказов и воевод; по новому указу, они были изъяты от прежних ведомств и, вместо того, должны были в Москве выбирать погодно бурмистров, составлявших бурмистерскую палату, иначе называемую ратушею. Это учреждение ведало суд и расправу между купцами и управляло сбором всех окладных доходов и разных собираемых пошлин. Один из выбранных бурмистров в течение месяца по очереди был председателем. Затем во всех городах, посадах и слободах торговые и промышленные люди также не подлежали суду воевод, а должны были выбрать из своей среды, для суда, расправы и сбора неокладных доходов, выборных земских бурмистров; таможенные и кабацкие доходы поступили в заведование других выборных же бурмистров, называемых таможенными и кабацкими бурмистрами, которые вместе с земскими составляли земскую избу. Земские избы находились в зависимости от одной московской бурмистерской палаты, или ратуши. Новое учреждение ратуши с бурмистрами устраняло по закону воевод от заведования торговыми людьми, но они все еще, по старине, притесняли приезжих торговцев. Так делалось в разных городах, и за это воевод велено было судить в ратуше. Из ведения воевод изъяли всякие преследования за корчемство, составлявшие только повод к притеснениям людей. Образец такого самоуправления в торговом и промышленном сословии Петр нашел в старом европейском муниципальном городском строе, который уже прежде его перешел в Малороссию в виде магдебургского права, с тою разницей, что Петр сосредоточил и связал крепче этот строй посредством подчинения всех земских изб в государстве центральному, такому же по существу своему, месту, находившемуся в столице. Это учреждение предпринято было с тем, чтобы избавить торговое и промышленное сословие от тех утеснений, какие оно терпело от приказов и воевод, но главным образом в надежде на умножение дохода, потому что при прежнем управлении были постоянные недоборы. Затевая великие дела, Петр, естественно, нуждался в средствах, и потому умножение государственных доходов сделалось у него главнейшей целью, которую он преследовал во все свое царствование со свойственной ему страстностью. Тогда поднялся и стал в приближении у царя некто Алексей Курбатов, бывший дворецкий у боярина Бориса Петровича Шереметева. Он путешествовал с ним за границу и узнал, что в западных государствах употребляется в делопроизводстве особая бумага с клеймом, продаваемая от казны. Курбатов подал царю безыменный проект о введении подобной бумаги в России. Петру понравился этот проект. Составитель проекта объявил о себе, получил в награду от царя недвижимое имение и звание обер-инспектора ратушного правления. В России введена была гербовая или в то время называемая орленая бумага. Курбатов открыл собою ряд так называемых прибыльщиков, которые отыскивали и доставляли казне разные средства обогащения. С весною 1699 года Петр готовился выступить со своим флотом в Азовское море для провожания уполномоченного посла своего в Турцию. 2-го марта скончался носивший звание адмирала русского флота Франц Яковлевич Лефорт. Петр, сердечно любивший его, как лучшего своего веселого собеседника, громко рыдал над его телом. 10 марта Петр учредил орден Андрея Первозванного и тотчас возложил его на Головина, а через два дня уехал в Воронеж. В мае он выступил со флотом по Дону к Азову и до половины августа усердно занимался корабельным делом, сам показывая другим пример, конопатил и мазал суда и в то же время занимался государственными делами по всем частям. Оставленный союзниками, Петр снарядил в Константинополь послом думного дьяка Емельяна Игнатьевича Украинцева, давши ему наказ домогаться с Турцией мира на таких условиях, чтоб за Россией непременно остался Азов и другие завоеванные города и чтобы Россия отнюдь на платила годовой дани крымскому хану. Посол должен был плыть в Константинополь на русском сорокапушечном корабле: то был первый русский военный корабль, предназначаемый плавать по иностранным морям. Петр опасался, что турки не пропустят русский корабль через Керченский пролив, и потому решился провожать его сам с сильной эскадрою. Действительно, турецкий адмирал, стоявший в Керчи, и керченский паша не хотели пропускать русский корабль, а предлагали посольству выйти на берег и следовать сухим путем, но потом, когда посол наотрез отказался, дозволили русскому кораблю дойти до Константинополя морем, но только под конвоем турецких кораблей. Русский корабль пришел в Константинополь 28 августа 1699 года и стал на якоре прямо против султанского сераля. Не только турки, но и посольства западных держав приходили смотреть на него как на диво. Переговоры тянулись несколько месяцев. Турки домогались возвращения новозавоеванных городов и срытия тех, которые построил Петр на Азовском море (Таганрога, Павловска и Миуса), домогались, чтобы царь посылал хану поминки. Иностранные послы не только не поддерживали России, но старались утверждать турок в их домогательствах, считая опасным для своих видов, если Россия усилится и сделается морской державой. Наконец, после долгих споров пришли к такому соглашению, чтобы городки на Днепре все срыть и пространство от Запорожской Сечи вдоль Днепра до устья оставить пустым, а за то царю уступался Азов и городки, вновь построенные на Азовском море. Россия не приняла на себя обязательства давать определенные поминки хану. Украинцев, по наказу своего государя, ходатайствовал о преимуществах православных греков, относительно святых мест. Это был первый шаг к тому заступничеству за турецких христиан, которое потом так часто повторялось в русской истории и служило поводом к столкновениям с Турцией. На этот раз турки отклонили вмешательство России, объяснивши, что вопрос этот относится к внутренним делам, до которых нет чужим дела, но дозволили русским богомольцам посещать священные места. В этом смысле заключено перемирие на тридцать лет. II. Внутренние и политические события от начала Северной войны до Альтранштадтского мира До сих пор стремления Петра приобрести себе море и сделать Россию морской державой клонились на юг; он надеялся действовать против турок в союзе с Польшей, Австрией и Венецией и приобрести от падения Турции выгоды на долю России, но последние события показали ему, как мало может он полагаться на союзников. Сама Россия не в силах была одна бороться с оттоманской империей, тем более что на сторону последней готовы были пристать европейские державы. Турки понимали опасность, которая грозила их государству, если они дозволят России завести флот на Черном море. Посол Петра, Украинцев, пытался выхлопотать, по крайней мере, дозволение торговым русским кораблям плавать по Черному морю; турецкие государственные люди на это отвечали: мы бережем Черное море, как чистую непорочную девицу, и разве тогда дозволим плавать по нем чужим кораблям, когда вся оттоманская держава повернется вверх ногами. Но у Петра уже подготовлялась мысль о перенесении своей морской деятельности на Балтийское море, возникшая еще при свидании с Августом в Раве. Мысль эта принесена была в Польшу из ливонских провинций. Ливония поступила в XVI веке в состав польско-литовской Речи Посполитой, а в 1660 году, по Оливскому миру, досталась Швеции и с этих пор находилась в ее владении вместе с Эстляндиею и уступленною по Столбовскому и Кардисскому договорам Водскою пятиною, носившую у шведов название Ингерманландии. Ливонское дворянство, после поступления под власть Швеции, имело важные причины быть недовольным шведским владычеством. Король Карл XI учредил пересмотр земель, находившихся в дворянском владении, и приказал отобрать те из них, которые, во время существования ливонского ордена, не составляли частных владений, а принадлежали или вообще орденскому капитулу или же считались за духовными и светскими должностями. Все такие имения, обращенные без всякого права, только силой захвата, в потомственные владения, король шведский приказал отобрать из частного ведомства в государственное. Само собою разумеется, что дворянство было этим недовольно, и один из среды его, Рейнгольд Паткуль, человек горячий и предприимчивый, до того задорно начал протестовать против действий правительства и возбуждать других к противодействию, что шведское правительство обвинило его в измене. Паткуль бежал, скитался по разным землям, наконец приютился в Польше и начал внушать Августу II мысль овладеть Лифляндией, а для этой цели заключить договор с московским царем; однако он советовал обращаться с царем так осторожно, чтоб не дать ему возможности присвоить себе из принадлежавших Швеции земель, более того, чем прежде владела Россия, т.е. Ингерманландии и Корелии. После продолжительных соображений, Август вошел в союз против Швеции с Данией и отправил посольство в Москву для той же цели. Датский король Христиан V был во вражде с Фридрихом VI, герцогом Голштейн-Готторпским, женатым на сестре молодого шведского короля Карла XII. На московского государя можно было рассчитывать, указавши ему возможность приобрести Балтийское море и завести там флот. В Москву прибыл послом от Августа Карловиц, а вместе с ним приехал под чужим именем и Паткуль. Это было в сентябре 1699 года. В ноябре того же года заключен был тайный договор против Швеции. Август обязывался сделать нападение на Ливонию с саксонскими войсками, а между тем склонить и Польшу к этой войне; но царь обещал двинуть свои войска в Ингерманландию и Корелию не иначе, как после заключения мира с Турцией, и если этот мир почему-нибудь не состоится, то обязывался помирить Августа со шведским королем, потому что сам Август не в состоянии был вести войну один. Союзники рассчитывали, что при таком короле, какой был тогда в Швеции, легко будет отобрать земли на южном берегу Балтийского моря. В самом деле, молодой шестнадцатилетний Карл XII своим поведением мало подавал надежды самим шведам. Он не занимался делами, проводил время, то безобразничая самым школьническим образом, то устраивая балы, маскарады и разные увеселения. Первые неприязненные действия против Швеции начались со стороны Дании. Датские войска выгнали голштинского герцога; он убежал в Стокгольм. Христиан V овладел Голштинией. Вслед за тем Август двинулся с саксонскими войсками в Ливонию. С ним был Паткуль. Но здесь дела пошли не так успешно, как в Голштинии. Ливонское дворянство не поддавалось льстивым убеждениям Паткуля. Август осадил Ригу и не мог взять ее при малочисленности своих орудий, а граждане Риги, как и дворяне ливонские, боялись изменять Швеции, не надеясь на выигрыш. Август отправил посла к Петру требовать, чтоб он, по условию, начал войну со шведами. Но Петр, положивши до тех пор не начинать войны, пока не заключит мира с Турцией, старался показывать миролюбивые отношения к Швеции, послал в Стокгольм резидентом князя Хилкова, а жившего в Москве шведского резидента Книперкроона уверял, что не начнет несправедливой войны против Швеции, не нарушит мира, который сам подтвердил недавно, и даже обещал отнять у Августа Ригу, если тот завоюет ее у шведов. В ожидании мира с Турцией, который должен был развязать ему руки для новой войны, Петр продолжал свои преобразования. В декабре 1699 года объявлено, что вперед летоисчисление будет введено не от сотворения мира, а от Рождества Христова, и Новый год будет праздноваться не 1-го сентября, а 1-го января, по образцу всей Европы. Новый 1700-ый год праздновался в Москве по царскому приказанию целых семь дней; домовладельцы должны были ставить перед домами и воротами, для украшения, хвойные деревья, и каждый вечер зажигались смоляные бочки, пускались ракеты, палили из двухсот пушек перед Кремлем и в частных дворах из маленьких орудий. Все это делалось на заграничный образец. Вслед за тем издан был указ, чтобы все, исключая духовенства, брили бороду и одевались в иностранную одежду: зимою — в меховую венгерского покроя, а летом — в немецкую. И женщинам велено одеваться в одежду иностранного покроя. Царь приказал, чтоб на свадьбах и всяких общественных увеселениях женщины находились вместе с мужчинами, а не особо, как делалось прежде, и чтобы также на подобных сборищах была музыка и танцы. Для примера подданным царь в эту зиму беспрестанно ездил сам на свадьбы, устраивал разные забавы, заохочивал особ обоего пола к свободному обращению между собой. Те, которые добровольно не хотели веселиться на иноземный образец, должны были исполнять волю царя; упрямые наказывались пенею. Петр отменил древний обычай — совершать браки по воле родителей, без всякого участия их детей, вступавших в брачный союз. Петр постановил, чтобы родители не имели права принуждать к браку, и венчание не могло происходить без заявления желания со стороны жениха и невесты. Женскому полу нравилось это, и вообще женщины скорее мужчин поддавались признакам преобразования, без ропота надевали на себя иностранные одежды, находя их красивее старых русских, и охотнее бросались на увеселения нового рода. Понятно, что женщины видели в этом свое освобождение от тяжелого рабства, в котором их держал чин старой московской домашней жизни. Как продолжение тех же мер преобразования в семейной жизни, явилось уничтожение силы заручных записей, которые давались со стороны жениха или его родни родителям невесты. Царь должен был бороться со многими чертами дикости нравов своего времени: так, в феврале было запрещено продавать остроконечные ножи, которые обыкновенно русские носили при себе и нередко дрались ими до смерти; постигло наказание невежд, которые, не зная медицинских наук, брались лечить больных и делали вред; для примера отправлен был в ссылку в Азов на каторгу дворовый человек боярина Петра Салтыкова, который принес своему боярину, страдавшему бессонницей, такого лекарства, от которого боярин заснул навеки; на будущее время было объявлено, что всякий лекарь, который уморит больного, будет казнен смертью. В Московском государстве тогда шаталось очень много праздного народа: то были вольноотпущенные, которые обыкновенно, получив отпускную, опять поступали в холопы. Приказано было таких людей, если окажутся годными, брать в солдаты. Распоряжение это распространилось и на бродяжных крестьян. Монетное дело получило преобразование. В это время, за неимением мелких денег, произвольно рассекали серебряные деньги на несколько частей, и от этого происходила путаница. В иных городах, вместо мелкой монеты, стали употреблять кусочки кожи. И то, и другое было запрещено. Приказано пустить в оборот медные деньги — полушки и полуполушки, а после делать серебряные полтинники, полуполтинники, гривенники и золотые червонцы. Новые серебряные и золотые монеты появились уже в следующем году. Для прекращения плутовства в металлических изделиях установлена проба золоту и серебру в четыре разряда, по разному достоинству, а для наблюдения за порядком велено выбрать из мастеров трех старост, которые должны были налагать клейма на изделия. Но царский указ о пробе, по обычаю, плохо исполнялся, так что через несколько времени велено было ломать неправильно сделанные вещи и брать пошлины в первый раз втрое, во второй раз вшестеро. Повсеместно приказано было искать металлической руды; учрежден был особый приказ рудосыскных дел. Для прекращения проволочек в делах, запрещено в челобитных примешивать лишние предметы, не относящиеся прямо к делу, и приказано делать немедленно допрос по возникающим искам. Запрещено принимать пустые жалобы о нанесенном бесчестии вроде того, как некто жаловался на другого, что тот смотрит на него зверообразно. 15-го июля 1700 года неоплатных и злостных должников велено бить кнутом и ссылать на каторгу в Азов. Царь в этот год сделал несколько важных начатков для просвещения. 10 февраля он дал привилегию амстердамскому жителю Иоганну Тессингу завести в Амстердаме русскую типографию и печатать в ней на славянском и голландском языках, а также на славянском с латинским вместе, географические карты, чертежи, портреты и книги по части математики и архитектуры, художеств, военного искусства, но отнюдь не печатать церковных книг, как славянских, так и греческих. Тессинг имел исключительное право в течение пятнадцати лет продавать свои книги в России. Петр ставил условием, чтобы в напечатанных таким образом книгах и чертежах не было понижения превысокой чести царского величества и государства, а чтобы все клонилось к славе и похвале. Составлением и редакцией этих книг занимался малоросс Копиевский. Предприятие это показало более доброго желания, чем принесло пользы. Тессинг был человек мало ученый и вскоре поссорился с Копиевским. Копиевский в тот же год выхлопотал привилегию для себя, составил и напечатал несколько книг, имевших целью знакомить русских с иностранными языками и научными сведениями. Таковы его Грамматики славянская и латинская; Разговоры на трех языках: латинском, русском и немецком; «Книга, учащая морского плавания» — перевод с одного голландского учебника; «Руковедение во арифметику», «Введение во всякую историю», в котором автор знакомит читателя с разными историческими событиями и с географическими сведениями, но вместе с тем сообщает, что славяно-российский народ славнее всех народов своим благоразумием; наконец, Копиевский издал по-латыни и по-русски басни Эзопа. Деятельность его за границей продолжалась до 1707 года, когда он возвратился в Россию. Петр в Москве положил основание математической и навигаторской школам. Первая разделялась на три класса и имела целью приготовить молодых людей, годных в военную и морскую службу и вообще сведущих в реальных, практических науках; в ней через несколько лет ежегодно получали воспитание до 700 юношей. В навигаторской школе преподавались науки, относящиеся исключительно к мореплаванию. В конце 1702 года положено было печатать куранты «о всяких делах Московского государства и окрестных государств». Таким образом началась русская периодическая пресса. Занимаясь внутренними преобразованиями, Петр готовился к шведской войне и с этой целью увеличивал войско и учредил чин провиантмейстера; окольничий Языков был первым в этом чине. С этих пор введено было правильное снабжение войска жизненными припасами. В ожидании мира с Турцией, не разрывая мирных отношений со Швецией, Петр пустил в ход придирки, которые должны были в свое время послужить благовидным поводом к началу войны. Петр жаловался на рижского губернатора Дальберга, а Карл XII, приказавши исследовать эту жалобу, защищал перед царем поступки Дальберга. Обе стороны, однако, уверяли друг друга во взаимном добром расположении. Но как только 18 августа 1700 г. получено было известие о заключении 30-летнего перемирия с Турцией, на другой же день объявлена война Швеции под предлогом отмщения за обиду, оказанную царю в Риге, с замечанием, что и вообще русским подданным делались от шведов обиды. Первым следствием этого разрыва было то, что русский резидент князь Хилков в Швеции, а шведский резидент в России Книперкроон подверглись утеснительному заключению. Петр пока предоставлял своим союзникам вести войну со шведами без своего участия, и Карл XII успел разделаться с одним из этих союзников. Достойно замечания, что этот молодой король, подававший своими шалостями врагам большие надежды на успех, получивши известие о посягательстве врагов на его владения, вдруг как бы преобразился и сделался на всю жизнь необыкновенно деятельным и неутомимым: с тех пор его образ жизни составлял совершенную противоположность с образом жизни его врагов, датского и польского королей. Последние страстно предавались неге, забавам, пирам, фавориткам и придворной суетности; Карл во всю жизнь свою не пил вина; не будучи женат, не держал любовниц, не терпел никакой роскошной обстановки, вел самый простой образ жизни и притом был чужд всякого коварства, действовал прямо, решительно. Если он уступал своему сопернику Петру в широте ума и разнообразии деятельности, то превосходил его, как и всех государей своего времени, честностью и безукоризненной нравственностью. Быстро собрал он 15000 войска, высадился с ними под самым Копенгагеном. Датский король Фридрих IV не имел сил защищаться и в загородном замке Травендале, 8 августа 1700 года, подписал мир, которым обязался признать зятя шведского короля, герцога голштинского, самостоятельным герцогом Голштинии, и, сверх того, заплатил последнему значительную контрибуцию. Расправившись с Даниею, Карл собирался расправиться с другим своим врагом, Августом, которого не только ненавидел, но глубоко презирал, как вдруг последовало объявление войны от России. Карл обратился против русских. По объявлении войны, Петр двинул свое войско на осаду Нарвы, которым Петру хотелось прежде всего завладеть, чтоб иметь пункт на Балтийском море. Всего войска было у него до 35000; сам Петр под именем капитана бомбардирской роты Петра Михайлова шел с Преображенским полком. Начальство над войском Петр поручил герцогу фон Круи, приехавшему к нему на службу по рекомендации короля Августа. Петр надеялся на опытность и знания этого иноземца более, чем на способности своих русских. Прибывши под Нарву в конце сентября, царь при пособии саксонского инженера Галларта занялся укреплением русского лагеря и устройством осады. 20-го октября началось бомбардирование, но русские действовали неискусно, а назначение иноземца главнокомандующим возбуждало у них неудовольствие. Верность иноземцев казалась сомнительною, особливо когда один из них, Гуммерт, обласканный Петром, убежал к неприятелю в Нарву, а находясь там, вероятно, недовольный приемом шведского коменданта Нарвы Горна, завел снова тайные сношения с русским царем. 17-го ноября боярин Борис Петрович Шереметев, посланный к Везенбергу, неожиданно вернулся с известием, что шведский король идет отбивать Нарву. Петр в ту же ночь оставил свое войско, надеясь, вероятно, что дела пойдут лучше, когда герцог ФОн Круи останется полновластным распорядителем и не будет стесняться присутствием царя. Кроме того, царь досадовал, что войска собираются медленно, и думал, как он сам объяснял, побудить остальные полки скорее идти к Нарве, наконец, ему хотелось видеться с Августом и поторопить его к совместному действию против Карла. У Карла было около 8500 войска: силы очевидно неравномерные с русскими. Но укрепленный русский лагерь был растянут с лишком на семь верст, и солдаты, во время нападения, с трудом могли подкреплять друг друга; притом же значительная часть русских сил состояла из новобранцев. Вдобавок, когда Карл сделал нападение, сильный снег бил прямо в лицо русским. Шведы овладели русскими укреплениями, и русские пустились в бегство. Шереметев был из первых. Множество русских потонуло в воде при переправе. Главнокомандующий герцог фон Круи и другие иноземцы побежали в шведское войско и сдались. Только Преображенский и Семеновский полки, да генерал Адам Вейде, немец русской службы, защищались несколько времени. Тогда русские генералы: князь Яков Долгорукий, князь Иван Юрьевич Трубецкой, имеретийский царевич Александр, Автоном Михайлович Головин, оставшись почти без войска, сдались на условиях свободного выхода; но, под предлогом утайки и отправления вперед казны, они были объявлены военнопленными вместе с офицерами, которых число простиралось до 79 человек. Вся артиллерия досталась победителю. Русские гибли тогда не только от неприятельского оружия, но еще и от голода, и холода. Из числа бежавших до 6000 погибло на пути к Новгороду. Карл не понял Петра: он презирал русских, судил о них по нарвским беглецам и не пошел далее войной против России, как некоторые ему советовали, а составил план разделаться со своим главным врагом — Августом. Петр, получив известие о поражении, не упал духом, а напротив, сознавал, что иначе быть не могло, приписывал несчастье недостатку обучения и порядка в войске и с большей кипучей деятельностью принялся за меры улучшений. В ожидании нападения неприятеля, в близких к границе городах: в Новгороде, Пскове, Псково-Печерском монастыре Петр приказал наскоро делать укрепления, высылал на работу не только солдат и жителей мужского пола, но даже женщин, священников и причетников, так что несколько времени в церквах, кроме соборов, не было богослужения. Приказано к весне набирать новые полки, а думному дьяку Виниусу, который прежде заведовал почтовым делом, приготовить новые орудия и при этом отбирать у церквей и монастырей колокола для переливки на пушки. Обычная русская лень много мешала скорому производству работы, зато Петр жестоко наказывал всякое неповиновение и уклонение от его воли: приказывал бить кнутом за неявку к работам, вешать взяточников и грозил смертью бурмистрам за медленное исполнение требований Виниуса — надзирателя артиллерии. При таких мерах, в течение года после нарвской битвы, царь имел уже более трехсот новых приготовленных орудий. С этих пор, сознавая важность войны и преследуя свою любимую мысль — заведение флота, которая могла осуществиться только при успехе в войне со шведами, царь во внутренних делах обращал главнейшее внимание на достижение как можно более денежных средств для ведения войны. В этих видах Петр предпринимал коренные изменения в церковном и, главное — в монастырском быте. Патриарх Адриан скончался 16-го октября 1700 года. По заведенному порядку следовало избирать нового, но Петр рассчитал, что для его самодержавной власти неудобно допускать в церковном управлении существование такого высокого сановника, тем более что пример Никона показывал, как может высоко поднять голову энергический человек, облеченный саном патриарха. Петр решился не иметь более патриархов. 16-го декабря 1700 года он уничтожил Патриарший приказ, все производившиеся в нем мирские дела приказал распределить по другим ведомствам, а духовные дела поручил временно назначенному от государя блюстителю. Таким блюстителем Петр назначил митрополита рязанского, Стефана Яворского, давши ему титул — «экзарха патриаршего престола». Стефан был родом малоросс, из Волыни, киевский воспитанник, в этом же году приехавший в Москву и недавно посвященный в митрополиты. Это был человек замечательно ученый и вовсе не честолюбивый: он отбивался всеми силами не только от такого высокого положения, но даже и от архиерейства; любимым желанием его было вернуться в Малороссию и жить там в уединении, но Петр дорожил им. В январе 1701 г. дом патриарха, все архиерейские и монастырские дела переданы были боярину Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину и восстановлен был под его председательством Монастырский приказ, некогда учрежденный по уложению, но уничтоженный Федором Алексеевичем. Этот приказ должен был заведовать монастырскими вотчинами и творить в них суд. С марта занялись перепискою всех архиерейских и монастырских вотчин. Царь велел выгнать из монастырей всех непостриженных, и в женских монастырях келейницам быть только людям старого возраста; всех девиц, проживавших в монастырях, под именем родственниц, велено выдавать замуж, а вперед постригать в монахини не ранее сорока лет. Запрещено в монастырские имения посылать для дел монахов, а так как оказалось, что монахи возбуждали недовольство против царя, то монахам запретили в кельях писать и давать им чернила и бумагу, позволяя им только писать в трапезах, с разрешения начальства. В конце 1701 года состоялось решительное запрещение монахам и монахиням совершенно вмешиваться в управление монастырских вотчин; все доходы с этих вотчин должны были идти в Монастырский приказ, и на содержание монахов и монахинь — выдавать в год по 10 рублей, по десяти четвертей хлеба и доставлять им дрова. В беднейшие монастыри велено уделять доходы богатых монастырей, все лишнее из монастырских доходов отдавать на богадельни для призрения нищих. Еще ранее того, в июне, велено было устраивать богадельни с тем, чтобы на десять человек больных был один здоровый и смотрел за ними. Если мы примем во внимание, что во владении монастырей было 130000 дворов и один троицкий монастырь владел 58 000 душ, то ясным покажется, как важна была для финансовых целей Петра эта мера, передававшая в его руки столько доходов. В феврале следующего 1702 года отняты были в вотчинах церковного ведомства и пустоши и розданы в потомственное владение разным лицам, с платежом вдвое и втрое против прежнего. Против своих преобразований Петр видел важнейшее противодействие в духовенстве и с этой целью положил замещать архиерейские места малороссами, которые, как люди несравненно более образованные, не имели тех предрассудков и той закоснелости, какой отличались великорусские духовные, и эта мера, как показали события, явилась одной из самых плодотворных для целей Петра. Таким образом, в 1701 году посвящен был ростовским митрополитом знаменитый Димитрий, а сибирским — Филофей Лещинский. Из великорусских архиереев один только Митрофан воронежский действовал в духе преобразователя, находил планы Петра о заведении флота спасительными для русского государства и все деньги, какие у него накоплялись, жертвовал на дело кораблестроения. Зато и Петр любил его чрезвычайно, жаловал воронежскому архиерейскому дому крестьян не в пример другим и извинял Митрофану то, чего не извинил бы другому; так, когда Митрофан соблазнился поставленными у входа царского дома в Воронеже статуями и не хотел идти по этому поводу к государю, объявивши, что скорее примет смерть, царь приказал снять статуи. Когда же Митрофан умер, сам Петр со своими приближенными нес его гроб и опустил его в землю. Митрофан, однако, составлял исключение. Большинство великорусских духовных и вообще благочестивых людей ненавидело Петра с его нововведениями и любовью к иностранному. Еще в 1700 году открыто было, что некто книгописец Григорий Талицкий составил сочинение, в котором доказывал, что наступают последние времена, пришел в мир антихрист, и этот антихрист есть не кто иной, как царь Петр. Следствие по этому делу велось до ноября 1701 года; к нему притянуто было много людей: подвергаемые пыткам, они доносили друг на друга; замешан был тамбовский архиерей Игнатий и князь Хованский, который умер в тюрьме, вероятно, от пыток. Наконец, Талицкий, с пятью соумышленниками, был осужден на смертную казнь; жены казненных сосланы в Сибирь; Игнатия, лишивши сана, заточили навеки в тюрьму, а семь человек наказали кнутом и сослали в Сибирь за то, что слышали возмутительные речи и не доносили. Это был только проблеск того всеобщего негодования, которое, все более и более расширяясь, готово было вспыхнуть всеобщим бунтом. Но Петр не отступал ни на шаг, не делал уступки народной неприязни к брадобритию и немецкому платью и в декабре 1701 года с большей строгостью подтвердил прежний указ, чтобы все, кроме духовенства и пашенных крестьян, носили немецкое платье и ездили на немецких седлах. Из женского пола даже жены священнослужителей и причетников не увольнялись от ношения чужеземной одежды. Затем запрещалось делать и продавать в рядах русское платье — всякого рода тулупы, азямы, штаны, сапоги, башмаки и шапки русского покроя. У ворот города Москвы поставлены были целовальники; они останавливали всякого едущего и идущего в русском платье и брали пени: с пешего по 13 алтын, 4 деньги, а с конного по два рубля за непослушание в этом роде. Приказывая своим подданным одеваться, как ему было угодно, Петр стал требовать, чтобы русские оставили старинный способ постройки домов своих и строились на европейский образец. После случившегося в Москве пожара, царь запрещал строить деревянные дома и приказывал непременно строить каменные как дома, так и надворные постройки. (Это распоряжение после того лишь раз было изменено и опять возобновлено.) Если же кто не мог строить кирпичных домов — глиняные мазанки, по образцу, который царь дал в селе Покровском. За несоблюдение назначалась пени. Вместе с тем во всех монастырях, где будет производиться постройка, приказано непременно строить из камня и из кирпича, а не из дерева. Заметим, что все распоряжения тогдашнего времени, касавшиеся внешней стороны жизни, столько же раздражали современников Петра, сколько принесли вреда России в последующее время. Они-то приучили русских бросаться на внешние признаки образованности, часто с ущербом и невниманием к внутреннему содержанию. Русский, одевшись по-европейски, перенявши кое-какие приемы европейской жизни, считал себя уже образованным человеком, смотрел с пренебрежением на свою народность: между усвоившими европейскую наружность и остальным народом образовалась пропасть, а между тем в русском человеке, покрытом европейским лоском, долго удерживались все внутренние признаки невежества, грубости и лени; русские стремились более казаться европейски образованными, чем на самом деле быть ими. Это печальное свойство укоренилось в русском обществе и продолжает господствовать до сих пор; его внедрил в русские нравы Петр Великий своим желанием поскорее видеть в России подобие того, что он видел за границей; с другой стороны, его деспотические меры, внушая омерзение в массе народа ко всему иностранному, только способствовали упорству, с которым защитники старины противились всякому просвещению. Некоторые находят, что Петр действовал в этом случае мудро, стремясь сразу переломить русскую закоснелость в предрассудках против всего иноземного, с которым неизбежно было введение просвещения. Мы не можем согласиться с этим и думаем, что русский народ вовсе не так был неприязнен к знакомству со знаниями, как к чужеземным приемам жизни, которые ему навязывали насильно. Можно было, вовсе не заботясь о внешности, вести дело внутреннего преобразования и народного просвещения, а внешность изменилась бы сама собою. После нарвского поражения Карл XII распределил свои войска в Ливонии и готовился нападать с весной не на Россию, а на Польшу, с целью низложить Августа. Между тем Август в феврале 1701 года увиделся с Петром в Биржах (Динабургского уезда), и оба государя провели несколько дней в пиршествах, стараясь перепить друг друга; но при забавах и кутежах заключили договор, по которому Петр обещал поддерживать Августа, давать ему от 15000 до 20000 войска и платить в течение трех лет по сто тысяч рублей, с тем, что король будет воевать в Ливонии. Тогда условились, что Россия завоюет себе Ингерманландию и Корелию, а Ливония уступлена будет Речи Посполитой. Здесь Август договаривался только от своего лица. Речь Посполитая не принимала прямого участия в войне, хотя Петр старался склонить к этому бывших с Августом панов. Достойно замечания, что один из них, Щука, делал попытки выговорить у Петра возвращение Киева и заднепровских городков, уступленных России по последнему миру; но Петр сразу осек его, объявивши, что с Польши достаточно будет и Ливонии: и ту, на самом деле, не думал он отдавать, лишь бы только она досталась в его руки. Карл XII вслед за тем повел дело так, что Петру не нужно было прямой помощи Августа для приобретения приморья — главной цели, с которою он предпринял войну. Карл XII более чем кто-нибудь помог Петру в этом предприятии тем, что в следующем 1701 году лично, с лучшими силами своими пошел войною на Августа, а в Ливонии и Ингерманландии оставил плохих генералов и незначительные военные силы, с которыми русские могли сладить. Дело шло таким образом. Простоявши зиму и весну в Ливонии, Карл XII 8 июля разбил наголову саксонские войска, бывшие под начальством Штейнау, потом вступил в Курляндию, расположил там свои войска и прозимовал в этой стране за счет ее жителей, обложивши их тяжелою контрибуциею, а весною готовился идти во владения Речи Посполитой в надежде без труда низвергнуть Августа. В Польше в это время происходили междоусобия. Партии двух знатных панов Сапеги и Огинского вели междоусобную войну в Литве. Сверх того, у короля Августа было много недоброжелателей в польском крае. Саксонцы, которых oн привел с собою в Польшу, высокомерным обращением оскорбляли национальное самолюбие поляков, и тем возбуждали в них неудовольствие к королю, а кардинал-примас, верховное лицо в польском духовенстве, был личный враг Августа, и во вред королю начал сноситься с Карлом XII. Шведский король требовал низложения Августа и избрания другого короля на его место. Август видел мало помощи от России, для которой собственно было тогда выгодно, что шведский король ушел воевать в чужую землю. Август пытался склонить на свою сторону прусского короля, но неудачно. Он решился просить у Карла XII мира и нарочно послал вместе со своим камергером Фицтумом в Либаву, где находился тогда Карл, свою любовницу Аврору Кенигсек, думая, что она прельстит своим кокетством и красотою молодого шведского короля; но Карл, всегда строго нравственный, не захотел даже и видеть красавицы, задержал Фицтума, не давши через него oтвeтa, и двинулся в Польшу. Шведский король вошел в Польшу в мае и занял Варшаву; половина Польши стала против Августа; другая была за него; составилось две конфедерации: сандомирская — из шляхты южных воеводств в пользу Августа, и шродская — из северных за Карла. Шведы вербовали в Польше и в Силезии людей в свое войско. 9 июля 1702 года Карл разбил наголову соединенные войска саксонцев и поляков, сторонников Августа, взял Краков и расположился с войском в Польше, наложив на жителей ее большую контрибуцию. Шведы, загостившись в Польше, скоро стали озлоблять против себя жителей главным образом тем, что, будучи протестантами, не оказывали уважения римско-католической святыне. Несчастная Польша попалась, так сказать, между двух огней: ее разоряли и шведы, и саксонцы, и самые сыны ее. Август бегал от Карла; Карл гонялся за Августом, разбил снова саксонское войско при Пултуске, осадил Торун и стоял перед ним целых полгода, пока наконец взял его в конце сентября 1703 года. При посредстве Паткуля, который был принят в русскую службу и находился теперь при Августе уже в качестве царского уполномоченного, Август заключил договор с русским царем, по которому русский царь обязался дать польскому королю 12000 войска и 300000 рублей. Достойно замечания, что сам Паткуль, понимавший планы Петра и старавшийся подделаться к нему, выражался тогда, что этот договор был заключаем только для вида и что в интересах царя, да и самого короля, было не допускать поляков прийти в силу. 14 января 1704 года кардинал-примас, по приказанию Карла XII, созвал сейм в Варшаве. Шведские войска окружали сеймовую избу. Послы, по требованию примаса, объявили 5 февраля Августа лишенным престола и провозгласили междуцарствие, а выбор нового короля назначен был на 19 июня. Карл XII хотел доставить корону Якову Собескому, сыну покойного короля Яна; но Август, проведавши про такое желание, приказал схватить этого претендента. 21 февраля 1704 года, на чужой земле, в Силезии, Яков Собеский вместе с братом Константином были схвачены на дороге и посажены в крепость Кёнигштейн. Карл проходил по Польше и приказывал разорять имения панов, приставших к сандомирской конфедерации. Примас располагал умы в пользу князя Любомирского, краковского воеводы, но Карл стал поддерживать другого претендента, познанского воеводу Станислава Лещинского, и послал на сейм своего генерала Горна. 12 июля, под страхом шведских войск, сейм избрал Станислава королем. Раздосадованный примас Радзиевский перешел на сторону Августа. По избрании нового короля, Карл продолжал ходить по Польше с места на место и принуждал признать навязанного им Польше короля. 6 сентября он взял Львов; 15-го, наоборот, Паткуль с русско-польским войском отнял у шведов Варшаву; но вскоре поляки и союзные с ними русские, находившиеся под командою Герца, были разбиты шведами. На следующий 1705 год шведы одерживали победы за победами над Августом. Варшава была снова в их руках; Станислав Лещинский 23 сентября был коронован и от имени Речи Посполитой заключил с Карлом договор против Августа и Петра. Но партия Августа собралась в Тыкочине, 1 ноября, и положила защищать Августа, а король Август, в память этого события, учредил первый орден в Польше — орден Белого орла. Пользуясь тем, что шведский король был отвлечен делами в Польше, Петр одерживал успех за успехом над шведами и овладел балтийским поморьем. Рассказывают, что граф Дальберг, напрасно старавшийся удержать Карла в Ливонии, говорил при этом: «Кажется, наш король нарочно оставил нас здесь с малыми силами, чтобы научить русских бить нас». Шереметев еще в 1701 году вступил войною в Ливонию и потом, в продолжение четырех лет, воевал ее очень успешно. 29 декабря 1701 года Шереметев разбил у мызы Эресфера генерала Шлиппенбаха. Эта первая победа над шведами была поводом к большой радости и торжеству в Москве и разгоняла то уныние, которое возбудила в умах русских Нарвская битва. В следующем году, 18 июля, Шереметев разбил в другой раз того же Шлиппенбаха при Гуммельсгофе. Русские после этой победы опустошали Ливонию с таким зверством, которое напоминало поступки их предков в этой же стране при Иване Грозном. Города и деревни сжигали дотла, опустошали поля, истребляли домашний скот, жителей уводили в плен, а иногда целыми толпами сжигали в ригах и сараях. [188] По одной рижской дороге русские сожгли более 600 деревень и, кроме того, ходили в стороны отрядами и везде, куда только ни приходили, вели себя чрезвычайно жестоко. Шереметев стер с лица земли города Каркус, Гельмет, Смильтен, Вольмар, Везенберг, покушался было взять Дерпт, но не мог, по причине сильных укреплений, и приступил к Мариенбургу. Начальствовавший в Мариенбурге подполковник Тильо фон Тилау сдался на капитуляцию, выговоривши свободный выход гарнизону; но, как только русские на следующий день стали входить в город, артиллерийский капитан Вульф взорвал пороховой магазин, с целью погибнуть самому с товарищами и погубить вошедших врагов. За это Шереметев не выпустил никого из оставшихся в живых и всех жителей взял в плен, около 400 человек. Между ними был некто пастор — пробст Глюк с женою, сыном, четырьмя дочерьми, их учителем, двумя служителями и двумя служанками. Этот Глюк был человек, выходивший из ряда: уроженец саксонский, он приобрел большую ученость на родине, знал восточные языки и, будучи еще 22 лет от роду, прибыл в Ливонию с целью посвятить себя распространению слова Божия, для чего основательно выучился русскому и латышскому языкам. Призвавши к себе какого-то русского священника, он предпринял труд перевести славянское Св. Писание на простой русский язык. Такой человек был клад для начинавшегося русского просвещения; но более всего судьба этого человека важна для нашей истории потому, что связана была с судьбою одной из служанок Глюка. Это была дочь ливонского обывателя из местечка Вышкиозеро, Самуила Скавронского. Есть известие, будто бы она накануне взятия Мариенбурга вышла замуж за одного ливонца, с которым ей не суждено было жить. После плена ее взял полковник Бальк, и она, наравне с другими рабочими женщинами, занималась стиркою белья для солдат; в этом положении увидал ее Меншиков, взял ее к себе, а у него увидел ее царь. Впоследствии мы скажем, на какую высоту вознесла ее странная судьба. Ливонию продолжали разорять русские и в следующем 1703 году, а в 1704 г. Шереметев доносил царю в таких выражениях: «Больше того чинить разорения нельзя и всего описать невозможно; от Нарвы до границы считают восемьдесят миль, а русскою мерою будет с лишком 400 верст, и Бог знает, чем неприятель нынешнюю зиму остальные свои войска прокормит, можете ваше величество рассудить; только остались целыми Колывань, Рига и Пернов, да местечко за болотами, меж Риги и Пернова, Реймеза (Лемзаль)». Петр похвалял за это Шереметева и приказывал разорять край до последней степени. Когда таким образом Шереметев опустошал шведскую провинцию Ливонию, сам царь делал завоевания в другой шведской провинции — Ингрии, бывшей некогда новгородскою землею; и здесь завоевание сопровождалось таким же варварским опустошением, как и в Ливонии; там — Шереметев, здесь свирепствовал Апраксин. Последний прошел вдоль Невы до Тосны: «все разорил и развоевал», от рубежа до р. Лавы верст на сто. Но Петр не был доволен разорением ингрийского края, подобно ливонскому, так как у Петра была уже мысль утвердиться при устье Невы. В октябре 1702 года Петр приступил к крепости Нотебургу и после семидневного бомбардирования, а потом, после сильного штурма, нотебургский комендант Густав Шлиппенбах, 11-го октября, сдал крепость на капитуляцию со всеми орудиями и запасами. Эта крепость была древний русский город Орешек, уступленный Швеции по столбовскому миру, но Петр, пристрастный к иноземщине, не возвратил ему древнего русского названия, а назвал Шлиссельбургом (т.е. Ключом-городом). Меншиков был назван губернатором новозавоеванного города. Петр, любивший вообще праздновать свои победы несколько на классический образец, торжествовал покорение Орешка триумфальным шествием в Москву через трое ворот, построенных нарочно по этому случаю. Неутомимый царь после этого празднества отправился из Москвы в Воронеж, осмотрел на дороге работы канала между верховьем Дона и р. Шатью, впадающею в Упу, заложил в имении Меншикова у верховья р. Воронежа город Ораниенбург, осмотрел воронежские корабли, сделал распоряжения о присылке туда рабочих людей и железа и в то же время был, по его собственным словам, «зело удоволен бахусовым даром», а весною уже был снова на Неве в Шлиссельбурге и так рассердился на Виниуса за неаккуратность в доставке артиллерийских снарядов и лекарств в Шлиссельбург, что отставил его от службы и наложил на него большое взыскание. 25 апреля 1703 г. Петр вместе с Шереметевым, с 25000 войска подступил к крепости Ниеншанцу, построенной при устье р. Охты, впадающей в р. Неву. [189] После сильной пушечной пальбы комендант полковник Опалев, человек старый и болезненный, сдал город, выговоривши себе свободный выход. Между тем шведы, не зная о взятии Ниеншанца, плыли с моря по Неве для спасения крепости. Петр выслал Меншикова с гвардиею на тридцати лодках к деревне Калинкиной, а сам с остальными лодками тихо поплыл вдоль Васильевского острова, под прикрытием леса, и отрезал от моря вошедшие в Неву суда от прочей эскадры, стоявшей еще в море. Русские напали на два шведские судна с двух сторон. Шведы были застигнуты врасплох так, что из семидесяти семи человек осталось в живых только девятнадцать. Русские убивали неприятеля, даже просившего пощады, и взяли два большие судна. Событие это, по-видимому незначительное, чрезвычайно ценилось в свое время: то была первая морская победа русских, и Петр, носивший звание бомбардирского капитана, вместе с Меншиковым, пожалован был от адмирала Головина орденом Андрея Первозванного. 16 мая того же года на острове, который назывался Янни-Саари и переименован был Петром Люст-Эйландом (т.е. Веселым островом), в день Св. Троицы Петр заложил город, дав ему название С.-Петербурга. Первою постройкою его была деревянная крепость с шестью бастионами; вместе с тем царь приказал построить для себя домик, сохраняемый до сих пор, также на берегу Большой Невки дом для Меншикова, нареченного санкт-петербургским губернатором, и дома для других близких к царю сановников. В ноябре 1703 года прибыл в только что заложенный Петром город первый голландский купеческий корабль. Петр лично провел его в гавань и щедро одарил весь экипаж корабля. В том же году осенью Петр поплыл на остров Котлин, вымерял сам фарватер между островом и находившеюся против него мелью и заложил крепость, назвавши ее Кроншлотом. Все это были события, оказавшиеся громадной важности по своим последствиям в русской истории. Близ возвращенного России древнего новгородского Нового-Острога, переименованного шведами в иностранное название Ниеншанца, суждено было явиться новому, также с иностранным именем, городу и сделаться столицею новой русской империи. Настала зима. Петр отравился в Воронеж и сделал распоряжение о постройке шести больших военных кораблей не в самом Воронеже, а в построенном им тогда нарочно городе Таврове; из Воронежа государь отправился в Олонец: и там у него также устроена была корабельная верфь. Он основал в Олонце железные заводы и в своем присутствии приказывал лить пушки, а весною, в марте, Петр опять уже был в Петербурге и деятельно занимался его постройкою. Ему до чрезвычайности понравилось это место, и он стал называть его своим раем (парадизом). 1704-й год был замечательно счастлив в войне со шведами. Шереметев опустошил Эстонию таким же жестоким способом, как в прежнее время Ливонию, а потом осадил Дерпт. 3-го июля сам царь прибыл к городу; 13-го русские сделали приступ, разбили ворота, и комендант Скитте сдал город со 132 орудиями, выговоривши себе свободный выход. Царь тотчас же утвердил все привилегии города, призывал жителей оставаться на своих местах и обнадеживал своею милостью. Тогда 1388 чел. шведов, положивших оружие, вступили в русскую службу. 9-го августа взята была Нарва, но здесь не так милостиво русские разделались с побежденными, как в Дерпте: комендант Горн не хотел сдаваться, и русские солдаты ворвались силою в город, истребляли и старого и малого. Петр, усиливаясь остановить напрасное кровопролитие, собственноручно заколол несколько солдат, но храброму коменданту за его упорство дал пощечину. Вслед за тем сдался Иван-город, расположенный на другом берегу реки Наровы. Осенью Петр опять занимался постройкою кораблей на Олонецкой верфи, потом заложил в Петербурге адмиралтейство, осмотрел новозавоеванные города, Нарву и Дерпт, а в декабре праздновал в Москве свои победы и возвращение России ее древних земель. Было устроено семь триумфальных ворот, через которые проезжал государь; за ним вели пленных шведских офицеров и везли взятые у неприятеля пушки и знамена. В 1705 году Петр хотел выгнать шведов из Курляндии, сам с войском приехал в Полоцк и отправил фельдмаршала Шереметева к Митаве; другою частью войска начальствовал другой фельдмаршал, иностранец Огильви, возведенный Петром в этот сан к досаде его русских полководцев. Находясь в Полоцке, русский царь имел столкновения с униатскими монахами: посетивши униатский монастырь, он с неудовольствием увидел богато украшенный образ Иосафата Кунцевича, жестокого врага православной веры, некогда убитого народом и признаваемого униатами священномучеником. Раздосадованный ответом монаха, отозвавшегося с почтением об Иосафате, Петр приказал схватить нескольких монахов. Монахи и послушники стали сопротивляться: русские четырех убили, а одного из них, который славился своими фанатическими проповедями против православных, Петр приказал повесить. Этот поступок наделал в свое время много шуму в католическом мире. Петр не слишком смотрел на это; расправившись таким образом с униатскими монахами, он выехал в Вильно и здесь получил известие о поражении Шереметева. 15-го июля этот полководец, до сих пор так удачно воевавший, столкнулся со шведским генералом Левенгауптом при Гемауертгофе, был разбит наголову и сам был ранен. Петр не только не ставил ему этого в вину, но письменно утешал его в несчастии и замечал, что постоянная удача часто портит людей. Поражение Шереметева не произвело, однако, большой беды. Левенгаупт не воспользовался своею победою, ушел в Ригу, а Петр выступил из Вильно в Курляндию, 2-го сентября взял столицу Курляндии, и вся страна покорилась ему. Отсюда Петр положил идти в Литву на выручку Августа, но выслал Шереметева в Астрахань для усмирения возникшего там бунта, а главнокомандующим у себя назначил иностранца Огильви, не ладившего, однако, с любимцем царя Меншиковым. Под его начальством русское войско вступило в Литву. Главная квартира его устроена была в Гродно. В октябре прибыл туда царь и свиделся там с Августом; потом, предоставивши ведение войны фельдмаршалу Огильви, он уехал в декабре в Москву. Кроме вспомогательного русского войска под начальством Огильви, у Августа, по заключенному прежде договору, был русский отряд, состоявший из солдат и украинских казаков; он находился под командою Паткуля, который, как мы сказали, в это время носил звание доверенного царя при польском короле. Паткуль не ладил с саксонскими министрами Августа, и сам Август не любил его. С одной стороны, Август раздражен был против него за сношение с берлинским кабинетом; прусский король был дурно расположен к Августу и склонялся даже к тому, чтобы признать соперником его Станислава Лещинского, а Паткуль не только имел друзей в Берлине, но в своих письмах, отправляемых туда, отзывался дурно о саксонских министрах и порицал поступки Августа. С другой стороны, Паткуль беспрестанно жаловался царю, что порученное ему русское войско очень дурно содержится в Саксонии, что саксонские министры нарочно отвели квартиры этому войску в разоренном крае, где оно терпит большие лишения. Паткуль указывал, что в крайней нужде, в какую поставлено русское войско, служившее Августу, он истратил собственные деньги на прокормление русских. Наконец, Паткуль представлял, что для спасения русских от голодной смерти в Саксонии, лучше всего отдать русский отряд внаймы императору. Петр дал Паткулю полномочие на передачу русского войска императору, но только в крайнем случае. Пользуясь этим дозволением, Паткуль заключил договор с имперским генералом Штратманом о передаче русского отряда в имперскую службу на один год. Саксонский государственный совет, правивший страною в отсутствии короля, был до чрезвычайности раздражен этим поступком и после напрасных увещаний, обращенных к Паткулю, не делать того, что он затевает, совет, по предложению фельдмаршала Штейнау, приказал арестовать Паткуля и отправить в крепость Зонненштейн. Петр протестовал против такого поступка, требовал отпуска Паткуля, необходимого для него уже и потому, что Паткуль обязан был отдать отчет русскому царю в своих действиях. Но протестации Петра остались бесплодными. Между тем Карл XII, простоявши несколько месяцев в Блоне, в январе 1706 года, несмотря на суровую зиму, бросился на Гродно, думая захватить там Августа; Август хотя и не достался в руки Карла, успевши ранее выйти из Гродно с четырьмя русскими полками и соединиться со своим генералом Шиленбергом, но 2-го февраля, вместе с этим своим генералом, был разбит наголову шведским генералом Реншильдом. Карл простоял под Гродно до конца марта, пытаясь взять этот город, защищаемый Огильви; наконец, по приказанию Петра, Огильви вырвался из осады и ушел, потерявши значительное число русского войска от болезней и недостатка в припасах. Карл из-под Гродно не преследовал его, а ушел на Волынь и расположил там свое войско, пользуясь изобилием, господствовавшим в стране, и облагал тяжелыми контрибуциями имения панов, придерживавшихся стороны Августа. Пребывание Карла на Волыни заставляло Петра опасаться, чтобы шведский король не ворвался в Украину, и, в предупреждение этого, Петр сначала отправил в Киев Меншикова, а 4-го июля сам прибыл туда в первый раз в жизни и, пробывши там полтора месяца, заложил нынешнюю Печерскую крепость. Он оставил Украину только тогда, когда получил известие, что Карл вышел из Волыни в противоположную сторону. Петр поскакал в Петербург, а в Польшу отправил войско под начальством Меншикова; фельдмаршал Огильви был уволен. Карл XII на этот раз решился нанести вред своему врагу в его наследственных владениях; оставивши генерала Мардефельда в Польше, он вступил в Саксонию и начал, по своему обычаю, налагать на жителей тяжелую контрибуцию. Тут Август, испугавшись за свои наследственные земли, отправил к шведскому королю своего министра Пфингтена просить мира, и этот уполномоченный от имени своего короля заключил со Швециею, в замке Альтранштадте, близ Лейпцига, договор, по которому Август отрекался от польской короны в пользу Станислава Лещинского, разрывал союз с русским царем, обязывался отпустить всех пленных и выдать изменников, в ряду которых Паткуль занимал первое место. Пфингтен привез своему королю этот договор для утверждения 4-го октября в Пиотроков, где был и Меншиков со своими войсками. Король тайно утвердил договор, но Меншикову об этом не сказал, так что Меншиков, вместе с русскими и саксонскими войсками, продолжал воевать со шведами в качестве союзника Августа. Не подавая Меншикову вида о состоявшемся примирении, Август, однако, дал сам об этом тихонько знать шведскому генералу Мардефельду, но Мардефельд, не получая еще о том же известия от своего короля, не поверил Августу и вступил в битву с Меншиковым у Калиша. С Мардефельдом, кроме шведов, были и поляки (по русским известиям до 20000). 18-го октября произошла битва, кончившаяся полною победою русских. Победа эта произвела большое торжество в России; Август продолжал таиться перед Меншиковым, вместе с ним совершал благодарственные молебствия о победе, отпустил Меншикова с войском на Волынь и продолжал скрывать от русского посла Василия Долгорукова заключенный со шведами мир, пока нельзя было долее скрывать тайны. Карл обнародовал Альтранштадтский мир; тогда Август уверял Долгорукова, что он заключил мир только видимый, чтобы спасти Саксонию от разорения, а как только Карл выйдет из его владений, так он тотчас нарушит этот мир и заключит опять союз с царем. Следствием Альтранштадтского мира была выдача Паткуля. [190] Военные обстоятельства были поводом, что главнейшая деятельность Петра во внутреннем устроении государства клонилась к возможно большему обогащению казны и к доставке средств для ведения войны. Этой цели соответствовали почти все нововведения того времени, получившие впоследствии самобытный характер в сфере преобразований. Таким образом для правильного и полного взимания поборов необходимо было привести в известность количество жителей в государстве, и для того учреждены, в 1702 году, метрические книги для записки крещенных, умерших и сочетавшихся браком. В 1705 году велено было переписать всех торговых людей с показанием их промыслов. Промыслы на Северном море (китовые, тресковые и моржевые), производившиеся до сих пор вольными людьми, отданы исключительно компании, во главе которой был Меншиков. С тою же целью — умножения казны — сделаны были важные перемены в делопроизводстве. Еще в 1701 году устроены были в городах крепостные избы и установлены надсмотрщики, которые должны были записывать всякую передачу имуществ, всякие договоры и условия. В 1703 году не только в городах, но и в селах велено было заключать всякие условия с рабочими, извозчиками, промышленниками не иначе, как с записью и платежом пошлин. Потребность в солдатах повела к самым крайним средствам привлечения народа в военную службу. В январе 1703 года всех кабальных, оставшихся после смерти помещиков и вотчинников, велено сгонять и записывать в солдаты и матросы, а в октябре того же года у всех служилых и торговых людей велено взять в солдаты из их дворовых людей пятого, а из деловых (т.е. рабочих) седьмого, не моложе двадцати и не старше тридцати лет. Такое же распоряжение коснулось бельцов, клирошан и монашеских детей. Ямщики обязаны были давать с двух дворов по человеку в солдаты. Со всей России велено взять в военную службу воров, содержавшихся под судом. В 1704 году, под угрозою жестокого наказания, велено собраться в Москве детям и свойственникам служилых людей и выбирать из них годных в драгуны и солдаты. Последовал ряд посягательств на всякую собственность. В ноябре 1703 года во всех городах и уездах приказано описать леса на пространстве пятидесяти верст от больших рек и двадцати от малых, а затем вовсе запрещалось во всем государстве рубить большие деревья под опасением десятирублевой пени, а за порубку луба — под страхом смертной казни. Через несколько времени (января 1705 года) сделано было исключение для рубки леса на сани, телеги и мельничные потребы, но отнюдь не на строения, а зато за рубку в заповедных лесах каких бы то ни было деревьев назначена смертная казнь. Страсть царя к кораблестроению вынудила эту строгую меру. Январь 1704 года особенно ознаменовался стеснением собственности. Все рыбные ловли, пожалованные на оброк или в вотчину и поместье, приказано отобрать на государя и отдавать с торгов на оброк: для этого была учреждена особая Ижорская канцелярия рыбных дел, под управлением Меншикова. Потребовались повсюду сказки о способе ловли рыбы, об ее качестве, о ценах и пр. Все эти рыбные ловли сдавались в откуп, а затем всякая тайная ловля рыбы вела за собою жестокие пытки и наказания. Описаны были и взяты в казну постоялые дворы, торговые пристани, мельницы, мосты, перевозы, торговые площади и отданы с торгу на оброк. На всяких мастеровых: каменщиков, плотников, портных, хлебников, калачников, разносчиков, — мелочных торговцев и пр., наложены были годовые подати по две гривны с человека, а на чернорабочих по четыре алтына. Хлеб можно было молоть не иначе, как на мельницах, отданных на оброк или откуп, с платежом помола. Оставлены мельницы только помещикам с платежом в казну четвертой доли дохода. Все бани в государстве сдавались на откуп с торгов; запрещалось частным домохозяевам держать у себя бани под страхом пени и ломки строения. Во всем государстве положено было описать все пчельники и обложить оброком. Для всех этих сборов были устроены новые приказы и канцелярии, находившиеся под управлением Меншикова. Через несколько времени банная пошлина была изменена: позволено иметь домовые бани, но платить за них от пяти алтын до трех рублей; а в июне с бань крестьянских и рабочих людей назначена однообразная пошлина по три алтына и две деньги по всему государству. Также в январе 1705 года дозволено частным лицам иметь постоялые дворы, с обязательством платить четвертую часть дохода в казну. Для определения правильного сбора требовались беспрестанно сведения или сказки, что служило поводом к беспрестанным придиркам и наказаниям. Соль во всей России продавалась от казны вдвое против подрядной цены. Табак, с апреля 1705 года, стал продаваться не иначе, как от казны, кабацкими бурмистрами и целовальниками; за продажу табака контрабандою отбирали все имущество и ссылали в Азов: доносчики получали четвертую часть, а тем, которые знали, да не донесли, угрожала потеря половины имущества. В январе того же года учрежден был своеобразный налог: во всем государстве приказано переписать дубовые гробы, отобрать их у гробовщиков, свезти в монастыри и к поповским старостам и продавать вчетверо против покупной цены. Каждый, привозивший покойника, должен был являться с ярлыком, а кто привозил мертвеца без ярлыка, против того священники должны были начинать иск. В этом же месяце введен был налог на бороды: со служилых и приказных людей, а также с торговых и посадских по 60 рублей в год с человека. С гостей и богатых торговцев гостиной сотни по 100 рублей, а с людей низшего звания: боярских людей, ямщиков-извозчиков, по 30 рублей; заплатившие должны были брать из приказа особые знаки, которые постоянно имели при себе, а с крестьян брали за бороды по две деньги всякий раз, как они проходили в ворота из города или в город: для этого были устроены особые караульные, и бурмистры должны были смотреть за этим под страхом конечного разорения. Также подверглось пени русское платье. У городских ворот приставленные целовальники брали за него с пешего 13 алтын 2 деньги, с конного по 2 рубля. Несмотря на строгие меры и угрозы, повсеместно происходила противозаконная беспошлинная торговля, и царь, чтобы пресечь ее, поощрял доносчиков и подвергал телесному наказанию и лишению половины имущества тех, которые знали и не доносили, хотя бы они были близкие сродники. За всякое корчемство отвечали целые волости и платили огромные пени, для чего и были учреждены особенные выемные головы, которые должны были ездить от города до города по селам и ловить корчемников. Беспрестанно открывалось, что в разных местах продолжали, вопреки царским указам, производить свободно разные промыслы, а в особенности рыбные ловли. И те лица, которые должны были смотреть за казенным интересом, сами делались ослушниками. Кроме всякого рода платежей, несносною тягостью для жителей были разные доставки и казенные поручения, и в этом отношении остались поразительные примеры грубости нравов. Царские чиновники, под предлогом сбора казенного дохода, притесняли и мучили жителей, пользовались случаем брать с них лишнее: удобным средством для этого служил правеж. Со своей стороны, ожесточенные жители oткрыто сопротивлялись царским указам, собираясь толпами, били дубьем чиновников и солдат. Старая привычка обходить и не исполнять закон, постоянно проявляясь, ставила преграды предприятиям Петра. Так, например, несмотря на введение гербовой бумаги, каждый год следовали одно за другим подтверждения о том, чтобы во всех актах и условиях не употреблялась простая бумага. И вообще за всеми распоряжениями правительства следовали уклонения от их исполнения. Торговля, издавна стесняемая в Московском государстве в пользу казны, в это время подверглась множеству новых монополий. Так, торговля дегтем, коломазью, рыбным жиром, мелом, ворванью, салом и смолою отдавалась на откуп, а с 1707 года начала производиться непосредственно от казны через выборных целовальников, с воспрещением кому бы то ни было торговать этими товарами. К разным стеснениям экономического быта присоединялось еще в Москве запрещение строить в одной части Москвы (Китай-городе) деревянные строения, а в других частях — каменные, и приказание делать мостовые из дикого камня. Гости и посадские люди должны были за свой счет возить камень, а крестьяне, приходя в Москву, должны были принести с собою не менее трех камней и отдать у городских ворот городским целовальникам. Между тем наборы людей в войско шли возрастающим образом: в январе 1705 года с разных городов, посадов и волостей взято было с двадцати дворов по человеку в артиллерию, возрастом от 20 до 30 лет. В феврале положено взять у дьяков подробные сведения об их родственниках и выбрать из них драгун. В том же феврале со всего государства определено с двадцати дворов взять по рекруту, от 15 до 20 лет возраста холостых, а там, где меньше двадцати дворов — складываться. Этим новобранцам должны были сдатчики доставить обувь, шубы, кушаки, чулки и шапки; если кто из этих рекрут убегал или умирал, то на его место брали другого. Затем встречаем мы последовательно наборы рекрут в войско. В декабре 1705 года назначен набор по человеку с 20 дв., то же повторилось в марте 1706, потом в 1707 и 1708 годах. Кроме того, из боярских людей в 1706 г. взято в боярских вотчинах с 300 дворов, а в других вотчинах со 100 по человеку, а в декабре 1706 г. взято в полки 6000 извозчиков. При поставке рекрут помещики обязаны были давать на них по полтора рубля на каждого; торговые люди обложены были на военные издержки восьмою деньгою с рубля, а те, которые должны были сами служить, но оказывались неспособными к службе, платили пятнадцать рублей. Дьяки и приказные люди в 1707 году были поверстаны в военную службу и должны были из себя составить на собственное иждивение особый полк. Со всех священников и дьяконов наложен сбор драгунских лошадей, с 200 двор. по лошади, а в Москве со 150 дворов. Кроме набора рекрут, царь велел брать рабочих, преимущественно в северных областях, и отсылать их на Олонецкую верфь в Шлиссельбург, а более всего в Петербург. Народ постоянно всеми способами убегал от службы, и царь издавал один за другим строгие указы для преследования беглых; за побег угрожали смертною казнью не только самим беглым, но и тем, которые будут их передерживать, не станут доносить о них и не будут способствовать их поимке. Но беглых солдат было так много, что не было возможности всех казнить, и было принято за правило из трех пойманных одного повесить, а двух бить кнутом и сослать на каторгу. С неменьшею суровостью преследовали беглых крестьян и людей. Передерживавшие беглых такого рода подвергались смертной казни. Беглецы составляли разбойничьи шайки и занимались воровством и грабежом. Принято было за правило казнить из пойманных беглых крестьян и холопов только тех, которые уличены будут в убийстве и разбое, а других наказывать кнутами, налагать клейма, вырезывать ноздри. Последний способ казни был особенно любим Петром. В его бумагах остались собственноручные заметки о том, чтобы инструмент для вырезывания ноздрей устроить так, чтобы он вырывал мясо до костей. Неудовольствие было повсеместное, везде слышался ропот; но везде бродили шпионы, наушники, подглядывали, подслушивали и доносили; за одно неосторожное слово людей хватали, тащили в Преображенский приказ, подвергали неслыханным мукам. «С тех пор, как Бог этого царя на царство послал, — говорил народ русский, — так и светлых дней мы не видим: все рубли, да полтины, да подводы, нет отдыха крестьянину. Это мироед, а не царь — весь мир переел, переводит добрые головы, а на его кутилку и перевода нет!» Множество взятых в солдаты было убито на войне; они оставили жен и детей, и те, скитаясь по России, жаловались на судьбу свою и проклинали царя, с его нововведениями и воинственными затеями. Ревнители старины вопияли против брадобрития и немецкого платья, но их ропот сам по себе не имел бы большой силы без других важных поводов, возбуждавших всеобщее негодование: бритье бород, немецкое платье в эпоху Петра тесно связывались с разорительными поборами и тяжелою войною, истощавшею все силы народа. Ненависть к иностранцам происходила оттого, что иностранцы пользовались и преимуществами, и милостями царя, более природных русских, и позволяли себе презрительно обращаться с русскими. Народ, естественно, был склонен к бунту; но в средине государства, где было войско и где высший класс был за царя, взрыву явиться было неудобно. Бунты начали вспыхивать на окраинах, как то и прежде не раз делалось в истории Московского государства. Летом 1705 года началось волнение в Астрахани; заводчиками бунта были съехавшиеся туда торговцы из разных городов, астраханские земские бурмистры и стрелецкие пятидесятники. Начали толковать, что Петр вовсе не сын царя Алексея и царицы Натальи: царица родила девочку, а ее подменили чужим мальчиком, и этот мальчик — теперешний царь. Ходили и другого рода слухи: что государь взят в плен и сидит в Стокгольме, а начальные люди изменили христианской вере. Астраханский воевода Ржевский успел сильно раздражить народ ревностным исполнением воли Петра: людей не пускали в церковь в русском платье, обрезывали им полы перед церковными дверьми, насильно брили и на поругание вырывали усы и бороды с мясом, народ отягощали поборами и пошлинами. «С нас, — вопили люди в Астрахани, — берут банные деньги по рублю, с погребов, со всякой сажени по гривне, завели причальные и отвальные пошлины. Привези хворосту хоть на шесть денег в лодке, а привального заплати гривну. В Казани и других городах поставлены немцы, по два, по три человека на дворы, и творят всякие поругательства над женами и детьми». Распространилась молва, что из Казани пришлют в Астрахань немцев и будут за них насильно выдавать девиц. Эта весть до того перепугала астраханцев, что отцы спешили отдавать дочерей замуж, чтоб, оставаясь незамужними, они не достались против воли, как собственной, так и воли их родителей, «некрещеным» немцам: в июле 1705 года было сыграно в один день до ста свадеб, а свадьбы, как следовало, сопровождались попойками, и народ под постоянным влиянием винных паров стал смелее. Ночью толпа ворвалась в Кремль, убила воеводу Ржевского и с ним нескольких человек, в том числе иностранцев: полковника Девиня и капитана Мейера. Мятежники устроили казацкое правление и выбрали главным старшиною ярославского гостя Якова Носова. За астраханцами взбунтовались жители Красного и Черного Яра и, по примеру астраханцев, устроили у себя выборное казацкое правление; но усилия мятежников взволновать донских казаков не имели успеха. Хотя на Дону было слишком много недовольных, но донское правительство, бывшее в руках значных, или так называемых старых казаков, в пору не допустило распоряжаться по-своему голытьбе, состоявшей из беглецов, сбиравшихся на Дон со всей Руси. Государь, узнавши в Митаве о бунте на восточных окраинах, давал ему больше значения, нежели он имел. Петр опасался, чтобы мятеж не охватил всей России, не проник бы и в Москву. Для укрощения его Петр отправил самого фельдмаршала Шереметева и в то же время написал боярину Стрешневу, что нужно бы вывезти из московских приказов казенные деньги, а также и оружие. Шереметеву дан был наказ: отнюдь не делать жестокостей, но объявлять мятежникам прощение, если они покорятся. Шереметев, явившись на Волгу, без всякого затруднения усмирил Черный Яр и, приехавши к Астрахани, послал сызранского посадского Бородулина уговаривать мятежников. Выбранный астраханскими мятежниками старшина Носов не поддавался увещаниям, называл царя обменным царем, говорил, что царь нарушил христианскую веру, что с ними, астраханцами, заодно многие люди в Московском государстве и что они пойдут весною выводить бояр и воевод, доберутся «до царской родни, до немецкой слободы и выведут весь его корень». Они злились особенно на Меншикова, которого звали еретиком. Несмотря, однако, на такие смелые заявления, как только Шереметев, подступивши к Астрахани, ударил из пушек, тотчас мятежники стали сдаваться, и сам Яков Носов вышел с повинною к боярину. Вместо обещанного прощения, мятежников начали отправлять в Москву и там, после продолжительных и мучительных пыток, предали колесованию. Так погибло 365 человек. Но из армии самого Шереметева множество солдат бежало в то время, как он возвращался из Астрахани. Невыносимые поборы и жестокие истязания, которые повсюду совершались над народом при взимании налогов и повинностей, приводили народ в ожесточение. Народ бежал на Дон и в украинные земли; по рекам: Бузулуку, Медведице, Битюгу, Хопру, Донцу завелись так называемые верховые казачьи городки, населенные сплошь беглецами. Эти верховые городки не хотели знать никаких податей, ни работ, ненавидели Петра и его правление, готовы были сопротивляться вооруженною рукою царской ратной силе. В 1707 году царь отправил на Дон полковника, князя Юрия Долгорукова, требовать, чтобы донские казаки выдали всех беглых, скрывавшихся на Дону; старшины показали вид покорности, но между простыми казаками поднялся сильный ропот, тем более, когда в то же время объявлено было казакам приказание царя брить бороды. Донские казаки считали своею давнею привилегиею давать убежище всем беглым. Когда полковник князь Долгорукий со своим отрядом и с пятью казаками, данными старшиною, отправился для отыскания беглых, атаман Кондратий Булавин, из Трехизбянской станицы на Донце, напал на него 9-го октября 1707 года на реке Айдаре, в Ульгинском городке, убил его, перебил всех людей и начал возмущать донецкие городки, населенные беглыми. В этих городках встречали его с хлебом и медом. Булавин составил план взбунтовать все украинные городки, произвести мятеж в донском казачестве, потом взять Азов и Таганрог, освободить всех каторжных и ссыльных и, усиливши ими свое казацкое войско, идти на Воронеж, а потом и на самую Москву. Но прежде чем Булавин успел возмутить городки придонецкого края, донской атаман Лукьян Максимов быстро пошел на Булавина, разбил и прогнал, а взятых в плен его сотоварищей перевешал за ноги. Булавин бежал в Запорожье, провел там зиму, весною явился опять в верхних казачьих городках с толпою удалых и начал рассылать грамоты; в них он рассказывал, будто Долгорукий, им убитый, производил со своими людьми в казачьих городках разные неистовства: вешал по деревьям младенцев, кнутом бил взрослых, резал им носы и уши, выжег часовни со святынею. Булавин, в своих воззваниях, убеждал и начальных лиц, и простых посадских, и черных людей стать единодушно за святую веру и друг за друга против князей, бояр, прибыльщиков и немцев. Он давал повеление выпускать всех заключенных из тюрем и грозил смертною казнью всякому, кто будет обижать или бить своего брата. Донской атаман Максимов пошел на него снова, но значительная часть его казаков перешла к Булавину. В руки воровского атамана досталось 8000 р. денег, присланных из Москвы казакам. Сам Максимов едва бежал в Черкассы. Эта победа подняла значение Булавина. За нею поднялись двенадцать городков на северном Донце, двадцать шесть — на Хопре, шестнадцать — на Бузулуке, четырнадцать — на Медведице. Восстание отозвалось даже в окрестностях Тамбова: и там в селах крестьяне волновались и самовольно учреждали у себя казацкое устройство. В Пристанном городке на Хопре Булавин собрал сходку из обитателей разных городков и разослал по сторонам «прелестные» письма. Он требовал, чтобы отовсюду половина жителей шла в сход за веру и за царя (!) для того, что злые бояре и немцы злоумышляют, жгут и казнят народ, вводят русских людей а еллинскую веру. «Ведаете сами, молодцы, — писал Булавин, — как деды ваши и отцы положили и в чем вы породились; прежде сего старое поле крепко было и держалось, а ныне те злые люди старое поле перевели, ни во что почли, и чтоб вам старое поле не истерять, а мне, Булавину, запорожские казаки слово дали, и белогородская орда и иные орды, чтоб быть с вами заодно. А буде кто или которая станица тому войсковому письму будут противны, пополам верстаться не станут, или кто в десятки не поверстается, и тому казаку будет смертная казнь». Задачею мятежа, как и при Стеньке Разине, было расширить область казачества. Средоточием его признавался Дон и донское казачье войско, которое на поэтическом русском народном языке носило название, как наименование своего отечества, Тихий Дон. Те города и поселения, которые пристанут к мятежу и введут у себя казачье устройство, тем самым присоединялись к Дону или казачьему войску. В украинных городах жители, состоявшие из беглых, самовольно назывались казаками; из таких-то Булавин составил отряды под начальством предводителей, нареченных, по казацкому обычаю, атаманами: то были Хохлач, Драный, Голый, Строка. Булавин отправил их по украинным городкам, а сам бросился на Черкасск. 1 мая в Черкасске казаки взбунтовались и выдали Булавину верного царю атамана Лукьяна Максимова и с ним старшину. 6 числа того же месяца круг, собранный в Скородумовской станице, их всех в числе шести человек осудил на смерть. Им отрубили головы; Булавин провозглашен был атаманом всех рек. Булавин не приказал в церквах молиться за царя и разослал во все стороны прелестные письма, уверял, что поднялся за всех маломочных людей, за благочестие, за предания седьми соборов, за старую истинную веру; извещал, что казаки намерены отложиться от царя за то, что царь перевел христианскую веру в своем царстве, бреет бороды и тайные уды у мужчин и у женщин, и потому казаки, вместо русского царя, хотят признать над собою власть царя турецкого. И Булавин, вслед за тем, через кубанских мурз послал письмо к турецкому султану. «Нашему государю, — писал он, — отнюдь не верь, потому что он многие земли разорил за мирным состоянием, и теперь разоряет, и готовит суда и войско на турецкую державу». Булавин прежде всего надеялся на украинные городки, но дело восстания пошло там плохо. Для усмирения мятежа Петр послал майора гвардии князя Василия Владимировича Долгорукого и дал ему приказание истреблять городки, основанные в глухих местах и населенные беглыми. Петр полагал, что эти-то городки составляют зерно мятежа. Царь приказывал Василию Долгорукому руководствоваться записанными в книгах поступками князя Юрия Долгорукого, прекращавшего мятеж в восточных областях России, возбужденный Стенькою Разиным. Князь Василий Долгорукий должен был все жечь, людей рубить без разбора, а наиболее виноватых — колесовать, четвертовать, сажать на колья. Кроме Долгорукого, действовать против мятежников должны были: стольник Бахметев и слободские малороссийские полки. Воровской атаман Голый успел было напасть на речке Уразовой (Валуйского уезда) на Сумской слободской полк, разбил его в пух и убил сумского полковника; но Бахметев разбил на речке Курлаке Хохлача, пробиравшегося к Воронежу с намерением освободить там тюремных сидельцев, перебить начальных людей и иноземцев. Атаман Драный был разбит и убит в битве на реке Горе бригадиром Шидловским; тысяча пятьсот запорожцев, помогавших Драному, сдались, и все были истреблены. Наконец, посланный Булавиным к Азову отряд в числе пяти тысяч был отбит с большим уроном. Эти неудачи сразу лишили Булавина доверия. Донские казаки, как показывает вся их история, не отличались постоянством: они склонны были начинать мятежи, но упорно вести их не были способны; всегда между ними находилось много таких, которые искушались случаем выдавать свою возмутившуюся братию, показать перед верховною властью свое раскаяние и через то остаться в выигрыше. Против Булавина составился заговор, как только счастье изменяло Булавину в его предприятии. Руководителем заговора был товарищ Булавина, Илья Зерщиков. 7 июля напали заговорщики на своего главного атамана. Булавин отстреливался, убил двоих казаков, но потом, увидавши, что врагов много и ему не сладить с ними, убежал в курень и застрелился из пистолета. Зерщиков, избранный атаманом, от имени всего войска принес царю повинную. Долгорукий занял Черкасск и обошелся милостиво, чтоб не раздражить казаков. Украинные городки, носившие название верховых, осуждены были на истребление, а потому бунт, прекратившись в земле донских казаков, не прекратился в великорусской Украине. Беглые, населявшие опальные городки, не ожидали себе никакого милосердия и поневоле в отчаянии должны были резаться до последней степени. Атаман Некрасов, с шайкою самозванных казаков, бросился было на восток и хотел взять Саратов, от которого был отбит калмыками, а тем временем Долгорукий взял его постоянное местопребывание — Асаулов городок на Дону; главных заводчиков, там найденных, приказал четвертовать, а множество других повесить: тогда несколько сот виселиц, с повешенными на них мятежниками, было поставлено на плотах и пущено по Дону. Некрасов, услышавши о разорении своего городка, убежал на Кубань с двухтысячною шайкою и отдался под власть крымского хана. По его следам пошли другие из донских станиц, преданных расколу, и так положено было начало казаков некрасовцев, которые поселились на берегу Черного моря между Темрюком и Таманью, а в 1778 году ушли в Турцию. Из всех атаманов упорнее показал себя Никита Голый. Он хотел продолжать дело Булавина и рассылал прелестные письма. «Идите, — писал он, — идите, голытьба, идите со всех городов, нагие, босые: будут у вас и кони, и оружие, и денежное жалованье». Мятеж длился несколько времени в южной части воронежской губернии и в харьковской, но удачи мятежникам не было. Острогожского слободского полка полковник Тевяшов и подполковник Рикман 26 июля разбили при урочище Сальцова Яруга воровское полчище и взяли в плен атамана Семена Карпова, потом побрали и поразоряли городки: Ревеньки, Закатный, Билянский, Айдарский. Голый не унывал, собирал последние силы и укрепился в Донецком городке с другим атаманом, Колычевым. 26 октября Долгорукий с Тевяшовым взяли и этот городок, сожгли его, многих захваченных истребили, но Голый с Колычевым убежал. Долгорукий догнал его на Дону у Решетовой станицы. У Голого было восемь тысяч. Он вступил в битву. Вся его шайка погибла; множество мятежников потонуло; попавшиеся в плен были казнены. Но Голый еще раз спасся бегством. По царскому приказанию были сожжены все городки по берегам рек Хопра, Медведицы до Устьмедведицкой станицы, Донца до Лугани, и по всему протяжению рек: Айдара, Бузулука, Деркула, Черной Калитвы. Все обитатели этих городков, те, на которых падало обвинение в участии в мятеже, истреблены, прочих перевели в другие местности, где с них удобнее было требовать платежа налогов и отправления повинностей. III. От Альтранштадтского мира до Прутского мира России с Турцией Народное восстание беспокоило Петра на востоке государства, а с запада готовилось вторжение шведов. После примирения Августа с Карлом и отказа польского короля от короны, Польша оставалась в неопределенном положении. Приходилось полякам: или признать королем Станислава, навязанного им чужеземною силою, или выбирать нового. Если бы у них доставало политического смысла и гражданского мужества, то, конечно, они бы стремились устроить у себя правительство, не угождая ни Петру, ни Карлу. Но тут открылось, что польские паны, заправлявшие тогда своим государством, повели уже Речь Посполитую на дорогу к разложению. Влиятельные паны, бывшие сторонники Августа и противники Станислава, составлявшие генеральную конфедерацию, без зазрения совести просили от русского царя подачек за то, что будут держать Речь Посполитую в союзе с Россией и в войне с Карлом. Таким образом, куявский бискуп примас Шенбек, люблинский и мазовецкий воеводы, коронный подканцлер, маршалок конфедерации тайно взяли из рук русского посла Украинцева по нескольку тысяч. Кроме того, Петр дал конфедерации 20000 рублей на войско. Петр успел настолько, что генеральная конфедерация, собравшись во Львове, заключила договор с Россией действовать против Карла. Со своей стороны Август, посредством своих благоприятелей, уверял поляков, что он не хочет отказываться от короны. Петр в эту пору ему не доверял и пытался было предложить корону сыну покойного короля Собеского, Якову. Тот отказался. Петр предлагал польскую корону трансильванскому князю Ракочи. Последний не прочь был сделаться польским королем, но не успел составить в Польше себе партии. Наконец Петр предлагал польскую корону знаменитому имперскому полководцу Евгению Савойскому, но тот, так же как и Собеский, не прельстился на опасную корону. Между тем, соображая, что теперь приходилось вести войну с Карлом без союзников, Петр делал попытки примириться с Карлом и для этого искал посредничества в Англии, Австрии, у голландских штатов и даже у Людовика XIV. Но дело не могло пойти на лад, потому что Карл XII не хотел мириться иначе, как на условии, чтобы Россия возвратила все сделанные ею завоевания, а Петр ни за что не хотел мириться иначе, как оставив за собою Петербург. Притом же в Европе вообще господствовало такое мнение, что не следует давать России усиливаться и допускать ее в систему европейских государств. Французский кабинет прямо указывал Турции опасность от усиления России, которая начнет волновать единоплеменные и единоверные народы, находившиеся под властью Оттоманской Порты. В Австрии боялись вредного для нее влияния России на подвластных славян, и особенно православных. Шведские министры настраивали и Англию, и Голландию в таком же враждебном духе, поддерживая мнение, что если Россия усилится, то сделает варварское скифское нашествие на Европу. Одним словом, все стремления Петра сделать Россию европейским государством не только не находили сочувствия в Европе, но возбуждали зависть и боязнь. Вместе с тем на русских продолжали смотреть с высокомерным презрением. В таких-то обстоятельствах Петру оставалось бороться с Карлом один на один. К счастью русского государя, упрямый и своенравный король шведский, не слушаясь советов ни государственных людей, ни опытных полководцев, повел свои действия как можно лучше для России. Задумавши поход в русские владения, Карл пропустил все лето и осень, простоявши лето в Саксонии, а осень в Польше, и двинулся в поход в Литву зимою, подвергая свое войско и стуже, и недостатку продовольствия; вдобавок он раздражал поляков, не скрывая явного к ним презрения, и без всякой пощады их обирал. Гродно было в руках русских; Карл неожиданно явился под этим городом, думая захватить в нем Петра: русский царь едва двумя часами успел уехать оттуда. Защищавший Гродно бригадир русской армии Мюлендорф, после недолгого сопротивления, впустил в город шведов, а потом, страшась наказания, передался неприятелю. Петр, узнавши, что враг его собирается чрез Белоруссию идти в московские пределы, приказал опустошать Белоруссию, чтоб шведы на пути не находили продовольствия, а сам убежал в Петербург, с горячечною деятельностью занялся укреплением его, приказывал в то же время укреплять Москву, велел даже, при первом опасном случае, вывозить все казенные и церковные сокровища на Белоозеро, делал распоряжения об укреплении других городов: Серпухова, Можайска, Твери, дал повеление жителям, под смертною казнью, не выходить из своих мест жительства и быть готовыми к осаде, приказывал гнать народ на работы для укрепления городов. Петр думал, что с весною придется отчаянным образом защищаться от неприятельского вторжения в пределы государства. Но Карл, вступивши в Литву, стал в местечке Радошковичах и простоял там четыре месяца. Не ранее июня выступил он по пути в Россию на Березину. Там русские, под командой Шереметева и Меншикова, берегли переправу, и 3-го июля в местечке Головчине произошла битва. Русские дрались упорно, но отступили. Шведы могли хвалиться победою, но им она стоила дорого. Положение русских, однако, становилось затруднительным потому, что они не знали, по какому направлению пойдет Карл: на север или на юг, в Смоленск или в Украину? Карл прибыл в Могилев, простоял там около месяца, дожидаясь генерала Левенгаунта с его корпусом в 16000 чел. из Лифляндии. В августе, не дождавшись Левенгаупта, шведский король выступил, перешел Днепр и двинулся к р. Соже. Русские думали, что он идет на Смоленск. Действительно, Карл шел на север ко Мстиславлю и 29-го августа встретился с русским войском у местечка Доброго. Сам царь участвовал в битве; русские и здесь остались в потере. Карл пошел за ними вслед, имел еще одну стычку с русскими и остановился. Ему оставалось подождать Левенгаупта, который был уже у Шклова, и потом действовать против русских, усиливши свое войско; но Карл 14-го сентября внезапно повернул назад и направился к Украине. Русские не преследовали его и обратили все силы на Левенгаупта. При местечке Лесном, 28-го сентября, русское войско под предводительством Меншикова, в присутствии царя, вступило в кровопролитную битву ночью. Левенгаупт был разбит наголову (до 8000 тысяч шведов было убито; 2673 чел. взято в плен с пушками и знаменами); Левенгаупт успел привести к королю только 6700 человек, и то без всяких запасов. Карл шел в Украину с большими надеждами. Малороссийский гетман Иван Мазепа вступил с ним в тайный договор, и его тайная присылка к королю с просьбою идти скорее была, как говорили, причиною внезапного поворота королевского. Ни Петр, ни его государственные люди никак не ожидали измены тогдашнего малороссийского гетмана, бывшего одним из самых любимых и доверенных людей у русского государя. Петр ценил его ум, образованность, преданность видам своего государя, наделял его богатствами и отличиями. Мазепа был второй из получивших учрежденный Петром орден Андрея. Но тогдашнее положение Малороссии делало естественным такое явление. С самого Богдана Хмельницкого эта страна находилась в постоянном колебании. Уступая тяжелым обстоятельствам, малорусс поневоле клонил голову то перед ляхом, то перед «москалем», то перед турком, а в душе не любил никого из них: его заветным желанием было прогнать их всех от себя и жить дома на своей воле. Это между тем было невозможно не только по обстоятельствам, извне влиявшим на Малороссию, но по причине внутренней безладицы, мешавшей всем помыслам и стремлениям направиться к одной цели. Казацкие старшины и вообще люди, у которых горизонт политических воззрений был шире, чем у простолюдинов, пропитаны были совсем иными понятиями, чем какие господствовали у великоруссов. Они чуяли, что русская самодержавная власть посягнет на то, что в Малороссии называлось казацкою вольностию. Уже со стороны великорусских важных лиц делались зловещие намеки на необходимость поставить Малороссию на великорусский образец. По поводу постройки Печерской крепости в Киеве, стали отрывать казаков от хозяйственных занятий и гонять на земляные работы, а великорусские служилые люди, наводнявшие Украину, обращались с туземцами нагло и свирепо. Мазепа был человек своего времени; для него, поставленного на челе власти в своем крае, независимость Малороссии не могла не быть идеалом. При невозможности достигнуть этого идеала он, наравне со своими соотечественниками, мог только втайне вздыхать, а перед великоруссами казался верным слугою царя. Но вдруг явилось искушение и надежда достичь желанной цели. Уже не раз польские сторонники шведского короля делали Мазепе соблазнительные предложения; он их отвергал, потому что не надеялся на успех. Но когда противник Карла и союзник Петра лишился короны, и Петру приходилось теперь одному без союзников бороться с победоносным соперником, когда Петр готовился уже не расширять пределы своего государства, а защищать его средину от неприятельского вторжения, — Мазепа увлекся предположением, что в предстоявшем повороте военных обстоятельств победа останется за шведским королем, и если Малороссия будет упорно стоять за Россию, то Карл отнимет ее у России и отдаст Польше, а потому казалось делом благоразумия заранее стать на сторону Карла, с тем чтобы, после расправы с Петром, Малороссия признана была самостоятельным независимым государством. В этом смысле Мазепа стал вести тайные переговоры, но все еще колебался и не открывал своего замысла никому, кроме самых близких; когда же Карл приблизился к Украине, а Меншиков потребовал гетмана к себе на соединение с великорусскими военными силами для совместного действия против Карла, — Мазепа очутился в роковой необходимости выбирать либо то, либо другое: 24 октября 1708 года он присоединился к шведскому войску с несколькими лицами из казацкой старшины, с четырьмя полковниками и отрядом казаков; но те, которые пошли за ним, стали потом уходить от него, когда узнали, куда он их ведет. Петр, никак не ожидавший такого события, узнал о нем 27 октября в Погребках на Десне, где наблюдал за движениями неприятеля. Он приказал Меншикову истребить дотла Батурин, столицу гетмана. Русские взяли Батурин, 1 ноября, и перебили в нем все живое с такою жестокостию, какою отличались в Ливонии и в собственной земле во время укрощения булавинского бунта. Вслед за тем Петр приказал съехаться в город Глухов, к 4 ноября, малороссийскому духовенству и старшине. Там избран был новым гетманом стародубский полковник Иван Скоропадский, а потом, угождая царю, малороссийское духовенство совершило обряд предания анафеме Мазепы с его соучастниками. После того между Карлом и Мазепою, с одной стороны, и Петром со Скоропадским — с другой, началась полемика манифестами и универсалами, обращаемыми к малороссийскому народу. Карл и Мазепа старались вооружить народ против Москвы, пугая его тем, что царь хочет уничтожить казацкие вольности, а Петр и Скоропадский уверяли малоруссов, что Мазепа имеет намерение отдать Малороссию в прежнее порабощение Польше и ввести унию. Петр приказал сложить с народа поборы, установленные гетманом Мазепою, и в своем манифесте выразился так: «Ни один народ под солнцем такими свободами и привилегиями и легкостию похвалитися не может, как народ малороссийский, ибо ни единого пенязя в казну нашу во всем малороссийском крае с них брать мы не повелеваем». Малороссия не пошла за своим старым гетманом: интересы простонародной массы были противоположны интересам старшин и вообще богатых и значных людей казацкого сословия. Последние понимали вольность в таком смысле, чтобы привилегированный класс, вроде польской шляхты, управлял всею страною и пользовался ее экономическими силами за счет остального народа — так называемой черни, а простонародная громада хотела полного равенства, всеобщего казачества. Едва только пошла по Малороссии весть, что чужестранцы приблизились к пределам малороссийского края и гетман со старшиною переходят на их сторону, народ заволновался, стали составляться шайки — нападать на чиновных людей, на помещиков, грабить богатых торговцев, убивать иудеев, и Мазепа, задумавший со старшиною доставить Малороссии независимость и свободу, должен был сознаться, что народ не хочет такой независимости и свободы, а желает иной свободы, к которой стремление начинает грабежом и расправою над знатными и богатыми людьми. Те, которые носили казацкое звание и были отличены по правам личным и имущественным от посполитых людей или черни, быть может, пошли бы за своим предводителем, если бы у Карла были большие силы, а у Петра было их мало. Вышло наоборот: казаки увидали, что Карл пришел с малочисленным войском и трудно было ему дополнять его из далекого своего отечества, а Петр явился с ратью, вдвое превосходившею силы его соперника; войско Петра беспрестанно увеличивалось и готово было безжалостно разорять малороссийский край, если казаки станут заявлять расположение к шведам. Царь стал в Лебедине. Карл занял Ромны, взял Гадяч, потом потерял Ромны. Наступили такие суровые морозы, каких не помнили в Малороссии деды и прадеды. Птицы замерзали, летая по воздуху. Воины отмораживали себе руки и ноги. Шведы терпели более русских, потому что одеты были легче; это уменьшило силы Карла, а силы Петра увеличивались прибывавшими рекрутами. В начале января 1709 г. шведы взяли местечко Веприк, и тем ограничились их успехи. Петр услышал, что Карл возбуждает турок идти на Россию и сам намеревается двинуться на Воронеж. Это побудило Петра оставить войско и ехать в Воронеж, чтоб распорядиться там относительно своих кораблей. Он поехал в начале февраля и осматривал в Воронеже и Таврове корабельные работы; вместе с мастеровыми собственноручно сам работал, в то же время занимался внутренними делами и даже поправлял печатаемые в то время ведомости, календари и учебные книги. Со вскрытием рек царь спустил в Таврове на воду новопостроенные корабли и, несмотря на нездоровье, отправился вниз по Дону в Новочеркасск, где приказал казнить Илью Зерщикова, напрасно думавшего избавиться выдачею Булавина, посетил Азов, осмотрел Троицкую крепость, несколько раз плавал по Азовскому морю, производя морские эволюции, а в мае возвратился к войску степью, через Харьков. Между тем в отсутствие Петра продолжались военные действия со шведами; две стычки под Красным Кутом и Рашевкою, хотя довольно кровопролитные, не имели важных последствий, но очень важным делом была расправа с запорожцами. Кошевой Костя Гордиенко, приставши к Мазепе, увлек все товарищество; запорожцы обесчестили присланных к ним царских стольников, которые привезли милостивую царскую грамоту, денег на войско и в подарок старшинам. Замечательно, что запорожцы, всегда державшиеся интересов черни в борьбе с казацкою старшиною, и на этот раз заявили такое требование, которое было противно как Петру, так и Мазепе: чтобы в Малороссии не было старшины и чтобы весь народ был вольными казаками как в Сечи. Гордиенко отправился затем с запорожцами в Малороссию; к нему начала приставать чернь из Переяславльского полка; Гордиенко провозглашал всеобщую казачину и приказывал народу на обеих сторонах Днепра собираться и бить старшин. Тогда, по приказанию Петра, полковник Яковлев из Киева двинулся на судах вниз по Днепру, разбил полчища, собравшиеся у Переволочны, доплыл до Сечи и после упорного сопротивления взял ее приступом. Большая часть из находившихся в Сече запорожцев пала в битве; до трехсот человек взято в плен и казнено по приказанию государя. Но в Сече оставалась тогда небольшая часть всего запорожского коша; остальные с Гордиенком и со всею старшиною успели пробраться через Малороссию, разбили русский отряд полковника Кампеля и соединились с Карлом. Когда, 31 мая, Петр возвратился к войску, Карл, устроивши свою главную квартиру в Опошне, уже около двух месяцев занимался осадою Полтавы: он надеялся в ней найти большие запасы. Полтавский комендант Келин не только отвергал всякие предложения к сдаче, но делал смелые вылазки и наносил урон неприятелю. Царь, явившись из путешествия в свое войско, расположенное под Полтавой на другой стороне Ворсклы, известил о своем прибытии коменданта письмом, брошенным в пустой бомбе: Петр принял намерение переправить войско на другую сторону и дать генеральную битву, чтобы освободить Полтаву от осады. Переход через реку совершался несколько дней; 20 июня русские были уже на другой стороне реки и расположились лагерем, который стали укреплять шанцами. Шведы попытались в последний раз взять Полтаву приступом, но были отбиты, и Полтава освободилась от осады. Готовясь к битве, Петр откладывал ее со дня на день до прибытия 20000 калмыков, но Карл, узнавши об этом, приказал двинуть войско в битву, 27 июня, на рассвете. Шведскою армиею предводительствовал Реншильд. Сам Карл XII получил перед тем рану в ногу и, сидя в качалке, велел возить себя по полю битвы. Всею русскою армиею командовал фельдмаршал Шереметев, артиллериею — Брюс, правым крылом — генерал Ренне, а левым — Меншиков. Сам Петр участвовал в битве, не избегая опасности: одна пуля прострелила ему шляпу, другая попала в седло, а третья повредила золотой крест, висевший у него на груди. В это-то время, ободряя своих воинов, он сказал знаменитые слова: «Вы сражаетесь не за Петра, а за государство, Петру врученное… а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия, слава, честь и благосостояние ее!» Через два часа участь битвы была решена. Шведы были разбиты наголову и бежали, оставивши более 9000 на поле битвы. Бежавшим шведским войском командовал Левенгаупт. Сам фельдмаршал Реншильд с тремя генералами и тысячей воинов взяты в плен. Карла едва спасли от плена: его качалка досталась русским. Главный министр шведского короля, граф Пиппер, со всею королевскою канцеляриею явился в Полтаву и сдался русским. На поле битвы в тот же день Петр устроил пир, пригласил к нему шведских военнопленных генералов, возвратил им шпаги, обласкал, хвалил за верность своему государю и, наливши кубок вина, сказал: «Пью за здоровье вас, моих учителей в военном искусстве». — «Хорошо же отблагодарили ученики своих учителей!» — ответил Реншильд. [191] На другой день после Полтавской битвы Петр послал Меншикова в погоню за бежавшим неприятелем, а сам приказал в присутствии своем похоронить убитых русских и собственноручно засыпал их землею. [192] Меншиков догнал шведское войско на устье Ворсклы у Переволочны. Население все разбежалось; войску не на чем было переправляться через Днепр; запорожцы едва успели переправить на лодках Карла и Мазепу. Левенгаупт и товарищ его Крейц были застигнуты Меншиковым, не сопротивлялись, не имея ни пороху, ни артиллерии, и сдались военнопленными с 16000 войска. Петр отправил за Днепр два драгунских полка под начальством генерала Волконского за Карлом и Мазепою, давши приказание, «если поймают Карла, то обходиться с ним честно и почтительно, а если поймают Мазепу, то вести его за крепким караулом и смотреть, чтобы он каким-нибудь способом не умертвил себя». Запорожцы успели провезти Карла с несколькими генералами и Мазепу с его приверженцами на татарских телегах через степь до Очакова. Отряд Волконского, догнавши их при переправе через Буг, захватил в плен нескольких шведов и казаков. Петр приказал разослать пленных шведов по городам, назначив им жалованье по их чинам, но приказавши простых шведов употреблять на казенные работы, наградил русских генералов, участвовавших в битве, орденами, высшими чинами и вотчинами, офицеров — своими золотыми портретами и медалями, солдат — серебряными медалями и деньгами, а сам получил чин генерал-лейтенанта. В Москве на радостях восемь дней сряду звонили без устали и палили из пушек; по улицам кормили и поили народ, угощая вместе с тем и шведских пленников, по вечерам зажигали потешные огни. Сам царь отправился с Меншиковым в Польшу. Август, услыхавши о несчастии Карла, увидел возможность нарушить Альтранштадтский мир и, собравши 14000 саксонского войска, двинулся в Польшу, обнародовал манифест, в котором доказывал справедливость разрыва вынужденного мира со шведским королем, взваливал вину своих министров и представлял свои права на польский престол, ссылаясь на то, что папа не утвердил Станислава королем. Петр приехал в Варшаву. Паны, противники Лещинского, величали Петра спасителем своей вольности, тем более что русский отряд, посланный перед тем в Польшу под начальством Гольца, вместе с гетманом Синявским, одержал победу над войсками Станислава. 26 сентября Петр приехал в Торунь и там свиделся с Августом; все прежнее казалось забытым; Петр простил ему изменнический мир со шведами и выдачу Паткуля. Август все сваливал на своих министров. Друзья снова заключили оборонительный договор против Швеции; Август уступал Эстляндию России; царь обещал польскому королю, в вознаграждение издержек, Ливонию, но тут же проговорился, сказавши саксонскому министру Флемингу, что приобретенное Россиею на войне без участия союзников будет принадлежать России. Из Торуня Петр отправился по Висле в Мариенвердер и там виделся с прусским королем; с ним также заключил он договор против Швеции. Царь оттуда прибыл в Курляндию, а Шереметев с 40000-ным войском, в начале октября, подошел к Риге. Сам Петр прибыл к войску, сделал осмотр окрестностей Риги и 14 ноября собственноручно пустил в Ригу три бомбы; затем он оставил 7000 войска держать в блокаде город до весны, а остальное войско приказал расположить по квартирам в Ливонии и Курляндии. Из-под Риги Петр через Петербург отправился в Москву и в декабре устроил себе и своим генералам торжественное вшествие в Москву через семь триумфальных ворот, украшенных всевозможными символическими знаками. Церемонии, речи, потешные огни и пиры продолжались в течение нескольких дней. Полтавская битва получила в русской истории такое значение, какого не имела перед тем никакая другая. Шведская сила была надломлена; Швеция со времен Густава-Адольфа, занимавшая первоклассное место в ряду европейских держав, потеряла его навсегда, уступивши России. Унизительный Столбовский мир, лишавший Россию выхода в море, теперь невозвратимо уничтожился. Берега Балтийского моря, завоеванные Петром, невозможно было уже отнять от России. В глазах всей Европы Россия, до сих пор презираемая, показала, что она уже в состоянии, по своим средствам и военному образованию, бороться с европейскими державами и, следовательно, имела право, чтобы другие державы обращались с нею, как с равною. Наконец, с этого времени деятельность Петра, до сих пор поглощаемая войною и сбором средств для войны, гораздо больше обратилась на внутреннее устройство страны. Еще в конце 1708 года состоялось важное распоряжение о разделении всей России на губернии. Учреждено было восемь губерний: Ингерманландская, Архангельская, Московская, Смоленская, Киевская, Азовская, Казанская и Сибирская. [193] Всех городов в восьми губерниях было в то время 339, а из них 25 приписанных к корабельным воронежским делам в Азовской губернии. В 1709 году все внимание Петра было поглощено войною. Внутренние распоряжения клонились исключительно к доставлению средств, которые, однако, при всех усиленных мерах, оказывались недействительными. На деле совершалось не то, что на бумаге. Откупщики, бравшие на откуп казенные доходы, объявляли себя несостоятельными. Пчелиные промыслы, обложенные с 1704 года налогом, не приносили доходов, потому что владетели пасек не представляли о них отписей и не платили в казну ничего: поэтому велено было сделать новый пересмотр пасек и бортных урожаев и обложить их по 1-му рублю 3 алтына и 2 деньги за пуд меду, тогда как прежде в казну брали только по два фунта с улья и по 8 денег. Несмотря на все меры, недоимки по всем статьям оставались за несколько лет невнесенными, не было возможности их собрать, и, наконец, правительство должно было в ноябре 1709 года скинуть все прежние недоимки и взыскивать только за два последние года. Впрочем, последующие указы противоречили предыдущим; после скидки старых недоимок, осенью 1711 года, велено было взыскивать недоплаченные деньги с 1705 года. После победы над шведами, Петр, считая свой любимый Петербург уже крепким за Россией, принялся за устройство его более энергическим образом, а это послужило поводом к такому отягощению народа, с каким едва могли сравниться все другие меры. В 1708 году выслано было в Петербург сорок тысяч рабочих. В декабре 1709 года со всех посадов и уездов, с дворцовых, церковных, монастырских и частных имений велено было собрать, кроме каменщиков и кирпичников, такое же число — 40000 человек и пригнать на работу в Петербург. На хлеб и на жалованье рабочим, по полтине в месяц, назначено собрать с тех дворов, с которых не было взято рабочих, что составило сумму 100000 рублей. В 1710 году из Московской губернии велено было взять в Петербург 3000 рабочих, распределив их по десяткам, так что в каждом десятке был плотник с инструментами, и жалованье назначено ему по рублю в месяц; в том же году велено выслать к следующему 1711 году на две перемены по 6075 человек, приставивши к ним приказчиков из тех селений, из которых будут выбраны работники. Независимо от этого отправляли таким же образом рабочих в Азов 13-го июня 1710 года; на сто верст кругом Москвы велено было набрать молодых людей от пятнадцати до двадцати лет и отправить в матросы в Петербург. В 1711 году опять потребовали в Петербург новых 40000 рабочих и приказали собрать на них 100000 рублей. Но полное число требуемых работников не высылалось, потому что много дворов, значившихся по книгам, оставались на деле пустыми. Хлебный провиант, для продовольствия этих рабочих людей, собирался со всего государства по числу дворов, и каждый год оставались недоимки, которых сумма все более и более возрастала против прежних лет. Так, например, из 60589 четвертей, следуемых к сбору в казну на провиант из дворцовых и помещичьих имений, в 1708 году не доплачено 22729; в 1709 — 32692; в 1710 — 36331; то же с имений церковного ведомства: из 34127 четвертей в недоимке было: в 1707 году — 7000 четвертей; в 1708 — 8586; в 1709 — 14251; в 1710 — 19308 четвертей. Судостроительные работы не ограничивались одним Петербургом: строились шнявы в Олонце, где начальствовал над работами голландец Дефогельдедам. В Архангельске строились суда под наблюдением голландца Вреверса, построившего там большой фрегат. В Московской губернии, на Дубенской и Нерльской пристанях, строились суда, называемые «тялками», для спуска с казенными запасами. В Казани устроена была верфь и строились суда, называемые «семяками» и «тялками»; там на верфи работала толпа голландцев и русских рабочих, под наблюдением мастера Тромпа; государь послал к нему учиться молодых дворянских детей. Близ Воронежа продолжалось кораблестроительное дело в Таврове и Усерде, и для того в сентябре 1711 года велено выслать туда 1400 плотников. Рекрутские наборы шли своим чередом; возникшая тогда война с Турцией потребовала усиления рекрутчины. В 1711 году собрано со всех губерний, кроме Петербургской, 20000 рекрут и, кроме того, деньги на обмундирование их и на провиант для продовольствия, а также 7000 лошадей с фуражом или деньгами за овес и сено в течение восьми месяцев: приходилось с 26 дворов по одному рекруту, а с 74 дворов по одной лошади. С имений церковного ведомства собирался провиант на войско в размере хлеба по 5 четвериков со двора и по четверику круп с 5 дворов. По отношению к дворовому числу, все восемь губерний разделены были на доли, всех долей было 146, одних дворов было 798 256. Сбор провианта сопровождался жалобами жителей, что люди, присылаемые войсковыми командирами, причиняют крестьянам убытки и разорения; но на такие жалобы мало обращалось внимания. Настоятельные потребности содержать войско вынуждали правительство, в ответ на жалобы, строго предписывать поскорее собирать провиант и доставлять его по назначению. Губернаторам угрожали наказанием, как изменникам, за несвоевременное исполнение указов, а рекруты беспрестанно бегали со службы; чтоб предупредить побеги, их обязывали круговою порукою, грозили ссылкою за побег рекрута его родителям, налагали штраф по пятнадцати рублей за передержку беглого. Но побеги от этого не прекращались, а иные помещики умышленно укрывали количество своих крестьян и уклонялись от рекрутской повинности. Села пустели от многих поборов; беглецы собирались в разбойничьи шайки, состоявшие большею частью из беглых солдат. Они нападали на владельческие усадьбы и на деревни, грабили и сжигали их, истребляли лошадей, скот, рассыпали хлеб из житниц, увозили с собою женщин и девиц для поругания. По просьбе помещиков, живших в уездах около Москвы, отправляемы были нарочные сыщики, которые собирали отставных дворян, разных служилых людей и крестьян на ловлю разбойников. Около Твери и Ярославля разбойничьи шайки разгуливали совершенно безнаказанно, потому что, за отправкою дворян молодых и здоровых на службу и за взятием множества людей в Петербург на работу, некому было ловить их. Разбойники бушевали в Клинском, Волоцком, Можайском, Белозерском, Пошехонском и Старорусском уездах, останавливали партии рекрут, забирали их в свои шайки и производили пожары. Государь в октябре 1711 года отправил для розыска разбойников полковника Козина с отрядом; отставные дворяне и дети боярские обязаны были, по требованию последнего, приставать к нему и вместе с ним ловить разбойников, которых немедленно следовало судить и казнить смертию. В 1714 году повелено казнить смертию только за разбой с убийством, а за разбои, совершенные без убийства, ссылать в каторгу, с вырезкою ноздрей. Рядом с разбойниками проявлялись фальшивые монетчики — воровские денежные мастера. Строгие меры против них были тягостны не только для самых преступников, но и для неосторожных покупателей, потому что всякого, у кого случайно находили воровские деньги, тащили на расправу. Кроме фальшивой монеты домашнего изобретения, в Архангельск привозили такую же иностранцы. Чтобы прекратить в народе обращение ее, в мае 1711 года были уничтожены старинные мелкие деньги; а вместо них начали чеканить рубли, полтинники, полуполтинники, гривенники, пятикопеечники и алтынники. Северная половина России страдала от поджогов и от случайных пожаров, которые вынуждали предупредительные меры: в мае 1711 года, по сенатскому указу, велено в городах заводить инструменты для погашения огня — крючья, щиты, трубы, ломы и т.п. и раздать по гарнизонным полкам, которые обязаны были охранять города от огня. Но эти спасительные меры были более на бумаге, чем на деле, потому что долго потом не приобретались инструменты, да и самая сумма на эти предметы, простиравшаяся до 110000 рублей, не слишком была достаточна. Города Псков, Торжок, Кашин, Ярославль и другие дошли до такого разорения, что современники находили едва возможным поправиться им в течение пятидесяти лет. Много народа вымирало, много разбегалось. В 1711 году насчитывалось в этом крае 89086 пустых дворов. К увеличению народных бед, в 1710 году появились заразительные болезни, перешедшие из Лифляндии и Польши, где они особенно свирепствовали, и для этого велено было устроить заставы, распечатывать все письма и окуривать можжевельником. Недостаток средств, при всех усиленных мерах, высказался уже в январе 1710 г., когда государь приказал своей ближней канцелярии счесть доходы с расходами, и оказалось, что приходу 3015796 р., а расходу 3834418 рублей. Надобно было усиливать строгость сбора доходов. В Москве у всех ворот и проездов больших дорог делали шлагбаумы, где стояли солдаты и брали с каждого воза, ехавшего с какою бы то ни было кладью, мелкую пошлину. Во всем государстве запрещено было, не взирая ни на какое звание, приготовлять вино, а непременно брать из царских кабаков. То была новая тягость для народа; только малороссияне были избавлены от нее; не только в самой гетманщине, но и в великорусских краях, где они поселились, дозволялось им свободное винокурение. Петр ласкал малороссийский народ и освобождал его от поборов, таким гнетом падавших на великороссиян. Марта 11-го 1710 года манифестом царь строго запретил великорусским людям делать оскорбления малоруссам, попрекать их изменою Мазепы, угрожая, в противном случае, жестоким наказанием и даже смертною казнью за важные обиды; но это были только ласки до времени: и за Малороссию Петр готовился приняться. Самою важною мерою, с целью привести в порядок государственное управление и получать правильно доходы, было учреждение высшего центрального места, под именем сената. Указ об учреждении его последовал в первый раз 22 февраля 1711 года. Сенат был род думы, состоявшей из лиц, назначенных царем, вначале в числе восьми. Сенат, по словам указа, учреждался по причине беспрестанных отлучек самого царя. Он имел право издавать указы, которых все обязаны были слушаться под страхом наказания и даже смертной казни. Сенат ведал суды, наказывал неправильных судей, должен был заботиться о торговле, смотреть за всеми расходами, но главная цель его была собирать деньги, «понеже деньги суть артерия войны», говорит указ. Все сенаторы имели равные голоса. Сенату подведомы были губернаторы, и для каждой губернии в самом сенате учреждались так называемые повытья с подьячими. Канцелярия сената, кроме повытей, имела три стола: секретный, приказный и разрядный; последний заменял упраздненный древний разряд. В канцелярии правительствующего сената должны были находиться неотлучно комиссары из губерний для принимания царских указов, следуемых в губернии и для сообщения сенату сведений по вопросу о нуждах губернии; они вели сношения со своими губерниями через нарочных или через почту. Вместе с учреждением сената последовало учреждение фискалов. Главный фискал на все государство назывался обер-фискалом. Он должен был надсматривать тайно и проведывать: нет ли упущений и злоупотреблений в сборе казны, не делается ли где неправый суд, и за кем заметит неправду, хотя бы и за знатным лицом, должен объявить перед сенатом; если донос окажется справедливым, то одна половина штрафа, взыскиваемого с виновного, шла в казну, а другая поступала в пользу обер-фискала за открытие злоупотребления. Если даже обер-фискал не докажет справедливость своего доноса, то он за то не отвечал, и никто, под страхом жестокого наказания, не смел выказывать против него досаду. Под ведомством обер-фискала были провинциал-фискалы, с такими же обязанностями и правами в провинциях как и обер-фискал в целом государстве, с тою разницею, что без обер-фискала они не могли призывать в суд важных лиц. Под властью последних состояли городовые фискалы. Собственно по духу своему это не было нововведение, потому что доносничество и прежде служило одним из главных средств поддержания государственной власти, но в первый раз оно получило здесь правильную организацию и самое широкое применение. Фискалы должны были над всеми надсматривать; все должны были всячески им содействовать — все, ради собственной пользы, приглашались к доносничеству. Объявлено было в народе, что если кто, например, донесет на укрывавшегося от службы служилого человека, тот получит в полную собственность деревни того, кто укрывался; или кто донесет на корчемников, торговавших в ущерб казне вином или табаком, тот получит четвертую долю из пожитков виновного. Доносчики освобождались от наказания, хотя бы и не доказали справедливости своего доноса. Опыт скоро показал, что такая мера не прекращала злоупотреблений; напротив, фискалы, пользуясь своим положением, сами дозволяли себе злоупотребления и попадались. Система доносов только способствовала дальнейшей деморализации народа; подобными мерами можно скрепить взаимную государственную связь, но всегда в ущерб связи общественной. С учреждением сената ратуша хотя не была уничтожена, но потеряла свое прежнее значение, и власть губернаторов стала простираться на торговое сословие. Губернаторам было отдано ямское дело, а ямской приказ был упразднен. На них же возложено было отыскание металлических руд, и особый существовавший до сих пор приказ рудных дел был уничтожен. С целью преобразования монетной системы учреждено особое место, так называемая купецкая палата. Все, у кого были старые деньги, должны были сносить их в купецкую палату и обменивать их на новые. В купецкой палате сидело двое поставленных на монетном дворе, а к ним присоединялись выборные из гостиной сотни по одному человеку, обязанные клеймить все серебряные и золотые изделия и преследовать тех, которые станут продавать эти изделия без пробы. За первый раз была назначена легкая пеня в 5 рублей, за второй — пеня в 25 рублей и телесное наказание, а за третий — кнут, ссылка и отобрание всего имущества в казну, «чтобы всеконечно истребить воровской вымысел в серебряных и золотых делех». Новая серебряная проба разделялась на 3 разряда: первое — чистое серебро, без всякой лигатуры, второе — 82 пробы и третье — 64. Купецкая палата имела поручение продавать желающим серебро и золото и для приобретения того и другого получала от казны готовые суммы; так, в мае 1711 года с этой целью отпущено было туда 50000 рублей. Купецкая палата для покупки серебра и золота посылала по ярмаркам доверенных купцов, и тогда кроме таких доверенных лиц никто не смел покупать. Покупка и продажа золота и серебра также очень скоро послужила поводом к злоупотреблениям и наказаниям за эти злоупотребления со стороны правительства: в 1711 году нескольких купцов велено бить батогами за незаконную торговлю золотом и серебром. Купецкие люди имели право надзора над разными фабриками и заводами, учреждаемыми правительством; таким образом, заведены были в Москве полотняные, скатертные и салфетные фабрики: их отдали купецким людям с тем, чтобы они умножили этот промысел, но с угрозою, что если они не умножат его, то с них возьмется штраф по тысяче рублей с человека. Петр даровал всем без исключения дозволение торговать, под своим, а не под чужим именем, с платежом обыкновенных пошлин, но не переставал ставить промыслы и торговлю в такое положение, чтоб они обогащали казну. Пошлины не уменьшались, напротив — увеличивались, и многие статьи отдавались на откупе с наддачею, т.е. тем, которые преимущественно перед прежними откупщиками давали казне большую откупную сумму; так, хомутная пошлина, взимаемая с извозчиков, а также пошлина с судов — переходили из рук в руки с наддачею. В Архангельске многие статьи вывоза продолжали быть исключительным достоянием казны, таковы были: икра, клей, сало, нефть, смола, лен, поташ, моржовая кость, ворвань, рыба, особенно треска и палтусина, корабельный и пильной лес, доски и юфть. Никто не смел в ущерб казне отпускать за границу этих товаров, а продавать их по мелочи производители могли только доверенным от царя купчинам. Из привозных вещей алмаз, жемчуг и разные драгоценные камни, по указу 1711 г., освобождались от пошлин для того, чтоб заохотить иноземцев привозить их в Россию. Военные дела, после поражения шведов под Полтавою, несколько времени представляли ряд блестящих успехов, имевших последствием расширение пределов государства. Адмирал Апраксин осадил Выборг; сам царь, в звании контр-адмирала, участвовал в этой осаде, доставляя на кораблях запасы осаждающим. Шведский комендант, приведенный в стесненное положение непрестанным бомбардированием, 12 июля 1710 г. сдался на капитуляцию, выговорив себе свободный проезд в Швецию. Но Петр, давши слово, нарушил его под тем предлогом, что шведы задерживают в Стокгольме русского резидента Хилкова, и приказал увести в Россию военнопленным гарнизон, а многих жителей перевести в Петербург. Рига, осажденная еще осенью 1709 г. Шереметевым, держалась упорно более полугода. Рижский генерал-губернатор Штренберг был человек храбрый и искусный; с чрезвычайным спокойствием он заставлял осажденных выдерживать сильнейшую бомбардировку и недостаток жизненных средств. Но в Риге распространилась заразительная болезнь, и люди умирали в громадном количестве, так что оставалась в живых едва третья часть всех жителей, а всего гарнизону с небольшим тысяча человек. Штренберг сдался на капитуляцию. Шереметев не дозволил уйти природным немцам, принуждая их присягнуть царю на подданство; шведам дали слово отпустить их на родину, но нарушили слово, так же как и под Выборгом, и Штренберг был удержан военнопленным. За Ригою сдался Динамюнде, где также зараза страшно истребила население. 14 августа генерал Боур взял Пернов, таким же образом, как Шереметев Ригу, потом переправился на остров Эзель и овладел Аренсбургом, а 29 сентября сдался Меншикову на капитуляцию Ревель; шведский гарнизон был выпущен. За Ревелем покорилась вся Эстония; таким образом балтийское побережье, которого Петр так добивался, досталось России, и с этих пор навсегда. По выражению одного современника, зараза более самого оружия способствовала Петру овладеть ливонским краем. Около того же времени покорен был генералом Брюсом Кексгольм, древняя Корела. Петр, в память этих приобретений, основал близ Петербурга монастырь Александра Невского, чтобы в глазах народа освящать свои завоевания благословением причисленного к лику святых князя, одержавшего победы над теми же немцами и шведами, которых теперь поражал Петр. Царь понял, что с подчинением прибалтийского края не нужны более суровые приемы, что надлежит, напротив, приласкать новых подданных, уцелевших в разоренном и сильно обезлюдевшем краю. Не только дал он этой стране временные льготы, в которых она нуждалась, но и утвердил навсегда старые права дворянства и гражданства прибалтийского края, обещал неприкосновенность лютеранского исповедания, судов и немецкого языка. Одни туземцы могли быть выбираемы в должности и владеть в крае имениями, которые не могли облагаться личными налогами, кроме постановленных местным земским сеймом. Университету в Пернове царь обещал свое покровительство и объявил, что будет посылать туда русских для обучения. Петр уничтожил все редукции, выдуманные шведским правительством, и утвердил за дворянами те земли, какими они в данное время владели, что сильно успокоило дворянство. Курляндия не была еще покорена и оставалась польским леном, но на деле в тоже время подпала иным способом под русскую власть. Петр выдал племянницу свою Анну Ивановну за молодого герцога курляндского, но этот герцог вскоре после брака (10 января 1711 г.) умер, а вдовствующая супруга осталась правительницею Курляндии и жила в Митаве. Петр распоряжался в этой стране по своему произволу, не допустивши до престолонаследия брата покойного герцога Фердинанда. В самой Польше дела складывались так, что русский царь мог распоряжаться этой страной и пролагать России дорогу к ее подчинению. Под видом защиты короля Августа, своего союзника, Петр продолжал держать свои войска в Польше к большой досаде жителей края. На содержание чужеземного войска, по известию современника Отвиновского, приходилось тогда по 38 талеров в месяц с дома. Постой назначен был только в земских или шляхетских имениях: все коронные имения были освобождены от постоя, а из земских имений гетманы и благоприятели гетманов постарались освободить свои собственные имения, расставивши русских солдат по чужим имениям и подвергая последние большей тягости, чем какую несли их собственные. Военные люди, по обычаю того времени, дозволяли себе насилия и бесчинства над жителями. Польские паны жаловались русскому послу князю Григорию Долгорукову, а посол водил их обещаниями; между тем, по царскому приказанию, русские вербовали людей в Польше, иных даже насильно хватали и препровождали в Россию; царь хотел этими навербованными заселить кое-где опустевшие русские местности. Русские отняли у шведов польский город Эльбинг, но Петр не выпускал его из рук и не отдавал Польше. По всему видно, Петр, по отношению к Польше, вступил уже в такую роль союзника, какую обыкновенно в истории разыгрывали сильные и ловкие над слабыми и простоватыми, мало-помалу превращаясь из союзников и друзей в господ и владык. Отношения к западным державам если не представляли для Петра блестящих надежд, то все-таки становились для него благоприятнее, после того как военные успехи заставили Запад уважать Россию. Дания снова вошла с Россией в союз против Швеции, хотя собственно своими военными действиями не приносила России никакой пользы; так, попытка датчан сделать нападение на южные области Швеции окончилась жестоким поражением датского войска. Австрийский дом готовился вступить в свойство с русским домом: Петр сговаривался женить сына на сестре императора Карла, тогда получавшего престол. Голландские Соединенные Штаты и германские владетели провозгласили нейтралитет германских земель для всех вообще участников Северной войны, и если этот нейтралитет ограничивал действия Петра, то еще более был направлен против Карла, который с такою нестесняемостью распоряжался в Саксонии. С Англией у России произошло было неудовольствие: русский посол Матвеев был задержан за долги английскими купцами и подвергся оскорблениям, но вслед за тем прибывший в Россию посол английской королевы Анны извинился пред царем и даже, к удовольствию царя, английская королева, в своих сношениях с Петром, дала ему императорский титул; видимое согласие восстановилось, и в Лондон отправился русский посол князь Куракин. Хотя Англия не слишком дружелюбно смотрела на стремление Петра создать из своего государства морскую державу, но, по крайней мере, не предпринимала ничего враждебного. Со стороны Турции, вначале казалось, нечего было опасаться. Русский посланник в Константинополе Петр Толстой после полтавской победы заключил с Турцией договор, по которому Турция обещала удалить Карла XII из турецких владений, а русский отряд должен был проводить его через Польшу. Но вслед за тем Карл XII, через своего сторонника киевского воеводу Понятовского, сильно старался об уничтожении этого договора и возбуждал турок к войне с Россией. Двое турецких главных визирей, один за другим, были низвержены, и место главного визиря получил паша Балтаджи-Мугамед. Быть может, и при этом визире дело обошлось бы, но Петр сам сделал неосторожность: надеясь на свои силы, он стал угрожать Турции войною, если, согласно заключенному договору, турецкое правительство не спровадит из своих владений шведского короля. Царя раздражало еще и то, что, по смерти Мазепы, бежавшего в Турцию, его сторонники, с позволения султана, избрали себе новым гетманом бывшего при Мазепе генеральным писарем Орлика. Угрозы Петра так раздражили султана и диван его, что 20 ноября 1710 года объявлена была война России, и, по обычаю турецкому, посол русский Толстой заключен был в Едикул (Семибашенный замок). Получивши объявление войны, Петр отправил войска свои к турецким границам и 6 марта 1711 г. выехал сам к войску из Москвы вместе с Екатериною Алексеевною, которая с этого времени стала в близком к царю кругу называться царскою женою и царицею. Эта Екатерина Алексеевна была та самая бедная мариенбургская пленница Марта Скавронская, которую взял Шереметев вместе с пастором Глюком. Бывшая возлюбленная Петра Анна Монс, для которой он заключил свою жену, Евдокию, изменила ему. Еще в 1702 году, при взятии Шлиссельбурга, нечаянно утонул провожавший Петра в походе саксонский посланник Кенигсек. Из кармана утопленника вынуты были любовные письма к нему царской возлюбленной. Анна за это содержалась в заключении три года; потом, уже выпущенная на свободу, сошлась с прусским посланником Кайзерлингом. Петр жил со Скавронской, и она время от времени все более и более овладевала его чувством. Путь Петра лежал через Польшу, куда, к неудовольствию многих поляков, стянулось русское войско. В Ярославле (галицком) Петр свиделся с Августом; они (30 мая) заключили новый договор на таком условии: Петр будет воевать с турками, Август с польскими войсками и вспомогательным отрядом русских от 8000 до 10000 в Померании со шведами. Поляки, соображая, что русский царь теперь в них нуждается, домогались: отдачи им Ливонии, права заселять Украину правого берега Днепра, остававшуюся впусте; домогались свободы католического вероисповедания в России, требовали вывода русских войск из Польши и вознаграждения за взятые насильно контрибуции. Петр на все давал двусмысленные обещания, отлагая их исполнение до окончания войны. Тут явились у Петра еще союзники: христиане, находившиеся в порабощении турок. Еще до разрыва с Турциею, единоверные и единоплеменные России сербы присылали к царю предлагать свои услуги в случае войны с басурманом, и это, без сомнения, в числе других причин, побуждало Петра не бояться раздражить турок угрозами и вызвать их на объявление войны. Зимой серб полковник Милорадович начал от царского имени возбуждать к восстанию черногорцев. По приезде царя в Польшу заявили к нему свое расположение и готовность помогать в борьбе с турками господари валахский и молдавский. Во время бегства Карла XII в турецкие владения молдавским господарем был Михаил Раковица, расположенный к России и обещавший Петру свое содействие. Но прежде чем он мог показать на деле свое расположение к России, Турция свергла его с господарства, назначив вместо него Маврокордато, а потом, по настоянию крымского хана, лишила господарства и Маврокордато, назначив на место его Димитрия Кантемира. Ему покровительствовал крымский хан, а Турция, оказывая Кантемиру доверие, обещала ему еще и валахское господарство, если он поймает и доставит в турецкие руки бывшего тогда господарем Валахии Бранкована, своего давнего врага. Бранкован первый обратился к Петру через своего посланца Давыда и обещал русскому войску свое содействие, когда оно вступит в турецкие владения. Вслед за тем обратился к Петру и новопоступивший на молдавское господарство Кантемир, недовольный турецкими поборами и вымогательствами. Надеясь на силу России и желая доставить своему роду наследственную власть, он через грека Паликолу заключил с царем (13 апреля 1711 г. в Луцке) договор: отдать Молдавию России с тем, что он и его потомки будут там вассальными владетелями; затем, если предприятие не удастся, он выговаривал себе два дома в Москве и поместья в России. Государь, узнавши, что между Кантемиром и Бранкованом существует вражда и соперничество, старался помирить их. По настоянию Петра, и тот и другой обослались между собою посольствами, но искренности между ними не было. И тот и другой имели в виду свои частные выгоды. Кантемир, входя в союз с русским царем, в то же время притворялся пред турецким правительством и уверял, что сносится дружелюбно с неприятелем с целью удобнее выведать об его намерениях и силах. Царь прежде всего выслал с половиною войска Шереметева, приказывая ему идти за Дунай, а сам следовал за ним к Днепру. Петр воображал, что как только русское войско явится в турецких пределах, — все христиане: и валахи, и сербы и болгары, поднимутся против мусульман. Но Шереметев, перешедши Днепр, нашел, что идти прямо на Дунай опасно: у него недоставало провианта, а путь до Дуная требовал многих дней, и страна была опустошена; он соображал, что если он и пройдет до Дуная, то союзника русских Кантемира может подвергнуть опасности, турки тем временем ударят на Молдавию; сверх того, он рассчитывал, что в Молдавии войско не будет нуждаться в пропитании. Шереметев направился в Молдавию и прибыл в Яссы; за ним следовал Петр по тем же соображениям о средствах содержания войска. Кантемир до сих пор вел сношения с Россиею тайно от совета своих бояр; но тогда, когда Шереметев с русским войском вступил в Молдавию, надобно было открыть тайну. Кантемир созвал всех бояр и объявил, что пристает к Петру. Некоторые с радостью объявили, что разделяют его чувствования; но не все так показали себя, потому что не все надеялись на успех. 5 июня Кантемир сам прибыл к Шереметеву в обоз его. После того прибыл к своему войску Петр и 24 июня посетил Яссы, вместе с Екатериною. На другой день русскому государю Кантемир устроил в своем дворце торжественный обед с приличною попойкою, а жена Кантемира особо угощала Екатерину. Царь несколько дней осматривал Яссы и 27 числа праздновал день Полтавской битвы. Молдавский народ с любопытством бегал за ним и радовался, увидя в первый раз в стенах своей столицы сильного государя православной веры. Петр поражал всех своею простотою и подвижностью. Он оказывал Кантемиру публично знаки любви, обнимал и целовал его. Кантемир воспользовался этим, чтобы очернить перед государем своего давнего соперника Бранкована, к нему в этом присоединился двоюродный брат Бранкована Кантакузин, замышлявший свергнуть своего господаря, чтобы самому сесть на его место. От этого случилось следующее: Бранкован присылал предложение примириться с Турциею; сам султан, узнавши о вступлении русских сил, поручил ему сношение с Петром; но Петр, настроенный против Бранкована, отверг предложение. Тогда валахский господарь рассчитал, что на русскую помощь надежды мало: враги успеют вооружить против него Петра; гораздо безопаснее оставаться на турецкой стороне. Русским пока мало было пользы от вступления в Молдавию. Кантемир издал манифест о вооружении молдавского народа, и народ по религиозному побуждению откликался сочувственно на такое воззвание, но невоинственные и плохо вооруженные поселяне не великие силы могли внести в общее дело. Русское войско в Молдавии не нашло обильного продовольствия, какое думало было там найти, потому что край был опустошен саранчою, и царь послал отряд под начальством Ренне к Браилову добыть сложенные там, как ему доносили, турецкие запасы. В это время вдруг пришло неожиданное известие, что сильное турецкое войско идет на русских, а с ним и хан крымский со своею ордою. У русских было всего 38 276 человек, у визиря 119 665, а у хана до 70000, — силы чересчур неравные. Петр поспешно двинулся назад, но неприятели догнали русских и осадили. Петр помышлял уйти из стана вместе с Екатериною и пробраться в отечество через Венгрию; предложено было предводителю молдавского войска Никульче взять на себя обязанность проводника царских особ. Никульче не взялся за это, находя невозможным избегнуть турецких сил, окружавших стан. Турки сделали нападение; русские отразили его. Но это не могло подавать больших надежд Петру. У него не было провианта; турки могли переморить русских осадой. В таком отчаянном положении министры Петра увидали единственное средство попытаться склонить визиря к миру подарками, так как турки были на них чрезвычайно падки. Шереметев написал визирю письмо и предлагал устроить взаимными силами примирение между воюющими государствами: Россиею и Турциею. Визирь несколько времени не отвечал. Он видел слишком много надежд на выигрыш; и другие турецкие военачальники разделяли его взгляды. Но когда визирь двинул свои силы в бой, янычары заволновались. «У нас, — кричали они, — и так перебито много товарищей, и многие из оставшихся в живых покрыты ранами. Султан хочет мира, а визирь против его воли шлет нас на убой». Такой ропот подчиненных сделал визиря уступчивее. Он отправил в русский стан с ответом Шереметеву Черкес-Мехемед-пашу. Визирь писал, что он не прочь от мира, честного и выгодного для Турции. Когда, после получения такого ответа, Петр собрал на совет приближенных, Екатерина оказала тогда не бесполезное участие. Об этом свидетельствовал сам Петр, когда, короновавши ее императрицей спустя уже двенадцать лет, вспоминал о важных услугах, оказанных ею при Пруте. Иностранные историки объясняли эти услуги, говоря, что Екатерина предложила отдать визирю все свои вещи и деньги. Как бы то ни было, послан был к визирю подканцлер Шафиров с обещаниями визирю 150 т. рублей, а другим турецким чинам обещаны меньшие суммы. Шафирову дано было полномочие заключить условия мира. Визирь и турецкие чиновники сообразили, что хотя бы они могли уничтожить русское войско, но все-таки не иначе как с большою потерею собственных воинов. Мир постановлен был при Пруте на таких условиях: Петр уступал Азов со всем побережьем, обязываясь срыть основанные там русские городки, и обещал не мешаться в польские дела, а шведскому королю предоставлял свободный проход в его отечество. Карлу XII не по сердцу был этот мир, и он, оставаясь в турецких владениях, успел вооружить султана против визиря: последнего отрешили и сослали, а потом, как говорят, удавили. В пользу шведского короля действовал при цареградском дворе французский посол. Послы английские и голландские стояли тогда за Россию, потому что их государства находились сами в ожесточенной войне с Францией. В конце 1712 г., главным образом по наущению Карла XII, султан потребовал от России, чтоб ему была уступлена вся казацкая Украина, и так как, очевидно, такое требование не могло быть удовлетворено, то русских уполномоченных, Шафирова, Толстого и Шереметева (сына), заключили в Семибашенный замок и вновь объявили войну России. Но при турецком дворе все делалось интригами и подкупами. У султана был в большом приближении любимец Али-Кумурджи, настраивавший его в пользу мира с Россией против шведского короля. По наущению этого любимца скоро султан освободил русских послов и опять дозволил вступить с ними в переговоры. Шафиров подкупил великого муфтия, чтобы в качестве верховного толкователя корана он признал в султанском диване войну с Россией незаконным делом. Не менее важно было то, что русские послы расположили в свою пользу мать султана богатыми подарками, превосходившими те, какие обещал ей Карл XII. Сверх того, Карл XII своим высокомерным поведением раздражил султана. Когда уже все при дворе турецкого императора склонялось в пользу возобновления мира с Россией, султан отправил крымского хана к шведскому королю уговаривать его ехать под прикрытием хана в отечество через Польшу. Карл воспротивился и даже обнажил шпагу против приехавшего к нему султанского конюшего. Услыхавши об этом, султан дал приказание взять шведского короля силою и привезти в Адрианополь, где сам находился в то время. Карл не привык кому бы то ни было повиноваться: приказание султана раздражило его. Карл велел сделать около своего двора, в окрестностях Бендер, окопы и решился защищаться против турок и татар, хотя бы их пришло несколько тысяч; у него самого был тогда небольшой отряд и всего две пушки. Карл защищался так упорно, что турки принуждены были привезти несколько пушек из Бендер, разметали сделанные королем окопы, положили в битве многих защищавших короля шведов и поляков, и наконец его самого, вместе с не разлучным с ним киевским воеводой Потоцким, взяли в плен. После этого события султан велел приехать к себе в Адрианополь русскому посольству. Послы обещались именем царя, что в Польше уже не будет русских войск, но ни за что не соглашались дать обещание платить крымскому хану постоянную дань, как настаивал было султан. Подкупленный Шафировым, муфтий стал толковать в султанском диване, что, по корану, грешно будет теперь начинать войну, и таким образом в июне 1713 г. заключен был окончательно мир на 25 лет. Граница между Турцией и Россией проведена была промеж рек Самары и Орели. Карл XII обязан был немедленно удалиться из турецких владений. Однако он пробыл в Турции после того еще с год, напрасно стараясь поправить потерянное дело и снова произвести разрыв Турции с Россиею. Не ранее как летом 1714 года, потерявши уже всякую надежду, он уехал из Турции через Трансильванию, не в сопровождении хана, как предполагалось прежде, а переодетый, в виде частного путешественника, и 22-го сентября прибыл в свой город Штральзунд, находившийся в Померании. IV. Внутренние дела после Прутского договора до Ништадтского мира со Швецией Несколько лет, следовавших за учреждением сената и окончанием турецкой войны, составляют самую богатую событиями эпоху в истории внутренних преобразований, совершенных Петром Великим. Прибалтийский край был, так сказать, обетованным углом для Петра между всеми его обширными владениями, потому что здесь возникал и возрастал его флот, здесь стоял его любезный город, им созданный и лелеемый с сердечною нежностью. Спуск на воду всякого новопостроенного корабля был для Петра большим праздником, и однажды, по известию немца Вебера, на подобном празднике царь говорил своим вельможам замечательную речь, которой смысл был таков: «Никому из вас, братцы, и во сне не снилось, лет тридцать тому назад, что мы будем здесь плотничать, носить немецкую одежду, воздвигнем город в завоеванной нами стране, доживем до того, что увидим и русских храбрых солдат и матросов, и множество иноземных художников, и своих сынов, воротившихся из чужих краев смышлеными, доживем до того, что меня и вас станут уважать чужие государи. История полагает колыбель всех наук в Греции, оттуда они перешли в Италию, а из Италии распространились по остальной Европе, но, по невежеству наших предков, не проникли до нас. Теперь очередь наступает и нам; мне кажется, что со временем науки оставят свое местопребывание в Англии, Франции и Германии, перейдут к нам и наконец воротятся в прежнее свое отечество, в Грецию. Будем надеяться, что, может быть, на нашем веку мы пристыдим другие образованные страны и вознесем русское имя на высшую степень славы». Такой взгляд имел Петр на будущую судьбу России, и, по его предположению, Петербург был основанием новой России. Любимым эпитетом своему творению у Петра было слово «парадиз». Вся Россия должна была работать для строения и населения этого парадиза. В начале 1712 года потребовано туда сорок тысяч работников, положено было на содержание каждого по рублю в месяц, и для этого велено собрать со всех губерний 120000 рублей; сверх того, понадобилось 22 000 рублей на выделку кирпича как материала для сооружения строений в Петербурге, а 30700 рублей на судовое строение и на разные починки. В 1714 году велено собрать с народа в Петербург 34 000 тысячи человек рабочих и денег им на человека по рублю в месяц. Города с уездами: Олонец с его железными заводами, Каргополь, Белоозеро, Устюжна, волости Новгородского уезда и в Архангельской провинции — Чаронда, всего 24000 дворов — по отправлению этой повинности были приписаны к адмиралтейству. Кроме громадного числа рабочих, в Петербург высылались и мастеровые люди. Так, в 1712 году выслано было их для водворения в Петербурге на прибавку к прежним 2500, преимущественно каменщиков и плотников. Каждый из них получал по шести рублей в год на семью. В июне 1714 года указано было разного звания людям строиться в Петербурге дворами: царедворцам, находящимся в военной и гражданской службе, вдовам с детьми, владевшим не менее ста дворов (в числе 350 лиц), торговцам (в числе 300 ч.), мастеровым (в таком же числе), выбранным из разных городов. Они должны были построиться в течение лета и осени 1714 года. Но повеление о высылке людей торговых и ремесленных в Петербург на жительство в точности не исполнялось, да и присланными царь не оставался доволен; губернские начальства старались сбыть из своего края людей бедных, старых и одиноких, которым переселение не представляло большой тягости. 26 ноября 1717 года царь указал земским людям во всех городах выбирать из своей среды для высылки в новый город непременно первостатейных и среднего состояния людей, а отнюдь не бедных, не старых и не одиноких, как до того делалось. Петр хотел привлечь и водворить в Петербурге все, что было лучшего, а остальной России оставлял то, что было похуже. Так, например, осенью 1719 года кожевенных мастеров, обучавшихся у немцев, велено было подвергать испытанию, и тех, которые окажутся более знающими, удерживать в Петербурге, а остальных, которые были похуже, отправить назад по городам. Правительство заботилось, чтобы сделать населенным вообще и край, прилегавший к Петербургу, называвшийся тогда Ингерманландией. В Петергофе много лет работали иностранные мастера над постройкою увеселительного царского дворца и разведением великолепного сада: в их распоряжении были тысячи русских чернорабочих. В июле 1712 года велено было расписать всю землю в Ингерманландии на части и отвести участки под дворы и огороды в местах, назначенных для заведения жилых местностей. Переводились насильно всяких чинов служилые люди отовсюду и получали в Ингерманландии землю с крестьянскими и бобыльскими дворами. Новые поселенцы, по количеству дворов, делились на шесть статей. [194] Некоторые служилые помещались и обзаводились дворами на острове Котлине. Расселяли по видам правительства жителей и в других местах государства. В начале 1718 года потребовано из Казанской и Нижегородской губерний из Симбирского уезда несколько сот плотников, кузнецов и пильщиков и приказано поселить их на удобнейших местах в Казанской губернии и обязать рубкою леса. Одних расселяли, других посылали временно на работы. Строились крепости в областях Киевской, Воронежской, Нижегородской, Азовской; рабочих для таких построек сгоняли только со своей области, тогда как на постройку Петербурга сгоняли их со всей России. Рабочие, определяемые к постройкам областных крепостей, брались на полгода и на этот срок давалось им продовольствие, но многие не возвращались домой; рабочая повинность была, по замечанию одного современника, бездна, в которой погибало бесчисленное множество русского народа: одна таганрогская поглотила более 30 000 рабочих, но это число было незначительно в сравнении с тем, сколько народа погибло на работах в Петербурге и Кроншлоте. К концу 1717 года правительство нашло, что работы нарядом, т.е. присылкою людей из губерний, неудобны. Князь Алексей Черкасский сообщал сведения, что в числе взятых подворно работников (с четырнадцати дворов по работнику, что составляло всего тридцать две тысячи человек) — было множество беглых, больных и умерших, а иные, взявши от казны подмогу и хлебное жалованье, не шли на казенную работу. Князь Черкасский представлял, что гораздо удобнее были бы работы наймом, с обложением жителей суммою на жалованье рабочим. Это казалось выгоднее и потому, что многие силы, отрываемые на казенные работы, обратятся тогда к крестьянскому земледельческому труду. Царю понравился этот проект, и с этих пор начала господствовать система работы наймом, по подрядам, а на издержки по работам облагался народ налогами. В 1714 году в Петербурге произведена была перепись домов, и оказалось, что всех было уже 34 500. По желанию Петра в Петербурге должны были господствовать каменные здания. В апреле 1714 года указано на Городском и Адмиралтейском островах и везде по Большой Неве и большим протокам не строить деревянных строений, а ставить каменные; печи делать непременно с большими трубами, а строения крыть дерном или черепицею; на Выборгской стороне, по берегу Невы следовало строить непременно каменные здания, а далее от Невы — мазанки в два жилья, но на каменном фундаменте. Повсюду в Петербурге запрещено было строить конюшни и сараи на улицу, как делалось прежде на всей Руси, а велено непременно устраивать их внутри дворов, так чтобы на улицы и переулки обращено было жилье. Деревянные постройки, в тех местах, где они дозволялись, должны быть брусяные, обитые тесом, окрашенные червленью или расписанные под кирпич. В декабре 1715 г. объявили обывателям Петербурга, чтоб они строили себе дома, имея в виду жить в них самим, а не отдавать другим, и те, которые не имели настолько состояния, чтобы строиться за собственный счет, должны были складываться для постройки дома с другими. Петр около этого времени, видимо, желал заселить прежде всего Васильевский остров. Тем, которым уже прежде были отведены места для поселения на Васильевском острове, в 1719 г. запрещено было селиться в других частях Петербурга, а те, у которых находились места на Васильевском острове, близко берега Невы, должны были строиться понаряднее и при своих домах делать гавани, выходящие на Неву. В 1720 году людям, которым назначено строиться на Васильевском острове, определено для пространства под каменные дома число саженей, смотря по числу крестьянских дворов, числящихся за владельцами в их вотчинах и поместьях. Но тем, у которых было не более трехсот дворов, дозволялось строить мазанки и деревянные домики, без обозначения числа саженей. Каждый дворовладелец должен был вымостить за свой счет улицу перед своим двором и засадить ее липами. При всем старании Петра заселить и застроить каменными домами Васильевский остров, в самых постройках не соблюдалась верность утвержденному правительством образцу, по которому следовало строиться под один горизонт, и в 1721 г. Петр приказал ломать все здания, возведенные не по форме, а с виновных брать по сто рублей штрафу. По мере отдаления от Васильевского острова, в Петербурге не требовалось такой нарядности постройки, и по берегу реки Фонтанки строились деревянные дома. Петр намеревался приучить новопоселенных жителей Петербурга к уменью строить суда и к охоте плавать на них по воде, и в 1718 году приказал жителям Петербурга раздать безденежно парусные и гребные суда, с обязательством сделать новое судно, когда старое испортится. Для делания и починки судов устраивался двор на Малой Неве, под ведением комиссара Потемкина; всякий желающий мог обращаться туда по судовому делу. Составлены и опубликованы были подробные правила для управления судами, а за малейшее отступление от этих правил полагались штрафы. Для поощрения иностранцев, желающих водвориться в Петербурге, Петр давал различные привилегии; например, в апреле 1716 г. одному данцигскому жителю дано право гражданства в Петербурге, с увольнением от податей и с дозволением торговать на общих основаниях. В течение трех лет, с 1718—1721 г., правительство обращало большое внимание на благоустройство и благочиние нового города. Предписывалось улицы и переулки сохранять в чистоте и сухости, на проезжих дорогах и у мостов не устраивать шалашей, торговцам съестными припасами не подымать самовольно цен и не продавать ничего вредного для здоровья под опасением за первый раз — кнута, за второй — каторги, за третий — смертной казни. Для предупреждения пожаров следовало всякую четверть года у жителей осматривать печи и бани: в летнее время топить избы и бани дозволялось только раз в неделю. На каждом острове заведено было по одной пожарной заливной трубе; всех было четыре, каждая обходилась в четыреста рублей. Привозившим сено, дрова и прочие сельские произведения велено отводить на рынках места, а не дозволять становиться где попало, как везде на Руси делалось. Шибкая езда по улицам запрещалась, а у кого была охота бегать взапуски или держать заклады, те могли упражняться в Ямской слободе или на льду зимою. Царь приказывал: не допускать на улицах и рынках драк, уничтожать подозрительные дома — притоны пьянства, карточной игры и разврата, забирать «гулящих и слоняющихся» людей, которые гнездились по кабакам, торговым баням, харчевням, а ночью производили буйства и драки. По старым обычаям и в Петербурге, как в других русских городах, жители не спешили на помощь, когда слышали крик «караул», и не торопились разнимать драку, а если вмешивались в нее, то для того, чтобы помогать той или другой стороне. Царь приказал устроить по улицам шлагбаумы с караулами, которые должны были с одиннадцати часов вечера до утренней зари никого не пускать через шлагбаум, кроме священника, доктора или повивальной бабки. Для знатных людей, которые не ходили иначе, как с фонарями, делалась льгота; но так называемых подлых людей пускали не иначе, как по одному, а чуть шел кружок, наводивший подозрение, — всех брали под караул. 20 июня 1718 г. указано брать под караул всех нищих, шатавшихся в Петербурге, и допрашивать — откуда они и зачем бродят; пойманных в первый раз — били батогами и отсылали в дворцовые волости, к старостам и сотским, или прямо к тем хозяевам, у которых жили они прежде, до своего бродяжничества, взявши с хозяев расписку в том, что будут смотреть за этими людьми и кормить их. Пойманных в другой раз били кнутом и посылали мужчин — в каторжную работу, женский пол — в шпингауз или прядильный дом, а малолетних, по наказании батогами, — на суконный двор в работу; с хозяев, у которых эти нищие прежде проживали, брали штраф по 5 рублей за каждого нищего. В феврале 1719 г. компания полотняного дела выпросила дозволение посылать к ним взятых за нищенство женщин на работу, а указом 26 июля 1721 года такое распоряжение было распространено вообще на все заводы, учрежденные компанейцами. Петр, не терпя нищенства во всей России, особенно хотел, чтоб его не было в любезном его Петербурге: запрещал давать милостыню и с ослушников этого правила велел брать на госпитали по 5 рублей за каждую подачку. В 1719 году полиция Петербурга отличалась чрезвычайною строгостью. Генерал-полицеймейстер ежедневно сек кнутом человек по шести и более обоего пола, а одну распутную женщину гоняли, подстегивая кнутом, за то, что она, отправляя ремесло свое, заразила много солдат лейб-гвардии Преображенского полка. В 1721 г. полиция стоила 27923 рубля и содержалась за счет всего государства, из нарочно собранного подворного налога. По этому поводу в указе замечалось: «что здешнее место (т.е. Петербург) дороговизною, провиантом, харчем и квартирою отягчено, а другие места такой тягости не имеют». Обращено было внимание на опрятность в новом городе. Мясники завели было бойни на Адмиралтейском острове и бросали внутренности животных в речку Мью (Мойку), так что от вони нельзя было проехать через нее, — указано бить скотину подальше от жилья, за пильными мельницами, а за метание в реку всякой нечистоты и сора служителям, жившим в домах, хотя бы и высоких персон, угрожали кнутом и ссылкою в каторжную работу. По малым речкам и каналам зимою позволялось только ходить пешим, но воспрещалось ездить на санях, верхом, чтоб не засорить рек и каналов навозом; не дозволялось выпускать на улицу скот, который портил дороги и деревья. Все такие правительственные распоряжения о соблюдении чистоты и порядка, как и всякие другие, исполнялись плохо. На улицах продолжали наваливать всякую гадость и мертвые тела животных, пока царь, в апреле 1721 года, не приказал для вывоза нечистот завести лошадей и при них рабочих из рекрут и взятых гулящих людей. Город начали освещать с 1721 г.: на Васильевском острове велено устроить 595 фонарей. С увеличением населения в Петербурге ощутительно стали свирепствовать болезни. Зимою 1717—1718 г. много болело и умирало людей от горячки. Петр приказал, чтобы везде, где во дворе окажутся больные этою болезнию, доносили о них в канцелярию полицеймейстерских дел. Одним из признаков общественной жизни в новом городе было учреждение ассамблей. 26 ноября 1718 года Петр дал об этом указ с.-петербургскому генерал-полицеймейстеру. «Ассамблея», по толкованию этого указа, «есть слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, но обстоятельно сказать — вольное, где собрание или съезд делается не только для забавы, но и для дела, где можно друг друга видеть и переговорить или слышать, что делается». Правила, начертанные Петром для ассамблей, были таковы: хозяин дома, где делается ассамблея, должен письменно объявить, что всякому вольно приезжать как мужчинам, так и женщинам. Вход в ассамблеи открыт всем чиновным людям, дворянам, купцам, начальным мастеровым людям и знатным приказным, а также их женам и детям. Ассамблея начинается не ранее 4-х или 5-ти часов и продолжается не позже 10-ти часов. Лакеи и служители должны были находиться в сенях, по распоряжению хозяина. Хозяин не обязан ни встречать, ни угощать, ни провожать гостей, должен только поставить свои свечи, питье для жаждущих и приготовить употребительные игры на столах. Но хозяева, устраивавшие ассамблею, обыкновенно угощали гостей водкою, вином и закусками, тем более что знатные и богатые вельможи все, по обязанности, один за другим устраивая у себя ассамблеи, щеголяли роскошью угощения, так что многие на ассамблеях напивались допьяна. Для ассамблей отводилось обыкновенно четыре покоя: в одном — танцевали, в другом — играли в карты и шахматы, в третьем — курили и вели беседы, в четвертом дамы играли в фанты. Всякий мог приехать и уехать, когда хотел, не нарушая правил, установленных для ассамблей, под штрафом кубка Великого Орла. (Так назывался огромный сосуд, из которого заставляли пить вино за нарушение установленных приличий.) Такие же меры должны были соблюдаться в австериях (ресторанах) и в местах, где будут балы и банкеты. Старые русские обычаи в обращении с людьми до чрезвычайности не сходились с европейскими и соблазняли иностранцев своею грубостью и угловатостью, даже и в кругу, близком ко двору царя. Иностранец, вздумавши приехать с визитом к русскому господину, рисковал мерзнуть на дворе и дожидаться, пока хозяин выйдет по своим делам на свой двор, а на приветствие гостя скажет: чего тебе нужно, я от тебя ничего не желаю, или, спросивши у гостя об его отечестве, скажет ему: такой земли я не знаю; ступай себе к тем, к кому послан. Только тогда, когда они замечали, что царь к тем или другим из иноземцев ласков, изменяли в отношении последних свой тон и начинали обращаться с ними унизительным образом. Петр, занимаясь с любовью Петербургом, не оставлял без внимания и другие русские города. В марте 1714 г. всем губернаторам было объявлено, чтоб с будущего за тем года начали строиться каменные дома повсюду. В Москве исстари городские дома состояли большею частью из незатейливых деревянных изб, которые продавались на рынке в Китай-городе. Покупщик, приобретая за деньги такой дом, приказывал разобрать его и везти на место, где намеревался его поставить; там приказывал наскоро его сложить, законопатить мхом щели, образующиеся между бревнами, и покрыть тесом. Такие дома беспрестанно подвергались пожарам, но легко и возобновлялись. Чтобы избавить жителей от лишних расходов при беспрестанных покупках новых домов, царь, в январе 1718 года, предписал в Кремле и Китай-городе Москвы строить каменные дома, с фасадом на улицу, а перед домом на улице должна быть вымощена мостовая из дикого камня. В Белом и Земляном городе можно было строить деревянные строения, но непременно с глиняным потолком, чтоб печи были поставлены на земле, а не на мостках, и устроены так, чтоб огонь не доходил до стены; вместо заборов около дворов приказано ставить тыны, предохраняющие от воров. Велено было в мясных рядах не допускать продавать мяса больной скотины; мясники не смели производить своего промысла тайно. Под страхом пени запрещалось сваливать нечистоты по улицам. По всем губерниям в городах велено было устроить госпитали для увечных и престарелых и дома для приема незаконнорожденных детей. В Москве, для последней цели, приказано строить мазанки, а в прочих городах — деревянные строения. Для ухода за младенцами следовало приискать искусных женщин и давать им по три рубля и по полуосмине хлеба на месяц; на содержание же самих младенцев полагалось три деньги в день. Было предоставлено матерям приносить младенцев в приюты для незаконнорожденных тайно и класть через закрытое окно. На содержание больных и раненых, в июне 1714 года, положено обратить одну статью церковных доходов, — сбор с венечных памятей (собираемых с венчания), а в мае 1715 года указано с пожалованных в дьяки взыскивать на этот же предмет по сто рублей. В том же году госпитали велено содержать из неокладных доходов в губерниях, а 28 февраля 1721 г. обращены были на содержание богаделен и больниц выручаемые от продажи свечей в церквах деньги, и 12-го декабря того же года на тот же предмет установлено со всех служащих, кроме солдат, вычитать по копейке с рубля в год. И в этот период своего царствования, как прежде, Петр старался оградить леса от напрасного истребления. Все леса Петербургской губернии состояли в полном ведении адмиралтейства; от сената назначались за ними надсмотрщики из дворян. По челобитьям крестьян раздавались около Петербурга места под мызы, но с тем, чтоб мызники не рубили у себя заповедных деревьев — дуба, клена, лип, ясени и вяза. Между Петергофом и Лиговой запрещено было рубить лес даже и владельцам в собственных дачах, а если кто хотел расчищать свой лес «для своего плезира», тот должен был соблюдать указанные царем правила и истреблять только сухие деревья. Леса, покрывавшие острова около Петербурга, были также заповедными: туда, между прочим, запрещалось пускать скот, под страхом отнятия его на госпиталь. За нарушение царского указа о лесах били кнутом, шпицрутенами, кошками и линьками. Не для всей Ингерманландии были такие строгие правила: 11-го декабря 1718 года дозволено всем рубить лес во всех дачах, чьих бы то ни было, находившихся по обеим сторонам Невы, от Словянки до Шлиссельбурга. Землевладельцы на этом пространстве стали было не допускать чужих до рубки своих лесов или пускали их не иначе, как взявши большие деньги, и от этого стала дороговизна дров в Петербурге, но царь объявил владельцам лесов, что они будут лишены своих земель и сосланы, если станут препятствовать рубке леса в своих лесных дачах; а когда после того, в 1720 году, продавцы дров опять подняли цену, жалуясь, что рубка лесов сопряжена с большими неприятностями и оскорблениями со стороны землевладельцев, тогда царь указал, для рубки лесов, ездить в помещичьи дачи не иначе как компаниями, не менее двадцати человек. И для других краев России издавались узаконения, клонившиеся к сохранению лесов. Когда в 1716 г. казанский вице-губернатор донес, что дубовые леса, годные на кораблестроение, рубят и подсушивают, царь послал майора на розыск и велел виновным учинить жестокое наказание и разорение — отнятием всех их имений. В июне 1719 г. издан был указ для всей России, чтобы считать заповедными лесами — годные к корабельной постройке леса из дуба, клена, вяза и сосны, если последняя заключает в отрубе двенадцать вершков, в том же расстоянии от больших и малых рек, какое определено было указом 1703 года. В заповедных лесах запрещалось не только рубить большие деревья, но и собирать валежник. В лесах же, отстоящих на более далекое пространство от рек, запрещалось рубить только дубовые деревья, и если кому понадобится хотя один дуб, — тот должен подавать просьбу о дозволении ему срубить это дерево. Приказано было в селах и деревнях выбрать добрых людей, не менее как с пятисот дворов, и дать им особые клейма (пятна) с гербами своих провинций: этими гербами они должны были пятнать заповедный лес. За незаконную порубку бралась большая пеня, за повторенную несколько раз и за сделанную в большом размере, хотя бы и в первый раз, царь приказывал вырезать ноздри и ссылать на каторгу, а в некоторых местностях Новгородской губернии за порубку дубового леса ожидала виновного смертная казнь. В противоположность такой строгости, в губерниях Сибирской и Астраханской и в Уфимской провинции разрешалось рубить дубовые леса. При всем том, что Петр так дорожил лесами, трудно было ему получить подробные описи лесов в государстве. Он многократно приказывал это, но еще в 1721 году, как видно, это сделано не было. Постоянные войны, которые вела Россия, требовали строгих мер к пополнению войска и его продовольствию. В конце 1712 г. велено было собрать с пятидесяти дворов по конному, а на военные издержки обратить таможенные и питейные сборы, находившиеся у откупщиков из купеческого звания. В мае 1713 года приказано было собрать со всех губерний немедленно запасных рекрут и обучать их; так как в войске ощущалась потребность в грамотных, то царь велел переписать всех подьячих и оставить из них для производства дел только необходимое число, а остальных обратить в военную службу, где они занимали бы должность писарей. В конце 1713 года указано было опять собрать с 50-ти дворов по человеку. Предполагавшаяся в то время война с Турцией не состоялась, и все меры правительства обратились на военные действия на севере, в Померании и Финляндии. В этом случае всех более терпела Петербургская губерния, так что на фураж и провиант должна была истратить до 129000 рублей, когда во всех других губерниях сумма на этот предмет простиралась до 45 000, кроме дворового сбора по три алтына и 1 1/2 деньги со двора. В 1715 году с побережья Северного моря указано доставить опытных матросов, ходивших в море за китоловством и рыбными промыслами, и, кроме того, брать владельческих крестьян в матросы. В октябре того же года, для той же цели, велено собрать в матросы до тысячи человек, от 15 до 20-летнего возраста. В 1719 году в августе велено собрать для комплектования войск десять тысяч человек, а в Сибири четыре тысячи человек, и пригнать их зимою в Петербург для обучения. В мае 1721 года, для той же цели, велено собрать 15-ть тысяч рекрут. Относительно продовольствия войска важным установлением было в 1713 году назначение комиссаров для раздачи провианта. В следующем году на содержание армейских полков, расположенных в Петербургской губернии, определено доставлять провиант вольным порядком, с подрядов, водою или сухопутьем, но непременно в бочках, а не в рогожных кулях, как делалось прежде; вместо доставки натурою, позволялось вносить деньгами, считая за четверть муки 1 рубль 16 алтын 4 деньги и два рубля за четверть крупы. Но важнейшим делом было учреждение в 1720 году запасных магазинов в Нижнем Новгороде, Орле, Гжате, Смоленске, Брянске и, кроме того, в других городах, на пристанях, предпринятое в тех видах, что подрядчики на поставку казенного провианта, во время хлебного недорода, стали возвышать цены на хлеб. Предположено собрать в эти магазины, со всего государства, со двора по четверику ржи; осенью того же года царь, узнавши, что везде были урожаи, приказал собрать еще по другому четверику с двора. Для флота собирался особый провиант, состоявший, кроме хлебных запасов, из мяса, соленого сала, вина, гороха и крупы: этот провиант доставлялся из одних провинций в Петербург, а из других — в Ревель. При наборе рекрут происходили злоупотребления. Рекрут приводили в города скованными и держали, как преступников, долгое время по тюрьмам и острогам. Изнуряли их и теснотою помещения, и плохою пищею. По донесению фискалов, при отправке как рекрут, так и рабочих, в губерниях удерживали следуемые на их продовольствие кормовые деньги и провиант, не давали им одежды и обуви; вместо подвод, на которые следовало сажать отправляемых на казенную службу, их гнали пешими, нимало не обращая внимания ни на дальность пути, ни на плохие дороги и распутицу, или же отнимали у частных проезжих подводы и сажали на них рекрут. Рекрут могло быть до тысячи, а провожал их какой-нибудь офицер, да и тот старый и нездоровый; пропитание им давали самое скудное; от этого между ними свирепствовали болезни, и многие безвременно умирали на дороге, без церковного покаяния; другие же, от всевозможных лишений потеряв терпение, разбегались, но, боясь появиться в своих домах, приставали к воровским станицам. Итак, крестьяне, отданные в рекруты с тем, чтобы, ставши солдатами, защищать отечество, становились не защитниками, а разорителями своего государства. Всякая казенная служба до крайности омерзела в глазах русского народа. Иные, чтоб избавиться от нее, уродовали себя, отсекая себе пальцы на руках и на ногах. Побеги получили небывалые размеры. После многих строгих узаконений, царь принужден был объявить беглым надежду на прощение, если они возвратятся до апреля 1714 г. Когда этот срок минул, им дана новая льгота по сентябрь того же года, а потом дана была им еще отсрочка до 1-го января 1715 года. В январе этого года указано пойманным беглым рекрутам класть знак порохом — крест на левой руке; а дававших им притон ссылать на галеры. Ландраты должны были смотреть, чтоб не было беглых, и в чьем ведомстве отыщется беглец, ландрату того ведомства угрожало наказание. Всех подрядчиков кирпичных дел обязали, под опасением смертной казни, не принимать беглых в работники. Несмотря на все меры, и слишком строгие и слишком снисходительные, в начале 1715 г. убежавших со станции из Москвы и с дороги было до двадцати тысяч. В Петербурге и Котлине беспрестанно умножались побеги из гарнизонов. Множество беглых толпилось в Малороссии; указано было в 1715 г. отыскивать их там и возвращать, а с передержателей брать по пяти рублей с семьи. Иные находили себе приют у раскольников, поселившихся в Стародубском уезде. Велено было осмотреть села и деревни в Белгородском и Севском уездах, и в слободских полках, разузнать, по каким документам проживают там крестьяне, и всех, которые окажутся беглыми, высылать прочь: чужих крестьян вести к их владельцам, а беглых с казенной службы на место отправления этой службы. Многие бежали на Дон, где, несмотря ни на какие строгие меры, по старинному извечному обычаю, принимали беглых, откуда бы они ни пришли, и не только русских, но калмыков и перебежчиков из турецкой империи. В 1715 году дана была беглым отсрочка, для добровольной явки, по январь 1716 года; в 1716 году — по 1-е января 1717 г.; в декабре 1717 г. снова объявлена беглым отсрочка на год, с обещанием каторги и всеконечного разорения, если они не явятся в назначенный срок. Такую же отсрочку мы встречаем 29 октября 1719 г. по июль 1720 г.; в 1721 г. 29 ноября объявлялось прощение всем беглым из военной службы, если они явятся добровольно к марту следующего года, а за ослушание грозили жестоким наказанием; каждому, кто поймает беглеца, государь обещал по пяти р. награждения, а доносителю, указавшему на пристанодержательство, обещано было две трети имущества, принадлежавшего пристанодержателю. Давалось повеление никого не пропускать никуда без паспорта или пропускного вида, всякого беспаспортного считать прямым вором, не слишком доверяя, однако, письменным видам, которые часто были поддельные. Открылось, что многие беглые приставали к монастырям и особам духовного чина, под именем казаков, ханжей и трудников; царь угрожал духовным лишением сана, если будут давать притон беглым. В числе беглых были владельческие крестьяне, часто после побега от своего владельца проживавшие у другого. Царь назначил полуторагодичный срок для отдачи их прежним владельцам, по крепостям. Это не распространялось на таких беглых, которые, бежавши от своих господ, вступили в военную службу, а затем царь noдтвердил прежний указ, дозволявший из господской службы каждому вступать в военную, исключая таких, которых господа, живя в Петербурге, обучили матросскому плаванию для своего обихода. И в этот период Петрова царствования, как и в прежний, повсюду появлялись разбойничьи шайки, человек в 200 и более, с исправным вооружением; они нападали на помещичьи усадьбы, сжигали их, убивали людей и крестьян. Близ города Мещовска разбойники напали на Георгиевский монастырь, ограбили его, а потом вступили, не встречая сопротивления, в город Мещовск, освободили преступников, содержавшихся в тюрьмах, и присоединили их к своей шайке. В 1718 году разбойников, находившихся в шайках, велено казнить колесованием и повешением, а беременных женщин оставлять в живых до разрешения от бремени и потом отсекать им голову. В начале 1719 года государь приказал разослать по всем губерниям печатный указ, прибить его в пристойных местах и прочитать в церквах, жители, через своих старост и приказчиков, должны были давать властям сказки о том, что им неизвестно о пребывании у них воров, беглых и становщиков (пристанодержателей), а если узнают, то обязываются немедленно объявить начальству. Тем приказчикам и старостам, которые в своих сказках солгут и утаят пребывание у них преступников, угрожала смертная казнь, а помещикам отнятие имений. В марте того же 1719 года царь в своем указе заметил, что, при стараниях искоренить воров и разбойников, повсюду совершались дневные и ночные кражи, по дорогам разбои и убийства. Много раз, по царскому милосердию, объявлялось разбойникам прощение, если они принесут повинную, и ничто не помогало, а многие заведомо давали у себя приют злодеям и через то содействовали сокрытию преступлений. По тюрьмам сидело множество преступников, а дела о них затягивались по нескольку лет. Долговременное истощение народных сил, после бывших продолжительных войн и тяжелых поборов, привело к тому, что обезлюдели многие края. Крестьяне, оказавшись несостоятельными в уплате податей, разбегались, но их владельцы не освобождались от казенных недоимок, числившихся за беглыми, и часто, не в состоянии будучи получать доходов со своих разоренных имений и вносить требуемые в казну платежи, сами покидали свои жилища и пускались в бега. Но ничто так не усиливало побеги, как злоупотребления со стороны всяких начальствующих лиц. В царствование Петра каждый, кому по служебной обязанности предоставлялось брать что-нибудь в казну с обывателей, полагал, по выражению современника, что он теперь и для себя может высасывать бедных людей до костей и на их разорении устраивать себе выгоды. Замечали современники, что из 100 рублей, собранных с обывательских дворов, не более 30 рублей шло действительно в казну; остальное беззаконно собиралось и доставлялось чиновникам. Какой-нибудь писец, существовавший на 5—6 рублей жалованья в год, получивши от своего ближайшего начальника поручение собирать казенные налоги, в четыре или пять лет разживался так, что строил себе каменные палаты. Эти черты нравов размножили до чрезвычайности побеги и разбои. В городских гарнизонах недоставало офицеров для преследования преступников. Сенат указал в тех губерниях, где стояли на квартирах армейские полки, командирам тех полков, по заявлению губернаторов и других властей, посылать драгун и солдат для поимки разбойников: командирам угрожало жестокое взыскание за неисполнение сенатского указа. Но, вместе с тем, сенат нашел нужным сделать и оговорку, чтобы посылаемые за этим делом офицеры, драгуны и солдаты не чинили оскорблений обывателям. Пойманных разбойников велено было допрашивать как можно скорее; тех из них, которые делали смертоубийства и истязания над людьми, — вешать за ребра или колесовать. Помещиков и помещичьих крестьян, которые давали притон разбойникам, велено вешать, а старост и приказчиков тех селений, откуда были разбойники, бить кнутом, за то, что не смотрели за своими крестьянами. Ужасом для всех разбойников, как и для всяких нарушителей царской воли и закона, был князь Федор Юрьевич Ромодановский, начальник Преображенского приказа в Москве. Этот человек соединял в себе насмешливость с мрачною кровожадностью: участник Петровых оргий, неизменный член сумасброднейшего собора, представлявший, по воле государя, из себя шутовское звание царя-кесаря, он держал у себя выученного медведя, который подавал приходившему в гости большую чарку крепкой перцовки, и в случае отказа пить хватал гостя за платье, срывал с него парик или шапку. Шутник большой был Федор Юрьевич. Но если кто попадался серьезному суду Федора Юрьевича, тот заранее должен был почитать себя погибшим. Ромодановский подвергал обвиняемых самым безжалостным пыткам и приговаривал преступников к мучительным казням: кроме обыкновенного повешения, он вешал их за ребра и сжигал. Его одно имя наводило трепет; сам Петр называл его зверем, зато любил Ромодановского, зная, что никакие сокровища не в силах подкупить его и возбудить малейшее сострадание к попавшейся жертве. Все процессы по поводу «государева слова и дела» велись им; какая-нибудь неосторожная болтовня влекла несчастного к неумолимому розыску, в душную или сырую тюрьму, к бесчеловечным истязаниям. Ромодановский с любовью занимался своим адским делом, и его Преображенский приказ у русского народа носил прозвище «бедности». Преследуя беглых и разбойников, как и своих политических недоброжелателей, Петр принимал строгие меры против бродяг и нищих. В феврале 1718 года царь узнал, что в Москве по рядам и по улицам шаталось множество монахов и нищих; они пользовались благочестивым обычаем русских людей наделять нищих милостыней. Эти нищие были нередко скрытные разбойники, которые по ночам в темных и узких улицах убивали кистенями прохожих людей и обирали их тела. Подобный разбой в продолжение святок и масленицы был делом совершенно обычным в древней столице: по нескольку десятков убитых подбирали на улицах и свозили в убогий дом, где сваливали их в одну глубокую могилу без церковных обрядов, и уже в субботу Пятидесятницы священник отпевал их всех. Для искоренения нищенства, Петр приказал учредить из московского гарнизона особых поимщиков, хватать шатавшихся монахов и нищую братию и вести в Монастырский приказ. Изданное сначала для Петербурга запрещение раздавать милостыню распространилось на всю Россию; кто желал помогать нищим, тот мог отсылать милостыню в богадельни. За раздачу нищим милостыни назначался штраф: в первый раз пять, а во второй десять рублей. Государя приводила в гнев неаккуратность губернаторов и других органов областного управления в присылке рабочих людей, рекрут и денег. Царь указал, за троекратное неисполнение сенатского предписания, брать с губернаторов большой штраф и их подвергать аресту. Всем губернаторам ставилась в пример деятельность петербургского губернатора, как образцовая, потому что, сверх окладных сборов, он сумел собрать в 1713 году 72000 рублей. По его примеру предписывалось поступать и всем другим, но делать это так, чтобы сборы не влекли за собою отягощение народа. Это условие приводило губернаторов в затруднение. За отягощение народа грозили губернаторам военным судом и между тем требовали от них как можно более денег в казну, а фискалы, надзиравшие над ними беспрестанно, посылали на них доносы в Петербург. В феврале 1714 года указано не давать приказным людям жалованья прежде, чем не будут высланы все казенные недоборы. Но в следующие за тем годы недоимки накоплялись по всем частям: в 1720 году недоимок рекрутских за прежние годы, считая по 20-ти рублей на рекрута, за уплатою 197870 руб., оставалось еще получить 809690 рублей. Губернаторы объясняли, что, за опустением городов и сел, нет возможности собрать недоимки и недостает людей для отсылки в казенную службу. [195] Между тем все повинности правились по прежним переписным книгам. Требовались деньги, провиант, рабочие для отправки в Петербург; требовались подводы, и все это требовалось по тому числу дворов, какое значилось в прежних переписных книгах, тогда как в наличности и половины прежнего числа жителей не находилось на месте. Обыватели несли, в самом деле, гораздо более тягостей, чем сколько требовало с них правительство по своим соображениям, основанным на прежних устарелых списках. Неоплатных казенных должников с 1718 г. стали отправлять с женами и детьми в Петербург в адмиралтейство, оттуда годных мужчин рассылали на галерные работы, а женщин в прядильные дома, детей же и стариков на сообразную с их силами работу: все они должны были отрабатывать свой долг казне, считая по рублю в месяц на человека заработной платы. Их кормили наравне с каторжниками, а после отработки долга, — выпускали на волю; если же за кого-нибудь из них находились поручители — тех выпускали ранее, но давая им срок уплаты не далее полугода. Случалось, однако, что таких отрабатывающих свои долги удерживали и после срока, против чего издан был указ в 1721 году, и в том же году разрешено платить недоимки по срокам: на три года в суммах от пяти до десяти тысяч и более; на два года — в суммах от одной до пяти тысяч, и на год — от ста рублей до тысячи, и те платить по годовым третям. Помощниками губернаторов в отправлении их многочисленных обязанностей были ландраты и ландрихтеры (ландратов в больших губерниях было по 12-ти, в средних по 10-ти, в меньших по 8-ми). Ландраты начальствовали над провинциями, на которые делились губернии. По два человека ландратов, с помесячною переменою, должны были находиться при губернаторах в качестве их постоянных товарищей или советников; прочие оставались в своих провинциях; те из них, которые находились при губернаторах, должны были подписывать всякие дела, но не были своими мнениями подчинены ему. В наказе об их учреждении выражено было, что губернатор над ними «не яко властитель, но яко президент» и имел перед ними то преимущество, что пользовался двумя голосами, тогда как каждый из товарищей его ландратов владел одним только голосом. За должностью ландратов, вскоре после их введения, оказались большие злоупотребления. Так, под разными предлогами, разъезжали они по селам и деревням на даровых подводах и проживали в одном месте по неделям и более, требуя от жителей припасов и для себя, и для своих людей; более других сел обирали ландраты архиерейские и монастырские вотчины, особенно при сборе провианта, пользуясь тем, что насчет этого всегда получались ими строгие предписания. В июне 1716 года Петр, узнавши о наглости ландратов, велел устроить в разных селах, дворцовых и монастырских, для приезжающих ландратов хоромы, с приказною избою и тюрьмою на деньги, собранные с крестьян, в сумме 200 рублей на строимый двор. Подводы ландратам запрещено брать даром вовсе, так как они получали царское жалованье. Что касается до ландрихтеров, то они посылались губернаторами для розыска преимущественно в поземельных делах, например, в межевых. В украинных городах были установлены коменданты, между которыми различались обер-коменданты и вице-коменданты; под ведением их были гарнизоны, составленные из ландмилиции. Эти коменданты, как и вообще всякие слуги государства, и пребывающие в местных административных должностях и посылаемые от правительства с разными поручениями, позволяли себе всякого рода насилия и утеснения. Средства, какие употребляли взяточники, были до того разнообразны и затейливы, что, по выражению современника, исследовать их было так же трудно, как исчерпать море. Захочет, например, комендант или ландрат поживиться за счет обывателей какого-нибудь округа, и вот он посылает своего писца удостовериться, точно ли крестьяне заплатили свои подати. Писец ездит по селам и деревням и требует от крестьян квитанций в уплате. Иной крестьянин сразу не найдет квитанции, и писец кричит на него, торопит его, требует с него уплаты вновь или берет с него взятку за то, чтобы подождать, пока крестьянин отыщет свою затерянную квитанцию и представит куда следует, но если крестьянин и не затерял своей квитанции, если представит ее тотчас по требованию, то все-таки писец, кроме того, что у крестьянина съест и выпьет, возьмет еще с него деньги, как бы за свой труд, и поделится ими со своим начальником. Привлекаемые к законной ответственности плуты, желая увернуться от силы закона, старались поставить вопрос так, чтобы, ссылаясь на буквальный смысл редакции закона, можно было сделать отговорку, что в законе сказано не так, чтобы их можно было по этому закону обвинить. Это было замечено Петром; в указе 24-го декабря 1713 г. он запрещал лицам всех званий, и великим и малым, брать посулы и пользоваться с народа собираемыми деньгами, под предлогом торга, подряда и т.п. Виновному угрожали, что он «жестоко на теле наказан, шельмован, всего имения лишен и из числа добрых людей извержен и смертью казнен будет». Все под опасением того же должны были доносить о таких преступниках, «не выкручиваясь тем, что страха ради сильных лиц или что его служитель». Позже через печатные объявления, оповещенные народу чтением в церквах, приглашали всех без опасения обращаться к правительству с доносами на взяточников и казнокрадов. В современных тогдашних делах можно отыскать много образчиков злоупотреблений со стороны областных властей. Вот, например, в 1712 году посланный в Псковскую волость от Меншикова вице-комендант Алимов, приехавши на кружечный двор, начал у посадских брать для себя вино, сахар, калачи, а одного помещика, призвавши во Псков, держал в неволе и крестьян его в рабочую пору забирал к себе, и только когда через его подьячего дали ему пять рублей, выпустил помещика из-под караула. Наехавши на Псково-Печерский монастырь, Алимов избил стряпчего, приказывая высылать крестьян возить глину на постройку светлиц в монастыре и принуждая кормить всех работников за монастырский счет. Он приказывал крестьянам возить в Сомерскую волость сено, высылая их нарочно в дурную погоду, самого игумена сажал под караул в толпе набранного народа мужского и женского пола, а монастырских служек приказывал бить батогами. В Каргополе поднялась жалоба на коменданта Борковского. Он брал в свою пользу деньги, которые собирались рекрутам на подмогу, заставлял посадских и уездных людей и рекрут делать хоромные и мельничные строения в своих вотчинах, да вдобавок бил их жестоко, а его шурья, племянники и подьячие ездили по волостям и вымучивали у людей то то, то другое от имени коменданта. Уездные старосты, по комендантскому распоряжению, правили с крестьян деньги, а отписей в получении денег им не давали, потому что комендант боялся быть уличенным в излишних сборах с народа. Борковский собирал на прокормление людей, отправленных на работы государевы, по 35 алтын на человека, а рабочим тех денег не давал, и рабочие за недостатком чуть не помирали с голода, — с крестьян брал неволею несколько сот подвод и, сверх того, на эти подводы в подмогу — деньгами по рублю; наконец, со всякого крестьянского двора правил в свою пользу по гривне, что составило до 600 р., а желая утаить свои злоупотребления, принуждал земских бурмистров и старост написать поддельные книги, в которых бы его взятки не значились. Но этот комендант отписался и оправдался. На пошехонского коменданта Веревкина была жалоба, что, собирая провиант и рекрут, он завел неправильную меру и принимал от крестьян хлебное зерно с верхом, а выдавал рекрутам в трус и под гребло, отчего от каждого человека пришлось ему по полуторы четверти, и это лишнее он приказывал отвозить в свою усадьбу. В Устюге был комиссар Акишев, покровительствуемый архангельским губернатором Курбатовым. Надеясь на своего покровителя, пользовавшегося царскою милостию, этот комиссар, с подначальными ему подьячими, собирая с крестьян пошлины, сажал их в дыбы, бил на козле и на санях свинцовыми плетьми, пек огнем, ломал им руки и ноги, девиц и женщин раздевал донага и водил всенародно. Так доносил на него фискал. Крестьяне жаловались, со своей стороны, что они разорены, стали наги и босы, измучились на правежах. Акишев был взят и отправлен к царю, а потом подвергнут пытке в застенке. Самые крупные дела по злоупотреблениям в этот период были: дело сибирского губернатора князя Гагарина и архангельского вице-губернатора Курбатова. Гагарин был более десяти лет губернатором Сибири и приобрел там самую отличную репутацию: его не только любили, но, можно сказать, боготворили за щедрость и доброту. Он, между прочим, облегчал печальную судьбу шведских пленников, которых в Сибири было до 9000, оставленных без всякого пособия от правительства; в числе их было до 800 офицеров, питавшихся поденною работою у русских. Гагарин был так к ним внимателен, что за три первых года своего губернаторства истратил на их содержание более 15000 рублей собственных средств, заохочивал их к разным выгодным трудам и доставлял их изделия государю. При его помощи пленники завели себе шведскую церковь. Гагарин долго умел заслуживать благосклонность царя к себе и был первый из сибирских правителей, отыскавший в Сибири золотой песок: при содействии горного инженера иноземца Блюгера, он привез царю образчик этого песку, и Блюгер, в присутствии Петра, делал пробу, показавши, что из фунта такого песку выходит 28 лотов чистого золота. Но, живя вдали от государя и управляя огромнейшим пространством, Гагарин невольно стал в Сибири как бы независимым владетелем и позволял себе делать многое, не справляясь, пoнpaвится ли это государю. Он жил очень роскошно, употреблял при столе серебряную посуду, имел осыпанную брильянтами икону, стоившую 130000 рублей. Обер-фискал Алексей Нестеров, человек чрезвычайно ловкий, донес царю, что Гагарин расхищает казну, берет взятки с купца Карамышева, торговавшего с Китаем, и дозволяет купцам Евреиновым вести незаконный торг табаком в Сибири. Купец Евреинов показал на допросе, что Гагарин, по своему выбору, посылал купцов в Китай и делился с ними барышами в ущерб казне. Посланный по этому делу гвардии майор Лихарев обнаружил, что Гагарин брал с купцов Гусятникова и Карамышева, торговавших с Китаем, подарки и товары, за которые платил не своими, а казенными деньгами, сверх того, брал взятки с содержавших на откупе винную продажу и утаивал в свою пользу вещи, купленные на казенные деньги для царицы. Гагарин во всем повинился и умолял царя оказать ему милосердие, — отпустить его в монастырь на вечное покаяние, — но Петр приказал его повесить в Петербурге. Курбатов, прежде бывший в ратуше в Москве, называясь царским прибыльщиком, в 1711 г. послан был в Архангельск вице-губернатором и в следующем же году поссорился с архангельским обер-комиссаром Соловьевым, с которым вместе должен был заведовать таможенными пошлинными делами. Весною 1713 года сенат, чтоб развести ссорившихся, устранил Курбатова от заведования продажею казенных товаров и предоставил это дело одному Соловьеву. Тогда Курбатов стал доносить на Соловьева, что он противозаконно отпускает за границу собственное хлебное зерно, вместо того чтоб продавать казенное. Ссора с Соловьевым поссорила Курбатова и с Меншиковым, так как Соловьев с двумя братьями пользовался покровительством Меншикова. Соловьев, со своей стороны, писал доносы на Курбатова. Разом с Соловьевым приносили жалобы на поступки Курбатова иностранные торговцы и голландский резидент, для охранения своих единоземцев постоянно пребывавший в России. Петр по этим доносам и жалобам посылал в Архангельскую губернию на следствие разных лиц, одного за другим. Происходили допросы и розыски. Против Курбатова действовал Меншиков, и сам запутался в этом деле. Любивший Меншикова до слабости, Петр уже прежде несколько раз заявлял к нему неудовольствие. Меншиков раздражал царя тем, что представлял ему, по собственным словам царя: «честных людей плутами, а плутов честными людьми», и, управляя Петербургскою губерниею, хотя доставлял казне много доходов, но позволял себе распоряжаться казною в свою пользу, хотя и собственное состояние доставляло ему большие доходы. Тогда пострадали некоторые лица, державшиеся покровительством Меншикова и в надежде на него позволявшие себе злоупотребления. Помощник Меншикова по управлению губернией, вице-губернатор Корсаков, в 1715 году был публично наказан кнутом, а двум сенаторам, князю Волхонскому и Опухтину, жгли языки раскаленным железом. Осужден был Синявин, надзиравший за петербургскими постройками, а управлявший адмиралтейством Александр Кикин, один из близких людей Петра, спасся только тем, что заплатил большой денежный штраф и был временно удален от дел. В 1718 году братья Соловьевы, покровительствуемые по делу Курбатова с Меншиковым, подверглись громадному начету в пользу казны, который не мог быть покрыт всеми их имениями; на Меншикове оказался начет в несколько сот тысяч. Меншиков просил у царя помилования, по крайней мере в уважение того, что во все годы своего прошедшего управления он доставил казне очень много пользы. Царь, безжалостно строгий ко всем другим, был до того милостив и снисходителен к своему давнему любимцу, что приказал зачесть большую часть долга Меншикова на разные повинности с его имений. Курбатов был присужден к относительно небольшой уплате в казну, но не дождался решения своего дела: он скончался в 1721 году. Фискальное устройство в 1714 году получило большее расширение против прежнего. Кроме наблюдения за казенным интересом, фискалам дано право вмешиваться во всякие такие дела, по которым не было или быть не могло челобитчиков. Например, умрет ли кто-нибудь последним из своего рода, не оставивши после себя никакого духовного завещания, или неизвестный проезжий человек будет убит на пути, — фискал в таких случаях мог разведывать и начинать судебный иск. Указами 17-го марта 1717 года и 19 июня 1718 года повелено во всех городах учредить из купечества по одному или по два фискала, но не из первостатейных купцов, чтоб не отвлечь их от важных торговых предприятий. Провинциал-фискал объезжал каждый год свою губернию и поверял городовых фискалов, имея право их переменять и отставлять. В сенате обер-фискал имел значение государственного фискала, тогда как прочие были земские; но за неимением в сенате обер-фискала его должность в 1721 году исполняли два штаб-офицера гвардии и смотрели за порядком и благочинием в сенате, а тех, кто будет вести себя неприлично, могли арестовывать и отводить в крепость. По инструкции, данной фискалам 31-го декабря 1719 года, они должны были смотреть, чтобы служащие исправляли свои должности не ко вреду царя и не к отягчению подчиненных. «Однако, — замечалось, — по одному разглашению и без основания верного и доброго служителя Его Величества в чести, животе и имении по своему произволению не повреждать». Земский фискал разыскивал и доносил также о всяких видах безнравственности, прелюбодейства, содомского греха, чародейства, обмана, богохульства, заповедной продажи и т.п.; фискалы должны были также наблюдать: не дерзает ли кто из владельцев подданных своих отягощать, или не будут ли чинимы уездным людям обиды при проходе войска или при отправлении повинностей. Он должен был смотреть: не испортились ли дороги, целы ли верстовые столбы, не развалились ли мосты, не стоят ли пусты царские мельницы и всякие заведения, не шляются ли гулящие люди, способные сделаться ворами и разбойниками. В пограничных провинциях фискалы, сверх того, должны были надсматривать и проведывать: не прокрадывается ли в государство шпион, не привозятся ли заповедные товары, не намерен ли русский уйти за границу без проезжих писем. Обо всем этом он должен был проведывать, узнавать и в пору доносить губернатору, и со всех штрафных денег, наложенных за преступление, за открытие преступления, получал одну треть. В июне 1720 года обер-фискал Нестеров доносил царю, что подано множество жалоб на губернаторов, вице-губернаторов и прочих властей. Из жалоб видно было, что во всех губерниях губернские и провинциальные власти не производили дел по фискальским доносам, а в надворных судах судьи оскорбляли фискалов, выражаясь, что «фискальство ничего не стоит». Царь, по этому донесению, приказал, чтоб дела по доносам фискалов решались «безволокитно и с самими фискалами обращались приятно, без укоризны и поношения». Сознавая, что земского фискала сан тяжел и ненавидим, царь угрожал наказанием тем, которые станут наносить фискалам обиды и побои. Фискалов не любили: народ от них отвращался, а власти не спешили приниматься за дела, ими вчиняемые; однако вкус к доносничеству очень распространился в эту эпоху. Еще в конце 1713 года последовало уничтожение «слова и дела государева»: было постановлено, чтоб никто не сказывал за собою «слова и дела» под страхом разорения и ссылки в каторгу. Но изменение было только в форме: указом царским было скоро после того объявлено, что кто ведает о замыслах против государя или о повреждении государственного интереса, тот может смело объявлять самому царскому величеству, и если донос окажется справедливым, то движимое и недвижимое имущество будет отдано доносителю. Зато щадившие таких преступников и недоносившие на них подвергались смертной казни. Старались подавать доносы лично царю не только о важных, но даже и о пустых делах, и это Петру до того надоело, что в январе 1718 года запрещено было подавать доносы царю; только извещения о злоумышлении на жизнь государя или об измене государству позволялось подавать, но не лично самому царю, а караульному офицеру, находившемуся у дома его величества. О прочих делах следовало подавать челобитные в надлежащие судебные места. Челобитчики и доносчики все-таки, и после такого указа, не давали государю нигде покоя, и 22-го декабря 1718 года последовал новый указ, где было сказано: «Хотя всякому своя обида горька и несносна, но притом всякому рассудить надлежит, что какое их множество, а кому бьют челом, одна персона есть, и та всякими войнами и прочими несносными трудами объята, и хотя бы тех трудов не было, возможно ли одному человеку за таким множеством усмотреть? воистину не точию человеку, ниже ангелу». Далее Петр объясняет, что прежде он был занят приведением войска в порядок, теперь же трудится над земским управлением и потому подтверждал пол страхом наказания, чтоб его не беспокоили и не подавали просьб и доносов. Находились охотники волновать власть, которые подбрасывали анонимные письма с доносами. В одном из таких писем сочинитель его извещал, что он откроет себя, если получит на то дозволение, а в знак дозволения просил положить деньги в городском фонаре. Царь велел положить 500 рублей; деньги лежали более недели, и никто за ними не явился. Тогда царь издал указ, что всякий, кто подобное письмо найдет, не должен его распечатывать, а, объявивши посторонним свидетелям, обязан сжечь его на том месте, где нашел. Вслед за тем в августе 1718 года Петр приказал объявить, что, кроме церковных учителей, всем запрещается, запершись у себя, писать письма, и если кто, зная о таком писательстве, не донесет, и из того выйдет что-нибудь дурное, тот отвечает перед законом наравне с возмутителями. Малороссия по-прежнему управлялась своим гетманским строем, но гетман Скоропадский, избранный по воле Петра после измены Мазепы, находился в большем подчинении у верховной власти, чем были прежние гетманы. Нередко, мимо гетмана и народного выбора, полковые старшины приобретали места по воле царя. Тогда ни во что ставили гетманскую власть и дозволяли себе много произвола. Жители малороссийского края были отягощаемы квартированием драгунских полков, так как правительство уже не слишком доверяло верности малороссиян после измены Мазепы и хотело даже держать наготове военные силы для укрощения возмутительных попыток. Кроме гетманщины, слободские казачьи полки пользовались до некоторой степени отдельною самостоятельностью против остальной России. Они «по своей прежней обыкности» выбирали должностных лиц или полкового старшину: полковника, судью, есаула, городничего, полкового писаря и сотников; все эти чины владели маетностями, доставлявшими им доходы. В каждом полку была казна, в которую сборами и из которой расходами заведовали сами казаки в своих сходках. Просьбы их показывают, что казаки более всего дорожили правом выбора старшин и просили правительство, чтоб у них не переменялись без их ведома выборные старшины. Чтобы привязать к России Остзейский край, Петр в 1712 году дал жалованные грамоты шляхетству и земству Лифляндии и Эстляндии, утверждал их прежние порядки в крае: администрацию и судоустройство, но отказал дворянству в таких требованиях, которые были противны интересу граждан. Так, например, дворяне просили, чтоб только лицам их сословия предоставлено было право брать на аренды государственные маетности. Петр на это отвечал, что и других граждан нельзя обидеть. Не согласился Петр на просьбу остзейского дворянства отнять безденежно у залогодателей те дворянские имения, которые шведская корона прежде отдавала мимо воли владельцев в залог. Вообще в столкновениях, которые возникали между дворянским и городским сословиями, Петр напоминал, что горожане такие же его подданные, как и дворяне. Суровее относился в это время Петр к мусульманским владельцам имений Казанской и Азовской губерний. 3 ноября 1713 года царским указом предписывалось всем таким владельцам в течение полугода креститься, а в случае их несогласия принять крещение царь угрожал отобрать у них поместья и вотчины с крестьянами. Но 3 июля 1719 г. состоялся указ, которым запрещалось насильно крестить татар и других иноверцев в восточной России. Принявшим православие давалась льгота на 3 года от всех податей, но это не должно было простираться на их семьи, если они останутся в иноверии до 1720 года. Коренное русское дворянство как служилое сословие предназначено было на всю жизнь для службы и пользовалось такими исключениями перед другими сословиями, которые представляли не столько привилегии, сколько обязанности. Тяжелым бременем ложилась государственная служба на дворян, но плохо исполнялись ими правительственные распоряжения. Например, в октябре 1714 года велено было всем дворянам собраться в Петербург, на смотр, с детьми и сродниками; никто не явился. Отложили смотр до марта 1715 года, и в марте явились немногие. Срок отложили до сентября с угрозами. Но и после того много было непослушных царскому указу, так что велено у неявившихся на смотр отбирать имения и отдавать ближним их сродникам. Между тем в марте 1714 года состоялась важная перемена в порядке приобретения дворянской собственности по наследству. Петр заметил, как и сказано в указе, что разделением недвижимых имуществ после умерших родителей между детьми «великий есть вред, как интересам государственным, так подданным и самым фамилиям падение. Если у кого отец имел тысячу дворов, а одному из его пяти сыновей достанется двести, и, помня своего отца, сын хочет жить, как отец, то уже с бедных подданных будет пять столов, а не один. Подданных двести, служа господину, будут нести то, что несли тысяча, и государственные подати не могут исправно платиться, и оттого государственной казне вред и людям подлым разорение, и знатные фамилии могут обеднеть до того, что сами однодворцами останутся. Наконец, каждый, имея свой даровой хлеб, хотя и малый, ни в какую пользу государству, без принуждения служить и простираться не будет, но ищет всякий уклоняться и жить праздностью, которая, по Священному Писанию, мать всех пороков». Для исправления такого замеченного недостатка, царь указал: с этих пор не продавать и не закладывать всех недвижимых имений и дворов родовых, выслуженных и купленных. Владелец может предоставить их в наследство одному из своих сыновей, а прочих наделить движимостью; то же касалось и дочерей. Бездетный может отдать свое недвижимое имение одному из своего рода, кому захочет, а движимое предоставить, по усмотрению, хотя бы и постороннему. Получающий по наследству после родителей недвижимое имение должен сохранить движимость своих братьев и сестер до их совершеннолетия — мужского пола до 17-ти лет, женского до 16-ти, — и учить всех грамоте, а мужского пола родных, сверх грамоты, — и цифири. По окончании их обучения он должен каждому дать часть, не зачитая в свою пользу издержек, употребленных на их воспитание и содержание. Девица, достигшая 18-ти лет, может отойти от брата; вступая в брак, она передает мужу обязанность принять фамилию жены, если в ее роде не останется лиц мужского пола. При вторичных браках дети, рожденные от них, наследуют имущество только своих родителей. Постановлено: дворянам, по этому закону, не получившим от родителей недвижимого имения, не ставить в бесчестие занятия каким-нибудь ремеслом, торговлею или вступление в духовное звание. Нельзя не признать, что побуждения, руководившие царем при издании этого закона, клонились, главным образом, не к распространению барского дармоедства, а скорее к тому, чтобы заставить людей дворянского происхождения жить честным трудом и посвящать себя полезным занятиям. Дворяне издавна имели обычай, по примеру крестьян, прятать свои деньги и сокровища, а иные даже — зарывать в землю; только в последнее время, когда посылки дворян за границу начали знакомить их с европейскими обычаями, иные дворяне стали помещать свои деньги в иностранных банках. Капиталы, таким образом, оставались совсем непроизводительными или малопроизводительными. Петр хотел доставить возможность обращения этих капиталов и для того пересоздать дворянство: кроме старших сыновей, наследовавших отцовское имение, другие, получивши, вместо недвижимых имуществ, капиталы, должны были, ради средств к жизни, пуститься на какие-нибудь деятельные предприятия. Но опыт скоро показал, что нельзя легко изменять того, что укоренено в народных нравах и освящено многовековыми привычками. Майоратство, несмотря на старание Петра ввести его, не привилось к русской жизни. Петру не по сердцу был укоренившийся в русском дворянстве обычай — продавать своих крепостных людей, как скотов, разрознивая семейства, разлучая детей с родителями, братьев и сестер друг от друга, «отчего не малый вопль бывает». Государь еще не домыслился до того, чтобы уничтожить совершенно куплю и продажу людей в своем государстве, но, по крайней мере, постановил не разрознивать семейств продажею. Некоторые, пользуясь своим дворянским происхождением, ограничивались службою в низшем солдатском чине только несколько месяцев или даже недель, а потом проходили службу в офицерских чинах; у дворян возник такой взгляд, что, по своему происхождению, они должны исправлять на службе только начальнические должности. В 1714 году Петр указал отнюдь не производить в офицерские чины тех лиц, которые, опираясь на свою дворянскую породу, вовсе не служили солдатами; то же подтверждено указом 1 января 1719 г. В конце 1720 года обер-офицерам, происходящим не из дворян, велено выдать патенты на дворянское достоинство и считать дворянами их детей и все их потомство. Таким образом, хотя дворянское происхождение не теряло признаваемого за ним достоинства, но достижение дворянского звания службою становилось открытым. В служебных отношениях Петр, предоставляя дворянам, как родившимся в этом звании, так и приобревшим его службою, начальнические должности, ограждал подначальных от их произвола. Штаб— и обер-офицерам запрещалось брать рядовых в услужение, исключая денщиков, но и тех следовало брать в ограниченном числе и не обращаться с ними жестоко. В видах ограждения мирных обывателей от своевольства военных людей, запрещалось военным чинам занимать самовольно квартиры, насильно оставаться у хозяев и переходить со двора на двор. Петр заботился дать образование дворянам больше, чем другим сословиям. Так, в 1712 г. положено было, чтоб в инженерской школе, в которой предписывалось учить геометрии и фортификации настолько, насколько нужно было для инженеров, две трети учащихся было из дворянских детей. В 1714 году велено разослать во все губернии по нескольку человек из математических школ учить дворянских детей цифири и геометрии. Архиереи не должны были давать венечные памяти дворянам, желающим вступить в брак, если они не выучатся. Любя до страсти мореплавание, Петр предложил завести морскую академию, также преимущественно для дворянских детей, — и в октябре 1715 г. начертал для нее инструкцию. В этой академии положено было учить: арифметике, геометрии, фортификации, навигации, артиллерии, географии, рисованию, живописи, воинскому обучению, фехтованию и некоторым сведениям из астрономии. Для этого царь велел прибрать способных учителей для обучения таким наукам, которые окажутся нужными. Для надзора над учителями и школьниками выбиралось особое лицо, а для перевода книг, необходимых для морских наук, назначался переводчик. По известию одного иностранца, не было в России ни одной знатной фамилии, из которой не находилось бы юношей от 16—18 лет в этой академии. Вслед за тем, в декабре того же года, именным указом, велено мальчиков дворянского звания, от десяти лет и выше, посылать в Петербург для обучения морскому делу, а в чужие края более не посылать. Но в следующем 1716 году государю сделалось известно, что в Венеции и во Франции желают принять русских людей в морскую службу: Петр приказал собрать мальчиков дворянского звания и послать в Ревель, а оттуда отправить их партиями — в 20 человек, морем или сухопутьем, в Венецию, Францию и Англию, чтоб эти молодые люди ознакомились и освоились с морским делом. 9-го декабря 1720 года Петр командировал, для составления ландкарт, из своей морской академии по нескольку человек в губернии, с жалованием по шести рублей в месяц. Сознавая пользу знания немецкого языка для России, в январе 1716 года царь приказал отправить в Кенигсберг от 30 до 40 молодых подьячих, 15—20 лет возраста, для изучения немецкого языка, с надзирателями, которые должны были наблюдать, чтобы посланные действительно учились, а не гуляли. Государь сознавал потребность иметь людей, сведущих и в восточных языках, а потому, в том же году и месяце, приказал из московских школ выбрать пять способных юношей и отправить их в Астрахань, к губернатору Волынскому, для обучения их турецкому, персидскому и арабским языкам. Давая дворянскому званию преимущество перед прочими сословиями в деле образования, Петр, однако, показывал желание, чтоб и во всех слоях общества распространялось учение, и, сообразно своему характеру, прибегал для этого к принудительным мерам. Еще в 1714 и 1716 годах именными царскими указами велено было детей всякого чина людей, кроме дворян, от 10 до 15 лет, учить грамоте, цифири и несколько геометрии. Для этой цели из математических школ послано было по два человека в губернии. Им велено отвести помещение в архиерейских домах и монастырях. Учение полагалось бесплатным, но, по окончании учения, при выдаче свидетельств, учитель имел право брать по рублю за каждого ученика. Без такого учительского свидетельства нельзя было жениться. Но прошло около трех лет. Заведовавшие школами писали донесения, что, вопреки царскому указу, родители не присылают детей для обучения. Новые указы царь писал о высылке учеников. В 1720 году поступила к царю челобитная от посадских людей: каргопольцев, устюжан, вологжан и калужан. Они жаловались, что у них насильно берут детей, везут в города и держат в тюрьмах за караулом. Дети ничему не учатся и только теряют время. «А дети у нас, — говорили они, — дома смолоду приучаются сидеть за прилавком и посылаются со старшими по купеческим делам. Если у нас будут забирать детей, то промыслы упадут и в казенных поборах будет остановка; обучать же детей мы можем и дома». Царь, рассудивши, что, в самом деле, при такой мере станут его подданные находить благовидную отговорку в невозможности платить казенные налоги, запретил забирать у посадских людей детей для их обучения. На затеи государя, касавшиеся народного воспитания и перестройки России на западноевропейский лад, имело влияние знакомство со знаменитыми в Германии учеными Лейбницем и Христианом Вольфом. С Лейбницем Петр познакомился в 1711 году в Торгау и с тех пор до самой смерти немецкого ученого вел с ним письменные сношения. Пожалованный Петром в звание тайного советника, с жалованием 1000 рейхсталеров в год, Лейбниц присылал Петру и разным его любимцам всякого рода преобразовательные проекты. Этот ученый первый подал Петру мысль ввести в России коллегиальное управление для всех отраслей государственного управления, с тою разницей, что в числе коллегий Лейбниц предполагал завести ученую коллегию, которая не была учреждена. Лейбницу принадлежит также мысль о введении в России чиновной лестницы, осуществленной Петром впоследствии в табели о рангах. Лейбниц подал царю совет собирать и сохранять письменные и вещественные памятники древности, послать экспедицию для открытия пролива между Азией и Америкой, устроить постоянные сношения России с Китаем, снаряжать ученые путешествия для географических и физических открытий, учредить в России высшее учебное заведение или университет, под названием академии. Хотя это предположение не осуществилось, но без сомнения оказало свое влияние тем, что впоследствии Петр, уже перед концом своей жизни, учредил академию в смысле ученого сонмища. Галльский, а потом марбургский, профессор Христиан Вольф, известный в свое время математик, начал сношения с Петром через Петрова врача Блументроста в 1718 году, по поводу одного шарлатана, обратившегося к Петру с заявлением, что он выдумал вечно движущуюся машину (perpetuum mobile). Оставив вопрос о машине в сторону, Петр, при посредстве Блументроста, до своей смерти находился в сношениях с Вольфом по поводу проекта об основании академии и убеждал Вольфа поступить на русскую службу, но последнее не состоялось. В 1720 году Петр положил начало и русской археологии. Во всех епархиях приказал он из монастырей и церквей собрать старинные грамоты, исторические рукописи и старопечатные книги. Губернаторам, вице-губернаторам и провинциальным властям велено все это осмотреть, разобрать и списать. Мера эта не оказалась удачною, и впоследствии Петр, как увидим, изменил ее. Торговля и промыслы по-прежнему направлялись так, чтобы сделаться источником для казенной прибыли. В 1713 году людям всяких чинов дозволено было свободно вести торговлю; только крестьяне, торговавшие в Москве, платя десятую деньгу и неся налоги наравне с прочими московскими посадскими, занимавшимися торговлею, не были изъяты от платежа налогов, платимых крестьянами волостей, где они были приписаны. Царь хотел, во что бы то ни стало, направить главный торговый путь на Петербург, и в октябре 1713 года указал: всем торговым людям возить пеньку, юфть, икру, клей, смолу, щетину, ревень, следуемые за границу, не в Вологду и не в Архангельск, а в Петербург. Для всеобщего сведения, велено было это объявление прибить во всех церквах. Такое распоряжение отозвалось тягостью на торговых людях, и они, в поданной царю челобитной, умоляли отменить этот закон и дозволить по-прежнему возить товары в Архангельск; у них, представляли они, с иноземцами были там прежние долговые обязательства, которых нельзя было иначе покончить, как выручкой с товара; в Вологде жили три иноземные купца, занимавшиеся очищением привозимой в Архангельск пеньки, и содержали для этой цели до 25000 русских рабочих, которые должны были остаться без работы, если торговый путь для пеньки изменится. Притом пенька, шедшая за границу, родилась преимущественно в областях, более близких к Архангельску, чем к Петербургу; вдобавок местность Петербурга была такого свойства, что пенька, пролежавши там несколько месяцев, легко подвергалась порче. По этим представлениям, в марте 1714 г. царь дозволил возить из Твери пеньку в Архангельск, а в 1715 году из всех товаров, показанных прежде для отвоза в Петербург, дозволил половину везти в Архангельск, а другую непременно в Петербург, и продавать иноземцам за их деньги, а русских денег от них не брать, потому что тогда стали распространять по России привезенную из-за границы фальшивую мелкую русскую монету. Десятого декабря 1718 года уничтожена была казенная продажа товаров, исключая поташа и смольчуга, оставленных ради сбережения лесов; все же остальные товары, прежде исключительно казенные, могли продаваться свободно, с уплатою обыкновенных пошлин, а в октябре опубликован был тариф всем товарам. Ради развития торговли, государь 10 ноября 1720 года отменил прежнюю 5% пошлину с товаров и установил 3% для петербургского порта; в других же портах, с русских торговцев, при отпуске товаров за границу, по-прежнему взималась половинная пошлина против той, которая была установлена с иноземцев — по 30-ти алтын за ефимок и непременно иностранными деньгами, как платили иноземцы. Если у торговых людей привозного товара было на такую же сумму денег, на какую в отпуске, то они освобождались от всякой пошлины. Русский торговец под опасением штрафа не должен был отпускать за границу иноземных товаров и вывозить их в одну из российских пристаней. Закон угрожал потерею всего имущества тому, кто бы дозволил под своим именем торговать другому лицу, а иностранцам, которые бы стали вести в России торговлю под именем какого-нибудь русского торговца, сверх того, — потерею его кораблей и немедленною высылкою за границу. Иноземные торговцы должны были жить в России непременно по паспортам, и получившие паспорта на выезд из России обязаны были уезжать в определенный законом срок. В 1721 году сделано было распоряжение о том, чтобы отпускать товары через Ригу и Архангельск только из близких по местоположению к этим портам краев, а из всех прочих непременно в один Петербург. Совершение контрактов между русскими и иностранными торговцами дозволялось только для петербургского порта, а для других портов запрещалось. Торговля с Малороссиею, производившаяся сухопутьем или по рекам, оставалась в прежнем положении. Белгородский воевода получил царское приказание не стеснять торговых людей и покровительствовать им, но обязывать их не сноситься с Запорожьем. У греков и армян, ездивших с товарами и для покупки русских товаров через южную Россию, отбиралось все иностранное серебро и золото и выдавались им русские деньги, но ввозить русские деньги вместе с иностранными запрещалось. Малороссиянам запрещалось привозить в Великороссию вино и табак, если только то и другое не привозилось по казенным подрядам. Таможенные пошлины отдавались в Малороссии, как и в Великороссии, на откуп охочим людям, с предоставлением в пользу их всего утаенного на таможне и воспрещаемого законом ко ввозу в Россию. Для развития торговли в России учреждались ярмарки. Так, в 1717 году учреждена была в Киевской губернии знаменитая Свинская ярмарка и, около того же времени, установлена должность гоф-маклера, обязанного на ярмарке надзирать за покупкой и продажей казенных товаров, для соблюдения казенного интереса. В марте 1720 г. была возобновлена в Риге ярмарка, прекратившаяся во время войны; она отправлялась с десятого июня по июль. Торговля с Персией, важная в XVII веке, ослабевала по мере того, как царь стремился направить деятельность торговых людей на запад. Притом, при поездках в Персию, русские купцы подвергались беспрестанно неприятностям и разорениям. В России на пути их беспокоили воры и разбойники, в Персии они терпели от персидских начальников, которые брали у них насильно товары даром или назначая малую цену. Русские люди обращались к персидскому суду, а персидские местные судьи брали с них взятки. Было и то неудобство, что иные персияне покупали у русских товары в долг и, продержавши значительное время, возвращали их назад. Торговля русских с Персией была меновая, главным образом на шелк-сырец, и по своему свойству подавала частые поводы к недоразумениям. В июле 1717 года русский посол Волынский заключил с персидским министром договор, ограждавший купцов от подобных злоупотреблений. В случае крушения какого-нибудь русского судна на Каспийском море персияне, по этому договору, обязаны были возвратить найденный груз хозяину судна. В декабре 1720 года, для покровительства русской торговли с Персией, учреждены: в Испагани — главный русский консул, а в Шемахе — подведомственный ему вице-консул. Они должны были собирать разные сведения, относящиеся к торговле, выдавать паспорта русским, свидетельствовать их обязательства, завещания и всякие сделки между собою, в случае смерти русского торгового человека в Персии описывать и сохранять его достояние, для передачи наследникам, а главное — чинить русским торговым людям вспоможение советом и делом. Хлеб в зерне и муке при Петре, как издавна в России, в ряду сырых продуктов, был одною из главных статей туземного производства и торговли. Вывоз его за границу то допускался во все порты, то воспрещался, смотря по относительному урожаю или неурожаю; так, напр., в 1713 году цена его в России упадала ниже рубля за четверть ржи, и правительство не только дозволяло, но побуждало отправлять его за границу, а весною 1717 г. запретило вывоз, когда цена его поднялась до двух рублей за четверть; но в июне того же года, когда блеснула надежда на урожай, оно снова дозволило вывоз. Петр думал и об улучшении земледельческого производства в своем государстве. В 1721 году, узнавши, что в Остзейском крае и в Пруссии поселяне, вместо серпов, снимают хлеб с полей косами, с прикрепленными к ним граблями, царь приказал разослать по губерниям образцы таких кос и предписал губернаторам находить смышленых поселян и рассылать их по местам, где лучше родится хлеб, чтобы приучать народ к иноземному способу уборки хлеба. «Сами знаете, — писал Петр в своем указе, — что добро и надобно, а новое дело-то наши люди без принуждения не сделают». Пенька, отпускаемая за границу, составляла до декабря 1718 г. казенное достояние. Доверенные от правительства люди скупали ее по России, для отправки в чужие края; напр., в 1712 г. одно такое доверенное лицо скупало пеньку в украинных городах, платя по 2 р. за берковец, а продана была эта пенька иностранцам по 6 р. за берковец. На размножение льняных и пеньковых промыслов в России царь обратил внимание в конце 1715 г. Замечено было, что льном промышляли главным образом во Пскове и Вязниках, а пенькою в Брянске. Сделано распоряжение, чтобы те хозяева, которые сеяли четверть льна и пеньки, присевали еще четверть, а где не было обычая сеять эти растения, там приказано было обучать крестьян и объявить о том всенародно, объясняя, что это делается для всеобщей пользы и для благосостояния жителей. Пенька по изобилию вывоза составляла одну из главных статей вывозной торговли, но в 1716 году от англичан последовала жалоба на русских купцов, что последние, при продаже пеньки, мешают с хорошею пенькою худую, и это побудило царя всенародно объявить, что вперед за такое воровство виновных постигнет смертная казнь. В 1718 году устроены так называемые браковщики (т.е. поверщики) по торговле льном, пенькою, салом, воском и юфтью и учреждены правила для проверки. Табак в торговле принадлежал к казенным товарам, исключая турецкого курительного и всякого нюхательного; и тот и другой продавались свободно. Туземный табак главным образом производился в Малороссии и подвергался строгому надзору, однако его все-таки развозили повсюду и куривали; на одну копейку табака в Малороссии можно было продать его в Москве на 8 копеек. Об огородничестве и хозяйственном садоводстве встречаются распоряжения только относительно Астрахани. В 1720 году царь указал завести в Астрахани аптекарские огороды и привозить из Персии разные деревья и травы, а из виноградных садов, существовавших в Астрахани, делать вино. Один французский выходец, посланный Петром в Астрахань, развел там 7 сортов французского винограда и предлагал проект завести в астраханском крае шелковичное производство. Но страшные засухи, которыми страдает постоянно астраханский край, препятствовали разведению в нем всякой садовой растительности. Только в те годы, когда Волга широко разливалась и затопляла побережье, доставлялись оттуда всякого рода садовые плоды и бахчевые овощи. В видах доставки в войско лошадей, приказано было заводить конские заводы в губерниях Азовской, Казанской и Киевской и для этой цели выписывать жеребцов из Пруссии и Силезии. Всех доморощенных лошадей по России велено было переписать и брать с каждой лошади, кроме крестьянских, по гривне в казну. Желая иметь собственные шерстяные изделия, Петр в 1716 году выписал из-за границы 20 овцеводов и послал их в Казань, чтоб ознакомить русских со стрижкою овец и с обработкою шерсти. Рыбные промыслы производились на Каспийском и на Белом море; царь указал ловить в Астрахани осетров и стерлядей и отпускать за море; китовый, моржевой и тресковый промыслы на Белом море были отданы в компанию (октября 30-го 1721 г.) гостиной сотни Матвею Еврейнову и его потомкам на 30 лет. Соляная продажа была в ведомстве казны, и для этого из разных городов, где было достаточно купеческого сословия, велено было высылать по два человека для казенной торговли солью. Замечали, что прежде в русском государстве было более соляных промыслов, чем при Петре. В последнее время оставались соляные промыслы в трех местах: строгоновские, доставлявшие казне с пошлин, взимаемых по 1 коп. с пуда — 20000 рублей, сибирские — вообще для казенного дохода мало значительные, и бахмутские, доставлявшие казне до 30000 годового дохода с пошлин. Возка соли составляла повинность, часто отяготительную для народа. В 1721 году один ландрат с капитаном, прибывши в Харьков, сделал наряд привести 24092 пуда бахмутской соли. Принуждали жителей ездить за этой солью. Хлеб не убирался, сено оставалось нескошенным, а начальство, под предлогом отправки людей для провожания соли, привозимой с завода, употребляло их на свои работы. Привезенная соль продавалась в Харькове назначенными для этого головами и целовальниками по 8 грив. за пуд, тогда как в других слободских полках ее продавали за пуд по три алт. 2 деньги. Царский указ оградил жителей Харьковского полка, указавши им покупать соль на бахмутских и певаковских заводах, по указной цене. В 1718 году по соляной продаже происходило дело князя Мосальского; он был обвинен в утайке 80000 рублей. Его приговорили к смерти; но князь, не дождавшись дня казни, умер сам и был наскоро погребен. Петр, узнавши об этом, приказал отрыть его тело и повесить на виселице. К исключительному достоянию царской торговли принадлежали товары, носившие название сибирских; это были: меха всякого рода, рыбья кость и произведения Китая, как естественные, так и фабричные, между прочим и китайское золото. Между Сибирью и областями европейской России устраивались караулы с тем, чтобы не допускать тайно привозивших из Сибири эти товары, но при огромном протяжении контрабанда была неизбежна. Путешественники запрятывали товары, особенно золото, в колесные шины, в санные подрезы, во внутренности рыб, привозимых из Сибири, а другие получали от губернатора паспорта на право отъезда из Сибири без права осмотра, и этим, между прочим, отличался князь Гагарин в числе других, допущенных им, злоупотреблений. Кожевенное и особенно юфтяное производство издавна были в ходу на Руси. Заграничный отпуск до конца 1718 г. принадлежал казне. Посылали доверенных лиц скупать юфть по России: в 1716 году, например, из сената отправили купчину по всем городам купить сто тысяч пудов юфти, заплатив по четыре рубля за пуд, и свезти ее в Архангельск, где продать иноземным купцам на векселя. Петр заметил, что русская юфть делается с дегтем и расползается от мокроты. Он приказал выслать из Ревеля в Москву иноземных мастеров, умевших делать юфть с ворваньим салом. Затем из разных городов приказано выслать в Москву русских кожевников, для обучения искусству выделывать юфть на иностранный образец. Назначен двухгодичный срок до 1718 года, и если кто после этого срока станет продавать юфть, выделанную по старинному русскому способу, того велено ссылать на каторгу и конфисковать его имущество; указ о том же повторен в 1718 году. В мае 1717 года из разных городов велено было прислать в Москву мастеровых людей для обучения их кожевенному ремеслу, в видах распространения и улучшения его в России. С этою же целью царь предписал отправить по два человека иноземных мастеров в Киевскую и Азовскую губернии. Узнавши, что Астраханский край производит в изобилии рогатый скот, Петр приказал тамошних быков не продавать на сторону, но резать и, снимая с них кожи, отправлять в Казань для выделки. Поташные заводы были отданы на откуп Савве Грузинскому и Карлу Гутфелю, для исключительной продажи в Архангельск иностранцам в пользу казны. Достоянием казны была также и селитра, которая выделывалась главным образом в Малороссии, куда посылались купцы заводить селитренные заводы, с обязанностью никуда не поставлять селитры, кроме казны. С таким же условием в июне 1714 года дан был указ о распространении селитренного промысла в Малороссии. Винокурение объявлено было в 1716 году свободным для людей всяких чинов с платежом пошлин в казну. Каждый мог приготовлять вино для себя и в подряд, но объявляя губернаторам, вице-губернаторам и ландратам: сколько кубов и казанцев хочет выкурить. Кубы и казанцы приказано привозить в город, измеривать в 8-мивершковое ведро и налагать на них клейма; со всякого ведра взималась пошлина, по полуполтине в год. Годичный доход, доставляемый в казну, простирался до миллиона: тогда помещики и их приказчики, имея право курить вино, не должны были дозволять этого своим крепостным крестьянам и не давать последним господского вина ни за деньги, ни даром под опасением штрафа 50 рублей. Петр дал в марте 1718 г. десятилетнюю привилегию московскому купцу Вестову на устройство сахарного завода, с правом учредить компанию и набирать в нее, кого хочет. Ему давалась на три года льгота беспошлинно привозить сахарный сырец из-за границы и беспошлинно торговать своим сахаром в головах. Кроме того, дано было обещание: если завод умножится, то вовсе запретить привоз сахара из-за границы. И действительно, 20-го апреля 1721 г. ввоз сахара из-за границы совсем был запрещен. Рудокопство и обработка металлов ведались в приказе рудных дел, находившемся в Петербурге, куда марта 1716 года потребованы были из губерний все мастера и ученики, кроме определенных при делах в губерниях; губернаторам вменено в обязанность содействовать к отысканию руд в управляемых ими губерниях. В С.-Петербургской губернии искать руд, жемчуга и красок поручено было Вельяшеву с правом нанимать рабочих, и если они не шли, то брать их неволею, давая по три рубля в сутки. При Петре в первый раз обращено было внимание на золотой песок в Сибири, по донесению сибирского губернатора князя Гагарина (на реке Гае, близ калмыцкого городка Еркета). Царь велел употребить в дело шведских пленных инженеров для искания и промывания золотого песка. Швеция славилась процветанием кузнечного ремесла. Знал это Петр и указал выбрать из пленных шведов и выслать по два человека в губернии для обучения кузнечному делу русских. Из русских людей, отличившихся в этой области труда и замеченных Петром, первое место занимает тулянин Никита Демидов. В апреле 1715 г. подрядился он ставить в Петербург железо из сибирских заводов — полосное по 15-ть алтын за пуд, а восьмигранное, тонкое в дюйм, по 16-ти алтын. Царь предписал выслать ему мастеров с Олонца. Во время провоза в Петербург железа Демидов освобождался oт всяких провозных пошлин и, за поставкою в казну, имел право продавать свое железо во всех русских городах, только не татарам и не уездным инородцам. Царь по всей России приказывал обучать молодых людей ружейному, замочному и седельному мастерствам. По усмотрению губернаторов, этих молодых людей отправляли на заводы, собирая с жителей деньги на провиант и одежду им, и по обучении рассылали их по полкам. Но через год с небольшим, по издании этого указа, оказалось, что большая часть рабочих разбегалась. В 1716 году, в январе, сделано распоряжение об искании во всех губерниях красок, причем разосланы были реестры и цены существующим краскам, получавшимся из-за границы. Июля 23-го 1718 года дана привилегия Садовой слободы жителю Павлу Васильеву — делать и доставлять в адмиралтейство, в числе 20-ти пудов в год, краски бакана; привоз из-за границы того же материала был воспрещен. В том же году дана была привилегия Соловьеву и купцам Томиловым на заводе купоросного масла и острой водки. Для выделки бумаги, в апреле 1714 года, Петр приказал доставлять в Петербург сухопутьем и водою негодный холст и лоскутья, за которые велел платить по восьми денег за пуд. В 1719 году бумага разных родов делалась на бумажной Дудоровской мельнице и доставлялась в адмиралтейство, откуда и продавалась на книжное печатание в типографии и на письменное производство во все коллегии, канцелярии и аптеки. В реестре, подписанном самим государем, высший сорт рисовальной бумаги оценен в шесть рублей шестнадцать алтын четыре деньги за стопу. Затем хорошие сорта белой бумаги, измеряемой картузами и патронами, ценились за стопу от пяти до двух рублей восьми алтын четыре деньги в картузах. Писчая бумага продавалась в стопах, от рубля до рубля шести алтын за стопу. Большие толстые листы продавались дестями: от шести алтын четыре деньги до шестнадцати алтын четыре деньги за десть. Полотняный промысел в России Петр застал в крайне первобытном состоянии, хотя изобилие пеньки и льна указывало, что если где, то в этой стране, при трудолюбии и умении жителей, этот промысел мог процветать. В июне 1714 года дозволено было завести полотняную фабрику иностранцу Тиммерману, с правом продажи своих полотен как в России, так и за морем, но с платежом пошлин. В 1718 году, 26-го января, заведена компания (Алексей Нестеров, Борис Карамышев, Иван Зубков, Аникиев, Цимбальников и Турчанинов) для выделки полотен, скатертей и салфеток. Царь велел отвесть учредителям двор, дозволял набирать в компанию желающих и отдал им завод на 30 лет. Учредители просили, чтобы царь запретил другим лицам торговать этими товарами, которые они будут производить. Царь обещал, но с условием, если они через год подадут ему записку, что у них есть чем содержать завод. Другая полотняная фабрика в 1720 году была отдана, с привилегией на 30 лет, в компанию, директором которой был голландец Томес. Каждый компанейщик при поступлении давал от себя вклад в общий капитал тысячу рублей и, состоя в компании, освобождался от выбора в службу. Компания имела право приглашать заграничных мастеров, заключать с ними контракты, выписывать из-за границы все нужные материалы, но с платежом пошлин. Компании давалось право беспошлинной продажи своих товаров, сроком на пять лет, но оптом, а не враздробь. Для распространения искусства делать полотна компания имела право брать из русских в ученики и работники, но с тем, что взятый ученик должен был пробыть на фабрике сначала в качестве ученика три года, а потом уже подмастерьем. 24 мая 1720 года в Москве поручена была иностранцу Тиммерману парусная фабрика. Он получал из казны двадцать тысяч рублей, с обязанностью доставлять в адмиралтейство по три тысячи кусков парусины в год, а остальную парусину, выделываемую у себя, мог продавать в народ и деньги, взятые с продажи, доставлять в фабричную казну, как царское достояние: себе же за труд получал он 10%. Июня 18-го того же года запрещено из-за границы привозить коломенки и другие полотняные ткани низших сортов, а высшие позволено в тех видах, что в России в то время выделывались только низшие сорта. 16-го ноября 1720 г. повелено отпускать за границу русский холст и полотна, но не узкие, а широкие. По свидетельству иностранца Вебера, посетившего Россию в царствование Петра, приготовляемое в России полотно из туземного льна не уступало в достоинстве голландскому полотну. Суконные заводы поощрялись преимущественно с целью обмундирования войск, и потому запрещено было покупать заморское сукно на мундиры. Для успешного производства этого промысла еще в 1712 году велено собрать компанию из торговых лиц, а в случае несогласия вступить в компанию положено тащить в нее неволею. В 1719 году существовавший казенный суконный завод в Москве, у Каменного моста, приказано было отдать в компанию купцу Щеголину с товарищами, с обязательством расширить производство сукна до того, чтоб не только удовлетворялась потребность в обмундировании войска, но сукно шло бы и в продажу; компания эта получила в ссуду 30000 рублей, на три года, без процентов; позволено ей выплачивать свой долг в казну сукнами, с привилегией в течение пяти лет продавать сукно беспошлинно. Вступившие в компанию освобождались от обязательной государственной или общественной службы. Компания могла принимать в ученики лиц свободного звания, выписывать иноземных мастеров и инструменты. Вывоз за границу шерсти из России был запрещен, ради того, чтоб эта компания имела возможность удобно покупать себе материал, зато компания эта не могла возвышать цены на сукно. В июне 1717 года поручено было подканцлеру Шафирову и тайному советнику Толстому учредить в России фабрику всяких шелковых материй и парчой, которые они должны были обрабатывать через нанятых во Франции мастеров. Им позволялось, в виде привилегии, набирать по желанию как русских, так и иностранцев в ученики, работать золотные, серебротканные, шелковые и шерстяные материи, парчи, штофы, бархаты, атласы, камки, тафты и всякого рода ленты, галуны, чулки и проч. На вспоможение себе они получили от казны безденежно готовые дворы в Москве, в Петербурге и других городах, а тем лицам, которые у них будут работать, обещаны места под жилища на вечные времена. Компания эта могла пятьдесят лет беспошлинно торговать по русским городам и селам, а заграничную торговлю вести на общих основаниях, с уплатою пошлин. Компания подчинена была сенату; местные власти не должны были вступаться в ее дела. Наконец, в обеспечение ее прибытка, запрещалось не принадлежащим к ней лицам производить такие товары, какие производила компания, кроме лент, чулок и галунов, а из-за границы запрещался ввоз иностранных шелковых изделий; но в 1719 году члены компании донесли царю, что их мануфактуры не в состоянии удовлетворить парчами все государство, и потому сами просили разрешить ввоз парчей из европейских государств. Царь дозволил, в продолжение двух лет, привозить ежегодно на 100000 рублей шелковых штофов и продавать их в петербургских лавках, по торговому уставу. В июле того же года этой компании дозволено было беспошлинно покупать в Китае тонкий шелк. Кроме фабрики барона Шафирова и К°, заведена была другая шелковая фабрика в Москве Алексеем Милютиным. В марте 1718 г. дана была ему привилегия работать шелковые ленты, нанимать свободно мастеров, брать учеников и не платить никаких податей, пока не утвердится начатый им промысел. 14-го марта 1721 года дозволено было всем людям заводить шелковые фабрики. Учредители пользовались привилегиями на 50 лет, а вступавшие к ним в компанию — от 10 до 15 лет, со времени своего вступления. Указом февраля 1-го 1720 г. определено завести в Киеве фабрику зеркал и хрустальной посуды. Для усиления всякой заводской, промышленной и мануфактурной деятельности, Петр (января 17-го 1721 г.) освободил всяких основателей заводов и их товарищей от службы на полтора года после учреждения завода, а на следующий день после того (января 18-го того же года) дозволил купцам и заводчикам покупать населенные имения. Петр всячески старался привлекать наибольшую массу золота и серебра в Россию и запрещал вывоз того и другого в другие государства. В 1719 году царь приказал у торговцев, ездивших за границу из Малороссии, отбирать червонцы и ефимки, а выдавать им русские деньги, оставляя им на платеж пошлин на границе только небольшое количество иностранной монеты. Все купцы, которые вели заграничную торговлю, должны были платить пошлину иностранною монетою, а прусский талер принимался в казну от купцов по 50 коп., тогда как в текущем обращении эта монета ходила по 90 коп. и выше. Казна имела тут свои выгоды. Была при этом еще другая выгода казне: получаемые от купцов в уплату, иностранные монеты переделывались на денежных дворах в русскую монету, а при переделке казна оставалась в прибыли, по крайней мере, 7%. Сохранились от описываемого периода царствования Петра памятники, на основании которых можно составить себе понятие о денежном достоянии русского государства того времени. В 1721 году на всех денежных дворах было денег на сумму 559 355 рублей. Сверх того, следовало получить по подряду ефимков и меди на 141835 рублей, и в недоимке с разных чиновных людей было 225546 рублей 32 алтына три деньги, а всего 882315 рублей 28 алтын. К уплате же в разные места следовало в итоге 1536884 руб. 6 алтын. Таким образом, даже и в таком случае, когда бы взысканы были все недоимки, оказывалась недостача в 388022 рубля. Все золото и серебро, получаемое с пошлин, взимаемых за привозные в Россию товары, а также конфискованное золото и серебро и получаемое в качестве штрафов указано было доставлять на денежный двор. Правительство нашло, что доставка и возка их была стеснительна, а во время пожаров медных денег много погибало; по этой причине, вместо алтынников, велено было делать серебряные пятикопеечники 70-й пробы. Из медных денег оставались в ходу одни только полушки, и то в небольшом количестве. Главное управление церковью в эти годы находилось в руках рязанского архиерея Стефана Яворского, блюстителя патриаршего престола. Стефан Яворский, несмотря на высокий свой пост, тяготился своим положением, жаловался царю на неудобство жизни в Петербурге и просил милостивого отпуска, но не получил его. Ни Петр не чувствовал к Стефану большого расположения, ни Стефан к Петру, но Петр считал Стефана честным и полезным человеком, а потому и удерживал его, вопреки давнему желанию рязанского архиерея удалиться от дел и уехать на родину в Малороссию. При своей недоверчивости к великорусскому духовенству, Петр медлил постановкой архиереев; и в 1718 году Стефан доносил ему, что из епархий киевской, тобольской, новгородской, смоленской, коломенской к нему присылаются старые залежалые дела, которые он решить затрудняется; ставленников много, а ставить их некому: без архиереев быть невозможно. Государь приказал выбрать кандидатов и подать себе список их, а вперед для таких избраний присылать добрых монахов в Невский монастырь, чтобы «таких не наставить, как тамбовский и ростовский». Затем велено архиереям поочередно приезжать в Петербург и проживать там, «начиная свое бытье с января». Им отводились места, на которых они сами могли себе выстроить подворья. Петр ввел эту меру, чтобы самому ближе и даже лично знать всех архиереев в своем государстве. Архиереи с этого времени уже не могли более вмешиваться в какие бы то ни было светские дела, если не получали на то особого царского повеления. Уже давно лишили их права управлять самим имениями. Они могли пользоваться только с них доходами, получая их из Монастырского приказа. Только по особенной милости право распоряжения своими вотчинами получил в 1713 году вологодский архиерей. Монастырские же вотчины, взятые прежде от монастырей в заведование Монастырского приказа, 16-го октября 1720 г. были возвращены вновь в управление архимандритам и игуменам. Царь показал некоторую заботу об улучшении материального и духовного состояния белого духовенства. В феврале 1718 года указано готовить заранее кандидатов на священнические места для того, чтоб места не оставались праздными; а как по большей части духовное звание было наследственным, то велено поповских и причетнических детей заранее обучать, чтоб они были годны со временем получить сан священника. При церквах надлежало иметь старосту, который обязан был выстроить священнический дом, поступавший преемственно от одного священника к другому. Приходскому духовенству запрещалось иметь собственные дома в своем приходе, а если окажется у какого-нибудь священника собственный дом при церкви, то следовало выплатить ему из церковных денег стоимость дома, а после его смерти отдать этот дом его преемнику на священстве. Домовые церкви должны были быть все упразднены. Забота о благочестии повлекла к целому ряду полицейских правил. В конце 1714 года указано, чтобы все люди обоего пола каждогодно исповедовались. Священники должны были доносить архиереям об уклоняющихся от исповеди, архиереи же отправляли список их к губернаторам и ландратам. Светские власти накладывали на виновных штрафы, сообразно их состоянию: такого рода штрафы составляли особую статью государственного дохода. По воскресным и праздничным дням запрещалось торговать. Посты до такой степени строго соблюдались, что сам царь, хотя и недолюбливал их, но не решался есть мясо в посты иначе, как испросивши на то разрешение константинопольского патриарха. В 1718 году, по ходатайству царя, константинопольский патриарх разрешил не только лично ему, но и всему православному российскому войску употреблять мясо в посты за границей, во время походов, кроме семи дней, предшествующих причащению Св. Тайн. По отношению к инородцам, обитавшим в восточных пределах России, прилагались заботы о распространении христианской веры. В декабре 1714 г. указано сибирскому митрополиту ездить по инородческим землям, сжигать языческие мольбища и приводить жителей в христианскую веру, обещая новокрещенным льготу в ясаке и давая им в подарок холст на рубахи. Иезуитская пропаганда закидывала было свои сети в Россию, но неудачно. В одной из московских слобод иезуиты основали свой монастырь и успели совратить несколько поступивших к ним в обучение учеников; но в апреле 1719 года царь приказал майору Румянцеву выпроводить иезуитов за границу, а тех из них, у которых в письмах окажется что-нибудь подозрительное, не выпускать и арестовать. Многие из шведов, находившихся в плену, и иностранцы, поступавшие на русскую службу, принимали православие, и на разрешение константинопольского патриарха Иеремии предложен был 4 августа 1717 года вопрос: следует ли переходящих в православие лютеран и кальвинистов перекрещивать? Иеремия сослался на решение своего предшественника Киприяна, отвечавшего на такой вопрос, что их перекрещивать не следует, а надлежит только помазать миром. В феврале 1719 года состоялось подтверждение не перекрещивать лютеран. Раскольники облагались двойным окладом против всех других подданных, а женщины — вполовину против мужчин. Но этот закон породил большие злоупотребления со стороны священников: они с корыстною целью записывали раскольников православными, взявши с них взятки, а раскольников избавляли этим способом от платежа двойного оклада. От царя не укрылись эти уловки: указом 16-го марта 1718 года он поручил произвести следствие одному архимандриту. За открывшуюся в первый раз вину объявлялось заранее прощение с угрозою ссылки в каторгу, если вперед будет делаться то же. Но трудно было уличить священников, потому что раскольники сами притворно обращались в православие для вида; поэтому издан был указ (14 марта 1720 года), объяснявший, что все раскольники могут чистосердечно придерживаться раскола, только платя двойной оклад, и затем не должны страшиться уже какого-либо другого наказания. Чтобы по возможности лишить раскольников старых книг, на которых держались их уклонения от господствующего строя церкви, царь приказал (17 мая 1721 г.) доставлять на печатный двор все харатейные и старопечатные книги, находившиеся в лавках для продажи и в частных домах для собственного употребления, и получать, вместо них, новопечатные в таком виде, в каком принимает их церковь. В 1721 году обнаружилось, что в Москве продавались разные изображения, иконы и молитвы, с чертами раскольническими. Велено было все это описать и забрать, а вперед ничего подобного не продавать. Петр обращал внимание не только на раскольничьи книги, но и на такие, в которых замечалось в ином смысле что-нибудь не сходное с признанным православною церковью учением. 31 октября 1720 года государь узнал, что такие книги выходили в Киеве и Чернигове. Так, в черниговской ильинской типографии издана книга «Богомыслие», где заметны были «лютерские противности». В месяцеслове, изданном в Киеве, Киево-Печерский монастырь назван ставропигией константинопольского вселенского патриарха, тогда как ему следовало называться ставропигией всероссийских патриархов, а не константинопольского. В этом виделось старое желание малороссиян не подчиняться московской церковной власти. Царь постановил правилом каждую духовную книгу, прежде напечатания, давать на просмотр высшего духовного начальства. Не благоволя к раскольникам, Петр не оставлял в то же время гонения на русское платье и бороды и издал в конце декабря 1714 г. указ, угрожавший за торговлю русским платьем и за ношение русского платья и бороды ссылкою в каторгу и лишением всего движимого и недвижимого имущества. В сентябре 1715 года в Петербурге даже запрещено, под страхом лишения имущества и ссылки в каторгу, торговать скобами и гвоздями, которыми подбивались сапоги и башмаки старого образца. По-прежнему Петр вел войну с суеверием, прикрывавшимся личиною религии, и в особенности не давал внедряться ему в новопостроенном городе Петербурге. 7 мая 1715 года объявлялось по всей России, что в церкви Исакия Далматского, во время литургии, плотничья жена Варвара Лонгинова кричала, что она испорчена, а когда ее потащили к допросу, созналась, что она это затеяла по злобе на плотника, который поколотил ее деверя. По этому поводу царь велел приводить в приказы всех кликуш, к которым в старой Руси чувствовали суеверный страх. В 1718 году в Петербурге один священник распространил слух, что у иконы, стоявшей у него в церкви, творятся чудеса. Петр призвал его во дворец с иконою и приказал сотворить чудо, а как чуда не случилось, то Петр приказал отправить обманщика в крепость, наказать кнутом, а потом лишить сана. Архиереям по всей России приказано смотреть, чтоб в их епархиях не было потачки кликушам и беснующимся, чтоб невежды не почитали за святые мощи неведомых и не освидетельствованных церковью умерших, не боготворили бы икон, а ханжи не вымышляли ложных чудес. Так же точно Петр в 1718 году приказал по всей России губернаторам и комендантам собирать родившихся уродов, вроде, например, двухголового животного или двух сросшихся животных. [196] Мертвых уродов приказано класть в спирт или двойное вино, а народу внушать, что уроды родятся не от дьявольского наваждения, как думали в старой Руси, но от повреждений в организме матери, например, от испуга и т.п. Показывая вражду и презрение к старинным суевериям, Петр смотрел таким образом даже на многое, что вошло в существенные признаки русской православной церкви с давних времен. Нет сомнения, что такое недружелюбное отношение к отечественным верованиям развилось у Петра после его знакомства с Западною Европою, начавшегося в Москве в Немецкой слободе и усвоенного после путешествия в протестантских странах. Одною из самых резких черт, так сказать, размолвки Петра со старинным православием были его забавы со всешутейшим и всепьянейшим собором, о котором мы уже упоминали выше. Составив под этим названием из своих любимцев целый кружок пьяниц, Петр не слишком щадил чувствования своих приближенных; волею или неволею в забавах его должны были участвовать и такие особы, которым совсем не под стать было шутовство: к ним можно причислить Никиту Моисеевича Зотова, носившего звание шутовского патриарха, и Петра Ивановича Бутурлина, в 1706 году нареченного петербургским шутовским митрополитом. Всешутейший собор собирался часто, смотря по тому, как приходила государю мысль созвать в виде развлечения от трудных занятий. В 1713 году Петру вздумалось женить своего шутовского патриарха, несмотря на то, что последнему было уже 70 лет. Зотов с рабскою покорностью не устыдился потешать царя, просил только, чтоб ему дозволили «в Москве супружество принять неразглашательное и от разбивки злых человек петербургским жителям сокровенное». Но не так отнесся старший сын Зотова, Конон Никитич. «Предвари, — писал он к царю, — искушению дьявольскому… таким ли венцом пристоит короновать конец своей жизни, яко ныне приведен отец мой через искушение? Смело называю искушением, понеже премудрость Соломонова таковыми гнушается, написавши, яко трех вещей возсмерде его совесть, из них же гнуснейшее быть перед ним старых прелюбодейство, суще умаленных смыслу. По сей пункт отдаю последний мой сыновский долг, душевным плачем моля Ваше Величество, дабы изволение ваше причинствовало его совести умному о себе расположению». Сын Зотова беспокоился тогда не по поводу одного соблазна видеть своего старика-отца делающим дурачества по царской прихоти; он боялся и будущей своей мачехи, которая, как он справедливо предполагал, для того пойдет в замужество: «чтоб здесь нас, детей его, лишить от Бога и от Вас государя достойного нам наследства… Изволит говорить нам отец наш: я бы и рад отречься моей женитьбы, но не смею Царское Величество прогневать, столько-де стариков собрано для меня и платья наделано. Все сие рассудя помилуй и его старость, и нас, сирот, которых ты так долгое время изволил иметь под своим кровом… помилуй и яко богоподражательный царь». Но эта слезная просьба осталась неуслышанною: Зотова женили для смеха на вдове Стремоуховой и справили шутовскую свадьбу в Москве. Новобрачных венчал Архангельского собора девяностолетний священник. Сам Петр занялся устройством свадебного торжества, продолжавшегося весь январь 1715 года. На свадьбе присутствовали разные государственные сановники, царица Екатерина, вдовствующие царицы с дочерьми, все знатные придворные дамы, в которых одна боярыня Ржевская носила шутовской титул князя-игумении. Все это было разодето по распределению Петра в разные шутовские наряды, все шло в сопровождении грома музыкальных инструментов, медных тарелок, свистков, трещоток, производивших дикий и нестройный шум, с колокольным звоном всех московских церквей, с пьяными криками московской черни, которую царь приказывал поить вином и пивом, с возгласами: «Да здравствует патриарх с патриаршей!» Опасения сына Зотова были недаром: у детей шутовского патриарха с мачехой действительно вышел разлад. Старик Зотов жил недолго: в 1717 году его уже не стало, а в декабре того же года произведен был шутовский выбор ему преемника, нового князь-папы. Замечательно, что это совершалось в то время, когда Петр с нетерпением дожидал привезения в Россию своего несчастного сына, готовясь дать волю своей подозрительности и производить ряд пыток и казней, о которых повествование наводит дрожь. Петр сам начертал устав или чин избрания, пародируя совершавшийся прежде церковный чин избрания патриарха. Вместо себя, Петр предоставил играть роль царя новому сценичному царю, князь-кесарю Ивану Федоровичу Ромодановскому, сыну прежде носившего это комическое звание князя Федора. В написанном Петром чине избрания шутовского патриарха так пародируется церковный чин избрания действительного патриарха: «Собравшимся на старом дворе папы и седшим архижрецам начинают оные петь песнь Бахусову, потом восходит князь, великий оратор, на высокое место и чинит предику, увещевая, дабы прилежно просили Бахуса и не по каким факциям, но ревностным по оным сердцем избирали и потом итить всем в каменный дом, по учрежденной конклавии». Здесь, в шутовском виде, были певчие, попы, дьяконы, архимандриты, суфраганы, архижрецы, князь-папины служители. Пародировалось несение образа, как делалось при избрании патриарха, — такую роль играл здесь «Бахус, несомый монахами великой обители». В каменном доме театральный государь, князь-кесарь, говорил членам всешутейшего собора речь, напоминающую речи, некогда произносимые царями при избрании патриархов. Потом происходил выбор из трех кандидатов. Перед избранием совершалось осязательное освидетельствование нового князя-папы, посаженного на прорезном стуле и закрытого покрывалом. Это была насмешка над обрядом, совершавшимся некогда, как говорили, при избрании римских пап, когда кардиналы удостоверялись, что новый первосвященник есть действительно мужчина. Обряд этот, если только он, в самом деле, совершался, возник оттого, что в IX веке по Р. X. обманом была избрана в папы женщина под видом мужчины. По окончании баллотировки, совершаемой яйцами, новоизбранного поздравляли, величали многолетием, потом сажали в громадный ковш и несли в собственный его дом, где опускали в чан с вином. За избранием следовало поставление. Чин поставления, начертанный Петром, был пародией поставления архиереев. Поставляющий, возглашая: «Пьянство Бахусово да будет с тобой», намекал на священные слова: «Благодать Св. Духа да будет с тобою». Подобно тому, как архиереев заставляют произносить исповедание веры, шутовской князь-папа исповедовал поклонение уродливому пьянству. Описывая свое пьянство, новопоставляемый говорил: «Вином яко лучшим и любезнейшим Бахусовым чрево свое яко бочку добре наполняю, так что иногда и ядем, мимо рта моего носимым, от дрожания моей десницы и предстоящей очесех моих мгле, не вижу, и тако всегда творю и учити мне врученных обещаюсь, инако же мудрствующие отвергаю, и яко чуждых творю и… маствую всех пьяноборцев, но яко же вышерек творити обещаюсь до скончания моей жизни, с помощью отща нашего Бахуса, в нем же живем, а иногда и с места не двигаемся, и есть ли мы, или нет не ведаем (пародия на слова Священного Писания: „о нем же живем, движемся и есмы“), еже желаю тебе отцу моему, и всему нашему собору получить. Аминь». Следовало рукоположение: во имя разных принадлежностей пьянства, пересчитываемых одна за другою: пьяниц, скляниц, шутов, сумасбродов, водок, вин, пив, бочек, ведер, кружек, стаканов, чарок, карт, табаков, кабаков и прочее. Потом следовало облачение новопоставленного с произнесением символических выражений, напоминающих облачение первосвященников. Например: «Облачается в ризу неведения своего»; флягу возлагая, произносилось: «Сердце исполнено вина да будет в тебе»; нарукавники возлагая: «Да будут дрожащи руце твои», отдавая жезл: «Дубина Дидана вручается тебе, да разгоняеши люди своя». Первый жрец помазывал крепким вином голову новопоставленного и делал образ круга около его глаз, произнося такое выражение: «Тако да будет кружиться ум твой». Наконец, на него надевали подобие первосвященнической шапки, с возгласом: «Венец мглы Бахусовой возлагаю на главу твою, да не познаеши десницы твоей, во пьянстве твоем». Все хором пели: «Аксиос». Новопоставленный садился на бочку, игравшую роль первосвященнического седалища. Он испивал Великого Орла — как назывался огромный кубок — и давал пить из него же всем другим. Пением многолетия оканчивался чин поставления. Новым князь-папою, или шутовским вселенским патриархом, был Петр Бутурлин, до того времени состоявший в звании петербургского шутовского владыки. Его избрание производилось 28 декабря 1717 года, а поставление 10 января следующего года. С тех пор мы находим известия о довольно частых празднествах, устраиваемых Петром со своею всепьянейшею коллегиею. Люди, близкие к царю, носили, по воле его, в звании членов этой коллегии, непристойные клички. Преследуя старорусские обычаи и насмехаясь даже над тем, что в старину входило в область благочестия, царь не уничтожал старинного славления в праздники; напротив, в рождественские Святки сам со своими приближенными и с духовенством разъезжал от двора ко двору при громе литавр и бубен. Гости ели и пили у каждого хозяина и получали денежные подарки. Кроме таких способов забавляться, любимым увеселением Петра было катание по воде. Это увеселение Петр отправлял часто в Петербурге на Неве. Его вельможи должны были разделять с ним такую забаву и брали с собою музыкантов, которых держать у себя в доме было в обиходе домашней жизни знатных особ. Нередко царь плыл по Неве на острова или в Екатерингоф, в устроенный им для Екатерины сад. Там приготовлялся завтрак или закуска, причем собеседники пили венгерское вино. Но самыми веселыми для царя празднествами были спуски на воду новоотстроенных кораблей. Прежде всего совершался церковный обряд освящения. Когда корабль снимался и пускался по воде, гремели литавры и трубы, палили из пушек в крепости и в адмиралтействе, потом следовали поздравления от всех приближенных, наконец, происходил завтрак в каюте новоспущенного корабля, и всегда при этом была самая обильная попойка. В этих случаях этикет не наблюдался; царские корабельные мастера обедали рядом с царем, и он пил за их здоровье. Всегда в таких торжествах берег Невы усеивался множеством народа; иногда царь угощал народ на воздухе. По временам царь устраивал примерные морские битвы; обыкновенно одною стороною командовал сам царь, противною — кто-нибудь из вельмож, чаще Меншиков или адмирал Апраксин. По окончании маневров шло пиршество с попойкою. Главное, что поглощало внимание Петра и составляло постоянный предмет его забот, это было развитие русской морской силы, образование русских мореходцев. В 1712 году велено было построить три корабля в 60 пушек, 20 полугалер и 150 бригантинов, для чего потребно было 11000 человек рабочих и 24555 служителей. Смета издержек на постройку составляла 170777 руб. и на провиант для содержания рабочих 220580 руб. На петербургской верфи происходили неустанные кораблестроительные работы под наблюдением голландских мастеров, которых Петр ласкал и любил. Не жалея средств для создания русского флота, царь скоро поставил его на такую ногу, что в 1717 году было 28 военных линейных кораблей, с количеством пушек на самых больших кораблях 90, на самых меньших 52; на них было 13280 человек, но еще ощущался недостаток в 7671 человеке, для составления полного экипажа для всех кораблей. В этом же году сделано было распоряжение учить матросов грамоте, цифири, навигации, артиллерии, плотничьему и кузнечному мастерствам. Издержки на флот в 1712 году простирались до 434000, в 1714 сумма эта возросла до 651316 руб., в 1715 г. до 800000, а в 1721 расход на все морское дело, с включением содержания приписанных к нему заводов, достигал до 1 142977 руб. Желая привить на Руси судостроение по западным образцам, Петр объявил войну древнему русскому судостроению. Указом 28 декабря 1714 года он запретил ходить в море на судах прежнего строя — на ладьях и кочах, а вместо них приказал делать галиоты и другие суда иностранного пошиба, с иностранными названиями; срок для существования судов старой формы он назначил два года, а по нужде три года; после чего все старые подлежали уничтожению. В ноябре 1715 г. состоялся подобный же указ: запрещалось делать суда со скобками по старому обычаю, а велено непременно конопатить доски с досками. Приказано разослать конопатчиков в те места, где делались суда, а все старые суда заклеймить. Если, вопреки этому указу, будет продолжаться постройка судов со скобками, то виновные в том за первый раз подвергались штрафу, а за повторение своей вины — ссылке в каторжную работу. Весною 1716 года из судов, которые везли в Петербург провиант, велено допускать только суда, выстроенные по новому чертежу. Строгие указы против судов старого покроя повторились в 1717 и 1718 гг. Затем 18 ноября 1718 года в Ладогу и по рекам Волхову, Мете, до Вышнего Волочка, в места, где издавна строились суда, отправлен был подпоручик Румянцев объявлять повсюду, чтоб наперед работались суда по установленному царем способу. Посланный должен был внушать жителям, что это делается для их пользы, ставить им на вид: какой вред произошел за четыре последних года на Ладожском озере. Румянцев должен был все суда старого устройства перестроить и отправить в Петербург с кладями, с тем чтобы уже оттуда им не возвращаться, а все начатые, но недостроенные суда старого покроя при себе изломать. Но осенью, в том же году, установлено с «новоманерных» судов брать обыкновенную пошлину, а с судов старого покроя в будущем 1719 году — вдвое, в 1720 же году — втрое, и так далее по годам прибавлять; затем задержанные в Петербурге старые суда велено было освободить. Правительство стало держаться точно такой же политики со старыми судами, какой держалось в отношении старообрядцев: прежде хотели их совершенно уничтожить, а потом стали дозволять им существовать, но с платою огромного налога. В виде привилегии, в 1719 году царь дозволил крестьянам Соловецкого монастыря ходить на судах старого покроя до тех пор, пока эти суда не сделаются негодными к плаванию, но вместе с тем запретил им строить вновь староманерные суда, под опасением ссылки в каторгу. В июне того же года отправлен был корабельный мастер в Ярославль осмотреть тамошние лодки, называемые романовками, и все лодки старого манера переделать по утвержденному образцу, наблюдая, чтоб отнюдь не было судов со скобками, под опасением штрафа 300 рублей за каждое судно. Для постройки и починки судов по разным северным рекам: Волхову, Сквири и по Онежскому озеру приказано завести верфи. После строгого гонения против староманерных судов, 28 марта 1720 года, на пути сообщений Вологды с Архангельском, дозволено строить суда по старинному образцу, а 9 апреля того же года на Двине и на Сухоне повелено строить непременно по-старому, а не по-новому. Но в Новгородской провинции осталось в силе прежнее распоряжение — строить суда не иначе, как новой конструкции. В этот же год июня 26-го составлен был устав о новоманерных судах, под названием «эверсы», о том, как ими управлять и как с ними обращаться. В следующем 1721 году опять дан указ уничтожить все суда, карбасы и барки староманерной постройки, но судам, приходящим с Волги, дозволялось быть построенными по какому угодно способу, лишь бы они были без скобок и хорошо проконопачены. В 1717 году сделан был первый шаг к устроению каналов. Сильные бури, тревожившие суда, плавающие по Ладожскому озеру, побудили Петра прорыть для обхода этого озера канал из Волхова в Неву. Царь смотрел на это предприятие как на главную нужду своего государства. Сначала на работу предположили обратить те войска, которые, возвратившись тогда из Польши и оставаясь без дела, получали жалованье даром; потом — думали посылать работников давним способом по наряду, назначая данное количество работников с определенного количества дворов. Но 26-го ноября 1718 года царь, как сказано в указе, «милосердуя о народе, дабы в сборе работников и на них провианта и всяких припасов, уездные и купеческие люди каких бы излишних тягостей и убытков не понесли, указал оное канальное дело делать подрядом». Со всех уездных людей положено было собрать деньгами с дворового числа по 23 алтына две деньги на двор, с купечества — десятую деньгу с рубля, с однодворцев же Киевской и Азовской губерний — по рублю двенадцать алтын две деньги и прислать эти деньги в Шлиссельбург к марту 1719 г., не отговариваясь ничем, не исключая даже опустения дворов. В декабре 1718 г. разосланы лейб-гвардии офицеры по губерниям побуждать губернаторов к скорейшему сбору денег на постройку каналов. Петру хотелось, чтоб это дело шло как можно скорее. 1-го февраля 1720 г. извещал он в своем указе, что не было прислано до тех пор ничего из следуемых сборов, и снова повторял прежнее требование в срок на октябрь текущего года. Подрядчики Ладожского канала назначили подрядную цену по одному рублю двенадцать алтын и две деньги за кубическую сажень. Им дозволялось привозить в год по десяти тысяч ведер вина и пива и по три тысячи пудов табака, но с платежом пошлин и с обязанностью не продавать никому, кроме рабочих. Но если постройка Ладожского канала производилась уже не в смысле народной повинности, а свободным наймом, то другие предприятия, касавшиеся торговых путей, все-таки по-старому ложились тягостью на местное народонаселение. В 1719 году по Волхову и Мете до пристани, которая была ниже Боровицких порогов, велено устроить бечевник, чтобы взводить суда вверх по течению лошадьми. Устройство этого бечевника было разложено на 11499 дворов. В половине следующего года до сведения правительства дошло, что это дело подало повод к разного рода злоупотреблениям и притеснениям народа. Народ был так запуган, что ничему не верил: когда предположили было копать канал из реки Гжати в гжатскую пристань, работая охочими наемными людьми, то люди боялись идти на работу, думая, что им будут делать насилия и не заплатят денег по договору. На юге России, в степных местностях, производились постройки дорог по-прежнему казенными людьми, а не наймом. Так, например, для постройки пути от Паньшина до Царицына употреблялись полки Казанской и Азовской губерний, слободских полков компанейщики и донские казаки. На них собирался годичный провиант. Малороссийские казаки, находившиеся под начальством гетмана, в 1720 году, по царскому указу, уволены были от работ в этой местности, зато обращены на работы Киево-Печерской крепости и других укреплений в малороссийских городах. В декабре 1717 года положено учредить коллегии. Наши коллегии при Петре были ближайшим образом сколком с тогдашних шведских коллегий; только государь, в одном из своих указов об их составлении, велел заменить те пункты шведского устава, которые не подходили к основным порядкам русского государства. Коллегии имели смысл верховных правительственных мест, по разным частям государственного управления. Этих коллегий предположено было числом восемь: коллегия иностранных дел, где должны были ведаться все сношения с чужими государствами; камер-коллегия, заведовавшая финансами государства; юстиц-коллегия, ведавшая суды и судопроизводство; ревизион-коллегия, сводившая и проверявшая государственные денежные счеты; штатс-контора, ведавшая собственно расход; берг— и мануфактур-коллегия, наблюдавшая над горным делом, фабриками и заводами; коммерц-коллегия, ведавшая торговлю, внутреннюю и внешнюю; наконец, военная и адмиралтейств-коллегия: из них первая заведовала сухопутными военными силами, а вторая — флотом и мореплаванием. Каждая коллегия находилась под председательством президента и вице-президента. Вице-президенты были не во всех коллегиях, и там, где они были, все принадлежали к иноземцам, исключая коллегии иностранных дел. [197] За президентом и вице-президентом в каждой коллегии следовали: четыре советника коллегий, четыре асессора коллегий и по одному секретарю, нотарию, актуарию, регистратору и переводчику, а ниже их всех подьячие, делившиеся на три статьи. Советников и асессоров положено выбирать баллотировкой, но с тем, чтобы они не были сродниками или свойственниками президента или вице-президента. Петр сообразил, что шведы могли быть подходящими людьми по производству дел, сообразно новому строю, заимствованному из их края, и приказал приглашать пленных шведов на службу в учреждаемые коллегии. «Они, — писал Петр, — шведскому штаты и языку искусны; один из них может быть потребнее, чем два человека немцев». Но охотников набралось немного; тем не менее предпочтение шведскому строю до того овладело Петром, что он в одном своем указе (26-го ноября 1718) выразил намерение ввести с 1720 года шведское управление, начиная с Петербурга как образца для остальной России. [198] Впрочем, это предпочтение не мешало ему иметь мысль пригласить в чиновники будущих коллегий и славян из австрийских земель, потому что, по соображениям Петра, им легче было, чем всяким другим иноземцам, усвоить русский язык и не затрудняться употреблением его в делопроизводстве. Петр об этом писал своему резиденту в Вене Веселовскому, но такое предположение не осуществилось. Вновь устроенные коллегии должны были начать действовать с 1719 года. Между тем, по обычной русской медленности, всегда волновавшей Петра, начатое дело не приготовлялось в такой степени, чтобы коллегии могли начать производство в указанный государем срок. В приготовлениях к открытию коллегий прошел весь 1718 год. Государь приказывал назначенным в президенты будущих коллегий подавать себе рапорты, чтоб видеть, насколько подвигается дело устроения коллегий, и сделал замечание сенату за нерадение к исполнению его указов. Еще до открытия коллегий, в 1716 году составлен и издан был воинский устав — кодекс военных законоположений, которыми должна была руководиться будущая военная коллегия и который надолго остался основою военного законодательства. Побуждением к составлению этого устава было желание, «дабы всякий чин знал свою должность и обязан был своим знанием, а неведением не отговаривался». Имя «солдат», по смыслу и выражениям воинского устава, «просто содержит в себе всех людей, которые в войске есть от генерала до последнего мушкетера, конного и пешего». Офицеры разделялись на унтер-офицеров, обер-офицеров, начиная от прапорщика до майора и штаб-офицеров, — от майора до полковника включительно; выше полковника следуют генеральские чины. Верховный из всех военных чинов был чин генералиссимуса, предоставляемый только коронованным особам, но действительное начальство армиею поручалось генерал-фельдмаршалу или аншефу, который, ведая все военные дела, не должен был ничего чинить иначе, как с совета генералов, закреплявших все распоряжения своими подписями, кроме случаев внезапного нападения со стороны неприятелей, требующего скорого и неотлагательнейшего действия. Генерал-аншеф имел верховный надзор над военными судами. Из числа генералов, составлявших совет около аншефа, главным был генерал-фельдмаршал-лейтенант, помощник главнокомандующего, всегда при нем находившийся. За ним — три генерала командовали войском: генерал-фельдцейхмейстер, или начальник артиллерии, и генералы — от кавалерии и от инфантерии. Генерал-кригскомиссар был хозяин войска. Воинский устав вменял ему в обязанность быть совершенным экономом и знать хорошо арифметику, «понеже он имеет расход деньгам на жалованье и на содержание войска». Под его начальством, при кавалерии и при инфантерии, было по одному оберштеркомиссару, во всякой дивизии по одному обер-комиссару и при каждом полку по комиссару с деньгами. Высшие комиссары-чиновники надзирали за низшими и смотрели, чтобы не удерживалось следуемое войску жалованье или предметы на обмундирование; они состояли под начальством главного комиссариата, которому подведомы были и провиантмейстеры, обязанные доставлять продовольствие войску с подлежащими им служителями. При генералах-от-инфантерии и кавалерии были генерал-лейтенанты, получавшие от полных генералов приказы и раздававшие их генерал-майорам, которые, в свою очередь, раздавали их бригадирам, заведовавшим каждый несколькими полками. Учреждать лагери, походы, надзирать за фортификациею — было обязанностью генерал-квартирмейстера; «он должен быть человек разумный и искусный в географии и фортификации и уметь рисовать ландкарты». Он находился под непосредственным начальством главнокомандующего. Чиновники его ведомства были: генерал-квартирмейстер-лейтенант, обер-квартирмейстеры по дивизиям, генерал-штабс-фурьеры и вагенмейстер, надзиравший за состоянием дорог и провозом войскового багажа. Дивизии делились на бригады: бригады заключали в себе несколько полков; полки пехотные делились на роты. Пехотные полки были: фузильеров, пикинеров и гренадеров. Каждая рота заключала в себе 144 человека. Чиновными людьми в роте были: капитан или начальник роты, поручик, подпоручик, прапорщик или фендрих, два сержанта, каптенармус, подпрапорщик, 6 капралов, ротный писарь и 2 барабанщика, а в гренадерских ротах один флейтщик. Капитан — глава роты в походе. Для конницы существовали правила о фураже. Конные полки делились на эскадроны. Артиллерия, находясь под начальством генерал-фельдцейхмейстера, имела чины: полковник, подполковник, обер-комиссар, обер-гауптман (майор), штык-гауптман (капитан), шанц-гауптман, квартирмейстер, аудитор, фельдцейхвахтер, обер-фейерверкмейстер, обер— и унтер-вагенмейстеры, и под их ведением состояли чины, которых обязанности условливались свойством артиллерийской службы. [199] Затем следовали мастера и подмастерья: кузнечные, плотничьи, замочные, веревочные, мясники, хлебники, коновалы, шорники и просто служители. Инженеры, находившиеся при войске, имели стан свой при артиллерии и шли в поход вместе с нею. Порядок чинов в инженерной службе был такой: полковник, подполковник, майор, капитан, поручик, прапорщик, квартирмейстер, фельдфебель, лекарь, капрал, ефрейтор и рядовые. К артиллерийскому штабу принадлежали: подкопщики и петардиеры. Орудия артиллерийские, употреблявшиеся в то время, были: пушки, гаубицы, мортиры; снаряды — железные ядра, свинцовые пули, гранаты, петарды и картечи. Медицинская часть устроена была так, что при каждой дивизии находился доктор и штаб-лекарь; при полку — полковой лекарь; в каждой роте ротный лекарь или цирюльник. При инфантерии устроены были две аптеки. При высшем генералитете был полевой доктор, который должен был иметь в медицине особенно хорошие познания и практику. Все лекари должны были лечить бесплатно, исключая таких больных, которые страдали сифилитическою болезнью, называвшеюся в Уставе французскою. Для рядовых устраивались полевые лазареты под начальством инспектора. При 10 больных определялся в услужение один солдат и несколько женщин, мывших на больных белье. Людьми, заведовавшими пищею, были: повар, хлебник и полевые маркитанты. Военное духовенство состояло под ведением обер-полевого священника, находившегося при главнокомандующем; обер-полевой священник начальствовал над полковыми священниками и мирил их, если возникали у них ссоры. Военное судоустройство расположено было так: в числе лиц войскового генералитета был верховный судья — генерал-аудитор, он же был правитель войсковой канцелярии, — человек, сведущий в правах, изъяснявший генералитету сомнительные юридические вопросы. Он же утверждал приговоры, заведовал разменом пленных и договорами, постановляемыми с неприятельскими войсками. Его помощник назывался генерал-аудитор-лейтенант, и под ведением его находились обер-аудиторы и полковые аудиторы. Было два военных суда: высший и низший; в высшем суде присутствовали генералы и бригадиры. Низший суд производился над обер-офицерами и рядовыми, отправлялся обыкновенно в крепости у губернатора или коменданта, а во время кампании — у полковника, который был и председатель этого суда, присутствуя в нем с лицами, по два числом, состоявшими в чинах капитана, поручика, прапорщика, сержанта и капрала, но, кроме офицеров, на этом суде присутствовало двое или четверо рядовых. Аудитор находился там, как толкователь закона и асессор. Подсудимого, допросивши, высылали из суда, потом обсуждали его дела и решали голосованием. Осужденный на смерть, какого бы ранга подсудимый ни был, немедленно сковывался, в предупреждение побега. Кроме постоянного обыкновенного суда, в походное время учреждался по мере надобности суд «скорорешительный»: кто таковым судом будет приговорен к смерти, тот немедленно предается вешанию или расстрелянию. Наказания, определяемые военным судом, носили свойственный веку характер суровости; назначались мучительные казни, например, за чародейство — сожжение; за поругание икон — прожигание языка раскаленным железом, а потом отрубление головы. За убийство назначалась обыкновенная смертная казнь, но за убийство отца, матери, малого дитяти или офицера — колесовали, равно и за церковное воровство. За поругание матери назначалось отсечение сустава или смертная казнь, смотря по вине. Зажигательство влекло за собою сожжение преступника, если оно не произошло в неприятельской земле. За фальшивую монету определялось также сожжение. За хульное слово, произнесенное хотя бы и по легкомыслию, в первый раз — заключение в оковы, за второй раз — наказание шпицрутенами, а в третий — расстреляние. Битье шпицрутенами отправлялось целым полком; совершившего преступление в первый раз водили 6 раз через полк, во второй — 12, а в третий — вместо битья шпицрутенами, за то же преступление рубили уши и нос и ссылали в каторгу. За злоумышление против государя — четвертовали; за дерзость против генерала, смотря по степени вины, назначалась смерть или телесное наказание, а за дерзость против меньшего начальства — шпицрутены. Кто против караула обнажал оружье, тот подвергался расстрелянию. За леность и нерадение офицеров — разжалование в рядовые; тому же взысканию подвергались за всякое искажение начальнического приказа. Виновные исключались из службы за свидетельством всех офицеров полка, данным под присягою. Приказания начальства нельзя было изменить хотя бы явно с доброю целью; всякому дозволялось заявить свое мнение командиру или самому генералу, а все-таки следовало исполнять данное приказание. Офицерам запрещалось употреблять солдат на свою работу. При всей суровости в военных законах к своим, совершившим преступление, замечательна относительная гуманность к неприятелям. С пленником ни в каком случае нельзя было обходиться как с врагом, как прежде делалось; запрещалось наносить побои сдавшимся неприятелям. При взятии городов штурмом, под опасением смертной казни, запрещалось грабить церкви, духовные школы и госпитали. За сдачу русской крепости коменданту ее грозило наказание как за измену, исключая случаев крайнего голода, недостатка амуниции или большой потери людей из гарнизона. За самовольное сношение с неприятелями четвертовали или даже рвали тело клещами, смотря по вине. Запрещалось переписываться сыну с отцом, если последний находился у неприятелей. Вообще не дозволялось, под опасением смертной казни, переписываться ни с кем о военных делах, о состоянии войска или крепостей. Воинская корреспонденция находилась в заведовании полевого почтмейстера, в распоряжении которого состояли почтовые лошади; а в важных и спешных делах посылались курьеры; для посылок назначались ординарцы от каждого полка и батальона, долженствовавшие находиться в генеральских квартирах или на гауптвахте. Войсковая полиция во время похода находилась в верховном заведовании генерал-гевальдигера. Он имел право не только брать под арест, но даже повесить виновного, почему имел при себе полкового священника и палача. В каждом полку был фискал; над полковыми фискалами начальствовал обер-фискал дивизии, а над ними, для целого войска, был генерал-фискал. Фискалы обязаны были доносить о замеченных ими злоупотреблениях и упущениях, не отвечая за справедливость доноса, исключая только, когда донос был затеян со злою целью. Фискалы получали часть вознаграждения из штрафных денег. Над арестантами надзирал генерал-профос: под его же ведением находились в той же должности полковые профосы. При повышении чинами во всем войске постановлено было вычитать жалованье за месяц. Кроме рядовых, в войске дозволено было находиться волонтерам, которым предоставлялось учиться и присматриваться к воинскому делу. Волонтеры из иностранцев могли получать офицерские чины, а природные русские лишены были этого права. Офицеров, служивших в войске и получавших за ранами или за старостью чистую отставку, положено было употреблять в гарнизоны или по каким-нибудь делам в губернии. Из них назначались также ландраты, выбираемые всеми дворянами. Проектированные еще в 1717 году коллегии вступили в отправление своей должности в 1719 году. Тогда во всем государстве начались новые административные и юридические порядки: судебная часть отнималась у губернаторов, и земские приказы уже были изъяты из ведомства администрации. В провинциях введены были, вместо ландратов, воеводы. Они надзирали за отправлением правосудия, но не участвовали в решении судебных дел, — ограждали жителей от обид со стороны всякого начальства, солдат и посторонних людей, наблюдали, чтоб не было воровства, подлогов, фальшивых денег, мер и весов, смотрели за дорогами, хватали гуляющих людей, нищих, надзирали, чтоб помещики не утесняли крестьян, а крестьяне бы оттого не разбегались. Они доносили в сенат о помещиках, злоупотреблявших своею властью, брали по сенатскому решению виновных на исправление и делали распоряжения о передаче имений их родственникам в управление. В апреле 1720 года учреждены по провинциям земские канцелярии, под управлением земских дьяков, состоявших под начальством воевод. Фискалы надзирали за производством дел в земских канцеляриях. Сбор доходов возлагался на земских комиссаров; они не могли их тратить, а отдавали в земскую казенную. Земские комиссары наблюдали за приемом казенного хлеба и казенных вещей, за всякими казенными продажами, за отпуском провианта на войско, за соблюдением договоров по откупам, находились при переписи дворов, не допускали солдат делать насилия над жителями и должны были наблюдать, чтоб жители отдавали детей своих на обучение чтению и письму. Состоя под ведением губернаторов, воевод и земских контор, земские комиссары жили в своих уездах вместе с земскими писарями и несколькими подчиненными или комиссарами, исполнявшими их поручения. Губернаторам и воеводам запрещалось поносить их и бесчестить их бранью. Финансовая часть находилась в руках земских камериров и земских рентмейстеров, или казначеев. Земские камериры, вместе с губернаторами и воеводами, наблюдали за сбором доходов в губерниях и провинциях, соображаясь с окладными книгами, получаемыми из камер-коллегии. Деньги, приходившие в руки камериру, он сам не смел тратить, а отсылал их в земскую рентерею. Земский камерир жил при губернаторе и, находясь под его надзором, заведовал земскою конторою, которая разделялась на два отделения: одно — рентерея, другое — казенная. Сам камерир обязан был посещать ежедневно, кроме праздников, земскую контору и оставаться там шесть часов, под опасением штрафа двух рублей в день. Фискал секретно наблюдал за исправлением его обязанностей. Казна находилась на сохранении у рентмейстера, подчиненного губернатору и земскому камериру. Но, в свою очередь, рентмейстер, хотя и подчинен был последнему, мог, однако, делать ему замечания. Рентмейстеры, или земские казначеи, вели счеты по статьям и выдавали деньги за ассигновками от губернаторов, воевод и камериров. По окончании года они все книги отдавали земским камерирам для проверки и для отсылки в штатс-контору и камер-коллегию. В каждой губернии должно было учинить переписную книгу землям и копию с нее отослать в камер-коллегию. Вот в каком виде представлялись областные учреждения, поставленные в соответствии с коллегиальным строем государственного механизма. Для предупреждения взяточничества, казнокрадства и всяких других злоупотреблений, Петр держался такой политики, чтобы размещать в областях таких правительственных лиц, которые бы не только не были связаны между собою родством и дружбою, но находились друг с другом во враждебных отношениях. Средство это не всегда могло оказаться удачно избранным, потому что враги силились один другому сделать неприятность и вредили через то механизму общего управления. Камер-коллегия, получая из губерний переписные книги окладных и неокладных податей, рассматривала и утверждала все статьи приходов. Она испрашивала у сената дозволения наложить на то или другое новый налог. При раскладке податей, камер-коллегия должна была принимать во внимание цену полевых трудов, разные текущие обстоятельства и «соблюдать равенство между богатыми и бедными, чтоб никто не был ни отягчен, ни уволен более других. В противном случае, — замечалось в царском указе, — убогие станут разбегаться, и вопль бедных привлечет гнев Божий на государство». Камер-коллегия налагала все мелкие земские и городские пошлины, но ведению ее не подлежали раскладка и взимание пошлин с купеческих товаров, так как этим заведовали коммерц-коллегия, а также берг— и мануфактур-коллегия. Штатс-контора состояла из президента, двух штатс-комиссаров, двух секретарей, двух камериров и одного рентмейстера, или казначея. Штатс-контора не имела права вмешиваться в хранимые казначеем наличные деньги, а только давала ему ассигновки для выдачи кому следовало. Каждый год штатс-контора составляла государю бюджет по статьям, и если находила какую-нибудь статью ненужной, то представляла о том правительствующему сенату или государю, а о выдаче суммы, выходящей из пределов утвержденной годовой росписи, предварительно докладывала только самому государю. Она должна была постоянно сноситься с камер-коллегией, чтобы доходы сообразовались с расходами. Рентмейстер при штатс-конторе выбирался самим государем, а в провинциях их назначала штатс-контора, и все они от нее зависели. Рентмейстер, состоящий при штатс-конторе, заведовал государственною казною, которая помещалась в крепости, в каменном строении со сводами. Помогали рентмейстеру: бухгалтер и писарь. Коммерц-коллегия, состоявшая из президента, вице-президента, советников, асессоров, комиссаров и канцелярских служителей, ведала всю торговлю в России, торговое мореплавание, таможни, суд в купеческих тяжбах, городские привилегии и ярмарочные права, денежные дворы, переведенные в 1719 году из Москвы в Петербург, смотрела за ведением дел в магистратах и за полицией в городах, решала вексельные дела, давала облегчения от пошлин, надзирала над шлюзами, охраняла права торговых иноземцев, собирала сведения о ценах и пошлинах и о состоянии торговли за границею, для применения к России. Юстиц-коллегия ведала окончательно всеми судными, розыскными, земскими и поместными делами и всем судоустройством в государстве. Воинская коллегия сообразовалась с изданным ранее воинским уставом. Судные дела, по которым будет следовать смертная казнь, отсылались корпусными генералами в воинскую коллегию, а коллегия должна представлять их на решение государю. В то время война с Швецией уже подходила к концу; поэтому воинская коллегия занялась вопросами о содержании и размещении армии в государстве в мирное время и об отношениях граждан и военных людей друг к другу. Окончание продолжительной войны давало возможность отпустить с действительной службы часть воинов: престарелых и раненых велено отсылать в монастыри для содержания из монастырских доходов; унтер-офицерам и рядовым, происходящим из шляхетства, дозволено за ранами и старостью отправляться на родину и вступать по желанию в гарнизоны. В начале 1720 году отпущена была, за исключением Финляндского корпуса, до 1 марта 1721 г., треть всех офицеров и рядовых, но так, чтобы из каждого полка было в отпуску драгун не более 50, а солдат не более 40 человек. В начале 1721 года вводилась по России постойная повинность, не исключая и Малороссии. Велено было расставить драгун и пехотные полки так, чтоб на определенное число жителей приходилось по солдату. Со стороны обывателей этим делом заведовали земские комиссары, выбираемые помещиками на один год: со всякой души помещики должны были давать на содержание солдат известные пропорции денег в два, три или в четыре срока в течение года, смотря по тому, как им будет удобнее. Определено, вместо размещения солдат на квартирах у крестьян, устроить слободы, так чтобы приходилось по избе на два человека солдат и на одного урядника. Каждого полка рота от роты должна была помещаться: драгун в десяти верстном расстоянии, а солдат — в пятиверстном. В средине помещения роты предположено сделать офицерам двор с избами для жилья им и их людям. Каждый полк от полка должен был отстоять: пехотный на 50 верст, а драгунский на 100 верст. Для полкового штаба надлежало сделать двор с восемью избами и сараями для помещения телег и полковых ящиков. Но там, где дворяне не пожелали бы выстроить таких слобод, солдат следовало ставить у крестьян по дворам. В спорах между крестьянами и солдатами суд должен был производиться пополам: полковым комиссаром из офицеров и земским комиссаром из местных дворян. Земский комиссар обязан был собирать в своем уезде деньги на войско и отдавать полковому при всех офицерах. Приказано было сделать расписание: на сколько душ крестьян придется содержание рядового солдата, и затем более уже никаких податей и работ для войска не требовать, разве в случае неприятельского нападения или внутреннего междоусобия. Адмиралтейская коллегия должна была установить единство и правильность в управлении военным флотом и всеми морскими делами. До тех пор высшим административным местом по этой части была «военная морских дел канцелярия», заменившая приказ адмиралтейских дел, находившийся прежде в Москве; но все распоряжения, главным образом, исходили от лица адмирала, которым был Федор Матвеевич Апраксин. Хозяйственною частью заведовал морской комиссариат под управлением обер-кригс-комиссара. В состав адмиралтейской коллегии входили: адмирал, вице-адмирал, обер-кригс-комиссар и несколько шаубенахтов. Под ее начальством были все прежние морские канцелярии и конторы, которых было тринадцать, сообразно разным видам морского управления. Для руководства этой коллегии составлен был в 1720 г. морской устав с предисловием, излагавшим предыдущую историю морского дела в России. Текст устава заключал в себе устройство морской службы, корабельную полицию и морское судопроизводство. Уголовные морские законы отличались еще большею суровостью, чем воинский устав, служивший руководством для армии. Матросы за легкие проступки подвергались битью шпицрутенами и кошками, за более тяжкие преступления — кнуту, вырезанию ноздрей и ссылке в каторжную работу и смертной казни, которая могла постигать и состоящих в офицерских чинах. Кроме повешения и отрубления головы, употреблялись: колесование, четвертование, прожжение языка и сожжение. Адмиралтейская коллегия вступила в полную свою деятельность не ранее 1722 года, когда составлен был адмиралтейский регламент, где изложены были правила об управлении флота, содержании портов и верфей, указаны подробно обязанности начальствующих лиц и матросов и способ морского делопроизводства. Горное дело Петр соединил в одном ведомстве с мануфактурным, так как обе отрасли государственного хозяйства были им равно особенно любимы, и в обеих отраслях необходимо было распространение специальных знаний и искусства. Тем и другим заведовала берг— и мануфактур-коллегия. Всем дозволялось, как на собственных, так и на чужих землях, искать металлов, минералов, красок и камней. Кто пожелает устроить завод, должен явиться в С.-Петербурге в берг-коллегию, а в Москве и других городах к берг-офицерам, определенным от берг-коллегии. Когда, после такого заявления, офицеры, посланные от берг-коллегии, произведут разведку, тогда хозяин может просить о дозволении открыть завод и получить жалованную грамоту. На разработку руды полагалось место в 250 сажен длиною и 250 шириною. Помещик без дозволения не мог строить заводов на собственной земле. Если же он не просил о разрешении самому устраивать завод, то должен был не препятствовать, когда другие в его землях будут искать руду и минералы и испросят дозволение строить заводы; в таком случае учредители обязаны платить владельцу земли одну треть прибыли, получаемой с каждого металла или минерала. Владелец завода обязан был продавать золото, серебро, медь и селитру в казну по ценам, установленным берг-коллегией, а железо, свинец, олово и другие металлы и минералы мог продавать свободно, кому хотел. Рабочие на заводах освобождались от солдатской и матросской службы и от всех денежных поборов, налагаемых повально на народонаселение. Кто, зная о существовании где-нибудь руды, утаивал ее перед казною, тот подвергался телесному наказанию и даже, смотря по важности вины, смертной казни. Указ о порядке производства дел в иностранной коллегии мы застаем только в 1720 году, от 13-го февраля. В важных случаях президент и вице-президент должны были созывать на обсуждение дел всех или нескольких действительных тайных советников, из которых первенствующее значение имели советники тайной канцелярии (Остерман и Степанов). Они должны были сочинять грамоты к иностранным государям, важнейшие рескрипты, резолюции и декларации, требующие великого секрета, а прочие, не так важные, поручать составлять своим секретарям, которые значились по экспедициям: на российском, польском, турецком и других иностранных языках. 28 февраля 1720 года составлен был генеральный регламент о порядке занятий и движении дел во всех коллегиях. Заседания происходили в каждой коллегии по понедельникам, вторникам, средам и пятницам, а по четвергам президенты всех коллегий должны были съезжаться в сенатскую палату, где им положено было находиться пять часов. По особенно важным делам они обязаны были съезжаться, несмотря ни на дни, ни на часы. За неприбытие в должность член коллегии наказывался за каждый просроченный час вычетом из жалованья, следуемого ему за неделю. Царский указ должен исполняться немедля, не далее как через неделю, исключая случаев, когда необходимыми окажутся справки с губерниями и провинциями, но и тут было рассчитано время и пространство: положено было считать по два дня на 100 верст, и во всяком случае более шести недель не протягивать справки. Дела челобитчиков следовало вершить по реестру не долее шести месяцев, под опасением штрафа 30-ти рублей за день. Дела казенные разбирались прежде частных. Все дела решались большинством голосов, а когда голоса разделялись поровну, то голос президента давал перевес. Отсутствие члена, хотя бы самого президента, не останавливало дела. Коллегиям давалось вакационное время: среди лета на четыре недели, зимние Святки, начиная с праздника Рождества Христова до праздника Богоявления, первая и последняя недели Великого Поста, неделя сырная и неделя пасхальная. Но все члены не могли отлучаться разом. В другое время, по мере надобности, президенты и вице-президенты получали отпуски более чем на восемь дней от государя, другие же служащие в коллегиях — от президента. Хозяином всего делопроизводства в коллегии был секретарь или начальник канцелярии, но при решении дел он голоса не имел. Нотариус вел протоколы, актуариус заведовал корреспонденцией, регистратор вел реестры входящих и исходящих дел, и при коллегии был еще особый переводчик. Канцелярские служители занимались письмоводством по указанию секретаря. У президента каждой коллегии была своя особая комната и свой особый секретарь, зависевший только от президента. Все коллегии находились под ведением сената, без его одобрения не могли печатать своих приговоров и указов, а если полагали, что сенат требовал исполнения чего-нибудь противного интересам царского величества, то должны были учинить письменное представление самому государю. В случае смерти или выбытия члена, место его замещалось баллотировкою в сенате. Служащие в коллегиях за преступления, содеянные ими, судились в тех же коллегиях. Каждая коллегия имела свою собственную печать, а в коллегии иностранных дел хранилась государственная печать, которою печатались грамоты к иностранным государям и малороссийским гетманам. При каждой коллегии устраивались две прихожих камеры для посетителей, но так, чтоб «люди знатного характера от подлых различены были». Прошение следовало подавать непременно в здании коллегии, а не на домах у президентов. Над каждой коллегией наблюдал особо назначенный фискал, сообщавший свои доносы генеральному фискалу. Коллегии и канцелярии, учрежденные Петром на иностранный образец и даже с иностранными названиями, оказались до того дикими и чуждыми русскому народу, что он долго не мог понять хитрого и сложного механизма их. Челобитчики, нуждавшиеся в подаче просьб, становились в тупик — в какую коллегию или в какое место следовало подавать. Это побудило Петра 13-го мая 1720 года определить «знатную особу», а с нею секретаря, для приема челобитных, которые после принятия надлежало рассылать по коллегиям и канцеляриям. Вообще коллегии были плодом того взгляда, что все чужое, европейское, лучше русского. Первый, навеявший Петру мысль о коллегиях, был Лейбниц, который выражался, что хорошее управление государством, подобное божескому управлению вселенной, может существовать только при коллегиях, которых внутреннее строение напоминало бы устройство часов, где колеса взаимно приводят в движение одно другое. Петру глубоко запали в ум наставления немецкого мудреца, и, через многие годы после бесед с ним, Петр устроил коллегии, приблизительно в тех основных формах, в каких наметил Лейбниц. Но вскоре оказалось, что не все удается сразу на практике, что кажется хорошим в предположениях. Учредивши коллегии, государь скоро стал выражать недовольство на старинную медленность в делах. Иногда предписание высшего начальства оставалось и без исполнения, и без ответа. Царь повелел немедленно отвечать на другой день после получения бумаги, и только в важных делах давался недельный срок для ответа. За неисполнение указа царь угрожал разорением, ссылкою и даже лишением живота. Несмотря на такую угрозу, Петру беспрестанно приходилось слышать жалобы на неисполнение предписаний. Так, например, тотчас же по своем открытии, камер-коллегия и штатс-контора жаловались, что, после неоднократных требований, из губерний не присылаются к ним ведомости окладных и неокладных податей о приходах и расходах. По этому поводу за понуждением посланы были нарочные. За неисполнение требований коллегии губернаторы обязаны были виновных сковать по ногам, а на шеи положить им цепи и до тех пор их не освобождать, пока они не исполнят своей обязанности. В 1720 году камер-коллегия и штатс-контора опять жаловались на неприсылку тех же ведомостей и сообщали, что в тех местах, откуда они были присланы, составляли их неверно. Опять посланы были нарочные с понуждением; их не слушали. Местные власти между собой не ладили; камериры жаловались на воевод, что они полагают им всякие препятствия, мешают отправлению их обязанностей и не отвечают на их требования. Юстиц-коллегия замечала, что в подведомственных ей местах в поместном приказе и расправной палате происходят медленность в ведении дел и упущения. На такие заявления трех коллегий Петр 23-го сентября пригрозил губернским и провинциальным властям жестоким наказанием за неисправность. Но такие угрозы были явлением чересчур обычным, чтобы иметь большое влияние. От губернаторов и воевод «не только слабое отправление идет, но и весьма многое ослушание чинится и якобы ни во что оное вменяя тщатся только восстановить надлежащий в коллегиях порядок, а фискалы о том не доносят… один суд другой суд ни во что вменяет и не только исполнять, но с яростью поносить хочет», такую картину современного порядка изображал государь в своем указе. Все делалось как будто в насмешку над изданным недавно генеральным регламентом, по которому все правительственные и судебные места должны были оказывать друг другу взаимное вспоможение. В самом составе коллегии происходили раздоры. Членам юстиц-коллегии Петр должен был замечать, чтоб они не считались местами и не ссорились из-за мест, и припомнил им, что старые разряды давно уже навеки оставлены и до конца искоренены. При злоупотреблениях тогдашних русских судебных и административных мест, при неразвитости народа, царская воля толковалась чрезвычайно произвольно. Чтобы положить пределы беззакониям, в начале 1720 года царь указал вперед посылать не письменные, как прежде бывало, а печатные указы и прочитывать их народу в церквах. 29 мая 1719 года был издан важный сенатский указ об устройстве губерний. Теперь все губернии разделялись на провинции, провинции имели уезды. В С.-Петербургской губернии было 12 провинций: С.-Петербургская, Выборгская, Нарвская, Ревельская (которую предположено обратить в губернию), Великолуцкая, Новгородская, Псковская, Тверская, Ярославская, Углицкая и Белоозерская. Московская губерния имела 9 провинций: Московскую, Переяславльско-Рязанскую, Костромскую, Суздальскую, Юрьевопольскую, Владимирскую, Переяславль-Залесскую, Тульскую и Калужскую. Киевская губерния разделялась на 4 провинции: Белогородскую, Севскую, Орловскую и Киевскую. Азовская — на 5, а именно: Воронежскую, Елецкую, Тамбовскую, Шацкую и Бахмутскую. Рижская — на 2 провинции: Рижскую и Смоленскую. В Архангелогородской было 4 провинции: Двинская, Вологодская, Тотемская, Устюжская и Галицкая. В Сибирской 3 провинции: Вятская, Соликамская и сибирские города; всего их было 19, начиная от Тобольска и кончая Якутском. Казанская — 4 провинции: Казанская, Свияжская, Пензенская и Уфимская. Нижегородская заключала в себе 3 провинции: Нижегородскую, Самарскую и Алатырскую. Астраханская не значится разделенной на провинции; к ней относились все города по нижней Волге, от Симбирска до Астрахани. Для отправления из коллегий указов и для получения донесений из губерний и провинций с конца апреля 1719 года устроены были почты, от С.-Петербурга до всех значительных городов, где были губернаторы или провинциальные воеводы. Дозволено было на этих почтах ездить по собственной надобности и выдавать подорожные, но за двойные прогоны. За письма по весу положено было брать 1 1/2 деньги за золотник. Купеческие письма на эти почты не принимались, потому что для торговых дел существовала почта от иностранной коллегии. В феврале 1721 года правила о подорожных распространены были и на Малороссию. Почтовому порядку долго мешало то, что офицеры и курьеры, ездившие по казенным делам, причиняли ямщикам насилия, и от этого ямщики, поселенные еще в 1714 году на пути от Петербурга до Волхова, в 1720 году все почти разбежались. Давно уже у Петра была мысль преобразовать русские города и поставить их в новом виде, по европейскому образу. Эта мысль нашла себе осуществление 16 января 1721 г. в издании регламента главного магистрата. Еще в 1720 г. предприняты были предварительные работы под начальством князя Трубецкого. Все русские города приводились в зависимость от центрального места, называемого главным магистратом, где председательствовал обер-президент с членами. Главный магистрат обязан был учредить во всех русских городах магистраты, снабдить их добрыми уставами, доброй полицией и управлять ими. Города разделялись на 5 разрядов: 1-го разряда — главнейшие, в которых было от 2 до 3 тысяч дворов; к таким принадлежали, между прочим: Москва, Петербург, Новгород, Рига, Ревель, Архангельск, Ярославль, Вологда, Нижний Новгород, Казань и Астрахань; 2-го разряда — города как внутренние, так и приморские, имевшие от 1 до 1 1/2 тысяч дворов; 3-го разряда — внутренние и приморские, имевшие дворов от 500 до 1000; 4-го — от 250 до 500 дворов; 5-го — маленькие городки и слободы. Велено было губернаторам и подначальным им лицам доставлять подробные ведомости о состоянии городов с чертежами, по которым можно было понять местоположение их. Город, по понятию законодателя, собственно состоял из торговых людей и ремесленников; это были настоящие граждане, для которых существовал магистрат. Они разделялись на 2 гильдии. К 1-й гильдии принадлежали: банкиры и знатные купцы, доктора, аптекари, шкиперы купеческих кораблей, мастера золотых и серебряных дел, живописцы, иконники и другие, производящие свое искусство в большом размере. Ко 2-й гильдии принадлежали торговавшие мелкими и харчевыми припасами и менее значительные ремесленники. Каждое ремесло или художество должно было иметь свой цех, под начальством ольдерменов, которые вели книги, где записывались права и правила цехов. Люди, так называемые подлые, проживавшие наймами и черными работами, не причислялись к гильдиям; не принадлежали к последним и не зависели от магистрата все жительствовавшие в городе люди шляхетного достоинства и духовного сана, не торговавшие и не занимавшиеся ремеслом. Указано было собрать в городах гостей, гостиной сотни людей, гостиных детей и вообще первостатейных, зажиточных и умных граждан, из них составить магистрат, а в магистрате выбрать президента, в других же менее важных городах — бургомистра. Выбор президентов, а в других городах бургомистров совершался так: главный магистрат посылал указ о выборах. Губернатор, получивши этот указ, собирал граждан для производства выбора. Выбор исполнялся по большинству голосов. Губернатор посылал выборы вместе с 3 или 4 искусными людьми в С.-Петербург, в главный магистрат, для уразумения инструкции. Когда главный магистрат находил выбранных достойными, то посылал о них указы и по тем указам созывались уже все граждане: им объявлялось, чтобы они были послушны выбранным властям. Затем произносилась присяга выборными членами. В городах первой статьи были: президент и с ним 4 бургомистра, в городах 2-го разряда — президент с 3 бургомистрами, в городах 3 и 4 разрядов — по 2 бургомистра, а в прочих, т.е. маленьких, — по одному бургомистру. Ко всякому бургомистру придавалось ратманов в больших городах по 2 человека, а в средних и меньших неопределенное число по рассмотрению. В случае преступления, обеднения или кончины одного из членов магистрата, на его место выбирался другой, тем же способом. Могли быть выбираемы в члены магистрата и иностранные купцы, но записавшись в гражданство того города, где их выбирали. Члены магистрата освобождались от всяких других гражданских служб. Главный магистрат был судебное место на всю Россию для купцов и ремесленных людей, по всяким уголовным делам. По его распоряжению в городах, где было по несколько бургомистров, один из них занимался розысками по уголовным делам и имел право подписывать решения по всем делам, кроме государственных; но когда следовала смертная казнь, то исполнение приговора задерживалось до подтверждения главным магистратом. На бургомистров в малых городах апелляции подавались в магистраты с президентами, находившиеся в тех городах, где помещалось провинциальное начальство. Недовольные этим судом могли жаловаться в высший магистратский суд. В случае тяжбы гражданина с негражданином, дело производилось в надворном суде, но сообща с президентом магистрата, а когда же происходило разногласие между надворным судом и президентом, то решал дело главный магистрат. Обязанностью главного магистрата было стараться, чтобы новоучрежденные магистраты везде были содержаны «и в такую знатность и почтение приведены, как в иных государствах обыкновенно есть». Главный магистрат, по образцу чужих государств, должен был, по своему усмотрению: заводить большие и малые ярмарки, в приморских знатных купеческих городах устраивать биржи, где бы купечество сходилось для своих торговых дел, постановлений и векселей, при бирже учреждать присяжных маклеров, которых бы записки имели силу судных протоколов, выбирать в городах квартирмейстеров для размещения военного постоя. Велено было устроить цухтгаузы (смирительные дома) для исправления непослушных родителям детей, расточителей своих имений, лентяев, нищих, гуляк; для исправления же дурного поведения женщин — шпингаузы или прядильные дома; для призрения увечных, престарелых и сирых — госпитали; а для научения чтению, письму и арифметике — школы. В каждом большом и среднем городе повелено строить ратушу, помещавшуюся в каменном доме на площади, в два жилья; верхнее назначалось для магистрата, а нижнее отдавалось под лавки. Кроме членов магистрата, в нем должен быть секретарь и некоторое число приказных. Каждый год все магистраты обязаны были посылать в главный магистрат генеральные рапорты, по установленной форме, о состоянии своего города. Магистраты не подчинены были губернаторам и воеводам в делах городского суда и экономии, и, в случае несогласия магистрата с гражданами, судил главный магистрат. В преобразовании городов видно то же стремление Петра переделать по наружному виду Россию на иностранный лад. Законодатель сознавал, что купеческие и ремесленные люди в России «от всяких обид, нападков и отягощений несносны, едва они не разорены, отчего оных весьма умалилось, что есть не без важного государственного вреда». Он думал для процветания в России промыслов и торговли сделать русский город подобием немецкого, пересадив в него некоторые немецкие признаки устройства с чуждыми русскому уху названиями, которые неудобно складывались в русской речи. Впрочем, царь сознавал, что невозможно всего сделать сразу, и потому предоставил главному магистрату подавать в коллегии свои предложения о переменах уставов, касающихся торговли и мануфактуры. Обер-президент главного магистрата присутствовал в коллежских совещаниях по этим предметам и мог делать предложения камер-коллегии, заведовавшей поборами и налогами, если находил какие-нибудь меры обременительными для граждан. Через несколько дней после издания магистратского регламента, 25 января того же года, явилось другое, еще более важное преобразовательное законоположение — регламент духовной коллегии. После основания коллегий, обнимавших различные отрасли общественного строя, оставалось только ввести коллегиальный порядок и в церкви. В предисловии к духовному регламенту выражена мысль о логическом переходе идеи коллегиальности от мирской области в церковную. «Хотя, — говорится в нем, — власть монархов самодержавна, но ради лучшего взыскания истины и чтоб не клеветали непокорные люди, что монарх имеет своих советников, тем более это необходимо в церковном правлении, где правительство не монаршеское есть и правителем заповедуется да не господствуют клиру». Коллегиальный порядок признавался самым удобным и пристойным для церкви, и потому-то учреждалась для всех церковных дел духовная коллегия. Под духовными делами разумелись два рода дел: одни касались вообще всех принадлежащих к церкви лиц, как духовного, так и мирского чина, от мала до велика; ко второму разряду причислялись собственно дела, касавшиеся лиц духовного звания. Сообразно духу Петра, духовный регламент начинает с преследования того, что по невежеству боготворила старина, не допуская никакой здравой критики. В благочестивой письменности русского народа уже чересчур много накопилось историй и житий святых, из которых многие явно были вымышленными; о них сделал замечание регламент, указавши для примера только на подложность одного жития, именно жития Евфросина Псковского с его сугубою аллилуиею, послужившею старообрядству одним из нагляднейших пунктов отпадения от церкви. Разом с житиями, регламент зацепил акафисты и разные молитвословия, распространявшиеся из Малороссии. Регламент причислял к ним и те, которые, не заключая ничего противного церковной истине, все-таки могли быть не обязательны для всех и не должны были читаться в церкви, «дабы по времени не вошли в закон и совести человеческой не отягощали». Предполагалось искоренять разные суеверия, вошедшие в народ, например: не делать дела по пятницам, чтоб пятница не разгневалась; поститься 12 пятниц, надеясь оттого разных духовных и телесных приобретений; признавать богослужение некоторых дней в году святее прочих, напр., обедню Благовещения, утреню Пасхи и вечерню Пятидесятницы; верования, что будто погребенный в Киево-Печерской обители будет спасен, хотя бы умер без покаяния. Вера в чудотворные иконы вела к тому, что архиереи, желая оказать помощь убогим церквам, повелевали подыскивать явленные иконы в пустынях или при источниках, возводили их в чудотворные, и таким образом распространялись в народе суеверия, выгодные для духовенства. Регламент вооружился против этих злоупотреблений, как и против некоторых народных обрядов, которым потакали духовные особы вопреки правилам церкви. Например, дошел до составителей регламента слух, что в Малороссии водили с распущенными волосами женщину, называя ее пятницею, а духовенство позволяло такие церемонии в церковном ходе и раздачу этой пятнице даров от народа перед церковью. В другом же месте попы, потакая народным суевериям, молебствовали перед дубом и раздавали на благословенье присутствующим ветви от дуба. Замечалось в совершении церковного богослужения уклонение от благочиния: например, отправлялись разом в одно время два и три молебна различными певцами и чтецами. Все это были замечания такого же рода, какие делались еще при царе Иване, перед написанием Стоглава, но затем следовали указания, свойственные времени большего образования: «Бесконечная нужда иметь некоторые краткие и простым человекам вразумительные и ясные книжицы, в которых заключится все, что к народному наставлению довольно есть и тыя книжицы прочитать по частям в недельные и праздничные дни в церкви пред народом». Законодатели сознавали, что таких благочестивых книг существует довольно, но они написаны или переведены с греческого на славянский не просторечно «и с трудностью разумеются от человек и обученных, а простым невежам отнюдь непостизаемо». Предположено было сочинить три небольших книжицы: первая о догматах веры и божьих заповедях, вторая о собственных каждого чина должностях; обе эти книжицы должны доводы свои почерпнуть из самого Священного Писания кратко и всем понятно, третья книжица должна была заключать в себе собранные от разных святых учителей нравоучительные проповеди. Все три книжицы, которые удобно будет переплести в одну, должны быть читаны в церквах в течение трех месяцев раз, так что народ будет иметь возможность услышать их четыре раза в год. Архиереи поставлялись по указанию царя из двух представленных на его утверждение выбранных лиц. На случай болезни или временного своего удаления из епархии, епископ должен был иметь в виду заранее, для заступления своего места, надежного архимандрита или игумена. Для наблюдения за своей епархией епископ должен был установить законщиков, иначе благочинных, т.е. духовных фискалов, которые бы доводили до его сведения обо всем, что будет требовать исправления. В своем доме или в другом, по своему усмотрению, епископ должен содержать школу для первоначального обучения священнических детей. Здесь он будет в состоянии видеть, кто по способностям может со временем быть произведен в священники и кто должен быть заранее отпущен из школы, с отнятием надежды на получение священства когда бы то ни было. На содержание такой школы постановлено брать от знатнейших монастырей и церковных земель известную долю хлеба. Епископ не должен держать у себя лишней прислуги, строить для своей прихоти лишние здания, заказывать лишнее облачение и домашнее платье ради роскоши. У архиерея при трапезе должны читаться церковные законоположения. Хотя у него в руках дело великое, но в Священном Писании не определено ему никакой чести, и регламент не дозволял, ради почета, водить его под руки и кланяться ему в ноги. Не должен он злоупотреблять своим правом отлучения от церкви, но следует ему употреблять прежде легкие меры наставления, для приведения грешников в покаяние, а потом уже, когда такие средства не будут действовать, — отлучать их временно от святого причащения; предавать анафеме можно было только явно нераскаивающихся грешников, либо таких, которые станут открыто хулить имя Божие, Священное Писание или церковь, но и то приступать к анафеме не иначе как с разрешения духовной коллегии. Самая анафема могла налагаться только на одно согрешившее лицо, а не распространяться на его семейных без их сознательного участия в вине. Епископ должен был объезжать свою епархию всего удобнее в летнее время, но, приезжая в убогие места жительства, он, чтобы не затруднить священнослужителей и обывателей, мог устраивать себе временное пребывание на поле. По приезде в город или село, епископ должен служить литургию и соборное молебствие, а потом говорить слово, обращенное к духовенству и народу. Затем епископ должен был наводить справки об образе жизни и поведении духовенства и творить надлежащую по этому поводу управу; не покончивши всей управы в месте, куда приехал, он не должен был ни сам звать к себе гостей, не идти к кому-нибудь по приглашению в гости. Между прочим, епископу вменялось в обязанность особенно наводить справки: нет ли каких суеверий, не шатаются ли беспутно монахи, не являются ли кликуши, не расходится ли весть о ложных чудесах, мощах, иконах, колодцах и т.п. Епископские служители не должны домогаться от монахов и священников кушанья, питья и лишнего конского корма, «ибо слуги архиерейские, — гласит регламент, — обычно бывают лакомые и где видят власть святого владыки, там с великою гордостью и бесстудием, как татары, на похищение устремляются». На суд епископский предоставлялось подавать апелляцию в духовную коллегию. По предмету учения и заведения школ, регламент распространяется сначала о вреде от невежества, потом о вреде от лжеучения, наконец вменяет в обязанность духовному начальству допускать в звание учителей не иначе как по экзамену и выбирать хорошие руководства к преподаванию по всяким предметам. При школах надлежало быть открытой во все дни и часы библиотеке, какую полагалось возможным в то время купить за две тысячи рублей. Предполагалось завести академии и при них семинариумы: последними назывались собственно помещения для жилья учеников. Преподавались: 1) грамматика, разом с географией и историей; 2) арифметика и геометрия; 3) логика; 4) риторика и стихотворное учение; 5) физика с краткой метафизикой; 6) политика Пуффендорфова; 7) богословие. Всех лет учения полагалось восемь, и два года из них отделялись на богословие. Языки греческий и еврейский следовало преподавать в таком только случае, если найдутся учители и свободное для преподавания время. Начальствовать над академией должны были: ректор и префекты. В их заведовании находились низшие школы, которые они обязаны были посещать в неделю по два раза. Все протопопы и богатейшие священники должны были присылать детей в академию. Для заведения академий следовало выбирать места не в средине города, а в стороне. Семинариум предполагалось устроить наподобие монастыря, где бы жилье, одеяние и содержание давалось известному числу воспитанников от 50 до 70 и более. Принимать в семинариум можно было детей от 10 до 15-летнего возраста и помещать по восьми и по девяти особ в одном покое, под присмотром префекта или надсмотрщика, имевшего право наказывать малых розгами, а средних и больших выговором. Ректор мог всякого наказывать по своему рассуждению, но удалять вовсе из заведения — только с ведома духовной коллегии. Семинаристы в течение дня должны были все делать по звонку, «как солдаты по барабанному бою». По поступлении в семинариум первые три года позволялось ученикам ходить в гости к родителям или родным, не более как на 7 дней и под наблюдением инспектора, который должен быть при семинаристе везде. Родственников и гостей, посещающих семинариумы, можно было принимать с ведома ректора в трапезе или в саду, а в присутствии ректора дозволялось угощать гостей кушаньем и питьем. Каждый день давалось семинаристам два часа на прогулки и развлечение; однажды или дважды в месяц они отправлялись на острова, поля и вообще веселые места. В трапезе происходило чтение из военной и церковной истории, а в начале каждого месяца, в продолжение двух-трех дней, читались повествования о мужах, прославившихся наукою, о церковных великих учителях, о древних и новейших философах, астрономах, риторах, историках и проч. В большие праздники допускалась в трапезе при столе музыка, а по два раза в год или более можно было устраивать «некие акции, диспуты, комедии и риторские экзерциции». Убогим семинаристам предоставлялись пропитание и одежда от щедрот царского величества, а дети богатых отцов должны были платить за свое содержание по установленной один раз цене. Но предполагалось за пределами семинариума построить еще жилья и отдавать внаем студентам. Проповедником мог быть только учившийся в академии и подвергнутый освидетельствованию духовной коллегии. Проповедник должен убеждать своих слушателей доводами из Священного Писания: твердить им о покаянии и исправлении житья, наипаче о почитании высочайшей власти. Говоря о грехах, он не должен был делать намеков на лица, и если бы о ком-нибудь пронесся недобрый слух, проповедник не должен был в присутствии такого лица говорить слова о таком грехе, в каком это лицо обвиняли. Регламент замечает, что проповедник не должен, как некоторые делают, подымать брови, двигать плечами, «отчего можно познать, что они сами себе удивляются», покачиваться на сторону, руками вскидывать, в бока упираться, подскакивать, смеяться и рыдать, не должен в проповедях своих порицать мир в таком смысле, что мирской человек спастись не может, как некоторые монахи наговаривают: оставить жену, детей, родителей и ненавидеть их, понеже рече заповедь: не любите мира, ни яже суть в мире. Всякий христианин обязан слушать от своих пастырей православное учение и хотя бы единожды в год причащаться Святых Тайн. Удаление от причащения обличает принадлежность к расколу: «несть лучшего знамения, почему познать раскольщика». И потому приходские священники каждогодно должны доносить епископам о тех, кто у них в приходе не причащался год, два или никогда. Епископы должны разыскивать о потворщиках расколу, сообщать о них в духовную коллегию, которая будет налагать анафему на виновных. Никого из раскольников не следует допускать к должностям, не только к духовным, но и гражданским. Если на кого-нибудь будет подозрение в склонности к расколу, тот обязан дать присягу с подпискою в непринадлежности к расколу. Духовной коллегии, названной Святейшим Синодом, вверен был надзор и суд над раскольниками, но в то же время государь счел нужным предохранять раскольников от таких притеснений, которые естественно могли возникнуть при расширении фанатизма духовных. Осенью 1721 г. Синод жаловался, что лицам, посылаемым от духовенства для поимки раскольничьих учителей, не оказывается беспрекословного послушания, требуют у них указов от светского начальства. Государь дал такое решение: духовные не должны затевать никакой напраслины, и потому духовный приставник, задержавши по обвинению в расколе какое-нибудь лицо, должен приводить его к светскому начальству; последнее может отдать его снова духовному приставнику, но в тоже время написать о нем в Синод или сенат, и дело окончательно решится уже в Синоде, при двух членах сената. По духовному регламенту воспрещалось кому бы то ни было, кроме царской фамилии, устраивать церкви и держать крестовых попов. «Все господа могли ходить в приходские церкви, и нечего им стыдиться считать своею братиею таких же христиан, как они сами, хотя бы то были и их подданные». Запрещалось понуждать священников идти в дома для крещения младенцев, исключая сильной болезни младенцев или какой-нибудь крайней нужды их родителей. Венчание должно происходить в том приходе, где жительствует либо жених, либо невеста, а не в чужом и в особенности не в чужой епархии. В случае какого-нибудь сомнения насчет правильности предполагаемого брака, священники должны испрашивать разрешение у епископа. Ставимый в приходские священники должен представлять одобрительное свидетельство от прихожан или от владельцев вотчины, а последние должны при этом обозначать, какая дается священнику руга или земля; священник же перед своим поставлением в сан, дает подписку, что будет доволен тою ругою или землею и не отойдет до своей смерти от церкви, куда посвящается. Отлученного священника никому не следует принимать в духовники и считать его в священном чине. Духовная коллегия должна была состоять из правительствующих лиц, числом не менее двенадцати, из которых трое должны носить архиерейский сан, а прочие могут быть архимандриты, игумены и протопопы, но с тем, чтобы не были подручны никому из архиереев, находящихся в том же собрании. Духовная коллегия предварительно цензировала представляемые к печати богословские сочинения, производила дознание о явлении нетленных мощей, о разных слухах, видениях и чудесах, творила суд над изобретателями раскола или новых учений, разрешала недоумения, вопросы совести, рассматривала дела о неправильном завладении церковными имуществами, о насилиях, творимых сильными мирскими господами духовенству, и разом с юстиц-коллегией разрешала сомнительные пункты относительно завещаний. Отвращение царя Петра к нищенству высказалось и в духовном регламенте. Духовная коллегия должна была сочинить наставление о том, как подавать милостыню. «Многие бездельники, — говорится в регламенте, — при совершенном здравии, за леностью, пускаются на прошение милостыни и по миру ходят бесстудно, иные с притворным стенанием перед народом поют и простых невежд еще вящше обезумливают, приемля за то вознаграждение себе… по дорогам, где угодно видят, разбивают, зажигатели суть, на шпионство от бунтовщиков и изменников подряжаются, клевещут на властей высоких и самую власть верховную обносят… и что еще меру превосходит бессовестие и бесчеловечье оных, младенцам своим очи ослепляют, руки скорчивают и иные члены развращают, чтоб были прямые нищие и милосердия достойны…» Вменялось духовной коллегии изыскать способы отвратить духовенство от алчности и бесстыдного нахальства, с каким оно обирало прихожан за разные требы и молитвословия. Надлежало устроить так, чтобы священники, имея довольные средства, не вымогали ничего за венчание, крещение, погребение и прочее, хотя не возбранялось священникам, как вообще всяким другим, принимать добровольное подаяние. Духовные судились в синоде, а если духовное лицо совершало уголовное преступление, то его сперва лишали сана и потом уже предавали мирскому суду; в делах же гражданских духовные ведались в коллегиях, наравне со всякими другими российскими подданными. Указом 14-го февраля 1721 года Монастырский приказ уничтожался, и все патриаршие и архиерейские имения повелено ведать Синоду. Медицинская часть в России была издавна оставлена совершенно без внимания. При Петре полагался зачаток некоторого правильного устройства ее. К этому побуждали царя моровые поветрия, которые, как известно, с древних времен опустошали русские края и посещали их при Петре. В 1718 году показалась моровая язва в Старооскольской и Белгородской провинциях; Петр, указом 24-го октября этого года, велел отправить туда сведущих и надежных врачей, для задержания едущих с тех сторон, где была моровая язва. В 1720 году последовал указ о повсеместном введении таких охранительных мер. Губернатор, получив известие о моровом поветрии, тотчас должен был устроить в пристойных местах заставы, где бы поддерживались постоянно огни, всех едущих из зараженных мест расспрашивать и по надобности задерживать на шесть недель, не дозволяя ни с кем сообщаться. Письма, шедшие чрез такую заставу, переписывались в двух списках: оригинал оставался на заставе, а копия отправлялась по назначению. Если зараза прорывалась куда-нибудь, зараженное место запиралось и укреплялось караулами, которые не выпускали никого из жилого места и не пускали внутрь его. Дома, где были больные заразительною болезнию, сжигались, а обитатели выводились с домашним скотом и рухлядью. Для большей острастки жителям, велено ставить виселицы, назначенные для тех, которые бы стали тайком прокрадываться мимо заставы. 14-го августа 1721 года было учреждено центральное место, управлявшее всею медицинскою частью: то была медицинская контора, отданная под управление доктора Блюментроста; ей подведомы были все врачи и аптекари, с их аптеками во всей России. Но дело медицинское не могло удачно идти при Петре, когда до него не было в России ни одного учебного заведения для приготовления врачей; все врачи в этой стране издавна были только иностранцы и не всегда искусные, так как их оценивать было некому в России. Царь, во всех своих преобразованиях показывавший желание, чтоб у него в государстве было то, что он видел за границею, побывавши несколько раз на минеральных водах в Германии, хотел, чтоб и в России были минеральные воды. Нашлись такие воды — олонецкие. Петр оказал к ним большое доверие, но русская публика, от своих предков усвоившая недоверие к медицинским средствам, не относилась к этим водам так, как царь, и тогда Петр издал грозный указ, запрещавший порочить воды. Перестраивалось государственное управление и суды; Петр видел необходимость составить новое уложение законов. В его царствование так много было введено нового, что действовавшее еще уложение Алексея Михайловича не обнимало всех сторон народной жизни и не давало ответов на возникавшие юридические вопросы. Петр, нигде почти не бывший самостоятельным творцом, но везде переносивший чужое на русскую почву, и в этом важном деле остался верен себе. Он принял за образец, для составления нового русского уложения, готовое шведское и указом 8-го августа 1720 года приказал учредить комиссию, в которой главным образом заправляли делами иноземцы, сидевшие в коллегиях: Нирод, фон Бревер и Вольф. [200] Кроме шведского уложения, они должны были руководствоваться правами лифляндскими и эстляндскими. Это предначертание осталось неприведенным в исполнение, как и многое в числе планов и намерений государя. V. Политические события от Прутского до Ништадтского мира По окончании военных действий против турок, театр Северной войны некоторое время сосредоточивался в Померании и Финляндии. Русский царь действовал со своими первоначальными союзниками, датским и польским королями, а король прусский колебался между двумя враждебными сторонами, впрочем, стараясь показывать наиболее дружеское расположение к царю. Шведское войско в Померании и вообще на южном побережье Балтийского моря состояло под главной командой генерала Штейнбока. Сам царь лично предводительствовал против него своим войском, 12 февраля 1713 года напал на шведов при Фредерикштадте, нанес им поражение и взял этот город. Штейнбок двинулся в Голштинию, которая находилась тогда во владении несовершеннолетнего Карла Фридриха, сына герцога, убитого в Клисовской битве в 1702 году. Этот молодой герцог состоял под опекой своего дяди, любекского епископа, который носил титул администратора Голштинского герцогства. Штейнбок заключил с этим администратором договор, которым администратор давал право шведскому войску укрыться в замке Тонингене, а Штейнбок от имени своего короля обязывался вознаградить герцога за всякие потери, которые причинил бы Голштинии датский король, когда бы последний открыл военные действия. После отхода Штейнбока к Тонингену, Петр поручил вести войну датскому королю, дав ему в помощь русский отряд под командой Меншикова, а сам намеревался воевать против шведов в Финляндии. Возвращаясь в Россию, Петр заехал сначала к ганноверскому курфюрсту, а потом к молодому прусскому королю, только что вступившему на престол после смерти своего отца. Петру не удалось втянуть в Северную войну прусского короля; последний следовал политике своего родителя, уверял Петра в дружбе к нему, но не хотел явно становиться во вражду с Швецией и наблюдал, чтобы обстоятельства доставили ему случай извлечь пользу из этой войны, без больших усилий с его стороны. Вернувшись в Петербург, царь летом 1713 года, с 12000 войска, поплыл к берегам Финляндии, пристал к Гельсингфорсу, прогнал оттуда шведского генерала Любекера и поручил, вместо себя, вице-адмиралу Апраксину продолжать войну в Финляндии. В конце августа русские овладели столицею Финляндии Або, покинутою и шведским войском и жителями, а в октябре того же года Апраксин и генерал Голицын разбили шведского генерала Армфельда близ Тамерфорса, и вся почти Финляндия до самой Каянии очутилась в руках русских. Между тем князь Меншиков, оставленный Петром на южном побережье Балтийского моря с русским войском в помощь датскому королю, сошелся с голштинским министром Герцом, которому суждено было играть важную роль в дипломации по вопросу об окончании Северной войны. Герц представил Меншикову проект о тесном союзе голштейн-готторпского дома с Россией. Этот союз, по его предположению, должен был утвердиться браком молодого герцога с царевною Анною, дочерью царя Петра. Вместе с тем Герц подал план склонить шведских комендантов, начальствовавших над городами Померании, отдать их в секвестр прусскому королю и голштинскому администратору. Последний план понравился Петру, потому что давал ему надежду втянуть прусского короля в войну против Швеции, чего давно уже хотелось русскому царю. Штейнбок сдался союзникам военнопленным в Тонингене, а Меншиков взял контрибуции с Гамбурга и Любека за то, что эти города не прерывали во время войны сношений со шведами; потом принялся осаждать Штетин, где шведским комендантом был генерал Мейерфельд. Прусский король охотно готов был овладеть Штетином под видом отдачи ему этого города в секвестр, по мысли, брошенной Герцом, но помогать явно Меншикову своей артиллерией он не решался. 19-го сентября 1713 года Мейерфельд сдал Штетин, а Меншиков передал этот город, вместе с другими доставшимися городами, в секвестр прусскому королю и голштинскому администратору, как условлено было с Герцом. Датский король был очень недоволен этим, главное за то, что взятые у шведов города отдавались под секвестр не одному прусскому королю, а еще и голштинскому администратору; датский же король считал голштинский двор, по его родственной близости с шведским королем, на шведской стороне. Но если русский царь рассчитывал на отдачу в секвестр померанских городов Пруссии, в видах затянуть Пруссию в войну против шведов, то явные и тайные враги России рассчитывали на то же обстоятельство, чтоб искусить прусского короля возможностью, помимо России, приобрести Померанию себе в вечное владение и надеялись вооружить его против Петра. Франция прямо подущала прусского короля против русского царя; Англия собственно имела в виду то же, но действовала по наружности миролюбивее, предлагая посредничество для прекращения Северной войны. Герц между тем, через посредство другого голштинского министра Бассевича, старался расположить царя Петра к своим видам и предлагал, кроме брака молодого герцога с царской дочерью, еще доставить этому герцогу шведскую корону, по смерти Карла XII, а чтобы расположить царя к этой мысли, соглашался на важные уступки России от Швеции. Ближайшая цель Герца была поскорее рассорить Петра с датским королем, с которым, как он замечал, уже не ладилось у русского царя; но это намерение никак не удавалось на первых порах голштинскому дипломату. Царь действительно был очень недоволен датским королем за медленные действия в войне, но не хотел с ним решительно ссориться, а грозил издалека Дании для того только, чтоб заставить ее помогать ему живее против шведов, и потому предлагал датскому королю деньги и провиант на войско, если он поторопится двинуть свой флот против шведов. Датский король не двигался весь 1714 год, а прусский думал только забирать под свою власть шведские города без войны. Такое желание заявлял и курфюрст ганноверский, ставши по смерти королевы Анны английским королем: он возымел притязание присвоить себе Бремен и Верден. Таким образом, много было охотников ловить в мутной воде рыбу и делать приобретения за счет Швеции, но вести войну со Швецией приходилось одному Петру. И Петр вел ее всю весну и лето 1714 года. Генерал князь Голицын снова разбил Армфельда, затем выборгский губернатор, полковник Шувалов, в июне покорил крепость Нишлот. Но самым блестящим делом русских была морская победа при Гангуде: одержанная под начальством самого Петра, там шведы потеряли 936 человек убитыми, 577 пленными; шведские корабли со 116 пушек были взяты и привезены в Ревель. Вслед за этой победой царь, с 16 т. войска, пристал к Аландским островам и овладел тамошними укреплениями и портом; оттуда недалеко уже было до Стокгольма; в шведской столице распространился всеобщий страх: адмирал Ватранг готовился защищать вход в стокгольмский порт. Наступившая осень не дозволила Петру отважиться сделать на шведскую столицу нападение. Русский царь возвратился в Петербург, устроил себе торжественный въезд, принимал от своих сенаторов и иностранных министров поздравления с победами, получил чин вице-адмирала и пировал во дворце Меншикова. Петр оказывал большие знаки почтения пленному шведскому адмиралу Эрншильду: «Вот, — говорил царь своим русским, — верный и храбрый слуга своего государя, достойный величайшей награды от его рук и теперь приобревший мое благоволение до тех пор, пока он будет со мною; хотя он перебил у меня много храбрых русских, что я им (шведам) всем прощаю, пока они теперь все в моей воле». Эрншильд отвечал: «Хотя я поступал честно, служа моему государю, но я исполнил не более как свой долг; я искал смерти, но смерть не встретила меня, а теперь, в моем несчастье, мне остается немалое утешение быть пленником вашего величества и пользоваться таким вниманием великого мореходца, достойного вице-адмирала». Между тем, в ноябре того же 1714 г., Карл XII, убежавший из турецких владений, явился в Штральзунде, в Померании. Явление Карла подогрело упавший в его отсутствие дух шведского войска, но вместе с тем не содействовало ходу дел к примирению. Карл не хотел утверждать договора об отдаче Штетина прусскому королю в секвестр, не хотел воздерживаться от враждебных действий против датчан и саксонцев внутри немецкой империи, не хотел признавать уступки Бремена ганноверскому курфюрсту; Карл, наконец, возбуждал смятение в Германии, впутывая в союз с собой ландграфа гессен-кассельского, которого сын был женат на сестре Карла XII, Ульрике Елеоноре. Прусский король, уклонявшийся до сих пор от войны, увидал, что не получит желаемых приобретений одним дипломатическим путем без войны: он вступил тогда в открытый союз против шведов и отправился с войском осаждать Штральзунд, куда также прибыл датский король. Прусский король показывал вид, что защищает нейтральность Немецкой империи и всех принадлежащих к ней владений; дело секвестрации представлял так, как будто он соглашался на нее единственно из желания сохранить мир в немецкой империи, а шведского короля выставлял врагом всеобщего мира, вносившего войну в недра империи. В заключение всего, прусский король по этому делу изъявлял согласие бескорыстно подчиниться приговору, какой положит император и соединенные чины империи. И Англия стала было в угрожающее положение к Швеции: она отправила свой флот в Балтийское море, хотя с поручением охранять английские купеческие корабли, а не действовать враждебно против шведского флота. Датский и прусский короли, приступив к Штральзунду, добивались присылки русского войска: однако осада Штральзунда шла целое лето и осень 1715 года, а русское войско не подходило к союзникам и стояло тогда в Польше под начальством фельдмаршала Шереметева, готовое вступить в дело для защиты польского короля Августа II против его подданных. Уже несколько лет в Польше происходила недомолвка между королем и магнатами. Поляки, прежде недовольные присутствием русских войск в своей стране, стали потом оказывать еще более неудовольствия своему королю за то, что он расставил в Польше войска саксонские. В видах России было поддерживать нелад между королем и поляками; на искренность Августа полагаться было нельзя: самым безопасным и выгодным делом было держать его так, чтоб его особа нуждалась в помощи России. Это было не трудно при легкомысленной продажности польских панов. Они брали от русского посла подачки, обещаясь вести дело так, как было бы выгоднее для России. Польский сейм никак не мог установить какого-нибудь закона при существовании liberum veto, когда каждый посол имел право прервать все течение дел на сейме, заявивши свое несогласие на предлагаемый закон. Русские посланники пользовались этим и, когда замечали, что готовится какое-нибудь распоряжение, не полезное видам России, — тотчас подкупали нескольких сеймовых послов, и сейм «срывался». На эту пору русским послом в Польше был князь Григорий Федорович Долгорукий, человек ловкий и умевший пользоваться обстоятельствами. Поляки, домогаясь изгнания из Польши саксонского войска, обратились к посредству русского посланника; тогда Долгорукий нарочно задерживал русское войско, предполагая, что вооруженная русская сила пригодится в Польше; и от того-то под Штральзундом не было русских, хотя царь этим не был доволен. 12 декабря Штральзунд сдался. Тогда Карл XII едва спасся в маленькой лодке с 10 человеками и убежал в Карлскрону, где всю зиму занимался набором свежих сил для продолжения войны. 6 февраля 1716 года Петр отправился за границу вместе с Екатериною и, достигши Данцига, остановился там до конца апреля. Здесь он получил приятную весть о сдаче Каэнобурга в Финляндии, последнего города, находившегося еще в этой стране в руках шведов. В Данциге 19 апреля русский царь совершил бракосочетание своей племянницы Екатерины Иоанновны с мекленбургским герцогом. К этой свадьбе прибыл и польский король, некогда бывший задушевным другом Петра, но со времени Альтранштадтского мира находившийся с ним в натянутых отношениях. С Августом в Данциг прибыли: его неразлучный друг и слуга саксонец генерал Флеминг и несколько польских магнатов. С Петром были: граф Головкин, вице-канцлер Шафиров и Толстой; сюда же приехал и русский посол при Августе, князь Григорий Долгорукий. Устроилась конференция с целью уладить несогласия. Русская сторона выставляла Августу на вид: его тайные попытки примириться с Швецией при посредстве французского посла в Константинополе, сношения Флеминга со шведским генералом Штейнбоком, сношения самого Августа с зятем Карла XII гессен-кассельским ландграфом, интриги, клонившиеся к тому, чтобы поссорить прусского короля с датским. Явились тогда к Петру послы от враждебной польскому королю конфедерации; они жаловались, что король наводняет польские области саксонскими войсками и просили царя взять на себя посредничество между ними и их королем. Петр доверил вместо себя это последнее дело послу своему Долгорукому, с тем чтобы для этого был собран нарочно съезд в одном из польских городов. Петр наружно помирился с Августом; по случаю свадебных торжеств, оба государя давали друг другу пиршества; но уже прежней дружбы между ними не было, потому что не стало взаимной доверчивости. В начале мая царь выехал из Данцига, повидался сначала с прусским королем в Штетине, съехался с датским в Альтоне: тут между русским и датским государями было условлено сделать высадку в шведскую провинцию Шонию и тем принудить выступить Карла XII из принадлежавшей датской короне Норвегии, куда он тогда проник, приближаясь к столице этой страны, Христиании. Место соединения сухопутных и морских сил обоих государей назначили в Копенгагене. После свидания в Альтоне, Петр уехал в Пирмонт лечиться тамошними водами, а к июлю явился в Мекленбурге в Ростоке, куда прибыло сорок пять русских галер. Фельдмаршал Шереметев пришел из Польши с восемью тысячами войска, еще вступило в Мекленбургские владения другое русское войско под начальством генералов Репнина и Боура. Взявши под личную команду свой галерный флот, 17-го июля царь прибыл к Копенгагену, встречен был на рейде датским королем и вместе с ним вступил в его столицу. Через несколько дней туда же прибыла царица Екатерина. В ожидании приготовлений к высадке, Петр пробыл в Копенгагене три месяца, почти каждый день катался по морю, осматривал берега Дании и Швеции, измеривал глубину моря и чертил морские карты. Это не препятствовало ему уделять время на посещения академии, учебных заведений и на беседу с учеными людьми. Прибыла между тем английская эскадра для взаимного действия с Данией. Все лето прошло понапрасну к большей досаде Петра. Мекленбургский герцог, зять Петра, находился тогда во вражде с дворянами своего государства; последние съехались в Копенгаген и восстановляли датского короля против Петра; они объясняли поступки русского царя хитростью, бросали подозрение, что Петр сносится со Швецией. Уже датчане готовились нападать на русские галеры; но до междоусобной войны у союзников не дошло. Ничего не сделавши, в половине октября царь уехал из Копенгагена в Мекленбург. Между тем мекленбургские дворяне, стараясь вредить Петру, где только можно было, настроили против него ганноверского курфюрста. Была у них попытка подействовать и на прусского короля, но тот не поддался никаким подозрениям: свидевшись с царем в Гавельсберге, он снова заключил с ним союз и обязался, в случае нападения на Россию с целью отнять завоеванные ею области, помогать России или присылкой войска, или нападением на землю воюющего с Россией государства. В Польше тем временем, после данцигского свидания Петра с Августом, Григорий Долгорукий, по царскому приказанию, принял на себя важное дело умиротворения спора между королем и конфедератами. Съезд по этому поводу собрался в Люблине, в июне месяце. Как нелегко было Долгорукому играть роль миротворца — показывает его отзыв к Петру о характере съезда. «Съехалось много депутатов, — писал он, — между ними мало таких, которые смыслили бы дело, только своевольно кричат, а те, которые потолковее, не смеют говорить при них. У наших донских казаков в кругу дела идут лучше, чем здесь. Часто с 7 часов до 4 часов пополудни мы кричим и ничего сделать не можем». Конфедераты, хлопоча об изгнании саксонского войска, добивались вывода и русского из Польши. Но Долгорукий, по царскому приказанию, писал, напротив, к русскому генералу Ренну, чтоб он вступил в Польшу с угрозами действовать неприятельски против той стороны, которая будет упрямиться. Между тем конфедераты продолжали драться с саксонцами, несмотря на установленное перемирие на время съезда. Прошло все лето, дело умиротворения не двигалось, пока наконец генерал Ренн с русским войском не вступил в Польшу, а Долгорукий не припугнул конфедератов, что прикажет усмирить их русским оружием. Наконец 24 октября 1716 года стараниями Долгорукого состоялось примирение. Саксонские войска должны были оставить Польшу в течение месяца, а король имел право удержать из них тысячу двести человек гвардии и содержать их на своем иждивении. Но примирение было пока только на бумаге, на деле все еще лада не было до 21 января 1717 года, когда собранный чрезвычайный сейм подтвердил постановление съезда и дал приказ саксонским войскам выйти из Польши в течение двух недель. Генерал Ренн, вошедший в Польшу, в это время умер. Преемник его генерал Вейсбах, по приказанию Долгорукого, выступил из Польши, но вместо него тотчас же вступило туда новое русское войско, под начальством Шереметева, и расположилось на неопределенное время. Видно, что Петр не слишком давал вес жалобам и домогательствам поляков о выводе русских войск из Польши. Так окончилась и развязалась тарногродская конфедерация, имевшая то важное значение в польской истории, что послужила новой ступенью к ограничению монархической власти и вместе к усилению русского влияния на внутренние дела Польши. Зимой Петр отправился в Голландию, прожил несколько времени в Амстердаме, занялся там осмотром всего, что относилось к мореходству и торговле, обозревал с любопытством корабельную мастерскую, адмиралтейство, запасные магазины Ост-Индской компании и заведения знатнейших негоциантов. Царь съездил в Саардам и с особенным удовольствием посетил домик, где он жил во время первого своего путешествия по Европе. Из Амстердама в марте царь с царицею прибыл в Гаагу, остановился в помещении русского посла князя Куракина: там ему оказан был почет от представителей Соединенных Нидерландских Штатов, но тут же, в начале апреля 1717 года, ему пришло неприятное известие. В Англии открыли заговор, тайно руководимый голштинским министром бароном Герцом и графом Гилленборгом, находившимся в Лондоне в качестве чрезвычайного посла шведского короля. Датский двор прислал в Англию письма Гилленборга, отысканные на взятом в Норвегии шведском корабле. Гилленборг был арестован в Лондоне, захвачены были все его бумаги, и, по требованию английского короля, голландские штаты арестовали находившегося в Голландии барона Герца и молодого сына Гилленборгова. Бумаги их были не только захвачены, но немедленно опубликованы; оказывалось, что у них было тайное намерение произвести в Англии возмущение, с целью низвергнуть ганноверскую династию с английского престола и возвести претендента из дома Стюартов: Карл XII готовился сделать высадку в Англию с 10000 пехоты, 4000 конницы и со значительным запасом артиллерии. Из тех же бумаг видно было, что заговорщики рассчитывали на русского царя и старались подействовать на него через его домашнего медика, шотландца Эрскина. Последний, как доискались англичане, писал к английскому лорду Мару, что царь готов помириться с шведским королем и желает помогать ему в предприятии возвести претендента на престол. Петр, узнавши о том, что говорят о нем в Англии, приказал своему посланнику Веселовскому подать английскому королю и напечатать от имени царя мемориал: в нем русский государь оправдывался от взводимого на него обвинения, указывал на очевидную нелепость такого вымысла, приводил, что России не может быть никакой выгоды вступить в союз со шведским королем против английского, сообщал, что доктор Эрскин, находясь 13 лет в службе, не употреблялся ни к каким государственным советам, а знал только свою специальность. Сам Эрскин послал от себя английскому правительству письменное оправдание. Веселовскому отвечали на его мемориал, что доверяют объяснению русского государя, однако требовали, чтобы царь вывел свои войска из Мекленбургского герцогства. Тем на время и пресеклось это недоразумение с Англией, оставившее, однако, глубокое влияние в последующие годы. В начале апреля 1717 года Петр выехал из Гааги и, оставив Екатерину в Амстердаме, отправился через Брюссель и Гент во Францию. Вечером 26 апреля прибыл он в Париж, где его давно уже ждали: несколько месяцев тому назад велись сношения о желании русского царя посетить французский двор. Царя поместили сначала в Лувре, но помещение показалось ему слишком великолепным; Петр любил показать свою любовь к простоте и к отсутствию всякой пышности и роскоши. По своему желанию, царь на другой же день перешел в Hхtel de Lesdiguieres и тотчас получил визит от регента Франции герцога Орлеанского, управлявшего Францией при малолетстве короля Людовика XV. 29 апреля (10 мая нового стиля) приехал к русскому царю с визитом маленький французский король, провожаемый дядькой своим герцогом Вильроа. Царь, просидевши с ним некоторое время, взял его на руки и с нежностью поцеловал. «Здешний король, — писал Петр царице, — пальца на два выше нашего карлика Луки, но дитя изрядное образом и станом и по возрасту своему довольно разумное». На следующий день царь приехал с визитом к королю в присланной за ним королевской карете. Маленький король вышел к царю навстречу. Петр, выскочивши из кареты, взял короля на руки и понес по лестнице во дворец, посреди расставленной и вооруженной гвардии из швейцарцев и французов. В тот же день купеческий голова и старосты (echevins) в сопровождении маркиза де Дреля, великого церемониймейстера, поднесли царю подарки от имени города. В следующие за тем дни царь осматривал: городские площади, арсенал, гобеленову фабрику ковров, королевскую гвардию, обсерваторию, а 14 (нового стиля) царь посетил Пале-рояль, заплативши визит регенту, герцогу Орлеанскому. Регент стал было показывать гостю картинную галерею; но русский государь, как заметили французы, мало пленялся предметами искусства, как и роскоши. В тот же день герцог Орлеанский пригласил его в оперу, и Петр не в состоянии был высидеть до конца спектакля; зато с жадностью бросался он на обзор вещей, относившихся к мореплаванию, торговле и разным ремеслам. С большим вниманием осматривал он механические кабинеты и зоологический сад и много нашел для себя примечательного в Инвалидном доме, который посетил 5 мая (16 нового стиля); все осматривал он здесь до мельчайших подробностей, в столовой попросил себе рюмку вина, выпил ее за здоровье инвалидов, которых назвал своими товарищами. Несколько дней спустя после того Петр ездил в Фонтенебло, где ночевал, а на другой день был приглашен к нарочно устроенной охоте с королевскими собаками и во время охоты обедал в павильоне. 1 июня (нового стиля) он ворочался на гондоле в Париж и завернул по дороге к принцессе Конти, которая показывала ему свои великолепные сады и покои. Прибывши в Париж, Петр проплыл под всеми парижскими мостами, потом, севши в свою карету, обогнул укрепления города, заехал в один склад оружия и накупил большой запас ружей и ракет: последние он истратил на фейерверки в своем саду при том отеле, где помещался. 2 июня (нового стиля) Петр посетил королевское аббатство Св. Дионисия, осматривал церковь, ризницу и новые постройки, в которых бенедиктинцы приготовили ему отличный ужин, выбравши келью, откуда открывался пленительный вид. 3 июня царь со всею свитою отправился в Версаль. Из Версаля Петр ездил в Трианон, осматривал большой водопровод, оттуда проехал в Марли, где королевский дворецкий Девертон приготовил для царя блистательный фейерверк, сопровождаемый музыкальным концертом, а ночью дан был бал. Царю оказали в этот вечер большую любезность, и он пробыл на бале долее того времени, в какое обыкновенно уходил спать. 1 июня (нового стиля) царь посетил сенсирскую женскую школу, устроенную г-жою де Ментенон и остался очень доволен как удобным и великолепным помещением, так и способом воспитания девиц. Царь после того пожелал видеть самую престарелую г-жу де Ментенон, которая приняла его в постели, чувствуя себя в то время больной. Наконец, 12-го июня (нового стиля), Петр вернулся в Версаль и осмотрел его со всеми достопримечательностями. Отсюда он съездил в Шальо и сделал визит английской королеве, вдове Иакова II. Затем, воротившись в Париж 14 (нового стиля), Петр посетил королевский типографский дом, коллегию четырех народов, основанную кардиналом Мазарини, и там долго беседовал со знаменитым тогдашним математиком Варильоном. Потом Петр посетил дом Пижона, устроившего движущуюся планетную сферу, по системе Коперника; его изобретение так понравилось Петру, что он сторговал его за две тысячи крон. Посетивши Сорбонну, Петр был принят с большими почестями докторами этого учреждения и любовался красивым надгробным памятником кардинала Ришелье. В следующие дни царь опять посетил фабрику ковров Гобелена, где очень похвалил вышитую историю дон Кихота, которую и получил в подарок от имени короля. Потом он осматривал в сопровождении регента помещение жандармов, шеволежёров, мушкетеров и королевских телохранителей, которые нарочно были выстроены в линию на Елисейских полях. 17 июня (нового стиля) царь провел два часа в обсерватории, а на другой день (18) послал пригласить к себе знаменитого географа того времени Делиля, долго разговаривал с ним через переводчика о положении и пространстве своего государства, рассказывал ему о расположении новой крепости, которую устраивал в татарских пределах. С любопытством царь смотрел на разные химические опыты, произведенные для него ученым Жоффруа, и пожелал видеть одну из операций, делаемых знаменитым английским окулистом Уолессом: больного, шестидесятилетнего инвалида, нарочно привезли в отель, где жил Петр, чтоб показать русскому царю образец европейского врачебного искусства. Сначала, когда окулист запустил иглу в глаз больного, царь невольно отвернул голову, но любопытство взяло над ним верх, и он смотрел до конца на операцию, а потом поднес к глазам инвалида свою руку и с удовольствием заметил, что тот увидал ее, тогда как до операции не мог ничего видеть. Похваливши окулиста, царь обещал прислать к нему ученика, чтобы тот мог приобрести подобное искусство под руководством такого великого оператора. 19-го июня (нового стиля) царь посетил заседание парламента, бывшего тогда верховным судебным местом. Все члены были одеты в парадные платья красного цвета, а президент — в меховом одеянии, что составляло, по местным обычаям, особую почесть, оказываемую высокому гостю по поводу его посещения. В тот же день посетил царь академию наук; члены разговаривали с ним о новых машинах и о разных ученых опытах. Петру здесь понравилось все, что он видел и о чем говорил, и впоследствии, по возвращении в Петербург, он поручил своему доктору Эрскину изъявить президенту академии аббату Биньону желание быть записанным в число членов зтого ученого общества. Академия изъявила согласие и прислала царю диплом на звание члена и благодарность за предложенную честь. С тех пор, до самой своей смерти, Петр как член французской академии получал издания ее трудов. 21-го июня (нового стиля), отслушавши в греческой церкви литургию, по случаю наступившего в этот день по старому календарю праздника Пятидесятницы, Петр уехал в Спа, где намеревался пользоваться водами. Перед отъездом из Парижа, Петр щедро одарил сопровождавших его придворных и служившую ему королевскую прислугу. [201] Король при прощании поднес своему высокому гостю в дар меч, усыпанный бриллиантами, но Петр не хотел брать в подарок ни золота, ни драгоценных камней, а попросил четыре ковра превосходной работы из королевского гардероба. Во все продолжение своего пребывания в Париже русский царь удивлял французов своей простотой в одежде и своими привычками, не сходившимися с тогдашним французским этикетом. Так, например, он обедал в 11 часов утра, ужинал в 8 часов вечера и не любил стеснять себя ни в чем: во время беседы уходил прочь, не дослушивая речей, когда они мало представляли для него любопытного; с чрезвычайной подвижностью приказывал вести себя то туда, то сюда, так что правительство распорядилось расставлять в разных местах экипажи, чтоб гость имел возможность ехать повсюду, куда ему вздумается. Зато при всем соблазне, который делал русский царь несоблюдением обычаев местного этикета, он поражал французов своим умом, знаниями и находчивостью; они изумлялись, видя, что уроженец страны, считаемой ими самой дикой и невежественной в мире, по ясности взгляда на предметы, касавшиеся знаний и наук, превосходил государей, имевших счастье быть рожденными в образованных странах. Будучи в Париже, царь заключил дружественный договор с Францией, включивши в этот договор и прусского короля, и в угоду Франции дал обещание вызвать свои войска из Мекленбурга. Петр ехал из Парижа, через Суассон, Реймс, Шарлевиль, Живе и Бовин, до Намюра, куда прибыл 25 июня (нового стиля) и был там отлично принят администратором провинции; царь осматривал укрепления города; его угощали; Петр пил здоровье всех присутствовавших и с увлечением рассказывал о всех сражениях и осадах, в которых сам лично участвовал. Оттуда Петр проехал через Льеж (Люттих), где его угощали от имени кельнского курфюрста, потом прибыл в Спа. Там он месяц пользовался водами, а 2 августа (нового стиля) приехал в Амстердам, где царица Екатерина с нетерпением ожидала его возврата. Барон Герц освободился из-под ареста и в Амстердаме начал переговоры с царем при посредстве Понятовского. Герц обещал, что шведский король пошлет своих уполномоченных в Финляндию, а по заключении договора сам пожелает видеться с царем. И царь желал уже прекращения войны с Карлом: война эта ставила ему препятствия к занятиям внутренними делами государства; Петр объявил Герцу через Куракина, что съезд уполномоченных должен начаться через два или три месяца на Аландских островах; Герц с этим ответом уехал в Швецию. По его убеждениям и Карл склонился к мысли о мире и союзе с Россиею. Шведский король ненавидел и презирал остальных своих врагов; но Петра как личность он не мог презирать и потому с ним одним способен был вступать в переговоры, как равный с равным. Петр имел причину быть так же мало довольным своими союзниками, датским и польским королями, и готов был предпочесть отдельный мир с давним врагом вялому союзу с союзниками, всегда способными изменить ему. 19-го сентября (нового стиля) царь прибыл в Берлин, за ним через три дня явилась туда Екатерина; пробывши в Берлине три дня, царственная чета через Данциг вернулась в Петербург, куда прибыла 9-го октября 1717 г., после шестнадцатимесячного путешествия за границей. Царь через своих министров сообщил прусскому королю, что он намерен сноситься с Швецией о мире, но будет сохранять интерес своего союзника, прусского короля, и не заключит мира до тех пор, пока Пруссия не получит Штетина с округом. В ноябре Герц, возвратившийся из Швеции, дал знать в Петербург, что Карл XII вышлет своих уполномоченных, как скоро получит известие, что царские уполномоченные уже находятся в Финляндии. Петр назначил от себя уполномоченными: генерал-фельдцейхмейстера Брюса и тайного советника Остермана. Государь велел Брюсу объявить министрам союзников — прусскому, польскому, ганноверскому и датскому, что, по предложению шведского короля, царь со своей стороны посылает уполномоченных, но не вступит в окончательный договор без согласия с союзниками. В мае начались конференции на одном из Аландских островов, по имени Ло. Россия требовала уступки Ингрии, Ливонии, Эстляндии, также города Выборга в Финляндии, остальное же Великое княжество Финляндское до реки Кюмени уступала шведскому королю, предлагая между Швецией и Россией свободу торговли и мореплавания. Для своих союзников царь ставил такие условия: оставить короля Августа в полном обладании польским престолом, а прусскому королю уступить Штетин с его округом; Дании и Англии Петр предоставлял только право приступить к трактату, замечая, что датский король должен возвратить все завоевания, доставшиеся ему в последнее время от Швеции, и приобрести в ином месте земли. Шведские уполномоченные требовали возвращения всего завоеванного. Потом начали говорить об эквиваленте, т.е. о вознаграждении иными способами уступленного Швециею России. Остерман, по приказанию Петра, заявил, что Россия не может давать никакого эквивалента из принадлежащих ей земель, но не откажет в помощи Швеции, если последняя начнет искать себе эквивалента в чужих землях. Петр соглашался даже помочь и английскому претенденту, если шведский король будет стараться возвести его на английский престол. Герц, оставивши конференцию, летом 1718 года ездил в Стокгольм для сношения со своим королем и, возвратившись на Аландские острова, стал податливее к уступкам, но объявил о непременном желании своего короля утвердить Станислава Лещинского на польском престоле, а для вознаграждения Швеции за уступаемые России земли Герц предполагал присоединить к Швеции мекленбургские земли, давши мекленбургскому герцогу какое-нибудь иное владение; он предлагал послать шведские и русские силы в Мекленбург в помощь намерениям этого герцога. Петр готов был пожертвовать Августом, который в своих прежних отношениях к своему союзнику показал достаточно вероломства. В сентябре русские уполномоченные узнали, что в Стокгольме существует сильная партия, удерживающая короля от уступок, партия, чернившая Герца обвинениями в продажничестве во вред королевским интересам. Герц, чтобы рассеять сомнения против себя и доказать свою преданность Швеции, просил Петра освободить пленного шведского генерала Реншильда. Петр согласился с тем, чтобы шведы освободили двух пленных русских генералов — Головина и князя Трубецкого. Остерман, человек хитрый, понимал слабые стороны врагов, с которыми вел переговоры, понимал и всех соседей, которых дела соприкасались с Северной войной. «Король шведский, — писал он Петру, — человек, по-видимому, в несовершенном разуме; ему — лишь бы с кем-нибудь драться. Швеция вся разорена, и народ хочет мира. Королю придется с войском куда-нибудь выступить, чтоб за чужой счет его кормить; он собирается в Норвегию. Ничто так не принудит Швецию к миру, как разорение, которое причинило бы русское войско около Стокгольма. Король шведский, судя по его отваге, должен быть скоро убит; детей у него нет, престол сделается спорным между партиями двух германских принцев: гессен-кассельского и голштинского; чья бы сторона ни одержала верх, она будет искать мира с вашим величеством, потому что ни та, ни другая не захочет ради Лифляндии или Эстляндии потерять своих немецких владений». Зимой Герц опять уехал в Стокгольм; к концу декабря ждали его возвращения на Аланд, но вместо него прискакал курьер с известием, что Карл XII 30-го ноября убит при осаде Фридрихсгаля в Норвегии. Предсказание Остермана сбылось: в Швеции тотчас же возникло две партии — одна желала дать престол младшей сестре Карла XII Ульрике Элеоноре, бывшей в замужестве за гессен-кассельским принцем; другая держалась молодого герцога голштинского. Первая взяла верх: Герц и его земляки голштинцы, в последнее время получившие сильное влияние на Карла XII, были арестованы. Но возникла еще и третья партия, дворянско-либеральная; она хотела воспользоваться неясностью прав на престол и находила удобное время для ограничения королевского самодержавия в Швеции. Эта партия готова была отдать престол тому, кто больше сделает уступок. Нерешительный и неопытный голштинский герцог не воспользовался временем; тотчас после смерти Карла XII он мог бы привлечь на свою сторону войско и заставить провозгласить себя королем, но не сделал этого. Тетка предупредила его: она дала сенату обещание ограничить королевскую власть и получила корону в марте 1719 года. Голштинский герцог уехал из Швеции. Либералы, ненавидевшие Герца как чужеземца, постарались погубить голштинского дипломата. Он был казнен отрублением головы в Стокгольме. Ульрика Элеонора, однако, не отказалась продолжать переговоры с царем и отправила новых уполномоченных: Лилиенстедта и прежнего товарища Герца-Гилленборга. Шведские уполномоченные изменили тон и начали попугивать русских уполномоченных возможностью приступить к более выгодным для Швеции соглашениям с другими соперничествующими державами. Но проницательный Остерман не поддался на эти запугивания: он понимал хорошо состояние дел в Швеции. «Швеция, — писал он царю, — дошла до такого состояния, что ей более всего необходим мир и особенно с царским величеством, как сильнейшим неприятелем; с кем бы другим шведы ни заключали мира — это не спасет их от войны с Россией, а другие державы, войдя со шведами в союз, при всем недоброжелательстве к России, не станут проливать крови своих подданных и губить свою торговлю ради того, чтобы Швеции возвращена была Лифляндия. Если бы теперь царь нанес пущее разорение обнищавшей Швеции, то этим бы принудил шведское правительство к миру». Остерман в переговорах со шведскими уполномоченными стоял твердо на уступке России Эстляндии, Лифляндии, Ингерманландии, Выборга и части Корелии со включением крепости Кексгольма, соглашаясь со стороны России заплатить в продолжение двух лет миллион рублей. Швеция между тем примирилась с курфюрстом ганноверским, уступивши ему Бремен и Верден, пыталась склонить к особому миру и прусского короля. Так дотянулось до июля 1719 года. Тогда, по настоянию Остермана, царь снарядил флот, под начальством адмирала Апраксина, из 30 военных кораблей, 130 галер и значительного числа малых судов; он послал на нем войско под начальством генерал-майора Ласси, для высадки в Швецию. Между тем в Балтийское море вошла английская эскадра, командуемая адмиралом Норрисом, под видимым предлогом охранять английскую торговлю, но на самом деле, как справедливо подозревал Петр, в помощь Швеции в случае нужды против России. Петр прямо написал об этом Норрису, стоявшему со своею эскадрою на копенгагенском рейде. Английский адмирал в своем ответе русскому царю изъявлял удивление, что царь имеет такие подозрения. Петр остался при своем подозрении, но не показал страха перед английским королем, твердый в намерении принудить Швецию к миру своими военными действиями. Петр издал манифест, в котором главною причиною войны России со Швецией выставлялось событие в Риге, когда шведский губернатор, граф Дальберг, оскорбил русского царя, не допустив его осматривать городские укрепления. Петр указывал на свое миролюбие, с которым он в последнее время согласился начать переговоры с Карлом XII, но жаловался, что, по смерти Карла XII, шведская корона не показывает прежней наклонности к миру, напротив, желает войны, нарочно предъявляет такие требования, на которые Россия не может согласиться, и в то же время ищет враждебных для России союзов с другими государствами; это обстоятельство побуждает царя с Божьей помощью внести войну в сердце шведского королевства. Война началась и велась очень опустошительным образом. Русские плавали по шкерам вдоль шведского берега, нападали в разных местах на города и селения, не щадили ни государственного, ни частного достояния, а более всего старались разорять шведские рудники и заводы, составлявшие важнейшее богатство Швеции. Так, на северном берегу разорили они Фурстенар и Ортулу, а 7-го августа 5000 русских напали на важнейший шведский завод в Лоште, захватили там 13 000 тонн железа на свои суда, а все заведения и постройки уничтожили. На всех шведских заводах русские находили такое множество железа, что не в силах были наполнить им свои суда и бросали в море. Они истребляли повсюду хлебное зерно, убивали и угоняли скот и лошадей, уводили пленников, перебили множество безоружного народа, не успевшего спастись бегством. Апраксин истребил шесть больших городов, более сотни дворянских усадьб, 826 деревень, три мельницы и десять магазинов, разорил два медных и пять железных заводов. Генерал-майор Ласси, со своей стороны, сжег два города, двадцать одну владельческую усадьбу, 535 сел и деревень, сорок мельниц, шестнадцать магазинов и девять железных заводов, в числе которых были такие богатые, что шведы предлагали 300 тысяч рейхсталеров за спасение их от разорения. Знаменитый мануфактурный город Норчопинг предан был пламени самими жителями, лишь бы не доставался неприятелю. Самому Стокгольму угрожала опасность: 27-го июля казаки достигали до Вестергалинга, в 4-х милях от столицы. Муж королевы выступал против русских, но не сделал им никакого зла; они разоряли шведские берега налетом, появляясь и исчезая то в том, то в другом месте. В сентябре прекратились нападения; у шведов вся надежда была на английскую помощь адмирала Норриса, но он, не имея повеления своего короля, не решался начинать неприязненных действий против русских. После ухода русских, английский уполномоченный при шведском дворе лорд Картерет прислал царю депешу, извещая, что, по распоряжению английского короля, адмирал Норрис не только покровительствует торговле английских подданных, но и поддерживает посредничество английского короля к окончанию войны, так долго нарушающей спокойствие северных стран. Со своей стороны, Норрис доводил до сведения царя, что английский король принимает на себя посредничество, убеждал царя прекратить все враждебные действия и показать свое искреннее расположение к миру. Петр из этого понял, что он, в особе английского короля, помирившегося со Швецией в звании ганноверского курфюрста, наживал себе нового врага; он написал королю Георгу письмо, поручив своему посланнику Веселовскому подать его. Петр указывал на древнюю дружбу, существовавшую издавна между Россией и Англией, на пользу, какую извлекала Англия от этой дружбы, напоминал, что предшественники короля Георга всегда дорожили союзом с Россиею, и жаловался на последние заявления Картерета и Норриса, доказывающие, что Англия по отношению к России становится во враждебное положение. На это письмо 11-го февраля 1720 года государственный секретарь Стенгоп подал Веселовскому от имени английского короля ответ. Английский король указывал русскому государю на то, что до сих пор предложения союза и дружбы давались со стороны России как бы с непременным условием, чтобы Англия действовала враждебно против шведов, тогда как в то же время царь заводил тайные интриги во вред английскому королю и в пользу претендента из дома Стюартов. Королю Георгу, говорилось в ответе, небезызвестны были по этому поводу сношения английских противников царствующей династии, между прочим Фернегана, Гуго, Петерсона, герцога Ормонда, проживавшего инкогнито в Митаве, наконец, известна была королю корреспонденция, которую царь через посредство Фернегана завел с Испанией по вопросу о предполагаемом вторжении в Шотландию претендента, не говоря уже об интригах барона Герца, которого намерения явно открылись из захваченных у него бумаг. В другом ответе короля Георга, данном собственно по его званию ганноверского курфюрста, Петру выставлялось на вид, что царь не допускал чужих послов к участию в аландских переговорах и делал это затем, что у царя был втайне план соединить свои силы с силами шведского короля, внести войну в германские владения и устроить нашествие на Шотландию. В заключение всего король Георг заявлял желание установить мир, но если бы все его старания, по причине царского отказа, остались бесплодны, то предоставлял себе право, по силе договора со Швецией, принять меры не совсем приятные для царя. После военной прогулки русского флота по шведским берегам, царь послал в Стокгольм под белым флагом Остермана, надеясь, что, испытавши разорения, Швеция станет податливее. Шведская королева, ее супруг и шведские аристократы показали тогда вид раздражения, говорили, что теперь, после нанесенных русскими опустошений, мир заключить труднее, чем прежде. Остерман этим не обманулся и сказал одному шведскому аристократу: «Если у нас с вами будет война, то настоящая ваша форма правления не долго простоит, и дело окончится народным восстанием». Его уверяли, что весь народ не хочет мира. «Сегодня не хочет, завтра горячо захочет, — сказал Остерман, — народ непостоянен». Королева, подвигаемая дворянством, рассерженным на Россию, приказала Лилиенстедту уехать с Аландских островов. Итак, конгресс был порван в сентябре 1719 года. Во время аландского конгресса с польским королем у Петра не ладилось. Август поддавался внушениям императора и французскому влиянию, так как его ласкали надеждой сделать польский престол наследственным в его доме. В самой Польше между панами образовалась партия, хотевшая полного освобождения польских земель от русского войска; с этой партией сблизился король. Петр приказывал своему послу Долгорукому внушать полякам, что русские войска посылаются в Польшу для охранения от коварных намерений короля Августа, который, при пособии венского двора, думает установить наследственное правление в Польше и ограничить шляхетскую свободу в пользу самодержавной королевской власти. Чтоб не дать полякам сойтись с королем и постановить что-нибудь противное русским видам, из России присылались соболи и камки, для раздачи сеймовым послам Речи Посполитой за то, чтобы они, служа видам России, не доводили сеймов до конца: так, на гродненском сейме, начавшемся в октябре 1718 года, король Август начинал было приобретать влияние, но подкупленный Россией посол сорвал этот сейм. В Польше происходили между тем религиозные недоразумения, подававшие повод России вмешиваться в ее внутренние дела. Варшавский сейм, окончивший смуту по поводу спора между королем и Тарногродскою конфедерациею, постановил под видом утверждения древних прав уничтожать все некатолические церкви, в последнее время построенные, и дал запрещение всем иноверцам заводить сходбища, где бы в них говорились проповеди или пелись духовные песни; за несоблюдение этого запрещения угрожали судом, пенями, тюремным заключением и, наконец, изгнанием из отечества. В январе 1718 года все мужские и женские православные монастыри принесли царю жалобу на притеснения со стороны католиков. Петр, в марте 1718 года, обратился с ходатайством о православных к Августу, и Долгорукий, от имени своего государя, объявлял, что Россия не может долее сносить, чтобы вопреки мирному договору была гонима и искореняема православная вера в Польше. Русские представления и протесты не расположили поляков к веротерпимости. В сентябре того же года с такой же просьбой обратились к Петру польские протестанты, носившие в Польше название диссидентов, а вопрос о свободе православной веры поднят был между Россиею и Польшею в 1720 году. Польский король заключил прелиминарный договор со Швециею, и полномочный посол Августа, мазовецкий воевода Хоментовский, приехал в Россию требовать от царя возвращения Лифляндии и уплаты обещанных по договору субсидий. Насчет субсидий Петр отвечал, что такие субсидии обещаны были только на войска, действующие против общего неприятеля — шведов, но король Август со своими войсками против него не действовал. Что же касается до Ливонии, то царь не отрекался от того, что прежде обещал возвратить этот край королю и Речи Посполитой, но не может теперь исполнить своего обещания потому, что Ливония будет Августом возвращена Швеции, так как прелиминарный договор, заключенный между Польшей и Швецией, постановлен на основании Оливского мирного трактата, а по этому трактату Ливония уступлена была Швеции. Тут подали Хоментовскому многозначительный мемориал, где излагался целый ряд оскорблений, нанесенных в Польше православной церкви и ее последователям. Царь требовал, чтобы вперед дозволено было православным строить новые церкви и монастыри, и все те епископии, монастыри и приходские церкви, которых духовенство приняло и вперед примет унию или католичество, должны оставаться в православном ведомстве. Православные епископы должны заседать в сенате, и мирские люди православной веры должны пользоваться наравне с католиками одинаковым правом вступать в государственную службу. Наконец, Петр требовал установления закона о наказании тем, которые начнут делать препятствия к отправлению православного богослужения. Сейм, собравшийся в Варшаве и долженствовавший по видам царя утвердить его требования, сразу стал подпадать под влияние врагов России, английского и шведского посланников, хотевших вооружить поляков против Петра. Сам Долгорукий увидел тогда необходимость постараться, чтоб этот сейм разошелся, не окончив своего дела. После прервания аландских трактатов, несколько времени Англия, своими дипломатическими интригами, препятствовала примирению Швеции с Россиею. Она успела примирить со Швецией прусского короля, гарантировать для него обладание Штетином. В июне 1720 года, также по ходатайству Англии, подписан был мирный договор Швеции с Данией. Опасение насчет согласия Петра с планами Герца — низвергнуть короля Георга и возвести на его место претендента из дома Стюартов — заставило английского короля смотреть на Петра, как на своего тайного врага, и в 1720 году на балтийских водах опять появился английский флот. Петр не испугался этой эскадры и в виду ее снова готовился разорять шведские берега. В это время в Швеции Ульрика Элеонора уступила престол своему супругу, герцогу гессен-кассельскому. Новый король прислал в Петербург своего адъютанта Виртенберга известить о своем вступлении на престол и изъявить надежду на будущий мир и союз. Петр показывал этому посланцу свое адмиралтейство и познакомил его со всеми приготовлениями к предполагаемому новому походу русских на Швецию. В августе царь выслал эскадру под начальством князя Голицына, который счастливо привел в Петербург четыре шведских фрегата, взятых в плен со значительным числом людей. Постоянный любитель всяких торжеств, Петр и по этому поводу устроил в Петербурге праздник, одарил щедро участвовавших в войне русских моряков и самому Голицыну дал саблю, осыпанную бриллиантами; потом царь отправил в Стокгольм своего генерал-адъютанта Румянцева с предложением: разменять пленных и заключить перемирие на зимнее время. Шведские министры не сошлись в этом с Румянцевым, хотя и приняли его почтительно и радушно. В начале 1721 года явился в Петербург французский посланник Кампредон, бывший до того времени посланником в Стокгольме. Он привез в Россию предложение посредничества Франции между Россиею и Швециею. Царь согласился. Французский посредник сначала попытался было предлагать годичное перемирие. Петр сразу отверг его предложение и сказал, что ни за что не отступит от прежних требований, заявленных при переговорах на Аландских островах, а потому, если Швеция искренно хочет мира, то может, вместо кратковременного перемирия, постановить с Россиею полный вечный мир. Петр понял, что перемирие может быть полезно для Швеции и вредно для России: шведы будут иметь время поправиться, сойтись с союзниками и приготовиться к новой войне против России. Упорство Петра повело к тому, что французский посредник отказался от мысли о перемирии; положено было прямо начать переговоры о мире, но военных действий во время этих переговоров не прекращать. Петр, чтобы понудить шведов к податливости, отправил генерала Ласси опустошать шведские берега Ботнического залива. У русских было до 5000 регулярного войска и 360 казаков. Они взяли и сожгли шесть шведских галер, 27 купеческих судов, где нашли значительный запас оружия, овладели оружейным магазином, разорили несколько кузниц и мельниц, разграбили и сожгли четыре города, несколько сот селений и дворов. Между тем, ввиду возобновленных переговоров со Швециею, голштинский герцог, через своего посланника Штамкена, хлопотал о том, чтоб Россия, при мирном договоре, стояла за его наследственные права на шведский престол. Петр благосклонно отнесся к домогательству голштинского герцога, пригласил его в Петербург и принял очень радушно. Два обстоятельства: разорение, причиненное русскими на шведских берегах, и покровительство, оказываемое голштинскому герцогу как претенденту на шведский престол, сделали шведов уступчивее. 30 августа 1721 года заключен был царскими послами окончательный Ништадтский мирный договор, прекративший долголетнюю Северную войну. Швеция уступила России в вечное владение Лифляндию, Эстляндию, острова Эзель, Даго и Мен, Ингерманландию, часть Корелии и Выборг в Финляндии, а остальная Финляндия, завоеванная Россией, возвращена была Швеции. Со своей стороны, Россия выплачивала два миллиона ефимков по срокам, обязывалась не вмешиваться в домашние дела шведского королевства и не помогать никому в достижении наследственных прав, вопреки воле чинов государства; все военнопленные освобождались без выкупа, кроме добровольно принявших в России православную веру. Трактат подписан был с русской стороны Брюсом и Остерманом, а с шведской — графом Лилиенстедтом и бароном Стрельфельдом. Молодой герцог голштинский должен был отказаться от надежды получить шведскую корону при пособии России. Находясь в то время в Петербурге, он должен был удовольствоваться доводами, сообщенными ему от имени царя Шафировым, о невозможности Петру вести далее его дело. Герцог должен был участвовать во всеобщем торжестве России, показывая удовольствие об окончании пролития крови как русской, так и шведской. 22 октября в Петербурге в соборной церкви Св. Троицы отправлялось торжество мира, окончившего долголетнюю и тяжелую Северную войну. Сначала прочитан был мирный трактат, потом архиепископ псковский изрек поучение, вслед за тем канцлер Головкин проговорил государю речь, после которой все бывшие тут сенаторы воскликнули: «Виват, виват, Петр Великий, отец отечествия, император Всероссийский!» Обильная пальба из петербургской крепости, адмиралтейства, судов, стрельба из ружей, производимая 23 полками, все возвещало всеобщую радость. Петр говорил: «Зело желаю, чтоб наш весь народ прямо узнал, что Господь прошедшею войною и заключением мира нам сделал. Надлежит Бога всей крепостью благодарить; однако, надеясь на мир, не ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с монархией греческой. Надлежит трудиться о пользе и прибытке общем, который нам Бог кладет перед очами как внутрь, так и во вне, отчего облегчен будет народ». Торжественный праздничный обед устроен был в здании сената; к обеду приглашенных было до тысячи персон. По окончании стола был бал, продолжавшийся до ночи, а ночью фейерверк, изображавший храм Януса, из которого появился бог Янус с лавровым венком и масличной ветвью; из крепости дана была тысяча выстрелов, и вся Нева иллюминована была потешными огнями. Царский пир окончился в три часа ночи «обношением всех гостей преизрядным токайским». Для простого народа устроены были два фонтана, из которых лилось белое и красное вино. Меншиков и два архиерея, от имени сената и синода, за все попечения и старания о благополучии государства, за то, что государь «изволил привести Всероссийское государство и народ в такую славу через единое свое руковождение», просили царя принять титул «Отца Отечества, Императора Всероссийского, Петра Великого». Государь отрекался от этой чести и принял ее как бы по усиленному прошению сенаторов. Вслед за тем от сената установлена была форма титула: «Божьей милостью, мы Петр Первый, император и самодержец Всероссийский», а в челобитных: «Всепресветлейший, державнейший император, самодержец Всероссийский, отец отечества, государь всемилостивейший». Несколько дней после того продолжались веселые празднества. Царь устроил шумный маскарад, на который приглашено было более пятисот особ обоего пола. Сам царь со своей семьей участвовал в этом маскараде и был одет голландским матросом-барабанщиком, а Екатерина была одета голландской крестьянкой с корзиной в руке. Ее придворные дамы изображали нимф, пастушек, арапок, монахинь и шутов. Шутовской князь-кесарь был одет в горностаевой мантии и окружен служителями в старорусской боярской одежде, а его жена явилась в красном, вышитом золотом, летнике, с толпой женщин в одежде старых боярынь. Князь-папа был на этом маскараде со всем своим всепьянейшим собором. Веселое многодневное празднество в Петербурге было прервано 4 ноября большим наводнением Невы. Вода снесла мосты, опустошила с корнем деревья в садах, выбросила на сушу суда и шлюпки, затопила погреба и нанесла большие убытки купцам. Наводнения повторялись потом несколько раз, но уже не были так сильны, как в первый раз. Неизвестно, скольким человекам стоили жизни эти наводнения, но после них при дворе опять возобновились празднества, пиры, балы, концерты и великолепные разъезды по городу. Так было до самого отъезда царя в Москву. По силе договора, всех шведских военнопленных приказано препроводить как можно скорее в военную коллегию, кроме поступивших на царскую службу или принявших православие. Шведов, женившихся на русских, но не принявших православия, приказано было отпустить в отечество без жен, давши им, однако, срок на год или на два одуматься и возвратиться в Россию. [202] По всей России приказано было праздновать торжество заключения мира молебствиями. В ознаменование своей радости 4 ноября император высочайшим указом объявил генеральное прощение всем осужденным, а также сидящим в тюрьмах за государственные долги, амнистия не простиралась только на осужденных за неоднократные разбои. Все каторжники, у которых не были вырваны ноздри, могли определяться на службу и жить где угодно в России; прочие оставались в Сибири, но на свободе; тех, которые тайною канцеляриею были сосланы в дальние города, приказано перевести в ближайшие. Попов и дьяконов, осужденных по суздальскому делу, соприкосновенному к процессу царевича Алексея, велено поставить у церквей в новопостроенных городах. Раскольников положено было оставить на прежнем основании, пока не обратятся в православие. В начале декабря царь со всем двором отправился в Москву, для чего велено было заготовлять подводы по дороге, а в самой Москве к царскому приезду построить трое триумфальных ворот: на Тверской, в Китай-городе у Казанского собора и на Мясницкой. Восемь дней шло празднество; устроено было катанье на санях, на которых поставлены были изображения разных морских судов. Весь поезд начинался колесницею, на которой сидел Бахус; за этою колесницею ехали одни за другими сани в шутовской обстановке: те запряжены были медведями, другие — свиньями, третьи — собаками. Шутовской патриарх сидел на подобии трона и раздавал направо и налево благословения, а перед ним сидел отец Силен на бочке. Около колесницы патриарха ехали в кардинальских одеждах члены сумасброднейшего собора, сидя верхом на оседланных быках, а за ними следовал князь-кесарь в комическом виде, представлявший московского царя прежних времен. Сам царь Петр, одетый моряком, сидел на изображении двухпалубного фрегата, уставленного на санях, запряженных шестью лошадьми. За ним — 24 саней, связанных одни с другими, нагруженные людьми, представляли огромную змею. Далее ехала государыня в одежде фрисландской крестьянки, в сопровождении придворных, разодетых африканцами. Затем следовали сани за санями, на которых поставлены были изображения судов, и на них сидели вельможи и иностранные посланники, приглашенные гостьми на праздничное торжество. Все были одеты в маскарадное платье китайцами, персиянами, черкесами, индейцами, сибирскими инородцами, турками и разными европейскими народами, всякого звания и сословия. Весь этот поезд отправился к Меншикову — во дворец Лефорта, и гости прогуляли так целую ночь. После этого праздника недели две сряду отправлялись подобные гулянья. Кроме царя, угощали гостей пирами, балами, маскарадами и фейерверками Меншиков и голштинский герцог, ухаживавший в то время за дочерью царя. Все дела остановились во время всеобщего гулянья. 23 декабря сенат с Синодом порешили именовать царицу Екатерину — императрицей, а царских дочерей цесаревнами. VI. Внутренние события после Ништадтского мира После Ништадтского мира Петр последние годы своего царствования занимался с прежней энергией делами внутреннего устроения. 5-го февраля 1722 года был издан новый закон о престолонаследии, который, можно сказать, уничтожал в этом вопросе всякое значение родового права. Всякий царствующий государь, сообразно этому закону, мог, по своему произволу, назначить себе преемника. «Кому оный хочет, тому и определит наследство, и определенному, видя какое непотребство, паки отменить». Почти одновременно (24-го января) издан был знаменитый указ, заключавший табель о рангах, послуживший основанием новому порядку государственной службы. И здесь видно было желание поставить верховную царскую волю выше всяких прав и предрассудков породы. Местничество давно уже уничтожилось; повышение личностей в служебной лестнице оставалось на произволе власти. Новый указ был дальнейшим развитием этого принципа, Петр не уничтожал преимуществ рождения вовсе, но выше их ставил достоинство государственной службы. Заслуги, оказанные в государственной службе, сообщали недворянину потомственное дворянское звание. Всем, считавшимся до того времени дворянами, вменялось в обязанность в полуторагодичный срок доказать, когда и от кого пожалована им дворянская честь; те, которые докажут, что их род пользовался дворянством не менее ста лет, получали дворянские гербы. Герольдмейстер должен был вести списки дворян, по именам и чинам, и вносить в эти списки их детей. Таким образом положено начало родословным книгам и герольдии. Царь предоставлял себе право жаловать недворян за службу дворянством и лишать его за преступление. По закону 24-го января 1722 года, вся государственная служба разделялась на воинскую, статскую и придворную, и в каждом таком разряде установлялась лестница из 14-ти ступеней. Воинская служба разделялась на 4 отдела: сухопутная — армейская, гвардейская, артиллерийская и морская. Верховный чин или первый класс для всей армии, гвардии и артиллерии был генерал-фельдмаршал, для морских — генерал-адмирал. Ко второму классу принадлежали, как в армейской, так и в гвардейской службе, полные генералы от инфантерии и от кавалерии; в артиллерийской службе — генерал-фельдцейхмейстер, в морской — адмиралы прочих флагов. В третьем классе, в армии, гвардии и артиллерии, числились генерал-лейтенанты, генерал-кригскомиссар и кавалеры Св. Андрея, а в морской — вице-адмиралы. В четвертом, как в армии, так и в артиллерии — генерал-майоры; а в гвардии с этого класса начинается преимущество над армией: армейскому генерал-майору равнялся гвардейский полковник, в морской службе шаутбенахты и обер-цейгмейстер. В пятом — армейские бригадиры, оберштер-кригс-комиссар, генерал-привиантмейстер, в артиллерии полковник, в гвардии подполковник, а в морской — капитаны, командир над портом кроншлотским и некоторые хозяйственные должности. В шестом: в армии — полковники, в гвардии — майоры, в артиллерии — подполковники, в морской — капитаны 1-го ранга. В седьмом: в армии — подполковники, генерал-аудиторы и некоторые другие должности, в гвардии — капитаны, в артиллерии — майоры, в морской — капитаны 2-го ранга. В восьмом: в армии — майоры, генеральские адъютанты; в гвардии — капитан-лейтенанты, в артиллерии — инженер-майоры, в морской — капитаны 3-го ранга. В девятом: в армии — капитаны, в гвардии — лейтенанты, в артиллерии и в морской — капитан-лейтенанты. В десятом: в армии — капитан-лейтенанты, в гвардии — унтер-лейтенанты, в артиллерии и в морской — лейтенанты. Одиннадцатого класса не было, исключая для морской службы — секретари корабельные. Двенадцатого: в армии — лейтенанты, в гвардии — фендрики, в артиллерии — унтер-лейтенанты, в морской — унтер-лейтенанты и шкиперы 1-го ранга. Тринадцатого: в армии — унтер-лейтенанты, в артиллерии — штык-юнкеры, в гвардии и в морской не было этого класса. Наконец, четырнадцатого: в армии — фендрики, в артиллерии — инженер-фендрики, в морской — шкиперы 2-го ранга и констапели. В статской службе: 1-го класса был один только канцлер, 2-го — действительные тайные советники, 3-го — генерал-прокурор, 4-го президенты коллегий и тайные советники. Затем остальные классы, за исключением 11-го, которого вовсе не было, выражали разные должности гражданской служебной деятельности, и в этом отношении табель Петра имела несколько другой смысл, чем та, которая удержалась до нашего времени и представляет сходство с современной только по принадлежности должностей, размещенных в их достоинстве по лестнице классов. Придворные должности, начиная со 2-го класса, к которому принадлежал обер-маршал, шли также на 14 степеней, но, за исключением 10-го и 13-го, выражали собой придворные обязанности, в иных случаях постоянные, как, например, тайный кабинет-секретарь, лейб-медикус, в других — о тносившиеся только к придворным церемониям, например, обер-шенк, камергеры. «Ранг» при Петре означал право на известную почесть, и всякий, кто самовольно займет место, дающее ему право на почесть выше его ранга, подвергался вычету двухмесячного жалованья или же уплате той суммы, которая равнялась жалованью, получаемому другими, равными ему по рангу, лицами. «Сие осмотрение каждого ранга не в таких оказиях требуется, когда некоторые яко добрые друзья и соседи съедутся или при публичных ассамблеях, но токмо в церквах при службе Божьей, при дворовых церемониях, при аудиенциях послов, в торжественных столах, в чиновных съездах, при браках, погребениях и тому подобное». Так пояснял значение рангов государев указ. И женский пол пользовался подобным отличием по рангам. Замужние женщины считались в рангах сообразно своим мужьям, а девицы сообразно своим отцам, но между замужними и девицами устанавливалось отношение, дававшее преимущество первых пред последними. Например, девицы, дочери отцов 1-го ранга, до своего замужества, считались выше тех замужних, которых мужья состояли в 5-м ранге, дочери отцов 2-го ранга считались выше жен чиновников 6-го ранга. У фискалов теперь явилась новая обязанность — наблюдать, чтобы все пользовались почетом сообразно своему рангу и не присваивали себе высшего почета. В статской службе потомственное дворянство давали первые 8 классов, а в военной — все (как штаб и обер) офицерские чины. Каждый должен был иметь свой убор, ливрею для служителей и экипаж сообразно своему рангу. «Понеже знатность и достоинство какой особы часто умаляется, когда убор и прочий поступок чем не сходствует». Этот новый закон установлял порядок должностей, но предоставлением разных почетов по чинам вводил в общественную жизнь пустое чванство и самопредпочтение, тем более достойное порицания, когда, по общечеловеческой слабости, чины не всегда могли достигаться по достоинству и заслугам, а часто могли добиваться в силу связей, пролазничества и низкопоклонства младших перед старшими. Так как Петр желал поставить государственную службу выше предрассудков породы, то и другие, последовавшие затем, узаконения Петра носили тот же характер. 27-го апреля 1722 г. состоялся указ о цехах, приводивший в порядок ремесленных людей. Закон этот заимствован, как и все учреждения и нововведения Петра, из чужеземных образцов. Ремесло или занятие собирало всех, занимающихся им, в одну корпорацию, называемую цехом (польское слово, с немецкого Zunft). Все могли свободно вступать в цех: не запрещалось это и крепостным. Цехи находились под управлением выборных ольдерменов или старшин из настоящих мастеров. Всяк, занимавшийся каким-нибудь мастерством, должен был являться к ольдермену, подвергнуться от него испытанию и получать свидетельство на звание мастера. Только мастерам, получившим такие свидетельства, дозволялось выпускать в продажу свои произведения с наложением своего клейма. За продажу без наложения клейма брались большие штрафы, а старшина за неправильную выдачу свидетельства или за неправильное клеймение, после двухкратного штрафа подвергался ссылке на галеры. Старшина имел право приказывать вновь переделывать представляемое ему для одобрения произведение мастера или же уничтожать его вовсе, когда находил негодным. В цехи принимались и иностранцы, но те из них, которые приняли православную веру, лишались права отъезда за границу. Царь ограничивал до некоторой степени произвол старейших над меньшими, родителей над детьми и владельцев над рабами. Узнавши, что родители принуждают к браку своих детей, а господа рабов, он (5-го января 1724 года) постановил, чтобы перед венчанием родители и господа вступающих в брак давали присягу, что они не неволят к браку, первые — детей, а последние рабов. Царю стало известно, что сыновья помещиков делались их наследниками по правам рождения, хотя бы по своим умственным качествам представляли полную неспособность пользоваться родительским достоянием. Несмотря на глупость таких богатых людей, многие, ради их богатства, отдавали за них дочерей: глупцы расточали свое богатство и управляли жестоко своими подданными. Царь приказал всем, у кого есть такие «дураки» в семье, подавать о них сведения в сенат. Сенат обязан был их свидетельствовать, и если находил негодными ни к учению, ни к службе, то запрещал жениться, а девицам выходить замуж, самых же «дураков и дур» отдавал ближним родственникам для прокормления. Для устройства быта сельского сословия в этот период Петровой деятельности не видим ничего важного. На крестьян смотрели как на рабочую силу, годную государству для снабжения войска рекрутами и для содержания размещенных по империи войск; с последней целью и была учреждена ревизия и подушная подать. Установилась паспортная система (указом 26 июня 1724 года). Крестьяне могли брать отпуски для своего прокормления за рукой помещика или приказчика только в своем уезде и не далее 30 верст; если же отлучались в другой уезд, то должны были от земского комиссара брать вид вместе за подписью начальника полка, постоянно квартировавшего в том уезде, или от офицера, которому начальство этого полка поручало такие дела. С учреждением Синода явился ряд замечательных узаконений по устройству церкви. Указом от 22 февраля 1722 года священнические убылые места велено замещать по выбору прихожан, а кандидатов представлять архиереям. Последние должны были давать ставленникам книжицы о вере и христианском законе, а перед посвящением заставлять их проклинать все раскольничьи секты и согласия, и давать присягу, что они не будут укрывать таких раскольников, которые обнаружат свое отщепенство or веры удалением от исповеди и св. причащения. Обыкновенно ставились на священнические места дети духовных, но 4 апреля 1722 г. Синодом указано всех детей церковно— и священнослужителей, если они не будут ходить в школы, записывать в оклад наравне с прочими крепостными крестьянами того села, где они жили. В старину было принято, что вдовые попы и дьяконы не могли сдаваться на приходах, но шли непременно в монахи; царь (указ 30 апреля 1724 года) побуждал тех из них, которые сами учились в школах, вступать во вторичный брак и быть учителями духовных училищ. Священники обязаны были надзирать, чтоб их прихожане посещали церкви в воскресные дни, в дванадесятые праздники, в дни рождения и именин государя и государыни, в день полтавской победы и в Новый год 1 января. С этого времени священник делался слугою государственной власти и должен был ставить интересы ее выше церковных правил. Указом 17 мая 1722 года вменено в обязанность всем духовным отцам доносить о тех лицах, которые на исповеди сознаются, что они имели злой умысел против государя. Те, на кого последовал такой донос, отсылались в тайную канцелярию, но и доносителей требовали туда же, только под «честным арестом». Кто отступал от православия или детей своих крестил в иную веру, тот от Синода подвергался увещанию, если же увещания не действовали, то отдавался суду сената, а сенат предавал его воле государя. Еще прежде велено было упразднить все домашние церкви, но в 1722 г. дозволено было престарелым персонам иметь в домах церкви, однако не иначе как с особого синодального позволения и с тем, что после смерти этих особ антиминсы будут взяты в Синод и самые церкви уничтожатся. Петру не нравилось, что в России много церквей, особенно их изобилием славилась Москва; и он приказал там переписать их, обозначить время их основания, показать число дворов, состоявших в каждом приходе, и расстояние одной церкви от другой, а затем все лишние церкви упразднить. Постановлено было, чтобы вообще в приходе было от двухсот до трехсот дворов, и где было только двести дворов, там полагался один священник, а где было дворов более — там два священника. Указ 30 апреля 1722 года запрещал строить церкви во имя икон Богородицы, например Владимирской, Казанской и т.п.; можно было основывать храмы Богородицы только в честь какого-нибудь богородичного праздника, например, Благовещения, Рождества и т.д. Изданы были разные правила о благочинии в храмах. Издавна по обычаю благочестивые люди приносили в церковь собственные иконы и там молились перед ними. 31 января 1723 года Синод запретил такой принос в церковь домашних икон и велел все находившиеся уже в церквах возвратить хозяевам. Запрещено также привешивать разные вещи к образам в церквах, как-то: монеты и т.п., а где такие вещи найдутся, то следовало продать их, и вырученные за них деньги употребить на покупку чистой пшеничной муки для просфор и на церковное вино; но если в числе привесок найдутся старые монеты и разные старинные вещи, то доставлять их в Синод. Богатые люди держались обычая приглашать духовенство служить в своих домах вечерни и заутрени. И этот обычай Петр велел Синоду запретить, находя, что он происходил от суеверия и тщеславия богатых, которые «хотят разниться от прочей христианской братии». 29 июля 1723 года Синод указал во время богослужения в церквах сбор подаяний собирать в два кошелька: в один — на церковные нужды, а в другой — на содержание больных и неимущих в госпиталях. [203] Духовные часто вели себя неприлично: неблагочинно отправляли богослужение, напивались пьяными до того, что валялись по улицам, сошедшись где-нибудь на обеде или поминках, ссорились между собою по-мужичьи, таскались по кабакам в безобразном виде и показывали свою храбрость в кулачных боях. Все это строго воспрещалось. Царь заметил (18 апреля 1724 года) Синоду, что русские всю надежду кладут на церковное пение, пост, поклоны и на приношение в церковь свеч, ладана и проч. Он приказал написать книгу, где бы изъяснялось различие между непременным законом Божиим и тем, что составляет предания отеческие и что учреждено только для обряда. Написать эту книгу следовало двояким способом: для поселян и для горожан. Царь хотел ознакомить русских с другими вероисповеданиями и иными верами и приказал в начале 1723 г. перевести лютеранский и кальвинский катехизисы на русский язык. В то же время прилагалось старание о размножении православных. Иноверцев Казанской губернии, изъявивших желание креститься, не велено брать в солдаты. В 1724 году сибирский архиерей доносил, что в Сибири новокрещенных татар отдали в холопство; царь приказал немедленно их объявить свободными, а сибирскому губернатору, вместе с тобольским архиереем, — учинить розыск о том, кто этих татар обратил в неволю. Октября 10-го 1723 года состоялся важный указ, сохранивший свою силу и до настоящего времени: не погребать умерших при церквах, а погребать их только на кладбищах или в монастырях. В течение 1722 и 1723 годов давались распоряжения о монастырях, служившие как бы предварительными узаконениями к полному преобразованию иноческого чина, предпринятому позже. Запрещено были заводить новые скиты и монастыри. Запрещалось постригать военных людей без увольнения их начальства, крепостных без отпускного письма их господ, лиц, состоящих в брачном союзе, когда другое лицо еще находилось в живых, детей — без воли родителей, или по обещанию, данному заранее родителями, посвятить детей своих в иноческий чин, наконец, вообще всех недостигших тридцатилетнего возраста. Женские монастыри становились совершенно ни для кого непроницаемыми заведениями. В некоторых женских монастырях были св. мощи и чудотворные иконы, привлекавшие туда народные толпы: теперь приказано было помещать их в церквах, построенных на монастырских воротах с крыльцами, выходящими за пределы монастырской ограды. Богомольцы лишены были, таким образом, всякого предлога вступать во внутренность женского монастыря. Новые подробные правила о монастырях были начертаны 31 января 1724 г. За основу взято такое положение: в древности монастыри насыщались не чужими трудами, а собственными, но потом ленивые монахи и ханжи стали ложно толковать слова Христовы. Иные из них подделались к греческим императорам, а более всего к их женам, и стали заводить монастыри не в пустынях, а в многолюдных городах, и много имений перешло в их руки. На Руси делалось то же. Но у нас климат не позволяет оставаться без труда, и монастырей нельзя содержать так, как в теплых краях. В настоящее время большая часть монахов тунеядцы и только по наружности как будто хотят угождать только Богу, отрекаясь от мира; на самом же деле они уходят в монастыри ради доброго и привольного житья. Большая часть монахов — из поселян, которые, постригаясь в монашество, избегали тройных повинностей: государству, помещику и своему дому, и находили в монастыре все готовое. Они бежали от труда, чтоб даром хлеб есть. Но монашество нельзя уничтожить; во 1-х, для удовлетворения совести желающих монашеского житья; во 2-х, ради посвящения архиереев, потому что давно уже вошло в обычай, чтоб архиереи были из монахов, хотя 300 лет после Христа и не так было. С таким основным взглядом на иночество положено расписать по монастырям отставных солдат и всяких убогих, не могущих работать; монахи должны им служить, а тем из монахов, которые окажутся лишними за числом служащих, отвести монастырские земли для обработки. В женских монастырях велено воспитывать подкидышей или сирот, остающихся без призрения — мужского пола до 7 лет, после чего отдавать в школы, а девочек оставлять в монастырях и там обучать грамоте и разного рода рукодельям, сделав, однако, для мальчиков и девочек особые помещения с особыми ходами. С целью подготовки из монашеского звания архиереев, предположено устроить в Петербурге и в Москве семинарии, где могли они сначала обучаться, а потом заниматься обучением других до 30 лет своего возраста. Затем желающие могли вступать в Невский монастырь на испытание, а через три года быть пострижены. Постриженные должны были находиться там в виде упражнения, проповедовать в Невском монастыре и в соборных церквах и переводить книги. Каждый день они должны были находиться четыре часа в библиотеке, для изучения учителей церкви. Они жили под начальством архимандрита и директора, с лучшим содержанием против обыкновенных монахов, а за дурное поведение отсылались в простые монастыри, в больничные служители. Из этих-то привилегированных иноков выбирали архиереев и архимандритов, но не иначе как с утверждением государя по синодскому докладу. Для заведования монастырями и их имениями в 1724 году 18 сентября учреждена была камер-контора, которая обязана была делать раскладку, сколько в каждом монастыре можно было содержать нищих, сирот и монахов. Монастырские доходы положено было разделить на 5 частей: одна часть предназначалась монастырским чиновным людям; две — на церковные потребности и на починки; третья разделялась на 3 части — две трети шло на больницу, одна треть прислуживавшим монахам; затем четвертая часть доходов — на содержание постелей, белья и больных, а пятая — на престарелых, сирот и младенцев. Петр, с обычною своею жестокостью, и теперь продолжал вести борьбу со множеством суеверий, укоренившихся издавна под покровом святости. В 1722 году, за распространение всякого нового суеверия или вымышленного чуда, государь велел ссылать в вечную каторжную работу, с вырыванием ноздрей. 17-го мая того же года было вменено в обязанность священникам доносить о том, кто у них сознался на исповеди, что вымыслил чудо, принятое народом за истину. В указе 11-го июля того же года Синод обличал глубоко укоренившееся в русском благочестии мнение, что страдания приятны Богу. Это учение, как известно, поддерживало в народе ревность к расколу, и по этому-то поводу, главным образом, Синод счел нужным опубликовать свое увещание, в котором объяснял, что, по слову Христа, страдания могут быть приятны Богу только тогда, когда совершаются правды ради, т.е. за догматы и закон Божий, но «такового правды ради гонения в российском государстве опасатися не подобает». Синодальный указ замечал, что являются люди, считающие богоугодным делом злословить власти и славиться своим мнимым мужеством. Указывался на свежий тогда пример монаха Варлаама Левина с его товарищами. Левин был полоумный изувер, страдавший меланхолией и падучею болезнью. Он служил прежде в военной службе, потом шатался странником; признанным раскольником он не был, но отличался некоторыми старообрядческими чертами благочестия. Он постригся на своей родине в Пензе, а потом, из желания пострадать за правду, вышел на площадь в Пензе и всенародно кричал, что Петр антихрист и скоро начнет налагать на всех клейма между указательным и большим пальцем руки, а после того последует преставление света. Несчастного сумасброда, по доносу одного из посадских, потащили в тайную канцелярию, привлекли к его делу нескольких попов, бывших его духовными отцами, и в том числе духовника князя Александра Даниловича Меншикова, Никифора Лебедку. Обвиняемых предали жестоким пыткам и в июле 1722 года приговорили к смертной казни. Мысль о богоугодности страдания не искоренялась в русском народе от синодских увещаний, напротив, чудовищно проявлялась множеством случаев добровольного сожжения раскольников, застигнутых преследованием правительственных властей. Таких примеров в те времена было очень много, а особенно в Сибири, и они тем более располагали Петра к суровым мерам против раскола, в котором он видел выражение народного противодействия своим намерениям. Правительство не хотело знать раскольнического крещения, и обращающиеся из раскола в православие, хотя бы они были крещены, но от простого мужика, а не от духовного лица, вновь подвергались обряду крещения. Крестить детей у раскольников приказано не иначе как православным обычаем. При совершении браков раскольников с православными, с первых прежде брали обещание под присягою об отречении от раскола, а если женатые заявляли себя уже состоящими в раскольничьем браке, то их допрашивали, кто их венчал, и в случае запирательства брали в розыск. Кроме двойного оклада в казну, раскольники обязаны были еще платить приходскому священнику по гривне с души, да, сверх того, по гривне от рождения, по гривне от брака и по гривне от погребения, хотя бы по нежеланию раскольников не были над ними исполняемы эти обряды; раскольниками государь приказал считать не только тех, которые откровенно объявляли себя состоящими в расколе, но записывать в число раскольников и тех, которые, посещая церкви и не уклоняясь от исповеди и причащения, клали на себе двухперстное крестное знамение. Обвиненные по суду раскольники наказывались ссылкою в каторжные работы в Рогервик. Зато самый заклятый раскольник, принимая православие, освобождался от двойного оклада и от всяких поборов, взимаемых с раскольников, хотя бы за ним числились этого рода недоимки за многие годы. Синод преследовал раскольничью литературу и октября 15-го 1724 года указал раскольничьи книги и тетради доставлять духовным властям, которые, в свою очередь, должны отсылать их в Синод. В 1722 году опять повторилось преследование бород. Все бородачи должны были носить особый зипун, со стоячим клееным козырем, или однорядку с лежачим ожерельем. Раскольники, для отличия от обыкновенных бородачей, должны были носить козырь красный. За бороду следовало платить 50 рублей. Если кто придет в судебное место с бородою, не в указном платье, от того не принимали челобитных и тотчас с него взимался штраф 50 рублей, хотя бы он уже заплатил прежнюю годовую плату. Всякий, увидавши бородача не в указном платье, мог задержать его и вести к коменданту или воеводе для взятия с него штрафа, из которого половина давалась приводившему бородача. Только пашенные крестьяне не преследовались за бороды, когда не занимались постоянно промыслами. Если бородачу нечем было заплатить штраф, виновного ссылали на работу в Рогервик (Балтийский порт), а сибиряков на сибирские заводы, но сосланный отпускался на свободу, как скоро давал подписку, что обреет бороду и вперед не будет носить ее. Некоторые, с намерением избегнуть пени, назначенной за ношение бороды, подрезывали себе бороды, но не обривали совершенно (указ 12-го июня 1722 года). Однако этою уловкою не провели государя. Таких велено считать за бородачей и одеваться им в указное платье, а караульным урядникам и солдатам приказывалось ловить их и представлять начальству в губернии и провинции; фискалам велено наблюдать за ними. В июне 1723 года оказалось множество бородачей из купеческого и мещанского звания, сидевших под караулом, потому что по бедности они не могли заплатить требуемого штрафа. Царь велел им всем выбрить бороды и освободить на поруки. В 1724 году, для отличия бородачей, придумали обязать их носить медные знаки, а женам опашни и шапки со старинными рогами. Не ослабевали в последние годы царствования Петра его заботы о народном образовании. В 1724 году в инструкции, данной магистратам, этим городским учреждениям вменено в обязанность учить читать, писать и считать детей не только зажиточных, но и бедных родителей и с этою целью устроить при городских церквах школы. Но это оставалось только в предположении. Школ не заводили. В Голландию были посланы, для изучения архитектуры, несколько молодых людей. Осенью 1724 года по их донесению, что им нечего было делать, велено было собрать их вместе и учить разведению, содержанию и украшению огородов, а по мере надобности и железному делу. После поездки Петра в Париж и знакомства с французскими учеными, у него родилась мысль составлять ученые описания, касающиеся своего отечества, и он разослал учеников Петербургской морской академии по губерниям, для составления географических карт, а губернаторам и воеводам предписал надзирать за ними и оконченные работы присылать в сенат и камер-коллегию. Плоды этого дела вышли в свет уже после кончины императора, когда был издан первый русский атлас. Двух навигаторов Евреинова и Лужина царь отправил в отдаленные места Сибири, между прочим, для решения вопроса: соединяется ли Америка с Азией. При содействии одного из поселившихся в Сибири шведского пленного, голландца Буша, эти царские посланные посетили Камчатку, Охотск и плавали между Курильскими островами, но вопроса о соединении Америки с Азией они не решили, и Петр, незадолго до своей кончины, отправил с этою же целью другую экспедицию — знаменитого Беринга, совершившего свое путешествие через пролив, оставшийся в географии под его именем, и вернувшегося из своего путешествия уже при преемниках Петра. Петр в это же время отправил в Сибирь доктора Мессершмидта «для изыскания всяких „раритетов“, вещей, зверей, трав, руд и прочее». Этот ученый немец не знал ни слова по-русски, объяснялся только через переводчика и потому встречал большие затруднения. «Кого ни спрошу, — доносил он, — всяк отговаривается неведением». Тем не менее этот путешественник нашел «удивительного зверя»: мамонтову голову, два рога, часть его зуба и кость ноги и привез в Петербург, со многими естественными достопримечательностями, монгольские, тунгузские и китайские рукописи. Петр давно уже сознавал необходимость переводов с иностранных языков книг, касавшихся разных наук и искусств, нередко поверял эти переводы духовным лицам, получившим воспитание в киевской коллегии. Но оказалось, что иные из них брались за перевод, не зная или языка, с которого переводили, или самого художества, о котором шла речь; царь приказывал таких переводчиков отдавать учить либо языку, либо художеству, смотря по тому, в чем переводчик оказывался слаб. Из замечательных переводов, появившихся в конце царствования Петра, следует упомянуть: «Введение во всеобщую историю Самуила Пуффендорфа», переведенное с латинского Гавриилом Бужинским. Тем же Бужинским переведено сочинение «Theatrum historicum», под названием «Феатрон, или Позор исторический». Сочинение это в подлиннике написано было в протестантском духе и потому переведено на русский язык с некоторыми замечаниями. Еще прежде в 1719 году в молодой русской литературе явился перевод церковных летописей Барония, с католическим направлением. По царскому повелению переведена была в 1723 году и напечатана «История о разорении Иерусалима Титом и о взятии Константинополя турками». Кантемиром составлена была книга: «Система или состояние магометанской религии», а для руководства в математико-навигацких школах переведены были с голландского языка «Горизонтальные северные и южные широты». Более важное значение имел для современников перевод с написанной по-итальянски рагузинским архимандритом Мавро Урбином «Историографии початие имене, славе и расширения народа славянского». Перевод этот, как думают, сделан был Саввою Владиславичем Рагузинским. С польского языка переведено было собрание образцов древнего красноречия, под названием «Апофегмата». Одною из характеристических особенностей тогдашней литературы были календари или месяцесловы, в которых, кроме астрономических сведений, были известные астрологические бредни, которым в те времена верили. Заботясь о введении между русскими приемов европейского обращения, Петр приказал в 1719, а потом в 1723 году, напечатать книгу: «Юности честное зерцало, или показание житейского хождения». Это был переводный сборник разных правил о благопристойности в обращении с людьми. 16 февраля 1722 года государь повторил прежнее предписание о собрании и доставке в столицу старых русских летописей и хронографов. Только на этот раз царь обращался уже не к светским властям как прежде, а к духовным, и приказывал посылать уже не списки, а самые оригиналы, не в сенат, но в синод, и там переписать их. По окончании шведской войны, государю пришла мысль составить ее историческое описание, не без того, что Петром руководило самолюбивое желание увековечить в потомстве славу своих деяний. Сам государь каждую субботу посвящал утро этому делу, вписывая в хронологическом порядке известия о сражениях, победах и потерях русских войск и о разных внутренних учреждениях, начатых в его царствование. В 1723 году государь поручил ведение этого дела барону Гюйссену, изъявляя желание, чтоб «история эта при жизни государя в совершение пришла». Тем же занимались Шафиров и Феофан Прокопович, обращая внимание, по воле Петра, преимущественно на войну со Швецией. Театра Петр не любил, хотя и не преследовал его, зная, что его допускают и покровительствуют в европейских государствах. Театр при Петре существовал в Москве в самом жалком виде. Из переводных драматических произведений того времени указать можно на перевод дон Жуана с польской переделки и на перевод Мольеровой комедии «Prйcieuses ridicules», названной по-русски «Драгия смеяныя». Оба плохи. Но Петр, равнодушный к театру, любил всякие торжества, празднества и восхваления собственных подвигов. От этого в его царствование печатались разные слова, поздравительные речи и песнословия, прославлявшие подвиги великого государя. Указом января 27-го 1724 года повелено устроить академию наук, «где бы учились языкам, наукам и знатным художествам». Академия предполагалась таким заведением, где бы ученые люди публично обучали молодых людей наукам, а некоторых из них воспитывали бы особо при себе с тем, чтоб те, в свою очередь, могли обучать молодых людей первым основам знаний, стараясь, чтоб от этого имели пользу вольные художества и мануфактуры. Академия разделялась на три класса. В первом преподавали бы 4 персоны: одна математику, другая — астрономию, географию и навигацию, третья и четвертая — механику. Второй класс, физический — с 4 персонами — преподавателями анатомии, химии, физики теоретической и экспериментальной и ботаники. Третий класс — с 3 персонами, которые преподавали: элоквенцию, древности, древнюю и новую историю, натуральное и публичное право, политику и этику; полезным считалось преподавание экономии. Академики должны были изучать авторов по своей науке, рассматривать новые изобретения и открытия. Каждый академик должен был написать курс своей науки по-латыни с переводом на русский. При академии следовало завести библиотеку и натуральных вещей камеру, иметь своего живописца и гравировального мастера. Три раза в год в академии должны происходить публичные ассамблеи, на которых один из членов должен читать речь по своей науке. На содержание академии определены доходы с городов Нарвы, Дерпта, Пернова и Аренсбурга, всего 24912 рублей. Но академикам, в видах улучшения их обстановки, предоставлялось читать еще и партикулярные лекции. Петр заметил, что ученые люди, занятые своей наукой, мало заботятся о жизненных средствах, поэтому предполагал необходимость таких лиц, которые пеклись бы о материальных нуждах ученых: с этою целью он положил учредить директора, двух товарищей и одного комиссара, заведывавшего денежной казной. Самостоятельный университет, в смысле высшего учебного заведения, признавался невозможным в России, пока в ней не существовало еще среднеучебных заведений: гимназий и семинарий. Петр, однако, тогда же объявил о намерении учредить со временем университет с тремя факультетами: юридическим, медицинским и философским, а при университете — гимназию. Ревизская перепись, начатая в 1718 году, была совершенно окончена к 1722 году. Оказалось, что во всех 10 губерниях и 48 провинциях было дворов 888244. Самая населенная губерния была Московская — 259281 двор. В дополнение велено было, указом 10 мая 1722 года, сделать перепись малороссиянам слободских полков, поселенным на помещичьих землях, но объявивши им, что они переписываются только для сведений, а не для поборов. Инородцев — астраханских и уфимских татар, как равно и сибирских ясачных и лопарей, ревизская перепись не касалась вовсе. По окончании ревизии введена была подушная подать (11 января 1722 года) по 80 копеек с души на 500000 крестьян и деловых людей. Все, которые были не за помещиками, но входили по ревизии в подушный оклад, обязаны были платить еще прибавочных 4 гривны с души; дворовые люди не принимались в раскладку по сборам. 26 июня 1724 года были установлены правила, которыми надлежало руководствоваться при взимании подушной подати. Подушные деньги собирались выборными от местного дворянства в три срока в течение года; в первые два срока по 25 коп., а в третий срок по 24 коп. Комиссары, собиравшие подати, брали по одной деньге с души на себя за свой труд. С крестьян, вышедших в подушной оклад, положено не править недоимок (ук. янв. 25-го 1725 г.). Лица, посланные по государеву повелению в губернии, должны были созвать дворян и расписать поставленных по селам и деревням солдат, разместивши их сообразно количеству крестьянских душ, так, чтоб на каждого пешего приходилось крестьянских 35 1/2 душ, а на конного — 50 1/4 душ. Дворянам объявлено, что они будут платить со всякой души мужского пола на содержание войска 8 гривен. Затем повторены прежние распоряжения о постройке слобод на известном расстоянии одна от другой для избежания постоев солдат в крестьянских дворах. Составлены были более подробные правила об отношениях к помещикам и крестьянам войсковых команд, стоявших на квартирах. Военные не должны были вмешиваться в помещичьи работы, могли пасти лошадей и рубить дрова только там, где помещик укажет. Офицерам и рядовым позволялось держать свой скот, но они не должны были требовать от помещиков фуража. Полковник и офицеры должны наблюдать, чтобы крестьяне, приписанные к их полкам, не бегали, а если проведают о намерении бежать, то должны посылать в погоню и пойманных передавать помещикам для наказания; военные должны были также в тех округах, где квартировали, ловить разбойников и воров. Поставленных на вечные квартиры военных полагалось брать на канальные работы по мере близости их постоя, впрочем, выбирая для этого преимущественно из гарнизонов, а для пополнения гарнизонов определяя в то же время из армейских полков на место взятых. Кроме двухсот тысяч регулярного войска, таким способом размещаемого, царь в 1722 году велел из однодворцев южных провинций составить отряд конных гусар с карабинами и пиками, а в 1724 году из тех же однодворцев образовать 5187 человек ландмилиции (одного из 16-ти), ландмилиция эта распускалась по мере ненадобности в ней и собиралась вновь по востребованию. Это была мера охранения русских пределов от вторжения крымцев, и в тех же видах устраивалась на юге линия пирамид, вышиною в три сажени, на таком расстоянии одна от другой, чтоб можно было видеть с одной пирамиды все, что делается близ другой. На этих пирамидах ставились смоляные бочки и зажигались в случае тревоги, и таким образом на расстоянии нескольких сот верст мог сделаться известным татарский набег. Рекрутская повинность, ложившаяся таким тяжким бременем на тогдашнее народонаселение, в конце царствования Петра расширилась: в 1722 году татары, мордва, черемисы, прежде освобождавшиеся от рекрутчины, сравнены были в этом отношении с другими жителями государства. Татар велено брать малолетних в гарнизоны и употреблять в денщики. В 1722 году был отменен закон, дозволявший крепостным людям определяться в солдаты помимо воли помещиков, но в том же году опять возобновлен, однако с тем различием, что поступивших таким образом в службу велено засчитывать за рекрут их господам. Солдатские дети брались в рекруты, если оказывались годными (ук. янв. 19-го 1723 г.). Купечество не несло рекрутской повинности натурою, но платило 100 рублей за рекрута. Система подушного оклада, тесно связанная с установлением ревизии и новоучрежденным порядком воинского постоя, вместо облегчения народа, как обещалось, послужила источником большего отягощения для крестьянского сословия. Русские крестьяне попали под зависимость множества командиров и начальников, часто не зная, кому из них повиноваться. Каждый военный, начиная от солдата до генерала, помыкал бедным крестьянином; тормошили его фискалы, комиссары, вельдмейстеры, а воеводы правили народом так, что, по выражению одного указа, изданного уже по смерти Петра, «не пастырями, но волками, в стадо ворвавшимися, называтися могут». Наконец, тяготела над крестьянством власть их помещиков, ничем почти не сдерживаемая и особенно тяжело отзывавшаяся там, где помещики не находились в своих имениях, а вместо них управляли крестьянами приказчики; «Можно всякому легко рассудить, — говорится в том же вышеприведенном нами указе, делающем обзор учреждений Петровского времени, — какая народу оттого тягость происходит, что вместо того, что прежде к одному управителю адресоваться имели во всех делах, а ныне к десяти и может быть больше. Все тe разные управители имеют свои особливые канцелярии и канцелярских служителей, и особливый свой суд, и каждый по своим делам бедный народ волочит, и все те управители, так и их канцелярии и канцелярские служители, жить и пропитания своего хотят, умалчивая о других беспорядках, которые от бессовестных людей, к вящшей народной тягости, ежедневно происходят». Продолжительные войны и всякие преобразования в государстве требовали денег более, чем сколько могло платить тогдашнее бедное народонаселение России. При всем усиленном старании увеличить государственные доходы, Россия получала пред концом царствования Петра от девяти до десяти миллионов ежегодного дохода. Недоимки прогрессивно возрастали, и в 1723 году они представляли следующие цифры: недоимка таможенных сборов доходила до суммы 402523 рубля, канцелярских и оброчных по смете назначалось собрать 714756, недобрано 309322 руб.; пчелиного налога, вместо следовавших 35414 руб., собрано только 15330 рублей; с мельниц, вместо 71704 рублей собрано 33696; с рыбных ловель, вместо 89083 рублей — 43942 руб.; с пашенных земель и сенных покосов, вместо следуемых по окладу 18812, собрано 7637 руб.; с мостов и перевозов, вместо 40469 руб. — 23598 рублей. [204] Самые разнообразные окладные и неокладные налоги, существовавшие при Петре, не были поставлены в соответствие с действительною платежною способностью; оттого во все царствование Петра не переводились неоплатные должники казне. Еще прежде приказано было отправлять их на казенные работы, но закон этот не исполнялся: подьячие за взятки выпускали их на волю, а властям показывали, будто колодники ушли из тюрьмы; взыскание падало потом на тюремных сторожей. Государь (4 апреля 1722 года) указал предавать виновных подьячих смертной казни, если окажется, что они делали потачку колодникам. Подтверждалось, под опасением денежного штрафа, должников не держать в тюрьмах, а немедленно отправлять на галеры. В последние годы царствования Петра в разных городах учреждены были (6 апреля 1722 года) вальдмейстеры для сбережения лесов. Главное внимание обращено было, как и прежде, на окрестности больших рек и озер, в особенности на линии от устья Оки вниз по Волге и по рекам, впадающим в Волгу; во всех дачах, чьи бы они ни были, запрещалось владельцам рубить лес даже для собственных нужд. После тяжелых пеней за две последовательные порубки лесов, за третью следовало наказание кнутом и ссылка на галеры на 20 лет. В 1722 году к предшествовавшим коллегиям прибавлено еще две: малороссийская и вотчинная. Первая была в Глухове и выражала собою орган центральной власти в крае, которому предоставлялись еще права отдельного самоуправления. Во вторую — стекались все дела о поземельных владениях, которые ведались до того времени в упразднявшемся тогда Поместном приказе. С учреждением юстиц-коллегии по городам были определены зависевшие от этого учреждения судьи, и тем был положен как бы зачаток разделения власти административной от судебной. Но 12-го марта 1722 года такие судьи были отменены и правосудие в провинциях по-прежнему вверено было воеводам, творившим суд, вместе с двумя асессорами из отставных офицеров или дворян. Там, где города отстояли верст на 200 и более один от другого, воеводы могли иметь еще лишних асессоров и посылать их вместо себя, с правом судить до 20 рублей, а потом сумма была возвышена до 50. Надворные суды, где такие находились, не подчинялись ни губернаторам, ни воеводам. При всех беспрестанных нравоучениях Петра и угрозах за несоблюдение правосудия, продолжали совершаться дела, возбуждавшие гнев государя. И в 1722 году он приказал напечатать и выставить в сенате и во всех присутственных местах наставление о том, как следует обращаться с законами. «Всуе законы писать, — говорится в том указе, — когда их не хранить или ими играть как в карты, прибирая масть к масти». Но предусматривая, что могут быть замедления и упущения и от малого понимания смысла законов и нововведенных учреждений, Петр в том же своем наставлении (17-го апреля 1722 г.) прибавил: «Буде же в тех регламентах что покажется темно или такое дело, что на оное ясного решения не положено: такие дела не вершить, ниже определять, но приносить в сенат выписки о том». Сенат обязан был «собрать все коллегии и об оном мыслить и толковать под присягою, однако ж не определять, но, положа например свое мнение, объявлять государю». Вместо двух штаб-офицеров, находившихся прежде в сенате, наблюдателем над ходом дел в сенате назначался генерал-прокурор. Он должен был смотреть, чтоб все исполняли свое дело, протестовал, делал замечания и наставления, получал от фискалов донесения, предлагал их сенату и должен был смотреть за самими фискалами. Генерал-прокурор имел под ведением своим обер-прокуроров и прокуроров в областях. Это учреждение не подлежало никакому суду, кроме самого государя. Генерал-прокурор имел право арестовать сенаторов, поверять производимые ими дела иным лицам, но не имел права ни пытать их, ни наказывать. «Сей чин, — говорится в указе 27-го апреля 1722 г., — яко око наше и стряпчий в делах государственных и на нем первом взыскано будет, если в чем поманит». Впрочем, генерал-прокурор не отвечал за ошибки, «понеже лучше дополнением ошибиться, нежели молчанием». Институция прокуроров сплеталась с институцией фискалов. В коллегиях и надворных судах фискалы доносили прокурорам, а в случае медленности прокурора по этим доношениям фискал через своего обер-фискала доносил генерал-прокурору. Последнему каждый фискал мог подавать донос и на своего обер-фискала. По-прежнему важнейшими делами считались те, которые прямо относились к оскорблениям чести государя. Кроме фискалов и прокуроров, всякому дозволялось подавать доносы о таких делах, надеясь за то царской милости, а за сокрытие чего-нибудь вредного государевой чести обещалась смертная казнь и отобрание в казну всего имущества. Поощряя доносничество, Петр, однако, в указе января 22-го 1724 г. заметил, что иные делали доносы, находясь сами под розыском, и положил таким доносчикам, в уважение к сделанному ими доносу, не облегчать наказания, следуемого за собственные их преступления, а приниматься за их донос, уже покончивши с ними самими. После указа о сжигании подметных писем, охотники к ним приискали другие способы их распространять; они разносили эти письма сами или передавали через прислугу. 9-го ноября 1724 года Петр отменил прежний свой указ об истреблении подметных писем без их прочтения, а велено разносителей их представлять в полицейскую канцелярию. В начале 1724 года состоялось новое положение, до этого времени не существовавшее: никто из служащих не мог отговариваться неведением закона. Военные люди должны были знать воинский артикул, а статские — генеральный регламент (25-го сентября 1724 г.). Никто не имел права отговариваться неведением, в какой суд обратиться по своему делу (13-го ноября 1724 г.). Дела о злоупотреблениях должностных лиц по-прежнему влекли за собою мрачные и кровавые зрелища казней. В 1722 году производилось дело воронежского вице-губернатора Колычева: за ним открылись большие злоупотребления и лихоимства, начет на него доходил до 700000 рублей. Его наказали кнутом. Громче было дело о подканцлере Шафирове, человеке, давно уже пользовавшемся доверием государя. Возникло дело о том, что Меншиков, владея в Малороссии местечком Почепом, населил у себя много лишних людей и захватил в свое владение лишние земли. Шафиров в сенате был против Меншикова, вместе с Голицыным и Долгоруким. Обер-прокурор сената Скорняков-Писарев был за Меншикова против Шафирова. Вскоре этот человек, злобясь на Шафирова, придрался к нему по другому делу, в котором Шафиров покушался учинить незаконное постановление ради своих интересов: Шафиров хотел, чтобы брату его Михайлу, при переходе с одной службы на другую, выдали лишнее жалованье, и подводил его под закон об иноземцах. Скорняков-Писарев колко заметил ему, что Шафировы не иноземцы, а жидовской породы, и дед их был в Орше «шафором» (домоправителем), отчего и произошло их фамильное прозвище. Колкое замечание раздражило Шафирова, а враг его, озлобившись пуще, через несколько дней опять зацепил его. В сенате слушалось дело о почте, — почтою управлял Шафиров. Обер-прокурор потребовал, чтобы Шафиров вышел из сенатского присутствия, потому что царский указ предписывал судьям выходить прочь из присутствия, когда слушаются дела, касающиеся до них самих или до их родственников. Шафиров не послушался, обругал Скорнякова-Писарева вором, а потом наговорил колкостей канцлеру Головкину и Меншикову. Тогда оскорбленные сенаторы вышли из заседания сами и затем подали мнение, что Шафиров, за свои противозаконные поступки, должен быть отрешен от сената. Царя в то время не было; он находился в персидском походе, а возвратившись в январе 1723 года, назначил в селе Преображенском высший суд из сенаторов и нескольких высших военных начальников. Суд этот приговорил Шафирова к смертной казни. 15-го февраля 1723 года приговор должен был совершиться в Москве в Кремле. Когда в назначенный день осужденный положил голову на плаху, тайный кабинет-секретарь Макаров провозгласил, что государь, в уважение прежних заслуг Шафирова, дарует ему жизнь и заменяет смертную казнь ссылкою в Сибирь. Позор эшафота расстроил Шафирова до такой степени, что хирург должен был пустить ему кровь. «Лучше было бы, — сказал тогда Шафиров, — если бы пустил мне кровь палач и с кровью истекла моя жизнь». Потом самую ссылку в Сибирь царь заменил Шафирову отправкою на жительство в Новгород, вместе с его семейством. Шафиров, лишенный своего достояния, жил там в крайней бедности и под строгим надзором; русские вельможи и даже иностранные министры посылали ему милостыню. Императрица Екатерина просила государя помиловать его. Петр был неумолим. Но и Скорнякова-Писарева Петр тогда же отрешил от должности обер-прокурора, отобрал у него пожалованные деревни, однако в следующем году назначил его смотрителем работ на Ладожском канале. Двух сенаторов, державших сторону Шафирова, князя Долгорукого и Дмитрия Голицына, Петр наказал денежным штрафом и шестимесячным тюремным заключением, но через четыре дня простил их, по просьбе императрицы. Соблазнительная ссора Скорнякова-Писарева с Шафировым повлекла к новому закону о наложении штрафов за неприличное поведение в присутственном месте. Обер-фискал Нестеров, который много лет отличался ревностным преследованием всяких злоупотреблений, наконец и сам попался. Его оговорил ярославский провинциал-фискал Попцов, обвиненный в нарушении инструкции, данной фискалам, и за это после казненный смертью. Но после казни Попцова государь велел нарядить суд над Нестеровым; этот суд, состоявший под председательством генерал-прокурора Ягужинского, подверг Нестерова пытке и нашел, что Нестеров брал с Попцова взятки деньгами и вещами, брал взятки с других лиц по поводу определения их на воеводские места, наконец, брал и по кабачным откупам. На Нестерова начли 300000 рублей. Нестеров был приговорен к смерти и казнен в январе 1724 года на площади против коллегий. Петр, любивший зрелища подобного рода, стоял у окна камер-коллегии. Старик Нестеров, взойдя на эшафот, увидел государя, поклонился и закричал: «Виноват». Но помилования ему не было оказано; палачи тотчас начали его колесовать — ломали сперва одну руку, потом ногу, потом другую руку и другую ногу; истерзанный еще был жив в страшных страданиях. Майор Мамонов, от имени государя, подошедши к нему, сказал, что ему отрубят голову и прекратят его мучения, если он все покажет. Нестеров отвечал, что он уже все показал. Его потащили к плахе и положили лицом в кровь, вытекшую из голов двух казненных перед ним товарищей, а потом отрубили голову. Головы казненных были воткнуты на железные колья; обезглавленные тела их навязали на колеса. Тогда с Нестеровым было казнено девять человек, еще несколько наказаны кнутом и сосланы на галерные работы, а четырем из них вырвали ноздри. Петр приказал согнать на эту казнь всех подьячих, дабы они видели, что бывает за злоупотребления по должности. Вслед за тем Меншиков, бывший до того сильным, что сенаторы, вздумавшие сопротивляться его воле, подвергались опасности потерять жизнь, принужден был, по делу о незаконном присвоении земель и людей к своему владению в Малороссии, повиниться перед Петром и просить «милостивого прощения и отеческого рассуждения». «Он в беззакониях зачат, во грехах родился и в плутовстве скончает живот свой», — сказал о Меншикове Петр, однако простил его и опять ездил к нему обедать и пировать. В 1723 году возникло знаменательное дело о малороссийском наказном гетмане Полуботке и малороссийской старшине. Учрежденная в 1722 г. малороссийская коллегия, состоявшая из шести штаб-офицеров, под председательством бригадира Вельяминова, очень не понравилась малороссам, и гетман Скоропадский, находившийся временно в Петербурге, представлял царю, что таким поступком нарушается смысл договора с Хмельницким, по которому Малороссия соединилась с Россиею. Петр не внял этой жалобе, а Скоропадский уехал на родину и скончался в июле 1722 года. До избрания нового гетмана, по старым малорусским обычаям, следовало назначить наказного гетмана из полковников, и таким наказным гетманом сделан был черниговский полковник Павел Полуботок. Петр недолюбливал его и не хотел, чтоб он был гетманом, а намеревался устроить в Малороссии другое правительственное учреждение, вместо гетманства. Не решивши вопроса о малороссийском правительстве, государь уехал в персидский поход. В его отсутствие старшина жаловалась в сенат на малороссийскую коллегию за то, что она, помимо старшины, рассылала по малороссийским полкам универсалы, в которых предоставляла черни, т.е. простым казакам и посполитому народу, приносить в коллегию жалобы на несправедливость и утеснения, причиняемые первым от казацких чиновников, а второму от их помещиков. Эти универсалы, как и надобно было ожидать, стали тотчас сигналом к беспорядкам. Крестьяне не повиновались помещикам, буйствовали, и одному из казацких старшин и помещиков Забеле нанесли побои. Полуботок со старшиною, в видах сохранения спокойствия, выдал со своей стороны универсалы, внушавшие крестьянам долг повиновения к владельцам тех земель, на которых крестьяне проживали. Этот поступок наказного гетмана и старшины был формально противен царскому указу, запрещавшему посылать универсалы без согласия с малороссийскою коллегиею, и тем более казался недозволительным, когда универсалы, разосланные Полуботком, по своему содержанию, прямо были направлены против универсалов коллегии. По возвращении Петра в Москву из похода, прислана была из Малороссии царю просьба об избрании настоящего гетмана. Петр не исполнил желания малороссов, но издал указ о назначении в малороссийские казачьи полки, вместо выборных полковников, как было прежде, новых полковников из великороссов, а сенат по царскому приказанию секретно поручил Вельяминову побудить малороссиян просить у царя, как милости, чтобы суд в Малороссии производился по великорусскому Уложению и по царским указам. Затем Полуботка с генеральным писарем Савичем и генеральным судьею Чарнышем потребовали в Петербург к ответу. Здесь в тайной канцелярии сделан был им придирчивый допрос. Малороссияне оправдывали свою рассылку универсалов о повиновении подданных владельцам тем, что поспольство, возбуждаемое дозволением жаловаться на властей, начало уже волноваться: необходимо было остановить своевольство простонародия и не допустить до всеобщего мятежа. Кроме того, в тайной канцелярии Полуботку и старшинам показали разные жалобы, последовавшие на них от разных малороссов. Жалобы эти, лишенные улик, были совершенно бездоказательны; однако 10 ноября 1723 года государь приказал препроводить в крепость Полуботка, Савича и Чарныша с толпой казаков и служителей, приехавших с ними в Петербург. Петру, по политическим соображениям, как видно, хотелось обвинить малороссийских старшин в государственном преступлении: он был ими недоволен за то, что они добивались выбора гетмана и сохранения прав малороссийского края. Явилось письмо от черниговского епископа Иродиана к епископу псковскому Феофану. Иродиан писал, что слыхал от какого-то Борковского о сношениях Полуботка с изменником Орликом, приходившим с ордою в Украину. Но розыск, сделанный об этом киевским губернатором князем Трубецким, по указу из тайной канцелярии, не привел дела в ясность: «понеже за страхом от Полуботка не объявляют правды». Петр отправил в Малороссию майора Румянцева, приказал ему собирать казаков и всяких людей и сказать им, чтоб они без всякой опасности для себя ехали обличать Полуботка; вместе с тем Румянцев должен был заручиться от малороссийских казаков заявлением, что ни они, ни малороссийское поспольство вовсе не желают избрания гетмана, что челобитная об этом государю составлена без их ведома старшиною, что они желают, чтоб у них полковниками были велико-россияне. Румянцев, оказавший уже Петру вместе с Толстым важную услугу доставкою из Неаполя беглого царевича, и теперь в Малороссии исполнил царское поручение так, как только мог угодить Петру. Он извещал, что в разных малороссийских городах он собирал сходки и везде слышал отзывы, что простые казаки не знают о челобитной, гетманства не хотят вовсе и очень довольны тем, что им назначают в полковники великоруссов, вместо природных малороссиян. Заключенные в крепость малороссияне, Полуботок с товарищами, не были уже освобождены Петром. Полуботок умер в тюрьме, а товарищи его получили свободу уже при Екатерине. [205] Наши историки представляют это дело в таком виде, как будто Петр заступался здесь за многих обижаемых и утесняемых в Малороссии Полуботком и старшиною; но из дела не видно ни малейших доказательств виновности в чем бы то ни было этих лиц, и они представляются скорее жертвами государственных соображений правительства, желавшего всеми средствами уничтожить отдельную самостоятельность Малороссии и теснее соединить ее с другими частями империи. Побеги в этот период времени не уменьшались, и распоряжения о беглых следовали прежним порядком. В 1722 году давался беглым срок добровольной явки на год, с объявлением помилования, если они воспользуются сроком. Однако охотников воспользоваться милосердием государя было немного. Народ толпами уходил за границу, и по указу 26-го июня 1723 года устроены были по границе заставы; польскому правительству написано было, чтоб оно, со своей стороны, назначило комиссаров для поимки и отсылки в Россию бежавшего в Польшу русского народа. Расставленные на границах драгунские полки не могли совладать с беглыми, которые уходили за рубеж с ружьями, рогатинами, и, встречая на рубеже драгунов, готовы были биться с ними, как с неприятелями; другие же толпами успевали проходить мимо застав. Государь велел стрелять в упрямых беглецов. Беглые селились в Польше, а потом переходили за рубеж вооруженными шайками, били, мучили и грабили людей по дорогам; особенно во Псковской провинции они навели большой страх, тем более, что там была недостача военных команд. Строгий для беглых во всех краях Руси, Петр делал в этом отношении послабление для Ингерманландии, которую хотел заселить русскими. Беглые крестьяне, поселившиеся в этом крае из других русских областей, не отдавались своим прежним помещикам. Если у владельцев были собственные земли в Ингерманландии, то беглые приписывались на эти земли, а если не было, то владельцам их позволялось продавать бывших в бегах тем помещикам, за которыми числились земли в Ингерманландии, или получать от казны за мужчину по 10 рублей, а за женщину по 5 рублей. Беглые всякого рода толпились во множестве в Пензенской, Тамбовской провинциях и на юге России — в Киевской губернии и на Дону. Многие из них показывали себя непомнящими родства; царь приказал таких отправлять в Петербург для поселения на ингерманландских землях, принадлежавших государю. Стараясь о развитии горного промысла, Петр дозволил на заводах принимать беглых крестьян, без отдачи прежним владельцам, с тем, чтоб эта льгота не простиралась на уклоняющихся от военной службы. Побеги умножались тогда по причине голода, свирепствовавшего в России. Летом 1722 года был большой хлебный недород; люди стали умирать от голода, и царь, указом 16-го февраля 1723 года, приказал рассчитать, сколько нужно на год или на полтора каждому помещику для себя и для крестьян на обсеменение полей, а затем весь хлеб — отобрать и раздать неимущим на пропитание, однако с условием, чтобы последние после возвращали без всякой отговорки. Велено было отбирать хлеб у купцов и промышленников, которые скупали его для продажи по высокой цене; царь приказал этот хлеб продавать народу в Петербурге и в Москве так, чтобы, сверх покупной цены и пошлин, приходилось купцам, у которых отобрали этот хлеб, прибыли не более одной гривны на рубль. Придумали и другую меру для облегчения народного бедствия: со всех служащих, исключая военных иностранцев, из получаемого ими жалования, вычиталась одна четверть. У губернаторов, вице-губернаторов и комендантов, владевших деревнями, велено было на время неурожая отобрать все их хлебное жалованье; упразднено было, сверх того, всякое двойное и прибавочное жалованье, хотя бы получаемое в виде наград сверх действительных окладов по чину. Но в августе того же года оказалось, что служащие в канцеляриях и коллегиях, не получая полного своего жалованья, пришли в крайнюю нужду, и потому сенат приказал выдавать им, за недостатком денег, сибирскими и прочими товарами, а вместо муки — рожью. По случаю голода, дозволено было привозить хлеб из-за границы, сначала за половинную пошлину, а затем совсем беспошлинно (указы июня 1723 г., 13-го января и 28-го августа 1724 года), и в силу такого дозволения в апреле 1724 года привезено было заграничного хлеба на 200000 рублей; русские купцы могли продавать повсюду, но брать прибыль для себя не более гривны с рубля за зерно и не более двух — за муку. Дороговизна хлеба продолжалась до конца царствования Петра и побудила устроить при камер-коллегии особую контору для принятия мер на будущее в случаях неурожая. Уже за две недели до своей кончины, Петр установил правила против повышения цен съестных припасов, охранявшие покупателей от стычек между алчными торговцами. Между тем голод и побеги приводили к размножению разбоев. Летом 1722 года дошло до царя, что на Оке и на Волге разбойники убивают хозяев, грабят товары, а наемные работники на купеческих судах не только не обороняют своих хозяев, но еще сами подговаривают разбойников. Около самого Петербурга не было проезда за разбойничьими шайками, а одна из этих шаек, доходившая, как говорят, до 9000, под командою отставного полковника, помышляла напасть на столицу, сжечь адмиралтейство и все военные склады и перебить всех иностранцев. Тридцать шесть разбойников были схвачены, посажены на кол и повешены за ребра. Государь продолжал заботиться о заселении любимого Петербурга. В марте 1722 года приказано взять на житье в Петербург из разных северных городов и уездов 350 плотников с их семьями; потом, для той же цели в 1724 году, приказано в Архангельске набрать 1000 семей плотников. 5-го января 1724 года царь указывал поселяться на Васильевском острове помещикам: они обязаны были строить себе дома, занимая разные пространства, сообразно количеству числящихся за ними по ревизии душ. Те, у кого было 5000 душ, должны были строить каменные дома на 10 саженях, у кого было от 2500 душ — на 8 саженях, у кого 1500 — на 5 саженях, а те, у кого было от 500 душ, должны были строить мазанки или деревянные дома. Все они обязаны были приехать к будущей зиме и, под страхом лишения всего движимого и недвижимого, начать постройку. Каждый дом должен быть готов к 1726 году, под страхом конфискации половины имения. Вменялось в обязанность строящимся делать кирпич за собственный счет; каждый обязывался выработать не менее миллиона кирпичей, под опасением штрафа, равного цене полумиллиона кирпичей. Те, у которых были уже дома на Московской стороне и на Петербургском острове, должны были их продать или сделать загородными дачами, а сами перебраться на Васильевский остров. Жители Петербурга были стеснены в своем образе жизни, — не смели пускать к себе приезжих постояльцев, обязанных останавливаться в новопостроенных нарочно постоялых дворах, а владельцы пригородных дач должны были для прорубки и просек испрашивать дозволения. Петр возымел желание дать своему Петербургу местного патрона и избрал для этой цели святого князя Александра Невского. 4 июня 1723 года государь приказал перевезти его мощи из Владимира в Александро-Невский монастырь. За счет монастырских доходов положено построить раку в ковчеге с балдахином, везти ее на переменных лошадях, от города до города, посадским, ямщикам и всяким крестьянам, и прибыть в Петербург к 25 августа. Воеводы в городах и сельские начальства должны были встречать с подобающею честью эти мощи во время провоза их в Петербург. Мощи были встречены за несколько верст от Петербурга самим царем и доставлены на судне в Александро-Невский монастырь, где положены были в позолоченной раке, наглухо запертой. По этому поводу новгородский епископ делал пиршество для всего двора в монастыре, потом князь Меншиков делал вечер, ужин, а адмирал Апраксин — маскарад, на котором присутствовал государь. Обращалось внимание и на другие города. В старой столице началась усиленная деятельность по благоустройству города. 19 января 1722 года учреждена была должность московского обер-полициймейстера. В 1722 году велено московским обывателям в продолжение четырех лет выстроить каменные дома и покрыть их гонтом; для того приказано собрать в Москву из Малороссии мастеров, умеющих делать гонтовые крыши; они должны были бесплатно обучать крестьян, которых помещики пожелают отдать в учение. Черных изб без труб или с деревянными трубами отнюдь не дозволялось более строить, а существующие велено сломать; приказано мостить Москву камнем, вместо прежней деревянной мостовой, непрочной, неудобной для езды и опасной во время пожаров. Запрещалось бросать на улицу падаль и помет, заваливать реки нечистотою, на рынках торговцам продавать вонючее мясо и рыбу; продавцам съестного приказано покрывать свои шалаши рогожами и полки холстом, а хлебников обязали для опрятности носить балахоны. Для предупреждения опасности от пожаров, постоянно опустошавших русские города, издавались правила, касавшиеся постройки во всей России. В 1722 году в Новгороде, после бывшего там пожара, приказано строить хоромные строения регулярно, как в Петербурге, и улицы разбить по плану, стараясь сделать их широкими и прямыми. В том же году по России погорело множество сел; государь приказал отстроить погоревшие села не иначе как по прежде изданным правилам о сельских постройках, оставляя между дворами пустое место в 5 сажен. Но указ царский не исполнялся; крестьяне строились по-прежнему, как попало, и 3 апреля 1724 года издан подтвердительный указ, чтобы помещики непременно принуждали крестьян строиться по плану. В 1722 году учреждена была почт-дирекция, которой отдавался весь Ямской приказ, иностранные купеческие почтамты и все почтовые станы. Дорожная повинность пала на всех обывателей по целой России. Государь указал, для починки и проложения дорог, обложить особым налогом купечество и все обывательские дворы. Для первого примера приказано проложить перспективную дорогу от Волхова до Москвы и сгонять к этой работе помещичьих и дворцовых крестьян, живущих в стороне на 50 верст. Готовясь в поход в Персию, государь приказал устроить дорогу от Москвы до волжского Царицына и поставить верстовые столбы, а во время зимы вымерить по льду реки весь речной путь от Москвы до Астрахани, и от одного города с пристанью до другого такого же поставить столбы, по которым можно было знать между ними расстояние. Намерение устроить пути сообщения занимало Петра в конце жизни; он думал и в этом отношении принимать за образец Швецию. Но государь с жалостью замечал, что все делалось не так, как он хотел и предписывал. Постройка Ладожского канала не была совершенно окончена до конца царствования Петра. В феврале 1723 года на работы по Ладожскому каналу начали высылать малороссиян, и сразу их было послано пять тысяч человек. Со всей России на тот же предмет велено было назначить по две гривны с двора, а с купечества по десяти денег с рубля. Предположено прорыть канал от Нази до Волхова. Это дело поручено Миниху, с жалованьем по 100 рублей в месяц; ему велено дать для работ 16000 солдат и драгун, а 28 августа 1724 года из армейских полков прибавлено еще 4000 человек. В зимнее время они отпускались на зимние квартиры, часть их оставалась при канале, и для тех строились избы. В 1722 году Петр обратил внимание на то, что в России количество фальшивых денег не уменьшалось, а все увеличивалось. Чтобы прекратить их обращение в народе, приказано делать монету по новому рисунку, а старые деньги приносить для переделки на монетный двор до апреля 1724 года. Но никто не спешил исполнять это предписание, напротив, прятали старую монету, надеясь со временем получить за нее барыши, и в самом деле, уже в конце февраля 1724 года за один старый рубль давали пять новых; дозволялось приносить на денежные дворы золото и серебро и получать за него определенную плату. [206] Гербовая бумага, по важности, считалась наравне с монетою, и за подделку ее казнили смертью. Торговля с Европою шла сухопутьем через Малороссию и Польшу, а морем через балтийские и архангельские порты. В Малороссии по-прежнему производилась торговля товарами, которые опять причислены были к заповедным: пенькою, юфтью, поташем, смольчугом, салом, воском, льняным семенем, щетиною, икрою, золотом и серебром. 10 марта 1723 года дан указ, чтобы на Васильковской заставе, близ Киева, осматривать и арестовывать купцов с этими товарами; кроме того, к товарам, недозволенным к отпуску за границу, причислены овечья шерсть, пеньковые веревки, узкие холсты, овчины и хлеб, а из-за границы запрещалось ввозить игральные карты, коломенки, полуколоменки, полотна ниже рубля за аршин и стамед. В самой Малороссии начал тогда производиться табак, составлявший предмет вывоза в великорусские области и доставлявший казне доход, так как с него бралось 1/10 часть натурой. 31 января 1724 года издан был морской торговый устав, где были начертаны правила: о приходе иностранных торговых судов, о способе их выгрузки, о нагрузке на них русских товаров и о платеже казенных пошлин. По тогдашним понятиям, наибольшее благосостояние страны измерялось наибольшим приливом денег, поэтому Петр, 8-го ноября 1723 года, дал указ камер-коллегии, чтоб товары, шедшие за границу, продавались более на чистые деньги, чем менялись на товары. В том же году, 20 декабря, указано с купцов, приезжающих из Китая, не брать пошлины за привозимое золото и серебро; привозить то и другое можно было сколько угодно, но под страхом смертной казни запрещалось продавать где бы то ни было, кроме денежного двора. Русского государя занимала тогда особенно торговля с Францией. Главный продукт этой страны, желаемый Петром для ввоза в Россию, было вино, так как, по его взгляду, французское вино было лучше вин других стран. Дозволено было иноземцам продавать французское вино оптом, с платежом обыкновенных пошлин и с уплатой 2 рублей акциза за анкер. Но 16 июля 1723 года этот двухрублевый акциз отменен и позволено продавать враздробь. В ноябре того же года назначен русский консул в Бордо, главным образом для надзора за виноторговлею. 20 августа 1723 года назначен был русский консул в Кадикс. Русские товары, туда привозимые, приказано продавать на золото и серебро или менять на шерсть, кошениль, сандал и деревянное масло. Занимала Петра также и торговля с Испанией и Португалией. Для развития духа торговой предприимчивости, Петр 8 ноября того же года предписал коммерц-коллегии: посылать в чужие края детей купеческих, группами не менее 15 человек, и по 20 человек в Ревель и Ригу. Объявлялось: если кто выдумает новый источник прибыли без народного отягощения, тому давать 1/3 или 1/4 прибыли ежегодно. Когда в 1723 году Россия получила в свое владение от Персии новые области, Петр тотчас приказал собирать сведения, где можно добывать сахар, мед, разводить плодовитые деревья, завести шелководство, и для этого хотел выписывать итальянских мастеров, предполагал из персидских провинций сбывать в Польшу шафран и фрукты, рассчитывая, что поляки будут их употреблять в кушанья. Правительство обратилось к армянской компании и побуждало ее привозить в Россию шелк, открыв для нее свободную торговлю между Астраханью и Гилянью. Для суконных фабрик, которыми так дорожил Петр во все свое царствование, до сих пор выписывалась шерсть из-за границы. Петр, с целью развести домашнее овцеводство, указал в мае 1722 года: многовотчинным помещикам раздать овец, обязав их принимать, хотя бы не хотели, и содержать овчаров, а шерсть продавать на суконные заводы компанейщикам. Русского сукна было мало до самой смерти Петра: в 1724 г. выписано было из Англии 300000 арш., а прусский посланник предложил привозить прусское сукно, которое оказалось уже, но добротнее английского. Высший сорт продавался по 66 к., а низший по 48 за аршин. Шерсть, получаемая с русских заводов тонкорунных овец, продавалась по 2 р. 20 коп. за пуд и должна была идти на русские фабрики. В Малороссии, где лучше всего могло идти овцеводство, распоряжение Петра исполнялось дурно. В декабре 1723 года составлен был регламент мануфактур-коллегии. Всем дозволялось заводить фабрики с ведома мануфактур-коллегии. Этому учреждению вменялось в руководство не выключать других в пользу одних и иметь в виду, что от соперничества между заводчиками зависели не только размножение мануфактур, но также достоинство и дешевизна произведений. Заводчикам давалось право беспошлинной торговли на несколько лет, предоставлялось приобретать населенные имения к заводам, с тем, чтоб они не продавали людей от завода, а самые заводы могли продавать только с разрешения мануфактур-коллегии. В начале каждого года мануфактуристы должны были представлять образчики своих изделий. Вместе с тем Петр находил полезною мерою повышение пошлин с привозимых из-за границы предметов, которые уже производились в России, хотя бы и в небольшом размере. Петр пришел тогда к убеждению в невыгодности казенных фабрик, поэтому рекомендовал коллегии отдавать их частным лицам, хотя постоянно жаловался, что фабрик заводится мало и указы его, относящиеся к фабричному делу, исполняются дурно. «Наш народ, — говорит государь в своем указе, — яко дети неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но, когда выучатся, потом благодарят, что явно из всех нынешних дел». По-прежнему Петр старался привлекать в свое государство чужеземных мастеров, но приказывал их немедленно свидетельствовать: знают ли они свое дело; если окажется, что не знают, то отпускать их без всякого оскорбления, а если окажутся годными, то содержать их в довольстве, предоставляя им право беспошлинной торговли своими изделиями, свободу от поборов, служб и разных повинностей и всегда, когда пожелают, отпускать их за границу, чтоб не было на Россию жалоб. Мануфактур-коллегия должна была, однако, иметь в виду, что полезнее посылать русских людей для обучения за границу, давая им содержание и обеспечивая их семейства во время отлучки их в чужие края. Продажа соли продолжала производиться от казны выборными целовальниками, с прежними злоупотреблениями. Если кто покупал соль пудами, с тех брали взятки, а бедных, покупавших на малые суммы, целовальники, желая от них отделаться, отсылали к своим товарищам, и случалось, что бедняки нигде не могли достать соли на какие-нибудь 10 коп. Узнавши об этом, 11 мая 1722 года государь велел продавать соль на всякую сумму, на какую кто может купить, а воров-целовальников, обличенных в бездельничестве, казнить смертью. При постоянной заботе Петра о горных промыслах, к концу царствования его учреждено правительством еще несколько горных заводов. В апреле 1722 года царь поручил генерал-майору Генингу осмотреть, исправить и привести в хорошее состояние медные и железные заводы в уездах Кунгурском, Верхотурском и Тобольском. Он должен был определить количество деревень и сел, нужных для приписки к заводу, и требовать на обзаведение людей от губернаторов и воевод. Освобожденных от каторжной работы и поселенных в дальних местах Сибири, велено было отправить в Даурию на тамошние серебряные заводы. Туда же пересылали, по назначению от сибирского губернатора, и пашенных крестьян. В 1723 году положено завести заводы в Усольском уезде и на работы высылать туда людей, собранных из Соликамской провинции и явившихся из бегов рекрут, а к заводу приписать деревню Строгоновых, вместо которой дать последним другую из дворцовых волостей. Осенью 1723 года окончена Генингом постройка екатеринбургского медного завода. Кроме екатеринбургского, основаны были тогда медные заводы в Кунгуре, на реке Ягужихе, близ Верхотурья на реке Ламе и при Пыскорском монастыре. Железо выделывалось на ултуйских, алопаевских и каменских заводах: там лились пушки, но фузей и другого ручного оружия не делали. В январе 1724 года открыт был сестрорецкий литейный завод, и туда приказано было присылать из Сибири годное железо. Игольный промысел производился в большом изобилии в Рязанском уезде, на сумму 330000 рублей: выделывалось столько игол, что не только доставало их на Россию, но отправлялось еще за границу; владельцы завода получили право на беспошлинную торговлю в течение 18 лет. При относительном развитии заводской и фабричной деятельности, государь, желавший сохранить леса в России, стал заботиться о добывании другого топлива, кроме дров. По донесению подьячего Капустина, Петр велел отправить людей на Дон в казачьи городки, в Синие-Горы и Белогорье, для раскопки каменного угля на трехсаженной глубине и более. Указом сентября 11-го 1723 года приказано делать разведки каменного угля по Днепру и его притокам. В том же году дана десятилетняя привилегия Фонармусу на добывание торфа, с воспрещением другим лицам добывать его и продавать. До конца своего царствования Петр не покидал преследования судов древней русской постройки. В сентябре 1722 года посланы на озеро Ильмень и на берега соединяющихся с ним рек «эверсного дела ученики», для постройки торговых судов новым способом, и на каждое новопостроенное судно велено налагать клейма. Но в то же время государь издавал и распоряжения, дозволявшие временное существование староманерных судов, при некоторых условиях. В 1724 году на староманерных судах позволено было привозить в Ладожский канал бревна и доски. VII. Политические события после Ништадтского мира до кончины Петра Великого Ништадтский мир прекратил военные отношения России к Западу. Главная цель была достигнута: в руках России были берега Балтийского моря, и земля, на которой поставлен был любезный Петрову сердцу Петербург, признана вечною принадлежностью России. Теперь деятельность Петра могла уже совершенно свободно обратиться в иную сторону. Внутренние учреждения, которыми так, можно сказать, лихорадочно занялся Петр в последние перед тем годы, не могли наполнить его предприимчивой натуры: у него была потребность во внешней деятельности, потребность войны и приобретений. Счастливое окончание шведской войны, после многолетних усилий и беспрестанных утрат и потрясений, возбуждало его к воинственным предприятиям в другую сторону. Уже прежде обращал он внимание на Восток: он чувствовал и понимал, что, по отношению к Востоку, созданная им военная русская сила и русская политика имеют нравственное и материальное предпочтение. Дела с Востоком не угрожали опасностью России, особенно после того, как Россия успела выйти победоносною из борьбы с европейской державой, даже при множестве затруднений, которые делала ей остальная Европа. Течение обстоятельств влекло Петра к намерению поживиться для России за счет Персии. Петр мог явиться не завоевателем, нападающим на соседа с хищническими целями, а добрым соседом, оказывающим помощь законной власти, и потом потребовать себе уступки земель, как бы в вознаграждение за оказанную помощь. На персидском престоле сидел шах Гуссейн IV, занявший престол еще в 1694 году. Он был одним из таких государей, которые как будто судьбою посылаются для того, чтобы привести в расстройство и разрушение свое государство. Сам он проводил дни в гареме, управление государством предоставлял визирям и питал полнейшее отвращение ко всяким заботам, а тем более к войне. Все восточные государства, с незапамятных времен древности, подчинялись одному неизменному закону: сильный и деятельный государь легко завоевывал своих соседей, присоединял край за краем к своим владениям и так образовывал обширное государство. Но части его соединялись между собою только механическою связью династий: обитатели держались в повиновении только рабским страхом; никакой нравственной связи не могло возникнуть между ними. У наследников счастливого завоевателя естественно ослабевала военная предприимчивость их предка, когда более воевать было не с кем или становилось неудобным. Они начинали пользоваться плодами, собранными их прародителями — завоевателями, отдавались мирному житию, которое выражалось не в каких-нибудь заботах о внутреннем устроении и о благосостоянии подвластных, а в преданности чувственным утехам, и последствиями этого всегда бывали лень и нерассудительность. Плохо сплоченные части государства начинают расползаться: подвластные, почуявши, что над ними нет тяжелого бича, поднимают бунт за бунтом; ловкие и смелые правители провинций провозглашают себя независимыми, государство распадается, и если в пору не явятся сильные руки, умеющие остановить на время его окончательное разложение, оно легко становится добычею какого-нибудь предприимчивого соседа, который на его развалинах создает иное государство. Такой процесс беспрестанно повторялся на Востоке и в отдаленный период язычества, и по распространении магометанства, которое, в этом отношении, мало изменило судьбу Востока, потому что не заключало в себе никаких стихий для нравственной переработки народов, принявших эту религию. То же грозило Персии в эпоху царствования Петра Великого в России. Распадение Персии начиналось уже с ее восточных пределов. Поднялись против власти персидского шаха авганы, данники Персии, управляемые наместниками шаха. Некто Миривес, бывший в этой земле собирателем даней, следуемых персидскому государю с покоренного народа, в 1710 году покусился сделаться независимым. Он умертвил грузинского князя Георгихана, посланного от шаха наместником в Авганистан и утвердился в авганской столице Кандагаре. Персия не в состоянии была принудить его к повиновению. Он умер в 1717 году независимым властителем. Его сын Мир-Махмуд наследовал отцу, умертвивши своего дядю. Он захватил провинцию Кирман и привлек на свою сторону всех последователей секты суннитов в Персии, враждебной шиитскому толку магометанства, которого держался двор и исстари исповедовали все персидские шахи, включительно до Гуссейна IV. Началось в государстве всеобщее междоусобие под знаменем двух магометанских вероисповеданий. Гуссейн поручил свое войско Луфти-Али-хану, брату своего визиря Атемат-Булета. Этот полководец действовал удачно против мятежников, но враги нашли способ очернить перед малоумным шахом и визиря и его брата полководца. Шах Гуссейн приказал своему визирю выколоть глаза, а Луфти-Али-хана посадить в тюрьму. Тогда Мир-Махмуд, не имея против себя опытного и даровитого врага, повел свои дела так удачно, что собрал более 60000 войска, двинулся на столицу Персии Испагань и принудил шаха Гуссейна признать себя великим визирем, начальником всего персидского войска и настоящим правителем государства. Униженный таким образом, Гуссейн отрекся от престола, назначивши своим преемником одного из сыновей своих Тохмас-мирзу. Из Кандагара подан был сигнал: за Мир-Махмудом начали возмущаться правители других провинций. Взбунтовались лезгины, народ, живший в Кавказских горах и плативший ежегодную дань Персии. Лезгинский владелец Даудбек напал на Шемаху; лезгины и их союзники казы-кумыки разорили и разграбили город, перебили и обобрали торговавших там русских купцов, награбили у них товаров ценою на полмиллиона. Богатейший русский купец Евреинов разорился тогда вконец. В то же время грузинский князь Вахтанг, незадолго перед тем принявший магометанство в угоду шаху, затевал также освободиться от персидской власти и искал содействия России. Он обращался к астраханскому губернатору Волынскому, уверял, что отрекся от Христа поневоле, притворно, и теперь снова желает обратиться к христианству, поступивши под власть русского царя. Вахтанг уговаривал русское правительство воспользоваться крайним положением Персии и, со своей стороны, обещал русским 40000 войска, для содействия против Персии. Кроме обиды, нанесенной русским купцам в Шемахе, Петр был недоволен тем, что караван русских купцов, возвращавшийся из Китая, был разграблен на дороге хивинскими татарами, которые находились в союзе с Мир-Махмудом. Петр увидел, таким образом, превосходный случай вмешаться в персидское дело, под предлогом защищать законную верховную власть, потрясенную Мир-Махмудом, и спасти Персию от совершенного распадения, так как, после отречения Гуссейна, молодой и неопытный Тохмас-шах был государем только по имени. Авганы и их союзники курды опустошали государство. Вдобавок Турция имела виды овладеть Персиею. Самой даже государственной религии в Персии грозила беда: лезгины и авганы были сунниты, курды — огнепоклонники. После сильных понуждений со стороны астраханского губернатора Волынского, решившись идти в поход, русский государь хотел предупредить Турцию, чтобы она не воспользовалась разложением персидского государства и не овладела персидскими областями: это было бы страшным для России событием; оно усилило бы издавна враждебную России державу, всегда готовую ей вредить. В начале 1722 года Петр прибыл в Москву и оттуда приказал снаряжать на Волге суда, для перевозки войска к Каспийскому морю. В мае государь, вместе с Екатериною, отправился в путь водою по Москве-реке и Оке. В Нижнем праздновал он день своего рождения (30 мая), был великолепно угощаем богатейшим из русских промышленников Строгоновым, а потом из Нижнего отправился вплоть до Астрахани, останавливаясь на короткое время в поволжских городках для их осмотра. Между тем турецкий двор, узнав о намерении русского государя, предусмотрел со стороны его умысел завоевать и присоединить к своим владениям области шаха и прислал к Петру в Астрахань грамоту, с увещанием оставить предприятие. Петр отвечал, что идет в Персию не завоевателем, а союзником шаха, чтобы избавить его от мятежников и принудить Мир-Махмуда покориться законному своему государю. 18 июля Петр, с пехотою в числе 22000 и с 6000 матросов, пустился на судах по Каспийскому морю, по направлению к Дербенту, а конница шла туда же сухопутьем (регулярной русской конницы было 9000, кроме того, 40000 казаков и калмыков и 30000 татар). Петр разослал по сторонам манифест ко всем, считающимся подданными шаха, называл себя союзником их повелителя и требовал от них мирного подчинения, объявляя в то же время, что он строго запретил русскому войску всякие неприязненные поступки над персидскими подданными, покорными своему государю. 12 августа Петр прибыл в Тарки. Тамошний владелец, или шевкал, как он титуловался, по имени Адель-Гирей, считавшийся данником шаха, принимал Петра и Екатерину униженным образом, хотя внутренне был очень недоволен прибытием непрошенных союзников. Хуже поступил другой данник шаха, утимишский султан Мугаммед. Петр отправил к нему трех донских казаков — требовать покорности; султан приказал побить их и со своими силами ударил на русское войско, но русские отбили его, разорили его столицу Утимиш, пожгли и пограбили его владения; сам Петр, в возмездие за убитых трех своих казаков, приказал побить 21 пленника, затем целую толпу других пленников отправил к утимишскому султану с обрезанными носами и ушами. 23 августа царь подошел к Дербенту; комендант его, называемый по-персидски наиб, вышел навстречу к царю с серебряными городскими ключами и сдал город. Петр простоял здесь до сентября; приближалась осень; подвоз припасов по Каспийскому морю становился затруднительным; сообразивши это, Петр оставил в Дербенте гарнизон под начальством полковника Юнкера, а сам повернул назад к Астрахани, и на возвратном пути, на реке Сулаке, заложил крепость, наименовавши ее крепостью Св. Креста. Из Астрахани Петр выслал для дальнейших военных действий в Персии генерал-майора Матюшкина в Баку, а полковника Шипова к Рящу, сам же, пробывши некоторое время в Астрахани, уехал в Москву. 13 декабря он имел торжественный въезд в старую русскую столицу. Его склонность к торжественным праздникам и к риторическим восхвалениям своих подвигов находила себе желанную пищу в том представлении, что он завоевал город, построение которого приписывали Александру Македонскому. В Москве царь пробыл до весны, и накануне своего отъезда в Петербург, собственноручно сжег свой деревянный дворец в Преображенском. Он сказал бывшему при этом голштинскому герцогу: «Здесь задумал я впервые войну против Швеции; пусть вместе с этим домом исчезнет всякая мысль о вражде с нею; пусть она будет вернейшею союзницею моей империи!» Отряды, которым Петр поручил окончание военных действий в Персии, исполнили свое поручение хорошо. Шипов утвердился в Ряще. Персидские власти не рады были чужеземцам и именем шаха требовали, чтобы русские выходили из города; Шипов не уходил под разными предлогами и достоял до весны 1723 года. За это время туземцы до того невзлюбили пришельцев, что в марте, когда Шипов, отправивши часть своего отряда на судах, остался с малочисленными силами, напали на него с оружием в караван-сарае. Русские отбили персиян, несмотря на то, что последних было, может быть, в десять раз более. И другой посланный с отрядом в персидские владения, Матюшкин, прибывши в Баку летом 1723 года, встретил совершенное нежелание принимать русских. Персияне хотели воспрепятствовать высадке русского войска на берег, но Матюшкин отбил их и принудил город к сдаче. Впрочем, действия Матюшкина и Шипова не имели важных последствий, потому что и без этих дел, 12-го сентября 1723 г., присланный от Тохмас-шаха посол Измаил-бек в Петербурге заключил от имени своего государя с русским императором союзный договор: русский государь обещал со стороны России оказывать шаху помощь против бунтовщиков, а шах, для возможности содержать войско, которое император пошлет ему против мятежников, уступил России города Дербент и Баку, с побережьем Каспийского моря, заключающим провинции Гилян, Мазандеран и Астрабад. Договор этот был ратифицирован русскими послами, отправленными в Персию в апреле 1724 г. Таким образом, почти без войны, воспользовавшись обстоятельствами, Петр приобрел для России полосу южного края, богатого различными произведениями; и тогда же русский государь начал делать соображения о приглашении христианских поселенцев в новоприобретенный край. Этими поселенцами, по предположениям Петра, должны были быть армяне, которые давно уже побуждали русского государя к овладению Прикавказским краем. В начале 1724 года началось переселение армян из турецких владений, но оно шло довольно медленно, потому что турки неохотно выпускали их из своих областей. Приобретение Прикаспийского края не осталось без неудовольствия со стороны Турции. Сначала великий визирь, в сношениях с русским резидентом Неплюевым, долго твердил, что Порта одна имеет полное право овладеть Персиею, тем более, что Мир-Махмуд и лезгинский владетель Дауд-бек признали над собою верховное первенство турецкого падишаха. Турки между тем успели овладеть Тифлисом. Английский посланник старался вооружить Турцию против России, а французский, Дебонак, держал сторону России и пытался не допустить до войны. В январе 1724 года дело повернулось так, что можно было со дня на день ожидать объявления России войны, и Неплюеву приходилось уезжать из Константинополя. Но французский посол настроил визиря так, что тот сам предложил французскому послу быть посредником в переговорах с русским резидентом. Дело, однако, потянулось еще на полгода. Пошли споры, толки. По известию Неплюева, французский посол начал было склоняться на сторону Турции; но 12-го июня 1724 года все уладилось в пользу России: порешили оставить Шемаху под владением турецкого данника, лезгинского князя Дауд-бека, а пространство от Шемахи до Каспийского моря разделить между Россиею и Дауд-беком, так что последнему отдавалась меньшая часть этого пространства, чем России. Петр домогался, чтобы Турция не воспрещала своим христианским подданным, армянам и грузинам, переходить в новоприобретенные от Персии провинции, обещая зато не воспрещать и магометанам перехода в Турцию. Несчастный грузинский царь Вахтанг, бывший поневоле и по слабохарактерности мусульманином, возвратился к христианству, но его начали теснить в одно время и турки и персияне: явился претендентом ему другой грузинский князь, владелец Кахетии. Вахтанг принужден был покинуть свое царство и уехать в Россию на вечное житье. Экспедиция Петра в Персию имела важное значение в русской истории. Она была начальным шагом к тому движению России на юго-восток, которое, то останавливаясь, то снова возобновляясь, привело Россию впоследствии к приобретению закавказских грузинских земель и всего кавказского хребта. Петр, думая сделать из России морскую державу и открыть ей путь к занятию подобающего ей места в ряду европейских держав, в то же время понимал, что как география, так и история наметили ей и другую дорогу, — дорогу на Восток, где Россия, получая от Запада плоды европейской цивилизации, могла в собственной переработке сообщать их восточным народам, стоявшим в сравнении с нею на меньшей степени культурного развития. В отношениях к западным державам важнейшее дело этого времени было заключение в феврале 1724 г. оборонительного союза со Швецией. После продолжительной войны, оба государства вступили в самую искреннюю дружбу между собою. Это важное дело совершено старанием русского посла в Стокгольме, Бестужева, и отчасти министра голштинского, Бассевича, поставившего своего герцога снова в добрые отношения к Швеции. Перед этим временем Петр, с целью сделать шведского короля уступчивее, вознамерился попугать его и пустить свой флот в Балтийское море, но герцог написал к Бассевичу, своему послу, бывшему тогда в Стокгольме, письмо, в котором выражался, что лучше откажется от всяких прав на шведскую корону, чем купит ее ценою шведской крови. Бассевич показал это письмо шведскому министру Горну, главному недоброжелателю герцога, и тронул Горна до того, что тот изменил свои чувствования к племяннику Карла XII. Состоялся такой договор Швеции с Россией: обе державы обязывались поддерживать друг друга военною силою, сухопутною и морскою, и не заключать ни с кем договоров, противных этому союзу. Голштинский герцог отказывался от всяких притязаний на шведский престол при жизни тогдашнего короля и его прямых потомков, а Швеция, вместе с Россией, обещалась домогаться утверждения за ним его герцогских наследственных владений. Обе державы постановляли, кроме того, не допускать внутренних беспорядков в Польше, а поддерживать ее старинную вольность и избирательное правление. Это последнее условие определило на долгое время взгляд на политику, какую должны были соблюдать соседи в отношении к Польской республике: соседям выгодно было поддерживать старинную польскую шляхетскую вольность, потому что такой государственный строй вел Польшу, рано или поздно, к гибели и давал надежды на возможность сделать приобретение в эпоху неизбежного падения Польской республики. С французским двором Петр, последние годы своего царствования, находился в дружелюбных отношениях: у Петра было даже намерение отдать одну из дочерей своих за малолетнего французского короля, но этот план не удался, потому что регент Франции постарался дать королю другую невесту, малолетнюю испанскую инфантину, которой, однако, не суждено было стать французской королевой. С Францией соединяло Россию еще обоюдное участие к судьбе проживавшего во Франции претендента на английский престол Иакова Стюарта, к которому Петр благоволил, тем более что с тогдашним английским королем Георгом у него уже несколько лет сряду были натянутые отношения. Но дело претендента не довело Россию ни до каких предприятий в его пользу, главным образом оттого, что его постоянная союзница и покровительница, Франция, сочла за лучшее примириться с королем Георгом, ограничивши свои отношения к претенденту только одними любезностями. При посредстве Франции, Петр был уже готов помириться и подружиться с английским королем, однако не успел этого сделать при своей жизни. Летом 1723 года Петр, в сопровождении своих вельмож, ездил морским путем в Рогервик и положил там основание длинного мола, с закрытою дорогою наверху и с батареей. У государя тогда рождалось желание перенести туда и свой военный порт, так как в Кроншлоте замечалась большая примесь пресной воды, способствовавшая скорой порче кораблей. В Рогервике море образует большую бухту, окруженную отвесными скалами, и до того широкую, что в ней могло вместиться до 1000 больших судов. Она была очень глубока и не принимала в себя отнюдь пресных вод. По возвращении из Рогервика в августе 1723 г., Петр обозревал в Крондштадте флот и любовался своим делом, совершенным им с любовью в течение всей своей жизни. Весь флот в 1723 году состоял из 24 кораблей и 5 фрегатов, на нем было 1730 орудий и до 12500 человек экипажа. В это время вспомнил Петр о том небольшом ботике, на котором в молодости начал он учиться плаванию по Яузе и по северным русским озерам. Петр приказал привести его в Петербург, поставил его в Кронштадте между кораблями, нарек Дедушкой русского флота и потом с торжеством перевез в Петербургскую крепость, где назначил для хранения как национальную святыню. Это событие послужило поводом к торжественному многодневному празднеству, сопровождавшемуся и пальбою из пушек, и фейерверками, и обильными попойками. Государь чувствовал, что силы его крепкой натуры подламывались, он постепенно опускался; сыновей у него не было, да если бы и были, — объявленный им манифест о будущем порядке престолонаследия разрушал всякие права рождения и давал царствующему государю право назначать себе кого угодно преемником. Внука своего, сына несчастного царевича Алексея, Петр явно недолюбливал: вероятно, ему входило в мысль и то, что если со временем этот внук станет царем, то, по родительской связи, его окружат сторонники старых русских порядков, и партия, враждебная преобразованиям, поднимет голову. Кажется, тогда уже у Петра блеснула мысль передать после себя престол жене своей Екатерине. Правда, этого нигде не высказал Петр прямо, но такое предположение можно удобно вывесть из его тогдашних поступков. Весною 1724 года Петр задумал короновать ее; она носила уже титул императрицы, но только по мужу, как законная супруга императора. Петр захотел дать этот титул ее особе, независимо от брака. В манифесте, изданном по этому поводу, Петр извещал целый свет, что Екатерина была его постоянной помощницей в государственных делах и признавал за ней какие-то особенно важные услуги, оказанные во время прутского похода. Коронование Екатерины должно было происходить не в Петербурге, но в Москве, не перестававшей в глазах русского народа быть законною столицею и центром национального единства. 7 мая 1724 года совершилось в московском Успенском соборе это коронование государыни с большим торжеством. Обряд совершал новгородский митрополит, а псковский епископ Феофан Прокопович, самый близкий к Петру из духовных сановников, произнес тогда речь, понравившуюся государю. Петр собственноручно возложил на Екатерину корону. Несколько дней после того поили и угощали народ, а потом продолжительное время отправлялись при дворе праздники, маскарады и попойки. Событие было новое для России: до сих пор ни одна из русских цариц не удостоилась такой публичной чести, кроме Марины Мнишек, о которой в памяти народной осталось не отрадное воспоминание. Как бы в свидетельство того, что Петр готовил Екатерине власть, равную своей собственной, он поручил ей, вместо себя, пожаловать графское достоинство Петру Андреевичу Толстому. Коронование Екатерины порождало разные предположения о престолонаследии. Одни думали, что, короновавши свою супругу, Петр намеревается объявить ее после себя преемницею, другие делали предположения, что Петр предоставит престол одной из дочерей, за неимением от Екатерины детей мужского пола. Большинство русских расположено было в пользу внука Петра, малолетнего сына царевича Алексея. Сам Петр, как видно, колебался; он то оказывал расположение к внуку, то как будто не хотел знать его. Замечали тогда, что характер Петра менялся. Он постоянно имел задумчивый вид, часто искал уединения, с ним боялись заговаривать о делах, когда он оказывался угрюмым. Иногда он требовал к себе священника, иногда доктора, а иногда вдруг, по-старому, предавался разгулу и окружал себя шутами и членами всепьянейшего собора. Среди праздников и веселья, господствовавшего при дворе после коронования Екатерины, Россия представляла совсем непраздничный вид. Повсюду раздавались жалобы на бедность; недавние неурожаи произвели большую скудость необходимых средств к жизни; хлебные магазины, которые давно уже приказал устроить царь по всей России, существовали только на бумаге: на самом деле никто не спешил исполнять в этом повеление своего государя. По улицам городов и по большим дорогам сновали толпы нищих, хотя государь много раз уже приказывал, чтобы в его царстве не было нищих, и, под угрозами пеней и суровых наказаний, запрещал своим подданным раздавать милостыню. Голодные пускались на грабежи и убийства; около самого Петербурга бродили разбойничьи шайки. Казенные недоимки все более и более возрастали; в военной коллегии и в адмиралтейств-коллегии совсем недоставало денег на содержание войска и флота. Между тем тягости народу не облегчались; продолжали переселять русских людей в ненавистный для них Петербург, а множество неоплатных должников казне отправляемо было на тяжелую работу в Рогервик и Кронштадт. В то время, когда при дворе отправляли маскарады и веселились, в народе слышны были проклятия, за которые неосторожных тащили в тайную канцелярию и предавали варварским мукам. Петр с Екатериною возвратился из Москвы в Петербург; готовились устраивать новое торжество, долженствовавшее совершиться через полгода, — обручение молодого голштинского герцога, родного племянника Карла XII с дочерью Петра и Екатерины, цесаревною Анною Петровною. Петр между тем неусыпно занимался своими обычными разнообразными делами, переходя от усиленных работ к обычным своим забавам. Так, в конце августа он присутствовал при торжестве освящения церкви в Царском Селе. Пиршество, после того, продолжалось несколько дней, выпито было до трех тысяч бутылок вина. После этого пира государь заболел, пролежал в постели шесть дней, и едва только оправился, — как уехал в Шлиссельбург и там снова устроил пиршество, празднуя годовщину взятия этой крепости. Из Шлиссельбурга Петр поехал на олонецкие железные заводы, выковал там собственноручно полосу железа в три пуда весом, оттуда поехал в Новгород, а из Новгорода в Старую Русу, осматривал в этом городе соляное производство. Из Старой Русы государь повернул к Ладожскому каналу; Петр был очень доволен работами, происходившими тогда под начальством Миниха. В предыдущих пяти годах едва вырыто было только на 12 верст канала и число рабочих простиралось до 20000 человек, при Минихе же вырыто было в течение одного года уже 5 верст; Миних надеялся до следующей зимы вырыть еще 7 верст, у него было, кроме 2900 человек солдат, вольнонаемных рабочих только до 5000. Рытье кубической сажени земли при Минихе стоило 60 коп., тогда как прежде оно обходилось в один рубль 50 коп.; вообще, по расчету Миниха, верста канала с деревянными постройками, которыми укреплялись стены канала, должна была обходиться в 7500 рублей, тогда как прежде одни земляные насыпи по смете, представленной государю, обходились в 10000. В конце октября Петр возвращался в Петербург водою, но потом, раздумавши, намеревался плыть в Систербек, чтоб осмотреть учрежденный там сестрорецкий литейный завод. Приближаясь в своем плавании к селению Лахте, недалеко от устья Невы, увидел государь судно с солдатами и матросами, плывшее из Кронштадта и носимое во все стороны ветром и непогодою. В глазах государя это судно стало на мель. Петр не утерпел, велел плыть к судну, бросился по пояс в воду и помогал вытаскивать судно с мели, чтобы спасти находившихся на нем людей. В глазах Петра несколько человек, вместе с ним работавших, были унесены водою. Царь проработал целую ночь в воде и успел спасти жизнь двадцати человекам. Но утром он почувствовал лихорадку, отложил свое намерение посещать систербекские заводы, а поплыл в Петербург. Тогда совершилось событие, которое способствовало нравственному потрясению Петра. Был у Екатерины любимец и правитель канцелярии, заведовавший ее вотчинами, — Виллиам Монс, брат той самой Анны Монс, которая некогда была любовницей Петра. Он находился в большой доверенности, а его сестра Матрена Балк была любимой фрейлиной у Екатерины. Пользуясь такою близостью к государыне, брат и сестра зазнались и вообразили, что они через то стали могущественными особами. Виллиам Монс надменно принимал всяких просителей, хвастал, что он своим ходатайством у государыни может всякому сделать многое. Петр стал обвинять и брата, и сестру в том, что, управляя доходами Екатерины, они ее обкрадывают; но то был только предлог: на самом деле, Петр приревновал Монса к императрице. Скоро после своего возвращения в Петербург, Петр проводил вечер с Монсом, и в 9 часов вечера отпустил его и других бывших с ним придворных, сказавши, что идет в свою спальню. Ничего не подозревая для себя худого, Монс прибыл домой, разделся и стал курить трубку: вдруг к нему входит страшный генерал-майор Андрей Иванович Ушаков, начальник тайной канцелярии, требует от него шпагу и ключи, потом опечатывает его бумаги и приказывает ехать с собою. Ушаков привез его в свой дом. Монс увидел там Петра. «И ты здесь», — сказал Петр, бросив на него презрительный взгляд. Монса арестовали и на другой день подвергли допросу в канцелярии собственного императорского кабинета. Монс увидел здесь опять государя и пришел в такое ослабление сил, что лишился чувств; ему принуждены были пустить кровь. На следующий день повели его снова к допросу и стали угрожать пыткою. Монс, чтобы не допустить себя до мучений, сознался, что обращал в свою пользу оброки с некоторых вотчин императрицы и взял с крестьянина взятку, обещая сделать его стремянным конюхом императрицы. Монса препроводили в крепость (26 октября), а потом высший суд 14 ноября приговорил его к смертной казни. Рассказывают, что царь сам приехал к нему проститься. «Жаль тебя мне, очень жаль, да делать нечего, надобно тебя казнить», — говорил ему Петр. Императрица осмелилась было ходатайствовать перед Петром о пощаде виновных, но Петр пришел тогда в такую ярость, что на глазах государыни разбил дорогое зеркало. «Видишь ли, сказал он многознаменательно, — вот прекраснейшее украшение моего дворца. Хочу — и уничтожу его!» Екатерина поняла, что эти слова заключали намек на ее собственную личность, но с принужденною сдержанностью сказала государю: «Разве от этого твой дворец стал лучше?» Петр все-таки не исполнил просьбы жены. 16 ноября в 10 часов утра Монса вывезли с сестрою в санях, в сопровождении приготовлявшего его к смерти пастора. Монс бодро кланялся на обе стороны, замечая своих знакомых в огромной толпе народа, отовсюду согнанного смотреть казнь. Монс смело взошел на эшафот, снял шубу и выслушал прочитанный секретарем суда приговор, которым обвиняли его во взятках, поклонился народу и положил голову на плаху под удар топора. Его сестру Матрену Балк наказали одиннадцатью ударами кнута и сослали в Тобольск. Домашний секретарь Столетов, после четырнадцати ударов кнутом, был отправлен на десятилетнюю каторжную работу в Рогервик; пострадал тогда и дворцовый служитель Иван Балакирев, потешавший Петра и весь двор остроумными шутками. Ему дали шестьдесят ударов батогами и сослали в Рогервик на три года, поставивши ему в вину, что он, «отбывши инженерного учения», при посредстве Монса втерся во дворец и занимался там, вместо дела, шутовством. На другой день после казни Монса, Петр катался с Екатериною в коляске. Он приказал проехать мимо столба, на котором воткнута была голова казненного. Екатерина не показала никакого вида смущения и, как говорят, посмотревши прямо в глаза царю, произнесла: «Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности!» Вслед за Монсом раздражили Петра Меншиков, а потом кабинет-секретарь Макаров: на последнего донесли, что он не доводил до сведения государя о многих важных делах, возникших по фискальским доношениям, и представлял несправедливые доклады по челобитным о деревнях, взявши с просителей взятки. Царь отрешил Меншикова от должности президента военной коллегии. Эти неприятности усиливали болезненное состояние здоровья Петра, которое уже пострадало после приключения на Лахте. Между тем 24 ноября, в день именин государыни, совершено было обручение голштинского герцога с цесаревною Анною. Цесаревна при обручении отказалась за себя и за свое потомство от всяких притязаний на русский престол. У Петра, видно, были насчет преемства какие-то свои предположения, которых он не открывал. Но отказ Анны законно сходился с прежним указом Петра, которым государь предоставлял право всякому царствующему государю назначать по себе преемника. Судьба устроила наперекор отказу, подписанному тогда цесаревною: именно ее потомству, а не потомству кого-либо другого, суждено было утвердиться на русском престоле, который Петр так странно предавал произволу всякой царствующей особы. Здоровье государя после того не поправлялось, но становилось со дня на день все хуже: у него открылись признаки каменной болезни. Петр преодолевал себя, бодрился, занимался государственными делами, уделял время и на свои обычные забавы. В конце декабря он творил выбор нового князя-папы, главы шутовского собора. Бутурлина не было уже в живых; несколько месяцев тому назад он окончил свою жизнь вполне достойно своему званию: он умер вследствие своего обжорства и пьянства. День для избрания назначен был 20 декабря. Избрание происходило в доме умершего князя-папы. В избирательной зале был поставлен трон, обитый пестрою материей о шести ступенях, на котором стояла бочка с двумя кранами и на бочке сидел Бахус. По бокам поставлены были места для членов всепьянейшего собора. В другой комнате, где собирался избирательный конклав, было устроено четырнадцать лож, посредине комнаты стоял стол с изображениями медведя и обезьяны, на полу стояла бочка с вином и посуда с кушаньем. После торжественного церемониального шествия в этот дом государь запер кардиналов в комнате конклава и приложил к дверям ее свою печать. Кардиналы не смели выходить оттуда, прежде чем не выберут нового папу, и должны были, через каждую четверть часа, хлебать по большой деревянной ложке водки. Петр на другой день утром в 6 часов явился выпустить их. Оказалось, что кардиналы долго спорили между собою о выборе и не могли согласиться, наконец решились покончить дело баллотировкою. Жребий пал на одного провиантского комиссара (Строгоста?), который был посажен на троне, и все должны были целовать ему туфлю. После этого производились над ним церемонии по установленному прежде чину. На пиршестве, которое в этот день последовало, подавали кушанья из волчьего, лисьего, кошачьего, медвежьего и мышиного мяса. Настал 1725 год; царь захворал, но пересиливал себя и занимался делами до 16 числа января; в этот день его болезнь усилилась; он слег в постель. Государя лечил доктор Блюментрост. 22 января Петр исповедовался и причащался Св. Тайн, 26-го подписал манифест, освобождавший всех сосланных в каторжные работы, объявил всем осужденным прощение, исключая тех, которые судились по первым двум пунктам или уличались в смертоубийстве. Екатерина выпросила прощение Меншикову. 27-го января Петр изъявил желание написать распоряжение о преемстве престола. Ему подали бумаги; государь стал писать и успел написать только два слова: «отдайте все» — и более писать был не в силах, а велел позвать дочь свою Анну Петровну, с тем, чтобы она писала с его слов, но когда явилась молодая цесаревна, Петр уже не мог произнести ни одного слова. На следующие сутки, в четвертом часу пополуночи, Петр скончался. 2-го февраля его тело было выставлено на бархатной, расшитой золотом, постели в дворцовой зале, обитой теми самыми коврами, которые он получил в подарок от Людовика XV во время своего пребывания в Париже. Петр, как историческая личность, представляет своеобразное явление не только в истории России, но в истории всего человечества всех веков и народов. Великий Шекспир своим художественным гением создал в Гамлете неподражаемый тип человека, у которого размышление берет верх над волею и не допускает осуществляться на деле желаниям и намерениям. В Петре не гений художника, понимающий смысл человеческой натуры, а сама натура создала обратный тип — человека с неудержимою и неутомимою волею, у которого всякая мысль тотчас обращалась в дело. «Я так хочу, потому что так считаю хорошим, а чего я хочу, то непременно должно быть», — таков был девиз всей деятельности этого человека. Он отличался непостижимою для обыкновенных смертных переимчивостью. Не получив ни в чем правильного образования, он желал все знать и принужден был многому учиться не вовремя; однако русский царь был одарен такими богатыми способностями, что, при своей недолговременной подготовке, приводил в изумление знатоков, проводивших всю свою жизнь за тем, что Петр изучал только мимоходом. Все, что он ни узнавал, стремился применить к России, с тем, чтобы преобразовать ее в сильное европейское государство. Эту мысль лелеял он искренно и всецело в продолжение всей своей жизни. Петр жил в такое время, когда России невозможно было оставаться на прежней избитой дороге и надобно было вступить на путь обновления. Как человек, одаренный умственным ясновидением, Петр сознал эту потребность своего отечества и принялся за нее со всею своею гигантскою волею. Петр был самодержавен, а в такой момент истории, в какой тогда вступила Россия, только самодержавие и могло быть пригодным. Свободный республиканский строй никуда не годится в то время, когда нужно бывает изменять судьбу страны и дух ее народа, вырывать с корнем вон старое и насаждать новое. Понятно, что, привыкши к старому порядку вещей, участники правления не расстанутся с тем, что считают добрым и выгодным. Подобный пример наглядно высказался в Польше: страна эта никак не могла выбиться из-под нравственной плесени, потому что ее полноправные граждане, люди, решавшие судьбу своего края, дорожили стариною и не могли спеться между собою, когда приходилось для общей пользы жертвовать выгодами, в которых многие лично были заинтересованы. И современная Англия оттого так консервативна и туго податлива к переменам, что ее судьба зависит не от воли одного лица, а от согласия многих: страна эта только по форме монархия, а по духу более — республика. Только там, где самодержавие безгранично, смелый владыка может отважиться на ломку и перестройку всего государственного и общественного здания. Петру помогло более всего его самодержавие, унаследованное им от предков. Он создает войско и флот, хотя для этого требуется бесчисленное множество человеческих жертв и плодов многолетнего народного труда, — все приносится народом для этой цели, хотя собственно народ этого ясно не понимает и потому не желает; все приносится оттого, что так хочет царь. Налагаются неимоверные налоги, высылаются на войну и на тяжелые работы сотни тысяч молодого здорового поколения для того, чтоб уже не возвратиться домой. Народ разоряется, нищает, зато Россия приобретает море, расширяются пределы государства, организуется войско, способное меряться с соседями. Русские издавна привыкли к своим старинным приемам жизни, они ненавидели все иноземное; погруженные в свое внешнее благочестие, они оказывали отвращение к наукам. Самодержавный царь заставляет их одеваться по-иноземному, учиться иноземным знаниям, пренебрегать своими дедовскими обычаями, и так сказать, плевать на то, что прежде имело для всех ореол святости. И русские пересиливают себя, повинуются, потому что так хочет их самодержавный государь. Но здесь и предел самодержавной власти Петра. Много новых учреждений и жизненных приемов внес преобразователь в Россию; новой души он не мог в нее вдохнуть; здесь его могущество оказалось столько же бессильно, каким было бы оно и тогда, когда бы у него явилось намерение превратить дно моря в пахотную землю или плавать на корабле по степи. Нового человека в России могло создать только духовное воспитание общества, и если этот новый духовный человек где-нибудь заметен в деяниях и стремлениях русского человека настоящего времени, то этим мы обязаны уж никак не Петру. Во все продолжение своего царствования Петр боролся с предрассудками и злонравием своих подвластных, преследовал казнокрадов, взяточников, обманщиков, скорбел, что в России совершается не так, как бы ему хотелось. Сторонники его искали и теперь еще ищут всему этому причину в закоснелых пороках и недостатках старого русского человека. Но, приглядевшись к делу беспристрастнее, придется многое приписать и самому характеру действий Петра. Нельзя человека делать счастливым против собственной его воли и, так сказать, насиловать его природу. История показывает нам, что в обществе, управляемом деспотически, чаще и сильнее проявляются пороки, мешающие исполнению самых похвальных и спасительных предначертаний власти. Какие же меры употреблял Петр для приведения в исполнение своих великих преобразований? Пытки Преображенского приказа и тайной канцелярии, мучительные смертные казни, тюрьмы, каторги, кнуты, рвание ноздрей, шпионство, поощрение наградами за доносничество. Понятно, что Петр такими путями не мог привить в России ни гражданского мужества, ни чувства долга, ни той любви к своим ближним, которые выше всяких материальных и умственных сил и могущественнее самого знания; одним словом, натворивши множество учреждений, создавая новый политический строй для Руси, Петр все-таки не мог создать живой, новой Руси. Задавшись отвлеченною идеею государства и принося ей в жертву временное благосостояние народа, Петр не относился к этому народу сердечно. Для него народ существовал только как сумма цифр, как материал, годный для построения государства. Он ценил русских людей настолько, насколько они были ему нужны для того, чтобы иметь солдат, каменщиков, землекопов, матросов или своею трудовою копейкою доставлять царю средства к содержанию государственного механизма. Сам Петр своею личностью мог быть образцом для управляемого и преобразуемого народа только по своему безмерному неутомимому трудолюбию, но никак не по нравственным качествам своего характера. Он не старался удерживать своих страстей, нередко приводивших его к бешеным и кровавым поступкам, хотя за подобные поступки он жестоко казнил тех, над которыми властвовал. Петр дозволял себе пьянство и лукавство и, однако, преследовал эти же самые пороки в своих подвластных. Много совершено им возмутительных деяний, оправдываемых софизмами политической необходимости. До какой степени он был свиреп и кровожаден, показывает то, что он не побоялся унизить свое царское достоинство, взявши на себя обязанность палача во время дикой казни стрельцов; во все его царствование кровавый царь замученных и казненных в Преображенском приказе заражал воздух Руси, но, как видно, не тревожил покойного сна ее государя; несчастный Алексей Петрович замучен родным отцом после того, как этот отец выманил его из безопасного убежища царским обещанием прощения; затем вспомним страдания царицы Евдокии и множества жертв, погибших большею частью невинно по делу ее сына; вспомним поступок с Полуботком и малороссийскими старшинами, бывшими жертвою политических целей; вспомним дело Монса, которого государь обвинил совсем не за то, за что на самом деле на него сердился! Сам Петр оправдывал свои жестокие казни потребностью правосудия, но факты показывают, что не для всех он был одинаково неумолим в правосудии и не в пример другим делал поблажки Меншикову, своему любимцу, которому сходили с рук такие беззакония, за которые другие расплачивались жизнью. Самые его дела внешней политики не отличаются безукоризненною честностью и прямотою. Северная война никак не может быть оправдана с точки справедливости. Нельзя назвать честными уловки Петра перед английским королем Георгом, когда он, вопреки явным уликам, уверял его в своей преданности и непричастности к замыслам претендента. До какой степени Петр уважал права чужих соседних наций, когда только не имел повода их бояться, показывает его дикий поступок с униатскими монахами в Полоцке, поступок, за который, вероятно, он сам казнил бы смертью всякого из своих подданных, осмелившегося сделать такое самоуправство на чужой земле. Все темные стороны характера Петра, конечно, легко извинять чертами века; справедливо могут указать нам, что подобных сторон еще в большей степени найдется в характере других современников Петровых. Несомненным останется, что Петр превосходил современных ему земных владык обширностью ума и неутомимым трудолюбием, но в нравственном отношении не лучше был многих из них; зато и общество, которое он хотел пересоздать, возникло не лучшим в сравнении с теми обществами, которыми управляли прочие Петровы современники. До Петра Россия погружена была в невежество и, хвастаясь своим ханжеским обрядовым благочестием, величала себя «новым Израилем», а на самом деле никаким «новым Израилем» не была. Петр посредством своих деспотических мер создал из нее государство, грозное для чужеземцев войском и флотом, сообщил высшему классу ее народа наружные признаки европейского просвещения, но Россия после Петра все-таки в сущности не сделалась «новым Израилем», чего ей так хотелось до времен Петра. Все Петровы воспитанники, люди новой России, пережившие Петра, запутались в собственные козни, преследуя свои личные эгоистические виды, погибли на плахах или в ссылках, а русский общественный человек усваивал в своей совести правило, что можно делать все, что полезно, хотя бы оно было и безнравственно, оправдываясь тем, что и другие народы то же делают. При всем этом Петр, как исторический государственный деятель, сохранил для нас в своей личности такую высоконравственную черту, которая невольно привлекает к нему сердце: эта черта — преданность той идее, которой он всецело посвятил свою душу в течение своей жизни. Он любил Россию, любил русский народ, любил его не в смысле массы современных и подвластных ему русских людей, а в смысле того идеала, до какого желал довести этот народ; и вот эта-то любовь составляет в нем то высокое качество, которое побуждает нас, мимо нашей собственной воли, любить его личность, оставляя в стороне и его кровавые расправы, и весь его деморализующий деспотизм, отразившийся зловредным влиянием и на потомстве. За любовь Петра к идеалу русского народа, русский человек будет любить Петра до тех пор, пока сам не утратит для себя народного идеала, и ради этой любви простит ему все, что тяжелым бременем легло на его памяти. Глава 16 Гетман Иван Степанович Мазепа Мазепа родом был шляхтич православной веры, из западной Малороссии, и служил при польском короле Иоанне Казимире комнатным дворянином. Это было, вероятно, после того, как победы казаков заставили поляков несколько времени уважать малорусскую народность и православную веру и в знак такого уважения допустить в число дворян королевских (т.е. придворных) молодых особ шляхетского происхождения из православных русских. Не очень вкусно было этим особам в польском обществе, при тогдашнем господстве католического фанатизма. Мазепа испытал это. Сверстники и товарищи его, придворные католической веры, издеваясь над ним, додразнили его до того, что против одного из них Мазепа в горячности обнажил шпагу, а обнажение оружия в королевском дворце считалось преступлением, достойным смерти. Но король Иоанн Казимир рассудил, что Мазепа поступил неумышленно, и не стал казнить его, а только удалил от двора. Мазепа уехал в имение своей матери, на Волынь. Он был молод, красив, ловок и хорошо образован. Рядом с имением его матери жил в своем имении некто пан Фальбовский, человек пожилых лет; у него была молодая жена. Познакомившись в доме этого господина, Мазепа завел связь с его женою. Слуги шепнули об этом старому мужу. Один раз, выехавши из дома, пан Фальбовский увидел за собою едущего своего служителя, остановил его и узнал, что служитель везет от своей госпожи к Мазепе письмо, в котором Фальбовская извещала Мазепу, что мужа нет дома, и приглашала приехать к ней. Фальбовский велел служителю ехать с этим письмом к Мазепе, отдать письмо по назначению, получить ответ и с этим ответом явиться к нему на дороге. Сам Фальбовский расположился тут же ожидать возвращения слуги. Через несколько времени возвратившийся слуга отдал господину ответ, писанный Мазепою к Фальбовской, которую извещал, что едет к ней тотчас. Фальбовский дождался Мазепы. Когда Мазепа поравнялся с Фальбовским, последний бросился к Мазепе, остановил его верховую лошадь и показал ему ответ к своей жене. «Я в первый раз еду», — сказал Мазепа. «Много ли раз, — спросил Фальбовский у своего слуги, — был этот пан без меня?» Слуга отвечал: «Сколько у меня волос на голове». Тогда Фальбовский приказал раздеть Мазепу донага и в таком виде привязал на его же лошади лицом к хвосту, потом велел дать лошади несколько ударов кнутом и несколько раз выстрелить у нее над ушами. Лошадь понеслась во всю прыть домой через кустарники, и ветви сильно хлестали Мазепу по обнаженной спине. Собственная прислуга насилу признала своего исцарапанного и окровавленного господина, когда лошадь донеслась во двор его матери. После этого приключения Мазепа ушел к казакам, служил сначала у гетмана Тетери, а потом у Дорошенка. Мазепа, кроме польского и русского языков, знал по-немецки и по-латыни, проходил прежде где-то в польском училище курс учения и, будучи по своему времени достаточно образован, теперь мог найти себе хорошую карьеру в казачестве. Здесь он женился. При Дорошенке Мазепа дослужился до важного звания генерального писаря и в 1674 году был отправлен на казацкую раду в Переяславль, где пред гетманом левой стороны Украины Самойловичем предлагал от имени Дорошенка мировую и заявлял желание Дорошенка находиться в подданстве у московского государя. Через несколько месяцев по окончании этого поручения, Дорошенко отправил Мазепу в Константинополь к султану просить помощи у Турции, но кошевой атаман Иван Сирко поймал Мазепу на дороге, отобрал у него грамоты Дорошенка и самого посланца отослал в Москву. Мазепу повели к допросу в Малороссийский приказ, которым тогда заведовал знаменитый боярин Артамон Сергеевич Матвеев. Мазепа, своим показанием на допросе, сумел понравиться боярину Матвееву: представился лично расположенным к России, старался оправдать и выгородить перед московским правительством самого Дорошенка, был допущен к государю Алексею Михайловичу и потом отпущен из Москвы с призывными грамотами к Дорошенку и к чигиринским казакам. Мазепа не поехал к Дорошенку, а остался у гетмана Самойловича, получивши позволение жить на восточной стороне Днепра, вместе со своей семьей. Вскоре после того он лишился жены. Самойлович поручил Мазепе воспитание детей своих, а через несколько лет пожаловал его чином генерального есаула, важнейшим чином после гетманского. В этом звании, по поручению Самойловича, Мазепа ездил в Москву еще несколько раз, и, смекнувши, что в правление царевны Софьи вся власть находилась в руках ее любимца Голицына, подделался к временщику и расположил его к себе. И перед ним, как прежде перед Матвеевым, вероятно, помогали Мазепе его воспитание, ловкость и любезность в обращении. Голицын и Матвеев оба принадлежали к передовым московским людям своего времени и сочувствовали польско-малорусским приемам образованности, которыми отличался и блистал Мазепа. Когда, после неудачного крымского похода, нужно было свалить вину на кого-нибудь, Голицын свалил ее на гетмана Самойловича: его лишили гетманства, сослали в Сибирь с толпою родных и сторонников, сыну его Григорию отрубили голову, а Мазепу избрали в гетманы, главным образом оттого, что так хотелось любившему его Голицыну. Обыкновенно обвиняют самого Мазепу в том, что он копал яму под Самойловичем и готовил гибель человеку, которого должен был считать своим благодетелем. Мы не знаем степени участия Мазепы в интриге, которая велась против гетмана Самойловича, должны довольствоваться только предположениями, и потому не вправе произносить приговора по этому вопросу. Уже давно в Малороссии происходила социальная борьба между «значными» казаками и чернью; к первым принадлежали зажиточные люди, имевшие притязание на родовитость и отличие от прочей массы народа; чернь составляли простые казаки, но к последним, по общим симпатиям, примыкала вся масса поспольства, т.е. простого народа, не входившего в сословие казаков, но стремившегося к равенству с казаками. Все старшины, владея доходами с имений, приписанных в Малороссии к должностям или чинам, были сравнительно богаты и необходимо считались в классе значных; тем более причисляли себя к значным и держались их интересов лица, которые получили польское воспитание и облечены были, по своему рождению или пожалованью, шляхетским достоинством. Гетман, проведший молодость в Польше при дворе польского короля, был именно из таких. Он естественно должен был принести в казацкое общество, куда поступил, то польско-шляхетское направление, к которому так враждебно относилась малорусская народная масса. Скоро выказал Мазепа свои панские замашки и стал вразрез с народными стремлениями. Это тем более было для него неизбежно, что, действуя в польско-шляхетском духе, он одинаким образом должен был поступать для того, чтобы заслужить расположение московского правительства и удержаться на приобретенном гетманстве. Через несколько времени (в 1696 году), видевшие близко состояние Малороссии сообщали в Москву, что Мазепа окружил себя поляками, составил из них, в качестве своей гвардии, особые компанейские сердюцкие полки, что он мирволит старшинам, что он позволил старшинам обращать казаков к себе в подданство и отнимал у них земли. Мазепа первый ввел в Малороссии панщину (барщину) или обязательную работу, в прибавку к дани, платимой земледельцами землевладельцам, у которых на землях проживали. Мазепа строго запрещал посполитым людям поступать в число казаков, и этим столько же вооружал против себя малорусскую простонародную массу, сколько угождал видам московского правительства, которое не хотело, чтобы тяглые люди, принуждаемые правительством к платежу налогов и отправлению всяких повинностей, выбывали из своего звания и переходили в казацкое сословие, пользовавшееся, в качестве военного, льготами и привилегиями. Как только установился Мазепа на гетманстве, тотчас приблизил к себе свою родню. С ним было двое племянников, сыновей мазепиных сестер: Обидовский и Войнаровский. Мать Мазепы, инокиня Магдалина, сделалась настоятельницею киевского Фроловского монастыря. Московское правительство не только не поставило Мазепе в вину его поступков, но, для большего охранения его личности от народа, послало к нему полк стрельцов. «Гетман, — извещает один путешественник, посещавший тогда Малороссию, — стрельцами крепок, без них хохлы давно бы его уходили, да стрельцов боятся, от того он их жалует, беспрестанно кормит и без них шагу не ступит». Рассчитывая на могущество Голицына, Мазепа всеми способами старался угождать ему до тех пор, пока Петр в 1689 году не разделался с правлением Софьи и не отправил Голицына в ссылку. Мазепа, во время случившегося в Москве переворота, приехал случайно в столицу, разумеется, с намерением кланяться временщику, но, увидавши, что власть переменилась, постарался скорее разорвать связь с прежним правительством и примкнуть к новому. Это ему удалось. Мазепа стал просить у правительства того, чего именно русское правительство и домогалось в Малороссии, например, прибавки ратных людей, переписи казаков и стеснительных мер против народного буйства. И к Петру лично сумел подделаться Мазепа. Молодой царь полюбил его, и с тех пор считал его искренне преданным своим слугою. Во все двадцатилетнее время гетманства Мазепы в Малороссии проявлялась ненависть к нему подчиненных, выражаясь то теми, то другими попытками лишить его гетманства. Чем долее держал Мазепа гетманскую булаву, тем более привыкал малорусский народ считать его человеком польского духа, врагом закоренелых казацких стремлений к равенству и ко всеобщей свободе; нелюбовь к Мазепе стала прежде всего выражаться, по малорусским привычкам, доносами и кознями. В конце 1689 года явился в Польшу к королю Яну Собескому русский монах Соломон с письмом от Мазепы, в котором малороссийский гетман изъявлял польскому королю желание присоединить Малороссию снова к Польше и побуждал к открытию вражды против России. Вслед за тем из Запорожья приехали к тому же королю посланцы с предложением принять Запорожье в подданство Польше. Благодаря одному православному придворному, жившему во дворце короля, о том и о другом узнал московский резидент, живший в Варшаве, Волков, а от Волкова узнали об этом и в Москве. Король послал Соломона в Украину, к гетману, без всякого письма, со словесным обнадеживанием своей милости, а между тем дал тайное поручение львовскому православному епископу Иосифу Шумлянскому войти в сношение с Мазепою. Шумлянский отправил к Мазепе шляхтича Домарацкого с письмом и просил через посланного объявить, на каких условиях желает гетман Малороссии вступить в подданство польской державе. Мазепа, получивши письмо Шумлянского, отправил это письмо и привезшего его шляхтича в Москву; Соломон же узнал об этом заранее и не решился уже являться к гетману, а воротился в Варшаву, но чтобы, как говорится, не ударить перед поляками лицом в грязь, нанял на дороге в корчме какого-то студента и подговорил написать ему фальшивое письмо от имени Мазепы. Переписанное набело, это письмо Соломон подписал сам, подделываясь под почерк Мазепы, и поехал в Варшаву, а черновые отпуски письма позабыл взять у студента. Случилось, что прежде чем Соломон доехал до Варшавы, студент, раскутившись в корчме на полученные от Соломона два талера за свое искусство, открыл тайну случившейся там пьяной компании, а затем был арестован и приведен к королю. Студент во всем сознался и представил остававшиеся у него черновые отпуски сочиненного от имени Мазепы письма. Когда Соломон, явившись к королю, подал ему письмо от гетмана Мазепы, король, зная уже все, велел позвать студента и уличить Соломона в обмане. Черновые отпуски были налицо; запираться было невозможно. Соломон во всем сознался и был посажен в тюрьму, а потом, по требованию русского резидента, выдан московскому правительству. В 1691 году его привезли в Москву, расстригли и под прежним его мирским именем Семена Дротского отправили к гетману в Батурин. Там его казнили смертью. По всему видно, этот Соломон был орудием тайной партии, хотевшей навести подозрение на Мазепу в Москве и подготовить ему гибель. Но еще когда московское правительство не имело в своих руках Соломона, а требовало его выдачи, в Киеве подкинуто было анонимное письмо, которым остерегали русское правительство «от злого и прелестного Мазепы». Киевский воевода отправил письмо это в Москву, а из Москвы оно послано было прямо в руки Мазепы с тем, чтобы гетман сообщил: не может ли, по своим соображениям, догадаться, кто бы мог составить это письмо? Мазепа указал, как на главных своих врагов, на бывшего гадячского полковника Самойловича, на зятя гетмана Самойловича, князя Юрия Четвертинского, на бывшего переяславльского полковника Дмитрашку Райча и на тогдашнего переяславльского полковника Леонтия Полуботка. По домогательству гетмана, оставленного гадячского полковника вывезли из его имения, находившегося в Лебединском уезде, привезли в Москву, а потом сослали в Сибирь; туда же сослан был и Райча; Юрия Четвертинского с женою и тещею переселили в Москву, а Леонтий Полуботок лишился должности полковника. В Малороссии явился после того новый, более деятельный враг Мазепы и всей панской партии. Это был канцелярист Петрик, женатый на племяннице генерального писаря Василия Кочубея, человек предприимчивый, горячий и деятельный, по крайней мере, на первых порах. В 1691 году он убежал в Сечь с важными бумагами, украденными из войсковой канцелярии, и вооружал сечевых казаков разом и против гетмана, и против московской власти. В следующем 1692 году он ушел в Крым и писал оттуда в Запорожье, что намерен, по примеру Хмельницкого, привести крымцев в Украину, поднять весь малорусский народ и истреблять жидов-арендаторов, всех панов и богатых людей. Весть о таком замысле, проникая в Украину, тотчас нашла себе сочувствие; удальцы пустились к Петрику; кто полем, а кто водою. Мазепа отправил в Запорожье казака Горбаченка с подарками к тогдашнему кошевому Гусаку — убеждать его, чтоб он не допускал запорожцев приставать к Петрику; между тем волнение готово было открыться не в Запорожье, а между городовым казачеством в малороссийских полках. «Мы думали, — говорили тогда малороссияне, — что после Богдана Хмельницкого народ христианский не будет уже в подданстве; видим, что, напротив, теперь бедным людям хуже стало, чем при ляхах было. Прежде подданных держала у себя только старшина, а теперь и такие, у которых отцы не держали подданных, а ели свой трудовой хлеб, принуждают людей возить себе сено и дрова, топить печи да чистить конюшни; москали же наших людей бьют, крадут малых детей и увозят в Москву». Более всего казались несносными для народа «оранды» — продажа вина, отданная в руки жидам, с платежом за то в войсковую казну. Горбаченко достал в Сечи и потом, по гетманскому приказанию, привез в Москву договор, заключенный Петриком с крымским ханом. Из этого договора видна была у Петрика мысль освободить от чужеземцев Украину обеих сторон Днепра (называемую им княжеством Киевским и Черниговским) и образовать из нее одно государство, под именем княжества малороссийского. Предоставлялось обывателям установить у себя такое правление, какое окажется им сродным. В своем универсале, обращенном главным образом к сечевым казакам, Петрик вспоминал варварства, причиненные некогда малороссийскому народу поляками: «Не сажали ли они братий наших на колья, не топили ли в прорубях, не обливали ли водою на морозе, не принуждали ли казацких жен варить в кипятке своих детей?» Но упрекая в таких жестокостях одних соседей Малороссии, владевших краем прежде, не лучше относился Петрик к другим соседям: «Ненавистные монархи, среди которых мы живем, — писал он, — как львы лютые, пасти свои разинув, хотят нас поглотить, т.е. учинить своими невольниками». Он указывал, что малороссийский народ, отдавая неприятелю на сожжение свои города и села, защищает собою Московское государство как стеною, а Москва, в благодарность за то, хочет взять всех малоруссов в вечную неволю: «Позволили нынешнему гетману раздавать старшинам маетности, старшины позаписывали себе и детям своим в вечное владение нашу братью и только что в плуги их не запрягают, а уж как хотят, так и ворочают ими точно невольниками своими: Москва для того нашим старшинам это позволила, чтоб наши люди таким тяжким подданством оплошились и замыслам их не противились. Когда наши люди от таких тяжестей замужичают, тогда Москва берега Днепра и Самары осадит своими людьми». Очевидно, Петрик хотел повторить почти буквально историю Богдана Хмельницкого. Но события буквально не повторяются. Хмельницкому действительно удалось начать свое дело с Запорожья, а потом перенести его в страну городовых казаков. Петрику же это нимало не удалось, хотя Петрик пошел было по тому же пути. Запорожцы к нему не пристали, кроме толпы отчаянных головорезов. В украинских селах заволновался было простой народ, посполитая чернь. «Пусть только придет Петрик с запорожцами, — говорили мужики, — мы все к нему пристанем, перебьем и старшин, и всех жидов-арендаторов, и всех своих панов, чтоб не было панов в Украине, а чтобы все были казаками». Так, быть может, и сталось бы, если бы с Петриком явилась, как с Хмельницким, порядочная запорожская военная сила. Но Петрик, не склонивши запорожцев, вступил в Украину с одними только татарами, да и те помогали ему не слишком охотно. Когда Петрик прибыл к пограничным украинским городам по реке Орели, бывшие с ним татары услыхали, что гетман собирает полки и идет против них; они оставили Петрика и ушли: за ними последовал и Петрик в Крым; а Мазепа, так дешево отделавшись от угрожавшей бури, получил из Москвы благодарность и богатую соболью шубу, стоившую 800 рублей. Петрик продолжал еще несколько времени беспокоить Мазепу своими возмутительными универсалами к малорусскому народу, указывая, между прочим, на оранды как на важнейшую тягость для народа. Мазепа, соображая это, собрал в Батурине раду, пригласил на нее, кроме полковников, множество казаков и мещан и спрашивал: можно ли уничтожить оранды. После многих споров рада порешила, в виде опыта, на один год упразднить оранды и заменить доход от них сбором с тех людей, которые, на основании всем равно предоставленного права, станут курить вино и содержать шинки. Весною 1694 года съехались вновь на раду полковые старшины и знатные казацкие товарищи; они приговорили собрать по городам и селам сходки и на них предложить всему народу вопрос: быть ли орандам или не быть? Такой всеобщий народный совет был повсеместно устроен, и народ приговорил: ради доходов, оставить оранды по-прежнему, потому что в последнее время, когда оранды были упразднены и деньги собирались с винокурень и шинков, происходили большие споры, а в войсковой казне оказался против прежнего большой недобор. Петрик был не страшен Мазепе; Петрик более похвалялся и более собирался делать, чем делал; был у гетмана еще один противник, самый деятельный и популярный, враг всех, связанных панским духом с Мазепиным гетманством. Это был предводитель казаков на правой стороне Днепра, Семен Палий, носивший звание хвастовского полковника. Казачество на правой стороне Днепра разложилось и уничтожилось после перевода жителей на левый берег, совершенного по приказанию московского правительства вслед за падением Дорошенка. Правобережная Украина осталась пустою и такою должна была оставаться по мирному договору, заключенному между Польшею и Россиею. Но при короле Яне Собеском возникла у самих поляков мысль восстановить казачество, с тою же целью, с какою оно первоначально когда-то возникло: для защиты пределов Речи Посполитой от турок. Король, вступивши в войну с Турциею, начал рассылать офицеров с поручениями набирать всякого рода бродячую вольницу и организовать из них казаков. Ян Собеский в 1683 году назначил для возобновляемых казаков и гетмана, шляхтича Куницкого. У этого Куницкого оказалось казацкого войска уже до восьми тысяч. В начале 1684 года казацкая вольница казнила своего предводителя и выбрала другого — Могилу, но тогда значительная часть казаков с правого берега Днепра отошла на левый берег под власть Самойловича, и Могила принял под свою гетманскую власть не более двух тысяч человек. Тем не менее, в 1685 году король, приобревший большую популярность своею венскою победою над турками, убедил польский сейм признать законным образом восстановление казацкого сословия. Но едва только новый закон состоялся, как в Полесье и на Волыни он произвел суматоху и беспорядок. Одни шляхтичи и паны набирали людей в казаки, другие жаловались и кричали, что новые казаки производят буйства и разорения в панских имениях. В 1686 году Могилы уже не было, зато вместо него появилась целая толпа всяких начальников отрядов, с названиями полковников. Между ними были люди и из шляхетства, и из простого народа: в числе последних был белоцерковский полковник Семен Иванович Палий, уроженец города Борзны с левой стороны Днепра. Сначала он убежал из своей родины в Запорожье, а потом, с толпою удальцов, пришел из Запорожья в правобережную Украину, уступленную Россиею полякам. Местопребыванием своим Палий сделал местечко Хвастов. Немногочисленное тогдашнее поселение правобережной Украины, состоявшее, главным образом, из приходивших с левого берега Днепра, сильно было проникнуто казацким духом, хотело всеобщей казацкой вольности, ненавидело поляков и жидов; Палий, более всякого другого, сочувствовал этому направлению и потому приобрел в себе любовь народа. Его задушевная мысль была освободить правобережную Украину от Польши и соединить ее с остальным малороссийским краем, находившимся под властью России. С этой целью Палий несколько раз через посредство Мазепы обращался к царю и просил принять его в подданство. Московское правительство не хотело заводить ссоры с Польшею и потому не стало потакать видам Палия. Оно предложило Палию сначала уйти на Запорожье, как в край, не принадлежавший ни России, ни Польше, и оттуда уже, по своему желанию, прийти в русские владения на жительство; но Палию не того хотелось: не сам он лично желал служить московскому царю, а хотел он отдать под власть царя весь тот край, который прежде был отдан России Хмельницким. Поляки каким-то образом успели схватить Палия и посадить под стражу в Немирове. Но Палий скоро освободился и прибыл в свой Хвастов; тут он увидал, что во время его заключения в Немирове киевский католический епископ, ссылаясь на давнюю принадлежность Хвастова сану католического епископа, овладел этим местечком и навел туда своих ксендзов. Палий перебил всех этих ксендзов и с тех пор стал в непримиримо-враждебные отношения к полякам. Хвастов сделался гнездом беглецов, затевавших восстание по всей южной Руси против польских владельцев, пристанищем всех бездомных, бедных и вместе беспокойных; таких собирал около себя Палий с 1701 года и поджигал их против поляков. Между тем над правобережными казаками продолжали существовать гетманы, утверждаемые властью короля. В первых годах XVIII в. был таким гетманом Самусь; он был друг Палия и со всеми своими казаками стал во враждебное отношение к полякам. Они объявили крестьянам вечную свободу от панов; все крестьяне призывались к оружию. Началась снова в Украине отчаянная борьба господ с их подданными. Шляхта составила ополчение и потерпела поражение. 16 октября 1702 года казаки овладели Бердичевым и произвели там кровопролитие над польскими солдатами, шляхтою и евреями; начальники ополчения бежали. После этого события народное восстание распространилось на Волыни и Подоле. На Волыни оно было скоро укрощено деятельностью волынского кастеляна Ледоховского, но на Подоле оно не могло так скоро и легко улечься, — там предводительствовал восставшим народом сам гетман Самусь. Он взял крепость Немиров. Казаки перебили мучительски там всех шляхтичей и евреев. Палий в это же время овладел Белою Церковью. Восстание по берегам Буга и Днестра росло на страх полякам. Сжигались усадьбы владельцев, истреблялось их достояние; где только могли встретить поляка или иудея — тотчас мучили до смерти; мещане и крестьяне составляли шайки, называя себя казаками, а своих атаманов — полковниками. Поляки и иудеи спасались бегством толпами; нашлись и такие шляхтичи, что приставали к казакам и вместе с ними делались врагами своей же братьи. Польша была тогда занята войной со Швецией; трудно ей было сосредоточить свои силы для прекращения беспорядков. Поляки стали просить царя Петра содействовать к усмирению малоруссов, и Петр приказал послать от себя увещательные грамоты Самусю и Палию. Грамоты эти не оказали влияния: Самусь и Палий указывали русскому правительству, что не казаки, а поляки подали первые повод к беспорядкам, потому что польские паны делают несносные притеснения своим русским подданным. Тогдашний великий коронный гетман Иероним Любомирский начал советовать панам прибегнуть к мирным средствам и составить комиссию, которая бы выслушала жалобы казаков, и то, что в этих жалобах найдется справедливым, получило бы удовлетворение. Но многие другие паны хотели, напротив, крутых мер к подавлению народного мятежа: они советовали, за неимением готовых польских сил, прибегнуть к помощи крымского хана. На самого Любомирского брошено было подозрение в измене за его миролюбивые советы. Дело кончилось тем, что начальником ополчения, которое должно было усмирить народное волнение, назначен был, вместо Любомирского, постоянно интриговавший против него польный гетман Синявский. Этот предводитель собрал дворовые отряды разных панов и присоединил их к польскому войску, которое вообще было у него тогда невелико. Казаки, наделавши зла панам и иудеям в продолжение лета 1702 года, разошлись на зиму по домам и не могли скоро сплотиться: разрозненные их отряды были рассеяны без труда; Самусь был разбит в Немирове, потерял эту крепость и убежал. Товарищ Самуся, полковник Абазин, упорно отбивался от поляков в Ладыжине, но был взят и посажен на кол. Вся Подоль была скоро укрощена; всех, взятых в плен с оружием, сажали на кол; все городки и села, где только поляки встречали сопротивление, сжигались дотла; жителей перерезывали поголовно. Это навело такой страх на остальных русских подолян, что они стали уходить из своей родины: кто бежал в Молдавию, а кто к Палию, в Украину. Начался потом суд господ над непокорными подданными; участвовавших в восстании оказалось до двенадцати тысяч, но число таких, на которых могло падать подозрение в участии, было впятеро или вшестеро больше. По предложению Иосифа Потоцкого, киевского воеводы, всякому из таких подозрительных отрезывали ухо. Некоторые паны, пользуясь своим правом судить подданных, сами казнили их, но были и такие господа, которые сами защищали своих крестьян перед судом правительства, не допускали до расправы и говорили в извинение своих крестьян, что они были увлечены в мятеж посредством обмана другими крестьянами: народонаселение в южнорусском крае, подвластном Польше, было тогда невелико, и потому-то землевладельцы дорожили рабочею силою. Сам Синявский, совершивши несколько казней, оповестил амнистию всем, которые, по его приглашению, возвратятся в свои жительства и по-прежнему начнут повиноваться законным панам своим. Окончивши усмирение народа на Подоле, Синявский со своим войском отошел в Польшу, но дух восстания не был сразу совершенно погашен: Самусь держался еще в Богуславе, хотя был уже для поляков мало опасен, потому что неудачными своими действиями и печальным исходом своей борьбы с поляками потерял популярность в народе; зато Палий, укрепившийся в Белой Церкви и владевший, сверх того, всем киевским Полесьем (северною частью нынешней Киевской губернии), стал теперь настоящим предводителем народа. И поляки, и русский государь через Мазепу обратились к нему и требовали от него сдачи Белой Церкви полякам; Палий отговаривался под разными предлогами, а между тем продолжал докучать России просьбами принять его в подданство. Сам Мазепа подавал царю совет принять Палия. Но Петр не хотел ссориться с Польшею, нуждаясь в содействии Августа против шведов, и продолжал требовать, чтобы Палий сдал Белую Церковь полякам. Палий упрямился. Тогда Мазепа, по царскому приказанию, выступил на правую сторону Днепра, как бы следуя против шведов, и начал звать к себе казацких начальников. Явился к нему Самусь и положил перед ним свои гетманские знаки. Явился и Палий, надеявшийся, что теперь, наконец-то, русский царь примет его в подданство и исполнится давнее его желание. Мазепа задержал Палия в своем лагере, по-видимому, дружелюбно, а между тем сносился с Головиным и спрашивал, что следует делать с Палием, который, как доносил Мазепа, пребывая в гетманском лагере, постоянно пьянствовал. Головин приказал предложить Палию ехать в Москву, а если он откажется, то узнать — не расположен ли он к врагам России, и, в случае улик в таком расположении, арестовать его. Обличители Палия тотчас нашлись: какой-то хвастовский иудей показал, что Палий сносился с гетманом Любомирским, принявшим тогда сторону Карла XII, и Любомирский обещал Палию прислать денег от шведского короля. Показания арендатора-еврея подтвердил священник Гриц Карасевич. Мазепа, простоявши несколько дней лагерем в местечке Паволочи, в конце июля 1704 года перешел в Бердичев и там, пригласивши к себе Палия, напоил его допьяна, потом приказал заковать и отправил в Батурин, где караульные сдали Палия, вместе с его пасынком, русским властям. По царскому приказанию его отправили на вечную ссылку в Енисейск. Так, в согласии с русским правительством расправлялся Мазепа с народными элементами в южной Руси, враждебными польско-шляхетскому направлению. Русский государь все более и более благоволил к Мазепе и считал его единственным из всех бывших малороссийских гетманов, на которого смело могло положиться русское правительство. Во время взятия Азова, Мазепа охранял у Коломака русские границы от татар, а пятнадцать тысяч его казаков, под начальством черниговского полковника Лизогуба, отличались под Азовом. За это более всех награжден был царем сам Мазепа. Еще в 1696 году, после взятия Азова, царь виделся с ним в полковом городе слободских полков Острогожске и получил от него в подарок турецкую саблю с драгоценною оправою и щит на золотой цепи, а гетмана отдарил шелковыми материями и собольими мехами. В 1700 году государь сделал Мазепу кавалером учрежденного ордена Андрея Первозванного. В 1703 году Петр подарил ему Крупицкую волость в Севском уезде. В шведской войне участвовали казаки без Мазепы, под предводительством других начальников, а царскую признательность за их подвиги получал малороссийский гетман. Стараясь более подделаться в милость к государю, Мазепа в своих донесениях то и дело жаловался на беспокойный дух подчиненных себе малоруссов, особенно бранил запорожцев. В одном только расходился гетман с царем: гетман постоянно считал возможным и полезным возвратить в подданство России, уступленную Польше, правобережную Малороссию; Петр не поддавался таким советам, не желал ссориться с Польшею, но не сердился и на Мазепу за его советы, будучи уверен, что гетман дает их от преданности русским интересам. В 1705 и 1706 годах Мазепа ходил с войском в польские пределы, не сделал там ничего важного, но имел еще случай расположить к себе царя, предложивши ему в дар 1000 лошадей, именно в то время, когда Петр нуждался в них для войска. В 1707 году царь велел Мазепе возвратиться из Польши. Трудно было кому-нибудь вооружать царя против любимого гетмана. По укоренившейся у малоруссов охоте к доносам, много было желавших подготовить Мазепе путь Многогрешного и Самойловича. Но из боязни за собственную голову, мало находилось охотников сунуться с доносом к царю, который так верил гетману. В 1699 г. вздумал было бунчуковый товарищ Данило Забела, опираясь на покровительство боярина Бориса Петровича Шереметева, явиться в Москву обвинять Мазепу в тайных сношениях с ханом; дело кончилось тем, что доносителя самого отправили в Батурин к Мазепе: там Забела предан был генеральному суду и под пыткой показал, что говорил о гетманской измене в пьяном виде без разума и памяти. Его приговорили к смертной казни, но Мазепа даровал ему жизнь, заменивши смертную казнь тяжелым пожизненным заключением. В 1705 году Мазепа имел случай показать Петру несомненный довод своей верности. Избранный Карлом XII в польские короли, Станислав Лещинский попытался было отправить к Мазепе какого-то Вольского с подущениями — склонить гетмана на свою сторону. Но Мазепа прислал письмо Станислава к царю и жаловался, что враги оскорбляют его, считая способным к измене своему государю. После этого события еще труднее было кому-нибудь отважиться на донос, пока в 1707 году нашелся новый доноситель на Мазепу: то был один из членов генеральной старшины, генеральный судья Василий Леонтьевич Кочубей. Между гетманом и Кочубеем существовала семейная вражда. У Кочубея было две дочери: одна — Анна, вышедшая за Мазепина племянника Обидовского и скоро овдовевшая, другая — Матрена, Мазепина крестница. Мазепа, будучи вдовцом, вздумал сделать предложение Матрене. Родители воспротивились такому браку, который ни в каком случае не мог быть дозволительным по церковным правилам. Мать Матрены, женщина гордая и вздорная, начала после того обращаться сурово со своей дочерью и довела ее до того, что ей не стало терпения жить в родительском доме, находившемся в Батурине, где ее отец должен был постоянно проживать по званию генерального судьи. Матрена убежала к гетману. Мазепа, не желая срамить девушку, отослал ее обратно к родителям, хотя писал ей потом: «Никого еще на свете я так не любил, как вас, и для меня было бы счастье и радость, если бы вы приехали и жили бы у меня, но я сообразил, какой конец из того может выйти, особенно при такой злобе и ехидстве ваших родных: пришло бы от церкви неблагословение, чтоб вместе не жить, и где бы я тогда вас дел. Мне вас было жаль, чтоб вы потом на меня не плакали». Но положение возвращенной в родительский дом Матрены стало еще хуже: мать мучила ее жестоким обращением; отец, находясь под сильным влиянием жены, поступал во всем так, как она хотела. Родители Матрены жаловались в кругу своих знакомых, что гетман обольстил их дочь и обесславил их семью. Матрена тайно переписывалась с Мазепой, жаловалась на мать, называя ее мучительницей. Мазепа утешал ее, уверял в своей любви, но советовал ей в крайнем случае идти в монастырь. Кочубей писал к Мазепе упреки, а Мазепа отвечал ему: «Ты упоминаешь о каком-то блуде; я не знаю и не понимаю ничего; сам ты, видно, блудишь, слушаясь своей гордой, болтливой жены, которую, как вижу, не умеешь сдерживать. Справедлива народная пословица: где всем правит хвост, там, наверно, голова блудит. Жена твоя, а не кто другой причиной твоей домашней печали. Святая Варвара убегала от своего отца, да и не в гетманский дом, а к пастухам в каменные расщелины». По наущению жены своей, Кочубей искал возможности тем или другим способом сделать гетману зло и пришел к мысли: составить донос и обвинить гетмана в измене. Сначала посредником для представления доноса выбран был какой-то великорусский монах из Севска, шатавшийся за милостыней по Малороссии. Он был принят у Кочубея в Батурине, накормлен, одарен, и выслушал от Кочубея и от его жены жалобный рассказ о том, как гетман, зазвавши к себе в гости дочь Кочубея, свою крестницу, изнасиловал ее. Когда этот монах посетил Кочубеев в другой раз, супруги сперва заставили монаха целовать крест в том, что будет хранить в тайне то, что услышит от них, потом Кочубей сказал: «Гетман хочет отложиться от Москвы и пристать к ляхам; ступай в Москву и донеси об этом боярину Мусину-Пушкину». Монах исполнил поручение. Монаха допросили в Преображенском приказе, но никакого дела об измене малороссийского гетмана не начинали. Прошло несколько месяцев. Кочубеи, видя, что попытка не удалась, стали искать других путей; они согласились с бывшим полтавским полковником Искрой, свояком Кочубея. Не решаясь сам начинать дело, Искра услужил Кочубею только тем, что отправил полтавского попа Спасской церкви, Ивана Святайла, к своему приятелю, ахтырскому полковнику Федору Осипову, просить у него свидания по важному государеву делу. Ахтырский полковник съехался с Искрой в своей пасеке. «Я слышал от Кочубея, — сказал ему Искра, — что Мазепа, соединившись с Лещинским, намерен изменить царю и даже злоумышлял на жизнь государя, думая, что государь приедет к нему в Батурин». Ахтырский полковник известил о слышанном киевского воеводу и в то же время отправил в Москву от себя письма о предполагаемой измене гетмана, между прочим письмо к царевичу Алексею. Царь узнал обо всем 10 марта 1708 года и в собственноручном письме к Мазепе обо всем известил гетмана, сам уверял, что ничему не верит, считает все слышанное произведением неприятельской интриги, и заподозревал миргородского полковника Апостола, который, как царю было ведомо, недружелюбно относился к гетману. Царь заранее предоставлял гетману схватить и сковать своих недоброжелателей. Между тем сам Кочубей, по совету попа Святайла, отправил в Москву к царевичу еще один донос с перекрестом Янценком. Привезенный этим посланцем донос, доставлен был в руки государя. Но и этому доносу Петр не поверил и снова известил гетмана. Тогда гетман просил царя через канцлера Головкина повелеть взять доносчиков и прислать в Киев, чтоб судить их в глазах малороссийского народа. Царь на это согласился. Кочубей находился в своем имении Диканьке, близ Полтавы. Гетман отправил туда казаков взять его и Искру. Но Кочубей и Искра узнали об этом заранее, убежали в Ахтырский полк и спрятались в местечке Красный Кут под защиту ахтырского полковника. Гетман известил об этом канцлера Головкина, а Головкин отправил капитана Дубянского отыскать Кочубея, Искру и Осипова, благодарить их от имени государя за верность и пригласить их, для объяснения, ехать в Смоленск, надеясь на царскую милость и награждение. В то же время Петр, отпуская к Мазепе его генерального есаула Скоропадского, обнадеживал гетмана, что доносчикам, как клеветникам, не будет оказано никакого доверия и они примут достойную казнь. Доносчики доверились Головкину и поехали. С Кочубеем и Искрой отправились ахтырский полковник Федор Осипов, поп Святайло, сотник Петр Кованько, племянник Искры, двое писарей и восемь слуг Кочубея и Искры. С Белгорода их сопровождал сильный конвой, но так, чтобы им не казалось, что они едут под караулом. 18 апреля 1708 года прибыли они в Витебск, где находилась главная квартира государя. На другой день после прибытия доносчиков, начали допрашивать их царские министры. Прежде всех спрашивали ахтырского полковника Осипова. Он был только передатчик того, что сообщили ему, и не мог сказать ничего важного и нового по самому делу. Затем, приступили к Кочубею, и тот подал на письме 33 статьи [207] доноса о разных признаках, обличавших, как думал доноситель, гетмана Мазепу в измене: 1) В 1706 году в Минске говорил ему гетман наедине, что княгиня Дольская, мать Вишневецких, родственница Станислава Лещинского, уверяла его, что король Станислав желает сделать Мазепу князем черниговским и даровать запорожскому войску желанную волю. 2) В том же году Мазепа дурно отзывался о гетмане польном литовском Огинском, который держался стороны русского государя. 3) Услыхавши, что король Август, оставив Польшу, уехал в Саксонию к шведскому королю, Мазепа сказал: «Вот чего боялись, того не убоялись». 4) В 1707 году, услыхавши, что у Пропойска побиты царские ратные люди, встретившись на дороге с Кочубеем, гетман спрашивал у него «тихим гласом»: справедлива ли эта ведомость? 5) В том же году у себя в Батурине, за обедом, сказавши, что получил ведомость о поражении царских людей, смеялся и говорил: «Судья плачет об этом, но у него слезы текут (!)», а потом пил за здоровье княгини Дольской. 6) Через неделю после того гетман объявлял Кочубею, что от достоверных людей слыхал, будто король шведский хочет идти на Москву и учинить там иного царя, а на Киев пойдет король Станислав; Мазепа сказал при этом: «Я просил у государя войска оборонять Киев и Украину, а он отказал, и нам придется поневоле пристать к королю Станиславу». 7) 17 мая того же года я просил дозволения отдать свою дочь за сына Чуйкевича и в следующее воскресенье устроить сватовство, а Мазепа сказал: «Как будем с ляхами в соединении, тогда для твоей дочери найдется жених знатный шляхтич, потому что хотя бы мы добровольно ляхам не покорились, то они нас завоюют». И мы с Чуйкевичем на другой после того день порешили обвенчать наших детей поскорее. 8) 28 мая сербский епископ Рувим говорил, что гетман печалился и жаловался, что государь обременяет его требованием доставки лошадей. 9) 29 мая гетман пригласил недавно обвенчанную дочь мою в Гончаровку крестить с ним девочку жидовку и за обедом сказал ей: «Москва хочет взять в крепкую работу всю малороссийскую Украину». 10) Один канцелярист писал записку, что в Киеве иезуит ксендз Заленский говорил ему и другим: «Вы, господа казаки, не бойтесь шведов, которые не на вас готовятся, а на Москву. Никто не знает, где огонь кроется и тлеет, а все узнают тогда, когда вспыхнет пожар: только тот пожар не скоро угаснет». Мазепа в Киеве веселился, гулял с музыкой, вместе с полковниками, и всех заохочивал к веселости, а на другой день послан был казак с гетманскими письмами ко ксендзу Заленскому. С какой бы стати ему сноситься письменно с этим ксендзом, если бы у него не было злого намерения? 11) Писарь полтавский говорил своему племяннику, что в Печерском монастыре он приходил к гетману, а у гетмана были заперты двери, и гетманский служитель сказал: «Гетман с полковниками читает гадяцкий договор гетмана с поляками». 12) В декабре 1707 года приезжал в Батурин Кикин, и Мазепа собрал около себя 300 человек вооруженных сердюков. Вероятно, это он сделал, услыхавши, что за Кикиным хочет приехать в Батурин сам государь, и Мазепа намеревался обороняться и отстреливаться от государя. 13) На праздник Рождества приезжал к гетману в Батурин ксендз Заленский, и писарь гетманский Орлик проводил его тайно в гетманский хутор близ села Бахмача, а ксендз ночью приезжал на свидание с Мазепой в Гончаровку. 14) Мазепа говорил, что кто бы из старшин или полковников ни пристал к нему, того он засадит в тюрьму на смерть безо всякой пощады: видно из этого, что он имеет намерение отложиться от царя и соединиться со Станиславом. 15) Есть в Полтаве казак Кондаченко; гетман многократно посылал его к разным крымским султанам и к самому хану со словесными поручениями. Видно, это он делал для того, чтоб со временем иметь татар для своей услуги. И другого человека, по прозванию Быевского, посылал Мазепа в Крым и к белгородским татарам, но неизвестно зачем. 16) Один раз, бывши в моем доме и подгулявши, когда я стал пить за его здоровье, Мазепа вздохнул и сказал: «Что мне за утеха, когда я живу, не имея никакого ручательства в своей целости и жду как вол обуха?» Потом, обратившись к жене моей, он начал хвалить изменников Выговского и Брюховецкого: «Они, — говорил он, — хотели выбиться из неволи, да злые люди их до того не допустили, и мы хотели бы промышлять далее о своей цельности и вольности, да еще способов к тому не имеем, а главное, что у наших нет единомыслия; вот я и твоему мужу много раз заговаривал о том, как бы нам на будущие времена обеспечить и себя и тех, которые после нас будут жить, а муж твой молчит, никаким словом мне не поможет: и ни от кого мне нет помощи, и никому я не могу довериться». 17) Один раз гетман говорил полковникам так: «Может быть, вы думаете, что я намереваюсь возложить гетманство на Войнаровского; я этого не желаю: вольно вам будет избрать себе в гетманы кого хотите, а Войнаровский и без того в своем отцовском углу может себе проживать; я же гетманский уряд и теперь вам готов уступить». Ему на это сказали: «Не дай Бог, чтобы мы этого желали». Тогда он повторил: «Если между вами есть кто-нибудь такой, кто бы мог отчизну свою спасать, я тому уступлю; если вы на мне хотите оставить эту тягость, то извольте меня слушать и смотреть на мое руководительство: я уже пробовал ханской дружбы; был расположен ко мне бывший хан Казын-Гирей; но его отставили; а теперешний сначала было дружелюбно отвечал мне на мои письма, но потом посылал я в Крым своего посыльщика, да не получал уже никакой надежды оттуда: кажется, надобно дело наше начинать с другого бока и придется, уговорившись и постановивши свое намерение, браться за сабли». 18) Мазепа держит при себе слуг ляшской породы и употребляет их для посылок без указа государя, а это не годилось бы. 19) Государь запретил выводить людей с левой стороны на правую, а гетман указа не исполняет. Из всех городов и сел люди уходят на правую сторону, и мать гетмана, умершая игуменья, перевела много людей в основанные ею на другой стороне Днепра слободы; от этого люди на левой стороне Днепра принуждены, с большим против прежнего отягощением, кормить конные и пехотные полки и думают также уходить на Заднепровье. 20) На Коломакской раде поставлено, чтобы малороссияне с великороссиянами вступали в родство и свойство, а гетман до того не допускает и между малороссиянами и великороссиянами увеличивается удаление и незнакомство. 21) Все города малороссийские не укрепляются, и самый Батурин 20 лет стоит без починки. Люди говорят, что так делается с той целью, чтобы города не в силах были защищаться. 22) Гетман предостерегает запорожцев, что государь хочет их уничтожить, а когда пришла ведомость, что запорожцы, согласившись с татарами, собираются идти на слободские полки, Мазепа сказал тогда: «Пусть бы эти негодяи делали то, что собираются делать, а то они только дразнят!» 23) Одна близкая Мазепе особа выразилась о татарах: «Эти люди скоро будут нам нужны». 24) Львовский мещанин Русинович говорил, что возил к Мазепе письма от разных польских панов. Тот же Русинович рассказывал, что польский коронный гетман Синявский поручил ему сказать Мазепе, что государь не удержится против шведов, и казаки, если с ним будут заодно, погибнут, а если будут за поляками, то останутся в целости при своих вольностях. «Я, — говорил Русинович, — передал это гетману, а гетман отвечал: „Лишь бы Бог дал мне силы и здоровье, которое ослабело; я расположен к господам полякам; я бы не был шляхтичем и сыном коронной земли, если бы не желал добра польской короне. Вижу, государь оскорбил Польшу, но и Украину он очень обременил; сам я не знаю, что делать с собой; если до чего придется, не в силах буду удержать казаков, когда они захотят куда-нибудь склониться“. Тот же Русинович говорил, что приезжал в Киев для размена денег мещанин львовский Гордон, шведский партизан, и Мазепа велел ему выдать из войсковой казны в размен 20000 р. Он же, Русинович, говорил, что все ляхи любят гетмана Мазепу, и когда в Люблине был выбор короля, то Синявский и другие паны подавали свои голоса, вероятно, с надеждой, что Мазепа пособит деньгами Речи Посполитой. Наконец, передавшийся на шведскую сторону пан Яблоновский часто говаривал: „Мы надеемся на Украину, потому что там есть шляхта, наша братья“. 25) Гетман распоряжается самовольно войсковой казной, берет сколько хочет и дарит кому хочет. Было бы довольно с него десяти городов гадяцкого полка, с которых идут ему все доходы, кроме того, у него во власти есть волости и села значительные, а он берет себе доходы с порукавичных и арендовых с большим умножением, и оттого арендаторы стали продавать дороже горилку. Прежде, бывало, полковников избирали вольными голосами, а теперь гетман за полковничьи места берет взятки. Умер киевский полковник Солонина, оставивши внуков и племянников. Гетман отобрал у них села и отдал своей матери, и после смерти генерального обозного Борковского Мазепа отнял у жены его и у малолетних детей имение и присвоил себе. 26) Наконец, Кочубей представил малороссийскую думу, сочиненную Мазепой и полученную Кочубеем от какого-то архимандрита, лет десять тому назад. Дума эта, по указанию Кочубея, была доводом непостоянства гетмана в верности царю. Из этих пунктов ясно можно видеть, что Кочубей явился без всяких юридических улик, и донос его беспристрастным людям не мог показаться нимало основательным. Неудивительно, если после таких показаний Кочубей и его товарищ были взяты под стражу, а 21 апреля приведены к пытке. Искре сделали допрос: не был ли донос по наущению неприятеля? Искра показал, что неприятельского наущения не было, и он за гетманом никакой измены не знает, а подущал его подавать донос Кочубей в течение двух лет, и когда Искра уговаривал Кочубея отстать от своего намерения, то Кочубей отвечал, что готов умереть, лишь бы обличить Мазепу. Искре дали 10 ударов кнутом. Потом приведен был к пытке Кочубей и, не дожидаясь мук, сказал: «Я на гетмана написал донос, затеяв ложь по злобе, надеясь, что мне поверят без дальнего розыска; и на всех особ, о которых писал в доношении, писал ложно». Ему дано было 5 ударов кнутом. Искру еще раз подвергли пытке и дали 8 ударов. Он еще раз показал, что не знает за гетманом ничего, кроме верности царю. Допрашивали сотника Кованька с пыткой два раза; на него Кочубей в своем доносе ссылался как на свидетеля относительно речей ксендза Заленского. Кованько показал, что Кочубей научил его, обнадеживая милостью государя, а сам он, Кованько, ничего не знает об измене гетмана. 27 апреля Кочубей написал письмо государю и изложил в своем письме истинную причину своей злобы к Мазепе. Тут Кочубей рассказал о том, что Мазепа, после неудачного сватовства на его дочери, похитил ее ночью тайно, а потом возвратил ее родителям с Григорием Анненковым, приказавши передать Кочубею такие слова: «Не только дщерь твою силой может взять гетман, но и жену твою отнять может». После того прельщал Мазепа дочь Кочубея письмами и чародейским действием довел ее до исступления: «Еже дщери моей возбеситися и бегати, на отца и мать плевати». Кочубей представил пук любовных писем Мазепы к Матрене. Поп Святайло, писавший донос и теперь подвергнутый пытке, показал, что действовал по приказанию Кочубея, а сам ничего не знает за Мазепой. 30 апреля, по царскому указу, всех доносчиков препроводили за крепким караулом в Смоленск и велели держать их скованными, не дозволяя сообщаться между собой, но 28 мая снова приказано привести их в Витебск. Тогда Кочубея опять подвергли пытке и допрашивали: не было ли к нему какой-нибудь подсылки от шведов, поляков партии Лещинского, запорожцев или крымских татар? Ему дано было три удара кнутом; Кочубей показал, что ни о чем не знает, ни с кем у него не было совета и все против Мазепы он затеял по своей злобе. Искре на пытке дали 6 ударов, допрашивая о том же; Искра по-прежнему показал, что ни от кого, кроме Кочубея, не слыхал дурного о Мазепе. С такими же вопросами пытали снова Святайла и Кованька; первому дали 20, последнему 14 ударов. Осталось переходившее из уст в уста предание, что когда сотник и поп, испытавши пытку, лежали на полу под рогожами, сотник сказал попу: «Что, отче, сладок московский кнут, не купить ли его домой женам на гостинец?» Вероятно, он намекал на жену Кочубея, которая была главной заправщицей во всей этой затее. Святайло отвечал: «О, чтоб тебя, Петр… или мало тебе спину исписали?» В заключение допросили Кочубея и Искру об их имуществе. Кочубей описал все имевшиеся у него деньги, долги, числившиеся на разных лицах, лошадей и скот в своих имениях. Государь приказал Кочубея и Искру препроводить к Мазепе и казнить обоих смертью перед всем запорожским войском, попа Святайло и присыланного прежде от Кочубея с доносом монаха запереть в Соловецкий монастырь, а сотника Кованька, писарей и служителей Кочубея и Искры отправить в Архангельск и поверстать в солдаты. Стольник Иван Вельяминов-Зернов в сопровождении солдат повез Кочубея и Искру в Киев. Путь их лежал водой от Смоленска по Днепру. Преступники были скованы. 29 июня Вельяминов-Зернов прибыл в Киев и поместил осужденных в Ново-Печерской крепости, а сам тотчас послал известить об этом гетмана. 7 июля гетман находился в обозе, расположенном за Белой Церковью, в местечке Борщаговке; он послал оттуда в Киев бунчукового товарища Максимовича с сотней казаков и с ним драгунского поручика Алымова с сотней драгун. Вельяминов-Зернов прибавил к этому присланному от Мазепы отряду еще солдат, взявши их у киевского воеводы, и повез осужденных в гетманский обоз. 12 июля, в присутствии всей генеральной старшины, он выдал преступников гетману и подал ему царскую грамоту. Кочубея снова подвергли допросу об его имуществе, и он к прежним показаниям прибавил еще известие о нескольких ценных вещах, бывших у него. 14 июля, рано утром, при многочисленном собрании казаков и малороссийского народа, Кочубею и Искре отрубили головы. Тела их лежали напоказ народу, пока не окончилась обедня, а потом были положены в гробы и отвезены в Киев. Там похоронили их июля 17, во дворе Печерского монастыря, близ трапезной церкви. Жена Кочубея еще раньше, когда Кочубей был в Витебске, была взята посланцем Мазепы гадячским полковником Трощинским, вместе с детьми и невесткой, женой сына ее Василия, в Диканьке, и привезена в Батурин в старый двор своего мужа, а невестку, по приказанию Мазепы, отпустили к ее родителям, у которых в то время находился и муж ее. Жену Кочубея несколько времени держали под строгим караулом; после казни мужа она была отпущена. Петр был глубоко убежден в верности к себе Мазепы и думал, конечно, что совершил строгое, но вполне справедливое дело, предавши казни доносчиков, покушавшихся оклеветать перед царем его верного и испытанного слугу. Прошло лето; приближалась осень. Государь услышал, что Карл XII поворотил к югу и приближается к Малороссии. По этому слуху, Петр дал распоряжение, чтобы гетман шел к великороссийскому войску на соединение, а казацкая конница преследовала неприятеля сзади и нападала на его обоз. Самого гетмана царь желал видеть начальником этой конницы во время ее военных действий. Мазепа хотел уклониться от такого поручения и, в письме своем к государю, жаловался «на подагричные и хирагричные припадки»; страшные боли мешают ему ехать верхом. Но Мазепа, сверх того, написал царю такое соображение: «Если я особой моей гетманской, оставя Украину, удалюсь, то вельми опасаюсь, дабы по сие время внутреннее между здешним непостоянным и малодушным народом не произошло возмущение». Мазепа давал царю такой отзыв о всем малороссийском народе: «Я у здешних не только мало, но и никого так верного не имею, который бы сердцем и душой, вернее и радетельнее вашему царскому величеству по сей случай служил». Это было сказано в такт с тогдашними воззрениями Петра, который и сам опасался, чтобы прокламации Карла XII, расходясь по Малороссии, не возволновали там умов. В октябре Карл уже подходил к пределам Малороссии; Шереметев и Меншиков с русским войском находились близ Стародуба, готовые встречать идущего в Малороссию неприятеля. Сам Петр, после победы под Лесным, готовился лично идти к своей армии. Головкин, по царскому приказанию, торопил гетмана письмами, побуждая идти к Стародубу со своими казаками на соединение с царскими силами. Мазепа еще раз хотел отделаться «хирагричной и головной болезнью и многодельствием», а более всего указывал на опасность беспокойств в Малороссии. «Уже теперь, — писал он к Меншикову, — по городам великими толпами ходят пьяницы, мужики по корчмам с ружьями вино насильно берут, бочки рубят и людей побивают. Из Лубен пишут, что там гуляки, напившись насильно взятым вином, убили до смерти арендатора и старшину чуть не убили. Мятеж разливается в Полтавском, Гадячском, Лубенском, Миргородском, Прилукском, Переяславльском полках… Стародубский полковник пишет, что в Стародубе сапожники и портные и весь черный народ напали на дом тамошнего войта с дубьем, отбили погреб, забрали закопанные в земле вина и в иных дворах побрали бочки с вином и, перепившись, побили до смерти пятьдесят жидов. В Мглине сотника до смерти приколотили и три дня в тюрьме держали: если бы товарищи, казаки его сотни, не освободили его, то он бы жив не остался; арендаторов хотели перебить, да они в лес ушли. В Черниговском полку сын генерального есаула насилу ушел от своевольников ночью со своим имуществом… В Гадяче гуляки и пьяницы учинили нападение на мой замок и хотели убить моего управителя и разграбить мои пожитки, но мещане не допустили. Отовсюду пишет ко мне городовая старшина и просит помощи против бунтовщиков. По берегу Днепра снуют шайки, одна в 800, другая человек в 1000, — все это русские люди, а главное, донцы. Над одной шайкой атаманом Перебий Нос, а над другой Молодец. Бродяги как вода плывут к ним отовсюду, и если я с войском удалюсь в Стародубский полк, то надобно опасаться, чтоб эти негодяи не сделали нечаянно нападения на города. Да и со стороны Сечи нельзя сказать, чтоб было безопасно. По этой-то причине полковники и старшина полковая с сотниками не желают похода к Стародубу и хоть явно мне в глаза не противятся монаршему указу, но заочно ропщут на меня, что я веду их в Стародубовщину, на крайнюю погибель их жен, детей и достояний. Если и теперь, когда я внутри Украины с войском, бродяги и чернь затевают бунты, то что ж тогда, когда я с войском удалюсь? Начнут честных и богатых людей и пожитки их грабить. Будет ли это полезно интересам его царского величества?» Получивши такое письмо Мазепы, генералы и министры составили консилиум и порешили, чтобы гетман назначил вместо себя наказного гетмана для оберегания внутренности Украины, а сам бы все-таки шел к главной армии. Мазепе надобно было на что-нибудь решаться: или, оставаясь верным царю, примкнуть к великороссийскому войску, или перейти на сторону шведского короля. В Малороссии относительно измены были несколько другие понятия от тех, какие образовались впоследствии, когда эта страна теснее примкнула к России. Край присоединился сравнительно еще недавно, малороссияне еще не привыкли считать Великороссию таким же отечеством, как и свою Малороссию. Простой народ — поспольство, правда, примыкал к монархической власти, но это потому, что надеялся в ней найти опору против старшины и вообще значного казачества. При господстве в народе старого стремления всем поступать в казачество чувствовалось в монархической власти уравнивающее всех начало; оттого всегда, как только в Малороссии старшины начинали помышлять что-нибудь вразрез с монархической властью, можно было надеяться, что поспольство станет на сторону последней. У всех значных укоренился такой взгляд, что малороссийский народ сам по себе, а московский тоже сам по себе, и при всяких обстоятельствах малорусс должен идти туда, где ему лучше, хотя бы оттого «москалю» было и хуже. Уже давно существовала боязнь, что рано или поздно Москва искоренит казачество, нарушит все так называемые малороссийские права и вольности и постарается уравнить Малороссию со своими великорусскими областями. Железная рука Петра уже начиналась чувствоваться в Малороссии, хотя преобразовательные намерения государя явно не налегали на этот край. Вопрос о том, что именно побудило Мазепу перейти на сторону Карла, много раз был предметом исследования историков, и в наше время образовалась мысль, что переход Мазепы произошел внезапно, в силу такого положения, в котором гетману приходилось выбирать то или другое. Если и прежде, в порывах негодования к Москве, бродила в его голове, как и в головах старшин, мысль о союзе с Карлом, то мысль эта едва ли бы осуществилась, когда бы сам Карл, своим движением в Малороссию, не дал ей хода. До сих пор Мазепа отделывался от требований русского правительства своими «хирагрическими и подагрическими» припадками, но дальше отвертываться нельзя было, особенно после того, когда, вслед за сообщенным гетману решением консилиума, Меншиков написал ему, что нуждается с ним видеться для совещаний. Мазепа пригласил на совет обозного Ломиковского, генерального писаря Орлика и других старшин и полковников и спрашивал, что ему делать. «Не езди, — сказал ему Ломиковский, — иначе ты и себя, и нас, и всю Украину погубишь! Мы уже сколько раз просили тебя: посылай к Карлу, а ты все медлил и словно спал; теперь — вот войска великороссийские вошли в Украину на всенародное разорение и кровопролитие, и шведы уже под носом. Неведомо, для чего медлишь». — «Вы мне не советуете, а только обо мне переговариваете. Черт вас побери! — сказал Мазепа, вспыливши. — Вот я возьму Орлика и поеду с ним ко двору его царского величества, а вы себе тут хоть пропадайте!» Однако через минуту Мазепа смягчился и ласково спросил старшину: «Посылать к королю или нет?» — «Как не посылать, давно пора!» — отвечали ему. Тогда Мазепа поручил Орлику написать по-латыни инструкцию посольства к шведскому министру графу Пиперу. Мазепа в этой инструкции изъявлял радость о прибытии Карла XII к Украине, просил помощи и освобождения всего малороссийского народа от тяжкого московского ига и обещал для шведского войска приготовить паромы на Десне, у Макошинской пристани. Эту инструкцию повез, по приказанию Мазепы, управитель его Шептаковской волости Быстрицкий, свойственник Мазепы, отправившись в шведскую армию вместе с пленным шведом, посланным при нем в качестве переводчика. Между тем к Меншикову Мазепа послал своего племянника Войнаровского известить царского любимца, что находится в болезни при смерти и отъезжает из Батурина в Борзну, где намерен собороваться маслом от киевского архиерея. Меншиков, получивши такое известие, уведомил об этом царя. «Жаль такого доброго человека; если от болезни его Бог не облегчит, — писал он, — а о болезни своей пишет, что от хирагрической и подагрической болезни приключилась ему эпилепсия». Между тем Меншиков сам решился ехать к гетману в Борзну. Мазепа был в Борзне. 21 октября Быстрицкий возвратился из шведского обоза и прибыл к гетману известить, что за ним вслед на другой день должно прибыть к Десне шведское войско. За Быстрицким явился в Борзне Войнаровский, убежавший ночью от Меншикова: он уведомил гетмана, что Меншиков едет в Борзну для свидания с умирающим гетманом. Мазепа, не дожидаясь Меншикова, поздно вечером поскакал в Батурин. На другой день Мазепа из Батурина пустился в Короб, а на третий, 24 октября, рано утром, переправился за Десну и поехал к королю с отрядом в 1500 человек; с ним были старшины, несколько полковников, сотников и значного товарищества. В селе Бахмаче Мазепа присягнул перед ними, что принял протекцию шведского короля не ради какой-нибудь приватной своей пользы, а для добра всей малороссийской отчизны и всего казачества. Со своей стороны, старшины и все бывшие там значные казаки присягнули, что принимают протекцию шведского короля и будут верны и послушны воле гетмана. Меншиков не успел доехать до Борзны, как встретил на дороге великорусского полковника Анненкова, находившегося при гетмане, и узнал от него, что Мазепа уехал в Батурин. Меншиков повернул в Батурин и увидел, что по стенам Батуринского замка стояли вооруженные люди; мост был разведен. Меншиков посылает в Батурин Анненкова за объяснениями; но Анненкова не пускают. Меншиков едет в Короб, думает застать там гетмана, но на дороге узнает, что Мазепа уехал за Десну. Тут только Меншикову начала открываться тайна, и он понял, зачем ночью убежал от него Войнаровский; тайна эта стала делаться яснее, когда к Меншикову приехали из ближних мест сотники и просили защищать их от Мазепы, передавшегося неприятелю. 26-го октября из Макошина, где была переправа на Десне, Меншиков о поступке Мазепы известил государя, находившегося с армией в селе Погребках, также на Десне. Роковое известие об измене чрезвычайно поразило Петра своей неожиданностью. Государь тотчас послал к Меншикову приказание укреплять войском переправу на Десне, чтоб не допускать казаков идти за Мазепой, и 28-го октября написал ко всему малороссийскому народу манифест, извещавший об измене гетмана, предпринятой, как сказано в манифесте, для того, «дабы малороссийскую землю поработить под владение польское и церкви Божьи и святые монастыри отдать в унию»; давалось повеление генеральной и полковой старшине съезжаться в город Глухов для избрания вольными голосами нового гетмана. В заключение манифест извещал, что Петр уничтожает все поборы, наложенные бывшим гетманом на малороссийский народ. Но и Мазепа, со своей стороны, старался подействовать на малоруссов. 30 октября он отправил к стародубскому полковнику Скоропадскому грамоту с изложением причин, побудивших его к переходу на сторону Карла XII. «Московская потенция уже давно имеет всезлобные намерения против нас, а в последнее время начала отбирать в свою область малороссийские города, выгонять из них ограбленных и доведенных до нищеты жителей и заселять своими войсками. Я имел от приятелей тайное предостережение, да и сам ясно вижу, что враг хочет нас, гетмана, всю старшину, полковников и все войсковое начальство прибрать к рукам в свою тиранскую неволю, искоренить имя запорожское и обратить всех в драгуны и солдаты, а весь малороссийский народ подвергнуть вечному рабству. По таким-то намерениям Меншиков и Голицын поспешали со своим войском и приглашали старшину в московские обозы. Я узнал об этом и понял, что бессильная и невоинственная московская потенция, спасаясь всегда бегством от непреоборимых шведских войск, вступила к нам не ради того, чтоб нас защищать от шведов, а чтобы огнем, грабежом и убийством истреблять нас. И вот, с согласия всей старшины, мы решились отдаться в протекцию шведского короля в надежде, что он оборонит нас от московского тиранского ига и не только возвратит нам права нашей вольности, но еще умножит и расширит; в этом его величество уверил нас своим неотменным королевским словом и данной на письме ассекурацией». В заключение, Мазепа приглашал Скоропадского действовать с собой заодно, искоренить московский гарнизон в Стародубе, а если бы это невозможно было, то уходить в Батурин, чтобы не попасться в московские руки. Немедленно после разослания царского манифеста об избрании нового гетмана, Меншиков отправился с корпусом войска к Батурину, Мазепиной столице, где заперлись самые ярые сторонники Мазепы. Начальствовали над батуринским гарнизоном: полковник над сердюками Чечел, есаул Кенигсек, полтавский полковник Герцик и какой-то сотник Димитрий. Меншиков, подступивши к Батурину, отправил в город сотника Марковича с увещанием сдаться. Чечел, к которому привели Марковича, сказал, что они сдаваться не будут без указа своего гетмана; Чечел при этом показал вид, как будто не знает ничего об измене Мазепы. Вслед за Марковичем, на лодке по реке Сейму выплыл киевский воевода, князь Дмитрий Голицын. Чечел выслал к нему посланцев, и, когда Голицын стал их уговаривать, задорные мазепинцы начали со стен ругаться и стрелять из ружей. Тогда Меншиков велел войску переправляться и наводить мосты. Ночью осажденные прислали к Меншикову опять посольство; оно уверяло русского предводителя, что осажденные остаются верными царскому величеству и готовы пустить его войска в замок, но просят три дня срока. Меншиков понял, что это хитрость. Изменники рассчитывали, что к ним придут шведы на помощь. Меншиков дал им сроку только до утра. В 6 часов другого утра Меншиков сделал приступ и приказал истреблять в замке всех без различия, не исключая и младенцев, но оставлять в живых начальников, для предания их казни. Все имущество батуринцев отдавалось заранее солдатам, только орудия должны были сделаться казенным достоянием. В продолжение двух часов все было окончено: гетманский дворец, службы и дворы старшин — все было превращено в пепел. Все живое было истреблено. Кенигсек взят в плен жестоко раненым; Чечел бежал, но пойман был в ближнем селе казаками и доставлен Меншикову. 6 ноября съехалось в Глухов духовенство, в том числе киевский митрополит и два архиерея: черниговский Иоанн Максимович и переяславльский Захарий Корнилович; было четыре полковника, оставшихся верными: стародубский — Иван Скоропадский, черниговский — Павел Полуботок, переяславльский — Томара и нежинский — Жураховский; они прибыли с сотниками и казаками своих полков. После предварительного молебствия, ближний боярин князь Григорий Федорович Долгорукий открыл выбор гетмана по старинным обычаям, наблюдавшимся со времени присоединения малорусского края к России. Бывшая здесь старшина предложила в гетманы Скоропадского, зная, что государю угодно его сделать гетманом. Скоропадский, соблюдая давний казацкий обычай, отказывался, признавал себя недостойным такой чести, отговаривался своей старостью и советовал выбрать в гетманы молодого и заслуженного человека. Многие казаки тогда же указали на Полуботка, но вслед за тем должны были оставить намерение избрать этого человека, потому что Петр не утвердил бы его, отозвавшись перед тем о личности Полуботка такими словами: «Он очень хитр и может уравниться Мазепе». Итак, избран был Скоропадский. По избрании, он присягнул в церкви, а потом получал поздравления от царя и ближних вельмож. Через несколько дней после избрания, 12 ноября, в соборной Троицкой церкви после литургии и соборного молебна совершен был обряд проклятия Мазепы, сочиненный, вероятно, самим Петром. Духовенство пропело над портретом Мазепы, украшенным орденом Андрея Первозванного, трижды анафему его имени. По совершении проклятия, палач потащил портрет по улице веревкой и повесил на виселице. На другой день после того совершена была казнь над Чечелом и другими мазепинцами, взятыми в Батурине. Духовенство распорядилось, чтобы по всей Малороссии на церковных дверях прибито было объявление, извещавшее, что Мазепа со всеми своими единомышленниками, приставшими ко врагам, отвержен от церкви и проклят. Малороссийские архиереи грозили таким же отлучением от церкви и от причащения Святых Тайн всем тем, которые окажут сочувствие к измене или пристанут к неприятелю. Из приставших к Мазепе полковников, миргородский полковник Данило Павлович Апостол и компанейский полковник Игнатий Галаган отстали от шведов в конце ноября. Апостол был издавна в недружелюбных отношениях к Мазепе; перед изменой, он, как видно, помирился с гетманом, вместе с ним перешел к шведам, а теперь явился к царю Петру со словесным предложением от Мазепы послужить царю, пользуясь своим настоящим положением. Судя по сохранившемуся ответу Головкина, Апостол от Мазепы привез даже предложение о доставлении в русские руки «известной, главнейшей особы», вероятно, разумея под этой особой Карла XII. Неизвестно, точно ли посылал Мазепа такое предложение; быть может, Апостол и сам выдумал это. Вслед за Апостолом, и Галаган явился с таким же словесным предложением. Он был представлен лично Петру в Лебедине, куда перенесена была главная квартира. «Как, и ты с Мазепой изменил мне и убежал?» — спросил его Петр. «Я не бежал, — ответил Галаган, — но виноват тем, что допустил Мазепу обмануть себя. Я по приказанию шел со своим полком, думая, что веду его против неприятеля, и уже в виду неприятельского войска узнал, куда меня ведут. Меня принудили присягнуть на верную службу шведскому королю, но присяга невольная только на словах: как только неприятель перестал наблюдать над нами, так я и убежал служить своему государю! Твоя воля; прости и дозволь умереть на твоей службе». — «Прощаю, — сказал Петр, — смотри только, не сделай со мной такой шутки, как с Карлом». Малорусский народ решительно не пристал к замыслу гетмана и нимало не сочувствовал ему. За Мазепой перешли к неприятелям только старшины, но и из тех многие бежали от него, лишь узнали, что надежда на шведского короля плоха и что Карл, если бы даже и хотел, не мог доставить Малороссии независимости. Таким образом, в 1709 году убежали от Мазепы: генеральный судья Чуйкевич, генеральный есаул Дмитрий Максимович, лубенский полковник Зеленский, Кожуховский, Андрияш, Покотило, Гамалия, Невинчанный, Лизогуб, Григорович, Сулима. Хотя они явились уже после срока, назначенного Петром для амнистии, и ясно было, что отвернулись от шведского короля только тогда, когда увидали, что дело его проигрывается, но Петр не казнил их смертью, заменив ее ссылкой в Сибирь. Зато Петр вспомнил о Палии и велел его привезти из Сибири. Палий участвовал в Полтавской битве, хотя старость и тяжелая ссылка сделали его до такой степени дряхлым, что он без помощи других не мог садиться на лошадь. Последовала милость вдове и детям казненного Кочубея. 15 декабря 1708 года новый гетман Иван Скоропадский приказывал возвратить вдове Кочубеевой Любови, урожденной Жук, и детям ее все села, числившиеся в полках Полтавском, Нежинском и Стародубском, и один хутор на правой стороне Днепра, принадлежавшие в собственность покойному генеральному судье. [208] Мазепе было не совсем хорошо у шведского короля: малоруссы, вместо того чтобы встречать шведов как избавителей от московской неволи, на каждом шагу сопротивлялись им; не только казаки, составлявшие военное сословие, но и посполитые люди собирались шайками, нападали на шведские отряды, ловили и представляли царю посланцев, ездивших по краю с возмутительными воззваниями Карла XII и Мазепы. Шведы поставляли это на вид Мазепе, начинали подозревать, что и сам гетман при случае уйдет от них и попытается получить царское прощение. Мазепа содержался у них как бы под незаметным для него самого караулом, тогда как увлеченные им малоруссы один за другим то и дело уходили из шведского обоза. Только запорожцы составляли исключение; они явились к Карлу в числе 3000, под начальством своего кошевого, Кости Гордиенко, и с первого же раза поразили шведов своим буйством и дикостью: когда в первый раз они были приглашены в палатку Мазепы к обеду, то перепились до безобразия и начали тащить со стола посуду. Кто-то заметил им, что не годится так грабить. Запорожцы за это замечание тотчас же зарезали неловкого нравоучителя. Мало выгод ощущали для себя шведы от перехода на их сторону Мазепы. Всю зиму и весну, пребывая в Малороссии, они претерпевали ряд неудач; только местечко Веприк и город Ромны удалось им взять, да и то с большими потерями. Совершилась знаменитая Полтавская битва. Карл бежал, с ним бежал Мазепа. Они очутились в турецких владениях. Петру очень хотелось достать изменника в свои руки, и он досадовал, когда при переправе через Днепр у Переволочной не удалось русскому войску захватить Мазепу. Желание казнить своего врага было так велико у Петра, что, вопреки своей обычной бережливости, государь предлагал турецкому великому муфтию 300000 талеров, если он силой своего духовного значения убедит султана выдать изменника. Попытка Петра не удалась, и едва ли могла удаться, так как и в своем изгнании Мазепа был еще богат. Во все время своего гетманства, щедро строивши и украшавши церкви, он успел собрать большие сокровища: из них многое хранилось в Киево-Печерском монастыре и в Белой Церкви и досталось царю; Петр побуждал всех малоруссов отыскивать еще и сообщать правительству о всяком достоянии гетмана, обещая доносителю половину указанного им имущества, принадлежавшего изменнику. И все-таки Мазепа успел захватить с собой огромные, по тому времени, денежные суммы. Он имел возможность уже в своем изгнании дать Карлу XII взаймы 240000 талеров, а после смерти Мазепы, как говорят, найдено было с ним 160000 червонцев, кроме серебряной утвари и разных украшений. Мазепа скончался 18 марта 1710 года, от старческого истощения, в селе Варнице, близ Бендер. Его тело, отпетое в сельской церкви, в присутствии шведского короля, отвезено было и погребено в древнем монастыре Св. Георгия, расположенном на самом берегу Дуная, близ Галаца. [209] Мазепа, как историческая личность, во многих отношениях представляет собой замечательный, выдающийся из ряда, тип своего времени и того общества, в котором он воспитался и действовал политически. Прекрасная характеристика его, сделанная современником архиепископом Феофаном Прокоповичем, и многие черты, выказавшиеся в различных случаях его жизни, дают нам возможность до известной степени понять, что такое был это за человек. Едва ли мы ошибемся, если скажем, что это был человек чрезвычайно лживый. Под наружным видом правдивости он был способен представиться не тем, чем он был на самом деле, не только в глазах людей простодушных и легко поддающихся обману, но и пред самыми проницательными. При таком-то качестве он мог прельстить Петра Великого и в продолжение многих лет заставить признавать себя человеком самым преданным русскому престолу и русскому государству. Мазепа носил постоянно на себе отпечаток того простосердечия, который лежит в характере и приемах малоруссов, показывал всегда отвращение к хитрости и коварству, часто отличался добродушной веселостью, всех любил угощать и казалось, будто у него все сердце нараспашку; через то он располагал к откровенности своих гостей и приятелей и выведывал от них все, что ему нужно было. Он был очень щедр для всякого, с кем имел дело, но в то же время не стеснялся ни перед какими средствами и путями для приобретения себе богатств, которые так же легко растрачивал, как бесцеремонно собирал: одних обобрать, других наделить — то была черта его, общая более или менее польским панам. Он был чрезвычайно набожен, благодетельствовал церквям, покровительствовал духовенству, раздавал милостыню; большая часть первоклассных церквей в Киеве и в других местах Малороссии принуждена до сих пор поминать, в числе рачительных благодетелей, Мазепу, хотя и не смея произнести его заклейменного анафемой имени. Едва ли можно согласиться с теми, которые впоследствии толковали, будто Мазепа делал это для того, чтоб укрыть свое расположение к католичеству; в его православности нет повода сомневаться: но его религиозность, ограничиваясь наружными подвигами благочестия, носила на себе характер той же внутренней лжи, которая заметна во всех поступках Мазепы: с такими чертами он является и в своей трагикомедии с Фальбовским, и в отношениях к Самойловичу, и в деле с Палием, и в деле с Кочубеем и его дочерью, и в угодливости Голицыну, и в отношениях к Петру, и в своих приемах, предшествовавших его измене. Мазепа часто казался болезненным, часто советовался с врачами, часто лежал в постели по нескольку дней, весь обложенный пластырями, тяжело стонал и охал; даже говорил, что приказывает делать себе гроб, и другие, глядя на него, были в то время уверены, что не сегодня-завтра гетман скончается, когда на самом деле гетман был здоров. Перед царем, выхваляя свою верность, он лгал на малорусский народ и особенно чернил запорожцев, советовал искоренить и разорить дотла Запорожскую Сечь, а между тем перед малоруссами охал и жаловался на суровые московские порядки, двусмысленно пугал их опасением чего-то рокового, а запорожцам сообщал тайными путями, что государь их ненавидит и уже искоренил бы их, если бы гетман не стоял за них и не укрощал царского гнева. Его переход на шведскую сторону, по всем соображениям, едва ли можно признать следствием давнего умысла или, как иные объясняли — личной привязанности к Польше и тайному намерению подвести народ малорусский под польскую власть. Мазепа, по воспитанию и нравственным понятиям, действительно был поляк до костей, но чтобы он был предан политическим видам Польши, до готовности жертвовать им своим отечеством, на это нет никаких данных, и напротив, все показывает, что Мазепа, как малорусс, питал и лелеял в себе желание политической независимости своей родины, и это всего нагляднее проявляется в той думе, которую Кочубей представил как свидетельство неблагонамеренных чувствований Мазепы. В этом желании Мазепа не расходился ни с прежними гетманами, ни со своими современниками, насколько их занимали политические обстоятельства. Мазепа увидел возможность осуществить давнее задушевное желание и ухватился за него. Многое могло давать ему надежду, что не Петр над Карлом, а Карл над Петром одержит верх в продолжительной борьбе, которую вели между собой два государя. Мазепе казалось, что в то время сама судьба посылала Малороссии такой случай, которого нелегко и нескоро можно было дождаться. Владения шведского короля были далеко от Малороссии, и Карл XII, имея повод, для собственной выгоды, стараться освободить Малороссию от России и образовать из нее независимое государство, не мог, если бы и хотел, простирать на нее честолюбивый замысел; присоединять же Малороссию к Польше для шведского короля было не только невыгодно, но и опасно, после того как предшественники Карла принуждены были вести войны с Польшей и стараться обессилить Речь Посполитую отнятием у нее областей. Многое, таким образом, побуждало Мазепу, в критических обстоятельствах борьбы между двумя соседями Малороссии, пристать к Карлу XII. Но Мазепа плохо рассчитал как на способности Петра, которому он делался соперником, так еще более на расположение подчиненных ему малоруссов. Он не обратил достодолжного внимания на давнюю вражду, существовавшую в Малороссии между значными и поспольством, между всякого рода старшиной, как генеральной, так и полковой, и простыми казаками, между помещиками и рабочим людом, между казачеством и всем тем, что оставалось за пределами казачества и искало равных и одинаких прав для всех туземных обитателей края, одним словом, — между всем, что выдвигалось из уровня массы, и всей остальной массой народа. Все, что исходило от первых, непременно находило себе противодействие в народной массе; от этого, тогда как люди, способные к политическим замыслам, готовы были хвататься за всякое средство, чтобы освободиться из-под власти русского правительства над Малороссией, — вся масса малоруссов готова была держаться русского правительства уже потому, что враждебная для нее партия хотела избавиться от власти этого правительства. Малорусские политики, воспитанные в духе польской культуры, не могли пленить народ никакой идеей политической независимости, так как у народа составились свои собственные социальные идеалы, никак не вязавшиеся с тем, что могли дать народу люди с польскими понятиями. Если эти политики и не думали возвращать Малороссию в рабство польских панов, а мечтали о независимом малорусском государстве, то все-таки такое государство, созданное ими под влиянием усвоенных ими понятий, было бы в сущности подобием польской Речи Посполитой. Не желая отдавать Малороссию Польше, они бы невольно создали из нее другую Польшу, а этого народ малорусский не хотел, хотя бы при какой угодно политической независимости. Глава 17 Царевич Алексей Петрович Преобразовательные намерения Петра Великого возбуждали множество недовольных, готовых противодействовать царю всеми мерами внутри России; но из всех противников его духа первое место, по достоинству породы, занимал его родной сын, царевич Алексей. Он был рожден от первой супруги Петра, Евдокии Лопухиной, 18 февраля 1690 года. Петр никогда не любил вполне своей жены, а сошедшись в немецкой слободе с Анной Монс, почувствовал отвращение к своей супруге. Это неприязненное чувство развивалось по мере пристрастия государя к иноземщине, которая увлекала его к решительным мерам против старинных русских порядков и обычаев. Евдокия не только не сочувствовала в этом Петру, но, как бы назло ему, была ревностной поклонницей старины, заодно со своей близкой родней — Лопухиными. Петр пытался сначала убедить жену свою добровольно вступить в монастырь, но все старания его достигнуть этой цели оказались безуспешными. Тогда Петр приказал Евдокию, против ее воли, отправить в Суздальский Покровский девичий монастырь, и там она была насильно пострижена под именем Елены. Восьмилетний сын ее, Алексей, был разлучен с матерью; воспитание его поручено было сначала Никифору Вяземскому, потом — немцу Нейгебауеру, а когда этого немца, за дерзость и высокомерие, царь удалил, учителем царевича стал другой немец, Гюйсен. Он выучил царевича по-французски и преподавал ему научные предметы на французском языке. В 1705 году Петр отозвал Гюйсена к дипломатическим поручениям. Царевич остался без учителя, с одним своим воспитателем Никифором Вяземским, а сверх того, наблюдение над ходом учения поручено было Меншикову, которому, однако, некогда было следить за царевичем, постоянно жившим в Москве, тогда как Меншиков пребывал в Петербурге и часто был отвлекаем разными военными морскими и административными предприятиями. Москва, старая столица России, естественно стала тогда важнейшим средоточием врагов преобразований, начатых Петром. Царевич, по чувству сердечной памяти о матери, не питал нежных чувств к родителю, а суровое и грозное обращение отца с сыном еще более охладило Алексея к Петру. Редко он мог видеть родителя, постоянно занятого военными делами. Царевича окружили люди, недружелюбно относившиеся к затеям государя. Это были: четверо Нарышкиных, пять князей Вяземских, домоправитель царевича Еварлаков, сын кормилицы царевичевой Колычев, крутицкий архиерей Илларион и несколько протопопов, из которых один, — Яков Игнатьев, был духовником царевича и имел на него громадное нравственное влияние. Однажды в Преображенском селе, в своей спальне, пред лежащим на стольце евангелием, царевич дал своему духовнику клятвенное обещание слушать его во всем, как ангела Божия и Христова апостола, считать его судьей всех своих дел и покоряться во всем его советам. Царевич проводил время сообразно старинным приемам русской жизни: то слушая богослужение и занимаясь душеспасительными беседами, то учреждая пиры, постоянным участником которых был и его духовник. Подобно тому, как родитель царевича устроил ради потехи всепьянейший собор и раздавал разные клички членам этого собора, царевич Алексей составил около себя такой же кружок друзей и всех их наделил насмешливыми прозвищами (отец Корова, Ад, Жибанда, Засыпка, Захлюста, Молох, Бритый, Грач и пр.). Они хвастались своим пьянством. «Мы вчера повеселились изрядно, — писал однажды царевич к своему духовнику, — отец духовный Чиж чуть жив отошел до дому, поддержим сыном»; а в письме царевича один из собеседников его, Алексей Нарышкин, приписал: «Мы здесь зело в молитвенных подвигах пребываем, я уже третий день не маливался, и главный наш не умножает». Но забавы царевича не походили на забавы его родителя в том, что царевич всегда относился с сердечным уважением ко всему церковному и не позволял себе делать таких кощунских выходок, какие замечаются в чиноположении Петрова всепьянейшего собора. Зато не менее родителя царевич, при случае, показывал жестокость и грубость в обращении со своими собеседниками; самого духовника своего, которого называл своим первейшим другом, царевич не раз пугал и за бороду драл. «И другие, — писал ему этот духовник, — от милостивого наказания твоего и побой изувечены и хрычат кровью». Своего наставника Вяземского царевич также драл за волосы и бил палкой. Несмотря на такие грубые вспышки, царевич Алексей, будучи по природе бесхарактерен, находился под влиянием своих друзей и особенно Якова Игнатьева, который служил ему тайным посредником по отношению к заточенной матери. При его посредстве, царевич однажды съездил к ней в Суздаль, но царевна Наталья, любимая сестра Петрова, проведала об этом и донесла брату. Царь сильно разгневался и потребовал сына к себе в Польшу, где сам в то время находился. Царевич обратился к Екатерине и только ее ходатайству обязан был тем, что получил от родителя прощение. В 1709 году царевич, по воле родителя, был оторван от московского круга друзей, отправлен в Дрезден учиться геометрии и фортификации, а через два года женился на сестре супруги немецкого императора Карла VI, вольфенбюттельской принцессе Шарлотте. Брак совершен был в Торгау 14 октября 1711 года, в присутствии Петра. Алексей не чувствовал никакой любви к этой особе и женился на ней единственно из угождения воле родителя, не смея ему противиться по трусости и слабости характера. Супруга его была совсем не такая женщина, чтобы впоследствии расположить к себе сердце мужа и оказать на него доброе нравственное влияние. Это была немка до костей, до глубины души: она окружила себя исключительно единоземцами, не терпела русских и всей России. Молодая чета поселилась в Петербурге, в особом дворце, но жила не роскошно, и кронпринцесса, как титуловали в то время жену царевича, беспрестанно жаловалась, что ей дают мало средств. Петp пытался приучить своего сына любить то, что сам любил, и посылал eго по разным поручениям, например, наблюдать за постройкой судов в Ладоге: но царевич повиновался нехотя, из-под палки, и не показывал ни малейшего расположения следовать туда, куда направлял ею отец. Алексей боялся родителя: сам родитель впоследствии объявлял, что, желая приучить сына к делу, не только бранил его, но и бивал палкой. Однажды Петр хотел проэкзаменовать сына из геометрии и фортификации. Царевич боялся, что царь заставит его при себе чертить планы, и чтобы избавиться от такого неприятного испытания, выстрелил себе из пистолета в ладонь; пуля не попала в руку, но рука была обожжена. Отец увидел обожженную руку сына и допрашивал его, что это значит. Алексей чем-то отолгался, но избавился от угрожавшего ему испытания. Все в нем составляло противоположность отцу; Петра занимало кораблестроение, военное искусство, всякого рода ремесла и промыслы; царевич с любовью углублялся в чтение благочестивых книг, в рассказы о чудесах и видениях, которым Петр не верил. Чем более Петр всматривался в поведение своего сына, тем более приходил к убеждению, что он не годится быть его преемником на престоле, к чему готовило Алексея право рождения. Петр перестал им заниматься и в продолжение многих месяцев не говорил с ним ни слова, но не решался отстранить его от престолонаследия, потому что некем было его заместить. В 1714 году Екатерина стала беременной, но в то же время была уже во второй раз беременной и супруга Алексея, Шарлотта. Кронпринцесса разрешилась от бремени 12-го октября сыном Петром, а через десять дней скончалась. Тогда Петр, в самый день погребения невестки, вручил сыну письмо, в котором укорял его за то, что он не показывал никакой охоты к занятиям делами правления, а наиболее за то, что царевич «ниже слышать хощет о воинском деле, чем мы от тьмы к свету вышли». Царь убеждал его исправиться, а в случае неисправления грозил отрешить от наследства. Письмо это подписано было задним числом, за 16 дней до его отдачи, а на другой день после отдачи Екатерина родила Петру сына, Петра. Царевич советовался с близкими лицами, Вяземским и Александром Кикиным, обращался также к людям сильным: адмиралу Апраксину и князю Василию Владимировичу Долгорукому. Кикин и Вяземский прямо советовали ему удалиться на покой, а князь Василий Долгорукий говорил ему двусмысленные слова: «давай писем хоть тысячу, еще когда-то будет; старая пословица: „улита едет, когда-то будет“; это не запись с неустойкой, как мы преж сего меж себя давывали». Хитрый боярин дал царевичу понять, что по его соображениям, как он ни вывертывайся, а ему не сдобровать. Царевич, через три дня после получения письма, послал царю ответ, в котором сознавался, что «памяти весьма лишен и всеми силами умными и телесными от различных болезней ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению». Он отрекался от наследства, предоставляя его своему новорожденному брату и призывал в свидетели Бога, что не станет более претендовать на корону. Петр после того заболел так тяжело, что даже исповедовался и причащался в чаянии кончины. По выздоровлении, уже в 1716 голу, царь написал царевичу письмо, служившее как бы ответом на то, которое царевич писал до болезни родителя. Петр написал сыну, что не верит клятве, и привел изречение Давида: «всяк человек ложь». «Да наконец, — выражался Петр, — если бы ты и истинно хотел хранить клятву, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые, ради тунеядства своего, не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело». Затем Петр дал ему на выбор: или изменить свой нрав и сделаться достойным наследником престола, или постричься в монахи. «Иначе, — кончал свое письмо Петр, — я с тобой, как со злодеем поступлю». Испуганный царевич обратился опять за советом к Вяземскому и Кикину. Оба советовали ему идти в монастырь. Кикин прибавил при этом: «Ведь клобук не гвоздем к голове прибит, можно его и снять, а вперед что будет — кто знает!» Сообразно этому совету, царевич написал Петру: «Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения». Но Петр через неделю посетил сына и сказал ему: «Это молодому человеку нелегко, одумайся, не спеши, подожди полгода». Вскоре Петр уехал за границу. Алексей остался в Петербурге в томительной нерешительности. Его приятель Кикин уехал за границу высмотреть для царевича какое-нибудь убежище в случае крайней опасности. В августе 1717 года Петр из-за границы прислал сыну письмо и требовал: или ехать к нему, не мешкавши более недели, или постричься и уведомить отца, в каком монастыре и в какое время он пострижен. Это до того испугало царевича, что он решился бежать. «Я вижу, — говорил он, — что мне сам Бог путь правит. Мне снилось, что я церкви строю». Занявши у Меншикова и у некоторых других лиц несколько тысяч червонцев, Алексей поехал как будто к отцу, по его приказанию, а на самом деле — с намерением укрыться от его гнева и найти защиту у кого-нибудь из иноземных государей. На дороге в Либаве Алексей свиделся с Кикиным, возвращавшимся в отечество. Кикин советовал ему ехать в Вену и отдаться под покровительство цезаря. Так царевич и поступил. Он поехал в Вену под вымышленным именем польского шляхтича Коханского. 21 ноября старого стиля, в 9 часов вечера, царевич, оставивши свой багаж и прислугу в гостинице, находившейся в Леопольдштадте, сам поехал во Внутренний город [210] , остановился на площади в трактире «Bei Klapperer» и отправил оттуда своего служителя к вице-канцлеру Шенборну с просьбой допустить его по важному делу. Шенборн был уже раздет и объявил посланному, что он оденется и пойдет к царевичу сам; но не успел Шенборн одеться, как царевич явился к нему, и первым его делом было попросить удалиться всех и выслушать его наедине. — Я пришел искать протекции у императора, моего свояка; пусть он спасет жизнь мою; меня хотят погубить и моих бедных детей — лишить короны. — Успокойтесь, — сказал ему Шенборн, — вы здесь в совершенной безопасности. Расскажите спокойно, в чем ваше несчастье и чего вы желаете. Царевич продолжал: — Отец хочет меня погубить, а я ничем не виноват. Я не раздражал его, я слабый человек. Меня Меншиков так нарочно воспитал; меня споили, умышленно расстроили мое здоровье; теперь отец говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к правлению, хочет меня постричь и засадить в монастырь, чтоб отнять наследство… Я не хочу в монастырь… Пусть император охраняет мою жизнь. Царевич, говоря эти слова, не мог стоять на одном месте, бегал по комнате, перевернул кресло, потом остановился и попросил пива; но пива близко не было — ему подали мозельвейну. Царевич выпил и сказал: — Ведите меня сейчас к императору. Шенборн сказал ему: — Теперь поздно, прежде надобно представить его величеству правдивое и основательное изложение вашего дела, тем более, что мы ничего не слыхали подобного относительно такого мудрого монарха, как ваш родитель. — Отец был ко мне добр, — сказал царевич, — пока не родились у жены моей дети и она умерла… с тех пор пошло все хуже и хуже, особенно после того, как новая царица родила сына… Она с Меншиковым раздражила против меня отца: у них нет ни Бога, ни совести; я ничего отцу не сделал, люблю и почитаю его, как велят заповеди Божии; но не хочу постригаться и тем делать вред моим бедным малюткам. Я никогда не имел охоты к солдатчине, сидел дома тихо, вдруг прошлого года отец стал принуждать меня отказаться от наследства и постричься, а недавно прислал с курьером приказание, чтобы я или постригался, или ехал к отцу: я постригаться не хочу, а ехать к отцу — значит ехать на муки; так, я написал отцу, что приеду, а сам, по совету добрых друзей, приехал к императору: он государь великий и великодушный, притом же он мне свояк. Я знаю, говорили, будто я дурно обращался с моей женой, сестрой ее величества императрицы. Это неправда; не я, а отец мой и царица обращались с ней, как с девкой. Я предаю себя и своих детей в защиту императору и умоляю не выдавать меня отцу; он окружен злыми людьми и сам — человек жестокий и свирепый: много пролил невинной крови, даже собственноручно казнит осужденных, он гневен и мстителен, думает, что имеет над людьми такое же право, как сам Бог. Если император меня выдаст ему, то это все равно, что на смерть. Шенборн сказал ему: — Неудовольствие между отцом и сыном — вопрос щекотливый; я нахожу, что вы поступите благоразумнее, если, для избежания толков в свете, не будете требовать свидания с их величествами, а предоставите оказать вам явную или тайную помощь и найти средства примирить вас с отцом. — Примирить меня с отцом нет никакой надежды, — сказал царевич, — если отец будет ко мне и добр, то мачеха и Меншиков уморят меня оскорблениями или опоят ядом. Пусть император дозволит мне жить у него либо открыто, либо тайно. Вице-канцлер уговорил его подождать ответа до завтрашнего дня и царевич ушел на свою квартиру. На другой день, после секретного разговора с императором, вечером, вице-канцлер сообщил царевичу, что император будет стараться примирить его с родителем, а до того времени признает за лучшее содержать его втайне. Царевич согласился и был отправлен в Тирол, под видом государственного преступника. Его поместили в крепости Эренберге, лежащей посреди гор, на высокой скале. Коменданту приказали содержать его прилично, на сумму от 250 до 300 гульденов в месяц, и чтобы сохранить тайно его пребывание, запретили солдатам и их женам выходить за ворота крепости, а караульным — вести с кем бы то ни было разговоры о том, кто привезен в крепость; на всякие вопросы приказано им отзываться незнанием. Между тем Петр, находившийся в Амстердаме и не дождавшись сына, смекнул, что царевич убежал, и сразу догадался, куда он направил свой путь. Петр вызвал из Вены своего резидента Веселовского, дал указ разведывать о царевиче и написал императору Карлу VI письмо, в котором просил императора: «Если бы непослушный сын русского царя оказался явно или тайно в его владениях — выслать его под караулом для отеческого исправления». Веселовский подал императору письмо Петра, но ни император, ни его министры не объявили тайны Веселовскому. Зато Веселовский сам напал на след царевича и известил Петра, что он находится в Тироле. Об этом узнал император и послал к царевичу совет переехать подалее — в Неаполь. У царевича была любовница, уехавшая с ним из России, крепостная девушка Вяземского — по имени Евфросиния. Оставивши прислугу свою в Эренберге, царевич с ней отправился в Неаполь и 17 мая н.с. 1717 года был помещен в замке Сент-Альмо, господствующем на холме над городом. Недолго пришлось проживать ему в этом убежище. Когда царевича везли туда, за ним следом ехал капитан Румянцев и потом сообщил все царю. Петр, вместе с этим Румянцевым, отправил в Вену своего приближенного Петра Толстого домогаться у императора выдачи царевича, обещая от имени отца ему прощение; если же император не согласится на выдачу, то, по крайней мере, добиться свидания с царевичем и убедить последнего воротиться в отечество. Император не согласился на выдачу, но дозволил Толстому и Румянцеву уговаривать Алексея вернуться на родину. Много способствовала этому теща императора, мать умершей жены царевича, которая не хотела доводить до крайности раздор между отцом и сыном, чтобы это не повредило ее внукам. Отпустивши доверенных Петра в Неаполь, император поручил управлявшему его южноитальянскими владениями в звании вице-короля Дауну содействовать, чтобы царевич добровольно согласился воротиться к отцу; но если царевич не поддастся никаким убеждениям, то уверить его, что он может оставаться в безопасности в императорских владениях. Толстой с Румянцевым приехали в Неаполь 24 сентября 1717 года. Вице-король Даун тотчас пригласил царевича к себе, чтобы доставить возможность посланцам Петра видеть его. Толстой передал царевичу письмо отца. Петр писал: «Обнадеживаю тебя и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, если ты воли моей послушаешься и возвратишься». Царевич не поддавался ни на что. Через два дня Даун опять устроил у себя свидание царевича с присланными русскими. Толстой начал пугать царевича. Трусливый Алексей обратился к Дауну и спрашивал его, будет ли защищать его император, если отец станет требовать его вооруженной рукой. Даун отвечал: — Император очень желает, чтобы вы примирились с родителем; но если вы считаете небезопасным для себя возвращение на родину, то извольте оставаться: император настолько силен, что может охранить тех, которые отдаются под его протекцию. Ободренный царевич опять не поддался на увещания Толстого, но, по своей слабохарактерности, прибегнул к уловкам: сказал, что повременит, подумает, и после того уже не поехал в третий раз на разговор с Толстым и Румянцевым в дом вице-короля. Тогда Толстой подкупил за 60 червонцев секретаря Даунова, Вейнгардта, с тем, чтобы тот, лично от себя, попугал царевича и тем убедил его к возвращению. Вейнгардт поехал к Алексею в замок и стал ему говорить: «Императорская протекция не совсем для вас надежна: царь объявляет, что прощает сына, а сын не едет; если царь вздумает вести войну, то император, нехотя, выдаст сына отцу». Слова Вейнгардта так растревожили царевича, что он сам написал записку к Толстому и просил приехать к нему, только без Румянцева, которого он особенно боялся. Толстой приехал к нему и сказал: — Вот я получил от государя письмо; он собирает войско, хочет его вести в Силезию и доставать оружием своего сына, а сам собирается ехать в Италию. Не думай, что он тебя видеть здесь не может: кто ему запретит? Царевич поколебался и сказал: «Я бы поехал к отцу, если бы у меня не отняли Евфросинью и дозволили жить с ней в деревне». Затем он обещал еще подумать. Толстой приступил к Дауну и начал просить попугать царевича разлукой с Евфросиньей. Даун на самом деле не смел отнять Евфросиньи у царевича, но попугать его разлукой с ней счел дозволительным, потому что царевичу, от лица императора, было уже заявлено, что если отец сердится на него за то, что он возит с собой какую-то женщину, то царевич должен знать, что императору неприличным кажется заступаться за поступки, достойные порицания. Вице-король велел сказать царевичу, что прикажет отлучить от него женщину, которая ездит с ним в мужской одежде. Испуганный царевич посоветовался с Евфросиньей, а Евфросинья сказала ему, что лучше всего покориться отцовской воле и просить у отца прощения. Это обстоятельство решило все. Царевич на другой день объявил Толстому, что согласен ехать в отечество, если ему позволят жениться на Евфросинье и жить с ней в деревне. Толстой, как царский уполномоченный, дал от имени царя согласие. Царевич прежде поехал в Бар на поклонение мощам Св. Николая; Толстой и Румянцев последовали за ним неотступно, а по возвращении с богомолья, 14 октября, царевич выехал из Неаполя, по дороге на Рим, со своими неразлучными дядьками. Толстой и Румянцев очень боялись, чтобы царевич, под какими-нибудь впечатлениями, не изменил своего решения, пока не выедет из императорских владений, а потому не стали останавливаться в Вене, проехали ее ночью и спешили поскорее убраться за пределы императорских владений; но в Брюнне они были задержаны генерал-губернатором Моравии, графом Колоредо, который получил от императора приказание не пропускать путешественников, прежде чем узнает от царевича причину, почему он не представился императору в Вене, и пока не удостоверится, что царевича везут не поневоле. 23 декабря Колоредо виделся с царевичем и получил от него ответ, что он не явился к императору единственно по причине дорожных обстоятельств, не имея приличной обстановки. В это время Толстой сообщил царевичу новое письмо отца, в котором Петр изъявлял согласие на брак Алексея с Евфросиньей и проживание с ней в деревне. Это обещание вполне успокоило царевича. Колоредо отпустил его. За ним медленно следовала беременная Евфросинья другой дорогой, вместо Вены, на Нюренберг и Берлин. Царевич со своими дядьками направлялся прямо в Москву и во время проезда по России видел в народе знаки расположения к себе. «Благослови, Господи, будущего государя нашего», — кричал народ. 31 января царевича привезли в Москву. 3 февраля было первое свидание Алексея с родителем. Царь приказал собраться в ответной палате Кремлевского дворца духовным сановникам, сенаторам, всяких чинов людям, «кроме подлого народа», и сам стоял в этом собрании. Вошел царевич, вместе с Толстым, и, как только увидел государя, повалился к нему в ноги и с плачем просил прощения в своей вине. «Встань, — сказал царь, — объявляю тебе свою родительскую милость». Петр начал припоминать, как он обучал его, готовя сделать своим наследником, но сын презрел это и не хотел обучаться тому, что было нужно для его будущего сана; потом выговаривал его последнее преступление — бегство из отечества и обращение к иноземному государю. Царевич не мог приносить никакого оправдания, просил только простить его и даровать жизнь, а от наследства отказывался. «Я покажу тебе милость, — сказал Петр, — но только с тем, чтобы ты показал самую истину и объявил о своих согласниках, которые тебе присоветовали бежать к цезарю». Алексей Петрович хотел было что-то говорить, но царь перебил его и приказал стоявшему близ него Думашеву во всеуслышание читать приготовленный печатный манифест. По окончании чтения царь сказал: «Прощаю, а наследия лишаю». После этих слов царь вышел, и за ним последовали все присутствовавшие в Успенский собор. Здесь царевич Алексей произнес присягу перед евангелием в том, что никогда, ни в какое время не будет искать, желать и под каким бы то ни было предлогом принимать престола, а признает своим истинным наследником брата своего Петра Петровича. Царевич подписался на присяжном листе. За ним присягали и также подписались все присутствовавшие. Из собора царь, вместе с царевичем, отправились в Преображенское село на обед. В 3 часа пополудни туда съехались министры и сенаторы, пили и веселились. В этот же день был опубликован манифест, обращенный ко всему русскому народу, уже прежде прочитанный во дворце Думашевым. В этом манифесте объявлялось о давней и постоянной неохоте царевича к воинским и гражданским делам, о его безнравственности, о том, что он еще при жизни своей жены «взял некую бездельную и работную девку» и с оною жил явно беззаконно, что это способствовало смерти его жены; потом излагалась история его побега, сообщалось, между прочим, что императорский наместник в Неаполе объявил царевичу, что цезарь не станет держать его в своих владениях [211] , наконец объявлялось, что царь «отеческим сердцем о нем соболезнуя», прощает его и от всякого наказания освобождает, но лишает наследства после себя, «хотя бы ни единой персоны царской фамилии не оставалось», а вместо отрешенного от наследства, назначает своим наследником другого своего сына, Петра, которого все подданные должны признать в качестве наследника престола посредством целования креста. Затем все, которые станут признавать Алексея наследником престола, объявлялись изменниками. На другой день после объявления манифеста царевичу задали вопросные пункты, требовали от него показаний не только о действиях, но и о словах, какие он произносил сам и какие он слышал от других в разное время. Вопросные пункты оканчивались такими зловещими словами: «Ежели что укроешь, а потом явно будет, то на меня не пеняй, понеже вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон». Мелкая, эгоистическая натура Алексея проявилась во всей силе. Царевич настрочил показание, в котором прежде всего очернил Александра Кикина, как главного советника к побегу, показал, что говорил своему камердинеру Ивану Большому Афанасьеву о своем намерении бежать, но не получил одобрения; показал на Дубровского, которому передавал деньги для своей матери; показал на своего учителя Вяземского, на сибирского царевича, на Ивана Кикина, на Семена Нарышкина, на князя Василия Долгорукого и на свою тетку, царевну Марию Алексеевну; оговорил Кейля, секретаря имперского канцлера Шенборна, будто он принуждал его писать письма сенаторам и архиереям, хотя эти письма и не были им посланы. Показание царевича не заключало, однако, полной искренности: он раскрывался только вполовину, так что его показания могли притянуть других в беду, а о себе всего не сказал. Александра Кикина, вместе с Большим Афанасьевым, схватили в Петербурге, привезли в Москву и подвергли страшным истязаниям в Преображенском приказе. Его пытали четыре раза. Кикин упорно запирался, отрицал справедливость показаний царевича, наконец, после новых, невыносимых мучений, сказал: «Я побег царевичу делал и место сыскал в такую меру — когда бы царевич был на царстве, чтоб был ко мне милостив». Его приговорили к колесованию. На другой день после казни, истерзанный Александр Кикин лежал на колесе еще живой; царь подъехал к нему, слушал, как он стонал, вопил и молил отпустить душу его на покаяние в монастырь. Петр приказал отрубить ему голову и воткнуть на кол. Камердинер Иван Большой Афанасьев оговорил многих, но не спас себя: и его приговорили к смерти, но приговор отложили. То же сделали и с Дубровским, сообразно показаниям царевича. Сенатора князя Василия Долгорукого привезли из Петербурга скованным в Москву. Этого человека никак не могли обвинить в соучастии с царевичем, которого он хорошо понимал, но ему поставили в вину некоторые остроты, произнесенные им неосторожно. Так, например, когда начали говорить, что царевич возвращается в Россию, князь Василий сказал: «Вот, дурак, поверил, что отец посулил ему жениться на Афросинье! Желв ему, а не женитьба, черт его несет; его, дурака, обманывают нарочно». Василия Долгорукова отправили в Петропавловскую крепость, а потом сослали в Соликамск. Учитель Вяземский отписался, показавши, что ничего не знал об умыслах царевича, который давно уже не любит его и теперь наговорил на него по злобе. Вслед за тем в Петербурге арестовали человек двадцать и отправили в ножных кандалах в Москву. Всем жителям Петербурга объявлено было запрещение выезжать из города по московской дороге под опасением смертной казни. В тот же день Петр послал Григория Скорнякова-Писарева за бывшею своею женою Евдокиею. Скорняков-Писарев привез ее в Москву и донес, что нашел ее не в монашеском, а в мирском платье. Этот человек, впоследствии сам испытавший горькую участь от Петра, угождая царю, давал советы хватать того и другого, чтоб открывать «воровство». По его совету, вслед за несчастною царицей, потащили в Преображенский приказ целую толпу мужчин и женщин духовного и мирского чина. Тогда открылось, что отверженная царица, после долгого томления в монастыре, завела любовную связь с майором Степаном Глебовым — человеком женатым, уже немолодым и имевшим взрослого сына. Попались ее письма к этому человеку. Царица на допросе созналась в связи с ним. Сознался в том же и Глебов, но не хотел сознаться ни в писании, ни в произнесении хульных слов на Петра и Екатерину, чего от него домогались. Улик не было. Сознания от него не добились ни посредством кнута, ни жжения горячими углями и раскаленным железом, и все-таки посадили на кол на Красной площади. Испытывая невыразимые мучения, он был жив целый день, затем ночь, и умер перед рассветом, испросивши причащение Св. Тайн у одного иеромонаха. Говорят, что Петр подъезжал к нему и потешался его страданиями. Тогда же колесован был ростовский епископ Досифей за то, что поминал Евдокию царицею, утешал ее разными вымышленными откровениями, гласами от образов, чудесными видениями и тому подобными суевериями, пророчил ей, между прочим, что она станет снова царицею и Петр опять сойдется с нею. Казнили смертию духовника Евдокии, который был у ней посредником в сношениях с Глебовым; наказали кнутом нескольких монахинь, угождавших Евдокии. Саму Евдокию царь сослал в Староладожский женский монастырь, а сестру свою Марию Алексеевну приказал заточить в Шлиссельбург: спустя несколько времени она была переведена в Петербург и оставлена в особом доме под надзором. Во время страшного розыска по этому делу, происходившего в Преображенском приказе, государь, 2 марта, в сборное воскресенье, был у обедни. Здесь подошел к нему неизвестный человек и подал бумагу, в которой было написано следующее: «За неповинное отлучение и изгнание от всероссийского престола царского Богом хранимого государя царевича Алексея Петровича христианскою совестию и судом Божиим и пресвятым евангелием не клянусь и на том Животворящего Креста Христова не целую и собственною рукою не подписуюсь; еще к тому и прилагаю малоизбранное от богословской книги Назианзина могущим вняти в свидетельство изрядное, хотя за то и царский гнев на мя произмется, буди в том воля Господа Бога моего Иисуса Христа, по воле Его святой, за истину, аз раб Христов Илларион Докукин страдати готов. Аминь, аминь, аминь». Бумага, на которой подписаны были эти слова, была присяжным листом на верность новообъявленному наследнику престола царевичу Петру Петровичу. Этот присяжный лист раздавали во множестве экземпляров, приводя русских к присяге. Человек, подавший Петру эту бумагу, был подьячий Докукин. Его три раза подвергли жесточайшей пытке. Он никого не выдал, хулил Петра и Екатерину и кричал, что пришел добровольно пострадать за правду и имя Христово. Его колесовали. Но Петр понял, что между сторонниками его сына есть люди, о которых можно было сказать, что они не чета жалкому, ничтожному царевичу и что они гораздо опаснее самого Алексея. «О, бородачи, бородачи! — восклицал тогда Петр в разговоре с Толстым. — Всему злу корень — старцы да попы! Отец мой имел дело с одним бородачом, а я — с тысячами!» В изобилии лилась человеческая кровь за этого царевича, а он сам тешился уверенностью, что страданиями преданных ему людей купит себе спокойствие и безмятежную жизнь со своей дорогой Евфросинией. «Батюшка, — писал он к Евфросинии, — поступает со мною милостиво; слава Богу, что от наследства отлучили! Дай Бог благополучно пожить с тобою в деревне». 18 марта Петр уехал в Петербург. С ним отправился и царевич. 12 апреля была Пасха. Царевич, явившись к мачехе с поздравлением, валялся у нее в ногах и умолял ее ходатайствовать о дозволении ему жениться на Евфросинии. И это делалось после того, как его родная мать, публично опозоренная, была осуждена на увеличенное, тяжкое страдание! Давножданная Евфросиния наконец приехала в Петербург 20 апреля; но царевич не встретил ее и не обнял при свидании. Ее, беременную, засадили в Петропавловскую крепость и там задали ей вопросные пункты: кто писал царевичу во время его пребывания за границею, кого хвалил царевич, кого бранил, что о ком говорил. Испуганная Евфросиния дала такое показание: «Царевич писал не раз цезарю жалобы на отца, писал письма к русским архиереям, с тем, чтобы эти письма подметывать в народе, постоянно жаловался на родителя, очень прилежно желал наследства, изъявлял радость, когда читал в курантах, что брат его, Петр Петрович, болен, и говорил такие слова: „Хотя батюшка и делает то, что хочет, только, чаю, сенаты не сделают того, чего хочет батюшка“. Когда слыхал о видениях и читал в курантах, что в Петербурге тихо и спокойно, то говорил: „Тишина недаром, может быть, отец мой умрет, либо бунт будет. Отец надеется, что по смерти его, вместо малолетнего Петра, будет управлять мачеха; тогда бабье царство будет, и произойдет смятение: иные станут за брата, а иные за меня. Я, когда стану царем, то всех старых переведу, а новых наберу себе по своей воле. Буду жить зиму в Москве, а летом в Ярославле. Петербург будет простым городом; я кораблей держать не стану и войны ни с кем вести не буду; буду довольствоваться старым владением“. Когда услышал царевич, будто в Мекленбурге бунтует русское войско, то очень обрадовался». Евфросиния показала также, что царевич из Неаполя хотел бежать в Рим к папе; но она его удержала. Когда царевичу предъявлено было показание Евфросинии, он запирался. Но отец подверг его тайной пытке. Уже после смерти царевича осуждены были на казнь трое крестьян за то, что были свидетелями, как на мызе повели царевича под сарай и оттуда были слышны его стоны и крики. После таких мер царевич написал показание, в котором наговорил на себя столько, сколько даже не был вынужден говорить, например: «Когда я слышал о мекленбургском бунте русского войска, как писали в иностранных газетах, то радовался и говорил, что Бог не так делает, как отец мой хочет, и когда бы так было и бунтовщики прислали бы за мною, то я бы к ним поехал». Он наговорил на многих государственных людей, притянул к делу киевского митрополита, заявивши, что он ему друг, что писал к этому архипастырю и просил всем сказывать, что царевич убежал от принуждения вступить в монастырь. Петр, по этому показанию, отправил Скорнякова-Писарева в Киев сделать у митрополита обыск и самого его препроводить в Петербург. Престарелый митрополит Иосиф Кроковский был отправлен в Петербург, но не доехал и умер на пути в Твери. Предание говорило, что его отравили. Вынужденное пытками сознание царевича в том, что он готов был пристать к бунтовщикам, дало Петру повод не стесняться своим прежним обещанием помилования, данным виновному сыну. 13 июня Петр приказал нарядить суд из духовных и светских лиц и объявлял печатно, чтобы судьи вершили это дело «не флатируя и не похлебуя ему государю: не рассуждайте того, что тот суд ваш надлежит вам учинить на сына вашего государя, но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей души, чтоб совести наши остались чисты в день страшного испытания и отечество наше безбедно». 14 июня царевич был посажен в Петропавловскую крепость, а 17-го потребован в суд к допросу. Царевич оговорил своего дядю Авраама Лопухина и своего духовника Якова Игнатьева, будто последний, узнавши от царевича на исповеди, что царевич желает отцу смерти, сказал: «Бог тебя простит, и мы все желаем ему смерти». Пытали Лопухина, расстригли и пытали три раза протопопа Якова. 19 июня пытали самого царевича и дали ему 25 ударов кнутом. 22 июня Толстой взял с царевича показание, в котором излагались причины его непослушания отцу. Показание это явно было написано так, как от него требовали. Он приписывал все своему обращению с попами, чернецами и ханжами, а в конце оговорил императора, будто тот обещал ему вооруженную помощь: «И ежели бы цезарь начал то производить в дело, как мне обещал, то я бы, не жалея ничего, доступал наследства, дал бы цезарю великие суммы денег, а министрам и генералам его великие подарки. Войска его, которые бы он мне дал в помощь, чтобы доступать короны российской, взял бы на свое иждивение и, одним словом сказать, ничего бы не пожалел, только чтобы исполнить в том свою волю». 24 июня царевича снова подвергли пытке и дали ему 15 ударов кнутом. В этот самый день решился суд над ним. Духовенство дало уклончивый, но замечательно мудрый приговор. Выписав разные места из Священного Писания об обязанностях детей повиноваться родителям, оно предоставило на волю государя действовать или по Ветхому, или по Новому Завету: хочет руководствоваться Ветхим Заветом — может казнить сына, а если хочет предпочесть учение Нового Завета — может простить его, по образцу, указанному в евангельской притче о блудном сыне, и в поступке самого Спасителя с женою прелюбодейницею. «Сердце царево в руце Божией есть; да изберет тую часть, амо же рука Божия того преклоняет!» Так сказано было в конце приговора духовных. Церковь, в лице своих представителей, исполнила свое дело; она указала дух, в каком должна действовать мирская власть, признающая себя христианскою; более ничего не могла сделать церковь, не имевшая никакого оружия, кроме слова, никаких побудительных мер, кроме указаний на слова и пример Спасителя. Светский суд не сохранил своего достоинства в равной степени, в какой сохранило его духовенство. Светские судьи могли бы напомнить государю, что он дал свое царское обещание сыну, через Толстого в Неаполе: что ему наказания не будет, если он возвратится. Сын поверил слову царя-родителя, и теперь его можно было судить только в таком случае, когда бы он сделал что-либо преступное уже после своего возвращения в отечество. Но светские судьи так не сделали, во-первых, потому, что во главе их находился Меншиков, личный враг царевича, во-вторых, потому, что они желали угодить Петру и ясно видели, какого решения ему хочется. Царевичу был подписан смертный приговор 120-ю членами суда. 26 июня в 6 часов пополудни царевич скончался. Царь опубликовал об его смерти, что он, выслушавши смертный приговор, пришел в ужас, заболел недугом вроде апоплексии, исповедался, причастился, потребовал к себе отца, испросил у него прощения и по-христиански скончался. Этому описанию не все верили; пошли слухи, что царевич умер насильственною смертию, но какою — неизвестно. Из книг «Гарнизона», то есть Петропавловской крепости, видно, что в день смерти царевича, утром, Петр с девятью сановниками ездил в крепость и там «учинен был застенок», т.е. производилась пытка, но над кем — о том не говорится. На другой день, 27 июня, была годовщина Полтавской битвы. Царь обедал на почтовом дворе, в саду, и вечером веселился. 29 июня государь праздновал свои именины, обедал в летнем дворце, присутствовал на спуске корабля, а вечером был фейерверк и веселый пир до глубокой ночи. Тело царевича, перенесенное из Петропавловской крепости, лежало в церкви Св. Троицы. 30 июня, вечером, в присутствии царя и царицы, оно было предано земле в Петропавловском соборе, рядом с гробом покойной кронпринцессы. Траура не было. Царевич гнил в земле, а дело его все еще продолжалось, и 8 декабря были казнены смертью обвиненные показаниями царевича: духовник его Яков Игнатьев, дядя его Авраам Лопухин, камердинер Иван Большой Афанасьев, Дубровский и Воронов. Других били кнутом и вырезали им ноздри. Безусловные почитатели Петра видели в поступке с сыном великий подвиг принесения в жертву отечеству своего родного сына и оправдывали царя крайнею необходимостью. В самом деле, царевич Алексей был такою личностью, которая непременно, по своей бесхарактерности, сделалась бы орудием врагов Петра и всех его преобразований. Его отреченье от наследства ни в каком случае не имело бы силы после смерти Петра, как бы государь ни распорядился престолом. Всегда бы нашлась могущественная партия, которая подвинула бы Алексея возвратить себе потерянные права, и тогда погибель грозила бы всем Петровым сподвижникам и всему тому, что Петр готовил для русского государства. Но нельзя не видеть, что Петром руководили не только государственные виды, но и семейные побуждения. Он не любил Алексея, как сына ненавистной, отверженной им жены, и хотел доставить престол потомству Екатерины; от этого-то он стал налегать на Алексея настойчивее тогда, когда родился сын от Екатерины. Если бы у Петра не было такого побуждения, то, отрешивши Алексея от наследства, он мог бы назначить, по праву первородства, своим наследником внука, Алексеева сына, который был так же мал, как и рожденный через несколько дней после внука сын Петра, царевич Петр Петрович. Петр мог воспитать себе достойного преемника и в малолетнем внуке, как в малолетнем сыне. Чтобы оправдать свой поступок и придать ему законный вид, Петр установил закон, по которому царствующий государь может отдавать после себя престол кому угодно, мимо всякого права рождения. Несостоятельность и неудобоприменимость такого порядка вещей показалась в истории самого Петра: ему пришлось умереть, не воспользовавшись изданным им же законом, не указавши после себя преемника престола. Глава 18 Князь Александр Данилович Меншиков Из всех современников Петра, окружавших его, не было никого ближе к государю, как Меншиков; не было другой личности, которая возбуждала бы до такой степени всеобщее внимание Европы странными поворотами своей судьбы. По общему мнению, составившемуся еще при жизни Меншикова, он происходил из простолюдинов, и в этом отношении составлял в ряду государственных русских лиц замечательное исключение, олицетворявшее стремление Петра создать новых деятелей, не связанных с общественными преданиями старой Руси. По одним сказаниям, отец его был православный пришелец из Литвы, поселившийся в Москве, по другим — он был уроженец берегов Волги, но и в том и в другом случае простолюдин. В 1686 году двенадцатилетний Александр Меншиков, отданный отцом к московскому пирожнику, продавал в столице пироги. Мальчишка отличался остроумными выходками и балагурством, что долго было в обычае у русских разносчиков; этим он заманивал к себе покупщиков. Случилось ему проходить мимо дворца знаменитого и сильного в то время Лефорта; увидя забавного мальчика, Лефорт позвал его к себе в комнату и спросил: «Что возьмешь за всю свою коробку с пирогами?» — «Пироги извольте купить, а коробки без позволения хозяина я продать не смею», — отвечал Алексашка, так звали уличного мальчика. «Хочешь у меня служить?» — спросил его Лефорт. «Очень рад, — отвечал Алексашка, — только надобно отойти от хозяина». Лефорт купил у него все пирожки и сказал: «Когда отойдешь от пирожника, тотчас приходи ко мне». С неохотою отпустил пирожник Алексашку и сделал это только потому, что важный господин брал его в свою прислугу. Меншиков поступил к Лефорту и надел его ливрею. Он показывал большую сметливость, замечательную верность интересам своего хозяина и умел угодить Лефорту. Веселый и шутливый нрав Алексашки очень пришелся по вкусу Лефорту, который, как француз, отличался всегдашнею добродушною веселостью, любезностью и уживчивостью. Лефорт часто шутил с Алексашкой и восхищался его остроумными выходками, хотя, при всей своей природной способности, Алексашка был тогда круглый невежда и не умел порядочно подписать собственного имени. Между тем значение Лефорта все более и более возрастало, и он сделался задушевным другом и постоянным собеседником молодого царя Петра. Часто проводя веселые вечера в доме Лефорта, царь увидел там Алексашку. Сразу ему понравился бывший пирожник, а Лефорт описал Петру в самом пленительном виде сметливость, живость и служебную верность Алексашки. Царь пожелал взять Алексашку к себе в прислугу. Так рассказывали современники о ранней судьбе этой замечательнейшей личности русской истории. В последнее время опровергали это сказание главнейшим образом тем, что в то время, когда Меншиков уже был в большой милости у царя, Петр, ходатайствуя у императора немецкого грамоту Меншикову на сан князя римской империи, именовал его происходящим из шляхетской литовской фамилии. Но этот довод, для опровержения целого ряда современных сказаний, довольно слаб, тем более, что прямые потомки Меншикова не могли представить никаких объяснений о темном происхождении своего предка, отзываясь пропажею фамильных документов во время московского пожара 1812 года. Поступивши в царскую прислугу, сначала Алексашка был простым лакеем, а потом царь записал его в число своих потешных, где юноши были почти все из дворянского сословия. Это был первый шаг к возвышению Меншикова, но важно было для него то, что, считаясь потешным, Меншиков несколько лет продолжал исполнять близ царской особы должность камердинера: Петр, ложась спать, клал его у своих ног на полу. Тогда-то чрезвычайная понятливость, любознательность и большая исполнительность Меншикова расположили к нему царя. Меншиков как будто заранее угадывал, чего царю нужно, и во всем спешил угодить его желанию. Случалось, запальчивый царь ругал его и даже бивал, — Меншиков все переносил безропотно и терпеливо. И Петр привязался к Меншикову до такой степени, что чувствовал потребность в постоянной близости его. Скоро многие, заметивши, что Меншиков делается царским любимцем, стали обращаться к нему о ходатайстве и заступничестве перед царскою особою. Меншиков сопровождал царя в азовский поход и получил офицерский чин, хотя не ознаменовал себя ничем в военных действиях. Петр нашел в нем большого поклонника любимой царской мысли — преобразовать русское государство на иноземный лад: Меншиков во всем казался Петру ненавистником старых русских жизненных приемов и обычаев и с жадностью готов был походить на западного европейца, а это было в такую пору, когда Петр встречал ропот и суровые лица своих князей и бояр, боявшихся грозившего России господства иноземщины. Понятно, как этот простолюдин по породе казался Петру достойнее многих потомков воевод и наместников. Когда, собираясь в путешествие за границу, царь пировал в доме Лефорта, и в это время тайные враги готовили ему внезапную гибель, человек, узнавший о заговоре, был Меншиков; он получил, как говорят, сведения о тайных замыслах через посредство одной девушки, дочери участника в заговоре. Наступило первое путешествие Петра за границу под именем Петра Михайлова. Меншиков был неразлучен с Петром; с ним он работал на амстердамской верфи, с ним посещал университетские кабинеты и мастерские художников. Меншиков заранее еще в России подучился по-голландски и по-немецки, а находясь за границею, в глазах Петра быстро освоился с этими языками. Везде и во всем умел он нравиться властелину, разделял с ним и трудные работы по кораблестроению, и буйные попойки, и оргии. Когда из трудолюбивой мещанской Голландии Петр переехал в аристократическую Англию, Меншиков с удивительною понятливостью присмотрелся к приемам придворной и дипломатической жизни. На возвратном пути через Вену, Меншиков присутствовал с царем на блестящем придворном маскараде, устроенном для Петра императором в своем дворце, и осваивался с приемами большого европейского света. По возвращении в отечество началась страшная расправа с мятежными стрельцами; Меншиков был постоянно с государем, и в угоду ему собственноручно рубил преступникам головы. В это время царь разошелся со своею женою Евдокиею и заточил ее в монастырь; она чрезвычайно не терпела Меншикова, и все сторонники старых порядков Руси разделяли отвращение к любимцу, имевшему, по их понятиям, зловредное на царя влияние. Началось бритье бород и переодевание русских в иноземное платье; Меншиков был самым ревностным хвалителем царских затей, и этим глубже входил в душу царя; не было ничего, в чем бы Петр отказал своему другу Александру Даниловичу, или просто Данилычу, как он называл его. В это время Меншиков имел уже чин генерал-майора и начальствовал над целым драгунским полком, носившим его имя. В 1700 году, при самом начале шведской войны, Меншиков женился на девице Дарье Арсеньевой. Во всех переменах счастливых и несчастных, сопровождавших шведскую войну, Меншиков постоянно находился при царской особе и не мог самостоятельно проявить собственной личности без участия самого царя. Где был царь, там был и Меншиков. Когда немец Нейгебауер, бывший воспитатель молодого царевича Алексея, потерял свое место, главным руководителем образования своего сына Петр назначил Меншикова; но это руководительство могло быть только номинальным, потому что Меншиков не переставал сопровождать царя в его подвижной жизни. 24 августа 1702 года фельдмаршал Шереметев взял город Мариенбург, и в числе пленных, сдавшихся жестокому полководцу на милость, был пастор Глюк, со своею воспитанницей или служанкой Мартою; последнюю Шереметев передал жене полковника Балька, а у нее взял ее к себе Меншиков и подарил своей жене, у которой в услужении было уже несколько ливонских и шведских пленниц. Марта, переменившая свое имя на Екатерину, сразу сумела понравиться Меншиковой. После взятия Шлиссельбурга Меншиков был возведен в звание губернатора Ингерманландии, Корелии, Эстляндии и всего края, доставшегося России оружием от Швеции. В 1703 году в глазах Меншикова была взята и уничтожена крепость Ниеншанц. Когда шведы выслали против русских по Неве суда свои, а Петр счастливо отбил покушения и овладел двумя фрегатами, Меншиков был участником этого дела и награжден от царя орденом Андрея Первозванного. 27 мая 1703 г. в Троицын день совершена была закладка Петербурга, и Меншиков, как уже нареченный царем губернатором края, назначен был надзирать за делом постройки. Во все царствование Петра Меншиков был главнейшим исполнителем задушевных замыслов Петра, касавшихся основания, построения и заселения Петербурга. Новая столица обязана своим созданием столько же творческой мысли государя, сколько деятельности, сметливости и уменью Меншикова. Он наблюдал и над привозом строительных материалов, и над приводом рабочих, отправляемых беспрестанно со всех краев России, и над доставкой провианта для их содержания. Царь, оставивши Меншикова строить новый русский город, уезжал в Москву и устраивал празднества по поводу своих побед и завоеваний. Ему без Меншикова чего-то недоставало, и он вызывал его быть участником в торжествах. В один из таких вызовов, проводя время за веселыми пирушками в московском доме своего любимца, Петр увидел Екатерину. Она понравилась государю: в это время он уже разошелся со своей любовницей Анной Монс, изменившей Петру. Петр взял Екатерину к себе; она тогда уже порядочно освоилась с русским языком и изъявила охоту принять православную веру. Ее крестным отцом был молодой Алексей, сын Петра. Екатерина овладела сердцем Петра, и этим обязана была своему кроткому, веселому нраву и своей безропотной покорности не только перед волей, но и перед своенравными выходками Петра; сознавая свое положение, как бы рабы, она не показывала ни малейших признаков ревности, когда Петр позволял себе в виде развлечения сходиться с другими женщинами. Зато у Петра развлечения эти случались без участия сердца, а потом, с летами, совершенно прекратились; Екатерина осталась единственным предметом его сердечной привязанности, и можно сказать, что, за исключением одного Меншикова, никто никогда не был так близок сердцу государя во всю его жизнь, как Екатерина. Передавши своему государю Екатерину, Меншиков опять обратился к наблюдениям за постройкой Петербурга; его вниманию предоставлено было также построение Кроншлота и Кронштадта, на острове Ретузари, назначенного Петром быть местопребыванием создаваемого военного флота. Занимаясь неустанно делом построения Петербурга, Меншиков не забывал и себя, воздвигал себе в Петербурге красивый дворец, стараясь сделать его удобным для веселой жизни и приема гостей, а в 50 верстах от Петербурга заложил себе дачу, назвав ее «Ораниенбаум». В Москве у него оставался прежний, подаренный ему царем, дом, красиво убранный; при доме было множество прислуги и музыкальная капелла: в этом доме проживала жена Меншикова, не любившая Петербурга. Наблюдение над постройкой Петербурга и Кронштадта, порученное ингерманландскому губернатору, прерывалось самим царем, который брал с собой Меншикова повсюду, куда сам направлялся в своей подвижной жизни. Меншиков принужден был участвовать и при осадах и штурмах ливонских городов, и в конференциях с польскими панами, и наблюдать над воспитанием царевича, ездившего в походах за царем со своим воспитателем Гюйсеном. В Полоцке, по мановению царя, Меншиков приказывал в его присутствии убивать униатских монахов. В конце 1705 года он вместе с царем приехал в Москву; там они устроили себе победные празднества и торжественный въезд через триумфальные арки: царский любимец носил тогда титул графа римской империи, губернатора Эстляндии и Ингерманландии, кавалера ордена Св. Андрея Первозванного, кавалера польского ордена Белого Орла, капитана гвардейских бомбардиров, полкового командира двух ингерманландских полков и обер-гофмейстера при царевиче. Поляки удивлялись тесным дружеским отношениям, существовавшим между царем и его подданным. Когда в Гродно Меншиков праздновал свои именины, у него присутствовали царь и король Август; царь хотел еще более возвысить своего любимца и отправил в Вену царевичева наставника, Гюйсена, хлопотать у цезаря для Меншикова титул светлейшего князя Римской империи. Гюйсен исполнил это поручение счастливо для высокомерного временщика, хотя, как говорят, отсутствие Гюйсена вредно отразилось на воспитании царевича, остававшегося тогда без наставника. В 1706 году Меншиков был командиром целого корпуса войск от 12000 до 15000, посланных на помощь Августу в Польшу и Саксонию, одержал над шведами победу, но был близким свидетелем измены Августа общему с царем делу войны против шведов, когда Август постановил со шведским королем особый Альтранштадтский мир. Потом Меншиков опять был постоянным спутником царя и был отправлен с важными военными поручениями. В 1708 году он командовал в несчастной битве при Головчине. После того царь узнал, что Карл двинулся с частью войска вперед, а позади себя оставил корпус Левенгаупта. Петр предпринял напасть на последнего. Меншикову поручено было вести передовой отряд. 28 сентября произошло сражение под Лесным. Левенгаупт потерпел совершенное поражение и потерял почти половину своего войска. Царь приписывал Меншикову важное содействие в одержанной победе. Затем последовало вторжение Карла в Малороссию и измена Мазепы. Меншиков, по царскому приказанию, разорил Батурин, потом находился с царем в Лебедине, съездил с ним в Воронеж и присутствовал там при спуске построенных судов. В Полтавской битве Меншиков, по распоряжению государя, не допустил неприятеля овладеть Полтавой и в самое время сражения сопутствовал царю, а после бегства Карла XII с шведским войском преследовал его до Переволочны и, одержав там другую победу, взял в плен генерала Левенгаупта. Когда после того Меншиков возвратился к Полтаве, царь дал ему чин генерал-фельдмаршала, а сам принял чин генерал-майора. От Полтавы Меншиков сопровождал царя в Киев, а в следующую зиму присутствовал в Москве при торжестве, устроенном Петром в честь Полтавской победы. В 1710 году Меншиков получил поручение окончить покорение Ливонии и исполнил его счастливо, благодаря печальному положению края, терявшего, по случаю свирепствовавшей заразы, значительнейшую часть своего народонаселения. В ноябре этого года Меншиков был в Петербурге, и там, в его дворце, совершилось бракосочетание царевны Анны Ивановны с герцогом курляндским, удивлявшее современников пышностью обстановки. По этому поводу Меншиков давал бал с разными вычурами: например, подан был большой пирог, из середины которого выскочила карлица и начала танцевать менуэт на столе. Через несколько дней после этого торжества для забавы устраивалась свадьба карликов, и для этой цели с разных сторон привезены были 72 карлика, отличавшихся крайним безобразием. Неожиданная кончина сына Меншикова нарушила веселость этого торжества, а через 12 дней постигла двор новая печаль: курляндский герцог, молодой супруг Анны Ивановны, скончался по дороге в Курляндию, в местечке Дудергоф, от горячки. В 1711 году, когда Петр отправился в Молдавию, Меншиков оставался в Петербурге, занимаясь постройками города и делами по управлению своей губернии. В это время (в мае) сгорел великолепный его дворец в Москве. Когда Петр после этого ездил за границу, где совершил бракосочетание сына своего Алексея с принцессой Шарлоттой, Меншиков оставался в Петербурге, и в честь сочетавшегося браком за границей царевича устроил великолепное празднество, пригласив на него всех высокочиновных лиц, живших в Петербурге. Но, вслед за тем, Дания и Саксония открыли военные действия в Померании; Меншиков получил команду над русскими войсками, назначенными в тот край для вспоможения союзникам. В апреле 1712 года Меншиков явился к войску и на дороге чуть было не потерял свою, сопровождавшую его, жену: она едва было не попалась в плен шведам близ Штетина и была спасена ловкостью генерала Бауера. В июле Меншиков съехался с государем, который сам принял команду над войском. В начале 1713 года Петр оставил войну, поручивши Меншикову добывать шведского генерала Штейнбока в Шлезвиге, вместе с датчанами. Осада Штейнбока продолжалась почти год, после чего Штейнбок сдался датчанам. Летом 1714 года Меншиков занят был осадою Штетина, вместе с саксонцами, и не ранее сентября принудил шведского коменданта к капитуляции. Меншиков воротился в Петербург, и с этих пор приостановилась его военная карьера. Он занимался управлением своей огромной губернии. Но в это время на Меншикова начали наступать тучи, грозившие затмить его необыкновенное счастье, и только чрезвычайной привязанности к нему царя должен был он тем, что избежал судьбы, постигшей многих государственных деятелей в царствование Петра, навлекших на себя гнев и нерасположение царя. По делу вице-губернатора Курбатова открылись за Меншиковым злоупотребления в управлении губернией. В январе 1715 года царь назначил розыск. Меншиков, Апраксин и Брюс были обвиняемы в произвольном обращении с казенным интересом. Дело тянулось несколько лет; на Меншикове оказалось большое взыскание; но государь, неумолимо строгий ко всяким преступлениям подобного рода, был так милостив к свежему любимцу, что велел счесть с него большие казенные суммы. Меншиков, со своей стороны, нашел удобный случай понравиться царю и расположить его к снисходительности. Русское войско в Финляндии терпело большой недостаток, а провиант, следуемый к доставке из Казани и прилегавшего к ней восточного края, не поспел; у Меншикова в его имениях был большой запас муки, крупы: Меншиков поспешил все это в пору пожертвовать для нуждавшегося войска и заслужил от царя благодарность. Но главным образом розыск над Меншиковым приостановился через возникшее дело о царевиче Алексее. В какой степени и какую роль занимал Меншиков в трагической судьбе Алексея, можно видеть из жизнеописания царевича. После смерти царевича, Меншиков был у государя в милости, и в 1719 году, с чином контр-адмирала белого флага, был назначен президентом военной коллегии. Доверие государя к нему было так велико, что в том же году он поручил ему находиться в верховном суде для открытия и преследования всякого рода злоупотреблений по управлению. Председателем суда был генерал Вейде, находившийся по коллегиальному управлению товарищем Меншикова. Виновными в злоупотреблениях снова оказались важнейшие государственные люди, и в их числе сам Меншиков. Меншиков испросил прощение у государя, и царь ограничился только наложением на него большого штрафа, 100000 червонцев, а потом пригласил его по-прежнему к дружеской попойке. Много помогало Меншикову заступничество перед царем Екатерины, сохранявшей уважение и привязанность к человеку, бывшему некогда, во времена ее ничтожества, ее господином. 5 сентября 1721 года Меншиков в своем петербургском дворце отпраздновал обручение молодого польского пана, Петра Сапеги, со своей девятилетней дочерью Марией, которой судьба, как увидим, предназначила другой жребий. Скоро после того праздновала вся Россия Ништадтский мир и окончание тяжелой Северной войны; несколько дней ликовал Петербург: Меншиков не пощадил издержек, чтобы принять в этом празднестве блестящее участие. Когда Петр, по окончании празднеств в Петербурге, отправился праздновать тот же мир в Москву, Меншиков сопровождал государя и, во время торжественного въезда в столицу, шествовал о бок государя по правую руку. В феврале 1722 года государь издал закон о новом способе престолонаследия, предоставляя воле всякого царствующего государя назначать себе преемника. Меншиков был первый, присягнувший этому закону, и тем показал пример всем гражданским и военным чиновникам. Издание этого закона сопровождалось большим праздником в Москве; оно состояло в катанье на санях с поставленными на них фигурами морских судов. В том же году Петр отправился с государыней в персидский поход, а Меншиков оставлен был в Петербурге во главе правительства, вместе с другими вельможами. По возвращении из похода, Петр застал соблазнительный спор Скорнякова-Писарева с Шафировым, спор, возникший из такого дела, которое близко касалось Меншикова: Шафиров был давний враг Меншикова и теперь очень нерассудительно пошел против царского любимца. До какой степени силен был этот любимец показывает то, что голова Шафирова уже лежала на плахе и чуть было не слетела: он обязан был жизнью только влиянию Екатерины, испросившей ему помилование государя. Вскоре, однако, Меншиков опять навлек на себя немилость государя. В продолжение многих лет он до крайности бесцеремонно употреблял казенное достояние в свою пользу, покупал за казенный счет в свой Васильевско-Островский дворец мебель, всякую домашнюю рухлядь, содержал за казенный счет своих лошадей и прислугу и позволял своим клевретам разные злоупотребления, прикрываемые его покровительством. Открылись за ним какие-то противозаконные поступки по управлению Кроншлотом. Петр отнял у него выгодный табачный откуп, звание псковского наместника, подаренные ему в Малороссии имения Мазепы, и, кроме того, Меншиков заплатил 200000 рублей штрафу. Современники говорят, что Петр, вдобавок, отколотил его собственноручно палкой и несколько времени после того не допускал к себе на глаза; но влияние Екатерины опять пособило временщику, и в сентябре того же 1723 года Меншиков был снова в приближении у царя. Говорят, что Петр, приехавши к нему, увидал в доме на стенах, вместо прежних великолепных обоев плохие и дешевые. На вопрос царя о такой перемене Меншиков сказал: «Я должен был продать свои богатые обои, чтоб расплатиться с казной». Но Петр, зная, что у Меншикова еще осталось большое состояние, взглянул на него строго и сказал: «Мне здесь не нравится; если я приеду к тебе на первую ассамблею и не найду твой дом убранным прилично твоему сану, ты у меня заплатишь еще больший штраф». Когда Петр, по своему обещанию, приехал снова к Меншикову, нашел в его доме все по-прежнему, был очень весел и ласков и не вспоминал уже о прошлом. Так возобновились между ними добрые отношения. Меншиков участвовал на пире, данном государем персидскому послу, прибывшему для заключения мира. В марте 1724 г. Меншиков отправился с царем в Москву, где в мае государь совершил коронацию своей жены в сан императрицы. Во время церемонии Меншиков шел по правую руку царя и, по старому русскому обычаю, раскидывал народу золотые и серебряные монеты. По возвращении в Петербург, Меншиков опять подвергся царской немилости: Петр лишил его губернаторской должности, передавши ее Апраксину. С точностью неизвестно, что было причиной такой перемены, но Петр, постоянно болевший и приближавшийся к смерти, сделался тогда чрезвычайно раздражителен и вспыльчив: он нередко собственноручно бивал палкой приближенных и всякого встречного, на кого имел причину рассердиться; в Петергофе, например, разводился у него сад, и Петр то и дело бил палкой офицеров, надзиравших над рабочими. Перед смертью, в начале 1725 года, Петр опять помирился с Меншиковым и допустил своего старого друга к своей смертной постели. В истории мы видим частые примеры, что со смертью государей меркнет счастье их любимцев, но с Меншиковым сталось не так. Петр скончался, не выразивши ни на письме, ни на словах своей воли о престолонаследии. Его новый закон, предоставлявший царствующей особе право назначить себе преемника, не мог быть исполнен самим учредителем этого закона. Еще тело усопшего императора лежало не погребенным, а уже вельможи толковали о том, кто будет над ними царствовать. Меншиков, Толстой и Апраксин указали на Екатерину, как на личность, по самой воле покойного царя носившую уже императорскую корону. Толстой рассыпался перед вельможами во всевозможнейших похвалах добродетелям и доблестям императрицы. Спор мог быть продолжительным, так как люди, все еще дорожившие древними обычаями, заявляли о правах первородства, принадлежавших сыну покойного царевича Алексея, малолетнему Петру. Но приверженцы Екатерины заранее распорядились наводнить дворец гвардейскими офицерами, а около дворца поставить два гвардейские полка, пугавшие барабанным боем уши собранных во дворце сенаторов. Это обстоятельство было поводом к тому, что спор прекратился, и собранные во дворце сенаторы провозгласили Екатерину императрицей и самодержицей. Вслед за тем издан был манифест от имени правительствующего сената, Святейшего Синода и всего генералитета, гласивший, что, сообразно с объявленным в 1722 г. законом, подтвержденным присягой всех чинов государства российского, все люди духовного, воинского и гражданского чина — должны верно служить государыне императрице Екатерине Алексеевне, так как сам покойный государь короновал ее императорской короной. В Петербурге все присягнули безропотно. В Москве и в других городах явились ослушники, которых за то подвергали пытке кнутом и огнем. Но как ни много, казалось, должно было находиться в России недовольных мерами Петра и его перестройкою государства на иноземный образец, кончина государя, если верить официальным донесениям, везде возбуждала такую же скорбь, какая показывалась около его гроба в Петербурге. Председатель сенатской конторы в Москве граф Матвеев писал, будто при панихиде, которую служили по покойном государе, был такой в Москве «вопль, вой, крик, какого я от рождения моего не слыхал». Самый протест по поводу присяги Екатерины проявлялся везде как явление исключительное. Русский народ, в продолжительное царствование покойного государя, был так запуган его жестокими мерами, что не смел отзываться со своими чувствованиями, если они шли вразрез с видами и приказаниями верховной власти. Правление Екатерины было только по одному имени ее правлением. Всем заправлял Меншиков и с ним те вельможи, которые старались ему угождать; те, которые ненавидели его, таились, надеясь дожить до такого времени, когда можно будет учинить с ним расправу. Одним из важнейших врагов его был генерал-прокурор Ягужинский; сначала он пошел было открыто против Меншикова, но потом, при содействии голштинского герцога, испросил у него прощение за свою вспыльчивость и притворно помирился с ним. Герцог голштинский выпросил прощение Шафирову и детям казненного Гагарина. Недовольные Меншиковым вельможи задумали было возвести на престол великого князя Петра с ограничением монархической власти. Но Меншиков и Толстой, со своими приверженцами, противодействовали им проектом учреждения нового государственного места — верховного тайного совета, который должен был состоять под председательством самой государыни. Указ о таком учреждении состоялся в феврале 1726 года. Членами его были тайные действительные советники: генерал-фельдмаршал Меншиков, генерал-адмирал граф Апраксин, государственный канцлер граф Головкин, вице-канцлер барон Остерман, граф Толстой и князь Дмитрий Голицын. Немного времени спустя после утверждения верховного тайного совета, по воле государыни, в число членов его был допущен и герцог голштинский. Сенат и Синод потеряли значение верховных правительствующих мест; на них можно было подавать апелляцию в верховный тайный совет. Под непосредственным ведением последнего находились три коллегии: иностранная, воинская и морская. Важнейшим делом верховного тайного совета было облегчение крестьян в способе платежа податей, почему были преданы суду и казни в разных местах чиновники, провинившиеся в притеснениях крестьян. Но вообще, хотя в верховном тайном совете и затрагивались всякие стороны государственного и экономического быта, однако он не произвел никаких радикальных преобразований, кроме некоторых бюрократических, как, например: изменен порядок воинского постоя, постановлено полковым дворам быть в городах, упразднена мануфактур-коллегия, а вместо нее учреждался совет фабрикантов, подчиненных коммерц-коллегии; установлена доимочная коллегия для сбора накопившихся недоимок и проч. Меншиков, опираясь на силу, которую имел при Екатерине, затевал проект сделаться курляндским герцогом, с тем, чтобы Курляндия, находившаяся в отношениях ленной зависимости от польской короны, поступивши во власть Меншикова, перешла в ленную зависимость России. Еще прежде, при жизни Петра, он заявлял эту мысль и даже хотел подкупить польского короля и его придворных, чтоб они помогали его предприятию. Теперь курляндский герцогский престол оставался вакантным. Весною 1726 года польский король Август начал проводить на курляндское герцогство своего побочного сына принца Морица (знаменитого впоследствии полководца, известного под именем Морица Саксонского). Мориц хотел утвердиться в Курляндии, во-первых — через избрание курляндских чинов, во-вторых — через вступление в брак со вдовой покойного герцога, вдовствующей герцогиней Анной Ивановной. Мориц имел большой успех: он понравился Анне Ивановне и скоро приобрел расположение курляндцев, и был уже избран герцогом. Меншиков всеми силами старался устранить эту опасную для него кандидатуру, против которой восставали разом из политических видов и прусский король и чины польской Речи Посполитой, не хотевшие допускать своего короля до усиления монархической власти. Русский посланник в Польше князь Василий Лукич Долгорукий старался за Меншикова в Польше, располагая подарками корыстолюбивых панов. Сам Меншиков 8 июля 1726 г., пригласивши в Ригу Анну Ивановну, пытался убедить ее отказаться от планов, проводимых Морицом, но не успел в этом. После того Меншиков приехал в Митаву и, прикрываясь государственными интересами России, начал обращаться высокомерно и с Морицом, и с курляндскими членами. От имени своей государыни он угрожал курляндцам военным принуждением, если они не произведут нового выбора. Но его высокомерный тон только повредил ему: курляндское дворянство ни за что не хотело изменять прежнего решения, а Меншиков, не отваживаясь приступить па деле к сильным мерам, которыми угрожал на словах, уехал из Митавы. Польский сейм не утвердил Морица в герцогском достоинстве; но и Меншиков принужден был расстаться с высокомерным желанием сделаться курляндским герцогом. Императрица Екатерина охладевала к нему и не стала поддерживать его видов. Анна Ивановна, ненавидевшая Меншикова, приехавши в Петербург, была принята Екатериной очень любезно и отпущена в Митаву; ее сопровождала почетная гвардия из 300 человек, долженствовавшая оставаться постоянно в Митаве. После неудачи в Курляндии, Меншиков начал помышлять устроить себе величие в собственном отечестве. В России чувствовалось, что Екатерина не прочна на престоле. Был жив несовершеннолетний внук Петра, сын царевича Алексея Петровича, и общественное мнение в народе признавало за ним право престолонаследия. Меншиков, как известно было всем, не только не принадлежал к сторонникам несчастного царевича Алексея, но признавался даже одним из виновников его несчастья: говорили, что Меншиков возбуждал против царевича отца его. Как только малолетний Петр вырастет, тотчас станет добывать своих прав, а если их добудет так или иначе, то Меншикову грозило падение и, может быть, эшафот. Так думали и надеялись враги и недоброжелатели Меншикова. Положение его в это время походило на положение Годунова, и Меншикову, ради спасения собственной жизни, надобно было или извести великого князя Петра, как изведен был, по желанию Годунова, царевич Дмитрий, или — расположить к себе молодого Петра и сделать его для себя своим человеком. Меншиков избрал последний, очень скользкий путь. В соумышлении с цезарским посланником Рабутином, он составил план отдать за великого князя Петра дочь свою Марию: она прежде была сговорена с Сапегой, но императрица расстроила это сватовство, устроивши дело так, что Сапега вознамерился вступить в брак с племянницей императрицы Скавронской. Меншиков обратился со своим проектом о браке Петра со своею дочерью к Екатерине и получил ее согласие. Напрасно две дочери Екатерины — голштинская герцогиня Анна и посватанная за другого голштинского герцога Карла великая княжна Елисавета — просили мать отказать Меншикову, так как обе царевны имели честолюбивые планы на наследство; к ним присоединился и Толстой, державшийся прежде стороны Меншикова, а потом изменивший ему. Меншиков взял перевес у Екатерины. Он помирился и сошелся с князем Дмитрием Михайловичем Голицыным, бывшим киевским губернатором, умным и энергическим человеком, на которого особенно надеялись все недоброжелатели Меншикова. За Меншикова был вице-канцлер Остерман. Меншиков был обставлен хорошо. Но его новый враг Толстой составил заговор против Меншикова с Бутурлиным, графом Девиером, Григорием Скорняковым-Писаревым, Александром Львовичем Нарышкиным, князем Иваном Алексеевичем Долгоруким и генералом Андреем Ушаковым. Герцог голштинский благоприятствовал видам заговорщиков, добивался, чтоб ему отдали в управление военную коллегию и сделали главнокомандующим над войском. Цель заговора была: во что бы то ни стало помешать браку великого князя с дочерью Меншикова. Заговорщики думали, под предлогом воспитания, спровадить великого князя за границу, а тем временем склонить императрицу Екатерину назначить наследницей престола цесаревну Елисавету. Быть может, этот заговор протянулся бы на долгое время, но вдруг в апреле 1727 года императрица заболела опасной горячкой. В виду ее кончины, которую все тогда считали возможной, члены верховного тайного совета, сената, Синода, президенты коллегий и штаб-офицеры гвардии собраны были во дворец для совещания о престолонаследии. Враги Меншикова заговорили было о возведении на престол одной из цесаревен, но большинство высказалось за великого князя Петра, который должен был до 16-летнего возраста находиться под опекой верховного тайного совета и обязаться присягой не мстить во все свое царствование никому из подписавших смертный приговор его родителю. Это происходило 16 апреля. Меншиков увидел тогда, кто его недоброжелатели, и тотчас именем больной императрицы приказал назначить следственную комиссию над генерал-лейтенантом Девиером, подавшим к этому повод неосторожным поведением во дворце. Девиера предали пытке, и он открыл всех своих соучастников. Их всех разослали: Девиера и Толстого с лишением дворянства и имений, первого, по наказании кнутом, — в Сибирь, второго — в Соловки; Скорнякова-Писарева, лишив чинов, дворянства и имущества и наказав кнутом, отправили также в ссылку, Нарышкина и Бутурлина, лишив чинов, послали на безвыездное житье в деревни, Долгорукова и Ушакова понизили чинами и определили в полевые полки. Голштинский герцог, увидя, что его дело проигрывается, постарался заранее сойтись с Меншиковым через посредство своего министра Бассевича. Меншиков поставил условие, что голштинский герцог и обе цесаревны не станут препятствовать вступлению на престол великого князя Петра, а Меншиков соглашался выдать на каждую цесаревну по миллиону рублей, из которых герцог давал Меншикову взятку по 80 000 с каждого миллиона. Здоровье императрицы стало было несколько лучше, но потом у ней сделалось воспаление легких, и 6 мая в 9 часу вечера Екатерина скончалась. В тот же день состоялся ее именем указ о наказании Девиера и его соумышленников. На другой день во дворце, при членах верховного тайного совета, Синода, сената и генералитета, прочтено было завещание, будто бы подписанное скончавшейся государыней. Престол, по этому завещанию, предоставлялся великому князю Петру, а цесаревнам отдавалось то, что обещано было Меншиковым голштинскому герцогу, и, сверх того, предоставлялось им по старшинству со своим потомством право на престолонаследие только в случае, если после великого князя Петра не останется потомства. После смерти Екатерины Меншиков, нареченный тесть императора, стал всемогущим человеком на Руси. Петру II было всего 11 лет. Меншиков, под предлогом надзора за его воспитанием, перевез малолетнего императора в свой дом на Васильевском острове. 13-го числа мая Меншиков получил сан генералиссимуса и через то сделался полноправным главой всего русского войска. 25 мая совершено было обручение императора с княжной Марией Меншиковой, которой отец назначил 34000 на содержание особого двора и приказал поминать ее в церквах, вместе с императором, в качестве нареченной невесты, и с титулом великой княжны. Меншиков поручил воспитание императора Петра вице-канцлеру Остерману, давши ему звание обер-гофмейстера. Меншиков не проник в глубину души этого человека и считал его самым преданным себе и послушным своим видам и желаниям. Меншиков продолжал показывать дружбу к Дмитрию Голицыну и ласкался к знатной и влиятельной фамилии Долгоруких, думая обезопасить свою особу на их счет. Алексей Григорьевич Долгорукий сделан гофмейстером императорской сестры, великой княжны Натальи Алексеевны. Сын его Иван Алексеевич, удаленный от двора по делу Девиера, приближен был снова ко двору; братья Владимировичи Долгорукие, Михаил и Василий, люди уже пожилые, были также обласканы. Василий унижался перед Меншиковым, Михаил сделан был сенатором. Герцога голштинского, вместе с женой, удалили из Петербурга; они уехали в Голштинию. Меньшой брат герцога, Карл, жених Елисаветы, до отъезда брата с невесткой, скончался в Петербурге. Меншиков, чтобы не вызвать впоследствии неприязненных чувств в императоре, приказал освободить бабку императора, бывшую царицу Евдокию, содержавшуюся по воле Петра Великого в Шлиссельбурге, и назначил ей местопребывание в Новодевичьем Московском монастыре. В Петербург допустить ее Меншиков опасался, чтоб она не оказала на царя влияния; с той же целью старался он удалить от государя и тетку, принцессу Елисавету. Курляндской герцогине Анне Ивановне Меншиков не позволял приезжать в Петербург. 26-го июля состоялся указ верховного тайного совета об отобрании и уничтожении манифестов по делу царевича Алексея и Петровскою указа о престолонаследии 1722 года. Одним из видных дел, совершенных Меншиковым во время его кратковременного правления государством, было восстановление гетманства в Малороссии. Малороссийская коллегия, с самого своего основания, возбуждала ненависть в малорусском крае; жалобы на ее президента Вельяминова и на всех ее членов не прекращались. Меншикова малоруссы не любили при Петре Великом и считали главным наушником государя во вред Малороссии. Теперь он расчел, что ему будет выгодно приобресть себе благодарность и расположение малороссиян, и в этих-то видах, именем государя, приказал уничтожить малороссийскую коллегию. Дан был указ выбрать гетмана и всю генеральную и полковую старшину, дозволялось и наперед выбирать их вольными голосами из малорусских жителей, только никак не из жидов. Все доходы велено собирать в Малороссии не иначе как на основании договора, по которому малороссийский край присоединился при Богдане Хмельницком. Все дела, касавшиеся Малороссии, по уничтожении малороссийской коллегии, переданы были по-прежнему в ведомство иностранной коллегии. Меншиков был вполне самодержавен: верховный тайный совет и сенат должны были исполнять его волю; никто не смел ему противоречить; все страшились его, у всех в памяти был грозный пример Девиера и его соумышленников. Но так продолжалось только четыре месяца — не более. Меншиков, воспитанный в школе Петра Великого, был умен, но недостаточно проницателен: он не умел в пору узнавать ловких и хитрых людей. Он доверился Остерману более чем кому-нибудь, и не подозревал, что от этого человека, более чем от кого-нибудь, угрожала ему гибель. Случилось, что Меншиков заболел лихорадкой и кровохарканьем. Во время своей болезни не мог он следить за своим нареченным зятем и во всем положился на Остермана. Молодой император был мальчик ленивый, любивший более гулять, играть и ездить на охоту, чем учиться и заниматься делом, и притом чрезвычайно своенравный. Ему исполнилось только 12 лет, а он уже почувствовал, что рожден самодержавным монархом, и при первом представившемся случае показал сознание своего царственного происхождения над самим Меншиковым. Петербургские каменщики поднесли малолетнему государю в подарок 9000 червонцев. Государь отправил эти деньги в подарок своей сестре, великой княжне Наталье, но Меншиков, встретивши идущего с деньгами служителя, взял у него деньги и сказал: «Государь слишком молод и не знает, как употреблять деньги». Утром на другой день, узнавши от сестры, что она денег не получала, Петр спросил о них придворного, который объявил, что деньги у него взял Меншиков. Государь приказал позвать князя Меншикова и гневно закричал: «Как вы смели помешать моему придворному исполнить мой приказ?» — «Наша казна истощена, — сказал Меншиков, — государство нуждается, и я намерен дать этим деньгам более полезное назначение; впрочем, если вашему величеству угодно, я не только возвращу эти деньги, но дам вам из своих денег целый миллион». — «Я император, — сказал Петр, топнув ногой, — надобно мне повиноваться». Когда после того Меншиков заболел, в это время Остерман сговорился с Долгорукими, отцом и сыном, и внушил им честолюбивое желание устранить Меншикова от государя, разорвать предполагаемый брак с дочерью Меншикова и свести Петра с княжной Долгорукой. Пользуясь тем, что Петр имел тогда летнее пребывание свое в Петергофе и не видался с Меншиковым, Остерман сблизил Петра с Иваном Долгоруким, заметивши, что молодой государь уже оказывал большое сердечное расположение к этому человеку. Вскоре Остерман довел свое дело до того, что Пeтp II не иначе ложился спать в Петергофе, как вместе с князем Иваном Долгоруким, а дни проводил с ним и со своей теткой, великой княжной Елисаветой, молодой и веселой 17-ти летней девицей. Вместо того чтобы, сообразно воле Меншикова, понуждать молодого государя учиться, Остерман потакал ею празднолюбию, склонности ко всяким развлечениям и особенно к охоте, на которую молодой государь часто ездил в окрестностях Петергофа. И Долгорукий, и тетка государя Елисавета постоянно вооружали Петра против Меншикова, представляя ему, что Меншиков зазнается и не оказывает своему государю должной почтительности. Около государя в числе сверстников был сын Меншикова, Петр, в досаде против его отца, мстил сыну и бил до того, что тот кричал и молил о пощаде. По выздоровлении, у Меншикова опять возникли несогласия с государем. Меншиков давал служителю Петра деньги на мелкие расходы государя и требовал от служителя отчета. Узнав, что служитель давал эти деньги в руки государя, Меншиков обругал служителя и прогнал, а государь поднял из-за этого шум и, наперекор Меншикову, принял к себе обратно в службу прогнанного служителя. Через несколько времени государь послал взять у Меншикова 500 червонцев для подарка сестре; тот дал деньги, а потом, разгорячившись, отнял их у великой княжны. Наконец, в день именин великой княжны, государь стал обращаться с Меншиковым презрительно, не отвечал на его вопросы, поворачивался к нему спиной и сказал своим любимцам: «Подождите, вот я его образумлю!» Меншиков выговорил царю, что он не ласков со своей невестой, а государь сказал: «Я в душе люблю ее, но ласки излишни; Меншиков знает, что я не имею намерений жениться ранее 25 лет». Меншиков все это перенес. Вскоре после того он приглашал государя к себе на освящение церкви в Ораниенбаум. Петр сначала обещал приехать, а потом сказал, что у него явились дела, не позволяющие ему отлучиться из Петергофа, где двор имел тогда летнее пребывание. Меншиков, не заманивши к себе государя в Ораниенбаум, 7 сентября сам приехал в Петергоф, но Петр не хотел его видеть и уехал на охоту, а сестра его Наталья, чтоб избавиться от неприятности видеться с Меншиковым, выпрыгнула из окна. Тогда Меншиков обратился к тетке государя Елисавете и начал перед ней лукавить: он распространился о своих прежних заслугах, жаловался на неблагодарность государя и говорил, что теперь ему при дворе нечего делать, что он хочет уехать на Украину и начальствовать там над войском. Вечером в тот же день государь послал, собственноручно им подписанное, предписание верховному тайному совету перевезти из дома Меншикова все его вещи в Петергофский дворец и сделать распоряжение, чтобы казенные деньги никому не выдавались без указа, подписанного самим государем. «Я покажу, — кричал Петр, — кто из нас император — я или Меншиков!» Остерман показывал вид, что старается успокоить Петра, хотя собственно сам же и довел его до такого состояния. Меншиков попробовал было послать к государю свою дочь, его невесту, с ее сестрой, но государь принял их дурно, и они должны были удалиться. На другой день, в пятницу 8 сентября, Петр послал генерал-лейтенанта Салтыкова к Меншикову, с приказанием оставаться дома как бы под арестом; с его жилища велено снять почетный караул, который давался ему сообразно чину генералиссимуса. Сам Петр, давши такой приказ, отправился в церковь. По возвращении из церкви в свой дворец, он встретил княгиню Меншикову с сыном и с сестрой ее Арсеньевой. Княгиня пала на колени и умоляла пощадить ее мужа. Отрок-государь, настроенный врагами Меншикова, не хотел слушать. Княгиня обратилась к Елисавете, потом к великой княжне Наталье; и те отворотились от нее. Княгиня бросилась к Остерману и целые три четверги часа валялась в ногах у коварного барона, так что ее с трудом могли поднять. Царь отправился обедать с членами верховного совета, Сапегой и князем Долгоруким. После обеда государь приказал публиковать указ не слушать ни в чем Меншикова, и в то же время послал приказ гвардейским полкам повиноваться исключительно его повелениям, которые будут передаваемы через майоров гвардии Юсупова и Салтыкова. В заключение государь отправил курьера воротить высланного из Петербурга Ягужинского, врага Меншикова. Воспоминания о страданиях родителя, возбужденные в государе врагами Меншикова, вступили ему в душу, и он сказал: «Меншиков хочет обращаться со мной, как обращался с моим отцом, но этого ему не удастся; он не будет давать мне пощечин, как давал». Приказано во дворец не допускать ни семейства, ни прислуги Меншикова. Меншиков попробовал было написать к царю письмо и просил позволения уехать на Украину. В ответ на это письмо Меншикову сообщено, что он лишается дворянства и орденов, а у царской невесты отбираются экипажи и придворная прислуга. 11 сентября (22 нового стиля) Меншикову дано приказание ехать со всем семейством под конвоем в свое поместье Раненбург. 12 сентября отправился Меншиков в обозе, состоявшем из четырех карет и сорока двух повозок, с женой, свояченицей, сыном, двумя дочерьми и братом княгини, Арсеньевым. С ним была толпа прислуги; провожал его отряд в 120 человек гвардии под начальством капитана. Громадная толпа народа собралась глазеть на падшего князя, который за день перед тем был самодержавным властителем всей России. Едва Меншиков отъехал несколько верст от Петербурга, как его догнал курьер с царским приказанием отобрать все иностранные ордена; русские отобраны были у него в Петербурге. Меншиков отдал их все, со шкатулкой, в которой они хранились. Когда Меншиков достиг Твери, его догнал новый курьер с приказанием высадить его и всю семью из экипажей и везти в простых телегах. «Я готов ко всему, — сказал Меншиков, — и чем больше вы у меня отнимете, тем менее оставляете мне беспокойств. Сожалею только о тех, которые будут пользоваться моим падением». И его, и всех его семейных повезли из Твери в Раненбург в простых телегах. Он старался казаться спокойным, и где приходилось ему, при перемене лошадей, говорить со своими семейными, он ободрял их и убеждал с христианским терпением покориться воле Божьей. Но, пересиливая свое душевное горе, Меншиков с трудом мог охранять свое тело от припадков болезни — возобновившегося кровохаркания. Враги Меншикова не давали ему покоя в изгнании. В Петербурге пошли ходить о нем разные обвинения, отчасти справедливые, отчасти измышленные злобой. Рассказывали, что он сносился с прусским двором и просил дать себе 10 миллионов взаймы, обещая отдать вдвое, когда достигнет престола. Уверяли, что, пользуясь своим могуществом, он, с честолюбивыми целями захвата верховной власти, хотел удалить гвардейских офицеров и заменить их своими любимцами. Толковали, что от имени покойной императрицы он составил фальшивое завещание, подписанное великой княжной Елисаветой, которая, по неграмотности матери, всегда за нее подписывалась. Ставили ему в вину, что он ограбил своего малолетнего государя и, заведуя монетным делом, приказал выпускать плохого достоинства деньги, обращая в свою пользу не включенную в них долю чистого металла. Припоминали и прежние его грехи, как, пользуясь доверием Петра Великого, он обкрадывал казну и через то нажил несметное богатство. Говорили, что вещи, которые он взял с собой, стоили, по мнению одних, пять миллионов, по мнению других — двадцать. Обвиняли Меншикова в недавних тайных сношениях со Швецией в ущерб интересам России: еще при жизни императрицы Екатерины 1 он, будто бы, писал к шведскому сенатору Дикеру, что у него в руках военная сила и он не допустит ни до чего вредного для Швеции, причем просил, чтобы шведский король не забыл его за такое приятельское предупреждение, а шведскому посланнику Зюдеркрейцу Меншиков сообщал о том, что происходило в России, и за то взял с него взятку в количестве пяти тысяч английских червонцев. Арестованные секретари Меншикова, спрошенные по этому делу, не показали ничего во вред Меншикову. Падший временщик обвинялся еще в том, что, выдавая голштинскому герцогу пожалованные последнему 390000 р., взял с него для себя взятку — 60000 р. Это подтвердил и герцог. Верховный тайный совет послал к Меншикову в Раненбург 120 вопросных пунктов, а в марте 1728 года в Москве, у Спасских ворот, найдено подметное письмо, составленное в оправдание Меншикова: это письмо окончательно ему повредило, потому что сочтено было делом самого Меншикова, прибегавшего таким образом к средствам непозволительным для своего спасения. Решено было конфисковать его достояние, тем более, что тогда из разных коллегий и канцелярий поступали требования о возвращении денег и материалов, незаконно захваченных Меншиковым. Верховный тайный совет указал отправить Меншикова с семейством в Березов, давая всем членам его семейства и их прислуге по шести рублей кормовых денег в день, а свояченицу Меншикова, Варвару Арсеньеву, приказано было постричь в женском Сорском монастыре в Белозерском уезде. У Меншикова было конфисковано: 90000 душ крестьян и города: Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, два города в Малороссии: Почеп и Батурин, капиталу до 13000000 р., из которых 9000000 находились на хранении в иностранных банках, да, сверх того, на миллион всякой движимости и бриллиантов: и одной золотой и серебряной посуды — более 200 пудов. Собираясь, по этому указу, отправлять в заточение павшего временщика, у него отняли все приличное платье, одели в сермягу и простой тулуп, а голову его прикрыли бараньей шапкой. Такое же переодевание постигло и членов его семьи, и в таком виде повезли их всех в далекий путь. Княгиня Меншикова, женщина слабого здоровья и с молодости изнеженная, с самых первых дней постигшего их несчастья беспрестанно плакала и теперь не вынесла последнего горя и унижения. Она ослепла и, не доехав до Казани, умерла. Меншиков сам похоронил ее, но ему не дозволили слишком долго плакать над ее могилой и торопили следовать в дальнейший путь. В Тобольске губернатор дал ему 500 рублей, — то было царское жалованье на скудное содержание изгнанника. На эти деньги Меншиков приказал накупить разных запасов — хлебного зерна, вяленого мяса, разных орудий, как, например, пил, лопат, рыболовных сетей, также всяких необходимых вещей для своих детей, а лишнее, что затем оказалось из этой суммы, велел раздать бедным. Из Тобольска изгнанников повезли в открытых телегах, подвергая всяким неудобствам сибирского климата. С ним было восемь слуг, согласившихся разделять изгнание своего господина. Они служили ему при постройке дома, впрочем, сам старик господин помогал им: недаром Петр Великий приучил его владеть топором и молотком. Построенный в Березове дом Меншикова состоял из четырех покоев: в одном жил он сам с сыном, во втором — его дочери, в третьем — прислуга, четвертый — служил кладовою. Из его дочерей старшая, бывшая невеста императора, занималась стряпней в кухне, а вторая мытьем белья; им помогали в работе две прислужницы. Меншиков — кроме дома, построил еще деревянную церковь. Из вельможи, избалованного долгим счастьем и изобилием, Меншиков преобразился в крепкого духом чернорабочего русского человека и переносил с примерной твердостью лишения ссылки и свое унижение. Через шесть месяцев заточения его постигло новое горе: старшая дочь его, бывшая невеста императора, скончалась от оспы. Меншиков сохранял присутствие духа, сам читал над покойницей псалтырь и пел над ней погребальный канон. Ее похоронили в церкви, построенной отцом и недавно перед тем освященной. Тогда старик указал детям место, на котором и сам желал быть погребенным близ своей дочери. После этого удара чуть было не пришлось Меншикову потерять двух других детей, заболевших также оспой. Заботы родителя спасли их: они выздоровели; но сам Меншиков заболел. Он скончался 22 ноября 1729 года приливом крови: в Березове не было никого, кто бы умел сделать кровопускание. Оставшиеся в сиротстве его дети, по восшествии на престол Анны Ивановны, были возвращены из ссылки и вступили во все права русского дворянства. Глава 19 Архиепископ Феофан Прокопович В XVIII веке из лиц духовного звания не было никого, кто бы имел такое важное значение, не только в сфере церкви, но и во всем политическом строе государства, как Феофан Прокопович. С его именем тесно соединяются: важнейшее дело — основание Святейшего Синода и первая история этого учреждения. Феофан Прокопович родился в Киеве, в 1681 году, от бедного местного купца, который умер, оставивши жену и малолетнего сына Елеазара в крайней нищете. Вдова его скоро за ним последовала в могилу. Елеазар, оставшись круглым сиротою, был принят на попечение дяди, ректора киевской коллегии, Феофана Прокоповича, а после кончины дяди его прютил у себя какой-то киевский мещанин. Елеазар учился в киевской коллегии и, отличаясь счастливою памятью и живою понятливостью, стал лучшим учеником. Когда ему исполнилось семнадцать лет, он отправился для окончания своего учения в польское училище; там он скоро был совращен с православия, принял унию и постригся в монахи, под именем Елисея. Униатский владимирский епископ Заленский увидел в нем необыкновенные способности, и, при его покровительстве, молодой монах Елисей Прокопович был отправлен в Рим, в коллегию Св. Афанасия, учрежденную со специальною целью распространять католичество между последователями восточного православия в Греции и в славянских землях. В Риме Елисей, находясь под влиянием наставника иезуита, познакомился со всею мудростью схоластического богословия, но изучал с большим прилежанием и древних классиков, как греческих, так и латинских. Здесь он присмотрелся к строю римской церкви, однако не усвоил папистической нетерпимости и, как после сам сознавался, уже тогда внутренне насмехался над проклятиями, которые папа Инокентий XII публично сыпал на всех, не принадлежащих к западной церкви и не признающих верховной папской власти. В 1702 году Елисей возвращался уже в отечество через Швейцарию. Прибыв в Почаевский монастырь, а по другим известиям в Киев, он постригся в православное монашество, отрекся от папизма и переменил имя, назвавшись из Елисея Феофаном в память покойного дяди. Сделавшись православным, Феофан как будто хотел загладить свое прежнее отступничество неприязненным отношением к католичеству, в особенности меткими обличениями лукавства и фальшивости иезуитов. В 1705 году он получил место преподавателя пиитики в киевской академии, а в следующем году перешел на кафедру риторики. Преподавая то и другое, Феофан составил курсы пиитики и риторики и написал трагикомедию «Владимир», которая, несмотря на тяжелый стих и нечистый польско-русский язык, не лишена положительных поэтических достоинств и в особенности замечательна по свободомыслию и присутствию таких идей, которые были выше своего века. Феофан писал и говорил проповеди, отличавшиеся тем, что в них не было ни тогдашней школьной рутины, ни утомительной длинноты. Одну из таких проповедей сказал он 5 июня 1706 года в Печерском монастыре в присутствии приехавшего в Киев Петра Великого. Государь тогда заметил проповедника, но так как был сильно занят военными и политическими делами, то и не сделал никакого распоряжения об изменении скромной судьбы киевского профессора. Феофан оставался еще три года в академии, преподавая философию, физику и математику, и сделался известным киевскому губернатору князю Дмитрию Голицыну. После полтавской победы Петр прибыл в Киев, и Феофан опять произносил в присутствии царя проповедь в Софийском соборе, рассыпая в этой проповеди восхваления Петру по поводу одержанной победы; однако и на этот раз Петр не показал к нему особой милости. Более выиграл Феофан перед царским любимцем Меншиковым, когда в декабре 1709 же года произнес при нем в церкви Братского монастыря речь, в которой просил светлейшего князя не отказать в покровительстве академии. Меншиков вспомнил Феофана, вероятно, по его настоянию, вспомнил о нем Петр и во время турецкого похода потребовал к себе в Молдавию; когда Петр находился в Яссах и праздновал там воспоминание полтавской победы, Феофан говорил проповедь, которая понравилась государю. По окончании несчастной прутской войны, Феофан был отпущен в Киев, назначен, по желанию государя, ректором академии и профессором богословия. В этом звании пробыл он до 1715 года и оставил по себе память полезными преобразованиями, а в преподавание богословия ввел более живой метод. В это время сблизился он с богатой малорусской фамилией Марковичей и подружился с одним из них, Яковом Андреевичем, бывшим своим воспитанником в академии, вскоре женившимся на дочери черниговского полковника Павла Полуботка. Феофан много лет поддерживал с этим человеком дружбу и вел с ним постоянную переписку, сообщая ему о своих ученых работах. В 1715 году Петр вызвал Феофана в Петербург, но болезнь задержала его до осени 1716 года. Призыв государя заранее сочтен был знаком скорого посвящения Феофана в епископы. Собираясь в Петербург, Феофан писал своему другу Марковичу: «Говорят, что меня вызывают для епископства; эта почесть привлекает меня так, как бы меня приговорили бросить на съедение зверям. Завидую митрам, саккосам, посохам, свечам и другим украшениям! Прибавьте к этому больших и вкусных рыб! Если я интересуюсь этим, если ищу этого, то пусть Бог покарает меня чем-нибудь еще худшим… Употреблю все усилия, чтоб отклонить от себя эту честь и поскорее возвратиться к вам!» Приехавши в Петербург в конце 1716 года, Феофан не застал там государя, бывшего за границей, но был ласково принят Меншиковым, оставлен в Петербурге и занимался произнесением проповедей, которые печатались и отсылались государю. В этих проповедях Феофан разъяснял современные политические дела, стараясь угождать точке зрения Петра, и составил родословную таблицу русских государей, которая была послана царю, а потом напечатана на отдельном листе с лицевыми изображениями царствовавших в России лиц. По возвращении государя из-за границы, 10 октября 1717 года, Феофан составил от лица маленьких царских детей поздравительную речь на день именин Екатерины, сказал в честь ее похвальное слово, и это очень понравилось государю. В начале 1718 года Петр назначил Феофана псковским архиереем. Уже в это время Пeтp отметил этого человека как незаменимого в деле церковных преобразований и народного просвещения. Петр нашел в нем давно желанного работника для исполнения своих планов: поставить государственную власть выше церковной и совершенно подчинить себе церковь наравне с другими ветвями государственного строя. Петр знал, что духовенство не расположено к нему, что центр церковного противодействия находился главным образом в Москве, притом Петр знал, что не только в ряду приверженцев старины, но и между более образованными духовными царь мог встретить недоброжелателей своим видам. Стефан Яворский, блюститель патриаршего престола, главный духовный сановник в государстве, при всей своей кротости и покорности, при всем уважении, которое к нему оказывал государь, не вполне расположен был слепо идти за Петром и не раз заявлял, где только можно было, такое нерасположение. Между прочим, Яворский еще в 1712 году в своих проповедях осмелился критиковать учреждение фискалов. При своем несомненном православии, Стефан был несколько наклонен к духу римского католичества, по крайней мере, по отношению к идее самостоятельности церкви и независимости ее от светского произвола; то же направление видно было и в других сановниках церкви, воспитанниках киевской академии, перешедших в Москву; таковы были, между прочими, Феофилакт Лопатинский, Стефан Прибылович, Гедеон Вишневский. Все они, наравне со Стефаном Яворским, были противники протестантских идей, которые вторгались тогда понемногу в Россию. В 1713 году возникло знаменитое дело об Иване Максимове и Дмитрие Тверитинове; первый был ученик славяно-латинской школы в Москве и распространял между своими товарищами протестантское учение о непочитании святых мощей и икон, не признавал пресуществления в таинстве евхаристии и проч. Преданный пытке в московском Патриаршем приказе, он оговорил лекаря Дмитрия Тверитинова, его двоюродного брата, цирюльника Фому Иванова, фискала Михаила Андреева и двух торговых людей, Никиту Мартынова и Михаила Минина. Всех взяли в Петербург: допрошенные в сенате, эти лица не были признаны еретиками и в июне 1714 года отправлены в Москву, к Стефану, чтобы освидетельствовать их духовно и принудить принести публичное исповедание веры. Но Стефан, пользуясь тем, что ему дали право духовно освидетельствовать присланных, старался, при помощи разных доносителей, обвинять их, а главным образом Тверитинова, у которого найдены были составленные им сочинения в духе, противном православию. Обвиненные сидели в оковах, но пускались в церковь. В одно из таких посещений церкви, 5 октября 1714 года, Фома Иванов перерубил ножом по лицу образ святого Алексея митрополита, чтобы всенародно показать свой еретический дух. Дело кончилось не ранее февраля 1716 года. Фанатик Фома Иванов был казнен, а прочие, принесшие покаяние, были разосланы под надзор архиереев. Вслед за ересью Тверитинова, в 1717 году, судим был в Преображенском приказе другой кружок вольнодумцев мужского и женского пола, обвиненных в проповедовании противных православию толков о непоклонении иконам и всяким священным вещам и об отрицании церковных преданий. Главными лицами в этом кружке был Иван Зима, с женой своей Настасьей. Всех прикосновенных к этому делу подвергали пытке кнутом, заставили повиниться и покаяться. Царь признавал необходимым, для прочности и спокойствия государства, охранять единство официальной религии, но лично питал склонность к протестантству и много раз выражал ее непочтением к старорусским суевериям и предрассудкам, глубоко вошедшим во внутренность русской церкви; более всего, что нравилось государю в протестантстве, — было учение о верховности государственной власти над церковью. Московским духовным, получившим киевское образование, не по душе было расположение государя к протестантству, и тем сильнее примыкали они к началам римского католичества; их, кроме того, соблазняли разгульные выходки Петра и его кощунские насмешки над духовенством, выражаемые в вакхических празднествах всепьянейшего собора. Феофан с первого же раза поставил себя иначе и, готовясь к посвящению в епископы, сумел подделаться к Петру, произнеся проповедь о власти и чести царской. В этой проповеди он делал явные намеки на московских духовных, укорявших Петра за разгульную жизнь и проповедовавших самостоятельность духовного класса. «Есть люди, — говорил Феофан, — которым кажется все грешным и скверным, что только чудно, весело, велико и славно: они самого счастья не любят; кого увидят здорового и хорошо живущего, тот у них не свят; хотели бы они, чтобы все люди были злообразны, горбаты, темны, неблагополучны… Многие думают, что не все люди обязаны одинаким долгом, что священники и монахи от этого исключаются, — вот поистине змеиное жало, папежский дух, не знаю каким путем достигший и коснувшийся нас!» Петру пришлось очень по душе такое направление, но духовные не простили его Феофану и подняли против него целую бурю; они старались обвинить Феофана в неправославии и не допустить до епископства; к ним пристали и знаменитые своей ученостью братья греки, Лихуды. Стефан Яворский, вместе с Лопатинским и Вишневским, подбивали других епископов протестовать против посвящения Феофана и просить государя отложить его рукоположение, пока Феофан не отречется от своих неправославных мнений. Но они ничего не могли сделать против воли Петра: царь удовольствовался письменным ответом Феофана, в котором последний опровергал воздвигнутые против него толкования; в доказательство своего расположения Петр обедал у Феофана со своим любимцем Меншиковым, а потом, вызванный в Петербург, Стефан Яворский принужден был отказаться от обвинения и просить у Феофана прощения. Оба соперника облобызались, и дело сложилось так, как будто между ними наступило братское примирение, но на самом деле осталось у них друг к другу взаимное нерасположение. Феофан сделался епископом, и с тех пор, при всяком удобном случае, старался нравиться Петру; так, говоря проповедь в день Александра Невского, он очень ловко восхвалил царя: «Ты един показал еси дело превысокого сана царского быти собрание всех трудов и попечений… ты являеши нам в царе и простого воина, и многодельнаго мастера, и многоимянитаго делателя, и где бы довлело повелевати подданным должное, ты повеление твое собственными труды твоими предваряешь и утверждаешь… Аще бы всех князей наших и царей целая к нам пришла история, была бы то малая книжица противо повести о тебе едином». Благодаря своей большой начитанности и учености, Феофан, по воле государя, написал «Апостольскую географию», «Краткую книгу для учения отрокам» и знаменитый «Духовный регламент». Его книга для учения отроков вооружила против себя молдавского господаря Дмитрия Кантемира, написавшего без своего имени возражения, в которых указывалась неправославность некоторых выражений Феофана. Таким образом, Кантемир нашел, что Феофан, изъясняя вторую заповедь, причисляет почитание икон к идолослужению, выразившись, что тот есть идолослужитель, кто поклоняется какому-нибудь изображению, боится его и надеется на него, как на имеющего некоторую удивительную силу. Не понравился возражателю намек Феофана и на то, что нередко, под покровом святости, обманщики, ради прибытка, утверждают простых людей в почитании ложных мощей, млека Пресвятые Богородицы, крови Иисуса Христа и волос бороды Его. Но никакие возражения подобного рода не могли иметь силы, когда все, что ставили в вину Феофану, до чрезвычайности было согласно со взглядами и намерениями государя. Не менее в духе Петра было тогда же написано сочинение Феофана «О мученичестве», где автор обличал тех фанатиков, которые, будучи недовольны государем за введение иностранной одежды и за бритье бород, сами добровольно отваживались на поступки, которые влекли за собой царский гнев, а нередко и казнь. Из всех русских архиереев, Феофану мог быть один только соперник — Феодосий Яновский, архимандрит Невского монастыря, потом возведенный Петром в сан новгородского епископа. Он был близок к государю, совершал с ним и с Екатериной путешествие за границу почти в продолжение трех лет и, не менее Феофана, усвоил искусство подделываться к Петру; он при всяком удобном случае служил видам царя, и за это его недолюбливали духовные. Феофан, впоследствии погубивший этого человека, при Петре старался оказывать ему уважение как старшему, и во всем отдавал ему наружное преимущество. В январе 1721 года учреждена была духовная коллегия, вскоре в том же году переименованная в Святейший правительствующий Синод. Это учреждение руководилось регламентом, сочиненным Феофаном. Председателем Синода по старшинству, с титулом президента, назначен был Стефан Яворский, но на деле более влиятельными были два вице-президента: первым был Феодосий, вторым — Феофан; последний был всех ученее и искуснее в умении угадывать волю государя, а потому он собственно и заправлял всеми важными делами. На первых же порах своего существования Синод посылал распоряжения за распоряжениями: они клонились к уничтожению всех тех обычаев, какие только можно было отменять без нарушения сущности православной веры. Стефан внутренне на многое смотрел иначе, но должен был соглашаться, не отваживаясь идти против воли государя. Только по поводу вопроса «о возношении имени восточных патриархов в церковном богослужении» Стефан заявил было протест. По проекту, написанному Феофаном, Синод определил не упоминать в богослужении имен восточных патриархов, так как после учреждения Святейшего Синода русская церковь в иерархическом отношении обособилась от греческой. Стефан, желая сохранить единство вселенской церкви и независимость ее от всяких национальных видов, сочинил против этого распоряжения вопросо-ответы; но государь не терпел нигде и никогда противоречий своим воззрениям: он приказал Синоду отвергнуть эти вопросо-ответы «яко зело вредные и возмутительные» и послать к Стефану указ, чтоб он никому их не сообщал и не объявлял, «опасаясь не без трудного перед его царского величества ответа». Стефан проглотил эту неприятную пилюлю и, зная, что всему виною Феофан, хотел во что бы то ни стало удалить его из Синода. Упразднилось место киевского митрополита; Стефан предлагал Святейшему Синоду назначить на это место Феофана, но Петр не поддался на эту уловку. Стефан видел, что ему ничто не удается: еще со времени смелой проповеди против фискальства Петр невзлюбил его, и хотя не делал ему решительного зла, но всегда почти обращался с ним холодно, отвергал всякие его заявления и делал все наперекор ему. В июле 1722 года Стефан письмом к царю просил прощения за все, в чем царь считал его виновным, и по-прежнему желал, чтоб его уволили на покой. Ему не отвечали. Осенью в том же году Стефан скончался. Синод остался без президента с двумя вице-президентами. Значение Феофана все более и более усиливалось; ловкий архиерей всегда умел кстати представлять перо свое к услугам государя, сообразно текущим обстоятельствам. Когда Петр издал знаменитый указ 5 февраля 1722 года о престолонаследии, Феофан взялся, по царской воле, защищать, всею силою научных доводов, справедливость и полезность такого закона и напечатал книгу «Правда воли монаршей». Потакая давнему и постоянному стремлению Петра быть фактическим господином и правителем русской церкви, Феофан написал и напечатал «Розыск исторический», в котором доказывал, что христианский государь имеет право управлять делами церкви, хотя ему неприлично отправлять богослужение. Петра, по соответствию с событиями его собственной жизни, занимал вопрос о браках; Феофан написал два рассуждения: одно — «О браках правоверных с иноверными», другое — «О правильном разводе мужа с женою». В последнем — Феофан полагает, что в случае развода, совершившегося по вине одного из супругов, можно дозволить вступать в новый брак не только невинному лицу, но и виновному, потому что супруг прелюбодейный в первом супружестве может быть верным во втором. Феофан, по воле государя, составлял небольшие увещания к раскольникам, которые публиковались в виде указов от Святейшего Синода; между прочим, им были написаны: увещание о том, чтобы раскольники безбоязненно являлись в Синод для рассуждений о своих сомнениях, сочинение: «О продерзателях, нерассудно на мучение дерзающих», которое Святейший Синод предписал читать два раза в месяц, и сочинение: «О поливательном крещении», где доказывалось, что поливательное крещение имеет такую же силу, как и крещение с погружением. Последнее сочинение навлекло на Феофана укоры не только от раскольников, но и от православного духовенства. В своих проповедях Феофан постоянно касался современных событий и при всяком случае восхвалял деяния Петра, так что его «Слова и речи», изданные при Екатерине II, могут считаться скорее не церковными проповедями, а политическими руководящими статьями. В своих восхвалениях Петру Феофан мало пускался в праздную риторику, но всегда касался практической стороны и полезности для государства мероприятий государя. Все тогдашние уставы, касавшиеся церковного управления, писаны были Феофаном. Он составил устав семинарии или духовной академии, которую Петр предположил завести для приготовления пастырей церкви. Феофан составил духовный штат, не приведенный в исполнение при жизни Петра. Наконец, в январе 1724 года, Феофан, соображаясь с видами государя, по его приказанию, написал указ об устроении монашества, указ, которым предполагалось поставить монастыри по древнейшему образцу на такую степень, чтобы иноческое житье отнюдь не было бесполезным и монастыри не делались притоном ленивцев, но приносили бы свою пользу обществу, как и все другие общественные учреждения. Труды Феофана не ограничивались сферою церкви. Как человек, владевший хорошо пером, он, по поручению Петра, писал уставы и законоположения, относившиеся к другим сферам государственного порядка; так, им написано было предисловие к морскому регламенту. Вероятно, и в других случаях употреблял его Петр: между прочим известно, что в 1722 году Феофан получил поручение от государя пополнить историю Петра, написанную неизвестно кем, быть может, самим Петром; она в значительной степени была исправлена и выглажена Феофаном, а напечатана была уже при Екатерине II. Эта история обнимает первую половину царствования Петра до Полтавской битвы. Несмотря на близость Феофана к государю, любимец Петра не получил материальных богатств, как бы следовало ожидать, и постоянно жаловался на скудость. Государь пожаловал ему два подмосковных села, но, по свидетельству Феофана, по причине хлебных недородов, они приносили ему на первых порах убыток вместо пользы. Его псковская епархия была бедна и не доставляла ему надлежащих средств для прожития в Петербурге; царь поддерживал его своими частными подачками. Петр Великий скончался; псковский архиерей вместе с тверским присутствовали при его смертном одре. Возник важный вопрос о наследстве. Феофан много способствовал возведению на престол Екатерины и, со свойственной ему убедительностью, доказывал, что хотя покойный государь не оставил завещания, но достаточно указал на свою волю, короновавши императрицу Екатерину. Он припомнил, как Петр, накануне ее коронования, говорил своим верным слугам, что коронует ее с тою целью, дабы она по смерти его стала во главе государства. По предложению Феофана, акт провозглашения Екатерины императрицею положили назвать не избранием, а только объявлением в том смысле, что еще при жизни своего супруга она была избрана править по его кончине государством, а теперь только объявляется об этом во всенародное сведение. Екатерина была признана и в значительной степени была обязана своим воцарением ловкости Феофана. При погребении Петра Феофан произнес речь, считающуюся лучшею из говоренных им в своей жизни речей. При Петре Феофан действовал как один из вернейших исполнителей, пособников и, так сказать, угадывателей воли Петра; он действовал преимущественно в литературной сфере и старался всегда применяться к текущим событиям своего времени. После Петра Феофан вращается в государственной сфере; он — один из могучих людей своей страны и своего века, но его деятельность выразилась, главным образом, в постоянной борьбе с тайными и явными врагами и соперниками. Феофан всегда выходил победителем и безжалостно уничтожал все, что только отваживалось заявлять против него вражду. Первою жертвою его был человек, которому некогда он старался угождать — новгородский архиепископ Феодосий. Этот сановник, зазнавшись своим значением, позволил себе неосторожные выходки, которыми тотчас воспользовались те, которые могли на его погибели устроить свое собственное возвышение. Не пропущенный во дворец через мост караульным солдатом, Феодосий, махая палкой, сказал: «Я лучше светлейшего князя!» Этим он раздражил Меншикова, которому не преминули донести о выходке архиерея. Через несколько дней после того, находясь в синодальной палате в кругу духовных, Феодосий в разговоре с ними жаловался, что в его время нет доброжелательства к духовному сословию, и по этому поводу угрожал гневом Божиим и междоусобною бранью. Многие духовные уже прежде не любили Феодосия за его высокомерие и заносчивость. Феофан и с ним трое архимандритов, заседавших в Синоде, подали императрице донос в том, что Феодосий произнес «слова противные и молчания не терпящие». Государыня 24 апреля дала повеление арестовать Феодосия и допросить. На другой день после этого ареста спрошены были другие синодальные члены. Тверской епископ Феофилакт Лопатинский показал, что преосвященный Феодосий бранил весь российский народ «безумными, нехристианами, горшими турков и всяких варваров, атеистами и идолопоклонниками, говорил, что над церковью совершаются тиранства, толковал, что болезнь государю Петру пришла смертельная от безмерного женонеистовства и от Божия отмщения за его посяжку на духовный и монашеский чин», что «излишняя его охота к следованию тайных дел показывает мучительское его сердце, жаждущее крови человеческой». Другие члены также не добром помянули Феодосия в своих ответах, когда им задавали вопросы. Новгородский архиепископ просил письменно милости и прощения у государыни, винился в том, что на мосту назвал часового, не пропустившего его во дворец, дураком, но отрицал приписываемые ему речи, будто бы произнесенные в синодальной палате, и уверял государыню, что он, по верности своей к ней, прежде других учинил и подписал ей присягу. Но потом, при вторичных допросах, Феодосий сознался в некоторых неблаговидных замечаниях, произнесенных перед тверским архиереем о том, что сенаторов пригласили ко столу во дворец, а синодальных членов не пригласили, и что теперь ухаживают за сенаторами, а когда окажется несогласие в народе, тогда начнут ухаживать и за духовенством. Феофан не остановился на первом ударе, нанесенном своему сопернику, но пользуясь тем, что последний начинает сам виниться, настоял, чтобы у Феодосия забрали всю его переписку и арестовали нескольких монахов из Невского монастыря. 11 мая составлен был Феофаном указ, подписанный государыней, о ссылке Феодосия в дальний корельский монастырь, на устье Двины. 13 мая этот приговор был публично прочитан; вслед за тем Феодосия отвезли в место заточения и поместили в келье, устроенной под церковью. Вместе с Феодосием был осужден и сослан в Соловецкий монастырь за разные неисправности синодальный обер-секретарь Варлаам Овсянников. Потом сделан был допрос другим лицам, арестованным по делу Феодосия; из них один, Григорий Семенов, думал очернить и самого Феофана, но ему не удалось, и, запутавшись в собственном доносе, доносчик был осужден на смерть за то, что, слышавши по собственному сознанию от Феодосия и Варлаама Овсянникова «злохулительные слова на царскую особу», вовремя не донес. Монахи Невского монастыря, арестованные по делу Феодосия, наговорили на своего опального владыку, что он принуждал их, как своих подчиненных, присягать на верность себе, словно царствующей особе. Тогда составлено было «объявление о Феодосии», в котором изложены были вины новгородского архиепископа. Оно было отдано на просмотр Феофану. Феофан, воспользовавшись этим, двинул дело до того, что Синод, по высочайшему повелению, приказал снять с Феодосия архиерейский и священнический сан и посадить его в тюрьму с малым оконцем, не допускать к нему близко людей и не давать ему для пропитания ничего, кроме хлеба и воды. Граф Платон Мусин-Пушкин, по царскому повелению, приехал в корельский Никольский монастырь и пригласил туда холмогорского архиерея. Последний в церкви снял с Феодосия сан, а потом Феодосий был посажен в ту же келью, где сидел прежде, но уже не в архиерейском сане, а в звании простого монаха, под именем чернеца Федоса. В его келье заложили большое окно и оставили для света маленькое отверстие в четверть аршина; его тюрьма была с тройною дверью за замками и печатями; у двери поставлены были двое солдат. Как и чем существовал чернец Федос в своей тюрьме от половины октября до конца января 1726 года, — неизвестно, но в конце января архангельский губернатор Измайлов приехал в корельский монастырь и приказал перевести узника в другую тюрьму: Феодосий был так слаб, что не мог ходить, и его перенесли на руках, а 5 февраля караульный фендрих Григорьев рапортовал губернатору, что чернец Федос умер. Тело Федоса, по указу тайной канцелярии, вынули из земли, отвезли в Кирилловский монастырь и там похоронили 12 марта. 25 июня того же года императрица сообщила Святейшему Синоду, что она соизволила Феофана, псковского архиепископа, перевести на новгородскую архиепископию. Тогда началось у Феофана небезопасное для него дело с бывшим архимандритом Маркеллом Родышевским, до того времени находившимся прежде в приближении у Феофана. Этот Маркелл сообщил Феофану, что какой-то солдат на улице сделал ему намек о колокольном набатном звоне, за которым должен последовать народный мятеж, с целью погубить духовных, подозреваемых в неправославии и поругании святых икон. Феофан донес об этом правительству, и так как донесенное ему Маркеллом касалось народного возмущения, то Феофан сдал Маркелла в страшный Преображенский приказ. Там Маркелл начал наговаривать на Феофана, показывая, между прочим, что он дурно отзывался об императрице. Немного спустя, Маркелл начал сыпать на Феофана в 47 пунктах обвинения в неправославии, которое, по его объяснению, высказалось во многих сочинениях Феофана; Маркелл указывал, будто из этих сочинений видно, что автор их думает, что христианин может оправдаться перед Богом верою, а не делами с верою, что он не признает, как следует, творений святых отцов, не почитает икон, называет суеверием водоосвящение, смеется над акафистами, порочит минеи, прологи и кормчую книгу, держит у себя в доме музыку, говорит, что хорошо было бы ввести ее в церквах и прочее. Тайная канцелярия взяла с Феофана подробное и письменное опровержение таких обвинений, но кто знает, как бы Феофан тогда отделался, если бы, на его счастье, не пал скоро Меншиков, находившийся уже не в дружелюбном отношении к новгородскому архиепископу, и потому мирволивший Родышевскому. С падением Меншикова, Феофан уже смелее и резче прежнего опровергал своего противника Родышевского, освобожденного из Преображенского приказа по распоряжению верховного тайного совета и проживавшего в Невском монастыре. В январе 1728 года Маркелл бежал оттуда в Москву, был пойман по распоряжению Феофана и привезен в Синод, но тут объявил за собой «государево слово» и был снова взят в Преображенский приказ, где продолжал писать на Феофана доносы; потом его отпустили в Симонов монастырь и приказали содержать под караулом, но караул этот не был строг. К этому времени двор переехал в Москву, совершилась коронация Петра II, затем — его смерть, призвание на престол Анны Ивановны. Потрясения, происходившие тогда одно за другим, многих погубили, но Феофан только пользовался ими, чтобы крепче утвердиться. Ловкий и проницательный, он смекнул, что затеи членов верховного тайного совета ограничить самодержавие со вступлением Анны на престол не осуществятся, что самодержавие слишком приросло к общественной русской жизни, и, несмотря на все свои подписки и обещания, Анна возвратит русскому престолу известную форму, от которой ее принуждали отречься. Феофан стал на сторону противников верховного совета; не смея пока открыто действовать против него, Феофан молчал, когда нужно было еще молчать, втайне смеялся над верховниками и побудил, прежде совершения присяги в смысле нового образа правительства, прочитать публично форму этой присяги. Верховники, не смея, со своей стороны, резко заявить своих намерений, создали тогда такую форму присяги, которую присягавшие не вполне, так сказать, раскусили. Феофану этого и было нужно, чтобы потом была возможность толковать, что дело понималось совсем не так, как его хотели представить сторонники ограничения царской власти. Когда Анна была встречаема в Москве, Феофан не посмел высказать ей публично того, что было бы ей приятно, но в своей речи, которую произносил перед нею, вставил несколько двусмысленных выражений, на которые впоследствии можно было указать, как на свидетельство его верности самодержавию. Есть известие (неизвестно — верно ли), что Феофан подарил Анне столовые часы, в которых под доскою государыня могла найти начертанное Феофаном наставление, как поступать ей. Не долго пришлось Феофану таиться и вилять. По просьбе, представленной разом несколькими стами человек из шляхетства, Анна отреклась от условий, на которых принуждена была принять престол от верховного совета, разорвала их публично, и самодержавная власть государя была восстановлена в России на прежних, стародавних основах. Феофан спешил и в речах и в стихах прославить это событие, подсмеиваясь над неудавшимися затеями и угрожая тем, которые бы когда-нибудь вздумали повторить подобные затеи: Всяк, кто ни мыслит вводить строй отманный, Бойся самодержавной, прелестницы, Анны: Как оная бумажка вси твои подлоги. Растерзанные, падут под царские ноги. В наступившее царствование, Феофану опять, до самой своей смерти, пришлось бороться с кознями своих врагов. Родышевский, проживая в Симоновом монастыре, сошелся с духовником государыни, троицким архимандритом Варлаамом, с бывшим директором типографии Аврамовым, занимавшимся при Петре писанием истории, и с другими лицами. Было намерение повредить Феофану через посредство духовника государыни. Но все козни не удались. Родышевский написал житие Феофана, стараясь выставить в самом дурном свете своего противника, а главное — обвинить его в неправославии. Тот же неугомонный Родышевский составил огромную критику на духовный регламент и на объявление о монашестве; Родышевский силился разбить взгляд Петра на монашество, выраженный в указе, в котором излагался проект нового преобразования монастырей. Маркелл прямо называл эти документы сочинением Феофана. Феофан, со своей стороны, написал ответ, защищая новый взгляд на монашество, но Маркелл не расчел того, что, поражая Феофана за такие сочинения, которые были изданы не от его имени, а как правительственные документы, он вызывал на борьбу с собой уже не Феофана, а правительство, и потому в январе 1732 года ему поставили это в вину и, по высочайшему повелению, сослали в заточение в Кирилло-Белозерский монастырь, разом с ним отправили Аврамова и еще двоих лиц в монастыри. Варлаам успел в пору увернуться. Зато в 1732 году Феофан низложил своего злейшего врага Дашкова, который, будучи членом Синода и энергическим приверженцем старины, давно уже думал сделать вред Феофану, тем более, что у него были в душе честолюбивые мечты сделаться патриархом. Случилось, что Синод должен был судить воронежского архиерея Льва Юрлова за то, что, уже после вступления на престол Анны Ивановны, этот архиерей, вместо нее, поминал при богослужении мать Петра II, Евдокию Феодоровну, объясняя это впоследствии тем, что не получил указа от Синода о вступлении на престол новой государыни. Когда в Синоде собирались составить указ о том, чтобы воронежского архиерея арестовать и везти в Петербург, Георгий Дашков советовал помедлить, подождать нового доношения от воронежского губернатора по этому делу, а когда привезли Льва в Петербург, то последний показал, что он просил заступничества у Георгия Дашкова. Льва лишили сана и предали гражданскому суду, но и Георгия, как уличенного заступника его, удалили из синода в монастырь. Тогда Феофан поднял против Георгия дело о взятках в ростовской епархии; это дело решилось не в пользу Георгия, и Феофан испросил у государыни построже наказания виновному: его лишили сана и сослали в Каменный вологодский монастырь. Пользуясь большим почетом у императрицы Анны, Феофан употреблял свое положение для того, чтобы вредить своим врагам и преследовать даже тогда, когда они находились в совершенном падении; Феофан был безжалостен не только к своим врагам, но не прощал и тем, которые оказывали сострадание к его бессильным врагам. Бывший некогда коломенским митрополитом, Игнатий Смола, сторонник Дашкова и давний недоброжелатель Феофана, был сослан в Свияжский монастырь за нерешительность в деле осуждения Льва. Его принял радушно казанский митрополит Сильвестр Холмский. За это, по настоянию Феофана, Игнатия выслали подалее на берег Северного моря, в Никольский корельский монастырь, для содержания под крепким караулом, а Сильвестра, у которого при обыске в бумагах нашли доказательства, что и он не менее Игнатия и Георгия питал злобу к Феофану, сослали в Крипецкий монастырь близ Пскова. Сильвестр объявил за собою «слово и дело» и привезен был в Москву; там он запутался в показаниях: тогда его лишили сана и сослали в заточение в Выборг. Дашков, сосланный в вологодский Каменный монастырь, принял схиму под именем Гедеона, но Феофан узнал, что его держат в монастыре с послаблением, и отправил секретно синодского обер-секретаря Дудина узнать об этом подробно. Оказалось, что монастырское начальство действительно обращалось с заточенным ласково. По этому поводу взяли под арест каменского архимандрита и казначея, привезли обоих в Петербург к суду Синода. Архимандрит, страшась пытки, умер в тюрьме; по показанию казначея, притянули к делу вологодского архиерея Афанасия Кондоиди, за то, что он переменил у Георгия Дашкова караульных служителей. Афанасий как-то отделался от беды и, воротившись в свою епархию, начал содержать Дашкова уже с такою строгостью, что даже сам Синод приказал сделать послабление осужденному. Дашков от тоски заявил, что у него есть «государево слово и дело», но Синод, руководимый Феофаном, не обратил внимания на это заявление низложенного архиерея и приказал сослать его в Нерчинский монастырь в той надежде, что, находясь в такой дали, он уже не будет беспокоить правительство. Еще Стефан Яворский написал книгу «Камень веры», направленную, главным образом, против лютеранства; она была издана уже после смерти автора, в 1728 году, под наблюдением тверского архиепископа Феофилакта Лопатинского. Вслед за тем в Лейпциге явилось на латинском языке опровержение этой книги, сочиненное Буддеем, человеком в свое время знаменитым по учености. Рецензент обвинял Яворского в угодничестве католичеству и предостерегал русских от его книги. Тогда в России появилось сочинение в защиту Яворского, составленное доминиканцем Рибейра, находившемся при испанском посланнике герцоге Делирия, а потом сам Феофилакт написал «Возражение на письмо Буддея», но не добился у правительства дозволения издать свое сочинение. Тогда как Феофилакту не дозволили писать сочинение в защиту Яворского, книга Рибейры была переведена на русский язык двумя духовными лицами, архимандритами и членами Синода: Евфимием Коллети и Платоном Малиновским. Против «Камня веры» написан был «Молоток на Камень веры», сочинение в протестантском духе. Феофан, и прежде расположенный к протестантству, увидел, что открыто стать на протестантскую сторону теперь будет выгодно, потому что, с могуществом любимца императрицы Анны, Бирона, немцы-лютеране подняли голову и получили первенствующее значение в России. Феофан притянул в тайную канцелярию переводчиков книги Рибейры и написал кабинетным министрам записку, в которой старался льстить протестантам, наводнившим тогда служебные сферы в России. «Иностранных в России мужей, — выражался Феофан о Рибейре, — ругательно нарицает человечками или людишками и предает, что русское государство их питает, а церковный закон оным гнушается…презуса петербургской академии, злодейством опорочив, предает сию речь: и то не дивно понеже вси лютеране суть, что таковая их правда и вера в делах гражданских. Всех сплошь протестантов, из которых многое число честные особы и при дворе, и в воинском и в гражданском чинах рангами высокими почтены служат, неправдою и неверностью помарал, из чего великопочтенным особам не малое учинил огорчение». Противники Феофана не дозволяли ему торжествовать, и, при невозможности ратовать против него открыто, стали писать подметные письма. В одном из таких писем обвиняли Феофана даже в наклонности к папизму. Автор укрылся, но Феофану хотелось во что бы то ни стало сыскать его, и подозрение упало прежде всего на одного из давних его врагов, Аврамова, содержавшегося в Иверском монастыре. По настоянию Феофана, произведено было над Аврамовым следствие, но оно ничего не открыло. Тогда Феофан принялся за Евфимия Коллети и Платона Малиновского, принимавших участие в переводе книги Рибейры на русский язык; с ними были арестованы еще несколько лиц духовного звания. Феофан старался представлять императрице, что в этой полемике, поднятой против него в защиту Стефанова сочинения, видны иностранные, враждебные России, происки. И Евфимий, и Платон в 1734 году были исключены из числа членов Синода; у них отняты были монастыри, которыми они управляли, а в июне 1735 года Евфимий Коллети был лишен священства и монашества и переименован в прежнее мирское имя Елевферия. После расстрижения, его подвергли допросам и пыткам. К делу привлекли директора московской синодальной типографии Барсова и с ним типографских рабочих: было подозрение, что самая книга Рибейры в подлиннике печаталась тайно не за границею, а где-нибудь в России. Но розыск по этому вопросу не привел ни к чему, кроме догадок. Отыскивая составителя подметного письма, Феофан ухватился, между прочим, за секретаря придворной конторы Яковлева, сосланного по делу Алексея Петровича в Сибирь и возвращенного Екатериной I. Яковлев, под страшной пыткой, наговорил на другого Яковлева, учителя греческого языка; у последнего нашли проповеди, с приписками в виде примечаний, давнего Феофанова врага Маркелла Родышевского, жившего в заточении в Кирилловском монастыре. Феофан приказал привезти Маркелла в Петербург, — но на след сочинителя подметного письма не напали. Феофан возбудил подозрение на Иосифа Решилова, который, бывши прежде в расколе, по принятии православия употреблялся Синодом в разных поручениях по раскольничьим делам и находился в связи с Феофилактом Лопатинским. Взятый в тайную канцелярию, Решилов в своих показаниях притянул к делу калязинского архимандрита Иоасафа Маевского. За ним начали таскать в тайную канцелярию других духовных, и наконец тверского архиерея Феофилакта Лопатинского. Допрашивая Феофилакта, старались запутать его в дело о произнесении разных сомнительных слов о престолонаследии и держали под стражей. Участь его была решена уже по смерти Феофана. Но в то время, когда Феофан беспощадно старался отыскать автора подметного письма, сильно раздразнившего его, появился другой пасквиль на Феофана и вместе на государыню, пасквиль, присланный, вместо доношения, из новгородской губернской канцелярии. Подьячие этой канцелярии были наказаны кнутом, виновника же не нашли. Много лиц притянуто было к делу о подметных письмах; много людей сидело в тюрьмах и подверглось страшным пыткам. Шли месяцы за месяцами, пошел новый 1736 год; наконец 8 сентября этого года, в половине пятого часа пополудни, Феофан скончался. О смерти его сохранилось известие, что, чувствуя приближение кончины, он приставил ко лбу указательный палец и сказал: «О главо, главо, разуму упившись, куда ся приклонишь». Тело его отправлено было водяным путем в Новгород и погребено в Софийском соборе. Из завещания его видно, что, кроме деревень, приписанных к его сану, которые после его смерти были взяты в казну государыни, у него было несколько деревянных и каменных домов в Петербурге и Москве, библиотека, стоившая 4500 рублей, и много ценных вещей, между прочим 149 картин, писанных масляными красками. Феофан был одним из самых ученых и развитых людей своего времени, но вместе с тем резко носил на себе все пороки своего века. Пока жив был Петр, Феофан был деятельным, энергичным и полезным его сотрудником: где только нужна была умственная жизнь, ученый труд и свежая мысль, обращенная к практическим потребностям времени, там Феофан являлся понятливым и трудолюбивым исполнителем предположений и видов Петра, преимущественно в сфере церкви и народного воспитания. Умевши приобрести доверие и расположение государя, он, в то же время, умел соблюдать со всеми окружающими доброе согласие и отличался характером благодушия, украшающего ученого человека. Но после кончины своего покровителя, Феофан неожиданно очутился в страшном омуте интриг, козней и лукавства. Ему приходилось: или подвергнуться опасности быть выкинутым из общества, в котором жил, сохранивши за собою память честного человека, — или, предупреждая угрожавшие ему опасности, начать без зазрения совести выкидывать всех тех, которые становились ему на дороге и даже могли, по его соображению, сделать ему какое-нибудь зло. Феофан, сообразно своей природе, выбрал последний путь, и из мирного ученого времен Петра стал, после его кончины, ужасным тираном, не разбиравшим никаких средств, когда приходилось толкать других, мешавших ему на пути, — стал бессердечным эгоистом, безжалостным мучителем, который тешился страданиями своих жертв даже и тогда, когда они переставали быть для него опасными. Выпуск седьмой: XVIII столетие Глава 20 Фельдмаршал Миних и его значение в русской истории У людей с громадным умом и сильной волей, людей, способных к разносторонней деятельности, бывают, однако, предметы, которым они предаются более чем другим и, так сказать, показывают к ним пристрастие. У Петра Великого было такое пристрастие к воде. Плавать по воде, направлять воду так, чтоб она приносила человеку пользу и не причиняла вреда — то были излюбленные занятия Петра. Водоплавание до того занимало его существо, что он вздумал основывать посередине материка в Воронеже гавань и не глубокодонный Дон хотел сделать прямым путем в Черное море. Многоводный Петербург, его создание, был его избранным «парадизом», куда он волей и неволей тянул обитателей со всего своего широкого государства, и никто не смел ему жаловаться на сырой и нездоровый воздух этого парадиза. Устройство доков, прорытие каналов, постройка и спуск на воду суден — все это было приятно сердцу Петра и доставляло ему поводы проявлять праздничные удовольствия. Понятно, что при такой любви к воде государь русский и на Руси, и за границей искал людей, которые бы, подобно ему, любили те же водяные упражнения и могли быть верными и способными исполнителями его начертаний. И никто в этом отношении не был великому государю до такой степени подходящим человеком как Миних, так же, как Петр, разносторонний, ко всему способный, подвижный, неутомимый и так же до страсти лелеявший водяное дело. Миних был уроженец края, лежащего при Немецком море. Край этот в приморье, между Везером и Бременской областью с востока, епископством Мюнстерским и графством Остфрисландским с запада и Брауншвейгского курфюршества владениями с юга, с XII века заключал в себе два отдельных графства — Ольденбургское и Дельменгорстское, которые в начале XIV века соединились в одно владение, но потом не раз снова разделялись и снова соединялись. В половине XV века сын графа ольденбургского Дитриха, Христиан, был избран датским королем, и с тех пор судьба этого края тесно связывалась с судьбою Дании, хотя по временам там являлись отдельные владетели, а с половины XVII века оба графства прочно вошли в датские владения. Вообще край этот, по своему топографическому положению, был чрезвычайно обилен водой и подвергался частым наводнениям, а одна из волостей, на которые разделялся этот край, Вюстелянд (Die Vogtey Wьsteland), где родился Миних, была совершенным болотом; проведение каналов и устройство плотин, шлюзов и мостов было делом первой необходимости для обитателей; без этого там и жить было невозможно. Род Минихов принадлежал к крестьянскому сословию, и члены этого рода из поколения в поколение занимались делом построения плотин и вообще водяным делом: прадед и дед нашего Миниха были главными плотиностроителями в своей маленькой вюстеляндской волости, а отец его, Антон-Гюнтер Миних, служил в датской службе с чином подполковника, и потом получил от датского короля звание главного надзирателя над плотинами и всеми водяными работами в графствах Ольденбургском и Дельменгорстском. Он получил дворянское достоинство, которое утверждено было впоследствии императором Леопольдом в 1702 году. Будучи на датской службе в означенной выше должности, Антон-Гюнтер Миних проживал со своим семейством в своем имении в деревне Нейнгунтторфе, и там у него, от брака с Софией-Катериной, урожденной фон Эткен, родился 9-го мая 1683 г. второй сын, Бурхард-Христоф, герой настоящего жизнеописания. Еще в нежном детстве и потом в отрочестве он показывал необыкновенные способности, всему скоро выучивался, все легко перенимал. Будучи девяти лет, он срисовывал чертежи и планы, сопровождал родителя в его поездках по служебной обязанности и переписал составленную отцом его книгу о водяных работах в Ольденбургском графстве. Мальчик для своих чертежей не имел других инструментов, кроме купленных им на сбережение, оставшееся от путевых издержек в Курляндию, куда он провожал сестру свою, вышедшую там замуж. В 1699 году Антон-Гюнтер оставил датскую службу и получил должность в соседнем Остфрисландском княжестве. Молодой Бурхард-Христоф продолжал учиться, приобрел основательные математические познания, выучился по-французски. Когда ему исполнилось шестнадцать лет, отец отпустил его во Францию, где молодой человек вступил в военную службу по инженерной части, но вскоре оставил ее, услыхавши, что между Францией и Германией будет война: ему пришлось бы воевать против соотечественников и участвовать в пролитии немецкой крови. Покинувши Францию, он определился в Германии в гессен-дармштадтский корпус, готовившийся воевать с французами. В то время у немецкой молодежи разгорался патриотический фанатизм. Со слов манифеста, обращенного ко всем вообще немцам, они кричали, что французы — наследственные враги немецкого племени, что они постоянно злословят и унижают немецкий народ; не забытые еще свирепства, допущенные французами при покорении Эльзаса, придавали этой вражде оправдание необходимости возмездия. Такой дух господствовал тогда между всеми немцами, исключая баварцев, которые одни были тогда союзниками Франции. Миних, получивши чин капитана, данный ему потому, что в нем заметили необыкновенные по летам сведения в военном деле, участвовал в осаде и покорении города Ландау, где гессен-дармштадтское войско трудилось вместе с баденцами. Но скоро после того гессен-дармштадтское войско отступило; отец Миниха пригласил сына к себе и убедил его занять должность главного инженера в Остфрисландском княжестве. Это случилось в 1702 году, именно в тот год, когда Антон-Гюнтер получил от императора утверждение в дворянском достоинстве, пожалованном ему датским королем. Молодой Миних не долго жил у остфрисландского князя Эбергарда, служа по инженерной части. Его манила в Дармштадт сердечная любовь. Там приглянулась ему двора гессен-дармштадтского фрейлина Христина-Лукреция Вицлебен, красивая особа двадцати лет от роду. Миниху было двадцать два года. Это произошло в 1705 году. Он вступил в брачный союз с этой особой, которая стала его подругой в истинном значении этого слова, преданной ему до своей кончины и разделявшей с ним все его труды и опасности. В то время гессен-кассельский корпус выступил на военное поприще против Франции, на англо-голландском жалованье. Миних определился в этот корпус и скоро получил майорский чин. Он был в походах, предпринятых под предводительством Евгения Савойского и герцога Марльборо, и имел возможность присмотреться к воинским приемам этих величайших своего века полководцев. Под начальством Евгения Миних участвовал при очищении от французов верхней Италии, и хотя гессенцы потерпели было поражение при Кастильоне, но скоро Евгений поправил дело, поразивши французов при Турине, и предпринял вторжение в Прованс, окончившееся единственно покорением Сузы. Но потом, когда французы совсем оставили Италию, Евгений перенес оружие в Нидерланды, где воевал уже Марльборо, и гессен-кассельский корпус направился туда же; в нем продолжал служить Миних. В 1708 году он находился в битве при Уденаре: то была первая генеральная битва, в которой пришлось быть нашему герою; он находился также при долговременной осаде и взятии Лилля, при взятии Брюгге и Гента. После того открылись мирные переговоры, и гессен-кассельский корпус отступил на зимовку в Германию. Следовавшая за тем зима была необыкновенно суровая и жестокая: это — та зима, которая у нас в Малороссии истребила значительную часть шведских сил, заведенных туда Карлом XII. Мирные попытки не имели успеха, и с весны 1709 года опять начались военные действия между немцами и французами. Миних с гессен-кассельцами участвовал во взятии Турнэ и в битве при Мальплакэ, кровопролитнейшей из всех битв в XVIII веке (31 августа, или 11 сентября н.с., 1709 г.). В следующих годах, 1710 и 1711, немецкие войска почти не принимали участия в войне, а в 1712, когда уже в Утрехте происходили переговоры между враждовавшими сторонами и все в Европе клонилось к миру, служивший под знаменами принца Евгения голландец генерал Абермерль получил приказание от своего главного командира охранять устроенные для войска магазины с запасами. Но Англия вела переговоры с Францией о мире, и вследствие этого английские войска внезапно отступили от Евгения; отброшенный Евгений не мог подать помощь отряду, охранявшему магазины; Абермерль был взят в плен со множеством генералов и штаб-офицеров. В этот день и служивший в гессен-кассельском войске подполковник Миних был проколот в нижнюю часть живота, лишился чувств и был взят в плен французами. С ним обращались очень человеколюбиво и внимательно, перевязали ему рану, ухаживали за ним и, когда он стал подниматься с постели, отправили в качестве военнопленного куда-то во Францию (в Париж или в Камбре?). Там продолжали ему оказывать врачебное пособие, а между тем, он познакомился с знаменитым архиепископом Фенелоном. О беседах с этим человеком Миних любил вспоминать уже в старости как о приятнейших минутах в жизни, проведенных в сообществе с таким светлым умом. [212] Миних оправился и получил свободу. Война за испанское наследство прекратилась. Миних прибыл в Кассель, получил чин полковника и, находясь еще два года в гессен-кассельской службе, занимался своим, любимым с детства, водяным делом — он наблюдал за устройством канала и шлюз в Карльсгавене. Но его чрезвычайно живой нрав и потребность сильных ощущений увлекали туда, где могла открыться ему военная деятельность. Запад Европы умиротворился; на востоке еще не кончилась великая Северная война. В 1716 году Миних поступил в службу курфюрста саксонского и короля польского Августа. Он устроил польскую коронную гвардию, произведен был в чин генерал-майора и получал четырнадцать тысяч рейхсталеров годового жалованья. Ему было там недурно. Но он не поладил с некоторыми особами и, главное, не ужился с гр. Флеммингом, любимцем короля Августа. Уже прежде многие генералы через этого человека оставляли польскую службу. И Миниху пришлось то же испытать. Миних с 1719 г. стал себе выискивать иного отечества. Он колебался, к кому ему пристать из двух соперников: к Карлу XII или к Петру I. Карл положил свою буйную голову под Фридрихсгамом, и Миних остановился на Петре. Он познакомился с его посланником в Варшаве, князем Григорием Долгоруким, передал ему для сообщения царю свое сочинение о фортификации. Этим путем Петру стал известен Миних, и в следующем 1720 году кн. Григорий Долгорукий предложил Миниху ехать в Россию и там служить в должности генерал-инженера, обещая немедленное повышение в чин генерал-поручика. Миних, как видно, уважал Петра, и очень хотелось ему попасть в службу к такому государю, о преобразовательных подвигах которого трубили тогда в Европе. Миних согласился тотчас и не сделал даже с российским послом никаких письменных условий: впоследствии, поближе увидевши Россию, он счел уместным ограничить свою излишнюю доверчивость. Миних не открыл королю Августу своего намерения поступить в русскую службу, а сказал, будто едет к старому отцу на свою родину. Выехавши из Варшавы, он через Кенигсберг и Ригу проехал в Петербург, куда прибыл в феврале 1721 года. С этого времени Миних стал всецело принадлежать России, и его имя вступило в ряд имен знаменитых деятелей в русской истории. Ему было 37 лет от роду. Он был высок ростом, чрезвычайно статно сложен, красив лицом; его высокий открытый лоб и быстрые проницательные глаза с первого раза выказывали то величие духа, которое заставляет любить, уважать и во всем повиноваться. Но вместе с тем он показался очень моложавым по своим летам. Многие в русской службе, отличавшиеся в войне против шведов, были старее нового пришельца летами и временем службы и оставались в генерал-майорском чине. Особенное предпочтение новопоступившего было бы для них оскорбительно. Притом, Петру самому хотелось испытать новичка. Царь приказал ему сопровождать его в разных поездках, показал ему сам адмиралтейскую верфь в Петербурге, съездил с ним вместе в Кронштадт, потом в Ригу, обозревал разные укрепления и со вниманием слушал замечания Миниха, делал при его глазах смотр войскам, и также по этому поводу выслушивал его речи, а между тем, в чин его не производил, как надеялся Миних, получив обещание от кн. Долгорукого. Неожиданный случай порешил этот вопрос в пользу Миниха. Царь с кружком приближенных находился в Риге. Миних с ними был также. Вдруг удар молнии зажег колокольню церкви Св. Петра. Государь хотел исправить разрушенное и возобновить в прежнем виде, и потребовал от рижского магистрата рисунок бывшего здания. В магистрате рисунка не сохранилось. На счастье Миниха, он в отведенном ему помещении прямо против церкви Св. Петра, сидя у окна, от нечего делать срисовал для себя колокольню. Об этом знал некто барон Вальдекер, командир ордена Иоаннитов, выдававший себя за посланника трирского курфюрста, а на самом деле бывший агентом претендента на английский престол, Стюарта, и приезжавший в Россию проведать: нельзя ли расположить к претенденту царя Петра. Когда в магистрате не оказалось рисунка колокольни, Вальдекер сказал Ягужинскому, что такой рисунок есть у Миниха. Ягужинский вытребовал его у Миниха и представил царю, а царь, вспомнив о том, что Миниху обещано повышение в чине, приказал выдать ему патент на чин генерал-лейтенанта. Но патент был подписан годом вперед — 22 мая 1722 года, и Миниху все-таки пришлось прослужить еще целый год в чине генерал-майора. Миних должен был принять с благодарностью эту царскую милость. Тут Миних сообразил, что если кн. Долгорукий обещал ему повышение чином немедленно, а оно не последовало так скоро, как можно было надеяться, то, значит, нельзя доверять русскому правительству безусловно. Теперь только он представил кондиции, на которых он обязывался служить России в течение пяти или шести лет — наблюдать над гидравлическими работами, но только на балтийском побережье, с тем, чтобы ему выдавалось по его востребованию все необходимое. В то же время в Риге получил Миних печальное известие о кончине своих обоих родителей, одного за другим, и для устройства своих дел отпросился в Ольденбург. Он посетил свою родину, и то было последний раз в его жизни, хотя его постоянным желанием было под старость воротиться туда. Его старший брат (главный смотритель водяного дела, назначенный датским королем) оспаривал отцовское завещание, которым оставлялось все отцовское имение не ему, а второму сыну. Христоф Миних уладил спор с братом, примирился с ним и воротился в Россию. Заботясь о Петербурге, своем любимейшем произведении, Петр беспокоился о том, что водяное сообщение новопостроенного города с внутренними странами России затрудняется порогами на реке Тосне при ее впадении в Неву. Царь хотел устроить шлюз, провести обводный канал и проложить дорогу по берегу Невы от Шлиссельбурга до Петербурга. Все это исполнил Миних. Петр поручил ему начертать план рогервикской гавани, которую царь намеревался строить. Миних представил его царю. В 1723 году Миниха ожидала другая, более важная и сложная гидравлическая работа. Еще с 1710 года начат был Ладожский канал с целью дать возможность плавающим судам избежать Ладожского озера, чрезвычайно беспокойного и бурного в осеннее время, где каждый год пропадало множество судов. Работы шли под надзором генерал-майора Писарева и шли чрезвычайно медленно. Когда в 1723 году Петр возвращался из персидского похода и остановился в Москве, он обратил внимание на то, что Ладожского канала сделано было за такое продолжительное время едва только на двенадцать верст. Петр находил, что нужно поручить надзор за канальными работами другому лицу. Генерал-фельдцейгмейстер Брюс указал царю на Миниха. Царь виделся с Минихом, слушал его соображения и поручил посетить канал и удостовериться, точно ли вода в Ладожском озере то возвышается, то понижается, и нужно ли, сообразно с этими изменениями уровня воды в озере, проводить канал. Миних совершил эту поездку. Жители берегов Ладожского озера уверяли, будто вода в озере в течение семи лет возвышается на семь футов, а в течение следующих семи лет на столько же опускается; но Миних, опытный и сведущий в законах гидравлики, нашел, что в такой степени различие в повышении и понижении уровня воды невозможно, и хотя оно, собственно, и существует, но не достигает более трех футов. По возвращении Миниха из поездки, между инженерами возникло разногласие по вопросу о направлении, какое следует избрать для канала, и царь Петр назначил комиссию из сведущих людей, которая должна была рассмотреть и решить этот вопрос. Генерал-майор Писарев, заведовавший до того времени канальною работою, был в числе членов этой комиссии. Он доказывал, что прорытые двенадцать верст следует оставить в их настоящем виде, а остальные 92 версты (протяжение всего канала должно было составлять 104 версты) — рыть канал, для сокращения издержек возвысивши двумя аршинами над обычною водою и только одним аршином глубже воды в озере, заключив эти 92 версты между двумя шлюзами, чтобы воду поднять выше уровня. Большинство членов комиссии одобрили мнение Писарева потому единственно, что Писареву покровительствовал всесильный Меншиков. Только инженер Лен предлагал некоторое изменение. Миних опровергал обоих и доказывал, что маленькие речки, о которых думали, что они будут наполнять канал своею водою, так мелководны, что канал в течение лета может оставаться безводным. Петр, слыша такое разноречие, передал дело на обсуждение сената, но сенаторы, кроме того, что мало смыслили в гидравлике, смотрели главным делом на то, как бы угодить Меншикову. Меншиков же не полюбил Миниха и говорил: быть может, Миних генерал хороший, но в канальном деле не много смыслит. Князь Григорий Долгорукий, тот самый, который пригласил Миниха в Россию из Варшавы, теперь сообщил Миниху, что Писарев оговаривает его перед царем, будто он, Миних, хочет царя обмануть и провести. Миних, человек самолюбивый и горячий, сказал: «Если канал поведется так, как хочет Писарев, то он никогда не будет окончен. Пусть государь посмотрит собственными глазами — и тогда скажет, что Миних прав». Об этом передали государю, и Петр пожелал разом с Минихом и другими обозреть канал. Осенью 1723 года Петр отправился в путь. Пришлось пробираться верхом по болотистому бездорожью. Лошади с трудом ступали по топкой почве. Миних, следуя за царем, показывал ему, что невозможно по болоту вести канал от семи до девяти футов выше обычного уровня воды. «Я вижу, что вы достойный человек!» — сказал ему Петр по-голландски. Вечером доехали до деревни Черной. По причине обилия тараканов в избах, царь не решился ночевать в людском жилье и приказал раскинуть для себя шатер, где провел ночь при большом осеннем холоде. Тут Писарев употребил все усилия, как бы не допустить государя ехать далее, чтоб государь не увидал его дурной работы при деревне Дубне. Сторону Писарева держал царский лейб-медик Блюментрост: он представлял царю, что дальнейшая езда повредит его здоровью. Блюментрост обратился и к Миниху и говорил ему: «Вы отваживаетесь на опасное дело. Вы тащите государя в путь, когда он слаб, а путь этот совершать можно только верхом, и то с большим трудом. Ну, если он найдет не так, как вы ему докладывали, то для вас произойдет большое огорчение!» «Пойдемте вместе со мною к государю!» — сказал Миних. Царь тогда одевался. «Благодарение Богу, — сказал царю Миних, — что ваше величество приняли на себя труд лично обозреть этот канал! Ваше величество еще ничего не видали. Извольте проехать до Дубны, чтобы дать сообразное повеление о продолжении канала». «Для чего это?» — спросил Петр. Миних отвечал: «Вся начатая работа на двенадцать верст до Белозерска должна измениться! Это потребует много денежных издержек, и если ваше величество того не увидите сами, то партия Писарева будет уверять, что перемены сделаны напрасно, деньги потрачены, и тот, кто будет заведовать работами — пропадет». Петр был очень утомлен, однако велел подать себе лошадь и произнес: «Едем до Дубны». Еще не достигши Дубны, царь обозрел часть работ Писарева на пятнадцать верст. Они ему очень не понравились. Петр соскочил с лошади, лег животом на землю и показывал рукою Писареву, что берег канала идет не по одной линии, что дно его не везде равной глубины, что без всякой нужды сделаны кривизны, что не построено плотины и так далее. «Григорий, — сказал ему царь, — есть два рода ошибок: одни происходят от незнания, другие от того, что не следуют собственному зрению и прочим чувствам. Последние непростительны». Писарев вздумал было оправдывать себя и стал доказывать, что почва холмистая. Но Петр встал на ноги, оглядел кругом себя и спросил: «Где же холмы? Ты, я вижу, настоящий негодяй!» Все тогда думали, что Петр отколотит Писарева дубинкою, и сам Писарев был бы доволен, если бы так случилось, потому что тогда мог бы он скорее получить себе прощение. Но царь сдержал себя. Это была полная победа Миниха над своими противниками; царь поручил ему строение канала. За то Миних с тех пор нажил себе врага в Меншикове. Через год, осенью 1724 года, Петр по данному заранее обещанию прибыл на канал осмотреть работы Миниха. Сошедшись с Минихом, он приказал спустить воду и собственноручно, взявши заступ, стал прокапывать плотину, ее удерживавшую. Вода ринулась в канал с быстротою. Вблизи стоял маленький ботик. Петр вошел в него и приказал Миниху садиться. Ботик понесло по течению канала, прорытого Минихом, по одному известию [213] , на четыре версты, а по другому [214] — на десять или двенадцать. Петр, всегда и везде до страсти любивший плавать, пришел в восторг, беспрестанно скидал с головы шляпу, махал ею и кричал: «Ура! ура!» Совершивши пробное плавание, Петр обнял и расцеловал Миниха. «Этот канал, — произнес царь, — будет иметь важное значение. Он будет доставлять средства пропитания Петербургу, Кронштадту, а равно и строительные материалы, и окажет содействие торговле России с остальною Европою». Возвращаясь в Петербург, царь приказал ехать туда же и Миниху. Прибывши в Петербург, Петр сказал Екатерине: «Труды моего Миниха радуют меня и подкрепляют мое здоровье. Недалеко то время, когда мы с ним сядем в шлюпку в Петербурге и выйдем на берег в Москве, в Головинском саду». На другой день Петр вместе с Минихом явился в сенат и пред всеми сенаторами произнес: «Я нашел человека, который мне окончит Ладожский канал. Еще в службе у меня не было такого иностранца, который бы так умел приводить в исполнение великие планы, как Миних! Вы должны все делать по его желанию!» После ухода царя Ягужинский сказал Миниху: «Генерал! мы будем ожидать ваших приказаний». Петр тогда поручил Миниху дирекцию над постройкою канала. Сначала работало над ним шестнадцать тысяч человек, теперь Петр назначил двадцать пять тысяч. Царь дал Миниху обещание, по выходе в отставку старого Якова Васильевича Брюса, дать Миниху должность генерал-фельдцейгмейстера и директора над всеми казенными и частными постройками. Петр не дожил до окончания Минихом Ладожского канала. Настало новое царствование. Миних понял, что он попал в такую страну, где нет ничего прочного, и постарался обеспечить себя новыми кондициями. Он представил для утверждения императрицею проект, которым обрекал себя на службу России еще на десять лет, после которых оставлял за собою право уехать. В течение этих десяти лет он мог воспитывать детей своих за границею. Миних просил себе обещанного Петром чина фельдцейгмейстера с теми выгодами, которыми пользовался его предшественник Брюс. Он просил себе в дар несколько предметов недвижимой собственности: островок на Неве близ Шлиссельбурга, деревню Ледневу, лежащую посреди устроенного им канала, старый дворец в Ладоге и дом в Петербурге. На случай войны с Данией и Англией Россия должна была гарантировать его имущества, находящиеся во владении этих держав, или вместо тех имуществ отвести ему соответствующие поместья в России. Ему отданы в диспозицию все таможенные и кабацкие сборы на Ладожском канале. Екатерина не успела утвердить договора с Минихом. Он утвержден был при ее преемнике Петре II, но и то не вполне, потому что Миних получил звание главного директора над фортификациями, а не чин генерал-фельдцейгмсйстера, которого он желал, опираясь на обещание, данное Петром Великим. Падение Меншикова, не любившего Миниха, проложило последнему дальнейший путь к возвышению. С Долгорукими, заменившими во влиянии над царем Меншикова, Миних скорее сошелся, чем с Меншиковым. Когда в январе 1728 года Петра увезли в Москву, Миниха оставили в Петербурге и поручили ему управление Ингерманландиею, Карелиею и Финляндиею с главной командой над войсками, там расположенными, а 25 февраля того же года в день коронации государя пожаловали ему графское достоинство. Одно внимание к нему верховной власти следовало за другим. В этом же году окончен был совершенно Ладожский канал, и по нему открылось судоходство: по этому поводу верховный тайный совет прислал ему благодарственный адрес за совершение такого важного предприятия. Значение Миниха в государстве увеличилось с дарованием ему должности генерал-губернатора в Петербурге. Это произошло оттого, что в качестве главного командира над войсками он имел право производства в чины и переводов лиц, служивших под его командою, а из таких лиц было много, находившихся в родственных и покровительственных связях с представителями знатных родов, и последние, ходатайствуя за своих клиентов, обращались к Миниху с просьбами. В числе высоких особ, нуждавшихся тогда в Минихе, была цесаревна Елисавета, ходатайствовавшая о каком-то подпоручике. Одним из важных дел, совершенных Минихом в это время, был проект учреждения инженерного корпуса и минерной роты (саперов) и заведения специальной школы для приготовления сведущих офицеров по этой части. [215] В следующем, 1729 году, по кончине генерал-фельдцейгмейстера Гинтера, Миних сделан главным начальником и артиллерии. [216] Осенью 1728 года Миних вторично вступил в брак. Первой жены его не стало в живых еще в 1727 году. Новая супруга Миниха называлась Варвара-Елеонора, она была вдова обер-гофмаршала Салтыкова, урожденная баронесса Мальцан, природная немка. На счастье Миниха, и вторая подруга жизни, как и первая, оказалась добродетельною женщиною, искренне была предана ему и вместе с ним разделяла все коловратности судьбы, его постигавшие. Наступило новое царствование Анны Ивановны. Миних, благоразумный человек и притом сознававший, что он в России — иностранец, не вмешивался в политические затеи верховников, пытавшихся ограничить самодержавную власть, и не склонялся ни на ту, ни на другую сторону. Когда Анна объявила себя самодержицею, Миних сблизился с Остерманом, и тот представил его новой государыне и ее любимцу Бирону. Обоим он понравился и с новым царствованием стал приобретать более значения. Он получил давно желанный чин генерал-фельдцейгмейстера, а по смерти старого князя Трубецкого — должность президента военной коллегии, в которой до того времени он был вице-президентом. Пребывая постоянно в Петербурге в должности местного генерал-губернатора и оставив по себе память в летописи Петербурга очищением реки Мьи (Мойка) и устройством нескольких мостов и каналов, Миних посещал императрицу в Москве, и все более и более сближался с Остерманом и Бироном. Остерман настроил Миниха предложить императрице учредить вместо уничтоженного верховного тайного совета кабинет, высшее правительственное место, которое служило бы посредствующим органом между высочайшею особою и правительствующим сенатом. Первоначально Миних предложил в этот кабинет трех сановников — Остермана, Головкина и кн. Черкасского; Анна Ивановна сама пожелала прибавить к ним самого Миниха. Миних отговаривался, находя, что он, как иностранец, недостаточно знаком с внутреннею политикою России, но императрица настояла, чтобы Миних непременно вступил в число членов кабинета по военным и внешним делам. В 1731 году Миних сделан был председателем комиссии, учрежденной с целью найти и установить меры для уничтожения беспорядков в войске и так устроить, чтобы войско содержалось в порядке без народного отягощения. В качестве начальника этой комиссии Миних совершил несколько преобразований в устройстве воинской части в России; он начертал новый порядок для гвардии, полевых и гарнизонных полков, образовал два новых гвардейских полка: Измайловский и Конной гвардии, завел тяжелую конницу, так называемых кирасиров, изменив в кирасиров три драгунских полка, дал самостоятельный вид инженерной части, прежде слитой с артиллерийскою, и учредил Сухопутный кадетский корпус, в котором шляхетских детей русских и лифляндских от 13 до 18 лет обучать следовало арифметике, геометрии, рисованию, фортификации, верховой езде, фехтованию, стрельбе и всякому воинскому строю. Кроме того, принято было во внимание, что в государстве нужно не только военное, но и политическое, и гражданское образование, и притом не все способны к военной службе, и в этих видах положено иметь учителей иностранных языков, преподавать историю, географию, юриспруденцию, танцование, музыку и прочие науки, какие сочтутся полезными, смотря по природной способности воспитанников. Сначала число учащихся определено в двести, потом в 300 человек; на помещение их отдали на Васильевском острове дом кн. Меншикова, конфискованный после его ссылки, а на содержание всего корпуса определена была сумма, которая увеличивалась при умножении числа учащихся. Обращено также внимание и на детей военных не дворянского звания. При гарнизонных пехотных полках учреждались школы, куда собирали для обучения мальчиков от 7 до 15 лет, рожденных во время нахождения отцов их на службе, но отнюдь не тех, которые родились уже тогда, как родители их были в отставке. Это постановлялось на том принципе, что сыновья служилых должны сами быть служилыми. Этою мерою думали сократить рекрутские наборы в видах облегчения народа. Миних, хотя был по происхождению немец и до смерти оставался с привязанностью к своей национальности, но нигде не показывал того высокомерного отношения к русским, каким отличались служившие в России немцы. Петр Великий для приманки иностранных офицеров в русское воинство установил иностранцам, служащим в русском войске, производить двойное жалованье против природных русских. Так и оставалось это правило. Миних первый осознал несправедливость такого различения и уравнил тех и других в одинаковой степени. За это он приобрел навсегда любовь русских. В числе полезных учреждений по военной части, указанных Минихом в это время, были заведение провиантских магазинов для продовольствия войск, госпиталей для увечных солдат; приняты разные меры к правильному обмундированию и вооружению войск; учреждены генеральные смотры. Устроено было двадцать полков украинской ландмилиции из однодворцев Белогородского и Севского разрядов, расселивши их и наделивши пахотною землею по линии укреплений, возводимых между Днепром и Северным Донцом и по Северному Донцу до казачьих донских городов. Подобное население последовало по царицынской линии. Вместо предполагаемых при Петре Первом шести тысяч поселенцев на украинской линии теперь назначалось двадцать тысяч. Набор и устроение новоучреждаемой украинской линии возлагались на генерала Тараканова. На царицынской милиции по берегам Илавли и Медведицы последовало подобное же население из казаков под атаманством Персидского. Миних своими советами содействовал к переезду двора из Москвы в Петербург. Как иностранец и по здравому рассудку сторонник петровской реформы, он не был расположен к пребыванию двора в Москве, где было ощутительно влияние партии, не расстававшейся с воспоминаниями старой Московской Руси и не терпевшей всякой иноземщины. После того как императрица обжилась в Петербурге, Миних упросил ее обозреть довершенный им канал и, так сказать, освятить его своим личным вниманием. Императрица прибыла в Шлиссельбург и оттуда отправилась по всей длине канала в яхте, которую сопровождали восемьдесят судов. Так доплыли они до реки Волхова на протяжении ста четырех верст. Два огромных шлюза на обоих концах длины канала замыкали канал и держали в нем воду, которой средняя высота достигала до сажени. По шестнадцати меньших шлюзов устроено было на северной и на южной стороне канала, шедшего от запада к востоку. Эти шлюзы служили для того, чтобы накопившаяся лишняя вода выливалась в озеро, а маленькие речки: Назия, Шалдиха, Кабона и другие, принося в канал свои воды, в летнее время не заносили с собою масс песка и тины. С Остерманом Миних, как было сказано, вначале очень сблизился, но когда государыня сделала его членом кабинета, Остерман изменился к нему в своих чувствованиях. Еще более внутренне стал ненавидеть Миниха Бирон. Государыня, видя в Минихе очень умного, разносторонне сведущего человека и притом преданного ее интересам, все более и более подчинялась его советам и привязывалась к нему. Бирон боялся, чтоб умный Миних не оттеснил его от высочайшей особы, так как сам Бирон не обладал ни большим умом, ни образованностью, и всечасно чувствовал свою собственную малость перед Минихом. Невзлюбили Миниха обер-шталмейстер Левенвольд и канцлер гр. Головкин. Оба они чувствовали, что Миних их даровитее и умнее; оба возбуждали, вместе с Остерманом, против Миниха любимца императрицы. Бирон и Левенвольд устроили за поведением Миниха надзор, приставили фискалов, которые должны были выведывать его намерения или побудить на какой-нибудь шаг, который мог бы ему повредить в милости императрицы. Но Миних был не таков, чтобы его можно было такими мерами подвести. Миних жил во дворце, рядом с покоями императрицы. Бирон задумал вытеснить его оттуда, чтобы, по крайней мере, такая близость помещения не возбуждала в нем опасения, что он может легко заменить для Анны Ивановны его, Бирона. Воспользовавшись чрезвычайным доверием к себе императрицы, он представил ей, что надобно очистить помещение во дворце для племянницы императрицы, прибывшей в Петербург; а на нее императрица смотрела как на свою преемницу. Миниху объявили, что ради этой причины он должен перебраться за Неву. Миних повиновался, тем более, что тут была благовидная причина: за Невою, на Васильевском острове находился кадетский корпус, которого главным начальником был Миних. Бирон так бесцеремонно распоряжался, что не оставил фельдмаршалу даже времени перевезти свою мебель. Но соперники Миниха этим не довольствовались. Они искали повода удалить его вовсе из столицы. Случай к тому представился. Король польский Август, долговременный союзник России, скончался 11 февраля 1733 года. В Польше возникли две партии: одна хотела избрать в преемники Августу сына его, курфюрста саксонского, другая — Станислава Лещинского, уже некогда избранного в сан короля по настоянию шведского короля Карла XII. Дворы российский и венский благоприятствовали курфюрсту саксонскому, потому что он обещал, сделавшись королем, утвердить прагматическую санкцию, акт, по которому император римский Карл VI передавал свои наследственные владения дочери своей Марии-Терезии, а российскому двору — не препятствовать проведению в достоинство герцога курляндского, любимца императрицы Анны Ивановны, Бирона. Франция, напротив, поддерживала Станислава Лещинского. Фельдмаршал Ласси, отправленный с 20000 русского войска в Польшу, содействовал избранию курфюрста саксонского под именем Августа III и преследовал партию Станислава Лещинского, который засел в городе Гданьске. 22 февраля 1734 г. Ласси с 12000 войска осадил Гданьск. Но у осажденных было силы более, и война шла нерешительно, ограничиваясь стычками между осажденными, делавшими вылазки, и казаками. Тогда Бирон, с целью сбыть с глаз императрицы Миниха, убедил ее отправить в Польшу Миниха с войском против Лещинского. Миниху самому не было противно такое поручение, так как он с юности любил военное дело, а придворные интриги не могли удовлетворять его. Миних прибыл к Гданьску 5 марта 1734 года и принял главную команду над остававшимся там российским войском, вытребовав себе еще несколько свежих сил. Сначала Миних послал к обитателям Гданьска грозный манифест, требовал покорности королю Августу Третьему и выдачи Станислава Лещинского, в случае отказа угрожал разорить город до основания и покарать грехи отцов на чадах чад их. На такое заявление не последовало покорности. Миних принужден был отказаться от покушений приводить в исполнение свои угрозы: у него недоставало осадной артиллерии. Но вот из Саксонии прибыли мортиры, провезенные через прусские владения в телегах под видом экипажей герцога вейсенфельского, а из Польши пришла прочая русская артиллерия: тогда началось метание бомб в город. Осада Гданьска продолжалась 135 дней. Поляки партии Лещинского пытались извне подавать помощь осажденным нападениями на русских, но были разбиваемы русскими отрядами. Осажденные надеялись на прибытие французской флотилии, которая, как ожидали, привезет им свежих сил. Французские корабли привезли и высадили к ним на берег всего только 2400 человек. Затем к Миниху пришла на помощь саксонская военная сила, а 12 июня русская флотилия в числе 29 судов вошла в Гданьский рейд и привезла Миниху еще орудий. Бомбардировка усилилась. 19 июня Миних потребовал снова сдачи. Осажденные выпросили три дня на размышление. После многих переговоров французское войско вышло с тем, что их отвезут в один из нейтральных портов Балтийского моря и отправят оттуда во Францию. Они понадеялись, что их отвезут в Копенгаген, но их отвезли в Лифляндию, расставивши там на квартиры, и уже через несколько месяцев отправили во Францию. 28 июня гданьский магистрат выслал к Миниху парламентера. Миних требовал покорности королю Августу и выдачи Станислава Лещинского с главнейшими приверженцами. На другой день магистрат известил Миниха, что Станислава невозможно выдать, потому что он убежал, переодевшись в крестьянское платье. Миних сильно рассердился, велел было опять начать бомбардирование; наконец, 30 июня принял покорность города и дозволил находившимся в городе польским панам ехать куда пожелают, приказавши арестовать только трех лиц: примаса, пана Понятовского и француза маркиза де Монти; их отвезли в Торун. Так окончилась эта осада, во время которой русские потеряли восемь тысяч солдат и двести офицеров. На город Гданьск была наложена контрибуция в два миллиона; императрица скинула прочь половину этой суммы. Миних вернулся в Петербург с торжеством. Его недоброжелатели пытались очернить его действия, распускали подозрения, что Миних брал с неприятеля взятки и заведомо дал возможность Станиславу Лещинскому уйти. Но все это не повредило Миниху. Вслед за тем затевалась другая война, куда также пришлось отправляться Миниху, к удовольствию как его самого, так и его врагов, которые радовались тому, что его можно под каким бы то ни было предлогом удалить из столицы. То была война с Турцией. Турция вела войну с Персией уже несколько лет. Чтобы поразить персиян па северной стороне в то время, когда персидские силы направлялись к югу, крымские татары, данники Турецкой державы, получили повеление вторгнуться в Персию, и как ближайший путь лежал через русские владения, то они не затруднились проходить через них, нарушая тем нейтралитет России. Так, в 1732 году столкнулись они на берегу реки Терека с русским отрядом, находившимся под командою генерала принца гессен-гамбургского. Произошла битва: в ней легло до тысячи татар, до четырехсот русских. Россия дипломатическим путем жаловалась Турции на нарушение нейтралитета и не получила удовлетворения: напротив — Турция снова послала крымского хана с 70000 войска через русские владения в Персию. Турецкая сила на этот раз потерпелa от персиян жестокое поражение. Тогда бывший в Константинополе российским послом Неплюев заявил своему правительству мнение, что теперь настало удобное время отплатить Турции за унизительный для чести русского имени Прутский мир. При дворе обер-шталмейстер Левенвольд поддерживал то же мнение. Остерман, всегда рассудительный и осторожный, не советовал поддаваться таким обольстительным надеждам и не отваживаться дразнить Турцию, потому что она еще сильна; по его взгляду, достаточно было ограничиться усмирением татар, так как это не поведет к разрыву с Турцией: падишах недоволен самовольством своего данника, крымского хана, но не может удержать его в повиновении. Фельдмаршал Миних, впоследствии горячий сторонник войны с Турцией, на этот раз примыкал к Остерману. Он желал войны, но такой, которая бы началась не от прямого вызова Россией. Пробывши после гданьского дела несколько месяцев в Петербурге, Миних должен был отправиться к войску, оставленному в Польше, так как в Польше оставалось еще много противников короля Августа III. Дела с Турцией, между тем, стали обостряться. Персидский шах Кулихан соглашался было уже примириться с Турцией, но русский посланник в Персии, князь Сергей Голицын, употреблял все усилия, чтобы не допустить до такого примирения — и успел: персидский шах стал по отношению к России обязан благодарностью, потому что Россия тогда уступила Персии приобретения Петра Первого — Баку, Дербент и даже крепость св. Креста. Под влиянием России персидский шах опять возобновил войну с Турцией. Тогда и петербургский двор, заручившись союзом с Персией, открыто решился на войну, но не прямо с Турцией, а с татарами, под тем предлогом, что последние беспрестанно чинят набеги и в последнее время два раза нарушали нейтралитет России проходом своего войска через русские области. Начать неприязненные действия против татар должен был Вейсбах, киевский генерал-губернатор. Но он в то самое время умер. Преемник его, генерал-лейтенант Леонтьев, тот самый, который ездил в Митаву к Анне Ивановне депутатом от генералитета, выступил в поход. То было уже в октябре, в дурную погоду, и он воротился назад, потерявши девять тысяч воинов, погибших не от неприятельского оружия, а от болезней и лишений. В это время послано Миниху поручение перейти со своим войском из Польши в Украину и идти с ним в поход против татар. Поручив вести за собою в Украину армию генералу принцу гессен-гамбургскому, Миних поехал в Павловск на Дону, сделал там распоряжение о нагрузке на суда артиллерии и припасов, необходимых для предположенной осады Азова, потом прибыл в Украину, осмотрел украинскую линию от Днепра до Донца, где нашел шестнадцать крепостей, каждая с земляным бруствером, с контр-эскарпом, со рвом, наполненным водою, а между укреплениями этими возведены были редуты разного размера. Миних объехал всю эту линию, охранявшуюся, как выше было сказано, ландмилицией из поселенных однодворцев, сделал нужные распоряжения о расстановке караулов и заметил, что в Бахмутской провинции линия остается открытою и на совершенное приведение ее в надлежащее положение необходимы работы. С этой целью Миних потребовал 53263 человека рабочих. Управлявший тогда малороссийским краем князь Шаховской, в отвеит на такое затребование, доносил правительству, что такого рода работы будут крайне разорительны для народа. Миних со своей стороны доносил, что, обозревши тогдашнее состояние Украины, он ясно видит, что разорение народа действительно заметно, но оно происходит не от работ, a от дурного управления, во главе которого стоял Шаховской: полковниками и сотниками ставятся люди неспособные, везде стараются разбогатеть за счет подчиненных, люди богатые стараются отлынивать от службы, и только бедных посылают в походы. Казаки, недовольные несправедливостями своего начальства, убегают и пристают к владельцам земель, обещающим поселенцам льготные годы, иные же бегут к татарам, и вместе с ними идут воевать против России. От этого вообще казачество в Гетманщине умалилось: прежде, бывало, можно было собрать казаков тысяч сто, а в последнее время, когда объявлен был поход Леонтьева в Крым, их едва набралось двенадцать тысяч семьсот тридцать. Тут Миних сошелся с запорожцами, которых он нашел в воинском отношении гораздо лучше, чем малороссийских городовых казаков, и с запорожскими старшинами имел совещание в Царичинке. Запорожцы дали ему совет выступить в поход в степь с ранней весны, когда еще не совершенно высохнут воды от тающих снегов, а молодая трава еще не будет сожжена. Миних нашел этот совет подходящим и в марте съездил к Азову, с которого надлежало начинать военные действия. Он поручил вести осаду Азова генералу Левашову, а сам возвратился к своему войску в Украину, снова советовался с запорожскими старшинами и десятого апреля двинулся в поход в степь. С ним было 54000 войска российского и 12000 казаков (5000 донских, 4000 украинских и 3000 запорожцев). По известию жизнеописателя Минихова, обоз, отправлявшийся с этой военной силой, простирался до девяти тысяч возов, и на каждый полк приходилось их двести пятьдесят. Одних маркитантов было до семи тысяч. Весь обоз не пошел с войском; значительная часть его с тяжелой артиллерией поручена была князю Трубецкому, который должен был доставить боевые и съестные припасы в сопровождении оставленной для того части войска, прежде расставленной в более отдаленном крае на квартирах. Армия двинулась в степь пятью колоннами, находившимися под командою генералов Шпигеля, принца гессен-гамбургского, Измайлова, Леонтьева и Тараканова. Сам главнокомандующий Миних шел в авангарде. Запорожцы говорили, что на пути своем русское войско найдет себе корм и фураж; Миних доверился им и не очень заботился о скорейшем подвозе запасов князем Трубецким, а этот князь так медлил, что дошел тогда уже, когда Миних окончил свой поход. Для обеспечения сообщения войску с Украиной Миних на пути через степь приказывал устраивать редуты на расстоянии пяти и десяти верст один от другого и оставлять в каждом по десяти солдат и по тридцати казаков под наблюдением обер-офицера, а на трех больших ретраншементах от 400 до 500 человек со штаб-офицером. После незначительных стычек с неприятелем колонны Шпигеля, армия 28 мая приближалась к Перекопу. Перекопский перешеек был прокопан рвом длиною на семь верст: ров шириною доходил до двенадцати, а глубиною до семи сажен. За этим рвом был вал высотою до 70 футов от вершины до дна рва. Шесть каменных башен прикрывали всю линию вала; за этим валом была крепость Перекопская. Хан, как сообщали пленники, стоял недалеко со стотысячным войском. Миних начал с того, что написал хану, извещая его, что пришел с войском наказать татар, производивших набеги на русские владения, и просил хана добровольно впустить в Перекопскую крепость русский гарнизон и признать над собою первенство российской императрицы; иначе — он грозил опустошить весь Крым. Хан прислал мурзу с ответом в таком смысле: хан состоит данником турецкого государя и не хочет изменять ему; в Перекоп не может впускать русских, потому что там помещен турецкий гарнизон не от крымского хана, а от самой Турции; татары не подавали повода к войне, а если чинили набеги, то это делали ногаи, и русские войска могут с ними расправляться, как делалось и прежде: эти люди, хотя и состоят под властью хана, но не всегда послушны этой власти и позволяют себе своевольства. В довершение хан просил фельдмаршала приостановить военные действия и тогда уже вступить в объяснения. Но Миних не затем пришел, чтобы проводить время в объяснениях. Отправивши мурзу ханского с отказом, фельдмаршал на другой день еще до рассвета послал две тысячи пятьсот человек вправо по направлению к перекопской линии, и в то же время русское войско двинулось всей массой влево. Татары, обманутые фальшивым движением двухтысячепятисотенного отряда, бросились на него, и вдруг нежданно увидали русские силы совсем на другой стороне. Русские дошли до рва и на короткое время остановились. Ров был очень широк. Но ров этот был сух. Солдаты спустились на дно, а оттуда стали карабкаться на вал. Вместо лестниц им служили пики, штыки и рогатки. Задние подсаживали передних и потом, держась за них, сами взбирались, и так добрались на вершину вала под сильным неприятельским огнем. Такая неустрашимость поразила татар: они бежали. В башнях сидели турецкие янычары. По приказанию Миниха принц гессен-гамбургский послал санкт-петербургского гренадерского полка капитана Манштейна с шестьюдесятью человек его роты к одной из башен. Гренадеры прорубили двери: Манштейн вошел внутрь и потребовал сдачи. Янычары, безусловно, согласились и стали класть оружие, но тут между гренадерами и янычарами возник спор, а потом и драка: янычары убили шестерых и ранили шестнадцать гренадеров; гренадеры перекололи всех янычар, а их было в башне сто шестьдесят. Тогда янычары, сидевшие в прочих башнях, покинули их и бежали вслед за татарами. Миних потребовал от перекопского коменданта сдачи: обещано было проводить всех до приморской пристани для отплытия в Турцию. Комендант на все согласился. Но когда турки положили оружие, их всех объявили военнопленными под тем предлогом, что, вопреки мирному договору, задержано было двести русских купцов, и когда им возвратят свободу, тогда и взятые в Перекопе турки будут oтпущены в отечество. Город Перекоп, заключавший в себе до 800 деревянных домов и окруженный стеной из песчаника, рассыпавшегося от пушечных выстрелов, был тотчас занят одним русским полком, а 4 июня Миних отправил генерал-лейтенанта Леонтьева с десятью тысячами к Кинбурну. С оставшимися генералами Миних держал военный совет — что делать далее. Многие были такого мнения, что не следует забиваться в глубь страны, так как продовольствия для войска оставалось не более как на двенадцать дней, а лучше укрепиться у Перекопа и подождать прибытия кн. Трубецкого с обозом. Миних противился этому и настаивал, что надобно идти вперед и нанести страх татарам; он надеялся, что обоз поспеет и догонит их, а если бы и запоздал, то войско может продовольствоваться за счет неприятельского края. И пошло войско по безводной пустыне в глубину Крымского полуострова. Татары умышленно портили воду, и без того скудную в колодцах. Их летучие отряды беспокоили войско, двигавшееся четвероугольником. Когда расположилось войско на дневку в Бальчике, к нему приблизились татары. Откомандированный против них генерал-майор Гейн хотя не потерпел поражения, но не исполнил в точности поручения, данного фельдмаршалом, и за это немедленно был предан военному суду и разжалован в солдаты. Миних чрезвычайно строго относился к делу дисциплины в войске. Пошли дни за днями. Жара была нестерпимая. Солдаты пропадали от жажды и зноя. Подвоз ожидаемых запасов не приходил по медленности князя Трубецкого. Генерал принц гессен-гамбургский, уже прежде враждовавший с Минихом, а за ним и другие генералы, в числе их и близкий родственник Бирона, носивший ту же фамилию, распускали о Минихе между подчиненными упреки, что он для удовлетворения своего честолюбия губит целое войско и поступает совсем против желания и предписаний петербургского двора. К счастью Миниха, войско, все еще не дождавшись князя Трубецкого с обозом, вдруг нашло себе продовольствие. На десятый день пути от Перекопа достигло оно города Хазлейва (Козлов-Евпатория) и вошло туда без всякого сопротивления: все мусульманские обитатели этого города заранее убежали оттуда, успевши взять с собою, что возможно было на скорую руку, и зажгли за собою дома христианских купцов. Но бежавшие всего с собою забрать не были в состоянии. Русские в опустелом и полуобгорелом городе отыскали закопанные в земле драгоценности — золото, серебро, жемчуг; меди, железа и свинцу была громада, рису и пшеницы было такое изобилие, что Миних раздал их в качестве провианта солдатам на двадцать четыре дня. Кроме этого, русские успели захватить десять тысяч баранов и несколько сот штук рогатого скота, и это было очень кстати, так как солдаты уже две недели не ели ничего мясного. Простоявши пять дней в Хазлейве с целью дать время хлебопекам изготовить для солдат хлеб и сухари, Миних двинулся далее. Он выбрал путь вблизи моря: татары не ожидали, что русские пойдут туда, и не делали опустошения; поэтому русские могли на этом пути доставать фураж: Миних распустил между неприятелями слух, будто возвращается к Перекопу. Между тем, 27 июня войско приблизилось к ханской столице Бахчисараю. Миних оставил большую часть войска с багажом, поручив начальство Шпигелю, сам с другою частью обошел горы, и русские на рассвете были под самым городом. Татары не ждали этого и чрезвычайно удивились, увидавши там русских в такую пору. Они напали на донских казаков и на Владимирский пехотный полк, успели принудить податься назад, и отняли одну пушку. Но когда подоспел генерал Лесли с пятью другими полками, татары тотчас бежали. Панический страх напал на всех жителей Бахчисарая. Они покинули свои дома, хватали с собой, что могли схватить, и бежали в горы. В Бахчисарае в то время было две тысячи домов: треть их принадлежала христианам греческого происхождения. Русские все сожгли. Красивый ханский дворец, состоявший из многих зданий и окруженный садами, был обращен в пепел. Сгорел дом иезуитский с библиотекою. Сами иезуиты заранее ушли из города. Расправившись с Бахчисараем, Миних 29 июня отвел свое войско на реку Альму. Туда прибыл и обоз, который шел с Минихом; на него нападали татары, но неудачно. 3 июля главнокомандующий отрядил генералов Измайлова и Магнуса Бирона с восемью тысячами солдат и двумя тысячами казаков на Акмечеть (ныне Симферополь), столицу Калги-салтана и его мурз. Русские не нашли ни души в городе: еще за два дня жители ушли оттуда. Русские ограбили все, что могли найти, и сожгли весь город, имевший тогда тысячу восемьсот деревянных домов. Миних намеревался идти на Кафу, самый богатый и многолюдный город на черноморском побережье. Этому воспротивились на военном совете все генералы. Они представляли, что треть войска хворает, и многие до того ослабели, что не в состоянии далее двигаться, между тем на этом пути не представлялось впереди никаких надежд на доставку продовольствия людям и лошадям, так как татары, ожидая своих неприятелей, выжгли все окрестности Кафы на далекое пространство. Вдобавок усилилась жара. Миних должен был удержать свой воинственный задор и повернуть к Перекопу. Войско достигло Перекопа 17 июля и ко всеобщему удовольствию встретило генерала Аракчеева, который привез из Украины хлебные запасы, а с ним прибыли маркитанты и привезли большое количество вина и всякого съестного продовольствия. Итак, после многих трудов и лишений войско чувствовало изобилие. К умножению радости, пришло известие, что генерал-лейтенант Леонтьев взял Кинбурн, не потерявши ни одного человека: турки сдали его без боя и по капитуляции вышли из крепости в числе двух тысяч; двести пятьдесят христианских невольников, содержавшихся в крепости, получили свободу. Русские в Кинбурне нашли много скота и овец. Миних приказал взорвать порохом перекопские укрепления и 28 июля двинулся в Украину. Татары не беспокоили возвращавшееся русское войско. Генерал Леонтьев присоединился к главному войску. На берегу реки Самары Миних произвел смотр своему войску. Не было ни одного полка, где бы количество служащих достигало полного комплекта: в те времена полный комплект пехотного полка простирался до 1575 человек с включением офицеров, а комплект конного полка — 1231 человек. Налицо не оказалось теперь ни одного, где было бы более 600 человек. Между тем, достоверно было известно, что число убитых неприятелем не превышало двух тысяч. Войско умалилось от болезней и лишений. Много содействовала этому медленность кн. Трубецкого и неисправность комиссариата в доставке жизненных средств в пору. Но и сам фельдмаршал Миних обвинялся за то, что не жалел солдат своих, водил их во время летнего дневного зноя, не давал отдыха и слишком легко относился к недоставлению кн. Трубецким продовольствия, надеясь кормить войско за счет неприятельской страны. Поход в Крым стоил России до тридцати тысяч человек. Противник Миниха, принц гессен-гамбургский, восстановил против него генералов, а от последних ропот на фельдмаршала переходил к штаб— и обер-офицерам и доходил даже до рядовых. По прибытии в Украину Миних, в предупреждение татарских зимних набегов через лед днепровский в Гетманщину и Слободскую Украину, сделал распоряжение с первых заморозов рубить лед на реках и для этого употреблять солдат и сгонять народ. Это возбуждало ропот и между солдатами и жителями сел, да и не достигало цели, потому что в феврале 1737 года татары через Днепр у Келеберды ворвались в Украину; защищавший проход генерал Лесли был убит и много офицеров взято в плен. Принц гессен-гамбургский не ограничился возбуждением против Миниха генералов его армии, а еще написал и послал на фельдмаршала донос герцогу Бирону, и хотя Бирон прислал этот донос самому Миниху, но при дворе он оставил неприятное впечатление. Этим не замедлили воспользоваться Миниховы недоброжелатели и завистники. Несмотря на то, что главный враг Миниха, обершталмейстер Левенвольд, умер, в самом кабинете желали унизить фельдмаршала: решили подвергнуть в военном совете обсуждению поступки Миниха и указать причины большой потери войска. Председательство в этом совете принадлежало фельдмаршалу Ласси, который во время Минихова похода в Крым через Перекоп, осаждая полтора месяца Азов, принудил его к сдаче и потом шел на соединение с Минихом, но, узнавши, что Миних уже возвращается, сам повернул в Слободскую Украину. Теперь ему поручалось разбирать действия своего товарища, в последнее время приобревшего такую славу и значение, что становился выше его. Ласси отклонил от себя такое поручение. Никем другим не был он заменен, и так следствие над поступками Миниха не производилось, а императрица Анна не только не показала Миниху своего неблаговоления, но еще наградила его поместьями в Украине, находившимися в распоряжении покойного Вейсбаха. Весною 1737 года опять предпринят был поход против турок. Петербургское правительство заключило конвенцию с венским двором о взаимном действии войск против турок, произведен новый рекрутский набор — 40000 человек, сделаны распоряжения об устройстве магазинов, а в Брянске положено было на верфи строить плоскодонные суда для спуска их на Днепр. В конце марта 1737 года генерал-фельдмаршал Миних дал ордер, чтобы все войско, которого число простиралось от 60 до 70 тысяч человек, было готово к походу через двадцать четыре часа по получении ордера. В начале апреля все вышли с квартир, где были на зиму поставлены. С конца апреля по 6 мая (н. с.) войско переправилось через Днепр в трех пунктах: у Переволочной, у Орлика и у Кременчуга. 3 июня (н. с.) все отделы соединились на реке Омельнике; с 25 (н. с.) июня по 2 июля (н. с.) армия переправилась через Буг. Желая скрыть свои настоящие намерения, Миних всем показывал вид, что направляется к Бендерам. Он таился даже от поляков, которые казались союзниками. Когда к генерал-фельдмаршалу приехал адъютант польского коронного гетмана Потоцкого, Миних, угощая его, предложил тост за счастливый успех русского оружия под Очаковым, и в то же время, в виде особого к нему доверия, сообщил предположенный маршрут к Бендерам. Поляк, присланный затем, чтобы проведать, куда поведет свое войско Миних, находился в недоумении и не знал, что донести тем, которые дали ему поручение. Тем труднее было узнать о планах Миниха туркам. Они на всякий случай ждали его у Бендер, но послали значительное подкрепление к Очакову. Миних ускорил свой поход и направлялся к Очакову, желая дойти туда ранее, чем неприятель успеет там собраться с силами. Но тяжелая артиллерия, боевые и съестные запасы следовали по воде, и этим заведовал все тот же князь Трубецкой, заявивший себя в прошлый поход нераспорядительностью. И теперь произошло то же. Когда Миних со всей армией уже приближался к Очакову, князя Трубецкого там не было, хотя он должен был прийти туда ранее войска. Войско очутилось без фуража, без дров, без фашин, и леса кругом не было близко, чтобы достать необходимые принадлежности. Современники находили странной такую доверчивость Миниха к человеку, уже показавшему свою неспособность. Злые языки того времени приписывали причины снисходительности фельдмаршала к кн. Трубецкому вниманию к жене последнего, знаменитой красавице своего века. Князь Трубецкой впоследствии оправдывал себя тем, что в то лето на Днепре воды было мало и потому при перевозке через пороги потрачено было времени больше, чем бы в обычное время требовалось. Подошедши к Очакову ночью с 10 на 11 (нов. ст.) июля и увидавши пожар предместий, зажженных, ввиду приближения русских, самим очаковским комендантом, утром 11 числа в лагере, расположившемся между устьем Днепра и Черным морем, Миних собрал военный совет и на нем заявил, что медлить нельзя, чтобы не дать неприятелю времени подвести к Очакову свежие силы, и надобно со всевозможной скоростью брать Очаков. Миних надеялся, что флотилия кн. Трубецкого придет скоро и войско не будет надолго поставлено в затруднительное положение. Сперва думали рыть траншеи и насыпать редуты, но земля оказалась чрезмерно твердою. К счастью русских, около города были сады с земляными оградами. Русские обратили их себе в редуты. В одном таком саду поставили тяжелую артиллерию и начали метать бомбы, которые, лопаясь в крепости, производили там пожары. 13-го (н. с. или 2-го ст. ст.) июля за час до рассвета вспыхнуло пламя в том углу, где, как знали но плану, который заранее успел добыть себе Миних, находился пороховой магазин. Туда направили выстрелы. Между тем, чтобы отвлечь осажденных и не дать им тушить пожар, Миних, в надежде выманить их в иную сторону, приказал начать общий приступ. На правом крыле командовали генералы Румянцев и Бирон, на левом — Кейт и Левендаль. Сам генерал-фельдмаршал подкреплял идущих на приступ, подвергая себя лично опасностям — под ним убита была лошадь. При нем неразлучно находился принц Антон-Ульрих брауншвейгский, которого уже метили в женихи племяннице императрицы. Войско достигло рва шириною в 12 футов, отважнейшие спускались в него и оттуда напрасно пытались взобраться на противоположную сторону: поражаемые неприятельскими выстрелами сверху, они падали целыми грудами. Так прошло времени около двух часов. Не в силах будучи вскарабкаться, они стали отступать. Генерал Румянцев первый заметил, что огонь, произведенный русскими бомбами, близится к пороховому магазину, и опасаясь, чтобы взрыв не повредил осаждающим, дал знак к отступлению. Левое крыло увлеклось отступлением правого. Выскочило из крепости несколько сот турок и ударило на отступавших, многих перебили турки, а раненые не в силах были поспевать за другими: дело походило на бегство. Если бы сераскир и комендант очаковской крепости догадались и ударили всей силой на бегущих, выигрыш был бы на стороне турок, а русские принуждены были бы оставить осаду. Миних пришел в страшное волнение. Артиллерия поправила дело. С ужасающим треском взлетел на воздух пороховой магазин, а вслед за тем показалось белое знамя, и к русскому главнокомандующему явился турецкий адъютант просить перемирия на несколько часов. Миних понял, в чем дело, отверг предложение и требовал, чтобы весь турецкий гарнизон сдался военнопленным в течение одного часа, иначе грозил никому не оказать пощады. Сераскир, между тем, пославши к Миниху этого адъютанта, затевал с частью гарнизона пробраться из крепости к морю и убежать, севши на турецкие галеры в то время, когда начнут составлять статьи капитуляции. Но его с бывшими при нем турками не допустили до моря русские гусары и казаки, вогнали в крепость, а за ними и сами туда ворвались и начали избивать турок. Тогда сераскир послал к генерал-фельдмаршалу другого адъютанта объявить, что сдается безусловно. Ворота крепости отворились; гарнизон положил оружие и был отведен военнопленным в русский лагерь. Около двухсот [217] , а по другому известию до двух тысяч [218] турок успели добраться до галер, но многие не могли туда попасть, потому что кормчие, увидя, что город взят русскими, поспешно снялись с якоря и подняли паруса, а турки из Очакова, хотевшие уплыть с ними, бросились за судами вплавь и, ослабевши, потонули. Иные, прежде отвода гарнизона в плен, были заколоты ворвавшимися в крепость русскими. Семнадцать тысяч трупов турецких было погребено русскими 20 июля (н. с.). Большое число погибло их под развалинами разрушившихся стен и зданий. При взрыве порохового магазина погибло их более шести тысяч, а за этим взрывом загорелось еще два таких магазина, причем погибло немало и русских, бросившихся уже в покоренный город на грабеж. Из турецкого гарнизона, вначале состоявшего в числе двадцати тысяч, сдалось военнопленными только три тысячи пятьсот человек и в числе их — сераскир Яйа, очаковский комендант Мустафа-ага и триста офицеров. Несколько сот христианских невольников получили свободу, пятьдесят четыре грека вступили в русскую службу в гусары. У русских убито 68 офицеров и 987 рядовых с унтер-офицерами, а ранено около ста офицеров и 2703 рядовых. Ожидая, что турки будут стараться отнять у русских Очаков, Миних приказал со всевозможнейшей скоростью исправить по возможности разрушенные стены, построить деревянные избы для жилья и снабдить город необходимыми средствами к жизни, намереваясь поместить в нем русский гарнизон. Он оставил в Очакове двенадцать пехотных батальонов, два драгунских полка и две тысячи казаков, назначив над всеми начальником генерала Бахметева, а всю остальную армию отвел за шестьдесят верст от Очакова, где 15 (26) июля присоединился к ней генерал Леонтьев, остававшийся в резерве с тяжелым обозом. Обоз, с которым следовал князь Трубецкой, продолжал плыть и разделился на две части: передняя достигла Очакова в августе, а задняя уже в сентябре. Поход очаковский совершился без него, как и прошлый год поход крымский. Сообразно плану и инструкциям, Миних должен был теперь идти на Бендеры, но он узнал, что на всем пути до Бендер татары выжгли поле и невозможно будет иметь фуража; сверх того и войско российское умалилось: павших в битвах было сравнительно немного, — 11 060 человек солдат и 5000 казаков умерло во время похода от болезней, особенно от поноса и скорбута. Немец приписывает эти болезни приверженности русских к постам, которая так велика, что даже разрешение св. синода употреблять в постные дни мясо на них не действовало. Гораздо вернее кажется нам, что нездоровью русских содействовало то, что в походах солдат ложился на сырой земле, и в войске недоставало врачей, хотя в каждой роте полагался хирург и подхирург, но из них очень мало сведущих; были, кроме того, фельдшера, но те умели только стричь и брить. Вообще во врачебные должности поступали по воле начальства, а не по учению. Набирали из простых рекрут людей, которые, по назначенному для них занятию, нуждались в предварительном обучении, а этого не было; начальство из рекрут определяло и в музыканты, хотя бы определяемый не имел ни подготовки, ни природных способностей к музыке. Подобный порядок был и в определении врачей. 1 (11) августа Миних перевел свое войско близ устья реки Чичаклея, впадающей в Буг, на другой берег Буга. 21 августа (1 сентября) он съездил в Очаков, осмотрел работы по укреплению Очакова и Кинбурна и, вместо Бахметева, отпросившегося по болезни в отставку, назначил комендантом генерала Штофельна, потом, воротившись к своей армии, повел ее в Малороссию, где расставил на зимних квартирах, а сам избрал своим местопребыванием Полтаву. Во время похода Миниха к Очакову фельдмаршал Ласси с 40 000 войска совершил блистательный поход в Крым через Сиваш вброд, к удивлению и своих генералов, и неприятеля: и те, и другие почитали такое дело невозможным. Он прогнал хана, думавшего загородить ему путь, взял и разорил город Карасубазар, в котором было до 6000 домов, распустил отряды, истребившие до тысячи татарских деревень и набравшие много скота и овец, и вернулся на Молочные Воды, а оттуда в октябре перешел в Слободскую Украину, где расположил свое войско по берегам Донца и его притоков. Взятие Очакова произвело в Константинополе волнение и страх. Сменили великого визиря, на его место назначили бывшего бендерского сераскира, а новому бендерскому сераскиру Генц-Оли-паше разом с татарским ханом велено добывать Очаков. Миних, услыхавши об этом, послал туда подкрепление, но Штофельн, не дождавшись от главнокомандующего вспоможения, заставил турок снять осаду. Очаков, находясь в руках покоривших его русских, продолжал пребывать в разорении; недоставало строительных материалов; судоходный подвоз всего необходимого происходил медленно. Между людьми, составлявшими гарнизон, появились смертоносные болезни от массы гниющих трупов, и людских, и скотских. Число солдат из восьми тысяч, оставленных там генерал-фельдмаршалом, осталось только пять тысяч, да и из тех до тысячи человек было больных и неспособных к бою. С войском в таком положении пришлось Штофельну встретить турок, появившихся 29 октября (н. с.). Они беспрестанно палили и метали бомбы в крепость; русские оборонялись упорно и деятельно, терпя всевозможные лишения: большая часть их должна была постоянно находиться под открытым небом в дождливую и сырую погоду за недостатком помещений. Но и положение турок было малым легче: их мучила осенняя дождливая погода, распространялись болезни и смертность, пропадала отвага. Десять тысяч их бежало, несмотря на то, что за побеги грозили им смертью и нескольким пойманным беглецам отрубили головы на страх прочим. Наконец, 10 ноября (н. с.) они все ушли от Очакова, покинувши в добычу русских свой огнестрельный запас. При Минихе во время очаковского похода был австрийский резидент или военный агент, посланный для наблюдения за ходом войны, подобно тому, как такое же лицо находилось со стороны России при войске имперском. Австрийский агент, по прозвищу Беренклау, писал к своим донесения с резкими суждениями о русском войске, замечая, что русские солдаты храбры и выносливы, но русские генералы таковы, что годятся быть разве капитанами. Миниху досталось в руки это донесение, и он сильно раздражился не только против Беренклау, но и вообще против Австрии, которую и раньше недолюбливал. С таким неприязненным чувством он отнесся неодобрительно к предложению Австрии послать русские военные силы в Венгрию для совместного действия с австрийскими войсками против турок. Миних находил, что России лучше вести войну отдельно от Австрии и начать взятием Хотина и Бендер и покорением Молдавии. Миниха мнение очень уважали, в особенности после двух его блестящих победоносных походов. По его плану начался новый поход в 1738 году. Армия в 50000, включая в то число и казаков, перешла Днепр у Переволочной и направилась к пределам турецких владений. Турки думали остановить ход русского войска на переправах через речки Кодыму и Саврань, но безуспешно. Начался вслед за тем утомительный поход по безводной степи, пагубный для лошадей, скота и самих людей. С большими затруднениями дошел Миних до Днестра и в начале августа стал лицом к лицу с турецким войском, расположенным на другом берегу. Переправа была неудобна. Миних двинулся вдоль берега. Турки думали, что он ищет места для переправы, но Миних на этот раз нашел уместным приостановить дальнейшее движение; в Молдавии свирепствовала зараза: вести туда армию было бы до крайности безрассудно. Миних отступил за Буг и расположил свое войско на зимних квартирах в Малороссии. Австрийский посол в Петербурге Ботта старался представить последний поход Миниха в неблагоприятном свете, доказывал, что Миниху было возможно продолжать военные действия, и он довел петербургское правительство до того, что Миниху послан был указ идти далее и взять Бендеры и Хотин. Миних в согласии с военным советом представлял, что идти в Молдавию и Валахию было невозможно, иначе он погубил бы все войско напрасно, и ничего теперь до следующей весны предпринимать не следует. Также бесплодна была военная деятельность фельдмаршала Ласси; в том же году Ласси должен был взять Кафу, но не мог до нее добраться, потому что окрестный край был так опустошен, что русские не могли найти ни себе пристанища, ни фуража для лошадей. Притом флотилия, которая выступала из Азова с целью доставлять провиант сухопутному войску, была разбита бурею. Ласси в октябре воротился в Слободскую Украину, ничего не сделавши. Зимою татары, в отместку русским, сделали набег, направляясь на придонецкий край, но не успели прорвать украинской линии: только рассеянные татарские загоны сожгли несколько деревень. В марте 1739 года Миних прибыл из Петербурга в Украину к своему войску. Он намеревался в этот год совершить поход через польские области и потому назначил сборный пункт в Киеве. Но как войско расставлено было на широком пространстве, то некоторые части его квартировали далеко и могли явиться на сборное место не ранее начала июня. Во всем войске было тогда шестьдесят пять тысяч человек, другие простирают число его (считая 13000 казаков) до 78 000. Они находились под командою генералов Румянцева, Карла и Густава Биронов, братьев любимца, Левендаля, заведовавшего артиллерией, принца Голштейна, кн. Репнина, Хрущева, Фермера, Бахметева и других. Перешедши Днепр, войско двинулось разными колоннами чрез Васильков. Польский коронный гетман учредил из местной шляхты милицию для наблюдения, чтоб не допускать русских совершать бесчинств и оскорблений жителям. Миних, как и в предшествовавшие походы, старался поступать так, чтобы неприятели не могли узнать — каким путем он пойдет, и теперь пустил слух, что хочет идти на Бендеры. По этому слуху командир турецкой армии, сераскир Вели-паша простоял у Бендер напрасно пятнадцать дней, а потом, услыхавши, что русское войско подходит к реке Збручу, отправился туда препятствовать переходу русских через Днестр. Но Миних, объявлявший всем, что намерен там переходить Днестр и идти на Хотин, не думал на самом деле совершать перехода в этом месте по причине крутых берегов, а оставил там лагерь с частью армии; сам же с двадцатью тысячами пошел искать другой переправы, приказавши каждому солдату взять с собой хлеба на шесть дней. Он нашел удобную переправу близ польской деревни Синковцы, отстоявшей от Хотина верст на сорок. Мосты для переправы армии поспели в одну ночь, и отряд, шедший с Минихом, весь перешел благополучно. Турки из-под Хотина не могли поспеть, чтобы препятствовать переправе за утесистыми горами и ущельями, находившимися на их пути. Остальная русская армия шла к той же переправе, отделываясь от татарских нападений и замедляясь, кроме того, дождливою погодою. Она дошла до Синковец только 7 августа н.с. и нашла мосты, устроенные русскими, уже сорванными от напора воды, так что не без труда пришлось русским собирать бревна и доски, часть которых была унесена водою до самого Хотина. Только 15 августа (н.с.) переправились русские и за собою истребили мосты совершенно. Тогда сераскир Вели-паша замыслил заманить русского военачальника с его войском внутрь турецкой страны и, окружив со всех сторон, погубить вконец. У сераскира было тридцать тысяч. Будучи уверен в превосходстве своих сил пред русскими, сераскир не задумался оставить незанятым и свободным для русского войска проход через Перекопские теснины, которые уподоблялись древним Фермопилам: говорили, что там десять человек могут остановить многотысячное войско. Но у русских были благоприятели между турецкими подданными: то были молдаване и валахи; они сообщили русским о незанятом проходе. Их так много являлось к Миниху с изъявлением готовности служить русской императрице, что генерал-фельдмаршал составил из них целый полк, назначив над ним командиром сына бывшего молдавского господаря, Кантемира. Эти-то союзники, связанные с русскими одною верою, показали им дорогу, и русские не только прошли удобно через тесный путь, но и провели туда всю тяжелую артиллерию и багаж. Войско очутилось на просторной равнине. Вели-паша не только не раскаялся в своей оплошности, напротив, был очень доволен, думая, что теперь-то может легко взять в полон всю русскую армию. 16 (27) августа русское войско стояло лицом к лицу с турецким. Впереди стоял Вели-паша на высоком месте у деревни Ставучан, в стане, укрепленном батареями. Влево от русских расположился хотинский паша Кальчак с серденгестами (т.е. беспощадными); он был прикрыт лесами и неприступными горами. Вправо стоял Енч-Али-паша с турецкой кавалерией или спагами: его войско упиралось сбоку в горы, которые тянулись до реки Прута. Позади русских стоял хан Ислам-Гирей с белогородскою ордою. Неприятели замкнули русских со всех сторон. Русские устроились тремя четвероугольниками и отбивались от нападений успешно. Но им невозможно было добывать фураж и даже выпускать лошадей и скот пастись. Положение наступало ужасное, почти такое же, как при Петре на берегах Прута. Приходилось либо сдаваться, либо отчаянно пытаться вырваться. Миних, окинув глазами неприятельский стан, заметил, что протекавшая влево от неприятельского стана болотистая речка [219] не так непроходима, как полагали турки, оставившие эту сторону без укреплений, в уверенности, что сама природа защищает их там достаточно; Миних сообразил, что туда возможно пройти, поместивши по болоту фашины и построивши на речке мосты. И вот, Миних дает приказ отряду (состоявшему из шести пехотных полков, двух драгунских, четырехсот пикинеров и несколько легкой кавалерии), под начальством генералов Левендаля и двух Биронов, идти вправо; там начинают возводить батареи, везут туда тридцать пушек и четыре мортиры, начинается усиленная пальба и пушечная, и ружейная, и все это делается только с тем, чтоб завлечь туда турок и отвлечь их внимание от другого конца. Между тем, в то же время влево везут фашины, бревна, доски, гатят болото, наводят мосты; турки не понимают этого движения и сосредоточивают свои усилия на том конце, где русские палят и напирают; турки допускают до того, что русские навели на речке двадцать семь мостов, проложили себе дорогу через болото и очутились при подошве возвышения, на котором располагался главный турецкий стан сераскира. В два часа пополудни турецкая конница сделала на них нападение, но была отбита. Русские идут все выше и выше, все ближе и ближе к неприятельскому стану. В пять часов сделали на русских нападение янычары; они порывались свирепо, но их также прогнали ружейными и пушечными выстрелами. В семь часов русские были уже на высотах, но не застали там уже никого, только пылал турецкий лагерь. Все турки обратились в бегство, покинувши сорок восемь орудий, больше тысячи разбитых шатров и большое количество запаса как боевого, так и продовольственного. На поле лежало более тысячи турецких трупов. Русские потеряли в этот день только семьдесят человек. Победа была полная и неслыханная, так как она была первая битва русских с турками в открытом поле. На другой день утром победитель двинулся скорым маршем с тридцатью тысячами своего войска к Хотину. Туда уже успел принести роковое известие сам хотинский губернатор Кальчак-паша, растерявши свой десятитысячный хотинский гарнизон на Ставучанском поле. Всей вооруженной силы в Хотине оставалось только девятьсот человек; Кальчак-паша считал невозможным защищаться и послал к русскому главнокомандующему предложение сдаться на капитуляцию. Миних отвечал, что не хочет знать ни о какой капитуляции, и требовал, чтоб гарнизон сдался военнопленным; он дозволял только отправить в Турцию женщин, находившихся в крепости. Кальчак-паша согласился на все. Только он один отправил свой гарем. Прочие оставили своих жен с собою и последовали с ними в плен. Генерал Хрущев сделан был комендантом Хотина, который тогда достался русским с превосходными укреплениями и со 179 орудиями. Сентября 9 и 10 н. с. русские перешли Прут. Молдавский господарь Гика бежал перед сыном бывшего господаря Димитрия Кантемира, лишенного Турцией власти за приверженность к России. Гика убежал из Ясс так поспешно, что покинул и знамена, и орудия, и свой бунчук — знак власти, дарованный ему от султана. Миних послал вперед к Яссам Кантемира с трехтысячным отрядом волохов, драгунов и гусар, а сам следовал за ним. Депутаты от молдавских бояр явились к генерал-фельдмаршалу с покорностью и просили принять Молдавию в подданство России. Миних обнадежил их благосклонностью императрицы. После того 14 сент. н. с. он заключил с боярами договор: бояре обещали содержать двадцать тысяч российского войска. Предположили укрепить Яссы, и с этой целью Миних обозрел местность и составил план крепости: бояре обещали содержать несколько тысяч пионеров, которые возьмутся за эту работу. Генерал-фельдмаршал оставил в Яссах русский гарнизон под начальством генерал-майора Шипова, а сам отправился к своей армии. Миних намеревался идти на Бендеры и покорить буджацких татар, затем у него был план перейти Дунай и вступить в средину Турецкой империи. В его воображении рисовалась уже надежда покорить Константинополь и разрушить владычество оттоманское в Европе. Вместе с тем, он мечтал и о собственном возвеличении. Радушный прием в Яссах, оказанный ему молдавскими боярами, ободрял его: Миниху мерещилась уже возможность сделаться господарем или князем молдавским в подданстве русской императрице, точно так как Бирон, камергер государыни, сделался уже герцогом курляндским. Неожиданное для него событие прервало все его намерения и надежды. Австрийские войска, воевавшие с турками, далеко не были так счастливы, как русские. Они терпели поражения за поражениями и, наконец, генерал Нейперг, имевший полномочие заключить с неприятелем мир, если найдет это необходимым, воспользовался своим правом и заключил с великим визирем договор, которым император возвращал Турции все сделанные его войсками приобретения и в числе их укрепленный Белград, где еще держался австрийский гарнизон. Известие об этом как снег на голову неожиданно смутило русского фельдмаршала, который только и помышлял, что о новых военных подвигах против турок совместно с австрийскими войсками. Миних написал сообщившему известие о мире австрийскому генералу Лобковицу письмо резкое и справедливое: он указывал в нем, что мир, заключенный с турками среди полных успехов русского оружия, до крайности невыгоден для интересов самой Римской империи и несовместим с тем уважением к российской императрице, на которое последняя, как союзница, имела право. Действительно, австрийцы слишком мало заботились об уважении к России. Когда находившийся при австрийском войске русской службы полковник Броун спросил генерала австрийского Нейперга: «Не поставлено ли в белградском договоре условий, касающихся России?», то получил такой ответ: «Мы для России и так много сделали в настоящую войну». Это была вопиющая неправда, так как в течение всей войны русские войска одерживали блестящие победы, а имперские терпели поражения, — потому что в политике императора, как и в штабе войска, происходил беспорядок: бывший перед тем главнокомандующий Валлис должен был, по воле императора, передать свое полномочие на заключение мира генералу Нейпергу и, оскорбленный этим, старался всякими путями вредить своему сопернику, а генералы его партии — генералам партии Нейперга; Нейперг имел неблагоразумие поехать в неприятельский стан, не взявши заложников, а Валлис умышленно не допустил до него в пору императорского курьера, который вез императорское предписание не заключать мира с условием сдачи туркам Белграда. Поставивши себя заранее в невыгодное положение своей неуместной поездкой в турецкий стан и отдавшись на волю посредника, французского посла, мирволившего туркам, Нейперг, не получив нового императорского предписания, должен был уступить требованиям верховного визиря, который не хотел слышать о мире без возврата Белграда. Император Карл VI, уведомляя письмом русскую государыню о заключенном мире, выражался, что он со слезами на глазах извещает об этом мире с великим визирем, но этот мир он должен теперь сохранять ради сдержания данного слова. Нейперг получал секретные инструкции об этом мире не от императора, а от его зятя, герцога Лотарингского, будущего императора Франца I, и от главного министра Цинцендорфа; заключая с визирем договор, Нейперг говорил: «Многие подумают, что мне за такой договор, по возвращении в Вену, снимут голову, но я этого нимало не боюсь!» И действительно, сдавши туркам Белград, который мог еще долго сопротивляться, Нейперг, хотя и был арестован, но не подвергся дальнейшему преследованию благодаря протекции сильной стороны в государстве. Сам император Карл VI был им очень недоволен и выражался, что если б у него были такие полководцы, как Миних, то ему не пришлось бы заключать такого постыдного мира. Французский посланник в Константинополе де Вильнёв также сильно и искусно хлопотал о прекращении войны между Россией и Турцией. Он казался благожелателем России, но на самом деле действовал в тайных видах своего правительства. Франция, да не только Франция, но и вся Европа смотрели с завистью на возвышение России. С таким храбрым и устойчивым войском, каким было русское войско, с таким отважным и предприимчивым полководцем, как Миних, Россия могла овладеть Константинополем, утвердить свое могущество на Балканском полуострове и захватить в свое распоряжение всю восточную торговлю. Этого не хотели допустить, а этого, однако, боялись ввиду подвигов и дарований Миниха: недаром взятый им в плен турецкий паша говорил, что если б у турок был такой генерал как Миних, то война бы для Турции кончилась иначе! По соображениям Миниха, Россия могла еще вести войну одна, без содействия Австрии; но не так решили наверху. Австрийское правительство давно уже советовало прекратить войну и положиться на посредство французского посланника в Константинополе, и эти советы имели успех еще в мае 1738 года. Остерману, по просьбе французского короля и по внушению австрийского двора, императрица повелела послать Вильнёву полномочие действовать со стороны России в случае заключения мира с Турциею. Для сношения с Вильнёвом избрали итальянца Каньони (или Канжони), бывшего в России советником в камер-коллегии: он повез от императрицы Вильнёву орден Св. Андрея, осыпанный бриллиантами, а супруге его какие-то драгоценные вещи. Миних в своих записках говорит, что Остерман не мог воспрепятствовать посылке от императрицы полномочия Вильнёву, давая тем как бы знать, что Остерман сам не был расположен к такой доверчивости; а Шлоссер в своей Истории XVIII века говорит, что этот итальянец, пользовавшийся доверенностью императрицы, отправившись к французскому посланнику, был подкуплен последним. [220] Историк, написавший специальное сочинение об этой войне, замечает, что тогда с обеих сторон давались деньги и таким образом уладились все препятствия и недоразумения. [221] Мирный договор составился 7 октября 1738 года. Азов уничтожался. Пустое место, где прежде был построен этот город, служило теперь барьером между русскими и турецкими границами. Русские оставили за собою право построить себе крепость на донском острове, где Черкасск, а турки — крепость на кубанской стороне в расстоянии тридцати верст от Азова. Таганрог русские обязались не возобновлять. Очаков и Хотин возвращались Турции. Однако России давалось некоторое территориальное приобретение. На западной стороне от Днепра рубеж с Турцией оставлен был по-прежнему, но на восточной стороне пограничная линия изменялась: «начав от востока или начала реки Заливы Конские Воды имеет ведена быть прямая линия до западного истока или начала реки Большой Верды и все земли и воды, лежащие внутри между помянутыми реками: Днепром, Заливою Конских Вод, помянутой линией и рекой Большой Берды, Оттоманской империи остаться имеют, а все те земли и воды, лежащие по другой стороне, то есть вне помянутых рек или линий Всероссийской Империи да останутся, изъяв… что касается до земли, лежащей между помянутой рекой Большой Берды даже до реки Миуса, границы таким образом определены да пребудут как они поставлены были мирным трактатом 1700 г.» [222] Миних еще в 1738 году получил от императрицы на пергамене полномочие заключить мир с неприятелем, когда найдет нужным, но не хотел пользоваться, подобно Нейпергу, своим полномочием, хотя долго хвалился этим документом, как доказательством большого доверия к нему со стороны императрицы. Еще менее мог желать он им воспользоваться после счастливых для России военных действий 1739 г. Получивши известие о заключении в Белграде мира союзниками России, он думал, что Россия одна без союзников в силах будет продолжать войну, и хотел в том убедить верховную власть, а потому расставил свои войска в Молдавии. Но в октябре он получил предписание вывести войско в пределы российских владений. Он перевел его через Днестр и вернулся в Украину. В ноябре генерал Левендаль сдал Хотин турецкому паше, присланному от своего правительства для обратного приема крепости в турецкое владение. Миних прибыл в Петербург накануне 14 февраля, дня, назначенного для торжества в честь заключения мира. Русское правительство не могло быть втайне довольно этим миром после недавних успехов русского оружия, но должно было показывать радость, так как мир был заключен по желанию России, заявленному в прошлом 1738 году. Утром 14 февраля отправлялся во всех столичных церквях благодарственный молебен об окончании войны. Герольды разъезжали по улицам и бросали в народ золотые и серебряные жетоны; в дворцовой галерее были принимаемы императрицей и членами царской семьи все участники войны, начиная от фельдмаршалов Миниха и Ласси и кончая обер-офицерами и унтер-офицерами; посыпались награды; всех щедрее был награжден Бирон, который не только не участвовал в войне, но, вероятно, много содействовал заключению мира, так как он имел неограниченное влияние на государыню, руководил всеми ее действиями и вместе с тем находился сам под влиянием австрийской политики: ему подарили золотой, осыпанный бриллиантами кубок, в который вложен был императорский указ в рентерею о выдаче герцогу курляндскому пятисот тысяч рублей; Миних, Ласси и все их генералы получили по золотой шпаге, сверх того Миниху дали ежегодной пенсии 5000 р., а Ласси — 3000 р., кабинет-министр Волынский получил единовременно 20000 р., Левенвольд и кн. Черкасский — перстни от 5 до 6 тысяч рублей ценой, а генерал Ушаков, начальник тайной канцелярии, портрет государыни ценой от трех до четырех тысяч рублей. В этот же день всеобщего торжества объявлено всему народу освобождение от взноса подушных денег на следующее за тем полугодие. Многим знатным лицам, в ознаменование радости торжества, дозволено было брать из казны заимообразно деньги без процентов. На другой день императрица собственноручно раздавала знатным лицам медали, нарочно на тот случай отчеканенные, большие в 50, а меньшие в 30 червонцев; народу снова разбрасывали жетоны. Тогда все царские придворные были щедро одарены: даже служитель, ходивший за любимой собачонкой государыни, получил три тысячи рублей. Императрица из окон своего дворца любовалась зрелищем, как народ по данному сигналу кидался на жареного быка, выставленного на площади, и черпал водку, струившуюся фонтаном в большие бассейны. Среди всеобщего ликования одна душа не разделяла его, душа человека — виновника торжества, фельдмаршала Миниха. Он видел, что другие торжествуют то, что для него было утратою. Идея, волновавшая Европу уже третье столетие, готова была осуществиться: наступало, казалось, время разрешения задачи, брошенной Европе Азией еще в XV веке, и разрешителем ее судьба избирала его, Миниха! Сколько раз толковали европейские политики об изгнании турок из Европы, о восстановлении свободной христианской государственной жизни на Балканском полуострове! Но взаимные недоразумения христианских держав между собою препятствовали им соединиться для взаимно сознаваемой цели. Теперь, казалось, близко было разрешение задачи. В дальнейших успехах русского войска, предводимого Минихом, едва ли можно было сомневаться, как и в невозможности турецким силам бороться против русских. Кроме того, для удовлетворения личных выгод предстояли великие надежды честолюбию Миниха. Молдавия добровольно отдавалась в распоряжение русской государыни; победитель турок надеялся сделаться господарем молдавским под верховной властью России, точно так, как прежние господари признавали над собою верховную власть Оттоманской державы. Мечты Миниха внезапно разрушились. Потерял он свои честолюбивые надежды; потеряла с ним разом и Россия. Не только ускользнуло от нее чаемое господство на Востоке, но опасности угрожали ей еще с Запада. Коварные друзья и тайные недруги готовились вредить ей. Они могли тогда уразуметь, что у руководящих судьбой России нет политической проницательности, что при самых блестящих успехах русского войска русское государство всегда может остаться в проигрыше по бездарности и невежественности тех, от которых зависит ведение дипломатических сношений. Во время своих походов Миних не оставлял военного управления, тем более, что по зимам он проводил значительную часть времени в Петербурге. Таким образом, в период его воинских действий против турок совершено было немало важного по военному ведомству. Одним из наиболее видных явлений этого рода было устройство постоянных помещений для гвардейских солдат в Петербурге. По возвращении фельдмаршала в столицу уже после окончания войны, Миних, в видах заботливости о подчиненных ему офицерах, испросил у государыни указ, дозволявший выходить в отставку прослужившим двадцать лет; но когда стали рассматривать поступившие прошения об отставке, то заметили, что многие, будучи еще молоды и здоровы, просили об увольнении от службы, как прослужившие уже определенное число лет, а это происходило оттого, что, по тогдашним обычаям, дворян записывали в военную службу еще в детстве, иных даже тогда, когда они еще лежали в колыбели. Тогда Миних сам принужден был просить об отмене этого указа, а другие кабинет-министры делали ему выговоры, что очень огорчало фельдмаршала, всегда чувствительного, когда оскорблялось его самолюбие. Между тем, едва окончилась турецкая война, как стали возникать опасения объявления войны со стороны Швеции. В этой стране постоянно происходили раздоры между правительственными партиями. Одна из них, носившая кличку партии шляп, думала о возмездии России за недавнее поражение, нанесенное Петром Великим; другая, которую прозвали партией шапок или колпаков — хотела сохранить мир с Россией и вообще избегать войны. На стороне мира был и сам тогдашний король. Но воинствующая партия, руководимая французскими внушениями, находившая себе опору вообще в туземной молодежи, думала, что Швеции следует вмешаться в войну, возникшую между Россией и Турцией во вред России, и отправила в Турцию тайным агентом с депешами шведского майора Синклера. Об этом заблаговременно проведал русский посланник в Стокгольме Бестужев и сообщил своему правительству. Русские снеслись с польским правительством и предположили задержать Синклера, когда он будет следовать через польские владения, и отнять у него депеши, с которыми он ездил в Турцию. Получившие такое поручение капитан Кутлер и поручик Левицкий напали на дороге на Синклера, ехавшего вместе с французским купцом, заманили его в лес, застрелили и отняли бумаги. В какой степени принимал участие в этом деле сам Миних — неизвестно, хотя по предписанию верховного правительства он отрядил офицеров арестовать Синклера и овладеть его бумагами, но приказывал ли убить его — на это нет доказательств. Русское правительство отреклось от всякого участия в этом деле, а офицеры, расправившиеся с Синклером, были сосланы в Сибирь. Была у некоторых мысль — взвалить всю ответственность в этом поступке на Миниха, так как он имел от императрицы полномочие во всем действовать по своему усмотрению и у него были открытые бланки с подписом. Как бы то ни было, только после этого события шведы энергичнее стали раздувать в своем обществе вражду к России и делать приготовления к войне с нею. Об этом сообщал в Петербург русский посланник из Стокгольма, и Россия, со своей стороны, должна была заботиться об обороне. Миних сам отправился обозревать укрепления Кронштадта, Шлиссельбурга, Кексгольма. Царским указом было повелено распределить по полкам и снарядить к работам солдат, а в помощь им выписать из Ярославля каменщиков по вольным наймам. В таких работах проходило лето 1740 года. Между тем, в октябре произошло внезапное, хотя и не совсем неожиданное событие. 5 числа этого месяца императрица, незадолго возвратившаяся в столицу из летнего пребывания в Петергофе, по своему обыкновению, в полдень обедала вместе со своим неразлучным любимцем Бироном. Вдруг с нею сделался болезненный припадок — тошнота, головокружение, рвота и, наконец, лишение всех сил: она упала без сознания; ее унесли и уложили в постель. Уже несколько лет она страдала болезнью в мочевых органах, но таких припадков, как теперь, с ней не бывало. Призваны были врачи: архиатер Фишер и придворный врач Рибейра Санхец, португалец по происхождению. Они различно отнеслись к болезни императрицы. Первый внушительно сказал, что, вероятно, Европе скоро придется надеть траур; второй, напротив, не признавал, чтобы случившийся с государыней припадок имел роковые последствия. Бирон послал своего сына известить о случившемся принцессу Анну. Принцесса не приняла его, а ее фрейлина и любимица Юлиана Менгден передала ему, что принцесса очень огорчена болезнью императрицы и постарается сама навестить свою тетку. Тогда же Бирон позвал обер-гофмаршала, графа Левенвольда. «Императрице дурно, — сказал он, — поезжайте скорее от имени императрицы к Остерману, сообщите ему, что случилось, и спросите, что он посоветует нам делать?» — «Надобно позвать кабинет-министров», — сказал Левенвольд и уехал к Остерману. Хитрый дипломат когда-то удачно и кстати притворялся больным, когда при воцарении Анны Ивановны шел вопрос об ограничении самодержавной власти; теперь он снова был почти в таком же щекотливом положении, но ему притворяться необходимости не предстояло: он уже пять лет действительно страдал подагрою, с трудом ступал на ноги и почти не выходил из дома. Отправивши Левенвольда, сам Бирон пошел к государыне. Больная пришла в себя, но была очень слаба. — Мне дурно, герцог, — сказала она, — чуть ли не приходит мой последний час! Я покорна Божьей воле! Но что после меня станет с империей — подумать страшно! Мне поставят в вину стечение обстоятельств, в каких я оставлю Россию! — Бог будет милостив, — сказал Бирон. — Не тревожьте себя, государыня, думами о судьбе России, потому что всякое волнение усиливает вашу болезнь. Все земное управляется волей Провидения! — Правда, — сказала государыня, — позовите министров и слушайте, что они будут говорить! — Они должны явиться сюда скоро в ожидании куртага, потому что сегодня воскресенье, — сказал герцог. — Как только соберутся, мы тотчас приступим к совещанию. — Пошлите к Остерману! — сказала государыня. — Дали ли знать принцессе? Бирон отвечал, что то и другое сделано. В это время вошла в опочивальню государыни принцесса Анна. Бирон вышел и встретил Левенвольда, воротившегося от Остермана. Когда обер-гофмаршал сообщил Остерману о припадке с государыней, Остерман произнес: «Боже, сохрани ее величество!» Но когда вслед за тем Левенвольд спрашивал: что делать на случай смерти императрицы, Остерман отвечал: «Я думаю, ее величество не изменит своей прежней воли. Еще до брака принцессы Анны она объявляла, что желает учинить своим наследником сына, когда тот родится от принцессы Анны. Теперь этот сын рожден. Надобно составить манифест, провозглашающий Ивана Антоновича будущим императором». — Но преемник императрицы еще в колыбели, — сказал Левенвольд… — Следует установить правительство до его совершеннолетия! — Я не знаю, — отвечал Остерман, — какая в том будет воля ее величества. Но мне кажется, сама природа тут указывает: у малолетнего императора есть мать; она и будет правительницей, только при ней надобно будет учредить совет, а в числе членов этого верховного совета может быть герцог курляндский. Этот ответ не понравился Бирону, когда его передал ему Левенвольд. Любимец думал, что Остерман будет подогадливее и сразу скажет, что регентом следует назначить его, Бирона. Но дипломат хотел уклониться до поры до времени и выждать, что скажут другие: ему самому не хотелось являться первым в таком предприятии, которое может и не удаться. Бирон, недовольный двусмысленным ответом Остермана, произнес: «Какой совет может быть там, где много голов? У каждой головы своя собственная мысль!» Его снова позвали к императрице; он сообщил ей ответ Остермана, императрица похвалила Остермана и говорила: — Я хочу все устроить, что только будет зависеть от меня. Остальное — в воле Божьей! Знаю, что оставляю императора-младенца в грустном положении. Ни он сам, ни его родители не способны совершить что-нибудь. Отец — человек без дарований и не может служить поддержкой малолетнему сыну. Мать-принцесса — не глупа, но у нее есть отец, герцог мекленбургский — тиран своих подданных. Он явится в Россию и здесь начнет поступать так, как поступал в своем мекленбургском владении. Память моя покроется позором! Нет, ни отец, ни мать не годятся, чтоб государством править! Бирон успокаивал государыню, но что говорилось у него с императрицей по вопросу об управлении государством во время малолетства будущего императора — это остается неизвестным, потому что свидетелем их тогдашней беседы не был никто. Вышедши из опочивальни императрицы, любимец увидался с Бестужевым, Черкасским и Минихом. Неизвестно наверно, посылал ли за ними Бирон или они сами явились к куртагу: тогда при дворе сходились вельможи к государыне на куртаги по воскресеньям и четвергам. Любимец передал им, что императрица твердо стоит на прежней своей воле — объявить наследником своим сына принцессы Анны, но не считает обоих его родителей способными управлять государством. Бирон просил их съездить к Остерману и услышать от него мнение о том, как следует поступать в такие критические минуты. Князь Черкасский и Бестужев поехали к Остерману, севши вместе в одной карете; Миних отправился туда же впереди их в особом экипаже. Дорогой Бестужев и Черкасский разговаривали между собой о событиях дня и оба сходились на той мысли, что надобно предложить регентство герцогу курляндскому. Приехавши к Остерману, они не скоро могли добиться от него желательного для себя ответа. О наследстве Ивана Антоновича он не пускался в рассуждения. «Государыня, — сказал он, — назначает своим преемником внука, сына своей племянницы, принцессы Анны, а воля самодержавной государыни есть закон. Итак, необходимо составить манифест об объявлении преемником императрицы Анны Ивановны принца Ивана Антоновича и об учинении ему присяги на верность». Но заговорили о том, кому поручить правление до совершеннолетия будущего императора, и Остерман сказал: — Дай Господи государыне моей много лет здравствовать! Мы сейчас напишем манифест о престолонаследии, а о регентстве — это дело другое. Дело важное — надобно подумать! Этот вопрос может быть решен только природными русскими! Я иноземец, и мне такое решение не под стать! Бестужев, видя, что Остерман отвиливает, сказал: «Странно, граф, что вы себя называете иноземцем, когда вы так долго занимали первую должность в Российском государстве и правили всеми государственными делами!.. Вы более русский, чем двадцать тысяч других, называющих себя русскими по происхождению. Мы не затем к вам приехали, чтобы навязывать вам чужое мнение, а затем, чтоб слышать ваше собственное от вас самих. Без этого нам и пользы нет от участия в наших совещаниях». Остерман начал объяснять, что его слов не поняли и, по своему обыкновению, вывертывался так, что, по неясности способа его выражения, слушавшие не могли уразуметь, что он сказать хочет. Когда его, как говорится, уже приперли к стенке, а он должен был так или иначе высказаться, что думает о предоставлении регентства Бирону, Остерман произнес, что, по его личному убеждению, регентство не должно быть в более достойных руках, как у герцога, и его избрание в этот сан было бы самой благоразумной мерой. Но тем и ограничился Остерман, всегда в важных делах выражавшийся темно и нерешительно. Кабинет-министры уехали от него, не добившись того, за чем приезжали. Немедленно после их отъезда Остерман пригласил кабинет-секретаря Яковлева и продиктовал ему проект манифеста о престолонаследии… Еще этот манифест не был готов, как из дворца уже присылали за ним, и Остерман принужден был отослать его написанным вчерне. Воротившись от Остермана, кабинет-министры явились к Бирону. Они известили его, что Остерман сейчас принимается за манифест, а о регентстве говорит, что с ним торопиться нечего, и следует подумать. Пришел Левенвольд. Тогда Бирон произнес перед ними такую речь: — Великое несчастье меня постигает, господа. Я теряю государыню благодетельницу, которая почтила меня неизмеримою милостию и доверенностию. После нее чего доброго мне ждать здесь в России, кроме неблагодарности и ненависти к себе! Но я беспокоюсь не так о себе, как о Российской империи, а я долго, по мере сил своих, способствовал ее благосостоянию. Наследник престола — восьминедельный младенец в колыбели, его назначение еще не оглашено, и кто знает, как отнесется к нему народ, который в прежние времена бывал недоволен в малолетство государя! А ныне вон какие обстоятельства! Шведы не перестают вооружаться и, конечно, воспользуются худым положением России, когда в ней откроются несогласия и беспорядки. России нужно такое правительство, чтоб оно умело держать народ в порядке и обуздывать его. — Вы слыхали, граф, — сказал он, обратившись к Миниху, — думают устроить у нас правительство на польский образец, состоящее из многих лиц? — Бирон намекал на ответ Остермана, привезенный Бирону чрез Левенвольда. — Я не слыхал! — отвечал Миних. — Это, — замечал Бестужев, — противно было бы существу российского правительства и духу нашей нации, издавна привыкшей к единовластию. Опыт нам это показал достаточно одиннадцать лет тому назад, когда избирали на престол государыню Анну Ивановну. Это до того очевидно, что и толковать об этом нечего. Надобно регентство поручить одному лицу. Герцогу курляндскому регентом быть! Тут кто-то, кажется, для соблюдения приличия (может быть, и сам Бестужев), произнес: — Не беспрепятственно ли будет со стороны чужих государств, когда родители его величества будут обойдены? Князь Черкасский стал что-то говорить Левенвольду тихонько, а Левенвольд громко сказал: — Не шепчитесь, говорите велегласно! Бестужев, в свою очередь, продолжал начатое: — Родителям будущего императора правление поручать нельзя, да и государыня императрица этого не желает! Если дать власть принцу брауншвейгскому, он наделает больших хлопот России. Он племянник римского императора и шурин прусского короля. Он отдаст Россию в волю чужих государств, впутает ее в их взаимные несогласия и вооружит против нее многие имперские дворы; а нам надобно соблюдать со всеми равное согласие, отнюдь не вмешиваясь в их домашние дела, до нас не касающиеся. — Он человек горячий, — сказал кн. Черкасский, — он будет стараться сделаться генералиссимусом, а получивши полную высшую власть над войском, всецело отдастся в диспозицию венского двора. Притом же, нрав принца брауншвейгского нам неизвестен, а нрав герцога курляндского мы давно знаем! Левенвольд повторял то же. Бестужев продолжал: — Сама принцесса Анна — женщина своенравная, как и ее родитель; притом у нее нет достаточных познаний в делах внутренней и внешней политики, и она совершенно не подготовлена к тому, чтоб нести на себе тяжелое бремя управления государством. Нет никого, кто бы так способен был к принятию на себя должности регента, как герцог курляндский. Он благоразумен, он смел, неустрашим, он знает все интересы нашей страны! Надеюсь, почтенные господа согласятся со мною, что нам теперь остается просить императрицу поручить после себя до совершеннолетия будущего императора Ивана Антоновича регентство над империей герцогу курляндскому. — И я тоже полагаю, — сказал кн. Черкасский. — Его личная польза в отношении собственного герцогства связана с пользою и благоденствием России. Уже ради одного опасения за свое собственное герцогское владение, находящееся в распоряжении России, он будет стараться о ее государственных делах настолько, чтоб всегда быть в состоянии дать в них безукоризненный отчет. Мы окажем великую услугу нашему отечеству, если начнем утруждать герцога нашей общей просьбой, дабы он благоволил на будущее время обратить свое внимание к попечению о нашем государстве. Фельдмаршал Миних принял сторону товарищей: хотя внутренне он Бирона не терпел, но тут горячее прочих стал просить его принять на себя регентство. «Мы знаем, — говорил фельдмаршал, — превосходные качества характера вашего, герцог. Мы убеждены, что никто, кроме вас, до такой степени не сведущ во внутренних и внешних делах Российского государства и никто не будет принят русской нацией с таким восторгом, — как все министры наши за все время царствования императрицы Анны Ивановны привыкли к вашему образу действий и никому не станут так охотно повиноваться, как вам. А вот что говорили о принце брауншвейгском, так я скажу: был он при мне две кампании, и я все-таки не узнал, что он такое: рыба ли он или мясо!» «Отец мой, — замечает по этому поводу сын фельдмаршала в своих записках, — находился тогда в таком щекотливом положении, в каком только честный человек когда-либо очутиться может». Уже давно все привыкли обращаться к любимцу с гнусною лестью; императрице это нравилось, напротив, всякое невнимание к нему она принимала за оскорбление самой себе. Хотя врачи мало подавали надежды на выздоровление императрицы, но из них тогда еще никто не решился бы утвердительно сказать, что ее кончина близка. Если ж бы случилось, что она оправилась от своего недуга, то через неделю гибель постигла бы того, кто бы дерзнул в то время обращаться с герцогом так, как требовала справедливость. Пример Волынского был еще свеж и всем памятен. «Кто взвесит тогдашние обстоятельства, — продолжает Миних-сын в своих записках, — тот не поставит моему родителю в вину его поступка и не назовет его несоответствующим с здравым рассудком». Герцог, выслушавши втайне желанное для него предложение, сказал: — То, что я слышу от вас, меня крайне бы изумило, если б я не был уверен, господа, что единственным побуждением к этому была искренняя ко мне любовь и дружественное расположение. Но сами рассудите: много ли в русской публике людей, так дружелюбно расположенных ко мне, как вы! Все только и твердят, что я иноземец; благоволение императрицы ко мне возбудило против меня завистников, и я уже не раз замечал с прискорбием, как мои чистейшие намерения обезображивались гнуснейшей клеветой. Что же последует тогда, когда я получу верховную власть? До сих пор императрица защищала меня от врагов, а кто будет стоять за меня и оборонять меня, когда не станет моей благодетельницы? Я так богато награжден милостями моей государыни, что после нее мне уже ничего не остается желать, как только, отказавшись от всяких государственных дел, удалиться на родину и жить себе там частным человеком, оставаясь, если позволите, вашим неизменным другом. — Вы, герцог, не имеете права отвергать предлагаемое вам могущественной нацией. Это не человеческое дело; оно совершается по воле Божьей! Вы дурно заплатите за те милости, которыми так обильно почтила вас императрица, — говорили другие. — Я лучше других знаю свою неспособность! — сказал Бирон. — А мы думаем, герцог, — сказал Миних, — что миллионы людей, осчастливленных вашим правлением, будут за вас молить Бога! Ваша светлость, примите весла правления в ваши крепкие руки, мы же все вам искренне преданы, и я, как прежде был, так и вперед пребуду вашим вернейшим слугой! — Если, — сказал наконец Бирон, — меня что-нибудь может принудить к принятию на себя такого непосильного бремени, то разве только признательность к великим благодеяниям императрицы, привязанность к ее высокой фамилии и усердие к славе и благоденствию Российской империи; но я не могу на это решиться, как только услышавши согласное желание всех благонамеренных патриотов. Пусть, если угодно, завтра утром соберется совет из знатнейших особ, сенаторов, генералитета и придворных чинов; прежде пусть все признают молодого принца Ивана Антоновича преемником на престол государыни Анны Ивановны, а потом установят правительство до его совершеннолетия, пусть только рассудят, согласно с графом Остерманом, и чрез него представят императрице. Герцога тут снова позвали к больной государыне, а Бестужев пригласил с собой Бреверна и князя Трубецкого в другой покой, и там все трое стали составлять духовную об учреждении регентства и предположили подать ее к подписи императрице в следующее утро. Писал ее тот же Андрей Яковлев, который работал у Остермана. В этой духовной было постановлено: на случай кончины императрицы и впредь до совершеннолетия будущего государя будет управлять в течение семнадцати лет государством герцог курляндский и во все это время заведовать всей сухопутной и морской силой, распоряжаться государственной казной, стоять во главе над всеми государственными учреждениями, руководить всеми сношениями с иностранными державами и прилагать заботы о воспитании молодого императора. На содержание регенту определили ежегодную сумму в количестве 600000 рублей. Когда эту духовную составляли, в другом покое, там, где оставлен был Миних, сошлись другие вельможи: кн. Куракин, адмирал Головин, гр. Головкин, генерал Ушаков. Миних всех этих господ принялся настраивать в пользу регентства Биронова. Легко было фельдмаршалу всех их расположить к этому, потому что каждый из них, не питая никакого дружелюбного сочувствия к герцогу курляндскому, руководствовался такими же соображениями, как и уговаривавший их фельдмаршал. Когда духовная была готова, сочинители вышли из того покоя, где ее составляли, и князь Трубецкой прочитал ее собравшимся господам перед дверьми царской опочивальни. Все слушали и одобряли; ближе всех к чтецу стоял кн. Черкасский. Утром 6-го октября приехал во дворец Остерман. Старого дипломата внесли во дворец в креслах, потому что он с чрезвычайным трудом мог ступать на ноги. Его встретил Миних и сообщил, что уже все вельможи настойчиво упрашивали герцога принять на себя регентство, но герцог все колеблется. Дипломат, заслыша это, вдруг изменил свой вчерашний тон; вместо двусмысленных неясных выражений он, казалось, приходил в восторг от всеобщего желания избрать регентом герцога курляндского, произнес от себя совершенное согласие и прибавил, что если герцог будет еще долее упрямиться, то надлежит утруждать императрицу просьбами, чтобы она, со своей стороны, расположила его принять предлагаемое регентство. Таким образом, Андрей Иванович Остерман поступил здесь как искуснейший дипломат: он не выставился вперед рьяным сторонником Бирона, чтобы не подвергнуться нареканиям, если бы возвышение герцога почему-нибудь не состоялось, а теперь безбоязненно объявил себя в его пользу, когда был уверен, что между вельможами никто не показывает к герцогу недоброжелательства. Остермана в креслах внесли в опочивальню императрицы. С ним были там князь Черкасский и Бирон. Остерман представил к подписи государыне два акта: один был составлен им самим, другой Бестужевым с товарищами. Первый, манифест о престолонаследии принца Ивана Антоновича, с приложением присяжного листа, был сразу подписан государынею, а другой — она положила себе под изголовье. Подписывая первый, она спросила Остермана: «Кто писал это?» и получила ответ: «Я, ваш нижайший раб!» Просмотревши другой, императрица взглянула на Бирона и произнесла: «Разве тебе это нужно?» Вельможи вышли из опочивальни в совершенном недоумении о судьбе второго акта. Относительно первого акта, императрица хотя без возражения его подписала, но ее сердце предчувствовало, что высокая судьба, которую императрица предопределяла младенцу, не будет прочной, и после подписания манифеста императрица говорила, что с меньшей тревогой подписывала мирный договор с Турцией, чем этот манифест. Бирон горячо желал сделаться регентом, но принужден был обстоятельствами играть в смирение, а его угодники-министры, в душе его не любившие, продолжали настаивать на своих просьбах о принятии им регентства. Дни за днями проходили; императрица не показывала ни малейших надежд к выздоровлению, напротив, все более и более слабела, духовной все не подписывала. Потерявши, наконец, терпение, угодники герцога курляндского прибегнули к такому извороту. Бестужев пригласил с собою Бреверна и, при незнании последним русского языка, еще кн. Трубецкого; вместе все трое измыслили составить позитивную декларацию от имени сената, генералитета и разных высоких чинов лиц, как бы вместе изображавших собою цвет русской нации. В этом акте излагалась просьба к государыне о назначении после себя регентом герцога курляндского в таком же смысле, как было изложено в духовной. Миних и здесь подписался первым. «Истинно за тебя верно стоять и яко честный человек помощь оказывать буду», — сказал он Бирону. Устроили подписку в министерских покоях. Приглашали духовных и светских сановников первых двух рангов, вводя в комнаты по нескольку лиц, как будто с целью избежать тесноты и замешательства. Предполагали распространить эту подписку и на более второстепенных чиновных лиц, надеясь, что каждый из таких, видя, что уже прежде подписались лица чинов поважнее, не задумается приложить свою руку, выражая согласие. Подписывавшиеся все руководились таким же страхом привязанности к любимцу высочайшей особы, каким руководился фельдмаршал. Бирон продолжал держать себя не участвующим во всем, что творилось, и с притворным любопытством спрашивал Бестужева: что это люди идут в кабинет? а узнавши, в чем дело, спросил: оставляется ли каждому поступать по своей воле? Бестужев ответил: да. В то же время делались усилия побудить принцессу Анну и ее супруга присоединиться к общему желанию. Для воздействия на них избран был барон Менгден, отец Юлианы Менгден, любимой фрейлины принцессы Анны. Этот барон, немец до мозга костей, всем своим соплеменникам при дворе внушал, что непременно следует Бирона сделать регентом для поддержания власти немцев в России, иначе все немцы пропадут oт злобы к ним русских. На принцессу, однако, он не оказал большого влияния. Анна Леопольдовна дала ему такой ответ: «Вы знаете, я и прежде удалялась от вмешательства в государственные дела, а теперь еще менее отважусь на какое-нибудь подобное вмешательство. Императрица, хотя и находится в опасном положении, но, при ее еще не старых летах возраста, она еще может выздороветь при Божьей помощи. Я ни за что на свете не стану беспокоить ее чем-нибудь таким, что напоминать ей может о близкой смерти. Когда ее величесгву угодно было назначить преемником своим моего сына, то, вероятно, она сама соизволит объявить свою высочайшую волю относительно управления государством во время его малолетства. Я предоставляю это благоусмотрению ее величества». В самом деле, Анна Ивановна уже несколько месяцев сряду боялась призрака смерти и даже запретила возить мертвых мимо ее дворца. Принцесса Анна, передавая все это Менгдену, сочла нужным присовокупить, что ей, впрочем, неприятным не будет, если императрица назначит герцога регентом или вообще даст ему после себя какое-либо участие в верховном правительстве. Бирон, всегда близкий к особе императрицы и беспрестанно посещавший больную, сколько раз ни пытался направить ее к тому, чтобы она сама изъявила ему желание окончить дело о регентстве, — не достигал своей цели. Однажды по этому поводу императрица сказала ему: «Жаль мне тебя, Бирон, без меня тебе не будет счастья». Наконец, 16 октября, когда императрице стало очень худо и присутствовавшие ожидали скорой кончины, ему-таки удалось ввести к императрице Остермана: не знаем подлинно, сам ли Остерман явился или императрица его потребовала. Тут она вынула из-под изголовья духовную и подписала. Тогда Остерман и Бирон вышли из царской опочивальни с торжествующим видом, и Бирон воскликнул, обращаясь к своим угодникам: «Господа! Вы поступили как древние римляне!» Что хотел сказать этим курляндский герцог — мы не знаем. Так рассказывает сын фельдмаршала Миниха. По словам самого герцога курляндского, в его записке, посланной из места своей ссылки в Ярославле императрице Елисавете, дело было так: Бирон, вошедши в опочивальню императрицы, застал там Остермана. Государыня держала в руках духовную и готовилась ее подписывать. Бирон умолял ее не делать этого, представляя, что отказ государыни подписать этот документ будет награждением за всю многолетнюю службу его императрице. Государыня, послушав любимца, положила бумагу снова под изголовье. В течение нескольких дней после того он отклонял императрицу от исполнения этого замысла. Наконец, тринадцать знатнейших сановников вошли в ее опочивальню и подали просьбу, подписанную уже 190 лицами: из этой просьбы государыня могла уведать о всеобщем желании видеть ее любимца регентом Российского государства, во время малолетства будущего императора Ивана Антоновича. Тогда императрица Анна Ивановна приказала позвать Остермана и подписала духовную, а подписавши, отдала постоянно находившейся при ее особе подполковнице Юшковой, которая спрятала этот важный документ в шкаф с драгоценностями. В последующие затем часы здоровье императрицы являлось все более и более безнадежным. 17 октября, в пятницу около полудня почувствовала больная, что у нее отнялась нога. К ней вошли принцессы Анна Леопольдовна и Елисавета Петровна. Императрица, будучи еще в полном сознании, говорила, прощалась с ними. К вечеру сделались с нею такие мучительные припадки, что видевшие их не могли не пожелать, чтобы Бог скорейшей кончиной избавил страдалицу от таких мук. В девять часов явилось придворное духовенство с певчими. За ним вступила в опочивальню толпа близких к государыне вельмож. Совершался обряд соборования елеем. Императрица, проводя взорами по толпе господ, наполнивших комнату, заметила Миниха и сказала ему: «Прощай, фельдмаршал!» Потом, обводя угасавшие глаза по другим и уже не будучи в силах распознать кого-нибудь, она произнесла: «Все, прощайте!» С этими словами императрица испустила дыхание. По кончине Анны Ивановны ее опочивальня представляла такое зрелище. На постели лежал еще не остывший труп. Кругом ходили близкие к покойной государыне особы. В углу в креслах сидела принцесса Анна и заливалась слезами. За спинкой кресла ее стоял ее супруг с нахмуренным видом. Бирон, как исступленный, метался перед постелью, наконец обратился к присутствующим в комнате и предложил всем узнать последнюю волю императрицы. Подполковница Юшкова объявила, что покойница вручила ей бумагу, лежавшую у нее под изголовьем, приказала ее хранить в шкафу, где сберегались драгоценные уборы, а после ее кончины предъявить для всеобщего сведения. По словам императрицы, это была очень важная по своему содержанию бумага. Но Юшковой было запрещено сделать кому бы то ни было даже намек на существование этой бумаги, прежде чем императрица не скончается. Кроме Остермана и Бирона, никто не знал о подписании императрицею духовной, в которой Бирон назначался регентом. Вельможи, постоянно вращавшиеся при дворе, не ясно знали о последней воле императрицы. При входе в опочивальню кн. Куракин спросил Остермана: «Кто же после государыни будет ее преемником на престоле?» — «Принц Иван Антонович!» — отвечал Остерман, но о регентстве ни Остерман Куракину не говорил, ни кн. Куракин Остермана не спрашивал. Открыт был указанный Юшковою шкаф с бриллиантами; достали духовную, освидетельствовали целость печати, приложенной на конверте Остерманом; открыли конверт. Тогда Бирон учтиво и лукаво обратился к супругу принцессы Анны и сказал ему: — Не угодно ли, принц, слушать последнюю волю усопшей императрицы? Принц молча подошел к кружку, собравшемуся около князя Трубецкого; тот держал в руке свечу и готовился читать бумагу, которой составителем был сам вместе с двумя другими. Принц выслушал духовную, которая, по замечанию Миниха-сына, была его приговором, потом вместе с супругою удалился в свои покои, не сказавши никому ни слова. На другой день, 18 октября в субботу, утром, съехались во дворец знатнейшие духовные и светские сановники, сенаторы, генералы; войска были расставлены под ружьем у Летнего дворца. Объявлено было завещание императрицы, назначавшее герцога курляндского правителем империи до совершеннолетия нового государя, императора Ивана Антоновича. Все присягали на верность новому императору. Бирон лично принимал поздравления со вступлением в сан верховного правителя Российской империи. Все было чрезвычайно спокойно. Англичанин, бывший тогда в Петербурге представителем своего правительства, не без удивления заметил, что все остается спокойным, как будто ничего чрезвычайного не происходило; он приписывает это всеобщему доверию русских к достоинствам герцога курляндского. Англичанин ошибался, как иностранец, обольщаясь наружною тишиною, не в силах будучи уразуметь, что то была тишина пред бурей. Принц и принцесса переехали в Зимний дворец, куда, разумеется, перевезли и малолетнего императора. Герцог оставался в Летнем дворце, намереваясь не покидать его до погребения тела усопшей государыни. Одним из первых дел его, как регента, было назначение пенсии в 200000 р. принцессе брауншвейгской и ее супругу, а цесаревне Елисавете Петровне 50000 р. в год. Со своей стороны, сенат поднес ему титул высочества и назначил ежегодную пенсию в 500000 р. Это казалось очень много, так как родители царя получали менее, а Бирон не был в нужде: он владел доходами в четыре миллиона со своих имений в Германии. Тут открывается ряд доносов, а за ними, естественно, пошли аресты, допросы и пытки. Герцог курляндский сразу увидал, что против него может подняться сильная партия и его положение вовсе не так прочно, как представляли ему его угодники. Сперва попались двое гвардейских офицеров, капитан Ханыков и поручик Аргамаков: они возбуждали между товарищами по службе и подчиненными недовольство — зачем герцог курляндский, а не родители императора, облечен верховной властью. За ними попался подполковник Пустошкин. Он являлся к графу Головкину и сообщал, что у шляхетства, а преимущественно у офицеров, существует желание подать челобитную о назначении регентом вместо герцога курляндского принца брауншвейгского, родителя государева. Головкин был еще при жизни императрицы в дурных отношениях к Бирону, это все знали и оттого к нему обратились. Но Головкин в это время собирался уезжать за границу, не хотел вмешиваться ни в какие государственные дела, и хотя отнесся очень дружелюбно к Пустошкину, но советовал ему обратиться к князю Черкасскому. Князь Черкасский также любезно принял Пустошкина, но, еще не отпуская из своего дома, дал знать Бестужеву, который немедленно явился сам к князю Черкасскому и захватил Пустошкина с товарищами. Как всегда бывает в подобных случаях, когда арестуют одного или двух и начнут их спрашивать, то их ответы потянут еще новых прикосновенных, и число обвиняемых и подозреваемых увеличивается, как снеговая глыба, когда ее катят по снежному пространству. Таким образом, по показаниям взятых под караул, взяты были еще секретарь принцессы Анны Семенов, а за ним кабинет-секретарь Андрей Яковлев. Последний в допросе объявил, что, переодевшись в дурном платье, он ходил ночью по Невской Перспективе и прислушивался к народным толкам. Он услыхал в народе ропот против назначения иноземца Бирона регентом государства и желание, чтоб эта важная должность была передана родителям императора. Тогда же открылось, что принц брауншвейгский с удовольствием слушал офицеров, говоривших перед ним, что его следует сделать регентом, и со своей стороны изъявлял сомнение в подлинности завещания покойной императрицы. Обвиненных посадили в крепость в дурных помещениях и подвергали в тайной канцелярии допросам и пыткам. 22 октября регент отправился лично к принцу Антону-Ульриху. «Вы, принц, — говорил ему регент, — дозволили в своем присутствии осуждать распоряжения покойной государыни и доказывать, что с меня следует снять носимый мною сан регента и передать его вам. Вы не остановили таких дерзких речей и не изъявили к ним вашего неодобрения. Знаете ли, что я вам скажу: вы хотя и родитель нашего императора, но вы все-таки его подданный и обязаны ему верностью и повиновением, наравне с прочими его подданными. Очень сожалею, что, в качестве регента, которому вверено спокойствие империи, я нахожусь в необходимости напомнить об этом вашему высочеству». Внезапное появление регента и резкий тон, с которым он относился к принцу, поставили последнего в тупик. Он смутился и начал извиняться. «То была не более как болтовня молодежи, которая не могла иметь никакого важного значения, — сказал он, — впрочем, извините меня: на будущее время я не дозволю им доводить меня до слушания от вас подобных упреков». От принца регент отправился к принцессе Анне и ей передал то же. «Я ничего не знаю, — сказала принцесса, — ничего не слыхала, но во всяком случае не оправдываю таких речей!» Она тотчас отправилась с герцогом во дворец, где он жил, и пробыла с ним часа два, стараясь смягчить неприятное впечатление, произведенное на него. На другой день 23 октября принц приглашен был в нарочно устроенное собрание знатнейших сановников, между которыми были кабинет-министры, сенаторы и генералы. Тут принц брауншвейгский испытал над собою в некотором роде верховный суд. Герцог произнес перед собранием речь, изложил все известные обстоятельства прежнего времени, своего близкого к императрице положения, своего назначения в сан регента, и обратился к принцу с такими же упреками, какие высказывал ему вчера наедине. На принца устремились глаза вельмож, и он смутился: на глазах его заблистали слезы, но потом он усиливался сохранить свое достоинство, бодрился и случайно схватился за эфес своей шпаги. Бирон, подметивши это движение, сказал: «Извольте, принц, я готов и этим путем объясниться с вами!» Принц сначала отпирался от всех возводимых против него обвинений, но потом, вошедши в пафос, высказал, что он был бы доволен, если бы произошло восстание, и он получил бы тогда власть. Тогда генерал Ушаков, страшный для всех, и великих, и малых, начальник тайной канцелярии, выступил вперед и сказал: «Принц брауншвейгский! Все справедливо уважают в вас родителя нашего императора, но ваши поступки могут принудить нас всех обращаться с вами как со всяким иным подданным его величества. Вы еще молоды, принц, вам только двадцать шестой год от роду; вы неопытны и можете легко впасть в ошибку, но если б вы были в более пожилых летах и способны бы оказались предпринять и привести в исполнение намерение, которое привело бы в смятение и подвергло опасности мир, спокойствие и благосостояние этой великой империи, то я объявляю вам, что, при всем моем глубоком сожалении, я обратил бы против вас, как виновного в измене вашему сыну и государю, преследование со всей строгостью, как против всякого другого подданного его величества». «Я, — продолжал герцог курляндский, — имею право быть регентом государства сообразно документу, данному покойной императрицей, в подлинности которого не может быть ни малейшего сомнения; — воля ее величества поставила меня регентом, и я обязан этим возвышением столько же милостям ее, сколько и доброму мнению, и доверенности ко мне достойнейших особ этой страны, здесь присутствующих. Но ее величество, покойная государыня, не лишила меня права сложить с себя этот высокий сан, и я объявляю теперь же, что если это почтенное собрание найдет, что ваше высочество более меня способны занять эту должность, я немедленно вам ее уступаю. Если же, напротив, пожелают, чтоб я сохранил за собой регентство, то мои обязанности по отношению к покойной государыне и к России заставляют меня хранить этот залог, и я надеюсь, что с помощью советов особ, здесь присутствующих, я исполню долг свой согласно с чувствами моей признательности для пользы великой Российской Империи. Надеюсь, что эти господа, которые пред смертью ее величества пожелали возложить на меня правление, помогут мне и ныне сохранить его для пользы и благосостояния края». Герцог обратился к Остерману и сказал: «Граф! извольте заверить принца, что документ, который подвергается вопросам и в подлинности которого возникают сомнения, есть тот самый, который был поднесен покойной императрице». Остерман сделал то, что от него требовалось, и предложил, чтобы все присутствующие — в числе которых были все, носившие генеральские чины — утвердили этот документ своими подписями и приложением своих печатей, давая тем ручательство в его подлинности и обязываясь со своей стороны поддерживать его содержание. Все беспрекословно исполнили предлагаемое, и принц брауншвейгский был в числе приложивших свою руку. Этим не ограничились преследования регента против принца брауншвейгского. На другое утро после допроса, сделанного принцу в собрании сановников, регент послал к нему брата фельдмаршала, действительного тайного советника Миниха, советовать ему подать в отставку от должности генерал-поручика и от чина подполковника гвардии, и это будет служить залогом, что принц не будет предпринимать ничего, что может произвести волнение. Антон-Ульрих безропотно согласился. Ему тут же подали заранее изготовленную просьбу об отставке. Он подписал ее. Между тем, герцог курляндский написал по-немецки вчерашнюю речь свою и беседу с принцем, а Бреверн перевел это по-русски, и в переводе это было читано пред тем же собранием сановников. В это время вошел принц и сказал: — Господа! я намерен сложить с себя мои служебные должности и пришел объявить вам об этом. Бирон отвечал: — Не я возлагал на вас ваши должности, и не вижу, каких должностей могу лишить вас. В настоящее время не в должностях и званиях суть дела, а в спокойствии государства. Вам, принц, было бы полезно несколько дней оставаться в своем доме, никуда не показываясь: опасно, чтоб народ, раздраженный за множество из-за вас истязанных людей, не отважился бы сделать чего-нибудь непристойного вашей высокой особе. Принц не противился, покорился приговору о своем домашнем аресте, порицал тех, кто ввел его в заблуждение, и давал обещание не делать ничего, что бы побуждало усматривать в его действиях покушения на захват верховной власти. С тех пор ежедневно все только того и ожидали, что регент выгонит принца с принцессою за границу или — что еще хуже — зашлет их в какое-нибудь отдаленное место. И прежде зазнавался в своем величии герцог курляндский, теперь он воображал себя на непоколебимой высоте славы и чести. И прежде высокомерный и заносчивый, теперь он уже не знал никого себе в уровень и стал обращаться неуважительно как с принцессою, так и с особами, содействовавшими его возвышению. Тогда как в завещании императрицы ему вменялось в непременную обязанность оказывать принцессе Анне и ее супругу почтительность, он дозволял себе такое грубое с ними обращение, что принцесса трепетала, как только видела, что к ней входит Бирон. Герцог, соображая, откуда может угрожать ему опасность, старался тогда подделаться к принцессе Елисавете, так как звание единственной дочери Петра Великого, для всей России незабвенного, сильно располагало умы и чувства русских в ее пользу. Герцог курляндский нередко ездил к ней в ее особый дворец, беседовал с нею, старался показывать к ней изысканные знаки внимания. Назначение этой дочери Петра Великого ежегодной пенсии в пятьдесят тысяч было всеми встречено очень одобрительно, и если являлись голоса, не хвалившие этого поступка, то разве в таком смысле, что назначено было немного. Когда баронесса Менгден сообщила герцогу, в виде предостережения, что цесаревна показывает всем портрет своего племянника, сына герцога голштинского, которого многие давно уже, как прямого внука Петра Великого, считали прямым наследником русского престола, герцог курляндский на это отвечал: «Каждый волен ценить портреты своих родных, нельзя лишать этого права одну цесаревну!», а когда фельдмаршал Миних сообщил герцогу, что, по сделанным наблюдениям, камер-юнкеры цесаревны что-то часто ходят в дом французского посланника, регент отвечал, что цесаревна не затеет ничего, сообразно всем известному своему характеру, а если б захотела, то не нужно ей содействия чужих посланников: за нее пошел бы весь народ, и знатные, и простые. — «Не знаю, — отвечал фельдмаршал, — насколько предан народ цесаревне, но войско, как никогда, предано престолу, особенно когда престолонаследие упрочено в мужской линии». По известиям современников, у Бирона роилось тогда честолюбивое помышление — изменить возведенному в особе младенца брауншвейгскому дому, женить собственного сына Петра на Елисавете, провозгласить последнюю императрицей и, таким образом, собственному потомству проложить дорогу к престолу. И прежде, при императрице Анне Ивановне, у него была мысль женить сына своего на принцессе Анне — это не удалось, потому что принцесса Анна не терпела Биронова сына; теперь он простирал виды на Елисавету, но и с ней, во всяком случае, не удалось бы ему. Тем не менее известие это, судя по безмерному честолюбию этого человека, очень правдоподобно. А принцессу Анну не терпел он именно за крайнее невнимание к его сыну в то время, когда она была еще девицей, и теперь он обращался с ней до того бесцеремонно, что, рассердившись на ее супруга, он не затруднился сказать ей, что, если оба они станут причинять ему досады, то он призовет принца голштинского. Такие же угрозы произносил он и пред другими лицами. Однажды, 7 ноября, Миних явился к принцессе Анне и нашел ее в чрезвычайно грустном настроении духа. — Я не в силах более терпеть беспрестанных огорчений от герцога регента, — сказала она, — мне остается уйти с мужем и с сыном за границу. Пока герцог будет регентом, ясных дней не видать нам в России. Миних отвечал: — Ваше императорское высочество, и мне кажется, вам немного доброго ожидать можно от герцога, но вы не падайте духом, положитесь на меня. Я готов защищать вас. — Вы, фельдмаршал, — сказала Анна, — можете употребить ваше влияние на регента, я прошу только, чтобы мне не препятствовали взять моих малюток с собой. Это избавит их от опасностей в руках человека, смертельного врага их родителей. Я знаю, какая судьба иногда постигает государей в России! — Вы никому не говорили подобного ничего? — спросил фельдмаршал. — Никому! — отвечала принцесса. — Так положитесь во всем на меня, — сказал Миних, — Бирон не вас одних вооружил против себя. Вся Россия страшится, что за семнадцать лет своего регентства он успеет признать настоящего императора неспособным и отстранить его от престола, а в духовной покойной императрицы ему предоставлено, в случае кончины императора до его совершеннолетия, избрать иного сукцессора. Но если б и до того не дошло, то, распоряжаясь семнадцать лет сряду во время своего регентства государственной казной, он успеет разорить всю Россию, переводя ее деньги на свои курляндские владения. Я лично находился в дружеских отношениях с герцогом и обязан ему за многое признательностью, но благо государства всего выше для меня. Я заглушу в себе все дружеские чувства к герцогу и разделаюсь с ним. — Но если, фельдмаршал, это предприятие не удастся, вы подвергнете неприятностям ваше собственное семейство! — сказала принцесса. — Может ли быть речь о семействе, когда идет дело о службе государю и о спокойствии отечества? — отвечал Миних. Тогда Миних дал слово принцессе избавить ее от регента, но не открыл вполне своего плана, уверивши принцессу только, что это совершится в самом скором времени. По наставлению фельдмаршала принцесса в неясных выражениях передала его обещание супругу своему и, по ее настоянию, последний отправился к герцогу с визитом в Летний дворец. Принц вместе с герцогом съездили в Зимний дворец, посетили маленького императора; регент отдал обычный поклон принцессе Анне, потом оба, герцог и принц, поехали в манеж, находившийся от дворца неподалеку. Оттуда принц воротился к себе, а герцог заехал к своему брату Густаву, а от него поспешил в Летний дворец, так как в этот день он пригласил к себе обедать семейства Минихов и Менгденов. Воротившись домой с своей утренней поездки, регент заметил, что в тот день на улицах мало встречал он людей, и те, которые ходили по улицам, почему-то казались ему скучными, как будто они чем-то недовольны. Это высказал хозяин за обедом своим гостям. «Это, — сказал он, — видно, происходит оттого, что все недовольны поведением принца брауншвейгского!» «Нет, — возразили ему гости, — очень легко случилось, что вам показались грустными физиономии тех, которых вы встречали: это — всеобщая скорбь о недавней кончине ее императорского величества!» Весь обед регент был как-то задумчив и молчалив; фельдмаршалу приходило невольно в голову подозрение: уж не догадывается ли он о чем-то? Тотчас вставши из-за стола, Миних уехал, оставя у герцога свое семейство. Фельдмаршал, заехавши к себе на короткое время, отправился к вечеру к принцессе Анне. Тут Миних, утром только намекнувши принцессе, что он как-то избавит ее от ненавистного герцога курляндского, теперь откровенно сказал, что он намерен в следующую же ночь арестовать регента и доставить его за караулом в ее распоряжение. Принцесса благодарила фельдмаршала. — Но только чтоб офицеры и солдаты, которым я поручу это дело, шли бодро, нужно, чтоб ваше высочество лично почтили их своим присутствием, — сказал фельдмаршал. Принцесса на это предприятие идти сама не решалась. — Ну хорошо, — сказал фельдмаршал, — вы сами не поедете, только ночью я приеду к вашему высочеству и возьму из вашего дворцового караула команду для арестования герцога. — Я отдаюсь в вашу волю, — сказала, наконец, принцесса, — в ваших руках судьба и моего супруга, и моего ребенка… да руководит вами Провидение и да сохранит нас всех! Между тем жена Минихова сына, не знавшая ничего о том, что затевалось, сидела у герцогини курляндской, и герцог просил ее передать своему свекру, что как только совершится погребение тела императрицы, герцог сделает распоряжение о выдаче фельдмаршалу нарочитой суммы для уплаты его долгов. С этой вестью невестка воротилась домой, и думая, что ее свекор уже лег почивать, оставила до утра передачу ему порученного от герцога. Так повествует сын Миниха. По его рассказу, фельдмаршал пробыл дома до двух часов ночи и в это время поехал в Зимний дворец со своим главным адъютантом, подполковником Манштейном. Но, по другим известиям, фельдмаршал от принцессы, вместе с Левенвольдом, отправился к Бирону, так как он обещал последнему, прощаясь с ним после обеда, приехать к нему ужинать. Во время ужина герцог, точно так же, как и за обедом, был задумчив и как будто чем-то озабочен. Разговор вертелся около событий текущего времени. Вдруг регент, как человек рассеянный, перескакивающий в беседах с одного предмета на другой, без всякой видимой связи между этими предметами, сделал Миниху такой вопрос: «Фельдмаршал! вам случалось во время ваших походов предпринимать что-нибудь важное ночью?» Фельдмаршал смешался; вопрос был очень неожидан и так близко содержал в себе как будто намек на то, что собирался делать фельдмаршал. Однако Миних поборол свое невольное замешательство и сказал: «Сразу теперь не вспомнишь, чтобы мне приходилось предпринимать что-нибудь необыкновенное в ночное время, но у меня постоянно было правилом пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными». В 11 часов друзья расстались. Фельдмаршал уехал с твердым намерением часа через два или три разделаться с Бироном и лишить его регентства, а у Бирона, по уверению современников, уже вполне созрела мысль — пожертвовать брауншвейгской династией, доставить так или иначе престол потомству Петра Великого, и через эту услугу новой царственной ветви опять утвердить свое могущество в России, некогда поднятое милостью покойной Анны Ивановны и в последнее время опускавшееся от всеобщей нелюбви к немцу-временщику. Герцог рассчитывал произвести такую перемену при похоронах императрицы; но это проведали враги его и предупредили его замыслы. Фельдмаршал Миних, по замечанию его адъютанта, был уверен, что если он не низложит регента, то последний сошлет его в Сибирь. Таким образом, Миних в этом деле спасал, как говорится, собственную шкуру. В два часа пополуночи явился к фельдмаршалу, по его приказанию, его главный адъютант, подполковник Манштейн. Оба сели в карету и поехали в Зимний дворец. Они въехали в задние ворота, которые по приказанию принцессы оставлены были нарочно не запертыми. Оттуда был прямой путь в покои принцессы Анны. Фельдмаршал с адъютантом прошел через гардеробную и встретил любимую фрейлину принцессы, Юлиану Менгден. Принцесса легла спать, а Юлиана должна была дожидаться приезда Миниха и разбудить ее, когда тот явится. Обменявшись несколькими словами с фельдмаршалом, Юлиана пошла будить принцессу, которая спала со своим супругом. Как ни старалась Юлиана незаметно для принца поднять принцессу, но не могла этого сделать. Принц, ничего не знавший, проснулся, но принцесса сказала ему, что ей что-то занемоглось и что она тотчас воротится. Она вышла к Миниху. — Ну вот, — произнес фельдмаршал, — пришла настоящая пора совершить задуманное дело, но я решаюсь вторично просить ваше высочество ехать вместе со мной. — Ни за что, ни под каким видом! — возопила принцесса Анна и осталась в своем упрямстве, как ни уговаривал ее фельдмаршал. — По крайней мере, — сказал он после долгих и напрасных убеждений ехать с ним, — позвольте позвать к вам наверх караульных офицеров, извольте лично объявить им, что это предпринимается с вашего желания! Сделайте им от себя увещание, чтоб они верно во всем поступали! Принцесса на это согласилась. Позвали офицеров, державших тогда караул во дворце. — Господа офицеры! — сказала принцесса Анна, — я надеюсь на вас, как на честных и верных людей; не отрекитесь оказать услугу малолетнему императору и его родителям. Всем известны насильства, чинимые надо мной и над моим супругом от герцога курляндского; мне нельзя, мне стыдно терпеть от него оскорбления. Я поручила фельдмаршалу арестовать его. Храбрые офицеры, повинуйтесь вашему генералу! Все офицеры в один голос закричали, что готовы слушаться приказаний своего командира. Принцесса обняла Миниха, допустила каждого из офицеров поцеловать ее руку. — Желаю вам, господа, благополучного успеха! — произнесла принцесса Анна, провожая офицеров с фельдмаршалом. Фельдмаршал с офицерами вошел в кордегардию, отобрал себе там, по одному известию — тридцать, по другому [223] — восемьдесят человек, оставивши при знамени сорок, и с отобранными отправился к Летнему дворцу. Герцог, оставаясь в Летнем дворце до погребения тела императрицы, окружил себя стражей из трехсот человек гвардейцев, которые по своему количеству в состоянии были оградить его от всяких могущих быть покушений на его ненавистную для многих особу, но Миних заранее узнал, что в тот день, который он избрал для покушения, этот караул состоял из солдат Преображенского полка; Миних сам был этого полка подполковником и надеялся, что охранители герцога поступят по воле своего прямого командира. Фельдмаршал остановился со своим отрядом шагов за двести от Летнего дворца и послал Манштейна вперед к офицерам, стоявшим на карауле у Летнего дворца, объявить им предписание принцессы Анны и позвать к нему капитана с двумя офицерами. Капитан и офицеры, выслушавши речь Манштейна, явились тотчас к Миниху, как к подполковнику своего полка, и дали ему слово, что ни один караульный не пошевелится в защиту герцога, напротив, готовы сами помочь схватить его. «Вы меня знаете, — говорил им фельдмаршал, — я много раз нес жизнь свою в жертву за отечество, и вы славно следовали за мной. Теперь послужим нашему государю и уничтожим, в особе регента, вора, изменника, похитившего верховную власть!» Тогда фельдмаршал приказал Манштейну идти, по одним известиям, с двенадцатью, по другим с двадцатью гренадерами [224] , во дворец, взять Бирона и доставить к нему арестованным, позволяя, в случае крайнего сопротивления, и убить его. Манштейн прошел через сад; часовые пропустили его без сопротивления, и он достиг до покоев; в передних комнатах некоторые из прислуги знали его лично и теперь узнали, но не стали останавливать, думая, что он идет зачем-нибудь по приказанию герцога. Не зная, в какой именно комнате спит герцог, Манштейн не решался спрашивать об этом ни солдат, расставленных на карауле, ни служителей, и, прошедши две или три комнаты, наткнулся на комнату, запертую на ключ; он хотел было ломать двери, догадываясь, что тут, вероятно, спальня герцога; но ломать двери не оказалось надобности. Служители забыли задвинуть верхнюю и нижнюю задвижку, — двери можно было распахнуть без особенных усилий. Манштейн очутился в большой комнате, посредине которой стояла двуспальная кровать: на ней лежали Бирон со своей супругой. Оба так крепко спали, что не услыхали, как вошли к ним. Манштейн зашел с той стороны кровати, где лежала герцогиня, отдернул занавес и громко сказал, что у него есть крайне важное дело до герцога. Пробудившиеся внезапно супруги сразу поняли, что совершается что-то недоброе, и стали кричать изо всей мочи. Герцог соскочил с постели и впопыхах, сам не зная куда уйти, хотел спрятаться под кровать, но Манштейн обежал кровать, схватил герцога, что было силы, и стал звать стоявших за дверью своих гренадеров. Явились гренадеры. Бирон, успевши стать на ноги, махал кулаками на все стороны вправо и влево, не даваясь в руки, а сам кричал во все горло, но гренадеры прикладами ружей повалили его на землю, вложили ему в рот платок, связали офицерским шарфом руки и ноги и понесли его вон из спальни полунагого, а вынесши, накрыли солдатскою шинелью и в таком виде унесли в ожидавшую уже у ворот карету фельдмаршала. Рядом с ним сел офицер. Герцогиня в одной рубашке побежала за связанным супругом и выскочила на улицу. Один солдат схватил ее на руки и спрашивал Манштейна, что прикажет с нею делать. «Отведи ее назад, в покои», — отвечал Манштейн. Но солдат не взял на себя труда таскаться с такой ношей и бросил ее на снег. Караульный капитан, заметивший ее в таком виде, приказал принести ей платье, дать надеть и отвести обратно в покои, которые она занимала. Герцога повезли в Зимний дворец в карете фельдмаршала. Мы не знаем, с ним ли ехал тогда сам фельдмаршал и виделся ли он с ним в это время. Манштейн, между тем, по приказанию фельдмаршала отправился арестовать брата герцогова, генерала Бирона, Густава, но с ним труднее оказалось справляться. Он командовал Измайловским гвардейским полком и был любим солдатами. На карауле у него в жилище на Миллионной улице был сержант с двенадцатью солдатами Измайловского полка. Они пытались было защищать своего подполковника. Но гренадеры Манштейна заставили их смириться, угрожая всех перебить, если станут сопротивляться. Манштейн вошел в спальню Густава Бирона, разбудил его, сказавши, что прислан объявить ему что-то очень важное. Он отвел его к окну и сказал, что явился арестовать его. Густав Бирон пытался было отворить окно и кликнуть караул, но Манштейн сказал ему: «Это будет напрасно; герцог уже арестован, и сами вы погибнете, если задумаете противиться! — С этими словами он позвал солдат своих, остававшихся в передней комнате. — Ничего вам не остается, как только покориться!» Густав надел поданную ему шубу, сел в сани, и его повезли туда же, где уже был его брат. Другой адъютант фельдмаршала, Кенигфельс, догнавший Миниха тогда, когда он уже возвращался с пленным Бироном, получил от него приказ арестовать Бестужева. Когда посланный явился к последнему, Бестужеву почему-то показалось, что это Бирон послал за что-то арестовать его, и спросил Кенигфельса: «Что за причина немилости ко мне герцога?» Так Бестужев, хотя долго казался другом Бирона, но доверял ему очень мало. В то время, когда в Летнем дворце совершалось роковое событие над герцогом курляндским, в Зимнем дворце происходило следующее. Сын Миниха, бывший в звании камергера, дежурил в передней перед спальней маленького императора. Молодой Миних задремал и, проснувшись, увидал, что на кровати у него в ногах сидит принцесса Анна. — Что с вами, принцесса? — сказал Миних, заметивши на лице принцессы беспокойство и волнение. — Мой любезный Миних, — сказала принцесса трепещущим голосом, — знаешь ли, что предпринял твой отец? В эту ночь он отправился арестовать регента. Дай только Бог, чтоб это благополучно окончилось! — И я того же желаю, — сказал Миних, — но вы, принцесса, не тревожьтесь: мой отец, конечно, принял надежные меры. Тут вошла Юлиана Менгден, и принцесса Анна с ней пошла в спальню малолетнего императора, а Миних стал одеваться. Чрез несколько минут вошла снова принцесса со своим супругом; уже теперь, наконец, она ему открылась, а до того времени не считала нужным делать его соучастником задуманного замысла. С невыразимым нетерпением ждали все они вести, чем кончится предприятие, постоянно колеблясь между страхом и надеждой, наконец послышался шум, стук экипажей, голоса солдат, и к принцессе с ее обществом вошел торжествующий фельдмаршал Миних. Арестованных особ — герцога курляндского, его брата и Бестужева — посадили за караулом в трех особых комнатах, расположенных одна возле другой. Послали в Москву курьера с приказанием арестовать другого герцогова брата, Карла Бирона, а другого курьера в Ригу вытребовать оттуда герцогова зятя, генерала Бисмарка, бывшего там генерал-губернатором Лифляндии. Последний поехал было в Петербург, но по дороге его арестовали в Нарве. Тотчас после арестования герцога был составлен манифест о случившемся и на рассвете обнародован по всей столице. Именем императора позвали во дворец Остермана. Но Остерман объявил, что он болен и не в силах ехать. Принцесса, зная, что Остерман всегда болеет, когда совершается какой-нибудь переворот в правительстве, шутила тогда, получивши известие, что Андрей Иванович по болезни не может исполнить волю принцессы. Тогда Миних позвал Стрешнева, брата жены Остермана, и послал его к Остерману. «Сообщите ему, — поручил Стрешневу Миних, — такие признаки, которые бы заставили графа Остермана сделать над своей болезнью усилие и прибыть к нам сюда». Стрешнев передал это Остерману и присовокупил, что собственными глазами видел арестованного Бирона в караульной Зимнего дворца. Это произвело чудесное действие. Остерман немедленно явился во дворец. Недавно еще льстивший Бирону, теперь он восхвалял подвиг, совершенный Минихом, и приносил поздравления принцессе Анне с освобождением от тирании герцога курляндского. Замечательно, что многие из современников не хотели верить, чтоб Остерман заранее не знал того, что совершилось с регентом. Французский посланник в Петербурге маркиз де ля Шетарди, описавши арест Бирона, говорил в своей депеше: «Болезнь графа Остермана сильно, если я не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайных мер, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда, и верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана». Но не только иностранцы, и природные русские, особенно такие, что не находились слишком близко к совершавшимся событиям, приписывали гр. Остерману главным образом свержение Бирона. Румянцев, находившийся послом в Константинополе, получивши известие о свержении Бирона, писал Остерману: «Не только я здесь, но и все в свите моей сердечное порадование возымели, ведая, что то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено». Съехались во дворец все знатнейшие чины. Принцесса Анна без противоречий провозглашена была правительницей государства на время малолетства императора до его совершеннолетия. Это казалось всем в порядке вещей; недаром назначение регентом герцога курляндского так всеми не одобрялось и большинство русских находило, что всего приличнее, за несовершеннолетием государя, управлять его родителям, а не постороннему человеку. Посыпались награды и повышения. Принц Антон-Ульрих сделался генералиссимусом. Это звание надлежало получить Миниху; но фельдмаршал, по совету сына, уступил эту честь родителю императора, и сам получил звание первого министра; хотя оно было уже второе в империи после генералиссимуса, но Миних мог с этого места управлять всей Россией. К сожалению, в этом случае приходилось ему столкнуться с Остерманом, который, столько времени заправляя дипломатическими делами, считал, что место первого министра подобает не кому иному, как только ему. Остерману в утешение дали сан главного адмирала. Но Остерман этим не утешился: этот человек не любил совместника в управлении делами России и не мирился с мыслью быть на втором или третьем, а не на первом месте. Он чувствовал себя как бы обесчещенным и, по замечанию французского посланника, мог выйти из такого положения только посредством падения Миниха. Князь Алексей Черкасский получил сан великого канцлера, Михаил Головкин — вице-канцлера, другие вельможи были награждены денежными пособиями и Андреевским орденом. Все награды расписывал Миних со своим сыном и представил принцессе Анне, которая утвердила все без противоречия; даже любимица Анны Леопольдовны, Юлиана Менгден, не оставлена была без гостинцев по поводу счастливого события; ей подарены были кафтаны герцога курляндского и его сына Петра, расшитые золотом. Юлиана сорвала золотые позументы и отдала на выжигу, потом из этого сделано было несколько дорогой посуды. Но этим не ограничилась щедрость правительницы: Юлиане подарена была мыза подле Дерпта и несколько раз получала она в дар единовременно по несколько тысяч. После объявления наград, в этот же день, 9 ноября, в закрытых придворных каретах, носивших название спальных (Schlafwagen), отправлены были в Шлиссельбург в заточение герцог курляндский, брат его Густав и Бестужев. Герцог ехал с полицейским служителем и с почтальоном в царской ливрее. На козлах сидели доктор и два офицера, каждый с парою заряженных пистолетов: впереди и позади кареты были размещены гвардейские солдаты с ружьями, в которых были примкнуты штыки. Герцог сидел одетый в халате, а сверх халата был плащ, подбитый горностаевым мехом. На голове у него была шапка, покрывавшая часть лица. Народ, провожая его, издевался над ним и кричал: раскройся, покажись, не прячься! — Из окон Зимнего дворца смотрела на этот поезд принцесса Анна и, видя своего врага униженным, прослезилась: «Я не то ему готовила, — произнесла она, — он понудил меня так с ним поступить! Если бы он прежде мне сам предложил правление, я бы с честью отпустила его в Курляндию». Жену герцога курляндского и сына его в то же время из Летнего дворца вывезли в Александро-Невский монастырь, а на другое утро отправили в Шлиссельбург же. Герцогиня тогда говорила, что прежде смерти себе надеялась, чем такого поступка от Миниха. Бирон пробыл в Шлиссельбурге до июня 12, находясь под судебным следствием, а 12 числа этого месяца с женою, двумя сыновьями, дочерью, пастором, лекарем и несколькими служителями отправлен на вечное житье в Пелым, где ему определено жить в доме, нарочно для него построенном по плану, начертанному Минихом. Миних, низложивши регента, казалось, очутился на такой высоте власти, на какую только мог надеяться взойти. Но положение его вовсе не так было прочно, как можно было заключить по наружным временным признакам. Принц-генералиссимус не мог поладить с честолюбивым и умным первым министром. Будучи выше его поставлен по сану, принц тяготился зависимостью по уму от первого министра, жаловался, что Миних хочет стать чем-то вроде великого визиря Турецкой империи, обвинял Миниха в безмерном честолюбии и необузданности нрава. Но более всех вредил Миниху тогда Остерман, который никак не мог выносить, что Миних стал первым министром и тем самым взял в свои руки и внутреннюю, и внешнюю политику России. Остерман сблизился с принцем Антоном-Ульрихом и руководил его неприязнью к Миниху. Он нашептывал принцу, и потом самой принцессе-правительнице, что Миних взялся не за свое, что он не в состоянии вести дела внутренней и внешней политики, и правительница, не отнимая от Миниха сана первого министра, передала управление иностранными делами Остерману, а внутренними князю Черкасскому, так что Миниху должны были оставаться, в его непосредственном заведовании, только военные дела, которыми он управлял и прежде. Кроме того, Остерман возбуждал против Миниха и мелкое самолюбие принца брауншвейгского, указывая на несоблюдение Минихом формальностей, касавшихся почитания с его стороны принца, как высшего чином. Между тем, случилось такое событие: в Петербург приехал от прусского короля некто Винтерфельд, женатый на падчерице Миниха. По его просьбе Миних обещал вместо 6000 человек солдат в помощь Пруссии, как было поставлено в прежнем договоре, давать 12000. Вслед за тем Миних заболел коликою и так мучительно, что явилось подозрение у врачей, не отравлен ли он. Во время его болезни, продолжавшейся весь декабрь 1740 года, приехали в Петербург венский посланник Ботта и саксонский гр. Линар. Император Карл VI уже скончался. Дочь его Мария-Терезия, королева венгерская, по силе прагматической санкции, вступила в наследственные права после своего родителя и нуждалась в союзе с Россией для ограждения прав своих против держав, не одобривших прагматической санкции, а главное, против прусского короля. С посланником ее при петербургском дворе был заодно гр. Линар. Последний еще при императрице Анне Ивановне был в Петербурге и сблизился с принцессой Анной до того, что между ними возникала любовь, но императрица, проведав об этом и желая отдать племянницу за брауншвейгского принца, удалила Линара. Теперь он являлся снова и тем легче мог возыметь силу над правительницею, что она не любила своего мужа. Принцесса на этот раз вознамерилась своего прежнего возлюбленного женить на своей верной и преданной Юлиане Менгден. Брак, впрочем, не совершился ранее августа месяца того же 1741 года; злые языки говорили, что Юлиана была только ширмою, прикрывавшею любовь между правительницею и Линаром. Как бы там ни было, но Ботта и Линар легко успели устроить дело, противное Миниху: Остерман, так сказать, на пакость противнику, заключил договор России с Австрией, по которому Россия обязывалась помогать Австрии против прусского короля, замышлявшего овладеть Силезией. Князь Черкасский, вице-канцлер Головкин пристали к Остерману. Когда договор с Австрией состоялся, оправившийся от недуга Миних явился к правительнице. Она встретила его уже совсем не с прежним доверием и сказала: «Вы, фельдмаршал, всегда расположены к прусскому королю, но мы не должны допускать его нападать на союзную нам державу. Мы не будем с ним воевать, а только остановим его: как только двинем мы войска наши с намерением защищать венгерскую королеву, дочь императора, он немедленно выведет свои войска из Силезии». «Ваше высочество! — сказал Миних, — я нахожу отвратительным договор, направленный к тому, чтобы лишить престола и владений государя, который, подобно его предшественникам, с начала этого столетия бывшим вернейшими союзниками России, особенно Петра Великого, остается таким же. Россия в продолжение сорока лет вела тягостные войны и нуждается в мире для приведения в порядок внутренних государственных дел. Когда вступит в правление сын ваш, я и все министерство вашего высочества должны будем ему отдать отчет, если начнем новую войну с Германией, тогда как нам еще грозит война со стороны Швеции. Венский двор хочет, чтобы ему предоставили в расположение тридцать тысяч русского войска, и не упоминает ни одним словом, на что будут употреблены эти силы и как будут содержаться. Я уже упоминал Ботте, что в последнюю турецкую войну в Вене не спешили оказывать России помощь согласно договору. И мне удивительно — неужели Австрия чувствует себя в крайности, когда ее противник, король прусский, действует против нее с двадцатью тысячами войска? Видно, что трудно удерживать в своем владычестве страну, которой жители сами добровольно поддаются неприятелю». Представления фельдмаршала не были приняты. Правительница обходилась с ним не только сухо, но надменно, и за каждым представлением его пред ея особу давала ему понять, что она без него может обойтись. Миних подал в отставку. И перед тем несколько раз он порывался сделать этот шаг, но останавливался, а теперь решился бесповоротно порвать с тогдашним русским правительством и, может быть, с Россией, которой так блистательно послужил. Правительница из долга вежливости еще раз просила Миниха не оставлять службы России, говоря, что его советы будут для нее полезны, а Миних, пользуясь этим, стал убеждать ее не заключать с Австрией союза против Пруссии; тогда правительница неожиданно сказала ему, что если он находит для себя нужным, ему дастся отставка, и тут Миних увидал, что его считают лишним. Затем, по приказанию правительницы, сын фельдмаршала и Левенвольд объявили ему, что правительница не желает долее откладывать его увольнение. Но отважившись на такой решительный шаг, и правительница, и ее супруг сильно боялись, чтобы Миних не воспользовался хотя бы самым коротким временем и не произвел бы переворота с помощью гвардейских полков. Уже солдаты недавними успешными поступками научились свергать существующие власти и возводить новые. К большему страху правительницы и ее супруга, Бирон, над которым в Шлиссельбурге происходило следствие, показывал, что Миних особенно понудил его, Бирона, принять регентство, а сам же потом низвергнул его. Бирон из своего заточения давал правительнице понять, что Миних может низвергнуть и ее, стоит только ей раз исполнить не так, как ему хочется — он будет мстить! Миних получил отставку; но брауншвейгские супруги не переставали его бояться, до того, что не смели ночевать в одном и том же покое несколько ночей сряду. Миних, однако, не думал предпринимать никаких переворотов; он уехал в свою дачу Гостилицы. Правительница, опасаясь мщения Миниха, в то же время думала расположить его, и милостивым вниманием она назначила ему 15000 р. годичного пенсиона, подарила ему имение в Силезии Вартемберг, принадлежавшее Бирону и конфискованное у последнего, и Миних со всех своих имений получал дохода — включая сюда и данный ему годичный пенсион — до 70000 руб. Таким образом, удаливши опасного фельдмаршала, правительница думала ублаготворениями оградить себя от него. Но опасность угрожала ей совсем с другой стороны. Есть известие, что Миних не только не затевал ничего дурного против тогдашнего русского правительства, но собирался уехать навсегда из России и поступить на службу прусского короля Фридриха II. Несомненно, что последний готов был с распростертыми объятиями принять знаменитого военачальника, прославившего Россию своими победоносными подвигами. Говорят, что Миних откладывал свою поездку, месяц за месяцем, пока, наконец, переворот, постигший Россию в ноябре 1741 года, повернул иначе судьбу фельдмаршала. Но тут происходит сомнение: искренне ли Миних думал покинуть Россию или только пугал правительницу, надеясь, что она сама станет просить его и убеждать не оставлять ее, и, наконец, помирится с ним. Нам кажется вероятнее последнее предположение. Миних уже слишком сжился с Россией, с нею была связана его слава, а он сам составлял славу России. Солдаты прозвали его соколом ясным, ему давали кличку столпа империи. Едва ли возможно, чтобы этот человек, без последней крайности, стал искать другого отечества! Мы увидим и далее, когда после двадцатилетнего заточения он получил свободу, то беспрестанно твердил, что уедет за границу кончать жизнь на своей родине и, однако, не поехал, хотя уже никто не препятствовал ему ехать. Точно так же и в 1741 году он только говорил, что уедет и будет служить прусскому королю, но не уехал, и не уехал бы, если бы ему даже не пришлось ехать в Сибирь. Миних, уговаривавший правительницу предпочесть союз с Пруссией и с Францией союзу с римским императором и его союзниками, оказался прав, потому что был проницательнее других. Для русского правительства было в то время выгоднее и безопаснее находиться в дружбе с Пруссией и с Францией, чем подавать им повод вредить ему. Французский посланник де ля Шетарди, действуя по интересам своей державы и союзных с ней держав, сыпал золотом и устраивал заговор — возвести на престол цесаревну Елисавету и низвергнуть брауншвейгскую династию. Конечно, если бы правительница послушалась Миниха и союзом с прусским королем оградила себя от тайных покушений французского посла и вместе с ним заодно действовавшего шведского, то этих козней бы не было, и она могла бы удержать за собою власть. Но правительница и ее супруг доверились в политике посольству императорскому в лице графа Ботты д'Адорно и польско-саксонскому в особе Линара, и не хотели замечать ямы, которая рылась под ними, и притом не очень незаметно. Эта яма вырыта была удачно, и в ночь с 24 на 25 ноября совершился известный переворот, поставивший на престол Елисавету Петровну. В эту ночь хирург Елисаветы, Лесток, отправил отряды, каждый в 25 человек, для арестования помеченных лиц. В записках Шетарди сообщается, что солдаты, прибывшие арестовать Миниха, обращались грубо с бывшим фельдмаршалом, которого в войске будто не любили. Это известие противоречит другим, сообщающим единогласно, что, напротив, его подчиненные всегда уважали и любили; во время своей власти он внушал благоговейный страх, а в эпоху своего падения — участие и сострадание, неразлучное с уважением. Всех арестованных на другой день в 6 часов утра препроводили в крепость, и тут началось судебное следствие над ними, представляющее вопиющий образчик бесправия, рельефно выступающий своим безобразием в истории, как ни богата вообще история всех времен и стран примерами неправедных осуждений. Из всех тогда обвиненных Миних был невиннее всех, так как уже несколько месяцев перед тем был в отставке и не занимался государственными делами. Вся вина его состояла в том, что он верно служил императрице Анне Ивановне, а по смерти ее, назначенному от нее преемнику, и не показывал расположения возвести на престол Елисавету Петровну. Кроме политических государственных преступлений, его обвиняли в преступлениях по занимаемой им должности фельдмаршала: он умышленно выводил в чины своих соотчичей немцев, не давая хода природным русским; это обвинение само собою уничтожалось, стоило только вспомнить, что не кто иной, как Миних, упразднил установленное Петром Первым правило давать служащим в войске иностранцам двойное жалованье против русских, носивших одинаковые с первыми чины. Его обвиняли также в жестокости произносимых им приговоров, когда не обращалось внимания на высокую породу обвиняемого, и люди родовитые подвергались одинаковой каре с людьми простого происхождения. Его обвиняли в казнокрадстве, а председательствующим комиссии, учрежденной для суда над государственными преступниками, был князь Никита Трубецкой, который два раза своею неисправностью в своевременном подвозе провианта и боевых запасов причинял войску большие затруднения и только благодаря дружескому расположению Миниха избежал военного суда. Миних в свое оправдание ссылался на ряд донесений, сохранявшихся в воинской коллегии, и закончил свою речь такими словами: «Пред судом Всевышнего мое оправдание будет лучше принято, чем пред вашим судом! Я в одном только внутренне себя укоряю — зачем не повесил тебя, когда ты занимал должность генерал-кригс-комиссара во время турецкой войны и был обличен в похищении казенного достояния. Вот этого я себе не прощу до самой смерти». Императрица Елисавета сидела за ширмами, поставленными в той же комнате, где происходил допрос и, невидимо для всех, присутствовала при суде над своими павшими противниками. Услыхавши то, что произнес Миних, она приказала прекратить судебное заседание и отвести Миниха в крепость. 18-го января 1742 года на Васильевском острове, против здания двенадцати коллегий (где ныне университет) был воздвигнут эшафот о шести ступенях. Кругом стояли вооруженные гвардейцы и солдаты Астраханского полка, образуя каре и удерживая теснившуюся толпу. Множество народа обоего пола и разных возрастов спешило отовсюду глазеть на зрелище казни особ, так недавно бывших знатными и сильными. Был ясный морозный день. Осужденных доставили в 10 часов. На простых крестьянских дровнях везли Остермана, одетого в халат, — по болезни ног он не мог идти. Прочие осужденные шли пешком. Все показывали унылый вид, были неряшливо одеты и, сидя в тюрьме долгое время, обросли бородами. Один Миних имел бодрый вид, был выбрит, одет в серое платье, поверх которого накинут был красный плащ. Идучи из крепости, он разговаривал с офицерами, провожавшими его, вспоминал, как часто во время войны находился близко к смерти, и говорил, что, по давней привычке, и теперь без всякой боязни встретит ее. Прежде сняли с дровен Остермана, посадили на носилки и взнесли на эшафот. Там уже ожидали его страшные орудия мучительной казни. Прочитан был длинный приговор на пяти листах; осужденный прослушал его с открытой головой и с усилием держась на ногах. Его приговаривали к колесованию, но тот же секретарь, произнесший в чтении эту жестокую участь преступнику, вслед за тем произнес, что государыня, по своей милости и состраданию, смягчает казнь эту, заменяя ее отрублением головы. Уже Остермана подвели к плахе, уже палач отстегнул ворот его шлафрока и рубахи, уже взял в руки топор, вдруг секретарь, читавший приговор, возвещает слова императрицы, что, по природному матернему милосердию и по дарованному ей от Бога великодушию, вместо смертной казни — всех осужденных сослать в заточение. Палач, по прочтении о пощаде его жертвы, с пренебрежением толкнул Остермана ногою; хворый старик повалился и был посажен на носилки солдатами. «Пожалуйте мне мой парик и колпак!» — сказал он, застегивая вороты своей рубашки и своего халата. Это были единственные слова, слышанные из его уст на эшафоте. За ним черед приходил Миниху, и он взошел на возвышение, с которого читался приговор. Его бодрый и живой взгляд, его сияющее старческою красотою лицо, его благородная осанка всем напомнили того фельдмаршала, который являлся на челе храброго войска, воодушевляя его дух одним своим видом. Но ему нечего было там оставаться. Он сошел, других не возводили на возвышение и отправили всех в крепость. На другой день последовала отправка осужденных в места их заточения: Остермана — в Березов, Миниха — в Пелым, Головкина — в Ярманг, иначе Среднеколымск, Менгдена — в Нижнеколымск, Левенвольда — в Соликамск, Темирязева и Яковлева — в Тобольск, потом первого перевели в Мангазею. Наблюдать за этим поручено было Якову Петровичу кн. Шаховскому, оставившему любопытные записки о своем времени, представляющие некоторые черты и об этом событии. Женам осужденных дозволено было, по воле императрицы, или следовать за мужьями, или со всеми правами состояния оставаться на прежних местах жительства. Они последовали за своими супругами. Остерман, по известию Шаховского, лежал и вопил от боли в ногах, пораженных подагрою. Он с обычным своим красноречием выразил сожаление о том, что имел несчастие прогневить всемилостивейшую государыню и просил кн. Шаховского довести до императрицы его просьбу о милостивом и великодушном покровительстве его детям. Бывший министр хорошо знал, что его слова тут же запишутся и представятся высочайшей особе, что и случилось. Кн. Шаховской приказал офицеру, командируемому с ним для отвозу, чтобы солдаты его команды подняли несчастного старца с постелью и бережно положили в сани. «О жене же его, при сем случае находившейся, кроме слез и стенаний описывать не имею», — замечает кн. Шаховской. Тут подошел к нему офицер, который должен был везти Миниха. До той казармы, где сидел разжалованный фельдмаршал, было не близкое расстояние, и кн. Шаховской имел возможность, идучи к нему, вдоволь надуматься о суете земного величия. «В таких смятенных моих размышлениях пришел я к той казарме, где оной бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного, — говорит кн. Шаховской. — Как только во оную казарму двери предо мною отворились, то он, стоя у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь, в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я скажу. Сии мною примеченные сего мужа геройские и против своего злосчастия сказуемые знаки возбуждали во мне желание и в том случае оказать ему излишнее пред другими такими ж почтение, но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я сколько возмог, не переменяя своего вида так же как и прежним двум, уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно приметил, что он более досаду, нежели печаль и страх на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возведя взор свой к небу, громко сказал он: „Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы, для сохранения от вечной погибели души моей, отправлен был со мною пастор“, — и при том, поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления; на то я сказал ему, что о сем, где надлежит, от меня представлено будет. А как все уже к отъезду его было в готовности и супруга его, как бы в какой желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение своего духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены». Миниху назначили местом заточения Пелым, сибирский городок, куда прежде отправили сверженного регента Бирона, по указанию князя Алексея Черкасского, которому был известен сибирский край, так как, прежде поступления своего в сан кабинет-министра, он был сибирским губернатором. Миних сам начертил план дома, определенного на житье сосланному любимцу императрицы Анны Ивановны. Ему пришлось теперь ехать туда, куда он надеялся засадить на всю жизнь своего соперника. Это подало повод к легенде, будто Миниху суждено было проживать в этом самом доме; но это неверно исторически. Дом, построенный для Бирона, сгорел прежде доставления в Пелым бывшего фельдмаршала. Когда Миниха везли в ссылку, Бирон, по указу императрицы, возвращался из ссылки в Ярославль, назначенный ему для житья вместо отдаленного Пелыма. Враги встретились при перемене почтовых лошадей в предместии города Казани, сняли друг перед другом шляпы, поклонились один другому и поехали каждый в свою сторону, не обменявшись ни одним словом между собою. Миниха поместили в воеводском доме, построенном посреди деревянного острога. Положение, в каком очутился бывший фельдмаршал, недавний первый министр Российской империи, была не простая ссылка, а тяжелое тюремное заточение. Он не смел никуда выходить дальше острожной стены, которою отделено было его жилище от остального мира. Хотя с ним поехала довольно немалочисленная прислуга, пастор и врач, но только они исключительно могли ходить в город, состоявший в то время из небольшого числа обывательских домов. В 1746 году писал узник к своему брату, избегнувшему ссылки и остававшемуся при дворе с прежним чином действительного тайного советника, барону Миниху: в своем письме он оставил наглядное описание своего горемычного житья. «Для спасения наших душ у нас, по милости ее императорского величества, господин пастор Мартенс поныне находится, с которым мы по все дни по утру и вечеру с нашими немецкими служителями Божию службу отправляем и с особливым благоговением святые свои книги читаем, святое причастие мы принимаем, сколь скоро мы оного душевно алчем и жаждем, и тако ж мы о высоком здравии ее императорского величества и их императорских высочеств Бога усердно молим. Наше состояние здравия мое и любезной жены моей нарочито; и состоит мой утренний и вечерний хлеб в жестком сухаре, который лучше молотом разбивать, нежели разломать можно. А из наших служителей повар Бранд почти непрестанно болен. Находится при нас здесь небезыскусный лекарь, и мы ежегодно на тридцать и на сорок рублей из катеринбургской аптеки лекарства за наши деньги берем; за болезнью же оного повара наша кухня не очень исправна и только один мальчишка стряпает, а нас по все дни обедает с караульным офицером ординарно четырнадцать, а частью и шестнадцать персон с робятами. Наша квартира в здешнем воеводском доме посреди высокой деревянной крепости, которая в квадрате от семидесяти до восьмидесяти шагов, а для людей наших одна изба по прошению нашему от караульного офицера, а другая на наши деньги построены, а притом плохой погреб, в котором зимою, дабы питье не мерзло, непрестанно уголье горящее держать принуждены. Наш взгляд во все стороны на тридцать или сорок шагов — высокая деревянная стена крепости, на которую уже смотреть мы так привыкли, как напред сего на изрядные палаты в Петербурге. Место в крепости болотное, да я уж способ нашел на трех сторонах, куда солнечные лучи падают, маленький огород с частыми балясами устроить. Такой же пастор и Якоб, служитель наш, которые позволение имеют пред ворота выходить, в состояние привели, в которых огородах мы в летнее время саждением и сеянием моцион себе делаем, сами столько пользы приобретаем, что мы, хотя многое за стужею в совершенный рост или зрелость не приходит, при рачительном разделении чрез весь год тем пробавляемся; ибо здесь в Пелыме, который едва в двадцати домах состоит, у обывателей (кои стрелянием соболей и оленей питаются) ни гороху, ни бобов, ни луку, ни редьки, ни же каких трав или капусты, тако ж ни фунта мяса, масла коровья, круп или муки, ни пива, ни хлеба, или что инако к домостройству потребно купить, достать неможно, но офицер принужден все чрез солдат по деревням сыскивать у крестьян или из Тобольска за 700 верст отсюда не без трудности, вреда и иждивения (для того, что иное от жару или морозу портится или подмачивается) привозить. В наших огородах мы в июне или в августе небезопасны от великих ночных морозов, и потому мы, что иногда мерзнуть может, рогожами рачительно покрываем. Причем же еще и сие великое беспокойство есть, что чрез все вышереченные три месяца летний воздух заразительными мухами или так называемыми мошками, которых едва глазами видеть можно, так наполнен, что нос, глаза и уши зажимать или непрестанно отмахиваться в рукавицах быть надобно, от проглочения таких мошек дыхать нельзя; которая малая ядовитая гадина рогатому скоту таким множеством в ноздри набивается, что оттого та скотина есть не может, временем умирает; так когда прохладительный ветер не веет, разгоняющий те мошки, то люди, скотина и лошади в домах быть принуждены! Сие место так болотами и лесами окружено, что летом никакая телега сухим путем проехать не может, но только водою по реке Тавде, коя в Тоболь впадает, вверх по воде, что-либо потребное перевозить судами можно, а все хождение судов состоит в одном струге, который в июле месяце с коронною солью для здешнего воеводства ежегодно приходит и при котором случае из Тобольска нечто доставить можно. В феврале месяце, в деревне, Ирбит именуемой, расстоянием отсюда около четырехсот верст, ежегодно великая ярмарка бывает, на которую купцы со всех сторон из России и притом из китайских границ, тако ж из соседних татар и калмык съезжаются, и на сей главной ирбитской ярмарке все то, что для одежды и пищи потребно, достать можно, и офицер попечение прилагает, чтоб мы, сколько наша казна дозволяет, всем потребным всегда на целый год снабжены были. Чрез всю долгую зиму жены моей такое упражнение есть, что она своими руками все то шьет, что нам белья на стол, постель и наше тело надобно, и старое вновь переделать она трудится; мое ж упражнение состоит в том, что я по латыни учусь, в чем я к превеликому моему удовольствию столько предуспел, что я нашего пастора латинские книги, а именно библию и церковные истории читаю, и книгу, именуемую потребного общего соединения (с которой я начало учинил и тем желание по латыни в моей уже старости учиться во мне возбудилось) почти наизусть выучил. Мой моцион зимою такой есть, чтоб огородные семена вытрясывать и чистить и сети вязать, дабы тем во время лета навозные и другие огородные гряды от птиц, кур и кошек прикрывать, яко ж мышек при мышьих пастях, кои во всех углах расставлены в нарочитом числе, да в нашей собственной каморе двух содержим, чтоб нас мыши, которых мы руками о стену до смерти бьем, купно с нашим запасом не пожрали и тако полные жены моей упражнения только между молитвенными часами чинятся, следовательно же, мой сердечный брат, поистине могу вас обнадежить, что нам ныне пятый год в нашей ссылке еще ни единого часа времени долго не казалось. Что ж до экономии и казны нашей касается, то получаем мы всемилостивейше определенные от ее императорского величества деньги для нашего содержания исправно по все месяцы наперед, и понеже оных для нас стариков на день каждому по рублю, а каждому служителю по 3 рубля на месяц да пастору 150 рублей в год особливо дается, то чаятельно думают (когда о Сибири слышат, как тамо все так дешево, что почти даром без денег здесь жить можно), что у нас от того нечто остается; но когда, напротив того, в рассуждение приемлется, что мы нашим служителям (кои часто негодуют) для содержания их в веселости и негрущении определенные им каждому на месяц на мытье и другие потребности наличными деньгами давать приказываем и притом их сами кормим и одеваем, а за одежу весьма дорого платить принуждены, и все сие нам надобно дорогою ценою с платежом за провоз и с богатым награждением за покупку из Тобольска и Ирбита сюда доставлять принуждены; для служанкина ребенка девку держим, одному работнику, который в кухню воду носит и скотину кормит, на месяц по полтора рубля, портомоям же за печенье, варенье и доенье коров по два рубля и за каждую сажень коротких дров (которых при жестокой и долговременной зиме на кухню и шесть печей зело много исходит) по 20 коп. платим, то мы при ирбитской ежегодной крайнейше нужной покупке никак пробыть не можем, чтоб от 200 до 300 рублей в кредит не взять, еже без иждивений учиниться не может; при таких наших обстоятельствах, как с нами Бог определить изволит, мы однако ж сердечно довольны. Неприятнейшее здесь то есть, что здешние реки во все зимы так жестоко замерзают, что рыба, не имея в них никакого воздуха, множеством до смерти замерзает, которая весною при берегах до того времени лежит, пока ее вороны и галки поедят, и вода, которая и без того болотная, паки очистится, и как в сей околичности никаких родников или источников не находится, то принуждены тою водою пробавляться. Так названное здешнее пиво в горшках в обыкновенных печах черных изб солдатскими бабами варится, ибо здешние обыватели никакого пива не пьют и никакой посуды к варению не имеют, и тако одно худо, а другое еще и хуже. Но служитель наш Якоб для нас мед варит, который мы за каждым обедом три здравия, а именно ее императорского величества, обоих их императорских высочеств, и тех, кои об нас помнят, пьем, а в высокие праздники чинится оное французским вином, в которые мы и наши два рубля солдатам даем, дабы они про здравие ее императорского величества повеселиться, а равно как и мы за тот хлеб, который ее величество нам по милости своей жалует, с удовольствием их нижайшую благодарность засвидетельствовать могли. И так я на преблагого Бога твердо уповаю, что без воли Его, моего Отца Небесного, ни влас с головы моей не погибнет, и в таком моем уповании Он меня не оставит, в чем во всем я совершенно на Него и Его праведные судьбы полагаюсь». По преданиям, собранным в Пелыме от старожилов лет пятьдесят с лишком тому назад, Миних из своего заточения занимался скотоводством, откупал окрестные луга и ставил сено своими работниками, отчасти же, приглашая тамошних обывателей на помощь: тогда в острожном дворе, где он жил с женою, происходило угощение. Миних смотрел на них и увеселялся их песнями и забавами. О жене его сохранилось предание, что хотя она дурно изъяснялась по-русски, но любила оказывать благодеяния крестьянским девушкам, выходившим замуж, и вообще была чрезвычайно добродушна и всеми любима. Предание описывает его жилище и способ его жизни сходно с его собственными известиями, о которых было выше сказано. Двор, в котором помещался изгнанник, был обнесен высокою стеною из срубов с четырьмя башнями по углам и с пятою — над воротами. Днем ворота были отворены и обыватели могли входить туда, а Миниха тогда только и можно было видеть, когда он с женою, никогда от него не отступавшею, прогуливался по стене, имевшей в каждом фасе по 30 саженей. Двадцатилетнее пребывание Миниха в Пелыме составило важную переломную эпоху в жизни этого человека. Сам он сознавался, что был слишком увлечен суетою жизни, в которой до тех пор вращался; удар, постигший его, обратил его сердце к Богу и он в своем несчастии и унижении нашел душевный мир и спокойствие. Он, по собственному уверению, никогда в продолжение двадцатилетнего своего заточения не унывал, но всегда был в ясном расположении духа. «Я (писал он однажды брату) от Христа удалился, гласа Его не слушал, ныне же Он, милосердный, меня от греховного сна воздвигнул; в Пелыме я научился лучше с Лазарем в убожестве нежели с богатым мужем в славе и радости жить». Он и прежде, с самого отрочества, не чужд был лютеранского благочестия. «Я всегда, — писал он уже в последних днях своей жизни, — в продолжение семидесяти лет старался каждый день сделать что-нибудь во славу Всемогущего на пользу ближнего и, если мне это удается, ввечеру того ж дня я чувствую истинную радость. Я не думаю сделать этим чего-нибудь, за что бы я мог ожидать награды, но единственно стараюсь, исполняя долг свой, находить в сердце мир и чистые невинные удовольствия». Теперь он преимущественно посвятил себя религиозному созерцанию. Ежедневно у него отправлялось два молитвословия: одно утреннее от 11 до 12, другое после полудня от 6 до 7 часов; его немецкие служители при этом все присутствовали. Исполнял все это пастор, а после, когда пастора не стало, сам Миних. В праздники утром читали обычное евангелие, пополудни апостольское писание, что приходилось в данный праздничный или воскресный день по уставу лютеранского богослужения. Его чрезвычайно деятельная природа не выносила духовного бездействия. Он начал составлять проекты, то военные, то строительные, но, к большому его несчастию, ему не давали ни бумаги, ни чернил. Узник заявил, что желает письменно сообщить что-то важное государыне. Это заявление пошло в сенат, представлено было императрице, и она дозволила Миниху временно дозволить писать, что он находит нужным представить правительству. Тогда Миних принялся писать и посылать в Петербург один за другим проекты, касавшиеся окончания того, чего не успел совершить Петр Великий, застигнутый среди множества предприятий преждевременною кончиною. Он писал и предположения о том, как бы возвысить Петербург, возлюбленный город Петра Великого, и его окрестности, замечая, что если б жив был Петр, то «чаятельно тогда тысячами способов споспешествовано быть могло»; но после Петра многие из этих способов забвению преданы; предлагал построить ряд селений, дворцов, зверинцев, увеселительных домиков с фонтанами, бассейнами и рощами на протяжении от Ораниенбаума до Петербурга и то же — от Петербурга до Шлиссельбурга по берегам Невы, а также заселить берег канала от Шлиссельбурга до Ладоги, прорыть начавшийся уже при Петре канал на невских порогах близ реки Тосны, начать новый канал от Невы в Царское Село, так что государыня могла бы, севши на буер у своего Летнего дворца близ Смольного двора, пристать прямо к крыльцу своего царскосельского дворца; другой проект касался более важного предмета — укрепления украинской линии и турецкой границы, еще иной — укрепления Киева, наконец, — проект о войне с Турцией (мысль эта не выходила из головы у Ставучанского героя), и о поправке русских крепостей, — проект, показывающий, в какой подробности знал бывший фельдмаршал состояние этого дела в тогдашней России. При всех проектах присоединялось моление об освобождении его из ужасного заточения. Все свои проекты он писал так, чтобы наглядно показать, что никто другой, кроме него, не в состоянии исполнить этих предприятий, необходимых для России. Он просил только освободить его, призвать в Петербург и дать возможность словесно разъяснить посылаемые предначертания. Он умолял о помиловании, ссылался на пример отца государыни, Петра Великого, который, хотя разгневавшись и сослал князя Василия Владимировича Долгорукого, но потом простил его. «Не прошу ни титулов, ни богатств, — писал он, — ни земель, прошу дозволить при стопах вашего императорского величества умирать, удостоверив ваше величество в своей верной и отличной службе в память Петра Великого! Если нужно, чтоб я без денег и деревень жил, я готов и солдатской порцией довольствоваться и буде мне в палатах жить не можно, я охотно буду дворником у вашего императорского величества». Не ограничиваясь молениями к императрице, изгнанник писал и к великому князю Петру Федоровичу, поздравлял его с бракосочетанием, желал ему всякого благополучия и умолял ходатайствовать у императрицы «о даровании прощения опечаленному генералу, который некогда для Петра Великого свое отечество оставил и в тысячекратных случаях живота своего и покоя для России не щадил». Вспоминал о том, как он служил России в войнах польской и турецкой, и ныне готов оказать такие же услуги. Но как ни просил, как ни молил он, как ни унижался — его хвалы, воссылаемые императрице, так же мало имели влияния, как мольбы и восхваления Овидия, расточаемые Августу с дунайских берегов. Не более действительны были его обращения к канцлеру Бестужеву, человеку, с которым прежние отношения Миниха имели никак не дружелюбный характер. В 1744 году Миних отправил ему на немецком языке длинное письмо, тогда же, по повелению императрицы, переведенное по-русски статским действительным советником Демидовым. В этом письме Миних подробно излагает свое прошлое — свои первые труды по устройству Ладожского канала, вспоминает, как великий государь «такую радость и удовольствие всякому человеку засвидетельствовал, и меня бы не токмо из Пелыма из ссылки, но из китайской границы для его службы к себе привел». В этом письме узник приносит раскаяние Бестужеву в своих неприязненных к нему поступках, впрочем, объясняя, что многое делал он не по собственному желанию. [225] Это письмо замечательно еще и потому, что пелымский узник припоминает недавние обстоятельства, содействовавшие его падению, известные уже из предшествовавшего хода повествования, но любопытные потому, что передаются самим деятелем, не только участвовавшим в описываемых событиях, но заправлявшим ими. Попытка склонить Бестужева к примирению и к ходатайству перед императрицею за бывшего своего врага не могла иметь успеха. Не таков был Бестужев, чтоб он забыл то, что потерпел от Миниха; в то время, когда Миних искал от него такого христианского великодушия, Бестужев готовил падение и гибель Лестоку, который, пользуясь приближением своим у Елисаветы, поднял Бестужева из праха, куда этот хитрый министр был низвержен предыдущими бурями. Да и кроме старой неприязни к Миниху, Бестужев, вошедши в силу и ставши первым министром при Елисавете, из политических соображений никогда бы не сделался ходатаем за сосланного в Пелым фельдмаршала. Во-первых, такое ходатайство могло бы обратить на него опалу императрицы, которая не терпела Миниха, считая его опаснейшим врагом своим, и безжалостно с надругательством его преследовала; во-вторых — Бестужев, рассуждая о Минихе по самому себе, не мог довериться его искренности. Миних, будучи возвращен, мог казаться опасным для нового правительства. Миниха любило и уважало войско: Миних имел бы возможность учинить в империи такой переворот, который погубил бы и Елисавету и Бестужева. Понятно, что обращения пелымского заточника к Бестужеву были гласом вопиющего в пустыне, и можно смело сказать, что если б Елисавета, в самом деле, расчувствовалась и показала сострадание к павшему фельдмаршалу, то прежде всего удержал бы ее от оказания милости Миниху не кто другой, как этот Бестужев. Миних писал также и к любимцу императрицы, Алексею Разумовскому, прося и его ходатайствовать за него у императрицы. И эта дорога не привела его к желанной цели. Вероятно, слезные просьбы о помиловании надоели императрице, как равно и проекты его, к чтению которых она, конечно, не могла получить вкуса, так как вообще не любила заниматься никакими серьезными делами. Последовало запрещение позволять Миниху посылать к ней письма. Это последовало, вероятно, в 1746 г., как можно заключить из того, что ряд посылаемых из Пелыма в Петербург посланий прерывается на этот год. Но в июле 1749 года мы встречаем следующий рапорт генерал-прокурора ее императорскому величеству. «Сего настоящего месяца 8 числа. Ваше императорское величество, на поданный сенатский доклад, всемилостивейше изустно указать мне соизволили: бывшему фельдмаршалу для написания, что он имеет представить о государственном интересном деле, бумаги и чернил дать, и оное представление при караульном обретающемся при нем офицере написать ему позволить, только при том ему объявить, дабы он о всем достаточно единожды ныне написал, ибо ему впредь на такие требования позволения дано больше не будет. И оный вашего величества указ в сенате мною записан и во исполнение оного, по приговору правительствующего сената, к обретающемуся при содержании объявленного Миниха сибирского гарнизона поручику Попову указ с нарочным курьером отправлен июля 11 дня». Следствием этого позволения было представление нового проекта: об укреплении города Киева, написанного на французском языке и подписанного 27 августа того же года. При этом Миних счел уместным выразить глубокую скорбь, произведенную чтением грозного указа, заранее угрожающего ему запрещением на дальнейшее время писать проекты и письма. Кажется, это было последнее послание его к непреклонной государыне; по крайней мере, нам уже не случалось видеть ни строчки от Миниха в последние годы его заточения. Миниху решительно запрещено было давать бумагу и дозволять писать, но после кончины его пастора, Мартенса, случившейся в 1749 году, Миниху в наследство остался порядочный запас писчей бумаги, и он от скуки начал писать трактат о фортификации и составлять проект войны с турками. Случилось тогда вот что: офицер, приставленный к нему и выдававший ему деньги на содержание, не хотел дать ему столько, сколько тот просил. Миних сказал ему какую-то колкость, а офицер сказал, что донесет на него: он все что-то пишет и, верно, ко вреду императрицы и России. Миних знал, что в России значило страшное «слово и дело», и поторопился все написанные бумаги бросить в огонь. К его счастью, это произошло уже в последний год царствования Елисаветы. Судьба определила ему участь, какой не испытали другие его сострадальцы в Сибири, с ним разом сосланные по одному делу. Он дожил до смерти Елисаветы и до вступления на престол императора Петра III, и заря освобождения блеснула для него уже на восьмидесятом году его бурной, славной и страдальческой жизни. 10 февраля (по Бюшингу, 1 февраля) 1762 года явился в Пелым курьер с сенатским указом, объявляющим свободу Миниху. Старик в это время совершал утреннюю молитву. Его супруга, узнавши, в чем дело, не прерывала его и остановила служителя, разбежавшегося с радостною вестью в ту комнату, где молился Миних. Но вот вошел офицер, приставленный к узникам. Недавно перед тем он дозволял себе с Минихом обращение не совсем почтительное, как старший с меньшим, сознавая свое дворянско-офицерское величие перед тем, который прежде хоть и был фельдмаршалом, но потом стал ничто, — простой арестант, государственный преступник, лишенный навсегда прежних прав всемогущею царскою волею. Теперь этот офицер, прежде чем войти к узнику, осведомился, можно ли войти, и, вошедши, почтительно представил ему сенатский указ. Тогда Миних и его супруга оба пали ниц, залившись слезами, и с восторгом благодарили Бога. Нельзя сказать, чтоб это счастье пришло к Миниху совершенно неожиданно. Еще прежде он узнал о кончине императрицы Елисаветы и несколько недель провел в колебании между страхом, что о нем не вспомнят, и надеждою, что новый государь покажет ему свою милость в такой мере, в какой только мог желать ссыльный. Ему возвращали свободу и все прежние права состояния. Вдруг проснулся душою узник, уже в продолжение многих лет отягченный духовным сном безнадежности. Его люди были перед тем посланы на ирбитскую ярмарку для закупки разных запасов, как делалось каждый год. Миниху хотелось скорее уехать из места своего двадцатилетнего заточения, и он послал нарочного догнать их и заворотить назад. Спустя восемь дней после получения вести о своем освобождении он собрался в путь. Предание, сохранявшееся в Пелыме, говорит, что пред своим отъездом он три раза объехал Пелым и говорил жителям, собравшимся провожать его: «Простите, мои пелымцы, вот и старик Миних с своею старухою от вас уезжает». — «Прости, отец наш родной!» — кричал ему народ. Покинувши, наконец, Пелым, он, несмотря на свои семьдесят девять лет, через 25 дней пути, совершенного в простых санях, достиг Москвы. Это было 16 марта, ночью. Вдова фельдмаршала графа Апраксина ждала его, приготовила ему у себя помещение и в знак радости зажгла блистательную иллюминацию у своего дома. Миних пробыл в Москве недолго. 21 марта он был уже в Новгороде, а 24 приблизился к Петербургу. Путь от Москвы до Петербурга был для него триумфальным шествием: генералы, штаб-офицеры и статские чины, служившие когда-то у него под начальством, выезжали встречать и приветствовать воскресшего героя, в течение двадцати лет вычеркнутого из разряда живых. За тридцать верст от Петербурга встретила его внучка, дочь сына его, Анна, с своим супругом Фитингофом; она была красавица; дед еще не видал ее, потому что она родилась в год его заточения. Услыхавши, что деда, наконец, освободили, Фитингофы нарочно приехали из Риги, чтоб встречать его. Миних прибыл в Петербург в жалком виде: у него не было платья, и всю дорогу одет он был в худой тулуп. Император 30 марта послал к нему своего генерал-адьютанта, гр. Гудовича, который от царского имени поднес ему шпагу и объявил возвращение генерал-фельдмаршальского достоинства со старшинством с 25 февраля 1732 года. Жизнеописатель Миниха, пастор Бюшинг, говорит, что в этот день он явился к Миниху и увидел его в первый раз в жизни. «Это был крепкий, рослый старик, отлично сложенный, сохранивший всю огненную живость своей натуры. В его глазах было что-то проницающее, в чертах лица что-то величавое, внушающее благоговейный страх и покорность его воле. Тогда Миних вел беседу с каким-то офицером и что-то рассказывал о своих походах против турок и татар. Его голос вполне соответствовал его осанке: в нем было что-то повелительное». 31 марта приехал Миних во дворец благодарить государя. Государь сделал ему вопрос: «Дозволят ли вам, фельдмаршал, ваши лета и ваши силы продолжать службу?» Миних на это произнес такую речь: «Бог возвел ваше величество на престол империи, которой пределы неизмеримы; Бог вручил вам власть над народом многочисленным, который во многих отношениях превосходит все народы Европы. Я с победоносной русской армией совершал походы в степях, где недоставало ни воды, ни жизненных запасов; я с русским простым народом на Ладожском канале, при построении линий и крепостей, исполнял удачно такие работы, на которые бы не посмел отважиться с другим народом! Где такой народ, который мог бы пройти всю Европу без провианта, переходить через широкие реки без мостов, питаться конским мясом, дикими яблоками и тому подобными снадобьями? А таковы именно донские казаки и калмыки, у последних нет домов, живут в кибитках или шалашах, не сеют, не жнут, не косят, и к хлебу не привыкли, а между тем, воины превосходнейшие, наилучшие солдаты, соблюдающие дисциплину, и так осторожны, что не допустят неприятеля напасть на себя ни в стане, ни на походе. На рамена вашего императорского величества Бог возложил бремя тяжелое. Кто не понимает, как трудно управлять Россией, пусть вникнет в деяния Петра Великого, славы достойной памяти деда вашего величества и увидит его изумительные труды и усилия! Кто этого сам не видал, тот понять не может, а кто был наочным свидетелем его деяний, как я, тот не может не изумляться! Великий государственный человек и законодатель в правлении, великий полководец в войске, опытный во флоте адмирал и вместе с тем простой рабочий в кораблестроении, устройстве каналов, прилагающий всюду собственную руку. Чего не устроил, чего не привел в исполнение этот государь? Что есть в России великого — все то им зачато, и еще более есть такого, что осталось недоконченным или неисполненным по причине его безвременной кончины. Все это докончить оставлено мудрому правлению вашего величества, и вам необходимы верные и способные исполнители. Я, ваш верноподданный, покинул свое отечество затем, чтоб иметь счастье служить несравненному государю, Петру Первому. Я могу похвалиться, что был его любимым и доверенным генералом, но его неожиданная смерть отняла его у меня. Ваше императорское величество извлекли меня из тьмы на свет и всемилостивейше повелели мне из Сибири явиться к вашему пресветлому престолу. Я желаю и готов принести мою кровь и жизнь службе вашего величества. Ни долговременное отдаление мое от царского трона, ни сибирские стужи не погасили в моем сердце жара к интересам Российского государства, к славе его обладателей». Произнесши такую речь, старик склонил колена, а государь тотчас сам поднял его, обласкал и тотчас пригласил с собою на парад. В тот же вечер Миних получил приглашение быть ко двору. Государь хотел примирить его с Бироном. Последний, проживши все царствование Елисаветы в Ярославле, хотя не в заточении, как Миних, но в удалении от двора, Петром Третьим был также приглашен в столицу. Государь хотел их свести вместе и помирить; для этого назначен был именно этот самый вечер. Миних и Бирон, люди прошлого времени, явились посреди нового поколения царедворцев, как тени, восставшие из могил. Все было вокруг их чуждым, и они сами были для всего окружающего как бы чужими. Петр свел их и заявил желание, чтоб они помирились, забыли бы все прошлое и простили друг другу все наделанные огорчения. Миних и Бирон отвечали поклонами. Тогда император приказал подать три бокала — один взял сам, а два другие предложены были Миниху и Бирону. В это время придворный подошел к государю и что-то сказал ему потихоньку; как видно, это сделано было по данному заранее приказанию государя. Петр поставил свой налитый вином бокал и вышел. Миних и Бирон долго стояли на месте, держа в руках бокалы, и не смотрели друг на друга, а оба обращали взоры на дверь, куда вышел государь и откуда, по-видимому, снова должен был воротиться; потом, обмерявши взглядами друг друга с головы до ног и не сказавши ни слова, поставили свои бокалы, повернулись один к другому спиною и разошлись. Император Петр Третий вознамерился устроить под личным своим руководством и призрением комиссию или совет из приближенных лиц. Это было что-то вроде прежнего кабинета, высшее правительственное учреждение, посредствующее между верховною особою и правительствующим сенатом. Миних был в числе членов этого совета. Миних делал предложение дать ему место или сибирского губернатора, или главноначальствующего над каналами и портами. Государь не исполнил ни того, ни другого из его желаний, отложивши это до будущего времени. Петр III, назначив ему из казны жалованье по чину фельдмаршала, подарил ему меблированный дом, купленный у Нарышкина, и послал жене Миниха в подарок двести империалов, составлявших две тысячи рублей, на излечение от болезни, на которую, как узнал государь, графиня Миних жаловалась в то время. Пребывание в Пелыме долго оставляло на ее нервы болезненное влияние; некоторое время она не могла преодолеть себя и всегда приходила невольно в волнение и беспокойство всякий раз, когда отворялись двери, где она находилась. Кроме милостей от императора, возвратившего ему и его прежние поместья, ему оказал внимание и прусский король. Бирон в 1734 году в прусских владениях купил баронство Вартемберг. После ссылки Бирона оно было конфисковано и отдано Миниху, а когда чрез год после того сослан был и Миних, прусский король велел взять его временно в казну. Но по возвращении Миниха и Бирона, оба стали добиваться возврата себе этого имения. Прусский король принял на себя в этом вопросе посредничество и решил возвратить Вартемберг прежнему владельцу Бирону, а прежний владелец, получая его обратно, должен был заплатить Миниху 25000 талеров, и сверх того, Миних от прусского правительства получил двенадцать тысяч талеров за доходы, собираемые с этого имения во время своей ссылки, и 50 000 талеров за вновь прикупленные к нему поместья. Миних не совсем сошелся с новым государем. Во-первых, он не одобрял войны с Данией, которую замышлял вести русский государь за интересы своего голштинского дома, совершенно чуждые России. Во-вторых — он не одобрял намерения государя переодеть все русское войско на прусский образец и вообще отнюдь не мирволил его немецким симпатиям, которые, как известно, оскорбляли русских и стали поводом к тому охлаждению русской нации, которое в критические минуты, скоро наступившие для этого государя, лишили его опоры и в войске, и в народе. Это тем более замечательно, что Миних был всегда истый немец, но как человек благоразумный и слишком знавший дух русский, видел, что немцелюбие не приведет к добру государя. За смелые возражения Петр уже стал показывать к нему холодность, и Миних совсем расходился уже со своим государем-благодетелем. Но вот настало страшное для Петра III 28 июня 1762 года. Государь стоял в открытой борьбе со своею супругою. В это время он с своей голштинской силой шел на Петергоф и узнал, что императрица уже в Петербурге, а войска русские принимают ее сторону. Слабодушный государь растерялся. Он грозил уничтожить Екатерину, и в то же время послал к ней канцлера Воронцова с мирными предложениями. А окружавшие его не могли поддержать в нем присутствие духа. Один Миних явился тогда героем. Он один дал государю спасительный совет. «Ваше величество, — говорил он, — не дождетесь посланного Воронцова: он останется при императрице. На ее стороне двадцать тысяч войска, а мы что можем ему противопоставить: каких-нибудь тысячи три голштинцев, да еще, может быть, толпу необученных мужиков, которых, быть может, удастся нам поднять из деревень на защиту государя; в Петергофе мы не можем обороняться, в Ораниенбауме — только на короткое время и слабо. Я ведь знаю русских солдат. Малейшее сопротивление подвергнет жизнь вашего величества опасности. В Кронштадте надобно искать спасения. Там найдем и многочисленный гарнизон, и флот. Овладевши Кронштадтом, мы принудим покориться и Петербург». По совету Миниха тотчас отправили в Кронштадт верного Петру генерала Ливерса. Вслед за тем приготовили две яхты к отплытию государя и всех бывших с ним. Не успели сесть в яхты, как посланный в Кронштадт Ливерс прислал адъютанта сказать, что Кронштадт держится в верности государю и с нетерпением ожидает его прибытия. Миних торопил Петра скорее отплывать, но Петр, как ребенок, постоянно переходил от отваги к трусости, от трусости опять к отваге, и теперь, как только уверился, что в Кронштадте найдет себе надежное убежище и опору, забыл об опасности, стал горячиться, кричал, что постыдно убегать, не видавши неприятеля; стал расставлять своих голштинцев в боевой порядок и твердил, что дождется своей соперницы и даст ей отпор. Яхты были готовы; Миних настаивал на скорейшем отплытии, а Петр все осматривал местность с целью обороны. Наконец прискакал адъютант во весь галоп с известием, что императрица с двадцатитысячным войском достигает Петергофа. Уже вечерело. Тогда Петр бросился к яхтам; Миних советовал садиться в порядке, не торопясь, но все бросились за императором к яхтам, стремглав. Государь отплыл с Гудовичем, Минихом, со своею любимицей Воронцовою и с несколькими придворными дамами и царедворцами. В десять часов причалили к Кронштадту. На берегу стояла часть кронштадтского гарнизона под ружьем. Часовые сделали оклик: кто? Был ответ: император! «У нас нет императора!» — закричали с берега. Петр выступил вперед, стоя на палубе, открыл свой плащ, показал свой орден и, собираясь вступить на твердую землю, сказал: «Это я! разве вы меня не узнаете?» — «Нет!» — был ответ. Караульный офицер грозил стрелять, если яхта не отчалит. Тогда Гудович, положив руку на перила, окружавшие гавань, советовал императору спрыгнуть на берег и уверял, что никто не осмелится выстрелить в своего государя. Но Петр не обладал такою решимостью и ушел в каюту с своею любимицей и с прочими придворными дамами. Дело произошло оттого, что в то время, когда Петр занимался в Ораниенбауме приведением в строй своих голштинцев в надежде обороняться от Екатерины, в Кронштадт прибыл адмирал Талызин, успел расположить матросов и гарнизонных солдат к стороне Екатерины, употребил при этом кстати водку и денежные подачки и сделал все нужные распоряжения, чтоб не допустить Петра высадиться на берег. Ливерс был арестован. Яхта отчалила. Миних стоял на палубе и глядел на звездное небо. Капитан судна вошел к государю в каюту и спрашивал, куда прикажет держать путь. Государь приказал позвать Миниха. — Фельдмаршал! я виноват пред вами, — сказал государь, — я не послушал вашего совета — спешить. Но что теперь делать? Вы столько раз бывали в опасностях и избавлялись от них, дайте совет, как нам поступить в теперешней крайности! — Плыть поскорее в Ревель. Там стоит наша эскадра, — сказал Миних. — Ваше величество сядете на один из кораблей и поплывете в Померанию; там ваше войско; с ним воротитесь в Россию, и я ручаюсь, что в шесть недель покорится вам Петербург и все остальное государство ваше. — Далеко! далеко! гребцы устанут, не дойдут до Ревеля! — кричали царедворцы и дамы. — Мы сами с ними станем работать веслами, — сказал Миних. — Опасность еще не так велика, ваше величество: Екатерина только того и желает, чтоб с нею войти в соглашение. Лучше сговориться, чем сражаться! — говорили царедворцы. Слабодушный Петр поддался этому совету и приказал направляться к Ораниенбауму. В четыре часа утра все вышли на берег. Государю донесли, что уже императрица недалеко с войском. Петр заперся с Воронцовою и написал к Екатерине письмо: он отрекался от престола, умолял только отпустить его за границу с Воронцовой и Гудовичем. Голштинские войска, вернувшиеся из Петергофа в Ораниенбаум, повторили клятву верности, изъявили готовность положить жизнь за государя. Петр велел им положить оружие и разойтись. Миних еще пытался возбудить падавшего духом государя и убеждал отважиться на битву. Все было напрасно. Петр написал вторично к Екатерине и не только отрекался от престола, но клялся никогда не искать его возвращения и ни от кого не принимать помощи. Тогда Миниху ничего не оставалось как, отдаться Екатерине. Он отправился к ней и смело предстал пред нею. — Вы хотели против меня сражаться? — спросила его Екатерина. — Ваше величество! — отвечал Миних, — я хотел жизнью своей пожертвовать за государя, который возвратил мне свободу. Но теперь я считаю своим долгом сражаться за вас, и вы найдете во мне вернейшего слугу вашего. Императрица оценила поступок Миниха по его достоинству, хотя бы имела более права поступить с ним, как с врагом, чем Елисавета: Миних поднимал против Екатерины оружие, чего не делал против Елисаветы, будучи пред ней виновен только в том, что оставался покорен существовавшей предержащей власти и не предпринимал против последней замыслов в пользу Елисаветы. Екатерина не только оценила в Минихе его верность государю Петру Теодоровичу, но дозволила ему в продолжение трех месяцев являться к ней в трауре по скончавшемся вскоре императоре. Екатерина, вообще обладавшая редким даром узнавать людей и поручать им соответствующие их способностям должности, нашла, что Миних в своей старости способнее всего обратиться к такой области деятельности, в какой начал свою службу в России. Сам Миних, как нам кажется, направил государыню к этому. По крайней мере, он еще Петру Третьему делал предложение назначить его либо сибирским губернатором, либо начальником над каналами и портами. Екатерина назначила его главноначальствующим над портами: Рогервикским, Ревельским, Нарвским, Кронштадтским и над Ладожским каналом. Он с энтузиазмом принялся за приведение к окончанию постройки Рогервикской гавани. Он видел в ней важное значение для безопасности Русского государства. «Рогервик, — писал он императрице из Ревеля, — оплот против шведов и всех завистников России. Непременно следует достроить там гавань, а если ваше величество не окажете внимания к этому славному и полезному предприятию, то мне останется удалиться в бедную хижину и там кончать свои дни!» Он требовал пособия, денег и людей на работы, требовал также надлежащего числа инженеров и секретарей. Работы производились осужденными преступниками, их было недостаточно; Миних домогался, чтобы ему отрядили для работ несколько полков солдат. Екатерина хоть и была постоянно внимательна к почтенному неутомимому старику, но, занятая разнообразными делами по управлению, не могла отдаваться этим вопросам в такой степени, как Миних, и старик был этим, очевидно, недоволен. Между тем он сообщал ей в то же время о разных подмеченных злоупотреблениях. Так, например, он докладывал, что в Нарве собирают пошлину с проходящих английских и голландских торговых судов, назначаемую на содержание в порядке нарвской гавани, но собранные деньги истрачиваются совсем не на то, к чему предназначены. «Нарва, — писал он, — первый город, отнятый Петром Великим у шведов на балтийском побережье, Нарва — это ворота России к Европе. Нарва была цветущим городом, а теперь упала». Рогервикская гавань строилась по чертежу Миниха. Мол был заложен не на том месте, где находился, когда его начинали делать шведы, и не в той величине, как прежде: он должен был протягиваться на восемьсот шагов в море, а на его оконечностях возведены были два сильных больверка. Отверстие между этими двумя больверками составляло вход с моря в гавань. По обеим сторонам несколько шанцев и батарей должны были прикрывать вход в гавань и защищать мол; за ними предположили построить два моста — один на твердой земле для купеческих судов, другой на острову для кораблей военных. Утесистые берега надлежало взорвать порохом, а камни, оставшиеся от взрыва, употребить на устройство плотины, шанцев и для выравнивания некоторых неровностей. Таков был план Миниха, по которому приступлено к работам. В сентябре 1762 года он писал императрице: «В течение сорока лет работы мол был отделан на 79 тоазов, а с 17 августа по 5 сентября при мне в продолжение восемнадцати дней прибавлено было еще на тридцать один тоаз, следовательно, более трети целого, и уже мол был отделан на 109 тоазов. Вот успехи по новому образцу работ, мною указанному. У нас же немного рабочих рук: из числа тех, которые назначены к нам, одна часть служит при казармах на малой гавани, у генерал-майора Шиллинга, другая — при выгрузке провианта из галиот. С каким бы успехом пошло наше дело, если бы мне дали человек тысяч пять, — я прошу их и все напрасно! Вот если б делалась гавань внутри Петербурга — тогда иное дело, тогда бы все адмиралы были согласны со мной. А то — на балтийском порте, около 400 верст от столицы! Постройка здесь гавани понудит перенести сюда часть адмиралтейства. Кто-то в сенате обо мне сказал: фельдмаршал хочет в Рогервике сделать то, в чем искуснейшие люди уже находили для себя камень преткновения. Это говорит дух недеятельности и злобы! Петр Великий, поручая мне строение Ладожского канала, в сенате сказал: „Я нашел человека, который способен окончить канал по моему желанию. Я велю вам исполнять все, чего он потребует!“ В другом письме к императрице Миних так описывает свое положение: «Сон почти не смыкает глаз моих. Ем я очень мало. С разными планами я закрываю глаза и, снова проснувшись, обращаю к ним свои мысли. Меня беспокоит давняя геморроидальная болезнь, а иногда делаются лихорадочные припадки, по утрам — сильный кашель с болями в груди. Но меня беспокоит то, что мне мало оказывают помощи в моих трудах и, напротив, делают все возможное, чтоб огорчать меня, нарочно доводят до крайности, чтоб заставить меня сделать какой-нибудь ложный шаг и чрез то лишиться милости своей государыни, хотя бы это произошло со вредом для государства». Миних старался убедить императрицу совершить поездку к балтийскому порту. Она совершила ее в 1769 году. Он привел ее на новоустроенный мол, показал ей свои сооружения, уже устоявшие против зимних бурь. Императрица благодарила его и приказывала продолжать работы. Один раз он ей написал: «Посвятите мне, всемилостивейшая государыня, в день один час или даже меньше часа и назовите это время часом фельдмаршала Миниха. Это доставит вам средства обессмертить свое имя». Императрица исполнила его желание, и он сообщил ей плоды своих долгих размышлений о разных вопросах, занимавших его в течение жизни. Любимым предметом его задушевных желаний было изгнание турок и татар из Европы и завоевание Константинополя. В празднование дня рождения великого князя Павла Петровича приглашенный во дворец Миних сказал императрице: «Я желаю, чтобы, когда великий князь достигнет семнадцатилетнего возраста, я бы мог поздравить его генералиссимусом российских войск и проводить в Константинополь, слушать там обедню в храме Св. Софии. Может быть, назовут это химерою, так же как называли химерою строение балтийского порта в Рогервике. Но я могу на это сказать только то, что Великий Петр с 1695 года, когда в первый раз осаждал Азов, и вплоть до своей кончины не выпускал из виду своего любимого намерения — завоевать Константинополь, изгнать турок и татар из Европы и на их место восстановить христианскую греческую империю. Я могу, всемилостивейшая государыня, предложить план этого обширного и важного предприятия. Я несколько лет над этим планом трудился в моем изгнании; к несчастию — он, уже написанный, пропал вместе с моею новою системою фортификации. Надобно несколько времени, чтоб его снова обдумать и начертить». Миних сообщал Екатерине свои предположения о войне с турками, и Екатерина с удовольствием слушала седого воина, который при этом не удерживался и проклинал Австрию за Белградский мир, остановивший победоносное движение России к общенамеченной цели. Миних, всегда человек религиозный, еще с 1727 года состоял патроном евангелического общества при лютеранской церкви Св. Петра в Петербурге. В 1728 году он купил и подарил ей просторное место, на котором эта церковь каменная стоит до сих пор, сам начертил план и фасад ее, собрал на постройку ее деньги, присутствовал при ее заложении, и при освящении ее 14 июня 1730 года поднес пастору Назиасу церковные ключи. После его возвращения из ссылки его опять упросили принять на себя патронат. Миних ревностно старался привести в цветущее состояние церковь и основанную при ней школу (Petersschule), находившуюся тогда под надзором доктора пастора Бюшинга; испросил у императрицы пожертвование в пользу школы в количестве трех тысяч рублей, а от великого князя тысячу рублей на покрытие долга, сделанного при постройке здания для школы, а сам вносил на школу каждогодно по 300 рублей. Но в 1766 году, вследствие несогласий между членами общины, Миних лишился патронатства. Тогда оставил свою пасторскую должность и уехал за границу его приятель, доктор Бюшинг. Он, как сам объясняет, поступил так столько же из уважения к Миниху, сколько и для того, чтоб не подавать повода к дальнейшим разделениям и недоразумениям. Миних не забывал никогда своей родины, а после своего возвращения из Сибири вел постоянную переписку с управителями своих поместьев в Ольденбургском крае. Осталось его письмо к управителю Гансу и другое к Генриху, который приходился ему родственником и занимал должность главного надзирателя над водяными путями и постройками каналов, плотин, мостов и шлюзов. Миних списал сочинение своего родителя о плотинах и послал к Генриху для напечатания: кроме того, послал собственный проект о проведении каналов в Ольденбургском графстве, назначив его на благоусмотрение датского короля, который в то время был и владетельным графом ольденбургским и дельменгорстским. На этот проект не обратили тогда большого внимания. Дания собиралась обменою Ольденбурга прекратить возникшую тогда датско-голштинскую распрю. Впрочем датский король прислал Миниху благодарность и дал позволение в своих имениях свободно стрелять оленей и других зверей. Миних приказывал перестроить по своему плану свой дом в родовом своем поместье Нейенгунторфе и купить для себя дом в Ольденбурге: он намеревался, удалившись на родину, проживать там в зимнее время, а на лето переселяться в Нейенгунторф. За год перед смертью он писал жене своего управителя: «Я живу здесь в великолепном доме, в котором комнаты богато расписаны и украшены дорогими картинами, но все это я оставлю, чтобы переселиться в Ольденбург: так сердечно я люблю свою родину. Охотно верю, что и вы, моя дорогая, пожелаете увидеть старого фельдмаршала. Если Богу угодно, это исполнится в будущем году, в мае». Уже за несколько месяцев до своей кончины он писал: «Меня задерживают здесь составление фортификационной системы и множество дел, должностных и домашних. У меня под управлением три канцелярии: русская, немецкая и французская. Я работаю в них, не исключая воскресных и праздничных дней, зимою и летом, с четырех часов утра до обеда. За столом бываю в кругу приятелей. Это мое развлечение. После обеда отдыхаю, не более получаса, а к вечеру, если работа уже окончена, стараюсь иметь необходимое для здоровья движение, посещаю кого-нибудь из знакомых или прогуливаюсь в саду, читаю книги и газеты, чтобы не быть совсем чужим для всех на свете». Он в совершенстве владел русским и французским языками, как своим природным немецким, и, будучи уже в преклонных летах, диктовал на этих языках разные письма и замечания, и делал это с такою быстротою, что уставали от работы скорее его секретари, чем он сам. Порядок, аккуратность, правильность во всем — были его качествами, и он не выносил ни малейшего промаха в писании. До смерти он был мил и любезен в обращении с дамами. Екатерина, замечая любезный тон его писем к ней, однажды выразилась: «Вы так любезно ко мне пишете, что со стороны могло бы кому-нибудь показаться, что между нами есть сердечные отношения, если бы ваши почтенные лета не исключали всякого подозрения в этом роде». В 1766 году императрица устроила у себя рыцарский карусель для благородных лиц российского дворянства. Участвовали знатные придворные дамы. Все участники разделены были на четыре группы или кадрили, изображавшие собой четыре нации, то были: славяне, индейцы, римляне и турки. Миних был судьей состязавшихся. Он стоял на возвышении вроде амфитеатра. По окончании рыцарских игр он сказал по-французски кавалерам и дамам: «Я — старейший фельдмаршал в Европе, я на службе шестьдесят пять лет; я водил к победам славное русское воинство, считаю настоящие минуты драгоценнейшей в моей жизни наградой, и горжусь, что избран судьей ваших блистательных подвигов, благородные дамы и кавалеры!» Он вручил первый приз графине Чернышевой и передал ей для раздачи другим лицам призы. Этими игрушками императрица думала развлекать дворянство и отвлекать от политических волнений, которые считала возможными, вследствие своего необычайного вступления на престол. Старый фельдмаршал надеялся еще жить долго. У него была вера в то, что его поддерживают на свете благодеяния, которые он щедро оказывал всем, верный своему правилу — непременно каждый день исполнить какое-нибудь богоугодное доброе дело, за которое вечером в тот же день одобрит его собственная совесть. «Человек благодетельный должен прожить до ста лет», — писал он Бюшингу. Но когда ему исполнилось с лишком восемьдесят пять лет, ему сильно хотелось удалиться на свою ольденбургскую родину, и он подал Екатерине просьбу об отставке; в этой просьбе сравнивал себя с Верзением, которого царь Давид неохотно отпускал от себя (Царств. II, гл. XIX, ст. 34): «Вкус мой не прельщается пиршествами, гласы певцов и певиц не пленяют уже моего слуха. Зачем раб твой будет в тягость своему царю! Дозволь, всемилостивейшая государыня, рабу своему возвратиться и умереть у гроба отца своего и матери». Но государыня, уже прежде отказывавшая ему под разными предлогами, и теперь просила его подождать немного, уверяя, что нет у нее другого, который бы мог заменить его в это время. Екатерина намеревалась созвать депутатов для уложения законов и уже разослала по России свой «Наказ»; она вручила экземпляр и сыну Миниха для передачи отцу, и желала, чтобы старец, прочитав его, сообщил ей свои мнения. Но этот дар застал Миниха на смертном одре. Он заболел лихорадочными припадками и колотьем в боку. Чрез две недели он стал выздоравливать, и тут доставлен был ему от императрицы экземпляр ее «Наказа». За четыре дня до смерти он писал в Ольденбург, что был болен, но болезнь уже проходит, и он надеется, что скоро силы его совершенно восстановятся. Но после облегчения от болезни вдруг силы его стали исчезать, и Миних скончался 16 октября 1767 года, проживши 84 года, 5 месяцев и 6 дней. Его желание — быть погребенным в ольденбургской родовой гробнице — не исполнилось. Тело его было сначала положено в церкви св. Петра в Петербурге, как строителя и благодетеля этой церкви, а потом отвезено было в Лифляндию в его маетность Лунию, недалеко от Дерпта, и там было предано земле. Его супруга пережила его. После него осталось четверо детей: сын и три дочери, все от первого брака. У каждого из детей были не только дети, но уже и внуки, так что последние дни свои освобожденный из грустного заточения старец проводил как ветхозаветный патриарх посреди юного потомства. Личность Миниха — бесспорно одна из самых замечательных в ряду деятелей русской истории. Из всех так называемых немцев Петра Великого, включая в число их как найденных им в отечестве и поднятых его всепроницающим гением, так и приглашенных им в Россию иноземцев, едва ли можно указать на более соответствовавшего значению быть продолжателем деятельности великого преобразователя, как Миних, и недаром прозорливый государь так одобрительно отнесся к нему перед собранием своих сенаторов. Искусный водопроводитель, мудрый администратор, непобедимый полководец, он, куда только ни ставила его судьба, везде являлся достойным продолжателем Петра Великого, к памяти которого до гробовой доски сохранял благоговейное уважение. Даже по своей неутомимой деятельности и по беспредельному трудолюбию он напоминал собою великого государя. Будучи в России чужеземцем и в русской службе наемником, он, по своему обширному уму, не мог последовать общему предрассудку своих земляков-немцев, которые, вступая в Россию, считали ее варварскою страною, смотрели на русский народ, как на материал, пригодный только для их корыстолюбивых и честолюбивых планов. Миних не переставал принадлежать к той народности, в недре которой родился, но уразумел, как немногие из природных русских, все достоинства русского народа и служил пользе и интересам России честно, открыто и неутомимо. Россия обязана ему приведением в лучший строй русского войска и многими административными учреждениями по военному устройству; в особенности заведение Сухопутного кадетского корпуса и учреждение гарнизонных школ останутся вечным памятником заботливости его о распространении просвещения в русском войске. Его неудавшиеся планы относительно Турецкой империи показывают, что он понимал истинное призвание России и что его войны были у него не так, как у многих талантливых военачальников, войнами для войны, но средством для более великих и гуманных целей. Разрушение турецкого владычества в Европе, за которым неизбежно должно было последовать освобождение и призвание к новой политической жизни подавленных оттоманским завоеванием христианских народов, было его любимою идеею, не оставлявшею его и в грустном пелымском заточении: ему хотелось, чтобы это великое дело совершено было Россией и совершение было уже недалеко, но помешала тогда зависть к величию России западных держав и неспособность, а равно коварство союзника, австрийского двора; оттуда-то непримиримая ненависть его к Австрии, проявлявшаяся постоянно. В судьбе этого человека много трагического — в своих широких видах на пользу России он постоянно встречал препятствия от самой России. Узкое правительство Анны Ивановны, руководимое недалеким умом герцога курляндского, заключает некстати мир, разбивающий вдребезги все плоды военной деятельности Миниха, и празднует этот унизительный мир, как великое счастливое событие; — один Миних чувствует, что России надобно не радоваться, а сетовать, но должен, однако, скрепя сердце, молчать и зауряд с другими радоваться и торжествовать, а завистники и клеветники, всю жизнь не дававшие ему отдыха, замечая в нем недовольство, приписывают его только невозможности достигнуть своих собственных эгоистических целей! Анна при смерти; придворные льстецы, угождая ей и думая предупреждать ее тайные желания, обращаются к ее любимцу с просьбою принять по смерти императрицы регентство; Миних, ненавидевший и презиравший временщика, понимал из предшествовавших событий, что если государыня выздоровеет, то не простит ни малейшего неуважения к ее любимцу, — и должен был не только пристать к льстецам, но даже стать во главе их и просить Бирона о том, чего внутренне не хотел! Через 20 дней, по просьбе утесняемой регентом матери императора, он низверг регента, но вместо благодарности встретил от восстановленного им правительства недоверие, подозрительность и противодействие своим советам. Миних устранился, а его не переставали подозревать и не любили. Наконец, совершается новый переворот, и Миниха, ни в чем не повинного, уже совершенно отстранившегося от государственных дел, арестуют, ведут на эшафот и отправляют в тяжелое заточение. Какое опять наступает трагическое положение! Его натура в силах нести непомерные для других труды, перетерпевать лишения и оскорбления, как никто иной не в силах, но бездеятельности вынести не может; он пишет и посылает из своей грустной темницы проект за проектом, в видах то того, то другого предприятия в пользу России, указывает на все, как на продолжение или на окончание того, что замышлял Петр Великий, просит себе свободы настолько, чтобы мог потрудиться для России — все напрасно: власть глуха к его молениям, его проектов не читает властительница, во все свое царствование избегавшая всякого серьезного чтения; ему, наконец, запрещают писать, отнимают у него бумагу, перья, чернила, грубый караульный подсматривает за ним как за опасным государственным злоумышленником… и в таком ужасном положении томится страдалец двадцать лет! И что же? «Не было дня, чтобы я не находился в светлом расположении духа», — сознавался он по выходе из заточения. Какая сверхчеловеческая сила духа! С веселым лицом шел этот человек на эшафот, не зная еще, что милость императрицы заменит для него колесо ссылкою; не унывал он и в ужасных стенах пелымского острога: везде и всегда — равен себе самому! Наконец, дожил он до освобождения. Но трагизм не покидает этой личности и после. Как не назвать трагическим, в ряду противоположных явлений, доходящих отчасти до комизма, положение, когда старый фельдмаршал выбивается из сил, чтобы спасти государя, которому обязан возвращением к жизни, и не может, по причине ничтожности души этого государя и его сателлитов! Старику остается бессмысленно смотреть на звезды, когда последний спасительный совет его был отвергнут! Он отдается Екатерине. Трогательно великодушие новой государыни! Теперь, уже в восемьдесят лет от роду, для него, казалось, наступала эпоха, когда он мог сойтись с властью — но и теперь не кончился трагизм для судьбы этого человека. Казалось бы, с кем легче мог сойтись Миних, как не с Екатериной! И что же? Мы видим, что она предоставила ему строить гавани и каналы, окружила его внешним почетом, ценила его личность, слушала со вниманием, но тут же и скучала от его старческих предположений и даже не содействовала успешному окончанию его инженерных и гидравлических работ в такой степени, как он желал и требовал. Он все-таки чувствовал, что он — уже лишний! Отсюда — его желание удалиться на родину и там дожить в безвестности. Едва ли в русской истории можно указать личность, в судьбе которой было столько трагизма, как личность Миниха! Современники, знавшие его лично, замечали в нем признаки неудержимого честолюбия, а иногда и высокомерия; конечно, ни один смертный не может быть без недостатков и пороков, но те же современники сознавали, что эти недостатки умерялись другими высокими нравственными качествами. Притом надобно иметь в виду, что Миних, как человек, был все-таки сын своего века. Мы позволим себе заметить в нем еще противоречие, незаметное для современников. Как мирились в этом человеке два противоположных качества: жестокость и беспощадность к человеку на войне и глубокая религиозность, не такая, которая часто удовлетворяет себя видимыми обрядами благочестия вроде построения церквей и т.п., а иная, более рациональная, стремящаяся выразиться исключительно в молитве и любви к ближнему? Миних без сожаления вел войско в летний зной по степям крымским и украинским, теряя тысячи погибавших от утомления, жажды и голода, и тот же Миних поставлял себе всю жизнь обыденным правилом — сделать каждый день какое-нибудь доброе дело, чтоб успокоить свою совесть вечером, когда начнет размышлять о проведенном дне! Как согласить несогласимое — военную доблесть, истребление врагов, с последованием Тому, кто в минуту крайней опасности повелел хотевшему защищать его вложить в ножны оружие и произнес великую мировую истину: всяк, принимающийся за меч, погибнет от меча! И, однако, эта истина, произнесенная так давно, и в наше время сознается и чувствуется только очень немногими, а в те времена, когда жил Миних, чувствовалась разве одними отшельниками, отрекавшимися от всякой общественной деятельности, не только разрушительной, но и созидательной. Да и те признавали такой взгляд обязательным только для себя самих, а пребывающим за стенами их келий предоставляли руководствоваться иными нравственными убеждениями. Большинство из поколения в поколение считало призвание воина совершенно согласимым с призванием истинного христианина, и добытые на войне трофеи без зазрения совести приносились в храм, посвященный Тому, кто повелел даже злу не противиться! И у Миниха согласовалось воинское поприще с обязательством каждый день совершить доброе дело для успокоения своей совести. Надобно только заметить, что у Миниха приличнее, чем у многих ему подобных, сочеталось это противоречие воинственности с христианским благочестием. Мы выше уже заметили, что Миних принадлежал не к тем, для которых война имела значение для самой войны; у него она была необходимым, хотя и злым средством к достижению более гуманных, культурных целей, точно так же, как и у Великого Петра, которого Миних постоянно считал для себя образцом, — и это качество, заметное во всей его жизни, возвышает в глазах наших этого человека, и делает его одним из самых почтенных лиц, двигавших нашу историю, не только по сумме пользы, сделанной им России в своей жизни, но и по нравственной высоте своего характера. При составлении настоящей монографии служили следующие источники: 1) Записки фельдмаршала Миниха, 1874. 2) Записки леди Рондо. Изд. 1874. 3) Bьschings Magazin fьr die neue Historiе und Geographiе, ч. III, IX, XVI. 4) Арх. кн. Воронцова, т. II. 5) Времен. общ. ист. и др. XIX. 6) Чтения в имп. общ. ист. и др. 1862—1867. 7) Русск. Арх., изд. Бартеневым, 1865, 1866, 1868, 1874, 1878, 1883 гг. 8) Сборн. русск. истор. общ. т. III, V, VI, XV, XX. 9) Маркиз Шетарди, Пекарского. 1862. 10) Записки Манштейна о России 1727—1744, изд. 1875. 11) Записки Миниха, сына фельдмаршала. 1817. 12) La cour de la Russie il у a cent ans. 1858. 13) Полн. Собр. Зак. тт. VII, VIII, IX, X, XI. 14) Отеч. Записки Свиньина 1825 года, примечания на Записки Манштейна. 15) Записки Нащокина. 1842 г. 16) Записки кн. Якова Шаховского, изд. 1810. 17) XVIII век, Бартенева, 4 т. 1868—1869. 18) Исторические бумаги К. К. Арсеньева, изд. Пекарским в 1872. 19) Галема, Жизнь фельдм. Миниха, изд. 1806. 20) Hermanns Geschichte des Russisch. Staats. т. IV, V. 21) Соловьева, История России, т. XVIII—XXI. 22) Историч. статья Хмырова, изд. 1873. 23) Keralio, Histoire delaguerredes Russeset des imperiaux centre les Turcs en 1736, 1737, 1738, et 1739. Vol. 1—2. Paris 1780. 24) Казнакова, Описание Ладожского канала, в Ж. М. Путей Сообщ. 1856. 25) Рукописи Государствен. Архива: письма императрицы Анны Ивановны, бумаги, реляции, приказы и письма фельдмаршала Миниха. Глава 21 Императрица Анна Ивановна и ее царствование I. Анна Ивановна до призвания на царство Семья Анны Ивановны. — Мать ее, царица Прасковья Федоровна, урожденная Салтыкова. — Предсказания. — Переезд царицы Прасковьи с дочерьми в Петербург. — Замужество Анны Ивановны. — Свадебное торжество. — Смерть ее супруга. — Вдовство и пребывание ее в Митаве. — Петр Бестужев. — Василий Салтыков, дядя Анны Ивановны. — Неудовольствия с матерью. — Немилость к Петру Бестужеву и к родным его. По смерти царя Федора Алексеевича осталось несколько сестер его и двое братьев: Иван и Петр. Тогда, как известно, объявлен был преемником умершему царю меньшой из царственных братьев, Петр. Старшего обошли, как «скорбного главою» (недостаточно умного). Но, по интригам сестры их Софии, в Москве произошло смятение; устранение от престола старшего из братьев приписали козням Нарышкиных, родственников с матерней стороны меньшого брата; стрельцы произвели переворот, который привел к тому, что оба брата были провозглашены вместе царями и должны были нераздельно царствовать. Несмотря на то, что их происхождение от разных матерей уже прежде возбуждало недоразумения и послужило поводом к стрелецкому восстанию, оба брата не ссорились между собою, как ни старалась поселить между ними рознь царевна София, рожденная от одной матери с Иваном. Петр скоро показал свои необыкновенные способности и вступил в управление делами. Иван сознавал свою духовную скудость, ни во что не вмешивался, ни в чем не перечил брату и спокойно прозябал в своих кремлевских дворцах и в своем подмосковном селе Измайлове. В 1684 году 9 января он соединился браком с девицею Прасковьей Федоровной Салтыковой. Ее прадед был знаменитый в русской истории Михайло Глебович Салтыков. В Смутное Время он держался стороны поляков, горячо старался о воцарении в Московском государстве польского королевича Владислава, но не встретил сочувствия в русском народе и в 1612 году, когда дело поляков явно казалось проигранным, перебрался со всем семейством в Польшу. Его внук Александр (сын Петра Михайловича Салтыкова) во время завоевания Смоленска царем Алексеем Михайловичем присягнул московскому царю и перебрался в его владения, где оставалось немало лиц, носивших одно с ним родовое прозвище, и некоторые из них занимали в государстве важные места. Установившись на родине своих предков, Александр Петрович Салтыков служил некоторое время воеводою в Енисейске, был вызван оттуда царевной Софией Алексеевной и сделан воеводой в Киеве. Тогда он переменил свое имя Александра на имя Федора, в честь царя Федора Алексеевича. У него был сын Василий и две дочери: Прасковья и Анастасия. Первая стала супругою царя Ивана Алексеевича. Нам не сохранилось подробностей о совершении этого брака, но, без сомнения, он совершился так, как совершались царские браки того века: собирали со всего государства девиц дворянского звания, царь делал им смотр и выбирал из них ту, которая ему больше других нравилась. Есть предположение, что в этаком выборе царя Ивана Алексеевича было участие царевны Софии: это подтверждается, во-первых, тем, что София уже прежде относилась благосклонно к родителю Прасковьи, перед тем пожалованному званием боярина; во-вторых, тем, что, по слабоумию своему, царь Иван Алексеевич едва ли был способен без чужого влияния решиться на важный шаг в жизни. Молодая царица оказалась плодовитою матерью семейства. В супружестве с царем Иваном Алексеевичем у нее было пять дочерей, — две из них померли в младенчестве, три достигли совершенных лет: Екатерина (род. в 1692 г.), Анна (род. в янв. 1693 г.) и Прасковья (род. в 1694 г.). Царь Иван Алексеевич пребывал в царском сане до 1696 года, пользуясь почестями, приличными этому сану, являлся народу в торжественных случаях в царском облачении, участвовал в приемах иностранных послов, и его имя ставилось с именем брата во всех государственных актах. Но власти у него не было никакой. Всем управлял Петр, оказывая старшему брату подобающие знаки уважения. Так дожил царь Иван Алексеевич до 29 января 1696 года и в этот день, в третьем часу пополудни, скоропостижно скончался. Петр остался единственным государем России, не только по власти, но и по титулу. Неумолимо преследовавший всякого, кто бы он ни был, если встречал от него малейшее сопротивление своей воле, Петр всегда был милостив и родственно любезен с теми из своих кровных, которые, подобно брату его Ивану, сознавали свою малость пред ним, не мешались ни в какие политические дела и даже в делах, касавшихся их домашнего быта, поступали так, как было угодно ему, заранее стараясь узнать или угадать его желание. Такова была вдова брата его Ивана Алексеевича. Петр оставил ее жить в подмосковном селе Измайлове, где она прежде жила с мужем, допустил управлять всем тамошним хозяйством, и сверх того назначил ей оклад деньгами и запасами в том размере, в каком получали другие члены царского рода. Кроме села Измайлова, царица Прасковья Федоровна владела вотчинами, находившимися в краях новгородском, псковском и нижегородском; но постоянным местом жительства ее было село Измайлово — одно из любимых летних местопребываний царя Алексея Михайловича. Родной брат царицы Прасковьи, Василий Федорович Салтыков, был ее дворецким, но через несколько лет потом Петр приставил к ней еще, в качестве близкого лица, стольника Юшкова. Царица Прасковья не была этим недовольна. У нее в Измайлове было множество прислужников, составлявших ее штат; тут были: стольники, стряпчие, ключники, подключники, подьячие, конюхи, сторожа, истопники; женский персонал был еще многочисленнее мужского. Царица Прасковья Федоровна была набожна и проявляла это качество сообразно обычаям своего века: она окружала себя ханжами, юродствующими, калеками, гадателями и гадальщицами, — подобная челядь проживала в подклетях кремлевского дворца и являлась по зову в село Измайлово. Передовой по мысли человек своего времени — Татищев, посещавший царицу в селе Измайлове, говорил, что двор ее походил на госпиталь, устроенный для калек и помешанных. Из юродствующих пользовался изрядною благосклонностью царицы подьячий Тимофей Архипыч, выдававший себя за пророка. Петр, не терпевший старомосковского обихода с ханжами и юродивыми, смеялся внутренне над двором своей невестки, и, в случае его приезда в село Измайлово, все уроды прятались по чуланам, чтоб не попадаться ему на глаза; но он все-таки снисходительно смотрел на неприятный для него образ жизни царицы Прасковьи Федоровны, потому что она во всем была ему покорна и ни в чем ему не возражала. Петру хотелось, чтобы все члены его семьи показывали, подобно ему, доброе расположение к иноземцам, — и царица Прасковья Федоровна по царской воле отправлялась в Немецкую слободу и присутствовала там на двухдневном свадебном торжестве одного из Петровых приближенных. Там все было по-иностранному: устраивались танцы, и в них принимали участие дочери Прасковьи Федоровны, одетые в немецкое платье; царица, постоянно у себя водившаяся с архиереями, паломниками, иноками и юродивыми, в угоду царю преодолела в себе отвращение, какое должно было в те времена возбуждать в благочестивой душе истинно русской госпожи сближение с некрещеною иноземщиною. Живописец де Брюин по царской воле приезжал в Измайлово снимать портреты с царицы и с ее дочерей, — и она не только дозволила ему беспрепятственно исполнить царское поручение, но с обычным гостеприимством угощала его вином и рыбным столом, хотя в то время был Великий пост, когда строгое православное благочестие воспрещало употребление рыбы в пищу. Но более всего оказала царица Прасковья Федоровна послушания своему деверю и государю тогда, когда царь потребовал, чтоб она перебралась из села Измайлова в Петербург на жительство. Это требование обращено было не к одной царице Прасковье, но также и к другим особам царского рода. Царица Марфа Матвеевна, вдова царя Федора Алексеевича, и царские сестры — царевны Наталья, Мария и Феодосия — должны были также отправляться в Петербург, куда царь уже волею-неволею переселял именитейших своих сановников с их семьями. В марте 1708 года двинулся из Москвы громадный поезд колымаг, карет и повозок с особами царского дома и с их многочисленною прислугою. Разом с царицами и царевнами ехал тогда из Москвы в Петербург князь Федор Юрьевич Ромодановский, заведовавший Преображенским приказом, которого одно имя наводило всеобщий страх. Этот господин, вместе с тем, играл в некотором смысле и роль забавную: царь наименовал его князем-кесарем и приказал оказывать его особе наружные царские почести, не соединяя с этим никакого серьезного значения. Он ехал с женою своею Анастасией, родною сестрою царицы Прасковьи. По царской прихоти, это путешествие особ царской семьи должно было совершаться наполовину водяным путем. Страстный любитель воды, Петр говорил тогда: «Я приучу семью свою к воде, чтобы вперед не боялись моря и чтоб им понравился Петербург, окруженный отовсюду водою. Кто хочет со мною жить, тот должен бывать часто на воде!» Петр встретил флотилию с членами своей семьи в Шлиссельбурге и 25 апреля вместе с ними прибыл в Петербург. Несколько дней царь возил свою родню по Петербургу и его окрестностям, хвалился новыми постройками, проектированными площадями, улицами, каналами, плавал вместе с царицами и царевнами в Кроншлот, потом приказал им проехать с ним до Нарвы, откуда, по поводу военных действий против шведов, он намеревался ехать в Смоленск. Петр показал своим гостям новопостроенные городки — Копорье и Ямбург, отпраздновал вместе с ними день своих именин в Нарве и уехал в свой предназначенный путь, а царские родственницы воротились в Петербург, где приходилось им оставаться на новоселье. Царица Прасковья Федоровна получила от царя в дар дом в полную собственность на Петербургской Стороне, на берегу Невы, близ Петровского домика. [226] Там была самая нарядная часть города; там жил государь, там были дома его ближайших сановников — Меншикова, Головкина, Шафирова, Остермана и других знатных лиц, как русских, так и иностранцев. Три дочери царя Ивана Алексеевича удостоились родственного участия их дяди Петра I-го. Воспоминание о брате Иване, не показавшем во всю жизнь свою ни тени строптивости против младшего брата, постоянная покорность вдовы Ивана — все располагало Петра относиться к племянницам в качестве второго отца и благодетеля. Старшая из Ивановен, как их звали в Москве, Екатерина, впоследствии была выдана дядею-царем за герцога Мекленбургского, с которым, однако, не жила в согласии; третья, меньшая, Прасковья, не бывши замужем — по крайней мере, явно [227] , умерла в 1731 году, будучи уже не в слишком юных летах. Средней Ивановне — Анне — судьба готовила такой жребий, которого ни она сама, ни близкие к ней люди не могли ожидать. Очень часто о людях, путем слепого случая достигших, мимо собственных желаний и усилий, высокого значения в свете, сочиняются легенды, как будто им еще ранее были предсказания, предзнаменования и пророчества. Подобное сложилось, вероятно, уже впоследствии, об Анне Ивановне. Говорили, будто ей предрекал в загадочных выражениях ее будущую судьбу юродивый Тимофей Архипыч; говорили также, что когда царица Прасковья Федоровна, посещавшая с участием и любовью разных духовных сановников, приехала вместе со своими дочерьми к митрополиту суздальскому Илариону и в разговорах обнаружила беспокойство о том, что станется с ее дочерьми, — преосвященный Иларион, о котором уже ходила молва, что он обладает даром прорицания, предсказал царевне Анне Ивановне в будущем скипетр и корону. Пока, разумеется, ничего подобного никто ожидать не мог, да и не дерзнул бы, — царь Петр хотел пристроить племянниц, выдав их в замужество за подходящих женихов, какими быть могли принцы иностранных владетельных домов. Начали не со старшей, а со средней. В 1709 году, в октябре царь Петр с прусским королем, при свидании в Мариенвердере, сговорились соединить русскую царевну с племянником прусского короля, молодым Фридрихом-Вильгельмом, герцогом курляндским. При этом брачном союзе принимались в расчет и политические соображения: и русскому царю, и прусскому королю было выгодно между собою породниться, — они были уже друг с другом политические союзники. В 1710 году прибыли от герцога курляндского в Россию послы, и 10 июля этого года заключили договор, в котором было постановлено, что русская царевна, ставши герцогинею курляндскою, будет иметь право для себя и для своей русской прислуги держать церковь, где будет отправляться богослужение по обряду греко-восточной церкви; ее будущие дочери должны быть религии материнской, но сыновья будут воспитываться в лютеранской вере, исповедуемой их родителем. При выходе в замужество царевна Анна получит в качестве приданого 200000 рублей, а если бы случилось, что герцог умрет, не оставивши по себе наследников, то вдова его получит на свое содержание ежегодно 400000 рублей и сверх того ей дастся в пожизненное владение вдовье имение с замком. В августе 1710 года прибыл в Петербург сам жених в сопровождении русского фельдмаршала Шереметева. Бракосочетание совершилось 31 октября того же года в палатах князя Меншикова на Васильевском острове, в полотняной походной церкви. Совершал обряд венчания архимандрит Феодосий Яновский, будущий митрополит новгородский, и по окончании обряда произнес на латинском языке назидательное слово к жениху. Затем, несколько дней сряду, шумные пиршества происходили в двух залах Меншиковских палат, из которых главною была та, где ныне устроена церковь Павловского военного училища. [228] В одно из таких пиршеств царь Петр устроил для гостей такой сюрприз: на стол подали два огромнейших пирога, высотою пять четвертей. Когда царь сам вскрыл эти пироги, из них выскочили две разряженные карлицы и на свадебном столе протанцевали менуэт. 14 ноября царь устроил еще новую затею — свадьбу карлика Евфима Волкова, на которую, как на особое торжество, выписано было со всей России семьдесят две особы карликов обоего пола: в те времена таких уродов не трудно было достать, потому что при дворах особ царского рода и знатных господ было в обычае, вместе с шутами, держать карликов и карлиц. Венчание происходило в церкви Петропавловской крепости; оттуда со всеми церемониями, наблюдавшимися при свадьбах, новобрачных повезли на судне по реке в палаты Меншикова и там посадили за торжественный стол, за которым уже рассажены были гости — все такие же карлики и карлицы. По окончании пира уроды увеселяли танцами сановную публику, а потом новобрачных с торжеством повели в опочивальню, куда последовал и сам царь. [229] Несчастливый конец постиг брак царской племянницы. Новобрачные уехали в Курляндию, где должны были жительствовать, но на дороге в Митаву, и даже в 40 только верстах от Петербурга, на мызе Дудергоф, герцог вдруг скончался. Причиною неожиданной смерти было неумеренное употребление спиртных напитков при отъезде из царской столицы. Так сердечно и так неосмотрительно угостили его царственные свойственники. Из политических видов, Петр хотел, чтобы овдовевшая племянница его жила во владениях своего мужа. Этого мало. Ему хотелось даже мать ее, царицу Прасковью Федоровну, с прочими дочерьми заслать в Митаву на постоянное там пребывание, но эта мысль была им оставлена. Петр ограничился водворением в Курляндии одной Анны Ивановны, в качестве вдовствующей герцогини курляндской, и через то находил путь управлять по своей воле судьбою Курляндского края. Анна Ивановна, впрочем, много раз посещала Россию и проживала в материнском подмосковном Измайлове, но должна была возвращаться в свое герцогство. Она не была довольна своим содержанием, получаемым в Курляндии, и много раз писала об этом царю. [230] В 1722 году она испросила себе у царя в диспозицию на десять лет амбты (земельные участки, вроде наших оброчных статей) и обещала уплатить в казну всю сумму, истраченную казною на их покупку, внося по частям погодно. Из письма ее к дяде-царю видно, что, более чем через десять лет после своего замужества, Анна Ивановна не считала себя достаточно обеспеченною. То же усматривается из некоторых письменных памятников, касающихся более раннего времени ее пребывания в Митаве. Так, мать ее, царица Прасковья Федоровна, еще в 1714 году жаловалась царю, что ее дочери в Курляндии «не определено, чем жить там и по обыкновению княжескому прилично себя содержать». Но вскоре царица Прасковья Федоровна разгневалась на дочь. Бестужев, которого царь Петр держал своим резидентом в Митаве, управлял всеми делами Анны Ивановны и умел своею распорядительностью и заботливостью о ней внушить к себе расположение герцогини. У Анны Ивановны явился надсмотрщик над ее поступками и доносчик на нее: то был родной ее дядя, брат царицы Прасковьи Федоровны, Василий Федорович Салтыков, посланный сестрою в Митаву. Это был человек во всех отношениях дурной. Сочетавшись вторичным браком с дочерью князя Григория Федоровича Долгорукого, бывшего царским посланником в Варшаве, он невзлюбил своей жены и стал обращаться с нею зверски. Жена его обратилась к Анне Ивановне. Герцогиня приняла в ее судьбе участие, взяла ее к себе, и, при содействии герцогини, Салтыкова уехала к отцу в Варшаву. [231] Отсюда-то возникла вражда Салтыкова к племяннице Анне Ивановне. Он стал доносить сестре своей царице Прасковье Федоровне на ее дочь. Мать пришла в такое негодование, что угрожала дочери даже материнским проклятием. Она писала к царю, упрашивая его отозвать из Митавы Петра Бестужева. По поручению Петра, от имени Екатерины, дан был письменный ответ царице Прасковье, «что Бестужев отправлен в Курляндию не для того только, чтоб ему находиться при дворе Анны Ивановны, но для других многих его царского величества нужнейших дел, которые гораздо того нужнее, и ежели его из Курляндии отлучить для одного только вашего дела, то другие все дела станут, и то его величеству зело будет противно». [232] В самом деле, Анна Ивановна была владетельницею Курляндии только по имени; — всем управляла воля русского государя, который посылал свои указы и получал необходимые ему сведения через посредство Бестужева. Даже домашнее хозяйство герцогини находилось в распоряжении этого господина, и он обязан был во всем до мелочей отдавать отчет своему государю. Самое дружеское взаимное участие соединяло несколько лет герцогиню с ее управляющим; никакие козни Василия Федоровича, никакие знаки неудовольствия от злой матери, настроенной против дочери, не в силах были нарушить их согласия; но пришло время — и оно рушилось иным путем, когда уже на свете не было ни суровой матери, Прасковьи Федоровны, ни грозного дяди, царя Петра I. Петр Бестужев неосторожно оказал покровительство одному немцу, по имени Эрнсту-Иоганну Бирену: это был сын одного из служителей прежних герцогов курляндских, как говорят, конюха. Бестужев представил его герцогине. Случилось, что скоро потом Бестужев поехал в Петербург по делам и там пробыл некоторое время. В его отсутствие Бирен приобрел расположение герцогини. Он был молод, ловок, красив собою и овладел сердцем Анны Ивановны. Бестужев, воротившись из России в Митаву, с ужасом увидал, что место его занято другим. На первый раз Анна Ивановна приняла Бестужева наружно вежливо, но вскоре началось от нее систематическое гонение и на него, и на его родных. В числе последних испытала гнев герцогини дочь его Аграфена Петровна, по мужу княгиня Волконская, прежде пользовавшаяся дружеским расположением Анны Ивановны. Теперь, по настоянию последней, ее обвинили в каких-то «продерзостях» и приказали жить безвыездно в деревне. Холопы ее донесли, что она ездит тайно в Москву для свидания с некоторыми лицами и ведет тайные переписки, между прочим, с отцом своим, от которого получает письма зашитыми в подушках. Аграфена Петровна подвергнута была обыску: нашли у ней письмо родителя, в котором тот жаловался, что «отменилась к нему любовь его друга Анны Ивановны», отзывался с горечью и досадою о Бирене, а сама княгиня в перехваченном письме к своему двоюродному брату Талызину называла Бирена «каналией» и просила поразгласить о нем дурно. [233] Бирен был чрезвычайно мстителен и, узнавши, как о нем отзываются, настраивал Анну Ивановну против Бестужева и всей его родни. Верховный тайный совет, управлявший Россией при царе Петре Втором, угождая герцогине — русской царевне, обвинил княгиню Волконскую и ее приятелей в том, что они при царском дворе делали интриги «и теми интригами искали для собственной своей пользы причинить при дворе беспокойство». Ее присудили сослать в монастырь на житье, а ее приятелей удалили от занимаемых ими должностей по службе. Ускользнул тогда от наказания брат княгини Волконской, Алексей Петрович Бестужев (впоследствии знаменитый канцлер); несмотря на то, что он оказался прикосновенным к делу сестры своей, он удержался на своем дипломатическом поприще. Вслед за тем Анна Ивановна обвинила бывшего своего управляющего и друга в присвоении ее доходов и насчитывала на него большие суммы. Учреждена была в Петербурге комиссия по этому делу. Обвинял и уличал Бестужева поверенный герцогини курляндской, Корф. Дело это затянулось на несколько месяцев, а тут успел умереть Петр II — и Анна Ивановна взошла на всероссийский престол: тогда Петр Бестужев был сослан на житье в дальние деревни; дочь его, княгиня Волконская, содержалась под крепким караулом в Тихвинском монастыре. Занявший при Анне Ивановне прочное положение, Бирен до такой степени сблизился с нею, что стал ей необходимейшим человеком. Сначала он старался как можно чаще находиться при ней и скоро достиг того, что она сама, еще более чем он, нуждалась в его сообществе. По известиям современников, привязанность Анны Ивановны к Бирену была необычная. Анна Ивановна думала и поступала сообразно тому, как влиял на нее любимец. Все, что ни делалось Анною, в сущности исходило от Бирена. Все так разумели и в Курляндии, когда она была герцогинею, и в России, когда она стала императрицею. Неограниченную власть над нею приобрел Бирен еще в Митаве. Опираясь на покровительство Анны Ивановны, Бирен, из суетного честолюбия, принял фамилию Бирона, изменив только одну гласную в своем настоящем фамильном прозвище, и стал производить себя от древнего аристократического французского рода Биронов. Действительные члены этого рода во Франции, узнавши о таком самозванстве, смеялись над ним, но не сопротивлялись и не протестовали, особенно после того, как, со вступлением на престол российский Анны Ивановны, Бирен, сын курляндского придворного служителя, под именем Бирона, стал первым человеком в могущественном европейском государстве. II. Избрание Анны Ивановны на престол Мысль об участии народа в правлении. — Князь Димитрий Михайлович Голицын. — Совет вельмож о престолонаследии по кончине императора Петра II. — Подложное завещание. — Выбор Анны Ивановны. — Ограничение самодержавной власти. — Отправление в Митавy князя Василия Лукича Долгорукого. — Интриги Левенвольда и Ягужинского. — Прибытие Анны Ивановны в Россию. — Шляхетство. — Партия за сохранение самодержавия. — Гвардейцы. — 25 февраля 1730 года. — Провозглашение Анны Ивановны самодержавной государыней. В России в умах, не чуждых политических и правительственных вопросов, уже не первый год ощущался важный поворот. Возникла мысль о том, что русские подданные должны иметь участие в правлении государством, в делах как внутренней, так и внешней политики. Было время, когда и сама высшая власть не казалась противной этой идее. В 1727 году, 21 марта, дан был указ князю Димитрию Голицыну об учреждении комиссии «о сухопутной армии и флоте с целью устроить их с наименьшей тягостью для народа». В эту комиссию предполагалось избрать «из знатного шляхетства и из посредственных персон всех чинов рассмотреть состояние всех городов и земель, и, по рассуждении, наложить на всех такую подать, чтобы было всем равно». Таким образом, само правительство признавало полезным созывать представителей Русского государства для совета о важных финансовых вопросах. Иностранцы, бывшие в то время в России представителями своих государств, замечали в этом событии начатки свободолюбия в России и возникавшее стремление положить предел произволу самодержавной власти. Но события пошли своим чередом. Возведенная по смерти Петра I вдова его Екатерина скоро умерла. На ее место возведен был Петр II, сын казненного царем Петром I царевича Алексея. Не достигший совершеннолетия, он находился под опекою сначала князя Меншикова, потом князей Долгоруких. В январе 1730 года он заболел и умер. С ним прекращалась мужская линия дома Романовых. Оставалась дочь Петра Первого, Елисавета; ей не решались предлагать короны. Теперь наступало удобное время произвести изменение в образе правления, чего хотели многие, и на челе этих многих был князь Димитрий Михайлович Голицын, которому уже прежде, при Екатерине I, поручалось устроить созвание выборных людей. Теперь верховная особа могла быть только по выбору, и потому ей всего подручнее было предложить условия, при которых она могла получить престол. Тотчас по кончине императора Петра II, умершего в Лефортовском дворце в Москве, сошлись в том же дворце на совещание важнейшие сановники государства: трое членов святейшего синода [234] , пять членов верховного тайного совета, иначе министров [235] , и несколько знатнейших особ из генералитета и сената. Были ли на том совещании остальные члены генералитета и сената [236] — неизвестно, но, вероятно, там были многие из них, носившие, кроме того, придворные чины. Покойный государь Петр II, находясь совершенно в руках князей Долгоруких и сблизившись дружески с князем Иваном Алексеевичем, собирался жениться на сестре своего любимца, княжне Екатерине Алексеевне. По смерти Петра Второго, князья Долгорукие составили от имени покойного государя подложное завещание. В нем значилось, будто умирающий государь отдавал после себя престол своей невесте. Это соответствовало закону Петра Первого, по которому царствующий государь имел право назначить себе преемника мимо всяких родовых наследственных прав. Благодаря этому закону, проделка Долгоруких могла бы удаться, но между членами этого княжеского рода не было тогда согласия и единства. В то время, когда одни Долгорукие хотели выставить особу своего рода с правом наследовать престол, другие Долгорукие были против этого и готовы были обличить плутню первых. Когда члены верховного тайного совета с лицами из генералитета стали рассуждать о престолонаследии и соображать, что им теперь начать, князь Димитрий Михайлович Голицын держал перед ними такую речь: «Преждевременная кончина государя Петра Второго есть истинное наказание, ниспосланное Богом на русских за их грехи, за то, что они восприняли много пороков от иноземцев: за то Господь лишил нас молодого государя, на которого, по всей справедливости, мы возлагали великие надежды. Ныне, господа, угасло прямое законное потомство Петра Первого, и мужская линия дома Романовых пресеклась. Есть дочери Петра Первого, рожденные до брака от Екатерины, но о них думать нечего. Завещание, оставленное Екатериною, не может иметь значения. Нам надобно подумать о новой особе на престол и о себе также». — Покойный государь оставил завещание, — отозвался кто-то из Долгоруких. — Завещание подложное! — произнес князь Дим. Мих. Голицын. — Невеста покойного государя не успела еще стать его женою, и потому на нее не может переходить никакого права на престол. Император не составлял завещания, предоставляющего жене своей наследство престола, потому что и жены еще у него не было. Князь Василий Лукич Долгорукий собрался было возражать, как вдруг фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий резким движением остановил его и энергически произнес: — Да, да! Это завещание подложно! Никто не вправе вступать на престол, пока еще находятся в живых особы женского пола, законные члены императорского дома. Было бы всего справедливее и разумнее провозгласить государынею на престол царицу Евдокию: ведь она — бабка покойного императора! На это кн. Дим. Мих. Голицын сказал: — Я воздаю должную дань уважения вдовствующей царице, но она только вдова государя. Есть прямые наследницы — царские дочери. Я говорю о законных дочерях царя Ивана Алексеевича. Я бы не затруднился без дальних рассуждений указать на старшую из них, Екатерину Ивановну, если б она уже не была женою иноземного государя — герцога мекленбургского, а это неподходящее для нас обстоятельство. Но есть другая сестра ее — Анна Ивановна, вдовствующая герцогиня курляндская! Почему ей не быть нашей государыней? Она родилась среди нас, от русских родителей; она рода высокого и притом находится еще в таких летах, что может вступить вторично в брак и оставить после себя потомство. Нам всем известна доброта ее и прекрасные качества души. Говорят, будто у нее тяжелый характер: но столько лет она живет в Курляндии — и не слышно, чтобы там против нее возникали какие-либо неудовольствия. Фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий первый подал голос согласия. Он сказал: — Князь Димитрий Михайлович! Сам Бог тебе внушил такую мысль. Она исходит от чистосердечной любви твоей к отечеству. Виват императрица Анна Ивановна! За ним присоединился к князю Димитрию Михайловичу и князь Василий Лукич Долгорукий. Он был когда-то близок к герцогине и теперь надеялся снова сблизиться к нею. За Василием Лукичем и другие стали изъявлять одобрение выбора на престол Анны Ивановны. Тогда князь Димитрий Михайлович Голицын стал так говорить: — Выберем кого изволите, господа, только во всяком случае нам надобно себе полегчить. — Как это — полегчить? — спросил у него кто-то, кажется, канцлер. — А так, полегчить: воли себе прибавить! — отвечал кн. Димитрий Михайлович. — Хоть и затеем, да не удержим этого! — произнес кн. Василий Лукич. — Право, удержим! — ответил кн. Димитрий Михайлович. Об этом важном вопросе далее не распространялись, только все произнесли согласие вручить корону Анне Ивановне. Но князь Димитрий Михайлович опять обратился к вопросу об ограничении самодержавной власти. — Будет во всем воля ваша, господа, — произнес он, — только нам следует сейчас же составить пункты и послать их государыне Анне Ивановне. В это время постучались у дверей; вошел вице-канцлер барон Андрей Иванович Остерман. Все считали его необыкновенно умным государственным человеком. Прежде, когда его приглашали совещаться о престолонаследии, он отделался тем, что указал на свое иноземное происхождение и обещал принять все, что решит большинство русских сановников. Теперь, когда ему сказали, что все единодушно изъявили желание пригласить на престол герцогиню курляндскую, Остерман, без запинок, одобрил такое решение. Было ли тогда в присутствии Остермана сказано что-нибудь князем Димитрием Михайловичем Голицыным о «прибавке воли» и если было сказано, как к этому отнесся Остерман — мы не знаем. Было уже четыре часа утра. Верховники вышли в другую залу того же Лефортовского дворца. Там происходило другое совещание между членами генералитета и сената. Павел Иванович Ягужинский, занимавший должность генерал-прокурора и, вероятно, уже знавший мысли Димитрия Михайловича Голицына насчет «прибавки воли», стоял поодаль от других у окна с камергером князем Сергеем Григорьевичем Долгоруким и говорил о совещании, происходившем в другой комнате у верховников. — Мне с миром не убыток! — окончил речь свою Ягужинский. — Долго ли нам терпеть, что нам головы секут! Теперь такое время, что самодержавию не быть! — Не мое то дело, — отвечал князь Сергей Григорьевич, — я в таковое дело не плетусь, нижЕ о том думаю! Тут вошли все члены верховного тайного совета, числом восемь. Князь Димитрий Михайлович оповестил всем бывшим в зале, что верховный тайный совет положил быть на престоле российском герцогине курляндской Анне Ивановне. Все изъявили одобрение. Тогда Ягужинский подошел к князю Василию Лукичу Долгорукому и с чувством сказал: — Батюшки мои! прибавьте нам как можно воли! — Говорено уже о том было, но то не надо, — отвечал князь Василий Лукич. Ягужинский притворно показывал себя сторонником ограничения самодержавия, чтоб закрыть от всех образовавшийся у него план повредить этому предприятию. Может быть, князь Василий Лукич понял это вполне и, желая отстраниться от Ягужинского, дал такой сухой ответ. Впрочем, с точностью мы не знаем этого. Так как время далеко зашло за полночь, то все стали расходиться. Князь Димитрий Михайлович бросился за толпою уходивших и стал упрашивать их вернуться для обсуждения важного дела. Несколько особ послушалось и воротилось назад. Князь Димитрий Михайлович стал сообщать им о намерении составить условия, на которых должна принять правление новоизбираемая государыня. Мы не знаем подробностей — кто из слушавших и как заявлял свои мысли об этом, но более всех горячим сторонником предприятия князя Димитрия Михайловича явился тогда все тот же Павел Иванович Ягужинский. Не он один, а многие, подобно ему, нашли для себя удобным, не противясь верховникам, наружно мирволить их замыслам, а мимо них оказать тайную услугу государыне и предупредить ее, будучи в уверенности, что она не примет искренне предложений, какие преподнесет ей верховный тайный совет. Верховники, отпустивши собрание сенаторов и генералитета, отправились в другую комнату, рядом с тою, где скончался император Петр II, и усадили за маленький столик правителя дел верховного тайного совета, Василия Петровича Степанова, а сами стали диктовать ему. Но Степанов не мог записывать, потому что диктовало их несколько лиц зараз и при этом каждый говорил свое. Тогда канцлер Головкин и фельдмаршал князь Михайла Михайлович Голицын обратились к Остерману с просьбой диктовать, потому что, как говорили о нем, он лучше других знал «штиль». Осторожный Остерман увидел себя в крайне неловком положении: приходилось стать явным участником замысла ограничить самодержавную власть. Он считал для себя это очень опасным. Конечно, немец, вестфальский уроженец, он не питал пламенной привязанности к старинному московскому самодержавию, но он хорошо изучил русское общество и был убежден, что в России не может сложиться и укрепиться иной образ правления, все попытки ввести его будут неудачны, а участники таких попыток могут потерпеть, как враги правительства. Сначала он прибегнул к прежней уловке: представлял, что он по происхождению иноземец, и по этой причине ему не под стать решать судьбы русского государства. Но министры стали его уговаривать и понуждать; он, наконец, согласился и стал словесно редактировать пункты, но не в виде диктовки. Вероятно, барон Остерман в этот раз поступил так, как он поступал не раз и прежде, и после в затруднительных обстоятельствах. По известиям знавших его близко современников, он, когда нужно было, выражался так темно, что смысл речи его трудно было сразу уразуметь и легко было давать ей какое угодно значение. Как бы то ни было, словесное редактирование Остермана оказалось ненужным: предполагаемые пункты продиктовал Степанову князь Василий Лукич. В то время написаны были эти пункты в таком виде: «Государыня обещает сохранить верховный тайный совет в числе восьми членов, и обязуется — без согласия с ним не начинать войны и не заключать мира, не отягощать подданных новыми налогами, не производить в знатные чины служащих как в статской, так и в военной сухопутной и морской службе выше полковничьего ранга, не определять никого к важным делам, не жаловать вотчин, не отнимать без суда живота, имущества и чести у шляхетства и не употреблять в расходы государственных доходов». Составивши эти пункты, верховники разошлись. Они не приложили своих подписей к написанному и условились к десяти часам утра съехаться в Кремле в Мастерской палате: то было тогда обычное место заседаний верховного тайного совета. Верховники пригласили к этому времени в кремлевский дворец членов синода, сенат, генералитет и прочих военных и статских чинов, и из коллегии немалое число, до бригадира. Верховники составили с ними единое собрание. Речь к ним держал кн. Димитрий Михайлович. Он известил, что, по мнению верховного тайного совета, по кончине императора Петра Второго, никто так не достоин занять престол, как герцогиня курляндская Анна Ивановна, дочь блаженной памяти царя Ивана Алексеевича: она происходит от одного корня с прежними царями и обладает высокими качествами, необходимыми для царского сана. Если кто с этим согласен, того приглашали выразить свое согласие громким произнесением: виват! Все собрание три или четыре раза сряду единогласно крикнуло: виват! Верховники снова удалились в особый покой и занялись окончательным изготовлением пунктов в том виде, в каком они должны быть представлены Анне Ивановне. Ко всему, что уже было изложено в черновой редакции, прибавили слова: «а буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской!» Тогда назначили посольство к избираемой на престол государыне. Выбраны были, по предложению кн. Димитрия Михайловича Голицына: князь Василий Лукич Долгорукий и меньшой брат князя Димитрия Михайловича — князь Михайла Михайлович Голицын. Канцлер Головкин предложил еще третьего посла от генералитета: выбор пал на генерала Леонтьева. Фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий предлагал присоединить к ним еще посла от духовного чина. Послам вручили тогда же составленную инструкцию. Им вменялось в обязанность вручить Анне Ивановне пункты или кондиции наедине, без посторонних, объявив ей, что в них изложено желание всего русского народа. Когда государыня их подпишет, они должны быть отосланы в Москву с одним из послов. Послы должны были следить, чтоб мимо их не было ей доставлено каких-нибудь вестей из России, и настаивать, чтоб Анна Ивановна не медлила своим отъездом и непременно ехала бы вместе с послами; послы при этом должны были сообщить ей, что до ее приезда не будет объявлено в народе о кончине императора Петра Второго и о воцарении новой особы. Верховники опасались, чтоб лица, не сочувствовавшие их планам «прибавить воли», не успели предупредить государыню и настроить ее против верховного тайного совета: они дали приказание оцепить всю Москву караулами и кругом ее поставить на расстоянии тридцати верст по одному унтер-офицеру с отрядом солдат, чтоб не пропускать из Москвы никого иначе, как только с паспортом, выданным из верховного тайного совета. Всем вольнонаемным извозчикам, в продолжение нескольких дней, запрещено было подряжаться с едущими куда бы то ни было из столицы. Изготовивши все надлежащие бумаги, верховники в тот же день вечером вручили их князю Василию Лукичу Долгорукому и князю Михайлу Михайловичу Голицыну. Остерман подписал только один из этих документов — письмо к государыне от верховного тайного совета, а прочих бумаг не стал подписывать: он извинялся болезнью. Все тогда понимали, что это болезнь притворная. Как ни старались верховники, чтобы до поры до времени Анна Ивановна не получила каких-либо сведений из Москвы, но принятые меры оказались бесплодными. Левенвольд, живший в Москве, сообщил о всем происходящем там своему брату, проживавшему в своем поместье в Лифляндии, а последний поехал в Митаву и лично передал Анне Ивановне, что затевают русские бояре, дабы она могла принять заранее свои меры, тем более, что, как докладывал Левенвольд, шляхетство и народ не сочувствовали затеям вельмож. Ягужинский, со своей стороны, отправил в Митаву с такими же известиями гвардейского офицера Сумарокова. Посольство это не так было успешно, как Левенвольдово. Прежде чем Сумароков явился к герцогине курляндской, его увидал и узнал князь Василий Лукич; он приказал его тотчас арестовать. Посланный из Митавы в Москву с подписанными государыней пунктами генерал Леонтьев привез с собою Сумарокова закованным. Иные говорили, будто Сумароков успел-таки сообщить Анне Ивановне все, что следовало, но государыня сама выдала его послам, чтоб убедить их в искренности, с какою принимает предлагаемые пункты. Леонтьев воротился в Москву 1 февраля. Подписание государыней пунктов очень обрадовало верховников. 2 февраля собрали членов сената и генералитет. Прочли письмо новой государыни. Она писала: «так как во всех государствах руководствуются благими советами, то мы, пред вступлением нашим на престол, по здравом рассуждении, изобрели за потребно для пользы Российского Государства и к удовольствованию наших верных подданных, написав, какими способами мы то правление вести хощем, и подписав нашею рукою, послать в верховный тайный совет, а сами сего месяца в 29 день конечно из Митавы к Москве для вступления на престол пойдем». Прочитали во всеуслышание всего собрания «кондиции», уже одобренные высочайшей властью и потому получившие силу закона. Кн. Димитрий Михайлович Голицын пристально приглядывался к лицам слушателей, стараясь угадать впечатление, произведенное на них прочитанною бумагой. Никто не откликался с одобрительными возгласами; «те, — говорит современник [237] , — которые вчера от этого собрания надеялись великой пользы, теперь опустили уши, как ослики». Князю Димитрию Михайловичу пришлось самому воздать хвалу прочитанному писанию. «Видите ли, — произнес он, — как милостива наша государыня: какового мы от нее надеялись, таковое показала она отечеству нашему благодеяние! Бог сам подвинул ее к сему писанию! Отселе счастливая и цветущая Россия будет!» И много он говорил в этом роде, но, не слыша себе никакого ответа, остановился и спросил: «Для чего никто ни единого слова не проговорит? Изволил бы сказать — кто что думает; хотя и нет ничего говорить, только благодарить той милостивой государыне». Тут кто-то тихим голосом, вероятно, затрудняясь, произнес: — Не ведаю; удивительно, отчего это государыне пришло на мысль так писать. На это замечание от князя не последовало ответа. Неизвестно, кто был смельчак, так внезапно обливший холодною водою восторг сторонников свободы. Тогда кн. Димитрий Михайлович обратился к Ягужинскому, как будто не зная о его проделке, хотя, конечно, хорошо знал о ней, и спросил: «Как вам кажутся кондиции?» Ягужинский замялся. Тогда князь Димитрий Михайлович попросил его войти в другую комнату, а там фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий приказал Ягужинского арестовать и посадить в тюрьму. 10-го февраля приехала новая императрица, неотступно провожаемая князем Василием Лукичем. Она остановилась в селе Всесвятском и располагала пробыть там до дня 15-го февраля, когда назначен был торжественный въезд ее в Москву. Нужно было только в Москве сделать некоторые приготовления к этому торжеству и вместе с тем похоронить прах покойного императора. Погребение совершилось 11-го февраля. Анна Ивановна проживала в селе Всесвягском, во дворце имеретинского царевича Арчила. Верховники уже не могли держать ее в изолированном положении и должны были дозволить посещать государыню сестрам и близким особам. Сам верховный тайный совет назначил для торжественной встречи императрицы князя Алексея Михайловича Черкасского и генерал-майора Льва Васильевича Измайлова, а синод — двух архиереев, новгородского митрополита Феофана и крутицкого — Леонида, да архимандрита Чудовского монастыря Арсения. Между тем затеи верховного тайного совета возбудили толки между шляхетством. В разных домах столицы стали по ночам собираться и толковать о текущих событиях. Возникло недовольство замыслами верховного тайного совета. «Это значит, — объясняли тогда, — что верховники станут настоящими властелинами, и вся Россия подпадет под иго временщиков». Иные доходили до такого ожесточения, что говорили: «Нам бы собраться, напасть на них с оружием и перебить их, если не оставят своих умыслов». Другие были сдержаннее и злобу свою против верховников ограничивали мнением, что следует наотрез напомнить им, что не смеют они сами переделывать государство. Такие господа, ставши противниками верховного тайного совета, собственно, не были все сторонниками древнего самодержавия, но, главное, их всех мучила досада — зачем это, мимо их воли, над ними воцаряется какое-то новое правительство; они говорили, что если власть верховная должна быть разделена и кто-то, кроме государя, будет еще представлять ее, то уж никак не кружок знатных бояр, а все шляхетство в лице своих выборных. Толки стали увеличиваться после того, как 2-го февраля подписанные государынею «кондиции» были прочитаны в собрании сената, генералитета и разных высоких чинов. Слушавших было приблизительно более пятисот особ, и все подписали свое согласие, даже сам Феофан Прокопович, который в своем повествовании сообщает, что «тогда все слушавшие содрогнулись». Но вслед за тем стали подавать в верховный тайный совет проекты и замечания. Верховный тайный совет не противился таким заявлениям, напротив — 5-го февраля положил пригласить в сенат для совещания из знатных фамилий шляхетство, «которые в рангах и без рангов». Подавались мнения коллективные и отдельных лиц, по уполномочию своих согласников. Датский посланник Вестфален, бывший свидетелем тогдашних событий, сообщал в депешах своему правительству, что двери верховного тайного совета целую неделю были открыты всем желающим высказаться за или против по поводу предполагавшегося преобразования правления Российской империи. Это право предоставлялось генералам, бригадирам и полковникам, также всем членам сената и государственных коллегий, носившим чин не ниже полковника; подавали также мнения и духовные сановники группами, состоявшими каждая из трех архиереев и трех архимандритов. [238] Проекты, которых насчитано в книге г. Корсакова двенадцать, мы не считаем нужным здесь излагать, так как они приняты не были и могут иметь значение только материалов для истории умственного движения русского общества того времени. Все они были подписаны более чем тысячью ста лицами из шляхетскою звания, начиная от потомков Рюрика до «худородного» шляхетства, в недавнее время получившего службой свое шляхетское звание. Все проекты выражали в себе одну общую мысль — вырвать правление из рук нескольких высокородных фамилий и передать шляхетству или «общенародию», как тогда выражались, признавая полноправным народом только привилегированное сословие. Особенного внимания заслуживает план или проект князя Димитрия Михайловича Голицына, но он не сохранился вполне и известен только по депешам представителей иностранных государств. По этому проекту императрице предоставлялась полная власть только над своим двором, на расходы которого она получала бы ежегодно суммы из государственной казны, да над отрядом гвардии, назначенным для охранения ее дворца. Вся политическая власть по внутренним и иностранным делам должна была принадлежать верховному тайному совету, составленному из десяти или двенадцати членов, принадлежащих по рождению к знатным фамилиям. Этот верховный тайный совет ведал бы вопросы о войне и мире, назначал начальствующих над всеми войсками, определял по своему усмотрению государственного казначея, который обязан был отдавать отчет одному верховному тайному совету по всем финансовым делам. Кроме верховного тайного совета, предполагалось учредить: 1) сенат из тридцати шести членов, которого обязанность будет рассматривать предварительно дела, следуемые к окончательному решению в верховный тайный совет; 2) шляхетскую палату из двухсот выборных для охранения прав шляхетского сословия, и 3) палату городских представителей, для заведования торговыми делами, для соблюдения интересов простого народа и для его защиты от всяких несправедливостей. Вообще прилагалось старание расширить права знатного шляхетства старинных родов, которым нарочно полагали давать преимущество в получении должностей и рангов по службе перед прочим шляхетством. Шляхетство по-прежнему не оставалось сословием герметически замкнутым, и гражданские чиновники могли приобретать шляхетское достоинство, но не иначе, как дослужившись до значительных чинов, а затем приказные люди — только за какие-нибудь особенно важные заслуги, показывавшие верность всему Шляхетскому обществу, могли быть причислены к шляхетству; люди же боярские и крестьяне не допускались ни к каким делам, пролагавшим путь к возвышению. План был чисто в боярском духе и не мог нравиться всему шляхетству, в среде которого числились и «худородные». Все должны были увидеть в этом проекте намерение сузить благородное сословие только древними родами, а прочих унизить. В самом деле, была только призрачная свобода, на вид предоставляемая этим проектом шляхетству. Недаром князь Димитрий Михайлович прожил много лет в Киеве, близко к Польше и к польскому обществу. В его проекте ощутительно влияние той современной ему Речи Посполитой, где величались свободою и шляхетским равенством и где, однако, в сущности равенства не было: управляли знатные роды, а громады шляхетства состояли из их покорных слуг и исполнителей их затей. Между тем этот проект, составленный князем Димитрием Михайловичем и разделяемый многими, был последним выражением попытки примирить стремление верховного тайного совета со стремлениями шляхетства. В верховном тайном совете просматривались поступавшие отовсюду проекты; вся Москва готовилась встречать императрицу, а во Всесвятском стали делаться шаги, подававшие для одних опасение, для других надежду, что подписанные государынею пункты не сделаются незыблемыми узаконениями. Сообразно этим пунктам, Анна Ивановна, как мы уже сказали, отнюдь не могла назначать начальствующих в войске лиц, как в гвардии, так и в армии: это право принадлежало верховному тайному совету. Вдруг Анна Ивановна 12 февраля объявляет себя полковником Преображенского полка и капитаном кавалергардской роты. И преображенцы, и кавалергарды были этим очень довольны; в публике слышались и ропот, и одобрение. Вообще шляхетство, не сочувствуя изменениям в правлении, исходившим от верховного тайного совета, сохраняло в себе качества, усвоенные от прежних поколений. Положение служилых людей в России уже издавна было таково, что каждый более думал об узких интересах своего личного быта, чем о вопросах, касавшихся всего общества. «Лишь бы я был цел, да не дурно мне было, а там — хоть волк траву ешь!» — таков девиз был у российского шляхетства. Если подчас иной в дружеском кругу отваживался рассуждать о расширении общественных прав, то не иначе, как озираясь вокруг себя, и при малейшем признаке опасности съеживался и, как улитка, вползал в свою скорлупу. Русский человек способен легко воспламениться и отважиться на подвиг истинно геройский, требующий почти нечеловеческого терпения, но он мало способен последовательно идти по пути, избранному однажды и одобренному рассудком. В старых наших судебных архивах мы встречаемся с изумительными примерами отваги и терпения лиц, которые часто не за поступки, а за неосторожно произнесенные слова выносили тяжкие муки; но мало видим случаев выносливости и терпения, когда приходилось крепко стоять за давно обдуманный план перемен в общественном строе. И теперь, при избрании Анны Ивановны, случилось то же явление. Многие из шляхетства с первого раза увлеклись идеею новизны, но, когда стали думать об этом, тотчас же стали соображать — что будет согласнее с их ближайшими личными выгодами. Нужен был только умный руководитель, который бы соединил разновидные, но однородные побуждения и направил их к одной цели по старой дороге. Нашелся такой руководитель. Это был Остерман, притворявшийся болящим, находившийся день и ночь в постели, облепленный пластырями, обвязанный примочками. Он работал неутомимо, внушал лицам, посещавшим его, мысль, что для всего государства и для каждого лица в особенности лучше всего будет возвратиться к прежнему самодержавию. По изысканиям г. Корсакова, Остерману для воздействия на гвардию послужили тогда: молодой Антиох Кантемир, сын изгнанного турками молдавского господаря, и граф Федор Андреевич Матвеев, внук знаменитого Артамона Матвеева, боярина, погибшего во время первого стрелецкого бунта. Им откликнулся целый ряд гвардейских офицеров; видное место из них занимали родственники царицы Салтыковы, князья Черкасские (главою всего их рода считался тогда князь Алексей Михайлович, чрезвычайный богач), Степан Апраксин (впоследствии полководец, воевавший против прусского короля Фридриха II), князья Волконские, Иван Михайлович Головин, потомок знатного рода, в молодости заслуживший внимание и милость Петра I, князь Борятинский, полковник Еропкин, приятель Василия Никитича Татищева, и сам Василий Никитич, составивший себе громкое имя государственными и учеными трудами. Сторонники самодержавия сносились с Анною Ивановною через близких государыне дам. То были: сестра императрицы Екатерина Ивановна, герцогиня мекленбургская, княгиня Черкасская, княгиня Трубецкая (урожденная Салтыкова), Ягужинская, Екатерина Ивановна Головкина, Наталья Федоровна Лопухина, находившаяся в сердечных отношениях к Левенвольду. На этот кружок имел влияние новгородский митрополит Феофан Прокопович. Говорят, что он прислал тогда государыне в подарок столовые часы с потайною доскою, на которой был начертан план действий в пользу самодержавия. В гвардии с каждым часом возрастало неудовольствие против верховников, в особенности против Долгоруких, которых считали главными зачинщиками преднамеренного переворота. Толковали так: Долгорукие взяли верх при покойном государе, и теперь им не хочется потерять своей силы; вот они и выдумывают, чтоб новая царица была государынею только по имени, а власть бы вся у них была в руках. Фельдмаршал князь Василий Владимирович предложил было Преображенскому полку присягнуть государыне и разом с нею верховному тайному совету. На это преображенцы закричали, что они ему изломают ноги, если он еще раз осмелится заикнуться с этим. Князь Алексей Григорьевич, нареченный тесть императора Петра II, удаляясь от всеобщего ропота против своего рода, уехал с своим семейством в подмосковную вотчину Горенки. Шляхетство почти все разделяло с гвардейцами ненависть к роду Долгоруких. Говорили, что, по смерти императора Петра Второго, Долгорукие ограбили дворец, перевезли к себе драгоценную мебель, экипажи и охотничьи принадлежности. Распускали заранее слух, что князя Алексея Григорьевича сошлют в Сибирь, а сына его Ивана, бывшего фаворита, — в Дербент. Эти слухи выражали общее желание погибели Долгоруких и предупреждали их роковую судьбу. 14-го февраля во Всесвятском представлялись новой императрице члены верховного тайного совета. Анна Ивановна приняла их вежливо, но сухо, и когда Головкин поднес ей орден св. Андрея Первозванного, Анна Ивановна сказала: «Ах, правда, я позабыла его надеть!» Она приказала надеть на нее этот орден постороннему лицу, а не одному из членов верховного тайного совета. Государыня этим хотела показать, что она считает за собою право носить этот знак высшего достоинства по своему рождению, а не по чьей-либо милости, так же точно, как и корону получает по рождению, а не по вине верховников. На другой день, 15-го февраля, она переехала в Москву. Все чины присягали ей на верность в Успенском соборе. Вступивши в Москву, императрица сразу не избавилась от докучливой опеки верховников. По выражению современника, князь Василий Лукич продолжал еще и здесь стеречь ее, как дракон. Между тем, в обществе продолжалось умственное волнение по поводу вопроса — самодержавное или ограниченное правление должно быть в России. До нас дошли характеристические письма сторонников того и другого направления. Вот письмо сторонника свободы бригадира Козлова казанскому губернатору: «Теперь у нас прямое правление государства стало порядочное, какого нигде не бывало, и ныне уже прямое течение делам будет, и уже больше Бога не надобно просить… чтоб только между главными согласие было. А если будет между ними согласие так, как положено, то, конечно, сего никто опровергнуть не может. Есть некоторые бездельники, которые трудятся и мешают, однако ж ничего не сделают; а больше всех мудрствует с своею партиею князь Алексей Михайлович (Черкасский)… однако ж, ничего не успевают. И о государыне так положено, что хотя в малом чем не так будет поступать, как ей определено, то ее, конечно, вышлют назад в Курляндию; и для того — будь она довольна тем, что она государыня российская, — полно и того! Ей же определяют на год сто тысяч, и тем ей можно довольной быть, понеже дядя ее император и с теткою довольствовался только шестьюдесятью тысячами в год; да сверх того неповинна она себе брать ничего, разве с позволения верховного тайного совета, также деревень никаких, ни денег неповинна давать никому, и не токмо того, — ни последней табакерки из государевых сокровищ не может себе взять, не только отдавать кому, а что надобно ей будет, то будут давать ей с расписками. А всего лучше положено, чтоб ей при дворе свойственников своих не держать и других ко двору никого не брать, кроме разве кого ей позволит верховный тайный совет; и теперь Салтыковых и духу нет, а впредь никого не допустят. И что она сделана государынею — и то только на малое время помазка по губам». До иностранных послов доходили толки русских в то время, осуждавших вредоносное для народа мотовство самодержавных лиц, которые самовольно распоряжались народным достоянием и не обращали внимания на вопиющие нужды народа. О Екатерине I говорили, что за короткое ее царствование (два года с небольшим) истрачено семьсот тысяч рублей на венгерское вино и сто шестьдесят тысяч рублей на гданьскую водку, тогда как при неурожае многие тысячи подданных питались сухим хлебом и только им кормили своих детей. [239] Сторонники самодержавия от той эпохи оставили также письменные памятники, где выражалась тогдашняя их точка зрения. Замечательна записка, ходившая тогда по рукам у шляхетства; автор ее, не подписавший своего имени, неизвестен. «Слышно здесь, — пишет он, — что делается или уже и сделано, чтобы быть у нас республике… Боже сохрани, чтобы не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий; и так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем, горше прежнего, идолопоклонничать и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно, понеже ныне между главными людьми (родословными), как бы согласно ни было, однако ж впредь, конечно, у них без раздоров не будет, и так один будет миловать, а другие, на того злобствуя, вредить и губить станут. В то время потребно будет расположить обществом или рекрутский набор, или прочий какой сбор для пользы и обороны государства; для того надлежит тогда всякому понести самому на себе для общей пользы некоторую тягость: в том голосов сообразить никак невозможно будет, и что надобно будет вперед сделать и расположить в неделю, того в полгода не сделают». Автор записки вступает в полемику со своими противниками по поводу обязательной службы шляхетства, которую последние не одобряли. «Народ наш, — говорится в записке, — не вовсе честолюбив, но паче ленив и нетрудолюбив, и для того, если некоторого принуждения не будет, то, конечно, и такие, которые в своем доме один ржаной хлеб едят, не похотят получать через свой труд ни чести, ни довольной пищи, кроме, что всяк захочет лежать в своем доме; разве останутся одни холопи и крестьяне наши, которых принуждены будем производить и своей чести надлежащие места отдавать им, и таких на свою шею произведем и насажаем непотребных, от которых самим нам впредь места не будет, и весь воинский порядок у себя, конечно, потеряем; притом же, под властью таких командиров, Боже сохрани, так испотворованы будут солдаты, что злее стрельцов будут». По мнению автора записки, можно дозволить выходить в отставку после определенного числа лет службы только таким шляхтичам, у которых «не менее от тридцати до пятидесяти дворов крестьянских». [240] Нам теперь трудно определить, куда в то время клонилось большинство умов шляхетства: к ограничению ли самодержавной власти, или к ее удержанию в прежней силе. Собственно за самодержавие ясно и положительно стояли гвардейцы: они были обласканы императрицей и могли надеяться еще большего к себе внимания, после того как послужат ей теперь в трудных обстоятельствах. Остальное все шляхетство, строго говоря, колебалось. Оно собиралось в разных местах Москвы на совещания, и на этих совещаниях не додумались ни до чего более, как только до того, чтобы подать государыне челобитную о дозволении составить из генералитета и шляхетства комиссию для пересмотра условий, предложенных от верховного тайного совета государыне. На этом порешили две сходки, собиравшиеся 23 и 24 февраля в двух местах Москвы: одна в доме князя Черкасского на Никитской улице, другая в доме князя Борятинского на Мясницкой. Обе сходки сносились между собою и на вышесказанном взаимно остановились. Утром 25 февраля явилась во дворец толпа из шляхетства. По одним известиям, число явившихся простиралось до восьмисот человек [241] , по другим — до ста пятидесяти [242] . На челе их был князь Алексей Михайлович Черкасский. Он подал государыне челобитную; в ней сначала изъявлялась благодарность за высокую милость ко всему государству, выраженную в подписанных ею пунктах, а далее сообщалось, что «в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такие, что большая часть народа состоит в страхе предбудущего беспокойства, хотя они, с благорассудным рассмотрением, написав свои мнения, представляли верховному тайному совету, прося безопасную государственного правления форму учредить; однако ж, об этом не рассуждено, а от многих и мнений подписанных не принято и объявлено, что без воли императорского величества того учинить невозможно». На этом основании челобитчики просили, «дабы всемилостивейше, по поданным от нас и от прочих мнениям, соизволили собраться всему генералитету, офицерам и шляхетству по одному или по два из фамилий: рассмотреть и все обстоятельства исследовать, согласным мнением по большим голосам форму правления сочинить и вашему величеству к утверждению представить». Челобитная эта была подписана восьмьюдесятью семью лицами. В конце ее было оговорено так: «хотя к сему прошению не многие подписались, понеже собою собраться для подписи опасны, а согласуют большая часть, чему свидетельствуют подписанные от многих мнения, о которых выше показано было, что иные еще не приняты». Когда эта челобитная была подана [243] , в зале произошло волнение. Гвардейские офицеры стали громко кричать о восстановлении самодержавия; со стороны шляхетства послышались возражения. Князь Черкасский, по прочтении челобитной, произнес краткую, приличную случаю, речь. Тогда Василий Лукич приглашал собрание успокоиться и, обратившись к князю Черкасскому, спросил: — Кто позволил вам, князь, присвоить себе право законодателя? Князь Черкасский отвечал: — Вы вовлекли государыню в обман; вы уверили ее величество, что кондиции, подписанные ею в Митаве, составлены с согласия всех чинов государства. Это неправда. Они составлены без нашего ведома и участия. Князь Василий Лукич стал советовать Анне Ивановне удалиться в другой покой и там на досуге обсудить шляхетскую челобитную. Анна Ивановна уже было согласилась. Но тут подошла к ней сестра ее Екатерина Ивановна, держа чернильницу с пером, и сказала: — Нет, государыня, нечего теперь рассуждать! Вот перо — извольте подписать! Императрица на челобитной подписала: «Учинить по сему». [244] Потом, возвративши князю Черкасскому челобитную, она поручила шляхетству обсудить предмет своего прошения немедленно и в тот же день сообщить ей результат своих совещаний. В это время расходившиеся гвардейцы стали кричать: «Мы не дозволим, чтобы государыне предписывались законы. Она должна быть такою же самодержавною, как были ее предки!» Государыня, стараясь укротить волнение, стала даже грозить, но гвардейцы не переставали волноваться, кланялись в ноги императрице и вопили: «Государыня! Мы верные рабы вашего величества. Мы служили верно вашим предшественникам и теперь готовы пожертвовать жизнью, служа вашему величеству. Мы не потерпим ваших злодеев. Повелите только — и мы к вашим ногам сложим их головы!» Анна Ивановна, оглядываясь кругом себя, произнесла: «Я здесь не безопасна. — Потом, обратясь к капитану Преображенского полка, она сказала: — Повинуйтесь генералу Салтыкову, ему одному только повинуйтесь!» До сих пор начальствовал над гвардией фельдмаршал кн. Василий Владимирович Долгорукий; назначение Салтыкова было отрешением князя Долгорукого. [245] Шляхетство, сообразно повелению императрицы, удалилось в другую комнату для совещания; Анна Ивановна отправилась обедать с членами верховного тайного совета. Совещалось шляхетство недолго. Не время было совещаться, да уж и не было о чем. Весь дворец наполнен был гвардейцами, которые продолжали кричать, шуметь и провозглашали Анну Ивановну самодержавной государыней, а всем противникам самодержавия грозили, что всех их повыбрасывают за окна. Слишком явно было, что собрание, которому поручили совещаться как будто свободно о своих делах, находится под стражею. Оно напоминало собою басню, в которой кот пойманного соловья убеждает запеть и показать свое искусство. В четвертом часу пополудни шляхетство, окончив свое дело, вошло снова в аудиенц-зал. Императрица, окончив обед, вошла туда; за нею вошли обедавшие с нею верховники. Князь Никита Трубецкой подал ей новую челобитную: на этот раз она была подписана ста шестьюдесятью шестью лицами. Прочел ее кн. Антиох Кантемир, ее составитель, так как на сходке, происходившей у князя Черкасского, сторонники самодержавия ему поручили составить ее. И эта челобитная, как и прежняя, начиналась благодарностью императрице за подписание кондиций, поданных верховным тайным советом, но потом она гласила так: «Усердие верных подданных побуждает нас по возможности не показаться неблагодарными; для того, в знак нашего благодарства, всеподданнейше приносим и всепокорно просим всемилостивейше принять самодержавство таково, каково ваши славные и достохвальные предки имели, а присланные к вашему императорскому величеству от верховного тайного совета пункты и подписанные вашего величества рукою уничтожить». Затем далее в челобитной излагалась просьба о восстановлении сената в том значении, какое дал ему основатель Петр Великий, дополнив число сенаторов двадцать одной особой, а на будущее время в звание сенаторов, губернаторов и президентов коллегий должно определять по баллотировке от шляхетства. В заключение в челобитной говорилось: «Мы, напоследок, вашего императорского величества всепокорнейшие рабы, надеемся, что в благорассудном правлении государства, в правосудии и облегчении податей по природному вашего величества благоутробию презрены не будем, но во всяком благополучии и довольстве тихо и безопасно житие свое препровождать имеем. Вашего императорского величества всенижайшие рабы…» Выслушавши эту челобитную, государыня произнесла такие слова: — Мое постоянное желание было управлять моими подданными мирно и справедливо, но я подписала пункты и должна знать: согласны ли члены верховного тайного совета, чтобы я приняла то, что теперь предлагается народом? Члены верховного тайного совета молча склонили головы и тем выразили свое согласие. [246] «Счастье их, — замечает современник, — что они тогда не двинулись с места; если б они показали хоть малейшее неодобрение приговору шляхетства, гвардейцы побросали бы их за окно». [247] — Стало быть, — продолжала императрица, — пункты, поднесенные мне в Митаве, были составлены не по желанию народа! — Нет! — крикнуло несколько голосов. — Стало быть, ты меня обманул, князь Василий Лукич? — сказала государыня, обратившись к стоявшему близ нее князю. [248] Затем императрица приказала одному из правителей дел верховного тайного совета, Маслову, доставить ей подписанные ею в Митаве кондиции и письмо, писанное ею к верховному тайному совету. По приказанию, переданному Масловым от имени императрицы, граф Головкин, который, как великий канцлер, хранил важные государственные документы, принес государыне требуемое. Императрица изодрала оба документа в присутствии всего шляхетства и объявила, что желает быть истинною матерью отечества и доставить своим подданным всевозможные милости. [249] Шляхетство вереницею подходило целовать руку государыни. Члены верховного тайного совета должны были, скрепя сердце, делать то же, хотя событие дня их всех как громом ошеломило. [250] Наконец Анна Ивановна дала приказание немедленно освободить Ягужинского и пригласить его во дворец. Ягужинский явился. Императрица приказала фельдмаршалу князю Василию Владимировичу Долгорукому встретить его с почетом у дверей; потом, при полном собрании шляхетства, возвратила ему шпагу и орден св. Андрея Первозванного. Вдобавок императрица публично объявила ему похвалу за верность и защиту самодержавных прав царских. [251] Обрадованный Ягужинский преклонил колена. Государыня нарекла его генерал-прокурором восстановляемого сената. [252] Вечером того же дня видимо стало на небе северное сияние. Не чуждый суеверий народ пустился по этому поводу в толки о предзнаменованиях. Впоследствии, когда в царствование Анны Ивановны совершилось немало жестокостей, которые главным образом приписывали русские — справедливо и несправедливо — любимцу ее Бирону, вспоминали об этом небесном явлении, происходившем в день, когда императрица приняла самодержавное правление, и говорили: «недаром тогда весь край неба казался залитым кровью: много крови пролилось в царствование, начавшееся в этот день». В этот же самый день Анна Ивановна дала повеление доставить к ней любимца Бирона, хотя при подписании условий верховный тайный совет вынудил у нее обязательство не приглашать в Россию этого человека. [253] В тот же вечер князь Димитрий Михайлович Голицын в кругу своих приятелей произнес такие знаменательные и пророческие слова: «Пир был готов, но гости стали недостойны пира! Я знаю, что стану жертвою неудачи этого дела. Так и быть! Пострадаю за отечество. Я уже и по летам близок к концу жизни. Но те, которые заставляют меня плакать, будут проливать слезы долее, чем я». III. Анна Ивановна в домашней жизни Характер государыни. — Забавы. — Куртаги. — Шуты. — Ледяной дом. — Переписка Анны Ивановны. Со дня объявления самодержавия начинается царствование Анны Ивановны. Возведенная на степень такого могущества, какого никогда себе не ожидала, она оказалась вовсе не подготовленною ни обстоятельствами, ни воспитанием к своему великому поприщу. На престоле она представляла собою образец русской барыни старинного покроя, каких в то время можно было встречать повсюду на Руси. Ленивая, неряшливая, с неповоротливым умом, и вместе с тем надменная, чванная, злобная, не прощающая другим ни малейшего шага, который почему-либо ей был противен, — Анна Ивановна не развила в себе ни способности, ни привычки заниматься делом и особенно мыслить, что было так необходимо в ее сане. Однообразие ее повседневной жизни нарушали только забавы, которые вымышляли прислужники, но забавы те были такого рода, что не требовали ни большой изобретательности, ни изящества. Анна Ивановна любила лошадей и верховую езду, заимствовавши эту склонность от своего любимца Бирона, который издавна был большой охотник до лошадей. Ей нравилось также забавляться стрельбою, и это делалось внутри дворца, из окон которого она часто стреляла птиц. Ей привозили также во дворец зверей и птиц для примерной охоты. Газеты того времени сообщали публике об охотничьих подвигах ее величества во дворце: то она убила дикую свинью, то — оленя, то — медведя или волка, то такую или иную птицу. Для того, чтобы для царской потехи не оказалось недостатка в животных, запрещалось подданным на расстоянии ста верст от столицы охотиться за всякой дичью, даже за зайцами и куропатками, под страхом жестокого наказания. Анна Ивановна любила наряды и, следуя вкусу Бирона, предпочитала яркие краски, так что никто не смел являться во дворец в черном платье. Сама государыня в будни одевалась в длинное, широкое одеяние небесно-голубого или зеленого цвета, а голова у нее была повязана красным платком, таким способом, каким обыкновенно повязывались мещанки. По воскресеньям и четвергам во дворце отправлялись так называемые куртаги, куда съезжались вельможи, разодетые в цветные одежды, танцевать или играть в карты и в другие игры, и где каждый должен был корчить улыбающуюся и довольную собой физиономию. Иногда давались спектакли, играли немецкие и итальянские пьесы, и в 1736 году императрица ввела первый раз в России итальянскую оперу. Но более всего она любила шутов и шутих. В числе придворных привилегированных шутов государыни известны: Балакирев, исполнявший эту обязанность еще при Петре Великом, португальский жид Лякоста и итальянец Педрилло, прибывший в Россию в качестве скрипача и нашедший для себя выгодным занять должность царского шута. Кроме этих специальных царских шутов, были еще трое шутов, принадлежавших к аристократическим родам: князь Михаил Алексеевич Голицын, князь Никита Федорович Волконский и Алексей Петрович Апраксин. Волконского обратила императрица в шуты по давнишней злобе к жене его Аграфене Петровне, дочери Петра Бестужева. Князь Михаил Алексеевич Голицын за границею женился на итальянке и принял римско-католическую веру: за это, по возвращении его в Россию, императрица приказала разрушить его брак, а его самого заставила исполнять должность шута в ее дворце. В последний год своего царствования Анна Ивановна женила его на калмычке Анне Бужениновой, одной из шутих своих, женщине очень некрасивой, а свадьбу приказала устроить в нарочно выстроенном на Неве ледяном доме, где стены, двери, окна, вся внутренняя мебель и посуда были сделаны изо льда. В таком-то ледяном доме отправлялся свадебный праздник, горело множество свечей в ледяных подсвечниках, и брачное ложе для новобрачных было устроено на ледяной кровати. На этот праздник выписаны были участники из разных краев России: из Москвы и ее окрестностей доставили деревенских женщин и парней, умеющих плясать; из восточной России повелено было прислать инородцев по три пары мужского и женского пола — татар, черемис, мордвы и чувашей, «с тем, чтобы они были собою не гнусны и одеты в свою национальную одежду, со своим оружием и со своей национальной музыкою». Алексей Петрович Апраксин был зять Михаила Голицына и, под влиянием своего тестя, так же, как и он, принял римско-католическую веру: в наказание за этот поступок императрица и его обратила в шуты. Все три сиятельные шута каждое воскресенье забавляли ее величество: когда государыня в одиннадцать часов шла из церкви, они представляли перед нею из себя кур-наседок и кудахтали. Иногда государыня приказывала им барахтаться между собою, садиться один на другого верхом и бить кулаками друг друга до крови, а сама со своим любимцем Бироном потешалась таким зрелищем. Обыкновенно стрельбищные и шутоломные забавы происходили перед обедом; после обеда императрица ложилась отдыхать, а вставши, собирала своих фрейлин и заставляла их петь песни, произнося повелительным голосом: «Ну, девки, пойте!» А если какая из них не умела угодить своей государыне, за то получала от нее пощечину. Осталась довольно обширная переписка Анны Ивановны с разными лицами, преимущественно с ее родственником Семеном Андреевичем Салтыковым, который, после переезда двора из Москвы в Петербург, остался в Москве генерал-губернатором и начальником тайной конторы. Переписка эта превосходно выказывает личность государыни. Выше было замечено, что Анна Ивановна представляла собою образчик русской барыни-помещицы старого времени. Одною из черт такого рода была склонность государыни к сплетням. Это много раз видно в ее письмах. Вот несколько писем к Семену Андреевичу, касающихся вмешательства в чужие семейные дела: «…Отпиши женился ли камергер Юсупов; здесь слышно, что у них расходится и будто у него невест много было, об этом я тебе пишу тайно, чтоб он не знал». Или: «Когда ты сие письмо получишь, то чтоб тайно было и никому не сказывай, только мне отпиши — когда свадьба Белозерского была, и где, и как отправлялась, и княгиня Мария Федоровна Куракина как их принимала, весела ли была? обо всем о том отпиши». Или: «января 24-го 1734 г… По приложенной при сем записке вели сыскать Давыдову невесту и пришли ее сюда одну по почте с солдатом, а родни ее никого не посылай, и матери ее также с нею не посылай; а как ее одну по почте с солдатом сюда привезут, то тому солдату, который с нею поедет, приказать, чтобы он ее прежде привез к моему секретарю Полубояринову, где бывала старая полиция, а сам бы явился ему, чтоб Давыдов не ведал, покуда ему не скажут. Что ей надобно, то вели все взять, только отправь ее в один день, чтоб она не могла Давыдову никакой вести дать, а в дороге вели везти бережно без всякого страху». Императрицу занимала семейная распря супругов Щербатовых, и по этому поводу она писала тому же Салтыкову: «…Осведомься, возьмет ли князь Федор Щербатов свою жену с собою добровольно; ежели он взять ее не похочет, то ты объяви ему, чтоб он без отговорок ее взял». В другом письме, к тому же Салтыкову, государыня уполномочивает его проведать о поведении жены шута своего Апраксина: «…Осведомься, как можно тайно, о жене Алексея Петровича Апраксина: смирно ли она живет; а здесь слух носится, что будто она пьет и князь Алексей Долгорукий непрестанно у нее; только б никто, кроме тебя и того, кому осведомиться прикажешь, не ведал, а как осведомишься подлинно, о том к нам отпиши». Анна Ивановна собирала вокруг себя всякого рода болтушек, забавниц, которые потешали ее. Этот женский персонал служил дополнением к мужскому персоналу шутов. В переписке императрицы есть несколько писем, относящихся к этому предмету. Вот императрица пишет Семену Андреевичу Салтыкову: «…живет в Москве у вдовы Загряжской Авдотьи Ивановны княжна Пелагея Афанасьевна Вяземская девка, и ты прежде спроси о ней у Степана Грекова, а потом ее сыщи и отправь сюда ко мне, так, чтоб она не испужалась, то объяви ей, что я ее беру из милости, и в дороге вели ее беречь. А я ее беру для своей забавы: как сказывают, она много говорит. Только ты ей того не объявляй. Да здесь, играючи, женила я князя Никиту Волконского на Голицыной и при сем прилагается письмо его к человеку его, в котором написано, что он женился вправду; ты оное сошли к нему в дом стороною, чтоб тот человек не дознался, а о том ему ничего сказывать не вели, а отдать так, что будто прямо от него писано». Другой особе Анна Ивановна поручала найти для себя забавницу в Переяславе: «Авдотья Ивановна! Поищи в Переяславе у бедных дворянских девок или из посадских, которые бы похожи были на Новокщенову; хотя, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтоб годны были ей на перемену. Ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которые были бы лет по сороку и так же говорливы, как та Новокщенова, или как были княгини Настасия и Анисья, и буде сыщешь хоть девки четыре, то прежде о них отпиши к нам и опиши, в чем они на них походить будут». А вот чрезвычайно интересное и оригинальное поручение в письме императрицы к Семену Андреевичу Салтыкову от 10 октября 1734 года: «Прилагается шелковинка, которую пошли в Персию к Левашову, чтобы он по ней из тамошнего народа из персиянок или грузинок, или лезгинок сыскал мне двух девочек таких ростом, как оная есть, только б были чисты, хороши и не глупы, а как сыщешь, вели прислать к себе в Москву». Тому же Семену Андреевичу Салтыкову Анна Ивановна поручала приобретать в Москве разные предметы нарядов и проч., например: «объярей старинных у купцов поищи, которые, чаю вы помните, что бывали крепкие, а не такие, как ныне, а также чернобурых лисиц и позументов». Она также поручала узнавать, где есть персидские лошади, и приказывала отбирать их у владельцев с обещанием уплаты. Узнавши, что у Василия Аврамовича Лопухина есть гусли, императрица поручает Семену Андреевичу взять их и доставить ей в Петербург… «и ты их возьми, и буде можно, ныне сюда пришли, увязав хорошенько, чтоб не разбились, а буде их довезти ныне немочно, то по первому зимнему пути пришли». В числе собственноручных писаний Анны Ивановны остались записки относительно мытья белья. Заметна старинная боязнь порчи через белье, входившая в круг старинных московских суеверий. Императрица стала недовольна, узнавши, что у кастелянши прачки в тех же посудах, где «моют наши и принцессы сорочки и прочее белье — и других посторонних лиц белье моют». Государыня порицает за это кастеляншу и на будущее время дает такое правило: «…Для мытья нашего и принцессина белья иметь особливую палату и держать ее всегда под замком, и отмыкать только тогда, когда мытье будет; и для того мытья иметь особливых прачек, человек семь или сколько будет потребно, и смотреть, чтоб те прачки ни на придворных, ни на посторонних, ни на кого отнюдь ничего не мыли, также в упомянутых судах ни вместе, ни после нашего белья ничьих не мыли, и во время мытья в ту палату никого не пущали, кому тут дела не будет, чего накрепко смотреть и исправлять по сему, только в тех судах после нашего белья мыть рубашки матери безножки». Масса таких писем рисует нам госпожу, всем сердцем и душою погруженную в узкий мирок своего домашнего угла. Никак нельзя подумать, что этим всем так прилежно, так сердечно занимается властительница огромнейшей империи. Много пошлости найдется в письмах Анны Ивановны, но иногда просвечивает в них и природное остроумие. Вот, для примера, письмо к казанскому архиерею: «Письмо ваше из Казани мы получили, в котором пишешь, что ты приехал туда в самый Благовещеньев день, и даешь знать, что то есть марта 25 числа. За то мы благодарствуем, что научили нас здесь в Петербурге знать, в котором числе оный день бывает, а мы до сих пор еще не знали, однако, уповали, что как в Казани, так и здесь в одно время прилучается. Впрочем, пребываем к вам в нашей милости». Это письмо перепугало казанского архиерея. И было отчего. Страшно было навлечь на себя не только немилость, но даже одно невнимание высочайшей особы. Судьба киевского митрополита Ванатовича, упустившего отслужить молебен в царский день и за то протомившегося в заточении все царствование Анны Ивановны, судьба духовных сановников Георгия Дашкова, Юрлова и других, пострадавших по злобе Феофана Прокоповича, пользовавшегося при дворе милостью, достаточно показывают, что сан архиерейский не слишком служил защитою от царской опалы в царствование Анны Ивановны. Но теперь, по отношению к казанскому архиерею, государыня показала доброту и снисходительность; узнавши, что письмо ее произвело на архиерея тревожное впечатление, она писала Салтыкову: «Из приложенного при сем письма казанского архиерея можете усмотреть, что он очень печалится. Того ради отпишите к нему от меня, что я тогда к нему нарочно писала без всякого гнева и чтобы он больше не сумлевался. Обнадежьте его нашею милостью и, написав письмо, пришлите к нам, которое мы, подписав, велим послать к нему по почте». IV. Ход государственной жизни при Анне Ивановне Государственное управление. — Кабинет министров. — Сенат. — Тайная канцелярия. — Ушаков. — Тайная контора в Москве. — Салтыков. — Дело Долгоруких. — Дело смоленского губернатора князя Александра Черкасского. — Дело кабинет-министра Волынского. — Характер дел, производившихся в тайной канцелярии над лицами, менее знатными. При большом количестве писем Анны Ивановны чрезвычайно мало таких, которых содержание относилось бы к важным предметам; судя по оставшейся переписке этой государыни, приходится признать справедливость приговора современников, что она проводила время в пустых забавах и вовсе не занималась делами. Верховное управление государством предоставлено было кабинету министров, состоявшему из четырех главных руководителей: канцлера графа Головкина, князя Алексея Черкасского, барона Андрея Ивановича Остермана и графа Миниха. Из них мы можем яснее определить деятельность только последнего, — во-первых, потому, что он был талантливее других, во-вторых, потому, что он заведовал военною частью и был вместе главнокомандующим российских военных сил, а такого рода деятельность представляется сама собою выпуклее всякой другой. О прочих кабинет-министрах трудно указать, какие законоположения и распоряжения исходили от того или от другого: все издавалось от имени императрицы, но так же точно, как если бы вместо нее сидел на престоле младенец. Все, что происходит в области государственной внутренней и внешней политики, везде представляется исходящим от царствующей особы, и часто настоящие заправщики дел ускользают от наблюдения истории. Тотчас по вступлении Анны Ивановны на престол с самодержавною властью, был уничтожен верховный тайный совет и восстановлен сенат в том значении, в каком учредил его Петр Первый. Он разделился теперь на пять департаментов: 1) духовных дел, соприкасающихся с мирскими, 2) военных сухопутных и морских сил, 3) доходов и расходов, 4) юстиции и 5) мануфактур и торговли. Сенат был верховным местом над всеми коллегиями и канцеляриями и посылал инструкции должностным лицам. Восстановлены должности генерал-прокурора и обер-прокуроров, хотя не упраздненные, но позабытые после Петра Первого. В Москве учреждены приказы судный и сыскной — последний для уголовных дел, которых нерешенными накопилось тысяч до двадцати. Вместо уничтоженного при Петре Втором Преображенского приказа, в марте 1730 года учреждена была тайных розыскных дел канцелярия, отданная под управление генерала Андрея Ивановича Ушакова, который своею суровостью приобрел такую же славу, как и Ромодановский. Впрочем, в законодательстве Анны Ивановны являются правила, свидетельствующие о сравнительно большей внимательности к судьбе несчастных жертв доносов; так, при Петре I доносчик отвечал жизнью только за такой донос, который был затеян ложно по злобе, а при Анне Ивановне — за всякий донос, если он оказывался ложным, по какому бы побуждению он ни возникал; таким образом, здесь как будто видно желание уменьшить доносничество. Но это была мера только кажущаяся: в том же указе, где говорится о каре за лживые доносы, угрожают смертною казнью всякому, кто, услышав слова, произнесенные неуважительно о царской особе, не донесет о них. Притом способы допросов, производившихся секретно с неизбежными пытками, зависели от произвола судей. Нам осталось несколько дел, производившихся в тайной канцелярии над важными государственными лицами. Как только государыня укрепилась в самодержавии, опала от нее прежде всех и паче всех постигла род Долгоруких и отчасти Голицыных: то было мщение за попытку ограничить самодержавие. Долгоруких преследовали с какой-то утонченною злобою, сначала как будто при наказании показывая и снисхождение, а потом постепенно увеличивая над ними жестокость кары. 8 апреля 1730 года постиг этот род первый удар, сравнительно с последующими еще незначительный; фельдмаршалов Василия и Михаила Владимировичей предназначали удалить губернаторами, первого в Сибирь, второго в Астрахань, князя Ивана Григорьевича — воеводой в Вологду, Алексею же Григорьевичу и брату его Сергею, со всеми членами их семейств, повелевалось безвыездно жить в своих родовых имениях. Но через несколько дней, 14 апреля, последовал иной указ: в нем князя Алексея Григорьевича с сыном Иваном и с братьями обвиняли в том, что они «покойного государя Петра Второго под предлогом забав и увеселений отлучали от честного и доброго обхождения и привели на сговор супружества с дочерью Алексея Григорьевича, княжной Екатериной, мало заботились о здоровье молодого государя, сверх того, скарб царский в дорогих вещах ценою в несколько сот тысяч себе забрали». За это, хотя их признавали «подлежащими жестокому истязанию», но государыня, милуя их, наказывает их так: князьям Алексею и Сергею Григорьевичам повелевает с женами и с детьми жить безвыездно в дальних деревнях, братьев их Ивана и Александра — определить в отдаленные города воеводами. У всех у них повелено отобрать чины и кавалерии. О князе Василии Лукиче в царском указе сказано: «За многие к нам самой и государству нашему бессовестные противные поступки, за то, что дерзнул нас весьма вымышленными и от себя самого составными делами безбожно облыгать, лишить чинов и орденов, сослать в дальнюю его деревню и там жить ему безвыездно за крепким караулом». Это был второй шаг. В исходе лета того же 1730 года последовал третий шаг: князя Алексея Григорьевича с детьми повелено сослать в Березов, князя Василия Лукича — в Соловки, князя Сергея Григорьевича — в Ораниенбург, вместе с его матерью, а князя Ивана Григорьевича — в Пустозерск. Фельдмаршала Василия Владимировича, который не вступил в предполагавшуюся для него губернаторскую должность, тогда не тронули и оставили при его прежнем сане; только государыня при каждом удобном случае показывала к нему свое невнимание, а в конце 1731 года обнародован был указ, который от имени императрицы сообщал во всеобщее сведение, что «фельдмаршал Василий Долгорукий дерзнул не токмо наши полезные государству учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять». Собранными на тот конец министрами и генералами он был осужден на смертную казнь, разом с гвардии капитаном князем Юрием Долгоруким, прапорщиком князем Алексеем Борятинским и Егором Столетовым, которые все «явились в некоторых жестоких государственных преступлениях». Государыня смягчила такой приговор: фельдмаршала Долгорукого повелела она заточить в Шлиссельбургскую крепость, а прочих — сослать «вечно» в каторжную работу. Велено при этом лишить их всех чинов, орденов и всего движимого имущества. Фельдмаршал был потом перемещен из Шлиссельбурга в другое место заточения — в Иван-город, а из сосланных в то время в Сибирь — Столетов, по доносу, был снова привлечен в тайную канцелярию, обвинен в произнесении непристойных слов против высочайшей особы, пытан и обезглавлен. Бывший сотоварищ Долгоруких, по замыслу об ограничении самодержавия, князь Димитрий Михайлович Голицын был долго щадим, считался в звании сенатора, но редко посещал сенат и проживал постоянно в своем подмосковном имении в селе Архангельском, где у него была многотомная библиотека. Но наверху, у государыни, не забыли его дел, совершенных при вступлении на престол Анны Ивановны. Несколько лет его не трогали, а в 1736 году придрались по поводу прикосновенности его к тяжбе, которая велась между зятем его, князем Кантемиром, и родственниками последнего об имении. Князю Димитрию Михайловичу поставили в вину, что он отговаривался болезнью, не хотя императрице и государству служить, уклонялся от возлагаемых на него поручений и настроил чиновника Перова, чтоб он, получая из казны жалованье, занимался не делами службы, а делом зятя его Кантемира, а когда Перов сказал ему: «Надобно по совести рассуждать», — князь Димитрий Михайлович на это ответил: «Совесть подлежит суду Божескому, а не человеческому»; когда же князя Димитрия Голицына призвали в высший суд, он там произнес такое выражение: «Если б сатана из ада говорил мне что-нибудь полезное, я бы и его послушал!» Все такие выражения признаны выходками, противными Богу и государыне. Князя Димитрия Михайловича отправили в Шлиссельбургскую крепость для содержания там за крепким караулом. Это произошло в начале 1737 года, а в апреле 1738 он скончался в заточении. Казалось, участь тех Долгоруких, которым для житья был назначен Березов, была окончательно решена. Помучивши постепенным усилением кары, их, наконец, сослали в ледяные пустыни, где они должны были истаять, забытые всем миром — и друзьями, и врагами. Вышло не так. Их повезли в Березов в июле 1730 года. Позволили взять им с собою пятнадцать человек прислуги. Капитан Максимов с отрядом солдат в 24 человека провожал их до Тобольска. Вдруг на дороге догоняет их посланный вслед за ними прапорщик Любовников для описи их пожитков. Оказалось, что князь Алексей Григорьевич взял с собою три образа в золотых окладах, два золотых креста с алмазами и золотую чашу, подаренную отцу его в Польше. Бывшая невеста Петра II везла с собою много разных драгоценностей и новых платьев, сделанных в ожидании свадьбы. У всех Долгоруких был запас дореформенного платья старинного покроя, так как в домашнем быту бояре еще продолжали в нем ходить, хотя официально одевались в иноземную одежду, введенную Петром I. Все это отобрали. Из Тобольска доставил сосланных Долгоруких в Березов с двадцатью четырьмя солдатами капитан Шарыгин. В Березове сосланных поместили на житье в остроге и выпускали их только в церковь. Ради унижения их обязали есть деревянными ложками и пить из оловянных стаканов, как бы простолюдинов. Князья Долгорукие, с первых дней поселения своего в Березове, жили между собою несогласно. Князь Алексей Григорьевич упрекал сына Ивана, зачем он не дал Петру Второму подписать духовную. «Разрушенная» (как называли ее) невеста царская, гордая и надменная, никак не могла снести судьбы своей, капризничала и производила смуту между своею роднею. Уже привезший в Березов Долгоруких капитан Шарыгин послал на них донос об утайке пожитков против описи, но последствием такого доноса на первый раз был только царский указ о том, чтобы Долгорукие вели себя смирно и непристойных слов никаких не произносили. Жена Алексея Григорьевича жила недолго в ссылке; в ноябре 1730 года ее не стало. Князь Алексей Григорьевич скончался в 1734 году, и сын его Иван, бывший фаворит Петра II, остался главою семьи. Супруга Ивана, обрученная с ним еще во дни его величия, Наталия Борисовна, урожденная Шереметева, дочь знаменитого фельдмаршала Петровских времен, уже после опалы жениха своего сдержала данное прежде слово, обвенчалась с ним и последовала в ссылку, несмотря на недовольство всей родни своей и, между прочим, своего брата Петра, который, при своем огромном богатстве, показывал мало участия к несчастной сестре. Женщина эта была нравственно выше своего супруга, который во время своего величия вел рассеянный и даже безнравственный образ жизни, и хотя на время был приведен в чувство бедствиями всего своего рода, но, будучи в ссылке, скоро снова показал прежнюю ничтожность души. Спознавшись с окружавшею его средой, он заводил приятельские беседы с офицерами местного гарнизона, с местными священниками и обывателями, и от скуки вместе с ними пьянствовал, а этому пороку он и прежде был причастен. Он особенно подружился с флотским поручиком Овцыным, постоянно становился с ним рядом в церкви и ходил вместе с ним в баню. Молва сделала Овцына любовником бывшей царской невесты. Майор Петров, в качестве пристава при Долгоруких, вместо строгого надзирательства над ссыльными, стал приятелем князя Ивана Алексеевича. Березовский воевода Бобровский сблизился с Долгорукими, из участия к их печальной судьбе посылал им от себя съестное и дарил песцовыми мехами, а Наталия Борисовна подарила ему сукна на одежду и золотые часы. Все это само по себе было бы безвредно; но Иван Алексеевич, под влиянием вина, не умел сдерживать языка своего и в кругу своих березовских знакомых рассказывал о разных придворных событиях. Замечательно, что хотя вообще принято полагать, будто Бирон преследовал Долгоруких, но Иван Алексеевич, жалуясь, что Анна Ивановна погубила весь род их, никаким намеком не обвинил в этом Бирона. Напротив, он в числе врагов своих указывал на цесаревну Елисавету, которая впоследствии, занявши престол, восстановила падшую знатность рода Долгоруких. Между тем, находясь в ссылке в Березове, Иван Алексеевич приписывал свое несчастье, между прочим, наговорам на него Елисаветы, которая будто бы мстила ему за то, что при Петре Втором он проводил мысль заточить ее в монастырь за легкомысленное поведение. Иван Алексеевич возымел было надежду на облегчение участи всего своего рода. Один из братьев князя Алексея Григорьевича, Сергей, был зятем барона Шафирова, бывшего тогда в силе при дворе. По особенному ходатайству тестя ему дозволили переселиться в свое имение Замоторино в Касимовском уезде, а вслед за тем Шафиров ходатайствовал перед императрицею о допущении своего зятя служить по дипломатической части. Но у рода Долгоруких при дворе было немало врагов, которые боялись, чтоб этот род, поднявшись на прежнюю высоту, не стал вредить им. Такими противниками Долгоруких были: Андрей Иванович Остерман, начальник тайной канцелярии генерал Ушаков и обер-егермейстер Волынский, недавно входивший в силу. Они подействовали на Бирона и внушили ему мысль, что Долгоруким опасно давать свободу и значение. Всех враждебнее к Долгоруким относился Ушаков, и он-то взялся найти путь погубить их окончательно и сделать навсегда безвредными. Это было нетрудно при неосторожности и болтливости Ивана Алексеевича. Уже были на них доносы. В 1737 году последовал донос офицера Муравьева об утайке вещей против описи, произведенной над имуществом ссыльных. Долгорукие, извещалось в доносе, припрятали два патента за подписом императора Петра II и книгу о коронации того же императора. Сообщалось, кроме того, что майор Петров, поставленный над ними приставом, дает им послабление: у них много лишних вещей, они пожертвовали в церковь парчу, они свободно посещают березовских обывателей, и к ним допускают последних. По этому доносу присланный капитан Рагозин произвел новую опись их имущества: над ссыльными усилили караул. Но вскоре за тем приехал в Березов, как будто по делам службы, тобольский подьячий Тишин. Подозревали, не без основания, что это был нарочно подосланный шпион. Тишин подделался к Долгоруким и стал бывать у них в сообществе с другими знакомыми. Ему приглянулась княжна Екатерина, и раз, пьяный, он стал выказывать любовь свою к ней в слишком грубых формах. Екатерина отвернулась от него и сказала о его назойливости другу брата своего, Овцыну. Овцын, согласившись с казачьим атаманом Лихачевым и сыном боярским Кашперовым, отколотили Тишина. Тогда последний, из мщения за свою обиду, послал на Ивана Алексеевича донос о его болтовне; доносил также на майора Петрова и на воеводу Бобровского, что они мирволили Долгоруким. Вслед за тем, в мае 1738 года, приехал в Березов тобольского гарнизона капитан Ушаков, родственник генерала Андрея Ивановича. Ему поручено было стороною разузнать о поведении сосланных Долгоруких, а им самим ласково объявить, что государыня желает улучшить их положение. Ушаков познакомился с березовскими обывателями и узнал многое, что ему было нужно. Он уехал из Березова, а вслед за тем пришел царский указ — отделить Ивана Алексеевича от прочих членов его рода. Его заперли в землянке. Наталия Борисовна выпросила у майора Петрова дозволение приносить мужу и подавать через окно пищу, потому что его стали содержать на казенном хлебе скудно и грубо. В сентябре того же 1738 года, в бурную ночь приплыла по реке Сосве лодка с солдатами и с царским указом. Всех ссыльных Долгоруких велено было отправить в Тобольск. Разом с ними туда же препроводили оговоренных Тишиным и Ушаковым лиц: майора Петрова, воеводу Бобровского, Овцына, Лихачева, Кашперова, пять священников и одного диакона. В Тобольске их всех засадили в тюрьму и подвергли допросам. Иван Алексеевич упорно молчал, и несколько дней от него не могли добиться ни слова. Его засадили в темное, сырое подземелье; надели на него ручные и ножные кандалы и приковали к стене. Тогда он впал в нервное расстройство, близкое к умопомешательству, и стал наговаривать на себя то, о чем его даже не спрашивали. Он рассказал неизвестные правительству подробности составления фальшивой духовной от имени императора Петра II в пользу преемства по нем на престоле его невесты. Излагая эту историю, он обвинил дядей своих Сергея и Ивана Григорьевичей, князя Василия Лукича и фельдмаршалов князей Василия и Михаила Владимировичей. Производили следствие капитан Ушаков, бывший доносчик на него, и Суворов (отец знаменитого Александра Васильевича). Они предложили обвиненным 16 пунктов: «О вредительных и злых словах в поношении чести ее императорского величества и цесаревны Елисаветы, о разговорах, веденных с Тишиным, о майоре Петрове, об Овцыне, о Бобровском и других, и о книге, будто бы напечатанной в Киеве, где изображалось уже совершившимся бракосочетание Петра Второго с княжною Екатериною Долгорукою». Иван Алексеевич и себя самого, и других оговорил, но уверял только, что книги киевской печати о бракосочетании Петра Второго не видал, а была у него книга о коронации этого императора, но брат его Николай эту книгу сжег. Несколько раз водили его к дыбе и подвергали жесточайшим истязаниям; наконец Ивана Алексеевича отправили из Тобольска в Шлиссельбург, а меньших братьев его Николая и Александра — в Вологду. Указом 31 января 1739 года в Шлиссельбург были собраны все оговоренные Иваном Алексеевичем князья Долгорукие. Между тем, с отправкою Ивана Алексеевича, следствие в Тобольске не прекратилось над лицами, прикосновенными к делу о Долгоруких. Таких набралось до пятидесяти особ. Тут были офицеры, солдаты, подьячие, отставные дворяне, дети боярские, священники, дворовые боярские люди и разного звания обыватели березовские. Девятнадцать из них потерпели казнь. Майору Петрову отрубили голову; священников били кнутом и разослали по дальним сибирским городам; одному из них, Федору Кузнецову, бывшему духовником Ивана Алексеевича, после наказания кнутом вырезали ноздри. Офицеры и дворовые люди Ивана Алексеевича и некоторые из березовских обывателей записаны были рядовыми в сибирские полки. Березовский воевода Бобровский неизвестно каким образом ускользнул от кары. В Шлиссельбурге следствие над Долгорукими производили Остерман, Ушаков и Волынский. Следствие это, начавшись с октября 1738 г., тянулось целый год; наконец, по царскому повелению, Долгоруких отвезли в Новгород и 8 ноября 1739 года за городом на Торговой стороне, близ Скудельничьего кладбища, их казнили. Князя Ивана Алексеевича колесовали, потом отрубили ему голову; князьям Сергею и Ивану Григорьевичам прямо отрубили головы; меньшому брату Ивана Алексеевича Николаю отрезали язык; двух других братьев, Алексея и Александра, высекли кнутом и заслали в Камчатку. Иван Алексеевич, как бы думая загладить свое прежнее мелкодушие, перенес мучительную казнь с поразительным геройством. Бывшая невеста Петра II-го сослана была в Горицкий монастырь, на берегу реки Шексны, и там была подвергнута строжайшему заключению. Надменность и там ее не оставляла. Игуменья, происходившая из простонародья, вздумала показывать над ней начальническое первенство. Княжна Екатерина сказала ей: «Ты должна уважать свет и во тьме: я все-таки княжна, а ты холопка, не забывай этого!» Судьба ее облегчилась уже по вступлении на престол Елисаветы, когда восстановлено было достоинство князей Долгоруких. Освобожденная из заточения, она выдана была замуж за графа Александра Брюса, но после свадьбы жила недолго и умерла в Новгороде, куда приезжала поклониться праху казненных родичей. Потомки казненных в Новгороде Долгоруких построили близ церкви Рождества Христова церковь Св. Николая и там поместили гробы злополучных предков, покрытые на верхней крышке слоем извести. В числе дел тайной канцелярии не лишено интереса также дело смоленского губернатора князя Черкасского. Некто молодой человек, служивший прежде у недавно скончавшейся цесаревны Екатерины Ивановны, герцогини мекленбургской, смоленский помещик Милашевич-Красный 29 сентября 1733 года явился в Гамбурге к российскому резиденту Алексею Петровичу Бестужеву и подал донос, что смоленский губернатор дал ему совет ехать в Голштинию и служить голштинскому герцогу, которого сын есть истинный наследник российского престола, будучи по матери единственным внуком великого Петра. Доносчик присовокуплял, что многие местные дворяне расположены признать царем голштинского принца, а смоленский губернатор при первом удобном случае употребит для его воцарения все средства, какие представляет для этого управление краем. По этому доносу генерал Ушаков сам поехал в Смоленск, арестовал губернатора и привез в тайную канцелярию. Донос Милашевича-Красного был очень неискусен: он оговорил в соумышлении с Черкасским таких лиц, о которых тотчас оказалось, что они не могли быть соучастниками, и от многого сам доносчик отказался. Тем не менее в тайной канцелярии страхом привели Черкасского к тому, что он сам оговорил себя, был осужден на смертную казнь, но, в виде милости и внимания к его родственнику кабинет-министру князю Алексею Михайловичу Черкасскому, смертная казнь заменена была для виновного вечной ссылкою в Камчатке в Жиганском зимовье. Но в 1739 году тот же Милашевич-Красный, попавшись в преступлении, объявил, что прежде на Черкасского доносил ложно, что князь Черкасский никаких писем через него герцогу голштинскому не давал, никаких поручений не сообщал, а только искал предлога удалить его куда-нибудь подальше, потому что боялся, чтобы Милашевич-Красный не помешал ему в его ухаживании за девицею Корсак. Сосланный князь Черкасский освобожден был уже по смерти Анны Ивановны, а при Елисавете Петровне занимал очень видное место по службе. Самое последнее в царствование Анны Ивановны и самое громкое политическое дело, производившееся в тайной канцелярии, было дело кабинет-министра Артемия Петровича Волынского. При вступлении Анны Ивановны на престол он губернаторствовал в Казани, считался по справедливости замечательно умным и способным человеком своего времени, но также прославился взяточничеством, всякого рода грабительствами и озорничеством. Это был один из таких господ, у которых, по выражению одного архиерея того времени, «от их чрезвычайных забав люди Божии лишаются сего света безвременно». После Волынский в Москве был председателем комиссии для устройства конских заводов; ревностным исполнением по занимаемой им должности он успел понравиться Бирону. В 1734 году он находился в действующей армии в Польше, где постигла его продолжительная болезнь. По возвращении в отечество ему поручили ехать в Немиров и быть там уполномоченным со стороны России на конгрессе, собравшемся для улаживания политических недоразумений на севере Европы. По прибытии назад он, носивший уже звание обер-егермейстера, получил, по случаю кончины Ягужинского, место кабинет-министра. Важное это место он получил по воле всемогущего любимца государыни Бирона, который, не доверяя дружелюбию к себе Остермана, хотел ввести в кабинет нового члена, чтобы тот в делах оказывал противовес Остерману. Бирон думал найти в Волынском покорную себе креатуру, но ошибся. Будучи по званию кабинет-министра часто вхожим с докладом к государыне, Волынский успел ей понравиться и, как умный, сведущий в делах человек, становился ей так необходимым, что Бирон опасался, как бы Волынский не оттеснил его самого от государыни. Притом скорое возвышение вскружило голову самому Волынскому: он стал невнимателен к своему благодетелю Бирону и перессорился со многими важными и влиятельными лицами. Так он стал непримиримым врагом Остермана, князя Куракина, адмирала Головина; вступил в неприязнь с Минихом и самою императрицею стал недоволен. «Правду говорят о женском поле, — произносил он на ее счет в кругу друзей, — что нрав имеют изменчив, и когда женщина веселое лицо показывает, тут-то и бойся! Вот и наша государыня: гневается, иногда сам не знаю за что; резолюции от нее никакой не добьешься, герцог что захочет, то и делает!» Зазнавшийся Волынский, ставши кабинет-министром и ощущая милости к себе императрицы, перестал считать свою судьбу зависящей от благорасположения Бирона. По воле сильной российской императрицы, с прекращением мужской линии наследственных герцогов династии Кетлеров, курляндское дворянство избрало своим герцогом Бирона. Насколько тут было искреннего желания видеть его своим властителем, показывает то, что во время происходивших выборов русское войско под командою Биронова свояка, генерала Бисмарка, вступило в Курляндию, и курляндское дворянство, из угождения повелительнице обширного государства, решилось признать верховным главою своего края такого человека, которого несколько лет тому назад не считало достойным ввести в среду дворянского сословия. Ставши герцогом курляндским и оставаясь по-прежнему обер-камергером двора российской императрицы, Бирон хотел, чтобы Россия соображала свою политику с выгодами его герцогства. Курляндия считалась в ленной зависимости от польской Речи Посполитой, и курляндскому герцогу был расчет находиться с Речью Посполитой в дружелюбных отношениях, тем более, что польский посол в Курляндии Кайзерлинг от имени своего короля ходатайствовал перед курляндским дворянством о выборе в герцоги Бирона. Теперь поляки домогались от России удовлетворения за убытки, причиненные русскими войсками во время прохода их через польские владения, когда велась война России с Турциею. Бирон настаивал, чтоб Россия заплатила Польше по ее требованию, а Волынский в кабинете министров доказывал, что платить не следует, и по этому поводу произнес, что он, не будучи ни польским паном, ни вассалом Польши, не имеет причины задабривать народ, издавна враждебный России. Напоминание о вассале пущено по адресу Бирона не в бровь, а прямо в глаз: герцог был взбешен и тогда же решился во что бы то ни стало отомстить за это Волынскому. Тут присоединилось еще обстоятельство, усиливавшее вражду между герцогом и Волынским. Бирон задумывал женить сына своего Петра на племяннице императрицы Анне Леопольдовне, будущим детям которой Анна Ивановна заранее назначала преемство российского престола. Бирон хотел воспользоваться беспредельною привязанностью к нему императрицы и проложить своему потомству путь к царской короне. Много встречал при дворе недоброжелателей Бирон своему проекту — и главным из них был Волынский. Собственно, ни Волынский, ни иной кто-либо не могли помешать видам Бирона, потому что сама принцесса Анна Леопольдовна не терпела сына его, Петра. Но для злопамятного, не прощавшего своим врагам Бирона было достаточно, что Волынский изъявлял нежелание успеха его плану. Между тем Волынский, зазнаваясь все более и более, отважился подать императрице «генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел», где излагались разные предположения, касавшиеся укрепления границ, церковного устройства, правосудия и торговли. К своему проекту Волынский приложил записку о том, что государыня окружает себя лицами недостойными и отдаляет достойных. Императрица спросила: кого он считает недостойным? Волынский назвал Остермана, князя Куракина и адмирала Головина. «Ты даешь мне советы, как будто молодому государю», — сказала Анна Ивановна. Из этих слов Волынский должен был заключить, что ему может быть худо. Была еще более свежая причина несогласия между Волынским и Бироном. В феврале 1740 года устраивался ледяной дом, о котором выше было упомянуто. Приготовлялись ко всеобщей потехе; главным распорядителем ее был Волынский. Он послал одного кадета привезти к нему Василия Кирилловича Тредьяковского, академика, впоследствии носившего звание «профессора элоквенции и хитростей пиитических», за тем, чтоб заставить его написать и на празднике прочитать стихотворение, приличное событию. Кадет, явившись к Тредьяковскому, объявил, что его требуют в кабинет, а потом повез его на «слоновый» двор, где находился тогда Волынский. Тредьяковский жаловался Волынскому на кадета, что он его перепугал, сказавши, что требуют его в кабинет; а кадет, со своей стороны, жаловался на Тредьяковского, что тот дорогою бранил его. Тогда Волынский, не слушая оправданий и объяснений Тредьяковского, начал бить его по щекам и велел при себе делать с ним то же и кадету. Наконец Тредьяковский спросил — что ему далее делать; Волынский приказал спросить об этом у архитектора и полковника Еропкина. Последний, спрошенный Тредьяковским, указал ему писать стихи на предстоящий праздник. Тредьяковский, избитый по щекам, умытый собственною кровью, отправился домой и всю ночь сочинял стихи. Но свежие воспоминания обиды не давали ему покоя, и, дождавшись утра, он, наскоро одевшись, отправился к герцогу курляндскому просить милости и обороны. На беду его, прежде чем дождался он появления герцога, чтобы припасть к его ногам, вдруг вошел в переднюю Волынский, сам приехавший с утренним визитом к любимцу. Увидев Тредьяковского, он сразу понял, что тот пришел на него жаловаться; но, скрыв это, спросил: «Ты зачем здесь?» Тредьяковский собирался с духом — что ему ответить, но Волынский, не допустивши его произнести ни слова, ударил его в щеку, потом вытолкал взашей и передал ездовому, приказав отвезти его в комиссию под караул. Через несколько минут прибыл туда и сам Волынский, приказал снять с Тредьяковского шпагу, разложить на земле и, обнажив спину, бить палкою. Тредьяковский получил 70 ударов. После того Волынский приказал поднять его и о чем-то его спросил. Тредьяковский, как сам после говорил, не помнил, что тогда отвечал ему, а помнил только, что Волынский опять приказал положить его и закатить еще 30 ударов палкой. Его не отпустили домой, а оставили в комиссии под арестом до утра. Тредьяковский, под караулом, всю ночь твердил стихи, которые должен был читать перед публикою «в потешной зале», «хотя мне, — замечает Тредьяковский в своем рассказе об этом событии, — уж не до стихов тогда было». Вечером повезли его в маскарадном платье под маскою в потешную залу; там он прочитал наизусть перед публикою свои стихи и тотчас отведен был под караулом опять в комиссию, где ночевал и другую ночь, а на следующий день в 10 часов утра его привезли опять к Волынскому. Вельможа сказал ему: «Я не хочу с тобой расстаться, еще раз на прощанье не побивши тебя». Бедный пиит плакал, умолял не бить его, потому что он и так уж изувечен, но, по выражению Тредьяковского, «не преклонил сердца его на милость». Волынский приказал вывести пиита в переднюю и велел там караульному офицеру отсчитать ему еще 10 ударов палкою. «Жалуйся на меня теперь кому хочешь, — сказал он Тредьяковскому, — а я свое уже взял с тебя; если вперед станешь сочинять песни, то тебе и паче того достанется!» Из этих слов видно, что Волынский был уже сердит на Тредьяковского за сочинение какой-то песни, оскорблявшей вельможу. Это вопиющее поругание человеческого достоинства осталось бы для Волынского без последствий, потому что, по тогдашним понятиям, академик Тредьяковский был чересчур ничтожная личность в сравнении с кабинет-министром. Но лицо, которое стояло выше всех кабинет-министров, любимец императрицы, нашел в этом предлог насолить своему сопернику. Бирон подал государыне жалобу, вменяя себе в личное оскорбление поступок, который дозволил себе Волынский с Тредьяковским в приемной герцога. Он при этом припомнил, как Волынский еще в прошлом году подавал государыне записку, в которой хотел привести в подозрение приближенных к ее величеству особ. Пусть Волынский разъяснит то, что он в своей записке изложил в темных и двусмысленных выражениях, иначе он, Волынский, должен быть признан виновным в поступке, крайне непристойном и предерзостном, так как он осмелился наставления, годные для малолетних, давать мудрой государыне, которой великие качества и добродетели весь свет превозносит. Так выражался герцог и требовал, чтобы Волынский немедленно был предан суду. Императрица уважала Волынского и отнюдь не расположена была губить его; отдать же Волынского под суд — значило наверно погубить его, потому что все судьи поступят так, как желательно любимцу. Анна Ивановна отказала в просьбе своего любимца. Тогда Бирон категорически заявил государыне: «Либо он, либо я! Если Волынский не будет предан суду, я принужден буду навсегда выехать из России. Уже при всех иностранных дворах стало известно, что Волынский сделал с Тредьяковским в покоях курляндского герцога. Если он не будет судим, то на мне останется вечно бесчестие». Государыня слишком свыклась с Бироном, слишком любила его, чтоб не пожертвовать для него кем бы то ни было. После усиленных просьб Бирона, сопровождавшихся то коленопреклонениями, то порывами досады, она согласилась на все и приказала нарядить суд над Волынским. В апреле 1740 года составилась судная комиссия. 12-го числа этого месяца объявлен был Волынскому домашний арест, а 15-го потребовали его к суду. Членами судной комиссии были: генерал Григорий Чернышов, генерал Андрей Ушаков, Александр Румянцев, князь Иван Трубецкой, князь Репнин, Михайло Хрущов, Василий Новосильцев, Иван Неплюев и Петр Шипов. Потребовали, чтобы Волынский назвал поименно тех лиц, о которых в поданной императрице записке только намекал, называя их опасными. Волынский указал на Остермана, князя Куракина, адмирала Головина, прибавил к ним также уже подвергшихся царской опале Долгоруких и Голицыных. Потом 17 апреля он дал отзыв, что «все прежнее он написал по злобе на Остермана, князя Куракина, Ягужинского и Головина»; сознавался о себе самом, что, получивши место кабинет-министра, он «возомнил, что стал очень умен, а ныне видит, что от глупости он все врал со злобы». Волынский совершенно потерялся, становился на колени, кланялся в землю, просил пощады. Председательствующий в комиссии Чернышов сказал: «Вот как в плутовстве тебя обличили, так ты и повинную принес». Волынский на это произнес: «Не поступай со мной сурово: ты так же горяч, как и я; но у тебя есть дети, воздаст Бог детям твоим!» Относительно поступка с Тредьяковским Волынский без всякого оправдания признал себя виновным. Вместе с прочим он сознавался, что позволял себе дерзкие отзывы об императрице, хотя и уверял, что при этом злого намерения сделать что-нибудь худое у него на уме никогда не было. Этим сознанием Волынский себя погубил. Сознавшись в предерзостных отзывах о высочайшей особе, он стал уже преступником пред законом. «Ты сам знаешь, — говорили ему, — как ты мучил жестокими побоями полицейских служителей за то, что, идучи мимо твоего двора, не сняли шапок! И нам за твои злодейственные слова и рассуждения про ее императорское величество тебя без наижесточайшего наказания оставить невозможно». Его потащили на дыбу, дали сперва восемь, потом шестнадцать ударов кнутом. Он под пыткой ничего нового на себя не показал, но открыл несколько своих прежних дурных дел; так, он признавался, что брал взятки с купцов товарами и деньгами, что, бывши еще в Казани губернатором, он наживался взятками и нахватал таким способом тысяч на шесть или на семь. Двое членов судной комиссии, враги Волынского — адмирал Головин и князь Куракин — вышли из комиссии. В числе оставшихся всем делом заправляли Ушаков и Неплюев. Назначен был верховный суд из сенаторов и пятнадцати особ, по указанию императрицы. Ушаков и Неплюев, производившие следствие над подсудимыми, были в числе судей, хотя это было противно основным, везде господствующим правилам юриспруденции. Этот суд приговорил Волынского к смертной казни через посажение на кол. Прикосновенные к его делу друзья, которым он читал свой проект, поданный потом государыне, и слышал от них одобрения, приговорены: президент коммерц-коллегии Мусин-Пушкин к лишению языка и ссылке в Соловки, архитектор Еропкин и Хрущов — к отрублению головы, Соймонов, секретарь кабинета Эйхлер и де ля Суда — к наказанию кнутом и к ссылке в каторжную работу. Когда пришлось подписывать смертный приговор, у Анны Ивановны проснулось чувство жалости к человеку, которого так недавно она любила и уважала, но Бирон опять заявил, что если Волынский останется жив, то его, Бирона, не будет в России. Анна Ивановна снова поддалась любви и привычке к Бирону, — она подписала приговор. 27-го июня совершился жестокий приговор. Эшафот для казни был устроен под распоряжением Ушакова и Неплюева на Сытном рынке близ крепости. Прежде всего в тюрьмах отрезали языки Волынскому и Мусин-Пушкину. Последний, будучи другом Волынского, призванный на суд, начал порицать слабость императрицы и ее пристрастие к немцам, а когда от него требовали указания таких черт в поступках Волынского, которые послужили бы к его обвинению, Мусин-Пушкин сказал: «Я вам не доносчик!» По совершении этих операций, Ушаков и Неплюев повели Волынского на казнь. Кровь лилась ручьем из отрезанного языка. Ему устроили повязку — род намордника, чтобы остановить течение крови; но, не находя исхода через рот, кровь хлынула в горло. Волынский стал лишаться чувств, так что двое служителей втащили его под руки на эшафот. При виде ужасных орудий казни, ожидавшей его, он задрожал; но тут прочитан был указ, в котором было сказано, что государыня смягчает ему казнь, заменяя посажение на кол отрублением головы. Это приободрило несчастного в последние минуты. После совершения казни над Волынским, Еропкиным и Хрущовым, тела казненных оставлены были в продолжение часа на эшафоте для зрелища всему народу, потом отвезены были во двор церкви Сампсона Странноприимца и там погребены в одной могиле. Соймонова, Эйхлера и де ля Суду, после наказания кнутом на том же эшафоте, отправили в тот же день в Сибирь. Через три дня после того сын казненного Волынского и две дочери его были отправлены в Сибирь; дочери были насильно пострижены. Брат Волынского без всякого повода был посажен в крепость. Уже по смерти Анны Ивановны правительница Анна Леопольдовна освободила их всех и приказала признать пострижение девиц незаконным и недействительным. При императрице Елисавете обе дочери Волынского вышли за знатных особ. Кроме этих лиц, пострадавших по суду вместе с Волынским, было обвинено еще несколько — и между ними Бланк и Смирнов — за то, что рассказывали, как Бирон на коленях просил у Анны Ивановны о казни Волынского. Их засадили в тюрьму. Правительница Анна Леопольдовна их освободила. В числе жертв тайной канцелярии при Анне Ивановне был также Макаров, бывший при Петре Первом начальником «кабинета». Было время, когда этот человек был в приближении к государю, а потому в силе; многие тогда заискивали его расположения, и в числе таких была и Анна Ивановна, не смевшая тогда и подумать о том, чтобы когда-нибудь достичь верховного сана. Тогда ее и сестру ее Екатерину в Москве звали неуважительно Ивановнами; тогда и она обращалась к сильному Макарову с разными просьбами. Но время изменилось. Анна Ивановна стала императрицею и потребовала от Макарова свои прежние письма. Естественно, Анна Ивановна недолюбливала этого человека, свидетеля ее прежнего унижения. Его затянули в какое-то дело по отчетности и подозревали в каких-то злоупотреблениях. Его содержали под арестом в Москве два года и девять месяцев. За это время домашние дела его пришли в беспорядок. Заключенный письменно умолял государыню о милости. По этому прошению от ареста его совершенно не освободили, а только дозволили посещать церковь и заниматься некоторыми домашними делами. Но ему запрещено было ездить «по компаниях» и съезжать из Москвы: в этом обязали его подпискою. В числе политических дел, которые решала тогда тайная канцелярия, бросается в глаза дело самозванца, принявшего имя царевича Алексея Петровича. Это был польский шляхтич Миницкий; двадцать лет назад он прибыл в Россию, то служил в солдатах, то проживал по монастырям, преимущественно в Малороссии; потом пристал к ватаге рабочих дровосеков, которые проходили через село Ярославец, близ Басани в Киевском полку. Здесь он объявил, что он — царевич Алексей и уже многие годы ходит нищим. Ему поверили — священник этого села, как видно, по глупости, и несколько солдат, стоявших на почтовом стане по пути, устроенному для сообщения столицы с действующей армией. Священник допустил его в церковь, приказал зажечь свечи и звонить; народ подходил, самозванец стоял в царских дверях и держал крест. Но тут вдруг вбежал в церковь сотник с казаками, приказал самозванца вытащить вон из церкви, а оттуда в кандалах отправил в полковую канцелярию в Переяслав. Переяславский полковник препроводил его в кандалах в Москву в тайную контору. Самозванца и священника, признавшего его царевичем, посадили на кол, некоторых из солдат четвертовали, другим головы порубили. [254] Кроме дел, более или менее с политическим смыслом, в тайной канцелярии и в ее московской конторе производилось множество дел совершенно ничтожных и, тем не менее, по способу их производства, ужасных. Довольно было того, если кто подслушал, как две бабы торговки болтали между собою и пересказывали одна другой ходившие в народе сплетни, в которые замешивалось имя императрицы или ее любимца: слушавшему стоило закричать «слово и дело» — его тащили в «тайную», за ним тянули оговоренных им баб; бабы наговаривали сперва одна на другую, потом наименовывали разных лиц; — отыскивали указанных бабами лиц, подвергали допросу и чаще всего тут же жесточайшим пыткам, — дыбе, кнутам, вождению по спицам, жжению огнем. Обыкновенно дело не представляло той важности, какой от него ожидали, но попавшийся в тайную канцелярию редко выходил из нее, а обвиненный почти никогда не возвращался домой: при страшных пытках всегда находились виновные, потому что один вид орудий, терзающих человеческое тело, способен был побудить большинство людей принять на себя какие угодно преступления и оговорить хоть родного отца. Зачастую случалось, что суд тайной канцелярии признавал злоумышленниками против высочайшей особы таких лиц, которые годились только для больницы умалишенных. Впрочем, эти ужасные черты следует приписать веку, а не характеру Анны Ивановны и вообще не характеру ее царствования, так как эти же черты встречались и прежде нее, особенно при Петре Первом, и немалое время после нее. V. Внутренняя политика при Анне Ивановне Уничтожение майоратов. — Законы о поземельных владениях. — Недоимки. — Ход колонизации государства. — Окраины. — Юго-восток европейской России. — Сибирь. — Остзейский край. — Малороссия. — Почтовое устройство. — Учреждение полиции в городах. — Пожары в Петербурге и в Москве. — Суровые меры против поджигателей. — Нищенство. — Беглые. — Разбойники. — Сухопутное войско на вечных квартирах. — Морское дело при Анне Ивановне. С восстановлением сената приказано было выбрать из шляхетства, духовенства и купечества доверенных лиц для составления нового Уложения, чем предполагали окончить дело, начатое Петром Первым. Но это намерение отложено было в долгий ящик, и вместо составления нового Уложения перепечатали старое — царя Алексея Михайловича, и велели им руководствоваться в судебной практике. Однако в тогдашней жизни возникло много явлений, где Уложение старого Московского государства было неудовлетворительно. Уже Петр I изменил многое. Но не во всем нужно было продолжать и начатое Петром. Иное теперь приходилось изменять из того, что великий преобразователь вводил у себя, увлекшись тем, что замечал на Западе Европы. Многое шло вразрез с вековыми понятиями и обычаями русского народа. Таков был закон 1714 года о майоратах. Со смерти Петра Первого, правительство за много лет могло присмотреться к вредным последствиям этого закона. Родители, желая наделить поровну всех сыновей своих, отягощали крестьян, чтоб извлечь более дохода из своих имений, или прибегали к разным изворотам: иные написывали на себя небывалые долги и обязывали старшего сына, своего преемника по владению, выплачивать своим меньшим братьям и сестрам, откуда возникали злоба и семейные ссоры; другие оставляли по закону все недвижимое имение старшему сыну, а всю движимость отдавали меньшим сыновьям; — и выходило так, что одна сторона со скотом и с земледельческими орудиями не знала, что делать без земли, а другая затруднялась с землею без скота и без орудий. Такие-то явления и подобные им побудили правительство Анны Ивановны отменить майоратство. В марте 1731 года уничтожено было давнее различие, существовавшее между поместьями и вотчинами; и те, и другие слились в одно понятие о дворянском недвижимом имении. Обязательная дворянская служба не была упразднена, как того хотел верховный тайный совет; только дворянам, у которых было несколько взрослых сыновей, дозволялось оставлять одного из них в имении для экономии, однако, непременно обучая его грамоте. Собственно, право владения населенными недвижимыми имениями издавна составляло принадлежность дворянского сословия, но в последнее время стали владеть такими имениями боярские люди, монастырские слуги и вообще люди «подлого» происхождения. Велено было всем таким продать незаконно приобретенную собственность в течение полугода и вперед ничего подобного не приобретать. В отдаленных местах, например, в Сибири, люди «холопского» происхождения, отданные в солдаты и дослужившиеся до офицерского чина, получали должности воевод, — и это было запрещено при Анне Ивановне, а на будущее время указано назначать в воеводы только людей, происходивших из знатного шляхетства: надеялись, что такие лица менее будут падки к незаконной наживе и покажут более радения в собирании государственных доходов. Но правительство здесь ошиблось. При таком новом порядке немало было случаев злоупотреблений по должности, и, между прочим, один губернатор за взятки был казнен смертью. В делопроизводстве была также путаница: приказные позволяли себе делать подчистки, прибавки и убавления в приходо-расходных и крепостных книгах, в народе ходили даже фальшивые высочайшие указы; при повальной безграмотности во всех слоях общества нетрудно было грамотным плутам обманывать темный народ. В видах охранения общества от таких обманов, в 1735 году указано было считать подлинными высочайшими указами только такие, на которых окажется подпись императрицы и трех ее кабинет-министров. На всем народе накопилось еще от прежних царствований много недоимок всякого рода, а в царствование Анны Ивановны они все более увеличивались; правительство не могло добиться не только уплат, но даже возможности точно узнать, сколько в государстве недоимок и по какой части: на беспрестанные требования губернские и провинциальные начальства медлили доставлением сведений. В 1739 г. из девяноста четырех городов ведомостей о недоимках не прислано вовсе, а в ведомостях, доставленных тогда из ста девятнадцати городов и уездов в камер-коллегию, недоимка составляла в итоге сумму 1 692 908 р. Между тем, правительство Анны Ивановны оказывало народу большие льготы в этом отношении. По вступлении на престол императрицы сложена была в государстве недоимка всего подушного оклада, доходившая до четырех миллионов рублей; в 1735 г., по поводу большого неурожая, сложена была во всем государстве полугодичная недоимка всего подушного оклада, а в тех краях, где ощутительнее чувствовался голод, указано давать крестьянам заимообразно хлебное зерно. Но в предпоследний год царствования Анны Ивановны пришли к такому убеждению, что не следует слагать недоимок, потому что чрез такие милости выигрывали только те, которые не спешили платить податей; те же, которые были исправны, не могли воспользоваться этими милостями. Так было выражено в указе 1739 г. Многие помещики запустили в своих имениях недоимки; из таких помещиков, не состоящих в государственной службе, обязали внести недоимки в течение шести недель, а служащих — в течение трех месяцев, под страхом двойного штрафа. На торговом классе накопилось тогда недоимок 800 070 р., и замечено было, что здесь убогие были отягощены платежами, а богатые, владевшие промышленными заведениями, увертывались от платежа; поэтому постановили вперед разложить недоимки так, чтобы большая часть платежей приходилась на богатых купцов. Все недоимки собирались в канцелярию конфискаций, учрежденную еще ранее, но в 1730 г. получившую от Анны Ивановны инструкцию. Эта канцелярия, кроме недоимок, заведовала всеми конфискованными по всякому поводу движимыми и недвижимыми имуществами, а также и выморочными имениями. В царствование Анны Ивановны постоянно была нужда в деньгах. Россия впуталась в войны — и одна из них, турецкая, была продолжительна. Расходы государственные простирались до суммы около восьми миллионов в год. Скудость средств побуждала правительство прибегать к таким чрезвычайным мерам, как, например, в 1736 г. гражданским чиновникам вместо наличных денег выплачивали жалованье сибирскими мехами и китайскими товарами, а в 1739 г. чиновникам, служащим в Москве и в городах (в губерниях и провинциях), платили половинное жалованье против петербургских. [255] В ходе колонизации России в это время произошло несколько замечательных явлений. Последовало заселение пространства между Днепром и Донцом, где поселено было двадцать полков ланд-милиции. [256] В 1737 г. пожаловано было генерал-майору Тараканову 4000 десятин [257] земли между Доном и Донцом, в пространстве, которое запустело после укрощения Булавинского бунта. Тараканов мог владеть этою землею потомственно и заселить ее пришлыми людьми, но исключительно малороссиянами. Восточнее — предпринято было заселить нижние берега Волги и берега рек: Иловли, Хопра и Медведицы — донскими казаками и малороссиянами. Тогда положено было из таких переселенцев основание казацкому волжскому войску под начальством атамана Персидского. Приказано было составить опись землям юго-восточной России, начиная от Саратова вдоль Волги до Царицына и до Дона, а от Дона по Хопру вверх до Саратова. Явно было намерение наполнить жителями этот плодоносный край. В Сибири с 1730 г. велено всех ссыльных, туда отправляемых, записывать в подушный оклад со льготами на два года. Остзейский край во время господства Бирона, любимца государыни, пользовался особым вниманием и благорасположением правительства. Тамошнему дворянству подтверждены прежние привилегии, а городам даны жалованные грамоты. Малороссия, окраинная область Российской империи, все еще в принципе сохраняла ту автономию, с какою поступила некогда в круг владений Московского государства, хотя после неудавшегося покушения Мазепы отделиться от московской власти там почувствовалось сильное давление центрального управления. Петр I, по смерти гетмана Скоропадского, жестокою расправою с Полуботком и его товарищами, приезжавшими просить о новом выборе гетмана, показал уже, что ему не хотелось допускать в Малороссии местное выборное правление; но Петр не решился еще высказать прямо окончательное уничтожение гетманского достоинства. При Петре II избран был в гетманы миргородский полковник Апостол, человек старый и скоро затем умерший, в 1733 году. С тех пор в виде временной, но бессрочной меры учреждено в Малороссии правление, состоявшее из главного правителя с двумя великороссийскими и тремя малороссийскими товарищами. Князь Шаховской был назначен этим главным правителем края. Все полковые и сотенные суды оставлены на прежнем основании; выше их был войсковой суд, а выше его — канцелярия гетманского уряда, на которую апелляция могла подаваться в правительствующий сенат. Доходы собирались двумя подскарбиями: один был из великороссиян, другой из туземцев. В июле 1734 г. велено было собрать со всей Малороссии депутатов в Москву с целью привести в порядок существующие в Малороссии права и законоположить новые, но наблюдение над их работами поручалось одному из великороссиян. Вообще правительство, помня эпоху Мазепы, не слишком доверяло преданности малороссийских старшин и секретно приказывало князю Шаховскому строго смотреть за кандидатами в малороссийские должности, дабы не определить какого-нибудь беспокойного человека. Ему поручалось отрешать oт должностей тех особ, которых он признает недостойными, и наказывать «являющихся в непристойных словах, касающихся императорской чести». По укоренившемуся прежде обычаю малороссийского народа то и дело появлялись жалобы казаков и мещан на старшин, что они разными путями захватили в свое владение казацкие и мещанские угодья и самих казаков подчиняли себе в подданство. В видах предупреждения этого, в 1739 году запрещено было малороссийским казакам отчуждать свои земли и грунты (усадебные земли): с них они должны были служить казацкую службу, выставляя по надобности со всей Малороссии 20000 конных вооруженных воинов. Винокурение было постоянно свободно в Малороссии, и только во время войны с турками постигало его кратковременное стеснение, в тех видах, чтобы для армии возможно было достать провиант по умеренной цене. Евреям еще прежде запрещено было держать корчмы в Малороссии, и Меншиков хотел их всех выслать из края; при Анне Ивановне не решались на такую меру из опасения, что высланные станут шпионами в неприятельском войске. По заключении мира с турками в 1740 году решено было выслать их, но тут государыня скоро скончалась. Всем иноземцам вообще запрещалось, без особого высочайшего дозволения, приобретать земельную собственность в Малороссии. В 1740 г., незадолго до своей кончины, государыня повелела расселить там выехавших в Россию грузинских князей и дворян, пожаловавши их деревнями и снабдивши пособиями для обзаведения. Хотя Малороссия освобождалась от военного постоя, но, как пограничная страна, подвергалась беспрестанному проходу войск во время турецкой войны, а это бывало для жителей тяжелее постоянного пребывания у них войск. Проходившие забирали у них бесплатно подводы и съестные припасы, присваивали себе даже грунты, сады и угодья на будущее время, вымучивая у вдов и сирот документы себе на владение. Два важных нововведения последовали в Малороссии в царствование Анны Ивановны: учреждение почт и употребление гербовой бумаги. Почтовое устройство в царствование Анны Ивановны во всех русских краях получило широкое развитие, вызванное обстоятельствами. В начале крымско-турецкой войны указано было устроить от Москвы до тех мест, где будет находиться действующая армия, почтовые станы; таким образом, это было как бы временною мерою для удовлетворения временной необходимости; потом по тому же пути учреждена была постоянная правильная почта от Москвы до Киева через Калугу, Севск и Глухов. Станции располагались расстоянием одна от другой около 25-ти верст; на каждой станции следовало содержать по 25 лошадей. Но это распоряжение не вполне соблюдалось; там и сям оказывались недостатки: там — станционного дома не выстроили, в другом месте — затруднялись довести количество лошадей до узаконенного числа. В 1740 году последовал указ о заведении почт по всей империи между губерниями и провинциями. Турецкая война окончилась тогда уже и, ввиду наступающего мирного времени, сочтено достаточным содержать по пути от Москвы до Киева на каждой станции по пяти лошадей, а по пути воронежскому — только по четыре лошади. На первых порах почтовому делу препятствовали два обстоятельства: первое — плохие дороги, которые исправлять правительство возлагало на владельцев земель, куда шла дорога, второе — наглость и своевольство ездивших по казенным делам, загонявших до смерти почтовых лошадей, наносивших побои и увечья ямщикам и почтовым комиссарам. Важным явлением в царствование Анны Ивановны было учреждение полиции в городах, состоявшееся по указу 1733 года. Оно последовало по докладу генерала князя гессен-гамбургского: бывши в Астрахани, он был поражен тяжелым воздухом, смрадом и всякою нечистотою, валявшеюся по улицам; после того он представил проект о принятии мер для сохранения здоровья и безопасности обывателей русских городов. Сообразно этому проекту указано было завести полицейские управления в двадцати трех больших городах. До того времени полицейские управления существовали только в столицах. Обстройка Петербурга и заселение новой царской столицы, так усиленно проводимые Петром Первым, по смерти его оставались в небрежении, и так продолжалось в первые годы царствования Анны Ивановны, когда царица жила в Москве и там пребывал весь двор. Выселенные Петром Первым в Петербург помещики покинули отведенные им в столице места жительства и разъехались по своим имениям. На Васильевском острове торчали то фундаменты, то полувозведенные каменные стены без окон и крыш; иные дома были уже отстроены, но их хозяева, выехавши сами из Петербурга, в домах оставили прислугу без всяких способов содержания, и правительству приходилось понуждать этих господ давать своим людям содержание. Когда Анна Ивановна перебралась из Москвы в Петербург, северная столица стала опять люднеть, и цены на квартиры, пред тем значительно упавшие, вдруг поднялись так высоко, что правительство своими указами должно было сдерживать произвол домовладельцев. Но тут скоро Петербург, начинавший снова приходить в нарядный вид, постигли пожары, возникавшие от поджогов; они начались в 1735 году и продолжались и следующие года. В 1736 году был сильнейший пожар в Петербурге. Тогда толпа народа, под предлогом тушения огня, производила грабежи и похищения. Обличенные поджигатели были казнены сожжением на месте преступления, а грабители и воры — жестоко наказаны кнутом и сосланы в каторжную работу. В 1737 году, в предупреждение пожаров, устроены были во всем городе караулы и патрули, а при полиции стали содержать печников и трубочистов; и те, и другие обязаны были смотреть за исправностью печей и чистить раз в месяц дымовые трубы во всяком доме. Чтоб у всех всегда наготове была вода для гашения огня, повелено во всяком дворе устроить колодезь. Для бедных, разоренных пожаром и лишенных приюта, отводились бесплатно казенные здания и конфискованные дома. В 1738 году повелено все каменные строения крыть не иначе, как черепицею или железом, а гзымзы и карнизы делать непременно из камня или кирпича. Все удобовозгораемые вещества указано содержать только в нарочно устроенных для того сараях на Петровском острове, а на судах, стоявших на Неве, запрещалось зажигать свечи, курить табак и готовить кушанье; вообще разводить огонь, в случае нужды, можно было только на особых назначенных для того судах. Петербургские пожары, впрочем, возбуждали к лучшей постройке города. В 1737 году Петербург был разделен на пять городских частей, сделано несколько новых мостов, открыты новые площади, рассажены на пустых местах деревья и построен новый гостиный двор на Адмиралтейском острове. Не в одном Петербурге — и в других городах происходили пожары от злоумышленных поджогов. В Москве был сильный пожар в июне 1736 года, потом еще сильнейший 23 мая 1737 года, погубивший в один день 50 церквей и более 2500 домов. После этих истребительных пожаров положили расширить московские улицы, и в обывательских дворах, по примеру Петербурга, завести колодцы. Нескольких человек, обличенных в поджогах, сожгли живьем всенародно. И по всей России свирепствовавшие поджоги вызывали такие же строгости. Даже таких, которые сами не поджигали, а только легкомысленно болтали о пожарах, жестоко наказывали кнутом. В 1740 году опубликован был указ, угрожавший смертною казнью всякому, кто, хотя сам не участвовал в поджоге, но заведомо продавал вещи, украденные с пожара. Распоряжения против скорой езды в городах повторялись при Анне Ивановне так же безуспешно, как при Петре Первом: в декабре 1737 года на улице, дышлом, чуть было не убили фельдмаршала Миниха. В видах сохранения народного здоровья, обывателям городов строго предписывалось не бросать трупов падшей скотины по улицам, а зарывать в землю, отнюдь не снимая кожи. В 1738 году повсюду были разосланы офицеры с лекарями, чтобы там, где торговали мясом, не продавали бедным людям худого и нездорового мяса. Медицинская часть во всей России состояла под ведением медицинской канцелярии, где учреждена была из пяти докторов коллегия, заведовавшая всеми аптеками в России. В 1737 году указано было в городах: Пскове, Новгороде, Твери, Ярославле и в других значительных городах завести врачей из старых военных лекарей, а обыватели должны были давать им свободную квартиру и платить жалованья по 12 рублей в месяц. Учреждались также в этих городах аптеки, где можно было за плату получать медикаменты. Но, к сожалению, этот благодетельный указ долго исполнялся на Руси нерадиво. В 1738—1739 годах опасность вторжения эпидемических болезней побудила к устройству застав по границам Персии и Польши, что тогда останавливало ход торговых сношений с этими странами. Несмотря на строгие указы Петра I против нищенства, при его преемниках, и в том числе при Анне Ивановне, по всей Руси шаталось множество нищих. Некоторые из них лукавством выманивали себе приют в богадельнях и оттуда все-таки уходили просить подаяния по улицам. Указы за указами следовали против нищенства — все было напрасно. В 1734—1736 годах шатались по дорогам толпы помещичьих людей и выманивали у проезжающих на дневное пропитание, рассказывая, будто господа не кормят их; а в городах по улицам сновали колодники, посаженные в тюрьму за казенные и частные долги. Уже издавна велось на Руси так, что, посадивши неисправного должника в тюрьму и понуждая уплатить долг, его не кормили, а посылали по миру просить подаяния; тем же способом пропитывались и уголовные преступники, которых водили в кандалах на цепях просить подаяния. Это были тощие фигуры, одетые в отрепья, с кровавыми следами правежа и пыток на теле. Чрезвычайное накопление такого рода нищенствующих колодников подало правительству повод издать указ — отдавать их в работы частным лицам с платой им по 24 рубля в год, а если таких частных охотников пользоваться их трудом не найдется, то на казенные работы за 12 рублей в год. Вслед за тем, однако, нищенство увеличилось до такой степени, что от шатающихся повсюду попрошаек не было ни проезда, ни прохода; и тогда издан был новый указ — ловить нищенствующих, из них молодых и здоровых отдавать в солдаты и в матросы, а негодных отсылать в каторжные работы; тех же, которые сидели в заключении за частные долги, по иску челобитчиков, кормить за счет последних, но не пускать просить милостыни. Разом с нищенством преследовалось бродяжничество. Оно увеличивалось при каждом рекрутском наборе, так как значительное количество бродяг состояло из убегавших от военной службы. Часто рекруты, еще до привода их в прием, учиняли себе членовредительство в надежде, что сочтены будут негодными к службе. Если заранее открывалась такая хитрость, то их наказывали шпицрутенами; но иные успевали провести начальство и в приеме признаны были действительно калеками; такие, после того, просили милостыню и сочиняли про себя небывалые приключения, чтобы разжалобить сострадательных. Во время войны в Польше многие русские солдаты бежали из армии и селились в польских владениях; кроме солдат, бежало туда же немало помещичьих людей и крестьян, из краев сопредельных с польскими владениями, — таких нередко сманивали к себе польские помещики, обещая им в своем отечестве всякие блага. Из таких беглецов иные скоро соскучивались на чужой стороне и находили, что в Польше положение их не лучше, чем в России; они ворочались в Россию и думали найти себе безопасный притон в Ингерманландии, так как прежде смотрели сквозь пальцы на поселение там беглого народа; но при Анне Ивановне стали их оттуда высылать в места прежнего жительства. И теперь, как при Петре Первом, давались беглым милостивые сроки, в которые дозволялось воротиться с побега и остаться без наказания. Но охотников на такие милости и при Анне Ивановне, как и при прежних государях, являлось немного. Более смелые и отважные из беглых всякого рода составляли разбойничьи шайки. При самом вступлении Анны Ивановны на престол замечали уже, что разбойничьи шайки в России растут не по дням, а по часам, и жители способствуют этому злу, давая пристанище всякого рода бродягам. Когда двор пребывал в Москве, в окрестностях столицы происходили разбои и грабежи; удалые как будто вовсе не стеснялись близости верховной особы. После переезда двора в Петербург Семену Андреевичу Салтыкову, московскому губернатору, то и дело присылались указы о принятии мер против разбоев в подмосковном крае. Разбойники, однако, были так смелы, что посылали знатным лицам письменные требования положить им в назначенном месте деньги и делали угрозы на случай отказа. Около самого Петербурга до того умножились разбойничьи шайки, что правительство принуждено было отправлять отряды солдат вырубливать леса на расстоянии тридцати сажень по обе стороны дороги из Петербурга в Москву. В 1735 году, после двухлетних неурожаев, обеднел везде народ и повсюду умножились разбойничьи шайки. Составлялись из отставных солдат команды для преследования и поимки разбойников, но главный начальник этих команд подполковник Редкин задерживал не столько виновных в разбоях, сколько невинных, с целью брать у них взятки. Ему дали выговор — тем дело кончилось, а разбойники в следующем 1738 году самым безобразным способом давали о себе знать на Волге и на Оке: они грабили плававших по этим рекам торговцев, нападали на помещичьи усадьбы и мучили жестокими истязаниями владельцев и их дворовых, не давали спуска также и казенным таможням и кабакам, убивали целовальников и голов и забирали казенные сборы. Они как будто не сознавали большого греха в своих поступках: жертвовали в церкви материи, награбленные у купцов, покупали колокола и нанимали священников служить панихиды по умерщвленным на разбоях. На низовьях Волги обязанность ловить разбойников, плававших в лодках и грабивших встречные купеческие суда, возложена была на волжское казачье войско, а ограбленные купцы обязаны были платить казакам по три процента со ста за возвращенные товары. И в других краях империи велась борьба с разбойниками. В 1739 году появились их шайки в уездах Кексгольмском и Олонецком; указано было преследовать их оружием и пойманных отсылать в Выборг, где казнить смертью. В том же году дозналось правительство, что толпы русского народа убежали в Польшу из провинций Великолуцкой, Псковской и Новгородской, с намерением составить в чужой земле разбойничью шайку и явиться в российских пределах: отправлен был в Великие Луки полк — не пропускать из-за границы русских беглецов. Но в 1740 году, уже перед кончиною императрицы, в самом Петербурге распространились кражи, грабежи и убийства, — в Петропавловской крепости убили часового и похитили несколько сот казенных денег. Сухопутное войско, расставленное на так называемых вечных квартирах, служило для водворения гражданского порядка и безопасности жителей края. Военные, по распоряжению местных начальств, тушили пожары, преследовали разбойников и отправляли казенные работы; но строго воспрещалось употреблять их, под каким бы то ни было предлогом, на работы частные. Однако пребывание войск на вечных квартирах не обходилось без беспорядков и недоразумений между военными чинами и обывателями городов и сел; всего чаще они возникали по поводу постойной повинности и временного передвижения войск. Расположенное на вечных квартирах сухопутное войско не состояло в своем надлежащем комплекте: постоянно в бегах считалось тысяч до двадцати и более. Морское дело при Анне Ивановне совершенно приостановилось и, так сказать, было забыто. Кораблестроение, которым с таким жаром занимался Петр Великий, было покинуто, хотя и назначали отпускать из казны в год на морское дело немалые суммы и определяли строить число кораблей разных размеров. Но это все оставалось только на бумаге. О мореплавании мало помышляли государственные мужи России, и Миних, занимаясь укреплением Кронштадта, докладывал, что в кронштадтской гавани лежат кучами ветхие военные суда, которые остается выкинуть и истребить, как ни к чему не годные, но для этого потребуется чрезвычайное множество рабочих рук. Достойно замечания, что Миних, приобревший себе историческую славу, как полководец, едва ли не более русских людей признавал важность кораблестроения для величия и безопасности Русского государства. VI. Образованность, промышленность и торговля Обучение юношества. — Кадетский корпус. — Училище в Сенате. — Академия наук. — Ученые экспедиции. — Литературные труды. — Другие училища. — Лесоразведение. — Хлебное производство. — Конские заводы. — Рыбные промыслы. — Селитра. — Поташ. — Ревень. — Пенька. — Черепица. — Металлы. — Кожевенное производство. — Суконные и шелковые фабрики. — Купечество. — Меры правительства по отношению к торговле. — Монетное дело. В деле народного образования в век, описываемый нами, обращалось внимание на образованность одного дворянского класса. С целью доставить воспитание дворянскому юношеству учрежден был сухопутный кадетский корпус. Хотя специальное назначение его было выпускать годных к военному званию людей, но допускалось, что государству нужны и люди, посвящающие себя гражданской деятельности, поэтому кадетский корпус, будучи заведением специально учебным, был в то же время и общеобразовательным. [258] Приготовлявшиеся к морской службе получали образование в морской академии. Правительство покровительствовало грамотности и между низшими воинскими чинами. При гарнизонных полках заведены были школы, где на казенном иждивении обучали солдатских детей, но туда принимали также и мелких дворян. Неграмотных солдат не производили в унтер-офицеры. Что касается дворянства, то рождение в этом звании служило уже обязательством быть грамотным человеком. Лица шляхетского звания, по указу 1737 года, должны были своих, достигших семи лет, сыновей привозить в столицах к герольдмейстеру в сенат, а в губерниях к губернатору, для отдачи их в обучение, и в 16 лет возраста юноши сами должны были являться в сенат в Петербург или Москву для экзамена из арифметики и геометрии. Тех недорослей, которые, будучи представлены в сенат, не оказывали ни охоты, ни способности к военной службе и не могли быть приняты ни в кадетский корпус, ни в морскую академию, оставляли при сенате для приготовления к гражданской службе. Они два дня в неделю являлись в сенатскую камеру для обучения арифметике, геодезии, геометрии, географии и грамматике; они не должны были посещать «вольных домов» (трактиров) и играть в карты и кости; каждый день обязаны они были пудрить голову и в известные праздники, вместе с кадетами, ходить ко Двору. Если у кого из них не оказывалось никакой охоты к учению — того отдавали в солдаты. Вообще охоты к образованию у всего российского дворянства было очень мало: несмотря ни на какие царские указы, дворяне не хотели отдавать детей в учение, — и на смотр их возить уклонялись, и дома их ничему не обучали. Высшим образовательным заведением была академия наук, при которой с 1735 года заведен был семинарий для тридцати пяти юношей шляхетского звания и, кроме того, велено было из московского училищного монастыря присылать туда молодых людей для обучения наукам. Академия наук руководила учеными экспедициями. Так, в 1732 году снаряжена была вторая экспедиция к камчатским берегам; она имела и административное значение, потому что ей поручали заселение Охотска и всего вообще восточного берега. Беринг должен был посылать сухим путем и водою к Северному морю сметливых людей для узнания края, а самому Берингу поручалось проведывать, какие земли находятся между полуостровом Камчаткой и Америкой, и отысканные земли подчинять России, не касаясь, однако, прав европейских государств, а также прав Китая и Японии; но с этими последними государствами он должен был завести торговые сношения. В 1736 году отправлена была от академии наук другая экспедиция под начальством Муравьева и Овцына, для отыскания путей по Ледовитому морю от Архангельска до устья Оби, а в 1740 году отправлен был от той же академии профессор Делиль для астрономических наблюдений в Обдорск. Внимание академии наук обращено было и на отечественную историю. По докладу академии, в июне 1736 года указано было по всей России собирать рукописи и документы, относящиеся к царствованию Ивана Васильевича Грозного, Михаила Федоровича и Алексея Михайловича, и отсылать их в сенат, а сенат должен был, что в них относилось собственно до истории, посылать в академию наук; то же, что, по соображениям сената, еще подлежало тайне, отправлять в Кабинет. Тогда-то появились первые труды Миллера, иностранца, прибывшего в Россию в 1720 году и оказавшего бесценные услуги русской истории и вообще русскому просвещению. Еще не зная основательно русского языка, он начал собирать материалы по русской истории и издал по-немецки «Сборник статей по русской истории» (Sammlung der russischen Geschichte), который до сих пор не потерял своей цены. В 1732 году Миллер был командирован от академии наук в Сибирь для изучения тамошнего края и пробыл в этой командировке десять лет, а по возвращении много лет, до конца своей жизни приводил в порядок собранные им материалы, относящиеся к географии, истории, этнографии и естествознанию России. Это собрание до сих пор хранится в московском Архиве Иностранных Дел, известное в ученом мире под названием Портфелей Миллера, и представляет такую неисчерпаемую сокровищницу для науки, что ее станет еще на целое столетие, несмотря на то, что редкий, занимавшийся русскою историей, не пользовался этим собранием. При первом насаждении ростков знания в России, понятно, что хотя по мысли преобразователя-царя и основана была российская академия наук, но она была наполнена иностранцами. Впрочем, скоро уже стали появляться и чистокровные русские люди, работавшие в области знания и литературы. По русской истории старейшее место из них принадлежит Василию Никитичу Татищеву. Его специальностью было собственно горное дело, и для изучения его Петр отправил Татищева за границу, где тот пробыл много времени и потом всю свою жизнь в России посвящал этого рода деятельности. Но в то же время он полюбил отечественную историю и первый написал по-русски обширную историю России, к сожалению, оставшуюся неоконченною. В числе русских писателей той эпохи нельзя без уважения привести имен Ададурова (физика), Манкиева, сатирика Кантемира, Тредьяковского и знаменитого Михаила Васильевича Ломоносова, творца нового книжного русского языка. Эпоха царствования Анны Ивановны в отношении русского просвещения представляла подобие того времени дня, когда утренняя заря разгоняет темень, остававшуюся от ночи, и готовит выход на горизонт дневному светилу. Для нас теперь сочинения того времени представляются далеко не в том значении, какое имели в свое время. Сатиры Кантемира и оды Ломоносова кажутся нам чересчур тяжелыми, а сочинения Тредьяковского — образцом бездарности. Между тем и последний был одним из передовых людей своего века: в подтверждение этого достаточно указать, что он ранее всех понял превосходство тонического размера перед силлабическим для русского языка и первый стал писать этим размером стихи, открывая путь грядущим русским поэтам. Нельзя сказать, чтобы в царствование Анны Ивановны правительство вовсе не думало о просвещении в России. Оно, бесспорно, желало, чтобы в ней существовало и процветало высшее ученое заведение, хотя бы члены этого заведения писали не по-русски, за неготовностью русского языка к выражению предметов высших наук. Правительство не отказывало этому учреждению посильно и в материальных средствах, и в привилегиях. В 1735 г. академия наук, по повелению назначить себе штат, проектировала на свое содержание 64086 рублей в год; сенат уменьшил эту сумму до 53298 р., но во все царствование Анны Ивановны она с трудом могла достаться академии: ограничивались единовременными пособиями, из которых самое крупное в 20000 руб. выдано было в 1739 году. Специальною привилегиею академии наук было издание календаря, а в Киеве и во всей Малороссии приказано было отбирать и жечь календари, привозимые из Польши, потому что правительство замечало в них «зловымышленные и непристойные пассажи». Академии наук дано было исключительное право печатать книги религиозного содержания и церковно-служебные на языках грузинском и калмыцком, и посылать их предварительно, до выпуска в свет, на проверку сведущим в этих языках лицам, которых нарочно держали при Синоде. Академия наук была не только ученое, но и учебное заведение, где русские могли получить литературное или энциклопедическое образование. Такое же образование можно было получать в московской славяно-греко-латинской академии и в славяно-греко-латинских школах, основанных по инициативе белгородского епископа Епифания в Харькове, при Покровском монастыре. Об образованности простонародия заботились мало. Существовал даже такой взгляд, что простой народ незачем учить грамоте, чтоб не отвлекать от черных работ; в таком именно смысле выразился указ декабря 12-го 1735 года, состоявшийся по просьбе заводчика Демидова, хлопотавшего, чтобы обывательских детей не принуждали к учению. Только в видах распространения христианства, в Астрахани в 1732 году заведено было училище для новокрещенов, а в 1735 году с тою же целью в четырех городах Казанской губернии основано по школе, и в каждую назначалось по два учителя и комплект в 30 человек учеников. В малороссийские школы, существовавшие издавна в Малороссии по приходам, правительство не вступалось вовсе; но в сентябре 1738 года оно указало учредить в Малороссии школу для пения, и в этой школе следовало, рядом с пением, обучать струнной музыке, игре на скрипке и на малороссийской бандуре. Из этой школы каждогодно посылалось десять лиц ко Двору и, по отсылке, их заменяли в школе другими десятью. В области хозяйства, промышленности и торговли царствование Анны Ивановны было продолжением царствования Петра Великого. Такие же распоряжения, какие издавались Петром Первым о сбережении лесов, появлялись и при Анне Ивановне, хотя с меньшею суровостью. Их повторение казалось тем необходимее, что русские люди, со смертью Петра I, перестали бояться взыскания за невнимание к сбережению лесов и начали истреблять их. Кроме произвольной, хищнической порубки, леса истреблялись от пожаров на широкие пространства. Около самого Петербурга лесные пожары свирепствовали в таком размере, что императрица принуждена была писать к генералу Ушакову, начальнику тайной полиции, чтоб он принял меры к избавлению ее величества от дыма и копоти в ее дворцах петербургском и петергофском, и сенат выслал отряды солдат тушить пылавшие леса. Что касается до прекращения самовольной рубки лесов, то в 1730 году составлена была опись всем заповедным лесам в государстве, которые предположено было сберегать для казенных построек. Положено было считать заповедными леса, растущие вдоль Волги, вниз от Нижнего Новгорода на обе стороны от берегов расстоянием на сто верст, а также и в других местах около больших рек и озер. По селам и деревням возобновлены надсмотрщики, состоявшие под начальством вальдмейстеров, дававшие разрешения обывателям на рубку для домашних нужд. Были деревья заповедные: дуб, ясень, клен, вяз, илим, лиственница и сосна, имеющая в диаметре 12 вершков; прочие деревья не причислялись к заповедным; можно было рубить их, хотя бы и в заповедном лесу. За самовольную рубку наказывали большими денежными штрафами за два раза, а за третий — виновный подвергался кнуту и ссылке в каторгу. Там, где замечалось оскудение лесов или где нуждались в их изобилии, там полагалось отводить помещикам участки, обязывая засевать их лесами. Хлебное производство подчинено было таким же правилам, как и при Петре Первом. Торговля хлебом была то стесняема, то расширяема, смотря по урожаям. В 1734 году постиг Россию страшный неурожай; тогда у всех купцов, торговавших хлебным зерном, велено было отбирать товар и продавать без платежа пошлин в казну, так, чтобы хозяину доставалось не более десяти процентов барыша. Губернским и провинциальным властям, а также штаб-офицерам войск, расположенных на вечных квартирах, поручено было наблюдать, чтобы помещики продавали хлеб только лишний, остающийся у них от продовольствия людей и крестьян. Из провинций, страдавших от неурожая, запрещалось возить хлеб для продажи в столицы, а Петербург должен был снабжаться хлебом из той полосы империи, которая не терпела тогда от неурожая. В 1737 году, после пожаров, вздорожали строительные материалы, а вслед за ними поднялись цены на жизненные потребности и в том числе на хлеб: правительство издало указ, запрещавший дальнейшее повышение цен. Много хлебного зерна истрачивалось на винокурение помещиками, получившими привилегию свободного производства вина в своих имениях и провозившими это вино повсюду под предлогом, что то делается для своего обихода. Для массы простого или «подлого», как тогда говорилось, народа, хлебное вино продавалось в кружечных дворах, в кабаках и в вольных домах, составляя казенный доход. Продажа виноградного вина, кваса, пива, уксуса и сусла отдавалась на откуп, а с 1735 года откупа были сняты, и торговля этими произведениями стала вольною. В Малороссии и в Слободской Украине, как уже было выше сказано, винное производство было вольное. Заботливость о разведении конских заводов была своеобразною чертою царствования Анны Ивановны, под влиянием ее любимца Бирона. В 1731 году учреждена была конюшенная канцелярия или конюшенный приказ: он получил в 1733 году особый регламент, где были означены разные должности — шталмейстер, провиантмейстер, фуражмейстер, экипажмейстер, рейтанеи и конюхи. В ведомство этого нового учреждения был отдан город Скопин, а потом город Раненбург с несколькими волостями и селами; в последующие годы в губерниях Нижегородской, Казанской, Воронежской и в провинциях Алатырской, Тамбовской, Севской и Курской положено отвести пустопорожние земли для основания конских заводов; в дворцовых волостях, лежавших более всего около Москвы, велено выписывать немецких и датских лошадей и обучать конюхов и коновалов. Всем остзейским обывателям вменено в обязанность разводить у себя в крае лошадей и дозволялось беспошлинно торговать ими на двух конских ярмарках, учрежденных в Риге и в Киеве. В 1739 году положено завести конские заводы в Малороссии и в Слободской Украине — раздать по полкам маток и выписывать для них немецких заводчиков. В том же году указано то же сделать во всех имениях церковного ведомства. До самой своей кончины Анна Ивановна оказывала большое попечение к успеху коннозаводства в России. Рыбный промысел, процветавший тогда преимущественно в низовьях Волги, составлял государственное достояние и отдавался на откуп за 3500 рублей в год. Достоянием казны при Анне Ивановне, как и в предшествовавшие ей времена, были: селитренное и поташное производства, ревень и пенька. В 1736 году заведены были близ Саратова на старом Увекском городище селитренные заводы, и с этою целью туда отправлялись офицеры с солдатами для производства казенных работ. Но потом правительство стало недовольно тамошним ходом работ и в 1740 году предоставило всем желающим частным людям заниматься селитренным производством, а выработанную ими селитру обязало представлять в казну по установленной цене. Порох в вольной продаже не был допущен; его можно было покупать только из артиллерийского ведомства и притом в количестве не более десяти фунтов в одни руки, но знатным особам давалось дозволение покупать пуда по два и по три. Закон, стеснявший продажу пороха обычным путем торговли, не мог воспрепятствовать, однако, доставать его разбойникам. Казенные поташные заводы были в уездах Нижегородском, Арзамасском, Саранском, Кадомском, Шацком, Верхнеломовском и Нижнеломовском. Всех их было восемнадцать; к ним были приписаны крестьяне, которые все происходили из мордвы и ведались в Починковской конторе. Поташ с места производства доставляли в Петербург в бочках, обшитых рогожами, и там его сбывали английским купцам в присутствии русского браковщика. Казна всегда высоко ценила торговлю этим произведением. Ревень доставлялся в Петербург из Сибири. Каждый год привозили его до тысячи пудов. Его продавали английским купцам не ниже ста рублей за пуд. Никто из частных лиц не смел привозить ревеню из Сибири под страхом смертной казни. Пеньку привозили в Петербург из разных мест, а с 1737 года из Малороссии. Соляная продажа всегда была свободна, но ограничивалась назначением таксы, выше которой продавец не должен получать барышей. Обращено было внимание на выделку черепицы, которую сочли лучшим материалом для кровли церквей, дворцов и домов, для безопасности от пожаров. В 1737 году черепичное дело в России отдано было голландцу Дикоту, с обязанностью продавать черепицу в частные руки по той цене, по которой она будет продаваться в казну. Выделывалось два сорта черепицы: красная выгибная для кровли домов и зеленая для кровли церквей. Металлическое производство в царствование Анны Ивановны стало переходить из исключительно казенного достояния в общедоступное. В 1731 году было замечено, что в Вятской провинции отыскивается так много железной руды, что нет возможности казне обрабатывать ее, за недостатком капитала. Поэтому дозволено было частным людям основывать железные заводы: таким обещано давать из царских волостей по сто и по сто пятьдесят дворов к каждой домне с тем, чтобы каждая домна, по миновании своих льготных лет, вырабатывала каждогодно до 35000 пудов чугуна. В 1735 году в Сибири оказалось чрезвычайное множество разных руд, отысканных 7 частными лицами, и тогда было дозволено каждому по желанию основывать рудокопное заведение с разрешения сената. В 1738 году все казенные горные заводы, исключая Гороблагодатских на Урале и медных в Лапландии, отдали компании, составленной как из русских, так и из иностранцев. Затем всем дозволено было составлять такие компании, основывать новые заводы и брать от казны пособие. Золото и серебро за границу не отпускались, равно как и свинец, который шел на приготовление боевых запасов для русского войска. Золото и серебро добыватели должны были доставлять в казну, получая за золотник золота два рубля тридцать копеек, а за золотник серебра четырнадцать копеек. Прочие металлы можно было продавать всякому, но с продаваемой меди отдавать в казну две трети по ходячей цене, а с других металлов и минералов по десять процентов. Хозяевам заводов дозволено было выписывать из-за границы мастеров. Гороблагодатские и лапландские медные заводы, составляя казенное достояние, отдавались на откуп. Оружейные заводы, сестрорецкие и тульские, находились в казенном ведомстве и в 1737 году были соединены в одно управление. При них в Туле и Сестрорецке устроены были фабрики зеленой меди с тем, чтобы прекратить барышничество подрядчиков на вещи, потребные на мундирное строение. Тульских оружейных мастеров было налицо 2158 человек, но около Тулы крестьяне в кузницах стали заниматься железными изделиями: правительство нашло эти изделия плохими и запретило этот вольный промысел. Еще Петр I обратил внимание на производство кожевенных вещей. При обилии кожаного материала, русские не обрабатывали его сами, а продавали в сыром виде иностранцам и покупали у последних изделия из русской кожи по высокой цене. Петр запретил вывоз кож в сыром виде за границу, но этот указ после Петра плохо соблюдался, хотя несколько раз повторялся снова. В 1736 году учреждена была компания владельцев новоманерной кожевенной фабрики и получила привилегию на поставку для армии своих изделий по установленным ценам. Производство шерстяных тканей, так покровительствуемое Петром I, равным образом пользовалось вниманием и при Анне Ивановне. В 1733 году дали привилегию фабриканту Полуярославцеву, владевшему фабриками в Москве и в Путивле и овчарным заводом. Из Малороссии запретили вывозить овчины за границу и обязали доставлять их ему на фабрики. Он поставлял сукно в казну на солдатскую обмундировку. В 1736 году купец Евреинов с компаниею из купцов выхлопотал привилегию на открытие в Москве суконной фабрики; дано было этой компании заимообразно из казны 10000 рублей без процентов, с обязательством выплатить их в течение трех лет мундирными сукнами. Дано было право беспошлинного привоза материала на десять лет и освобождение домов, принадлежащих членам компании, от военного постоя навсегда. В том же году двум астраханским купцам-армянам дана была привилегия на открытие суконной фабрики и овчарного завода за собственный их счет, с правом привозить беспошлинно материалы в течение пятнадцати лет. Производство шелковых тканей сосредоточивалось отчасти в руках того же купца Евреинова с компанией. Для успеха своего предприятия он в 1737 году выхлопотал привилегию каждогодно покупать на 10000 рублей китайского шелка, выплачивая за него сибирскими меховыми товарами. Кроме него, в 1740 году астраханские армяне, владевшие собственными плантациями, испросили право на заведение в Астрахани и Кизляре шелковых и бумажно-хлопчатых фабрик, с правом привозить из Персии материалы беспошлинно. Нельзя сказать, чтобы правительство Анны Ивановны показывало мало желания к расширению промыслов и торговли в Российском государстве. Ряд узаконений в пользу хозяев промышленных заведений и купцов показывает, что эти господа находили себе опору у правительства. Так, в 1736 году указано было всех, обучавшихся какому бы то ни было мастерству и поступивших на фабрики, оставлять при них навсегда, выписывая их из подушного оклада, а всех бродяг, объявивших себя не помнящими родства, приписывать на жительство к фабрикам и заводам. Таким образом, эти люди делались крепостными фабрикантов и заводчиков. Купечеству давалось важное право покупать людей и крестьян для отдачи их в рекруты. Все торговые люди ведались в ратуше; губернаторы и воеводы не смели вмешиваться в их управу и в их сборы. Сами купцы несли выборную службу в ратушах и в таможнях; но те из них, которые владели фабриками и заводами или входили в договоры с казною, освобождались от выборной службы. Пользуясь ласками правительства, купцы, однако, были связаны тем, что должны были торговать непременно в гостиных дворах и в лавках, а не в собственных жилых дворах, и в розницу могли торговать только в своих городах, а в чужие города дозволялось им ездить с товарами для оптовой торговли. Иноземцы с 1731 года получили от правительства право торговать по всей России, продавая свои товары только оптом, а не враздробь. Таким же правом пользовались евреи в Малороссии и Смоленщине. Английские купцы перед всеми другими иноземцами пользовались предпочтением и вниманием правительства: их дворы в Петербурге были освобождены от военного постоя. Некоторым лицам, не принадлежащим по званию к торговому классу, давали торговые привилегии. Так, граф Гаврило Владиславлев в 1735 году приобрел право торговать по всей России беспошлинно, а в 1737 году, по челобитью цесаревны Елисаветы Петровны, крестьянам ее волостей даровано было право торговать без записания в купеческое звание. Это был исключительный случай: правительство того времени не поощряло простолюдинов к торговым занятиям; напротив, в 1739 году в Петербурге запрещено было здоровым и годным к черной работе людям заниматься продажей плодов и овощей по улицам. По устройству монетного дела, царствование Анны Ивановны богато правительственными распоряжениями. В 1730 году указана постоянная цена русскому червонцу — два рубля 20 коп. В 1731 году уничтожены мелкие серебряные деньги, и владельцам их предоставили право представлять их для переделки в монетную контору и получать из казны по 18 коп. за золотник чистого серебра. Вместо прежней мелкой денежной монеты стали чеканить более крупную в размере рублевиков, полтинников и гривенников — 77-й пробы. В том же году уничтожена была вовсе медная монета, но бывшая уже прежде в обращении продолжала ходить в народе до 1737 года, когда всем дозволили, по желанию, переливать ее в медную посуду. Важным узаконением в царствование Анны Ивановны было учреждение ссудной казны при монетной конторе, откуда желающим выдавали деньги под залог серебра по восемь процентов в год. Это учреждение последовало во внимание к тому, что частные лица, нуждаясь в наличных деньгах, делали займы и платили обыкновенно по двадцати процентов в год. Таким образом, правительство пресекало вредную деятельность ростовщиков и соблюдало пользу своих финансов. VII. Церковь Политика правительства по отношению к церкви. — Влияние немцев. — Дело Феофилакта Лопатинского. — Попытки иноверцев. — Отступничество. — Раскол. — Рационально-мистические секты. — Суеверия. — Меры к образованию духовенства. — Монастыри. — Управление монастырскими имуществами. Дух Петра Великого продолжал руководить политикою правительства Анны Ивановны и по отношению к вере. Оно издавало распоряжения, клонившиеся к распространению христианской веры и к охранению господствующей православной церкви от иноверия, но разом издавало и такие, которыми хотело оградить православную церковь от ханжества. Еще Петр I повелевал отбирать поместья у татарских мурз, не хотевших креститься. 6 марта 1730 года Анна Ивановна подтвердила этот указ своего дяди, указавши при этом — отобранные уже прежде у татарских мурз поместья передавать тем из их родственников, которые согласятся креститься, или же самим прежним владельцам, если они перестанут упорствовать и примут крещение. При таких мерах сразу накопилось множество новых христиан, но, оставаясь в сообществе со своими некрещеными соотечественниками, они только по имени считались христианами, а на самом деле держались приемов своей прежней религии; иные же открыто отрекались от христианства и возвращались к магометанству или к язычеству, смотря по тому, какую веру исповедовали прежде крещения. В конце царствования Анны Ивановны отправлен был в Казань учитель иноверцев — московской духовной академии архимандрит Димитрий Сеченов, с пятью духовными лицами, знавшими языки тамошних инородцев. Они должны были новокрещенам излагать основания христианской веры, учить их главнейшим молитвам и отвращать от языческих и мусульманских обычаев, отнюдь не делая принуждений тем, которые еще не изъявляли желания креститься. Чтобы утвердить новокрещенов в принятом ими вероисповедании, сочли нужным отделить их от некрещеных и положили отвести крещеным удобные для поселения земли поблизости к Саратову и к Царицыну, так, чтобы при каждых 250 дворах построить деревянную церковь и определить в нее по два священника, по одному диакону и по три церковника, назначив им денежное и хлебное жалованье. [259] Каждый новокрещен, по совершении над ним крестного обряда, получал в дар крест, белье, кафтан и несколько денег. На новоселье новокрещенам давалась льгота на три года, а повинности за них в эти льготные годы должны были отбывать их некрещеные братья. Новокрещенам дозволялось поступать внаймы и заниматься торговлей. Для них учредили специальное ведомство — новокрещенскую контору.Для обучения инородческих детей указано было завести четыре школы: в Казани, Елабуге, Цивильске и Царевококшайске; там надлежало обучать русскому чтению и письму, десятисловию, часослову, псалтири и катехизису, но вместе с тем предписывалось наблюдать, чтоб ученики отнюдь не забывали своих природных языков. Иностранцам других христианских вероисповеданий предоставлена была свобода строить свои церкви и в них отправлять богослужение. В Петербурге были церкви лютеранская и армянская. В некоторых местах по украинской линии, где было много иностранцев рабочих из немцев, велено было построить лютеранские церкви. Правительство узнало, что иностранные духовные, не довольствовавшиеся свободою своего богослужения, начинали совращать в свою веру православных; издан был манифест, строго запрещающий такие совращения… Эпоху царствования Анны Ивановны считают обыкновенно эпохою господства немцев-протестантов в России. Такой взгляд не лишен основания, но преувеличено мнение тех, которые замечали со стороны немцев стеснение православной веры, издавна здесь господствующей. В этом отношении немцы, занимавшие в России высокие места, были благоразумны и сдержанны, да и сама императрица, как ни тесно сблизилась с немцами, оставалась все-таки приверженною к отеческой вере. Обыкновенно ставят на вид историю Феофилакта Лопатинского, архиерея, потерпевшего за то, что вступил в неприязненные отношения к протестантству. Он издал книгу покойного Стефана Яворского «Камень веры», — книгу, направленную против протестантского учения вообще. За границею, в Лейпциге, некто Буддей напечатал опровержение на эту книгу; автор восхвалил новгородского архиепископа Феофана Прокоповича и порицал Феофилакта Лопатинского. Феофилакт изъявил подозрение, что Буддей выставлен как псевдоним, а настоящий автор опровержения на «Камень Веры» — не кто иной, как сам Феофан Прокопович, а последнего давно уже обвиняли в расположении к протестантству. Феофилакт спрашивал у Двора разрешения писать возражение на книгу Буддея и не получил его по интригам князя Алексея Черкасского, благоприятеля Феофанова. В это время другой какой-то протестант написал другое сочинение против Феофилакта, под названием «Молоток на Камень веры», и этого «Молотка» опровергать Феофилакту не дозволили; только архимандриты, члены Святейшего Синода, перевели книгу иезуита Рибейры против протестантства: в этой книге резко укоряли Феофана Прокоповича за пристрастие к протестантству в предосуждение православию. Феофан был человек злой и мстительный; он всегда преследовал своих противников, пользуясь влиянием, какое получил и сохранял при Дворе со вступления на престол Анны Ивановны. И теперь, по его стараниям, переводчики книги Рибейры засажены были в крепость, а Феофилакта вытребовали в Синод к ответу. Феофан умер прежде, чем это дело кончилось, но соперник его, Феофилакт, и по смерти своего врага потерпел не меньше, как бы мог потерпеть и при его жизни. Его лишили сана и подвергли жестокому тюремному заключению в выборгском замке. Это событие произошло как бы в угоду протестантам; его приписывали силе немцев, заправлявших тогда делами в России. Скорее, однако, тут следует видеть известную злобу Феофана Прокоповича, который уже не одного из тех, кого считал своими врагами, замучил без сострадания, и в том числе своего предшественника в сане архиепископа, Феодосия Яновского. Что касается правительства с немцами во главе, так жестоко поступившего с Феофилактом уже после смерти Феофана, то и оно, кажется, здесь руководствовалось намерением показать политическое благоразумие, не допускавшее разыгрываться страстям под возбуждением религиозных прений. По соседству России с Польшею, католики делали попытки своей пропаганды в России. При Анне Ивановне правительство указало прибывавших в Россию из Польши католических духовных прогонять обратно в польские владения, если существовало подозрение, что они ехали в Россию с целью совращать православных в свою веру; напротив — принимать являвшихся из польских владений православных обывателей как духовного, так и мирского звания, искавших убежища и новоселья в России, по поводу возникшего гонения на православие и насильственного понуждения народа к унии. Прибывших таким образом православных обязывали произносить присягу на верность императрице, после чего позволяли им водворяться и избирать род жизни по своему желанию, а пришельцев духовного сана повелено было по возможности определять на вакантные места. Сурово преследовали тех русских, которые отрекались от православной веры и принимали чужую. Так, в 1738 году сожгли живьем флота капитана Возницына разом с иудеем Борухом Лейбовичем, совратившим его в иудейскую веру, а в 1740 году казнен смертью сибирский казак Исаев за принятие магометанства. С переменившими православное исповедание на другое христианское поступали не так сурово, но все-таки и это считалось большим преступлением. Были подобные примеры с людьми высшего класса; мы уже знаем, что за свое отступничество они подвергались нравственному унижению от высочайшей особы. Правительство Анны Ивановны по отношению к расколу старообрядства держалось основной политики Петра I: не преследовали раскол по религиозному убеждению, а не терпели его из-за политических соображений, находя неполезным для государства, если жители станут отпадать от господствующей церкви и составлять свои особые вероучения. Старообрядство, жестоко гонимое в средине государства со времени своего появления, давно уже искало спасения в отдаленных окраинах. Верное древнему преданию, оно поставляло высшим нравственным идеалом иночество. Где поселялись гонимые старообрядцы, там тотчас возникали пустыни и скиты с иноками и инокинями, хранившими старинные дониконовские обряды. Множество старообрядцев селилось в сибирских дебрях и тундрах, и в этих негостеприимных странах появились раскольничьи монастыри, около которых селились и семейные их единоверцы. Много таких монашеских обителей было около Екатеринбурга и около заводов Демидова. Приказано было разорять эти обители, и отысканных в них монахов отсылать к тобольскому архиерею для размещения по монастырям. Но тобольский архиерей доносил, что многие из таких иноков и инокинь разбежались, и по этому донесению правительство нашло более сообразным посылать таких монашествующих раскольников, вместо монастырей, на казенные заводы в работу, а тех, которые прежде приписались на частные заводы — обложить двойным подушным окладом, как уже прежде при Петре I все раскольники были обложены таким окладом. Такая судьба постигла раскольников, поселившихся в Сибири. Другой приют нашли себе раскольники в другом конце государства — у подножия Кавказа, в астраханской епархии: в 1738 году синод получил сведение, что гребенские казаки, по примеру отцов своих, держатся двоеперстного крестного знамения, не хотят знать церкви и не слушают никаких увещаний. По всей империи, кроме двойного оклада, раскольники старообрядцы стеснены были лишением права брать плакатные паспорты; тех же из них, которые дерзали совращать православных в свое вероучение, указано ссылать вечно на галеры. Таким же наказанием угрожали помещикам, старостам и бурмистрам за укрывательство противозаконных покушений совращать православных. Не доверяя вовсе безопасности в пределах Русского государства, многие раскольники уходили в Польшу и там поселялись, но русское войско, вступивши в эту страну в 1733—1734 годах, забирало этих беглецов и гнало назад в Россию. Сперва их поселили было в Малороссии, а потом с 1735 года стали возвращать на первые места жительства, из которых они ушли за границу; объявивших же себя монахами указано было отсылать в монастыри внутри государства и там содержать их скуднее против обыкновенных монахов, давая двоим из них по одной монашеской порции. Иные раскольники, чтоб избежать гонения за свою веру, оставаясь на своих местах жительства, притворно посещали православные храмы, крестили и венчали детей своих по православному обряду, а на самом деле оставались раскольниками. В 1736 году указано было таких, которые исполняли православные обряды, но придерживались раскольничьего вероучения, наказывать строго, наравне с теми, которые вновь совратятся из православия в раскол. Кроме старообрядческого раскола, при Анне Ивановне возникали и рационально-мистические секты. В Москве и около Москвы появлялись сборища людей обоего пола, сходившихся вместе с молитвенною целью; из них находились такие, которые заявляли, что чувствуют на себе наитие Духа Святого, — они дрожали, кривлялись, вертелись, говорили странные речи, а слушатели искали в этих речах пророческого смысла. Такие сборища назывались согласиями. На этих согласиях показывались признаки склонности к старообрядству, потому что на одном из них, в качестве пророческого вдохновения, говорили, что надобно креститься двумя перстами. Они почитали грехом половое совокупление, хотя бы и между состоящими в браке, наравне с пьянством, матернею бранью и лганьем, что в одинаковой степени признавалось противным Богу. Одно такое сборище было открыто в Москве в доме мастера парусной фабрики Ипполитова, где, между прочим, какой-то монах раздавал присутствующим кусочки хлеба, а какая-то монахиня давала запивать это квасом из ковша, и это вменялось как бы в причастие. На других сборищах проповедовали, что Христос не единожды только должен являться на земле, а может снова воплощаться в человеческом образе: находились такие, что сами себя выдавали за пришедшего вновь на землю Христа. Таких христов появлялось несколько в разных краях: в Москве какой-то отставной стрелец Лубкин выдавал себя за Христа, учеников своих называл апостолами и причащал их разрезанными ломтиками калачей; на Дону казак Мирон выдавал себя за Христа-Бога, а в Ярославском уезде, в селе Ивановском, поп Иван Федоров говорил своему отцу: «Ты мне не отец, я зачат в чреве матернем от Св. Духа, благовестил о мне ангел, я рода царского». [260] По открытии таких сборищ некоторые участники их были казнены смертью, другие — биты кнутом и сосланы в Сибирь. Мы еще подлинно не знаем — были ли это давние народные суеверия, случайно ставшие известными при Анне Ивановне, или они порождены были сравнительно в недавнее время; равным образом, не можем сказать — есть ли это произведение чисто русского фанатизма или плод чужеземного влияния. Разом с нарушением православного благочестия путем отречения от господствующей церкви правительство преследовало всякие суеверия, хотя бы и прикрывавшиеся личиною православной религии. Следуя политике Петра I, оно не терпело появления юродивых, пророков, трудников, паломников и всякого рода ханжей, а равно и тех, которые им потворствовали. По городам и селам бродили нищие в безобразном виде, с колтунами на головах, и выдавали себя за одержимых бесами. Таких приказано было ловить и отсылать к суду. В 1739 году близ Новгорода появилось двое трудников, живших в шалашах подле городовой стены. Народ считал их святыми, получившими от Бога дар пророчества, и ходил к ним за советами. Правительство приказало взять их без огласки и, не подвергая истязаниям, заслать в монастыри, а вперед, если где явятся подобные пророки, то стариков из них отправлять в монастыри, а молодых отдавать в солдаты, женщин же и девиц препровождать на места их прежнего жительства и отдавать под надзор местных начальств. Особенно строго наказывали тех, которые выдавали себя за волшебников, умеющих причинять зло людям и портить их. Несколько таких плутов было сожжено живьем, а тех, которые приглашали их портить людей, били кнутом и, вырвавши ноздри, ссылали в каторжную работу. Как ни сурово относилось правительство Анны Ивановны к расколу и к религиозным заблуждениям, но оно все-таки было мягче и снисходительнее, чем того желали некоторые ревностные духовные сановники. Так, например, в 1737 году рязанский архиерей доносил синоду, что ему, при его старости, трудно разглагольствовать с раскольниками, и находил, что лучше бы смирять их постом и плетьми. На это он получил такой ответ: «Надобно раскольников наставлять по-пастырски, словом учительским, и за трудность оного не почитать, ибо всякое дело труду есть подлежательно, а кольми паче надлежит приложить труд свой о человеке, гиблющем душою, к чему его преосвященство призван и таковым характером почтен». [261] У правительства ранее, чем у русского народа, наступило сознание той простой истины, что недостаточно ограничиваться полицейскими способами устрашения, чтоб удержать народ в верности православной церкви. Оказывалась настоятельная нужда в умных, ученых и высоконравственных священниках, которые были бы способны внушать уважение к своей личности и доверие к своим речам. Выступило на очередь важное предприятие завести семинарии и училища со специальною целью подготовки к духовному званию. При новгородском архиерейском доме, с самого вступления на престол Анны Ивановны, существовала школа для образования духовных, основанная Феофаном Прокоповичем и за его счет содержимая. По кончине этого иерарха в 1736 году указано было эту школу содержать по-прежнему в таком довольстве, в каком находилась она при покойном архиерее. В Казани существовала семинария, основанная архиепископом Сильвестром, который в 1731 году попал в опалу и был отправлен в заточение. Он заранее назначил доходы с некоторых архиерейских вотчин на эту школу, и преемник Сильвестра Иларион продолжал давать эти доходы на школу, платя исправно жалованье преподавателям; но со вступлением на архиерейскую кафедру Гавриила школа эта расстроилась. К счастью, скоро прибыл в Казань Димитрий Сеченов с миссионерами для обращения в христианство языческих инородцев и оживил вообще дело духовного обучения в казанской епархии. При Троицко-Сергиевском монастыре положили основать в 1738 году духовную семинарию для обучения языкам латинскому, греческому и, если возможно, еврейскому, и наукам, начавши от грамматики, чрез риторику и философию, до богословия; для того предположили набрать учеников, числом двести. Разом с этим при Троицко-Сергиевском монастыре указано учредить сиротский дом для воспитания сирот и для приема «зазорнорожденных» младенцев. В 1739 году последовал важный указ — основать во всех епархиях духовные семинарии. Но этот указ долго не мог быть приведен в исполнение: из архиереев не нашлось никого, кто бы показал об этом деле старание. «Все, — выражается современный документ, — отважно и нечувственно пребывали, как бы собственного их долга в том нимало не зависит». На первых порах дело ограничилось тем, что положили разослать по всем епархиям «учительных священников», с целью подготовлять детей духовных лиц к духовному званию. Было желание удерживать детей духовных лиц в звании отцов их, хотя не воспрещалось окончившим учение детям священно— и церковнослужителей вступать в гражданскую службу и записываться в цехи и в посады. Только праздноживущих из них брали в военную службу. Дети лиц духовного звания не были вовсе изъяты от воинской повинности, но могли вместо себя ставить наемных рекрут. Доступ к духовному званию лицам, не происходящим из духовенства, был очень труден; только в Малороссии, по старому обычаю, возводили в духовный сан лиц всякого происхождения. Впрочем, подобное является и на противоположном пределе Русского государства: в Сибири, в иркутской епархии, по недостатку лиц по происхождению из духовенства, дозволено было посвящать и мирян, свободных от гражданской службы, а в 1740 году прислано в синод 45 юношей из инородцев с целью дать им образование и подготовить к званию пастырей своего народа. Все монастыри в духовном отношении зависели от местных епархиальных начальств. Исключение составляли монастыри ставропигиальные, зависевшие непосредственно от синода: их было числом четыре — Киево-Печерский, Межигорский, Троицко-Сергиев и Александро-Невский. Все монастыри были приютами овдовевших священно— и церковнослужителей, неимущих отставных офицеров и чиновников, солдат, безродных и увечных; монахи должны были заботиться о содержании помещенных у них лиц и ухаживать за недужными. Отчасти монахи занимались и делом воспитания: по крайней мере, по прошению киево-печерского архимандрита в 1738 году дозволили принять в монастырь приходящих из польских владений православных духовных, сведущих в латинском языке, и поручать им воспитание юношей. Прежний указ Петра Первого, воспрещавший без царского указа постригать в монахи кого бы то ни было, был подтвержден в царствование Анны Ивановны; дозволялось безусловно, не испрашивая царского указа, постригать только вдовых священнослужителей и бессемейных отставных офицеров и солдат; за пострижение же всякого иного лица полагался штраф 500 рублей. Повелено было по всей империи возобновлять обветшалые храмы и учреждать при них богадельни и школы, а на содержание тех и других определен был сбор с венечных памятей. Указ о построении богаделен и школ был несколько раз повторяем, но плохо исполнялся: богаделен было мало, а школ еще меньше. Главным доходом на содержание церквей и монастырей были доброхотные даяния, совершавшиеся как наличными деньгами, так и вкладами, состоящими в капиталах и недвижимой собственности. Доход с продажи восковых свеч также предоставлялся в пользу церквей. Все духовные вотчины ведались в одном правительственном месте, называвшемся «коллегия экономии». Сначала она находилась в Москве, потом в Петербурге, но в 1739 году была переведена снова в Москву, так как большая часть монастырских вотчин находилась в средине государства, ближе к Москве, чем к Петербургу. При коллегии экономии существовала раскольничья контора: самое название ее показывает, какими делами она заведовала. Число мужских монастырей простиралось до семисот восьми, а в них монашествующих считалось 7829 человек. Женских монастырей было 240, а в них монашествующих 6452 особы. VIII. Внешняя политика России при Анне Ивановне Отношения европейских государств к России при вступлении на престол Анны Ивановны: Австрия, Пруссия, Дания, Швейцария, Англия, Франция. — Польское дело — Интриги французов против России в Константинополе. — Персидские дела. — Спор России с Турцией. — Крымцы. — Турецкая война. — Белградский мир. — Недовольство Миниха. — Возобновление сношений Франции с Россией. — Маркиз де ля Шетарди. При вступлении Анны Ивановны на престол обстоятельства подавали надежду, что в грядущее царствование Россия найдет себе союзников между иностранными государствами. Вступление на престол государыни приветствовали соседи дружелюбными заявлениями. Император немецкий заявил русскому посланнику, что он с новою царицею будет соблюдать те же обязательства, в каких находился с ее покойными предшественниками. Прусский король, узнавши о восстановлении самодержавия в России, пил за столом здоровье новой русской государыни, восхвалял ее решимость и заявил, между прочим, что теперь она свободно будет распоряжаться в делах курляндских, не ожидая одобрения от Польши. В Дании радовались восшествию на престол Анны Ивановны, потому что не желали утверждения в России голштинской династии, которая могла бы там воцариться в особе сына Петровой дочери. Дания давно уже спорила с Голштиниею за Шлезвиг. Король шведский также сразу изъявил желание усилить дружбу с русским престолом. Англия, находившаяся в союзе с Австрией и во вражде с Франциею, также отнеслась дружелюбно к перемене правления в России. С Францией уже не было дружбы с тех пор, как разрушился план соединить браком русскую принцессу Елисавету с французским королем Людовиком XV. Враждебная по старинной традиции с Австрией, Франция не могла смотреть одобрительно на союз, заключенный еще Екатериной Первой с императором, готова была при всяком удобном случае вредить России, но пока еще соблюдала наружное согласие. Надобно сказать, что все государства не питали уважения к России, но боялись возраставшей материальной ее силы, а в особенности после удара, нанесенного Россией Швеции. Никто не верил в политический ум русского правительства: каждое государство надеялось обмануть русских и сделать их державу орудием для своих целей; но союз с ней давал всем большую приманку, чтоб иметь возможность располагать ее большими военными силами и вести, так сказать, ее на буксире за собой. Это желание проявили сразу Австрия и Франция. При русском дворе было два государственных человека, склонные к союзу с тою и другою. Сторонником союза с Австрией и вообще с Немецкою империей был Остерман, а сторонником союза с Францией — фельдмаршал Миних, питавший любовь к французам со времен юности, когда, взятый в плен, он испытал на себе великодушие, приветливость и любезность французов. Предстоял вопрос, когда России приходилось выбирать союз или с Австрией, или с Францией. Это случилось по поводу польского преемства. Король польский Август, долговременный союзник Петра Великого, склонялся к могиле и в начале 1733 года скончался. Франция хотела возвести на польский престол Станислава Лещинского, посаженного там некогда Карлом XII и принужденного уступить корону Августу. Австрия, вместе с Россией, сначала хотела, чтоб избран был кто-нибудь из природных поляков рода Пястов; но так как увидали, что при выборе произойдут несогласия и борьба партий, то предпочли посадить на польский престол иностранного принца. Австрия выставила курфюрста саксонского, сына бывшего польского короля Августа. Россия несколько времени колебалась. Остерман взял верх над Минихом, и Россия пристала к Австрии. Русское войско вступило в Польшу под начальством фельдмаршала Ласси, и под давлением силы русского войска избран был Август саксонский. Но другая партия провозгласила Станислава, надеясь на покровительство Франции. Возникла война, которая подробно описана нами в жизнеописании Миниха. Станислав ушел в Гданьск и заперся там с поляками своей партии и со вспомогательным отрядом французов. Миних, хотя и не сочувствовавший делу, должен был взять команду над русским войском, осаждавшим Гданьск, и принудил его к сдаче. Взятые в плен французы отосланы были в Россию; императрица приняла их ласково и великодушно и отпустила в отечество. Эта любезность, однако, не изменила хода политики в отношении к Франции: последняя все-таки продолжала действовать против России. Сначала она поддерживала Станислава до тех пор, пока он сам не отрекся от притязаний на польскую корону и не удовольствовался владением в Лотарингии, данным ему Францией, по родству его с французским королем; дочь его Мария была французскою королевою, женою Людовика XV. Потом Франция стала вредить России и союзной с нею Австрии с другой стороны, именно со стороны Турции. У Немецкой империи с Турцией была уже давняя вражда. И Россия не в состоянии была забыть унижения, нанесенного ей Прутским миром, и всегда искала случая отомстить Турции. Повод к этому представился России через посредство Персии. Два претендента на персидский престол спорили между собою: Тахмасиб и Эшреф. Последний поддерживаем был турками, Тахмасибу помогала Россия. Не уладивши примирения с турками мирным путем, Россия побуждала Тахмасиба к войне с турками, обещала со своей стороны помощь, заключила с ним 25 января 1732 года дружественный договор и уступила Персии полосу земли, завоеванной Петром Великим. Между тем, у России с Турцией был еще и свой предлог к вражде. Турция считала, что страна, называемая Кабарда, исстари принадлежит Крыму, зависимому от Турции; русские ссылались, что этот край по договору был объявлен независимым, и князья кабардинские отдались России. Сверх того, калмыцкий хан Дундук-Омбо, находившийся под властью России, отпал от нее и отдался под покровительство крымского хана. Отношения Персии к Турции все более и более обострялись. Персидский визирь Тахмас-Кулыхан свергнул Тахмасиба, возвел на престол его сына, но с Турцией пришел еще в большую вражду. Крымский хан Каплан-Гирей, как турецкий данник, двинулся со своею ордою на войну против Персии, и не только захватил Кабарду, но провел свои военные силы через русские владения — Кумыцкую землю. Татары встретили поставленные там русские войска, бывшие под главным начальством генерала принца гессен-гамбургского, вступили с ними в бой, и хотя были побеждены, но успели прорваться через Кавказские горы, возмутили тамошних туземцев против русских, соединились с турками и с ними вместе пошли на Персию; в то же время один крымский султан вступил с войсками в Кабарду и там тоже сражался с русскими. Эти события сочтены были поводом объявления формальной войны Турцией. Россия вела эту войну в союзе с Австрией. Но когда русские войска под предводительством Миниха разорили Крым, завоевали Молдавию, одержали блестящую, еще небывалую, победу над турками при Ставучанах [262] , союзники их австрийцы вели у себя на Дунае войну неудачно. Между тем французский посол в Константинополе Вильнёв постарался устроить примирение Турции с немецким императором. Австрия, при своих военных неудачах, могла для себя почитать счастьем возможность помириться с Турцией; но она склонила и Россию также разом с нею заключить мир с Турцией при посредстве того же французского посла, хотя России заключать такой мир было вовсе не под стать. 18 сентября 1739 года состоялся Белградский мир, не только невыгодный, но даже постыдный для России: истративши много людей в битвах, она не получила никакой выгоды для себя и воевала только в пользу Австрии. Когда французский парламентер приезжал к Миниху от имени своего начальства требовать выступления русского войска из Молдавии, Миних сказал ему: «Я давно уже пытался соединить союзом Россию с Францией. Я всегда был того мнения, что император более нас имеет повода вести войну, а мы, ставши его союзниками, останемся в убытке. Я уже представлял, что император всегда привык обращаться со своими союзниками, как с вассалами: свидетели тому англичане и голландцы, которые вовремя узнали весь вред от этого союза и удалились от него, как умные политики. Мои представления не приняты! но теперь они оправдались событиями, после того как император, с которым мы вошли в союз, совершенно покинул нас, может быть, по вероломству, а может быть, по слабости: во всяком случае, плохое дело союз с вероломными и малосильными. Вот теперь настало время возобновить первый наш проект союза России с Францией». Миних был чрезвычайно раздражен Белградским миром, но делать было нечего: всемогущий любимец императрицы Бирон был совершенно на стороне Австрии, а с ним и императрица. Французская политика на этот раз должна была по крайней мере уразуметь, что нельзя презирать Россию, как страну варварскую. Пусть она с европейской точки зрения была и варварской, но опыт последней войны показал, что она — страна сильная, ее многочисленное войско способно совершать дела истинно великие, которые не под стать было совершать западным державам, давно уже привыкшим трепетать перед страшною мусульманскою силою, водворившеюся в Европе. Французские политики избрали теперь несколько иной путь — показывать России дружелюбие, льстить ей, а между тем, в уверенности в ее простоте и недостатке смекалки, обманывать ее. Нужно было только выбрать подходящего человека в посланники. Управлявший тогда делами во Франции кардинал Флери поручил это маркизу де ля Шетарди, который был назначен в Россию в исходе 1739 года в звании уполномоченного Франции. Трудно было выбрать человека более способного занять эту важную, трудную должность. Это был француз в полном значении этого слова, со всеми достоинствами и пороками, отличавшими французского дипломата XVIII века. Необыкновенно любезный в обращении, с необыкновенною способностью вкрадываться в душу, всегда веселый, неистощимо-остроумный и вместе с тем умевший всегда кстати и сказать, и смолчать, — он был именно таков, что мог очаровать молодое высшее общество в России, недавно еще начавшее усваивать пленительные признаки европейского обхождения и способное увлекаться всяким наружным блеском. До того времени он был посланником своей нации при берлинском дворе, и молодой наследный принц, будущий король Фридрих Великий, называл его конфектою за его любезность, нередко доходившую до слащавости. Де ля Шетарди прибыл в Петербург с таким огромным количеством посольской свиты и прислуги, что подобной пышности русские еще не видали ни с одним иностранным послом. Все это рассчитано было, чтобы внушить уважение и удивление к величию Франции. Французский посол представлялся Анне Ивановне в тронной зале и с первого раза очаровал императрицу и все окружающее своею любезностью. После представления императрице со всею свитою он представился ее племяннице, а потом цесаревне Елисавете Петровне. Это было самое важное его представление. Во Франции уже знали, что императрица не любит цесаревны, цесаревна не любит императрицы, и многие русские смотрят на Елисавету, как на законную наследницу, несправедливо удаленную от трона. Елисавете в то время было 28 лет; она была в расцвете красоты своей; ее голубые глаза с поволокою давали ей невыразимую прелесть. Она превосходно говорила по-французски, и в самом ее живом и легкомысленном характере было что-то французское. «Казалось, — выражался о ней польский посланник Лефорт, — она родилась не в России, а во Франции». Она составляла в те поры совершенный контраст с императрицей, а еще более с Анной Леопольдовной, столько же ленивою и апатичною, как была жива и подвижна Елисавета. В тайной инструкции, с которою прибыл де ля Шетарди, вменялось ему в обязанность узнать наверное, справедливы ли вести насчет желания русских видеть Елисавету государыней. После блестящих приемов де ля Шетарди жаловался на томительную скуку в России, постигшую его. Он увидел себя посреди чопорного немецко-русского общества, отзывавшегося парадом. Ничего похожего не было на светское французское общество, с которым свыкся посол в своей юности и которое для француза было необходимо как свежий воздух для птицы и вода для рыбы. Каждый день у него накрывали обеденный стол для званых и незваных гостей, и посланник замечал, что русские чуждаются его хлеба-соли, а если и посещают, то трудно бывает вести с ними задушевную беседу, потому что все как-то не доверяли ему, зная, что при дворе властвующие немцы недолюбливают французов. Внезапная кончина Анны Ивановны дала возможность показать французскому послу свою необыкновенную деятельность и сделаться решителем судьбы русского престола. IX. Окончание царствования Анны Ивановны Принцесса мекленбургская Анна Леопольдовна. — Жених для нее. — Брак с Антоном-Ульрихом принцем брауншвейг-бевернским. — Неудавшиеся планы Бирона. — Бирон сходится с Бестужевым. — Рождение принца Ивана Антоновича. — Недуги императрицы. — Припадок 5 октября 1740 г. — Вопрос о престолонаследии. — Объявление принца Ивана Антоновича наследником престола. — Вопрос о регентстве. — Уловки Бестужева в пользу Бирона. — Позитивная декларация. — Кончина Анны Ивановны. — Оценка ее царствования. Еще в 1732 году Анна Ивановна гласно объявила, что наследство престола после нее должно перейти в мужское потомство племянницы ее, дочери старшей сестры императрицы, Екатерины Ивановны, герцогини мекленбургской. Муж последней, Карл Леопольд, в свое время приобрел репутацию тирана, был прогнан выведенными из терпения своими мекленбургскими подданными и осужден имперским сеймом. Он был таким же плохим семьянином, как и правителем. Первая жена не вынесла его дурного нрава и начала процесс о разводе с ним. Еще не был покончен этот процесс, как герцог посватался к русской царевне. Находясь в зависимости от дяди, царя Петра I, царевна Екатерина Ивановна по его воле вышла за мекленбургского герцога, но скоро не ужилась с ним, как и первая его супруга. В 1719 году она от него удалилась в Россию вместе с малолетнею дочерью Елисаветою-Екатериною-Христиною. Дочь эта, принужденная проводить в России свое детство, в 1733 году, за месяц до кончины своей матери, была принята в лоно православной церкви и наречена Анною Леопольдовною. Лишившись матери, принцесса осталась на попечении своей тетки, императрицы Анны Ивановны, которая любила ее как родную дочь до тех пор, пока принцесса, достигнув совершеннолетия, не стала выказывать в своем характере такие черты, которые не совсем нравились тетке. Принцесса не обладала ослепительной красотой, но была миловидная блондинка, добродушная и кроткая, вместе — сонливая и ленивая; она не любила никакого дела и проводила праздно часы со своей любимой фрейлиной Юлианией фон-Менгден, к которой питала чувство редкой дружбы. Императрица, хотя не переставала любить свою племянницу, стала отзываться о ней неодобрительно. Но так как другой ближайшей родни у императрицы не было, и в случае ее смерти престол мог достаться цесаревне Елисавете Петровне, которую Анна Ивановна не терпела, то государыня торопилась найти племяннице жениха, чтоб доставить ее потомству и своему роду наследство престола. Немецкая империя заключала в себе богатый запас принцев и принцесс для брачных связей в России. Отыскивать подходящего жениха для принцессы Анны Леопольдовны отправлен был шталмейстер Левенвольд. В Вене он подпал под влияние императорского дома и по указаниям, полученным оттуда, остановил внимание на принце брауншвейг-бевернском, сыне сестры супруги императора Карла VI. Это был молодой человек, едва вступивший на жизненное поприще. Его родные — император и императрица — уговорили его согласиться на предложение Левенвольда, и он дал слово прибыть в Россию и поступить в русскую службу. Он явился в Петербург, был обласкан императрицей Анной Ивановной, определился в русское войско и участвовал с Минихом в турецкой войне. Несколько лет сряду в столице обращались с ним, как с будущим женихом племянницы Анны Ивановны, но браком медлили, считая принцессу не совсем достигшею зрелого возраста. Между тем, у Бирона возникла мысль женить на принцессе Анне Леопольдовне своего старшего сына Петра, еще очень молодого, и тем проложить своему потомству путь к российскому престолу. Бирон так привык встречать безграничную к себе преданность императрицы, что, казалось, нельзя было сомневаться в ее согласии; но императрица уже несколько раз заявляла, что предоставляет племяннице полную свободу располагать своим замужеством. Всем при дворе стало заметно, что принцесса Анна Леопольдовна не слишком-то любила намеченного ей в женихи принца, и это придавало Бирону смелость подставить на его место своего сына. Он начал показывать любезное внимание к принцессе и старался сводить с нею своего сына. Но, если принцессе мало нравился навязываемый ей теткою жених, то к Петру Бирону она чувствовала полнейшее равнодушие, которое вскоре превратилось в отвращение, по мере того, как Петр Бирон надоедал ей своим ухаживанием. Бирон не смел противодействовать резко принцу Антону-Ульриху брауншвейгскому, потому что боялся раздражить против себя австрийский императорский дом. Он полагал для себя надежду в том, что сама принцесса покажет нежелание выходить за принца, и он, таким образом, избавится от соперника своему сыну. Государыня вовсе не знала о намерениях своего любимца и поручила ему выведать от принцессы — расположена ли она выходить за принца Антона-Ульриха. Исполняя волю своей государыни, Бирон говорил об этом с принцессою и услыхал такой ответ — что она не терпит брауншвейгского принца и лучше ей положить голову на плаху, чем выходить за него. Такой ответ очень обрадовал Бирона, но он на первых порах должен был перед государынею показывать вид, что так же, как и она, недоволен упрямством принцессы. Затем Бирон обратился к придворной даме и любимице императрицы, Чернышовой, урожденной Ушаковой, дочери начальника тайной канцелярии. Бирон сообщил ей о своем желании женить сына на принцессе и поручил ей расположить к этому принцессу. Чернышова начала об этом речь принцессе и услыхала такой ответ, какого уж никак не хотелось услышать Бирону. Принцесса с негодованием выслушала Чернышову и сделала ей упрек, как могла она предлагать ей такой брак. Принцесса напомнила о низком происхождении Бирона и дала понять, что ее достоинство оскорбляется подобным предложением. Чтоб избавиться навсегда от притязаний царицына любимца и его сына, принцесса категорически объявила Чернышовой: «Я много думала и испытывала себя. Во всем готова слушаться императрицу и соглашаюсь выходить за брауншвейгского принца, если ей так угодно». Чернышова сообщила такой ответ императрице, не сказавши ей, что ходатайствовала за Биронова сына. Императрица обрадовалась, а Бирон поневоле должен был притаиться со своими желаниями и притворяться перед императрицей, что разделяет ее удовольствие. Брак принцессы с брауншвейгским принцем состоялся в июле 1739 года. С тех пор Бирон возненавидел новобрачную чету и при всяком удобном случае рад был ей делать неприятности, хотя и должен был скрывать свои чувствования, чтоб не раздражить императрицы. Что касается до принцессы, то, ставши женою нелюбимого человека, она продолжала оказывать к нему холодность. Впоследствии принцесса укоряла кабинет-министров, устроивших этот брак в политических видах, и говорила Волынскому: «Вы, министры проклятые, на то привели, что за того пошла, за кого не думала, и все вы для своих интересов к тому привели». Волынский ответил ей, что «действительно, принц Антон-Ульрих очень тих и несмел в своих поступках: это его недостаток; но это может послужить ей же к пользе: он будет ей послушен; а хуже было бы, если б она вышла за Петра Бирона и находилась вместе с мужем под несносным гнетом его отца, любимца государыни. И сам Петр Бирон, — человек запальчивый и сердитый не менее как родитель его». Зная, что между супругами нет любви, Бирон, может быть, из чувства мщения, хотел раздуть между ними несогласие, чтоб насолить им обоим. Желая избавиться от постоянного надоедливого наблюдения над собою любимца императрицы, принцесса испросила у тетки-государыни назначить 80000 рублей для устройства особого двора для нее и ее супруга. Но Бирон убедил принца брауншвейгского отказаться от такого намерения, представляя ему, что тогда он будет находиться в зависимости от своей жены, которая его не любит; а в доказательство того, что она его не любит, Бирон открыл принцу Антону-Ульриху, что принцесса отвечала ему, Бирону, когда он, по поручению императрицы, говорил о браке с принцем. Бирон в это время начал расходиться с Остерманом. До того времени, хотя полной искренности между ними никогда не было, но Остерман дорожил благосклонностью такого могучего лица, каким был Бирон, и долгое время старался угождать ему. В последнее время Бирон в разговорах с приятелями обвинял Остермана в двуличности и хитрости; иными словами — Бирон раскусил, наконец, Остермана и стал остерегаться его, хотя и был уверен, что в том высоком положении, в каком сам находился, Остерман не в силах повредить ему. Удаляясь мало-помалу от Остермана, Бирон сошелся с другим человеком, недавно возведенным на высокую ступень. Это был Алексей Петрович Бестужев, заступивший в кабинете министров оставшееся праздным место казненного Волынского. Алексей Петрович был сын Петра Михайловича Бестужева, бывшего некогда управителем двора в Курляндии и любимцем Анны Ивановны, впоследствии потерпевшим от нее опалу. Алексей Петрович посвятил себя дипломатическому поприщу, но в царствование Анны Ивановны несколько лет сряду держали его в тени. Когда он находился резидентом в Гамбурге, донос, поданный ему Милашевичем-Красным на смоленского губернатора, дал ему возможность выдвинуться и повыситься. В 1734 году Алексей Петрович был переведен из Гамбурга в Данию. Кабинет-министр князь Алексей Михайлович Черкасский негодовал на Бестужева, который дал ход доносу Милашевича-Красного, и вследствие этого родственник кабинет-министра — смоленский губернатор был сослан в Камчатку. Бестужев, впрочем, ничуть не был виновен в опале смоленского губернатора, потому что не сделал ничего более, как только переслал поданный ему донос в тайную канцелярию. Негодование кабинет-министра князя Черкасского против Бестужева должно было смолкнуть после того, как Милашевич-Красный в 1739 году сам сознался, что оклеветал напрасно смоленского губернатора. После падения Волынского, Алексея Петровича перевели в Петербург. Тонкий и искусный дипломат, зная могущество герцога курляндского, он подделался к нему и вскоре сблизился с ним самым тесным образом. При всесильном покровительстве Бирона, Бестужев получил место в кабинете министров. Бирон думал иметь в нем противовес Остермановым хитростям, иными словами — надеялся найти в нем именно то, чего искал и не нашел в Волынском. В августе 1740 года принцесса Анна Леопольдовна разрешилась от бремени сыном, который при крещении был наречен Иваном. Событие это для многих показалось нежданным, так как при дворе знали, что принцесса удалялась от своего нелюбимого супруга. Рождение этого младенца доставило радость императрице, но на ее любимца навело такое уныние, что он несколько дней никого не допускал к себе и ни с кем не говорил. Вскоре за тем произошло другое важное и роковое событие. Уже давно императрица страдала недугом; как кажется, у ней была каменная болезнь. Предшествовавшее лето она провела в Петергофе, и к концу лета ей становилось хуже. По возвращении в Петербург, 5 октября, в воскресенье в 2 часа императрица по обычаю села обедать со своим любимцем. Вдруг ей стало дурно, и она упала без чувств. Ее подняли и уложили в постель. Первым делом окружавших государыню сановников было подумать о престолонаследии. Воля государыни была известна: она уже объявляла, что желает назначить себе преемником сына принцессы Анны Леопольдовны, двухмесячного ребенка — Ивана Антоновича. Но вопрос был в том — кто будет в качестве регента управлять государством до совершеннолетия нового государя, еще лежавшего в колыбели. Первый Бестужев заявил, что всего подручнее эту важную обязанность возложить на герцога курляндского. Несколько дней прошло в размышлениях и толках: приходилось повозиться с Остерманом, а тот уклонился прямо заявить свое мнение об этом и только тогда, когда увидал, что большинство сановников склоняется на сторону Бирона, — сам подал голос за него. Миних, хотя не терпел курляндского герцога, не только объявил себя в пользу его назначения, а еще сам упрашивал его принять на себя этот сан. Больная государыня удержала у себя представленный ей манифест о престолонаследии и проект о регентстве Бирона. Она давно уже страшилась смерти и отклоняла от себя все, что могло ей напоминать о смертном часе; таким образом, давно уже было запрещено провозить и проносить покойников мимо дворца, чтоб не беспокоить государыни видом, возбуждающим в ней мысль о собственной кончине. Тогда Бестужев составил так называемую «позитивную декларацию», в согласии с другими сановниками, и положил ее в кабинете министров: в ней выражено было, будто вся нация желает, чтоб не иной кто, а непременно герцог курляндский, в случае преждевременной кончины императрицы, стал регентом государства впредь до совершеннолетия будущего императора. Стали приглашать к чтению и к подписи этой декларации всех наличных особ первых четырех классов. Набралось таким образом 197 подписей. Не должно думать, чтоб число это состояло из искренних приверженцев герцога курляндского. Большинство подписывалось, следуя примеру подписавшихся прежде их; те же, которые подписались, не повинуясь примеру других, делали это из страха: нельзя было положительно сказать — умрет ли государыня или выздоровеет. Врачи находили ее болезнь очень опасною, но и не уничтожали надежды на возможность ей поправиться; все соображали, что если Анна Ивановна выздоровеет, то не простит тем, которые не показали любви и доверия к ее любимцу: судьба Волынского представляла тому свежий пример. Фельдмаршал Миних поступил по такому же соображению, как о том свидетельствует сын его в своих записках. Впоследствии Бирон в своей записке, писанной с места своего заточения в Ярославле императрице Елисавете Петровне, уверял, будто он вовсе не думал и не хотел принимать на себя регентства, будто на коленях просил государыню освободить его от такого бремени; но источники современные говорят совсем иное, именно — что Бирон, хотя наружно и отказывался от предлагаемой ему чести, но прежде тайно направлял Бестужева, который первый произнес о том слово в собрании сановников; да и сам герцог курляндский в этом собрании доказывал, что нельзя давать регентства ни матери, ни родителю будущего императора. По всему видно, между Бироном и Анной Ивановной происходил разговор о регентстве, но Бирон не представил его в своей записке в настоящем виде. Есть основание полагать, что Анна Ивановна сама не хотела давать регентства принцессе Анне Леопольдовне и ее супругу, из опасения, что они подпадут под влияние отца принцессы, герцога мекленбургского, и даже допустят его водвориться в России, а судя по тому, что случилось с ним в его немецкой земле, можно было справедливо опасаться, что появление его в России не будет полезно для Российского государства. 16 октября с больною, уже не встававшею с постели императрицею сделался припадок, подавший опасение скоронаступающей кончины. Анна Ивановна приказала позвать Остермана и Бирона, и в их присутствии подписала обе бумаги — о наследстве после нее Ивана Антоновича и о регентстве Бирона. Первую бумагу она вручила Остерману, последнюю — отдала своей придворной даме Юшковой, постоянно находившейся при ней во время болезни, приказавши открыть ее после ее смерти. Юшкова спрятала эту бумагу в шкаф с драгоценностями. Императрица, отпуская Остермана, приказала объявить всем сановникам, что теперь все уже окончено. Настал другой день — 17 октября. Истощались последние силы императрицы. Она приказала пригласить к своей постели принцессу Анну Леопольдовну с супругом, цесаревну Елисавету, кабинет-министров и всех важнейших сановников. В 9 часов вечера, среди такого собрания, Анна Ивановна отошла в вечность. Общий голос современных источников единомысленно утверждает, что Анна Ивановна во все свое царствование находилась не только под влиянием, но даже, так сказать, под властью своего любимца. Основываясь на таких известиях, вошло в обычай приписывать Бирону и группировавшимся возле него немцам весь жестокий и крутой характер ее царствования. Эпоха этого царствования издавна уже носит наименование бироновщины. Но если подвергнуть этот вопрос беспристрастной и строгой критике, то окажется, что к такому обвинению Бирона и с ним всех вообще правительствовавших немцев недостает твердых оснований. Невозможно приписывать весь характер царствования огулом немцам уже потому, что стоявшие на челе правительства немцы не составляли согласной корпорации и каждый из них преследовал свои личные интересы, один другому завидовал, один к другому враждовал. Сам Бирон не управлял делами ни по какой части в государственном механизме, и притом он вовсе не показывал склонности заниматься делами, так же точно как и императрица; он не любил России и вообще мало интересовался тем, что в ней делалось: Бирон был эгоист довольно узкий, не успевший расположить к себе никакого кружка; сила его опиралась исключительно на личной милости императрицы, и оттого, как только Анна Ивановна закрыла навеки глаза, ее бывший любимец остался совершенно без почвы, и как ни обеспечила его положение покойница, он без нее не продержался и месяца. Нет никакого современного указания, чтоб масса тех жестокостей, какие ознаменовали царствование Анны Ивановны, исходили от Бирона и совершались по его инициативе. Единственный пример, где показывается прямое участие Бирона, представляет дело Волынского. Здесь видимо ясно, что мстительный Бирон преследовал Волынского неумолимо, потому что обер-егермейстер становился поперек дороги любимцу и покушался занять его место в милости у императрицы. Что касается до множества других лиц, подвергшихся опале при Анне Ивановне, то приписывать бедствие, постигшее того или другого из них, всесильному любимцу государыни можно только гадательно, основываясь на известиях, что все доходившее до государыни и исходившее от нее проходило через ее любимца. Но, допустивши, что Анна Ивановна ничего не делала без участия своего любимца, все-таки нельзя наверное сказать, чтобы всякий, потерпевший от правительства именем Анны Ивановны, действительно терпел прямо от высочайшей власти. Высочайшая власть часто делает приговоры на основании доверия к тем, которые докладывают ей дело: иначе и быть не может при разнородных делах, доходящих до единого центра. Есть еще более важное соображение: жестокости и вообще крутые меры, которыми отличалась эпоха царствования Анны Ивановны, не были исключительными свойствами этой эпохи; не с нею начали они появляться в России, не с нею и прекратились. Правление Петра Великого ознаменовалось еще более жестокими, крутыми преследованиями всего противного высочайшей власти. Поступки князя Ромодановского в Преображенском Приказе ничуть не мягче и не человечнее поступков Андрея Ивановича Ушакова в тайной канцелярии. С другой стороны, те же черты жестокости и презрения к человеческому достоинству являются и после Анны Ивановны, при Елисавете Петровне. Поэтому мы не затруднимся сказать, что приписывать все, что возмущает нас в царствовании Анны Ивановны, следует не самой императрице, не любимцу ее, герцогу курляндскому, а всему веку, в котором происходили излагаемые здесь события. Напротив, если из того, что принадлежит веку, мы отделим то, где с большим правом можем усматривать деятельность самой императрицы и государственных лиц ее эпохи, то придем к заключениям более в пользу и в похвалу правительству той эпохи, чем в его осуждение. Мы уже представили перечень всего, что было сделано в области внутренней политики. Много распоряжений тогдашнего правительства были совершенно в духе Петра I, и недаром Анна Ивановна поручала государственные дела умным и даровитым «птенцам» Петровым. Благодаря им, во многих отношениях царствование Анны Ивановны может назваться продолжением славного царствования ее великого дяди: вообще жизнь русская двигалась вперед и не была в застое. Русский народ в это царствование терпел от неурожая, кроме того, от разных случайных бедствий, как, например, от пожаров и от разбойников; в этом во всем, конечно, нельзя прямо винить тогдашнее правительство: несомненно, оно принимало зависевшие от него меры к облегчению народа. В делах внешней политики правительство Анны Ивановны, если не во всем удачно, то во всяком случае старалось поддерживать честь и значение Русского государства. Война с Турцией при Анне Ивановне имела важный, всемирно-исторический смысл. От собственного неискусства молодой еще русской дипломатии и коварства союзников Россия не окончила этой войны таким выгодным для себя миром, на какой бы имела право. Белградский договор, которого, конечно, ни за что бы не утвердил Петр Великий, был плодом податливости Анны Ивановны своему любимцу. Но все-таки блестящие победы Миниха дали Русской державе то высокое политическое значение, которое заключало в себе зародыши дальнейших ее успехов в вековой борьбе христианства с магометанством, Европы с Азией. Миних с русским войском первый показал миру пример, что возможно с военными силами вступить в пределы грозной Оттоманской Империи и там одержать над нею победу. Мусульманская сила, до тех пор представлявшаяся ужасною и непобедимою, сразу лишилась своего всеустрашающего престижа. При составлении настоящей монографии служили главными источниками: 1. Полное Собрание Законов Российской Империи, тома VII—XI. 2. Сборник Императорского Русского Исторического Общества, тома: III, V, VI, XV, XX (Депеши иностранных министров, находившихся при русском дворе). 3. Bьschings Magazin fьr die neue Histoire und Geographiе. T. III, VI, IX, XVI. 4. Архив князя Воронцова. 1870, 1871 гг., тома I, II. 5. Исторические бумаги К. Арсеньева, изданные Пекарским. 1872. 6. Записки Манштейна о России, изд. 1875 г. 7. Записки фельдмаршала Миниха, изд. 1874 г. 8. Записки Миниха, сына фельдмаршала, изд. 1817 г. 9. Записки Леди Рондо, супруги английского посланника, изд. 1874 г. 10. Записки Якова Шаховского, изд. 1810 г. 11. Записки Нащокина, изд. 1842 г. 12. «XVIII век», Бартенева, 4 т. изд. 1862—1869 г. 13. «Отечественные Записки», 1825 г. Примечания на Записки Манштейна. 14. Hermanns, Geschichte des Russischen Staats, том V, изд. 1853 г. 15. Соловьева «История России», тома XVIII—XXII, изд. 1868—1872. 16. «Воцарение Анны Ивановны» Корсакова, изд. 1880 г. 17. Чтения Имп. Моск. Общества Истории и Древностей, годы: 1858, тома II-й (Записки о Волынском) и III-й (Протоколы Верховн. Тайного Совета); 1862, тома I-й и IV-й (Дело Бирона и материалы, относящиеся до жизни его); 1864, том I-й (показание кн. Долгорукого и дело о Столетове и других); 1867, том III-й (рапорты Миниха). 18. «Маркиз де ля Шетарди», Пекарского, изд. 1862 г. 19. «Русская Старина», ежемесячное историческое издание 1870—1884 г. В нем помещены: в 1870 г. «Записки бриллиантщика Позье» и «О повреждении нравов» кн. Щербатова; в 1872 году — 1) «Из истории Тайной канцелярии», 2) «Сказания иноземцев — герцога де Лирия и леди Рондо о России», 3) «Императрицы Анна Ивановна и Елисавета Петровна»; в 1873: «Императрица Анна Ивановна, ее придворный быт и забавы»; в 1875 г.: «Карл Леопольд герцог Мекленбургский; в 1878: 1) Императрица Анна Ивановна и ее современники, примечания к Запискам леди Рондо»; 2) «Убийство Синклера»; в 1879: — «Замечания графа Панина на Записки Манштейна». 20. «Русский Архив», издаваемый Бартеневым, годы 1866, 1867, 1871, 1878 и 1883 гг. 21. Исторические статьи Хмырова, изд. 1873 г. 22. «Царица Прасковья», М. Семевского, изд. 1883 г. 23. Вейдемейра «Обзор главнейших происшествий с кончины Петра Великого до вступления на престол Елисаветы Петровны», изд. 1848 г. 24. Бумаги Государственного Архива, в числе которых были собственные письма Анны Ивановны к разным лицам, письма Бирона, Миниха, Головкина, Шаховского и других современников, приказы и распоряжения. Глава 22 Императрица Елисавета Петровна I. Цесаревна Елисавета Детство Елисаветы. — Красота ее. — Воспитание. — Планы выдать ее в замужество за французского короля или за французского принца крови. — Епископ Любский. — Отношения Елисаветы к Петру Второму. — Елисавета при избрании Анны Ивановны. — Жизнь цесаревны в царствование Анны Ивановны. — Елисавета во время регентства Бирона и правительницы Анны Леопольдовны. — Приготовления к перевороту. — Маркиз де ля Шетарди и доктор Лесток. Елисавета родилась в селе Коломенском 18 декабря 1709 г. День этот был днем торжественным: Петр въезжал в Москву; за ним везли шведских пленных. Государь намеревался тотчас праздновать полтавскую победу, но, при вступлении в столицу, его известили о рождении дочери. «Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир дочь мою, яко со счастливым предзнаменованием вожделенного мира», — сказал он. В Успенском соборе отслужено было благодарственное молебствие; прослушавши его, царь отправился в село Коломенское, где находилось его семейство. Он нашел Екатерину и новорожденного младенца здоровыми, и на радостях устроил пир. Коломенский дворец, хотя деревянный, был очень обширен и заключал в себе 270 покоев с тремя тысячами окон: было где собраться большому стечению гостей. К пиру приглашены были привезенные царем шведские пленники. Вне дворца угощали нижних чинов и народ; им выкатили несколько бочек с вином и поставили на столах закуски. Будучи только восьми лет от роду, принцесса Елисавета уже обращала на себя общее внимание своею красотою. В октябре 1717 года царь Петр возвращался из путешествия за границею и въезжал в Москву. Обе царевны — Анна и Елисавета — встречали родителя, одетые в испанских нарядах. Тогда французский посол заметил, что меньшая дочь государя казалась в этом наряде необыкновенно прекрасною. В следующем, 1718 году, введены были ассамблеи, и обе царевны являлись туда в платьях разных цветов, вышитых золотом и серебром, в головных уборах, блиставших бриллиантами. Уже тогда принцесса Елисавета обратила на себя внимание в танцах. В то время в ассамблеях в ходу были танцы: английский кадриль, менуэт и польские танцы. Елисавета, кроме легкости в движениях, отличалась находчивостью и изобретательностью, беспрестанно выдумывая новые фигуры. Наряду с нею славились в танцах ее сверстницы по летам, девочки: Головкина, княжны — Черкасская, Кантемир и Долгорукая — будущая невеста Петра II-го. Но из них преимущество все отдавали Елисавете: так решали шведские офицеры, учившие танцевальному искусству; так говорил французский посланник Леви, заметивший, что Елисавета могла бы назваться совершенною красавицею, если бы у нее волосы не были рыжеваты. По обычаям того века, танцы начинались в 3 часа пополудни и продолжались до ночи. В ассамблеях посетители не стеснялись присутствием дам и девиц; в тех же покоях, где танцевали, пожилые люди играли в карты и в шахматы, курили табак, пили вино, закусывали, шумели, а иногда и бранились между собою. В следующие за тем годы обе царевны являлись в публике на прогулках, зимою в санях, а летом — на Неве, в лодках, одетые в наряд сардинских корабельщиков — в канифасных кофтах, красных юбочках и небольших круглых шляпах. У обеих на спине были крылышки: так в обычае было одевать девочек до их совершеннолетия. Воспитание царевны Елисаветы не могло быть особенно удачным, тем более, что мать ее была совершенно безграмотная. Но ее учили по-французски, и мать ей твердила, что есть важные причины на то, чтоб она лучше других предметов обучения знала французский язык. Рассказывают, что однажды, заставши дочь свою за чтением французских книг, Петр сказал: «Вы счастливы, дети; вас в молодых летах приучают к чтению полезных книг, а я в своей молодости лишен был и книг, и наставников». Царю Петру пришла мысль и засела в голове на многие годы — отдать дочь Елисавету за французского короля. Мысль эта зародилась у него в 1717 году, когда он посещал Францию и видел малолетнего Людовика XV-го. Он тогда уже сообщал близким к себе людям предположение, как было бы кстати отдать за французского короля свою среднюю дочь. Первый раз русский царь, через посредство князя Куракина, заявил об этом французскому посланнику в Гааге, Шатонёву; но тогдашний регент королевства французского, руководимый своим первым министром Дюбоа, искал союза с Англиею и опасался родственным союзом с Россиею причинить неудовольствие английскому королю. В последующие затем годы, когда шведский министр Герц хотел устроить примирение двух ожесточенных врагов — Петра I-го и Карла XII-го — с планами, клонившимися к ущербу Англии и Австрии, регент Франции еще более сблизился с английским королем и уклонился от союза с Россиею. После Ништадтского мира, заключенного Россиею со Швециею в 1721 году, Петр снова занялся мыслью отдать Елисавету за французского короля, но тут узнал, что Людовика XV-го собрались сочетать браком с испанскою принцессою; тогда у Петра возникла мысль сочетать Елисавету с каким-нибудь другим лицом французского королевского дома, и сначала он предлагал посланнику французскому, Кампредону, отдать ее за герцога шартрского, сына герцога орлеанского, а по случившейся скоро кончине самого этого герцога — за герцога бурбонского Кондэ, который, по смерти регента, герцога орлеанского, стал первым министром во Франции. В намерении навязать Елисавету французскому королю укрепляло Петра то, что испанская принцесса, намеченная в жены Людовику XV-му, была удалена в Испанию. Но Петр умер в январе 1725 года — и Елисавета, достигавшая шестнадцатилетнего возраста, провожала прах родителя в могилу. Мысль отдать Елисавету за французского короля преследовалась и преемницею Петра, Екатериною Первою, и Меншиков, от имени своей государыни, заявил об этом желании Кампредону. Он указывал на старинный пример родственной связи французских королей с русскими государями, когда король Генрих I-й сочетался браком с дочерью великого князя Ярослава киевского; Меншиков представлял важные выгоды, какие получит Франция от союза с Россиею, указывал, что, женивши короля на русской принцессе, можно будет дочь Станислава Лещинского отдать за герцога бурбонского и, при содействии России, посадить его на польском престоле; наконец, Меншиков обещал, в силу союза с Франциею, военную помощь со стороны России во всяком деле, касающемся Франции. Кампредон, со своей стороны, посылал в своих депешах из Петербурга известия, клонившиеся в пользу союза с Россиею. Но в предположении, что выдать Елисавету за Людовика XV-го не удастся и король обратится в другую страну за невестою, Екатерина, между прочим, изъявляла заранее согласие отдать Елисавету за герцога бурбонского и доставить ему польскую корону. Все эти предположения развеялись как по ветру. Герцог бурбонский вежливо отклонил от себя родственные связи с Россиею, а французский король вступил в брак с дочерью Станислава Лещинского, проживавшего изгнанником в Германии. Таким образом, прекратились попытки выдать Елисавету за французского короля или за какого-нибудь принца французской королевской крови. Пришлось искать для нее женихов в других странах. В октябре 1726 года прибыл в Петербург принц Карл-Август, носивший титул епископа Любского, двоюродный брат герцога голштинского, только что женившегося на старшей дочери Петра I-го, царевне Анне Петровне. Императрица Екатерина стала прочить этого приезжего принца в женихи своей второй дочери, Елисавете. Между тем Остерман составил смелый, и, можно сказать, дикий план иначе устроить судьбу Петровой дочери. Он заявил членам верховного тайного совета мысль сочетать принцессу Елисавету с племянником ее, Петром Алексеевичем. Но, сознавая, что такая мысль противна православной церкви, Остерман прибегнул к такому извороту: «Супружеское сие обязательство, предпринимаемое между близко сродными персонами, может касаться только до одних подданных, живущих под правительством, но не до высоких государей и самовластной державы, которая не обязана исполнять во всей строгости свои и предков своих законы, но оные по своему изволению и воле отменять свободную власть и силу имеют, особенно когда от того зависит благополучие толь многих миллионов людей». [263] Государыня приказала узнать мнение Святейшего Синода: может ли племянник вступить в брак с теткою? Синод отвечал, что это не может быть дозволено ни божескими, ни человеческими законами. Для успокоения совести думали было отнестись с таким вопросом ко вселенским патриархам, но тут Екатерина умерла. После ее смерти открыто было ее (сомнительное) завещание, в котором она, оставляя престол сыну казненного царевича Алексея, Петру, и назначая правителем государства, во время его малолетства, Меншикова, обеим дочерям, кроме приданого в триста тысяч рублей и единовременной выдачи по миллиону рублей, определила во все время их пребывания в России выдавать им ежегодно на содержание по сто тысяч рублей, а Елисавета, по воле матери, должна была сочетаться браком с принцем епископом Любским. Но епископ Любский умер в Петербурге в июне 1727 г., а в следующем году скончалась старшая дочь Петра I-го, герцогиня голштинская Анна Петровна, и Елисавета Петровна осталась одна, без близких родных и руководителей; — ей было 18 лет. Двое знатных женихов искали руки ее — Мориц, принц саксонский, и Фердинанд, герцог курляндский, человек уже очень старый для такой женитьбы. Елисавета отказала им обоим. Молодой Петр II некоторое время был дружески расположен к своей тетке, и Елисавета было совершенно овладела его сердцем. Английский посол Рондо писал, что Елисавета умела показать любовь ко всему, что нравилось царю; таким образом, Петр пристрастился к псовой охоте — и Елисавета также интересовалась этого рода забавою. Но скоро князь Алексей Долгорукий и сын его, Иван, успели охолодить взаимную привязанность между теткой и племянником. Молодой камергер Бутурлин приобрел особенное расположение Елисаветы. Сначала Петр сам полюбил его и пожаловал ему орден св. Александра Невского и чин генерал-майора, но потом ему представили в дурном свете отношения Бутурлина к принцессе, и Петр возненавидел его. Он стал обращаться с Елисаветою холодно. Когда, в сентябре 1728 года, Елисавета праздновала свои именины, царь не прибыл к обеду, не дождался бала и уехал прочь. Тогда все заметили, что царь сердит; но Елисавета, казалось, не обращала на это внимания, весь вечер танцевала и была отменно весела. В следующем месяце того же года прусский посол Вратиславский предложил Елисавете брак с Карлом, маркграфом бранденбургским. Петр отказал ему, не сносясь даже с теткою. Весною следующего 1729 года Петр покончил с Бутурлиным, отправивши последнего на Украину с полками. Елисавета проживала в селе Покровском, теперь уже вошедшем в черту города Москвы, но по временам ездила в село Измайлово к царевне Екатерине Ивановне, которая там усердно занималась женским хозяйством: под ее наблюдением ткались холсты, вышивались церковные облачения. Что касается до Елисаветы, то ее любимым занятием было собирать сельских девушек, заставлять их петь песни, водить хороводы, и сама она принимала в них участие со своими придворными фрейлинами; зимою она каталась по пруду на коньках и ездила в поле охотиться за зайцами. Она ездила часто также в Александровскую слободу и полюбила это место, известное в русской истории тем, что там Иван Васильевич Грозный совершал большую часть своих мучительств. Елисавета приказала там себе построить два деревянных дворца на каменном фундаменте, один зимний, другой летний; близ летнего у ворот была построена церковь во имя Захария и Елисаветы, где Елисавета Петровна часто слушала богослужение. Проживая в Александровской слободе, она занималась соколиною охотою и ездила в пригородное село Курганиху, где был большой лес; там производили ей в забаву травлю волков. О маслянице собирались к ней слободские девушки кататься в салазках, связанных между собою ремнями; Елисавета заставляла их петь песни и угощала цареградскими стручками, орехами и маковой сбоиною. У некоторых жителей она воспринимала детей от св. купели, и были такие, что ей в угоду переменяли свои родовые прозвища. Елисавета развела там фруктовый сад, и то место, где был этот сад, теперь уже застроенное домами, до сих пор носит название Садовни. За пять верст кругом слободы царевна потешалась охотой на лосей и оленей, и долго глубокие старики вспоминали о ее житье-бытье в этом тихом приюте. В эпоху воцарения на русском престоле Анны Ивановны Елисавета Петровна, по словам иностранных источников, жила в совершенном отчуждении от современных политических дел. Но в ту самую ночь, когда умер Петр II-й, ей было искушение предъявить свои права на корону. Был у нее придворным врачом Лесток. Он был уроженец из Ганновера, вступил в русскую службу при Петре I-м и был им за что-то сослан в Казань, а при Екатерине I-й возвращен и определен к ее дочери, Елисавете. Как врачу, по его специальности, ему был всегда открыт доступ к особе цесаревны. И вот, в два часа ночи, вошел он к ней в спальню, разбудил и советовал ехать в Москву, показаться там народу и заявить о своих правах на престол. Елисавета знать ничего не хотела; по-видимому, ее тогда не увлекало еще обаяние царствовать, а между тем у нее тогда уже была большая партия. Правда, знатные вельможи не слишком ее уважали, припоминали увлечения и, кроме того, считали ее незаконною дочерью, не имевшею права ни на какое наследие после того, кого почитала она своим родителем. Но многие гвардейские офицеры не смотрели на это, видели в ней плоть и кровь Петра Великого и толковали, как было бы кстати возвести Елисавету на престол, устранивши Анну Ивановну с ее курляндскими друзьями. Елисавета считалась русскою по душе и по сердцу, — и все, которые ненавидели иноземщину и стояли за русский дух, находили в ней своего идола. Если б Елисавета послушалась этого голоса ее сторонников, то, конечно, Анне Ивановне не пришлось бы царствовать. Но цесаревна не сделала тогда ни малейшего шага в свою пользу, и Анна Ивановна воцарилась. Эта государыня не терпела Елисаветы; Елисавета это знала и первые годы царствования Анны Ивановны продолжала удаляться от двора и проживала в своей подмосковной. Только по воле императрицы она должна была переселиться в Петербург, где у нее было два дворца — один летний загородный, близ Смольного, другой зимний, в средине города. [264] Она должна была являться на балы и куртаги императрицы, и там блистала она, как необыкновенная красавица. Когда китайскому послу, первый раз прибывшему во дворец, сделали вопрос — кого он находит прелестнее всех женщин, он прямо указал на Елисавету. По описанию видевшей ее часто жены английского посланника, леди Рондо, у нее были превосходные каштановые волосы, выразительные голубые глаза, здоровые зубы, очаровательные уста. Говорили, правда, что ее воспитание отзывалось небрежением, но, тем не менее, она обладала наружными признаками хорошего воспитания: она превосходно говорила по-французски, знала также итальянский язык и немного по-немецки, изящно танцевала, всегда была весела, жива и занимательна в разговорах. Как в своем отрочестве, так и в зрелом возрасте, она, при первом своем появлении, поражала всех красотою, особенно когда одета была в цветной «робе» с накрахмаленным газовым чехлом, усеянным вышитыми серебром цветами. Ее роскошные волосы не обезображивались пудрою по тогдашней моде, а распускались по плечам локонами, перевитыми цветами. Когда императрица угощала у себя пленных французов, которые были привезены из Гданьска, Елисавета Петровна очаровала их всех своею любезностью, непринужденною веселостью и знанием французского языка. Решительно неподражаема была цесаревна в русской пляске, когда, в веселые часы, забавлялась императрица со своими шутами и шутихами в отечественном пошибе. Императрица всегда обращалась с цесаревною вежливо и любезно, но от Елисаветы не укрывалось, что Анна Ивановна не терпит ее, как своего тайного врага. Приближенные Елисаветы, в особенности ее лейб-хирург Лесток, постоянно твердили о ее правах на престол, и хотя она уклонялась от всяких заявлений со своей стороны в этом роде, но ею невольно должна была усваиваться мысль, что Анна Ивановна царствует неправильно, и корону следовало бы возложить на голову дочери Петра I-го.Притом обращение с нею императрицы Анны стало отзываться высокомерием, так что Елисавета уже неохотно являлась во дворец ее, и когда хотела туда ехать, то прежде посылала справиться, пожелают ли принять ее. Когда у императрицыной племянницы, Анны Леопольдовны, родился сын, принц Иван Антонович, еще прежде своего рождения предназначенный быть наследником престола, с Елисаветою случилось событие, которое должно было утвердить ее в мысли, что русские люди ее любят более своего правительства. Елисавета, по обычаю, должна была сделать подарок родильнице. Она послала своих придворных в гостиный двор купить вазу для этого подарка. Купцы, узнавши, что ваза покупается для цесаревны, не взяли денег и предложили от себя ей в подарок требуемую вазу: Елисавету считали руководительницею русской национальной партии и полагали на нее надежду возрождения Руси. [265] В последнее время царствования Анны Ивановны наступило для России сближение с Франциею. Долгое время эти державы находились в неприязненных друг к другу отношениях. Но после того, как французский посланник в Турции, Вильнёв, принял на себя посредство заключения мира Турции с Австриею и Россиею, императрица Анна Ивановна возобновила дипломатические сношения с Франциею и отправила в Париж посланником князя Кантемира, а Франция назначила своим посланником в Петербург маркиза де ля Шетарди. Это был тип французского аристократа XVIII века, как бы самой природой созданный быть посланником в России. Врожденная французам любезность в обращении была в нем развита воспитанием и, с детских лет, салонами высших кругов; остроумный, щедрый до расточительности, всегда изящно одетый, напудренный — куда только он ни являлся, везде оставлял по себе самое приятное впечатление. Он особенно годился для тогдашнего высшего русского общества, которое легкомысленно увлекалось наружностью и способно было сразу принять ее за внутреннее содержание. Он был отправлен не столько официальным послом, сколько агентом и наблюдателем; во Францию доходили слухи, что в России существует национальная партия, недовольная управлением Россиею в руках немцев; де ля Шетарди должен был узнать о ней в точности, сблизиться с ее главными вожаками и настраивать их к произведению переворота, который бы свергнул немецкое господство и установил другое, благоприятное для Франции. Де ля Шетарди в январе 1740 года в первый раз представился императрице Анне Ивановне, а затем цесаревне. При свидании с последнею, оба произвели друг на друга приятное впечатление. Французский посланник открыл у себя в отеле самое широкое гостеприимство. Но немцы, везде не любившие французов, как чуждую и по характеру противоположную им расу, старались внушить недоверие русским сановникам; те, зная, что при царском дворе недолюбливают вообще французов, держали себя осторожно по отношению к де ля Шетарди, и немало труда и терпения стоило ловкому дипломату победить такую к себе недоверчивость. Он успел, однако, настолько, что в последние месяцы своего царствования уже сама Анна Ивановна лично склонялась на сторону Франции. Но умерла Анна Ивановна, с которою, в день смерти ее, Елисавета прощалась как сестра. Наступило короткое время регентства Бирона. Регент назначил принцессе Елисавете на содержание по пятидесяти тысяч в год. Он часто к ней ездил и беседовал с нею. Однажды, в присутствии других, Бирон произнес, что если принцесса Анна Леопольдовна сделает какую-нибудь попытку к перевороту правления — он вышлет ее вон из России вместе с мужем и сыном и пригласит голштинского принца, внука Петра Великого. Толковали тогда, будто у Бирона в голове вертелась иная мысль — женить сына своего Петра на Елисавете и доставить ей престол. Но Бирон был низвергнут; правление перешло в руки Анны Леопольдовны и ее супруга, и не перестало по-прежнему быть немецким. Гвардейцы не любили принца Антона; офицеры кричали: «Когда низвержен был Бирон, мы думали — немецкому господству приходит конец, а оно и до сих пор продолжается, хотя с другими особами». Составлялись и расходились соблазнительные анекдоты о правительнице насчет ее дружбы с саксонским посланником Линаром; рассказывались также анекдоты о высокомерном обращении немцев-начальников с подчиненными-русскими, сожалели об унижении России, вспоминали с сочувствием времена Петра Великого и обращались сердцем к дочери его, лаская свое воображение надеждою, что с ее воцарением настанут иные, лучшие времена. И войско, и народ забывали на время тягости Петрова царствования и любили дочь сурового, но умного царя; а Елисавета вела себя так, чтобы заставить любить себя и надеяться от нее всякого добра. Она не пряталась в глубину царских палат, как Анна Леопольдовна; она то и дело каталась по городу в санях и верхом и повсюду встречала знаки восторженной, непритворной любви к себе. В ее дворце был открыт доступ не только гвардейским офицерам, но и рядовым; она сама ездила в казармы, воспринимала у солдат детей при крещении, при этом щедро их обдаривала, хотя такая щедрость была для нее нелегким делом, и она входила в долги. Лесток продолжал трубить ей в уши свою одну и ту же многолетнюю песню, что следует ей заявить свое право на наследственный престол. Этот ревностный сторонник цесаревны явился в дом французского посольства, выпросил свидание с де ля Шетарди, открыл ему, что гвардия и народ расположены к цесаревне и есть возможность возвести ее на престол, а браун-швейгскую династию со всеми преданными ей немцами прогнать; цесаревна, ставши императрицей, войдет в союз с Франциею и всегда будет готова к услугам этой державы, тем более что она сохранила сердечное воспоминание о том детском времени, когда родители готовили ее быть супругою французского короля; хотя она никогда не видала в глаза Людовика XV, но тяготеет к нему душою, как к давнему другу юности. Узнавши об этом от Лестока, де ля Шетарди сообразил, что для него теперь сам собою открывается путь осуществить переворот, о котором ему сделан был намек в инструкции в общих, неопределенных чертах. Надобно во что бы то ни стало посадить Елисавету на престол, и тогда легко можно будет французскому королю заключить с нею дружеский союз, и, таким образом, оторвать Россию от политического союза с прирожденным врагом Франции — Австриею и образовать новый союз Франции с Россиею, Пруссиею и Швециею против ненавистного Габсбургского дома. Не смея идти далее в своих замыслах без указания свыше, де ля Шетарди говорил, что посланник без инструкции походит на незаведенные часы. Он отнесся к своему министру иностранных дел, сообщил о слышанном от Лестока и о подмеченном им самим в России и просил более точных указаний своему делу. В ответ на свое представление он получил поручение уверить принцессу Елисавету в готовности французского короля помочь ей. Тогда Франция задумала втянуть Швецию в предприятие в пользу Елисаветы. Швеция была уже накануне разрыва с Россиею, управляемою брауншвейгской династией. В России образовалась партия, желавшая низвергнуть брауншвейгскую династию и возвести на престол Елисавету Петровну; поэтому не было ничего естественнее, как Швеции объявить войну с целью доставить престол Елисавете Петровне, а Елисавета Петровна должна будет за то уступить Швеции часть земель, завоеванных отцом ее. Такой проект, от имени Франции, тогда был представлен цесаревне, но она отвергла его: «Лучше, — сказала она, — я не буду никогда царствовать, чем куплю корону такой ценой». Услышав такую речь, французский посланник не настаивал более, оставляя времени и обстоятельствам содействовать разрешению этого вопроса. Вскоре после того де ля Шетарди получил от своего правительства две тысячи червонцев (22423 франка), при посредстве дяди, служившего при французском посольстве в Петербурге, некоего Маня (Magne). Из этой суммы Лесток выдал двум немцам, Грюнштейну и Шварцу, часть для раздачи гвардейским солдатам от имени цесаревны. [266] Первый из них служил солдатом в гренадерской роте Преображенского полка, второй был прежде придворным музыкантом, а теперь занимал какую-то должность в Академии наук за небольшое жалованье. Они сразу набрали тридцать Преображенских гренадеров, готовых хоть в огонь, хоть в воду «за матушку цесаревну Елисавету Петровну». Обо всем этом сообщил Лесток французскому посланнику при свиданиях, устраиваемых в роще, соседней с дачею, на каком-то из петербургских островов, где посланник нанимал себе летнее помещение. Слух об этих затеях преждевременно дошел, однако, до Зимнего дворца. Польско-саксонский посланник Линар, которого тогда правительница собиралась женить на своей любимице Юлиании фон Менгден, советовал правительнице не церемониться с Елисаветою, арестовать и заточить в монастырь. «Никакой пользы из этого не произойдет, — сказала Анна Леопольдовна, — разве не останется чертенок, который нам не будет давать покоя?» Она разумела принца голштинского, сына Анны Петровны, старшей дочери Петра Первого. Тогда Линар советовал арестовать и выслать из России французского посланника, который заводит все пружины против брауншвейгского дома. И на это не согласилась Анна Леопольдовна. Кто-то из прислуги подслушал этот разговор, его передали Елисавете Петровне, а Елисавета Петровна, разумеется, предупредила маркиза де ля Шетарди. Тогда французский посланник вооружил всю свою посольскую прислугу, пожег бумаги, какие могли повредить ему при обыске, и готовился выдерживать ночное нападение. Никто, однако, к нему не являлся. Утром он был у Елисаветы, от нее поехал в Зимний дворец, весь вечер там веселился, любезничал, шутил и уехал на новое ночное свидание с Лестоком и Воронцовым. Лесток, мало сдержанный на язык, где-то проболтался и высказал ожидание, что скоро цесаревна сделается императрицей. Весть об этом дошла до Остермана. Остерман поехал объясняться с правительницею; но Анна Леопольдовна, желая устранить толки о грядущих опасностях, сказала: «Все это сплетни, мне давно уже известные». Тотчас она стала показывать Остерману платьица, сшитые для малолетнего императора. Не более внимания у правительницы имели представления от супруга ее, который советовал арестовать Лестока и заметил при этом, что гвардейские офицеры смотрят на него, принца, как-то исподлобья, а между тем оказывают уважение и любовь к Елисавете, и солдаты величают ее «матушкою». И на эти предостережения Анна Леопольдовна махнула рукой. Тогда последовало еще одно предостережение. Граф Левенвольд, собираясь ужинать, получил от кого-то сведения о замыслах цесаревны и ее приверженцев, записал полученные сведения на бумаге и, хотя было уже поздно, поспешил в Зимний дворец. Правительница уже легла спать. Левенвольд передал записку ее камер-юнгфере и поручил довести ее до сведения правительницы. Камер-юнгфера вошла в спальню со свечою и подала записку. Полусонная Анна Леопольдовна пробежала ее и произнесла: «Спросите графа Левенвольда, не сошел ли он с ума?» Левенвольд воротился домой в отчаянии, а наутро поехал к правительнице и стал уговаривать не пренебрегать грозящею опасностью. «Все это пустые сплетни, — сказала правительница, — мне самой лучше, чем кому-нибудь другому, известно, что цесаревны бояться нам нечего». [267] В самом деле, между правительницею и цесаревною господствовало полное согласие и нежнейшая родственная дружба. В день рождения цесаревны, в декабре 1740 года, правительница послала ей в подарок дорогой браслет, а от лица малолетнего императора — осыпанную камнями золотую табакерку с гербом, и тогда же, к довершению внимания к делам цесаревны, указано было из соляной конторы выдать сорок тысяч рублей на уплату долгов цесаревны. Когда у правительницы родилась дочь, восприемницею ее при св. крещении была цесаревна, вместе с герцогом мекленбургским, отцом правительницы, которого особу, за отсутствием, представлял при совершении обряда князь Алексей Михайлович Черкасский. Между тем, открылись в Финляндии военные действия между русскими и шведами. Вначале выгоды были на русской стороне: фельдмаршал Ласси одержал над шведами победу и овладел крепостью Вильманстрандом. Но де ля Шетарди, услышав об этом, послал курьера к шведскому главнокомандующему, Левенгаупту, с проектом манифеста в таком смысле, что Швеция предприняла войну с целью освободить Россию от господства ненавистных для нее немцев и доставить престол дочери Петра Первого. Левенгаупт издал такой манифест. Правительница читала его — и все-таки придавала более веры наружному дружелюбию Елисаветы, чем явно угрожающим ей обстоятельствам. Этого мало. Граф Головкин уговорил правительницу на смелый и опасный шаг — объявить себя императрицей. Анна Леопольдовна легкомысленно приняла этот совет и стала готовиться к торжеству, которое было назначено на день именин правительницы, 9-го декабря. Но и сама Елисавета не слишком торопилась в своем предприятии и отложила его до 6-го января будущего 1742 года. Тогда предполагала она явиться перед гвардейцами во время крещенского парада на льду Невы-реки и там заявитъ свои права. Французский посланник, узнавши о таком колебании и откладываниях, понял, что если люди, затевая что-нибудь важное, начнут откладывать свое предприятие на дальние сроки, то могут, охладев к своему предприятию, покинуть его вовсе. Де ля Шетарди спешил объясниться с цесаревной. Он приехал к ней во дворец в то время, когда она воротилась с прогулки в санях. Это было 22-го ноября. — Я, — сказал французский посланник, — приехал вас предупредить об опасности. Я узнал из верного источника, что вас хотят упрятать в монастырь. Пока это намерение отложили, но ненадолго. Теперь же наступает пора действовать нам решительно. Положим, что успеха не будет вашему предприятию. Вы, в таком случае, рискуете подвергнуться ранее той участи, какая неизбежно вас постигнет месяцем или двумя позже. Разница в том, что если вы теперь ни на что не решитесь, то лишите смелости друзей ваших на будущее время, а если теперь покажете со своей стороны решимость, то сохраните к себе расположение друзей, и, в случае первой неудачи, они отомстят за нее и могут поправить дело. — Если так, — произнесла Елисавета Петровна, — если уж ничего не остается, как приступить к крайним и последним мерам, то я покажу всему свету, что я — дочь Петра Великого. II. Достижение престола Вечернее свидание цесаревны с Анной Леопольдовной. — Предостережение принца Антона-Ульриха. — Лесток в трактире. — Осмотр окон в Зимнем дворце и в палатах вельмож. — Сборы приверженцев Елисаветы в ее дворце. — Поезд к Спасским казармам. — Шествие к Зимнему дворцу. — Арестование брауншвейгской фамилии. — Арестование вельмож. — Признание Елисаветы императрицей. — Милости новой государыни. — Суд и расправа над Остерманом, Минихом и другими приверженцами брауншвейгской династии. 23-го ноября цесаревна отправилась в Зимний дворец в гости к правительнице. Был куртаг. Вечером гости уселись за карточные столы; цесаревна тоже стала играть в карты. Вдруг Анна Леопольдовна вызвала Елисавету Петровну из-за карточного стола, пригласила в другую комнату, сказала, что получила из Бреславля письмо: ее предостерегают, извещая, что цесаревна со своим лейб-хирургом Лестоком, при содействии французского посланника, замышляет произвести переворот; ей советуют немедленно арестовать Лестока. Цесаревна показывает вид изумления, уверяет, что ей в голову не приходило ничего подобного, что она ни за что не нарушит клятвы в верности, данной малолетнему императору, что Лесток ни разу не бывал у французского посланника, что, если угодно, могут его арестовать, и через то уяснится только ее невинность. Цесаревна расплакалась, бросилась к правительнице в объятия; Анна Леопольдовна, по своему добродушию, расплакалась сама и рассталась с цесаревною при взаимных уверениях любви и преданности. [268] Утром 24-го ноября, в 10 часов, явился Лесток к Елисавете Петровне и застал ее за туалетом. Он показал ей два сделанных им карандашом рисунка; на одном представлена была цесаревна с короною на голове, на другом — та же цесаревна в монашеской рясе, а кругом нее — орудия казни. «Желаете ли, — спросил он, — быть на престоле самодержавною императрицею, или сидеть в монашеской келье, а друзей и приверженцев ваших видеть на плахах?» В Зимнем дворце принц Антон-Ульрих возобновил, в последний раз, свои предостережения супруге и просил ее приказать расставить во дворце и около дворца усиленные караулы, а по городу разослать патрули, одним словом, принять меры насчет опасных замыслов Елисаветы. «Опасности нет, — отвечала Анна Леопольдовна, — Елисавета ни в чем не винна; на нее напрасно наговаривают, лишь бы со мною поссорить. Я вчера с нею говорила; она поклялась мне, что ничего не замышляет, и когда уверяла меня в этом, то даже плакала. Я вижу ясно, что она не виновна против нас ни в чем». В тот же день, вечером, Лесток собрал своих единомышленников на сходку, назначив трактир савояра Берлина, находившийся неподалеку от дворца цесаревны, а между тем дал приказание въехать во двор ее дворца двум саням. В трактире Лесток встретил какого-то подозрительного человека, зазвал его играть на бильярде, чтобы занять время, пока соберутся его единомышленники. Когда один из последних вошел, Лесток переглянулся с ним, оставил своего партнера и вышел из трактира с пришедшим; кажется, то был де Вальденкур, секретарь маркиза де ля Шетарди, передававший Лестоку червонцы для раздачи гвардейцам. [269] На улице встретили они еще двоих господ своего кружка, и Лесток отправил одного к дому Остермана, другого к дому Миниха — осмотреть, что там делается, а сам пошел к Зимнему дворцу, осмотрел с улицы окна, где, по его соображениям, должны были находиться опочивальни правительницы и принца, нашел, что везде уже темно, встретил на площади возвращавшихся из домов Остермана и Миниха, и узнал от них, что в этих домах также все темно, и все там спят покойно. Тогда Лесток отправился к цесаревне — объявить, что никто в городе не предвидит настоящей тревоги и пришло время действовать. Елисавета не ложилась. Было два часа ночи. Она молилась на коленях перед образом Богоматери, прося благословения своему предприятию, и тут-то, как говорят, дала обет уничтожить смертную казнь в России, если достигнет престола. В ее дворце собрались уже все главные приверженцы и знать: любимец Разумовский, камер-юнкеры Шуваловы — Петр, Александр и Иван, камергер Михайло Иларионович Воронцов, принц гессен-гамбургский с женою, Василий Федорович Салтыков, дядя покойной Анны Ивановны и тем самым близкий к ее роду, но в числе первых перешедший на сторону Елисаветы. Были здесь и другие особы, знавшие о заговоре, и в том числе родственники Елисаветы, попавшие из крестьян в графы — Скавронские, Ефимовские, Гендриковы. Лесток, явившись к цесаревне, заметил, что она как-то опускается духом, стал ободрять ее и подал ей орден Св. Екатерины и серебряный крест; она возложила на себя то и другое и вышла из дворца. У подъезда стояли приготовленные для нее сани. Елисавета Петровна села в сани; с нею поместился Лесток; на запятках стали Воронцов и Шуваловы. В других санях поместились Алексей Разумовский и Василий Федорович Салтыков; три гренадера Преображенского полка стали у них на запятках. Сани пустились по пустынным улицам Петербурга к съезжей Преображенского полка, где ныне церковь Спаса Преображения. Там были казармы, которые строились не так, как теперь: тогда это были деревянные домики, исключительно назначенные для помещения рядовых; офицеры жили не в казармах, а в обывательских домах, по квартирам. Когда сани подкатили к съезжей, стоявший там на карауле солдат ударил в барабан тревогу, увидя неизвестных приезжих; но Лесток соскочил с саней и распорол кинжалом кожу на барабане. Тридцать гренадеров, знавших заранее о заговоре, бросились в казармы скликать товарищей именем Елисаветы. На этот зов многие бежали к съезжей избе, сами не зная, в чем дело. Елисавета, выступив к ним из саней, произнесла: — Знаете ли, чья дочь я? Меня хотят выдать насильно замуж или постричь в монастырь! Хотите ли идти за мною? Солдаты закричали: — Готовы, матушка! всех их перебьем! Елисавета произнесла: — Если вы так намерены поступать, то я с вами и не иду! Это охолодило порыв солдат. Елисавета подняла крест и произнесла: — Клянусь умирать за вас, и вы присягните за меня умирать, но не проливать напрасно крови. — На том присягаем! — завопили солдаты. Арестовали дежурного офицера, иностранца Гревса. Все солдаты подходили к Елисавете Петровне и целовали крест, который она держала в руке; наконец она произнесла: — Так пойдемте же! Все двинулись за ней в числе трехсот шестидесяти человек через Невский проспект на Зимний дворец. Лесток отделил четыре отряда, каждый в 25 человек, и приказал арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Шествие тянулось через Невский проспект, а в конце этой улицы, уже у Адмиралтейской площади, Елисавета почему-то вышла из саней и решилась остальную дорогу до Зимнего дворца пройти пешком, но не поспела за гренадерами. Тогда ее взяли на руки и донесли до Зимнего дворца. [270] Прибывши ко дворцу, Елисавета неожиданно вошла в караульню и сказала: — И я, и вы все много натерпелись от немцев, и народ наш много терпит от них; освободимся от наших мучителей! Послужите мне, как служили отцу моему! — Матушка! — закричали караульные, — что велишь — все сделаем! По одним известиям [271] , Елисавета вошла во внутренние покои дворца, прямо в спальню правительницы, и громко сказала ей: — Сестрица! пора вставать! По другим известиям, цесаревна не входила сама к правительнице, а послала гренадеров: те разбудили правительницу и ее супруга, потом вошли в комнату малолетнего императора. Он спал в колыбельке. Гренадеры остановились перед ним, потому что цесаревна не приказала его будить прежде, чем он сам не проснется. Но ребенок скоро проснулся; кормилица понесла его в караульню. Елисавета Петровна взяла младенца на руки, ласкала и говорила: «Бедное дитя! ты ни в чем не винно; виноваты родители твои!» И она понесла его к саням. В одни сани села цесаревна с ребенком; в другие сани посадили правительницу и ее супруга. Антон-Ульрих, несколько времени после того как его разбудили, был как ошеломленный, а потом стал приходить в себя и начал выговаривать супруге — зачем не слушала его предостережений. Елисавета возвращалась в свой дворец Невским проспектом. Народ толпами бежал за новой государыней и кричал «ура». Ребенок, которого Елисавета Петровна держала на руках, услышав веселые крики, развеселился сам, подпрыгивал на руках у Елисаветы и махал ручонками. «Бедняжка! — сказала государыня, — ты не знаешь, зачем это кричит народ: он радуется, что ты лишился короны!» [272] В то же время арестовали в своих домах и помещениях: Остермана, фельдмаршала Миниха, его сына, Левенвольда, Головкина, Менгдена, Темирязева, Стрешневых, принца Людвига брауншвейгского — брата Антона (которого прочили в мужья цесаревне), камергера Лопухина, генерал-майора Альбрехта и еще некоторых других. [273] Остерман потерпел от арестовавших его солдат оскорбления за то, что стал было обороняться и позволил себе неуважительно отозваться о цесаревне Елисавете. Говорили также, что с Минихом обошлись грубо, а также с Менгденом и его женою. Всех их привезли во дворец Елисаветы Петровны, а в 7 часов утра отправили в крепость. Людвига брауншвейгского не сажали в крепость, предположивши заранее выслать его за границу. Тотчас по возвращении Елисаветы Петровны к себе во дворец, Воронцов и Лесток распорядились собрать знатнейших военных и гражданских чинов, и с рассветом стала являться тогдашняя знать на поклонение восходящему светилу; показались — генерал-прокурор князь Трубецкой, адмирал Головин, князь Алексей Михайлович Черкасский, кабинет-секретарь Бреверн, Алексей Петрович Бестужев, начальник тайной канцелярии Ушаков… О фельдмаршале Ласси сохранилось такое известие: на рассвете разбудил его посланный от цесаревны и спрашивал: «К какой партии вы принадлежите?» — «К ныне царствующей», — был ответ. Такой благоразумный ответ избавил его от всяких преследований, и он тотчас отправился к новой императрице. Он поступил, как прилично было поступить иностранцу в чужой земле. Другой иностранец, генерал принц гессен-гамбургский, как уже выше было сказано, примкнувший к заговорщикам заранее, до такой степени приобрел доверие новой императрицы, что она поручила ему заведовать военными силами столицы и охранять в ней порядок. Не так поступил тогда Петр Семенович Салтыков, бывший дежурным генерал-адъютантом в ночь переворота. Он знал о замыслах Елисаветы, но не был уверен в успехе и потому не пристал открыто, а сохранил видимую верность правительнице. Его арестовали и доставили во дворец Елисаветы: он упал пред нею на колени. Его родственник, Василий Федорович, уже прежде заявивший свою верность новой государыне и сидевший в санях с Разумовским во время похода к Зимнему дворцу, сказал ему: «Вот ты теперь на коленях, а вчера глядеть бы не захотел на нас и всякое зло готов был нам сделать». Елисавета Петровна приказала замолчать Василию Федоровичу; она не намерена была делать попреков за медленность тем, которые, хотя не так рано, как другие, покорились ей. Тогда граф Бестужев занялся составлением манифеста от имени государыни и присяжного листа. Сенат, синод, генералитет в полном составе собрались во дворце цесаревны и принесли по этому листу присягу на верность. Новая государыня, надев на себя андреевский орден, вышла на балкон. Внизу, перед дворцом, толпился народ, горели костры, возле которых грелись люди. Тут Елисавета Петровна приняла присягу от конногвардейцев и других гвардейских полков. Воротившись в свои внутренние покои, государыня принимала приехавших к ней с поздравлением знатных дам и на принцессу гессен-гамбургскую собственноручно возложила орден Св. Екатерины. В начале третьего часа пополудни Елисавета Петровна села в сани и поехала в Зимний дворец. Кругом ее саней бежали, как и прежде, толпы народа с радостными восклицаниями. В придворной церкви дворца отправлено было благодарственное молебствие при пушечных выстрелах, а потом прочитан был, составленный наскоро Бестужевым, манифест, отпечатанный на шести листах довольно серой бумаги. Это был, так сказать, манифест предварительный, за которым должен был последовать другой, полнейший. В нем от имени новой императрицы объявлялось во всеобщее сведение, что «все духовные и мирские чины, верные подданные, особливо лейб-гвардии полки, для пресечения всех происходивших и вперед спасаемых беспокойств и беспорядков, просили нас, дабы мы, яко по крови ближняя, отеческий престол восприять изволили». Тогда гренадеры Преображенского полка просили императрицу принять на свою особу сан капитана их роты.Елисавета Петровна не только соизволила на это, но даровала дворянское достоинство всем состоящим в ее роте и вдобавок обещала наделить всех их населенными имениями.Вся эта рота, состоявшая тогда в числе трехсот шестидесяти человек, наименована лейб-компаниею. Сенат сделал распоряжение о приводе к присяге всех чинов людей во всей империи и о переделке во всех присутственных местах печатей. По всем городам империи приказано было в церквах, с утра до вечера, приводить к присяге народ всех сословий, кроме пашенных крестьян. Над совершением обряда присяги посланы были наблюдать штаб и обер-офицеры гвардии; им вменялось в особенную обязанность смотреть, чтобы духовного чина люди непременно были приведены к присяге, а о неприсягнувших, какого бы они звания ни были, приказано было доносить. Тогда последовали разные награды. На одних были возложены ордена, иные были повышены в чинах. Вызваны были на свободу пред новую государыню опальные прежнего царствования Анны Ивановны, князья Долгорукие — фельдмаршалы Василий и Михайло Владимировичи; томившиеся долго в шлиссельбургских казематах, потом отправленные в Соловки, они привезены были в Петербург еще по повелению Анны Леопольдовны, а явившись к Елисавете, по ее воцарении, получили прежние ордена и почести. Тогда повелела императрица возвратить из ссылки и восстановить в их правах князей Долгоруких: Николая, лишенного языка, Алексея и Александра, сосланных в Камчатку и Березов; кроме того, приглашены были ко двору: бывшая невеста Петра II-го княжна Екатерина Долгорукая и Наталья Борисовна, вдова казненного Ивана Алексеевича князя Долгорукого. Первая выдана была за генерала Брюса; последняя отреклась от чести быть при дворе и воспользовалась освобождением только для того, чтобы удалиться в Киев и поступить там в монастырь. Императрица освободила из заточения несчастного киевского митрополита Ванатовича, томившегося десять лет в Кирилло-Белозерском монастыре за то, что, по незнанию, не отслужил молебствия в годовщину вступления на престол Анны Ивановны. Тогда же освободили Скорнякова-Писарева, графа Девиера, сосланных в Охотск Меншиковым в 1727 году; Девиер снова сделан был генерал-полицеймейстером. Возвращены были также Сиверс и Флёк, сосланные в Сибирь за то, что не пили за здоровье Анны Ивановны, не получивши верного сведения о ее вступлении на престол; возвратили свободу также и Соймонову, бывшему обер-прокурору сената, пострадавшему по делу Волынского и сосланному в Охотск. Не без труда нашли одного опального времен Анны Ивановны — человека очень близкого новой императрице. То был Алексей Яковлевич Шубин, сержант гвардии, цальмейстер Елисаветы Петровны в те годы, когда она была цесаревной. При дворе Анны Ивановны стали говорить, будто он был любимцем цесаревны, и Анна Ивановна приказала сослать его в Сибирь. По кончине Анны Ивановны, Елисавета, будучи еще цесаревной, стала стараться о его освобождении, и по ее настоянию последовало о том два указа — один от курляндского герцога, в короткое время его регентства, другой — от правительницы. Но долго не могли отыскать, где Шубин находился; наконец, по приказу, подписанному Минихом, его нашли где-то в Камчатке. Надобно было промерять 15 000 верст, пока Шубин успел бы воспользоваться своим освобождением и прибыть в столицу. Но тогда уже совершился переворот: императрицею стала Елисавета. Он был принят приветливо, назначен майором гвардейского Семеновского полка и генерал-майором по армии. Лесток был очень недоволен появлением этого человека при дворе, потому что Лесток не был безгрешен по отношению к Шубину в ту пору, когда Анна Ивановна наводила справки о Шубине с намерением отправить его в ссылку. Но теперь Елисавета не могла относиться к Шубину, как прежде. Притом и Шубин был уже не прежний: он одичал за несколько лет житья в камчатской пустыне, хотя и сохранил еще следы прежней красоты. Украшенный орденом Александра Невского, награжденный пожалованными ему имениями в Нижегородской губернии, он уехал туда на покой, уразумевши, что ему нечего больше ждать при царском дворе. [274] В конце 1741 года послано предписание возвратить из ссылки герцога курляндского Бирона; императрица назначила ему жить, вместо Пелыма, в Ярославле, определив ему содержание в 8000 рублей в год; было приказано возвратить ему право на владение имениями в Силезии, отобранными у него во время ссылки и отданными Миниху.Братья герцога курляндского, Густав и Карл, сначала помещены были с ним вместе на житье, но вскоре потом Густав получил дозволение вступить на службу, а Карл — жить в своих имениях в Курляндии. Сыпались милости на изгнанников и опальных прежних царствований, но на смену им последовало осуждение других опальных, бывших сторонников и деятелей царствования Анны Ивановны. Брауншвейгской фамилии — Антону-Ульриху, супруге его, Анне Леопольдовне, и детям их, в числе которых находился и бывший малолетний император Иван Антонович, обещана была полная свобода и отпуск за границу. Так, по крайней мере, было объявлено в царском манифесте 28 ноября. В этом манифесте слагались все вины — как на главного козла отпущения — на Остермана: он сочинил определение о престолонаследии и поднес подписать императрице Анне Ивановне, бывшей уже в крайней слабости; он, вместе с Минихом, Головкиным и другими, побудил мекленбургскую принцессу взять незаконно в свои руки правительство, и ей внушаемо было намерение, при жизни сына своего, сделаться императрицею всероссийскою. Императрица Елисавета, «не хотя причинять принцессе и ее семейству никаких огорчений, по своей природной милости, с надлежащею им честью, предав все их предосудительные поступки крайнему забвению — всех их в их отечество отправить всемилостивейше повелела». Провожать отъезжающих до границы должен был Василий Федорович Салтыков. Ему секретно приказано ехать медленно, и он привез брауншвейгских принцев только 9 марта в Ригу. Здесь неожиданно получено было новое распоряжение: открылось сведение, что принцесса Анна Леопольдовна, будучи правительницею, хотела заключить в монастырь принцессу Елисавету — и за это велено было задержать их за караулом. Затем из Риги прислали донесение императрице, будто принцесса Анна Леопольдовна собиралась из Риги убежать в крестьянском платье; тогда императрица послала приказание всех их посадить в крепость и никуда не выпускать оттуда. После того опала постигла Остермана, Миниха, Левенвольда, Головкина, Менгдена и второстепенных лиц, арестованных в одно время с первыми. Остерман, арестованный в своем доме у Исаакиевского собора, по отвозе в крепость, был помещен там очень дурно: бедный хилый старик, постоянно страдавший болью в ногах, заболел еще чем-то вроде горячки. Императрица, как бы сжалившись над ним, приказала перевезти его в Зимний дворец и содержать там под строжайшим караулом. Над ними над всеми учреждена была следственная комиссия под председательством князя Никиты Трубецкого. Остермана обвинили в целом ряде преступлений. Важнейшими из них были: зачем, по кончине Петра Второго, содействовал вступлению на престол герцогини курляндской Анны Ивановны, а не цесаревны Елисаветы Петровны; зачем был главным виновником казни Долгоруких в Новгороде; зачем подал проект учинить правительницею государства герцогиню мекленбургскую, а нынешнюю императрицу предлагал засадить в монастырь и устранить от наследства молодого герцога голштинского. Остерман на все это отвечал только одно, что он был связан долгом и присягою соблюдать интересы существовавшего правительства и предпочитать их всему на свете. Князь Трубецкой обвинял Миниха и, между прочим, ставил ему в вину большую трату людей во время веденных им войн; Миних приводил в свое оправдание свои донесения, сохранившиеся в военной коллегии, и укорял себя только в том, что не повесил за казнокрадство Трубецкого, бывшего во время турецкой войны главным кригс-комиссаром и уличенного в похищении казенного достояния. Императрица Елисавета присутствовала на допросе, сидя за ширмами, и, услыхавши слова Миниха, приказала тотчас отвести его в крепость и прекратить заседание. Остермана и Миниха присудили к жестокой каре: Остермана — колесовать, Миниха — четвертовать; прочих осудили на вечное заточение в разных местах Сибири. Когда Остерману поднесли обвинительный акт, он сказал: «Я ничего не стану представлять в свое оправдание. Несправедливо было бы требовать изменения приговора над собою: повинуюсь воле государыни». В день, назначенный для исполнения приговора, 18 января 1742 года, на Васильевском острове, близ здания двенадцати коллегий (где ныне университет), устроен был эшафот. Шесть тысяч солдат гвардии и армейский астраханский полк составили каре для удержания толпы. Привезли на крестьянских дровнях больного Остермана. Позади его шли пешком восемнадцать осужденных; при каждом из них — по солдату со штыком. Все они имели печальный вид; один Миних между ними шел бодро, щеголем, был выбрит, напудрен; на нем был серый кафтан, а сверху красный фельдмаршальский плащ, в котором его видели не раз в походах. Четыре солдата внесли Остермана на эшафот и положили его наземь. Сенатский секретарь прочитал приговор; палачи подтащили осужденного к плахе, как вдруг тот же секретарь вынул из кармана другую бумагу и громко произнес: «Бог и великая государыня даруют тебе жизнь». Палач грубо оттолкнул Остермана ногой. Старик упал; солдаты снесли его с эшафота и посадили в извозчичьи сани. За Остерманом Миниха взвели на возвышение. Готовясь к смерти, он отдал провожавшему его унтер-офицеру кошелек с червонцами. Но и ему объявили пощаду, и он, вместе с прочими, возвращался с места казни в крепость так же спокойно и беззаботно, как шел на казнь. Остермана сослали в Березов — место заточения Меншикова. Он прожил до 1747 года. Его сыновья, Федор и Иван, бывшие при отце подполковниками гвардии, были удалены Елисаветою капитанами в армию. Впоследствии, при Екатерине II, один был сенатором, другой получил должность канцлера. Дочь сосланного Остермана была выдана Елисаветою за подполковника Толстого, и их дети положили начало фамилии Остерманов-Толстых. Левенвольда сослали в Соликамск, оттуда в 1752 году перевели в Ярославль, где он и умер. О нем сохранились противоречивые известия: по одним — он показал себя трусом, по другим — он переносил свое несчастье со стоическим терпением. Также и о нравственных качествах этой личности говорят различно. Дюк де Лириа называет его коварным и корыстолюбивым, Манштейн — человеком честным. Михайло Головкин сослан в Германк (?) — так сказано в манифесте; но как такого места нет, то одни полагают, что это — Горынская слобода, Туринского уезда, в шестидесяти верстах от Пелыма. По другому толкованию [275] , его сослали в Собачий Острог, Якутской области (ныне Среднеколымск). Менгдена увезли в место, которое у Галема и у Бюшинга названо Алимо. Объясняют, что это должен быть Нижнеколымск. Там и умер Менгден; там умерли его жена и дочь, а сын был возвращен и явился в Петербург уже в царствование Екатерины II. О других осужденных известно, что Темирязева послали в Сибирь, без обозначения места, куда именно; бывшего секретаря кабинета, Яковлева, разжаловали в гарнизон, в писаря. Миниху судьба благоприятствовала более прочих. Протомившись двадцать лет в чрезвычайно тяжелом заточении, он, будучи уже глубоким стариком, с восшествием на престол преемника Елисаветы, был возвращен к прежнему почету и прожил несколько лет на свободе. Кроме сосланных в Сибирь, были еще лица, потерпевшие вследствие близости с обвиненными. Так, капитан гвардии Остен-Сакен был разжалован рядовым в ревельский батальон и там, через тринадцать лет, умер без повышения на службе, — за то, что пользовался расположением Миниха. Иван Иванович Неплюев, известный при Петре Великом своим посольством в Константинополе, во время случившегося переворота управлял Малороссиею, и был вызван за то, что находился в дружественных отношениях с Остерманом. Князь Никита Юрьевич Трубецкой хотел было спровадить его в Сибирь, в ссылку, но Елисавета Петровна отправила его в Оренбургский край, где он потом сделан был правителем. III. Эпоха силы и влияния Лестока Приезд в Россию голштинского принца, будущего наследника престола. — Поездка государыни в Москву. — Коронование императрицы. — Пребывание двора в Москве. — Шведская война. — Вмешательство Дании. — Абовский мир. — Пребывание ангальт-цербстской принцессы с дочерью. — Лопухинское дело. — Лесток и Бестужев. — Высылка де ля Шетарди из России. — Высылка принцессы ангальт-цербстской. Тотчас по вступлении своем на престол, Елисавета пригласила из Голштинии молодого племянника, Карла-Ульриха, сына герцогини голштинской, царевны Анны Петровны. В день его приезда в Петербург на него возложили орден Св. Андрея Первозванного: императрица подарила ему дворец в Ораниенбауме и несколько богатых поместий в России. Преподавание закона Божия и приготовление к принятию православия поручено было отцу Симеону Тодоровскому; обучение русскому языку — Ивану Петровичу Веселовскому, исправлявшему при Петре I разные секретные поручения; а профессор академии Штелин назначен был преподавать принцу математику и историю. 15-го февраля нареченного наследника престола возили в академию, где Ломоносов поднес ему оду в 340 стихов, написанную по случаю дня его рождения. Объявлено было во всенародное сведение, что в будущем апреле в Москве будет отправлено священное коронование государыни — и 23-го февраля императрица со всем двором выехала из Петербурга в Москву. Начальства городов и сел высылали рабочих людей на дорогу, по которой должна была следовать государыня, и эти рабочие расставляли по обеим сторонам пути елки, а в некоторых местах устраивали из них подобие проезжих ворот. На ночь зажигались смоляные бочки. В Новгороде, Валдае, Торжке, Твери и Клине расставляли по пути императрицы обывателей — по правую сторону мужского, по левую — женского пола. С приближением государыни, проезжавшей через эти города, они должны были падать ниц. В таком торжественном шествии Елисавета доехала 26-го февраля до Всесвятского, а 28-го февраля был ее торжественный въезд в старую столицу прародителей; устроили пять триумфальных ворот: у Земляного города, на Тверской, на Мясницкой, в Китай-городе и на Яузе, у дворца императрицы. Государыня ехала в карете, запряженной восемью породистыми лошадьми; по бокам кареты следовали ее верные лейб-компанцы, и за ними — вереница камергеров, камер-юнкеров, служителей и гайдуков. За государыней вслед ехал наследник престола, за ним — придворный штат. Приходилось до Кремля ехать посреди еще свежих следов пожара, нанесшего Москве страшное опустошение в 1737 году: еще много домов и церквей стояли без крыш. У кремлевской решетки встретил государыню преосвященный архиепископ Амвросий с духовенством; в приветственной речи он восхвалил Елисавету Петровну, как восстановительницу попранного православного благочестия, и напомнил, что до ее вступления на престол «не токмо учителей, но и учение и книги их вязали, ковали и в темницы затворяли, и уже к тому приходило, что в своем православном государстве о вере своей и отворить уста было опасно». После обычного хождения высочайшей особы по церквам и поклонения кремлевской святыне государыня уехала в свой яузский дворец, где наступили балы, куртаги, маскарады, а по вечерам зажигались потешные огни. Скоро за тем наступил Великий пост. Прекратились веселости. Запрещено было даже быстро ездить, и если у кого замечали слишком горячих лошадей, то их отбирали на царскую конюшню. Государыня проживала не в одном яузском дворце, но иногда в кремлевском, а иногда в своем селе Покровском. В продолжение великого поста она посещала то одну, то другую церковь. Праздник Пасхи встретила государыня в Покровском селе, в новой церкви, только что оконченной постройкою. 23-го апреля переехала императрица в кремлевский дворец, а 25-го совершилось коронование по общепринятому чину. Тогда последовало множество производств в чины, пожалований орденами, а родственники императрицы по матери — графским достоинством. При покойной государыне Анне Ивановне они были в большом загоне: им запрещалось даже владеть имениями. Двоюродный брат Елисаветы, Скавронский, человек без малейшего воспитания, назначен ею в камергеры; двоюродная племянница государыни, Гендрикова, выдана была за Чоглокова, и этим браком сразу подняла фамилию мужа. Бутурлин, бывший еще при жизни Петра II-го любимцем Елисаветы, произведен в полные генералы и послан управлять Малороссиею, хотя, кроме внешности, в нем никто не замечал никаких достоинств. 29-го апреля императрица поместилась в яузском дворце, и с того дня пошли там ежедневно парадные балы и маскарады. Гости являлись туда по билетам, и выдавалось каждый день по девятьсот входных билетов. В Москве праздник Пасхи прошел спокойно и весело, но в Петербурге произошел беспорядок. Гвардейские солдаты за что-то повздорили на улице с армейскими; офицеры стали их разнимать, и один унтер-офицер из немцев толкнул гвардейца; тот начал скликать товарищей. Узнавши, что толкнувший гвардейца был немец, ожесточенные солдаты ворвались в дом, куда скрылся унтер-офицер, застали там собравшихся офицеров-немцев и ни за что избили их. Начальствовавший столицею, в отсутствие верховной власти, фельдмаршал Ласси усмирил волнение и послал донесение императрице; она дала приказание наказать своевольников, но очень слабо; от этого своеволие гвардейцев усилилось, и Ласси принужден был, для удержания порядка в Петербурге, расставить по городу пикеты из армейских солдат. Жители Петербурга несколько дней были в большом страхе — боялись отпирать свои дворы, а иные стали даже покидать свои дома и выбираться из Петербурга. К гвардейцам и особенно гренадерам Преображенского полка благоволила государыня, потому что им обязана была своим вступлением на престол; и когда Лесток стал было говорить императрице о крайней необходимости обуздать лейб-компанцев, Елисавета Петровна раздосадовалась даже на Лестока. [276] Скоро, однако, своевольство отозвалось злою выходкою, направленною против личности самой государыни. В июле 1742 г. камер-лакей Турчанинов, Преображенского полка прапорщик Ивашкин и Измайловского полка сержант Сновидов составили заговор умертвить Елисавету Петровну, а с нею и наследника престола, голштинского принца, и возвести снова на престол Ивана Антоновича. Дело странное, тем более, что заговорщики были русские, а между тем в низвержении брауншвейгской династии русское национальное самолюбие играло главную роль. По делу, производившемуся над ними в декабре, оказалось, что они признавали Елисавету Петровну незаконнорожденною и, следовательно, неправильно овладевшею престолом. Их наказали кнутом с вырезанием ноздрей, а у Турчанинова, кроме ноздрей, отрезали еще и язык, и всех сослали в Сибирь. [277] Весь 1742-й год императрица проживала в Москве, которая была ей ближе к сердцу, чем кому-либо из царствовавших особ, потому что там она провела лучшие годы своей молодости. Между тем в Финляндии велась война со шведами. В марте этого года, посылая туда свои войска, Елисавета Петровна обнародовала манифест, в котором оправдывала себя в настоящей войне и обещала финляндцам относиться к ним дружелюбно, если они, со своей стороны, не будут показывать вражды к русскому войску. Кроме того, если финляндцы пожелают освободиться от владычества шведов и организоваться в независимое государство, то Россия будет этому содействовать и охранять их своими военными силами; если же финляндцы не примут такого мирного предложения русской государыни и станут помогать шведскому войску против русских, то императрица прикажет разорять страну их огнем и мечом. Шведским войском командовал Левенгаупт, сын известного сподвижника Карла ХII-го, воевавшего в России, человек вполне бездарный. 28-го июня (1742 г.) русские взяли город Фридрихсгам. Шведы бежали. Из некоторых финляндских волостей к русскому главнокомандующему явились депутаты с просьбою принять их в подданство России. [278] Но то были единичные случаи. В большинстве финляндцы оставались верны Швеции и в конце 1742 года затевали учинить резню над русскими войсками, разместившимися в их крае. Между тем в Швеции, где государство раздиралось враждебными друг другу политическими партиями, возникла мысль заключить мир с Россиею, предоставив, после недавно умершей королевы Ульрики-Елеоноры, престол ее мужу, а наследником ему избрать на шведский престол голштинского принца, племянника русской императрицы. Предложение это сделано было первый раз шведским генералом Лагеркроною, приезжавшим для этого нарочно в Москву, а по возвращении двора в Петербург снова с этою целью отправлена была туда шведская депутация; но голштинский принц, в качестве наследника русского престола, 7-го ноября 1742 года принял православие и наречен великим князем Петром Федоровичем, а тем самым лишился своего права на шведский престол, так как, по коренным шведским законам, шведский король должен был исповедовать лютеранскую веру. Впрочем, самое соединение русской короны со шведскою, в видах европейской политики, ни для кого не было желательно. Таким образом, шведское посольство уехало, не достигши своей цели, а Елисавета Петровна предложила в короли шведские другого принца голштинского, Адольфа-Фридриха, носившего титул любского епископа, брата того, который умер в России, бывши женихом Елисаветы Петровны. За этого принца в Швеции образовалась многочисленная партия; но там явился и другой кандидат на шведскую корону — сын датского короля Христиана VI-го, Фридрих, датский кронпринц (наследник). И у него в Швеции явилось немало сторонников, особенно в Далекарлии, где за него было крестьянское население. Партия голштинского принца, покровительствуемая Россиею, взяла верх, потому что в случае выбора принца голштинского императрица обещала Швеции возвратить часть Финляндии, захваченной русским оружием. 27-го июня 1743 года принц Адольф-Фридрих избран был наследником шведского престола, а в августе того же года в городе Або заключен был мир с Россиею, по которому Россия приобрела в Финляндии крепости: Фридрихсгам, Вильманстранд, Нислот с провинциею Кименегердскою, приход Пильтен и все места при устье реки Кимене, с островами к югу и западу от этой реки. Затем, во всем остальном, с обеих сторон положено хранить условия Ништадтского мира. [279] Датский двор долго еще не оставлял своих притязаний. Датский кронпринц опирался на довольно значительную партию в Швеции. Поэтому русская императрица, охраняя права избранного по ее желанию кронпринца Адольфа-Фридриха, отправила флотилию с десантом, вверенную генералу Кейту. Русские войска вступили на шведский берег и расположились в Зюдерманландии и Остроботнии, занявши самый Стокгольм. Так стояло русское войско, готовое действовать оружием против датчан и против шведов, не покорившихся новоизбранному будущему королю, пока, наконец, в феврале 1744 года датский кронпринц отказался от притязаний на шведскую корону, и Дания признала права Адольфа-Фридриха. Торжество принца голштинского, получившего шведскую корону, было противно намерениям вице-канцлера Бестужева, который держался датской стороны и старался о предпочтении датского кронпринца голштинскому. Но он не мог победить родственного расположения Елисаветы Петровны, находившейся в делах политики под сильным влиянием Лестока. Мир со Швециею на абовском конгрессе заключен был по стараниям Лестока, который хотя лично там не был, но заправлял всем делом из России. Лесток прежде находился в самых дружелюбных отношениях с Бестужевым; рекомендации Лестока Бестужев был обязан своим вторичным возвышением при Елисавете; но дружба их скоро охлаждалась, чему содействовали различные их направления по отношению к внешней политике. Первый раз столкнулись они в датско-шведском вопросе. Еще более разъединило их то, что Лесток был сторонником Франции и, как домашний врач, имел всегда доступ к государыне; пользуясь этим, он постоянно твердил ей о выгодности союза России с Франциею, — это не мешало, однако, тому же Лестоку получать пенсион от Англии, находившейся в то время в войне с Франциею. Бестужев был сторонником Австрии и Англии, ненавидел прусского короля, ненавидел и Францию, и, ссылаясь на депешу русского посланника при французском дворе, князя Кантемира, старался уверить императрицу, что Франции доверять ни в чем не следует. Бестужев вооружал против Лестока любимца государыни, Разумовского, Воронцова и некоторых духовных сановников. Лесток, со своей стороны, выискивал случая насолить Бестужеву и его родным. Такой случай Лестоку скоро представился. Кирасирский поручик Бергер, родом курляндец, получил назначение находиться в качестве пристава над Левенвольдом, пребывавшим в ссылке в Соликамске. Узнавши об этом, придворная дама Лопухина, бывшая некогда в близких отношениях с Левенвольдом, поручила своему сыну, бывшему камер-юнкером при правительнице Анне Леопольдовне, передать через Бергера, что граф Левенвольд не забыт своими друзьями и не должен терять надежды, что не замедлят наступить для него лучшие времена. Бергер сообщил об этом Лестоку, а от последнего получил приказание изведать подробнее, на чем это Лопухины основывают надежды, что участь Левенвольда переменится к лучшему. Тогда Бергер вместе с другим офицером, капитаном Фалькенбергом, зазвали молодого Лопухина в трактир, напоили — и у Лопухина развязался язык. Он начал говорить о государыне: «Она ездит в Царское Село и берет с собой дурных людей… любит она чрезвычайно английское пиво. Ей не следовало быть наследницею на престоле; она ведь незаконнорожденная — родилась за три года до венчания своих родителей. Нынешние правители государственные — все дрянь, не то что прежние — Остерман и Левенвольд; один Лесток только проворная каналия у государыни. Императору Иоанну прусский король пособит, а рижский гарнизон, что стережет императора и мать его, очень расположен к императору Ивану Антоновичу. Нынешней государыне с тремястами каналиями лейб-компанцев что сделать? Скоро, скоро будет перемена! Отец мой писал к моей матери, чтоб я никакой милости у нынешней государыни не искал». — Нет ли тут кого побольше? — спросил Фалькенберг. — Австрийский посол, маркиз Ботта, императору Иоанну верный слуга и доброжелатель, — отвечал Лопухин. Поставленный к допросу пред генералов Ушакова, Трубецкого и Лестока, Лопухин во всем повинился. Он оговорил мать свою, что к ней в Москве приезжал маркиз Ботта и сказывал, что будет оказана помощь принцессе Анне, и король прусский также обещался. Приведенная к допросу Наталья Федоровна Лопухина оговорила Анну Гавриловну, жену Михаила Бестужева, урожденную Головкину, бывшую прежде вдовою Ягужинского. Бестужева во всем повинилась, что на нее наговорили Лопухина и сын последней, Иван. Призвали к допросу отца Иванова, Степана Лопухина; он показал, что маркиз Ботта говорил: «Было бы лучше и покойнее, если бы принцесса Анна Леопольдовна властвовала». Сознавался и сам Степан Лопухин, что и ему самому было желательно, чтобы принцесса по-прежнему была правительницею, потому что он недоволен государынею за то, что оставлен без награждения чином; он сознался и в том, что говорил: «государыня-де рождена до брака», и прочие непристойные слова произносил. Подвергли пытке на дыбе Степана Лопухина, жену его, сына их Ивана и Бестужеву. К этому делу привлечено было еще несколько лиц, обвиненных в том, что слышали непристойные речи и не доносили. Учрежденное в сенате генеральное собрание с участием трех духовных сановников постановило такое решение: всех троих Лопухиных колесовать, предварительно вырезавши им языки. «Лиц, слышавших и не доносивших — Машкова, Зыбина, князя Путятина и жену камергера Софию Лилиенфельд — казнить отсечением головы; некоторых же, менее виновных — сослать в деревни». Императрица смягчила тягость кары, определив — главных виновных, Лопухиных и Бестужеву, высечь кнутом и, урезав языки, сослать в ссылку, других — также высечь и сослать, а все их имущество конфисковать. София Лилиенфельд была беременна. Государыня приказала дать ей время разрешиться от бремени, а потом высечь плетьми и сослать. По поводу Софии Лилиенфельд Елисавета Петровна собственноручно написала: «Плутоф наипаче желеть не для чего, лучше чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ждать». [280] Но так как в это дело вмешали иностранного посла, то приходилось обвинять его перед иностранною державою. Императрица поручила своему послу Лончинскому представить венгерской королеве о непозволительном поведении ее посла и просить учинить над ним взыскание. Мария-Терезия несколько времени защищала Ботту, указывая на его прежнюю, верную и добросовестную службу, но потом, в угоду российской императрице, нуждаясь притом в добром согласии с нею, приказала отправить Ботту в Грац и держать там под караулом. Спустя год после того российская императрица сообщила венгерской королеве, что совершенно довольна правосудием, учиненным над Боттою, и не желает для него строжайшего наказания, предоставляя воле венгерской королевы прекратить его заточение, когда ей то будет угодно. Прусский король Фридрих II, у которого Ботта был посланником от венгерской королевы, узнавши, что русская императрица обвиняет Ботту в коварных против России замыслах, дал Ботте совет самому оставить свой пост в Берлине, а чрез бывшего при нем российского посла Чернышова приказать сообщить императрице Елисавете дружеский соседский совет: для предотвращения на будущее время зловредных затей удалить из Риги куда-нибудь подальше в глубь империи низложенного императора Ивана Антоновича и всю его фамилию. По этому совету последовало высочайшее повеление перевести брауншвейгскую фамилию в Ораниенбург, город, принадлежавший тогда к Воронежской губернии, а несколько времени спустя, в 1744 году, летом, указано было отправить ее в Холмогоры и там содержать Ивана Антоновича отдельно от прочих членов семьи. Через два года после того скончалась бывшая правительница Анна Леопольдовна; тело ее привезено было в Петербург и погребено в Александро-Невской лавре. Императрица присутствовала при ее погребении и плакала. Причины, побудившие Фридриха II-го так отнестись к брауншвейгской фамилии, связанной с ним родственными узами, состояли в том, что Фридрих хотел отвратить от себя опасность союза России с Марией-Терезией и, напротив, предупредить это и войти самому в союз с российской государыней; он думал укрепить этот союз браком какой-нибудь преданной ему принцессы с наследником русского престола. Фридрих через своего посланника в Петербурге, Мардефельда, подкупил бывшего при великом князе в качестве воспитателя Брюммера и лейб-медика Елисаветы Петровны, Лестока, чтобы они старались отклонить брак великого князя с саксонскою принцессою Марианною, что хотел тогда устроить Алексей Петрович Бестужев. Фридрих II-й предложил тогда в супруги преемнику Елисаветы дочь находившегося у него на службе в качестве коменданта города Штетина, князя ангальт-цербстского, пятнадцатилетнюю принцессу Софию-Августу-Фридерику. Кстати, мать этой принцессы, Иоанна-Елисавета, была урожденная голштинская принцесса, сестра шведского кронпринца, которому покровительствовала Елисавета Петровна, и другого принца, умершего некогда в России женихом цесаревны. Эта родственная близость служила одним из побудительных средств расположить Елисавету к этому брачному союзу. Третий брат принцессы ангальт-цербстской, Фридрих-Август, приехал в Россию по рекомендации прусского короля и привез портрет своей племянницы. Изображение очень понравилось Елисавете, и, когда Бестужев все еще думал расположить ее к мысли женить наследника на саксонской принцессе, она объявила ему, что находит лучшим избрать для наследника российского престола невесту не из знатного владетельного дома: тогда с невестою приехало бы в Россию много иностранцев, которых недолюбливают русские. Императрица говорила, что не знает более подходящей невесты своему племяннику, как дочь принцессы ангальт-цербстской. Так сумел настроить Елисавету Лесток. Бестужев должен был замолчать. В феврале 1744 г. прибыла в Россию принцесса ангальт-цербстская с дочерью и получила приглашение ехать в Москву, куда в начале 1744 г. переехала императрица с двором своим. Приехал в Россию снова и де ля Шетарди, пробравшись в Петербург через Швецию и Финляндию. Принятая любезно, по-родственному, императрицею, молодая невеста будущего ее преемника отдана была для приготовления к принятию православной веры отцу Симеону Тодоровскому, а учить ее русскому языку приглашен был профессор академии Одадуров. Де ля Шетарди, приглашенный в Москву, был принят так же ласково, как и прежде. С ним были документы, подававшие ему право объявить себя уполномоченным послом Франции; но ему дана была секретная инструкция поудержаться с выступлением на официальное поприще и некоторое время оставаться простым посетителем России, чтобы, пользуясь расположением императрицы, выведать пути, какими можно было бы сломить противника союза с Франциею, вице-канцлера Бестужева. По-видимому, Лесток успел подготовить для французского посланника поле действия. Лопухинское дело, в которое замешана была невестка вице-канцлера, направлено было во вред обоим Бестужевым: вице-канцлеру Алексею Петровичу и его брату Михаилу. Однако вышло не так, как бы хотелось Лестоку. Императрица не усомнилась в верности братьев Бестужевых и считала их обоих людьми умными и в дипломатической сфере незаменимыми. Притом, когда против Бестужева был влиятельный у императрицы ее лейб-медик, за вице-канцлера стояли горою любимец государыни Разумовский и Михайло Иларионович Воронцов, которому государыня оказывала все более и более доверенности. Проницательный дипломат Алексей Петрович Бестужев расчел, что главный его враг — де ля Шетарди, и потому на него должен быть направлен главный удар. Легкомысленность и неосторожность француза помогли интриге вице-канцлера. В России вошло тогда в обычай, занятый от прусского короля, перехвачивать на почте и просматривать корреспонденции, делая это так ловко, чтоб не навлекать никакого подозрения, На официальном языке это носило название «перлюстрации». Вице-канцлер прибегнул к такому средству; он вскрыл депеши, отправляемые де ля Шетарди из России во Францию, и в них нашел, что французский посланник отзывается неуважительно об императрице и обо всех ее правителях. «Мы здесь, — писал де ля Шетарди, — имеем дело с женщиною, на которую ни в чем нельзя положиться. Еще будучи принцессою, она не желала ни о чем бы то ни было мыслить, ни что-нибудь знать, а сделавшись государынею — только за то хватается, что, при ее власти, может доставить ей приятность. Каждый день занята она различными шалостями: то сидит перед зеркалом, то по нескольку раз в день переодевается, — одно платье скинет, другое наденет, и на такие ребяческие пустяки тратит время. По целым часам способна она болтать о понюшке табаку или о мухе, а если кто с нею заговорит о чем-нибудь важном, она тотчас прочь бежит, не терпит ни малейшего усилия над собою и хочет поступать во всем необузданно; она старательно избегает общения с образованными и благовоспитанными людьми; ее лучшее удовольствие — быть на даче или в купальне, в кругу своей прислуги. Лесток, пользуясь своим многолетним на нее влиянием, много раз силился пробудить в ней сознание своего долга, но все оказалось напрасно: — что в одно ухо к ней влетит, то в другое прочь вылетает. Ее беззаботность так велика, что если сегодня она как будто станет на правильный путь, то завтра опять с него свихнется, и с теми, которые у нее вчера считались опасными врагами — сегодня обращается дружески, как со своими давними советниками». Из тех же депеш оказывалось, что прусский посол Мардефельд сообщил ему, де ля Шетарди, внушение своего короля работать для свержения Бестужева, вместе с принцессою цербстскою, которая дала в том обещание Фридриху II перед отъездом своим из Берлина в Россию. Де ля Шетарди в своей депеше писал, что Лесток предан ему душою, и для того, чтобы Лестока более подогреть, он выпросил у Дальона (французского официального посла в России) сделать Лестоку прибавку в 2000 руб. к годичному пенсиону, получаемому от Франции. Еще, писал де ля Шетарди, что во внимание к госпоже Румянцевой, преданной принцессе ангальт-цербстской, нужно давать ей пенсион в 1200 рублей, а кроме нее — госпоже Шуваловой, в 600 рублей. Де ля Шетарди находил, что полезно было бы подкупить знатнейших духовных сановников и духовника императрицы. Доставши эти депеши, Бестужев представил копии с них на воззрение государыни. Елисавета сначала не поверила и произнесла: «Это ложь, это выдумка врагов его, из них же вы первый». Но Бестужев тут же показал ей подлинники, — и государыня ничего не могла возразить. Бестужев подал ей совет поступить с де ля Шетарди как с простым иностранцем, совершившим преступление, а отнюдь не так, как с полномочным лицом от французского короля, потому что он не предъявлял своих доверительных писем. Воронцов, случившийся тут же, принял мнение Бестужева. Государыня, взволнованная и оскорбленная, ничего не сказала, отошла прочь, но через сутки дала приказание выпроводить де ля Шетарди из России в 24 часа. По приказанию императрицы, 6-го июня в 6 часов утра явился к де ля Шетарди генерал Ушаков с несколькими другими особами и объявил ему высочайший приговор. Де ля Шетарди стал было объясняться, но ему показали экстракт из его депеш. Тут он смешался и не знал, что отвечать. Его немедленно увезли, к большой радости Бестужева и английского посланника Тироули, которому внимание российской императрицы к французскому дипломату стояло костью в горле. [281] К делу о де ля Шетарди явилась прикосновенною принцесса ангальт-цербстская. Ее невзлюбила с первого приезда императрица, не полюбили ее вообще русские люди, да, как кажется, и собственная дочь ее не очень нежно ее любила. После высылки де ля Шетарди из России Елисавета вела с нею наедине крупный разговор, после которого принцесса вышла от императрицы с заплаканными глазами, и все подумали тогда, что ей придется теперь убираться из России; подозревали даже, как бы такая же участь не постигла ее дочь-невесту, и тем более, когда заметили, что нареченный жених ее, великий князь, относится к ней довольно холодно. Однако этого не случилось. 21-го августа 1745 года совершена была свадьба великого князя Петра Федоровича с необыкновенным великолепием и роскошью. Торжество продолжалось десять дней; но после свадьбы, в сентябре того же года, принцессу цербстскую попросили уехать за границу. Последний случай, побудивший к ее высылке из России, было несогласие между ее братьями. Один из них был кронпринц шведский; он жил в Швеции, но не оставался без участия в делах, хотя еще жив был король, которого он считался преемником. Под влиянием жены своей, сестры прусского короля, он перешел к партии, не расположенной к России и искавшей союза с Франциею и Пруссиею. Другой его брат, Август, приехал в Россию искать места администратора в Голштинии. Дать это место ему или кому другому зависело от наследника русского престола — настоящего герцога и владетеля Голштинии. А это место до сих пор временно занимал брат Августа, шведский кронпринц. Принцесса ангальт-цербстская, расположенная более к брату-кронпринцу, чем к Августу, приняла последнего худо, а между тем Бестужев перехватил переписку между принцессою и кронпринцем; из нее видно было, что принцесса выражала недовольство милостями российской императрицы и ее дарами. 20-го сентября того же 1745 года выпроводили принцессу ангальт-цербстскую, давши ей на дорогу 50000 рублей и два сундука с разными драгоценностями, а великий князь от себя послал подарки тестю. Вслед за тем Бестужев удалил многих голштинцев, приехавших в Россию вслед за великим князем. Удален был (в 1746 году) и принц Август, впрочем, добившись своего и получивший место администратора в Голштинии, ради чего он и приезжал в Россию. IV. Могущество Бестужева Бестужев — великий канцлер. — Вице-канцлер Воронцов. — Причины доверия императрицы к Бестужеву. — Великий князь и великая княгиня. — Два двора в России — старый и молодой. — Два направления тогдашней политики. — Договор России с Австриею и Англиею. — Поход русского войска в Европу. — Заключение Ахенского мира. — Удаление Воронцова. — Бестужев действует против Лестока. — Охлаждение Елисаветы к Лестоку. — Неосторожный поступок Лестока. — Арест, пытка и ссылка Лестока. — Сила Шуваловых. Бестужев просил об определении Воронцова в прежнее свое звание вице-канцлера, сам получивши от государыни звание великого канцлера. Бестужев надеялся найти в нем полезного сотоварища, так как Воронцов, издавна близкий к государыне, как камергер двора ее и содействовавший вступлению ее на престол, мог с нею чаще видеться и подавать ей доклады. Но Воронцов, давно уже расположенный к Франции, которую Бестужев ненавидел, должен был на дипломатическом поле, рано или поздно, стать противником Бестужева; однако видимая размолвка между ними еще не наступила. Бестужев достиг полного могущества в России. Нельзя сказать, чтоб императрица любила этого человека и находила приятность в беседе с ним. Он держался в силе при Елисавете единственно только тем, что государыня, преданная забавам и удовольствиям, была довольна, что находился человек, способный взять на себя всю тяготу долго думать о важных делах и тем самым освободить ее от этого бремени. Знавшие близко тогдашний двор и образ жизни государыни сообщают согласно, что проходили целые месяцы, пока министр мог быть допущен к докладу; но и тогда государыня, бросаясь на иностранные депеши, искала, нет ли в них чего-нибудь любопытного или интересного; иногда оставляла важные бумаги у себя и обещала повнимательнее прочитать их, — на самом же деле никогда не читала и даже забывала про них. Каждый вторник устраивался во дворце маскарад, в котором для забавы мужчины наряжались женщинами, а женщины — мужчинами; в другие же дни игрались спектакли: императрица очень любила французские комедии и итальянские оперы. Все имевшие доступ ко двору, хотя бы и не занимавшие должностей по военной и гражданской службе, обязаны были являться в маскарадные вторники, и когда однажды государыня заметила, что гостей у нее что-то мало, то разослала гоф-фурьеров — узнать, что за причина такого отсутствия, и приказала заметить, что за подобное невнимание виновные будут обложены пеней 50 рублей с персоны. Если в ком Бестужев мог встретить себе опасное соперничество, то разве в молодой великой княгине, которая отличалась необыкновенным умом, неподражаемым искусством со всеми уживаться и всем вокруг себя управлять. Ее супруг, великий князь, наследник русского престола, капризный до наивности и человек ума чрезвычайно мелкого, принужден был, сам того не сознавая и не желая, находиться во власти жены своей. С детства воспитанный в лютеранской религии, он принял православие по крайней необходимости, в качестве преемника российской императрицы на престоле, но в своей наивной откровенности не удерживал перед другими своих мыслей и чувствований, и дозволял себе часто отзываться с пренебрежением об обрядах православной церкви; сверх того, кстати и некстати, твердил о превосходстве немцев перед русскими. Когда он услыхал о кончине старого шведского короля, которого престол должен был занять кронпринц Адольф-Фридрих, он перед русскими с соболезнованием вспоминал, как шведские чины хотели было избрать будущим королем его, Петра Федоровича, и громко жалел, что не удалось ему быть королем в цивилизованной стране, вместо того чтобы изнывать в России, где он постоянно чувствует себя как бы в неволе. Совсем не такова была его супруга. Принявши православие, конечно, также по необходимости, она вела себя так, что никто не осмеливался говорить, что она приняла его неискренне. Она не только не показывала, подобно своему супругу, презрения к русской народности — напротив, основательно выучилась русскому языку, любила говорить и писать на этом языке; все русское ее занимало; все, что было хорошего в России, было для нее мило и любезно. Она как будто вся переродилась в русскую женщину, и уже в ту пору просвечивалась в ней та могущественная Екатерина, которой стала она впоследствии в глазах всего мира. Образовалось в России два царских двора: один — императрицы, носивший название старого или большого, другой — называемый малым или молодым — двор наследника престола, а на самом деле — его супруги. Бестужев сначала принадлежал к большому двору и был как бы противником великой княгини. Но Екатерина была так умна и так хитра, что способна была провести десять Бестужевых, при всей их дипломатической тонкости. Никто, подобно ей, с такою сдержанностью и самообладанием не умел, когда нужно, скрывать свои чувствования и находить удобное время, когда можно проявить их. Со временем, как мы увидим, Екатерина совершенно овладела старым канцлером и сделала его своим покорным слугой. Два направления тогдашней политики разделяли государственных людей на две стороны; одни желали союза России с Австриею и Англиею; другие наклонны были к союзу с Франциею, и даже с Пруссиею, находившеюся тогда с Франциею в союзе. Бестужев принадлежал к первой стороне; Воронцов и Лесток — к последней. Бестужев в ту пору подружился с австрийским посланником и в то же время находился в приязненных отношениях ко всем представителям Англии, которые в Петербурге сменяли быстро один другого. Бестужев представлял императрице о выгодах предпочесть всяким другим союзам союз с Австриею и Англиею, и на ту пору взял верх: Россия в 1747 году заключила оборонительный договор с Австриею и Англиею, и российская императрица обязалась отправить тридцать тысяч вспомогательного войска на помощь венгерской королеве против прусского короля, Франции и Испании. Это войско снаряжено было в Лифляндии и вступило в Германию под главною командою князя Репнина. Поход этот не ознаменовался военными подвигами, но имел то важное значение, что содействовал скорейшему заключению Ахенского мира, прекратившего в Европе войну за австрийское наследство, которая широко уже разыгралась не только в Европе, но и в отдаленных краях Нового Света. Бестужев, поставивши на своем в делах внешней политики, стал всемогущим человеком в России и захотел удалить от государыни и от влияния на дела Воронцова и Лестока. Воронцова устранили на время очень деликатно: он получил дозволение путешествовать по Европе с целью совершить свое образование; то было давнее его собственное желание. С Лестоком у Бестужева расправа была резче: Бестужев не забыл, какие неприятности учинил Лесток близким родным канцлера по лопухинскому делу. Сначала Бестужев сумел подействовать на императрицу так, что она, вообще очень изменчивая в своих симпатиях и антипатиях к людям, стала обращаться с Лестоком холоднее прежнего и так мало ценить его, что, когда Бестужев доложил ей, что Лесток получает пенсион от Франции, Елисавета Петровна насмешливо сказала: «Вольно французам тратить деньги по-пустому; Лестока я совсем не слушаю, да и говорить себе слишком много не позволяю». Когда же ей донесли, что Лесток часто видится с прусским посланником и получает от него пенсион, императрица приказала надзирать за Лестоком, но все-таки не решалась придраться к нему без явных улик. Тогда Бестужев прибегнул к другой уловке: он представил государыне, что считает небезопасным оставлять при высочайшей особе, в качестве врача, человека, способного сделать ей вред. Императрица не рассердилась за это на канцлера, но не придала ему и полной веры, а только сказала ему, что будет с большою осторожностью принимать лекарства от Лестока. К более решительным мерам против Лестока канцлер все еще не мог побудить императрицу: видно, воспоминание о прежних услугах Лестока останавливало ее. Наконец, сам Лесток неожиданно подал против себя повод. 20-го декабря 1748 года Лесток вместе с третьею своею женою, Анною Менгден (сестрою Юлианы Менгден), был в гостях у одного прусского купца. Там же были гостями: секретарь Лестока капитан Шапюзо, шведские послы при петербургском дворе, Волькенстиерна и Гепкен, и жена прусского посла графиня Финкенштейн. После обеда, в наступающие зимние сумерки, Шапюзо вышел из дома и приметил одетого дурно, в ливрее, неизвестного ему человека; уже несколько дней Шапюзо замечал, что этот человек постоянно бродит около дома. Шапюзо, угрожая ему шпагою, принудил его войти с собою в дом того купца, где находился Лесток с другими гостями. Лесток предложил неизвестному 50 рублей, если он откровенно скажет, кто он такой и кто его посылает шпионить. Неизвестный упорствовал и уверял, что ни от кого не получал поручения шпионить. Лесток приказал позвать из своего караула унтер-офицера и гренадера и хотел заставить батогами неизвестного открыть — кто он такой. Тогда неизвестный объявил, что он — человек какого-то гвардейского офицера, который поручил ему наблюдать за каждым шагом Лестока и Шапюзо. Лесток тотчас поехал во дворец, упал к ногам императрицы, уверял в своей всегдашней верности и преданности и просил удовлетворения за оскорбление. Елисавета выслушала его ласково, просила потерпеть и обещала исследовать дело. Успокоенный Лесток отправился от государыни в дом того же прусского купца, где оставил других собеседников, и пробыл там до полуночи. Между тем Елисавета дала приказание арестовать и отвезти в крепость Шапюзо и четырех служителей Лестока, о которых предполагалось, что они могут сообщить сведения о поведении Лестока. Императрица говорила своим приближенным, будто считает преступным уже то, что эти господа взяли на себя роль судей над чужим человеком, и если они совершенно невинны, то нечего им страшиться шпионства над собой. 22-го декабря Лесток попытался еще раз явиться к государыне, но его не допустили, а 24-го декабря, в 11 часов утра, генерал Апраксин со ста пятьюдесятью солдатами явился в дом Лестока и объявил ему арест в его доме, причем удалили от него употребление ножа и всякого острого орудия. Жена Лестока была в церкви и в тот день причащалась: по возвращении домой и она получила приказание оставаться в своем доме под арестом. В этот самый день при дворе устраивалась помолвка фрейлины Салтыковой; государыня была отменно весела, а сам Лесток был назначен в числе шаферов невесты, но, разумеется, теперь не явился. Наконец, 26-го декабря, императрица оставила столицу и перебралась в Царское Село, а Лесток, того же дня вечером, вместе с женою был отвезен в крепость. Александр Шувалов, заменивший недавно умершего Ушакова в начальстве тайною канцелярией, вел допрос над Лестоком и его участниками. К Шувалову придан был граф Апраксин, большой приятель Бестужева. Лесток с необычайным терпением несколько дней отказывался от пищи, позволяя себе глотать только немного минеральной воды; на делаемые ему вопросы — не отвечал ничего. Но Шапюзо, ввиду пыток, которыми его стали пугать, объявил, что Лесток получал от прусского короля пенсион и вел ночные беседы с посланниками прусским и шведским; назвал, кроме того, приятелями Лестока вице-канцлера графа Воронцова, генерал-прокурора князя Трубецкого и генерала Румянцева, но о смысле бесед их между собою отозвался незнанием, говоря, что Лесток давно уже не показывает к нему откровенности. Елисавета, не допросившись ничего от Лестока и Шапюзо, приказала прибегнуть к пыткам, как к неизбежному в те времена средству доискаться правды, в случае запирательства обвиняемого. Лестока вздернули на дыбу. Этот человек, уже одиннадцать дней не принимавший никакой пищи, с равным присутствием духа вынес мучение на дыбе и показал столько духовной крепости, что, снятый с дыбы, сам пошел в свой каземат. Он отрицал все, в чем думали обличить его, и клялся, что ни в чем не погрешил против государыни. «Все мое несчастье, — говорил он, — сталось по злобе великого канцлера. Но придет время — правда всплывет наверх, и государыня начнет сожалеть, что оказывала доверенность этому человеку». К нему подослали жену его, научивши ее убеждать мужа сознаться, и обещали пощаду и возвращение милости государыни. «Кто раз побывал в катовских (палача) руках, тот уже не может желать никакой к себе милости», — отвечал Лесток. Лестоку не трудно было запираться. После того, как арестовали Шапюзо, у Лестока оставалось еще четыре свободных дня; в это время он успел передать все компрометировавшие его бумаги шведскому послу Волькенстиерну, а тот с ними уехал тотчас в Стокгольм, и во время процесса, производившегося над Лестоком, невозможно было отыскать никаких письменных доказательств к его обвинению. Тем не менее, процесс над ним затянулся более чем на год и окончился уже в 1750 году. Все имущество его было конфисковано; из него взято на судебные издержки так много, что на одни письменные материалы выставлена была неимоверная сумма — 800 рублей. Его дом в Петербурге подарен был графу Апраксину, производившему над ним следствие вместе с Шуваловым. Лестока сослали в Углич и там содержали очень строго и скудно, а в 1753 году, в виде облегчения, перевели в Устюг-Великий и дозволили жить с ним его жене. Там пробыл он до кончины Елисаветы. В конце сороковых годов прошлого века (приблизительно в 1747 году), в жизни императрицы произошла перемена, отразившаяся на делах внутренней и внешней политики. До сих пор влиятельнейшим лицом при Елисавете Петровне был Алексей Григорьевич Разумовский. Он был сын простого казака в селе Лемешах, Киевского полка, близ города Козельца. Убежавши мальчиком от пьяного и драчливого отца в село Чемеры, он проживал там у дьячка, учился грамоте и пел на клиросе. Проезжавший полковник Вишневский, по дороге в Венгрию покупать для двора вина, заехал в церковь, услыхал прекрасный голос Алексея и взял его с собою в Петербург для придворного хора певчих. Это было в 1730 году. В том же году цесаревна Елисавета, посетивши церковь в Зимнем дворце, упросила обер-гофмейстера Левенвольда уступить Алексея для ее придворной церкви. Чрезвычайно красивый и статный, Алексей Разумовский понравился цесаревне. По восшествии своем на престол, Елисавета Петровна, по убеждениям духовника своего Дубянского, сочеталась тайно браком с Разумовским в селе Перове, близ Москвы, и вслед за тем немедленно осыпала его богатствами и почетом. Из ничтожного казака, до того бедного, что мать его собиралась просить подаяния под окнами, Разумовский, по знатности положения своего и по громадному богатству, стал первым вельможею в России и принимал льстивые поклонения от родовитых особ. Из благоволения к нему императрица вывела в знать всю близкую родню его; матери его оказывала она большое почтение; меньшого брата, Кирилла, отправила для образования за границу, а по возвращении — назначила президентом академии, и потом приказала избрать гетманом в Малороссии. Елисавета ревниво оберегала честь этого возвышенного ею рода. В архивах сохранилось множество дел, производившихся в тайной канцелярии по распространению отзывов, оскорбительных для любимца государыни и для его родичей. Все разбирательства по этим делам оканчивались трагически — застенком, дыбою, кнутом, плетьми, батогами, шпицрутенами и, наконец, ссылкою на каторгу. [282] Но сам Алексей Разумовский ничему этому не был причастен. По единогласным известиям современников, это был человек в высшей степени добросердечный, прямодушный, хотя подчас и вспыльчивый, но никак не заносчивый, не спесивый, и потому всеми любимый, несмотря на то, что его низкое происхождение должно было возбуждать у одних зависть, а у других — досаду. Много лет провела императрица в невозмутимом согласии с Разумовским. Но вот государыня приблизила к себе новое лицо — то был молодой и лучше воспитанный, чем Разумовский, Иван Иванович Шувалов. Вся семья Шуваловых принадлежала к родовому русскому дворянству и возвысилась только при вступлении на престол Елисаветы Петровны. Один из Шуваловых, Петр Иванович, женился на Мавре Егоровне Шепелевой, большой любимице Елисаветы Петровны — и это был первый шаг к подъему фамилии Шуваловых. Брат Петра, Александр, сделан был начальником тайной канцелярии по кончине генерала Ушакова. Рекомендация и ходатайство той же Мавры Егоровны возвысили родственника Петра и Александра Шуваловых, Ивана Ивановича: он получил при дворе сначала звание камер-пажа, потом камер-юнкера, наконец, камергера. Разумовский не утратил милости государыни и не только не показывал огорчения, но относился дружелюбно к Шувалову. Возвышение, или, как тогда говорилось, «случай» Шувалова возымел то важное последствие, что с этих пор он сам, а с ним и прочие Шуваловы, составили при дворе партию с большим влиянием на дела империи, тогда как прежде скромный, мало развитой Алексей Григорьевич и вся его родня, на которой слишком резко выказывались признаки простонародного происхождения, почти никаких дел не касались, исключая брата Алексеева, Кирилла, получившего образование за границей. V. Эпоха событий, подготовлявших Семилетнюю войну Франция и Россия. — Франция сближается с Австриею. — Усилия Бестужева удержать Россию в союзе с Англиею. — Прибытие в Россию Дугласа и кавалера д'Эона. — Ненависть Елисаветы к прусскому королю. — История Зубарева. — Дипломатические неудачи Бестужева. — Союз Англии с Пруссиею. — Союз Франции с Россиею. Между Франциею и Россиею много лет существовало охлаждение. Россия смотрела на Францию как на державу, которая во всяком предприятии готова была России, как говорится, подставить ногу, — и в самом деле Франция всегда благоприятствовала тому, что было враждебно России. В Швеции, в Турции и в Польше наиболее высказывался дипломатический антагонизм двух этих держав. Французские послы везде старались сойтись с партиею, неприязненною почему-нибудь России, и везде, где только могли, возбуждали против нее правительственные власти других держав. Между тем с обеих сторон оставались воспоминания прежних добрых отношений. Не говоря уже о том, что у Елисаветы осталось в памяти ее детство, когда ее готовили в жены тогда еще малолетнему Людовику XV, — не могла у нее изгладиться из памяти более действительная услуга, оказанная Франциею содействием при вступлении ее на престол, хотя последняя размолвка с де ля Шетарди и стирала у нее с сердца прежнее приятное впечатление. И во Франции, при всем политическом антагонизме французской дипломатии к России, просвечивала мысль о дружбе с этою страною. После того, как предположения о браке Елисаветы с Людовиком совершенно испарились, родственник его, принц Конти, в 1742 году сделал попытку предложить руку Елисавете, уже ставшей всероссийской императрицей. На его предложение отвечала Елисавета Петровна, что не намерена выходить замуж. Тогда принц Конти стал доискиваться пути получить по смерти польского короля Августа польскую корону. Некоторые польские паны являлись в Тампль, во дворец, где жил тогда Конти, с изъявлением готовности содействовать его кандидатуре в свое время. Но такой выбор в короли, если бы он и наступил, то зависел бы не от одних этих панов, но также и от большого числа таких господ, которые не думали тогда обращаться к французскому претенденту и, может быть, при избрании не подали бы за него своего голоса. Притом такая кандидатура встретила бы противодействие со стороны Австрии, России и даже Пруссии, союзной тогда с Франциею. Не удавалось французам и в Турции, где французское посольство силилось поссорить Турцию с Россиею, но успело единственно настолько, что турецкий визирь подал ноту, заявлявшую нерасположение Турции к занятию русскими Финляндии. Эта нота не имела дальнейших последствий. После неудачных попыток вредить России то здесь, то там, французская политика начала склоняться к мысли вступить в союз с Россиею, в надежде, что этот путь будет полезнее для Франции. В это время совершался в Европе крутой переворот в дипломатической сфере. Франция была с Немецкою империею в вековой вражде, и такое направление перешло и на Австрию, так как австрийские владетели преемственно были избираемы в немецкие императоры. Недавно еще Франция вела против Марии-Терезии упорную войну, оспаривая наследственность ее владений. Тогда Франция, будучи враждебна Австрии, находилась в союзе с прусским королем. Мир, окончивший войну за австрийское наследство, лишил Австрию Силезии и передал эту богатую область во власть Пруссии. Австрия не казалась уже теперь опасною и сильною, как прежде. Напротив, возвышение Пруссии стало внушать опасность, особенно когда воинственный и талантливый Фридрих II показывал целому свету, что стремится к территориальным захватам и не остановится ни перед какими путями. Поэтому Франция стала сближаться с Австрией. Со своей стороны императрица-королева Мария-Терезия желала отомстить прусскому королю за поражения и возвратить своей державе утраченную Силезию, что повело бы к возвращению прежнего политического значения австрийской короны. Австрия первая обратилась с предложением союза против Пруссии к Франции. Первое предложение было сделано Кауницем, бывшим посланником во Франции, потом получившим должность австрийского канцлера. Предложение это было неудачно; оставалось после того опасение, что если откроется война между Пруссиею и Австриею, Франция, как и в предшествовавшую войну, явится снова союзницей Пруссии. Австрия по-прежнему стала готовиться к союзу с Англиею, но на этот раз не сошлась с нею, и Кауниц поручил своему преемнику на посту посланника во Франции — Штаренбергу обратиться к фаворитке короля, маркизе Помпадур, и к аббату Берни, руководившему тогда внешнею политикою. Сама императрица-королева Мария-Терезия обратилась с собственноручным письмом к маркизе Помпадур. Дело пошло на лад. Англия с Франциею находились уже в войне за американские владения. Как только возникала вражда между Пруссиею и Австриею, то происходившая в Америке война Франции с Англиею должна была перенестись на почву Старого Света. В этих видах Англия предложила субсидный союз с Россиею: Россия, в ограждение интересов английского короля, должна была выставить войска 55000, Англия же — внести России субсидную сумму в 500000 фунтов за диверсию российского войска и, сверх того, доставлять ежегодное содержание на это войско. Относительно размера последней суммы происходили споры: Россия хотела 200000 фунтов; Англия думала сократить эту сумму до пятидесяти тысяч. Долго шли споры. Два английские посланника переменились после того. Задержки главным образом происходили, по известиям англичан, от крайнего бездействия русских властей: императрица будто бы показывала более и более охлаждения к государственным занятиям; Бестужев никогда почти не видал государыни и передавал свои доклады через Ивана Ивановича Шувалова, да и тогда эти доклады лежали у государыни целые месяцы забытыми. Такое отчуждение великого канцлера от государыни испортило и обленило его самого. Он перестал быть деятельным, каким был прежде, и по утрам до двенадцати часов оставался в постели. Английский посланник Чарльз Генбюри Вилиамс изображал тогдашнее высшее общество чрезвычайно подкупным. Сам Бестужев выпрашивал у английского короля годичный пенсион в 2500 фунтов и обязывался работать в пользу Англии, представляя императрице о выгодах для России союзного договора с Англиею. «Надобно дать ему, — писал Вилиамс, — так как он чистосердечно служит в пользу нашего короля». Олсуфьев, друг Воронцова, имевший на него влияние, получал от Англии 500 червонцев наличною монетою и в таком же размере пенсион. Англичане жаловались на то, будто бы из сумм, которые выданы были Англиею на содержание вспомогательного войска, употребили часть на постройку дворцов. Спорный вопрос о размере содержания на войско решили на половину суммы — во сто тысяч фунтов. Бестужев подал государыне записку, в которой доказывал, как выгодно будет во многих отношениях заключение оборонительного союза с Великобританиею. [283] Но Бестужев, несмотря на то, что всегда славился своею проницательностью, не заметил, как попался впросак. Он не спохватился, как против него составилась враждебная партия в лице канцлера Воронцова и Шуваловых. К ним примкнул немалочисленный кружок сановников. Тогда как Бестужев с давнею неприязнью к прусскому королю соединял давнюю же неприязнь к Франции, противники его, хотя в равной степени, как и он, не любили прусского короля, но склонялись к дружбе с Франциею, особенно после того, как Франция начала сближаться с Австриею и становиться во враждебное положение к прусскому королю. Тогда партия русских любителей всего французского (а этим отличались Шуваловы и Воронцов) рада была с распростертыми объятиями встретить дружбу с Франциею; к этому настраивали императрицу. В это время Франция, испытавши столько неудач в своих планах вредить России, приняла решительное намерение подружиться с нею. Король, в соумышлении с принцем Конти, решил отправить в Россию тайного агента для узнания политической почвы: выбор пал на шотландского эмигранта Мэкензи Дугласа — сторонника Стюартов, товарища последнего претендента, и, в качестве гонимого английским правительством, проживавшего во Франции. Этот господин в 1755 году отправился в путь под видом английского туриста, под предлогом изучения в разных странах рудокопного производства, проехал через австрийские владения и Польшу и прибыл в Петербург. Чтобы получить разные необходимые сведения о России, он, в качестве англичанина, обратился к английскому посланнику Вильямсу, но тот сразу разгадал, какая птица прилетела к нему, и Дуглас поспешил поскорее убраться из России, опасаясь быть засаженным в Шлиссельбургскую крепость по подозрению в шпионстве, как уже недавно случилось с другим французским проходимцем. Современные рассказы повествуют, что Дуглас успел тогда через посредство Воронцова ввести к императрице секретаря своего, кавалера д'Эона: женоподобное лицо последнего дозволило будто бы одеть его в женское платье и поместить в качестве фрейлины близ императрицы. Устроивши свою проделку, Дуглас возвратился во Францию с тем, чтобы явиться снова в Россию при лучших условиях. Он недолго был во Франции и прибыл снова в Петербург 26-го апреля 1756 года, и в этот раз получил совсем иной, более радушный прием. Этому он обязан был искусству д'Эона, который, отлично играя роль женщины, вошел в доверенность к Елисавете и, наконец, открыл ей свой пол. Елисавета простила эту проделку и поручила сказать королю Людовику XV, что рада находиться с ним в дружеском союзе. Д'Эон тотчас воротился в отечество и вскоре опять приехал в Петербург уже не простым туристом, а в качестве секретаря при Дугласе, который теперь явился официальным лицом, уполномоченным от короля. Сказка о мужчине, помещенном у Елисаветы в виде девицы, составляла долго предмет романических рассказов, а в последнее время опровергнута историческими исследованиями. На самом деле кавалер д'Эон первый раз явился в России только во второе прибытие туда Дугласа и был таким новичком в чужой земле, что не знал, как ему и повернуться. Дуглас и д'Эон приютились у своего соотечественника Мишеля, богатого негоцианта, близко известного Воронцову и уже два раза ездившего, с согласия последнего, во Францию с политическими соображениями. [284] Императрица Елисавета давно уже ненавидела прусского короля. «Этот государь, — говорила она о нем, — Бога не боится, в Бога не верит, кощунствует над святыми, в церковь никогда не ходит и с женою по закону не живет». Когда русские гренадеры, служившие в Пруссии, воротились в отечество, они рассказывали слышанное ими от королевских прислужников в Потсдаме, что Фридрих с пренебрежением отзывался о русской государыне и порицал ее. Это огорчало Елисавету. Но были причины, затронувшие еще за более живое место сердце государыни. По внешним признакам могло всем казаться, что корона досталась Елисавете легко. Стоило только вывезти из Зимнего дворца брауншвейгскую чету, а самой взять на руки и увезти с собою младенца-императора — и все пойдет спокойно. И в самом деле, по наружности все могло и должно было казаться, будто все обстоит благополучно и престол дочери Петра Первого стоит так же твердо и незыблемо, как престол ее предков. На самом же деле катастрофа, доставившая Елисавете корону, отразилась тяжелым бременем на все правление Елисаветы. Император, так легко сведенный с престола, так заботливо заключенный и для всего мира неведомый, во всю жизнь Елисаветы стоял перед ней привидением до ее кончины. Это привидение не давало ей надолго забыться в своем величии. То здесь, то там появлялся страшный призрак и появлялся в разных видах, при различной обстановке. То внутренние заговоры грозили Елисавете Петровне возвращением на свет низверженного императора, то из-за границы пугало ее опасение, что враждебные ей государи поднимут против нее знамя с именем императора Иоанна, с тем, чтобы в самое роковое время отклонить от нее русский народ, так скоро и так покорно признавший власть ее над собою. И такое привидение стал выставлять Елисавете Фридрих II-й, который несколько лет тому назад так обязательно давал русской государыне советы припрятать подалее брауншвейгскую фамилию. Теперь времена были не те. Елисавета не ценила союза с Фридрихом, предпочла ему союз с его соперницею Мариею-Терезиею. И он не простил этого Елисавете; он стал относиться иначе к ней и к России. Попался в то время в тайной канцелярии какой-то проходимец, пробиравшийся в Пруссию через русские раскольничьи слободы, заселившиеся в Польше. Это оказался тобольский посадский человек Иван Зубарев. Он был уже известен русскому правительству плутовскими проделками и еще ранее заявлял, что будто нашел он золотые прииски и серебряные руды, но потом сознался, что лгал, в надежде обмануть правительство и выпросить себе привилегию на устройство заводов: Зубарева соблазняла эта привилегия тем, что влекла за собою право владеть населенным имением. В 1754 году Зубарева отослали в сыскной приказ, но оттуда он успел бежать. В январе 1756 года этот Зубарев, вместе с другими лицами, был задержан в малороссийском селе Милушках по обвинению в краже лошадей, сказал за собою государево «слово и дело» и был доставлен в тайную канцелярию. Здесь он рассказал целую повесть о своих приключениях в Пруссии и о свидании с самим прусским королем. В его повествовании правда перепуталась с ложью. Он рассказывал, что в начале 1755 года находился извозчиком у русских беглых купцов для отвоза товаров в прусский город Королевец (Кенигсберг). Там пригласили его в трактир и стали вербовать в прусское войско. Он рассказывал далее, как он был у фельдмаршала прусского Левальда (перекрещенного рассказчиком в Ливонта), как потом с прусским офицером поехал, под крепким присмотром, в Берлин, а оттуда в Потсдам, в королевскую резиденцию, и там увидал двух генералов. Из них один назвался дядюшкой бывшего императора Ивана Антоновича, а другой — генералом Манштейном, бывшим когда-то в русской службе с чином полковника и находившимся адъютантом при фельдмаршале Минихе. Сам Зубарев перед ними выдавал себя за бывшего гвардейца, который хочет скрыть себя и представиться купцом. Манштейн ввел его к королю, а король дал поручение ехать сперва в раскольничьи слободы и расположить раскольников признать государем Ивана Антоновича, когда тот будет освобожден. В благодарность раскольникам за сочувствие, он должен был обещать им в царствование Ивана Антоновича полную свободу вероисповедания, а до того времени сообщить им от короля прусского обещание выхлопотать у патриарха посвящение раскольничьего епископа. Затем поручалось Зубареву из раскольничьих слобод съездить в Холмогоры и подать весть принцу Антону-Ульриху, что весною 1756 года явятся к Архангельску прусские корабли под видом купеческих, чтобы освободить принца с сыном, низверженным императором. Тут Зубареву показали капитана корабля, которому будет поручено взять Ивана Антоновича с отцом. Зубарев прибавлял (вероятно, прилыгая), будто его пожаловали полковником прусской службы и вручили тысячу червонных и две золотые медали, которые велели зашить в сапог под подошву. Манштейн давал Зубареву совет — перешедши русскую границу, добыть себе фальшивый паспорт, под видом крестьянина или купца пробраться в Холмогоры, там подкупить какую-нибудь бабу портомойку или солдата, и таким путем увидеться с Антоном-Ульрихом, вручить ему медали и сказать, что прислан от прусского короля и от братьев Антона-Ульриха: пусть Антон-Ульрих с сыном готовится к уходу из России на корабле, который будет дожидаться его у города Архангельска, а сам Зубарев, передавши все это Антону-Ульриху и осмотревши место, где он содержится с семейством, должен идти к Архангельску, встретить там знакомое ему лицо — капитана с командою, и с ним уговориться, как увезти Антона-Ульриха с сыном. Если окажется, что караульные стерегут пленников слабо, то подкупить их деньгами, либо напоить пьяными, а если караул окажется строгим, то подкупить каких-нибудь бурлаков и при их содействии провести капитана с командой в Холмогоры, разбить караул, освободить Антона-Ульриха с сыном и доставить их на корабле в Пруссию. Снаряженный таким образом Зубарев сообщил обо всем в Польше монахам раскольничьего монастыря — Лаврентьевского, а оттуда, отправившись в Россию с намерением следовать в Холмогоры, был задержан и препровожден в тайную канцелярию. В пояснение этого сознания Зубарева, некто дворовый человек помещика Загряжского, Василий Иларионов, шатавшийся по раскольничьим скитам, основанным в Польше беглыми русскими раскольниками, заявил, что видел лично этого Зубарева в Лаврентьевском монастыре и потом слышал, что он ездил извозчиком с товарами в прусский город Королевец, в одном обозе с другими беглыми людьми, под именем Ивана Васильева, и, приехавши в Королевец, спрашивал у прусских солдат, где у них ратуша, и когда ему ратушу показали, то, обратясь к своим товарищам, сказал: «Прощайте, братцы! Я буду просить, чтобы меня повезли к прусскому королю: мне до прусского короля нужда!» С этими словами пошел он с прусскими солдатами в ратушу, и с тех пор никто из бывших с ним в обозе его не видал. [285] Несмотря на ложь, впутанную в правду, из этих известий можно заключить, что Зубарев ездил действительно в Пруссию, к королю Фридриху II агентом от поселившихся в Польше раскольников, которые уже не в первый раз обращались к прусскому королю хлопотать, чтобы через его посредство добыть себе от патриарха собственного раскольничьего епископа: сам Зубарев в своем показании говорит, что уже прежде приезжал к королю от раскольников какой-то поп, но пруссаки почему-то не поверили ему. В показании Зубарева, данном в тайной канцелярии и, конечно, вынужденном страхом, не совсем точно рассказаны приключения его в Пруссии, как всегда бывало в показаниях попавшихся в тайную канцелярию. Плуты, к каким, без сомнения, принадлежал Зубарев, обыкновенно уже сознаваясь, все-таки до последней возможности лгали, даже и тогда, когда ложь их нимало не могла доставить им спасения. История этого Зубарева в свое время имела немаловажное значение в ряду причин, решивших тогдашнюю политику России по отношению к Пруссии, а еще более по отношению к судьбе несчастного Ивана Антоновича. Фридрих II ухватился за самое чувствительное место для своей соперницы — Елисаветы Петровны. Он увидал в расколе слабую сторону России и хотел явиться при случае покровителем гонимых Елисаветою раскольников, соединив их дело с делом брауншвейгского принца. Вот почему, тотчас после зубаревской истории, последовало секретное распоряжение переместить Ивана Антоновича из Холмогор в Шлиссельбургскую темницу. И тогда же Елисавета Петровна, не колеблясь более, дала обещание Дугласу послать во Францию своего уполномоченного посла, принять у себя французского посланника и ввести Россию в союз Франции с Австриею против Фридриха II. Бестужев был посрамлен. Ему ничего более не оставалось, как притворяться, что разделяет мнение тех, которые, без совета с ним, нашли выгодным для России союз с Франциею. Бестужев сознавал свое бессилие перед любимцем Елисаветы. «Наше несчастье, — говорил Бестужев английскому послу, — состоит в том, что он говорит по-французски и любит французские моды. Ему страх как хочется иметь при дворе француза-посланника. Власть его так велика, что нам тут невозможно ничего поделать». [286] Между тем Англия, в добром расположении которой Бестужев так уверял императрицу, вдруг, неожиданно для России, 19-го января 1757 года заключила союзный договор с Пруссиею. Вилиамс старался перед Бестужевым доказывать, что такой договор Англии с Пруссиею не должен нарушать дружеских отношений между Англиею и Россиею; однако Бестужев тут же сообщил ему, что императрица, услыхавши о таком договоре, очень раздражена и недовольна. Как бы в отместку за то Англии, Елисавета, не отказываясь ратификовать составленный уже прежде договор Англии с Россиею, приписала оговорку, что обещаемые в пособие Англии русские войска обязаны будут действовать только против прусского, а отнюдь не против каких-либо иных неприятелей английского короля. В договоре с Франциею обеим сторонам пришлось также употребить подобные предостережения друг против друга. Французский король был недоволен Дугласом за слишком широкий смысл помощи, обещаемый Франциею России, и при ратификации договора писал к Елисавете, прося освободить его от обязательства оказывать России содействие в случае войны ее с Турциею. Елисавета согласилась, но выговорила для себя условие никак не вмешиваться в войну между Франциею и Англиею. 1-го мая 1757 года в Версале заключен был окончательный оборонительный договор между Франциею, Австриею и Россиею, направленный прямо против прусского короля, а 22-го сентября того же года к этому договору присоединилась и Швеция. VI. Эпоха Семилетней войны Вступление российского войска в Пруссию. — Главнокомандующий Априксин. — Неловкое положение Апраксина и Бестужева. — Покорение Мемеля. — Жестокий характер войны с обеих сторон. — Гросс-Эгерсдорфская битва. — Победа русских и отступление. — Арестование и смерть Апраксина. — Проект Бестужева. — Болезни императрицы. — Опала, постигшая Бестужева. — Неудовольствия между императрицею и великою княгинею. — Ночное свидание между ними. — Главнокомандующий Фермор. — Курляндское дело. — Цорндорфская битва. — Главнокомандующий Салтыков. — Куннерсдорфская битва. — Поражение Фридриха. — Покушение русских на Берлин. — Завоевание и оставление Берлина. — Неудачные попытки к миру. — Генерал Румянцев. — Осада и взятие приморского города Кольберга. Летом 1757 года русское войско было отправлено на войну против Пруссии. Начальство над ним поручено было генерал-аншефу Степану Федоровичу Апраксину. Этот человек в военном деле не ознаменовал себя ничем блестящим в предшествовавшее время, кроме разве того, что, бывши еще не в слишком высоких чинах, участвовал в войнах Миниха против турок. Это был тщеславный, изнеженный, обленившийся боярин, хотя не без природных способностей. Английский посол Вилиамс, знавший его лично, сообщает, что он был большой щеголь и, отправляясь в поход, послал своего адъютанта в свой дом привезти ему двенадцать полных костюмов, точно так, как будто он собирался не воевать, а рисоваться перед дамами. По приговору другого англичанина, Мичеля, Апраксин, несмотря на свои огромные богатства, был очень расточителен и способен на подкуп, что и подавало прусскому королю повод говорить, что стоит послать ему значительную сумму денег, чтоб побудить его замедлить свой марш под какими-нибудь предлогами. [287] Его обоз везли более пятисот лошадей; а когда приходилось стоять, тут добывались и ставились великолепные, обширные палатки, где отправлялись шумные пиршества с музыкою и пальбою. [288] Подчиненные говорили о нем, что он привык более пировать за сытными обедами, валяться в пуховиках, чем довольствоваться походною пищею и неприветливым ночлегом под дождем. Положение, в котором очутился Апраксин, будучи призван волею императрицы к начальству над войском, было критическое, и это сознавали как он, так и Бестужев. Императрица ненавидела прусского короля, но малый двор с великим князем и великою княгинею во главе относился совсем иначе к Пруссии и Англии. Великий князь постоянно восторгался прусским королем и старался копировать его, а великая княгиня казалась более расположенною к Англии, чем к Франции. Случись смерть императрицы, — а при ее частых припадках болезни этого можно было ожидать, — и вся политика России изменилась бы. Вместо союза против Пруссии образовался бы в Европе союз за Пруссию, и Россия, управляемая новым государем, приняла бы в таком союзе первенствующее значение. Нужно было Апраксину искусно лавировать — идти вперед на войну, исполняя волю государыни, и в то же время оглядываться — что делается позади, в Петербурге. Русское войско, вступившее в Пруссию, по одним известиям, состояло из ста тысяч [289] , по другим [290] , — число его доходило до ста тридцати четырех тысяч. Русские вступили в Пруссию 22-го июля. Прусский король лично был занят войною в Саксонии и Богемии, а на русской границе оставил корпус под начальством фельдмаршала Левальда. Количество войска, бывшего под его начальством, пруссаки простирают до двадцати четырех тысяч; из русских источников одни полагают его в 28300 человек [291] , другие — в 40000 [292] . Как только русские вошли в Пруссию, так стали сдаваться города отдельным их отрядам. Генерал Фермор покорил Мемель; хотя мемельский гарнизон сдался на капитуляцию с правом беспрепятственного выхода, но русские многих из прусских солдат завербовали в свою службу, употребляя и принуждения, что, впрочем, было повсеместно в обычае в тот век. [293] Кроме солдат, русские забрали тогда многих мирных обывателей, промышленников и земледельцев, и отправили их в Россию для заселения пустых мест. Простой народ при вступлении неприятеля во владения прусского короля не остался равнодушным и стал оказывать пособие своим войскам. Русский фельдмаршал издал манифест, в котором убеждал прусских подданных не оказывать неприязненных действий, и со своей стороны обещал не дозволять своим подчиненным делать вред мирному населению. Несмотря на этот манифест, поселяне стреляли по русским солдатам из-за кустов и лесных деревьев. Апраксин отправил нарочного к прусскому главнокомандующему, просил запретить такие нападения и, в противном случае, угрожал наказывать поступающих с русскими по-неприятельски. Но Левальд не издал такого запрещения, и русский фельдмаршал дал своим вoйскам дозволение поступать как с неприятелями с теми селениями, где обыватели начнут нападать на русских. Как только проведали о таком дозволении иррегулярные войска — казаки и калмыки, — тотчас без разбора, кто прав, кто виноват, стали обращаться с поселянами самым варварским образом. Они не только грабили крестьянские пожитки, кололи для своего прокормления и угоняли для продажи своему войску крестьянский скот, но самих людей подвергали страшным, бесчеловечным мукам: одних удавливали петлей, других живьем потрошили, похищали у матерей малых детей и убивали, — сжигали дотла крестьянские жилища, и те поселяне, которые успевали спастись от их зверства, лишившись своих домов, прятались в лесах, а выходя из своих убежищ, просили своих земляков давать им вместо милостыни ружья, порох и свинец, чтобы мстить врагам. Регулярные войска не одобряли такого способа ведения войны с мирными жителями, но и они сами во время похода не держались дорог, а шли по полям, засеянным хлебом, и это озлобляло жителей; они продолжали вести партизанскую войну, нападая на русских отдельными партиями; а русские за это, поймавши в таком деле поселян, отрубливали им на руках пальцы и потом пускали. [294] Так показали себя, тотчас по вступлении в Пруссию, с одной стороны, русские, с другой — мирные обыватели прусских владений, большею частью литовцы по происхождению. После нескольких стычек, кончавшихся то с пользою, то с вредом для русских, русские перешли реку Прегель и на Гросс-Эгерсдорфском поле (близ деревень Гросс— и Клейн-Эгерсдорф) встретились с прусскою армиею под командой Левальда. Здесь произошло первое генеральное сражение. Сначала пруссаки одолевали и приперли русских к лесу, но за этим лесом стояло остальное русское войско; из него отряд под начальством генерала Румянцева пробрался через лесные заросли на выручку стесненному пруссаками русскому отряду. Пруссаки попятились, и вскоре их отступление превратилось в настоящее бегство. Русские потеряли в этой битве до пяти тысяч убитыми и ранеными, и в числе их генерала Василия Абрамовича Лопухина, которого чрезвычайно любили все подчиненные и разнесли о нем такую громкую славу, что имя его до сих пор осталось в народной песне, несмотря на множество последующих войн и геройских подвигов русских полководцев. Смерть его очень напоминает смерть древнего греческого героя Эпаминонда. Раненый смертельно и схваченный в плен, он был отбит своими уже полуживым и спокойно испустил дыхание, когда узнал, что русские побеждают. Пруссаки в Гросс-Эгерсдорфской битве потеряли до трех тысяч убитыми и ранеными. [295] До 22-го августа войско стояло на поле победы и праздновало свое торжество над неприятелем. Когда, наконец, в вышеозначенный день на заре забили генеральный марш, все были уверены, что фельдмаршал двигается для овладения Кенигсбергом. Фельдмаршал хотя и двинулся, но чрезвычайно медленно, беспрестанно останавливался и напрасно мучил солдат невыносимою жарою, господствовавшею в ту пору года. Русские проходили в сутки не более как от четырех до пяти верст. Дошедши до речки Ааля, фельдмаршал созвал на военный совет генералов и представил им, что за скудостью провианта и фуража нельзя идти далее в неприятельской стране — и остается вернуться назад в Россию. Против этого сильно протестовал командир союзного саксонского войска Сибильский; недовольны были офицеры и в русском войске, но не смели противоречить воле начальника, предполагая, что он руководствуется высочайшим приказанием. 13, 14 и 15-го сентября русские переправились обратно через Неман. Возвратный путь их по неприятельской земле ознаменован был разорениями. «Мы, — говорит очевидец, — поступали как сущие варвары [296] : жгли повсюду села, дворянские усадьбы и деревни; по нашим следам днем курился везде дым, а ночью повсюду виднелись пожарные зарева. И все это ради того, что два эскадрона неприятельской конницы следовали за нами для примечания наших движений, а наш фельдмаршал не мог того рассудить, что нам они ничего важного сделать не могут, и вместо того, чтобы послать часть войска и прогнать их, он рассудил за лучшее опустошать огнем и мечом все остающиеся позади нас места». Фельдмаршал получил от государыни строгий приказ не возвращаться в Россию, а продолжать воинственный поход в Пруссию. В таком же смысле писали к нему Бестужев и великая княгиня. Тем не менее, Апраксин снова доносил о невозможности немедленно продолжать поход. Его потребовали к отчету в Петербург, но на половине дороги, когда он доехал до Нарвы, ему послали приказание оставаться в этом городе. Туда прислана была комиссия для производства над ним следствия. Через несколько времени его потребовали в Петербург, но на дороге опять остановили, пославши приказание жить в селении Четыре-Руки — небольшом царском летнем доме. Там он и умер от апоплексического удара. Общее мнение за границею о поступках Апраксина было таково, что он совершил свое отступление в соумышлении с канцлером Бестужевым. Некоторые обвиняли их обоих прямо в подкупе. Иностранные источники [297] прямо говорят, что английский посланник Вилиамс убедил Апраксина принять от Фридриха II сто тысяч талеров. Было в ходу и другое объяснение его поступков. Бестужев и Апраксин знали, что великий князь слишком расположен к прусскому королю, и если государыня умрет, а наследник ее станет императором, то немедленно объявит себя на стороне прусского короля; о великой княгине также было можно надеяться, что и она не расположена враждебно к Пруссии и к Англии. Между тем Елисавета Петровна беспрестанно хворала; ее припадки угрожали возможностью внезапной смерти. Поэтому Бестужев и Апраксин рассчитывали действовать так, чтобы, в случае перемены, не оставаться пред новым правительством заклятыми врагами прусского короля, который тогда станет союзником русского государя. Такое толкование поступков Бестужева и Апраксина имело несколько оснований, но не было в точности верно, потому что европейские политики не вполне знали, что делается в России. Дело было вот в чем. Молодая высокая чета — великий князь и великая княгиня жили между собою в крайнем несогласии. Екатерина старалась обратить к делу своего супруга, — но ей это решительно не удавалось. Он грубо оскорблял жену и часто доводил ее до заявления, что она покинет и его, и Россию. Что касается до Елисаветы, то она хотя вполне понимала характер своего преемника, но горячо любила его, и к Екатерине относилась также с видимою любовью и желала, чтобы между этими супругами утвердилось согласие. Влияние тетки не переделало племянника. Екатерина в своих записках представляет странное обычное времяпрепровождение великого князя в ту эпоху. Понятно, что такой преемник Елисаветы на престоле не мог подавать хороших надежд. По свидетельству Екатерины, Елисавета и четверти часа не могла пробыть с ним наедине и часто жаловалась, что считает себе великим несчастьем, что Бог послал ей такого преемника. Она даже подчас из презрения к нему давала ему различные прозвища. Тем не менее, однако, как подчас ни сердилась на него тетка, а все ему прощала, потому что никак не могла побороть в себе любви к нему, как к сыну умершей, любимой сестры своей. Никого столько не беспокоило такое положение дел в России, как Бестужева, человека с таким же государственным умом, как и с безмерным самолюбием. Болезни императрицы с каждым месяцем все более и более усиливались; после каждого припадка она дня два находилась в таком истощении сил, что не могла не только говорить, но и слышать говорящих в ее присутствии. Об одном из таких припадков, случившемся в сентябре, уведомили Апраксина — по одним известиям, Бестужев [298] , по другим — дочь Апраксина, Куракина, и Апраксин, опасаясь, что императрица может внезапно умереть и война примет иной оборот, решился отступить под благовидными предлогами. Бестужев думал поправить ошибку Апраксина и упросил великую княгиню написать к фельдмаршалу письмо, убеждающее, сообразно воле императрицы, идти с войском вперед для уничтожения неблаговидных слухов, которые распускали о нем его недоброжелатели. Австрийский посол Эстергази, думая, что все это делается по желанию великого князя, советовал последнему просить у тетки прощения и сознаться, что действовал по внушению дурных советников, разумея под такими советниками главным образом Бестужева. Великий князь так и поступил. Елисавета приняла племянника очень ласково и, слушая его обвинения, озлобилась на последнего. [299] Из опасения, что с внезапною кончиною императрицы престол достанется в обладание Петру, Бестужев составил проект, по одним известиям — объявить преемником Елисаветы ее внука, трехлетнего великого князя Павла Петровича, поручив на время его малолетства регентство его матери [300] , по другим известиям, — оставя подобающий Петру Федоровичу императорский титул, — устранить его от действительной власти и предоставить публичное участие в правительстве великой княгине. [301] Вместе с тем, Бестужев знал, что Петр Федорович не терпит его и, ставши императором, непременно так или иначе постарается удалить его. Поэтому Бестужев в своем проекте написал, чтобы при таком предполагаемом по кончине Елисаветы образе правления все сановники оставались на своих местах, и сам он, Бестужев, был бы назначен подполковником четырех гвардейских полков и председателем трех коллегий: военной, адмиралтейской и иностранных дел. Видно было, что ограждая самого себя, канцлер ясно предвидел будущее и хотел, в наиболее легком для великого князя компромиссе, заранее учинить то, что действительно случилось в России по смерти Елисаветы, но не так удобно для великого князя. Бестужев признавал тогда уже, что при том положении, в каком стояли дела в русской правительственной сфере, было единственное лицо, способное, по уму и по талантам, захватив в свои руки власть, укрепить расшатанную с кончиною Петра Великого Россию: — таким лицом была Екатерина. Проект свой канцлер предполагал при удобном случае, выбрав подходящее время, поднести Елисавете Петровне; но императрица беспрестанно болела, а канцлера к себе не допускала, и не мог он долго найти удобного времени и средства сделать это, тем более, что тут была сторона щекотливая: Елисавете Петровне беспокойно было слышать о мерах в случае ее смерти, да и умирать ей вовсе не хотелось. Бестужев сообщал свой проект Екатерине через посредство лица, близкого тогда к ее особе, польского уполномоченного графа Понятовского (будущего польского короля Станислава-Августа). Екатерина на словах поручила передать канцлеру благодарность, но объявила, что считает этот проект пока трудноисполнимым. Бестужев несколько раз переписывал свой проект: то сжигал, то снова составлял, пока, наконец, 26-го февраля 1758 года не стряслась над ним беда. Елисавета, как мы уже говорили, никогда не любившая канцлера, безгранично доверяла ему все важные государственные дела, хотя она несколько лет и в глаза его не видела, и все доклады от канцлера доставлялись ей через Шуваловых или через вице-канцлера Воронцова. Но мало-помалу все стали замечать, что и заглазно императрица не терпела Бестужева, и слышать о нем было ей противно. В сентябре 1757 года французский посланник де Лопиталь доносил своему правительству, что Бестужев едва-едва держится только потому, что императрица не найдет еще человека, который так, как он, был бы знаком с политическими делами. [302] 25-го февраля 1758 года Бестужева потребовали во дворец, в конференцию. Сначала он стал отговариваться болезнью, но тут последовало вторичное повеление государыни — без всяких отговорок прибыть немедленно. Бестужев поехал, но едва у крыльца дворцового подъезда вышел из коляски, как ему была объявлена немилость государыни; у него отняли шпагу и препроводили в собственный дом, где он должен был оставаться под строгим караулом. Назначили следственную комиссию из фельдмаршалов — князя Никиты Трубецкого и Бутурлина, и графа Александра Шувалова, начальника тайной канцелярии; секретарем этой комиссии был Волков, человек, долго покровительствуемый Бестужевым и пользовавшийся его доверием. Разом с Бестужевым арестовали Одадурова, бывшего наставника великой княгини в русском языке, Елагина, бывшего адъютантом у графа Алексея Разумовского, большого приятеля Понятовскому, и бриллиантщика Бернарди, ловкого итальянца, постоянно бегавшего по знатным домам с поручениями. На другой же день после своего ареста, через управлявшего голштинскими делами великого князя Штамбке, Бестужев дал знать Екатерине, чтоб она ничего не oпасалась — что все сожжено: он разумел проект свой. Действительно, в пересмотренных его бумагах этот проект не был найден, хотя все, и даже сама императрица, знали о том, что канцлер составлял его. Бестужев условился с Штамбке вперед вести переписку, а записки класть в груду кирпичей, находившуюся возле дома, где содержался арестованный Бестужев. Но вскоре переписка была открыта: схвачен был музыкант, приходивший класть записку в кирпичи. Бестужеву в комиссии задавали такие вопросы: зачем он искал предпочтительно милости у великой княгини, а не у великого князя? Зачем скрывал от императрицы переписку, которую вела великая княгиня с Апраксиным? Допрашивали, кроме того — что значит написанный им и открытый в груде кирпичей совет великой княгине «поступать смело и бодро с твердостью и помнить, что подозрениями ничего доказать нельзя». Бестужев отвечал, что он особой милости у великой княгини не искал, — напротив, пока великая княгиня была предана прусскому королю, он вскрывал ее письма, но потом это оказалось излишним, потому что великая княгиня возненавидела прусского короля; в письмах ее к Апраксину предосудительного ничего не было, и в таком смысле он писал к великой княгине, что одними подозрениями ничего доказать нельзя. Проекта о престолонаследии никак не отыскали, и, не имея в руках этого документа, который мог служить доказательством государственной измены, старались изыскать окольные пути к его обвинению; допрашивали, например: какие тайные конференции были у Бестужева со Штамбке и с Понятовским; были ли другие письма великой княгини к Апраксину, кроме уже открытых. О сношениях с Понятовским Бестужев объявил, что он думал через него оградить себя от интриг австрийского посланника Эстергази и французского — маркиза де Лопиталя. «Я хотел, — говорил Бестужев, — найти в Понятовском хотя одного к себе расположенного иностранного министра, который бы меня уведомлял о их кознях». Волков явился врагом Бестужева и обличителем: он высказывал в комиссии разные подробности, которыми пользовались враждебные Бестужеву следователи, но, за неимением в руках проекта, все-таки не могли Бестужева погубить окончательно. Продержали Бестужева под арестом 14 месяцев; сидел он безвыходно в своем доме, постоянно стесняемый караульными солдатами. Через полтора месяца по его заточении приезжал к нему личный враг его князь Трубецкой, председатель учрежденной над Бестужевым комиссии, осведомляться — строго ли содержат арестанта, и дал приказание не отлучаться из его покоев сержанту и часовым, не давать ему ножей, никого к нему не допускать, кроме его служителя Редкина. Жена его беспрестанно плакала, сын сердился, а старик Алексей Петрович только стонал и воображал, что вот скоро наступит его последний час. Наконец, в апреле 1759 года состоялся над ним приговор; его обвинили в том, что он старался вооружить великого князя и великую княгиню против императрицы, не исполнял письменных высочайших указов, а своими противодейственными происками мешал их исполнению; знал, что Апраксин не хочет идти против неприятеля, — не доносил о том государыне, а вместо донесения хотел все исправить собою «при вплетении в непозволенную переписку такой персоны, которая не должна была принимать участия, и тем нечувствительно в самодержавное государство вводил соправителей и сам соправителем делался». Наконец и в том его обвинили, что, «будучи под арестом, открыл письменно такие тайны, о которых и говорить под смертною казнью запрещалось». [303] За все эти вины комиссия приговорила его к смертной казни, но Елисавета Петровна смягчила судьбу своего бывшего великого канцлера и определила сослать его в одну из деревень его в Можайском уезде, по имени Горетово, с оставлением ему в собственность недвижимого имущества, с тем, однако, чтобы с него взысканы были все казенные долги. Там в уединении прожил этот государственный человек, читая библию и совершенствуя изобретенные им капли, которые он рассылал соседям против недугов. Впоследствии Екатерина, помня, что он, собственно, за нее потерпел, освободила его с большим почетом, отправивши к нему курьера в первый же день своего воцарения. Признанных его соучастниками — Штамбке выслали за границу, Бернарди сослали в Казань на житье, Елагина — в его казанскую деревню. Одадурова наказали почетною ссылкою, назначив товарищем губернатора в Оренбурге. Во время продолжительного нахождения Бестужева за караулом, Екатерина оставалась в самом ложном положении. Великий князь обращался с нею холодно и даже презрительно. Императрица также сердилась на нее и не видалась с нею. Наконец Екатерина решилась написать к императрице письмо по-русски, в котором благодарила за милости, оказанные ей с ее приезда в Россию, но сожалела, что навлекла на себя ненависть великого князя и явное нерасположение императрицы, а потому просила положить конец ее несчастьям и отослать ее к ее родственникам. Она просила продолжать попечения об остающихся ее детях, которых и без того она не видит, несмотря на то, что живет с ними под одною крышей: все равно для них, если она будет жить от них на расстоянии многих сот верст. Письмо это вручено было для передачи государыне Александру Шувалову, который потом словесно сообщил Екатерине, что императрица назначит личное свидание с великою княгинею. Обещание свидания было дано; но дни за днями проходили, а оно не исполнялось. Наконец одна из служительниц Екатерины, Шарогородская, посоветовала обратиться к духовнику императрицы, а также и великой княгини. По поручению последней, Шарогородская отправилась к этому священнику, который приходился ей дядею. Духовник посоветовал Екатерине сказаться больною и позвать его для напутствия. Она так и поступила. Духовник явился; великая княгиня рассказала ему о своем положении, жаловалась на любимцев императрицы Шуваловых, которые восстановляют против нее государыню, сказала о письме, посланном ею к императрице, и просила священника содействовать к получению желаемого решения. Священник отправился от нее к императрице. Он сумел так заговорить к сердцу Елисаветы Петровны, что та послала к великой княгине Александра Шувалова сказать, что в следующую же ночь хочет говорить с нею. В эту назначенную ночь опять явился к Екатерине Шувалов и проводил ее к императрице. Входя в покои государыни, они встретили идущего туда же великого князя. Вошли в длинную комнату о трех окнах; в простенках стояли столы с золотыми туалетами императрицы. В комнате были: императрица, великий князь, Александр Шувалов и великая княгиня. Екатерина подозревала, что за занавесками спрятались Шуваловы — Иван и его двоюродный брат Петр. Впоследствии Екатерина узнала, что в своих догадках ошиблась только наполовину: там не было Петра, но был Иван Шувалов. Великая княгиня, увидя императрицу, припала к ее ногам и со слезами стала просить отпустить ее из России. — Как мне отпустить тебя, — сказала Елисавета Петровна, и при этом слезы блеснули у нее на глазах, — у тебя ведь здесь есть дети! — Дети мои у вас на руках — и им нигде не может быть лучше, — отвечала Екатерина, — я надеюсь, что вы их не оставите. — Что же сказать обществу, по какой причине я тебя удалила? — возразила императрица. — Ваше императорское величество объявите, если найдете приличным, чем я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великою князя, — отвечала Екатерина. — Чем же ты будешь жить? — спросила Елисавета. — Тем же, чем жила прежде, пока не имела чести быть здесь, — был ответ. — Твоя мать в бегах; она принуждена была удалиться из дома и отправилась в Париж, — говорила государыня. — Король прусский преследует ее за излишнюю приверженность к русским интересам, — сказала Екатерина. Императрица велела ей встать, подошла к ней и говорила: — Бог мне свидетель, как я о тебе плакала, когда ты была при смерти больна вскоре по приезде твоем в Россию; если б я тебя не любила, я тогда же отпустила бы тебя. Екатерина, в ответ на это, снова рассыпала благодарности и сожалела о том, что навлекла на себя немилость государыни. В то время, как императрица говорила с великой княгиней, великий князь переговаривал с Шуваловым. Государыня подошла к ним и вмешалась в их беседу. Екатерина не могла ничего расслышать до тех пор, пока супруг ее не возвысил голоса. Она услыхала такие его слова: — Она зла и чересчур много о себе думает. Екатерина подошла и произнесла: — Если вы говорите обо мне, то я очень рада сказать вам в присутствии ее величества, что я действительно зла против тех, которые советуют вам делать несправедливости, и стала к вам высокомерна, потому что ласковым обращением с вами ничего не сделаешь, а только пуще навлекла на себя вашу неприязнь. Елисавета заметила племяннику, что слыхала от Екатерины о его дурных советчиках по голштинским делам; а когда тот выразил свое негодование на жену, императрица прервала его и завела речь о сношениях Штамбке с Бестужевым и, подошедши ближе к великой княгине, сказала: — Ты мешаешься во многие дела, которые тебя не касаются; я не смела этого делать во время императрицы Анны. Как, например, осмеливалась ты посылать приказания фельдмаршалу Апраксину? — Никогда мне в голову не приходило посылать свои приказания, — возразила Екатерина. — Как ты можешь запираться в переписке с ним! — сказала Елисавета. — Твои письма вон там на туалете! — Она указала на туалет и прибавила: — Тебе запрещено было писать. — Правда, — сказала Екатерина, — я писала без позволения, и за это прошу простить меня; но так как мои письма здесь, то из этих трех писем ваше величество можете видеть, что я никогда не посылала ему приказаний, но в одном письме передавала ему то, что здесь говорили о его поступках. — Зачем же ты писала ему об этом? — прервала ее Елисавета. Затем, — отвечала Екатерина, — что принимала в нем участие. В этом письме я просила его исполнять ваши приказания. Из двух остальных писем, в одном — я поздравляю его с рождением дочери, в другом — с Новым годом. Императрица заметила: — Бестужев говорит, что было много еще писем. — Если Бестужев это говорит, — отвечала Екатерина, — то он лжет! — Хорошо же, — сказала тогда Елисавета, — так как он обличает тебя, то я велю его пытать. Екатерина поняла эту угрозу в смысле желания напугать ее, и сказала: — По самодержавной своей власти ваше величество можете делать все, что найдете нужным, а я все-таки утверждаю, что писала к Апраксину только три письма. Императрица ничего не сказала, стала прохаживаться по комнате, обращаясь то к великой княгине, то к племяннику, то к Шувалову; в чертах лица и в голосе государыни Екатерина заметила более озабоченности, нежели гнева. Екатерина повернула опять на просьбу отпустить ее из России, — она не будет, со своей стороны, препятствовать великому князю взять себе иную жену. По замечанию Екатерины, великому князю этого очень хотелось, чтобы посадить на место ее Воронцову; но императрица не могла бы согласиться на это, да и не допустили бы до этого и Шуваловы, которые ни за что бы не пожелали очутиться со временем под властью Воронцовых. В заключение всего государыня сказала Екатерине вполголоса: — У меня много еще о чем поговорить с тобой, но теперь не могу, потому что не хочу, чтоб вы еще больше рассорились. Идите к себе: уже поздно — три часа! [304] . Вышли великий князь и великая княгиня. Государыня позвала к себе Шувалова. Когда Екатерина пришла в свои покои, к ней вошел Шувалов и сказал, что государыня будет иметь с ней еще один разговор наедине. Это ночное свидание Елисаветы с Екатериною происходило 23-го апреля 1758 года. [305] На другой день Екатеринина прислужница Шарогородская доставила ей сведения, полученные от ее дяди, духовника императрицы. Государыня сказала священнику, что ее племянник не умен, а великая княгиня очень умная женщина и любит истину и справедливость. [306] Екатерина дождалась обещанного второго свидания, однако не считала нужным показывать перед другими, что оставила мысль об отъезде из России. 29-го мая она опять написала императрице письмо, в котором изъявляла желание прежде своего отъезда «иметь благополучие увидеть очи ее императорского величества и повергнуть себя к ножкам государыни с крайнейшею благодарностью». [307] Великая княгиня в то же время сносилась с изгнанным по делу Бестужева в казанские деревни Елагиным, послала ему триста червонцев и утешала его надеждою на друзей, между прочим на Разумовского и на Понятовского, которых в письмах своих означала загадочными именами. Новый главнокомандующий российскими военными силами, заменивший Апраксина, был генерал-аншеф Фермор, человек очень скрытный; он говорил о своих планах один раз то, другой — иное, и двигался к Бранденбургии на соединение против пруссаков с австрийскими и шведскими союзными силами, хотя, по замечанию современников, плоха была надежда на прочность дружелюбия русских с австрийцами и шведами. [308] В Петербурге между тем разрешался вопрос о Курляндии. Эта страна считалась по государственному праву ленным владением Польши, но после Анны Ивановны попала в зависимость от России, и судьба ее не могла уже решаться без участия последней державы. Герцог Бирон не лишился ни своего права на герцогское достоинство, ни титула, но содержался в ссылке в Ярославле: его не отрешали от власти над Курляндией, но и не пускали править своим герцогством. Курляндия отдана была во временное управление выбранному от местного дворянства комитету главных советников, которые должны были слушаться российского резидента, а к нему в помощь, на случай, придавалось расставленное в Курляндии русское войско. Россия действовала там неограниченно еще и потому, что Курляндия, с того времени, как герцогинею была Анна Ивановна, задолжала России значительную сумму, по русскому счету 2532016 рублей. [309] Так как русская государыня ни за что не думала восстановлять власть Бирона и отпускать его в Курляндию, то Август III, король польский и курфюрст саксонский, задумал отдать Курляндию своему сыну, принцу Карлу, и с этою целью отправил его представиться русской императрице. Прибывши в Петербург весною 1758 года, принц Карл очень понравился Елисавете Петровне, хотя не приобрел того же расположения от великого князя и его супруги, бывших под влиянием Понятовского — противника короля Августа. Елисавета Петровна обещала помогать вступлению на Курляндское герцогство принца Карла русскими военными силами, если только изберет его в герцоги курляндское дворянство; кроме того, она повелела своим уполномоченным в Польше Гроссу и Симолину стараться, чтобы сейм Речи Посполитой отнесся благосклонно к таковому избранию. Но собравшийся в Гродно польский сейм был сорван, и русские уполномоченные, за невозможностью собрать сейм вновь, настояли, чтобы курляндский вопрос разрешен был без сейма в сенате. Шестнадцать сенаторских голосов из двадцати решили его в пользу Карла, и Август III дал сыну инвеституру на герцогство Курляндское. [310] Принц Карл, оставив Петербург 31-го июля 1758 года, поспешил к русской армии, чтоб находиться там в качестве союзника при главнокомандующем Ферморе. В августе 1758 года Фермор осадил крепость Кюстрин, жестоким и упорным бомбардированием истребил весь прилегавший к крепости город, но комендант крепости на требование русского главнокомандующего не сдавался, ожидая с часу на час выручки. Фридрих II, находившийся тогда с войском в Богемии, услышав о критическом положении Кюстрина, поспешил на выручку. Когда весть дошла до Фермора, что король приближается, русский главнокомандующий оставил осаду Кюстрина и выступил навстречу королю. Неприязненные войска сошлись 14 августа при деревне Цорндорфе, верстах в шести или семи от Кюстрина. Произошло сражение чрезвычайно кровопролитное. Фермор устроил свое войско продолговатым четвероугольником, в средине которого расположил обоз и конницу. Такой способ устроения войска был, кстати, в войнах Миниха против турок и татар, у которых вся военная сила состояла в коннице, но он не годился против дисциплинированной прусской пехоты. Фермор заметил слабость левого крыла прусского войска и выпустил на него из четвероугольника свою конницу, чтобы она врубилась в прусские ряды. Но прежде чем конница эта достигла неприятельского войска, она подняла такую пыль, что русские ничего не видали, и стали палить в собственную конницу. Пруссаки, заметив смятение в русском войске, ударили всею силою на его правое крыло, прорвали четвероугольник и стали овладевать русским обозом. Тут на беду русские солдаты, в полурастрепанном своем обозе, напали на бочки с вином и перепились. Все правое крыло русского войска было смято и уничтожено. Но на левом крыле русские не были пьяны; там защищались они с отчаянным мужеством и прогнали в болото атаковавшую их прусскую пехоту. Обе стороны дрались с равным ожесточением; растративши весь порох, работали шпагами и штыками; доходило дело до рукопашной; по окончании битвы и уборки тел нашли одного русского солдата, смертельно раненного: он лежал на умиравшем от ран пруссаке и грыз его зубами. Ночь прекратила битву. Войска так перемешались, что половина прусских пушек очутилась у русских, а половина русских — у пруссаков, и на первых порах трудно было решить — какая сторона одолела; обе себе приписывали победу, пока наконец число погибших в бою не решило вопроса в пользу пруссаков. Русские потеряли более двадцати тысяч человек убитыми; взято было в плен несколько русских генералов, немало штаб— и обер-офицеров, более ста пушек и тридцать знамен. Пруссаки потеряли двенадцать тысяч человек и двадцать пушек. Бывший в битве сын польского короля принц Карл прислал в Петербург к Воронцову донесение, в котором выставлял ошибки Фермора. [311] Согласно с ним и другие отзывались об этой битве. [312] Дальнейшие движения Фермора с войском до конца 1758 года были безуспешны. Правительство было им недовольно, и в начале 1759 года он был вызван в Петербург и сменен, хотя и оставлен при своем новом преемнике в войске, а в марте того же года назначен был другой главнокомандующий — генерал-аншеф Петр Семенович Салтыков, начальствовавший украинскою ландмилициею, человек уже немолодой и до сих пор нигде не показавший ничем своих военных талантов. Он был, так сказать, в загоне, потому что считался сторонником брауншвейгской династии в прежнее время. Когда он прибыл к армии в Пруссию, то русские смеялись над ним и прозвали его курочкою: это был седенький, низкорослый старичок, ходивший всегда в белом ландмилиционном мундире без украшений и чуждый всякой пышности и церемонности, что русские привыкли тогда видеть у своих главнокомандующих 3. В июле он соединился с австрийским отрядом Лаудона. Русские выгнали пруссаков из Польши и достигли Франкфурта-на-Одере. Салтыков хотел соединиться с австрийскою главною армиею под начальством Дауна, но прусский король не допустил до соединения союзных войск и напал на русское войско, расположенное близ Франкфурта-на-Одере, при деревне Кунерсдорфе. Утром рано Фридрих II переправился через Одер, думал окружить русское войско с трех сторон и прижать его к реке, но по причине лесов и буераков не мог поспеть ранее полудня. Заметив, что слабее других сторон русского войска было его левое крыло, он направил на него все силы, а его артиллерия, уставленная на близлежащих высотах, метала туда же свои заряды. Пруссаки легко овладели русскими батареями; а русские, выстраиваясь маленькими рядами, отстреливались, пригибаясь к земле, и все пятились назад, уступая место победоносному неприятелю, так что деревня Кунерсдорф, бывшая сначала в средине русского войска, очутилась позади пруссаков. В 6 часов вечера пруссаки овладели уже всеми русскими батареями; захватили 180 пушек и несколько тысяч пленных. Победа прусского короля казалась несомненною, и Фридрих отправил об этом радостное известие в Берлин и в Силезию, а между тем думал окончательно доконать русских. Напрасно прусские генералы предостерегали его, что войско изнемогает от продолжительного боя при утомительном зное. Король слушал только одного генерала Веделя, который старался говорить королю то, что последнему нравилось. Битва возобновилась на этот раз за русскую батарею, построенную на еврейском кладбище и покинутую. Пруссаки хотели овладеть ею, но Лаудон с австрийцами поспел ранее занять ее. Не удалось пруссакам взобраться на высоту, называемую Шпицберген, очень крутую, опоясанную оврагом, через который пруссакам приходилось перелезать. Несколько раз они повторяли приступы, но были отгоняемы градом пуль и картечей. Прусские генералы были переранены, сам король был на волос от смерти, и только золотая «готовальня», бывшая у него в кармане, не допустила пули просадить ему грудь. В это время на ослабевших уже пруссаков напал с двух сторон Лаудон с конницей. Это решило победу над пруссаками. Все их войско побежало в лес и на мосты, где произошла давка и смятение. Пруссаки потеряли не только все взятые у русских орудия, но покинули и собственных шестьдесят пять. Фридрих II чуть сам не попался в плен и был одолжен своим спасением ротмистру Притвицу, который с отрядом гусар вступил в бой с русскою погонею, задержал ее и тем дал время Фридриху II ускользнуть от опасности. Фридрих, за несколько часов перед тем веривший в свое торжество и рассылавший курьеров с вестью о победе над русскими, пришел в такую скорбь, что желал себе смерти. «Из сорока восьми тысяч воинов у меня осталось не более трех тысяч, — писал он тогда Финкенштейну, своему министру в Берлине, — все бежит; нет у меня власти остановить войско; пусть в Берлине думают о своей безопасности. Последствия битвы будут еще ужаснее самой битвы. Все потеряно. Я не переживу погибели моего отечества!» В России, напротив, известие о победе принесло великую радость и торжество. В церкви Зимнего дворца отправлялся благодарственный молебен, звонили в колокола, палили из орудий. Салтыков произведен был в фельдмаршалы, прочие генералы повышены в чинах и получили земли в Лифляндии; Мария-Терезия, со своей стороны, прислала Салтыкову и другим русским генералам подарки, состоявшие в дорогих вещах и червонцах. Русским стоила эта победа 2614 человек убитыми, 10 863 ранеными; неприятельских тел похоронено на месте битвы 7627; взято в плен 4542, дезертиров прусских было 2055; у Лаудона убито было 893 человека, ранено 1398. Победители взяли 28 знамен и 172 пушки. [313] После победы Салтыков несколько времени не предпринимал движений ни вперед, ни назад, ни в сторону. Его недоверие к Дауну простиралось до того, что он говорил французскому агенту, бывшему в русском войске: «Австрийцы за тем призвали русское войско, чтоб его сгубить. Дауну хочется, чтоб русские дрались, а он со своим войском делал бы только диверсии». [314] Недоверие между полководцами перешло на неприятные отношения и между их правительствами; тогда из Петербурга посылались в Вену жалобы на Кауница и на Дауна, а по Европе стало распространяться мнение, что медлительность Салтыкова после кунерсдорфской битвы есть плод тайных предписаний петербургского правительства, которое будто бы подпадало под сильное влияние новоприбывшего английского посланника Кейта и стало действовать не в пользу своих союзников австрийцев. [315] На самом деле, между австрийскою политикою и русскою ощутительно выказалось различие принципов, с которыми обе стороны смотрели на союз между собою. Австрийцы представляли русскому правительству, что русское войско в Пруссии должно действовать только как вспомогательная сила для Австрии, но императрица Елисавета Петровна отвечала, что это неверно, и сам Фридрих II давно объявил, что считает Россию главнейшим из своих неприятелей. [316] В 1760 году Салтыков отступил в Польшу и расположил свое войско там на квартирах. Продолжались переговоры с австрийскими генералами о способах ведения войны, но из этого ровно ничего важного не выходило. Салтыков был болен: он подвергался припадкам ипохондрии и, кроме того, страдал часто лихорадкой. 12-го сентября он подал в отставку и сдал команду генералу Фермору. Фермор и Даун продолжали спорить между собою насчет движения военной силы. Наконец, 15-го сентября получено из Петербурга предписание послать отряд на Берлин, о чем уже прежде представлял Фермор. В то же время предпринята была вместе со шведами осада прусского города в Померании, Кольберга, но пошла неудачно. Русские, высадившись на берег, услыхали, что на выручку Кольбергу идет прусское войско, наскоро посадили на суда свои силы и отплыли. [317] Предприятие Тотлебена и Чернышова, отправленных на Берлин, было удачное: 22-го сентября Тотлебен стал перед берлинскими воротами. Фермор с главною армиею отошел к Франкфурту-на-Одере. Берлин, на левой стороне Шпре, огражден был стеною, на правой — палисадом и охранялся гарнизоном в три батальона. Комендант генерал Рохов находил невозможным чинить отпор и готов был сдаться на великодушие победителей, но приглашенные на военный совет генералы Левальд, Зейдлиц и принц Виртембергский уговорили его защищаться. Устроили у ворот шанцы, забрали в службу инвалидов и выздоравливающих солдат. Тотлебен приблизился к воротам Котбусским и Галльским и в 2 часа пополудни открыл огонь. Пруссаки дали отпор. Тотлебен увидал, что Берлина скоро взять нельзя, и отступил, оставивши у города казаков с двумя орудиями, а сам овладел замком Кепеником, но после сильного сопротивления. В это время в Берлин вошло еще девять батальонов пехоты. Услыхавши о таком усилении гарнизона в Берлине, дано было знать Фермору, с тем, чтоб просить подмоги. Фермор прислал отряд конницы и пехоты с частью артиллерии. 26-го октября Тотлебен и Чернышов снова явились под Берлином, один на левой, другой на правой стороне реки Шпре. Тотлебен начал нападение с юга; против него защищался генерал Зейдлиц. Тут казаки узнали, что на подмогу Берлину из Потсдама идет прусский генерал Гюльзен. Тотлебен выслал против него отряд, но Гюльзен пробился сквозь него и расположился у Галльских ворот. Тотлебен отступил в Юстенгауз. Ввиду усиления прусских сил в Берлине, Чернышов был того мнения, что придется оставить покушение овладеть Берлином, как получилось известие, что в содействие к русским подходит австрийский фельдцейхмейстер Ласси с осьмнадцатью тысячами войска. И так под Берлином вдруг очутилось сорок тысяч неприятельского войска. По этой причине в ночь с 8-го на 9-е октября н.с. (27—28 сент. стар. ст.) в Берлине решили сдать город и гарнизон перевести в Шпандау. В 4 часа утра комендант Рохов вручил капитуляцию Тотлебену. Последний принял ее, не сносясь с Ласси и даже с Чернышовым, на условиях, чтобы гарнизон объявлен был военнопленным; все воинские запасы и государственное имущество поступали в распоряжение победителей, а частная собственность объявлялась неприкосновенною и всем обывателям Берлина предоставлялась личная безопасность. Тотлебен вошел в Берлин с тремя полками, назначил комендантом Берлина бригадира Бахмана и тотчас вступил в продолжительные толки с местными властями о контрибуции. Тотлебен запросил четыре миллиона талеров, но к вечеру сошлись на полутора миллионах талеров. Часть этой контрибуции должна быть уплачена в течение восьми дней, а другая — в течение двух месяцев. Город, сверх того, дал войску подарок, так называемые douceur-Gelden. Квартир в городе не положено; торговля должна была невозбранно идти своим порядком. Русские взяли из королевской кассы 60000 талеров — более не было. Из цейхгауза взято 143 орудия, 18000 штук огнестрельного оружия и достаточное количество боевого запаса. В Потсдаме разорена была королевская оружейная фабрика, взорвана пороховая мельница, разрушен литейный двор; вся запасная амуниция брошена была в реку Шпре, но королевские дворцы остались неразграбленными; только одну картину взял себе граф Эстергази. Фермор дал приказание истребить все королевское, но купцу Гацковскому удалось спасти лагергауз, золотые и серебряные мануфактуры, и вообще постараться, чтобы посещение неприятелей обошлось Берлину наименьшим вредом. Русские, в числе пленных с гарнизоном, взяли 2152 человека и кадетов со служителями 265 человек. Найдено в Берлине пленных австрийцев, немцев и шведов 4501 человек — все они получили свободу. [318] Русские генералы мало показывали внимательности к австрийским, которые и не принимали участия в капитуляции. Тем не менее Ласси настоял у Чернышова, чтобы караулы у Потсдамских и Бранденбургских ворот были поручены австрийцам. Им досталось из добычи только 12 орудий, да и то бывших их же собственных, и одна четвертая часть douceur-Gelden, другая четверть досталась Чернышову, а половина — Тотлебену с его отрядом. Но Ласси взял Потсдам и Шарлоттенбург; первый заплатил 60000 талеров контрибуции, частью наличною монетою, частью же векселями на Гамбург; другой — 15000 талеров; Ласси взял, кроме того, 5427 талеров douceur-Gelden. Ласси не обуздывал своих воинов, и только по ходатайству голландского посланника не дошло до полного разграбления. Услыхавши, что король прусский приближается с войском, русские 12-го октября н.с. (1-го октября стар. ст.) ушли к Франкфурту-на-Одере, а австрийцы — в Торгау. [319] Уже всем воюющим сторонам война стала тяжела и несносна. И Франция, и Австрия, и Россия тратили громады людей и большие суммы денег, а дело их мало подвигалось. Не достигалась цель, с какою война была предпринята — ослабить и унизить прусского короля. При всех неудачах он, казалось, чем был несчастливее, тем выше вырастал в глазах не только своих подданных, но и тех наций, с которыми воевал. Во Франции сочувствие французской публики склонялось к Фридриху, внушавшему уважение своим необычайным геройством, и величайший писатель Франции — идол своего века, Вольтер, в своих произведениях восхвалял не французского короля и его полководца, а Фридриха II, врага Франции и своего личного друга. В России, как ни упорно держалась императрица Елисавета ненависти к прусскому королю, но русский молодой двор относился к нему иначе: наследник престола Петр Федорович благоговел перед Фридрихом, а великая княгиня, если и не разделяла приверженности своего супруга к прусскому королю, не была, однако, так неприязненно настроена, как императрица; по ее воззрениям, России лучше всего было не мешаться в прусские дела. Господствующим побуждением великой княгини было собственное властолюбие; ее идеалом было достижение верховной власти, которую впоследствии она и приобрела, но Семилетняя война ни в каком случае не входила в расчет ее целей. Нельзя сказать, чтобы русские вообще желали этой войны, даже и те, которые находились тогда в войске и бились против Пруссии. Современники говорят, что все желали мира и возвращения в свое отечество; когда разнесся слух о проезде через Данциг какого-то курьера с мирными предложениями, слух этот произвел моментальную радость в войске. Россия вытягивала все скудные и без того экономические силы своего народа на содержание войск. Хотя Елисавета Петровна, показывая упорную ненависть к прусскому королю, говорила, что будет продолжать войну, если бы ей даже пришлось продать половину своего гардероба и своих бриллиантов [320] , но она не могла не чувствовать и не знать всей тяжести войны для подвластного ей народа. О финансовой тягости для России этой войны можно судить уже по тому, что каждый год не досылалось по нескольку сот тысяч рублей до суммы, необходимой на содержание войска. Война, происходившая в средине Европы, ни для кого из европейцев не могла быть приятна: она задерживала торговлю и всякое мирное обращение людей между собою, а потому желание мира стало повсеместным. Первые шаги к желанию примирения сделаны были Франциею. Французская дипломатия стала входить с правительством австрийским в соглашение, как устроить мир, откровенно сознаваясь, что для ее государства война делается нестерпимою. Австрия, в благодарность за пособие, оказанное Франциею к возвращению Силезии, уступила Франции часть Фландрии, состоявшей до того в австрийском владении: это постановлялось секретною статьею, которую хотели скрыть от России. [321] Между тем, с Россиею у Франции велись довольно странные сношения: мимо собственного официального посланника де Лопиталя, Людовик XV в продолжение целого года вел с Елисаветою Петровною тайную дружескую переписку через посредство секретаря своего посольства, кавалера д'Эона. Предметами этой переписки отнюдь не были политические вопросы, да и вообще она не заключала в себе ничего важного. Половина всего написанного друг к другу высокими особами состоит из комплиментов и уверений в искренне-дружеском расположении. Императрица жаловалась на свою болезнь, и Людовик XV послал ей своего придворного врача Поассонье; но этот врач не сошелся с бывшим уже при императрице врачом, греком Кондоиди, который не хотел с французом советоваться, потому что последний был чином ниже его. Елисавета Петровна просила своего венчанного друга прислать к ней для развлечения двух знаменитых тогда во Франции артистов театра Французской Комедии — Лекэна и госпожу Клерон, но Людовик XV отказал в этой просьбе под предлогом невозможности лишить французскую публику ее любимцев. Елисавета Петровна просила французского короля быть вместе с нею восприемником ребенка, которого рождения ожидали тогда от великой княгини; и на это последовал отказ, под тем предлогом, что так как этот ребенок будет воспитан в греко-восточной религии, то король-католик не в состоянии будет брать на себя обязанность крестного отца, который, по церковному праву, делается наставником своего крестника. [322] Таким образом, эта переписка была в свое время какою-то игрою высоких особ в интимность. Между тем, узнавши о секретных переговорах Франции с Австриею, императрица высказала де Лопиталю свое неудовольствие на то, что Франция сносится с Австриею, устраняя Россию. Но во Франции произошла перемена главного министра: вместо Берни сделался министром Шоазель, который продолжал в принципе ту же мирожелательную политику, как и его предшественник, но был отважнее. Он находил, что роль России в вопросе о европейском мире очень важна, и поручил де Лопиталю в июле 1759 передать Воронцову, что Россия заслужит благодарность всей Европы, если примет на себя посредничество к примирению Австрии с Пруссией, а это не так трудно, потому что обе державы в равной степени истощены войною. Вслед за тем последовала кунерсдорфская победа — и это событие дало России право, с своей стороны, заговорить более высоким голосом. 26-го октября того же года подана была от канцлера Воронцова записка, а 1-го декабря последовала в таком же смысле другая: их содержание было таково, что если Австрия приобретет Силезию, а Франции уступит часть Фландрии, то Россия, как союзная с ними держава, за участие в войне имеет также право на вознаграждение и желает приобрести Восточную Пруссию вдоль балтийского побережья от Мемеля до устья Вислы, в видах разменяться этою территориею с Польшею, от которой за то Россия желает получить правобережную Украину, уступленную Польше после присоединения Малороссии к России. Такое заявление не понравилось Франции, которая явно желала, чтобы Россия, посылая свои военные силы и истрачивая свои финансы, осталась в конце концов с пустыми руками, тогда как союзники ее будут получать выгоды. [323] Версальский двор не доверял России; впрочем, такое недоверие в Европе было всеобщее. Уже не один год привыкли в Европе находить в действиях России жадность к территориальным захватам. Англия, также как и ее соперница Франция, неодобрительно отнеслась к желанию России приобрести Восточную Пруссию, хотя бы и временно, с целью промена ее на правобережную Украину. Когда Иван Иванович Шувалов заговорил об этом с английским посланником в России, Кейтом, англичанин отвечал, что с таким требованием нельзя мыслить о прекращении войны: король прусский скорее погребет себя под развалинами своего государства, чем согласится на такое унизительное условие; и все другие государства до этого не допустят, потому что ясно увидят намерение России овладеть всею торговлею Севера. Дания и Швеция также не соглашались на проект России; даже Австрия, нуждавшаяся в союзе с Россиею и потому не смевшая слишком резко отказывать ей, соглашалась очень уклончиво, чтобы о вознаграждении России было условлено с Австриею секретно, в общих выражениях, и притом только тогда, когда Австрия получит уже то, чего желает. [324] Де Лопиталь, слишком старый и притом казавшийся расточительным, был уволен с почетом, а посланником в Петербург назначен двадцатисемилетний барон Бретель, красивый, любезный, годный для дамского общества, хотя уже женатый и горячо любивший жену свою. Ему дали секретное поручение склонить на сторону Франции великую княгиню, которой стали приписывать важное влияние на политические дела. Все знали, что до сих пор Екатерина была не расположена к Франции, но приписывали это тому, что по французским интригам в Польше был отозван из Петербурга Понятовский, которого великая княгиня желала видеть при русском дворе. Бретель тут-то и ошибся. Если великая княгиня благоволила к Понятовскому, то императрица не терпела этого человека и написала о том к Людовику XV, а король французский, ей в угоду, отправил в Варшаву своему посольству приказание стараться, чтобы в Петербург Понятовского не посылали. [325] Между тем у французского министра Шоазеля с английскими дипломатами возникли переговоры, на которых заявлена была мысль решить вопрос о мире посредством созвания вместо одного конгресса, как хотели прежде англичане, двух конгрессов: один бы занялся спорными вопросами, породившими войну между Англиею и Франциею, и всецело относился бы к американским владениям, второй — посвящен был установлению мира между прусским королем, с одной стороны, и между Австриею, Россиею и Саксониею — с другой; тем временем предположили заключить всеобщее перемирие. Такое предложение послано было Бретелю для представления российскому правительству. Предложение, поданное Бретелем в январе 1761 года, рассматривалось в конференции Воронцовым и камергером Шуваловым, которого голос должен был считаться голосом самой государыни, уже не занимавшейся по болезни никакими делами. Великий князь, которого сильно обвиняли в пристрастии к прусскому королю, не был допущен. Мысль о двух конгрессах была одобрена, но перемирие допускалось Россиею только на короткое время. Императрице-королеве предоставлялось получить Силезию, — увеличить владения короля польского и курфюрста саксонского, Швеции отдать часть Померании, а Россия, хотя имеет право на Восточную Пруссию, уже завоеванную у такого государя, который первый объявил войну, но так как России главная цель — ослабление и усмирение прусского короля, то Россия жертвует своими правами, лишь бы улучшены были мирные условия для ее союзников, особенно для Франции; поэтому государыня объявит английскому правительству, что если она ради всеобщего мира сделает уступку своих прав, то надеется, что взаимно и Англия окажет пожертвование в своих претензиях на французские владения. О такой своей умеренности сообщила императрица французскому королю и просила секретно поддерживать на польском сейме запросы России касательно исправления украинских границ. [326] Не было ничего неблагоразумнее со стороны России такого неуместного великодушия: этим воспользовались в Европе и растолковали такое великодушие бессилием России. Шоазель, воодушевляемый патриотической идеей сохранения за Франциею ее заморских владений, вполне одобрил русский проект и писал Бретелю, что следует воспользоваться выгодами, которые предоставляет петербургский двор, оставляя Пруссию, и убедить венский двор, что земли, завоеванные французами у прусского короля, должны остаться в вознаграждение Франции. 13-го мая того же года Шоазель прислал Бретелю ноту иного содержания: «Теперь не время распространяться о видах России на польскую Украину; можете ограничиться общими уверениями, что король, насколько возможно, покажет свое доброе расположение к интересам России». Это произошло оттого, что, во-первых, Людовик XV стал мало ценить силу России, во-вторых, не хотел огорчить поляков допущением русских завладеть Украиною. В июне того же года сам король написал Бретелю: «Русские годятся быть союзниками только ради того, чтобы не приставали к нашим врагам; они делаются заносчивы, когда видят, что у них чего-нибудь ищут. Если я стану одобрять намерение русских овладеть Украиною, я могу возбудить к себе охлаждение со стороны турок. Слишком дорого придется мне заплатить за союз с государством, где интрига день ото дня берет более и более верх, где остаются неисполняемыми повеления высочайшей власти и где непрочность преемства лишает доверия к самым торжественным обязательствам». Следуя инструкции, присланной от короля, Бретель в разговорах с Воронцовым тщательно избегал всего, что касалось Польши и Украины, а когда Воронцов заговорил о дружественном союзе с Франциею, который тотчас после конференции предлагала государыня в частном письме к Людовику XV, то Бретель представился ничего не понимающим и стал распространяться о союзе торговом. Тогда Россия, видя, что ее добрые предположения не ценятся, покинула обещанное свое посредничество в примирении Франции с Англиею. Правда, посол русский в Лондоне, князь Голицын, раз заикнулся об этом вопросе, но уже более не повторял ничего о нем, а первый тогдашний министр английский Питт, враг Франции, объявил французам категорически, что Англия иначе не приступит к миру, как удержавши в своем владении все свои завоевания в Америке и в Индустане. [327] Положение Фридриха II-го не улучшалось. Истративши в боях столько войска, он не видал, чтобы враги его от равного истощения уменьшили против него злобу, — напротив, желал мира он сам, а императрица-королева оттягивала собрание конгресса в Аугсбурге, с явным намерением продолжать войну, в надежде еще более унизить своего соперника. Англия стала медлить в присылке ему субсидий по смерти английского короля Георга II; французские, австрийские и русские войска не выходили из Германии. Россия с таким упорством, казалось, хотела вести войну, что не ладила с Австриею по поводу перемирия, которое допускала Австрия, а Россия долго его не хотела и согласилась только на короткий срок до 1-го июля. По миновании этого срока война открылась со всех сторон. В Вестфалии, то есть в прирейнских прусских владениях, явились французские военные силы под начальством Субиза и Броглио (на счастье Фридриху II не ладивших между собою). На восточной стороне из прусских областей не выходили русские и австрийские войска. Уже Фридрих II перестал вести наступательную войну и ограничился оборонительною, избегал больших сражений и расположил свои войска в разных сторонах своего государства, откуда ждал нападения: против французов отправил он родственника своего, принца Фердинанда и наследного принца брауншвейгского; против Дауна, стоявшего с имперскими войсками в Саксонии, отрядил брата своего Генриха, а сам с наилучшими силами стал в Силезии и намеревался отражать русских. [328] В то же время узнал Фридрих, что между русскими распространилось недовольство войною, и это подало ему повод попытаться — нельзя ли склонить Россию к отдельному миру. Но его надежды скоро рассеялись, когда он услыхал, что Елисавета Петровна отзывается самым неприязненным тоном о прусском короле и изъявляет охоту воевать против него до крайней возможности. [329] Главнокомандующий русским войском Бутурлин отрядил 27 000 человек под командою генерала Румянцева в Померанию, для покорения приморского укрепленного города Кольберга, а сам с четырьмя дивизиями (Фермора, кн. Голицына, кн. Долгорукова и Чернышова), расположился в Познани. Современник свидетельствует, что Бутурлин предан был «куликанью» [330] и забавлял себя разным безобразием, например, пьяных гренадеров производил в офицерские чины, а потом снимал с них чины. Наконец он двинулся в Силезию к Бреславлю, куда и Лаудон должен был со своим отрядом спешить на соединение с ним. Но прусский король, выступивши из Бреславля, не допустил соединиться русских с имперцами. Бутурлин подступил к Бреславлю, промедлил несколько дней в бесполезных приготовлениях к осаде, потом у Стригау соединился с Лаудоном и вместе пошли к Швейдницу, куда отступил прусский король. Фридрих, расположившись под Швейдницем, в короткое время так укрепил свой стан батареями, что он имел вид постоянной крепости. Полководцы собирались напасть на королевский стан, но провели двадцать дней в бесполезных спорах и толках; наконец Бутурлин оставил при Лаудоне отряд Чернышова в двадцать тысяч, а сам со своим войском отошел в Польшу. Прусский король, простояв еще две недели под Швейдницем, хотел принудить Лаудона вступить с ним в битву или удалиться в Богемию, но Лаудон не решался ни на то, ни на другое, и наконец, прусский король, ввиду наступавшей для его войска скудости в продовольствии, двинулся к Нейсу, где у него были запасные магазины. Тогда Лаудон в совете с Чернышовым решился сделать нападение на Швейдниц. Они выбрали для этого темную ночь: русских было послано только четыре гренадерских роты. На счастье русским и австрийцам, комендант Швейдница давал по какому-то поводу бал: русские и австрийцы ворвались в Швейдниц в два часа пополуночи; переходя по фашинам через ров, многие попадали в глубину, а в самом городе прусский артиллерист зажег пороховой магазин, взорвал на воздух триста русских солдат, но вместе с ними погубил немало и своих пруссаков. Лаудон запретил своим подчиненным грабить, однако не в силах был остановить рассвирепевших солдат. Русские вели себя там умереннее и воздержаннее, чем австрийцы. На севере, в Померании, воевал с отдельным корпусом генерал Румянцев. Уже два раза в эту войну русские пытались покорить город Кольберг, но безуспешно. На этот раз русский флот, состоявший из сорока больших и малых судов, в соединении со шведским, действовал против кольбергской крепости с моря, а Румянцев — с сухого пути. Под самым Кольбергом расположились защищать город пруссаки под командой генерала принца Виртембергского и укрепили свой стан окопами и батареями; местоположение, избранное ими, было выгодно: с одной стороны речка, с другой — болото, позади — город, откуда можно было доставать съестные и боевые запасы. Начались драки и схватки с переменною удачею то для тех, то для других. В один день русские взяли в плен храброго прусского генерала Вернера; зато на другой день в кровопролитной пятичасовой битве они потеряли до трех тысяч убитыми и в том числе генерал-майора князя Долгорукого. Но ретраншемент, ограждавший стан принца Виртембергского, не сдавался ни против каких решительных русских приступов, и русские чувствовали, что с наступлением глубокой осени станет им еще труднее. Правда, Румянцеву была прислана помощь от Бутурлина, но и прусский король, со своей стороны, прислал в подмогу принцу Виртембергскому генерала Платена, и русские, при всех усилиях, не могли помешать ему. Наступил месяц ноябрь; началась стужа. В войске принца Виртембергского был такой недостаток топлива, что прусские солдаты сламывали в городе деревянные дома для своего обогревания. Недостаток фуража был так велик, что у конницы лошади получали только по полуфунту соломы в сутки; город был так стеснен, что нельзя было провезти туда ни одного воза с продовольствием. Зная такое положение неприятелей, Румянцев несколько раз посылал к принцу Виртембергскому предложение сдаться; принц отвергал такие предложения и, наконец, отважился на смелое и, можно сказать, отчаянное дело: позади города было обширное плесо, которое соединялось с морем узким, но глубоким протоком; русские не предприняли там никаких предосторожностей, кроме того только, что истребили суда, стоявшие близ берега. Принц Виртембергский приказал построить на козлах мост, а мужик, знавший местность, указал места, где в плесе вода была не так глубока; сделали наскоро мост, провели через него пехоту, а конница переправилась вплавь. Этот подвиг совершен был 14-го ноября в темную ночь, и притом так тихо и удачно, что русские узнали о том, что их неприятель ускользнул, когда уже прусское войско совершенно переправилось через воду. Принц Виртембергский и Платен думали снабдить крепость продовольствием, но его взять было неоткуда; между тем сделался такой жестокий мороз, что замерзло более сотни пруссаков. Тогда Румянцев послал к коль-бергскому коменданту Гейдену убеждение сдаться, но комендант отказал — и повелел облить водою крепостные валы и стены, чтоб они, обледенев, стали неприступны на случай штурма. И действительно, несколько попыток приступа окончились неудачно. Между тем и русским пришлось также чрезвычайно круто: солдаты помещались в палатках и землянках под снегом, покрывшим землю уже более, чем на целый аршин. Обе стороны выжидали, чтобы их противники склонились под неудобствами зимы и всяких лишений; пруссаки надеялись, что русские прежде изнемогут и отойдут; русские ожидали, что холод и голод таки принудят Кольберг сдаться. Промедлили еще до 6-го декабря. Русские взяли верх в этом взаимном ожидании беды противникам. Кольберг сдался. [331] Русские взяли в покоренной крепости 2903 человека военнопленных и 146 орудий. Комендант хотел было выговорить более снисходительные условия — выйти гарнизону с оружием и с запасами, но Румянцев настоял, чтобы все положили оружие, а запасу дозволил взять столько, сколько каждый солдат может поместить у себя в сумке на три дня. Офицерам дозволено ехать в экипажах с семьями в определенные места в сопровождении русских обер-офицеров. Оставивши оружие, прусский гарнизон удалился в Штетин. [332] Но когда донесение Румянцева о победе прибыло в Петербург — уже императрица Елисавета Петровна лежала мертвою. VII. Государственное управление при императрице Елисавете Петровне Сенат. — Его деятельность для водворения порядка в империи. — Ревизии. — Губернаторы. — Окраины. — Южная Русь. — Переселение сербов в российские владения. — Крепостное право в России. — Побеги. — Крестьянские бунты и волнения. — Разбои. — Тайная канцелярия. — Управление городов. — Благочиние. — Пожары. — Войско. В управлении государством с воцарением Елисаветы Петровны не стало уже кабинета высшей власти, посредствующей между Высочайшею особою и сенатом. Но около государыни всегда были близкие люди, чаще других видевшие и слышавшие ее, а потому имевшие большую власть пред другими, и хотя кабинет по форме был уничтожен, но, в сущности, он продолжал быть при государыне, не имея, впрочем, прежнего названия. В первые годы своего царствования императрица сама часто посещала сенат и обращала внимание на дела; но год от году такие посещения становились реже, и мало-помалу императрица стала утомляться, так что, исключая близких людей, редко кто удостоивался ее видеть. Одною из первых обязанностей восстановленного в своей силе сената было — пересмотреть все до того бывшие указы и отметить из них те, которые признаются противными государственной пользе. [333] Итак, с первых дней царствования Елисаветы Петровны сенат получил как бы власть законодательную. Высочайшая особа составляла главу этого законодательного органа; государыня была тогда для всех доступна: в январе 1742 года всем и каждому было дозволено подавать лично государыне челобитные, и для этого назначался определенный в неделю день. Но это продолжалось недолго, и 28-го числа мая того же года указано было подавать челобитные не иначе, как в соответственное присутственное место. Сенат имел, кроме того, высшую судебную власть: никто без утверждения сената не мог быть приговорен к политической смерти. [334] До 1753 года, хотя смертной казни и не было, но преступникам, осужденным на политическую смерть, отсекали правую руку, а с вышеприведенного года ограничили наказание — кнутом и рванием ноздрей. В это же время последовало облегчение для женского пола: жен преступников не приневоливали идти с мужьями в ссылку; им дозволяли жить в своих приданых имениях и домах, либо выделяли им на содержание часть мужнего движимого имущества, а в 1757 году женщины, приговоренные к телесному наказанию, освобождаются от рвания ноздрей и наложения клейм. Бывшая при Анне Ивановне доимочная канцелярия возбудила к себе всеобщую ненависть, и ввиду этого была уничтожена тотчас по вступлении на престол Елисаветы Петровны. Но недоимки от этого не уменьшились, а в сентябре следующего года возросли в государстве до пяти миллионов. Тогда сенат, для искоренения беспорядков, подал в доклад проект — через каждые пятнадцать лет возобновлять ревизию. Этою мерою думали пресечь повсеместные побеги и пристанодержательство беглых, а также облегчить судьбу помещиков, которые часто за недоимки содержались под караулом. Государыня утвердила поданный проект только в следующем году, и тогда же было указано всем разночинцам и боярским людям, находящимся в отлучке, явиться к своим местам к 1-му июня 1744 года для записки в ревизию. Для производства ревизии посылались по губерниям генералы со штаб— и обер-офицерами, которые прежде всего должны были собрать сказки, а потом на них же возлагалась обязанность ездить самим для поверки беглых и отсылки живущих у чужих помещиков к своим законным владельцам. У помещиков безземельных оставляли их крепостных, но обязывали платить за них подати. Малороссияне, если оказывались у помещиков записанными в крепостных, получали все без изъятия полную свободу. Неслужащих лиц духовного звания, незаконнорожденных и вольноотпущенных, если окажутся годными в солдаты, велено отсылать в военную коллегию, иначе — записывать в посады или цехи, либо же — по их желанию — за помещиками; прежних служб служилых людей — однодворцев, рейтар, копейщиков, затинщиков, пушкарей — переписать особо и отвозить на украинскую линию. Из этого видно, что ревизия имела последствием большое перемещение народа с места на место. Высший класс — шляхетство — в подушный оклад не включалось, но для порядка велено было и его переписать, а несовершеннолетних отсылать в столицу на смотр. Поступившие в оклад по ревизии крестьяне платили подати различно, смотря по ведомствам, но в 1760 году (указ 12 окт.) сравняли черносошных (впоследствии казенных) с дворцовыми и синодальными, прибавя к прежнему четырехгривенному окладу еще 60 копеек, и ввели общий для всех — рублевый оклад. Под властию сената в губерниях управляли губернаторы, жившие в губернских городах. В 1749 году указано строить им за казенный счет дома о восьми покоях с хозяйственными пристройками и, кроме того, губернскую канцелярию с конторою для сбора подушных. В провинциях, на которые делились губернии, правили воеводы; для них также строились в провинциальных городах дома о пяти покоях с хозяйственными пристройками и, кроме того, дом для провинциальной канцелярии. В 1744 году (указ 14-го января) учреждены две новые губернии: Финляндская — из завоеванных от Швеции земель, и Оренбургская, которая делилась на провинции: Исетскую, Уфимскую и Зауральскую землю башкиров. Оренбургская губерния заселена была в большинстве инородцами мусульманской веры. Русские, считая и малороссиян, которых приглашали тогда по охоте селиться, составляли меньшинство. Туземцы, хотя были почти одной веры между собою, но различны по языку: тут были мещеряки, татары, каракалпаки, черемисы, чуваши, мордва, вотяки, башкирцы. Число последних простиралось до 106 176 человек. [335] Кроме них, по временам из-за Яика прикочевывали киргиз-кайсаки, и сверх того, поселялись там преимущественно с торговыми целями хивинцы, бухарцы, ташкентцы, туркмены, персияне и арабы в небольшом размере. Русские вообще не ладили с некрещеным населением края. Давнее стремление распространить христианство делалось таким неумелым и притом таким нехристианским способом, что возбудило повсюду ненависть к русским. В Оренбургском крае, управляемом тогда Неплюевым, явился между башкирцами некто Батырша, фанатик мусульманства и ожесточенный ненавистник всего христианства. Это был человек умный, с железною волею, с неутомимою деятельностью, обладавший врожденною способностью увлекать за собою толпы. Странствуя по башкирской земле, он успел поднять через мусульманских духовных массу своих единоверцев и возбудить к восстанию. Губернатор сначала думал укротить башкирцев суровыми, жестокими мерами, но только озлобил их более: всякого, попавшегося в их руки русского они изрубливали в куски. Неплюев прибегнул тогда к такой мере: зная о том, что киргиз-кайсаки, хотя и единоверцы башкирцам, но издавна враги между собою, он вооружил киргиз-кайсаков и настроил их перебить бежавших к ним башкирцев. Таким образом погибло от киргизов, как сказывают, до пятидесяти тысяч человек. Потом Неплюев уговаривал башкирцев мстить киргизам. Неплюев писал, что это событие надолго положит вражду между этими народами и облегчит Россию. Батырша, после долгих странствований и разных покушений, сам отправился в Петербург объясняться за свой народ в Тайной канцелярии. Его посадили в Шлиссельбургскую крепость, и там он погиб во время покушения убежать оттуда, успев даже убить одного из своих сторожей. [336] К малороссийскому народу правительство Елисаветы Петровны относилось особенно милостиво, и это следует приписать влиянию Алексея Разумовского. Сложены были с малороссийского народа все недоимки в войсковую казну в числе трехсот тысяч, отпущены были по домам казаки, наряжаемые на посты по украинской линии. В Запорожье стали отпускать денежное и хлебное жалованье, как делалось в старину; в слободских полках уволили малороссиян от посылки в Бахмут на соляные работы и от всякой рядовой службы, кроме поставки конных казаков в числе пяти тысяч; все таможни, мосты и перевозы отдавались им на откуп без перекупки; упразднялась бывшая канцелярия над слободскими полками; возвращался свободный суд полковым канцеляриям, а над бывшею комиссиею о слободских полках, возбудившею недовольство маллороссиян, назначено строгое следствие. Всем малороссийским посполитым людям дозволялось переселяться куда хотят: от этого в слободских полках много казаков и подсоседков, а еще более посполитых, стало двигаться к востоку на переселение, и Ахтырский полк чуть не обезлюдел; желающим ехать за границу, для собственного образования, малороссиянам велено было из иностранной коллегии выдавать беспрепятственно паспорты. [337] Самым наглядным изменением порядка в Малороссии было возобновление гетманства. Указ об этом дан был в 1747 году, но выбор гетмана по всем давним правам совершился не ранее января 1750 года. Собственно говоря, это был вольный выбор только по форме. Казаки были довольны, что у них восстановляется старинный образ правления, но выбирать им довелось того, кого им сверху указывали — Кирилла Разумовского, брата Алексея. Казаки утешали себя по крайней мере тем, что с таким гетманом будут иметь защиту и покровительство перед царским престолом, так как все знали о чрезвычайной силе брата Кириллова и о его сердечной привязанности к родине и любви ко всем землякам. В следующих за тем годах в южной Руси произошло важное событие переселения туда сербов. Служивший в австрийской службе полковник Хорват-Одкуркич от имени своих соплеменников просил дозволения сербам вступить в русскую службу и для этого получить выгодные для поселения земли. Хорват сначала обещал набрать из сербов два полка: один — в 1000 человек, конный гусарский; другой — в 2000 человек, пехотный пандурский, а потом, прибывши в Киев с 218 офицерами и их семьями — четыре полка, обещая служить с той земли, какая сербам пожалуется для водворения. Он не просил для своих сербов никаких особых привилегий, кроме свободной торговли внутри всей России и свободных поездок для торговых целей в Польшу, Крым и в Молдавию. Им отвели землю для водворения от фортеции Каменки вдоль польской границы, а с другой стороны — вдоль владений Запорожской Сечи до границ татарских и турецких. Генерал-майору Глебову поручено было водворить там сербов и построить в крае, который с тех пор будет называться Новою Сербиею, крепость Св. Елисаветы (нынешний Елисаветград). [338] Новопоселенные сербы составляли полки, из которых каждый делился на двадцать рот, и подчинялись военной коллегии. В 1753 году, по следам Хорвата, явились в Россию полковники Шевич и Депрерадович с иными сербами, и они получили для поселения край между Бахмутом и Луганью. Шевич был уже знаком русским: он оказал услуги Петру Первому при Пруте, и теперь легко приобрел милостивое внимание царствовавшей в России дочери Петра. Сначала в отведенном для сербов крае не было никого, кроме природных сербов, но в 1761 году (ук. 14-го авг.) дозволено было в Новой Сербии водворяться малороссиянам из польских пределов и волохам, прибывающим из Молдавии, и приписываться к крепости Елисаветы под именем казаков, но при этом было оговорено, что малороссиянам из Русского государства там селиться не дозволялось. В церковном отношении поселенцы Новой Сербии причислены были к переяславской епархии. [339] В Малороссии правительство энергически не допускало крепостного права и даже устраняло то, что могло вести к нему. Но в Великой России крепостничество укоренилось вполне, и правительственные распоряжения систематически клонились исключительно к пользам дворянского сословия. Так, допускались случаи, когда закон обращал в крепостного человека легально свободного: если вольноотпущенный поступал к кому-нибудь в услужение, то, по желанию последнего, мог быть обращен в его крепостные. У правительства была мысль, чтобы никто не уклонялся от взноса подушных денег, и крепостное право признавалось лучшим к тому способом; от этого у дворян, не имеющих никакой недвижимой собственности, оставляли поступавших к ним каким бы то ни было способом крепостных людей, лишь бы владельцы обязались платить за них подушное. Но владение крепостными составляло исключительную привилегию только дворянского сословия, и в 1746 году издан был указ, по которому следовало всех записанных за лицами не дворянского сословия крепостных людей отобрать и отдать помещикам из дворян, если пожелают их принять и платить за них подушное. Дворяне, следовательно, имели возможность совершенно без всяких расходов приобретать крепостных людей даже целыми деревнями и селами. Злоупотребление этим способом приобретения ощутительно оказалось в Сибири: там губернаторы записывали в дворяне разночинцев всякого рода. Но как ни старалось правительство оставить исключительно за дворянами крепостное право — его старания и усилия встречали противодействие в жизни и привычках общества. После строгого запрещения лицам недворянского звания владеть людьми, в 1749 году сенат дознался, что многие посадские, лишенные своих крепостных, которыми владели неправильно, прибегнули к такой проделке: продали своих крепостных дворянам, а потом на этих самых крепостных людей побрали от дворян закладные письма. Сенат подтвердил запрещение, а заложенных посадским крестьян признал государственными. Но и в этот раз не установилось ничего прочного. В 1758 году оказалось, что многие не дворяне, произведенные в обер-офицерские чины — протоколисты, регистраторы, бухгалтеры, актуариусы — не получа дворянского достоинства, владеют населенными имениями; опять последовал указ: продать незаконновладеемых в течение полугода, а вперед никаким приказным служителям, не имеющим дворянского звания, не владеть крепостными людьми под страхом конфискации. Были, однако, примеры, когда сама власть отступала от общего правила: например, в 1746 году (ук. 11-го сент.), на основании прежних старинных царских грамот дозволено было смоленским мещанам держать крепостных, а в 1751 году, также на основании старинных жалованных грамот, дозволили устюжским купцам владеть землями, с содержанием живущих на этих землях половников. Во все царствование Елисаветы Петровны по всей империи происходили крестьянские бунты и возмущения, как в помещичьих, так и в монастырских владениях. Распространился дух своевольства между крестьянами всех ведомств: крестьяне не повиновались властям, не шли на работы по приказу помещиков, вмешивались в назначение управителей и приказчиков, нередко отделываясь тем, что платили после того взятки воеводам; но случалось, что для усмирения их являлись военные команды, и если крестьяне чувствовали, что у них хватает силы, то прогоняли и команды. Если же приходилось им уступать, то они изъявляли готовность во всем слушаться властей своих. [340] Вместе с этими крестьянскими возмущениями шли крестьянские побеги, дела о которых до того накопились, что правительство принуждено было устанавливать сроки, ранее которых не принимать исков о беглых, и всеми средствами сократить бесконечные дела о побегах. С крестьянскими бунтами и побегами связывались разбои, так как замечалось повсюду, что разбойнические шайки состояли в тесной органической связи с крестьянскими бунтами. Ареною разбойничьих шаек были, как и прежде, реки, и нападения разбойников происходили чаще всего на прибрежные поселения трех самых больших рек великорусского края: Волги, Камы и Оки. Удалые жгли помещичьи усадьбы, не щадили и крестьянских дворов более зажиточных, истребляли даже церкви, вымучивали у людей всякого звания деньги и что ни попадалось, подвергая жертвы свои варварским истязаниям. В Сибири образовывались разбойничьи шайки из колодников, которых везли в ссылку по рекам. Везде замечалось одно и то же явление: появление разбойничьих шаек и крестьянские бунты умножались тогда, когда военные обстоятельства обращали деятельность войска от внутренних губерний к границам империи. В 1747-м и 1748-м годах проявилось сильное своевольство в разных краях России. Близ Олонца, на севере, в уездах Новгородском и Порховском, и в средине государства, в уездах Калужском и Белевском, разом закипели разбойничьи шайки, составленные из разных беглых, преимущественно из помещичьих крестьян. Они так были дерзки, что не останавливались перед святынею храмов, хватали священнослужителей в облачении и мучительски били. [341] Атаманом разбойников в Брянском уезде явился помещик Зиновьев: он ловил купцов по дорогам, завозил к себе в имение и держал на цепи, а когда после того обиженные подавали на него иск, Зиновьев, по родству своему с обер-президентом главного магистрата, был оправдан и после находил способ мстить своим противникам. [342] В 1749 году появилось множество мелких шаек в пограничных областях, а также близ Москвы, по большим дорогам, и в муромских лесах: были шайки человек в 20, 30, 50; на севере, в Каргопольском уезде, в этом году отыскана была шайка, жившая в избах, построенных в дремучих лесах. В следующем, 1750 году, в Белогородской губернии захвачена была шайка разбойников, состоявшая под покровительством отставного прапорщика Сабельникова, который держал разбойничий притон, отпускал своих удальцов на разбои, делился с ними добычею, а иногда и сам с ними езжал. В Новгородском уезде около этого же времени прославилась знаменитая Катерина Дирина, дворянка и помещица: вместе со своим братом и с родственниками Дириными она, собрав шайку из своих и чужих беглых людей и крестьян, нападала на помещичьи усадьбы, производила убийства и грабежи. [343] В делах, касающихся усмирения бунтующих крестьян, сенат предписывал не только не подвергать виновных пыткам, но и не пристращивать ими [344] ; местным властям вменялось в обязанность доносить в сенат о каждом из виновных, подлежащих розыску, и ожидать решения. В 1759 году, в разгар Семилетней войны, замечено было, что в числе солдат, находившихся в войске, были беглые, и тогда постановили не преследовать их и не наказывать, равно как и тех, которые неправильно сдавали рекрут. Такое послабление отозвалось тотчас в восточной России: там увеличилось число беглых, а из них появились разбойничьи шайки в уездах Пензенском, Петровском и Шацком; разбивали помещичьи усадьбы, жгли и резали людей; а около Нижнего Новгорода явились плававшие по Оке лодки с разбойниками, у которых были и пушки. Провинциальные города оставались с малым числом солдат в гарнизоне, да и те были часто дряхлы и увечны; пороха и свинца недоставало; огнестрельное оружие было ветхое и плохое. Понятно, что при таких средствах поддерживать благоустройство не трудно было разбойникам врываться в города и брать себе казенные деньги, сколько их найдется в правительственных местах. И крестьянские бунты в эпоху Семилетней войны приняли более отважный характер. В Шацком уезде взбунтовались монастырские крестьяне. Прибыл усмирять их драгунский капитан с командой; крестьяне, собравшись в числе около тысячи человек, избили дубьем драгунов, а капитана, за то, что выстрелом убил одного крестьянина, избили без милости и привязали к телу убитого им мужика. Там даже деревенские бабы отличались жестокостью и, подходивши к попавшимся уже в плен и скованным драгунам, били их по щекам. В 1760 году к духовным начальствам поступило множество жалоб от крестьян разных монастырей уездов Кашинского, Белевского, Шацкого, Муромского на дурное управление монастырских властей, а крестьяне Саввина-Сторожевского монастыря подачею таких жалоб не ограничились, а отважились сами чинить расправу: они собрались сначала в числе трехсот, стали ломиться в монастырь и требовали выдачи лиц, на которых злобствовали; их им не выдали; тогда толпа, увеличиваясь, дошла тысяч до двух человек и пошла на приступ к монастырю. Подоспевший на защиту монастыря капитан с командою приказал было стрелять по мятежникам, но крестьяне бросились на солдат и человек тридцать из команды ранили. [345] Как между помещиками происходили усобицы, в которых принимали участие их крестьяне, так и между монастырями происходило подобное. Проживавший в Новоспасском монастыре, в Москве отставной поручик приносил жалобу от имени своего монастыря, что наместник соседнего Андреева монастыря, с монастырскими служителями и крестьянами, напал на служителей и крестьян Новоспасского монастыря; некоторым из последних проломили головы. Прошения этого не приняли, так как уже давно между этими монастырями происходила обоюдная вражда за угодья, подававшая поводы к беспрестанным дракам. Крестьянские волнения появлялись даже в отдаленной Сибири: в Ялуторовском уезде крестьяне отказывались от казенной пахоты; а когда для их усмирения послана была команда, то крестьяне поколотили дубьем прапорщика, начальствовавшего этой командой. Сенат приказал заводчиков бунта сослать в Нерчинск на работы. Все такие дела, касавшиеся благочиния в государстве, решались сенатом. Существовало одно учреждение, совершенно не подведомственное сенату — тайная канцелярия. Она наводила ужас в царствование Анны Ивановны под управлением Андрея Ивановича Ушакова; при Елисавете Петровне она находилась в его же управлении до его смерти в 1746 году, после чего перешла в ведение Александра Шувалова. Государыня, по восшествии своем на престол, ограничила деятельность тайной канцелярии тем, что не велела отсылать туда виновных в ошибках по написанию императорского титула [346] , но зато самое производство дел в этой канцелярии облеклось еще более, чем прежде, непроницаемой тайной. Запрещалось давать куда бы то ни было, хотя бы в Синод или в сенат, какие-либо справки из тайной канцелярии, без собственноручного указа государыни. Из дел, производившихся в тайной канцелярии, кроме таких крупных дел, как, например, дело лопухинское, дело Лестока, дело Алексея Бестужева, производилось множество дел, которые до сих пор остались неизвестными по незнатности лиц, причастных к этим делам. Дела в тайной канцелярии производились преимущественно по оскорблению императорского величества или по поводу заговоров. Елисавета, как мы уже заметили, все свое царствование оставалась под страхом брауншвейгской фамилии. Ей хотелось, если бы то было возможно, уничтожить самую память о прежнем времени, когда она, будучи цесаревною, не смела предъявлять своих родовых прав; но в особенности ненавистны были ей времена правительницы Анны Леопольдовны и регента Бирона. Все указы и распоряжения, состоявшиеся в этот период, были признаны не имеющими легальной силы. [347] Однако, несмотря на все то, вблизи самой Высочайшей особы обнаруживались намерения восстановить брауншвейгскую фамилию. В июле 1742 года, как уже было сказано, составился заговор убить императрицу и наследника престола, выписанного ею из Голштинии, и вручить правление Анне Леопольдовне. Заговорщиками были: камер-лакей Турчанинов и два гвардейских офицера. Тайная канцелярия, где производилось это дело до декабря того же года, осудила виновных к наказанию кнутом; сверх того, Турчанинову урезали язык, а прочим вырвали ноздри [348] и сослали навечно в Сибирь. Весною 1743 года, как узнаем мы из депеши польско-саксонского уполномоченного в Петербурге, Петцольда, происходило следующее: четырнадцать лейбкампанцев, с досады, что перестали их так ласкать, как то вначале было, замышляли умертвить Лестока, камергера Шувалова и обер-шталмейстера князя Куракина, которых они тогда возненавидели, затем — устранить от престола императрицу и ее племянника и снова призвать на престол низверженный брауншвейгский дом. К заговорщикам пристали комнатный тафельдекер государыни и один придворный лакей. Но заговорщики неосторожно открыли свои замыслы жене Грюнштейна, а та сделала донос. Не успели совершить заговорщики ничего важного, были наказаны и сосланы, — но навели при дворе великий страх. Князь Куракин несколько ночей сряду не решался ночевать у себя в доме, а императрица не ложилась до пяти часов утра, окружала себя обществом, а днем отдыхала, отчего, по замечанию Петцольда, происходили беспорядки в делах. [349] Кроме громкого дела Зубарева, которого содержание было изложено выше, было несколько других дел, относящихся к брауншвейгскому дому, но неважных, ограничивавшихся болтовнею. Так, крестьянин Каргопольского уезда Иван Михайлов был судим за то, что болтал, будто сверженный император Иван Антонович проживает в «негренской» пустыни казначеем и со временем свергнет Елисавету Петровну с ее наследником. Поручик канцелярии от строений Зимнинский и магазин-вахтер Седестром обвинялись в тайной канцелярии за то, что порицали Елисавету Петровну за пристрастие к малороссиянам, бранили малороссийских архиереев за их немонашеский образ жизни и изъявляли надежду, что короли — датский, английский, прусский и венгерская королева, по родству их с брауншвейгским домом, помогут Ивану Антоновичу снова взойти на престол: за Ивана Антоновича — князь Никита Трубецкой, многие знатные господа и все старое дворянство. «Дай Бог, — говорил Седестром, — чтобы Иван Антонович стал императором: его мать и отец были к народу милостивы, и челобитные от всех принимали, и резолюции были скорые, а нынешняя государыня и челобитных не принимает, и скорых резолюций нет. О, если бы у меня было много вина! — прибавлял Седестром: — я бы много добра наделал! Наш народ российский слаб, — только его вином напой, так он Бог знает что сделает!» — За такие беседы Зимнинский и Седестром были наказаны кнутом и сосланы в сибирские дальние города. [350] В тайной канцелярии производилось множество дел, касавшихся оскорбления Алексея Разумовского и даже родни его. [351] Целый ряд дел производился в тайной канцелярии по поводу непочтительных и непристойных отзывов о Высочайшей особе и о близких к ней лицах. Очень часто кричавшие по такому поводу: «слово и дело» — были простолюдины, беглые солдаты и матросы и разных ведомств колодники; желая как-нибудь отдалить срок ожидавшей их кары за какое-нибудь совершенное прежде преступление, они начинали клеветать то на того, то на другого. Оговоренного ими в оскорблении величества, хотя бы одним только словом, тотчас хватали в тайную канцелярию и предавали розыску. Розыски всегда сопровождались пытками: вели человека в застенок, за ним шел кат (палач) со своими инструментами. Два столба с перекладиною вверху составляли то, что называлось дыбою; палач клал преступнику руки в шерстяной хомут, выворачивал назад руки, а к хомуту привязывал длинную веревку. Эту веревку перекидывали через перекладину и поднимали ею вверх преступника, так что он, не касаясь земли, висел на руках; потом связывали ему ремнем ноги и били кнутом, а сидевший тут подьячий делал вопросы и записывал речи преступника. Это была хотя и самая убийственная, но простая пытка; были еще и другие, считавшиеся более жестокими: клали ручные и ножные пальцы в железные тиски и винтили до тех пор, пока боль не заставит преступника повиниться, или же, наложивши на голову веревку, вертели висящего на дыбе так, что он лишался сознания («изумленным бывает»), и тогда говорил такое, чего и сам не понимал. К такому же состоянию приводила и третьего рода пытка: простригали или пробривали макушку и пускали на лишенную волос голову холодную воду по капле. Когда этими пытками не могли ничего допроситься, тогда прибегали к пытке огнем, водили по телу висящего на дыбе веником зажженным или водили босиком по раскаленным угольям. [352] Бывали случаи, когда в тайной канцелярии судили за суеверия, считавшиеся опасными для Высочайшей особы: так, один солдат показывал, что какой-то польский ксендз дал ему порошок, с тем, чтобы для повреждения здоровья императрицы он насыпал по пути ей, когда она будет идти. Солдат, как он сам показывал, побоялся сделать такое дурное дело, а посыпал порошок курам, и как скоро куры на этот порошок наступили, тотчас у них оторвало ножки. Солдата наказали кнутом и сослали в каторжную работу в Рогервик до смерти. [353] Были также доносы крепостных людей на помещиков, что они, в разговорах своих оскорбляли Елисавету Петровну. И за это расправа была коротка: оговоренных дворян били кнутом и отправляли в каторжную работу. Такому же наказанию подвергались люди, обвиняемые в неуважительном отношении к портретам государыни и даже к ее изображениям на монетах. Попадались люди в неосторожных разговорах о великом князе: иные заявляли ожидание, что великий князь, вступивши на престол, уничтожит и искоренит всех временщиков; но производились также дела об умыслах сделать великому князю зло: на одного иеромонаха Свияжского монастыря был донос, что он хвалился отравить великого князя, когда тот приедет в их монастырь; другие болтали, что великий князь — незаконный наследник, что он «добыт гайдуком», и проч. Битье кнутом, рванье ноздрей и ссылка в каторгу были обычными последствиями такой болтовни. В 1753 году в народе распространился слух, что Разумовские ненавидят великого князя и делают ему вред посредством волшебников, призываемых из Малороссии, которая почему-то во всей России считалась краем всяких волшебств; а между раскольниками, терпевшими во все царствование Елисаветы Петровны жесточайшее гонение, составились толки, будто великий князь — сторонник древнего благочестия, что он желал бы царствовать, но приближенные императрицы не допускают его. Такими толками воспользовался подпоручик Бутырского полка Батурин: подобрал себе людей из войска и из придворной царской прислуги, через царских егерей испросил у великого князя дозволение представиться ему на охоте. Петр Федорович согласился, но когда Батурин, встретивши великого князя в лесу без свиты, упал перед ним на колени и стал клясться, что желает одного его признавать своим государем, великий князь, сидевший верхом, стремительно ускакал от него, а Батурина схватили и отдали в тайную канцелярию; там Батурин выдал своих соумышленников, сознался, что хотел взбунтовать московских суконщиков, думал убить Разумовского и принудить архиереев силой венчать на царство Петра Федоровича. Батурина засадили в Шлиссельбург, других сослали в Рогервик и в Сибирь. [354] О благочинном содержании городов в царствование Елисаветы Петровны сохранилось несколько указов, сообщающих, однако, отрывочные сведения. О Петербурге мы знаем, что в 1751 году произведена была чистка реки Фонтанки и обделаны камнем ее берега, и также берега реки Кривуши или Глухой — протока, соединяющего Фонтанку с Мойкою. В 1753 году устроены были мосты — Тучков, с Васильевского острова на Петербургскую Сторону, Самсоньевский с Петербургской Стороны на Выборгскую, и еще два моста — один с Петербургской Стороны на Аптекарский остров, а другой с Аптекарского на Каменный остров. В 1755 году стали перестраивать Зимний дворец [355] , и на это предприятие взято из кабинетских доходов 859 553 рубля; тогда же вытребованы были по наряду для такого дела из разных краев России каменщики, плотники, столяры, слесари, кузнецы, литейщики, а через канцелярию строений командировано было в Петербург на работы 3000 солдат из разных полков с переменными штаб— и обер-офицерами. Наблюдение над постройками поручено было генерал-аншефу Фермoру. В видах благочиния и благоприличия последовал ряд указов, как для Петербурга, так и для других городов. Подтверждены были прежние указы ходить непременно в немецком платье: русское и малороссийское платье, как и борода, считались непристойным явлением, и только раскольникам указывалось ходить в присвоенном им наряде и платить за ношение бород. [356] Повторялось много уже раз издававшееся правило — не ездить по улицам слишком шибко, держаться правой стороны, не бить встречных, не петь, не свистать, не стрелять на улицах [357] , не браниться публично непристойными словами [358] , не париться вместе обоим полам в банях. Ездить цугом и четверкою запрещалось всем, исключая чужестранных послов или помещиков, уезжающих к себе в имения. Запрещалось не только в трактирах, но и в частных домах играть в карты на большие суммы. [359] По улицам петербургским запрещалось бродить нищим и увечным, а велено было содержать их в богадельнях, устроенных на Васильевском острове, и никак не на больших улицах. Но колодников из острога, по прежним обычаям, водили на сворах по улицам просить подаяния, а в Москве происходили прежние вековые безобразия: нищие и бесноватые валялись и шатались по улицам около церквей, а выпущенные для прошения милостыни колодники показывали возмутительные следы пыток на своем теле, желая разжалобить человеколюбцев. Относясь вообще неодобрительно к нищенству, правительство, однако, в виде исключения давало право просить по всей России милостыню грузинам на выкуп родных своих из плена у черкесов. [360] Преследуя нищенство, правительство не одобряло и излишнюю роскошь. Под благовидным предлогом приучить знатное дворянство к бережливости запрещено было при погребениях обивать дома черным сукном и убирать таким же сукном экипаж и лошадей, а гербы, знамена и траурные флёры допускались только в день погребения покойника. Во всяких нарядах не одобрялось излишество; только по поводу бракосочетания наследника престола дозволялось, в виде исключения, золотое и серебряное убранство, но и то для первых только четырех классов, и с этой целью служащим из них выдавалось годовое жалованье. [361] Москва продолжительное время оставалась в прежнем неряшливом виде. Уже в первый приезд туда государыни, в 1742—43 годах, было замечено, что московская полицеймейстерская канцелярия не заботится о порядке: по улицам происходят драки и бесчинства, везде накидана нечистота, не починиваются мосты, слабо содержатся караулы и в городе расширилось воровство. В 1753 году, когда двор вознамерился пребывать в Москве, дано было распоряжение сделать некоторые перестройки и перемещения в Кремле, где в те времена, кроме царских палат, находились разные правительственные ведомства. Сломаны были палаты, пристроенные к столовой палате для сенатской конторы; вотчинная коллегия, контора главного комиссариата и судный приказ были перемещены в другие места, хотя в том же Кремле, а сыскной приказ с острогом, в котором содержались судимые колодники, выведен был к Калужским воротам; конторы же ямская и раскольничья переведены в Охотный ряд. [362] Кремль находился уже несколько лет в крайнем небрежении: возле соборов и у Красного крыльца навалены были груды щебня и сора, так что не только проезжать, но и проходить было затруднительно. И на этот раз императрица поместилась, как прежде, не в Кремлевском, а в Головинском дворце. В Кремле осмотрели дворец архитекторы и нашли, что в нем нужно сломать до основания некоторые покои. Приказано было сломать все деревянные здания в Кремле и Китай-городе, и новых не строить; особенно налегли тогда на снятие деревянных построек около церкви Казанской Богородицы, где обыкновенно гнездились воры. В этих видах сенат решил усилить производство кирпича на московских заводах, а за недостатком кирпича стали употреблять кирпич из разобранных стен Белого города. Приняты были меры к очищению Москвы от грязи; приказано было сломать каменные лавки и ступени, загромождавшие проезд к Спасскому монастырю, а также обветшалые каменные лавки в других местах, и сломать старое каменное и деревянное строение, которое во многих местах безобразно выдавалось на улицу. Императрица заметила, что Покровский собор (Василия Блаженного) содержится крайне неопрятно, и дала повеление Синоду — во всех московских церквах поновить иконостасы и иконы. В то время, когда собирались перестраивать и обновлять Кремлевский дворец, деревянный Головинский дворец, где поместилась государыня с двором своим, сгорел в течение трех часов, и императрица переехала во дворец Покровский. Для возобновления Головинского дворца собрали в Москве плотников, а каменщиков, печников и штукатуров выписали из Ярославля, Костромы и Владимира. Страшные пожары свирепствовали тогда в Москве и разом в других городах. В Москве 10-го мая сделался большой пожар, истребивший 1202 дома и 25 церквей; от огня погибло 96 человек. Затем, в том же месяце, пожары повторились 15 числа за Яузой, 23-го мая в Покровском селе и в Новонемецкой слободе, где сгорело 196 домов; 24-го мая на Остоженке и на Пречистенке сгорело 72 дома и три церкви, а 25 мая сгорела вся Покровка, и оттуда пожар пошел за Земляной Город, — сгорело 62 дома, триумфальные ворота и Комедиальный дом. Такие каждодневные пожары подали подозрение, что существуют поджигатели; но когда чиновники стали чинить сыск, то народ чуть не избил их. Пожары не ограничивались Москвою: в тот же день, когда в Москве свирепствовал пожар, 10-го мая, в Воронеже истреблен был пожаром 681 дом; из всего города уцелели только соборная Благовещенская церковь, две приходские церкви, архиерейский дом и небольшое количество обывательских домов. 24-го мая в Глухове истреблено было пожаром 275 дворов, а в июне сильные пожары свирепствовали в Можайске, в Мценске, где сгорело 205 дворов и найден был в соломе с пухом и хлопьями зажженный трут, что произвело между жителями всеобщий страх. Затем происходили ужасные пожары в Ярославле, в Бахмуте, в Михайлове, в Сапожке и в Волхове, где было истреблено разом 1500 дворов. Переяслав Южный в Малороссии и Венден в Остзейском крае истреблены были огнем вовсе. Кроме того, в городах Рыльске, Костроме, Севске, Орле и Нижнем были пожары. Вероятно, подобная участь постигла бы и Петербург, если бы там не предпринято было нужной предосторожности и не расставили по площадям и улицам пикетов. Эта страшная пожарная эпидемия побудила правительство учредить комиссию для исследования причин пожара. Комиссия эта послана была в Москву под председательством Федора Ушакова, а по другим городам с той же целью разосланы были гвардейские офицеры. Во всех городах хозяйственной частью заведовал главный магистрат, а благочинием в городе — полицейское управление. Между этими учреждениями происходили частые пререкания, отзывавшиеся дурно на порядке в городе. Из разных городов от полицейских контор поступали в главную полицеймейстерскую канцелярию донесения, что магистраты не доставляют по своей обязанности сотских и десятских по выбору в полицейские должности, не содержат караулов, а между тем сами вступают в неподлежащее им заведование полициею, и полицейским конторам чинят препятствия. Такие жалобы поступили из Нижнего Новгорода, из Архангельска, из Калуги, из Одоева, из Белева, из Порхова и других новгородских городов; отовсюду доносили, что при слабости и недостаточности караулов в городах не прекращаются грабежи и убийства. Из Киева присылались сведения, что там на Подоле скот бьют в рядах, а не в бойнях, мясо продают тухлое, невыносимый смрад господствует в воздухе по всему городу; у полиции мало команды, а магистрат решительно не хочет ни в чем ей помогать. Но если полиция жаловалась на магистраты, то и магистраты не оставались в долгу и обличали полицию: так, московский главный магистрат доносил сенату, что присутствующий в московской полиции Воейков берет взятки и делает обиды купечеству, — купца Тимофеева так избил плетьми, что тот через два часа умер. [363] В Орле ссора полицеймейстера Бакеева с президентом магистрата Уткиным произвела в городе беспорядок: жители, настроенные Уткиным, отбивали силою пойманных полициею в драке людей, а стоящие по наряду от магистрата при рогатках на караулах торговцы нарочно не ловили озорников, чтобы не водить их в полицию; беспрестанно днем и ночью по городу происходили драки и раздавались неистовые крики. [364] Взглянем теперь на состояние военной части при императрице Елисавете Петровне. Военная часть во всей империи находилась, как и в прежние царствования, под верховным управлением военной коллегии. Важнейшим нововведением в этой сфере было учреждение лейб-кампании, где все рядовые получили дворянское достоинство и имения с крепостными людьми, так что средним числом на каждого нового дворянина приходилось 29 душ, а офицеры лейб-кампании, бывшие дворянами по своему рождению, получили их по нескольку сот. [365] Всем пожалованным в чины в прежнее царствование сначала дозволили носить эти чины, но отобрали от них пожалованные им деревни, а потом и оставление за ними чинов отменилось. [366] В мирное время войско занималось преследованием разбойнических скопищ и усмирением крестьянских бунтов, и поэтому, как только начиналась внешняя война, отвлекавшая войско к границам империи, так усиливались разбои и бунты. В 1750 году военная сила умножилась учреждением конного полка в Астрахани, составленного из казачьих сыновей и из новокрещенов, а в 1753 году войско увеличилось еще тем, что тогда велено брать всех праздношатающихся в военную службу, если только они хотя мало окажутся способными. В 1756 году, ввиду начинавшейся войны, поручено было Петру Шувалову сформировать новый корпус войск числом в тридцать тысяч человек. Главный способ восполнения военных сил был рекрутские наборы, определяемые по одному рекруту на различное число душ, смотря по надобности в войске. В 1757 году, по представлению Петра Шувалова, введен был новый порядок в отправлении рекрутской повинности. Все десять великороссийских губерний разделены были на пять частей, и эти части по очереди должны были укомплектовывать войско, а губерния Архангельская с провинциями Вологодскою, Устюжскою и Галицкою — флот и адмиралтейство. Рекрут набирали из записанных в подушный оклад возрастом от 25 до 30 лет, а ростом в 2 аршина 6 вершков; для флота же двумя вершками менее. Для предупреждения побегов введен был обычай, надолго вошедший в употребление: брить лоб принятым в военную службу. Помещики могли по своему произволу сдавать своих крепостных в рекруты с зачетом и без зачета, а беглых предоставлялось помещику или сдавать в рекруты, или ссылать в Нерчинск. Отдача рекрут в других крестьянских ведомствах подчинялась правилам, и если оказывалось, что рекрут отдан неправильно, то увольнялся. После беспорочной восьмилетней службы рядовой, по своему желанию, отпускался на прежнее место жительства. Унтер-офицеры из дворян после десятилетней беспорочной службы производились в прапорщики и определялись к статским делам. Наказанных шпицрутенами рядовых ссылали на работу в Нерчинск. [367] О строгости наказания можно судить по такому случаю, что в 1757 году за оскорбление священника драгун подвергся шестикратному прогнанию сквозь строй в 1000 человек. Солдатские дети, рожденные после отдачи отцов их в военную службу, до десяти лет содержались при матерях, а потом отдавались в училища; впрочем, помещик мог оставлять их у себя до четырнадцатилетнего возраста, обязавшись подпискою, что не обратит их в крепостных крестьян. Солдатские дети пятнадцати лет должны были поступать на службу, и те, которые будут проживать вне службы долее, признавались за беглых. Принятым рекрутам выдавалось жалованье по 50 копеек в месяц, по два четверика муки, по одному гарнцу круп и по два фунта соли, что вначале доставлялось на счет отдатчиков, а потом уже на казенный счет. Определено было в городах обучать рекрут военным упражнениям, но не в стужу и не в ненастье. Вести рекрут в хорошую погоду полагалось от двадцати до тридцати верст в день, а в дурную — от десяти до пятнадцати, и третий день пути посвящать отдыху. Все начальства на пути обязаны были давать марширующим рекрутам провиант. На случай болезней полагались на тысячу человек рекрут один подлекарь и три фельдшера. Полковые командиры распределяли их на роты, а ротные — на артели, перемешивая старых солдат с молодыми, но должны были наблюдать, чтобы старые у молодых не выманивали денег и не водили их в кабаки. [368] Для раненых, вместо прежней отсылки в монастыри, в 1758 году устроен в Казани инвалидный дом, а в 1760 учреждены богадельни в губерниях Казанской, Воронежской, Нижегородской и Белогородской, так как в этих губерниях вообще находили изобилие мяса и рыбы. В этих богадельнях предположено помещать отставных и раненых с их женами и детьми в особых избах, по десяти человек в избе, а для надзора за ними определять надежных обер-офицеров. В том же 1760 году в пользу этого предприятия учреждалась лотерея в 50000 билетов, из которых выигрышных полагалось 37500; весь капитал определялся в 550 000 рублей, самый крупный выигрыш был 25000 рублей, самый меньший — 6 рублей. [369] VIII. Церковь и просвещение Меры к распространению христианства между восточными народами. — Димитрий Сеченов. — Новокрещены и некрещеные. — Недоразумения с мордвой и чувашами. — Монастыри. — Преследование раскола. — Хлыстовщина. — Недостатки духовного воспитания. — Академия наук; ее члены. — Сухопутный кадетский корпус и морская академия. — Основание московского университета. Императрица Елисавета Петровна с самого вступления на престол показывала большую набожность, и все ее распоряжения клонились более или менее к расширению между ее подданными православной веры и к унижению иноверства. Посланный еще при Анне Ивановне для обращения восточных инородцев Димитрий Сеченов доносил, что новокрещены не хотят выселяться на новые места, отдельно от некрещеных своих единоплеменников, остаются на прежних местах и даже ропщут, говоря, что как будто их за крещение наказывают, выгоняя из тех дворов, где жили их деды и предки. На такое представление последовал указ — не понуждать новокрещенов к переселениям, а объявить им другие милости, например, трехлетнюю льготу от всяких податей и повинностей, которые за них повелено собрать с некрестившихся, сверх того, крепостной магометанин делался свободным, приняв св. крещение; но если мурза, его помещик, принимал крещение, то подданные снова поступали к нему в зависимость. Трудно было выдумать закон более неудобный, потому что нет ничего несправедливее и опаснее, как объявить рабам свободу и тут же ставить их в возможность потерять ее снова. К числу льгот для новокрещенов была и такая, что арестованный по уголовному делу магометанин мог избавиться от наказания принятием христианства. [370] Новокрещены не ладили с некрещеными, да и русские военные команды не всегда соблюдали привилегии новокрещенов. Некрещеная мордва сильно была недовольна ревностною деятельностью Димитрия Сеченова: в Терюшевской волости избили священника, приехавшего их крестить, а команду, посланную для собрания недоимок, которые приходилось платить некрещеным за крещеных, настращали до того, что она находилась некоторое время в уверенности близкой смерти. Так доносило духовенство; мордва же, напротив, жаловалась, что Димитрий Сеченов принуждает креститься силою, держит непокорных в кандалах и колодках и подвергает побоям; крестят их, погружая связанными в купель; архиерей пожег их кладбище, и многие, спасаясь от таких разорений, скитаются по лесам, отчего нечем платить им казенных доходов и помещичьих оброков. Подобные жалобы последовали от чувашей Ядринского и Курмышского уездов на игумена, протопопа, дьячков и монастырских крестьян. [371] Легче шло распространение христианства между калмыками, потому что между ними одна ханша, вдова Дундука-Омбо, с детьми приняла св. крещение; от нее происходит фамилия князей Дондуковых. При ставропольской крепости поселены были крещеные калмыки, и у них были поставлены священники, отправлявшие православное богослужение по-калмыцки. Еще при Анне Ивановне заведенные калмыцкие школы имели от 20 до 30 учеников каждая. Все крещеные калмыки состояли по гражданской части под ближайшим управлением ставропольского командира, подчиненного оренбургскому губернатору, и могли заниматься земледелием, ремеслами и торговлей, а некоторые, наравне с некрещеными, вели и кочевой образ жизни. Калмыкам дозволялось кочевать в своих кибитках только до левой стороны Волги, а на правый берег не переходить. Каждый калмык, принимавший крещение, если был зайсанг, т.е. господин, получал по пяти рублей с семьею, а рядовой — по 2 р. 50 коп., холостой же — только половину этой суммы. [372] Сенат, по жалобам инородцев, несколько раз подтверждал распоряжение, чтоб их не крестили насильно, но, как видно, такие распоряжения не исполнялись в точности, потому что в 1750 году татары Казанской губернии опять подавали жалобы, что их крестят насильно. В губерниях Казанской, Астраханской и Воронежской запрещено было строить новые мечети, хотя в этих губерниях было много исповедовавших мусульманство. В Сибири такое запрещение последовало в 1744 году относительно селений, где некрещеные были перемешаны с новокрещеными, но потом дозволили строить мечети в полуверсте от жилых мест. Не только мечети, но и неправославные христианские церкви подвергались такому же гонению: так, по всей России указано было уничтожить армянские церкви, кроме Астрахани. Постройка православных церквей везде и всячески поощрялась. Дозволялось помещикам созидать в своих вотчинах новые храмы, починивать и обновлять обветшалые, но с тем, чтобы храмостроители снабжали эти церкви серебряными сосудами, алтарными принадлежностями и священно-служительскими облачениями, по крайней мере шелковыми, и отводили в пользу клира пропорцию пахотной земли и покосов. Дворы духовных лиц, находившиеся при церквах, освобождались от постоя и полицейских повинностей. Петр I запретил носить иконы из монастырей и церквей в частные дома. Елисавета Петровна сняла это запрещение, но с тем, чтоб священнослужители, принося в дом икону, не оставались там обедать и не брали в рот ничего опьяняющего. В числе милостей духовному сану было дозволение записывать в подушный оклад за священно— и церковнослужителями незаконных детей и подкидышей. К числу признаваемых непристойными отнесены были привозимые из-за границы изображения страстей Господних и Св. угодников Божиих на фарфоре. Преследовались также в частных домах забавы с кощунским пошибом, как, например, наряживания на святках в одежды духовного сана. Во время богослужения, в воскресные и праздничные дни, запрещено было отворять кабаки и вести торговлю; запрещены были также кулачные бои. Монастыри пользовались особым уважением императрицы. Более всех милость государыни была оказана Троицко-Сергиевскому, возведенному тогда в почетное наименование Лавры. Все его многочисленные подворья освобождались от постоя и полицейских повинностей, но эта привилегия давалась с оговоркою, что она пожалована не в образец другим монастырям. За монастырями признавалась правоспособность исправлять нравственность несовершеннолетних, впавших в преступление. Уголовного преступника, не достигшего семнадцатилетнего возраста, по наказании батогами или плетьми отдавали на исправление в монастырь на 15 лет. [373] При Елисавете Петровне в Петербурге основано было два женских монастыря — Смольный, на месте при царском Смольном дворце, и Воскресенский или Новодевичий; в Москве возобновлен был Ивановский монастырь, назначаемый для содержания вдов и дочерей заслуженных людей. Закон Петра Великого о непострижении в иноческий сан молодых людей при Елисавете Петровне соблюдался долго, исключая Малороссии, где по старине допускалось постригаться каждому лицу, достигшему 17 лет возраста. Но в 1761 году всем без изъятия безбрачным мужчинам, вдовам и девицам дозволено постригаться по желанию. Набожность императрицы высказывалась и в повелениях читать в церквах, во время литургии, молитвы об отвращении постигающих край естественных бедствий. Так в 1649 году делалось по поводу скотского падежа, а потом, когда в некоторых местах России появлялись насекомые, истреблявшие цветы и листья в садах и огородах, указано было Святейшему Синоду составить подходящие молитвы об избавлении от такого зла. Самым благочестивым подвигом императрицы было печатное издание Библии, которое стоило многолетних трудов ученым духовным и поступило в продажу по пяти рублей за экземпляр. [374] Особенно важный в кругу церковного устроения указ Елисаветы Петровны был дан в 1753 году. Крестьянам архиерейских и монастырских вотчин, находившимся долго перед тем в ведомстве монастырского приказа, а потом коллегии экономии, было повелено пребывать в послушании у архиереев и монастырских начальств, куда они вначале были приписаны, а в 1757 году издан был новый указ: в монастырских имениях отправлять хозяйственные должности не монастырским служкам, а отставным штаб— и обер-офицерам, которые должны будут с этих имений собирать доходы и из них употреблять в расход столько, сколько положено по штатам, остальное же хранить особыми суммами; из этих сумм государыня оставляла за собою раздачу пособий на строения в монастырях и на учреждение инвалидных домов. В XVIII веке ни одно царствование в России не ознаменовалось такой нетерпимостью к раскольникам, как описываемое. Религиозное настроение императрицы побуждало ее поддаваться известным влияниям, и она дошла в своей ненависти к расколу до полной нетерпимости. Со своей стороны, гонимые раскольники впали в такое безумное отчаяние, что начали возводить самоубийство в религиозный догмат. Гонение на раскольников старообрядческого толка является уже в первый год царствования Елисаветы Петровны. Дозналось духовенство, что в отдаленной окраине, близ Ледовитого моря, в Мезенском уезде завелись скиты, куда приютились раскольники не только из простолюдинов, но из купечества и из шляхетства. Правительство послало туда военные команды забрать расколоучителей и разогнать их последователей. С тех пор раскольники прогрессивно возбуждали против себя мирскую власть, потому что их скиты стали обычным убежищем беглых. В 1745 году всем вообще раскольникам запрещалось именовать себя староверцами, скитскими, общежительными; обязывали их платить двойной оклад, не совращать в свои толки православных и не придерживать беспаспортных. Тогда же думали действовать против раскола и путем убеждения: Синод напечатал книги Димитрия Ростовского и Феофилакта Лопатинского, обличавшие заблуждения раскольников. Но посылки военных команд для разорения раскольничьих скитов не вязались с мирными средствами убеждения и довели раскольников до ужасного и дикого явления — самосожжения, которое происходило иногда и прежде, но теперь получило, так сказать, эпидемический характер. Слыша о приближении войска, раскольники запирались в избах, где устроены были у них свои молельни, подкладывали огонь и погибали, в чаянии сохранить истинную веру и добровольным самопожертвованием достигнуть Царствия Небесного. Так, в окрестностях Каргополя сожглось разом 240 человек, потом в другой раз 400 человек. В Олонецком уезде добровольно сожглась толпа в 3000 человек, в Нижегородских пределах — 600 человек, затем на реке Умбе сожглось еще 38 человек с учителем своим Филиппом, который учил не молиться за царей и был основателем толка филиппонов. Правительство, слыша об этом обо всем, думало уничтожить изуверство строгостью и учредило комиссию для отыскания и жестокого наказания расколоучителей на севере; но гонение возбудило такой страшный фанатизм, что там до шести тысяч человек в один раз добровольно погибло в огне, и, по известию раскольничьего историка, чуть не сожглась сама Выгореция — скит, служивший главным рассадником поморской секты беспоповцев. [375] Никакие строгости не истребляли фанатизма сектантов. Случаи самосожжения повторялись то в том, то в другом углу России. Так, в Устюжской провинции, в Белослудском стане сожглось 70 человек, а тотемский воевода доносил, что в девяти избах сожгли себя разом 172 человека, желая пострадать за веру Христову и за двоеперстное сложение. Пожитки сгоревших продавались с публичного торга, а их скот отдавался на продовольствие преследовавшим их военным командам. В 1760 году из Сибири снова донесено было в Синод, что раскольники составляют сборища, запираются в пустых избах и сожигаются. Поэтому строго предписано было отыскивать такие сборища и виновных в подстрекательстве к самосжиганию наказывать без всякого милосердия. Остатки хлыстовской ереси, открытой в царствование Анны Ивановны в Москве и ее окрестностях, преследовались и при Елисавете Петровне. В шестидесяти верстах от древней столицы, у строителя Богословской пустыни, в пустой избе, выстроенной в саду, происходило сборище мужчин и женщин. На лавках с одной стороны сидели мужчины, с другой — женщины, и между ними находилась княжна Дарья Хованская. Все пели, призывая имя Иисуса Христа. Потом купец Иван Дмитриев затрясся всем телом, стал вертеться и кричал: «Верьте, что во мне Дух Святой, и что я говорю, то говорю не от своего ума, а от Духа Святого». Он подходил то к тому, то к другому и произносил такие слова: «Братец (или сестрица)! Бог тебе помочь! как ты живешь? Молись Богу по ночам, а блуда не твори, на свадьбы и крестины не ходи, вина и пива не пей, где песни поют — не слушай, а где драки случатся, тут не стой!» — Если кого он не знал по имени, тому говорил: «Велмушка, велмушка, помолись за меня!» — а отходя от каждого, говорил: «Прости, мой друг, не прогневил ли я в чем тебя?» — Тот же Иван Дмитриев резал в кусочки хлеб, клал на тарелку с солью и наливал воды в стакан, подавал хлеб, приказывая есть ломтики на руке и прихлебывать воду из стакана, а потом, творя крестное знамение, прикладываться к стакану. Наконец, все, взявшись за руки, вертелись кругом посолонь, подпрыгивая, и при этом били друг друга обухами и ядрами, объясняя, что это означает сокрушение плоти. Эта пляска носила у них название: «корабль». Княжна Хованская испугалась и уехала, а прочие продолжали вертеться, бить друг друга, и уже на рассвете разошлись. Схваченный строитель Богословской пустыни Димитрий показал на участие некоторых лиц, а один из последних, ученик штофной фабрики Голубцов, показал, что он научился этому еще в 1732 году в Андрониевском монастыре. Голубцов говорил, что первое крещение было водою, а теперь совершается второе крещение, и кто вторым крещением не крестится, тот не войдет в Царствие Божие. Строитель Димитрий сознался, что во время действий они бились между собою не только обухами, но даже ножами, вставленными в палки. Еретики учили, что брак — дело противное спасению души, грех, начавшийся от грехопадения Адамова; однако учитель Сапожников жил в связи с согласницею сборища Федосьей Яковлевой. Эта Федосья Яковлева говорила: «Слыхала я от согласников наших, что есть у нас в Ярославле государь батюшка, крестьянин Степан Васильев, который содержит небо и землю, и мы его называем Христом, а жену его Евфросинью — госпожею Богородицею; учителем же того Степана и жены его был крестьянин Астафий Онуфриев». [376] Что-то подобное этой «хлыстовщине» или «христовщине» упоминается в царствование Елисаветы Петровны под названием квакерской ереси. [377] Ересь эта возникла еще в 1734 году; некоторые из упорных последователей ее казнены были смертью, другие же притворно воспользовались позволением покаяться. Таких явилось 112 человек; но в 1745 году в Москве открылось существование этой секты снова: захватили 416 человек. Они почти все были наказаны кнутом и сосланы на работы; 216 оставлены до времени на прежних местах жительства, а 167 человек известных по именам, как участников, не отысканы. Всяк, вступавший в эту секту, давал клятву не открывать о ней, под страхом наказания в будущей жизни, ни родителям, ни родным, ни духовному отцу, ни пред судом. Сектанты крестились двумя перстами, называли троеперстное крестное знамение антихристовой печатью, переменяли себе имена, не возбраняли для вида исповедоваться и причащаться, но брачное сожитие называли блудом, толкуя, что по апокалипсису только девственники войдут «в Царствие Небесное агнца». Что эта секта была видоизмененная хлыстовщина, доказывает уже то, что главный учитель ее был вышеупомянутый Григорий Сапожников, состоявший в сожительстве с Федосьей Яковлевой, которая и донесла на него и на его соучастников. Сенат публиковал, чтобы скрывшиеся последователи этой ереси в течение полугода явились с повинною, — иначе с ними поступят как с волшебниками. Просвещение мало-помалу переставало быть тогда исключительной привилегией духовного класса и становилось из церковного светским. Это было важнейшим явлением русской жизни в царствование Елисаветы Петровны, и этого нельзя приписывать ни деятельности тех или других лиц, ни тем или иным мероприятиям правительства, а главное — духу времени. Образование, получаемое в заведениях церковного ведомства, было крайне недостаточным уже и потому, что учебных заведений было мало; духовные, которых можно было назвать учеными, составляли незначительный процент в многочисленном сословии духовенства, осужденном на безысходное невежество и способном, вместо всякого вероучения, проповедовать народу одни суеверия и предрассудки. Грубость духовных того времени превосходила всякую меру: в церкви они ни о чем не считали нужным заботиться, как только о соблюдении наружных обрядов и вымогательств за них вознаграждения от прихожан. Каждое утро в Москве на Крестце можно было встретить толпу священнослужителей, нанимавшихся служить обедни, панихиды и молебны и торговавшихся самым бесстыдным образом. Немногие, получившие какое-нибудь образование в школах, стояли на высоте своего сана; их учили тому, что ни для них самих, ни для других не было нужно: все научное воспитание состояло в пустой схоластике и в риторических упражнениях, которые никого из них не делали проповедниками и витиями. Обращение с духовными было также самое грубое и жестокое: не только архиереи сажали их на цепь, били плетьми, посылали на унизительные работы, но и светские особы, чувствовавшие за собою силу, били их по щекам, рвали им бороды, секли их и надругались над ними, как хотели. Единственный способ поднять русское общество, которого руководителями были долго духовные, было распространение научного, а не схоластического образования; но для этого нужно было образование не церковное, каким оно было спокон века в России, — а светское, мирское. Петр Великий понял эту необходимость и завел разные специальные училища и академию наук, долженствовавшую быть главным светилом научной образованности в России. Мы указали ее деятельность при Анне Ивановне. Первые годы царствования Елисаветы Петровны ознаменовались в ней спорами библиотекаря и академика Шумахера с профессором Делилем и с Андр. Конст. Нартовым — вторым советником академии, начальником механической экспедиции, учрежденной при академии. Споры эти были более чиновнического, чем ученого характера. К ним заодно примкнули против Шумахера недовольные деспотизмом последнего студенты, канцеляристы и мастеровые. На Шумахера подана была в сенат коллективная жалоба, направленная не против одного Шумахера, но и против немцев вообще. Жалобщики надеялись, что после низложения немецкого господства с брауншвейгскою династиею не трудно будет выиграть при русском национальном направлении правительства. Императрица сначала арестовала Шумахера и назначила комиссию для рассмотрения возникших на него жалоб, но Шумахер приобрел покровительство сильных господ, составлявших комиссию, и комиссия оправдала Шумахера. В конце 1743 года императрица приказала освободить его и дозволила занять прежнее место в академии наук, о бок с его соперником Нартовым. Профессор Делиль был так недоволен решением в пользу Шумахера, что собирался покинуть Россию, но Елисавета Петровна уговорила его остаться из уважения к памяти родителя, выписавшего Делиля в Россию. Тогда Делиль подал императрице проект регламента академии, по которому академия подразделялась на департаменты по наукам с тем, чтобы директор каждого департамента был из профессоров, и главный президент был бы также из профессоров и вступал в должность президента по выбору товарищей. Императрица одобрила этот проект, кроме выбора в президенты, потому что уже наметила на это место не ученого профессора, а брата своего любимца, Кирилла Разумовского, в детстве бывшего пастухом в своем селе, а потом отправленного за границу для образования. Этот Кирилл Разумовский воротился из-за границы в 1745 году, а в следующем, 1746 г., сделан был президентом академии наук: ему было только 19 лет от роду. Ему представили дело Шумахера. Находясь под влиянием своего наставника, Теплова, Разумовский «усмотрел, что советник Шумахер прав перед профессорами, и ненависть от них только тем заслужил, что по ревности своей к пользе и славе государственной принуждал профессоров к отправлению должности и к показанию действительных трудов, за которые им столь важное жалованье определено». Новый президент дал огульную аттестацию о профессорах, что «между ними ничего не усматривается, как желание одно стараться всегда о прибавке своего жалованья, как бы получить разными происками ранги великие, ничего за то не делать и не быть ни у кого в команде, а делать собою все, что кому вздумается, под тем прикрытием, что науки не терпят принуждения и любят свободу». В 1747 году издан был регламент академии наук, соединенной тогда с академией художеств и с университетом. По этому регламенту академия наук, как собрание ученых, разделялась на три класса. Первый — астрономов и географов, от которых предполагалась та польза государству, что из них будут мореплаватели, которые станут описывать земли, открывать до сих пор неизвестные страны и подчинять их Российской державе. Второй класс — физический, из которого должны были выходить физики, химики, ботаники, геологи и приносить пользу государству, отыскивая новые руды, камни и растения. Третий класс — физико-математический: польза от него государству ожидалась та, что выйдут люди, которые станут изобретать мануфактурные художества, машины, полезные для армии и флота, для архитектуры, для очистки рек и каналов, для земледелия, садоводства и прочего. Из этого видно, что правительство смотрело на академию преимущественно с утилитарной точки зрения. Собственно академики занимались учеными работами; академики же профессоры читали лекции студентам и подготовляли из них будущее ученое общество. Таким образом, еще до основания университета в нынешнем смысле это имя было уже известно в качестве составной части академии наук. Профессоры обучали студентов только наукам, а студенты должны были поступать в университет с достаточным знанием латинского языка. В студенты допускались лица всякого происхождения, исключая записанных в подушный оклад: в университете они получали содержание и квартиру в одном доме для всех. При университете полагалось учредить гимназию, из учеников которой отбирать двадцать человек, — более годных из них определять в университет, а менее годных отправлять в академию художеств. Профессоры должны были преподавать бесплатно. Они могли быть всякого вероисповедания, как и студенты, но при университете полагался духовник из ученых иеромонахов, который каждую субботу должен был преподавать катехизис. При особе президента полагалась канцелярия в видах управления всем академическим корпусом. Члены этой канцелярии должны были быть сведущи в науках и иностранных языках настолько, чтобы разуметь, о чем будут идти речи. При академии устроена была кунсткамера для хранения редкостей и музей древностей, так как со всей России еще со времен Петра I-го все местные власти обязаны были отысканные старинные вещи и монеты доставлять в сенат, а сенат препровождал их в академию наук. В 1747 году сгорели академические здания, где помещались кунсткамера с музеем и библиотека, но самонужнейшие вещи были спасены, и государыня повелела под кунсткамеру и библиотеку дать две кладовых, до указа. В 1746 году академия наук в число своих членов приобрела в тот век важнейшую европейскую знаменитость — Вольтера; он сам, через посредство Делиля, заявил желание поступить в члены академии и выпросил себе поручение писать историю Петра Великого. В те времена вообще в петербургской академии оригинальных сочинений писалось мало, а больше переводилось на русский язык с иностранных языков; так, с французского языка переводились фортификационные сочинения Вобана и сочинения других французских писателей по военной науке и по истории. От академии последовала публикация, чтобы желающие переводили с разных языков книги и доставляли свои переводы в академию: за это переводчик, в вознаграждение своего труда, получал сто экземпляров своего перевода, отпечатанного на иждивение академии. По мысли асессора академии Теплова, положено было основать в Москве книгопродавческую палату, где надлежало продавать книги, ландкарты и газеты российские и немецкие. Двое деятелей академии занимали тогда видное место по своим талантам и по деятельности: Ломоносов и Миллер. О трудах Ломоносова мы будем говорить в его отдельном жизнеописании. [378] Миллер заявил свою ученую деятельность еще при Анне Ивановне. Отправленный в сибирскую экспедицию, он пробыл в Сибири десять лет, привез оттуда громаду записанных им сведений по русской географии и истории, определен был при академии наук историографом и обязался, вместе с Фишером, составить и издать сибирскую историю, а по окончании этой работы заняться составлением российской истории. Но как только он с Фишером представил свою сибирскую историю на рассмотрение академического собрания, так тотчас стал получать неприятные замечания. Ломоносов оскорбился за честь Ермака, о котором Миллер сообщил исторические сведения, что тот до своего похода в Сибирь разбойничал. Теплов придирался за родословные, называя их неверными и сочиненными. Шумахер находил, что прилагать к сибирской истории предисловие и печатать при ней жалованные грамоты вовсе не нужно. Академическая канцелярия упрекала Миллера за то, что в его историю внесено много ложных басен, чудес и церковных сказаний, недостойных доверия, хотя Миллер признавал все это нужным в качестве образчиков народного миросозерцания. Ему воспретили на будущее время прилагать выписки на старом языке, который стал уже неудобопонятен. Еще тяжелее обрушилась на него неприятность по поводу его латинской речи о происхождении Варягов Руси, где он разделял мнение Байера о скандинавском происхождении этого народа и наших первых князей. Комиссар Крекшин первый стал распускать слух, что в речи Миллера есть унизительные для России выходки. Шумахер поручил членам академии рассмотреть эту речь. Тредьяковский, прочитавши ее, объявил, что в сочинении Миллера не находит он ровно ничего предосудительного для чести России, но Ломоносов обратил на нее внимание не с ученой, а с псевдопатриотической точки зрения: он ставил Миллеру в осуждение, что тот пропустил удобный случай похвалить славянский народ, не признает славянами скифов, очень поздно определяет прибытие славян в здешние места; что полагает расселение славян в России гораздо позже времен апостольских, тогда как церковь каждогодно вспоминает прибытие апостола Андрея в Новгород, где и крест был им поставлен; что такое мнение недалеко до критики и на орден св. Андрея Первозванного; что первых русских князей Миллер производит от безвестных скандинавов противно свидетельству Нестора летописца, о котором он дозволил себе отозваться неуважительно, выразившись: «ошибся Нестор»; что Миллер производит имя Российского государства от чухонцев и дает предпочтение готическим басням пред повествованием преподобного Нестора — и, наконец, приводимые им описания частых побед скандинавов над россиянами — «досадительны». Канцелярия академии, по таким отзывам, определила уничтожить диссертацию Миллера. Затем Теплов всячески преследовал Миллера. Его заставили читать лишние лекции, грозя вычетом из жалованья. Миллер жаловался на Теплова президенту, но президент принял сторону Теплова и заявил в канцелярии, что некоторые члены академии препятствуют его стараниям на пользу учреждения. Делиля и Крузиуса Разумовский уже удалил, — оставался Миллер; Теплов представлял президенту, что Миллер, пробыв десять лет в Сибири, ничего не привез оттуда, кроме кое-каких летописей, грамот и старых канцелярских бумаг, что все это можно было добыть с меньшими затратами. Теплов обвинял Миллера, что он бил студента Крашенинникова, что он клеветал на него, Теплова, и самого президента осмеливался осуждать в неосмотрительности. Миллера разжаловали из профессоров в адъюнкты, но скоро возвратили ему прежнее звание, вынудивши признание, что он был наказан достойно. Президент и Теплов знали, однако, что Миллер по своей учености и трудолюбию никем не заменим, и потому ему было поручено издание академического журнала. В декабре 1753 года Миллер в академическом собрании прочитал предисловие к первой книжке журнала, которому он предположил дать название: «С.-Петербургские Академические Примечания». Возражений в то время не последовало, но через месяц Ломоносов заявил, что название журнала и предисловие к нему, написанное Миллером, не понравились при дворе, и потому их надобно переменить. Вместо первого названия дано было журналу другое: «Ежемесячные сочинения». В первом номере Миллер поместил свою статью о Несторе, где обличал собственные ошибки, допущенные им прежде, при недостаточном еще знании русского языка. Во всяком случае Миллер, в ряду деятелей науки в России, остается звездою первой величины, несмотря на то, что, к сожалению, с противниками его связалось имя человека, которого Россия привыкла уважать, как патриарха русского просвещения. Академия наук не оставляла также российской географии и археологии. В 1755 году она потребовала присылки подробного описания монастырей и церквей с их историческим значением, но Святейший Синод, к которому было обращено это требование, отвечал, что в его ведомстве нет людей, способных к составлению таких описаний, а в 1760 году состоялся указ, которым предписывалось изо всех городов доставлять в академию наук географические сведения в виде ответов на вопросы, присылаемые от академии. Были, впрочем, и добровольные географические экспедиции, предпринимаемые частными лицами; таким образом, устюжские купцы, Быков и Шалавуров, спросили себе дозволенье на собственных судах совершить морское плаванье для открытия пути от устья Лены вдоль Чукотского Носа до Камчатки. Академия художеств составляла, как мы уже сказали, часть академии наук. Но в 1759 году она была преобразована в отдельное учреждение и получила свой особый регламент и штат. Впрочем, на содержание ее положено было отпускать в год из штатс-конторы умеренную сумму — 6000 рублей. Сухопутный кадетский корпус после ссылки Миниха находился под ведением принца гессен-гамбургского, а потом князя Репнина. Из учеников этого заведения некоторые были представляемы в сенат, а сенат препровождал их для экзамена в академию наук, и когда там они по экзамену оказывались достойными, сенат определял их в секретарские должности. Из морской академии посылались в Англию молодые люди для ознакомления с английским языком, который считался нужным для моряков. В эти два заведения поступали лица исключительно дворянского происхождения; но кроме них воспитание юношества в дворянском классе в царствование Елисаветы Петровны, особенно в первых годах, шло замечательно дурно. Множество учителей, прежде живших в дворянских домах, уже несколько лет сряду вело праздную жизнь за невозможностью учить кого бы то ни было, потому что в благородном сословии внедрялось отвращение ко всякой образованности и даже какое-то презрение к людям воспитанным. Во всех школах империи было учащихся только 709 человек, а из посадских людей не было в них ни одной души. Существовавшие с Петра Великого арифметические школы закрылись по недостатку учеников. Оставались еще гарнизонные школы специально для солдатских детей, куда допускались учиться и дети дворян на собственном иждивении; но и эти школы, по большей части, находились в запустении. В школу, учрежденную при сенате для молодых дворян, предназначавших себя к гражданской службе, никто уже не ходил, хотя в 1750 году был дан подтвердительный указ, обязывающий записанных туда ходить в определенные дни для ученья. Из новоучрежденных при Елисавете Петровне школ основалась одна в Оренбурге в 1748 году по инициативе губернатора Неплюева, а в 1752 году положено учредить школы для ландмилиции, поселенной на украинской линии. Покровительствуя вообще книжному и письменному образованию в России, правительство, вместе с тем, ограждало свою власть от таких плодов книжного просвещения, какие для него были нежелательны. Так, в видах ограждения православного благочестия, запрещено было, без дозволения Синода, издавать книги духовного содержания, а также привозить из-за границы всякие русские книги без присмотра синодского; в 1750 году запрещено было привозить в Россию и книги на иностранных языках, где упоминались имена лиц предшествовавших царствований. По невежеству этот указ повел к тому, что в Синод стали представлять книги исторические и географические, не заключавшие в себе вовсе ничего противного правительству. Поэтому указано было такие книги возвратить, а вперед считать предосудительными только те книги, которые были «дедикованы» на имена известных особ прошедшего царствования, а также молитвенники на немецком языке, где упоминались имена особ, которых правительство хотело заставить позабыть в России. В 1755 году в истории образованности в России произошло важное явление — основание первого российского университета; он был назначен в Москве, и при нем полагались две гимназии приготовительного характера. В указе говорилось, что «Петр Великий погруженную в глубину невежества Россию к познанию истинного благополучия приводил, и по тому же пути желает следовать дщерь его, императрица Елисавета Петровна». В тех видах, что дворянство российское лишено средств к воспитанию своего юношества и часто приглашает в дома к себе учителей из иностранцев, вовсе не приготовленных к своему высокому призванию, по докладу камергера Шувалова, учреждался в Москве университет для дворян и разночинцев и при университете две гимназии: одна для дворян, другая для разночинцев. Государыня желала, чтобы главное начальство над университетом поручалось двум кураторам: один будет учредитель камергер Шувалов, другой — лейб-медик Блюментрост. Проект утвержден был государынею 12-го января 1755 года. Сенат определил на содержание университета и двух гимназий 15000 рублей в год и, сверх того, на покупку книг и прочих ученых пособий единовременно 5000 рублей. Университет, хотя и подчинялся сенату, но находился под протекцией императрицы. Ему предоставлялся собственный суд. Все принадлежащие к университету освобождались от постоя, сборов и всяких полицейских тягостей. Университет разделялся на три факультета. Первый — юридический, в котором полагались профессора: натуральной юриспруденции, народных прав и узаконений и политики, излагающей прошедшее и настоящее положение отношений государств между собою. Второй факультет — медицинский, где полагались профессора: химии физической и аптекарской, натуральной истории, которые будут показывать на лекциях травы и животных, — и анатомии, которые будут показывать строение человеческого тела в анатомическом театре. Третий факультет — философский, т.е. логики, метафизики и нравоучения, физики экспериментальной и теоретической, красноречия, т.е. ораторства и стихотворства и истории универсальной и российской. Каждый профессор обязан каждодневно, исключая воскресных и праздничных дней, читать в университете публичные лекции по своему предмету, не требуя от слушателей платы; но дозволяется профессору читать и приватные лекции за умеренную плату. Лекции читаются по-латыни и по-русски, согласно с авторами, которые будут указаны в профессорском собрании и кураторами. По субботам должны в присутствии директора отправляться собрания профессоров для совета о всяких распорядках, касающихся наук и студентов. При окончании месяца, в субботу, профессора устраивают диспуты для студентов, и за три дня вперед к дверям университета прибивается тезис, а в конце академического года устраиваются диспуты публичные, на которые приглашаются любители наук. В апреле раздаются золотые и серебряные медали, числом восемь, за лучшие сочинения, написанные по-латыни и по-русски. Назначаются две вакации: одна зимняя — от 15-го декабря по 6-е января, другая летняя — от 10-го июня по 1-е июля. Курс студентов определяется трехлетний. В университет студенты вступают по экзамену из всех сословий, кроме крепостных, «понеже науки не терпят принуждения и между благороднейшими упражнениями считаются»; однако дворянин мог обучать своего крепостного в университете на своем иждивении, но уволивши его от крепостной зависимости; если же такой студент будет уличен в дурных поступках, то возвращается снова под прежнюю власть господина. Во время курса студенты находятся под исключительным ведением университетского суда. В гимназиях, учреждаемых при университете, предположено было четыре трехклассных школы: первая — российская, вторая — латинская, третья — оснований наук, и четвертая — главнейших европейских языков, которыми считались немецкий и французский; каждому ученику предоставлялось учиться обоим этим языкам вместе или одному из двух. Родители, заранее желавшие определить со временем своих сыновей в купечество, в художество или в военную службу, должны были объявлять об этом предварительно, дабы можно было при воспитании руководить детьми сообразно родительским желаниям. Каждый класс подвергался полугодичному экзамену, а в конце курса производился экзамен публичный, после чего достойные производились в студенты университета. При этом директор раздавал ученикам в виде награды книг рублей на пятнадцать или на двадцать. Учиться греческому языку считалось нужным, а восточные языки предположено было преподавать тогда, когда увеличатся университетские доходы и найдутся достойные преподаватели. Дворянам дозволено было записывать своих недорослей в университет, а по достижении семи лет возраста возить на первый смотр. Обучаться в университете предполагалось до шестнадцати лет возраста; но тем, которые показывали особую большую склонность к наукам, дозволялось оставаться и до двадцати лет. Все окончившие курс в университете и получившие об окончании свидетельство, при поступлении в гражданскую или военную службу пользовались старшинством. Московскому университету, как и петербургской «де сианс академии» дано право состоящих учителями иностранцев подвергать экзамену и выдавать им свидетельства на право учительствовать; а без этого свидетельства никто не должен был держать домашнего учителя, под страхом уплаты пени ста рублей. [379] В 1758 году (июля 21) указано учредить в Казани такие же гимназии для дворян и разночинцев, какие были учреждены при московском университете; в 1760 году Иван Ив. Шувалов представлял о необходимости завести такие же гимназии во всех «знатных» городах Российской империи, разделив учеников на казеннокоштных и своекоштных, а в городах меньших учредить школы, где бы обучали арифметике и первым основаниям других наук; из этих школ, по окончании там курса, поступали бы в гимназии, из гимназий — в университет, в кадетский корпус и в академию наук, а из этих трех мест поступали бы уже в службу. Медицинская часть находилась в заведовании медицинской канцелярии. В 1754 году указано было сделать набор врачей из малороссийских семинарий, находившихся в Киеве, Переяславе и Чернигове. Они являлись в медицинскую канцелярию или в медицинскую контору с аттестатами, подписанными их ректорами и префектами. Их определяли в госпитали в Петербурге или в Кронштадте для практического обучения врачебной науке, а других — в аптеки, чтобы впоследствии приготовить из них аптекарей. И те, и другие учились, состоя на казенном содержании; по окончании ученья получавшим в госпиталях звание лекаря давали жалованья от 10-ти до 25-ти рублей в месяц. Учившиеся же в аптеках по окончании курса получали от трехсот до шестисот рублей в год. Аптекари состояли под ведением докторов. В Москве было два доктора: один для дворян, с жалованьем 600 рублей в год; другой — для разночинцев и купечества, с годовым окладом жалованья в 500 рублей. [380] Повивальные бабки свидетельствовались в познаниях в Петербурге и Москве докторами и лекарями и получали аттестаты, дававшие право на практику. Лучшие из бабок оставлялись в Петербурге и Москве и назывались присяжными; для Москвы полагался им комплект пятнадцать, для Петербурга — десять; прочие рассылались по губерниям. Для образования повивальных бабок существовали в Петербурге и Москве специальные школы, на содержание которых назначалось в год по три тысячи рублей. Каждая роженица, сообразно своему рангу и достатку, обязана была платить в узаконенном размере повивальной бабке, оказывающей ей помощь. Приезжие в Россию из-за границы врачи определялись по госпиталям с годичным жалованьем по семисот рублей на их содержание и находились под наблюдением определенных при госпиталях докторов. Не получивши свидетельства на право лечения от медицинской канцелярии, никакой чужеземец в Русском государстве не мог заниматься врачевством. [381] Когда в 1755 году в Петербурге свирепствовали эпидемические сыпные болезни — оспа, корь и лопуха, то чрез посредство Святейшего Синода было опубликовано, чтобы больные не общались со здоровыми и для этого не носили бы детей причащаться в церкви, исключая особенно для того отведенных церквей, а мимо Зимнего дворца запрещено было провозить мертвых. В 1756 году явилось в России еще новое просветительное учреждение: указано завести русский театр для представления трагедий и комедий; для этого учреждения пожертвован был конфискованный каменный дом Головкина, находившийся на Васильевском острове близ Сухопутного кадетского корпуса. Актеров положили набирать из певчих и обучавшихся в кадетском корпусе ярославцев, а дополнять их число охотниками из неслужащих людей. На содержание театра положено отпускать в год 5000 рублей. Директором театра назначен бригадир Сумароков. IX. Внутренний быт при Елисавете Петровне. Хозяйство, ремесла и торговля Лесное и соляное богатство. — Селитра. — Китоловный промысел. — Звериные и рыбные промыслы. — Хлебное производство. — Винокурение. — Металлическое производство. — Фабрики: суконные, шелковые, кружевные, шляпные, красочные, шпалерные. — Необходимость образования в купечестве. — Препятствия торговле. — Торговые иноземцы. — Права купеческие. — Уничтожение внутренних пошлин. — Новый торговый устав. — Ввозная и вывозная торговля. — Банк для купечества. — Контрабанда. Правительству преемников Петра Великого приходилось только повторять его узаконения о лесах. В царствование его дочери мы встречаем ряд распоряжений в этом смысле. В видах сбережения лесов запрещено было в 1744 году в Москве строить вновь деревянные дома, а в 1748 и 1755 годах около Москвы на двести верст кругом изгоняли стеклянные и железные заводы и даже винокурни, содействовавшие уменьшению лесов. Выделка смолы, хотя издавна приносила немалый доход казне, но признаваемая вредною для лесов, допускалась только в Малороссии, около Чернигова и Стародуба, и в северной земле, в брянских лесах. Она составляла исключительное казенное достояние, а торговля смолою, производившаяся у Архангельска, отдана была на откуп обер-егермейстеру Нарышкину, с обязательством отпускать за границу не менее трех тысяч бочек смолы. [382] Для сбережения лесов уничтожили соляные промыслы в Балахне и Соль-Галиче, оставили только тотемскую и элтонскую соль. Элтонская соль пошла тогда в ход, и промыслы на Элтонском озере день ото дня получали большее развитие. Для складов элтонской соли положено было построить городки: на Элтонском озере, на Камышенке, близ Димитриевска и против Саратова на Волге, и в них соляные амбары; в городе же Саратове учреждено соляное правление. [383] Привозом соли с места нахождения к местам хранения занимались солевозы, которые все были из малороссиян, и они-то, поселившись на берегу Волги (большей частью, на левом), дали начало существующим там и теперь многолюдным малороссийским слободам. Строгановская соль, до сих пор главным образом снабжавшая всю Россию, принуждена была выдержать большую конкуренцию. Большое затруднение для успеха элтонской соли состояло в том, что на солевозов нападали калмыки, и на защиту солеводства приходилось держать воинские команды, провожавшие партии соли. Немало беспокоили солепроизводство отыскиватели беглых; кроме того, немало вредило успешному производству промыслов то, что соль добывалась подрядчиками, нанимавшими рабочих, а эти рабочие, взявши вперед деньги, убегали прочь, хотя, по жалобам подрядчиков, за такие побеги угрожали виновным каторжной работой. Сначала цена элтонской соли колебалась, а с 1749 года установлена была везде цена соли 35 копеек за пуд: в Астрахани же и в Красном Яру — 17 1/2 копеек. Дозволялось возить соль по деревням, но не брать барыша более двух копеек с пуда. В 1750 году управляющий соляными складами в Саратове Чемадуров стал отправлять элтонскую соль по Волге во все низовые и верховые города. В год добывалось элтонской соли 1 064 859 пудов. Строгановская соль решительно уступила элтонской, а старорусское производство соли, снабжавшее солью северо-западную Россию, было закрыто в 1753 году вовсе. Для всей Сибири вырабатывалась соль на собственных промыслах, а в гор. Тобольске учреждено было главное соляное комиссариатство. [384] Селитренные казенные заводы были на реке Ахтубе и отдавались на откуп разным лицам, с обязательством доставлять в казну за пуд по 3 руб. 20 копеек; излишек дозволялось продавать заграничным купцам. Порох разрешено было продавать каждому в неопределенном количестве. Звериные промыслы, оскудевая в Сибири по мере распространения народонаселения, процветали еще в восточной окраине и к островах Восточного океана. Купец Югов с товарищами получил в 1748 году право ловить зверей на пустых островах близ Камчатского побережья, с платежом одной трети дохода в казну. По скотоводству сделаны были распоряжения, чтобы рогатый скот стараться сбывать за границу, а овец не выпускать, потому что их шерсть нужна для русских фабрик. Весь китоловный и тюлений промысел отдан был на откуп Петру Ив. Шувалову, и мимо его конторы промышленники не смели добывать и продавать ворвани и тюленьего сала. Астраханские рыбнье ловли (осетровые и белужьи) со вступлением на престол Елисаветы Петровны взяты были в казенное содержание, и работы производились служилыми людьми; но так как это побудило многих недовольных, лишившихся заработков, бежать за границу, за Яик и в Бухару, то в 1745 году эти промыслы по-прежнему стали отдавать в откуп, а откупщики производили работы вольнонаемными. На протяжении от Саратова до Астрахани определенные бурмистры, ларечные и целовальники собирали прибыль в казну, которой каждогодно должно было доставляться не менее пятидесяти тысяч рублей. Они же смотрели за приготовлением икры и за солением рыбы. Все рыбные промыслы на Волге состояли под ведением астраханской рыбной конторы, и под ее начальством состояли конторы в Саратове и в Гурьеве-городке на Яике. Но в 1760 году яицкому казачьему войску пожаловано было право добывать у себя и продавать по всей империи икру, не подчиняясь астраханскому откупу. Производство хлебного зерна и торговля им принимали более широкие размеры во время урожая и стеснялись при неурожаях. Так, в 1744 году, по случаю плохого урожая во всей России, запрещен был вывоз хлеба за границу. В 1749 и 1750 годах произошли неурожаи в губерниях Белогородской, Смоленской, а отчасти и Московской. Тогда предписывалось на семена и на прокормление крестьянам выдавать ссуду из казенных магазинов, а потом приказано было переписать у помещиков наличный хлеб и, по свидетельству приставленных к этому делу штаб— и обер-офицеров, выдавать нуждающимся взаймы без процентов. В 1761 году указано было владельцам частных имений с начальством дворцовых и синодальных властей содержать у себя хлебные запасные магазины на случай необходимости для продовольствия крестьян. Много выработанного хлебного зерна шло на винокурни. Казенное производство хлебного вина отдавалось на откуп с подрядов: откупщики, взявшие подряд, курили вино или на казенных, или на собственных заводах. Помещики-дворяне имели право курить у себя вино и доставлять его в казну либо оставлять у себя для домашнего обихода, платя за то в казну по три копейки с ведра простого и по шести копеек с ведра двойного вина. Казенное вино при Елисавете Петровне продавалось ведрами по 1 рублю 88 коп., а кружками — по 1 р. 92 к. за ведро. [385] Малороссия и войско донское пользовались по старине правом свободного винокурения; в 1750 году то же право дано и яицкому войску. Малороссияне могли повсюду провозить с собою свое вино, но только для собственного обихода, а не для продажи. Варение пива и меда для своего обихода не подлежало никаким поборам. В большей части империи казенное вино отдавалось на откуп в срок 1-го ноября. Корчемство строго преследовалось и наказывалось большими штрафами; кроме того, «подлых людей» подвергали еще и телесному наказанию. Корчемные дела ведались в корчемной канцелярии, находившейся под управлением камер-коллегии, а в губернских городах, кроме губерний Остзейской, Сибирской и Киевской, устраивались корчемные конторы. В Петербурге и в Москве устраивались «герберги» или трактирные дома, где, кроме вин, можно было требовать чай, кофе, шоколад, курительный табак и комнаты с постелями. За право содержать такой «герберг» платилось в казну от пятисот до тысячи рублей в год. [386] С 1758 года откупщики обязаны были при каждом взносе откупной суммы давать еще пожертвования на университет. Иностранные напитки не подчинялись налогам. Туземного виноградного вина в России не было; только в Киеве была сделана проба заведения виноградников; это казалось новизной, но тогда уже позабыли, что в XVII-м столетии там были виноградники в изобилии, и Печерская Лавра угощала гостей своих собственным виноградным вином. Тутовые деревья, с надеждой завести со временем шелководство, насаживались также в Киеве, но без большого успеха. Табачное производство отдавалось в откуп при Елисавете Петровне на четыре года. Первым откупщиком был купец Матвеев за 428 р. 91 коп. Черкасский, т.е. малороссийский табак позволялось возить в Великороссию и Сибирь беспошлинно, но не променивать сибирским инородцам на рухлядь. Табачное производство в короткое время так поднялось, что уже в 1753 году курительный картузный табак отдан был на шесть лет на откуп за 63662 рубля. Иностранным табаком можно было торговать свободно. О металлическом производстве есть сведения от начала царствования Елисаветы Петровны. При Анне Ивановне все заводы были отданы в частное владение, за исключением Гороблагодатских, которые были оставлены в собственность казны и сдаваемы на откуп; но в 1744 году один из казенных заводов в Уфимской провинции был отдан в подряд купцу Твердышеву, с припискою к заводу крестьянских дворов. На других заводах, сданных при Анне Ивановне с казенного содержания в частные руки, происходили нестроения, частые бунты крестьян, приписанных к заводам. Казенные оружейные заводы: сестрорецкие, чернорецкие и тульские — зависели от оружейной канцелярии, находившейся в ведении военной коллегии. В 1745 году главный магистрат обратил внимание на возобновление серебряного черневого и финифтяного дела, которое некогда процветало, но теперь пришло в упадок. За это дело взялся содержатель Троицких медных заводов Турчанинов, и выдумал делать металлические вещи цветов голубого, малинового, пурпурового и зеленого. Стальных изделий фабрика заведена была в 1758 году, и ее основателям внушено было, чтобы их произведения были не хуже штирийских, за которые Россия переплачивала Австрии большие деньги. Церковную утварь дозволено было делать исключительно московскому купцу Кункину, а прочим золотых и серебряных дел мастерам таких вещей отнюдь не делать. Единственною фабрикою золотых изделий заведовал сначала купец Ган, а потом приглашенный из Вены мастер Рейнгольд; заниматься золотыми и серебряными изделиями вне фабрики, по домам, запрещалось под опасением наказания плетьми. [387] В 1753 году составилась компания выработки листового и сусального золота и серебра. Ее основателем был некто Федотов с товарищами; основной капитал ее простирался до 30000 рублей. Этой компании дозволялось купить себе к фабрике 200 душ крестьян. Затем, всякие фабрики можно было заводить с разрешения мануфактур-коллегии, а без такого разрешения основанная фабрика подвергалась со всеми своими инструментами конфискации. Суконное производство при Елисавете Петровне стало процветать в Воронеже. Тамошний купец Постовалов получил привилегию на заведение суконной фабрики, а потом и на заведение бумажной. Ему давалась в Воронеже казенная каменная палата, передавалась бывшая уже суконная фабрика со всеми инструментами, дозволялось купить 50 крестьянских дворов для употребления на фабричные работы, ведать своих крестьян и рабочих, кроме уголовных дел, рубить казенный лес по указанию вальдмейстеров, и в течение десяти лет привозить из-за границы материал беспошлинно. Он и его наследники освобождались от всяких податей. За это он был обязан давать ежегодно на армию сукон не менее как на 30000 рублей и вперед с прибавкой. Дана привилегия всем в России, занимающимся суконным производством: вместо следуемых с их крестьян рекрут — платить сукнами на армию, оценивая каждого рекрута во сто рублей. [388] Но на суконных фабриках не обходилось без важных столкновений между хозяевами и наемными рабочими. Первые жаловались, что рабочие от них убегают, последние — что хозяева их дурно содержат и притесняют. В таких недоразумениях виноватыми чаще признавались рабочие: их били плетьми и ссылали в Рогервик; но фабриканты от этого не выигрывали, а лишившись рабочих, не скоро находили новых, и дело их останавливалось. Полотняное производство имело свой центр в Новгороде у некоего Шаблыкина; его ученики по всей России работали для шляхетства скатерти, салфетки и другие вещи. Еще Петр Великий приказывал делать полотна шире тех, какие делались в России, но ни он, ни его преемники, повторявшие его указы, не могли этого добиться, и принимали узкие полотна, потому что большее количество русского полотна выделывалось не фабричным, а кустарным способом, и правительство крайне в нем нуждалось для армии. [389] Брюссельская уроженка Тереза завела в Москве фабрику нитяных кружев; ей дозволили ввозить беспошлинно инструменты и купить в России до пятисот душ женского и до двухсот мужского пола, и, сверх того, она получала из казны заимообразно 10000 рублей без процентов. [390] Производство шелковых тканей было любимым желанием императрицы. Посланные Петром Великим за границу дворяне Ивков и Водилов с целью изучения шелководства, по возвращении в отечество, при воцарении Елисаветы Петровны, начали делать бархаты, штофы и тафты. Астраханские купцы-армяне Ширванов с товарищами получили в 1742 году привилегию на содержание в Астрахани и Кизляре фабрик шелковых и бумажных тканей с правом беспошлинно торговать по всей России своими изделиями тридцать лет, а в 1744 году мануфактур-коллегия публиковала, чтобы желающие заводили в России фабрики для выделки бархатов, штофов и других шелковых тканей, потому что такова воля государыни. Затем француз Антоний Гамбетта получил дозволение построить близ Киева за свой счет шелковичный завод с правом суда и расправы над рабочими в течение восьми лет. Купец Шемякин получил привилегию привозить из-за границы шелк-сырец и обделывать его в разные цвета, а платить за это дозволено сибирскими бобрами и мерлушками, которых вывоз за границу был до сих пор запрещен. [391] При Елисавете Петровне началось в России шляпное производство. Сначала дали привилегию на устройство шляпной фабрики и на доставку шляп для армии московскому купцу Гусятникову, а потом оказано было покровительство двум другим мастерам, Черникову и Сафьянникову, и кроме этих означенных фабрикантов не дозволялось никому в России выпускать своего изделия пуховых и шерстяных шляп. Около того же времени завелись в России фабрики для выделки красок. Первый получил право на заведение такой фабрики купец Тавлеев с компаниею. Ему дали заимообразно из казны десять тысяч на десять лет и позволили торговать без пошлины в продолжение десяти лет по всей России, а в 1757 г. заведены были красочные фабрики в Астрахани и Кизляре, с воспрещением другим лицам заниматься этой промышленностью в течение двадцати лет. Шпалерная фабрика заведена была сначала в Москве англичанином Ботлером, а потом саксонцем Леманом, который обязался в течение семи лет обучать присылаемых ему учеников из гарнизонных школ. Знаменитый Ломоносов в 1752 году получил привилегию на основание фабрики разноцветных стекол, бисера и стекляруса. Он основал завод в Копорском уезде; к заводу было приписано 200 душ и дано ему заимообразно 40 000 рублей на пять лет без процентов, а в 1760 году купцу Мальцову дано дозволение на основание стеклянных заводов на расстоянии двухсот верст от Москвы и не ближе Ямбургского уезда от Петербурга. Ему дозволялось купить 50 душ без земли, а его фабричные дома по всей России освобождались от постоя. Сообразно взглядам Петра Великого, и при императрице Елисавете также признавалось необходимым для преуспеяния торговли расширение образованности в купечестве. В этих видах коммерц-коллегия поручила секретарю академии наук Волчкову перевести с французского языка экстракт из лексикона о коммерции, чтобы доставить купечеству полезное чтение по своей специальности. Торговля везде привлекает в край иностранцев; и в России то же было. Иностранцы толпились в ней. Греки, как единоверцы русским, пользовались вниманием перед другими; их нежинская колония пользовалась правом самосуда и неприкосновенности их национальных обычаев. Сенат докладывал о допущении евреев торговать на ярмарках, но Елисавета Петровна дала ответ, что не желает выгод от врагов Христовых. [392] Такое строго православное отношение не касалось прочих восточных иноверцев. Дозволено было персидским торговцам жить временно в России для торговли, соблюдать свои обычаи и свои религиозные обряды. В Астрахани разные восточные народы жили особыми слободами, не записываясь в купечество, и отправляли свои богослужебные обряды, будучи свободны от постоя и всяких служб: тут были и армяне, и персияне, индийцы, хивинцы, грузины. Всем иностранцам запрещалась розничная торговля в России, но купцу армянину Макарову дано было право торговать в розницу, и дворы его в Москве, Петербурге, Астрахани и Кизляре были свободны от всяких повинностей. Торговля с азиатами считалась очень выгодною, и в 1747 году основана была компания для отправки в Константинополь мягкой рухляди, железа, полотен, канатов, юфти и холста. Учредителем был купец, составивший компанию на акциях; каждая акция в 500 рублей. Главные конторы этой компании были в Москве и в Темерниковском порте (ныне Ростов-на-Дону). В 1758 году учредилась другая компания, армянина Соханова, в 400 акций, каждая в 150 рублей, а в 1760 году — третья компания, графа Воронцова, для торговли с Хивою и Бухарою, с привилегиями на тридцать лет. Купечеству и крестьянству дозволялось торговать — первому, представляя для торговли собственный капитал не менее как от 300 до 500 рублей, а последнему — вести мелочную торговлю предметами крестьянского быта в ближайших городах. Петербургским купцам дозволялось держать собственные мореходные суда для перевозки товаров из Кронштадта в Петербург. Владеть крепостными крестьянами купечеству запрещалось, исключая фабрикантов, но, относительно права владеть холопами, которые в то время еще различались от крепостных крестьян, спрошенный об этом сенат в 1744 году отвечал, что это право, на основании старых узаконений, предоставляется не только купцам, но также посадским и мастеровым. В первые годы царствования Елисаветы Петровны торговля стеснялась стремлением правительства уменьшить роскошь, которая непомерно развилась в одежде и домашней обстановке знатных особ при Анне Ивановне. Сообразно прежним распоряжениям Петра Великого, состоялся в 1743 году указ о ношении платья по чинам и по классам; так, шелковой парчи платье, в четыре рубля аршин, могли носить только особы первых пяти классов; лицам же VI, VII и VIII-го классов дозволялось носить парчу только в три рубля за аршин; прочим, ниже классом — только в два рубля, а не имеющие рангов не смели носить даже бархата и класть шелковых подкладок под свои одежды; их жены и дочери подчинялись тому же правилу в своих нарядах. На русских фабриках указано уменьшить производство золотных и серебряных материй, а иностранцам и русским купцам не дозволялось ввозить на продажу тканей и сукон дороже семи рублей за аршин. За несоблюдение этого указа — конфисковать у русских купцов товары, а с покупщиков брать штраф на госпиталь. Но в 1745 году дозволено было как русским, так и иностранным купцам привозить на продажу золотные материи, бахромы и позументы, — только, по привозе в Петербург, объявлять о них царскому гардеробмейстеру, для выбора из них того, что будет признано годным для двора. В 1761 году опять последовало запрещение ввоза некоторых предметов роскоши, как, например, блонд и галантерейных товаров. Но как мало достигали своей цели такие распоряжения против роскоши, показывает то, что когда потребовались для армии железные вещи, то их недоставало, а между тем предметов роскоши изготовлялось немало. Замечено было, что умножалась контрабанда такими товарами, и в Петербурге стали ходить по домам с лотереями, предлагая для выигрыша разные контрабандные вещи. Сенат запретил такие разносы, но, несмотря на все строгие меры, до конца царствования Елисаветы контрабанда находила себе лазейки. Торговать купцы должны были в гостиных дворах. В Петербурге в 1748 году воздвигнут был каменный новый гостиный двор с погребами и внутренними галереями, с железными дверями и ставнями. В Москве гостиный каменный двор был построен в 1754 и 1755 годах, вследствие чего предварительно были сломаны деревянные лавки, шалаши и харчевни, наполнявшие во множестве торговую площадь. Торговля в России издавна стеснялась множеством мелких внутренних пошлин, но при императрице Елисавете Петровне настала эпоха ее освобождения. Уже тотчас по вступлении на престол Елисаветы камер-коллегия представила проект — все казенные сборы отдать на откуп или в компанию, а в 1753 году, по проекту Петра Шувалова, уничтожался ряд мелких пошлин, а именно: с найма извозчиков, со сплавных судов, с клеймения хомутов, валечные, подвижные пошлины, пошлины с лошадиных и яловичных кож, с пригонной скотины, привальные, отвальные, с яицкой рыбы, десятый сбор с мостов и перевозов, с ледокола, с водопоя, с померных четвериков, с продажи дегтя, с мелких товаров, с жернового камня, с горшечной глины, с проезжих грамот, с объявления выписей торговых людей, вычетные у винных подрядчиков и у обывателей при выдаче денег за поставленное ими вино. Учредилась комиссия для рассмотрения пошлинных сборов, а января 23-го 1754 года вышел повторительный указ, которым уничтожались все статьи, исчисленные в указе 1753 года, и вместо них вводилась однообразная внутренняя пошлина — 13 копеек с рубля. Шувалов рассчитал, что весь доход прежних внутренних мелких пошлин составлял в итоге 903537 рублей, а с пограничных таможен привозилось и вывозилось товаров на 8 911 981 рубль, и если сумму 903 537 рублей разложить на означенный товар, то придется на рубль положить по 10 коп. с дробями, а если со всех привозных и отвозных товаров брать по 13 коп. с рубля, то сверх желаемой суммы получится еще излишек 255020 рублей. [393] Вслед за тем последовало распоряжение относительно торговли с Малороссиею и с заграничными краями через Малороссию. Ту же внутреннюю пошлину — 13 коп. с рубля — велено брать с доставляемых из Малороссии товаров — рогатого скота, овец, щетины, конопляного масла, а также и с привозимых из польских областей в Малороссию пеньки, воска, сырых воловьих кож и всякого зернового хлеба. Для расширения внутренней русской торговли указом 1755 года прекращен был вывоз за границу из России пеньки, вина, юфти и сала. В том же году издан был таможенный устав, где изложены были основания торговли на новых началах и определены доходы казны с торговли. Мы укажем на некоторые важнейшие правила этого устава. Русским дворянам предоставлялась полная свобода возить свои произведения на продажу во все русские города и за границу. Купцы-хозяева могли посылать своих приказчиков по торговым делам с доверительными письмами, засвидетельствованными в магистрате. Ездить с товарами можно было только по большим дорогам, а не по проселочным. Жалобы и доносы приказчиков и сидельцев на хозяев не принимались. Суд между купцами и их рабочими производился даже и тогда, когда между ними не было никаких записей. Иностранцам, не записанным в купечество, не дозволялось торговать между собою внутри России. Все купцы должны были продавать свои товары в лавках, а не в домах, но дозволялось хранить в своем доме, не продавая, такие товары, которые подвергались скорой порче. В случае утайки пошлин и всякого неправильного способа торговли товар подвергался конфискации, а доноситель получал половину; но если донос оказывался неправым, то доноситель подвергался штрафу в 200 рублей. Для разбора дел между купцами учреждались особые словесные суды. Для охранения торговцев от грабительств по дорогам снаряжались команды из близко расположенных полков. Купцы могли ездить за границу с аттестатами о своем добропорядочном поведении и, уезжая за границу, оставлять эти аттестаты в пограничных таможнях, чтобы обратно получать их по возвращении. Их обязывали в чужих краях не переменять веры. При Елисавете Петровне числилось в России всего 28 пограничных таможен. Важным делом для оживления торговых оборотов в России, в царствование Елисаветы, было учреждение банков — дворянского и купеческого. Еще при Анне Ивановне обратили внимание, что ростовщики берут неимоверно высокие проценты. Тогда открыли кредит в монетной конторе, откуда, при обеспечении залогами, выдавались желающим взаймы суммы на срок; потом, кроме монетной конторы, стали выдавать ссуды из других правительственных учреждений: из адмиралтейской коллегии, из главного комиссариата, из канцелярии главной артиллерии и фортификации. В 1753 г. правительство по инициативе Петра Шувалова решило учредить банк для дворянства, приняв все предосторожности, чтобы выданные в ссуду деньги были надежны к возвращению, а в марте 1754 года учрежден был другой банк для купечества. Дворянский банк образовался вначале из суммы 750000 рублей, собираемых с вина, а купеческий — из капитальных сумм, находившихся в монетных дворах в количестве пятисот тысяч. Из первого могли получать ссуды только русские дворяне, владельцы недвижимых имуществ, из второго — русские купцы, торговавшие при петербургском порте. [394] Но купеческий банк вначале шел неудачно, хотя процент с купцов, по шести в год, был невысок; купцов стесняло то, что они должны были давать в залог товаров на четвертую долю более занимаемой суммы. В первый год от марта до августа не обращался в банк никто. Спрошенные об этом купцы объяснили, что опасаются оставлять в залоге в банках свои товары; это возбуждает сомнение у иностранных купцов насчет их кредита; притом же, даваемый им полугодичный срок слишком короток, и они не могут справиться. Они просили, чтобы вместо оставления в хранении банка залогов им дозволили представлять надежные поруки, и срок бы им давался годичный. Сенат, рассмотревши их просьбу, нашел ее основательной, и установил правила по их желанию. X. Болезнь и кончина императрицы Елисаветы Петровны Императрица Елисавета Петровна уже несколько лет страдала тяжкими болезненными припадками. Такие припадки происходили в неопределенное время, сперва были редки, потом стали учащаться. Это обстоятельство долго от всех скрывалось, и мы не знаем года, когда началась болезнь. Известно только, что она стала всем явной в 1757 году, когда весть о припадке с нею, случившемся в Царском Селе, как бы предвещала близкую кончину государыни и несомненную перемену в политике ее наследника, и побудила генерала Апраксина воротиться из похода в Пруссию к русским границам. В 1758 году был у государыни другой припадок в том же Царском Селе; впрочем, остается еще сомнительным — происходило ли это в этот или в предыдущий год. В «Записках Екатерины Второй» [395] указывается, что произошло это после того, как в Россию пришло известие о цорндорфском сражении, — и это заставляет нас отнести припадок болезни, о котором будет речь, к 1758 году. Как бы то ни было, имп. Екатерина рассказывает, что 8-го сентября, в день Рождества Богородицы, государыня пошла из царскосельского дворца пешком к обедне в приходскую церковь, находившуюся в нескольких шагах от ворот дворца. Только что началась обедня, императрица почувствовала себя дурно, сошла по крыльцу и, дошедши до угла церкви, упала без чувств на траву. В церкви было много народа, который сходился туда на праздники из окрестных деревень. С государыней не было никого из ее свиты. Императрица лежала без движения; толпа, окружив ее, смотрела на нее, но никто не смел к ней прикоснуться. Наконец, дали знать во дворец: явились придворные дамы, прибыли и два доктора. Ее покрыли белым платком. Она была велика ростом, тяжела, и, падая на землю, ушиблась. Хирург, тут же на траве, пустил ей кровь, но государыня не приходила в чувство. Ей пришлось пролежать таким образом около двух часов, по прошествии которых ее привели немного в чувство и унесли во дворец. Весь двор и видевший это народ пришли в смятение и ужас, тем более, что о болезни императрицы мало кто и знал. С тех пор припадки стали повторяться чаще, и после припадков государыня в течение нескольких дней чувствовала себя больною и до такой степени слабою, что не могла внятно говорить. Уже давно Елисавета Петровна была в раздумье относительно своего наследника, и только чрезвычайная, материнская любовь к нему останавливала ее и не допускала к решительным мерам. В исходе 1760 или в начале 1761 г. Иван Иванович Шувалов, в соумышлении с другими лицами, задумал подействовать на императрицу и убедить ее изменить распоряжение о престолонаследии. Некоторые из тех, с которыми он советовался, думали выслать из России и Петра Федоровича, и супругу его, и объявить наследником шестилетнего Павла Петровича; другие находили, что невозможно разлучать малолетнего сына с матерью, и подавали совет выслать из России одного великого князя Петра Федоровича. Иван Ив. Шувалов сообщил об этом Никите Ив. Панину, занимавшему уже должность воспитателя при великом князе Павле Петровиче. Никита Ив. Панин, выслушавши это, дал такой ответ: «Все сии проекты суть способы к междоусобной погибели; не можно ничего переменять без мятежа и бедственных средств из того, что двадцать лет всеми клятвами утверждено. Впрочем, — прибавил Панин, — если бы больной императрице представили, чтобы мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может». Но придворные скоро изменили свои намерения и, напротив, стали заискивать расположения и милости у будущего императора. Сам же он никогда и не узнал об этом намерении. [396] В 1761 году здоровье Елисаветы Петровны становилось день ото дня хуже. Она почти постоянно была в постели, но заставляла читать себе доклады. Ей очень хотелось переселиться в новый Зимний дворец, который тогда отстраивался, но архитектор Растрелли для окончательной отделки его запросил большую сумму, а казна в тогдашних обстоятельствах затруднялась выдавать ее. Во-первых, много издержек шло на продолжавшуюся войну; во-вторых, в Петербурге произошло домашнее несчастье: на Малой Неве сгорели амбары с пенькой и вином, а на реке — много судов, так что купечество понесло убытка с лишком на миллион рублей. Надобно было придумать средство помочь погоревшим; обратились к купеческому банку, но в нем недоставало столько суммы, сколько было нужно, так что сенат решил сделать добавку из других средств. [397] В конце ноября Елисавете Петровне стало лучше; она начала заниматься делами, и объявляла сенату свое неудовольствие за медленность в решении дел. Но 12-го декабря с императрицею сделалась жестокая рвота с кровью и кашлем; медики заметили зловещие признаки скорой смерти. По примеру предков, которые всегда, предчувствуя близкую кончину, делали разные милости подданным, императрица 17-го декабря через Олсуфьева объявила сенату именной указ — освободить всех содержавшихся во всем государстве людей по корчемству, уничтожить следствия, возвратить ссыльных и изыскать способ заменить другими средствами соляной доход, собиравшийся с великим разорением народа. 20-го декабря Елисавета Петровна чувствовала себя особенно хорошо, а 22-го числа, в 10 часов вечера, сделалась опять жестокая рвота с кровью и кашлем, и врачи прямо объявили, что здоровье государыни в крайней опасности. Выслушавши такое объявление, императрица 23-го декабря исповедовалась и причастилась Св. Тайн, а 24-го изъявила желание собороваться. Вечером, накануне праздника Рождества Христова, Елисавета Петровна приказала читать над собою отходные молитвы и сама повторяла их за духовником. Вся ночь после того и все утро следующего дня прошли в агонии. Великий князь и великая княгиня находились неотступно при постели умирающей. В приемной, перед спальнею, собрались высшие сановники и придворные. В начале четвертого часа пополудни вышел из спальни старший сенатор, кн. Никита Юрьевич Трубецкой, и объявил, что «императрица Елисавета Петровна скончалась и государствует в Российской империи его величество император Петр III-й». [398] Обозревая царствование императрицы Елисаветы Петровны, нельзя не отметить двух важных дел этого царствования в области внутреннего управления: распространения просвещения, которому много содействовало учреждение университета и гимназий и уничтожение внутренних таможен, сильно парализовавших русскую торговлю в продолжение долгого времени. И то, и другое дело, как мы видели, устраивалось представлениями и трудами Шуваловых. Что касается до внешней политики, то вмешательство России в Семилетнюю войну ничего не принесло ей, кроме истощения, и возбуждало всеобщее неудовольствие даже в войске. Обыкновенно ставят в заслугу Елисавете Петровне уничтожение смертной казни и некоторое смягчающее движение в законодательстве относительно употребления пыток при расследованиях; но мы не видим тут смягчения нравов и проявления человеколюбия, потому что в рассматриваемую эпоху продолжались страшные пытки — рвание ноздрей, битье кнутом, урезанье языка и тяжелые ссылки, часто даже людей совершенно невинных. Народные массы не наслаждались довольством, спокойствием и безопасностью: несомненным свидетельством этому служат разбойничьи шайки, препятствовавшие не только торговле и промыслам, но даже мирному состоянию обывателей, — а крестьянские возмущения, постоянно требовавшие укрощения воинскими командами, разразились народными волнениями в близкое этому царствованию время императрицы Екатерины Второй.