--------------------------------------------- Сергеев-Ценский Сергей Живая вода Сергей Николаевич Сергеев-Ценский Живая вода Поэма I Человек человека один на один бьет не вполне уверенно. Он даже способен опасаться: а вдруг тот, кого он бьет, выкинет какую-нибудь штуку?.. Он бьет большей половиной своего существа, а меньшая в это время наблюдает и взвешивает. Меньшая шепчет: "Довольно!" Большая продолжает бить... Меньшая говорит внятно: "Будет! Брось!" Большая бьет слабее и с выдержкой. Меньшая, наконец, приказывает: "Брось, тебе говорят!" - и мгновенно становится на место большей, и человек, который бил, уходит от того, кого он бил, внешне и с видом правым и задорным, а внутри иногда ему даже бывает стыдно. Совсем не то толпа. Тонкие чувства ей незнакомы. Толпа, когда кричит, не кричит, а судит; толпа не рассуждает, а приговаривает с двух слов; толпа и не бьет, а казнит, и тот, кого она бьет, знает, что уж больше он не встанет. И Федор это знал, Федор Титков из станицы Урюпинской, из себя не очень видный и невысокий, но тугой телом и ярко-красный лицом, молодой еще малый, с маленькими глазками, сидящими не в глазных впадинах, а непосредственно сверху крутых щек. Но он видел, что то же самое знал и другой товарищ, по фамилии Манолати, - из бессарабских цыган, черный и все лицо в белых шрамах, - и третий, сапожник из Ахтырки Караванченко, товарищ Семен, человек из себя хлипкий и грудь впалая, только голос громкий и глаза блестят. Когда захватили их в этой станице и связали им руки, их спросили коротко: - Большевики? Они ответили так же коротко: - Большевики. И только Манолати добавил ехидно, вытянув шею: - Ниче-го, рогали, ни-че-го!.. От побачите: наша будет зверху! Потом их повели к колодцу с очень высоким журавлем, и не было около них ни крику, ни раздражения, только густая пыль поднялась от тяжелых сапог, и кто чихал, кто кашлял, кто плевал наземь. Иногда просвечивали по сторонам казачки, стоявшие около домов, и кружившиеся мальчишки. Титков, перед тем как их схватили, здесь, на работе, ел селедку и не успел напиться, а потом они были заперты на ночь в сарай. Очень хотелось пить, - и день был жаркий, - и когда он подходил к колодцу, он всем своим тугим, набухшим телом чувствовал, что подводят его как раз туда, куда надо, и искал глазами ведро. Ведро, большое, как бадья, и с мокро блестевшей цепью, стояло как раз на полке колодца, и он не сводил с него глаз. Подошли, оно было полное до краев: кто-нибудь только что поил здесь лошадь и вытянул его, но лошадь не захотела пить больше. Кругом колодца песок был сырой и пахло волами. Овод сел на щеку Титкова; он смахнул его, потершись о левое плечо, а сам все смотрел на ведро и сказал, когда остановились, не умоляюще, а просто, однако внятно: - Братцы, дозвольте напиться! На это ближний казак, рыжебородый, с синими жилками на носу и с мокрыми косицами из-под фуражки, отозвался не менее просто: - На-пьёсси! - и жестко ударил его в ту щеку, с которой только что он стер овода. И тут же он увидел, что сшибли с ног товарища Семена, - он брыкнул обеими ногами об его ногу, - и почему-то мелькнула в глазах черная голова Манолати, мелькнула как будто выше других голов, точно улетела; но только он это заметил, как что-то сзади так хлопнуло его по затылку, что он присел на колени и пробормотал отчетливо: - Значит, убивают... конец!.. И втянул голову в плечи, вдавил ее туда, как черепаха, а ноги вытянул. Он лег ничком, и песок под его губами пришелся очень мокрый и с сильным запахом лошадиной мочи. Попытался он было убрать под себя и руки, но они были связаны крепко: изо всех сил дергал, веревка не подалась. Били решенно и молча, только хекали, серьезно, как свинью колют. Сначала Титков различал, по какому месту больнее, потом били уж сплошь по больному: только стискивал зубы и глотал слюну. Тонко крикнул товарищ Семен, и потом перестало его слышно. Титков подумал: "Убили!" - и еще глубже втянул голову. Зато Манолати было слышно несколько раз. Он вскрикивал: - Наше!.. Зверху!.. Будет!.. Будет!.. Зверху!.. Титков успел подумать о нем определенно: "Привычный... Не иначе, как сто разов бит!.." Но вот ударили его по правой руке так, что в голове зашлось от боли, и еще раз ударили по голове так, что он перестал слышать и крики Манолати и все другое. Очнулся он от холода. Все тело было мокрое с головы до ног. Не сразу вспомнил, что с ним такое, но первое, что вспомнил, - колодец. Потом вспомнил казаков и как били. Подумал: "В колодец бросили!" Но тут же поправил себя: "Зачем же колодец им портить? Его потом чистить надо..." И, приоткрывши глаз, который был выше над землею, увидел мокрый рыжий треснутый носок сапога перед самым лицом и тут же понял чье-то вполне добродушное? - Эге!.. Этот черт никак ще живой! И потом еще голос: - Цыган тоже шевелится! Только успел подумать, что это кто-то хочет их спасти, как тот самый носок с трещиной ударил его чуть ниже глаза. Опять подвернул вниз лицо и втянул голову. - Зверху! - хрипнул около Манолати. И потом начали молотить сапогами, и на его спину взобрался кто-то очень тяжкий и подскакивал. Титков подтянул живот, но подкованные каблуки острыми краями сорвали ему кожу с рук... Наконец, другая рука, еще не перебитая, хряснула под каблуком повыше кисти. Титков лизнул было языком мокрые губы, но тут же перестал что-нибудь чувствовать. Потом еще раз поливали его ледяной водой из колодца. Он опять открыл глаз, - другой заплыл, и не разжимались веки, - и опять увидел он мокрый огромный носок сапога. Его перевернули. Какая-то борода, точно отцовская, над ним наклонилась, и он прошептал в нее: - На-пить-ся! Потом сразу несколько оглушительных голосов: - Живой!.. Ну, не черт?.. Цыган, и тот уж подох, а этот живой!.. И несколько мгновений так он лежал и видел над собою чащу бород и красные носы среди нее, и, как будто люди эти совсем другие были, а не те, которые только что трудились над тем, чтобы его убить, он опять прошептал им: - Напиться... братцы! Но тут над глазом его взметнулся медленно усталый кулак и разбил ему зубы. Потом кто-то спросил удивленно и даже горестно: - Да и где же у него, анафемской силы, печенка? И как ни пытался зажать Титков свой живот, жесток был в него удар подкованной ногою. Минут через пять все трое около колодца лежали совершенно неподвижно. Казаки умылись, прокашлялись, высморкались, как делали они это утром, после сна; кое-кто даже намочил себе волосы и расчесал их металлическим гребешком. Казачки с ребятишками на руках подошли посмотреть поближе. Солнце склонялось уже к полудню, и подъехала к колодцу подвода, на которую сложили все три тела и повезли версты за четыре от станицы, в балку. Двое молодых казаков шли около подводы не садясь. Винтовки поблескивали у них за плечами. Без винтовок теперь уж не отходили от станицы и за четыре версты: время было беспокойное - восемнадцатый год. И вот когда Титков, лежавший на подводе сверху других, открыл свой глаз, он прежде всего почти ослеплен был блеском именно этих двух винтовок за спинами казаков, идущих рядом. Казаки и винтовки - это, припомнилось потом, было, видел и раньше; необыкновенный же блеск этот был нездешний уже... Но боль раздалась сразу во всем теле, и горло и все внутри горело нестерпимо. Это как раз тогда он очнулся, когда подходили уж лошади к балке, и еще допытывался он у своей памяти, что с ним такое, и где он, и отчего везде боль, как услышал, один казак говорил другому: - Вот здесь крутой берег... Так и полетят, как галки. А другой голос отозвался: - Здесь, конечно, самый раз... Не понял Титков этого разговора, и когда его, все еще мокрого, выволакивали с подводы в четыре руки, ругаясь, он застонал всем разбитым телом и глянул единственным глазом, - и четыре руки суеверно обмякли, а он брякнулся о землю и застонал громче. Тогда лошади зафыркали и заболтали головами, а двое с винтовками отскочили шагов на двадцать... Он слушал и слышал, как один, длинно выругавшись, добавил: - Да ты ж, нечистая сила, когда же ты подохнешь? А когда глянул, увидел, как другой сдернул винтовку, взял на прицел и выстрелил... Титков даже чуть покачнулся, лежа, точно в грудь ему вбили огромный гвоздь... Но тут же, чуть повыше, другой гвоздь вбили: это разрядил по нем патрон второй казак. Рот у него разжался, чтобы вылить кровь; раза два он дернул головою и стих. Когда казаки подтащили к откосу уже деревенеющий труп Семена с разбитой головой, они раскачали его, взявши за ноги и за плечи, и бросили молча. Труп цыгана Манолати с подвернутой набок головой они сбросили с подговоркой: - А ну, там уж твое пускай будет "зверху"! Над телом же Титкова, подтащив его к бровке оврага, остановились: - А вдруг он, черт этот... - начал один. - Живой, думаешь? - сказал другой. И даже мокрую рубашку ему задрали, посмотреть, как прошли пули. Но увидавши, что тело все - сплошной синяк и кровоподтек и пули прошли навылет в правую сторону груди, только тряхнули чубами из-под фуражек, и дружно столкнули его вниз, и смотрели, как оно катилось кувырком, цепляясь то ногами, то головой, пока не легло, наконец, на дно балки около двух других тел. Было уже к вечеру. Солнце перекатило уже за балку: тень и прохлада. Три бабы из соседнего хутора спустились в балку за дровами. По дну и кое-где по откосам росли там кусты. Их упорно вырубали каждый год, но не менее упорно они вырастали снова. У баб были с собой косари и веревки. Когда наткнулись они на трупы, то в испуге бросились бежать, но, оглядевшись, остановились: одна подталкивая другую, подобрались снова к телам. Глядели, качали головами и даже кончики головных платков подносили к глазам. - Не воняют еще? - не веря себе, спросила одна. - Похоже, свежие, - потянула носом другая. - А вчерась же я здеся лазила, бабоньки, ничего тут такова не было! всплеснула руками третья. - Какие же это их злодеи так-то? Трупы смирно должны лежать. Страшно, когда пытается поднять голову труп. Это хоть кого испугает. И когда, чуть приоткрыв глаз, повернулась слабо голова Титкова, бабы ахнули и взвизгнули все враз и засверкали по дну балки голыми толстыми икрами ног. Но не больше, как через четверть часа, одна подбадривая другую, подошли в третий раз и услышали шепот: - Бабочки, дайте напиться... Маленький ключик пробивался в овраге шагах в двухстах ниже, и бабы знали это, но ведь с ними не было кувшинов и кружек, только косари и веревки... Кровавую кепку, осмотревшись, заметили они на обрыве, - это с головы Семена Караванченки слетела она, когда его тело раскачали и бросили. В этой-то кровавой кепке, чуть ее обмыв, и принесли воды для Титкова, и, сгрудившись над ним и держа кепку с водой, как ему удобнее, жадно глядели бабы, как жадно он глотал. Он все выпил, что они принесли, и вздохнул с трудом, и одинокий глаз его внимательно переходил с одной на другую. - Какие же это злодеи так тебя, несчастного? - спросила было одна, но он отозвался тем же шепотом, изнутри идущим: - Ба-бочки... милые... а нельзя ли... еще водички? Уже совсем смеркалось, когда бабы вынесли его, наконец, из оврага. Несколько раз останавливались, усталые, над ним, снова бесчувственным, и говорили одна другой, укоряя: - Эх, потревожили зря человека!.. Помер бы там ночью и ему бы легче: без мучениев... Однако вытащили все же, развязали руки и даже отвезли его ночью в больницу в город, за двенадцать верст. Везли и укоряли одна другую, что лучше бы было к нему и не подходить, и воды бы ему не носить, и из балки не вытаскивать, - все равно живого не довезешь, только зря из-за него ночь не спавши и лошадь заморишь. Если чем и утешали себя бабы, то только тем, что теперь на хуторе мужиков вообще мало, а у них в хозяйствах и совсем нет, и настала их бабья воля: вот хотят этого человека до больницы довезть - и все, возьмут и довезут... Пускай хоть в больнице помрет, все-таки будто бы легче: похоронят люди как надо. На вопросы: чей такой и кто его так? - бабы отвечали в больнице: - Ну, а мы ж это почем же знаем?.. Наша находка, в балке такого нашли... - А зачем было везть? - сказали в больнице. - Все равно жив не будет помрет. - А помрет, на могилу ему веночек привезем, - сказали бабы. - Нам абы к утру домой поспеть, а то коровы недоены останутся... И бабы вернулись домой вовремя, как раз к свету, а врачи в больнице утром стали отыскивать и отмечать сломанные ребра Титкова. II Прошло с месяц. Был праздник - время свободное... Три бабы с хутора поехали в город и везли венок из своих нехитрых цветков на могилу тому, кого они напоили водой и вытащили из оврага. За месяц этот много случилось всякого, и о трупах в балках знали уж, что они были привезены из станицы. Летний день - огромен, и бабы, выехав в обед, думали обернуть к вечеру, не было дел в городе никаких, только это: постоять над могилкой, положить веночек - и домой. Лошадей была пара, и лошади были сытые. И когда дробно стучали копыта и колеса по малоезжему проселку, бабы вспоминали, как они везли парня. - Рази так увеченных возют, как мы-то везли? - говорила рассудительно одна, постарше, лет сорока, Лукерья, с выцветшими глазами. - Он по-настоящему-то на телеге от одного трясения помереть был должен. - Да уж я тогда кобылу вожжами стегаю, а сама-то все назад на него гляжу, бабоньки, и так жалкую вся... - говорила Аксинья, помоложе, и черные брови дугой. - Он у меня ишь на коленках головой-то лежал - и так я, не шевеля, просидела дорогу цельную, аж ноги сомлели, - вставила третья, Ликонида, самая младшая, и в серых глазах тоскливость. - Хуть бы имечко его узнать. Ехали бабы с венком, а по сторонам от них стелились поля казачьи, а потом пошли мужичьи поля: как раз невдали от хутора шла граница области начиналась губерния. Много народу разного прошло недавно по этим полям и потоптали местами хлеб, и бабы замечали на полях эти следы равнодушно топтавших ног. Однако солнце светило ласково, и земля пахла парным своим телом понятно бабам (у земли ли не бабье тело?). Ястреб кружился вверху точкой - сторожил землю, как и всегда он ее сторожил родящим летом. Кукушка в балочке куковала. Глазастые серые слепни садились на репицы лошадям, и лошади крутили хвостами, требуя, чтобы их согнали вожжой. На одном хуторе горело недавно, и бабы это знали: видели зарево с неделю назад, а теперь наткнулись глазами в стороне на обгорелые избы и сараи. - Небось, и скотина какая сгорела, - сказала Аксинья, правя. - Ну, а то долго ли, - поддержала Лукерья, подтыкая под себя солому. А Ликонида, державшая в руках венок, оторвала от него листик, который показался ей лишним, повертела около губ, бросила на дорогу и сказала тоскливо: - Глу-упые мы, глупые бабы... И куда это собрались? И зачем это едем?.. Однако колокольни города показались уж из-за темного зеленца садов, и отозвались ей другие две: - Все одно уж, теперя недолго. Как раз кладбище приходилось справа от дороги, когда подъезжали к больнице, стоявшей на отшибе, и бабы говорили одна другой: - Кабы известно, как его имя, вот бы и кстати - слезть да пойти: авось, сторож своих упокойников знать обязан. Даже и лошадей было оставили, но на кладбище не встретилось глазам никого, а то бы спросили непременно. И подкатили к больнице часам к двум дня. Поставили лошадей у ворот, дали им сена охапку, а сероглазая Ликонида не захотела оставить на телеге венка: еще кто подцепит, народу много, - так и пошли трое по больничному двору и с венком спрашивать, где могила того, которого месяц назад привезли они ночью, и как его имя. Простые люди о болезнях своих и о болезнях близких своих вспоминают только по праздникам - некогда в будни. И теперь в суете, в толчее на больничном дворе, поросшем травкою между булыжников, бродили три бабы с венком, не зная, у кого спросить о том, что было им нужно. Попался было в фартуке, толстый, спросили его, но он только буркнул сердито: - Не видишь разве, я повар? Попался другой, простоволосый, тоже в фартуке и с вонючим ведром в руке, послушал их, но сказал, что недавно тут, и пошел дальше рысцой. Женщину во всем белом и с красным крестом спросили, та сейчас же спросила сама: - А как его фамилия? - А почем же мы-то знаем, родимая? - удивились бабы. - А не знаете, чего же ищете? И унеслась от них частым перебором высоконьких каблучков. Попалась потом еще старушка, - оказалась кастелянша и не знала, но привела их к фельдшеру, рыжеусому, без бороды, тоже в белом халате. Этот удивил их очень. - Месяц назад умер, говорите?.. Легко вам сказать: месяц назад, а сколько нам искать, посчитайте... Теперь время какое, знаете? Сколько их у нас умирает, подумайте. - Да ведь этот, наш-то, он ведь убитый, - пробовали напомнить бабы; но сказал фельдшер, тараща глаза: - Все теперь убитые... Теперь неубитых не бывает. Однако обещал посмотреть по книгам. Наведались бабы к лошадям - стояли лошади ничего, жевали сено. Обошли весь двор кругом: и прачечную поглядели, и кухню, и помойную яму (а Ликонида все с венком в руках) и зашли в садик хоть посидеть в холодке, пока фельдшер найдет, что нужно, по книгам. В садике - маленьком, всего две тощие аллейки, - больных несколько сидело на скамейках, покрашенных в желтую краску, - все в халатах белых, только картузы свои. Один лежал на носилках складных и читал газету, что даже осудили бабы, а один сидел в колясочке и глядел вверх на листья, а руки забинтованы, и на голове белый колпак... С двумя больными, похоже, родные сидели, и девочка около одного сосала конфетку в розовой бумажке. Не очень смело и держась вплотную одна к другой, прошлись бабы по одной аллейке, во всех вглядываясь цепкими деревенскими глазами: вот они какие больные, вот какое на женщине этой платье с тремя оборками, вот какие на девочке коричневые чулочки... Прошли мимо того, который читал газету, и его внимательно осмотрели, отметив каждая про себя, какие у него тоненькие пальчики, как соломинки, и как только газету ими держит! - а глаза быстрые... и мимо того, который в кресле сидел, тоже прошли и его оглядели: глаза очень запавшие и большие, а руки привязаны к шее белой лентой... и то еще об этом больном заметили, что стоит его колясочка на самом солнце, а казалось так им, что лучше бы ее поставить в тень... И пошли дальше. Однако далеко в маленьком садике уйти было некуда: дошли до оградки зелененькой и назад по тем же аллейкам, мимо девочки с конфеткой, мимо носилок, мимо кресла на колесах. Платки на головах чуть сдвинули, чтобы головы продувало, а Ликонида венок несла, как корзинку, в сгибе локтя, и вздумалось ей на этот венок поглядеть, когда подходили к коляске, и сказать жалостно: - Завяли уж и все цветы наши, зря таскаючи... Но тут больной в колпаке с подвязанными к шее руками вдруг пригляделся к ним встревоженно и проговорил тихо: - Ба-боч-ки... Это уж не вы ли?.. И сразу остановились бабы. - Да бабочки ж!.. - повторил больной с радостью чрезвычайной, весь просиявши. - Наш!.. Наш!.. Ей-богу, наш!.. - закричали бабы на весь небольшой больничный садик. - Да родной же ты наш!.. А мы-то веночек на твою могилку... вот он... как тогда подреклися... И до того неожиданно это было, и до того чудесно это было, и до того сладостно это было, и так перевернуло это души, что не устояли бабы на ногах и повалились одна за другой перед коляской на колени молитвенно и бездумно. 1927 г. ПРИМЕЧАНИЯ Живая вода. Впервые напечатано в журнале "Новый мир" № 7 за 1927 год. Вошло в сборники повестей и рассказов С.Н.Сергеева-Ценского "В грозу" ("Федерация", Москва, 1929), "Движения" ("Московское товарищество писателей", 1933), Избранные произведения (ГИХЛ, Москва, 1933), Избранное ("Советский писатель", Москва, 1936) и Избранные произведения, том второй (Гос. изд. "Художественная литература", Москва, 1937). Во всех перечисленных изданиях автор датировал "Живую воду": "14 февраля 1927. Крым, Алушта". В последнем прижизненном десятитомном собрании сочинений С.Н.Сергеева-Ценского, выпущенном изд. "Художественная литература" в 1955-1956 гг., автор дал "Живой воде" подзаголовок: "Поэма". Печатается по этому изданию, том второй, 1955. H.M.Любимов