--------------------------------------------- Рембо Артюр Стихи (3) Артюр Рембо Стихи Перевод M. П. Кудинова СТИХОТВОРЕНИЯ 1869 ГОДА I Подарки сирот к Новому году I Мглой комната полна, и осторожно в ней Звучит шушуканье печальное детей. Две детских головы за занавеской белой, От грез отяжелев, склоняются несмело. Снаружи стайка птиц друг к другу зябко льнет, И крылья не влекут их в серый небосвод; Проходит Новый год со свитою туманной; Влача свой снежный плащ и улыбаясь странно, Он плачет и поет, охвачен дрожью он. II Как будто окружил их мрак со всех сторон, Как будто ночь вокруг, два малыша смолкают И словно голосу далекому внимают, И часто вздрагивают, слыша золотой Предутренний напев, что в шар стеклянный свой Стучит и вновь стучит, отлитый из металла. Промерзла комната. Валяются устало Одежды траурные прямо на полу; Врывается сквозняк в предутреннюю мглу, Своим дыханием наполнив помещенье. Кто здесь отсутствует? - вы спросите в смущенье. Как будто матери с детьми здесь рядом нет, Той, что глаза таят и торжество и свет. Забыла ли она вечернею порою Расшевелить огонь, склонившись над золою? Забыла ли она, свои покидая дом, Несчастных малышей укрыть пуховиком? Неужто не могла их оградить от стужи, Чтоб ветер утренний к ним не проник снаружи? О греза матери! Она, как пух, тепла, Она - уют гнезда, хранящего от зла Птенцов, которые в его уединенье Уснут спокойным сном, что белых полн видений. Увы! Теперь в гнезде тепла и пуха нет, И мерзнут малыши, и страшен им рассвет; Наполнил холодом гнездо суровый ветер... III Теперь вы поняли: сироты эти дети. Нет матери у них, отец их далеко, И старой женщине-служанке нелегко Заботиться о них. Одни в холодном зданье Они встречают день. И вот у них в сознанье Воспоминания теснятся, и опять, Как четки, можно их весь день перебирать. Чудесен был рассвет, суливший им подарки! А ночью были сны таинственны и ярки, И каждый, что хотел, то и увидел в них: Игрушки, сладости в обертках золотых; И в танце это все кружилось и сверкало, То появлялось вновь, то снова исчезало. Как было весело, проснувшись в ранний час И протерев глаза, почувствовать тотчас Вкус лакомств на губах... Уж тут не до гребенки. День праздничный пришел - и вот горят глазенки, И можно босиком направиться к дверям Родителей, вбежать в их комнату, а там Уж поцелуи ждут, улыбки, поздравленья, И ради праздника на шалость разрешенье. IV О, сколько прелести в словах таилось их! Как изменялось все в жилище дней былых! Потрескивал огонь, горя в камине жарко, И комната была озарена им ярко, И отблески огня, то дружно, то вразброд, До лаку мебели водили хоровод. А шкаф был без ключей... Да, без ключей... Как странно! К себе приковывал он взгляды постоянно, Он заставлял мечтать о тайнах, спящих в нем, За дверцей черною, что заперта ключом; И слышался порой из скважины замочной Какой-то смутный гул во мгле его полночной. Сегодня комната родителей пуста, Луч света под дверьми сменила темнота, Нет больше ни ключей, ни жаркого камина, Ни поцелуев нет, ни шалости невинной. О, новогодний день печально встретит их! И слезы горькие из глаз их голубых На щеки падают, и шепот раздается: "Когда же мама к нам издалека вернется?" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В дремоту малыши погружены сейчас. Вам показалось бы, что и во сне из глаз Струятся слезы их... Прерывисто дыханье... Ведь сердцу детскому так тягостно страданье! Но ангел детства стер с ресниц их капли слез, И сны чудесные двум детям он принес, И столько радости в тех сновиденьях было, Что лица детские улыбка озарила. Им снится, что они, на руку опершись И голову подняв, глазенками впились В картину розового рая: он пред ними Играет радужными красками своими. В камине, весело горя, огонь поет Виднеется в окне лазурный небосвод... Природа, пробудясь, от солнца опьянела... Земля, его лучам свое подставив тело, Трепещет, чувствуя их поцелуев жар... А в доме - свет, тепло... Развеялся кошмар... Не видно на полу одежды этой черной... Злой ветер перестал выть у дверей упорно... И словно властвует здесь воля добрых фей... Крик рвется из груди двух радостных детей... Вот материнская кровать... Там что-то блещет, На ярком серебре луч розовый трепещет, И украшения сверкают и горят, Мерцает перламутр и рядом с ним гагат; И там на золоте начертаны упрямо Слова заветные, слова "ДЛЯ НАШЕЙ МАМЫ!" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . [Декабрь 1869] СТИХОТВОРЕНИЯ 1870 ГОДА II Первый вечер Она была полураздета, И со двора нескромный вяз В окно стучался без ответа Вблизи от нас, вблизи от нас. На стул высокий сев небрежно, Она сплетала пальцы рук, И легкий трепет ножки нежной Я видел вдруг, я видел вдруг. И видел, как шальной и зыбкий Луч кружит, кружит мотыльком В ее глазах, в ее улыбке, На грудь садится к ней тайком. Тут на ее лодыжке тонкой Я поцелуй запечатлел, В ответ мне рассмеялась звонко, И смех был резок и несмел. Пугливо ноги под рубашку Укрылись: "Как это назвать?" И словно за свою промашку Хотела смехом наказать. Припас другую я уловку! Губами чуть коснулся глаз; Назад откинула головку: "Так, сударь, лучше... Но сейчас Тебе сказать мне что-то надо..." Я в грудь ее поцеловал, И тихий смех мне был наградой, Добра мне этот смех желал... Она была полураздета, И со двора нескромный вяз В окно стучался без ответа Вблизи от нас, вблизи от нас. 1870 III Предчувствие Глухими тропами, среди густой травы, Уйду бродить я голубыми вечерами; Коснется ветер непокрытой головы, И свежесть чувствовать я буду под ногами. Мне бесконечная любовь наполнит грудь. Но буду я молчать и все слова забуду. Я, как цыган, уйду - все дальше, дальше в путь! И словно с женщиной, с Природой счастлив буду. Март 1870 IV Кузнец Дворец Тюильри, 10 августа 92 г. С огромным молотом в натруженных руках, Хмельной, величественный, нагонявший страх, Порой хохочущий, как бронзовые трубы, С высоким лбом кузнец, разглядывая грубо Людовика, вступил с ним в разговор. Народ Их окружал в тот день, сновал он взад-вперед, Одеждой грязною касаясь позолоты. И бледен был король, как будто от дремоты Очнувшись, эшафот увидел пред собой. Покорный, словно пес, с поникшей головой, Не шевелился он: кузнец широкоплечий Такие знал слова, такие вел он речи, Что все оборвалось в груди у короля. "Ты, сударь, знаешь сам: мы пели тра-ля-ля, Гоня чужих волов на борозды чужие. Перебирал аббат монеты золотые Молитв, нанизанных на четки. А сеньер Победно в рог трубил, скача во весь опор. Один хлыстом нас бил, другой грозил пеньковой Веревкой. И глаза у нас, как у коровы, Глядели тупо и не плакали. Мы шли, Все дальше, дальше шли. Когда же грудь земли Плуг перепахивал, когда мы оставляли В ней нашу плоть и кровь, то нам на чай давали: Лачуги наши жгли! У этого костра Могла себе пирог спечь наша детвора. О! Я не жалуюсь. Все эти рассужденья От глупости моей. Предвижу возраженья. Не радостно ль смотреть, как с сеном полный воз В июне катится к амбару? Как принес Прохладу летний дождь и как в саду и в поле Благоухает все? Ну разве плохо, что ли, Глядеть, как колос твой наполнился зерном, И думать: из зерна хлеб выпекут потом? А если сила есть, то место есть у горна: Там молотом стучи и песню пой задорно, Была б уверенность, что и тебе пошлет, Хотя бы толику, бог от своих щедрот... Короче говоря, старо все это дело! Но знаю я теперь: мне это надоело! Когда есть две руки и голова притом, Приходит человек с кинжалом под плащом И говорит тебе: "Вспаши мне землю, малый!" А началась война - и снова, как бывало, К тебе стучатся в дверь: "Дать сына нам изволь!" Я тоже человек, но если ты король, Ты скажешь: "Так хочу!" И слышать это тошно. Уверен ты, что мне твой балаган роскошный Приятно созерцать, а в нем вояк твоих, Толпу бездельников в мундирах золотых, Что пахнут свежестью (то наших дочек запах), Приятно созерцать ключ от тюрьмы в их лапах. Смиритесь, бедняки! Во всем король наш прав! Позолотим твой Лувр, гроши свои отдав! Ты будешь сыт и пьян. Мы тоже не в обиде: Смеются господа, у нас на шее сидя! Нет! Эти мерзости старее всех морщин. Народ не шлюха вам. Всего-то шаг один И вот Бастилию мы в мусор превратили. Все камни у нее от крови потны были, И тошно было нам смотреть, как вознеслись Ее облезлые глухие стены ввысь И, как всегда, их тень нас покрывает мглою. Да, гражданин, в тот день ужасное былое Хрипело, рушилось, когда те стены в прах Мы обратили вдруг. Любовь у нас в сердцах Таилась. Сыновей к груди мы прижимали. И ноздри у людей, как у коней, дрожали. Могучи и горды, мы шли на штурм тюрьмы; В сиянье солнечном шли по Парижу мы, И наших грязных блуз никто не сторонился. Людьми почувствовали мы себя! Струился У нас по жилам хмель надежды. И бледны Мы были, государь. Когда же у стены Тюремной собрались с оружьем наготове, Не знали ненависти мы, ни жажды крови; Мощь осознав свою, решили: гнев угас. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но после дня того как бес вселился в нас! На улицу поток рабочих хлынул, тени Сливались и росли, шли толпы привидений К жилищам богачей, к воротам их дворцов. Я тоже с ними шел, чтоб убивать шпиков, Я весь Париж прошел, таща с собою молот, И что ни улица - то череп им расколот. Засмейся мне в лицо - я и тебя убью... Король, считать учись, не то казну свою На адвокатов всю истратишь без остатка! Мы просьбы им несем - они их для порядка Берут и говорят: "Какие дураки!" Законы стряпая, кладут их в котелки И варят не спеша, добавив к ним приправы; А подать новую придумав для забавы, Нос затыкают свой, когда встречают нас, Им, представителям народным, режет глаз Наш неопрятный вид! Штыки страшат их только. Ну что ж! К чертям их всех! Теперь понять изволь-ка, Что сильно надоел нам этот пошлый люд. Так значит вот каких ты нам настряпал блюд, В то время как наш гнев, сметая все препоны, Уже обрушился на митры и короны!" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Тут бархат он с окна сорвал и короля Заставил глянуть вниз: была черна земля От толп, кишевших там, от толп, чей вид был страшен; Там словно океан ревел, и выше башен Вздымался этот рев; там блеск железных пик И барабанов дробь, лачуг и рынков крик В один поток слились, и в том водовороте Кровь красных колпаков окрасила лохмотья. Вот что показывал в открытое окно Он королю. В глазах у короля темно, Он бледен, он дрожит... "Сир, это чернь толпится, Кишит, вздымается - куда от них укрыться? Сир, нечего им есть, их нищими зовут. Там и жена моя, а я, как видишь, тут. Здесь хлеба в Тюильри жена найти хотела! Пекарни заперты: до нас ведь нет им дела. Мне трех детей кормить... Мы чернь... Я знал старух С глазами мертвыми. Да! Взгляд у них потух, Когда их сына или дочь у них забрали. Знал человека я: в Бастилии держали Его годами. Был на каторге другой. И оба без вины страдали. А домой Вернулись, им в лицо швыряли оскорбленья. Вот так их довели до белого каленья! И не стерев клейма, не сбросив тяжесть пут, Сюда они пришли и под окном ревут. Чернь! Девушек в толпе ты разглядел? Позорно Их обесчестили: ведь твой любой придворный (Не стойки женщины, такой у них уж нрав) Мог позабавиться, им в душу наплевав. Красотки ваши здесь сегодня. Чернь все это! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . О, Обездоленные! Вы, кому с рассвета Под солнцем яростным гнуть спину, вы, кому Работа тяжкая сулит лишь боль и тьму... Снять шапки, буржуа! Эй, поклонитесь Людям! Рабочие мы, сир! Рабочие! И будем Жить в новых временах, несущих знанья свет. Да! Стуком молота приветствуя рассвет, Откроет Человек секрет причин и следствий, Стихии усмирит, найдет истоки бедствий И оседлает Жизнь, как резвого коня. О горн пылающий! Сверкание огня! Исчезнет зло! Навек! Все то, чего не знаем, Мы будем знать. Подняв свой молот, испытаем То, что известно нам! Затем, друзья, вперед! Волнующей мечты увидим мы восход, Мечты о том, чтоб жить и ярко и достойно, Чтоб труд был озарен улыбкою спокойной Любимой женщины, забывшей слово "грязь", И чтобы, целый день с достоинством трудясь, Знать: если Долг зовет, мы перед ним в ответе. Вот счастье полное! А чтоб никто на свете Не вздумал вас согнуть иль наградить ярмом, Всегда должно висеть ружье над очагом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Наполнил запах битв весь воздух, всю природу. О чем я говорил? Принадлежу я к сброду! Еще живут шпики и богатеет вор... Но мы - свободные! И есть у нас террор: Мы в нем воистину велики! Вел я речи Здесь про высокий долг, о жизни человечьей... Взгляни на небосвод! - Для нас он слишком мал, Нам было б душно там и тесно! Я сказал: Взгляни на небосвод! - Опять в толпу уйду я. Великий этот сброд собрался, негодуя, И тащит пушки он по грязным мостовым... О! Кровью пролитой мы их отмыть хотим. И если наша месть и крик негодованья У старых королей вдруг вызовет желанье Своими лапами швырнуть огонь и гром На Францию - ну что ж! Расправимся с дерьмом!" . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Он вскинул на плечо свой молот. Смерил взглядом Толпу огромную, которая с ним рядом Хмелела, и тогда по залам и дворам, Где бушевал Париж, где задыхался, - там Вдруг трепет пробежал по черни непокорной: Кузнец своей рукой великолепно черной, Хоть потом исходил пред ним король-толстяк, Швырнул ему на лоб фригийский свой колпак. V Солнце и плоть I Источник нежности и жизни, Солнце властно Льет жаркую любовь на грудь земли прекрасной; И, лежа на лугу, вы чувствуете вновь, Что расцвела земля и что бурлит в ней кровь, Что дышит грудь ее, когда вы к ней прильнете; Она, как женщина, сотворена из плоти, Как бог, полна любви; и соками полна, Таит кишение зародышей она. Все зреет, все растет! Венера! Юность мира! Я Сожаленья полн о временах Кибелы, Что больше фавнов нет, похожих на зверей, Богов, которые грызут кору ветвей И белокурых нимф целуют среди лилий. Я сожаленья полн, что минул век сатира, Под взглядом радостного Пана соки всей Вселенной - воды рек, кронь листьев и корней; Когда дрожала под стопой его козлиной Земля зеленая и лился над долиной Из сладостной его цевницы гимн любви. Прислушивался Пан и слышал, как вдали Его призыву вся Природа отвечала, И роща на ветвях поющих птиц качала, Земля баюкала людей, и всем зверям Любовь, всесильный бог, свой открывала храм. Я сожаленья полн о днях, когда бурлили Которая неслась на колеснице белой, Сверкая красотой средь блеска городов; Жизнь вечная лилась из двух ее сосцов, Струями чистыми пространство наполняя; К ее святой груди блаженно припадая, Был счастлив Человек, и так как сильным был, Он целомудрие и доброту хранил. О горе! Он теперь твердит: "Мне все известно". А сам и слеп и глух. Исчезли повсеместно Все боги. Нет богов. Стал Человек царем, Стал богом. Но любовь уже угасла в нем. О, если бы опять к твоим сосцам посмел он Припасть, о мать богов и всех людей, Кибела! О, если б не забыл Астарту навсегда, Богиню, что могла в минувшие года Из волн возникнуть вдруг, окутанная пеной, Сверкая красотой, извечной и нетленной, И черных глаз ее победоносный взор Будил в душе любовь, а в роще - птичий хор. II Я верю лишь в тебя, морская Афродита, Божественная мать! О, наша жизнь разбита С тех пор, как бог другой нас к своему кресту Смог привязать. Но я... я лишь Венеру чту. Уродлив Человек, и дни его печальны, Одежду носит он, поскольку изначальной Лишился чистоты. Себя он запятнал, И рабству грязному одеть оковы дал На гордое свое, божественное тело. На тьму грядущую взирая оробело, Он хочет одного: и после смерти жить... А та, в которую всю чистоту вложить Стремились мы, чтоб в ней плоть наша стала свята, Та, что смогла наш дух, смятением объятый, Любовью озарить, чтоб из земной тюрьмы Однажды вознеслись к сиянью света мы, Отвыкла Женщина быть куртизанкой даже! "Какой печальный фарс!" - с усмешкой горькой скажет Мир, помнящий богинь святые имена... III О если бы вернуть былые времена! Да! Кончен человек! Им сыграны все роли! Но, идолов разбив при свете дня и воли, Отвергнув всех богов, он оживет опять. Сын неба, будет он секреты постигать Небес и мудрости, проникнет в их глубины, И бог, что в нем живет под слоем плотской глины, Ввысь устремится, ввысь, пожаром озарен! Когда увидишь ты, что иго сбросил он И в небеса проник, и страха в нем - ни тени, Даруешь ты ему святое Искупленье! Великолепная, из глубины морей Возникнешь ты, сверкнув улыбкою своей; И бесконечную любовь даруя миру, Ты трепетать его заставишь, словно лиру, Когда твой поцелуй, дрожа, нарушит тишь. Как жаждет мир любви! Ты жажду утолишь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И гордо Человек главу поднимает снова! Луч древней красоты, вдруг разорвав оковы, Храм плоти озарит и в трепет приведет В нем бога спящего... Очнувшись от невзгод, Счастливый Человек все знать и видеть хочет. Мысль, словно резвый конь, что был во власти ночи, Освободясь от пут, бросается вперед, Мысль, став свободною, на все ответ найдет. Зачем и почему пространство бесконечно, И звезды - как песок, и Путь сверкает Млечный? И если ввысь лететь все время - что тогда? И гонит ли Пастух огромные стада Миров, блуждающих средь ужасов пространства? И все эти миры хранят ли постоянство В их отклике на звук извечных голосов? А смертный Человек? Что видеть он готов? И голос разума - не просто ль плод мечтанья? Коль жизнь так коротка, откуда в мирозданье Явился Человек? Не погрузится ль он В глубокий Океан, где будет окружен Зародышами, эмбрионами, ростками? И в том горниле, где всегда бушует пламя, Не воскресит ли вновь его Природа-Мать, Чтоб в травах и цветах ему произрастать? Нет, знать нам не дано! Химеры и незнанье Отягощают нас. Глядя на мирозданье, Нам бесконечности не довелось постичь. Над нами вознесло Сомнение свой бич, Оно нас бьет крылом, кружа зловещей птицей, И вечно горизонт бежит и хочет скрыться. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Открыты небеса! И тайны все мертвы Пред тем, кто не склонил покорно головы! Стоит он, окружен сверканием Природы, И песнь поет... Леса поют, струятся воды, Чей радостный напев приветствует восход... То Искупление! Любовь, любовь грядет! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . IV О, плоти торжество! О, праздник идеальный! О, шествие любви дорогой триумфальной! Склонив к своим ногам героев и богов, Они, несущие из белых роз покров, Малютки Эросы и Каллипига с ними, Коснутся женщин вдруг коленями своими... О Ариадна, чьи рыдания слышны На тихом берегу, когда из-за волны Мелькает вдалеке Тезея парус белый! О девушка-дитя, не плачь! Взгляни, как смело Вакх с колесницею своею золотой, Влекомой тиграми, что похотью слепой Объяты, рыжими пантерами влекомой, Несется вдоль реки, дорогой незнакомой... Европу голую Зевс, превратясь в быка, Качает, как дитя, и белая рука За шею трепетную бога обнимает; Он, среди волн плывя, на деву обращает Свой помутневший взор; к теплу его чела Льнет девичье лицо; ей очи застит мгла, Когда сливаются их губы в поцелуе; И пеной золотой вокруг сверкают струи... Средь пышных лотосов, скользя по лону вод, Влюбленный Лебедь вдаль задумчиво плывет И белизной крыла объемлет Леду страстно... Киприда шествует, немыслимо прекрасна; И, стан свой изогнув, она в который раз Не прячет грудь свою от посторонних глаз, Ни золотистый пух под чревом белоснежным... Геракл на мощный торс движением небрежным Накинул шкуру льва и грозный вид обрел, А над его челом сверкает ореол... Луною летнею озарена Дриада; Она обнажена, волос ее прохлада На плечи падает тяжелою волной; Погружена в мечты, на небосвод немой С поляны сумрачной она глядит устало... Селена белая роняет покрывало К ногам прекрасного Эндимиона вдруг И льнет к его устам, скрывая свой испуг... Вдали ручей поет, и плачет, и рыдает; То Нимфа нежная печально вспоминает О юноше, чья жизнь волной унесена... Любовным ветром ночь отторгнута от сна, И в рощах и лесах священных, где объяты Деревья ужасом, где все покровы сняты И мрамор дал приют пугливым снегирям, Внимают боги Человеку и мирам. Май 70 VI Офелия I По глади черных вод, где звезды задремали, Плывет Офелия, как лилия бела, Плывет медлительно в прозрачном покрывале... В охотничьи рога трубит лесная мгла. Уже столетия, как белым привиденьем Скользит Офелия над черной глубиной, Уже столетия, как приглушенным пеньем Ее безумия наполнен мрак ночной. Целует ветер в грудь ее неторопливо, Вода баюкает, раскрыв, как лепестки, Одежды белые, и тихо плачут ивы, Грустя, склоняются над нею тростники. Кувшинки смятые вокруг нее вздыхают; Порою на ольхе гнездо проснется вдруг, И крылья трепетом своим ее встречают... От звезд таинственный на землю льется звук. II Как снег прекрасная Офелия! О фея! Ты умерла, дитя! Поток тебя умчал! Затем что ветра вздох, с норвежских гор повеяв, Тебе про терпкую свободу нашептал; Затем что запасло то ветра дуновенье Какой-то странный гул в твой разум и мечты, И сердце слушало ночной Природы пенье Средь шорохов листвы и вздохов темноты; Затем что голоса морей разбили властно Грудь детскую твою, чей стон был слишком тих; Затем что кавалер, безумный и прекрасный, Пришел апрельским днем и сел у ног твоих. Свобода! Взлет! Любовь! Мечты безумны были! И ты от их огня растаяла, как снег: Виденья странные рассудок твой сгубили, Вид Бесконечности взор погасил навек. III И говорит Поэт о звездах, что мерцали, Когда она цветы на берегу рвала, И пак по глади вод в прозрачном покрывале Плыла Офелия, как лилия бела. VII Бал повешенных На черной виселице сгинув, Висят и пляшут плясуны, Скелеты пляшут Саладинов И паладинов сатаны. За галстук дергает их Вельзевул и хлещет По лбам изношенной туфлею, чтоб опять Заставить плясунов смиренных и зловещих Под звон рождественский кривляться и плясать. И в пляске сталкиваясь, черные паяцы Сплетеньем ломких рук и стуком грудь о грудь, Забыв, как с девами утехам предаваться, Изображают страсть, в которой дышит жуть. Подмостки велики, и есть где развернуться, Проворны плясуны: усох у них живот. И не поймешь никак, здесь пляшут или бьются? Взбешенный Вельзевул на скрипках струны рвет.. Здесь крепки каблуки, подметкам нет износа, Лохмотья кожаные сброшены навек, На остальное же никто не смотрит косо, И шляпу белую надел на черен снег. Плюмажем кажется на голове ворона, Свисает с челюсти разодранный лоскут, Как будто витязи в доспехах из картона Здесь, яростно кружась, сражение ведут. Ура! Вот ветра свист на бал скелетов мчится, Взревела виселица, как орган, и ей Из леса синего ответил вой волчицы, Зажженный горизонт стал адских бездн красней. Эй, ветер, закружи загробных фанфаронов, Чьи пальцы сломаны и к четкам позвонков То устремляются, то прочь летят, их тронув: Здесь вам не монастырь и нет здесь простаков! Здесь пляшет смерть сама... И вот среди разгула Подпрыгнул к небесам взбесившийся скелет: Порывом вихревым его с подмостков сдуло, Но не избавился он от веревки, нет! И чувствуя ее на шее, он схватился Рукою за бедро и, заскрипев сильней, Как шут, вернувшийся в свой балаган, ввалился На бал повешенных, на бал под стук костей. На черной виселице сгинув, Висят и пляшут плясуны, Скелеты пляшут Саладинов И паладинов сатаны. VIII Возмездие Тартюфу Страсть разжигая, разжигая в сердце под Сутаной черною, довольный, бледно-серый, До ужаса сладкоречивый, он бредет, Из рта беззубого пуская слюни веры. Но вот однажды возникает некто Злой, И, за ухо его схватив, - "Помилуй Боже!" Срывает яростно недрогнувшей рукой Сутану черную с его вспотевшей кожи. Возмездие! Он весь дрожит от резких слов, И четки длинные отпущенных грехов Гремят в его душе. Тартюф смертельно бледен. Он исповедуется, он почти безвреден... Не слышит тот, другой: взял брыжи и ушел. - Ба! С головы до пят святой Тартюф наш гол! IX Венера Анадиомена Из ржавой ванны, как из гроба жестяного, Неторопливо появляется сперва Вся напомаженная густо и ни слова Не говорящая дурная голова. И шея жирная за нею вслед, лопатки Торчащие, затем короткая спина, Ввысь устремившаяся бедер крутизна И сало, чьи пласты образовали складки. Чуть красноват хребет. Ужасную печать На всем увидишь ты; начнешь и замечать То, что под лупою лишь видеть можно ясно: "Венера" выколото тушью на крестце... Все тело движется, являя круп в конце, Где язва ануса чудовищно прекрасна. X Ответы Нины Он. - Рука в руке, давай с тобою Уйдем скорей Туда, где утро голубое Среди полей Своею свежестью пьянящей Омоет нас, Когда дрожат лесные чащи В безмолвный час; И ветви, в каплях отражая Игру луча, Трепещут, - словно плоть живая Кровоточа. Там, подставляя ветру смело Жар черных глаз, В люцерну пеньюар свой белый В тот ранний час Ты погрузишь, успев влюбиться, В душистый мех, И там шампанским будет литься Твой звонкий смех, Смех надо мной, от хмеля грубым, Чью силу рук Ты вдруг почувствуешь, чьи губы Узнают вдруг Вкус ягод, что в тебе таится; Над ветром смех, Коль ветер перейдет границы Приличий всех, И над шиповником, что может Быть злым порой, А главное над тем, кто все же Любовник твой. . . . . . . . . . . . . . . . . Семнадцать лет! Ты будешь рада Побыть вдвоем! О ширь полей! Лугов прохлада! Ну как, пойдем? Рука в руке, смешав дыханье И голоса, Неторопясь бродить мы станем, Войдем в леса. И там, закрыв глаза и млея, Ты, как во сне, Взять на руки тебя скорее Прикажешь мне. И я возьму - о миг величья! И понесу, И будет нам анданте птичье Звенеть в лесу. Тебя, как спящего ребенка, К груди прижав, Я не услышу трели звонкой И буду прав; И буду пьян от кожи белой, От этих глаз, И речь моя польется смело... Не в первый раз. В лесах запахнет свежим соком, И солнца свет Омоет золотым потоком Их снов расцвет. . . . . . . . . . . . . . . . . . А вечером? Устав немного, С приходом тьмы Знакомой белою дорогой Вернемся мы К садам, где травы - голубые, Где близ оград В округу яблони кривые Льют аромат. Мы под вечерним темным небом С тобой войдем В деревню, пахнущую хлебом И молоком, И стойлом, где от куч навозных Тепло идет, Дыханьем мерным полон воздух, Остывший пот Блестит на шерсти, чьи-то морды Во мгле видны, И бык роняет с видом гордым Свои блины... А после дом, очки старушки, Чей нос крючком Уткнулся в требник; с пивом кружки И дым столбом Из трубок, вылепленных грубо, Плохой табак, И оттопыренные губы, Что так и сяк Хватают с длинных вилок сало, Как впопыхах; Огонь из печки, отсвет алый На сундуках; Зад малыша, который близко Подполз к дверям И мордочкой уткнулся к миску, Что ставят там Для добродушного полкана: И старый пес Ворчит и лижет мальчугана В лицо и в нос... Надменная, словца не скажет, Страшна на вид, У печки бабка что-то вяжет, В огонь глядит. О дорогая, сколько сможем Увидеть мы В лачугах, чьи огни прохожим Горят из тьмы! Потом, среди сирени свежей, Таясь от глаз, В одном окне нам свет забрежжит, Поманит нас... Пойдем со мной! Тебя люблю я! Нельзя никак Нам не пойти! Пойдем, прошу я... Она. - А дальше как? [15 августа 1870] XI За музыкой Вокзальная площадь в Шарлевиле На площадь, где торчат газоны тут и там, В сквер, где пристойно все и нет в цветах излишку, Мещане местные несут по четвергам Свою завистливую глупость и одышку. Там полковой оркестр, расположась в саду, Наигрывает вальс, качая киверами, Не забывает франт держаться на виду, Прилип нотариус к брелокам с вензелями. Находка для рантье трубы фальшивый звук; Пришли чиновники и жирные их дамы В сопровождены! тех, кто нужен для услуг И чей любой волан имеет вид рекламы. Пенсионеров клуб, рассевшись на скамьях, С серьезным видом обсуждает договоры; Трость с набалдашником здесь попирает прах, И погружаются здесь в табакерку взоры. На стуле распластав свой ожиревший зад, Какой-то буржуа с большим фламандским брюхом Из трубки тянет дым и, видно, очень рад: Хорош его табак (беспошлинный, по слухам). А за газонами слышны бродяг смешки; Тромбонов пение воспламеняет лица Желанием любви: солдаты-простаки Ласкают малышей... чтоб к нянькам подольститься. Небрежно, как студент, одетый, я бреду Вслед за девчонками, под сень каштанов темных; Они смеются, взгляд мне бросив на ходу, Их быстрые глаза полны огней нескромных. Храня молчание, и я бросаю взгляд На белизну их шей, где вьется локон длинный, И проникает взгляд под легкий их наряд, С плеч переходит на божественные спины. Вот туфелька... Чулок... Меня бросает в дрожь. Воображением воссоздано все тело... И пусть я в их глазах смешон и нехорош, Мои желания их раздевают смело. XII Завороженные Из снежной мглы в окно подвала Они глядят на отблеск алый И чуда ждут. Пять малышей - о доля злая! Сидят на корточках, взирая, Как хлеб пекут. Глаз оторвать нельзя от места, Где пекарь мнет сырое тесто, И ухватив Его покрепче, в печь сажает, И сыто жмурясь, напевает Простой мотив. А дети, затаив дыханье, С могучих рук его в молчанье Не сводят глаз; Когда же золотой, хрустящий Готовый хлеб из печки тащат В полночный час, Когда сверчки под сводом темным Заводят песнь в углу укромном, Когда полна Дыханьем жизни яма эта, Душа детей, в тряпье одетых, Восхищена; Она блаженствует, а тело Не чувствует, как иней белый К лохмотьям льнет. Прилипли мордочки к решетке, И словно чей-то голос кроткий Им песнь поет. И тянутся так жадно дети К той песне о небесном свете И о тепле, Что рвутся ветхие рубашки, И на ветру дрожат бедняжки В морозной мгле. [20 сент. 70] XIII Роман I Серьезность не к лицу, когда семнадцать лет... Однажды вечером прочь кружки и бокалы, И шумное кафе, и люстры яркий свет! Бродить под липами пора для вас настала. В июне дышится под липами легко, И хочется закрыть глаза, так все красиво! Гул слышен города - ведь он недалеко, А в ветре - аромат и зелени, и пива. II Там замечаешь вдруг лоскут над головой, Лоскут темнеющего неба в обрамленье Ветвей, увенчанных мигающей звездой, Что с тихим трепетом замрет через мгновенье. Июнь! Семнадцать лет! Цветущих веток сок Шампанское, чей хмель пьянит ваш разум праздным, А на губах у вас, как маленький зверек, Трепещет поцелуй, и ваша речь бессвязна. III В плену робинзонад безумная душа... Но вот мадмуазель, что кажется всех краше, Под бледным фонарем проходит не спеша, И тенью движется за ней ее папаша. Она находит вас наивным и тотчас От вас отводит взгляд и несколько картинно Прочь удаляется, а на устах у вас Нераспустившаяся вянет каватина. IV Вы страстно влюблены. Уж август за окном. Она над вашими сонетами хохочет. Друзья от вас ушли. Вам грустно. А потом Она своим письмом вас осчастливить хочет. В тот вечер... вы в кафе идете, яркий свет Там ожидает вас, и кружки, и бокалы... Серьезность не к лицу, когда семнадцать лет И липы созерцать пора для вас настала. 23 сентября 70 XIV "...Французы семидесятого года, бонапартисты, республиканцы, вспомните о ваших отцах девя носто второго года и т. д. ..." Поль де Кассаньяк ("Ле Пэи") Вы, павшие в боях в год девяносто третий И в предыдущий год! В своих сабо вы шли Туда, где поцелуй свободы вас отметил, Шли цепи разбивать, что мир наш оплели. В страданьях и в беде велики и суровы, Вы под лохмотьями несли любовь в сердцах; Как зерна, бросила вас в землю смерть, чтоб снова Их к жизни возродить на старых бороздах. В крови отмывшие запятнанное знамя, Святые с мрачными и нежными глазами, Флерюса мертвецы и мертвецы Вальми! Республике и вам мы сон не потревожим. Под игом королей мы все живем, как можем... Сравнится ль Кассаньяк с подобными людьми? Написано в Мазасе 3 сентября 1870 г. XV Зло В то время как плевки взбесившейся картечи Скрежещут и свистят в пространстве голубом И падают полки близ Короля, чьи речи Полны презренья к тем, кто гибнет под огнем; В то время как дано в дымящиеся груды Безумью превратить сто тысяч тел людских, - О мертвецы в траве, в день летний, среди чуда Природы благостной, что сотворила их!.. Бог то смеется в окружении узорных Покровов алтарей, где золото блестит, То под баюканье осанны сладко спит И просыпается, когда в одеждах черных Приходят матери в смятенье и тоске Вручить ему медяк, завязанный в платке. XVI Ярость кесаря Вот бледный человек гуляет по аллее. Сигару курит он, и черный фрак на нем. Он вспомнил Тюильри и стал еще бледнее, И тусклые глаза вдруг вспыхнули огнем. Да, оргия шла двадцать лет! И ею Сыт император, что когда-то говорил: "Свободу, как свечу, я потушить сумею..." Свобода вновь живет! И свет ему не мил. Он пленник. Кто поймет, что эту душу гложет? Каким он жгучим сожалением объят? У императора потухший мертвый взгляд. О Куманьке в очках он думает, быть может, Смотря, как облаком всплывает голубым Его раскуренной сигары легкий дым. XVII Зимняя мечта К ней В вагоне розовом уедем мы зимою. Уютно будет нам: Там всюду гнезда поцелуев, полных зноя, Таятся по углам. Закроешь ты глаза, чтобы во мгле вечерней Не видеть за окном Теней кривляющихся, адской этой черни, Подкравшейся тайком. Тут словно паучок тебе царапнет щеку, Вдоль шеи побежит мой поцелуй и к сроку Не возвратится вспять. И, голову склонив, "Ищи", - ты скажешь строго, И паучка, что путешествует так много, Мы примемся искать. В вагоне, 7 октября 70 XVIII Уснувший в ложбине В провалах зелени поет река чуть слышно, И весь в лохмотья серебристые одет Тростник... Из-за горы, сверкая, солнце вышло, И над ложбиною дождем струится свет. Там юноша-солдат, с открытым ртом, без каски, В траву зарывшись непокрытой головой, Спит. Растянулся он на этой полной ласки Земле, средь зелени, под тихой синевой. Цветами окружен, он крепко спит; и, словно Дитя больное, улыбается безмолвно. Природа, обогрей его и огради! Не дрогнут ноздри у него от аромата, Грудь не колышится, лежит он, сном объятый, Под солнцем... Две дыры алеют на груди. Октябрь 1870 XIX В Зеленом Кабаре Пять часов вечера Я восемь дней подряд о камни рвал ботинки, Вдыхая пыль дорог. Пришел в Шарлеруа. В Зеленом Кабаре я заказал тартинки И ветчины кусок, оставшийся с утра. Блаженно вытянул я ноги под зеленым Столом, я созерцал бесхитростный сюжет Картинок на стене, когда с лицом смышленым И с грудью пышною служанка в цвете лет, - Такую не смутишь ты поцелуем страстным! Смеясь, мне подала мои тартинки с маслом И разрисованное блюдо с ветчиной, Чуть розоватою и белой, и мгновенно Большую кружку мне наполнила, где пена В закатных отблесках казалась золотой. Октябрь 70 XX Плутовка В харчевне темной с обстановкою простой, Где запах лака с ароматом фруктов слился, Я блюдом завладел с какою-то едой Бельгийской и, жуя, на стуле развалился. Я слушал бой часов и счастлив был и нем, Когда открылась дверь из кухни в клубах пара И в комнату вошла неведомо зачем Служанка-девушка в своей косынке старой, И маленькой рукой, едва скрывавшей дрожь, Водя по розовой щеке, чей бархат схож Со спелым персиком, над скатертью склонилась, Переставлять прибор мой стала невзначай, И чтобы поцелуй достался ей на чай, Сказала: "Щеку тронь, никак я простудилась..." Шарлеруа, октябрь 70 XXI Блестящая победа у Саарбрюкена, одержанная под крики "Да здравствует император!" (Ярко раскрашенная бельгийская гравюра, продается в Шарлеруа за 35 сантимов) Посередине, в голубом апофеозе Сам император на лошадке расписной: Как папенька, он мил, подобно Зевсу, грозен, И в свете розовом все видит пред собой. Внизу солдатики толпятся, барабаны Мерцают золотом, алеет пушек ряд. Глядит Питу на полководца беспрестанно, И восхищением глаза его горят. Чуть справа Дюманэ, уже готовый к бою, Опершись на ружье, мотает головою, Вопя: "Да здравствует!.." А кто-то рядом - нем. Как солнце черное, сверкает кивер где-то, И простодушный, в красно-синее одетый, Бормочет Бокийон: "Да здравствует?.. Зачем?" Октябрь 70 XXII Шкаф Вот старый шкаф резной, чей дуб в разводах темных На добрых стариков стал походить давно; Распахнут шкаф, и мгла из всех углов укромных Влекущий запах льет, как старое вино. Полным-полно всего: старья нагроможденье, Приятно пахнущее желтое белье, Косынка бабушки, где есть изображенье Грифона, кружева, и ленты, и тряпье; Тут медальоны вы найдете и портреты, Прядь белую волос и прядь другого цвета, Одежду детскую, засохшие цветы... О шкаф былых времен! Историй всяких кучу И сказок множество хранишь надежно ты За этой дверцей, почерневшей и скрипучей. Октябрь, 70 XXIII Богема (Фантазия) Засунув кулаки в дырявые карманы, Под небом брел я вдаль, был, Муза, твой вассал. Какие - о-ля-ля! - в мечтах я рисовал Великолепные любовные романы! В своих единственных, разодранных штанах Я брел, в пути срывая рифмы и мечтая. К Большой Медведице моя корчма пустая Прижалась. Шорох звезд я слышал в небесах. В траву усевшись у обочины дорожной, Сентябрьским вечером, ронявшим осторожно Мне на лицо росу, я плел из рифм венки. И окруженный фантастичными тенями, На обуви моей, израненной камнями, Как струны лиры, я натягивал шнурки. СТИХОТВОРЕНИЯ 1871 ГОДА XXIV Голова фавна Среди листвы зелено-золотой, Листвы, чей контур зыбок и где спящий Скрыт поцелуй, - там быстрый и живой Фавн, разорвавший вдруг узоры чащи, Мелькает, и видны глаза и рот, Цветы грызет он белыми зубами, Сорвался смех с пурпурных губ, и вот Слышны его раскаты за ветвями. Когда же фавн, как белка, убежал, На листьях оставался смех дрожащий, И, снегирем напуган, чуть дрожал Зеленый поцелуй безмолвной чащи. 1871 XXV Сидящие Черны от папиллом, корявые, с кругами Зелеными у глаз, с фалангами в узлах, С затылками, где злость топорщится буграми И расцветает, как проказа на стенах, Они в припадочном соитии привили К скелетам стульев свой немыслимый каркас; С брусками дерева сплетаются в бессилье Их ноги по утрам, и днем, и в поздний час. Да, эти старики с сиденьями своими Едины и в жару и в дни, когда их взгляд На окна устремлен, где увядает иней, И дрожью жаб они мучительно дрожат. Но милостивы к ним сиденья, чья солома К телам костлявым их приучена давно; Дух солнца прошлых лет вновь светится знакомо В колосьях, что сплелись, отдав свое зерно. И вот Сидящие, к зубам поджав колени И барабаня по сидениям слегка, Внимают грустным баркаролам, и в томленье Качается, как на волнах, у них башка. Не заставляйте их вставать! Крушенье это! Подобно битому коту, они шипят, Топорщатся штаны - о ярость без ответа! Наружу вылезя, ключицы заскрипят. И вы услышите шагов их мерзкий шорох, Удары лысин о дверные косяки, И пуговицы их - зрачки, что в коридорах Вопьются вам в глаза, спасаясь от тоски. Когда ж назад они вернутся, взгляд их черный Яд источать начнет, как взгляд побитых сук, И пот вас прошибет, когда начнет упорно Воронка страшная засасывать вас вдруг. Упрятав кулаки под грязные манжеты, Они припомнят тех, кто их заставил встать; Под подбородком их, до вечера с рассвета, Миндалин гроздья будут двигаться опять. Когда же голову на локоть сон склоняет, Тогда зачавшие сиденья снятся им И стулья-малыши, чья прелесть обрамляет Конторы важные присутствием своим. Цветы чернильные укачивают спящих, Пыльцу выплевывая в виде запятых На этих стариков, как на горшке сидящих... - И колос высохший щекочет член у них. XXVI Таможенники Кто говорит "Эх-ма!" и говорит "К чертям!" Солдаты, моряки, Империи осколки Ничто пред Воинством, которое, как волки, Таится вдоль границ, лазурь калеча там. При трубке, с тесаком, все презирая толки, Они на страшный пир выходят по ночам И псов на привязи ведут, когда к лесам Мгла липнет и течет, как слюни с морды телки. Законы новые толкуют нимфам нежным, Задержат Фауста, Фра Дьяволо сгребут: "Пожитки предъяви! Нам не до шуток тут!" И к женским прелестям приблизясь безмятежно, Спешит таможенник пощупать их слегка, И всем виновным ад сулит его рука! XXVII Вечерняя молитва За кружкою пивной жить начал сиднем я, Подобно ангелу в руках у брадобрея; Подчревье изогнув и трубкою дымя, Смотрю на облачные паруса и реи. Как экскременты голубятни, на меня Мечты горячие нисходят, душу грея; А сердце грустное, порой их прочь гоня, Тогда на заболонь походит уж скорее. Так, кружек сорок выпив или тридцать пять И все свои мечты пережевав и слопав, Сосредоточиваюсь я, чтоб долг отдать; И кроткий, словно бог, бог кедров и иссопов, Я в небо писаю, - какая благодать! С соизволения больших гелиотропов. XXVIII Парижская военная песня Весна настала без сомненья, Поскольку, как весенний дар, Из зеленеющих Имений Тьер вылетает и Пикар. О май над голыми задами! Смотрите Севр, Аньер, Медон: Вот дорогие гости сами Дары несут со всех сторон. Есть кивера у них и сабли, Они в свои тамтамы бьют, На суше ялики их зябли, А тут озера крови ждут! Как никогда, наш брат гуляет, Когда рассвет настать готов, И наши стены сотрясает Град желто-огненных шаров. Украсив крылышками спины, - Куда там Эросу: старо! Тьер и Пикар из керосина Творят картины под Коро. О знатоки Большого Трюка! А Фавр разлегся на цветах, Сопеньем выражая муку, Изображая скорбь в глазах. Под вашим ливнем керосина Великий город не остыл, Не покорился и не сгинул... Пора нам ваш умерить пыл! И те, кто радуются, сидя В деревне, на земле своей, Еще свет пламени увидит, Еще услышат треск ветвей! XXIX Мои возлюбенные малютки Омыл слезливый гидролат Небес капусту, Деревьев почки ваш наряд Слюнявят густо, Луна свой выкатила глаз На миг короткий. Ну, что же вы! Пускайтесь в пляс, Мои уродки! С тобой, с уродкой голубой, Любовь шла гладко. Мы ели курослеп с тобой И яйца всмятку. Уродкой белой посвящен Я был в поэты. Дай мне огреть тебя еще Ремнем за это! Воротит у меня с души От брильянтина Уродки черной. Эй, пляши! Вот мандолина! Ба! Высохших моих слюней Узор бесстыжий Еще остался меж грудей Уродки рыжей. О как я ненавижу вас, Мои малютки! Обрушьте тумаки все враз На ваши грудки! Топчите старые горшки Моих влечений! Гоп-ля! Подайте мне прыжки Хоть на мгновенье. Ключицы ходят ходуном, Кривые ножки, Все перевернуто вверх дном, Пляшите, крошки! И ради них дурных, как сон, Мог рифмовать я? За то, что был я в вас влюблен, Мое проклятье! Звезд блеклый ворох! Ваш приют В углу убогом. Заботы мерзкие вас ждут И смерть под Богом. Луна свой выкатила глаз На миг короткий. Ну, что же вы! Пускайтесь в пляс, Мои уродки! XXX На корточках В час поздний, чувствуя, как взбух его живот, Глядит с тоскою брат Милотус на оконце, Откуда шлет мигрень, глаза слепит и жжет И, как начищенный котел, сверкает солнце, Что пробуждение бедняги стережет. Он мечется под одеялом серым; тяжко Вздыхает, ставит ноги на пол, и слегка Дрожит его живот: нельзя тут дать промашку, Когда приходится, сжав ручку от горшка, Свободною рукой еще задрать рубашку. Вот он на корточках; трясется весь, и хрип Застрял в его груди, хотя к оконным стеклам Желтком расплывшимся свет солнечный прилип, И нос Милотуса сверкает лаком блеклым, В лучах подрагивая, как живой полип. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . На медленном огне бедняга наш томится, Губа отвисла, руки скрючены, и в жар Погружены его бока и поясница, И трубка не горит, и от штанины пар Идет, и в животе как будто бьется птица. А рухлядь грязная и одуревший хлам Вокруг в засаленных лохмотьях спят на брюхе, Скамейки-жабы притаились по углам, Шкафы раскрыли пасть молящейся старухи, И алчный аппетит прилип к их смутным снам. Жара и в комнате протухшей и в прихожей; Набита голова хозяина тряпьем; Он слышит, как растет шерсть у него на коже, И, содрогаясь весь, икает он с трудом, Свою скамейку хромоногую тревожа. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . А тихим вечером, когда лучи луны Слюнявым светом обрамляют контур зада, Тень фантастическая, приспустив штаны, На корточках сидит... И, словно из засады, Нос к звездам тянется, что в небесах видны. XXXI Семилетние поэты Г-ну П. Демени И вот закрыла Мать предначертаний том И, гордо удалясь, не думала о том, Что в голубых глазах и подо лбом с буграми Ребенок, сын ее, скрыл отвращенья пламя. Он послушаньем исходил весь день; весьма Сообразителен; но склад его ума И все привычки выдавали лицемерье. В прихожей, в темноте, когда закрыты двери, Он строил рожи и высовывал язык. Ресницы опускал - и появлялись вмиг Кружки в его глазах. По вечерам забраться Пытался на чердак, чтоб злости предаваться, Таясь под свесившейся с крыши полумглой. Томящийся, тупой, он летнею порой В местах отхожих запирался и часами Там думал в тишине и шевелил ноздрями. Когда за домом сквер, омытый до корней Дневными запахами, был в плену теней, Он залезал в рухляк, что у стены валялся, И, напрягая взгляд, видений дожидался, И слушал шорохи чесоточных кустов. О жалость! Лишь детей соседей-бедняков Считал друзьями он. На стариков похожи, С глазами блеклыми и с нездоровой кожей, Поносом мучались они, и странно тих Был голос, и черны от грязи руки их... Ребенка своего на жалости позорной Застав, пугалась мать. Но нежность непокорно К ней из груди его рвалась, и так хорош Был этот миг! Таил взгляд материнский ложь. В семь лет он сочинял романы - о пустыне, Саваннах и лесах, где, как в небесной сини, Свободы блещет свет... На помощь приходил Журнал с картинками, в котором находил Он также девичьи смеющиеся лица. С глазами карими и в платьице из ситца Рабочих девочка с соседнего двора К нему захаживала. Шла тогда игра С дикаркой маленькой, которая валила Его на землю вмиг, он отбивался с силой И, очутясь под ней, кусал девчонку в зад, Не знавший панталон. Но кожи аромат, Забыв о синяках, он уносил с собою. Тоски воскресных дней боялся он зимою, Когда, причесанный, за столиком своим Читал он Библию с обрезом золотым. В постели, по ночам, его мечты томили. Он бога не любил, любил людей, что были Одеты в блузы и черны, когда домой С работы шли, когда глашатай пред толпой Бил трижды в барабан, указы объявляя, И ропот или смех невольно вызывая. Ребенок прериями грезил, где трава, И запахи, и свет колышутся едва. Но так как мрачные предпочитал он вещи, То в комнате своей, пустынной и зловещей, Где пахло сыростью и к ставням лип туман, Он перечитывал все время свой роман. Там было небо цвета охры, лес горящий, Цветы из плоти распускались в звездной чаще, И было бегство, и паденье, и разгром. А между тем гудел чуть слышно за окном Квартал. И в тишине предчувствие пылало И холод простыни вдруг в парус превращало. 26 мая 1871 XXXII Бедняки в церкви В загоне из скамей дубовых, в закоулках, Согретых смрадом их дыханья, взор вперив В хор позолоченный, чьи двадцать глоток гулко Горланят без конца заученный мотив; Как хлеба аромат, вдыхая запах свечек, Смиреннее собак, которых ждут пинки, Все разом к боженьке, хозяину овечек, Молитвы глупые возносят Бедняки. Просиживать скамью их женщинам здесь любо: Бог заставлял страдать шесть беспросветных дней! Качают женщины, укутав, словно в шубы, До посинения рыдающих детей. Наружу груди их, увядшие от супа; Глаза, которые молиться не хотят, Глядят, как шествует девчонок скверных группа, И на бесформенные шляпки их глядят. За дверью ветра свист, и пьяный муж, и голод... Остаться б здесь еще, уйдя от стольких бед! А между тем вокруг, распространил холод, Старухи шепчутся, вздыхают, застят свет. Здесь эпилептики толкутся и калеки, Чей вид на улице был неприятен вам; Здесь требник нюхают, не поднимая веки, Слепцы, ходившие с собакой по дворам. Слюнями исходя бездарной нищей веры, Здесь каждый без конца молитвы петь готов Христу, что наверху мечтает в дымке серой, Вдали от тощих стерв и злобных толстяков, Вдали от запаха замшелых риз и свечек, От фарса мрачного, что вызывает дрожь... А проповедь цветет изысканностью речи, И все настойчивей мистическая ложь. Когда у выхода, где солнце гибнет, Дамы В шелках банальных и несущие печать Болезни печени - о, господи! - упрямо Кропильницам велят им пальцы целовать. 1871 XXXIII Украденное сердце Слюной тоски исходит сердце, Мне на корме не до утех Грохочут котелки и дверцы, Слюной тоски исходит сердце Под градом шуток, полных перца, Под гогот и всеобщий смех. Слюной тоски исходит сердце Мне на корме не до усех. Итифаллический, солдатский, Их смех мне сердце запятнал; К рулю рисунок залихватский, Итифаллический, солдатский, Прицеплен... Сердце мне по-братски Омой, кабалистичный вал! Итифаллический, солдатский, Их смех мне сердце запятнал, Как быть, украденное сердце, Когда табак иссякнет их И зазвучит икоты скерцо, Как быть, украденное сердце, Когда похмелье горше перца И жгучий спазм в кишках моих? Как быть, украденное сердце, Когда табак иссякнет их? [Май 1871] XXXIV Парижская оргия, или Париж заселяется вновь О негодяи, в путь! С вокзалов хлыньте гордо! Лучами солнечными вымыт и протерт Бульвар, где некогда шли варварские орды. Священный город здесь пред вами распростерт! Вперед! Утих пожар и не подняться буре. Вот набережных свет, вот улицы, а вот Над вами радужное небо, в чьей лазури Недавно звезды бомб водили хоровод. Все мертвые дворцы упрячьте под лесами! Страх дня-минувшего взгляд освежает вам. Вот стадо рыжее вихляющих задами... Так уподобьтесь же безумцам и шутам! О свора сук во время течки! Рвите в клочья Повязки. Крик домов приманивает вас. Разврата ночь пришла, и спазмы этой ночи Сжимают улицу. Так жрите! Пробил час! И пейте! А когда свет резкий рядом с вами Копаться в роскоши струящейся начнет, Вы разве будете склоняться над столами, Смотря безмолвно на белеющий восход? За королеву тост с ее отвислым задом! В ночах пылающих прислушайтесь, как рвет Икота чью-то грудь, как лихо скачут рядом Лакеи, старики, кретины, пьяный сброд. О грязные сердца! О мерзкие утробы! Сильней работайте своим вонючим ртом! Еще глоток вина за этот праздник злобы, О Победители, покрытые, стыдом! Дышите мерзостью великолепной вони И окунайте в яд злых языков концы! Над вашей головой скрестив свои ладони, Поэт вам говорит: "Беснуйтесь, подлецы! Ведь в лоно Женщины вы лапы запустили, Ее конвульсии еще внушают страх, Когда она кричит, когда в своем бессилье Вы задыхаетесь, держа ее в руках. Шуты, безумцы, сифилитики, владыки. Ну что Парижу, этой девке, весь ваш сброд И наша плоть, и дух, и яд, и ваши крики? Вас, гниль свирепую, с себя она стряхнет! Когда падете вы, вопя от униженья И в страхе требуя вернуть вам кошельки, Заблещет красной куртизанки грудь сражении, Над вами грозные сожмутся кулаки!" Когда так яростно твои плясали ноги, Париж, когда ножом был весь изранен ты. Когда ты распростерт и так светлы и строги Зрачки твои, где свет мерцает доброты, О город страждущий, о город полумертвый, По-прежнему твой взор в Грядущее глядит! И мрак Минувшего, о город распростертый, Из глубины веков тебя благословит! Ты, плоть которого воскрешена для муки, Ты жизнь чудовищную снова пьешь! И вновь Тебя холодные ощупывают руки, И черви бледные в твою проникли кровь. Ну что же! Тем червям позора и обиды Твое дыхание Прогресса не прервать, И не погасит Стрикс глаза Кариатиды, В которых золоту астральному сверкать. Пусть никогда еще такой зловонной раной Среди Природы не гляделись города, Пусть твой ужасен вид, но будет неустанно Поэт тебе твердить: "Прекрасен ты всегда!" Ты вознесен грозой к поэзии высокой, Игра великих сил тебе подмогу шлет, Грохочет смерть, но ждет твое творенье срока, О город избранный, ты слышишь? Горн зовет! Поэт возьмет с собой Отверженных рыданья, Проклятья Каторжников, ненависти шквал, Лучи его любви, сверкая, женщин ранят, И строфы загремят: "Бандиты! Час настал!" - Порядок вновь царит... - И снова слышен в старых Домах терпимости хрип оргий после бурь. Охвачен бредом газ и с фонарей усталых Зловеще рвется ввысь, в туманную лазурь. Май 1871 XXXV Руки Жанн-Мари Они могучи, эти руки, Они темны в лучах зари, Они бледны, как после муки Предсмертной, руки Жанн-Мари. Или в озерах сладострастья Им темный крем дарован был? В пруды безоблачного счастья Они свой погружали пыл? Покоясь на коленях нежных, Случалось ли им небо пить, Сигары скручивать прилежно, И продавать кораллов нить, И к пламенным ногам Мадонны Класть золотой цветок весны? Нет! Черной кровью белладонны Ладони их озарены! Или грозя бедой диптерам, Что над нектарником жужжат, Перед рассветом бледно-серым Они процеживали яд? Какой мечтой они в экстазе Ввысь были взметены порой? Мечтой неслыханною Азии Иль кенгаварскою мечтой? О, эти руки потемнели Не у подножия богов, Не у бессонной колыбели И не от сорванных плодов! Они - не руки примадонны, Не руки женщин заводских, Чье солнце пьяно от гудрона И опаляет лица их. Они в дугу сгибают спины, Они добры, как светоч дня, Они фатальнее машины, Сильнее дикого коня. Стряхнув с себя остатки дрожи, Дыша, как жар в печи, их плоть Петь только Марсельезу может И никогда "Спаси, господь". Вас, женщин злых, они 6 схватили За горло, раздробили б вам В кармине и белее лилий Запястья благородных дам. Сиянье этих рук любимых Мозги туманит у ягнят, И солнца яркого рубины На пальцах этих рук горят. Они темны от пятен черни, Как вздыбленный вчерашний вал, И не один их в час вечерний Повстанец гордый целовал. Они бледны в тумане рыжем, Под солнцем гнева и любви, Среди восставшего Парижа, На бронзе митральез в крови. И все же иногда, о Руки, Вы, на которых сохранен Губ наших трепет в час разлуки, Вы слышите кандальный звон. И нет для нас ужасней муки, Нет потрясения сильней, Когда вам, о святые Руки, Пускают кровь из-под ногтей. XXXVI Сестры милосердия Мужчина молодой, чей взор блестит, а тело Двадцатилетнее пленяло б наготой Или которого представить можно смело В одежде мага под персидскою луной, Порывистый, неукротимый, непорочный И гордый первою причастностью своей, Подобный морю молодому, вздохам ночи На древнем ложе из брильянтовых камней, Мужчина молодой грязь видит и увечье, Уродство мира, содрогаясь, узнает, И в сердце раненный навеки, только встречи Теперь с сестрою милосердия он ждет. Но женщина, тебе, о груда плоти жаркой, Не быть сестрою милосердия вовек, Хоть пальцы легки у тебя, и губы ярки, И пылок черный взор, и грудь бела, как снег. Непробужденная, с огромными зрачками! Наш каждый поцелуй таит вопрос немой, И убаюкивать тебя должны мы сами, И это ты к нам льнешь, окутанная тьмой. Всю ненависть свою, и слабость, и томленье, И все, что вытерпела в прошлом, вновь и вновь Ты возвращаешь нам, без гнева и сомненья, Как ежемесячно свою теряя кровь. Мужчина устрашен, поняв, что ты - обуза. Одно мгновение тебя он нес, и вот, Как наваждение, его терзает Муза И пламя высшей Справедливости зовет. Все время жаждущий простора и покоя, Сполна познав неумолимость двух Сестер, Он обращает вдруг со стоном и тоскою К природе благостной измученный свой взор. Но мрак алхимии, но святость познаванья Ему внушают отвращенье неспроста: Он тяжко ранен был, вокруг него молчанье, И одиночество не разомкнет уста. Пусть верил он в мечту, пусть долгой шел дорогой Сквозь ночи Истины, но настает пора, Когда взывает он к таинственной и строгой, К тебе, о Смерть, о милосердия сестра! Июнь 1871 XXXVII Искательницы вшей Когда ребенка лоб горит от вихрей красных И к стае смутных грез взор обращен с мольбой, Приходят две сестры, две женщины прекрасных, Приходят в комнату, окутанную мглой. Они перед окном садятся с ним, где воздух Пропитай запахом цветов и где слегка Ребенка волосы в ночной росе и в звездах Ласкает нежная и грозная рука. Он слышит, как поет их робкое дыханье, Благоухающее медом и листвой, И как слюну с их губ иль целовать желанье Смывает судорожный вдох своей волной. Он видит, как дрожат их черные ресницы И как, потрескивая в сумрачной тиши, От нежных пальцев их, в которых ток струится, Под царственным ногтем покорно гибнут вши. Ребенок опьянен вином блаженной Лени, Дыханьем музыки, чей бред не разгадать, И, ласкам подчинись, согласно их веленью, Горит и меркнет в нем желанье зарыдать. XXXVIII Первые причастия I Церквушки в деревнях, какая глупость, право! Собрав там дюжину уродливых ребят, Гротескный поп творит молитву величаво, И малыши за ним бормочут невпопад; А солнце сквозь листву пробилось, и на славу Цветные витражи над головой горят. От камня отдает всегда землей родною. Легко заметите вы груды тех камней На поле, что дрожит от течки и от зноя, Где тропка серая бежит, и рядом с ней Сожженные кусты, шиповник цвета гноя И черных шелковиц наросты до корней. Вид респектабельный здесь каждое столетье Сараям придают, пуская кисти в ход; И если мистика гротескная в расцвете Близ божьей матери или святых бород, То мухи, видя хлев или корчму заметив, Над ними радостно свой водят хоровод. Принадлежа семье, все дети с нею схожи. Дом - это ворох дел, заботы, простота; Из церкви выходя, не помнят след на коже, Оставшийся от рук служителя Христа, И заплатить ему готовы подороже, Чтоб только заслонять он солнце перестал, Одежда черная впервые, хоть и мал ты; День сладких пирогов с цветами на окне, И полные любви Иосифы и Марты, На мир глядящие с картинок на стене, К которым в будущем добавятся две карты, Как лучший сувенир о том великом дне. Девчонки часто ходят в церковь. Им приятно Услышать, как порой их шлюхами зовут Мальчишки, что потом, отправясь в путь обратный И мессу позабыв, в харчевню завернут, Чтоб воздух сотрясать там песнею отвратной И презирать дома, где богачи живут. Сам подбирал кюре для детворы картинки. Но у себя в саду, обедню отслужив, Он слышит топот ног вдали и по старинке Икрой подергивает: чешутся ботинки, Забыт святой запрет под плясовой мотив: - Пиратом черным ночь идет, от звезд отплыв. II Среди готовящихся к первому причастью Свое внимание священник обратил На эту девочку, он полон к ней участья За грустный взор ее: "О, в ней так мало сил! Но изберет ее в день первого причастья Господь, который сам ее благословил". III В канун большого дня ребенок болен тяжко; И больше, чем в церквах с их гулкой тишиной, Дрожь мучает ее, хотя тепла рубашка, Дрожь возвращается: "То смерть пришла за мной..." Как будто у сестер своих похитив право На высшую любовь, она, едва дыша, Счет Ангелам ведет и Девам в час их славы, Победою Христа полна ее душа. Омыл средь отзвуков латинских окончаний Черты румяных Лиц небесный водопад, И, впитывая кровь божественных страданий, Покровы падают на солнечный закат. Во имя девственности прошлой и грядущей В твое Прощение впивается она, Но, словно лилии в воде и словно кущи, Твоя всеблагостность, Царица, холодна. IV И девою из книг становится Царица, Мистический порыв вдруг рушится порой, И нищих образов проходит вереница, Картинок и гравюр тоскливый кружит рой. И неосознанное детское бесстыдство Пугает девственную синюю мечту, Что вьется близ туник, томясь от любопытства, Туник, скрывающих Иисуса наготу. Однако жаждет дух, исполненный печали, Зарницы нежности продлить хотя б на миг... Припав к подушке ртом, чтоб крик не услыхали, Она томится. Мрак во все дома проник. И девочке невмочь. Она в своей постели Горит и мечется. Ей воздуху б чуть-чуть, Чтоб свежесть из окна почувствовать на теле, Немного охладить пылающую грудь. Проснулась. Ночь была. Окно едва белело. Пред синей дремою портьеры ею вновь Виденье чистоты воскресной овладело. Стал алым цвет мечты. Пошла из носа кровь. И, чувствуя себя бессильною и чистой Настолько, чтоб вкусить любовь Христа опять, Хотела пить она под взглядом тьмы лучистой, Нить ночь, заставившую сердце трепетать; Пить ночь, где Дева-Мать незрима, где омыты Молчаньем серым все волнения души; Пить ночь могучую, где из души разбитой Потоки бунта изливаются в глуши. Супругой-девочкой и Жертвою покорной Она спускается со свечкою в руках Во двор; от крыши тень ползет, как призрак черный, И сушится белье, внушая белый страх. VI Свою святую ночь она в отхожем месте Проводит. Там к свече, где в потолке дыра, Мрак сверху тянется, неся ночные вести, Лоза склоняется с соседнего двора. Сердечком светится оконце слуховое, Глядящее на двор, где плиты на земле Пропахли стиркою и грязною водою И тени стен таят сны черные во мгле. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VII Кто может рассказать о жалости позорной, О ненависти к ней, о подлые шуты, Чье благочестие калечит мир покорный, Кто может рассказать про гибель чистоты? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VIII Когда же, прочь убрав сплетенья истерии, Она, проведшая с мужчиной ночь любви, Увидит, как мечта о белизне Марии Под утро перед ним забрезжила вдали, Тогда: "О знаешь ты, что я тебя убила? Что сердце, губы, все, чем ты владел, взяла? И тяжко я больна. Мне нужен мрак могилы, Где влагу ночи пьют умершие тела. Была ребенком я - Христос мое дыханье Навеки осквернил. Все мерзко мне теперь! Ты целовал меня, ты пил благоуханье Моих волос, и я смирялась... Но поверь, Что непонятно вам, мужчинам, наше горе! Чем больше любим мы, тем наша боль сильней. Мы были растлены! И в страхе и в позоре Порывы наши к вам обманчивей теней. Причастье первое давно уже минуло. Мне не было дано познать твои уста: Душа моя и плоть, что так к тебе прильнула, Несут тлетворное лобзание Христа". IX Истлевшая душа тогда с душой печальной Его проклятие почувствуют сильней И ненависть его, в которой изначально Скрыт яд убийственный для истинных страстей. Христос! О вечный враг энергии и воли, Зовущий два тысячелетия туда, Где женщины бледны, где головные боли И где дается жизнь для скорби и стыда! Июль 1871 XXXIX Праведник (фрагмент) Держался прямо он. Луч золотистый света На плечи Праведника падал. Жаркий пот Прошиб меня: "Глядеть ты хочешь на кометы И слышать, как жужжат, свершая свой полет, Светила млечные и дальние планеты?" "Подстерегает ночь твое чело и взгляд. О Праведник, пора под крышею укрыться! Читай молитву там. И если наугад Бредущий в темноте начнет к тебе ломиться, Скажи: "Калека я! Уйди отсюда, брат"". Но снова Праведник был там, где страх клубится От зелени и трав, когда мертвы лучи... "Не продается ли тобою власяница, Старик? О бард тоски! О пилигрим в ночи! Нагорный плакальщик и жалости десница! О сладко верующий! Сердце, что опять Упало в чашу вдруг, томясь в предсмертной муке! Любовь и слепота! Величье! Благодать! Послушай, Праведник, ты глуп, ты гаже суки! Не ты страдаешь - я, посмевший бунтовать! Надежда на твое прощенье, о тупица, Мой вызывает смех и стон в груди моей! Я проклят, знаешь ты. Я бледен, мне не спится, Безумен я и пьян. Но ты уйди скорей. Они мне не нужны, мозгов твоих крупицы. Довольно и того, что Праведником ты Зовешься, что в ночи рассудок твой и нежность Сопят и фыркают, как старые киты, И что изгнания познал ты безнадежность, И твой надгробный плач звучит из темноты. Ты божье око, трус! Твоей священной свите Меня хотелось бы втоптать ногами в грязь... Вся в гнидах голова! Одежд прогнивших нити! Сократы и Христы! Святые люди! Мразь! Того, кто проклят был, во мгле кровавой чтите!" Все это на земле я прокричал, и ночь Внимала тихо мне, охваченному бредом. Я поднял голову: умчался призрак прочь, За призраком гналась моя насмешка следом... Явись, о вихрь ночной! Над Проклятым пророчь В то время как, храня молчанье среди шквала, Под сенью голубых пилястров натянув Вселенной узы без конца и без начала, Порядок, вечный страж, плывет, веслом взмахнув, И сыплет звезды из пылающего трала. А! Пусть он прочь идет, надев стыда повязку, Опившись горечью моей и сладок так, Как мед, что на зубах прогнивших липнет вязко; Пусть, словно сука после яростных атак Задорных кобелей, оближется с опаской. Пусть о смердящем милосердии твердит... - Мне отвратительны глаза его и брюхо! Потом, как хор детей, пусть песни голосит, Как идиотов хор при испусканье духа... О Праведники, нам ваш ненавистен вид! Июль 1871 XL Что говорят поэту о цветах Господину Теодору де Бапвиллю I Итак, когда лазурь черна И в ней дрожат моря топазов, Ты все проводишь вечера Близ Лилий, этих клизм экстазов. В наш век растений трудовых Пьет Лилия в немалой дозе Сок отвращений голубых В твоей религиозной Прозе. Сонет, что сорок лет назад Написан; дар для Менестреля Из лилий, радующих взгляд, И лилия месье Кердреля, Повсюду лилии! О страх! Как рукава у Грешниц нежных, Трепещут у тебя в Стихах Букеты лилий белоснежных! А утром свежим ветерком Рубашка у тебя надута, И запах незабудок в нем Тебе противен почему-то! В твои владенья с давних пор Амур одну сирень впускает, Ну, и фиалку с ней - о вздор! Ту, что в лесах произрастает. II Поэты, уж такой ваш нрав: Дай розы, розы вам, чтоб снова Они раздулись от октав, Пылая на стеблях лавровых. Чтоб чаще на своем веку Банвилль, предавшись вдохновенью, В глаза швырял их чужаку, Не расположенному к чтенью! Пойдешь ли в поле, в лес, в овраг, Знай, о фотограф слишком робкий, Разнообразна Флора так, Как от пустых графинов пробки. Растенья Франгдо всегда Чахоточны, смешны, сварливы, И брюхо таксы без труда Переплывает их заливы. И вот рисунков мерзких ряд, Где лотосы залиты светом, И радуют причастниц взгляд Эстампы с благостным сюжетом. Строфа лоретки со строфой Индийского растенья ладит, И яркий мотылек порой На венчик маргаритки гадит. Старье берем! Цветы берем! О фантастичные растенья Салонов, пахнущих старьем! Жукам их майским на съеденье Все эти цветики в слезах, Которых пестуют Гранвили И с козырьками на глазах Светила краской опоили! Да! Ваших дудочек слюна Была бы ценною глюкозой! А так... вы - чушь! И грошь цена Вам, Лилии, Сирень и Розы! III Охотник белый! Без чулок Ты мчишь средь Фауны дрожащей, Хотя заглядывать бы мог В свою ботанику почаще! Боюсь, что ты на шпанских мух Сверчков сменяешь, скромных с виду, К журчанью Рейна будешь глух И тундре предпочтешь Флориду. Но ведь Искусство, дорогой, Не в том, чтобы имели право Так просто эвкалипт любой Обвить гекзаметров удавы. Как будто ветви акажу, Пусть даже в зарослях Гвианы, Нужны лишь стаям сакажу И бреду тяжкому лианы! Да! В поле он иль меж страниц, С цветком решение простое: Не стоит он помета птиц, Слезинки на свече не стоит. Сказал я, что хотелось мне! В бамбуковом жилище сидя, Обои видя на стене И ставни запертые видя, Ты стер бы свежести расцвет, Причудливых Уаз достойный! Все эти доводы, поэт, Скорее дерзки, чем пристойны! IV Не о пампасах, что в тоске Простерлись, бунтом угрожая, Скажи о хлопке, табаке, Об экзотичном урожае. И сколько долларов дает Веласкесу в Гаване рента, Скажи, какой его доход, Плюнь на морскую даль Сорренто, Где только лебедей одних Поэты видели упрямо Довольно! Пусть твой будет стих Для манглий лучшею рекламой! В кровавый лес он должен сметь Нырнуть - и возвратиться снова, Чтоб людям предложить камедь И рифмы сахар тростниковый. Открой нам желтизны секрет Под тропиками горных кряжей: От насекомых ли их цвет, Лишайник ли покрыл их пряжей? Марену нам найди! Она, Цветущая благоуханно, Для наших Армий создана Самой Природой красноштанной. Найди у края мглы лесной Цветы, что с мордой зверя схожи И чьею золотой слюной Прочерчен след на бычьей коже. В лугах, не знающих границ, Найди раскрытые бутоны, Где сотни огненных Яиц В эссенциях кипящих тонут. Найди Чертополох, чью нить Десяток мулов неустанных Начнут вытягивать и вить! Найди цветы, что стулом станут! Найди в глубинах черных руд Цветы из камня - всем на зависть! Цветы, чьи железы идут От горла в спекшуюся завязь. Подай нам, о веселый Сноб, В великолепной красной чаше Из лилий приторных сироп, Вгрызающийся в ложки наши. Пусть кто-то скажет, что Амур Всех индульгенций похититель: Но ни Ренан, ни сам кот Мурр Не видели его обитель. Оцепенели мы - а ты Дай аромат нам истерии; Нас вознеси до чистоты, Превыше чистоты Марии. Колдун! Торговец! Колонист! Твой стих - что розовый, что алый Каучуком льется пусть! И чист Пусть будет, как лучи металла! О Фокусник! Из темноты Твоих поэм вдруг ввысь взлетая, Пусть кружат странные цветы И электрические стаи! Век ада ныне! От судьбы Железной лиры не укрыться: И телеграфные столбы Украсят и твои ключицы. Сумей же в рифмах рассказать О том, что болен не случайно Картофель... Ну, а чтоб создать Стихи, исполненные тайны, Которые прочтут в Трегье, Прочтут в Парамариво даже, Купи труды месье Фигье: Ашетт имеет их в продаже. Альсид Бава. А. Р. 14 июля 1871 ХLI Пьяный корабль В то время как я плыл вниз по речным потокам, Остались навсегда мои матросы там, Где краснокожие напали ненароком И пригвоздили их к раскрашенным столбам. Мне дела не было до прочих экипажей С английским хлопком их, с фламандским их зерном. О криках и резне не вспоминая даже, Я плыл, куда хотел, теченьями влеком. Средь всплесков яростных стихии одичалой Я был, как детский мозг, глух ко всему вокруг. Лишь полуостровам, сорвавшимся с причала, Такая кутерьма могла присниться вдруг. Мой пробужденья час благословляли грозы, Я легче пробки в пляс пускался на волнах, С чьей влагою навек слились людские слезы, И не было во мне тоски о маяках. Сладка, как для детей плоть яблок терпко-кислых, Зеленая вода проникла в корпус мой И смыла пятна вин и рвоту; снасть повисла, И был оторван руль играющей волной. С тех пор купался я в Поэме океана, Средь млечности ее, средь отблесков светил И пожирающих синь неба неустанно Глубин, где мысль свою утопленник сокрыл; Где, в свой окрасив цвет голубизны раздолье, И бред, и мерный ритм при свете дня вдали, Огромней наших лир, сильнее алкоголя, Таится горькое брожение любви. Я знаю рвущееся небо, и глубины, И смерчи, и бурун, я знаю ночи тьму, И зори трепетнее стаи голубиной, И то, что не дано увидеть никому. Я видел, как всплывал в мистическом дурмане Диск солнца, озарив застывших скал черты. Как, уподобившись актерам в древней драме, Метались толпы волн и разевали рты. Я грезил о ночах в снегу, о поцелуях, Поднявшихся к глазам морей из глубины, О вечно льющихся неповторимых струях, О пенье фосфора в плену голубизны. Я месяцами плыл за бурями, что схожи С истерикою стад коровьих, и ничуть Не думал, что нога Пречистой Девы может, Смиряя океан, ступить ему на грудь. Я направлял свой бег к немыслимым Флоридам, Где перемешаны цветы, глаза пантер, Поводья радуги, и чуждые обидам Подводные стада, и блеск небесных сфер. Болот раскинувшихся видел я броженье,, Где в вершах тростника Левиафан гниет; Средь штиля мертвого могучих волн движенье, Потоком падающий в бездну небосвод. Ртуть солнца, ледники, костров небесных пламя! Заливы, чья вода становится темней, Когда, изъеденный свирепыми клопами, В них погружается клубок гигантских змей. Я детям показать хотел бы рыб поющих, "И золотистых рыб, и трепетных дорад... Крылатость придавал мне ветер вездесущий, Баюкал пенистый, необозримый сад. Порой, уставшему от южных зон и снежных, Моря, чей тихий плач укачивал меня, Букеты мрака мне протягивали нежно, И, словно женщина, вновь оставался я. Почти как остров, на себе влачил я ссоры Птиц светлоглазых, болтовню их и помет. Сквозь путы хрупкие мои, сквозь их узоры Утопленники спать шли задом наперед. Итак, опутанный коричневою пряжей, Корабль, познавший хмель морской воды сполна, Я, чей шальной каркас потом не станут даже Суда ганзейские выуживать со дна; Свободный, весь в дыму, туманами одетый, Я, небо рушивший, как стены, где б нашлись Все эти лакомства, к которым льнут поэты, Лишайник солнечный, лазоревая слизь; Я, продолжавший путь, когда за мной вдогонку Эскорты черных рыб пускались из глубин, И загонял июль в пылавшую воронку Ультрамарин небес ударами дубин; Я, содрогавшийся, когда в болотной топи Ревела свадьба бегемотов, сея страх, Скиталец вечный, я тоскую о Европе, О парапетах ее древних и камнях. Архипелаги звезд я видел, видел земли, Чей небосвод открыт пред тем, кто вдаль уплыл... Не в этих ли ночах бездонных, тихо дремля, Ты укрываешься, Расцвет грядущих сил? Но слишком много слез а пролил! Скорбны зори, Свет солнца всюду слеп, везде страшна луна. Пусть мой взорвется киль! Пусть погружусь я в море! Любовью терпкою душа моя пьяна. Коль мне нужна вода Европы, то не волны Ее морей нужны, а лужа, где весной, Присев на корточки, ребенок, грусти полный, Пускает в плаванье кораблик хрупкий свой. Я больше не могу, о воды океана, Вслед за торговыми судами плыть опять, Со спесью вымпелов встречаться постоянно Иль мимо каторжных баркасов проплывать. XLII Гласные A - черный, белый - Е, И - красный, У - зеленый, О - синий... Гласные, рождений ваших даты Еще открою я... А - черный и мохнатый Корсет жужжащих мух над грудою зловонной. Е - белизна шатров и в хлопьях снежной ваты Вершина, дрожь цветка, сверкание короны; И - пурпур, кровь плевка, смех, гневом озаренный Иль опьяненный покаяньем в час расплаты. У - цикл, морской прибой с его зеленым соком, Мир пастбищ, мир морщин, что на челе высоком Алхимией запечатлен в тиши ночей. О - первозданный Горн, пронзительный и странный. Безмолвье, где миры, и ангелы, и страны, - Омега, синий луч и свет Ее Очей. XLIII Рыдала розово звезда в твоих ушах, Цвела пунцово на груди твоей пучина, Покоилась бело бескрайность на плечах, И умирал черно у ног твоих Мужчина. LIV Вороны В гнетущий холод, в непогоду, Когда в селениях вокруг Молитвы умолкает звук, Господь, на скорбную природу, На эту тишину и глушь Ты с неба воронов обрушь. Войска, чьи гнезда ветер хлещет, Войска, чей крик печально-строг, Вы над крестами у дорог, Над желтизною рек зловещих, Над рвами, где таится ночь, Слетайтесь! Разлетайтесь прочь! И над французскими полями, Где мертвецы хранят покой, Кружитесь зимнею порой, Чтоб жгла нас память, словно пламя. О крик тревожный черных стай, Наш долг забыть нам не давай! Но майских птиц с их чистым пеньем Печалью не вспугни своей: Оставь их тем, кто средь полей Навеки нашим пораженьем, Не знающим грядущих дней, Прикован к немоте корней. ПРИМЕЧАНИЯ ОБОСНОВАНИЕ ТЕКСТА Предлагаемое издание Артюра Рембо является не только первым претендующим на полноту русским изданием знаменитого поэта, но оно практически полно представляет то, что принято называть термином "Сочинения", хотя по отношению к Рембо термин кажется архаичным. Эта степень полноты видна, если сопоставить данную книгу с образцовым, с нашей точки Зрения, французским изданием Полного собрания сочинений Рембо, осуществленным Андре Ролланом де Реневиль и Жюлем Мукэ в "Библиотеке Плеяды" издательства Галлимар (Rimbaud Arthur. Oeuvres completes/Texte etabli el annote par Andre Rolland do Ro neville, Jules Mouquet. Paris, 1954), порядка расположения материала в котором мы придерживались {В дальнейшем в ссылках на это издание указывается: Р-54 и страница. Уточнения производились и по изданию 1963-1965 гг. (Р-65). На переиздание 1972 г., подготовленное Антуаном Аданом по иным принципам, наиболее полное в части переписки, мы ниже не ссылаемся.}. В книге помещены все основные художественные произведения Рембо (издание переписки не входило в наши задачи). Остается вне рамок литературного памятника лишь небольшая по объему часть - произведения главным образом малозначительные, незавершенные, фрагментарные, не являющиеся предметом читательского и исследовательского интереса в самой Франции {Это - 1. "Проза и стихи школьных лет"; 2. "Отрывочные строчки" (Bribes); 3. Les Stupra: сатирические экспромты из так называемого Альбома зютистов; 4-5. Две сатиры: "Сердце под рясой", "Письмо барону Падешевр"; 6-7. Два коротких черновика стихотворений в прозе, известных под названием "Пустыни любви" и "Политические фрагменты". Часть из этих вещей не входила даже в издание Плеяды 1946-1951 гг.}. Целостность публикуемых в книге вещей нигде не нарушена. Нужно сказать, что нынешнее состояние текстологической изученности, подготовленности и полноты самого французского текста является результатом протянувшейся на три четверти века и продолжающейся по сей день работы множества специалистов, разыскавших и возродивших почти из ничего текст Рембо. Сам поэт издал при жизни только одну книжечку - "Одно лето в аду" (Брюссель, 1873), долго остававшуюся неизвестной читающей публике. Дальнейшие прижизненные издания ("Озарения", 1886; "Реликварий. Стихотворения", 1891) были подготовлены уже без ведома автора, который в 80-е годы жил в Эфиопии (как тогда чаще говорили - в Абиссинии). "Реликварий" фактически был посмертным изданием, ибо к моменту его выхода Рембо умирал или уже скончался 3 на больничной койке в Марселе. Кроме школьных сочинений, почти ничего из стихов Рембо не публиковалось до октября 1883 г., когда в связи с развитием символистского движения и подготовкой Верленом книги "Пр_о_клятые поэты" (Париж, 1884) было напечатано несколько стихотворений. Следующим этапом была предшествовавшая первому изданию "Озарений" публикация в журнале "Ла Вог" (май-июнь 1886 г.) большинства озарений в прозе и нескольких из "Последних стихотворений". Произведения Рембо печатались по тексту, не готовившемуся автором к печати, иногда в виде цитат, не всегда под его именем. Многие стихотворения Рембо Верлен первоначально воспроизвел по памяти. Ранний этап публикаций Рембо отошел в прошлое, но оставил некоторые, не разрешенные до сих пор загадки. Не разысканы, а иногда и утрачены автографы ряда произведений, не прояснена хронологическая приуроченность и последовательность многих из них. Наиболее острый спор развернулся вокруг хронологии "Озарений". Он освещен в статье и в комментарии к книге. По ряду причин, там изложенных, и чтобы не усугублять хаоса умножением возможных конъектур, мы придерживаемся в общей последовательности книг и в расположении отдельных озарений такого порядка, Дата выхода "Реликвария" не определена с точностью до недель, который восходит к первой журнальной публикации 1886 г. и сохранен в авторитетном издании Плеяды. Вместе с тем при подготовке книги учитывалось мнение литературоведов, подходящих к развитию творчества Рембо с других позиций, в частности А. Буйана де Лакота (Озарения, Париж: Меркюр де Франс, 1949), Антуана Адана (Сочинения. Париж: Клоб де мейер ливр, 1957), Сюзанны Бернар (Сочинения. Париж: Гарнье, 1960 {Мы ниже часто обращаемся к этому изданию, сокращенно именуя его OSB. Важной опорой при комментировании текста была также ставшая классической книга 1936 г. литературоведов Р. Этьембля и Я. Гоклер. Мы цитируем по изд.: Etiemhle R., Gauclere Y. Rimbaud. Nouv. ed. revue et augm. Paris: Gallimard, 1950. В меньшей степени могли быть использованы более новые комментарии, выдержанные в неофрейдистском духе, например книга Р. Г. Коона (Cohn Ii. G. The Poetry of Rimbaud. Princeton, 1973. Далее: RC).}), Даниэля Леверса (Стихотворения... Париж, 1972 / "Ливр де пош"). Русский перевод всего текста Рембо впервые выполнен одним поэтом - М. П. Кудиновым. Однако в развитие традиций серии "Литературные памятники" (Бодлер, Эредиа, Рильке, Бертран) И. С. Поступальский подобрал переводы, раскрывающие историю художественного освоения поэта и его интерпретацию в русской культуре. Ему же принадлежат замечания о переводах и указания на переводы, не воспроизводимые в книге (среди них - напечатанные в 1981 г. в нашей серии в издании: Алоизиюс Бертран. Гаспар из Тьмы - переводы В. М. Козового). Собственно комментарий составлен Н. И. Балашовым. СТИХИ Наименование "Стихи", соответствующее французскому Poesies, - это не авторское, а традиционное заглавие. При жизни Рембо с его ведома было напечатано, как это будет видно из последующих примечаний, лишь несколько самых ранних стихотворений и одно стихотворение конца 1871 г. - "В_о_роны". "Стихи" Рембо - также по традиции - разделяются по рубрикам соответственно году написания: Стихотворения 1869 года, ...1870 года, ...1871 года. Хронология внутри рубрик в настоящее время установлена с удовлетворительной точностью. Где это возможно, например в стихотворениях 1870 г., принято воспроизводить порядок стихов в сохранившихся автографах Рембо. Номера стихов, естественно, не принадлежат Рембо и нами даны для ориентации читателя в соответствии с номерами в изданиях Плеяды 1954-1965 гг. Все эти меры упорядочения полезны и облегчают восприятие стихов Рембо, все более трудных для чтения начиная со стихов 1871 г. Меры эти, конечно, не соответствуют хаотической стороне гения Рембо, но если следовать "последней воле" поэта, то стихи его нужно было так и оставить ненапечатанными, как он делал сам. Впрочем, и у Вергилия "последней авторской волей" было сожжение "Энеиды"... СТИХОТВОРЕНИЯ 1869 ГОДА I. Подарки сирот к Новому году Авторская публикация. Впервые напечатано в "Ревю пур туе" 2 января 1870 г. Нужно иметь в виду, что перед читателем - первое стихотворение на французском языке пятнадцатилетнего школьника, который к этому времени уже успел поразить учителей написанными по классным заданиям, но яркими латинскими стихами, печатавшимися одно за другим с 1 января 1869 г. по 15 апреля 1870 г. в журнале "Монитер де ль'ансеньеман сегондэр... Бюллетэн оффисьель де ль'Академи де Дуэ". Этот журнал поместил также (в номере от 15 апреля) выполненный Рембо в классе "обманный" перевод первых 26 стихов поэмы Лукреция "О природе вещей": на самом деле они были воспроизведены но памяти или списаны с некоторыми изменениями "по горячим следам" с только что (в 1869 г.) опубликованного и еще не известного учителям перевода поэмы Сюлли Прюдомом. К "Подаркам сирот" можно подходить по-разному. Это и стихотворение избалованного наградами школьника, бестрепетно обращающегося в журнал со своим первым французским опытом. Это и свидетельство глубокого сиротства не знавших ласки детей в семье Рембо. Это и "пиратское" произведение, заимствовавшее темы и даже отдельные стихи у разных портов: у рекомендованного в коллеже Ж. Ребуля ("L'ange et l'enfant"), y ставшего через год мишенью для насмешек, наиболее мещанского из поэтов-парнасцев Фр. Коппе (из "Enfants trouves", сб. "Poesies", 18541859), у Бодлера, кумира Рембо (стихотворения "Раздумье" и "Утренние сумерки"), у Гюго из разных его книг, у Теодора де Банвилля, современника, на поддержку которого рассчитывал юный поэт, - из "Кариатид". О "заимствованных" стихах и темах см. подробно у Сюзанны Бернар (OSB, р. 359, 360): стих 1 и вся часть II, середина части III основаны на "заимствованиях" из Гюго; стихи 8-9 - из Бодлера; последние стихи части III - из Коппе; стих "Но ангел детства стер..." - из Ребуля; образы "поцелуев солнца" - из Теодора де Банвилля. СТИХОТВОРЕНИЯ 1870 ГОДА Стихи в этой рубрике расположены не всегда строго хронологически, но согласно автографу рукописи так называемого сборника Демени. II. Первый вечер Авторская публикация. Напечатано впервые в сатирическом еженедельнике "Ла Шарж" 13 августа 1870 г. под названием "Три поцелуя". Смысл стихотворения - видимо, иронического, основанного на обостренном у подростка неприятии стихов, воспевающих глупо-слащавое представление о любви, - резче выражен в другом варианте заглавия - "Комедия в трех поцелуях". Однако можно усмотреть и естественное увлечение юного поэта этой темой. III. Предчувствие Впервые напечатано без ведома автора в "Ла Ревю Эндепандант" за январь - февраль 1889 г. Рембо отправил "Предчувствие" Теодору де Банвиллю вместе со стихотворениями "Офелия" и "Солнце и плоть" в письме от 24 мая 1870 г. Обращаясь к Банвиллю с просьбой о поддержке и даже о помощи в напечатании стихов в известных сборниках "Современный Парнас", Рембо писал, что считает парнасцем каждого настоящего поэта, и выражал надежду, что через два года и он станет парнасцем. В письме стихотворение датировано 20 апреля 1870 г. и содержит некоторые варианты. Переводчик М. П. Кудинов, назвав стихотворение "Предчувствие", смело разрешил трудность, возникающую при переводе заглавия (sensation - букв. "ощущение", "впечатление"), ибо речь идет об ощущении, устремленном в будущее. Первый перевод этого стихотворения под заглавием "Ощущение" дал Иннокентий Анненский еще в начале нашего века; позднее были его многочисленные перепечатки. Последующие переводы, появившиеся уже в советское время, принадлежат В. Лившицу, В. Левику, Г. Петникову, П. Петровскому. Перевод И. Анненского: Один из голубых и мягких вечеров... Стебли колючие и нежный шелк тропинки, И свежесть ранняя на бархате ковров, И ночи первые на волосах росинки. Ни мысли в голове, ни слова с губ немых, Но сердце любит всех, всех в мире без изъятья, И сладко в сумерках бродить мне голубых, И ночь меня зовет, как женщина в объятья... Перевод Б. Лившица: В сапфире сумерек пойду я вдоль межи, Ступая по траве подошвою босою. Лицо исколют мне колосья спелой ржи, И придорожный куст обдаст меня росою. Не буду говорить и думать ни о чем Пусть бесконечная любовь владеет мною И побреду, куда глаза глядят, путем Природы - счастлив с ней, как с женщиной земною. Перевод Г. Петникова: В синих сумерках лета я бродил бы хлебами, По тропинкам, обросшим щетиной колосьев, Свежесть трав ощущая босыми ногами, В волны влажного ветра мечтания бросив... Ни о чем бы не думать; оставаясь безмолвным, Отдаваться любви бесконечной приливу, И идти бы все дальше, точно цыган бездомный, В глубь природы, как с женщиной, с нею счастливый. Перевод П. Петровского: В лазурных сумерках простор полей широк; Исколот рожью, я пойду межою. В ногах я муравы почую холодок. Прохладой ветра голову омою. Не буду говорить, ни даже размышлять. Но пусть любовь безмерная восходит; Далеко я уйду, хочу бродягой стать; Как с женщиной, забудусь я в природе. Перевод В. Левика: В вечерней синеве, полями и лугами, Когда ни облачка на бледных небесах, По плечи в колкой ржи, с прохладой под ногами, С мечтами в голове и с ветром в волосах, Все вдаль, не думая, не говоря ни слова, Но чувствуя любовь, растущую в груди, Без цели, как цыган, впивая все, что ново, С Природою вдвоем, как с женщиной, идти. IV. Кузнец Впервые напечатано без ведома автора (и фактически посмертно) осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Помимо автографа "сборника Демени", существует автограф из собрания школьного учителя Рембо - Изамбара, отличающийся довольно большим количеством вариантов, особенно в формах глагола. В остове стихотворения лежит исторический факт времен Французской революции. 20 июня 1792 г. (дата в автографе Изамбара исправлена соответственным образом) голодная толпа парижан ворвалась в Тюильри, и мясник Лежандр принудил короля Людовика XVI на людях надеть красный фригийский колпак - символ свободы нации. Оставалось недолго до ареста, а затем и до казни короля (21 января 1793 г.). Картины революции XVIII в. символизируют у Рембо перспективу переворота, который должен снести Вторую империю. Ненависть кузнеца относится не к Людовику XVI, а к царствовавшему Наполеону III. Саркастически принятое самоназвание "сброд" переходит к врагам, к "сброду" Наполеона III. Вместе с тем, хотя кузнец наделен чертами сознательного рабочего, мятежная толпа во многом все же понимается действительно как "чернь", "сброд" (crapule). Такому пониманию суждено будет дожить до Верхарна и Блока. Существуют также переводы П. Антокольского и Н. Разговорова (отрывок). V. Солнце и плоть Впервые напечатано там же. Рембо послал стихотворение Теодору де Банвиллю в упоминавшемся выше письме от 24 мая 1870 г. под заглавием, пародирующим христианский символ веры, - "Credo in unam", т. е. "Верую в единую" (Венеру) вместо "Верую во единого Бога Отца...". Стихотворение, несмотря на пантеистическую цельность (о которой говорится в статье), должно быть отнесено к еще не вполне самостоятельным вещам Рембо, ибо включает реминисценции и заимствования не только из древних поэтов (Лукреций, Овидий, Вергилии), но и из новых: Мюссе (из его "Ролла" Рембо заимствует и ошибки - так, у него Венера-Астарта там, где нужно Венера-Анадиомена), Андре Шенье, Гюго, Леконт де Лиля, Банвилля и др. Внушительный список этих заимствований дан в OSB (р. 360-365). VI. Офелия Впервые напечатано там же. Послано Рембо Банвиллю в том же письме. Существуют также переводы Б. Лившица, П. Антокольского, неопубликованный перевод А. Бердникова. Перевод Б. Лившица: I На черной глади вод, где звезды спят беспечно, Огромной лилией Офелия плывет, Плывет, закутана фатою подвенечной. В лесу далеком крик: олень замедлил ход... По сумрачной реке уже тысячелетье Плывет Офелия, подобная цветку; В тысячелетие, безумной, не допеть ей Свою невнятицу ночному ветерку. Лобзая грудь ее, фатою прихотливо Играет бриз, венком ей обрамляя лик. Плакучая над ней рыдает молча ива. К мечтательному лбу склоняется тростник. Не раз пришлось пред ней кувшинкам расступиться. Порою, разбудив уснувшую ольху, Она вспугнет гнездо, где встрепенется птица. Песнь золотых светил звенит над ней, вверху. II Офелия, белой и лучезарней снега, Ты юной умерла, унесена рекой: Не потому ль, что ветр норвежских гор с разбега О терпкой вольности шептаться стал с тобой? Не потому ль, что он, взвивал каждый волос, Нес в посвисте своем мечтаний дивных сев? Что услыхала ты самом Природы голос Во вздохах сумерек и в жалобах дерев? Что голоса морем, как смерти хрип победный, Разбили грудь тебе, дитя? Что твой жених, Тот бледный кавалер, тот сумасшедший бедный Апрельским утром сел, немой, у ног твоих? Свобода! Небеса! Любовь! В огне такого Виденья, хрупкая, ты таяла, как снег; Оно безмерностью твое глушило слово - И Бесконечность взор смутила твой навек. III И вот Поэт твердит, что ты при звездах ночью Сбираешь свой букет в волнах, как в цветнике. И что Офелию он увидал воочью Огромной лилией, плывущей по реке. Перевод А. Бердникова: I В спокойной черни вод, где капли звезд карминных, Большою лилией Офелия плывет. Плывет медлительно в своих покровах длинных, В то время как в лесах свирепый гон идет. Уж десять сотен лет скользит белейший призрак, Печально девственный, по мертвенной реке, Уж десять сотен лет - безумья слабый признак Летит ее романс в вечернем ветерке. Ей вихрь целует грудь, вкруг разметав бутоном Одежды, тяжелей текучего стекла, Где ивы, трепеща, ей ветви льют со стоном, Касается камыш высокого чела. Кувшинки, торопясь, бегут вздохнуть над него, В ольшанике она, плывя, срывает с гнезд Всплеск пробужденных крыл, а к ночи, пламенел, Над ней стоит хорал блестящих тихих звезд. II Ты дева бледная! Изваянная в снеге! Да, ты мертва, дитя, гонимое волной, Затем, что горные ветра твоих Норвегии Напраслину сплели о вольности хмельной! Затем, что этот ветр, волос свивая гриву, Внимательной душе нес шорохи дерев, Он сердце пробудил для песни торопливой, Для жалоб всех ручьев, для слез всех жалких дев. Затем, что вопль морей своей трубою медной Грудь детскую твою безжалостно разъял, Что чудный рыцарь твой, немой безумец бледный, В апрельских сумерках к твоим ногам припал. Рай! Вольность! И Любовь! Бедняжка, не с тех пор ли Ты полетела к ним - снежинкой на костер. Виденья чудные в твоем стеснились горле, И Вечность страшная смутила синий взор. III Но говорит Поэт, что при звездах карминных Сбираешь ты цветы, чтоб бросить их в поток, Сносимая волной в своих покровах длинных, Спокойна и бела, как лилии цветок. VII. Бал повешенных Напечатано впервые без ведома автора за девять дней до его кончины в журнале "Меркюр де Франс" 1 ноября 1891 г. Стихотворение стоит в ряду довольно многочисленных произведений французских поэтов XIX в. - Теофиля Готье, Банвилля и других, - написанных по мотивам старинных "плясок смерти" и особенно "Баллады повешенных" поэта XV в Франсуа Вийона. Удивительные стихи 29-30: Oh! voila qu'au milieu de la danse macabre Bondit dans un ciel rouge un grand squelette fou... - близки к пределу экспрессии, достигнутому Рембо в его самых "зрелых" произведениях. Все это заставляет полагать, что дело не в одном только отблеске великого Вийона, но существовала какая-то ныне неизвестная внутренняя причина, побудившая поэта откликнуться "Балом повешенных". У Коона (р. 49) особое внимание обращено на стих 27: "Из леса синего ответил вой волчицы". В этом стихе предваряется образность поэзии XX в.: сочетание разноплановых крайностей - "волк" и "голубизна" (в подлиннике "лиловость"). Есть перевод П. Антокольского. VIII. Возмездие Тартюфу Впервые опубликовано без ведома автора осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Стихотворения нет в автографе "сборника Демени". "Возмездие Тартюфу" и следующие за ним вещи, написанные Рембо в сонетной форме, - это, строго говоря, не сонеты, а "вольные сонеты", или "четырнадцатистрочники", поскольку поэт не соблюдает сквозных рифм, которые должны объединять в подлинном сонете два катрена. "Злые" - это терминология Тартюфа, мольеровского лицемера, лжеверующего, который клеймит так своих врагов, узурпируя у неба право определять, кто добр и кто зол. Мольер - по условиям века - не мог прямо вывести на сцену духовное лицо, но одел Тартюфа в черное, дав понять всем контекстом, кого он имеет в виду. Рембо ставит все точки над "i", но в новых условиях прямо продолжает Мольера, у которого в словах бойкой служанки Дорины содержится и намек, сколь мерзок был бы Тартюф, если его раздеть: Et je vous verrais nu du haut jusques on bas Que toute votre peau ne me tentarait pas (акт. III, сц. 2 {*}). {* Явись вы предо мной в чем родила вас мать, Перед соблазном я сумела б устоять. (Перевод Мих. Донского).} Последний стих Рембо - прямая цитация этой реплики Дорины, в которой содержится и ставшее важным в образной системе стихотворения слово "кожа" (la peau), конкретизированное Рембо в образ "вспотевшей кожи" настигнутого возмездием подлеца. Другие переводы - П. Антокольского, Т. Левита (подстрочник, цитата в статье). Перевод П. Антокольского: Наказание Тартюфа Он долго растравлял любовный трепет под Сутаной черною и руки тер в перчатках, Метался и желтел, беззубый скаля рот, Пускал слюну тайком и жил в мечтаньях сладких. - Молитесь, братие... - Но дерзкий сорванец Взял за ухо его движеньем беззаботным И, мрачно выругавшись, разодрал вконец Сутану черную на этом теле потном. Возмездье! Сорвана одежда с подлеца, Прощенные грехи с начала до конца Ханжа, как четки, перебрал в уме и, бледен, Готов был выстоять еще хоть сто обеден. Но человек забрал все, чем силен монах, И с головы до пят Тартюф остался наг. IX. Венера Анадиомена Впервые напечатано без ведома автора в дни его агонии журналом "Меркюр де Франс" 1 ноября 1891 и в вышедшей одновременно книге Рембо "Реликварий". Комментаторы издания Плеяды рассматривают вещь как реальный ответ на десятистишия Коппе, который и уродливость века представлял, согласно Рембо, зализанной (Р-54, р. 657-658), а в OSB (р. 373-374) с еще большим основанием устанавливается связь с близким Рембо по духу и незаслуженно полузабытым поэтом Глатиньи ("Les antres malsains" в сб.: "Vignes folles"). X. Ответы Нины Впервые напечатано без ведома автора (и фактически посмертно) осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Прием, на котором построено стихотворение, можно искать и в предшествовавшей Рембо поэзии. Однако развитие первой темы (монолог влюбленного) настолько художественно закончено, а в результате включения картины крестьянского интерьера - и настолько полно, что чи га гель даже при неоднократном обращении к стихотворении! не хочет согласиться с тем, что краткая прозаическая реплика девушки, содержащая лишь одно знаменательное слово - "ле бюро" (т. е., по-видимому, "легализация" брака, "дело", "служба"), уничтожает все значение предыдущего монолога. Стихотворение сохранилось в двух автографах - "сборника Демени", которому мы следуем по образцу издания Плеяды, и "сборника Изамбара", варианты которого показывают, что Рембо раздумывал над решающей заключительной репликой. В "рукописи Демени" заглавие сформулировано как "Ответы (отповеди) Нины", будто в тексте не одна отповедь, а эта последняя выражена несколько иными словами - "Et mon bureau?". В "рукописи Изамбара" заглавие яснее ("Что удерживает Пину"), а реплика универсальнее: "Mais le bureau?". "Ответы Нины" подтверждают сделанное по поводу "Офелии" наблюдение не о центрическом, а о двухфокусном построении стихотворений Рембо. XI. За музыкой Впервые напечатано без ведома автора в "Ла Ревю Эндепандант" за январь-февраль 1889 г. Последний стих восстановлен по воспоминаниям Изамбара, признававшегося, что в обоих автографах этот стих ранее приводился в смягченной редакции в варианте, принадлежащем ему (по этой редакции сделан приводящийся ниже перевод Б. Лившица). При полной самостоятельности стихотворения должно отметить, что оно восходит к "Зимним прогулкам" Альбера Глатиньи (подробнее см.: OSB, р. 372). Перевод Б. Лившица: На музыке Вокзальная площадь в Шарлевиле На чахлом скверике (о, до чего он весь Прилизан, точно взят из благонравной книжки!) Мещане рыхлые, страдая от одышки, По четвергам свою прогуливают спесь. Визгливым флейтам в такт колышет киверами Оркестр; вокруг него вертится ловелас И щеголь, подходя то к той, то к этой даме; Нотариус с брелков своих не сводит глаз. Рантье злорадно ждут, чтоб музыкант сфальшивил; Чиновные тузы влачат громоздких жен, А рядом, как вожак, который в сквер их вывел, И отпрыск шествует, в воланы разряжен. На скамьях бывшие торговцы бакалеей О дипломатии ведут серьезный спор И переводят все на золото, жалея, Что их советам власть не вняла до сих пор. Задастый буржуа, пузан самодовольный (С фламандским животом усесться - не пустяк!), Посасывает свой чубук: безбандерольный Из трубки вниз ползет волокнами табак. Забравшись в мураву, гогочет голоштанник. Вдыхая запах роз, любовное питье В тромбонном вое пьет с восторгом солдатье И возится с детьми, чтоб улестить их нянек. Как матерой студент, неряшливо одет, Я за девчонками в теми каштанов томных Слежу. Им ясно все. Смеясь, они в ответ Мне шлют украдкой взгляд, где тьма вещей нескромных. Но я безмолвствую и лишь смотрю в упор На шеи белые, на вьющиеся пряди, И под корсажами угадывает взор Все, что скрывается в девическом наряде. Гляжу на туфельки и выше: дивный сон! Сгораю в пламени чудесных лихорадок. Резвушки шепчутся, решив, что я смешон, Но поцелуй, у губ рождающийся, сладок... XII. Завороженные Впервые напечатано, видимо, Верленом без ведома автора в Англии в "Джентльмэн мэгезин" в январе 1878 г., а во Франции - им же в "Лютэс" 19-26 октября 1883 г. Это единственное стихотворение 1870 г., которое Рембо пощадил предлагая Демени в письме от 10 июня 1871 г. уничтожить все остальные. Исходным текстом считается ранняя - 1871 г. - копия Верлена; первоначальный текст сохранился и в автографе "сборника Демени". Копия Верлена, оставшаяся с другими бумагами у его жены, после развода была ему недоступна, и все публикации до 1891 г. осуществлялись Верленом по памяти (так же как и публикации стихотворений "Гласные", "Вечерняя молитва", "Искательницы вшей", "Пьяный корабль"). В английскую публикацию были внесены редакцией журнала изменения, скорее всего с целью облегчить текст для иностранцев. Например, заглавие было "исправлено" на "Маленькие бедняки". Как и другие только что упомянутые стихи, приведенные Верленом в его книге "Пр_о_клятые поэты" (1884), стихотворение принадлежит к числу известнейших вещей Рембо. Сам Верлен пропел в своей книге этому стихотворению акафист. "Завороженных" сравнивают с картинами Мурильо, изображающими нищих детей. Сравнение говорит о высоком художественном уровне стихотворения. Конечно, тональность произведений разных эпох, разных стран и разных искусств различна. У Рембо поражает степень вживания в психику своих наивных героев. Именно этим стихотворением и вошел Рембо в русскую литературу (если не считаться с фактом появления несколько раньше сонета "Гласные"). Оно под Заголовком "Испуганные" было переведено Валерием Брюсовым и помещено в третьем выпуске "Русских символистов" (М., 1894): Как черные пятна под вьюгой, Руками сжимая друг друга И спины в кружок, Собрались к окошку мальчишки Смотреть, как из теста коврижки Печет хлебопек. Им видно, как месит он тесто, Как булки сажает на место В горячую печь Шипит закипевшее масло, А пекарь спешит, где погасло, Лучины разжечь. Все, скорчась, они наблюдают, Как хлеб иногда вынимают Из красной печи И нет! - не трепещут их тени, Когда для ночных разговений Несут куличи. Когда же в минуту уборки Поют подожженные корки, А с ними сверчки, Мальчишки мечтают невольно, Их душам светло и привольно, Сердца их легки. Как будто к морозу привыкли, Их рожицы тесно приникли Поближе к окну; С ресницами в снежной опушке Лепечут все эти зверушки Молитву одну. И руки вздымают так страстно, В молитве смущенно неясной Покинув дыру, Что рвут у штанишек все пряжки, Что жалко трепещут рубашки На зимнем ветру. Позднее Брюсов не дал места "Испуганным" ни в первом, ни во втором издании своей известной антологии "Французская лирика XIX века". И. С. Постулальскому приходилось слышать от И. М. Врюсовой, что Валерии Яковлевич с годами стал считать слабым и свой перевод, и самый подлинник, видя в нем влияние сентиментальной городской поэзии Франсуа Коппе. Помимо Брюсова, уже в советское время, стихотворение переводили А. Арго и М. Усова. Перевод А. Арго: Ночь - нет туманней и угарней, А под окном хлебопекарни Пять душ ребят Стоят, не трогаются с места, За пекарем, что месит тесто, Они следят... Рукою крепкой, без охулки, Пшеничные тугие булки Он в печь кладет. О, как их это все волнует, А тот и в ус себе не дует И, знай, поет. И ждут они, как ждут лишь чуда, Когда же наконец оттуда, Из недр печи, Для человеческой утробы Пойдут румянистые сдобы И калачи! Вот из-под балок закоптелых Дразнящий запах булок белых К ним донесло, И сквозь губительную стужу К ним под лохмотья прямо в душу Идет тепло. Им уж не холодно, не жутко, Нет, как пяти Христам-малюткам, Им горя нет. Они к стеклу прильнули, кротки, Им кажется, что там, в окошке, Весь белый свет... Так, зачарованные хлебом, Они под непросветным небом Глядят на печь, А ветер зимний, злой и звонкий, Срывает лихо рубашонки С их узких плеч! Перевод М. Усовой: Где снег ночной мерцает ало, Припав к отдушине подвала, Задки кружком, Пять малышей - бедняги! - жадно Глядят, как пекарь лепит складно Из теста ком. Им видно, как рукой искусной Он в печку хлеб сажает вкусный, Желтком облив. Им слышно: тесто поспевает, И толстый пекарь напевает Простой мотив. Они все съежились в молчанье Большой отдушины дыханье Тепло, как грудь! Когда же для ночной пирушки Из печки калачи и плюшки Начнут тянуть И запоют у переборок Ряды душистых сдобных корок Вслед за сверчком, Что за волшебное мгновенье. Душа детишек в восхищенье Под их тряпьем. В коленопреклоненной позе Христосики в ночном морозе У дырки той, К решетке рожицы вплотную, За нею видят жизнь иную, Полны мечтой. Так сильно, что трещат штанишки, С молитвой тянутся глупышки В открытый рай, Который светлым счастьем дышит. И зимний ветер им колышет Рубашки край. XIII. Роман Впервые напечатано без ведома автора осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". В стихе 18 (стих 19 в переводе) очень заметная в подлиннике реминисценция стиха Бодлера из стихотворения "Вино тряпичников" ("Цветы Зла"). При внимательном чтении стихотворение воспринимается как ироническое, отчасти и по отношению к собственным, будто преодоленным "романам". Маленькая ложь насчет семнадцати лет (Рембо лишь 20 октября должно было исполниться шестнадцать) свидетельствует об отчуждении от темы. Поэт думал о другом. В том же году, 29 августа, он бежал в Париж навстречу ожидаемому со дня на день перевороту: Третья республика была провозглашена 4 сентября 1870 г. Другие переводы - Т. Левита, Б. Лившица. Перевод Т. Левита: I Едва ль серьезен кто, когда семнадцать лет. Прекрасным вечером - довольно пива, чая, Крикливое кафе, где одуряет свет! Уходишь на бульвар, где липы расцветают. Прекрасным вечером прекрасен запах лип. Разнежен воздух так, что ты смежишь ресницы. Ветр, полный отзвуков, - ведь город невдали Дыханием вина, дыханьем нива мчится. II Вдруг неба видишь ты малюсенький клочок Густой голубизны, обведенный сучками. Там вышита звезда, и тает и течет Несмело, белая, тишайшими толчками. Июнь! Семнадцать лет! Хмелей! Пьяней! Ликуй! Кипенье роста, как шампанское, играет. Ты грезишь, чувствуешь, что вот уж поцелуй, Как маленький зверек, здесь, на губах, порхает. III Душе безумной что роман, то "Робинзон". Тогда, вдруг появись под фонарем дрожащим, Проходит барышня (и сразу ты пленен) В тени грозящего воротника папаши. И так как у тебя такой наивный взгляд, То, продолжая путь своей походкой чинной, Легко и быстро вдруг оглянется назад, И на твоих губах застынут каватины. IV Влюблен по август ты, одною ей живешь! Влюблен. Твои стихи ей кажутся смешными. Уходят все твои друзья: ты слишком пошл. Но вот ты получил записку от любимой. В тот вечер вновь в кафе, где одуряет свет, Ты появляешься, чтоб выпить пива, чаю... Едва ль серьезен кто, когда семнадцать лет И рядом есть бульвар, где липы расцветают. Перевод В. Лившица: I Нет рассудительных людей в семнадцать лет! Июнь. Вечерний час. В стаканах лимонады. Шумливые кафе. Кричаще яркий свет. Вы направляетесь под липы эспланады. Они теперь в цвету и запахом томят. Вам хочется дремать блаженно и лениво. Прохладный ветерок доносит аромат И виноградных лоз, и мюнхенского пива. II Вот замечаете сквозь ветку над собой Обрывок голубом тряпицы, с неумело Приколотой к нему мизерною звездой. Дрожащей, маленькой и совершенно белой. Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин Пьянит такая ночь... Как будто бы спросонок, Бы смотрите вокруг, шатаетесь один, А поцелуй у губ трепещет, как мышонок. III В сороковой роман мечта уносит вас... Вдруг - в свете фонаря, - прервав виденья ваши, Проходит девушка, закутанная в газ, Под тенью страшного воротника папаши, И, находя, что так растерянно, как вы, Смешно бежать за ней без видимой причины, Оглядывает вас... И замерли, увы, На трепетных губах все ваши каватины. IV Вы влюблены в нее. До августа она Внимает весело восторженным сонетам. Друзья ушли от вас: влюбленность им смешна. Но вдруг... ее письмо с насмешливым ответом. В тот вечер... вас опять влекут толпа и свет... Вы входите в кафе, спросивши лимонаду... Нет рассудительных людей в семнадцать лет Среди шлифующих усердно эспланаду! XIV. "Вы, павшие в боях в год девяносто третий..." Впервые напечатано без ведома автора осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Рембо демонстративно датирует свое антибонапартистское стихотворение временем пребывания в тюрьме Мазас в Париже, в которую он попал за недоплату железнодорожной компании за билет 13 франков. Из тюрьмы поэта выручил учитель Жорж Изамбар, отправивший его в дом своих теток в город Дуэ. В действительности сонет скорее всего был написан в июле и переписан в тюрьме по памяти либо датирован временем заключения: тюремная датировка очень подходила для антибонапартистского сонета. С самого начала франко-прусской войны шовинистическая пресса (например, отпетые бонапартисты отец и сын Кассаньяки) пыталась возжечь патриотические чувства обманным сравнением своей войны с великими кампаниями Революции, в которых были разгромлены войска феодальной коалиции, в том числе и пруссаки. Рембо осудил в письмах гротескные проявления воинственности и, как он писал, "патруйотизм" шарлевильских мещан. В стихотворении есть реминисценции "Марсельезы" и некоторых стихов "Возмездий", где Гюго отделял великих дедов - "титанов 93 года" - от их ложных наследников времен Второй империи. Рембо понимал, что бонапартисты Наполеона III были и ложными "преемниками" республиканцев, и ложными "преемниками" по отношению к Наполеону I и деяниям его времени. Поэт упоминает не только павших под Вальми (место знаменитой победы революционных войск над пруссаками 20 сентября 1792 г.) и под Флерюсом (победа над австрийцами в 1794 г.), но и павших в Италии, а итальянские войны Республики продолжались и при Бонапарте. Рембо не удостаивает Наполеона III его официальным титулом "император", ассоциировавшимся у французов с военной славой Наполеона I, но намеренно именует его "королем", т. е. титулом свергнутых революцией старых монархов. Перевод П. Антокольского: Французы семидесятого года, бонапартисты республиканцы, вспомните о своих отцах в девяносто втором году. Поль де Кассаньяк Вы, храбрые бойцы, вы, в девяносто третьем Бледневшие от ласк свободы огневой, Шагавшие в сабо по рухнувшим столетьям, По сбитым кандалам неволи вековой, Вы, дравшиеся в кровь, отмщая друг за друга, Четырнадцать держав {*} встречавшие в упор, Вы, мертвые, чья Смерть, как честная подруга У вас плодотворит все пахоты с тех пор, Огнем омывшие позор величий низких, Там, в дюнах Бельгии, на холмах италийских, Вы, не смыкавшие горящих юных глаз, Почийте же, когда Республика почила, Так нас империя дубиной научила. А Кассаньяки вновь напомнили про вас. {* Внесенная П. Антокольским реминисценция борьбы против интервентов в советское время.} XV. Зло Впервые напечатано без ведома автора в "Ла Ревю Эндепандант" за январь-февраль 1889 г. Речь идет о французских и прусских жертвах войны. Рембо сначала, как это видно по автографу, объединил прусского короля и Наполеона III одним словом "глава" (ср. в XX в. наименование типа "дуче", "фюрер"), но потом, чтобы еще определеннее выразить презрение ко второму, заменил слово "Chef" на "Roi" ("король"). Стихотворение при всей своей краткости и специфической тесноте сонетной формы насыщено содержанием и дает простор для развития нескольких тем, в том числе и темы антирелигиозной. В самом начале третьего десятилетия нашего века этот сонет был переведен Т. Левитом ("Напасть"), Б. Лившицем, И. Поступальским. Позднее появились переводы П. Антокольского, А. Яснова, прямо противоположные друг другу в трактовке последнего трехстишия. Перевод Б. Лившица: Меж тем как красная харкотина картечи Со свистом бороздит лазурный небосвод И, слову короля послушны, по-овечьи Бросаются полки в огонь, за взводом взвод; Меж тем как жернова чудовищные бойни Спешат перемолоть тела людей в навоз (Природа, можно ли взирать еще спокойней, Чем ты, на мертвецов, гниющих между роз?) Есть бог, глумящийся над блеском напрестольных Пелен и ладаном кадильниц. Он уснул, Осанн торжественных внимая смутный гул, Но вспрянет вновь, когда одна из богомольных Скорбящих матерей, припав к нему в тоске, Достанет медный грош, завязанный в платке. Перевод И. Поступальского: Тогда как красные плевки больших орудий Весь летний день свистят под небом голубым, Пестромундирные бегут полками люди В огонь, а их король дарит насмешку им; Тогда как действует неистовая мялка, Сто тысяч человек сгребая в груду тел, - Бедняги, на траве простертые вповалку, О, твой, природа, труд, святейшее из дел! Есть Бог, что радостно на алтарях узорных Вдыхает золотых курильниц фимиам; В баюканье осанн он предается снам И пробуждается, когда в наколках черных Приходят матери и в плаче, и в тоске Дают ему медяк, хранившийся в платке. Перевод П. Антокольского: Меж тем как рыжая харкотина орудий Вновь низвергается с бездонной вышины И роты и полки в зелено-красной груде Пред наглым королем вповалку сожжены, И сумасшествие, увеча и ломая, Толчет без устали сто тысяч душ людских, - О, бедные, для них нет ни зари, ни мая, О, как заботливо выращивали их. Есть бог, хохочущий над службой исполинской Хоругвей, алтарей, кадильниц и кропил, Его и хор осанн давно уж усыпил. И вот разбужен бог тревогой материнской, Она издалека пришла к нему в тоске И медный грош кладет, завязанный в платке. В переводе А. Яснова заключительные трехстишия выглядят так: В то время бог, смеясь и глядя на узоры Покровов, алтарей, на блеск тяжелых чаш, Успев сто раз на дню уснуть под "отче наш", Проснется, ощутив тоскующие взоры Скорбящих матерей: они пришли - и что ж? Он с жадностью глядит на их последний грош. XVI. Ярость кесаря Впервые напечатано без ведома автора осенью 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Заглавие связано с тем, что Наполеон III был одержим "цезаризмом" в самом плохом смысле слова. Это политическое стихотворение, опирающееся на свежие тогда данные печати о жизни отчаявшегося и больного "кесаря" Наполеона III в замке Вильгельмсгох, куда пленный император был помещен пруссаками после разгрома его армии под Седаном. "Куманек в очках", как убедительно показал Жюль Мукэ, - премьер-министр Наполеона III Эмиль Олливье, печально прославившийся заявлением, что он соглашается на франко-прусскую войну "с легким сердцем". Стихотворение переводили Т. Левит и П. Антокольский. У Т. Левита прозаический подстрочник, цитата в статье под заголовком "Ярость цезаря": Бледный мужчина, вдоль цветущих лужаек, Бродит в черном, с сигарой в зубах. Бледный мужчина вспоминает о садах Тюильри, И подчас его блеклый взгляд вспыхивает. Ибо Император пьян своими двадцатилетними оргиями. Он сказал себе: "Я задую свободу Потихонечку, точно так же, как свечку". Свобода ожила; он чувствует себя истомленным. Он захвачен. О, что за имя на его немых губах Дрожит? Какое грызет его неумолимое сожаление? Этого не узнать: взгляд Императора мертв. Быть может вспоминает он о Куме в очках И следит, как от его горящей сигары поднимается, Как в вечера Сен-Клу, тонкое голубое облако. XVII. Зимняя мечта Впервые напечатано без ведома автора в 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Указание "в вагоне" и посвящение "К ней", видимо, условны, а все стихотворение имеет налет книжности, связанной с тем, что у поэтов 60-70-х годов, на которых мог ориентироваться Рембо, поездка по железной дороге, как отмечалось французскими исследователями, сохраняла оттенок необычности. Стихотворение переводил И. Эренбург. XVIII. Уснувший в ложбине Впервые напечатано без ведома автора в 1888 г. в книге "Антоложи де Поэт франсэ" (изд. Лемерра, т. IV). Стихотворение связано с трагической антивоенном темой стиха 7-8 "четырнадцатистрочника" "Зло". Первый русский перевод, по-видимому, принадлежит С. Мамонтову, он был напечатан в 1902 г. под заголовком "Он спит...": В зеленеющей яме щебечет ручей, За траву безрассудно хватаясь клочками Серебристой струи. Пеной ярких лучей Солнце брызжет в долину, горя над холмами. Рот открыв, без фуражки, солдат молодой, Погруженный затылком в зеленое ложе, Спит. С небес льется свет, словно дождь золотой, Оттеняя в траве белизну его кожи. В незабудках запрятались ноги, а он, Как ребенок, улыбкой во сне озарен. Он озяб. Пусть природа беднягу согреет! От цветов аромат по долине разлит. На припеке солдатик, раскинувшись, спит. У него под ключицею рана чернеет. В 1916 г. появились переводы нескольких произведений Рембо, сделанные поэтом Сергеем Бобровым (опубликованы под псевдонимом Map Иолэн), и среди них "Спящий в долине". Перевод, видимо, умышленно "коряв": Балка наполнена зеленью; в ней река запевает, Легко взметывая на травы брызги серебра, А в них солнца нагорного сияет игра, Маленький дол от лучей зацветает. Солдат молодой, - рот открыт и нагое темя, Спит, залившись кресса {*} цветом голубым; Он простерт и пригрет травами всеми, Куда солнце дождит светом своим. В ногах его - цветет кашка. Улыбаясь, словно Больной малютка сквозь сон неровный, Спит. Баюкай, Природа, его - холодно ему! Благоуханья цветов ноздрей его не тронут, Спит он на солнце, в траве руки тонут, Спокойный. - И две красные ранки на правом боку. {* Кресс (перевод дословен: cresson) - вид многолетней травы,} Имеются также переводы Г. Нетникова, Д. Бродского ("Спящие в долине"; прозой), Т. Левита. Перевод Г. Петникова: Зеленая дыра; цепляясь бездумно За серебро травы, на дне река журчит, И солнце юное с вершины недоступной Горит. То тихий лог, где пенятся лучи. Молоденький солдат, открытой головою Купаясь в зелени, полуоткрывши рот, Спит, - распростертый в травах, легкой мглою Укрыт; и яркий свет в лицо ему не бьет. На ложе из крапив, весь бледный, улыбаясь, Как хворое дитя, он спит, не просыпаясь, Глубоким, тихим сном, не чувствуя жары. Природа, сон его баюкай лаской знойной! С рукою на груди, недвижной и спокойной, Он спит. В его боку две красные дыры. Перевод Д. Бродского (в последней строке введен не свойственный Рембо натуралистический образ): Вот в зелени уют, где, музыкой чаруя Бравурной, по весне - в лохмотьях серебра Ручей проносится, и в пенистые струи Бьет солнца горного спектральная игра. И бледный на своем сыром и свежем ложе, Откинув голову, бессмертники примяв, С полураскрытым ртом, с облупленною кожей, Под тучей грозовой спит молодой зуав. Ногами в шпажники, он спит, и так чеканно Лицо с улыбкою больного мальчугана. Природа! смилуйся и горячо провей: На солнце развалясь - рука к груди прижата Он холоден, ноздря не чует аромата: В разрушенном боку горсть розовых червей. XIX. В Зеленом Кабаре Впервые напечатано без ведома автора в "Ла Ревю д'ожурдюи" 15 марта 1890 г. "Вольный сонет" отражает путевые впечатления Рембо и импрессионистичен. Теперь установлено, что Рембо действительно останавливался в Бельгии в гостинице под названием "Ла Мэзон верт". Но сонет также и символичен: он рисует прообраз Рембо - вечного ходока в изношенной обуви - и отражает представление поэта о зеленом цвете как символе счастья. Можно сравнить параллельные тенденции в живописи Гогена. Другие переводы - В. Брюсова, В. Левика. Перевод В. Брюсова: Шатаясь восемь дней, я изорвал ботинки О камни и, придя в Шарлеруа, засел В "Зеленом кабарэ", спросив себе тартинки С горячей ветчиной и с маслом. Я глядел, Какие скучные кругом расселись люди, И, ноги протянув далеко за столом Зеленым, ждал, - как вдруг утешен был во всем, Когда, уставив ввысь громаднейшие груди, Служанка-девушка (ну! не ее смутит Развязный поцелуй) мне принесла на блюде, Смеясь, тартинок строй, дразнящих аппетит, Тартинок с ветчиной и с луком ароматным, И кружку пенную, где в янтаре блестит Светило осени своим лучом закатным. XX. Плутовка Впервые напечатано без ведома автора в 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Стихотворение, столь же непосредственное, как и предыдущее, хотя его автограф свидетельствует о довольно тщательной отделке, характерной для Рембо (и Верлена) тех лет непринужденной разговорностью языка, просторечием, диалектизмами, далеко уводящими поэта от традиций Парнаса: Рембо все больше обретает свой стиль и создает новую традицию, продолжавшуюся у многих поэтов XX в. во Франции и за ее пределами. Шарлеруа - город близ Шарлевиля, но на бельгийской территории. Там Рембо радостно ощущал свою независимость, ту независимость, под знаком поисков которой и протекала в значительной мере дальнейшая литературная и послелитературная жизнь поэта. Сведений о других переводах нет. XXI. Блестящая победа у Саарбрюкена... Впервые напечатано без ведома автора в 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Рембо, познавший вкус вольного бродяжничества, не забывает направить "отравленную стрелу" вслед Наполеону III - поверженному тирану-шуту. Войска Наполеона III 2 августа 1870 г., за месяц до Седанской катастрофы, одержали победу в незначительной стычке у немецкого пограничного города Саарбрюкена. Наполеон III послал по этому поводу телеграмму "французам", где похвалялся своими талантами верховного главнокомандующего, расписывал боевое крещение наследного принца и т. п. Рембо высмеивает всю этУ бывшую тогда внове дешевую шумиху, выпуск лубочных картин, которые, в частности, представляли "блестящую победу", изображая восторги солдат-простаков, умиленных гением императора. Питу и Дюманэ - это клички одураченных солдатиков-простофиль, в число которых за какую-то дешевую писанину попал у Рембо и журналист Бокийон. Вся лексика иронична, даже "черное солнце" - кивер наследного принца, каким он должен был восприниматься ослепленными официальной демагогией Питу и Дюманэ (подробный комментарий в OSB, р. 382). Перевод С. Боброва под заглавием "Блестящая победа при Сарребрюке": Великолепен в центре Император, Верхом, лилово-желтый мчит в огонь, Багровым пламенем лицо его объято, Свиреп, как Зевс, и добр, как папа, он. Внизу, у золоченых барабанов, У пушек розовых, войска умилены И, стряхивая пыль с своих султанов, Вождя глазеют, ошеломлены. Министр налево, опершись на палку, Он смотрит и дрожит всем телом жалко. "Да здравствует наш Император!" - А сосед Его спокоен. Кивер солнцем черным Горит. Среди - распластан дровосек, Мычит: "В чем дело?" - красный и покорный. Стихотворение переводил также П. Антокольский. ХХII. Шкаф Впервые напечатано без ведома автора в 1888 г. в книге "Антоложи де Поэт франсе" (изд. Лемерра, т. IV). Стихотворение, видимо, отражает быт семьи Рембо (ср. с "Подарками сирот к Новому году") и, возможно, носит следы литературного влияния. Сюзанна Бернар усматривает в "вольном сонете" Рембо воздействие стихотворения А. Лазарша "Bric-a-brac" ("Старый хлам", 1866). Неизданный перевод М. Гордона: Из дуба темного, приземистый, резной, Он словно старичок лукаво-добродушный, Из глубины его, таинственной и душной, Струится аромат, приятный и хмельной. А сколько в нем лежит душистого старья, И кружев выцветших, и шелка, и батиста! Вот груда детского и женского тряпья, Вот бабушкин платок, широкий и пушистый. Уж верно тут найдешь сердечко-медальон С заветным локоном, сухой букет, флакон, Все то, что дорого когда-то было сердцу. О старый наш комод! И сказки ты хранишь, Поведать хочешь их и ласково скрипишь. Лишь открываются твои большие дверцы! XXIII. Богема Впервые напечатано без ведома автора в "Ла Ревю Эндепандант" за январь-февраль 1889 г. Стихотворение - двадцать второе (начиная с "Первого вечера") в автографе "сборника Демени", завершает его и тем самым так называемые стихотворения 1870 г. Стихотворение, так же как и "вольный сонет" "В Зеленом Кабаре", реально и пророчески воссоздает образ поэта - великого бродяги; в нем тоже сплетаются непосредственные, прямые зарисовки и уводящая в бесконечные дали символика. Первый перевод сонета был выполнен И. Анненским: Не властен более подошвы истоптать, В пальто, которое достигло идеала, И в сане вашего, о Эрато, вассала Под небо вольное я уходил мечтать. Я забывал тогда изъяны... в пьедестале И сыпал рифмами, как зернами весной, А ночи проводил в отеле "Под луной", Где шелком юбок слух мне звезды щекотали. Я часто из канав их шелесту внимал, Осенним вечером, и, как похмелья сила, Весельем на сердце и лаской ночь росила. Мне сумрак из теней сам песни создавал, Я ж к сердцу прижимал носок моей ботинки И, вместо струн, щипал мечтательно резинки. Последующие, советского времени, переводы - П. Антокольского, В. Левина, П. Петровского. Перевод В. Левика: Засунув кулачки в дырявые карманы, Одет в обтерханную видимость пальто, Раб Музы, я бродил и зябнул, но зато Какие чудные мне грезились романы! Не видя дыр в штанах, как Мальчик с пальчик мал, Я гнаться мог всю ночь за рифмой непослушной. Семью окошками, под шорох звезд радушный, Мне кабачок Большой Медведицы мигал. В осенней тихой мгле, когда предметы сини И каплет, как роса, вино ночной теплыни, Я слушал, как луна скользит меж облаков. Иль, сидя на пеньке, следил, как бродят тени, И сочинял стихи, поджав к груди колени, Как струны, теребя резинки башмаков. Перевод П. Петровского: Сжав кулаки в изорванных карманах, Я в столь же призрачном пальто моем Мечтатель мальчик - с музой шел вдвоем. О, как мечтал я страстно о романах! На мне одежда превратилась в клочья, Шагая, ритм стихов я отбивал. Звезд мирный шелест раздавался ночью, Когда под ними делал я привал. Внимал я звездам, сидя у тропинки, И чувствовал, как падают росинки На лоб мой, опьяняя, как вино; Держа у сердца рваные ботинки, Как струны, я тянул из них резинки, Подыскивая рифмы заодно! СТИХОТВОРЕНИЯ 1871 ГОДА XXIV. Голова фавна Впервые напечатано без ведома автора в журнале "Ла Вог" за 7-14 июня 1886 г., приведено во втором издании "Пр_о_клятых поэтов" Поля Верлена (1888). Источником текста является копия Верлена, написанная, вероятно, по памяти. Среди отдаленных литературных источников произведения Рембо называют "Фавна", длинное стихотворение поэта-парнасца Виктора де Лапрада (1866), однако более существенны элементы версификационной и ритмической близости с "Сатурновскими стихотворениями" Верлена. Перевод третьего стиха передает редкостно дерзкую для силлабического стихосложения вольность: стопораздел в десятисложном здесь приходится на немое "е" (пятый слог), что меняло всю французскую стихотворную ритмику XVII-XIX вв.: De fleurs splendides // ou le baiser dort... Другие переводы - Г. Петникова, Т. Левита (прозой) и Н. Банникова. Перевод Г. Петникова: Среди листвы, солнцем златящийся, В молодой оправе живых изумрудов, Где расцвеченный цветами, томящийся, Спит поцелуи узорной причудой, Фавн распаленный поводит глазами, Буро-кровавый, как старое вино, И, красные цветы кусая зубами, Морщит губы улыбкой сквозь веток венок. Вот он, как белка, исчез проворный, И смех его искрится в каждом листе, И веришь, вздрогнув в тревоге невольной, Поцелую, скрытому в лесной дремоте. Перевод Н. Банникова: Где ветви, словно облако резное, Сквозь золото резьбы, среди купав, Где, цепенея в тишине и зное, Спит поцелуй на гибких стеблях трав, Просунул рожки фавн, кося глазами, Как старое вино, шафранно-ал, И, рот набив багряными цветами, Он выпрямился и захохотал. Потом он, будто белка, мигом скрылся, Звенящим хохотом тревожа лес, А поцелуй, что в тишине таился, Спугнул снегирь и тотчас сам исчез. XXV. Сидящие Впервые напечатано без ведома автора в "Лютэс" за 12-19 октября 1883 г. и в книге Поля Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884). Так же как и предыдущее, сохранено Верленом и печатается но его копии, написанной, видимо, по памяти. В "Пр_о_клятых поэтах" Верлен рассказал как бы внешнюю историю этого зловещего шедевра: шарлевильских библиотекарей, и особенно главного библиотекаря, донимали просьбы школяра Рембо, выписывавшего десятками редкие и старинные книги. Верлен не ставил себе цель раскрыть символический смысл неистово-злобного стихотворения Рембо, но у него вырвалось подсказанное текстом или беседами с Рембо ключевое определение главного библиотекаря "отличный бюрократ". Для понимания гневного пафоса стихотворения в его символике и во временной перспективе, обращенной к XX в., многое дает стих 40, где говорится о "fiers bureaux" (о "конторах важных"). Сила пафоса ненависти Рембо ведет к словотворчеству: под пером его возникают гротескные неологизмы, соответствующие основной метафоре сочетания сидней с сиденьями. Другие переводы - А. Гатова и В. Парнаха. Перевод А. Гатова (под заголовком "Заседатели"): Черны, как опухоли; синь и зелень дуг Вокруг их век; дрожат, и пальцы в бедра врыты. И черепа у них с налетом смутных мук, Как прокаженные кладбищенские плиты. В эпилептической любви их костяки Вобрали стульев их огромные скелеты. Рахит поджатых ног и перегар тоски Пред адвокатами в упор зимой и летом. Их кожа лоснится - хрустящий коленкор. Сиденья и они срослись в один орнамент. За окнами к весне оттаивает двор, И трепет этих жаб взорвался волдырями. В коричневых штанах, на стульях, - и углы Соломы с добротой к зазубринам их чресел. Душа погасших солнц - в бессилии золы, В соломе выжженной - зерно, и колос весел. К коленным чашечкам - зубами, и под стул Уходят пальцы их - бравурный марш с трубою. И баркаролы гул их вены захлестнул, И страсть морочит качкой боковою. О, не подняться 6 им! Они встают, рыча, И это гибель, кораблекрушенье. С кошачьей ловкостью жестокость палача, И панталоны их вздувает при движенье. Вы слушаете их, и жажды кипяток Ударить о стену башками их, плешивых, Сшибить стремительно с кривых звериных ног. Их пуговицы в ряд, как злость зрачков фальшивых. Зрачки процеживают вечно черный яд, Рукой невидимой убийство шлют вдогонку. Посмотрят, и глаза избитых псов слезят, И жарко вам, попав в кровавую воронку. Садятся - снова грязных строй манжет. Их подняли, расстроили их, чтобы Нарушить желез их многочасовый бред, Когда, как виноград, качаются их зобы. И вновь на веки им спустил забрала сон. На кулаки мечта кладет их подбородки, Туркочет про любовь, и все они вдогон Приклеиваются слюной к своей находке... Цветы чернильные и брызги запятых Подобны пестикам, их в лихорадку бросив Под сонный зуд стрекоз зелено-золотых... - И пол их взводят острия колосьев. Перевод В. Парнаха: Рябые, серые; зелеными кругами Тупые буркалы у них обведены; Вся голова в буграх, исходит лишаями, Как прокаженное цветение стены; Скелету черному соломенного стула Они привили свой чудовищный костяк; Припадочная страсть к Сиденью их пригнула, С кривыми прутьями они вступают в брак. Со стульями они вовек нерасторжимы. Подставив лысину под розовый закат, Они глядят в окно, где увядав зимы, И мелкой дрожью жаб мучительно дрожат. И милостивы к ним Сидения; покорна Солома бурая их острым костякам. В усатом колосе, где набухали зерна, Душа старинных солнц сияет старикам. И так Сидящие, поджав к зубам колени, По днищу стульев бьют, как в гулкий барабан, И рокот баркарол исполнен сладкой лени, И голову кружит качанье и туман. Не заставляй их встать! Ведь это катастрофа! Они поднимутся, ворча, как злобный кот, Расправят медленно лопатки... О Голгофа! Штанина каждая торчком на них встает. Идут, и топот ног звучит сильней укоров, И в стены тычутся, шатаясь от тоски, И пуговицы их во мраке коридоров Притягивают вас, как дикие зрачки. У них незримые губительные руки... Усядутся опять, но взор их точит яд, Застывший в жалобных глазах побитой суки, И вы потеете, ввергаясь в этот взгляд. Сжимая кулаки в засаленных манжетах, Забыть не могут тех, кто их заставил встать, И злые кадыки у стариков задетых С утра до вечера готовы трепетать. Когда суровый сон опустит их забрала, Они увидят вновь, плодотворя свои стул, Шеренгу стульчиков блистательного зала, Достойных стать детьми того, кто здесь уснул. Чернильные цветы, распластанные розы Пыльцою запятых восторженно блюют, Баюкая любовь, как синие стрекозы, И вновь соломинки щекочут старый уд. XXVI. Таможенники Впервые напечатано посмертно в октябре 1906 г, в "Ревю литтерэр до Пари э де Шампань". Источником, как и у предыдущих, является написанная по памяти копия Верлена. Стихотворение - настоящий сонет с объединяющей два катрена рифмовкой. Если мысленно соединить "Блестящую победу у Саарбрюкена", "Богему", "Сидящих", "Таможенников", то можно заметить, насколько Рембо оказался близок бунтующей французской молодежи следующего столетия (1968). Ему ненавистна государственность Второй империи и Третьей республики, ему ненавистны таможенники и пограничные войска, прямо воплощающие насилие этой государственности над новыми Фаустами и Фра Дьяволо (напомним, что это прозвище свободолюбивого разбойника из одноименной оперы Д. Ф. Э. Обера по пьесе Э. Скриба), насилие над нимфами ("фавнессами"), подругами вольных героев, и, наконец, насилие над бродячим нищим поэтом. Таможенники - носители антиличностного, глубоко противного Рембо начала - клеймятся поэтом злее, чем войска Третьей республики и Второй империи. Другой перевод - П. Антокольского: Ругающиеся в печенку, в душу, в бога, Солдаты, моряки, изгнанники земли, Нуль пред империей, - едва они пришли На пограничный пункт, где землю делят строго. Зубами трубку сжав, почуяв издали, Что скоро в сумерки оденется дорога, Таможенник идет в сопровождены! дога И различает след, затоптанный в пыли. Тут все законники, им не до новых правил, Ждут черта с Фаустом, чтоб взять их на прицел: "Что, старикан, в мешке?" - "Ступай, покуда цел!" Но если к молодой красотке шаг направил Таможенник, - гляди, как сразу он ослаб. В аду очутишься от этих скользких лап! XXVII. Вечерняя молитва Впервые напечатано без ведома автора в "Лютэс" за 5-12 октября 1883 г., затем - в книге Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884). Сохранился и автограф, и копия Верлена, в которой есть немногочисленные отступления, частично могущие быть объясненными воснроизведзпием по памяти, а частично разными стадиями обработки текста самим Рембо. В изданиях 1912 и 1922 гг. предпочтение отдано тексту копии Верлена. В 1911 г., в переломные годы развития русской поэзии, своеобразие сонета передал Б. Лившиц: Прекрасный херувим с руками брадобрея, Я коротаю день за кружкою резной: От пива мой живот, вздуваясь и жирея, Стал сходен с парусом над водной пеленой. Как в птичнике помет дымится голубиный, Томя ожогами, во мне роятся сны, И сердце иногда печально, как рябины, Окрашенные в кровь осенней желтизны. Когда же, тщательно все сны переварив И весело себя по животу похлопав, Встаю из-за стола, я чувствую позыв... Спокойный, как творец и кедров, и иссопов, Пускаю ввысь струю, искусно окропив Янтарной жидкостью семью гелиотропов. XXVIII. Парижская военная песня Впервые напечатано без ведома автора в 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Сохранился автограф в письме к Полю Демени от 15 мая 1871 г. Революционное стихотворение "Парижская военная песня" откровенно пародирует и по форме стиха, и по заглавию "Кавказскую военную песню" Фр. Коппе. Болтливости Коппе (которого все более ясно осознавали как почта мещанского, буржуазного, т. е., по страшным временам 1871 г., как версальского) в стихотворении Рембо противопоставлена деловая конкретность современных событий. "Парижская военная песня" в строгом смысле должна быть отнесена к поэзии Парижской коммуны: она написана в то время, когда Коммуна продолжала жить и бороться, ею вдохновлена, выражает чувства, волновавшие многих ее участников. Нельзя никак согласиться с точкой зрения, будто поэтический вклад стихотворения "незначителен" (R. С., р. 94). Другой перевод - П. Антокольского: Военная песня парижан Весна раскрылась так легко, Так ослепительна природа, Поскольку Тьер, Пикар и Кo Украли Собственность Народа. Но сколько голых задниц, Май! В зеленых пригородных чащах Радушно жди и принимай Поток входящих - исходящих! От блеска сабель, киверов И медных труб не ждешь идиллий. Они в любой парижский ров Горячей крови напрудили. Мы разгулялись в первый раз, И в наши темные трущобы Заря втыкает желтый глаз Без интереса и без злобы. Тьер и Пикар... Но как старо Коверкать солнце зеркалами И заливать пейзаж Коро Горючим, превращенным в пламя. Великий Трюк, подручный ваш, И Фавр, подперченный к обеду, В чертополохе ждут, когда ж Удастся праздновать победу. В Великом Городе жара Растет на зависть керосину. Мы утверждаем, что пора Свалить вас замертво в трясину. И Деревенщина услышит, Присев на травушку орлом, Каким крушеньем красным пышет Весенний этот бурелом. XXIX. Мои возлюбленные малютки Впервые напечатано без ведома автора в 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Источник текста - письмо к Полю Демени от 15 мая 1871 г., тот же, что и для предыдущего. Коммуна борется; Рембо пишет в письме, что рвется ей на помощь. Он еще воспоет ее героинь и символически воплотит ее в прекрасном и грозном образе женщины, вроде Свободы Делакруа. А из-под пера поэта одновременно выходят произведения, не просто ведущие в области, раньше считавшиеся непоэтическими, а относящиеся к непоэзии как таковой. На грубость формы деидеализации любви у Рембо могли повлиять и гнетущие впечатления от неласковости и давящего деспотизма матери, а возможно, и какие-то изъяны личного опыта подростка. К тому же в 1871 г. у Рембо все это осложнялось последствиями года без учебы, неистовым темпом его поэтического развития. Рембо подросток со свойственными возрасту наплывами грубости и напускного цинизма нес, однако, груз непомерной одаренности. И все это в условиях такого завихрения французской истории, которое сбивало с толку мудрого Флобера, а Жорж Санд побуждало чернить Коммуну. Обращающее на себя внимание введение в поэзию научных терминов у Рембо и у Лотреамона ведет к разрушению старого понятия об образе и к особому стилистическому хаосу. Гидролат, упомянутый в стихе 1,результат возгонки душистых настоек, здесь - дождь (по-франц. еще причудливее: un hydrolal lacrymal - "лакримальныи гидролат", т. е. "слезный, слезливый дождь"). В стихах 2, 9, 41 такие выражения, как "небес капуста", "уродка голубая", "звезд блеклый ворох", - детали, предваряющие в поэзии колорит Сезанна и его последователей. Сведений о других переводах этого стихотворения нет. XXX. На корточках Впервые напечатано без ведома автора в 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Третье и последнее стихотворение в том же письме к Демени, что и предыдущее. Отточия соответствуют отточиям автографа. Во всех изданиях (начиная с издания Ванье 1895 г. с предисловием Поля Верлена до издания Плеяды 1946 г.) текст печатался не по автографу, а по вскоре утраченной копии Верлена, в которой вместо "брат Милотюс (Мил_о_тус)" стояло "брат Калотюс". Возможно, этот вариант восходит к более позднему тексту Рембо, где относительно частный намек на Эрнеста Милло (?) заменен намеком на ироническое родовое прозвище всего первого сословия, духовенства - "калотены" ("скуфейники"). Во всяком случае, применительно к этому стихотворению приходится повторить то, что говорилось о двух предыдущих: хотя оно относится к области эстетики безобразного, в нем поэт так же, как в "Сидящих", создавал гипертрофированно-уродливый образ чиновничества и бюрократии: так, в скорченных на горшках субъектах он являет гротескный образ "калотенов" и неподвижной "деревенщины" - опоры версальцев. См. также комментарий к стихотворению "Сидящие". Сведений о других переводах нет. XXXI. Семилетние поэты Впервые напечатано в 1891 г. без ведома автора в книге Рембо "Реликварий". Автограф - в письме к Полю Демени от 10 июни 1871 г. Дата 26 мая 1871 г., которой помечено стихотворение, среди других вещей, точно не датированных, привлекает внимание. Указанный день может не быть реальной датой. Скорее это либо дата - символ (один из последних дней Коммуны), либо дата - алиби юноши, который в эти дни пытался сквозь версальские Заставы прорваться на помощь Парижу. Сведений о других переводах нет. XXXII. Бедняки в церкви Впервые напечатано без ведома автора в 1891 г. в книге Рембо "Реликварий". Источник тот же, что и предыдущего, - письмо к Полю Демени от 10 июня 1871 г. Другие переводы - А. Арго, Т. Левита. Перевод А. Арго: Бедняки во храме Заняв последний ряд на скамьях деревянных, Где едкий полумрак впивается в глаза, Они вклиняют в хор молений осиянных Истошные свои глухие голоса. Им запах ладана милей, чем запах хлеба; Как псы побитые, умильны и слабы, Сладчайшему Христу, царю земли и неба, Они несут свои нежнейшие мольбы. Шесть дней господь велит им напрягать силенки, И только на седьмой, по благости своей, Он разрешает им, закутавши в пеленки, Баюкать и кормить ревущих малышей. Не гнутся ноги их, и мутный взгляд слезится, Постыл им суп один и тот же каждый день, И с завистью они взирают, как девицы Проходят в первый ряд, шляпенки набекрень. Там дома холод, сор, и грязная посуда, И вечно пьяный муж, и вечно затхлый дух, А здесь собрание почтенных, сухогрудых, Поющих, плачущих и ноющих старух. Здесь эпилептики, безрукие, хромые Со всех окраин, все разряды, все статьи, И даже с верным псом бродящие слепые В молитвенник носы уставили свои. Гнусавят без конца, безудержно и страстно, Бросая господу вопросы и мольбы, А с потолка Исус глядит так безучастно На толщину задов, на чахлость худобы. Здесь мяса не видать и нет сукна в помине, Нет жестов озорных, нет острого словца, И проповедь цветет цитатой по-латыни, И льется благодать в открытые сердца. В конце молебствия, когда настанет вечер, Те дамы модные, что впереди сидят, Поведают Христу, как мучает их печень, И пальчики святой водицей окропят. Перевод Т. Левита: Сгрудились по углам церковным между скамий; Галдят; дыханием зловонным греют их. Хор изливается, гнуся над бедняками, Что в двадцать голосов ревут священный стих; И, к воска запаху мешая запах хлеба, - Так пса побитого умильна голова Взывают бедняки к владыке, к богу неба, Шлют смехотворные, упрямые слова. Да, бабам хорошо, скамейки просидевшим, Шесть черных дней подряд господь не попустил! Они баюкают, лохмотьями угревши, Своих детенышей ревущих, - нету сил. И, груди грязные наружу выставляя, Не молятся, хотя мольба в глазах горит, Но только смотрят, как задористо гуляют Девчонки в шляпах, потерявших всякий вид. Снаружи холод, голод, муж всегда на взводе. Пускай! Лишь час один, - а там пусть муки, страх! Меж тем по сторонам гнусавит, шепчет, бродит Коллекция старух в лубочных стихарях. Тут попрошайки, тут все хворые падучей, Которым никогда гроша не подадут, И в требник прячутся, от старости пахучий; Тут также все слепцы, которых псы ведут И все слюнят мольбу бессмысленно, никчемно Исусу, блеклому от желтого окна, Мечтающему там, на высоте огромной. От злого нищего и злого пузана, От привередливых и тех, кто пахнет гнилью, Как отвратителен сей мерзкий балаган! А проповедь меж тем искусно расцветили, Стал настоятелен священных таинств гам, Когда в приделах темных превратился вечер В банальный шелк; когда с улыбкой кислой, злой Благотворительницы, жалуясь на печень, Шли пальцы желтые кропить святой водой. XXXIII. Украденное сердце Впервые напечатано без ведома автора (строфы I-II) в "Ла Вог" за 7-14 июня 1886 г. и во втором издании книги Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1888), а целиком - в книге Рембо "Реликварий" в 1891 г. Источником текста служат автограф письма Рембо к ИзамОару от 13 мая 1871 г. (под заглавием "Измытаренное сердце" и с пометой, что стихотворение "ни о чем не говорит"), автограф письма к Демени от 10 июня 1871 г. (откуда и два предыдущие стихотворения), где стихотворение называется "Сердце паяца", и, наконец, копия, сделанная рукой Верлена, - "Украденное сердце", по которой стихотворение печатается. Стихотворение написано в виде триолета с соблюдением двух рифм в каждой строфе и с повторением первого стиха в четвертом, а первых двух - в седьмом и восьмом. Вокруг стихотворения идут жаркие споры (см. комментарии: к изданию Плеяды, р. 670-671; OSB, р. 398-399). Большинство французских исследователей видят в триолете Рембо отражение испытаний, выпавших на долю вольного стрелка Коммуны, которому было тогда шестнадцать" с половиной лет, в недели пребывания в солдатской среде в казарме Бабилонн в Париже. Роллан де Реневиль и Жюль Мукэ склоняются к тому, что это скорее метафорическое изображение столкновения юного революционера с шарлевильскими обывателями, которые были враждебны его коммунарскому пафосу и которых он, страдая от их цинизма и равнодушия, старался эпатировать напускным цинизмом. Эти критики видят здесь параллель стихотворениям "Сидящие", "На корточках", "Бедняки в церкви". Изамбар высказывал остроумную, но маловероятную гипотезу, будто стихотворение имеет книжные корни и представляет страдания юнги, пустившегося в желанное путешествие и встретившегося с реальностью жизни экипажа, как бы прототипа "Пьяного корабля". Контекст писем, в которых Рембо посылал стихотворение, не дает основания для первой и третьей точек зрения и делает весьма вероятной вторую. Ученое слово, найденное Рембо для характеристики грубой разнузданности шуток окружающих, заставлявшей страдать его сердце, достаточно выразительно и без пояснений, что "итифаллы" - это изображения фаллоса, входившие в символику дионисийских празднеств в некоторых городах Древней Греции. Однако, возможно, Рембо знал то, чего не знали его комментаторы, а именно, что "итифалликон" применительно к размеру стиха означало сложно скандируемый стих (усеченная анапестическая тетралогия и трохаическая триподия): тем самым прилагательное могло характеризовать "ритмику" бурного веселья. Сведений о других переводах нет. XXXIV. Парижская оргия, или Париж заселяется вновь Впервые напечатано без ведома поэта сначала в отрывках (строфы III и XI) под вторым заглавием в "Лютэс" за 2-9 ноября 1883 г. и в "Пр_о_клятых поэтах" Верлена (1884), затем целиком - в "Ла Плюм" от 13 сентября 1890 г. Исходным пунктом является второе из двух _утраченных_ писем Рембо Верлену от сентября 1871 г., но текст сохранился исключительно благодаря Верлену, который постепенно восстанавливал и уточнял его но памяти с 1883 по 1895 г. Знаменитое революционное стихотворение Рембо "Парижская оргия" является одной из вершин всей поэзии Коммуны. Стихотворение вобрало предыдущий поэтический опыт Рембо и переплавило опыт поэтов, его предшественников. Рембо как бы создает вторую страницу дилогии о сражающемся великом городе после стихотворения Леконт де Лиля "Освящение Парижа". У Леконт де Лиля речь шла о декабрьской обороне столицы против немцев. Датированное январем 1871 г., стихотворение мэтра попало в руки Рембо во время его весеннего пребывания в Париже. Рембо, сохраняя преемственность и некоторую перекличку в образах (см.: OSB, р. 400), превращает патриотическую идею в социальную и достигает тона, далекого тем интеллигентским интонациям, в которых выражен гнев Леконт де Лиля. В нагромождении бранных эпитетов - для характеристики реакционеров Рембо развивает до крайности стилистический прием "Возмездий" Гюго; оттуда же и саркастические слова: "...порядок вновь царит" (ср. у Гюго в "Возмездиях": "L'ordre est retabli; La societe est sauvee"; ср.: OSB, p. 401). Еще одну литературную ассоциацию, которая как бы ставит поэтов, включая Банвилля, на сторону Коммуны, комментаторы усматривают в стихе, где говорится, что Стриксы (Стриги) мифологические вампиры древности - не погасят глаза кариатид: в книге Теодора де Банвилля "Кариатиды" судьба не может заставить кариатид склонить головы... Как в стихотворении "Офелия", здесь поэт непосредственно выступает в третьем лице. Образ такого поэта-пророка, вещающего о грядущей трудной победе, приводит русскому читателю на память волошинские строки: "...ты не актер и зритель. // Ты соучастник судьбы, раскрывающий замысел драмы". В связи с образом поэта интересен вопрос о жесткости структур, несмотря на кажущийся хаос в стихотворениях Рембо середины 1871 г. Нельзя безоговорочно согласиться с мнением Сюзанны Бернар, что Верлен (или издатель Ванье) неправильно поместил последнюю, XIX строфу. Нечетное число строф не может быть аргументом, ибо нечет свойствен и стихотворениям "Бедняки в церкви", "На корточках". До XVIII строфы порядок явно не перепутан, ибо обращения поэта повторяются со строгой структурной закономерностью в конце строфы VIII (стих 64) и XVI (стих 128), а упоминание поэта - также в XVIII (стих 133). Перед переводчиками возникала большая трудность, так как мужской род русского слова "город" (кроме случая "столица") не совпадает с французским женским родом (восходящим к латыни и имеющим аналогии в греческом, немецком и во многих других языках). Между тем в соответствии с французской традицией Революционный Париж (так же как Свобода или Революционная Франция) изображен у Рембо женщиной. В 1910 г. в журнале "Современный мир" (Э 3) искусствовед Я. Тугендхольд в работе "Город во французском искусстве XIX века" (вышла и отдельной книгой), кратко, но сочувственно охарактеризовав Рембо как поэта Парижской коммуны, дал и прозаический перевод трех строф (XVI-XVIII) из "Парижской оргии": "Хотя страшно видеть тебя покрытым струнами; хотя никогда еще не делали из города язвы более зловонной на лоне зеленой природы - поэт тебе говорит: твоя красота величественна! Гроза осветила твою державную поэзию, безмерное сдвижение сил тебе полезно, твое море вскипает и шумит. Избранный народ, собери же свои вопли в сердце глухого рожка! Поэт подхватит рыданья обесславленных, ненависть каторжников, ропот отверженных, и лучи его любви заклеймят женщин, его строфы гневно восстанут: вот, вот они, бандиты". Опыт первого стихотворного русского перевода "Парижской оргии" принадлежит малоизвестному поэту Колау Чернявскому. Он писал стихи примерно с 1910 г. по начало 30-х годов. В 1931 г. в Тбилиси был опубликован его перевод книги стихов С. Чиковани "Шелк" с грузинского на русский язык. Перевод из Рембо - под принятым тогда вторым заголовком "Париж заселяется вновь" и с примечанием переводчика: "Версальцами после Коммуны" напечатан в маленьком (30 с.) сборнике: Чернявский Колау. Письма (стихи). Тифлис, 1927 г. В книге сделана также попытка дать свой вариант перевода "Интернационала" Потье. Перевод стихотворения Рембо, несмотря на его крайние странности и слабости, должен быть приведен как первый опыт. Введенная К. Чернявским нумерация строф нами опущена. А вот он, подлые! Со станций лезьте прочь, - И солнце горном недр повытерло бульвары. Кишели варвары везде однажды в ночь, На западе воссел мощами город старый. Отлив предупредит - пожара не случится. Идите - вот бульвары, набережных ряд, И легкая лазурь над зданьями лучится. Раз вечером ее потряс багрец гранат. А падалью дворцов в лесах набейте ниши, И ужасом былым глаза освежены. Сведенных бедр стада воспламенно-рыжи. Безумейте! Косясь без толку, вы смешны. Собаки с течкою, жующие припарки. Зов золотых домов: кради, что попадет, И ешьте! Веселясь, уже нисходит в парки В глубоких корчах ночь. Шальной, хмельной народ, Пей горькую! А свет в безумье, в напряженье Под боком ворошит роскошные ручьи. Не пустите слюны в стаканы, без движенья, Без слова, в белой мгле глаза забыв свои. Глотайте! - А для задних прелестей царицы Внимайте действию икоты все тупей, Надрыву. Слушайте - прыг в ночи-огневицы Хрипящий идиот, старик, паяц, лакей. О грязные сердца, ужасные уста, Живее действуйте зловонными устами. Для мерзких столбняков вина на стол - сюда! О победители, желудки ваши в сраме! Блевотине небес откройте ваши ноздри. Кропите ядами покрепче струны шеи. Затылок дерзкий ваш обнимут руки-сестры. Поэт сказал: Подлец, сходи с ума скорей. Во чреве той Жены взыскуя повсеместно, Боитесь от нее вы судорог опять. Вскричала, тиская [ваш] выводок бесчестный, Ужасно на груди стремясь его зажать. Венерик, царь, паяц безумный, чревословы Парижу-блуднице не вы ль внушите страх? И души и тела лоскутья, яд - не новы, Ей только отряхнуть гнилой, сварливый прах. Вы опрокинетесь на внутренности, воя. Мертвея, шалые, и требуя деньги. Блудница злая, чья грудь грозна от боя, И бодрая, сожмет крутые кулаки. Когда плясала ты над всякими злостями И поножовщины, Париж, хватила ты, Покоишься, храня пресветлыми зрачками От той весны-красны немного доброты. О полумертвая, скорбящая столица, Чело и грудь твои грядущему отрог. Бледна - за дверью дверь мильярдами ютится, И темный век былой благословить бы мог. Для грусти валовой насыщенное тело, Ужасной жизни вновь вкусило ты, и чу! По венам червячье свинцовое вскипело. Морозные персты прильнут к любви - лучу. Не так-то плохо все. Червяк, червяк свинцовый Порыва все вперед и вовсе не стеснит, Кариатидам глаз не заслоняли совы, Где синюю ступень светил слеза златит. Пусть в рубище таком опять ужасны встречи, Из города никто не делал никогда На рубище Земли зловоннее увечий, Поэт сказал: Твоя блистает красота. Поэзия - грозой помазанная высь; И необъятных сил размах - тебе подмога. Труд - лава. Ропщет смерть. Столица из столиц, Все скрежеты сбери внутри глухого рога. Поэт возьмет тогда шельмованных рыданья, И ссыльных ненависть, и проклятых хулу. Бичуют жен лучи, - любви его сиянье. Запрыгают стихи! Вот, вот, служите злу! Все старо общество, и древних оргий хрип Распутству новому внушает зависть ныне. А газа красных стен горячечный изгиб Зловеще светится в белесоватой сини. В 1930 г. в журнале "Вестник иностранной литературы" появился перевод стихотворения "Парижская оргия", выполненный Эдуардом Багрицким и Аркадием Штейнбергом: Подлецы! Наводняйте вокзалы собой, Солнце выдохом легких спалило бульвары. Вот расселся на западе город святой, Изводимый подагрой и астмою старой. Не волнуйтесь! Пожаров прилив и отлив Обречен - выступают пожарные помпы! И забыл тротуар, буржуазно-потлив, Как играли в пятнашки румяные бомбы! Уберите развалины! Бельма зрачков Отражают свечение суток несвежих! Вот республика рыжих, давильня боков, Идиотская биржа щипков и насмешек! Эти суки уже пожирают бинты! Объедайтесь, крадите! Победою первой Обесчещены улицы. Пейте, коты, Ваше пиво, пропахшее дымом и спермой! Захлебнитесь абсентом! У мокрых дверей Мертвецы и сокровища брошены рядом. Старичишки, лакеи, рыгайте скорей В честь праматери вашей с обрывистым задом. Распахните гортани навстречу вину, Сок лучей закипает, в кишечнике канув, И распухшие Губы роняют слюну На клейменое дно пресловутых стаканов. О помойные глотки! Закисшие рты! Где вино? Вот вино! Прощалыги, к добыче! Победители! Настежь держать животы! Ну, подставьте затылки с покорностью бычьей. Отворите ноздрю ароматам клоак, Обмакните клинки в ядовитые гущи. Вам поэт говорит, подымая кулак: - Сутенеры и трусы! Безумствуйте пуще! Для того, чтоб вы щупали влажный живот Вашей Родины-Матери, чтобы руками, Раскидав ее груди, приставили рот К потрясаемой спазмами яростной яме! Сифилитики, воры, шуты, короли! Ваши яды и ваши отребья не могут Отравить эти комья парижской земли, Смрадный город, как вшей, вас положит под ноготь. И когда, опроставшись от ужаса, вы Возопите о деньгах, о доме, о пище, Выйдет Красная Дева с грудями, как львы, Укрепляя для битвы свои кулачища! Ты плясал ли когда-нибудь так, мой Париж? Получал столько ран ножевых, мой Париж? Ты валялся когда-нибудь так, мой Париж? На парижских своих мостовых, мой Париж? Горемычнейший из городов, мой Париж! Ты почти умираешь от крови и тлена. Кинь в грядущее плечи и головы крыш, Твое темное прошлое благословенно! Намагничено тело для новых работ. Приступ бледных стихов в канализационных Трубах. Ветер опавшие листья гребет. И зальдевшие пальцы шныряют спросонок. Что же! И это недурно! Пускай не смердит Тельце дохлых стихов, что прикинулось пеньем. Под округлыми веками кариатид Звездный плач пробежал по лазурным ступеням. Ты покрылся паршою, цветут гнойники, Ты - отхожее место позора земного. Слушай! Я прорицаю, воздев кулаки: В нимба пуль ты воскреснешь когда-нибудь снова! Декламаторы молний приносят тебе Рифм шары и зигзаги. Воскресни ж неистов! Чтобы слышался в каждой фабричной трубе Шаг герольдов с сердцами оглохших горнистов! Так возьми же, о родина, слезы котов, Реквизит вдохновения и катастрофы. Я взываю к тебе: мой подарок готов, Принимай эти прыгающие строфы! Так! Коммуна в развалинах. Мир обнищал. Льют дожди, и дома одевает проказа. На кладбищенских стенах танцует овал Укрощенная злоба светильного газа! Перевод П. Антокольского: Зеваки, вот Париж! С вокзалов к центру согнан, Дохнул на камни зной - опять они горят, Бульвары людные и варварские стогна. Вот сердце Запада, ваш христианский град! Провозглашен отлив пожара! Все забыто. Вот набережные, вот бульвары в голубом Дрожанье воздуха, вот бивуаки быта. Как их трясло вчера от наших красных бомб! Укройте мертвые дворцы в цветочных купах! Бывалая заря вам вымоет зрачки. Как отупели вы, копаясь в наших трупах, Вы, стадо рыжее, солдаты и шпики! Принюхайтесь к вину, к весенней течке сучьей! Игорные дома сверкают. Ешь, кради! Весь полуночный мрак, соитьями трясущий, Сошел на улицы. У пьяниц впереди Есть напряженный час, когда, как истуканы, В текучем мареве рассветного огня, Они уж ничего не выблюют в стаканы И только смотрят вдаль, молчание храня. Во здравье задницы, в честь Королевы вашей! Внимайте грохоту отрыжек и, давясь И обжигая рот, сигайте в ночь, апаши, Шуты и прихвостни! Парижу не до вас. О грязные сердца! О рты невероятной Величины! Сильней вдыхайте вонь и чад! И вылейте на стол, что выпито, обратно, О победители, чьи животы бурчат! Раскроет ноздри вам немое отвращенье, Веревки толстых шей издергает чума... И снова - розовым затылкам нет прощенья. И снова я велю вам всем сойти с ума! За то, что вы тряслись, - за то, что, цепенея, Припали к животу той Женщины! За ту Конвульсию, что вы делить хотели с нею И, задушив ее, шарахались в поту! Прочь, сифилитики, монархи и паяцы! Парижу ли страдать от ваших древних грыж И вашей хилости и ваших рук бояться? Он начисто от вас отрезан, - мой Париж! И в час, когда внизу, барахтаясь и воя, Вы околеете, без крова, без гроша, Блудница красная всей грудью боевою, Всем торсом выгнется, ликуя и круша! Когда, любимая, ты гневно так плясала? Когда, под чьим ножом так ослабела ты? Когда в твоих глазах так явственно вставало Сиянье будущей великой доброты? О полумертвая, о город мой печальный! Твоя тугая грудь напряжена в борьбе. Из тысячи ворот бросает взор прощальный Твоя История и плачет по тебе. Но после всех обид и бед благословенных, О, выпей хоть глоток, чтоб не гореть в бреду! Пусть бледные стихи текут в бескровных венах! Позволь, я пальцами по коже проведу. Не худо все-таки! Каким бы ни был вялым, Дыханья твоего мой стих не прекратит. Не омрачит сова, ширяя над обвалом, Звезд, льющих золото в глаза кариатид. Пускай тебя покрыл, калеча и позоря, Насильник! И пускай на зелени живой Ты пахнешь тлением, как злейший лепрозорий, Поэт благословит бессмертный воздух твой! Ты вновь повенчана с певучим ураганом, Прибоем юных сил ты воскресаешь, труп! О город избранный! Как будет дорога нам Пронзительная боль твоих заглохших труб! Поэт подымется, сжав руки, принимая Гнев каторги и крик погибших в эту рань. Он женщин высечет зеленой плетью мая. Он скачущей строфой ошпарит мразь и дрянь. Все на своих местах. Все общество в восторге. Бордели старые готовы к торжеству. И от кровавых стен, со дна охрипших оргий Свет газовых рожков струится в синеву. Перевод В. Левика: Эй, вы, трусы! Всем скопом гоп-ля на вокзалы! Солнца огненным чревом извергнутый зной Выпил кровь с площадей, где резвились Вандалы Вот расселся на западе город святой! Возвращайтесь! Уже отгорела пожары. Лучезарная льется лазурь на дома, На проспекты и храмы, дворцы и бульвары, Где звездилась и бомбами щерилась тьма. Забивайте в леса ваши мертвые замки! Старый спугнутый день гонит черные сны. Вот сучащие ляжками рыжие самки Обезумели! В злобе вы только смешны. В глотку им, необузданным сукам, припарки! Вам притоны кричат: обжирайся! кради! Ночь низводит в конвульсиях морок свой жаркий, Одинокие пьяницы с солнцем в груди. Пейте! Вспыхнет заря сумасшедшая снова, Фейерверки цветов рассыпая вкруг вас, Но в белесой дали, без движенья, без слова Вы утопите скуку бессмысленных глаз. Блюйте в честь Королевы обвислого зада! Раздирайтесь в икоте и хнычьте с тоски, Да глазейте, как пляшут всю ночь до упада Сутенеры, лакеи, шуты, старики. В бриллиантах пластроны, сердца в нечистотах! Что попало валите в смердящие рты! Есть вино для беззубых и для желторотых, Иль стянул Победителям стыд животы? Раздувайте же ноздри на запах бутылок! Ночь в отравах прожгите! Плевать на рассвет! Налагая вам руки на детский затылок, "Трусы, будьте безумны", - взывает поэт. Даже пьяные, роясь у Женщины в чреве, Вы боитесь, что, вся содрогаясь, бледна, Задохнувшись презреньем, в божественном гневе, Вас, паршивых ублюдков, задушит она. Сифилитики, воры, цари, лицедеи Вся блудливым Парижем рожденная мразь! Что ему ваши души, дела и затеи? Он стряхнет вас и кинет на свалку, смеясь. И когда на камнях своих, корчась и воя, Вы растянетесь в яме, зажав кошельки, Девка рыжая, с грудью созревшей для боя И не глянув на падаль, взметнет кулаки! Насладившийся грозно другой Карманьолой, Поножовщиной сытый, в года тишины, Ты несешь меж ресниц, словно пламень веселый, Доброту небывалой и дикой весны. Город скорбный мой! Город почти бездыханный, Обращенные к правнукам мозг и сосцы, Ты, кто мог пред Вселенной открыть свои раны, Кем родились бы в темных столетьях отцы, Намагниченный труп. Лазарь, пахнувший тленьем, Ты, воскреснув для ужаса, чувствуешь вновь, Как ползут синеватые черви по венам, Как в руке ледяной твоя бьется Любовь. Что стою? И могильных червей легионы Не преграда цветенью священной земли. Так вампир не потушит сиянье Юноны, Звездным золотом плачущей в синей дали! Как ни горько, что стал ты клоакой зловонной, Что любому растленное тело даришь, Что позором возлег средь Природы зеленой, Твой поэт говорит: "Ты прекрасен, Париж!" Не Поэзия ль в буре тебя освятила? Полный сил воскресаешь ты, Город-Пророк! Смерть на страже, но знамя твое победило, Пробуди для вострубья умолкнувший рог! Твой Поэт все запомнит: слезу Негодяя, Осужденного ненависть, Проклятых боль, Вот он, Женщин лучами любви истязая, Сыплет строфы: танцуй же, разбойная голь! Все на прежних местах! Как всегда в лупанарах Продолжаются оргии ночью и днем, И в безумии газ на домах и бульварах В небо мрачное пышет зловещим огнем. XXXV. Руки Жанн-Мари Впервые напечатано посмертно в июне 1919 г. в Э 4 журнала "Литтератюр". Источник - обнаруженный в 1919 г. неполный автограф (ранняя стадия работы над стихотворением?), в который рукой Верлена вписаны строфы VIII, XI и XII. Стихотворение, как и предыдущее, является гимном героям - прежде всего героиням Коммуны. Хотя эта идея отчетливо выражена в строфах IX-XII, она заложена в стихотворении начиная с первой строки. В своем стихотворении Рембо намеренно воспринимает общее построение, версификацию, вопросительную форму "Этюдов рук" из книги стихов Теофиля Готье "Эмали и камеи". Теофилю Готье уже следовал поэт Альбер Мера ("Твои руки", сб. "Химеры", 1866). Рембо подчеркивает заимствованием приемов противоположную направленность его стихотворений по отношению к стихам Готье и новизну своего персонажа - героической коммунарки - по отношению к красоткам, изысканно-томным и рожденным для наслаждения. Употребление "ученых" слов (в стихах 17-24: "диптеры", "кенгаварская мечта"), как уже упоминалось,один из общих для Рембо и Лотреамона приемов разрушения старых поэтических принципов путем введения стилистически чуждого, иногда неадекватного и непонятного слова. Термин "диптеры" (научное наименование разного рода _двукрылых_ насекомых) так же "неуместен" в данном контексте по-французски, как и по-русски. "Кенгаварская мечта" скорее всего случайно попала в стихотворение из какой-то прочитанной Рембо книги. Город Хенгавар, или Кенгавер, в Персии (Иране) не кажется столь примечательным, чтобы вызывать ассоциацию с каким-то особым строем мыслей. В последних строфах имеются в виду репрессии Кровавой недели, когда закованные в цепи коммунарки были объектом жестокостей властей и обывателей. Другие переводы - В. Парнаха, В. Дмитриева, П. Антокольского. Перевод В. Парнаха: Руки Жанны-Марии Жанна-Мария, ваши руки, Они черны, они - гранит, Они бледны, бледны от муки. - Это не руки Хуанит. Они ль со ржавых лужиц неги Снимали пенки суеты? Или на озере элегий Купались в лунах чистоты? Впивали древние загары? Покоились у очага? Крутили рыжие сигары Иль продавали жемчуга? Затмили все цветы агоний Они у жгучих ног мадонн? И расцветали их ладони, Чернея кровью белладонн? Под заревой голубизною Ловили золотых цикад, Спеша к нектариям весною? Цедили драгоценный яд? О, среди всех однообразий Какой их одурманил сон? Виденье небывалых АЗИИ Сам Ханджавар или Сион? - Нет, эти руки не смуглели У ног причудливых богов, И не качали колыбели, И не искали жемчугов. Они врагам сгибали спины, Всегда величие храня, Неотвратимее машины, Сильнее юного коня! Дыша, как жаркое железо, Упорно сдерживая стон, В них запевает Марсельеза И никогда не Элейсон! Печать судьбы простонародной На них смуглеет, как и встарь, Но эти руки благородны: К ним гордый приникал Бунтарь. Они бледней, волшебней, ближе В сиянии больших небес, Среди восставшего Парижа, На грозной бронзе митральез! Теперь, о, руки, о, святыни, Живя в восторженных сердцах, Неутоленных и доныне, Вы тщетно бьетесь в кандалах! И содрогаешься от муки, Когда насильник вновь и вновь, Сводя загары с вас, о руки, По капле исторгает кровь. Перевод В. Дмитриева: Сильны и грубы руки эти, Бледны, как мертвый лик луны, Темны - их выдубило лето. А руки Хуанит нежны... У топи ль зыбкой сладострастья Они смуглели, горячи? На озере ль спокойном счастья Впивали лунные лучи? Каких небес им снились чары Во время гроз у очага? Крутили ли они сигары Иль продавали жемчуга? Тянулись ли к ногам Мадонны, Цветов и золота полны? Иль черной кровью белладонны Ладони их напоены? Иль бабочек они ловили, Сосущих на заре нектар? Иль яд по капелькам цедили Под неумолчный стон гитар? По прихоти каких фантазий Заламывал те руки сон? Что снилось им? Просторы ль Азии? Иль Хенджавар? Или Сион? - Они пеленки не стирали Тяжелых и слепых ребят, У ног богов не загорали, Не продавали виноград. Они легко сгибают спины, Боль никогда не причиня, Они фатальней, чем машины, Они могучее коня! Они порой твердей железа, Но трепетали иногда... Их плоть поет лишь "Марсельезу"! Но "Аллилуйю" - никогда! И выступают под загаром Простонародные черты... Мятежник гордый! Ведь недаром Исцеловал те руки ты... Они, чудесные, бледнели, Лаская бронзу митральез, Когда вздыбился в буйном хмеле Париж врагам наперерез. О руки Жанны, о святыни! Еще тоска сердца щемит, И губы жаждут их доныне, Но на запястьях цепь гремит... И нас порой волнует странно, Когда, загара смыв печать, Ее рукам наносят рану И пальцы их кровоточат... Перевод П. Антокольского: Ладони этих рук простертых Дубил тяжелый летний зной. Они бледны, как руки мертвых, Они сквозят голубизной. В какой дремоте вожделений, В каких лучах какой луны Они привыкли к вялой лени, К стоячим водам тишины? В заливе с промыслом жемчужным, На грязной фабрике сигар Иль на чужом базаре южном Покрыл их варварский загар? Иль у горячих ног мадонны Их золотой завял цветок, Иль это черной белладонны Струится в них безумный сок? Или подобно шелкопрядам Сучили синий блеск они, Иль к склянке с потаенным ядом Склонялись в мертвенной тени? Какой же бред околдовал их, Какая льстила им мечта О дальних странах небывалых У азиатского хребта? Нет, не на рынке апельсинном, Не смуглые у ног божеств, Не полоща в затоне синем Пеленки крохотных существ; Не у поденщицы сутулой Такая жаркая ладонь, Когда ей щеки жжет и скулы Костра смолистого огонь. Мизинцем ближнего не тронув, Они крошат любой утес, Они сильнее першеронов, Жесточе поршней и колес. Как в горнах красное железо, Сверкает их нагая плоть И запевает "Марсельезу" И никогда "Спаси, господь". Они еще свернут вам шею, Богачки злобные, когда, Румянясь, пудрясь, хорошея, Хохочете вы без стыда! Сиянье этих рук влюбленных Мальчишкам голову кружит. Под кожей пальцев опаленных Огонь рубиновый бежит. Обуглив их у топок чадных, Голодный люд их создавал. Грязь этих пальцев беспощадных Мятеж недавно целовал. Безжалостное сердце мая Заставило их побледнеть, Когда, восстанье поднимая, Запела пушечная медь. О, как мы к ним прижали губы, Как трепетали дрожью их! И вот их сковывает грубо Кольцо наручников стальных. И, вздрогнув словно от удара, Внезапно видит человек, Что, не смывая с них загара, Он окровавил их навек. XXXVI. Сестры милосердия Впервые напечатано посмертно в "Ревю литтерэр де Пари э де Шампань" в октябре 1906 г. Было послано Рембо Верлену в сентябре 1871 г.; сохранилась только копия Верлена. В стихотворении проявилась свойственная затем Рембо в ближайшие годы мизогиния, носящая в данном случае, однако, не характер грубости, как в "Моих возлюбленных малютках", а литературно-философский характер, связанный с некоторыми сторонами романтической традиции Виньи и особенно бодлеровской традиции. В стихотворении встречаются глухие, но многочисленные реминисценции стихов Бодлера, а также "Дома пастуха" Виньи. Читатель должен учитывать, что в стихотворении XXXVIII "Первые причастия" всю ответственность за невозможность для женщины стать "сестрой милосердия" Рембо возлагает на христианство. Сведений о других переводах нет. XXXVII. Искательницы вшей Впервые и частично (строфы III и IV) напечатано без ведома автора в романе Фелисьена Шансора "Дина Самюэль" (1882), где дан полукарикатурный, полувосторженный портрет Рембо - в образе "величайшего из всех поэтов на земле Артюра Сэнбера" (см. Р - 54, р. 674-675), затем целиком - в "Лютэс" от 19-26 октября 1883 г. и в книге Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884). История текста такая же, как у предыдущего. Печатается по копии Верлена. Стихотворение стало весьма известным из-за своего заглавия, воспринимаемого как "эпатирующее" и неудобопроизносимое, и благодаря книге Верлена. Между тем оно, видимо, относится к группе "бродяжнических" стихотворений Рембо осени 1870 г., может быть, начала 1871 г. и хронологически, вероятно, печатается не на месте. Почти несомненна связь стихотворения с пребыванием беглого Рембо в сентябре 1870 г. у теток учителя Изамбара мадмуазелей Жэндр, к которым он попал - после побега из дому и восьмидневного пребывания в тюрьме Мазас - грязным и завшивленным. Изамбар снабдил папку с письмами тетки Каролины Жэндр надписью "искательница вшей", что подтверждает реальную основу эпизода. Стихотворение - благодарный "крик души" подростка Рембо, лишенного материнской ласки. Стихотворение не имеет мизогинической направленности и, напротив, свидетельствует, что мизогиния Рембо складывалась под влиянием внешних обстоятельств и еще в 1870-1871 гг. могла быть преодолена при ином ходе событий. Другое дело, что, поминая добром "двух сестер, двух прекрасных женщин", Рембо бессознательно вел свой поэтический корабль, вооруженный всей совершенной оснасткой поэзии Леконт де Лиля и Бодлера, в совсем внепоэтическую сферу, чуждую автору "Цветов Зла". Первый русский перевод, выполненный И. Анненским и опубликованный лишь посмертно, приводил стихотворение Рембо к привычным категориям поэтического. Намеренно было смягчено и заглавие - "Феи расчесанных голов", а произвольность рифмовки указывает, что Анненский считал перевод этюдом: На лобик розовый и влажный от мучений Сзывая белый рой несознанных влечений, К ребенку нежная ведет сестру сестра, Их ногти - жемчуга с отливом серебра. И, посадив дитя пред рамою открытой, Где в синем воздухе купаются цветы, Они в тяжелый лен, прохладою омытый, Впускают грозные и нежные персты. Над ним мелодией дыханья слух балуя, Незримо розовый их губы точат мед; Когда же вздох порой его себе возьмет, Он на губах журчит желаньем поцелуя. Но черным веером ресниц их усыплен И ароматами, и властью пальцев нежных, Послушно отдает ребенок сестрам лен, И жемчуга щитов уносят прах мятежных. Тогда истомы в нем подъемлется вино, Как мех гармонии, когда она вздыхает... И в ритме ласки их волшебной заодно Все время жажда слез, рождаясь, умирает. Вскоре появились почти одновременно, незадолго до конца первой мировой войны, версии В. Брюсова и Б. Лившица, а также перевод И. Эренбурга, опубликованный в Париже. Перевод В. Брюсова: Дитя, когда ты полн мучений бледно-красных, И вкруг витает рой бесформенных теней, К тебе склоняется чета сестер прекрасных, И руки тянутся с мерцанием ногтей. Они ведут тебя к окну, где голубые Теченья воздуха купают купы роз, И пальцы тонкие, прелестные и злые, Скользят с неспешностью в кудрях твоих волос. Ты слышишь, как поет их робкое дыханье, Лаская запахом и меда и весны: В него врывается порою свист: желанье Лобзаний или звук проглоченной слюны? Ты слышишь, как стучат их черные ресницы, Благоуханные; по звуку узнаешь, Когда в неясной мгле всей этой небылицы Под ногтем царственным вдруг громко хрустнет вошь. И вот встает в тебе вино беспечной лени, Как стон гармоники; тебе легко дремать Под лаской двух сестер; а в сердце, в быстрой смене, То гаснет, то горит желание рыдать. Перевод Б. Лившица: Когда на детский лоб, расчесанный до крови, Нисходит облаком прозрачный рой теней, Ребенок видит въявь склоненных наготове Двух ласковых сестер с руками нежных фей. Вот, усадив его вблизи оконной рамы, Где в синем воздухе купаются цветы, Они бестрепетно в его колтун упрямый Вонзают дивные и страшные персты. Он слышит, как поет тягуче и невнятно Дыханья робкого невыразимый мед, Как с легким присвистом вбирается обратно Слюна иль поцелуй? - в полуоткрытый рот... Пьянея, слышит он в безмолвии стоустом Биенье их ресниц и тонких пальцев дрожь, Едва испустит дух с чуть уловимым хрустом Под ногтем царственным раздавленная вошь... В нем пробуждается вино чудесной лени, Как вздох гармоники, как бреда благодать, И в сердце, млеющем от сладких вожделений, То гаснет, то горит желанье зарыдать. Перевод И. Эренбурга: Когда ребенок, полный красной муки, Оплакивает сказок белый дым, Две старшие сестры, закинув руки, К кровати маленькой идут за ним. Ведут к окну, раскрытому широко, Где листья моет вечер голубой, И с нежностью, особенно жестокой, Скользят в кудрях, обрызганных росой. Он слушает, как сестры дышат ровно, В дыханье их сокрыт цветочный мед. И иногда одна из них любовно Его тем ароматом обдает. И в тишине трепещут их ресницы, Исходит свист из их прилежных уст. Когда ж их взор добычей насладится, Под острыми ногтями слышен хруст. Он чувствует вино сладчайшей лени, Под ласками сестер не плачет он, Обвеян негой медленных движений, И словно погружаясь в тихий сон. Неизданный перевод А. Бердникова: Когда малыш со лбом в царапинах багровых Неясных светлых снов готов вкусить добро, Он видит двух сестер и нежных и суровых, С перстами хрупкими, чьи ногти - серебро. Они его влекут к проему чистых окон, Где воздух голубой пьют в хаосе цветы, И погружают вдруг в тяжелый росный локон Ужасные персты, прекрасные персты. И слышится ему пугливое, как пенье Благоуханных трав и медоносных куп, То их дыхание, то влажное шипенье Вбираемой слюны иль поцелуя с губ. И чудится ему, как падают ресницы, Как в царственных ногтях с отрадой для ушей Среди прозрачных грез чуть слышно, как зарницы, Потрескивает смерть незримых глазу вшей. Он чувствует, как в нем вином вскипает нега, Как звоном клавикорд нисходит благодать И как его от ласк, от их огня и снега То кинет, то томит желанье зарыдать. XXXVIII. Первые причастия Впервые напечатано без ведома автора в "Лютэс" за 2-9 ноября 1883 г. (ч. III, строфа III) и в книге Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884), затем целиком - в "Ла Вог" 11 апреля 1886 г. Текстологическая история подобна истории предыдущих стихотворений с той лишь разницей, что сохранились два автографа Верлена: один - 1886 г., явно написанный по памяти, с которого шла первая публикация, и второй - 1871 г., который был не доступен Верлену в 80-е годы из-за разлада с женой. Рембо возлагает в этом стихотворении снимаемую с женщины ответственность за ее неспособность быть истинной "сестрой милосердия" на христианство и на священнослужителей, которые изображены в худшем виде, как полагал Верлен, под влиянием "впавшего в старческую слабость неблагочестивого" Жюля Мишле. Книги историка Жюля Мишле (1798-1874), которые могли повлиять на концепцию христианства и женщины у Рембо, не были, вопреки Верлену, написаны автором в глубокой старости: книга "О священнике, семье и женщине" впервые была издана в 1845 г., "Любовь" - в 1859 г., "Женщина" - в 1860 г. Сведений о других переводах нет. XXXIX. Праведник (фрагмент) Впервые напечатано посмертно неполностью в кн.: Рембо. Сочинения. Париж: Меркюр де Франс, 1912; в настоящем виде - в 1957 г. в "Сочинениях" Рембо (изд. "Клуб отличной книги". Париж.). Ни в копии Верлена, по которой делались старые публикации, ни в изученном в 1957 г. автографе заглавия нет: оно дано издателями. В копии Верлена имеется указание на объем стихотворения - 75 стихов (написано над зачеркнутым 80). Пока обнаружено 55. Строфа IX, последняя в копии Верлена, видимо, им же перечеркнута. В издании Р - 54 строфы X-XI даны в начале и в таком виде, как их воспроизвел по памяти исследователь Рембо М. Кулон, который имел возможность лишь бегло ознакомиться с автографом, принятым им за рукопись Верлена. В данном случае мы даем текст фрагмента, как он исправлен в Р - 65 в соответствии с автографом. Стихотворение резко антирелигиозно, и не исключено, что заглавие "Праведник", данное издателем 1912 г., зятем Рембо Патерном Берришоном, сознательное смягчение вместо известного ему подлинного заглавия. Под "праведником", по-видимому, подразумевается Иисус Христос. Определение "калека" у Рембо может означать и господа, изувеченного распятием, и его слуг, изувеченных верой. "Нагорный плакальщик" - видимо, вновь упрек Иисусу, который в Гефсиманском саду на Масличной горе молился накануне предательства Иуды и своего взятия под стражу, чтобы бог-отец, если можно, избавил бы сына от чаши мук. Строфа IV обостряет противопоставление Христа и мятежника. XL. Что говорят поэту о цветах Впервые напечатано посмертно в "Ле нувэлль литтерэр" 2 мая 1925 г. Источник - автограф письма Рембо Теодору де Банвиллю 15 августа 1871 г. В письме Рембо пишет, что ему уже 18 лет (ему еще не было 17), напоминает о своем прошлом письме со стихами (на которое Банвилль ответил) и спрашивает, виден ли прогресс в его новых стихах. Подписано все это Альсид Бава (т. е. "слюнявый Геракл"). Рембо весьма вольно развивает в стихотворении иронические и сатирические тенденции "Акробатических од" Банвилля, иронизируя и над самим Банвиллем. Однако не надо думать, что Банвилль не только адресат письма, но и адресат поэмы (Рембо, например, в стихе 145 заменил слово "Ваше" на "твое", чтобы избежать подобного отождествления). Датировка стихотворения 14 июля - национальным праздником Франции тоже ироническое заявление о новой эпохе в поэзии. Сквозь все стихотворение с его причудливыми поворотами мысли и выпадами против парнасцев, а особенно против "цветочной" альбомно-романсовой мещанской псевдопоэзии, проходит основная идея творчества Рембо этого времени: непосредственное отождествление поэзии и жизни, притом также в ее совсем внепоэтическом, деловом содержании. Поэтому лилиям, "клизмам экстаза", с первых же строф противопоставлены "трудовые растения" - саговое дерево и др. Строфа III, не во всем ясная, имеет в виду и поэтическую символику: лилии были в гербе и на белом флаге французских королей, это лилии легитимиста месье де Кердреля и сонетов 1830 г. Незабудки (миозотис) противопоставлялись аристократическим цветам уже романтиками 30-х годов (строфа V). Как первая часть стихотворения высмеивает лилии, так вторая осмеивает розы в поэзии. Стих: "Старье берем! цветы берем!" - это продолжающееся осмеяние поэзии штампов. Третья часть подвергает осмеянию более экзотическую, но столь же скверную своей "красивостью" цветочную флору парнасцев. Четвертая часть с тем же ироническим пылом утверждает деловую "антипоэзию" утилитарной флоры - хлопка, табака. В ярко-красный цвет марены (гаранции) были окрашены брюки солдат Второй империи и Третьей республики. В пятой части, исходящей из Банвилля, рифмовавшего "амур" - "кот Мурр" (персонаж лирико-сатирической книги Э. Т. А. Гофмана "Записки кота Мурра"), и где Рембо предсказывает поэзию адского индустриального века, он, смеясь и всерьез, рекомендует писать о цветах картофеля, о болезнях картофельного растения и, если нужно, опираться - поэту опираться! - на сельскохозяйственно-ботанические книги вульгаризатора Фигье (продававшиеся у издававшего научную литературу книгопродавца Ашетта). Луи Фигье (1819-1894) полюбился насмешнику Рембо и за свою "хозяйственно-ботаническую" фамилию ("Фигов" - инжирный, смоквенный и фиговый писатель), и за способность противостоять романтизированному позитивизму Эрнеста Ренана (1823-1892), автора "Жизни Иисуса". Ренан мог попасть под удар Рембо, поскольку, будучи крупным ученым-семитологом и специалистом по раннему христианству, он впадал в либеральную апологию критикуемой им самим религии и в 70-71-е годы воспринимался как один из идеологов новой, Третьей республики, "версальской" по своему происхождению. Трегье - городок на севере Бретани, родина Ренана. Парамариво взят поэтом как город в стране плантаций - в Нидерландской Гвиане, близ Гвианы Французской - колонии, известной тогда не одними плантациями, но больше как место ссылки и каторжных работ, куда шли суда с осужденными коммунарами. Перевод Б. Лившица (отрывок, ч. IV, строфы X-XI): Найди-ка в жилах черных руд Цветок, ценимый всеми на-вес: Миндалевидный изумруд, Пробивший каменную завязь! Шутник, подай-ка нам скорей, Презрев кухарок пересуды, Рагу из паточных лилей, Разъевших алфенид посуды! XLI. Пьяный корабль Впервые напечатано без ведома автора в "Лютэс" за 8-9 ноября 1883 г. и в книге Верлена "Пр_о_клятые поэты" (1884). Единственным источником служит копия Верлена, характер поправок на которой указывает на то, что она была написана по памяти, хотя нельзя вполне исключить копирование очень неразборчивой рукописи. "Пьяный корабль" - одно из самых знаменитых стихотворений Рембо и редкая вещь, по поводу которой сам поэт выражал (согласно свидетельству Э. Делаэ) удовлетворение. См. статью, раздел IV. Впервые полный перевод стихотворения, выполненный прозой, дал в своей, поныне не утратившей значения, книге "Предсмертные мысли XIX века во Франции по ее крупнейшим литературным произведениям" (1901) киевский филолог и философ А. Н. Гиляров (1855-1928). Названная книга давно стала редкостью, и перевод Гилярова небезынтересен, хотя он задался странной целью ознакомить читателя с этим "безобразным произведением", наделенным лишь "отталкивающим своеобразием" (с. 582). Приводим некоторые фрагменты перевода: "знаю небеса, разверзающиеся молниями, и смерчи, и буруны, и течения, я знаю вечера, зарю, такую же возбужденную, как стая голубей, и я видел иногда то, что человеку казалось, будто он видел... Я мечтал о зеленой ночи с ослепительными снегами, о поцелуях, медленно восходящих к глазам морей; о круговращении неслыханных соков и желтом и голубом пробуждении певучих фосфоров. Я следил целые месяцы, как, словно истерический коровник, прибой идет на приступ скал, и я не думал о том, что светлые стопы Марий могут наложить узду на напористые океаны... Я видел звездные архипелаги и острова, которых безумные небеса открыты для пловца: не в этих ли бездонных ночах ты спишь и не туда ли себя изгоняешь, миллион золотых птиц, о будущая бодрость? Но, поистине, я слишком много плакал. Зори раздирают душу, всякая луна жестока, и всякое солнце горько. Острая любовь меня вспучила упоительными оцепенениями. О, пусть разлетится мой киль. О, пусть я пойду в море!.." В 1909 г. в Киеве же был опубликован первый (неполный) русский стихотворный перевод "Пьяного корабля", сделанный поэтом Владимиром Эльснером: Я медленно плыл по реке величавой И вдруг стал свободен от всяких оков... Тянувших бечевы индейцы в забаву Распяли у пестрых высоких столбов. Хранил я под палубой грузу немало: Английскую пряжу, фламандский помол. Когда моих спутников больше не стало, Умчал меня дальше реки произвол. Глухой, словно мозг еще тусклый ребенка, Зимы безучастней, я плыл десять дней. По суше циклоны бежали вдогонку... Вывала ли буря той бури сильней?! Проснулись во мне моряка дерзновенья; Я пробкою прыгал по гребням валов, Где столько отважных почило в забвенье, Мне были не нужны огни маяков. Нежнее, чем в тело сок яблок созрелых, В мой кузов проникла морская волна. Корму отделила от скреп заржавелых, Блевотину смыла и пятна вина. И моря поэме отдавшись влюбленно, Следил я мерцавших светил хоровод... Порой опускался, глядя изумленно, Утопленник в лоно лазурное вод. Сливаясь с пучиною все неразлучней, То встретил, что ваш не изведает глаз Пьянее вина, ваших лир полнозвучней Чудовищ любовный, безмолвный экстаз!.. Я видел, как молнии режуще-алый Зигзаг небеса на мгновенье раскрыл; Зари пробужденье еще небывалой, Похожей на взлет серебряных крыл; И солнца тяжелого сгусток пунцовый; Фалангу смерчей, бичевавших простор; Воды колыхание мутно-свинцовой, Подобное трепету спущенных штор. Заката красно-раскаленные горны, Вечернего неба безмерный пожар, Где мощный июль, словно угольщик черный, Дубиной дробит искроблещущий жар. Я, знаете ль, плыл мимо новой Флориды, Глазами пантер там сверкали цветы. Мне, зоркому, чудилось - зыбь Атлантиды Рисует героев трагедий черты. Следил, как, дрожа в истерической пляске, Бросались буруны к прибрежьям нагим, Подводного фосфора смутные краски, То желтым сочившие, то голубым. Я грезил о ночи слепительно-снежной, Пустынной, свободной от снов и теней, О странных лобзаньях медлительно-нежных, Беззвучно ласкающих очи морей. Потом миновал берега и затоны, Где в топких низинах таится туман, Как в верше, здесь гнил камышом окруженный, Трясиной затянутый ливиафан. И пены неся опахала, все шире Змеилась кочующих воля череда. В нетронутом птицами синем эфире Летающих рыб проносились стада. Встречал я далеких просторов светила Их только порты могли б увидать. Грядущего фениксов там ли ты скрыла, Природа - бессмертная мощная мать! [. . . . . . . . . . . . . . . . . .] Но слишком устал я чудесным томиться, Нирваною холода, пыткой огня... Так пусть же мой киль на куски раздробится И море бесследно поглотит меня! Я, вечный искатель манящих утопий, Дерзавший стихий сладострастье впивать, Как будто печалюсь о старой Европе И берег перильчатый рад отыскать... О волны, отравленный вашей истомой, Соленою горечью моря пронзен, Могу ли я плыть, где мосты и паромы Пленятся багрянцем шумящих знамен? Только спустя примерно двадцать лет появился у нас новый, на этот раз уже полный перевод "Пьяного корабля" Д. Бродского: Те, что мной управляли, попались впросак: Их индейская меткость избрала мишенью, Той порою, как я, без нужды в парусах, Уходил, подчиняясь речному теченью. Вслед за тем, как дала мне понять тишина, Что уже экипажа не существовало, Я - голландец, под грузом хлопка и зерна, В океан был отброшен порывами шквала. С быстротою планеты, возникшей едва, То ныряя на дно, то над бездной воспрянув, Я летел, обгоняя полуострова, По спиралям смещающихся ураганов. Черт возьми! Это было триумфом погонь, Девять суток, как девять кругов преисподней! Я бы руганью встретил маячный огонь, Если б он просиял мне во имя господне! И как детям вкуснее всего в их года Говорит кислота созревающих яблок, В мой расшатанный трюм прососалась вода И корму отделила от скреповищ дряблых. С той поры я не чувствовал больше ветров Я всецело ушел, окунувшись, на зло им, В композицию великолепнейших строф, Отдающих озоном и звездным настоем. И вначале была мне поверхность видна, Где утопленник, набожно поднявший брови, Меж блевотины, желчи и пленок вина Проплывал, иногда с ватерлинией вровень, Где сливались, дробились, меняли места Первозданные ритмы, где в толще прибоя Ослепительные раздавались цвета, Пробегая, как пальцы по створкам гобоя. Я знавал небеса - гальванической мглы, Случку моря и туч, и буранов кипенье, И я слушал, как солнцу возносит хвалы Всполошенной зари среброкрылое пенье. На закате, завидевши солнце вблизи, Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй! Я сквозь волны, дрожавшие как жалюзи, Любовался прославленною Атлантидой. С наступлением ночи, когда темнота Становилась внезапно тошней и священней, Я вникал в разбившиеся о борта Предсказанья зеленых и желтых свечений. Я следил, как с утесов, напрягших крестцы, С окровавленных мысов, под облачным тентом, В пароксизмах прибоя свисали сосцы, Истекающие молоком и абсентом. А вы знаете ли? Это я пролетал Среди хищных цветов, где, как знамя Флориды, Тяжесть радуги, образовавшей портал, Выносили гигантские кариатиды. Область крайних болот... Тростниковый уют В огуречном рассоле и вспышках метана С незапамятных лет там лежат и гниют Плавники баснословного Левиафана. Приближенье спросонья целующих губ, Ощущенье гипноза в коралловых рощах, Где, добычу почуяв, кидается вглубь Перепончатых гадов дымящийся росчерк. Я хочу, чтобы детям открылась душа, Искушенная в глетчерах, штилях и мелях, В этих дышащих пеньем, поющих дыша, Плоскогубых и золотоперых макрелях. Где Саргассы развертываются, храня Сотни бравых каркасов в глубинах бесовских, Как любимую женщину, брали меня Воспаленные травы - в когтях и присосках. И всегда безутешные, - кто их поймет, Острова под зевающими небесами, И раздоры, парламентские, и помет Глупышей - болтунов с голубыми глазами. Так я плавал. И разве не стоило свеч Это пьяное бегство, поспеть за которым, Я готов на пари, если ветер чуть свеж, Не под силу ни каперам, ни мониторам. Пусть хоть небо расскажет о дикой игре, Как с налету я в нем пробивал амбразуры, Что для добрых поэтов хранят винегрет Из фурункулов солнца и сопель лазури, Как летел мой двойник, сумасшедший эстамп, Отпечатанный сполохами, как за бортом, По уставу морей, - занимали места Стаи черных коньков неизменным эскортом. Почему ж я скучаю? Иль берег мне мил? Парапетов Европы фамильная дрема? Я, что мог лишь томиться, за тысячу миль Чуя течку слоновью и тягу Мальстрема. Забываю созвездия и острова, Умоляющие: оставайся, поведав: Здесь причалы для тех, чьи бесправны права, Эти звезды сдаются в наем для поэтов. Впрочем, будет! По-прежнему солнца горьки, Исступленны рассветы и луны свирепы, Пусть же бури мой кузов дробят на куски, Распадаются с треском усталые скрепы. Если в воды Европы я все же войду, Ведь они мне покажутся лужей простою, Я - бумажный кораблик, - со мной не в ладу Мальчик, полный печали, на корточках стоя? Заступитесь, о волны! Мне, в стольких морях Побывавшему, мне ли под грузом пристало Пробиваться сквозь флаги любительских яхт И клейменых баркасов на пристани малой? В 1935 г. появился перевод Б. Лившица: Когда бесстрастных рек я вверился теченью, Не подчинялся я уже бичевщикам: Индейцы-крикуны их сделали мишенью, Нагими пригвоздив к расписанным столбам. Мне было все равно; английская ли пряжа, Фламандское ль зерно мой наполняют трюм. Едва я буйного лишился экипажа, Как с дозволения Рек понесся наобум. Я мчался под морских приливов плеск суровый, Минувшею зимой, как мозг ребенка, глух, И Полуострова, отдавшие найтовы, В сумятице с трудом переводили дух. Благословение приняв от урагана, Я десять суток плыл, пустясь, как пробка, в пляс По волнам, трупы жертв влекущим неустанно, И тусклых фонарей забыл дурацкий глаз. Как мякоть яблока моченого приятна Дитяти, так волны мне сладок был набег; Омыв блевотиной и вин сапфирных пятна Оставив мне, снесла она и руль и дрек. С тех пор я ринулся, пленен ее простором, В поэму моря, в звезд таинственный настой, Лазури водные глотая, по которым Плывет задумчивый утопленник порой. И где, окрасив вдруг все бреды, все сапфиры, Все ритмы вялые златистостью дневной, Сильней, чем алкоголь, звончей, чем ваши лиры, Любовный бродит сок горчайшей рыжиной. Я знаю молнией разорванный до края Небесный свод, смерчи, водоворотов жуть, И всполошенную, как робких горлиц стая, Зарю, и то, на что не смел никто взглянуть. Я видел солнца диск, который, холодея, Сочился сгустками сиреневых полос, И вал, на древнего похожий лицедея, Объятый трепетом, как лопасти колес. В зеленой снежной мгле мне снились океанов Лобзания; в ночи моим предстал глазам, Круговращеньем сил неслыханных воспрянув, Певучих фосфоров светящийся сезам. Я видел, как прибой - коровник в истерии, Дрожа от ярости, бросался на утес, Но я еще не знал, что светлых ног Марии Страшится Океан - отдышливый Колосс. Я плыл вдоль берегов Флорид, где так похожи Цветы на глаз пантер; людская кожа там Подобна радугам, протянутым, как вожжи, Под овидью морей к лазоревым стадам. Болота видел я, где, разлагаясь в гнили Необозримых верш, лежит Левиафан, Кипенье бурных вод, взрывающее штили, И водопад, вдали гремящий, как таран. Закаты, глетчеры и солнца, лун бледнее, В заливах сумрачных чудовищный улов: С деревьев скрюченных скатившиеся змеи, Покрытые живой коростою клопов. Я детям показать поющую дораду Хотел бы, с чешуей багряно-золотой. За все блуждания я ветрами в награду Обрызган пеной был и окрылен порой. Порой, от всех широт устав смертельно, море, Чей вопль так сладостно укачивал меня, Дарило мне цветы, странней фантасмагорий, И я, как женщина, колени преклони, Носился, на борту лелея груз проклятый, Помет крикливых птиц, отверженья печать, Меж тем как внутрь меня, сквозь хрупкие охваты, Попятившись, вплывал утопленник поспать. И вот, ощеренный травою бухт, злодейски Опутавшей меня, я тот, кого извлечь Не в силах монитор, ни парусник ганзейский Из вод, дурманящих мой кузов, давший течь; Я, весь дымящийся, чей остов фиолетов, Я, пробивавший твердь, как рушат стену, чей Кирпич покрылся сплошь - о лакомство портов! И лишаями солнц, и соплями дождей; Я, весь в блуждающих огнях, летевший пулей, Сопровождаемый толпой морских коньков, В то время как стекал под палицей июлей Ультрамарин небес в воронки облаков; Я, слышавший вдали, Мальштрем, твои раскаты И хриплый голос твой при случке, бегемот, Я, неподвижностей лазурных соглядатай, Хочу вернуться вновь в тишь европейских вод. Я видел звездные архипелаги в лоне Отверстых мне небес - скитальческий мой бред: В такую ль ночь ты спишь, беглянка, в миллионе Золотоперых птиц, о Мощь грядущих лет? Я вдоволь пролил слез. Все луны так свирепы, Все зори горестны, все солнца жестоки, О, пусть мой киль скорей расколет буря в щепы, Пусть поглотят меня подводные пески. Нет, если мне нужна Европа, то такая, Где перед лужицей в вечерний час дитя Сидит на корточках, кораблик свой пуская, В пахучем сумраке бог весть о чем грустя. Я не могу уже, о волны, пьян от влаги, Пересекать пути всех грузовых судов, Ни вашей гордостью дышать, огни и флаги, Ни плыть под взорами ужасными мостов. Перевод П. Антокольского: Между тем как несло меня вниз по теченью, Краснокожие кинулись к бичевщикам, Всех раздев догола, забавлялись мишенью, Пригвоздили их намертво к пестрым столбам. Я остался один без матросской ватаги. В трюме хлопок промок и затлело зерно. Казнь окончилась. К настежь распахнутой влаге Понесло меня дальше, - куда, все равно. Море грозно рычало, качало и мчало, Как ребенка, всю зиму трепал меня шторм. И сменялись полуострова без причала, Утверждал свою волю соленый простор. В благодетельной буре теряя рассудок, То как пробка скача, то танцуя волчком, Я гулял по погостам морским десять суток, Ни с каким фонарем маяка не знаком. Я дышал кислотою и сладостью сидра. Сквозь гнилую обшивку сочилась волна. Якорь сорван был, руль переломан и выдран, Смыты с палубы синие пятна вина. Так я плыл наугад, погруженный во время, Упивался его многозвездной игрой, В этой однообразной и грозной поэме, Где ныряет утопленник, праздный герой; Лиловели на зыби горячечной пятна, И казалось, что в медленном ритме стихий Только жалоба горькой любви и понятна Крепче спирта, пространней, чем ваши стихи. Я запомнил свеченье течений глубинных, Пляску молний, сплетенную как решето, Вечера - восхитительней стай голубиных, И такое, чего не запомнил никто. Я узнал, как в отливах таинственной меди Меркнет день и расплавленный запад лилов, Как подобно развязкам античных трагедий Потрясает раскат океанских валов. Снилось мне в снегопадах, лишающих зренья, Будто море меня целовало в глаза. Фосфорической пены цвело озаренье, Животворная, вечная та бирюза. И когда месяцами, тупея от гнева, Океан атакует коралловый риф, Я не верил, что встанет Пречистая Дева, Звездной лаской рычанье его усмирив. Понимаете, скольких Флорид я коснулся? Там зрачками пантер разгорались цветы; Ослепительной радугой мост изогнулся, Изумрудных дождей кочевали гурты. Я узнал, как гниет непомерная туша, Содрогается в неводе Левиафан, Как волна за волною вгрызается в сушу, Как таращит слепые белки океан; Как блестят ледники в перламутровом полдне, Как в заливах, в лимонной грязи, на мели, Змеи вяло свисают с ветвей преисподней И грызут их клопы в перегное земли. Покажу я забавных рыбешек ребятам, Золотых и поющих на все голоса, Перья пены на острове, спячкой объятом, Соль, разъевшую виснущие паруса. Убаюканный морем, широты смешал я, Перепутал два полюса в тщетной гоньбе. Прилепились медузы к корме обветшалой, И, как женщина, пав на колени в мольбе, Загрязненный пометом, увязнувший в тину, В щебетанье и шорохе маленьких крыл, Утонувшим скитальцам, почтив их кончину, Я свой трюм, как гостиницу на ночь, открыл. Был я спрятан в той бухте лесистой и снова В море выброшен крыльями мудрой грозы, Не замечен никем с монитора шального, Не захвачен купечеством древней Ганзы, Лишь всклокочен как дым и как воздух непрочен, Продырявив туманы, что мимо неслись, Накопивший - поэтам понравится очень! Лишь лишайники солнца и мерзкую слизь, Убегавший в огне электрических скатов За морскими коньками по кипени вод, С вечным звоном в ушах от громовых раскатов, Когда рушился ультрамариновый свод, Сто раз крученый-верченый насмерть в мальштреме. Захлебнувшийся в свадебных плясках морей, Я, прядильщик туманов, бредущий сквозь время, О Европе тоскую, о древней моей. Помню звездные архипелаги, но снится Мне причал, где неистовый мечется дождь, Не оттуда ли изгнана птиц вереница, Золотая денница, Грядущая Мощь? Слишком долго я плакал! Как юность горька мне, Как луна беспощадна, как солнце черно! Пусть мой киль разобьет о подводные камни, Захлебнуться бы, лечь на песчаное дно. Ну, а если Европа, то пусть она будет, Как озябшая лужа, грязна и мелка, Пусть на корточках грустный мальчишка закрутит Свой бумажный кораблик с крылом мотылька. Надоела мне зыбь этой медленной влаги, Паруса караванов, бездомные дни, Надоели торговые чванные флаги И на каторжных страшных понтонах огни! К тексту "Пьяного корабля" несколько раз обращался Леонид Мартынов. Мы даем последний вариант его перевода стихотворения Рембо, "замечательного поэта, которого никуда не денешь даже не столько из девятнадцатого, породившего его века, сколько из нашего двадцатого, безмерно возвысившего его столетия" {Мартынов Леонид. Воздушные фрегаты, М.: Современник, 1974, с. 294.}. Перевод Л. Мартынова: Когда, спускавшийся по Рекам Безразличья, Я от бичевников в конце концов ушел, Их краснокожие для стрел своих в добычу, Галдя, к цветным столбам прибили нагишом. И плыл я, не грустя ни о каких матросах, Английский хлопок вез и груз фламандской ржи. Когда бурлацкий вопль рассеялся на плесах, Сказали реки мне: как хочешь путь держи! Зимой я одолел приливов суматоху, К ней глух, как детский мозг, проснувшийся едва. И вот от торжества земных тоху-во-боху Отторглись всштормленные полуострова. Шторм освятил мои морские пробужденья. И десять дней подряд, как будто пробка в пляс Средь волн, что жертв своих колесовали в пене, Скакал я, не щадя фонарных глупых глаз. Милей, чем для детей сок яблок кисло-сладкий, В сосновый кокон мой влазурилась вода, Отмыв блевотину и сизых вин осадки, Слизнув тяжелый дрек, руль выбив из гнезда. И окунулся я в поэму моря, в лоно, Лазурь пожравшее, в медузно-звездный рой, Куда задумчивый, бледнея восхищенно, Пловец-утопленник спускается порой. Туда, где вытравив все синяки, все боли, Под белобрысый ритм медлительного дня Пространней ваших лир и крепче алкоголя Любовной горечи пузырится квашня. Молнистый зев небес, и тулово тугое Смерча, и трепет зорь, взволнованных под стать Голубкам вспугнутым, и многое другое Я видывал, о чем лишь грезите мечтать! Зиял мистическими ужасами полный Лик солнца низкого, косясь по вечерам Окоченелыми лучищами на волны. Как на зыбучий хор актеров древних драм. Мне снилась, зелена, ночь в снежных покрывалах За желто-голубым восстанием от сна Певучих фосфоров и соков небывалых В морях, где в очи волн вцелована луна. Следил я месяца, как очумелым хлевом Прибой в истерике скакал на приступ скал, Едва ли удалось бы и Мариям-девам Стопами светлыми умять морской оскал. А знаете ли вы, на что она похожа, Немыслимость Флорид, где с кожей дикарей Сцвелись глаза пантер и радуги, как вожжи На сизых скакунах под горизонт морей! Я чуял гниль болот, брожение камышье Тех вершей, где живьем Левиафан гниет, И видел в оке бурь бельмастые затишья И даль, где звездопад нырял в водоворот. Льды, перлы волн и солнц, жуть н_а_ мель сесть в затоне, Где змей морских грызут клопы морские так, Что эти змеи зуд мрачнейших благовоний, Ласкаясь, вьют вокруг коряжин-раскоряк. А до чего бы рад я показать ребятам Дорад, певучих рыб и золотых шнырей Там несказанный вихрь цветочным ароматом Благословлял мои срыванья с якорей! Своими стонами мне услащала качку Великомученица полюсов и зон Даль океанская, чьих зорь вдыхал горячку Я, точно женщина, коленопреклонен, Когда крикливых птиц, птиц белоглазых ссоры, Их гуано и сор вздымались мне по грудь И все утопленники сквозь мои распоры Шли взад пятки в меня на кубрике вздремнуть! Но я корабль, беглец из бухт зеленохвостых В эфир превыше птиц, чтоб, мне подав концы, Не выудили мой водою пьяный остов Ни мониторы, ни ганзейские купцы, Я вольный, дымчатый, туманно-фиолетов, Я скребший кручи туч, с чьих красных амбразур Свисают лакомства отрадны для поэтов Солнц лишаи и зорь сопливая лазурь, Я в электрические лунные кривули, Как щепка вверженный, когда неслась за мной Гиппопотамов тьма, а грозные Июли Дубасили небес ультрамарин взрывной, Я за сто миль беглец от изрыганий бурных, Где с Бегемотом блуд толстяк Мальстром творил, Влекусь я, вечный ткач недвижностей лазурных, К Европе, к старине резных ее перил! Я, знавший магнетизм архипелагов звездных, Безумием небес открытых для пловцов! Самоизгнанницей, не в тех ли безднах грозных Спишь, Бодрость будущая, сонм златых птенцов! Но, впрочем, хватит слез! Терзают душу зори. Ужасна желчь всех лун, горька всех солнц мездра! Опойно вспучен я любовью цепкой к морю. О, пусть мой лопнет киль! Ко дну идти пора. И если уж вода Европы привлекает, То холодна, черна, в проломах мостовой, Где грустное дитя, присев на корточки, пускает, Как майских мотыльков, кораблик хрупкий свой. О волны, тонущий в истоме ваших стонов, Я ль обгоню купцов-хлопкоторговцев здесь, Где под ужасными глазищами понтонов Огней и вымпелов невыносима спесь! Имеется еще перевод А. Бердникова. XLII. Гласные Впервые этот, в свое время знаменитейший, сонет Рембо также был напечатан без ведома автора Верленом в "Лютэс" за 5-12 октября 1883 г. и затем в книге Верлена "Проклятые поэты" (1884). До публикации в 1927 г. автографа в "рукописи Эмиля Блемона" единственным источником была копия Верлена, содержавшая небольшие ошибки и отдельные неясности. Текст сонета вызвал огромное количество комментариев и специальные исследования, потому что он представлялся подходящим для символистского истолкования творчества Рембо. Несмотря на известные слова Верлена: "Я-то знал Рембо и понимаю, что ему было в высшей степени наплевать, красного или зеленого цвета А. Он его видел таким, и только в этом все дело" (Р - 54, р. 682),большинство интерпретаторов усматривало в сонете Рембо развитие мысли Бодлера, высказанной им в "Салоне 1846 года", а затем в знаменитом сонете "Цветов Зла" - "Соответствия", об аналогии, связывающей цвета, звуки и запахи. Такой поэтической идее на разных Этапах развития физики отвечали научные рассуждения, распространившиеся во Франции еще со времени выхода книги Вольтера "Начала ньютоновской философии в общедоступном изложении" (1738) и работы отца Кастеля "Оптика цвета" (1740). После Рембо особый этап развития цветовой лирики поэзии был связан с идеями композитора А. Н. Скрябина. Многими исследователями середины XX в. было отмечено, что Рембо ничего не объединяет соответствиями, а, напротив, выделяет гласные звуки или даже буквы как внесистемный элемент и ведет от них расходящиеся, а не строго ассоциативные ряды. В 1904 г. Э. Гобер предложил упрощенное толкование сонета - сославшись на, возможно, бывший в руках ребенка Рембо букварь, где "А" было напечатано черной краской, "Э" - желтой (могло выцвести до белой на бумаге или в памяти), "И" - красной, "О" - лазурной, "У" - зеленой, а "Игрек" - оранжевой. Это предположение убедительно в том смысле, что трактовка в букваре была чисто произвольной и не содержала какой-либо значащей ассоциации между данным Звуком и цветом. К тому же это букварь, и ряды построены не лингвистически, исходя из звука, а примитивно, исходя из букв, которые по-французски в разных сочетаниях могут и обозначать совершенно разные звуки, и входить как частица в их обозначение. К "е", например, даны примеры, где эта буква обозначает и "э" закрытое, и "э" открытое, и "а" носовое; к "i" все примеры дают в произношении не "и", а "э" носовое; к "о" часть примеров дает произношение "о", а часть - один элемент в обозначении звука "у" ("ou"); только к "и" (т. е. имеется в виду французский звук, близкий к нашему не йотированному "ш" или немецкому "и") примеры в букваре дают основное звучание "ю". Влияние на сонет воспоминания о букваре кажется вероятным и из-за совпадения цветовых окрасок букв, и особенно из-за неупорядоченности, бессистемности ассоциаций. Передача сонета "Гласные" на другой язык наталкивается на серьезные трудности. Чтобы всякое подобие смысла не утратилось, в переводе следовало бы сохранять французские прописные буквы латинскогз алфавита. Но уже об этом "известить" читателя затруднительно, поскольку именно гласные имеют в большинстве случаев в латинице и гражданской кириллице одинаковый рисунок. Подстановка под французские гласные сонета русских "Е", "У" или даже более адекватных "Э" и "Ю" принципиально нарушает его строй. Затруднения усиливаются от тою, что в сонете Рембо "Е" (латинское) прежде всего связано с тем вариантом его французского произношения, где оно выговаривается как "О" (примерно как в слове "телка" в русском языке). Нарушение у Рембо алфавита букв обусловлено, вероятно, тем, что при нормальном расположении "О" и "У" в стихе возникло бы зияние (hiatus), которого избегали французские поэты. Было придумано и сверхзапутанное символическое понимание сонета, якобы построенного согласно книге Элифаса Леви "История магии". Однако никакого отражения последовательности мистической системы Леви (псевдоним писателя-священника, отца Констана, 1818-1875), ни его триад у Рембо нет, а уподобление строится на вопиющей нелепице, будто синее у Рембо выступает просто как заместитель черного, а зеленое - белого. Люсьен Сози предложил в 30-е годы интерпретацию, по которой значение букв для Рембо исходит из их графики, если представлять печатные прописные буквы уложенными на бок. "I" лежачее объясняется как черта, т. е., по мнению Сози, как губы и, таким образом, как красное! Остальные объяснения Сози совсем не убедительны и включают к тому же неправильное прочтение копии Верлена. Верхом несуразности было напечатание в 1962 г. в двухнедельнике "Бизарр" (Э 21-22) неким преподавателем женского лицея в Виши (имя которого не стоит вспоминать) статьи под претенциозным заглавием "Кто-либо читал Рембо?", вздорной эротической интерпретации сонета "Гласные" как описания женского тела. Для такого "толкования" нужно, забыв текст, всего-навсего... букву А перевернуть ("пол"), Е положить на бок и написать округло как греческое "эпсилон" ("груди"), I уложить на бок ("губы"), U перевернуть ("прическа", почему-то зеленая), и т. п. Этот "параноический бред" привлек внимание падкой до сенсаций прессы. Позже статья в "Бизарр" послужила толчком для написания книги Р. Этьембля "Сонет "Гласные"" (Париж, 1968), осмеявшей нелепые объяснения текстов Рембо. В 1894 г. появилось сразу два перевода "Гласных". Первый был помещен в русском издании А. Бинэ "Вопрос о цветном слухе" (М., 1894, с. 62-63). Перевод этот, принадлежащий, видимо, переводчику всей книги Д. Н., любительский, не сохранивший структуры сонета, никогда не перепечатывался. Второй перевод, более высокий по качеству, можно найти в Собрании сочинений Мопассана (т. VI. Бродячая жизнь и пр. СПб.: Вестник иностранной литературы, 1894, с. 15). Здесь Мопассан вспоминает о Рембо в связи с рассуждением о цветном слухе. Книга "Бродячая жизнь" переведена в указанном томе Е. Г. Бекетовой (1836-1902, бабушкой Александра Блока). В переводе романа нет ссылок на то, что вкрапленные в него стихотворные тексты переведены кем-либо другим. Можно предположить, что и известный перевод "Гласных", помещенный здесь, тоже принадлежит Е. Г. Бекетовой, переводившей иногда и стихи, а не ее дочери А. А. Кублицкой-Пиоттух. Не удалось выяснить, почему именно перевод приписывается А. А. Кублицкой-Пиоттух. Возможно, причина в том, что Максим Горький в известной статье "Поль Верлен и декаденты" (Самарская газета, 1896, 13, 18 апр.) дал этот перевод за подписью "госпожи Кублицкой-Пиоттух": А - черный; белый - Е; И - красный; У - зеленый. О - синий; тайну их скажу я в свои черед. А - бархатный корсет на теле насекомых, Которые жужжат над смрадом нечистот. Е - белизна холстов, палаток и тумана, Блеск горных ледников и хрупких опахал. И - пурпурная кровь, сочащаяся рана Иль алые уста средь гнева и похвал. У - трепетная рябь зеленых вод широких, Спокойные луга, покой морщин глубоких На трудовом челе алхимиков седых. О - звонкий рев трубы, пронзительный и странный, Полеты ангелов в тиши небес пространной, О - дивных глаз ее лиловые лучи. В переводе В. Дмитриева в Полном собрании сочинений Ги де Мопассана (М., 1947, т. X) впервые соблюдена сонетная рифмовка четверостиший: В "А" черном, белом "Е", "И" алом, "У" зеленом, "О" синем я открыл все тайны звуков гласных. "А" - черный бархат мух, докучных, сладострастных, Жужжащих в летний зной над гнойником зловонным. "Е" - холод ледников, далеких и прекрасных, Палатка, облачко в просторе отдаленном. "И" светится во тьме железом раскаленным, То - пурпур, кровь и смех губ дерзких, ярко-красных. "У" - на воде круги, затон зеленоватый, Спокойствие лугов, где пахнет диной мятой, Покой алхимика, подвижника ночей. "О" - звуки громкие и резкие гобоя, Синеющая даль, молчанье голубое, Омега, ясный взор фиалковых очей. Перевести "Гласные" пытался в молодости Леонид Мартынов (см. его книгу "Воздушные фрегаты", с. 257-258). XLIII. "Рыдала розово звезда..." Катрен напечатан посмертно по копии Верлена в "Ревю литтерэр де Пари э де Шампань" в октябре 1906 г. Верлен записал стихотворение на том же листке, что и сонет "Гласные", с которым оно связано "цветописанием": в каждом из четырех синтаксически параллельных стихов, рисующих эмблематики женского тела, цвет поставлен на главную ударную позицию. Сюзанна Бернар, оспаривая восторженную оценку катрена, усматривает реальное достижение поэта в виртуозном утверждении конструкции, вошедшей в поэзию "конца века": "плакать розово", "цвести пунцово" и т. п. Сведений о других переводах нет. XLIV. В_о_роны Единственное после первых в сборнике стихотворение, напечатанное самим Рембо в "Ла Ренэссанс литтерэр Э артистик" 14 сентября 1872 г., редактором которого был знакомый Верлена, писатель Эмиль Блемон (1839-1927). Таким образом, из всего раздела "Стихи", из всех 44 сохранившихся стихотворений Рембо 1869-1871 гг. им или с его ведома и согласия было опубликовано всего три: два первых, полудетских; и последнее - "Вороны". Верлен (в "Проклятых поэтах") трактовал стихотворение как "вещь весьма патриотическую". Рембо на каком-то глубинном уровне был в 70-е годы настроен и коммунарски, и патриотически и считал, что Франции, прошедшей через два поражения - от пруссаков и от версальцев, надо напоминать о ее долге живым криком воронов, оставляя пение малиновок лишь праведному сну тех, кто пал за свободу страны. Буйан де Лакот по соображениям метрики допускал датировку "Воронов" зимой 1870-1871 гг. Это допущение настолько тенденциозно, что оно вызвало на редкость энергичную в истории всей серии "Библиотека Плеяды" отповедь. В издании 1965 г. (р. 730) по сравнению с изданием 1954 г. (р. 683) в примечаниях добавлены два абзаца: "Во всяком случае, это стихотворение, рукопись которого неизвестна, было опубликовано именно в номере от 14 сентября 1872 г. журнала, выходившего под редакцией Э. Блемона. Можно предположить, что les fauvettes du mai ("майские малиновки") в 21 стихе намекают на события известной Майской Недели, во время которой протекали наиболее кровавые уличные бои Коммуны 1871 г." (Р-65, р. 730). В стихе 2 строфы III во французском тексте говорится о "павших позавчера", т. е., должно быть, стихотворение имеет в виду не только коммунаров, но и тех, кто пал во франко-прусской войне. Другой перевод - П. Антокольского (под заглавием "Воронье"): Господь, когда зима, бушуя, Гуляет в мертвых деревнях И "ангелюс" поет монах, Скликай всю армию большую Любезных воронов своих На черноту полей нагих! А ты, отчаянная стая, Чьи гнезда завтра скроет снег, Несись вдоль пожелтевших рек, Мчись, над погостами взлетая, Над рвами черными пророчь И, взвившись вверх, рассейся прочь! По всем француским бездорожьям, Где спят погибшие вчера, Не правда ли, - давно пора! Всем странникам и всем прохожим Прокаркай, ворон, и провой По долгу службы вековой! А вы, святители господни, Верните в майские леса Иные птичьи голоса Во имя павших, что сегодня Зарыты в ямины и рвы И не воротятся, увы! Составил Н. И. Балашов; подбор русских переводов и примечания к ним И. С. Поступальского. Обоснование текста - Н. И. Балашов