--------------------------------------------- Эрнест Медзаботт Иезуит ПРОЛОГ МОНАСТЫРЬ МОНСЕРРАТО Мы находимся в самой суровой, гористой провинции Испании Каталонии. Главный город ее — богатая и густо населенная Барселона, центр торговли и литературы, не уступающий никакому городу Европы; но чуть за заставу Барселоны — начинается пустыня, царство нищих и бандитов. Разумеется, мы не говорим о современной Каталонии. Рассказ наш относится к началу страшного XVI столетия, к той религиозной борьбе, когда проливались реки крови по всей Европе. XV столетие было веком свободных городов и феодального величия, кончившимся в первой четверти XVI столетия. На развалинах местных владений возникла единая, централизованная власть, перед которой склонились вольные мещане и гордые бароны. Италия, обогатившая мир передовыми идеями и боровшаяся со всей Европой, подпала, наконец, под чужеземное иго. Ее лучшие сыны воевали в других странах. Петр Строцци воевал с Францией, маркиз Пескара и Жерломо Мароне — с Испанией. Если бы в Италии в ту страшную эпоху было согласие, она могла бы противиться врагам, но, к сожалению, единодушия не было даже между самыми храбрыми гражданами и гениальными военачальниками, они враждовали между собой, нападая друг на друга; враги воспользовались распрей, и Италия пала. В Европе в то время выделялись две личности. Король Франции Франциск I и король Испании и Германии Карл V. Соперничество этих двух сильных правителей христианского мира уже доходило до крайних границ, окончившись катастрофой при Павии. Турки, разбившие монголов и занявшие Центральную Азию, покорив Константинополь, угрожали Европе. Великий Сулейман достиг высокой степени могущества и славы повелителя Османов. Флот калифа покрывал моря, его полчища были несметны, они доходили до Отранто, даже до Франции. Казалось, никакая человеческая сила не могла сразиться с этим гигантом. Если бы не геройское сопротивление поляков и венгерцев, то царство шуны вытеснило бы царство креста и варварство ислама остановило бы распространение христианской цивилизации. К несчастью, среди веровавших в крест Голгофы не было единодушия, религиозные войны последователей католицизма были гораздо ожесточеннее войн с неверными. Безнравственная роскошь римского двора, унижающая христианство, продажа индульгенций, с наглостью грабителей совершаемая монахами ордена св. Доминика, дикая ненависть и варварские гонения католической церкви каждой новой мысли и прогресса, составляло основу религиозной политики папы Льва X, разъедавшей христианский мир хуже язычества. Вот что стало главной причиной протестантизма и страшной кровавой борьбы католиков с так называемыми еретиками. Одним из первых апостолов нового учения явился молодой монах из Вюртенберга Лютер. Юношей, посетив Рим, он был поражен безнравственностью католического духовенства, и вера молодого монаха в догматы католицизма была потрясена в самой основе. Чувство уважения к церковной иерархии в нем исчезло. Гнусное поведение кардиналов того времени поразило серьезного и набожного молодого человека. Замечания Маккиавелли были вполне справедливы. Глава церкви сам был причиной упадка веры. После Александра VI Борджиа, честолюбивого солдата Юлия II, известного истории как развратник и отравитель, на папский престол вошел неверующий атеист Лев X, сибарит из дома Медичи, публично осмеивающий великое учение Того, Кого он удостоился быть викарием на земле. Все это не могло не повлиять на религиозного и впечатлительного Лютера. Возвратившись из Рима в Германию, он открыто стал проповедовать реформу церкви, употребив все средства, дабы привлечь на свою сторону, прежде всего власть имущих, так как народ в ту эпоху умел лишь платить подати и беспрекословно повиноваться. Вюртенбергский реформатор доказал феодальным князьям Германии всю реальную пользу преобразований, последствием которых будет отпадение богатых церковных владений католических пастырей и полная их независимость. Пропаганда Лютера имела серьезные последствия. Большинство немецких властителей сдались протестантам и завладели католическими, церковными землями. Император Карл V понял, что удар, нанесенный католицизму, неизбежно должен отразиться на нем. Союзник папы поспешил в Германию, которая уже была объята пламенем восстания, но, видя всю невозможность его остановить, не в силах был ничего другого сделать, как войти в переговоры с протестантами и, в конце концов, санкционировать их права. Таким образом, римская церковь в продолжение нескольких лет потеряла: Германию, Голландию, Швейцарию, Англию и Скандинавию. Протестантское пламя проникло также во Францию и Италию, и был момент, когда трон святого Петра, казалось, должен был быть снесенным бурей реформации. В этот критический момент римская церковь перед целым миром развернула свои могучие силы. Началась страшная, кровавая борьба с протестантами. В течение двенадцати веков, абсолютно господствуя над совестью людей, порабощая их папской властью, католическая церковь владела еще и другим могучим оружием: пониманием разницы в психологии латинских народов и племен германских, скандинавских и английских. Тогда как северные народы стремились, так сказать, реализовать свой мистицизм, углубляясь в сущность великого учения Иисуса Христа, отвергая форму, созданную католицизмом, народы Испании, Италии, Франции вполне подчинялись внешней пышности обрядов, устраиваемых им католическим духовенством, авторитет которого порабощал их мыслительные способности, — не допуская критики, но лишь одну слепую веру. В странах, оставшихся верными католицизму, в эпоху реформации, борьба партий вспыхнула с особенной силой. Католическое духовенство, руководимое своими епископами, поголовно восстало, и начались страшные гонения реформаторов и подозреваемых в ереси; духовенство задалось целью искоренить ее в самом начале и не допускать, чтобы реформа перешла границы. Предводители католицизма употребили два способа для достижения своих целей: насилие, грабеж, убийства граждан целыми массами и учреждение так называемой святой инквизиции. Властители народов, захваченные фанатизмом католического духовенства, употребили меч против реформаторов, а святая инквизиция зажгла костры во всех концах Европы. Резня еретиков во Франции по приказанию Франциска I, Варфоломеевская ночь в царствование короля Карла IX, систематическое избиение инквизицией в Испании всех подозреваемых в ереси, тридцатилетняя война, перед которыми преследование католиков королем Английским Генрихом VIII было ничто. Во имя истинной веры, злодейства совершались тайно и явно. На королей действовали католические духовники и превращали их в палачей. Жертв пытали в подземных тюрьмах и жгли публично на площадях. Инквизиция силилась поработить совесть людей не силой убеждения, а лютыми казнями. Затем орден иезуитов принял на себя ту же миссию. Мы постараемся рассказать о начале, развитии и господстве этой тяжелой болезни всего человечества, зародившейся в горах Каталонии, известной под названием Ордена Иезуитов, от которой столько веков страдали короли, народы и папы. День приближался к концу, последние лучи закатившегося солнца слабо освещали хребты Монсеррато, вершины которого поднимаются к небесам; Монсеррато отстоит в расстоянии двадцати четырех миль от Барселоны. Название горы Серрато, в Каталонии, происходит от латинского слова serratus. Этимологи говорят, что римляне назвали эту скалу по ее зубчатым вершинам, походившим на зубы пилы — serra. В начале побед франков над Испанией, со времен Карла Великого, несколько монахов поселились среди гор и основали монастырь, назвав его Монсеррато. Этот монастырь впоследствии был обогащен магнатами Барселоны и Каталонии, королями Арагоны и Испании. Враги распространяли слух, что монсерратские монахи сочувствуют ереси, которая впоследствии стала официальной религией визиготов, и была, затем истреблена духовенством путем обмана, а светской властью — огнем и мечом. Рассказывали также, что из Африки, находящейся в близком соседстве с Испанией, в монастырь проникли донатические идеи, также истребленные мечом и огнем. Затем, утверждали, будто там нашли убежище спасшиеся от гонений храмовые рыцари (Templari) — военно-духовный орден, основанный для защиты гроба Господня. Орден владел несметными богатствами, которые во что бы то ни стало, пожелал захватить французский король Филипп Красивый, для этого он способствовал выборам в папы француза Клемента VI, чтобы сообща с наместником Христа преследовать орден храмовых рыцарей как еретический, противный христианскому учению, между тем как на деле единственная вина храмовых рыцарей заключалась в том, что они обладали несметными богатствами. Папа Клемент VI был вполне достойный союзник Филиппа Красивого, он объявил орден еретическим. Начались беспощадные гонения храмовых рыцарей: их мучили, грабили, убивали. Главу ордена, Иакова Молай, живым сожгли на медленном огне. Несчастный мученик простер руки к небу и молил провидение призвать на суд своих палачей-грабителей. Всевышний услышал молитву Иакова Молай, через год погибли король и папа. Филипп Красивый на охоте упал с лошади, и рассвирепевший кабан распорол ему живот клыками. Папа Клемент VI умер вскоре после него. Народ в этом видел перст Божий, покаравший злодеев-союзников. После казни Иакова Молай преследование храмовых рыцарей сделалось общим, оставшиеся в живых члены ордена спешили укрыться в итальянской и испанской провинции. Многие из них нашли убежище в монастыре Монсеррато, монахи которого сочувствовали их идеям. Папа и католическое духовенство Кастилии и Каталонии с епископами во главе были страшно озлоблены против монахов; но монастырь Монсеррато был очень силен своим неприступным положением, богатством и любовью народа. Эти каталонские скалы нельзя было осадить, не рискуя возбудить всеобщего восстания во всей округе. Волей-неволей папа и духовенство, затаив злобу, были вынуждены оставить в покое монастырь Монсеррато. Сделав беглый обзор событий в Европе, мы приступим к рассказу о деятельности главных персонажей в этой правдивой истории. ПИЛИГРИМ По горному склону к монастырю Монсеррато тихо тел молодой мужчина, слегка прихрамывая. Его лицо было бледно, истощено, что придавало ему лет больше, чем было в действительности. Путешественник на каждом шагу встречал богомольцев, шедших из монастыря и в монастырь. И странное дело: никто из пилигримов не приветствовал молодого человека обычным у испанцев: «Да хранит вас Господь». Напротив, все от него сторонились с каким-то ужасом. Как будто на челе этого несчастного была печать проклятия. Какая же причина отталкивала всех от пилигрима? Незнакомец был красив, недурно сложен, и хотя в нем видно было изнурение от продолжительного путешествия, но вся его фигура казалась не только не уродливой, но даже красивой. Его одежда состояла из лохмотьев, но по его гордой осанке и смелым движениям было видно, что этот человек еще недавно носил благородное одеяние рыцаря. Хромота пилигрима не могла служить причиной отвращения окружающих. В те времена свирепых войн вид не раненного молодого человека возбудил бы больше удивления, чем раненного. Дорога, ведущая к церкви монастыря, была точно усеяна хромыми, горбатыми, искалеченными, идущими просить милости и исцеления у чудотворной иконы Богородицы (Nostra Signora) монастыря Монсеррато. Причину всеобщей антипатии к молодому пилигриму надо было искать в его взгляде. Несмотря на правильные и красивые черты его лица, не лишенные благородства, глаза его горели зловещим огнем, который леденил кровь каждого, кто встречался с ними. Выражение этих сверкающих глаз было ужасно. В них светилось что-то безжалостное, осуждающее на адские муки без милосердия, без надежды. Страшный взгляд молодого пилигрима, казалось, повторял слова фанатика аббата Цитео, сказанные Лавуру: «Убивайте, всех убивайте; Бог различит верных». Прибыв на площадь монастыря, пилигрим остановился и, как казалось, стал что-то припоминать. Кое-какие перемены в стенах и воротах приводили его в недоумение. Некоторое время он стоял в нерешительности. «Двери были здесь, — шептал он, — это я хорошо помню. Неужели рана в ноге повлияла на мою память? Кругом мертвая тишина, никого не видать. Разве братья оставили аббатство или они уже спят?» При мысли, что монастырь упразднен, пилигрим содрогнулся; подобный факт, как видно было, составлял для него большое несчастье: холодный пот выступил на его истомленном лице, он опустил голову на грудь и тихо, едва передвигая ноги, побрел вдоль каменной стены. Пройдя несколько шагов, он поднял голову, и вся фигура его оживилась: он увидел дверь, над которой сияла металлическая звезда — он нашел то, что искал. По толстому слою пыли, покрывавшему дверь, было видно, что она долго не была в употреблении. Пилигрим дождался, когда совсем закатилось солнце, подошел к порогу, упал на колени, и, стуча в дверь, вскричал: «Я искал света и нашел тьму, я стучал в дверь, но она была заперта. Сжальтесь надо мной!» Дверь тихо отворилась, и он вошел в сырой и мрачный коридор. Кругом было темно, как в могильном склепе. Пилигрим остановился, не зная куда идти. Вдруг на его плечо упала чья-то тяжелая рука, и он услыхал шепот: — Знаешь ли ты, что путь, который ты избрал, может привести тебя к смерти? — Я один из вождей, — отвечал с совершенным спокойствием пилигрим. — Один из вождей, глава?.. А что ты мне можешь представить в доказательство? — Изображение того, кто окружен последователями. — Большую медаль! — вскричал кто-то с удивлением и вместе с тем с особенным уважением. — Да, большую медаль семи светильников ордена, — строго отвечал пилигрим. — Теперь, брат, ты должен мне сказать: долго ли я буду стоять в темноте? — Для тебя, учитель (maestro), тайны быть не может, — отвечал голос, и в конце коридора показался яркий свет. Монах, тщательно закутанный в мантию, попросил пилигрима следовать за ним. Пройдя коридор, эти два человека дошли до незаметного склона, ведущего к отверстию подземелья, устроенного под престолом церкви, монастыря Монсеррато. Многочисленные пещеры в горах дали вполне надежное убежище монахам. Пилигрим и его проводник вошли в обширный зал со сводами, вдоль стен, которого сидели около пятидесяти монахов. Возле одной из стен, стояла каменная скамья с семью углублениями. Шесть мест было занято, седьмое оставалось пустым. При появлении в зале пилигрима все общество пришло в крайнее изумление и страшно взволновалось, увидев, что вошедший, не обращая ни на что внимания, твердыми шагами идет к пустому месту скамьи господ (banco die signori) — предводителей собрания. Со всех сторон послышались крики: «К выходу! К выходу!» Некоторые вскочили со своих мест и взялись за рукоятки мечей, скрытых под монашеской одеждой. Пилигрим, как бы не замечая произведенного им волнения, подошел к пустому месту скамьи. Тогда шесть предводителей, встали и загородили ему дорогу. Незнакомец остановился, достал с груди медаль и показал ее им. Крик изумления и восторга потряс своды зала, и предводители расступились, приглашая вошедшего занять седьмое место. Пилигрим сел, приняв знаки уважения так же, как и угрозы, с которыми его встретили. Все собрание выражало крайнее удивление. — Седьмой предводитель жив, между тем мы считали его погибшим, — слышалось отовсюду. — Теперь храмовые рыцари начнут действовать! Их силы укрепились! В это время один из сидящих на скамье предводителей, очевидно, председатель собрания, встал. Сняв капюшон для того чтобы говорить, он обнажил свое красивое лицо, опушенное длинной белой бородой. — Братья, — сказал президент, — хорошо ли охраняются наши двери, берегут ли их ангелы с мечами? Все отвечали утвердительно. — Братья, — продолжал президент, — все ли мы здесь знаем друг друга? Можем ли мы бояться измены? Один из монахов вышел на середину зала и сказал: — Мне известны все, кроме незнакомца, сидящего около тебя. Президент продолжал: — Братья, если кто-нибудь из вас нерешителен, страшится строгих правил ордена, пусть даст клятву молчания и удалится. Потом уже будет поздно; а трусость и измена, по нашим правилам, наказуются смертью. Помолчав, президент добавил: — Теперь, братья, мы можем открыть наши лица, дабы все могли видеть друг друга. Итак, заседание храмовых рыцарей началось. ЗАСЕДАНИЕ ХРАМОВЫХ РЫЦАРЕЙ По знаку, данному председательствующим, капюшоны и монашеские мантии были сняты. В зале уже не было монахов, все преобразились в воинов, закованных в сталь. На латах каждого из них был крест, обозначавший орден храма. Это был остаток рыцарей, которые когда-то заставляли трепетать Европу. Народ утверждал, что их всех истребили два века назад. Между тем это была неправда. Орден сохранился, правда, претерпев страшные опасности. Благодаря колоссальному богатству, удивительной способности хранить тайну и не выдавать ее даже под пыткой, рыцари храма не все погибли. Хранитель имен, или, по-современному, секретарь, стал по списку вызывать присутствовавших: «Алан Бомануар!» — «Здесь!» — отвечал старик, занимавший место председателя. Имя Бомануара хорошо известно в истории храмовых рыцарей, а также и в истории Франции. Он пользовался громадной популярностью среди французских войск. — «Перси де Сюссек!» Британский граф вытянулся во весь свой колоссальный рост. — «Педро Калдерон! Франциск Барламакки! Ульрих Цвингли! Гуарниер Хатцинг!» Называемые отвечали по очереди, когда произносились их имена. Они представляли собой самые разные народы Европы и очень отличались друг от друга внешне. Так клинообразная борода, жесткие усы, угловатое и костлявое лицо Калдерона составляли контраст с детским, полным неги лицом Барламакки из города Лукки в Тоскане; Цвингли, швейцарский реформатор (впоследствии павший в битве против католиков) был совершенная противоположность немецкому барону Хатцингу, розовый цвет лица и светлые волосы ясно обозначали уроженца Саксонии. — Игнатий Лойола! — вызвал секретарь. — Здесь! — отвечал новоприбывший пилигрим. — Брат! — сказал Бомануар, обращаясь к Игнатию, — в день, когда ты оставил нас, три года назад, мы сберегли твои блестящие доспехи, сделанные самым лучшим мастером Толедо. Сбрось свои лохмотья и облекись в них. — Это совершенно лишнее, — отвечал Лойола. — Лохмотья я ношу не по бедности, а по обету, данному мной. Каждый член нашего ордена имеет право связать себя обетом, если он не противоречит правилам. Присутствовавшие не могли не согласиться с основательностью этих доводов, и Лойола остался в своих лохмотьях среди рыцарей в блестящих доспехах. — Братья! — сказал, встав Бомануар, — вот уже двухсотый раз орден собирается с тех пор, как два проклятых человека, папа Клемент VI и король Филипп Красивый, рассеяли наших братьев и старались уничтожить орден. Я лично участвовал в заседаниях ордена сорок раз, так как уже сорок лет принадлежу к ордену, унаследовав эту честь от моего отца. Когда я получил маленькую медаль простого рыцаря, все прежние члены ордена вскоре умерли, их места заняли другие, и я стал старшим там, где был младшим. Все вы, господа, разумные, храбрые, сильные, но и те, которые занимали эти скамьи в продолжение сорока лет, были вполне достойны принятой ими на себя святой великой миссии. Мир праху героев-праведников, — добавил старик, опуская свою седую голову на грудь, мысленно погружаясь в воспоминания прошлого. На минуту в обширном зале наступило торжественное молчание, после которого Бомануар продолжал: — Братья! Если верить предсказаниям наших прежних старшин, мы близки к полному торжеству наших идей. Радостный шепот пробежал по собранию, лишь один Игнатий Лойола, как видно было, не разделял общей надежды, он сидел, скрестив руки на груди, глаза его горели, и рот скривился в саркастической улыбке, к счастью, не замеченной собранием при всеобщем энтузиазме. — Да, братья, — продолжал президент, — силы, угнетающие наш орден, пали. Свет севера осветил мрак юга; гордая, непобедимая Испания и ученая Италия содрогнулись. Немец севера возвысил голос, и трон папы пошатнулся. Падение злодеев — близко, царство избранников Божьих настает. — Верны ли сведения, сообщенные тобой? — спросил один из членов, принц Конде. — Да, принц Конде, ты сам хорошо знаешь, как быстро распространяется новое учение, в глубине души ты сочувствуешь ему и, конечно, давно бы сделался лютеранином, если бы не боялся потерять общественное положение и твои несметные богатства. Принц Конде сконфузился, покраснел и сел на свое место. Президент продолжал: — Германия пылает, пропаганда Лютера учит народы презирать авторитет Митры и Шлема. Пламя распространяется повсюду. Швейцария, Франция, Италия чутко прислушиваются к истине нового учения, папский авторитет падает. У нас везде есть друзья и помощники, мы обладаем сокровищами, вырванными из рук жадного Филиппа Красивого. Соединимся же все вместе и поможем великому Мартину Лютеру уничтожить авторитет римской церкви, на развалинах которой мы восстановим орден храмовых рыцарей! — Да здравствует орден храмовых рыцарей! — вскричали все. Один из братьев попросил слова. — Имеешь ли ты, почтенный принц, — сказал он, — готовый план для достижения цели? — Да, имею, — был ответ. — План хорошо обдуман и составлен на общем собрании братьев. — Не забудьте, что после смерти Иакова Молай наш орден не избрал другого великого магистра, предоставив власть совету семи братьев, из которых самый старший должен быть президентом. Вот почему я занимаю этот пост, — тихо добавил старик. — Между мной и моими товарищами, кроме брата Игнатия Лойолы, бывшего в отсутствии, мы собрали несколько данных, которые я и желаю отдать на ваш суд. — Сказав это, президент вынул из кармана несколько пергаментов и начал читать следующее: «Товарищество, состоящее из рыцарей, священников и народа, имеет своей задачей освобождение человечества от цепей рабства и деспотизма католического духовенства. Товарищество разделяется на три класса. К первому относятся вступающие новички, знакомящиеся с целью ордена. В продолжение трех лет они должны знакомиться с правилами, указываемыми орденом. У них двоякого рода обязанность: учеников и учителей. Ко второму классу принадлежат братья действующие. Им поручает орден исполнение некоторых задач, относящихся к политическим и церковным реформам. К третьему классу принадлежат немногие лица, им уже известны тайны ордена, цель его и средства, которыми он обладает; этот класс совокупно с гроссмейстером управляет делами товарищества. Никто не может быть переведен в высший класс без предварительного пребывания, в продолжение трех лет, в низших классах. Гроссмейстер избирается из достойнейших высшего класса. Затем в союзе со всеми апостолами науки и разума орден вступает в отчаянную борьбу с католической церковью и тиранами, и тогда только будет считать цель свою достигнутой, когда восторжествует свобода и совесть человека избавится от страшных пут католицизма». Программа была встречи» общим холодным молчанием, тем не менее, она произвела глубокое впечатление на присутствующих. Один из братьев встал — это был благородный голландец, прибывший из своей родины, чтобы заполучить союзников для пропаганды великого учения среди рыцарей храма. — Пока мы должны везде искать членов для воскресшего ордена, — сказал он. — Мы должны открыть ряды нашего общества для каждого сочувствующего великому делу свободы совести, что прежде, как вам известно, было запрещено. — То, что ты предлагаешь, брат, уже обсуждалось семью главными членами совета и найдено весьма разумным. Старые положения заменялись новыми. Решено это общество назвать храмом свободных каменщиков. — Да будет так! — раздалось единодушно по собранию, и голос принца Конде звучал восторженнее всех. — Итак, — сказал Бомануар, вставая, — собрание одобряет решение членов семи. Отныне наше общество сделается могущественнейшим в целом мире! — Да, да, — кричали восторженно все. Но вдруг послышался голос: — Я не признаю решения! — Как! — вскричали многие члены. — Кто осмеливается не признавать решение великого Совета?! — Я, Игнатий, — вскричал громовым голосом Игнатий Лойола, вскакивая со скамьи. Озлоблению собрания не было границ. Восемь или десять испанцев приблизились к Лойоле, точно желая защитить его, но Бомануар одним жестом восстановил спокойствие в зале и, обращаясь к Игнатию Лойоле, мягко спросил: — Брат, ты разве желаешь, чтобы все оставалось по-прежнему? И это ты, энергичный, смелый, предприимчивый, которого мы хотели выбрать великим магистром, и ты отвергаешь необходимые реформы? — Я обдумал более обширные перемены, но совершенно противоположные вашим; я изложил их письменно и, если желаете, я могу их вам прочесть, — жестко отвечал Игнатий. — Почему же ты не заявил об этом раньше в Совете семи? — Я был уверен, что вы не согласились бы со мной и, потому решил обратиться к собранию всех братьев. — Все это прекрасно, — сказал Бомануар, — но ты не должен забывать наши правила и свои обязанности. Впрочем, прочти свой проект. Игнатий Лойола вынул из бокового кармана сверток пергамента и начал читать. ИГНАТИЙ ЛОЙОЛА — Вы знаете, братья, — начал он, — по какой причине я должен был оставить общество храма. Мой двоюродный брат, Антон де Монрекуец, герцог Наварры и Великой Испании, призвал меня служить под его знаменем. Мои семь братьев уже вступили в военную службу, и я, в свою очередь, считал обязанностью сделать то же самое. Я зачислился в отряд, назначенный для обороны Пампелуна. Эта крепость по договору должна была быть отдана Франции, но наш славный Карл V, обиженный королем Франции, решил оставить эту крепость себе. Я принял начальство, когда Андрей де Фоа во главе французов прибыл осаждать крепость. После взятия города врагами, превышающими нас силой, я заперся в крепости с твердой решимостью отстаивать ее. Я боролся до конца; но однажды на валу был ранен осколком камня в ногу. Я упал без чувств, а когда опомнился — крепость была уже во власти французов. Неприятели со мной обращались очень вежливо; меня вылечили и, по приказанию господина де Фоа, отослали в отцовский замок — Лойола в Бискайе. Там я долго страдал, моя рана была плохо вылечена, пришлось снова ломать ногу, чтобы лучше ее выправить. Простите меня, братья, — говорил Лойола, — если я так долго утомляю ваше внимание, описывая мои телесные страдания, но мне необходимо передать вам все, дабы была понятна чудотворная перемена, совершившаяся в моей душе. Я имел большую претензию считаться красивым и изящным кавалером. Вообразите же мой ужас, когда я узнал, что должен остаться на век хромым!.. Прощайте, радужные мечты, успех в обществе и любовь дам! Ни с какой человеческой казнью, верьте, братья, не может быть сравнимо известие об этом несчастье, которое теперь считаю благословением неба. Одна выдающаяся кость, как мне казалось, была причиной моего недуга, я решил ее срезать и, несмотря на страшные боли, выдержал операцию, но и это не помогло — одна нога осталась короче другой; я подвергся еще одному ужаснейшему мучению: вложил короткую ногу в железную машину, которая постоянно сжимала и вытягивала ее; мучения были нестерпимы, кости хрустели от боли, холодный пот струился из-под корней волею, но все было напрасно — я остался хромым. Во время болезни Бог послал мне желание читать, я просил, чтобы мне принесли рыцарские романы, но Провидение решило иначе — мне попались в руки жизнь Иисуса Христа и Цветок святых; сначала я их читал с отвращением, потом с уважением, и, наконец, с восторгом. Когда нога зажила, я уже не был кровожадным солдатом и тщеславным щеголем — я сделался христианином. Все глаза присутствующих с участием были обращены на рассказчика. — Когда мой разум просветлел, — продолжал Игнатий Лойола, — я простерся перед изображением Пречистой Девы и у ее алтаря дал обет целомудрия. Всю ночь я провел пред престолом Господа с молитвами и рыданиями, дал клятву быть воином Христа. На другой день я повесил мою шпагу, отдал нищему богатые одежды, облекся в рубище монаха, опоясал стан веревкой и пешком пошел в Монрези. Я прибыл туда в день Благовещения. Поддерживаемый сверхъестественной силой, я принял на себя жестокие лишения, подвергнул тело свое страданиям, опоясал себя власяницей, просил милостыню у ворот больниц, спал на голой земле, был очень счастлив, когда меня оскорбляли, и, представьте себе, братья, все это нисколько не пошатнуло моего железного здоровья. Близ Монрези я нашел скрытую пещеру, которую избрал для себя жилищем; там я испытывал мучения и принимал их как небесное благо, там я был под влиянием божественного экстаза. Там, наконец, мои братья… — Игнатий остановился, как бы боясь того, что хочет сказать. — Говори, говори, — послышались крики со всех сторон. — Итак, — продолжал оратор, делая над собой усилие, — я должен вам признаться, что в пещере явились мне ангелы Бога и научили меня, как управлять людьми и вести их к вере, послушанию и райскому блаженству. Эти внушения ангелов я записал. Они чрезвычайно поучительны и ведут человечество к безусловному повиновению духовенству — как труп в руках хирурга. [1] Среди всеобщего молчания собрания вдруг раздался громкий голос Франциска Барламакки: — Брат, — сказал он, обращаясь к Игнатию, — ты забываешь, что Господь Бог иногда посылает ангелов ада искушать тех людей, которые убеждены в своей непогрешимости. Я бы очень хотел знать: к чему ты в продолжение столь долгого времени рассказываешь собранию храмовых рыцарей о своих видениях? Смелая речь молодого итальянца будто пробудила от умственной спячки всех слушавших Игнатия Лойолу. Послышались громкие голоса, протестовавшие против речи Игнатия. Последний окинул злобным взглядом всех, и в особенности господина Барламакки, и сказал: — Сейчас я перейду к заключению. Ввиду внушения, которого я удостоился свыше, я убедился, что цель ордена должна быть иная, и не могу согласиться с проектом, высказанным уважаемым президентом Бомануаром. Мятежные идеи и дух непокорности, колеблющие в настоящее время Европу, и в особенности Германию и Италию, должны быть, безусловно, уничтожены, и вот в чем наша главная задача. Мы обязаны сломить мятежнический дух, орден храма не должен быть собранием вольных каменщиков, но преобразоваться в компанию Иисуса! Эти слова произвели страшный шум в собрании. Большинство храмовых рыцарей были возмущены предложением Лойолы и уже было схватились за мечи, как раздался могучий голос президента Бомануара: — Братья, — сказал он, — Игнатий имеет право высказывать свои убеждения, так же, как и вы — отвергнуть их или принять. Продолжай, брат, — обратился он к оратору. Моментально настала тишина. Игнатий Лойола продолжал: — Братья! Цель нашего ордена — восстановление нашей власти над всем светом, но это невозможно сделать с народами севера, отвергающими всякого рода авторитет, а потому нам необходимо действовать на юге и западе среди католических наций — девизом нашего учения должно быть «Вера и повиновение». Мы окружим папский престол, как преторианцы древней империи и вместе с тем как владыки его, мы расширим власть римского первосвященника, который в силу обстоятельств как пленник должен будет исполнять наши желания. Народам мы должны внушить страх повиновения властям, мы будем поддерживать королей с тем, чтобы управлять ими для высоких целей общества Иисуса. В училищах мы будем управлять развитием юношества, исповедь нам даст полное господство над совестью кающихся; строгости доминиканцев и францисканцев пугают грешников, они с боязнью и неохотно исповедуются им. Мы примем другую систему — будем поучать, судить не строго и прощать кающихся. Вот средства, которые я предлагаю вам, братья; если вы согласитесь их принять, то через двадцать лет, не более, вы будете господствовать над всем миром! — Мы также будем твоими рабами — не правда ли? — вскричал Барламакки. Собрание разделилось на два лагеря: одни подошли к Игнатию Лойоле, другие — к молодому итальянцу. — Братья! — вскричал последний, — вы слышали проект, предложенный вам Игнатием Лойолой, — рабство всего человечества. Монах из своей тайной кельи предписывает нам свою волю, мы рабски, без рассуждений покоряемся велению монаха и служим главным орудием порабощения людей целого мира. Мне кажется, подобный проект противоречит всему, что было сделано нашим орденом: зачем мы стояли за свободу, науку, стремились уничтожить невежество и суеверие, к чему все это, повторяю я, если с этих пор девизом нашим должно быть одно рабское повиновение? Нет, братья, — продолжал луккский патриций, — будем по-прежнему восставать против невежества и суеверия, которые цепями сковали весь мир; в нас несомненная сила, употребим ее для процветания науки и свободы. Зачем Европу превращать в ужасную могилу, пусть она будет открытой, благородной, мы не должны быть поборниками грубой силы, суеверного невежества. Девиз наш должен быть «Любовь и свобода», а потому я приглашаю вас, братья, отвергнуть предложение Игнатия Лойолы и объявить здесь, в нашем святом собрании, что орден храма отныне преобразовывается в общество вольных каменщиков. — Да здравствует общество вольных каменщиков! — вскричал принц Конде. Почти все повторили то же самое. Между тем президент Бомануар встал и обратился к собранию со следующей речью: — Не забывайте, братья, что здесь мы все равны — никто не должен принимать новые решения, если они не согласуются с его убеждениями. Дослушаем до конца Игнатия Лойолу. — Мое решение неизменно, — сказал Игнатий, — я был братом ордена храма и верно исполнял его уставы, но теперь орден храма прекратил свое существование, я не признаю нового постановления, провозглашенного господином Барламакки, и объявляю учреждение общества Иисуса. — В таком случае, — сказал Бомануар, — нам необходимо знать, кто желает последовать за Игнатием Лойолой и кто пристанет к вновь учрежденному обществу вольных каменщиков. Тогда шесть рыцарей молча поднялись и стали около Игнатия — имена этих рыцарей были: Петр Лефевр из Вилларета в Савои, Франциск Саверио — кавалер наваррский, Иаков Лейниц из Алсназара, Альфонс Сальмерон из Столеды, Николай Альфон из Бабадилла и Симон Редругеур из Аведии. — Теперь, — сказал Бомануар, обращаясь к остальным, — поклянемся быть верными обществу вольных каменщиков. Рыцари, стоявшие около Бомануара, подняли руки. — Прощайте, братья, — сказал Игнатий, — мы долго были соединены и действовали для торжества одной идеи, теперь расходимся в разные стороны и будем бороться друг против друга. Но я надеюсь, что Господь просветит вас и вы явитесь под знамя Иисуса. — Напрасно будешь надеяться, — пробормотал Барламакки, — тебе никогда не удастся сковать цепями рабства вольных каменщиков. Игнатий Лойола уже собрался уходить со своими последователями, когда президент остановил его и сказал: — Ты перестал принадлежать храму, но клятвы, данные тобою, всегда имеют силу — берегись их нарушить. — Бомануар, — отвечал Игнатий, позеленев от злобы, — в плохую минуту ты мне напомнил о клятвах, данных мной; я не думаю их нарушать. — Да, — отвечал президент, — ты, конечно, не забыл о последствиях нарушения клятвы. На это Игнатий Лойола ничего не отвечал и вышел со своими последователями. Вскоре по склону горы Монсеррата удалялись эти семь лиц, основавшие общество, темные действия которого угнетали весь мир в продолжение нескольких сот лет. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КОРОЛЬ-КАВАЛЕР ИСПОВЕДЬ ДИАНЫ Дворец де Брезей, одно из самых значительных феодальных зданий в древней части Парижа, давно уже потерял праздничный блеск, коша-то оживлявший его. Бывший великий наместник Нормандии Йанн де Брезей предложил руку дочери графа де Сент-Валье, и дворец зажил новой жизнью благодаря присутствию молодой кокетливой красавицы. Прекрасную Диану окружала, словно венцом, группа самых замечательных рыцарей. Важные вельможи двора посещали большие залы дворца великого наместника; все они наперебой ухаживали за прелестной хозяйкой. Диана принимала эти ухаживания как должное и не давала ни малейшего повода к злословию. Она выказывала явную любовь своему седовласому мужу, которому больше годилась в дочери, чем в жены. Развращенный двор не верил в супружескую добродетель юной наместницы, уверяя, что ее поведение есть не что иное, как хитрый маневр. Диана знала, кто первый распустил этот слух, и хотя внешне не показывала недовольства, но в душе поклялась рано или поздно отомстить дерзкому. Вскоре после женитьбы Йанн де Брезей умер. Молодая вдова горько оплакивала его смерть и отрешилась от всех светских удовольствий. Ее дворец, в котором еще так недавно устраивались роскошные балы и веселые праздники, уподобился монастырю, куда имели доступ лишь серьезные и набожные люди. Поведение Дианы, ее религиозность и благотворительность были предметом разговора всего Парижа. Красавица была всегда одета в траур, составлявший резкий контраст богатым нарядам придворных дам, имевших в ту эпоху обыкновение обманывать своих мужей и, конечно, не сохранять верность усопшим. Теперь, когда мы познакомились с прелестной наместницей, мы можем посетить ее дворец. Диана вообще принимала очень редко, но в данную минуту она была занята разговором с юношей, который, судя по уважению, оказываемому графиней, должен был принадлежать к высшему обществу. — Монсеньор, — говорила красавица, — разве вы не видите траура, окружающего меня, я отреклась от света и его пышности; притом я, по годам, могу быть вашей матерью! Зачем вы смущаете бедную душу, монсеньор? С этими словами красавица подняла глаза к небу и придала своему лицу такое чудное выражение, что юноша, которого она хотела обратить на путь истинный, обезумел от восторга и вскричал: — Но поймите, Диана, я люблю вас! Будьте моей, Диана, и при дворе, где я буду королем, — вы будете королевой! Гордое молчание было ответом Дианы. Она уже давно ждала любовного признания Генриха II, наследника короля Франциска I. Принцу в то время было восемнадцать лет, он был красивый, стройный юноша, для своих лет чересчур развитой. Охота, война и любовные похождения рано закалили молодого орла — он больше походил на бравого солдата, чем на изнеженного принца. Как и его отец, он был большого роста, с резкими движениями. В эту минуту он стоял перед красавицей, столько лет царившей при дворе Франции, — Дианой де Брезей. Знаменитый Бенвенуто Челлини и многие другие художники обессмертили красоту этой сирены, Дианы де Пуатье. Графине де Брезей исполнилось к тому времени тридцать пять лет, но она еще была дивно хороша. Разве только кисть бессмертного Тициана могла передать жемчужный цвет кожи ее стройного тела. Волосы ее были пепельного цвета, и столь тонкие и мягкие, что шелк, в сравнении с ними, казался грубой шерстью. Глаза у нее были черные, большие, нежные, глубокие, их блеск терялся в молитвенном экстазе или замирал прелестью неги. Графиня была одета в простое черное платье. Четырехугольный вырез в лифе позволял видеть ослепительную белизну шеи и груди. Из-под коротких рукавов, по моде того времени, красовалось чудное изваяние рук, они могли казаться мраморными, если бы не голубые жилки, видневшиеся под нежной кожей. На шее и руках не было никаких украшений, лишь обручальное кольцо покойного графа де Брезей. — Монсеньор, — сказала графиня, — то, что вы мне предлагаете, могло бы осчастливить каждую принцессу двора, но не меня, бедную вдову. — Диана!.. — Позвольте мне продолжить; сегодня вы наследник престола, но завтра можете быть королем Франции. Вам, конечно, известно, что монархи могут вступать в брак только с принцессами крови. Сохрани Бог, если бы ваш батюшка король услыхал эти слова, — меня бы заключили в тюрьму на всю жизнь. Лицо Генриха побагровело: — Он не посмел бы этого сделать! — вскричал принц, хватаясь за рукоятку шпаги. — Быть может, вы бы и отстояли меня, монсеньор, но какова была бы моя жизнь? Сознание, что я стала между сыном и отцом, свело бы меня в могилу. Король, ваш батюшка, был всегда так добр к бедной Диане. Вы были чересчур малы и не можете припомнить одного страшного эпизода в моей жизни. Знайте же, что мой отец, граф де Сент-Валье, участвовавший в победе Бурбона Констабля, был приговорен к смертной казни. Заговор был страшный, бунтовщики с оружием в руках восстали против законной власти; суд был строгий, но вполне справедливый; никто из родственников приговоренных не осмелился просить милости у его величества. Тогда Господь Бог внушил мне смелую мысль: я проникла в Лувр, подождала прихода его величества и, когда он показался, упала к его ногам. — Вы, вы… — почти крикнул дофин с выражением ревности к отцу, славившемуся своими любовными похождениями, — вы были у него, и он вас принял? — Да, принял как дочь, умолявшую его о помиловании отца, приговоренного к смерти. В голосе красавицы звучало столько благородных нот, меланхолических, с оттенком легкого упрека Генриху. — Король, увидя меня на коленях, поднял меня, с участием расспросил о моем горе, рекомендовал особому вниманию своей матери Луизы Савойской, и, в конце концов, о милый принц, разве я могу забыть это — король исполнил мою просьбу, и спустя несколько часов я обнимала моего отца. — Ну, а потом вы не виделись больше с королем? — спросил дофин. — Нет, ваше высочество, — гордо отвечала Диана. — Спустя несколько недель я вышла за графа де Брезей, имя которого я с достоинством носила… Генриху показалось, что на глазах красавицы блеснули слезы — и он упал е ее ногам. — Простите, прелестная Диана, — молил он, — простите, любовь к вам помрачила мой разум. Но мне кажется, в мире не существует смертного, который не преклонился бы пред вашей красотой… не отталкивайте меня, Диана, иначе, даю вам слово Валуа, я… совершу убийство. О, Диана, — продолжал дофин, — прошу вас, сжальтесь надо мной, и вы будете спасительницей Франции. — Ваше высочество, прошу вас встать, — проговорила в испуге графиня, — я слышу чьи-то шаги, сюда могут войти. — И действительно кто-то постучал в дверь маленького зала, вошла горничная и сказала: «Преподобный отец Лефевр ожидает ваше сиятельство для духовного совещания». — Попросите преподобного отца быть так любезным пройти в молельню, — отвечала графиня. — Простите, монсеньор, — обратилась она к принцу, — я иду беседовать с Господом Богом при посредстве его благочестивого служителя. — Вы святая! — вскричал принц, целуя руки графини. Томный взгляд, полный любви, был ответом красавицы на горячий порыв влюбленного Генриха. Проводив его до дверей, графиня отправилась в молельню, где ожидал ее отец Лефевр. Если бы сын Франциска I мог видеть графиню в эту минуту, его любовь к ней несколько поостыла бы. Выражение лица графини дышало злобной радостью, по губам скользила улыбка презрения и насмешки. Идеальная красота кроткой добродетельной вдовы исчезла, и ее заменила какая-то фурия, раба темных, грязных страстей. ПРЕПОДОБНЫЙ ОТЕЦ ЛЕФЕВР Накинув на свои обнаженные плечи мантилью, Диана прошла зал, где она принимала принца, и отправилась в молельню. Отец Лефевр мало изменился с тех пор, как мы видели его между храмовыми рыцарями, приставшими к Игнатию Лойоле, основателю общества ордена Иисуса. Он был высок ростом, глаза его были вечно опущены, но когда он их подымал, в них не трудно было заметить огонь злобы и надменности. Графиня приветствовала его низким, почтительным поклоном, на который монах отвечал ей еле заметным кивком головы. — Простите, святой отец, — проговорила графиня, — если я не тотчас же явилась сюда, но один важный посетитель… — Вы, вероятно, для посетителей обманываете своего духовного отца? — Я обманываю? — вскричала с ужасом графиня. — Да, вы. К чему было менять светский наряд, набрасывать мантилью на плечи, разве глаз священника может смущаться тем, что возбуждает восхищение в светских людях? Графиня уже имела случай убедиться не раз, что духовнику известны все ее дела и помышления. — Простите, святой отец, я согрешила. Иезуит пожал плечами. — Грех? Нет, вы должны знать, дочь моя, что мы очень осторожно называем грехом некоторые деяния людей. Впрочем, не будем больше говорить об этом; вы, вероятно, пришли исповедаться? — Да, святой отец, больше чем когда-нибудь я нуждаюсь в ваших мудрых советах. — Я не откажу вам в них, дочь моя. Общество Иисуса благословлено Самим Господом, оно руководит совестью всех верных католиков, от простого селянина до властителя. Вы можете покаяться мне в ваших грехах, я вам отпущу их и открою путь к небу. — Отец мой, — сказала Диана, — я должна исповедаться вам в весьма серьезном деле; но сперва я хотела бы знать… правда ли… как говорят… — Позвольте мне докончить, дочь моя, — прервал ее иезуит. — Вы хотите знать, что братья общества Иисуса более снисходительны к исповедующимся, чем другие духовники, и справедливо ли они находят способ уменьшать в глазах грешника тяжесть его падения, примиряя его с Богом без особой кары… это вы хотели знать, дочь моя? — Да, преподобный отец. — Лишь одни неверующие считают это грехом, — сказал иезуит. — Но нужно понимать нас, мы так же строги, как и другие, если грех совершен со злым умыслом. Когда же обстоятельства сложились так, толкали человека на греховное деяние, мы прощаем падение. — Я вас не совсем поняла, — сказала задумчиво молодая вдова. — В таком случае, я поясню примером. — Мы знаем одну молоденькую девушку, которая, увидя проходящего красивого и храброго короля, побежала ему навстречу, бросилась к его ногам и предложила ему свою невинность; эта молодая девушка была бы потерянная женщина, бесстыдная куртизанка, присужденная к мукам ада… — И что же? — спросила, задыхаясь, Диана. — Но цель, с которой она это сделала, вполне ее оправдывала. Ценою своего падения она купила жизнь родному отцу и таким образом вместо падшей грешницы сделалась героиней, второй Юдифью. — Боже! Святой отец, что вы говорите, — вскричала графиня. — Может быть, вы знаете такую самоотверженную девушку? — спросил совершенно спокойно отец Лефевр. Диана с отчаянием опустила руки. «Им все известно, — промелькнуло у нее в голове, — они все знают, а я, глупая, еще хотела мериться с ними… С такими союзниками я буду — все, без них — ничто; о, мне необходимо решиться». И, повернувшись к иезуиту, она спросила: — Отец мой, угодно ли вам выслушать мою исповедь? — Я готов, дочь моя, — отвечал иезуит. — Вы знаете, святой отец, что я дочь графа де Сент-Валье, этого благородного вельможи, который помог герцогу Бурбону в побеге, за что был приговорен к смертной казни. Никакие мольбы друзей и родных не могли укротить гнева короля Франциска. Тогда я побежала ко двору, бросилась к ногам монарха и… не правда ли, святой отец, это был страшный грех? — Нет, — отвечал иезуит, — это был не грех, а долг дочери. — Король Франциск принял меня благосклонно и тотчас приказал отложить исполнение казни, назначенной на другой день. Когда он меня поднял, стоявшую на коленях, он мне шепнул на ухо: «Сегодня вечером я тебе отдам прощение твоего отца». Я хотела протестовать, но король холодно прибавил: «Скажи, нет, и голова графа де Сент-Валье покатится с лобного места на площади де Греве». Святой отец, я любила отца, притом же казнь вела с собой опись имущества, я бы осталась одна на белом свете, бедная, без всякой надежды… я пала. Не правда ли, святой отец, это был большой грех, непростительный? — Да, если бы это совершилось для вашего личного удовольствия, но вы спасли отца — вас Бог не покарает, а, напротив, наградит за самопожертвование. — Благодарю вас, святой отец, но это не все… Король несколько раз приходил ко мне. Впоследствии он выдал меня замуж за господина де Брезей. И потом, после свадьбы… ах, отец мой, я великая грешница. — Конечно, дочь моя, вам может казаться великим грехом все то, что вы по обстоятельствам должны были сделать, но, принимая во внимание ваше чувство дочери к несчастному отцу, затем благодарность, которой вы были обязаны королю Франциску I за богатства и привилегии, данные им вашему мужу, я нахожу, что вы чересчур преувеличиваете свой грех. — Мой муж по милости короля действительно оставил мне значительное состояние, — отвечала Диана. — Итак, дочь моя, вы к себе несправедливы. Не тщеславие побудило вас сносить ухаживания человека некрасивого и немолодого. Вы спасали отца и желали увеличить состояние вашего мужа. Во всей этой исповеди я не вижу повода, по которому бы мог осудить вас. Диана пытливо взглянула на духовника; глаза его были опущены вниз. — Я еще имею грех, в котором должна покаяться вам, — сказала вдова. — Я слушаю вас, дочь моя, хотя наперед утверждаю, что и этот грех ваш окажется мнимым. — Слушайте же меня. Наследный принц Генрих, вернувшись с войны, стал настойчиво преследовать меня. — И вы боитесь в одно и то же время сделаться любовницей отца и сына? — Да, я ужасно этого боюсь, — отвечала Диана, закрывая лицо руками, сквозь пальцы которых можно было следить за выражением лица священника. — Дорогая дочь моя, — сказал с благосклонной улыбкой Лефевр, — церковь не имела бы в достаточной степени молний, демоны не могли бы располагать страшными для вас муками, если бы ваша связь с наследным принцем была единственной целью своего собственного удовольствия; о, этим вы оскорбили бы небо, но я вас знаю, вы благородная и высокая душа и я уверен, если вы согласитесь открыть ваши объятия принцу, то это сделаете единственно ввиду высшей цели, для которой должны быть прощены и более тяжкие грехи. — Высокие цели? — прошептала графиня. — Укажите мне их… направьте мои шаги. — Дочь моя, вообразите, что вы приобретете власть над принцем Генрихом, и когда он взойдет на престол, это будет католический принц, враг еретиков, защитник общества иезуитов и привилегии инквизиции. — И вы думаете, святой отец, — спросила Диана, — что если я буду поддерживать все это в принце Генрихе, то мне Господь Бог простит мое прошлое? — Не только простит, но даже наградит вас через наш орден всеми земными благами. — Это богатство я должна раздать бедным, не правда ли, отец мой? — сказала с оттенком грусти вдова де Брезей, что не ускользнуло от наблюдательных глаз иезуита. — Бедным! — отвечал он. — Можете помочь бедным, дочь моя, но вы должны быть богаты. Ваше звание требует блеска и роскоши. Бог сотворил неравные условия жизни людей, и кто старается уничтожить данное ему Богом, тот, значит, восстает против Его святой воли. Нет, дочь моя, вы должны быть богаты — таково ваше общественное положение. Диана встала, выпрямилась во весь рост, глаза ее загорелись, она вся вмиг будто преобразилась и сказала: — Покончим, святой отец, эту комедию, все это переливание из пустого в порожнее. Поговорим откровенно. Вы от имени вашего ордена предлагаете мне союз? — Да, дочь моя, я вам его предлагаю. — Вы мне гарантируете богатства, почести, славу и опору вашего всемогущего ордена с тем, чтобы я влияла на короля и дофина и чтобы они притесняли еретиков с такой жестокостью, какой еще не бывало? — Да, дочь моя, я вам это поручаю. — Принимаю, — сказала графиня. — Кстати, сегодня вечером у меня будет король Франциск. — Знаю, — продолжал иезуит. — Он возвратится сегодня вечером и, переодетый в платье простого кавалера, придет к вам, постучится в двери сада, и кормилица Алисой ему откроет. — Боже! Как это вы все знаете! — вскричала Диана; удивление у нее превратилось в страх. — О, дочь моя, я знаю вещи, только нужные для пользы общества, и всегда их забываю, когда минует надобность, но оставим этот вопрос. Завтра в Лувре, как вам, вероятно, известно, будет заседание по поводу религиозных событий в Германии. — Да, я об этом слышала, — с некоторым замешательством отвечала госпожа де Брезей. — Итак, в совете будут обсуждаться эти вопросы. Некоторые из приближенных короля против преследования реформаторов, не затрагивающих авторитет догматов. Они считают, что гонение еретиков только увеличит их силу. — А знаете, святой отец, я с этим отчасти согласна, ибо история нам говорит, что религиозные преследования никогда не достигали своей цели. — Вздор! — почти крикнул иезуит, вскочив со стула. — Паллиативные меры, конечно, только увеличивают силу еретиков, но меры радикальные всегда, безусловно, полезны; они с корнем вырывают зло. Обратите внимание на еретиков прежних веков: донатистов, арианцев, наконец на еретиков, близких к нашему веку, — альбигойцев; трон и церковь уничтожили даже воспоминание об их лжеучениях, потому что против них были приняты радикальные меры: не щадили ни стариков, ни женщин, ни детей — их всех уничтожили. — Но, святой отец, я не чувствую в себе достаточно храбрости предлагать королю такие страшные меры, — с трепетом отвечала графиня. — Быть может, я не сумею оправдать надежды, возлагаемые на меня обществом. — Король Франциск и дофин очень религиозны, мне это известно потому, что они избрали себе духовников из членов нашего ордена. Вы имеете влияние на короля и его сына и можете действовать в интересах церкви. — Но, святой отец, — продолжала графиня, — право, я боюсь, буду ли я в состоянии уничтожить дух терпимости, господствующий в совете короля. — Вы будете не одна, дочь моя, вас поддержит весьма влиятельный сановник. — Могу я узнать его имя? — Разумеется. Констабль Монморанси. В нем вы найдете самого верного и преданного союзника. — Как! Этот грабитель? — вскричала Диана, услыхав имя известного своей жадностью временщика. Иезуит пристально взглянул на красавицу, легкая, едва заметная улыбка скользнула по его тонким губам. — Будьте покойны, дочь моя, — сказал он, — жадность Монморанси для вас не опасна, мы сумеем достойно вознаградить вас за ваши услуги. Еретички очень богаты, и список их имений находится в наших руках. — Ах да, я и забыла. Впрочем, святой отец, вы не подумайте, что я жадна, я только желала бы иметь возможность прилично содержать себя, сообразно моему званию. — Да, конечно, но я уже высказал вам мое мнение на этот счет. Теперь пока прощайте, я ухожу с полным убеждением, что вы позаботитесь о вашей душе, оказав услугу святой католической церкви. — Но, святой отец, — вскричала графиня, — вы уходите, не благословив меня и не дав мне отпущения грехов? Иезуит остановился. В его стеклянных глазах сверкнула искра довольства. Он с особым удовольствием, даже с восторгом, взглянул на эту красавицу, сохраняющую маску лицемерия даже перед ним, видящим ее насквозь. «В самом деле она сильная женщина, — подумал Лефевр, — и вполне достойна быть членом общества Иисуса». — Встаньте на колени, дочь моя, — сказал священник. Графиня повиновалась, и Лефевр произнес над ее головой известную молитву отпущения. ФЕОДАЛЬНАЯ МЕСТЬ Замок Монморанси имел вид настоящей крепости с толстыми зубчатыми стенами и многочисленным войском, наполнявшим дворы и казармы этого огромного здания. Париж в ту эпоху изобиловал домами, похожими на крепости. Монархическая власть еще не вполне восторжествовала. Король не смел гневаться на феодалов — он в них нуждался. Последствием таких порядков было появление Ришелье, уничтожавшего своевольства дворян при помощи топора палача, но Ришелье тогда еще не родился. В описываемую нами эпоху каждый дворянин был королем в своем замке; самые вопиющие преступления дворян оставались безнаказанными; остальной народ не пользовался никаким правом, он только платил подати. Герцог Монморанси занимал должность констабля, что делало его главой всех вооруженных сил христианского короля Франции. Монморанси формировал французские войска, которые были большей частью феодальные, даже после реформ Карла V. Притом же король Франциск I не отличался военными способностями, он больше походил на галантного кавалера, чем на воина, и не позволял себе нарушать привилегии феодальных баронов. Герцог де Монморанси по происхождению был одним из первых баронов Франции. Его предок первый принял христианство, вследствие чего Монморанси носил титул первого христианского барона. Разве одни принцы Гизы, властители Лорена или Куртено, давшие императоров Константинополю, могли равняться с Монморанси; затем он был в родстве с самыми знаменитыми домами, а потому и имел двойную привилегию: первого дворянина Франции и первого генерала королевских войск, что давало громадную власть временщику. Монморанси не имел друзей: его жадность, чрезмерное честолюбие и свирепость отталкивали от него всех. Заслужить гнев страшного временщика было опасно. Чтоб познакомиться ближе с Монморанси, войдем к нему в кабинет. Герцог был занят разговором с отцом Лефевром. В чем заключалась эта беседа, нам не известно, но знаки внимания, оказываемые всемогущим временщиком иезуиту, были королевские. Он проводил Лефевра до самых дверей. Слуги гордого вельможи удивлялись, почему их барин оказывал такие почести простому священнику. Когда гость ушел, любезная улыбка исчезла с лица Монморанси, оно приняло обычное свирепое выражение. Он отдал приказание позвать к себе старшину. Минуту спустя тот явился. Это был человек небольшого роста, коренастый, косой, с низким лбом и физиономией, на которой резко отпечатались самые низкие инстинкты. Старшина был одет в шерстяную куртку из буйволовой кожи, за поясом кушака виднелась связка ключей, а сбоку — короткая шпага. Звали его Конрад Черный, это было пугало всех обитателей дворца и феодальных владений констабля. Одной из главных специальностей Конрада была расправа с несчастными, заслужившими гнев Монморанси. — Конрад, — сказал Монморанси, — ходил ли ты смотреть пленного? — Точно так, господин герцог, я в точности исполнил ваше приказание. — Ну, что делает арестант? — Как всегда — молится Богу и проклинает вашу милость. — Ну, до последнего мне дела нет — самое главное, чтоб не убежал, впрочем, этого едва ли можно бояться — тюрьма, кажется, очень надежная? — Конечно, — отвечал с грубой усмешкой старшина, — душа его вылетит, а тело останется в тюрьме. Монморанси улыбнулся и сказал: — А исполнил ли ты мое другое приказание? — Разумеется, исполнил; я скорее позволю содрать с себя живого шкуру, чем ослушаться приказа вашей милости. Как бы нечаянно я положил около арестанта острый кинжал и рядом с его скамейкой поставил склянку, данную вами, предупредив его, что в ней находится самый страшный яд. — Хорошо. — Я ему также доказал, как вы меня учили, необходимость добровольного путешествия на тот свет, но это не помогло. Герцог с лихорадочной поспешностью шагал по комнате. — Непонятная настойчивость, — шептал он. — Каждый другой человек на его месте при таких обстоятельствах лишил бы себя жизни не один, а десять раз. Сколько пленных, сидя в тюрьме, изощряют свои способности, чтобы уничтожить себя и, не имея под руками для этого средств, разбивают головы о тюремные стены… а этому негодяю мы дали все, чтобы он себя уничтожил, и яд и кинжал, но он отказывается принять мою вежливость и исполнить мое искреннее желание. — Господин герцог, — сказал главный палач Монморанси, — я имею некоторые основания думать, что дело обойдется само собою. Яма, где сидит арестант, сильно расстроила его здоровье, его телесный недуг быстро развивается и, мне кажется, он скоро должен перейти в иной мир. — Как это ни будет скоро, но для меня может показаться слишком долгим. Быть может, смерть его мне понадобится через день, через час! — В таком случае, — сказал, оскалив зубы, палач, — почему же вы не даете мне приказание покончить с ним разом? — Не могу, Черный Конрад, король взял с меня клятву, чтобы я не убивал пленника. Нам остается одно средство: довести до полного отчаяния арестанта, чтобы он сам с собой покончил. — В таком случае, можно устроить таким образом, что в самоубийстве не будет сомнения. — Нет, Конрад, нельзя, я дал клятву на образе чудотворной иконы, которую епископ Английский сам повесил на шею королю. Нет, нет, Конрад, я не могу быть клятвопреступником — это смертный грех! Конрад ничего не ответил, он давно привык слепо повиноваться воле господина. Притом же палач был человек своего времени. Подвергнуть жертву адским мукам, довести ее до полного отчаяния, предоставить все средства к самоубийству — это можно, но нарушить клятву, данную на чудотворной иконе, — смертный грех. — Возьми фонарь и пойдем, — сказал после минутного молчания герцог. Конрад зажег фонарь, нажал пружину, и в стене открылось большое отверстие. Оба осторожно стали спускаться вниз, в подземелье, по крутой лестнице. Несколько раз герцог чуть не упал, скользя по влажным ступеням, а его спутник смело шел, как видно, привыкший к этому маршруту. — Скоро ли дойдем? — спросил Монморанси, останавливаясь на одной из площадок. — Еще немного нужно спуститься вниз, монсеньор, мы уже находимся близ леса; слышите, как сладко пташки поют? — добавил палач, холодно улыбаясь. И действительно, вскоре, будто из недр земли, послышались шум, крики, плач, рыдания. — Они все обозначены в списке? — спросил герцог. — Да, монсеньор, только одного я не записал — мужа молочницы Пьерины Доменико. — Это каким образом? Кто осмелился посадить в яму Доменико, который был всегда верным и послушным слугой. — Герцог де Дамвилль, старший сын вашей милости приказал. — Мой сын? Хорошо же он начинает в восемнадцать лет. За какое преступление он наказал Доменико? — Вашей светлости, вероятно, известно, что герцог де Дамвилль оказывал некоторое внимание Пьерине, что весьма естественно. Представьте себе, до какого безумия дошел Доменико, что осмелился запретить своей жене ходить к герцогу и даже ее ударил, когда заметил на лице ее улыбку. — На сколько же времени герцог приказал арестовать Доменико? — До тех пор, пока не получат приказа о его освобождении, но так как господин герцог вчера уехал в свои владения Дамвилль, то приказ этот едва ли скоро последует. — Хорошо, сегодня вечером выпустить Доменико и сказать, что герцог Дамвилль, ввиду слезной просьбы Пьерины, прощает его. Затем послать гонца к герцогу с приказом от моего имени немедленно вернуться в Париж. — Слушаю, ваша светлость, все будет исполнено по вашему желанию. Наконец они дошли до самой нижней части тюрьмы. Здесь зараженный воздух, страшные вопли, раздававшиеся со всех сторон, олицетворяли собой ужас католического ада, так картинно рисуемого благочестивыми отцами иезуитами. — Открой дверь каземата и наблюдай, — сказал Монморанси. — Однажды раздраженный пленник разорвал цепи и, чуть было, не убил меня. — Монсеньор, можете быть совершенно спокойны, — сказал осклабясь палач, — цепи, скованные мной, никогда не разрываются. Дверь каземата была открыта. Вонь была нестерпимая. Свет фонаря тускло осветил ужасную картину. На низком каменном ложе виднелась неясная масса лохмотьев, цепей и человеческих членов; два огненных глаза казались одни живыми на лице, заросшем белой всклокоченной бородой. Почти нагое исхудалое тело приподнялось, пленник сел на своем ложе. Это был человек до крайности изнуренный, но лицо его и до сих пор носило следы красоты. Арестант, увидя вошедших, бросился на них со сжатыми кулаками и, сдержанный цепью, прикованной к стене, бессильно упал на скамью. Вошедшие злобно расхохотались. — Напрасно ты делаешь такие скачки, мой милый, — сказал палач, — ты можешь сломать себе кости; ведь эти цепи скованы мной специально для тебя. — Убирайся вон, — вскричал Монморанси, — я желаю остаться один с пленником. Палач ушел. При звуке этого голоса пленник задрожал. — Герцог, — прошептал он. — Боже мой! Боже мой! — Да, — сказал Монморанси, — это я, которому ты изменил в дружбе, которого ты опозорил, соблазнив его жену. Теперь смотри на меня, граф Вергиний де Пуа, и скажи мне откровенно: чье положение лучше, твое или мое? — Он мстит, — тихо лепетал узник, — наказывает меня, Бог с ним! — Может, Бог тебя и простит, — отвечал грубо констабль, — но мое проклятие и моя месть неизменны. — Я терплю мучения ада, — шептал узник. — О, я вполне понимаю, это не прелестный альков замка Дамвилля, солома несколько тверже мягкой брачной постели, прикосновение цепей не так приятно, как нежных ручек герцогини Джульяны; что же делать, мой милый? Нужно применяться к обстоятельствам; так свет устроен. — Наконец, что же ты хочешь от меня? — вскричал узник в припадке отчаяния. — Надеюсь, что теперь твоя месть удовлетворена? — Моя месть удовлетворена? — отвечал с адским хохотом Монморанси. — Как мало ты меня знаешь, граф Вергиний, а еще мы были с тобой когда-то друзьями. Если бы я видел тебя в глубине ада, терзаемого демонами, если бы я был убежден, что твоя бессмертная душа обречена на вечные мучения без конца, и тогда едва ли я утешился бы. Но, несмотря на все это, я пришел предложить выход из этого страшного положения. Узник приподнялся на колени, внимательно слушая Монморанси, и в его потухающих глазах загорелся луч надежды. — Хочешь ли ты, — начал герцог после нескольких минут размышления, — хочешь ли заменить ужас тюрьмы спокойным житьем в монастыре? Взамен этих цепей опоясаться монашеским поясом и окончить жизнь в раскаянии и молитве? Узник жадно ловил каждое слово герцога. — О, Монморанси! — вскричал он. — Если ты дашь мне эту милость, ты будешь великодушнейшим из людей, и я окончу мою жизнь молитвой к Богу, дабы он простил мои грехи и твои. — Это будет зависеть от тебя. — От меня! Да разве ты можешь думать, что я буду колебаться, принять какие бы то ни было условия? — Прекрасно. Подпиши эту бумагу, и цепи твои сегодня же спадут. Узник взял бумагу и прочел следующее: «Я, нижеподписавшийся граф Вергиний де Пуа, маркиз де Мевилль, владелец де ла Форте, де Дигане и других мест, кавалер святого Михаила, клянусь перед Богом и людьми удалиться от мира и окончить жизнь мою в монастыре. Вследствие чего отдаю все мои владения, титулы, богатство и привилегии моему дорогому племяннику Арриго, герцогу де Дамвиллю, сыну монсеньора Монморанси — великого констабля Франции. Моего сына Карла, именующегося графом де Пуа, объявляю незаконным». — Наглец! — вскричал узник, бросая бумагу в лицо Монморанси. Последний не обратил на это никакого внимания и спросил: — Хочешь ты подписать бумагу или нет? — Чтобы объявить незаконным сына самой святой женщины, которая когда-либо существовала на свете! Лишить его привилегий? Ты, верно, обезумел! Где же я мог бы найти убежище против моей совести и против справедливого гнева Господа Бога? — Но все равно твой сын не будет иметь ничего, твои владения описаны. Если они перейдут в мое семейство, то сын твой Карл может рассчитывать на наше великодушие, иначе он умрет с голода, ибо владения графа де Пуа должны перейти к графине де Брезей, герцогине де Пуатье. — Пусть будет что будет, — отвечал несчастный, — но я не желаю разорять и предавать позору моего сына. Я скорее готов сжечь мою руку, чем подписать этот гнусный документ. Ты мог сковать меня цепями, подвергнуть страшным мукам, но тебе не удастся сделать меня сыноубийцей! — Как знаешь, — сказал Монморанси, желая быть хладнокровным. — Но ты очень скоро раскаешься. Страдания твои увеличатся, и ты будешь просить смерти как дара небес. — Смерти! Ты давно обрек меня на самоубийство, предоставив к этому все средства. — Это служит доказательством только моей к тебе дружбы. Жить без надежды нельзя, а у тебя ее давно нет. — Быть может, при помощи Бога друзья мои узнают, где я, и освободят меня из этой могилы. — Однако до сих пор они этого не сделали. Вот уже пять лет, как ты сидишь в тюрьме. — Да, когда я предательски был брошен в эту яму, моему сыну было пятнадцать лет — теперь он скоро будет совершеннолетним, получит феодальные права и, быть может, отомстит тебе, подлый душегубец, за мои страдания. — Ты бредишь, старик, — отвечал Монморанси, — я постараюсь заручиться приказом короля и уничтожить, стереть с лица земли твоего сына. — Нет, король не даст тебе такого гнусного приказа, ты заблуждаешься. Притом же мой замок де Пуа очень солидно укреплен, потребуется, по крайней мере, шесть месяцев, чтобы взять его. Едва ли король, нуждающийся в войске постоянно, отдаст его тебе для личной мести. — Хорошо. Оставайся здесь, если желаешь, а я постараюсь найти средства сломить твое упрямство. — Средства? Понимаю — ты говоришь о пытке. — О, нет, я знаю твою железную волю — ты пытку перенесешь; я придумал средство совершенно иное. Вот к этой стене я думаю приковать твоего сына, — холодно сказал Монморанси и вышел из каземата. Крик отчаяния вырвался из груди несчастного узника. — Бог мой, — говорил он, поднимая к небу скованные цепями руки, — Ты не допустишь, чтобы совершилось такое страшное преступление, у него нет другой надежды, кроме Тебя! — И крупные слезы покатились по исхудалым щекам и седой бороде старика. Эти слезы облегчили страдальца; в его душе зародилась надежда. Немного спустя он заснул, произнося имя дорогого сына. Узник обманывался, полагая, что сын его лишен опоры в свете. Вскоре мы увидим, что молодой человек имел сильных друзей. ОТЕЦ И СЫН Прошло три дня после описанной нами сцены между герцогом Монморанси и графом де Пуа. Суровый констабль нетерпеливо шагает по обширной зале своего дворца, нетерпеливо поглядывая на дверь. — Господин герцог де Дамвилль, — докладывает слуга. — Проси! Вскоре на пороге появился Арриго де Монморанси, герцог де Дамвилль — старший сын констабля. Хотя юноше едва минуло восемнадцать лет, но из-за высокого роста, широких плеч и бороды, он казался двадцатишестилетним мужчиной. Монморанси любил своего первенца — он видел в нем свои собственные качества. — Господин герцог, — сказал отец, — я уже два дня жду вас. — Монсеньор, я не знал, что вам угодно было меня видеть. — Как, разве вы не получили мое приказание, посланное вам с одним из берейтеров? — Нет, не получал. В Дамвилль действительно прибыл один из ваших слуг и передал мне приказание от вашего имени тотчас же вернуться в Париж, но, признаюсь, я не поверил и потребовал письменный приказ. — Ну, а потом?.. — спросил герцог. — Письменного приказа он мне не доставил, я велел заковать его в цепи и бросить в тюрьму. — Вы ошибаетесь, герцог, приказ мной был дан перед вашим приездом — я было хотел послать за вами и привести вас ко мне силой. — Очень сожалею, монсеньор, что произошло такое недоразумение, а теперь, монсеньор, что побудило вас призвать меня в Париж? — Причина очень важная. Вы, господин герцог, позволяете себе в замке вашего отца чересчур бесцеремонно обращаться с мужьями, неудобными для ваших любовных похождений. — Монсеньор!.. — Но вы ошибаетесь, господин герцог, полагая, что вошли уже в права наследства. Пока я жив и по милости неба рассчитываю жить еще много лет, в моих замках и дворцах существует только одна воля — моя! — Я вижу, монсеньор, что вам передали историю с Доменико не так, как она была в действительности. Я наказал Доменико за то, что он осмелился в моем присутствии ударить слугу дома Монморанси. — Но эта слуга была его неверная жена? Что значительно смягчает его дерзость. — Монсеньор, вы слишком высоко поставлены, чтобы замечать настроение черного народа, я же, как простой дворянин, постоянно встречаясь с людьми мелкого сословия, замечаю, что абсолютное господство феодального права начинает колебаться. — Черт возьми! — вскричал констабль, — я не имел это в виду. — Да, монсеньор, заседатели и главы общин начинают обращаться с нами, как с простыми гражданами. — Есть много правды, сын мой, в том, что вы говорите, — сказал задумчиво констабль. — К моему крайнему изумлению, король как будто одобряет поведение общин. С тех пор как я нахожусь в государственном правлении, большое число документов, в которых провозглашается свобода общин, разрешена и даже санкционирована самим королем. — Батюшка, это весьма понятно, король должен поддерживать права граждан в ущерб прав дворянских. Собственно говоря, что такое дворяне? Равные королю его союзники, а иногда и враги. Мы не платим податей, мы часто вынимаем из ножен шпагу для защиты короля, но иногда эту самую шпагу мы направляем против него. Отсюда весьма естественно, если король ищет точку опоры в союзе с советами городов. Верьте, отец мой, дворяне неизбежно должны лишиться своих прав, сдавленные, с одной стороны, властью короля, а с другой — силой народа. Дворянам необходимо сплотиться, чтобы побороть роковые обстоятельства. — Или заводить связь с женами своих подданных, — заметил, улыбаясь Монморанси. — О, монсеньор, не обращайте внимания на мою минутную слабость, за которую я и так достаточно наказан. Позвольте мне продолжать о средствах. Средства эти, по моему мнению, в укреплении феодального авторитета. Дворянин не должен задумываться ни перед чем для утверждения своей власти. Если подчиненный ему вассал хотя бы возбудит подозрение — этого достаточно. Виновный должен быть не только ввергнут в тюрьму, но даже казнен без всяких рассуждений! Старик Монморанси улыбаясь слушал своего достойного сынка. Помолчав некоторое время, он сказал: — Дворянам необходимо соединиться с одним из могущественнейших религиозных обществ, недавно учрежденных; я уже состою агентом этого общества. — Как! Вы? Констабль, великий Монморанси, состоите агентом кого-то? — Да, мой милый, я обещал этим людям способствовать влиять на короля и, как глава армии, исполнять все, что они пожелают. В свою очередь, общество зорко будет следить за всеми моими врагами и недоброжелателями, парализуя их действия. — Но кто же они, эти сильные люди? — с удивлением спросил сын. — Не ошибаетесь ли вы, батюшка? — Ты слышал что-нибудь об иезуитах? — Да… Мне говорили, что недавно основано какое-то религиозное общество, отличающееся своим милосердием. Говорят, они очень сильны. — А вот ты сам убедишься в этом, мой сын, — отвечал герцог, — я сейчас познакомлю тебя с одним из представителей ордена во Франции. Он докажет тебе, что их общество лишь одно может затушить пламя пожара, охватившее католический мир. Говоря таким образом, герцог Монморанси нажал на пружину, скрытую в стене, дверь отворилась и в комнату вошел священник, очевидно, подслушивавший их разговор от начала до конца. Одет он был в скромную сутану. Личность его нам уже несколько знакома — то был преподобный отец Лефевр. КОНТРМИНА В эпоху, когда происходит наш рассказ, Париж далеко не был так велик, как теперь. В то время столиц во Франции было очень много. Почти все провинции управлялись независимыми владетельными князьями, например: Британия была прямо иностранная и лишь часть ее принадлежала Франции. Все большие провинции были уделами принцев королевского дома, жили своей собственной жизнью. Феодализм не угнетал свободы граждан в той степени, в какой в наш образованный век угнетает ее бюрократизм, формальность и административный произвол. Но вместе с тем в те времена полного застоя среди владетелей совершались страшные преступления. Одним из красноречивых доказательств этого может служить голодная смерть Карла VII, который подверг себя ей, боясь, что сын его Людовик XI, впоследствии король Франции, — отравит его. Пышность двора Лувра, любезность короля Франциска I и университет обращали внимание всей Европы на Париж, начинавший в ту эпоху значительно разрастаться. Затем французская кавалерия пользовалась громкой славой. Сам великий король Карл V, владения которого распространялись по всей Германии, Италии, Фландрии и Америке, не смел иметь хищных видов на Францию, боясь ее знаменитой кавалерии. Но хотя Париж рос очень быстро, здания его строились без всякого плана и архитектуры. Каждый брал себе землю и строил дом по своему вкусу, как хотел. Ряд оригинальных построек был очень живописен, но приводил в ужас Бенвенуто Челлини и Примаццо, гениев искусства той эпохи, отмеченных милостями короля Франции Франциска I, который, как мы уже заметили выше, был еще и весьма галантным кавалером, очень любившим прекрасный пол. Этот король и впоследствии Генрих IV занимают видную страницу в истории романических похождений дома Валуа. Мы уже знаем, какой ценой прелестная Диана купила жизнь своему отцу. Но король-волокита не довольствовался победами над придворными дамами. Переодевшись, он нередко, как простой гражданин, по целым ночам проводил время в самых отдаленных кварталах Парижа. В то время в столице Франции ночные приключения были в моде. Искатели приключений стерегли своих жертв: одни — запоздалых женщин, другие — прохожих. Первые имели цель насилия, вторые — грабеж и убийство. Пренебрежение к жизни и физическим страданиям в разбойниках было удивительно: они не боялись ни пыток, ни казней, но вместе с тем верили в чертей, колдунов и ведьм и трепетали при мысли сделать несколько шагов близ кладбища. Одной из самых страшных окрестностей Парижа в те времена считался Монт-Фукон. Это был холм, на котором стояли виселицы с болтавшимися на них трупами повешенных. Благочестивые отцы католической церкви, вопреки христианскому милосердию, лишали преступников обряда погребения. Казненные истлевали на висельничных столбах до тех пор, пока их трупы не расклевывали птицы и кости не разносили хищные звери. В одну темную, очень бурную ночь какой-то путник с поникшей головой шел к проклятому холму. Раскаты грома беспрестанно гремели над его головой, он, казалось, ничего не слышал и все шел вперед, взбираясь на гору. Но вот сверкнула молния и ярко осветила ужасную картину. Кругом стоял ряд виселиц, на которых, точно живые, болтались мертвецы, раскачиваемые бурей. Путник остановился, поднял голову и оцепенел от ужаса. Слабый крик вырвался из его груди. — Нет, не могу, не могу! Пресвятая Дева, спаси меня, — шептал несчастный. Едва он произнес эти слова, как земля, на которой он стоял, точно заколебалась под ним, он хотел сделать движение, и не мог. Несчастный почувствовал, что проваливается, и лишился сознания. СОБРАНИЕ МСТИТЕЛЕЙ Когда он пришел в чувство, то увидел себя лежащим на тюфяке посередине хорошо освещенного низкого подземелья. Несколько замаскированных человек наклонились над ним. Один из них вынул из кармана четырехугольную склянку и влил из нее несколько капель жидкости в рот несчастного. Лекарство произвело быстрое действие, он приподнялся и стал боязливо осматривать всех. — Доменико! — вскричал один из замаскированных. — Вы меня узнали? — спросил слуга Монморанси. — Да, — сказал замаскированный, — теперь ты нам отвечай, зачем ты попал туда, где мы тебя нашли. — Я хотел купить месть ценой моей души. — Слышите, братья, — сказал грустным голосом замаскированный, — этот человек, созданный по образу и подобию Божию, тиранством доведен до полного отчаяния, он не боится вечного мучения, лишь бы насладиться хоть одну минуту чувством мести. — Обращаясь к Доменико, замаскированный указал на распятие: — Вот Тот, Кто столько выстрадал, Кто был бит господами принцами и священниками, во имя Его мы работаем, дабы освободить несчастное человечество от феодального гнета и фанатизма духовенства. Вассал глубоко вздохнул. — Да, — проговорил он тихо, — прошлой ночью в тюрьме я поклялся отомстить. — Скажи, что тебя заставило страдать? — Разве вы не знаете? — Все равно — рассказывай! — Хорошо, я повинуюсь и передам вам все подробно, — начал Доменико. — Родился я в одном из многочисленных феодальных имений дома Монморанси. Семейство наше уже двести лет служит герцогам; мы всегда были верны до самоотвержения; несколько дней назад я готов был отдать жизнь за моих господ, как вдруг над моей головой разразилось несчастье. Я страстно полюбил молодую девушку Пьерину, она, как и я, была служанкой герцогини, которая ее очень любила. Мы получили дозволение от господ и сочетались законным браком. И вот мне, как раскаленным железом, обожгла мозг мысль, что кто-нибудь из семейства герцога может воспользоваться моей женой по феодальному праву. Но вскоре я утешился тем, что моя верная служба господам в продолжение долгого времени избавит меня от позора, которому подвергаются все остальные слуги; больше всего я рассчитывал на покровительство герцогини, но мой расчет оказался неверным. Раз здесь, в Париже, я шел, чтобы занять караул на башне и, встретив Черного Конрада, нашего главного превота, услышал от него такой вопрос: «Как здоровье твоей достойной супруги?», и он затрясся в демоническом хохоте. Я взбесился и просил оставить в покое меня и мою жену. Превот еще громче расхохотался и прибавил: «Представь себе, твоя невинная жена полагает, что ты на карауле, воротись к ней, сделай ей сюрприз, я пока займу твой пост». Все это было сказано мне с такой уверенностью, что я ни минуты не сомневался в истине и тотчас же воротился домой. Я хотел отворить дверь, но она была заперта. Я стал стучать сильнее. Вдруг дверь отворилась, и на пороге моей комнаты появился молодой герцог Монморанси. Как я его не убил — до сих пор понять не могу. Весь мой гнев был обращен на жену, но она в слезах валялась у моих ног, уверяя меня, что уступила только силе и страшилась привлечь на мою голову гнев господина. Что было делать мне? На этот раз я простил. Вскоре, однако, я мог убедиться, что не страх гнева господина толкал мою жену на этот путь, а женское тщеславие, и когда я стал укорять Пьерину, она имела наглость объявить мне, что не хочет знать моего запрещения, потому что любит герцога и будет принадлежать ему. Раздраженный таким ответом, я ударил мою жену в присутствии ее любовника. Доменико остановился, он сильно волновался, передавая историю своего несчастья. — Ну, а потом — тем и кончилось? — спросил один из замаскированных. — Вы плохо знаете наших господ, — отвечал Доменико. — Час спустя, когда я блуждал по коридорам дворца, обдумывая, как мне поступить: просить ли справедливости у старого герцога или своими собственными руками учинить расправу, — двое слуг, сопровождаемые Черным Конрадом, кинулись на меня, заковали в цепи и бросили в одну из тех ужасных могил, где умирает медленной смертью враг Монморанси. Мою цепь приковали к стене и с хохотом объявили мне, что я должен умереть в этой зловонной яме. — Ужасно! — вскричали все присутствующие. — Да, мои страдания были невыразимы, — продолжал Доменико. — Вот тогда-то я и поклялся отомстить, если буду свободен, хотя бы мне пришлось продать душу мою дьяволу. — Но ты вышел, надеюсь, из нее при помощи черта? — спросил один из замаскированных. — Старый герцог освободил меня! Ему не понравилось, что сынок стал распоряжаться в его дворце. Но вот что важно: меня заставили просить прощение у любовника моей жены, чтобы не околеть в этом ужасном колодце, куда меня бросили. Я должен был кротко перенести и этот позор. На коленях, глотая слезы, я прикасался губами к руке моего оскорбителя, едва сдерживая желание растерзать его в клочки! Доменико замолчал. Очевидно, последнее оскорбление терзало его душу еще больше, чем предыдущее. — Как тебе удалось скрыть свою злобу? — Как! Чувство мести поддерживало меня, мне удалось их всех обмануть моей покорностью. Были минуты, когда я ногтями раздирал себе грудь, и, несмотря на это, на губах моих играла кроткая улыбка. — О, герцог де Монморанси, как счастлив буду я в ту минуту, когда тысячу раз вонжу кинжал в твое сердце. Доменико выпрямился во весь рост, сжал кулаки и поднял руки, будто, в самом деле, перед ним стоял его ненавистный враг. В его глазах и на лице горел огонь ярости человека, угнетенного долгим рабством и освободившегося для того, чтобы отомстить. Снова наступило молчание. — Итак, Доменико… — сказал один из замаскированных. — Да, я пришел сюда только для этого. — А что ты можешь дать нам за то, что мы будем способствовать исполнению твоего желания? — А что же вам может дать бедный слуга? У него ничего нет, кроме жизни, возьмите ее. — Жизнь твоя и без того принадлежит нам с тех пор, как ты проник в это подземелье. Мы спрашиваем тебя: какими услугами отблагодаришь ты нас, если мы дадим средства отомстить Монморанси? — Я буду сообщать вам все, что творится во дворце Монморанси — в этом клянусь вам! — Но, после того, как ты провинился, молодой герцог едва ли будет доверять тебе? — О, не беспокойтесь, — отвечал с ужасной улыбкой Доменико, — я сумею заслужить его доверие. Поведу его в комнату моей жены и буду сторожить, чтобы никто не помешал их свиданию, затем я знаю еще один секрет. Герцог Монморанси отдал бы мне за него все сокровища. — Секрет Монморанси! Главы наших врагов! — вскричали замаскированные. Доменико молчал, подозрительно оглядываясь. — О, можешь смело говорить, — сказал один из замаскированных. — Ты также будешь равным, самым сильным из нас, если пройдешь известные испытания. — Хорошо, я скажу вам, но помните, надо быть очень осторожным, чтобы герцог не мог догадаться. В ответ на это один из замаскированных поднял капюшон, и все увидали благородные черты маркиза де Бомануара. — Повторяю, можешь смело говорить, — сказал маркиз, — мое слово тебе порукой. Всякое сомнение исчезло в душе Доменико, и он сказал: — Хорошо, господа! Я открою вам эту страшную кровавую тайну. КАРЛ ДЕ ПУА — Мое открытие, господа, — начал Доменико, — относится к тому времени, когда я был заперт в подземелье дворца Монморанси. Около моего каземата был другой, в котором уже пять лет заключен важный преступник. — Пять лет! — вскричал один из замаскированных, причем спал его капюшон, и Доменико увидал молодое энергичное лицо. — Да, — продолжал рассказчик, — узник томится уже пять лет, я это узнал случайно, когда Конрад носил ему пищу. — Видел ли ты пленника? Какой он имеет вид? — Это старик с длинной белой бородой, сгорбленный, похожий больше на скелет, чем на человека. — Это не он, — прошептал молодой человек, опуская руки. — Продолжай свой рассказ, Доменико, — сказал Бомануар. — Всякий раз, — продолжал слуга, — когда мне случалось входить к заключенному еще прежде, до моего ареста, старик всегда смотрел на меня, злобно сверкая глазами. Я не старался заводить с ним разговор и, сделав свое дело, спешил поскорее удалиться из этой страшной могилы. Когда же меня самого арестовали, после того, как я молил Бога, плакал, проклинал, ругался, я, наконец, стал осматривать мою темницу; при слабом свете из коридора я заметил над моей головой в стене круглое отверстие. Мои цепи были довольно длинны и позволяли мне влезть наверх. Я взял камень, заменявший мне подушку, сделал себе подставку и увидел, что это отверстие идет в камеру несчастного старика. Все замаскированные с особенным вниманием слушали рассказ Доменико. — Я пробовал завести разговор с несчастным, но это было почти невозможно; узник с недоверием смотрел на меня и не отвечал на вопросы. Тогда я рассказал ему свою историю и умолял сообщить мне, кто он и за что посажен, причем клялся спасением своей души посвятить жизнь для его освобождения. Эта речь, наконец, его убедила. — Если ты такой же несчастный, как и я, — сказал он, — то дай Бог тебе поскорее выйти и помочь мне. Если же ты изменник и говоришь со мной для того, чтобы после увеличить мои страдания, тогда пусть Бог тебя накажет. Если тебе удастся выйти из тюрьмы, — продолжал узник, — то постарайся дойти до короля; Франциск хотя и легкомысленный, но очень добрый — он выслушает тебя. Скажи ему, что уже пять лет один из его вернейших подданных томится в этой страшной тюрьме, жертва мести герцога де Монморанси. Передай королю, что если ему не угодно освободить меня, то пусть он, по крайней мере, защитит моего бедного сына Карла, которого они хотят ограбить. При этих словах Доменико молодой человек встал и почти крикнул: — Имя, имя этого пленника! — Граф Виргиний де Пуа, — отвечал Доменико. Из груди юноши вырвался раздирающий душу крик, и он, как сноп, повалился на землю. Произошел общий переполох. Все бросились к нему, причем капюшоны их упали, и Доменико, к величайшему своему изумлению, увидел, что многие из них принадлежали к высшим аристократическим домам, и даже были принцы крови, как, например, Конде. Тогда Доменико понял христианское значение слов Бомануара, что он, простой слуга, сделавшись их братом, станет равным самым высокопоставленным лицам на земле и что обещание мести этих господ не есть пустое слово. Между тем все старались привести в чувство молодого человека. — Скажите, сеньоры, — проговорил вполголоса Доменико, — этот молодой человек, должно быть, Карл де Пуа? — Почему ты так думаешь? — Я давно в него всматриваюсь, он очень похож на старика пленника. — Да, это его сын, — отвечал с грустью Бомануар. — Бедный Виргиний! Он так им гордился. Но герцог Монморанси не уйдет от мщения! — вскричал старик, и глаза его заблистали. — Клянусь вот этим святым крестом, — прибавил он, указывая на крест, висевший у него на груди. — Мы отомстим злодею и освободим его жертву. Барламакки, который был также среди присутствующих, поднес к губам юноши пузырек и влил ему в рот несколько капель жидкости. Молодой человек быстро очнулся, точно пробудился от долгого тяжелого сна. Его лицо хотя и выражало страдание, но было покойно. Увидав Доменико, он вздрогнул и начал расспрашивать его о самых мельчайших подробностях, касающихся ареста его несчастного отца. Доменико передал ему все, даже и разговор, который вел герцог Монморанси с заключенным. Доменико не умолчал и о том, что герцог Монморанси страшно стеснялся клятвой, данной им королю, — не убивать графа де Пуа, и что Монморанси употреблял все средства, дабы чаша страдания узника переполнилась и он сам лишил себя жизни. Для этого, продолжал Доменико, злодеи оставили около заключенного сосуд с ядом и острый кинжал. Рассказ этот произвел сильное впечатление на все собрание, в особенности им был поражен молодой сын заключенного. После некоторого молчания Бомануар сказал: — Не печалься, друг мой Карл, мы постараемся вырвать из когтей палача Монморанси твоего бедного отца. Я товарищ и брат по оружию короля Франциска — я сам поведу тебя к нему, и, надеюсь, он исполнит твою просьбу. — Я готов повиноваться вам, — отвечал молодой человек, — вы мой второй отец и руководитель, но не могу не выразить по этому случаю некоторого сомнения. — И затем, обратившись к собранию, продолжал: — Господа, я не имею права призывать к себе на помощь все силы вольных каменщиков, это мое личное горе, мое несчастье. Я могу лишь некоторых из вас просить помочь мне. — Зачем некоторых, мы все идем! — единодушно вскричали присутствующие. — Ты был не прав, друг мой, — сказал Бомануар. — Предприятие, на которое ты идешь, одинаково близко сердцу всех каменщиков, так же как и твоему. Нельзя не сочувствовать желанию сына освободить отца. Карл искренне поблагодарил всех, и лицо его, хотя еще на нем видны были следы грусти, уже начинало принимать оживленное выражение, а в глазах засветился луч надежды. ПРИ ДВОРЕ ФРАНЦИСКА I В то время как интриганы употребляли все зависящие от них меры, чтобы завладеть душой Франциска I и распоряжаться его благосклонностью, Монморанси желал лишь обогащения и после гибели заключенного им графа де Пуа намеревался конфисковать его имущество. Тогда еще не существовало Тюильри; короли Франции жили в Лувре, где были сосредоточены все сокровища искусства. Франциск I превратил дворец в настоящий музей. Король был постоянно в долгах; он всегда нуждался в деньгах для фантастических замыслов, войны и любовных похождений. Франциск I имел удивительную способность находить деньги там, где их вовсе не было. Записки художника Бенвенуто Челлини о придворной жизни Франциска I и его времяпрепровождении чрезвычайно интересны. Главным образом обращают на себя внимание отношения короля-куртизана к красавице Диане, разыгравшей роль благочестивой перед дофином и в это же время бывшей любовницей короля-отца; и то и другое в угоду отцов иезуитов. Диана де Брезей известна в истории королевских куртизанок. Она была необыкновенно красива, хитра, кокетлива и бесстыдна до наглости. Бесхарактерный волокита Франциск I, живший для женщин и умерший за одну из них — за красавицу Ферониер, — понятно, должен был находиться под обаянием одуряющих чар Дианы, этой сирены, которую знатоки сердца человеческого, иезуиты, выбрали орудием своей цели. В данный момент мы войдем в покой красавицы фаворитки и послушаем ее беседу с августейшим любовником. — Вот как, мой милый повелитель, — говорила, улыбаясь, Диана, — вы делаете честь ревновать меня? — Черт возьми, герцогиня, — отвечал Франциск, — что же вас тут удивляет. Вы так прелестны, и даже корона менее дорога мне — Бог меня прости, — чем ваши атласные ручки, иногда меня ласкающие. Когда я не вижу вас — я не живу! И вы хотите, чтобы я не был ревнив, да разве это возможно? Король Франциск I, как известно, очень любил мадригалы, и некоторые из его сочинений, как, например, «Послание к г-же Агнессе Борель» попали в историю. Поэтому галантный король и при сем удобном случае разразился комплиментами красивой фаворитке. — Право, вы ошибаетесь, ваше высочество, — отвечала Диана, — при дворе есть много женщин гораздо красивее меня… — О, с этим я не могу согласиться, — отвечал страстный любовник, — вы не только красивейшая женщина французского двора, но и целого мира. — Будто бы? Ваше высочество, — продолжала сирена, — а мне казалось, что вы осчастливили вашим благосклонным вниманием некоторых придворных дам. Стрела попала в цель. Куртизанка намекала на интригу короля Франциска с герцогиней де Шатору. — Черт возьми, — вскричал он, — знаете, Диана, если вы дали клятву сердить меня — вы вполне в этом преуспели! На мое пламенное чувство любви к вам вы отвечаете мне упреками. За мимолетную неверность, сделанную из любви к вам же. — Из любви ко мне? — вскричала Диана. — Право, это любопытно; благоволите, ваше высочество, объяснить мне. — Очень просто, мне иногда приписывают то, чего я и в мыслях не имею. — Будто бы? — Разумеется. — Но, ваше высочество, согласитесь же, что вы очень галантный государь… — О, герцогиня, я иначе не могу себя вести. Если бы я не дарил некоторым мимолетным вниманием других женщин и был бы хорош только с одними вами, вообразите, что бы сказали при дворе и в целом Париже? Диана от души расхохоталась. — Право, вы так мило защищаетесь, мой очаровательный повелитель, что судья и менее снисходительный, чем я, простил бы вас. — Но, герцогиня, — продолжал король, — вы забыли, что обвиняемой, прежде меня, явились вы. — Но, ваше высочество, вы не имеете никаких оснований посадить меня на скамью подсудимых. — Напротив, обвинение есть, и очень сильное, — сын мой — принц Генрих, вчера был у вас и долго разговаривал с вами. — Но, ваше высочество, в моем общественном положении я не могу не принимать в моем доме принцев Франции; я никак не отвергаю факта, что его высочество удостоил меня посещением. Если бы я захотела скрыть этот визит, я бы не приняла принца с официальной пышностью, он мог прийти ко мне по потайной лестнице, а не по парадной, не сопутствуемый громким возгласом мажордома: «Его высочество монсеньор — дофин Франции». — Но вы не можете отвергать того, что сын мой признавался вам в любви и клялся отомстить сопернику, если он его узнает? — И этого я нисколько не отвергаю, но тот, кто передал вам наш разговор, напрасно не сказал, что я отвечала на объяснения в любви вашего сына. — Нет, мне этого не сказали, и мне было бы очень любопытно знать, как вы приняли его объяснения. — Я ему отвечала, что Диана де Валье, вдова наместника де Брезей, честная женщина и что такой она останется на всю жизнь и, что даже блестящая корона не в состоянии была бы заставить ее нарушить свой долг. Но вы знаете, Франциск, все это была ложь, — продолжала со слезами на глазах куртизанка. — Я не была ни честной девушкой, ни верной женой, ни добродетельной вдовой. Мою честь, мою верность и добродетель я пожертвовала одному человеку, которого люблю больше всего на свете, и этот человек меня обвиняет! — вскричала она, заливаясь слезами. Если бы Диана не была так прекрасна, ее доводы едва ли убедили бы короля, но обворожительная красота сирены, ее глаза, полные слез, сделали свое. Августейший любовник упал перед ней на колени. — Простите, божественная Диана, — молил он, покрывая ее руки поцелуями. — Я виноват и сам не знал, что говорил. Можно ли вас осудить за то, что ваша необыкновенная красота кружит всем головы! Чем виноват мой сын, этот бедный мальчик, если вы произвели на него такое же впечатление, как и на меня? Простите — я был грубый эгоист. Скажите, что я должен сделать, чтобы ваши прелестные глаза снова мне улыбались? — Вы заслуживаете того, чтобы я вечно сердилась на вас, злой человек, — сказала Диана, грозя ему пальчиком. — А я, бедная женщина, слишком влюблена и не понимаю вашу политику… но я должна просить вас об одной милости. — Диана! Скажите, и, что бы это ни было, даю вам слово дворянина… В эту минуту раздались несколько тихих ударов в дверь, которые заставили Франциска встать. — Какой черт там надоедает, — пробормотал он. — Ах, это ты, Тасмин, — проговорил он более ласково, узнав своего верного слугу, посвященного во все его тайны. — Государь, один дворянин принес это письмо и умоляет ваше высочество сейчас же прочесть его. — Тебе хорошо известно, что сегодня я не принимаю никого, пусть этот дворянин придет завтра. — Государь, человек, о котором я говорю, товарищ по оружию в войне вашего высочества в Италии, а именно, маркиз де Бомануар. — Бомануар! — воскликнул король. — Мой лучший друг! Непреклонный, гордый человек, никогда не позволявший себе просить что-нибудь у меня! О, верно, дело серьезное, если он явился ко мне. Сказав это, король распечатал письмо. «Государь! - так писал старый дворянин . — Во имя нашего братства по оружию и во имя чести Вашей и спасения души умоляю не отказать мне в минутном приеме. Всякое промедление будет неисправимо и гибельно. Маркиз де Бомануар». — Он прав, я должен его выслушать, — сказал Франциск, — он не явится с пустяками. — И подошедши к графине, поцеловал ей руку. — Прелестная Диана, ваш раб на минуту оставляет вас, дабы выслушать важное дело. Я тотчас же вернусь и попрошу вас объяснить мне, чем могу быть вам полезным и приятным. Графиня взглянула на него многообещающим взглядом, и король поспешно удалился. Как только затих шум шагов короля, боковая дверь, которую графиня раньше не заметила, отворилась, и в ней показалась бритая голова. Голова эта приложила палец к губам, как бы приказывая молчать. Если бы не этот знак, графиня вскрикнула бы от удивления, узнав в бритой голове отца Лефевра. Он быстро вошел в кабинет, оглядываясь по сторонам, боясь быть замеченным. — Вы здесь, святой отец! — воскликнула удивленная графиня. — Шш!.. — сказал шепотом поспешно иезуит. — Знаете вы, кто вызвал теперь короля? — Нет, не имею ни малейшего понятия о нем. — Это маркиз де Бомануар, ваш злейший враг. — Но я не имела никогда с ним никакого дела, — воскликнула Диана. — Говорите тише, повторяю вам. Ведь маркиз де Бомануар смертельный враг нашего ордена и герцога де Монморанси, вашего союзника, следовательно — он ваш враг. — Теперь я понимаю, — сказала Диана улыбаясь. — Маркиз, наверное, просит милости для одного дворянина, которого Монморанси, с позволения короля, держит заключенным в своем замке. Франциск слабого характера, а Бомануар его друг, ведь они вместе воевали в Италии. И, приблизясь еще больше к графине, он продолжал пониженным голосом: — Нужно, чтобы король отказал в этой просьбе; если же он уже обещал, необходимо заставить его взять свое обещание обратно… Это уже ваше дело, графиня. — Но я не знаю, каким образом… — Я вам сказал уже, графиня, что «нужно», — прервал холодно ее иезуит. — Наш орден никогда не употребляет напрасно этого слова. Вы слышите, графиня? Подумайте сперва хорошенько, прежде чем ответить — нет. — Я повинуюсь, — сказала быстро Диана, — но спрячьтесь, я слышу, что король идет сюда. Отец Лефевр тихим шагом направился к потайной двери, но прежде чем скрыться, обернулся и убедительно взглянул на Диану. Вошел Франциск I, хмурый и молчаливый, и едва ответил поклоном на сладкую улыбку своей любовницы. — Так, начинается, — прошептала сирена, собираясь с силами для предстоящей борьбы. КОРОЛЬ-КАВАЛЕР Когда король вышел в зал, где его ожидал маркиз де Бомануар, то рядом с маркизом он заметил молодого человека. — Здравствуй, старый друг! — сказал весело король. — Верно, у тебя очень важные дела, если ты явился ко двору, к которому ты питаешь такую глубокую ненависть. — Государь, — отвечал маркиз с поклоном, — каково бы ни было мое мнение о лицах, окружающих ваше высочество, но все-таки мое почтение и привязанность к моему королю не изменились со дня… со дня… — Со дня, когда ты мне спас жизнь? Отчего же не сказать это, мой старый Бомануар? Франциск не из тех людей, которые забывают оказанные им услуги. С того времени я остался твоим должником, мой честный друг, и если я радуюсь, видя тебя здесь, в Лувре, то потому, что имею случай выплатить тебе хоть частичку долга. Черт возьми! А ведь довольно непристойно королю Франции быть несостоятельным должником. — Государь! — воскликнул Бомануар. — Не откажите мне в той милости, о которой я хочу просить вас, и я буду считать себя настолько вознагражденным, что если бы мне пришлось пожертвовать свою кровь, то я думал бы, что дал еще слишком мало. — Ты меня начинаешь пугать! Верно, велика эта милость, если Бомануар прибегает к подобным заклинаниям, чтобы получить ее. Маркиз казался нерешительным; вдруг взявши за руку молодого человека, он быстро подвел его к королю. — Государь! — сказал он. — Позвольте представить вам этого молодого человека, носящего имя Карла де Пуа. Лицо Франциска, бывшее до сих пор веселым и изображавшее довольство, сразу нахмурилось. Он немного отступил, опустил руки и досадливо пробормотал: «Я понял». — Так как ваше высочество уже поняли мою просьбу, то я смею надеяться, что она будет удовлетворена, — произнес маркиз. — Государь мой! Исполните эту справедливую просьбу: возвратите отца сыну и верного слугу королю. — Верного слугу, верного слугу!.. — проговорил Франциск. — Разве вы думаете, что я не имел причин посадить его в тюрьму? Граф Виргиний де Пуа замышлял против меня, я это верно знаю. Мой бедный Бомануар, ты, который привык сражаться со своей благородной шпагой при свете солнца, не знаешь о заговоре, который скрывается в тени, но я, к несчастью, узнал о нем, и граф де Пуа наказан именно за эту вину. Тут приблизился Карл де Пуа. — Вам солгали, сказали неправду, клянусь! Бедный отец мой! В продолжение немногих, к сожалению, лет, проведенных мною около него, он не переставал меня учить, что первый долг дворянина — бороться за короля и умереть за него… Мой отец заговорщик?! Но кто его обвиняет? Где документы, где доказательства? Пусть его приведут в парламент или к трибуналу замка, и тогда мы увидим, кто прав! — Сударь, — ответил холодно Франциск, — вы забыли, что во Франции король выше трибуналов и парламента и что решение короля есть сама справедливость. Настало глубокое молчание. Король был больше смущен, чем оба просителя. — Государь, — проговорил Бомануар, — позвольте мне просить вас о другой милости? — Говори, мой друг. — Граф Виргиний де Пуа был заговорщиком, я признаю, что он справедливо наказан, я соглашаюсь. Ваша рука, государь, как рука Бога, не может ошибиться, и если она наносит удар, то наказанный уже признан виновным именно потому, что обвинен королем. Я вполне верю и понимаю, что этот закон должен быть выше всех других законов; в противном случае, что стало бы из монархии во Франции?! — Приди к заключению, — сказал удивленный король, слыша эту абсолютную теорию от Бомануара, которого он знал за человека независимого и гордого. Маркиз продолжал: — Непогрешимость короля не делает его придворных также непогрешимыми. Если Виргиний де Пуа согрешил против своего короля, зачем же другие вымещают на нем свою собственную месть? Если он преступник, то зачем он не заперт в Бастилии или Винденне, а заживо погребен в одной из тюремных ям дворца де Монморанси? Хотя король давно уже ожидал услыхать это имя, но все же не мог удержаться, чтобы не вздрогнуть. — Ах! Монморанси! — пробормотал он, совесть заставляла его скрыть правду. — И кто мог заставить вас верить… — Государь, государь! — возразил смущенный Бомануар. — Неужели так тяжела цепь, связывающая вас с Монморанси, чтобы заставить самого честного человека на земле прибегать к окольным путям, дабы скрыть правду? — Берегись, Бомануар, — прошептал бледный и весьма раздраженный король, что вообще бывало с ним очень редко. — О, государь! Я не боюсь вашего гнева. Я обращаюсь к благородному храброму королю, которому принадлежит моя привязанность до последней минуты моей жизни. Если я уважаю короля, я ненавижу куртизанов, которые во имя его совершают гнусные дела. Граф Виргиний де Пуа закован и содержится в секретной тюрьме, где, казалось бы, невозможно было провести человеческому существу хотя бы один день. Его постель состоит из пучка вонючей гнилой соломы; пищу его составляет кусок черного хлеба; тряпье, покрывающее его скелетообразное тело, обратилось в клочки; кто видел его, то принимал его за шестидесятилетнего старца. И кто это? Молодой блестящий дворянин, который пять лет назад был украшением вашего двора. Будьте справедливы, государь; король не обязан отдавать людям отчет в своих поступках, но он должен помнить, что выше людского суда есть Бог! — Ты обманут, мой добрый Бомануар! Констабль меня просил, чтобы я доверил ему охрану графа де Пуа… я согласился, желая облегчить его участь, потому что я был уверен, что во дворце Монморанси он будет содержаться лучше, чем в угрюмых тюрьмах штата. Например: если бы граф был заперт в Винденне, он прожил бы там не больше года; здесь же, напротив… — Между тем он еще жив! — резко возразил Бомануар. — Ну, да, совершенная правда, государь, граф, несмотря на страшные мучения, которым он подвергается, все еще не умер, хотя Монморанси с большим усердием старается скорее угасить так упорно сопротивляющуюся жизнь. А знаете ли вы, государь, каким образом этот христианин, этот честный дворянин «оберегал» порученного ему пленного, дав вам клятвенное обещание не убивать его? Франциск кивнул, чтобы тот продолжал. — О, самым прелестным образом, показывающим полное великодушие души вашего констабля. Ежедневно навещая пленного, он ругал его, угрожал и насмехался над ним; доказывал ему, что жизнь его несносна и что у него нет ни малейшей надежды на улучшение его участи. Доводя, таким образом, душу несчастного до полного отчаяния, он уходил, оставляя предупредительно поблизости от пленного склянку с ядом или острый кинжал для того, чтобы, когда у графа де Пуа явится желание покончить с собой, у него не было недостатка в средствах. Франциск невольно вздрогнул. Хотя ему известна была жестокость Монморанси, и он знал, как страшно мстит старый злодей за нанесенное оскорбление, но чтобы месть могла достичь подобных пределов, этого король никак не мог себе представить. — Тебе, наверное, все преувеличили, Бомануар, — сказал сострадательно король. — Возможно ли, чтобы человек дошел до такого зверства? — Клянусь честью, государь, честью дворянина, что все, о чем я вам рассказал, совершенная правда. Франциск, наконец, поверил. Он прекрасно знал, что Бомануар скорее лишит себя жизни, чем скажет хоть один раз неправду; потому уверения его произвели хорошее действие на короля. Он стал ходить по комнате; было ясно, что в душе его боролись различные чувства; лицо его поминутно менялось, смотря по тому, что брало перевес — гнев или жалость. — Монморанси большая сила, глава моих воинов, — произнес, как бы рассуждая сам с собою, король. — Ах, государь, — горячо воскликнул молодой Карл де Пуа. — К чему вам другая сила, когда вы обладаете своей собственной! Где царствует Франциск I, там никто не может претендовать на храбрость. Сделайте опыт, государь, созовите на войну ваших дворян, и вы удостоверитесь, что не будет надобности прибегать к Монморанси. Франциск пристально посмотрел на молодого дворянина. Его смелость и честное открытое лицо весьма ему понравились. — Очень может быть, что ты прав, молодой человек, — сказал задумчиво монарх, — и ты так хорошо и горячо говоришь, что я хотел бы удовлетворить твою просьбу. Так ты уверен, что отец твой не запятнал себя неблагодарностью и изменой и нигде не восставал против меня? — Государь, чтобы Бог мне помог так же, как я уверен в моем отце! — воскликнул Карл де Пуа. — Итак, хорошо; я желаю, чтобы твоего отца судили по законам нашего штата и чтобы ему позволили оправдаться. Если же, по законам суда, он будет признан невиновным, то клянусь, молодой человек, что я сумею осыпать его такими милостями, что он забудет перенесенные страдания. Бомануар, сильно растроганный, схватил руку короля и покрыл ее поцелуями и слезами. Карл же глубоко поклонился и сказал почти холодно: — Король знает, что теперь, как и всегда, он может располагать нашей жизнью. И два дворянина удалились. Как только они вышли из Лувра, Бомануар обнял радостно своего товарища и сказал: — Он согласился, я знал заранее, что он не откажет нам. Не правда ли, Карл, я тебе говорил, что он слишком великодушен, чтобы не исполнить нашей просьбы? — Да, но мой отец находится еще в яме замка де Монморанси! — сказал грустно Карл де Пуа. — Да ты никак сомневаешься? Королевское слово! — Отец мой, — я имею право и желание дать вам это имя, — если бы король был поражен и возмущен вашей речью, тогда я бы надеялся. Если бы он разгневался при мысли, что другой хочет присвоить себе часть королевской власти, он велел бы тотчас же призвать Монморанси и в нашем присутствии заставить его исправить свой поступок, вот тогда я знал бы, что у нас действительно есть монарх. — Как же ты смеешь сомневаться, Карл? — Я не сомневаюсь, отец; но я уверен, что тронутый нашими просьбами и слезами, а также и уважением, которое внушают честные люди, Франциск обещал все; но через четверть часа какой-нибудь из придворных или одна из его любовниц подействуют по своему желанию на слабохарактерного Франциска, и он изменит данному слову… Что он честный и порядочный человек, я знаю; но он окружен священниками и женщинами, которые станут доказывать ему, что данное им слово не имеет никакого значения. — Ну, если будет так, — сказал грустно маркиз де Бомануар, — то тогда нельзя верить ни в чью честность и следует быть всегда наготове, боясь постоянно измены с любой стороны. — И я буду постоянно теперь таким, — сказал угрюмо виконт де Пуа, — и никто не услышит от меня жалобы или недовольства, а увидит только мое намерение мстить… — Все-таки пока нужно подождать доказательств вероломства короля. — Ждать?! А тем временем мой отец погибает в той пропасти и, может быть, пока мы здесь разговариваем, он собирается уже воспользоваться теми средствами, которыми так заботливо снабжает его мучитель Монморанси. — Твой отец теперь, наверное, уже утешен, — сказал маркиз. — Я думаю, что Доменико нашел способ доставить ему известие, что мы собираемся спасти его, а это очень укрепит и успокоит его. После небольшого раздумья Карл подал руку Бомануару и сказал: — Если так, то подожду еще три дня. Но вы обещаете мне, что если по прошествии этих трех дней мы будем иметь доказательства измены королем данному им слову, то будете действовать со мной? — Все мои силы и все наши, — старик нарочно сделал ударение на последнем слове, — будут к твоим услугам. Мы спасем твоего отца, даже если бы он был заключен в глубоких недрах самой Бастилии. После этих слов старик крепко пожал руку Карла де Пуа, и они расстались. ЧТО В СОСТОЯНИИ СДЕЛАТЬ ЖЕНЩИНА Мы уже сказали, что король Франциск вернулся в кабинет, где ожидала его Диана, с нахмуренным челом, и, несмотря на ее ласки, лицо его не прояснялось. Диана хорошо знала через иезуита, что именно беспокоит короля. Но, как умная женщина, она не расспрашивала его, дожидаясь, когда слабохарактерный Франциск сам ей все скажет, поддаваясь необходимости довериться кому-нибудь. — Дорогой государь, вы долго заставили себя ждать. Эти скучные дела штата — самые злые мои враги: они отнимают от меня моего короля, моего милого, и, кроме того, возвращают мне его скучным и в дурном расположении духа. Франциск принял грустную позу. — Ах, Диана! — сказал он вздыхая. — Как вы счастливы, что вы лишь королева грации и красоты. Вы не должны страшиться измены; вы не имеете ни придворных, которые обманывают вас, ни фальшивых друзей, творящих гнусные дела во имя ваше. — Насколько я успела заметить, ваше высочество находится именно в таком положении, — проговорила спокойно наложница. — Кто же осмелится изменить самому сильному и умному принцу в мире, не содрогаясь от угрызений совести и страха? — Ваша привязанность ко мне, Диана, затемняет ваше суждение, — сказал монарх, невозмутимо принимая все ее слова за чистую монету. — Сегодня я имел большую неприятность, потому что невольно узнал, что тот, к которому я был искренне привязан, изменил моей воле и старался уронить мое достоинство и обесчестить меня. Диана всплеснула руками. — Господи! И такие чудовища живут при вашем дворе? Скажите мне сейчас, в чем дело, Франциск, чтобы я могла оберегать себя. Король горько усмехнулся. — И кто же оказался неблагодарным?! — воскликнул он. — Конечно, тот, который получил наиболее милостей! Кто же изменит другу, если не тот, который получил от моей дружбы все. Одним словом, кто может вредить и сделаться опасным Франциску Франции, кроме Анны де Монморанси! Графиня де Брезей давно уже ожидала услышать имя констабля, тем не менее, лицо ее изображало до того невинное удивление, что даже человек менее глупый короля-кавалера, и тот ей поверил бы. — Да, Диана, — продолжал грустно Франциск, — да, Анна де Монморанси обманул мое доверие; он воспользовался данными ему полномочиями, делая несправедливость; он причиною того, что много проклятий притесненных поднимались к небу рядом с моим именем. К счастью, меня во время уведомили, и эта неприятность кончится раньше, чем будет иметь пагубные последствия. — О, расскажите мне, расскажите мне все! — попросила молодая женщина с кокетливой улыбкой. — Вы знаете, я схожу с ума от страшных рассказов. Ну, что же сделал ваш верный констабль? Король улыбнулся, весьма довольный, что может рассказать романтическое происшествие. — Вообразите, Диана, — сказал он, — что этот бедный Монморанси лет двадцать назад женился на особе старинного дворянского рода, на Жилберт де л'Иль Адам. Она была прекрасна, как богиня, но и горда, как орел; выходя замуж за Монморанси, она считала, что сделала только посредственную партию; по ее мнению, она была достойна сидеть на троне, украшенном лилиями. — Я знала в детстве одну госпожу, — сказала Диана, — она совершенно похожа на описанный вами портрет. — Итак, случилось то, что обыкновенно бывает тогда, когда муж много старше жены. Однажды герцогиня рассказала о своем горе молодому и красивому кавалеру, феодалу графу Виргинию де Пуа, который по своему роду и по числу своих замков был намного знатнее де Монморанси. Вскоре после того посещения графа де Пуа участились. Эта история продолжалась много лет, наконец, одна из прислуг передала все констаблю, и он страшно разгневался. Нужно вам сказать, что эта прислуга-изменница попалась в руки моих судей как соучастница в колдовстве. Я так скверно о ней отозвался, что ее присудили сжечь живую. По всей вероятности, она вовсе не была колдуньей, но мне хотелось ее наказать за отвратительную измену — продать тайну своей госпожи. — Ого, государь! Сколько у вас снисходительности к людям, грешным в прелюбодеянии! — Милейшая Диана, если бы я не был снисходителен к ошибкам любви, то могу ли я тогда надеяться на милость Бога? Диана, улыбаясь, протянула королю руку, который крепко, но почтительно поцеловал ее и продолжал свой рассказ: — И вот однажды Монморанси застал своего соперника в комнате герцогини; преступность обоих была очевидна. Герцогиня пала навзничь: болезнь, которая давно точила ее сердце и усложнившаяся страданиями последних лет, вызвала нервный удар у герцогини при страхе, когда в комнату вошел Монморанси. Ее похоронили две недели спустя с королевской пышностью в часовне де Дамвилль. Что касается графа де Пуа, то оскорбленный муж взял его в плен, и с тех пор он его держит взаперти и обходится с ним, как мне передавали, с неслыханным варварством. — Но как вы дозволили это господину де Монморанси? — Он пришел ко мне и рассказал, что застал графа Виргиния со своей женой. Он имел полное право убить обоих, но он простил свою жену, а что касается графа, то он просил у меня позволения держать его в заключении. Я сам подозревал, что он это захочет сделать, чтобы мучения графа были медленнее и сильнее, а потому объявил констаблю, что принимаю это дело на себя и временно запру графа де Пуа в моем замке, Бастилии. Но я поддался просьбам Монморанси и согласился, взяв сперва, перед чудотворным образом, с него клятву, что он никогда не покусится на жизнь пленника. Герцог мне обещал, и вот уже пять лет, как Виргиний влачит свое несчастное существование в тюрьме замка Монморанси. — Мне кажется, — сказала Диана, вспоминая наставление иезуита, — что господин де Монморанси во всем доказал, что он весьма мягко поступил, имея права оскорбленного мужа. Ваше величество всегда соединяете справедливость с великодушием по отношению к дорогим вашему сердцу. — До сих пор я руководствовался этим правилом, графиня. Но мы, люди, короли или простые граждане, мы часто сильно ошибаемся и бываем очень счастливы, когда какой-нибудь благородный человек вовремя заметит нам наш промах. И Монморанси, как я слыхал, мстит во сто раз сильнее, чем это следует, так что я невольно сделался соучастником преступления, ибо граф находится в тюрьме во сто раз хуже королевской, и если это правда, то Монморанси уже потерял право мстить, мой же священный долг — освободить несчастного. — Кто это вам сказал? — резко спросила графиня, вставая. — Кто? — Кто?! Люди, которые только что были у меня и просили за этого несчастного: маркиз де Бомануар и граф де Пуа, сын пленного. И я им обещал, что моя справедливость сумеет восстать против частной мести моих подданных и что граф де Пуа будет по моему приказу переведен из дома констабля в один из моих замков! — У вас это просили, мой государь, и вы без размышления обещали! Обещали, вместо того чтобы приказать бросить в Бастилию дерзнувших вымаливать у короля позволения нанести оскорбление первому его дворянину! — Бросить в тюрьму молодого человека, который просит милости у короля за своего родного отца? Вы не подумали серьезно, сказав мне это, милая Диана; ведь подобное решение привело бы все мое царство в негодование! — Но кто вам говорит про сына? Этого бедного мальчика, у которого помешался ум от несчастья, его нужно пожалеть и простить. Но другой, этот Бомануар, который осмеливается критиковать справедливость суда вашего величества, даже решается просить у вас, Франциска Франции, нарушить данное герцогу Монморанси слово… — Монморанси не был верен своему слову, — заметил в замешательстве монарх. — В чем? Какая была его измена? Он обещал не лишать жизни графа, и граф жив; его друзья сами вас в этом уверили. — Разве он вам обещал содержать его в золотом плену, как содержат пленного короля? Франциск прервал ее с кислой гримасой: — И королей не всегда содержат в золотом плену… например Карл V держал меня в тюрьме, где у меня был даже недостаток в белье. Диана прикусила себе губу, сообразив, что она навела короля на неприятные воспоминания. — Ну, государь, — сказала она горячо и быстро, стараясь загладить свой промах, — и что же делает герцог де Монморанси? Он с такой добротой наказывает такое преступление, как прелюбодеяние; это доказывает его великодушие. Если человек осмелился запятнать брачное ложе первого христианского барона, кто же решится защитить его от мести мужа? Вспомните, государь, что в этих случаях даже королевская власть бессильна! Вы помните испанского короля, который имел связь с одной из подданных? Честность и верность обиженного мужа не позволили ему посягнуть на жизнь короля; но зато соучастница была зарезана мужем, и король даже не осмелился спасти свою любовницу от кинжала справедливого судьи. — Ну, уж это глупо! — вскричал король. — Если бы это случилось с дамой, хорошо мне знакомой, то я поступил бы совсем иначе: тело дурака короля Испании и тело господина де Брезей висели бы на самой высокой виселице Мон-Фукона, даже если бы за них ходатайствовала сама Пресвятая Дева! — И вы были бы не правы, государь, — сказала Диана, скромно опуская глаза. — Увы! Как бы не был мой сладкий грех простителен, тем не менее, я его замолила многими слезами и покаянием; даже если бы граф, мой муж, открыл бы мое преступление и решил меня наказать так же, как поступил тот испанский муж, то я считала бы подобный суд вполне справедливым и, умирая, заклинала бы короля не трогать ни единого волоска моего мужа… Она вытерла себе слезы; женщина, которая не имеет в своем распоряжении слез в нужный момент, не годилась бы в куртизанки. — Ах, государь! — продолжала она с несколько драматическим оттенком, — вспомните, что вы — король и глава дома Франции, прямой и законный хранитель добродетели в семействах, защитник святости брака! Ваша рука не должна покровительствовать прелюбодеянию! Нужно, чтобы за это наказания не уменьшались, чтобы нельзя было сказать, что любострастие нашло приют под сенью трона. Она действительно была хороша, изображая нравственный гнев. Эта женщина умела соединять со своим громадным развратом большое лукавство; эта Мессалина, которая без любви, единственно из расчета и ненасытной алчности приготовлялась сделать сына соперником своему отцу, имела вид чистого ангела, когда заступалась за право добродетели, чрезвычайно возбуждающий заснувшие нервы короля-кавалера. Как все распутники, Франциск любил грешить с набожными женщинами; ему нравилось это сочетание набожности с распутством; вот почему он вкушал, как нектар, нравоучение красавицы моралистки, зная, что из этой морали ничего не выйдет. Но Диана, тем не менее, далеко еще не выиграла свое дело. — Дорогая моя, — сказал король, — в вашей горячей защите вы кое-что забыли. — А именно? — То, что я дал слово Бомануару и Карлу де Пуа и что слово, данное королем, не может быть нарушено. — Да, государь! Но ведь вы дали то же королевское обещание и господину де Монморанси! Почему же вы это обещание ставите ниже второго? Франциск серьезно задумался; и как всегда, когда он занят был какой-нибудь мыслью, встал, напевая, подошел к окну и забарабанил по стеклу пальцами. В то время когда Франциск повернулся спиной к графине, она услышала легкий шорох. Взглянув на пол, она заметила маленькую, бережно свернутую бумажку, лежавшую у ее ног. Графиня быстро подняла ее, незаметно от короля развернула и прочла: «Б. — гугенот Л».   Улыбка победы озарила ее лицо. В этих немногих словах заключалось оружие для победы, и теперь она знала, как действовать. — Впрочем, графиня, — сказал, приближаясь снова к своей любовнице, король Франциск, — мне кажется, Монморанси не может жаловаться на мою честность. Я позволял ему пять лет мучить своего врага, но теперь нужно это прекратить. Это верно, что подобное решение не понравится господину Монморанси, но зато доставит большое удовольствие другому верному моему другу и товарищу по оружию, маркизу Бомануару. Диана насмешливо взглянула на короля и потом вдруг разразилась таким гомерическим хохотом, что совсем поставила этим короля в тупик. — Что вы нашли такого смешного в моих словах, графиня? — спросил озадаченно король. — Вы, верно, находите глупым то, что я говорю о таких серьезных делах с такой ветреницей, как моя прелестная Диана? — Нет… ох! Нет… напротив… Но что хотите, слыша от вас, что Бомануар ваш друг — ха-ха, я не могу удержаться от смеха, извините меня! Лицо Франциска еще больше нахмурилось. — Сударыня, — сказал он коротко и резко, — я вас прошу воздержаться от подобных неприятных замечаний в адрес человека, которого я люблю и уважаю; это один из первых дворян Франции. Графиня моментально сделалась серьезной. — Простите меня, сир, — сказала она с достоинством, — но мне кажется, что христианский король не может иметь верного и милейшего друга… гугенота. Франциск был поражен. Он всегда боялся и презирал еретиков. В своих любовных похождениях он не делал никогда разбора. Ему было безразлично: поддавалась ли его ухаживаниям гражданка, крестьянка или просто потерянная женщина самого низкого сорта; но он умер бы от страха и ужаса, если бы знал, что дотронулся до еретички и, не задумавшись, предал бы ее сожжению как последовательницу Кальвина или Лютера. И вдруг из розового ротика графини де Брезей раздалось такое страшное и опасное для Бомануара обвинение его в ереси! Против подобного обвинения ничто не могло спасти человека: ни высота рода, ни чин, ни военная храбрость. Тот, которого обвиняли в ереси, рано или поздно, но должен был ожидать строгого суда. Инквизиция, появившаяся сначала в Тулузе, быстро распространилась по всей Франции и не щадила намеченных ею заранее жертв. Если же принцы королевской крови, подобно Конде, избегали ее, то не по своему высокому роду или положению, а только потому, что были сильно вооружены и укреплены в своих замках и, таким образом, составляли настолько крепкую кость, что она приходилась не по зубам воинам веры. Именно это слепое, настойчивое преследование, без различия сословий или положений, заставляло дворян и граждан-кальвинистов браться за оружие для защиты свободы своей веры и сделало прекрасную Францию несчастной и проклятой страной. Обвинение в ереси Бомануара произвело сильное впечатление на суеверного Франциска. Последствие этого обвинения, хотя и без доказательств, по одному простому подозрению или капризу, уже губило человека. — Еретик! Бомануар еретик?! — проговорил король неуверенным тоном. — И вы в этом вполне уверены, Диана? — Уверена ли я?! Не он ли вместе со своим другом Конде заседает в тайных собраниях гугенотов в окрестностях Парижа? Разве не он запретил доминиканцам, посланным от святого отца папы проповедовать на своих землях и собирать от его вассалов деньги за индульгенции? Эти факты были уже плодом фантазии самой графини. Эта вновь принятая союзница в общество Лойолы отлично знала, по правилам своего господина, что клеветать всегда хорошо, ибо всегда что-нибудь останется. — Неужели это правда? — воскликнул монарх. — Все мне изменяют: идут спасать других, между тем как они сами должны быть судимы. Ах, Бомануар! Ты думаешь спасти другого из тюрьмы, когда сам должен быть не меньше наказан! В это время слуга короля, Тасмин, постучал в дверь и спросил, не угодно ли будет королю принять великого констабля де Монморанси. — Монморанси здесь?! — заволновался король. — Но если он увидит вас со мной, графиня, он может предположить… — …самые невероятные вещи, — продолжила она совершенно спокойно. — Тем не менее, Франциск, вам необходимо принять его, так как он может дать важные разъяснения… — Пусть будет так, как вы хотите, Диана, — сказал король. — Тасмин, попроси герцога де Монморанси войти! Минуту спустя на пороге комнаты появилась статная и строгая фигура старого герцога. Он низко поклонился королю и вежливо поцеловал руку Диане, не показывая, между тем, ни малейшего удивления тому, что он видит ее здесь. И, пользуясь правами своих лет и чина, сел. СОЮЗ ЗЛОДЕЕВ — Итак, мой верный слуга, — сказал Франциск, — у вас, должно быть, есть известие, которое настолько серьезно и важно, что не терпит замедления? — Вы угадали, король. Я должен вам сказать, что… был заговор отнять у вас корону. — У меня? — вскричал король с насильственным смехом. — Интересно, кто это имеет такую смелость, чтобы посягнуть на мою корону, которая оберегается моей шпагой? — Кто? Во-первых — ваши двоюродные братья: де Конде и де Бурбон, а во-вторых — гугеноты. — Гугеноты! — произнес король, на самом деле гораздо более испуганный, чем он казался. — И вы думаете, что они решатся на такое злодейство? Монморанси резко и презрительно пожал плечами и грубо сказал: — Какой вы странный, король. Вы, христианский король, который жжет этих гугенотов, сажает их в тюрьмы, пытает их и называется их мучителем и притеснителем, вы хотите, чтобы они любили вас?! Вы ищете их смерти, а они ищут вашей! Это очень понятно. — Что же вы хотите, — сказал угрюмо король, — чтобы я позволил распространяться чуме ереси по моему царству и позволил ей вселять презрение к церкви и неповиновение королю? Неужели вы осмеливаетесь сделать мне подобный совет? — Я ничего не могу от вас требовать, а также не могу давать вам советы. Вы желаете уничтожить гугенотов? Дайте мне приказ, и я уничтожу их, как собак. Хотите оставить их в покое? Оставляйте. Это уже не мое дело. Столько лет я вам повинуюсь, и, поверьте, на старости лет не стану менять своих привычек. Эта гордая и резкая откровенность де Монморанси была не более и не менее как хитрость. Он прекрасно знал, что его грубые манеры имели большое влияние на короля; и действительно, у Франциска не хватало смелости узнать под солдатской простотой глубокого хитреца. — Но, может быть, ложные предуведомления ввели тебя в заблуждение? — заметил скромно король. — Заговор такого рода не открывается так внезапно… — Это хорошо… он до тех пор не поверит, пока не услышит пушечную пальбу… — сказал про себя тихо констабль, но настолько громко, чтобы король мог слышать. И, повернувшись к Франциску, он уже громко добавил: — Если вы так недоверчивы, король, то, что вы скажете насчет вчерашнего собрания в пещерах де Монмартр отлученных от церкви под председательством принца де Конде, маркиза де Бомануара и еще одной замаскированной черной личности, которой они оба оказывали почести? — Черная замаскированная личность! — вскричал король. — А вашей полиции, констабль, не удалось узнать, кто это был? — Стоит ли моей полиции стараться, — грубо ответил констабль, — открыть правду, когда она находит господ, которые отказываются верить?.. — Это уже слишком, Монморанси! — Ах, государь! Вы знаете, что я человек не придворный, я говорю откровенно. Если моя манера говорить вам не нравится, скажите, кому я должен передать шпагу констабля и час спустя, довольный и счастливый, я буду на пути к моему герцогству. — Полно, Анна, не будем детьми, — нетерпеливо сказал король. — То, о чем я спросил у вас, настолько важно, что стоит, чтобы вы оставили вашу обидчивость в стороне. Констабль понял, что пора переменить манеру разговора. — Нет, я не имел никаких точных уведомлений, — отвечал он. — Некоторые говорили, что дело идет о самом Кальвине, лично прибывшем из Женевы, дабы приободрить и обучить последователей; другие же говорили, что эта личность была гораздо сильнее. — И кто же это такой? — воскликнул король. — Кто в моем царстве сильнее Конде действует открыто? Я не знаю мятежника сильнее моего двоюродного братца. — Есть такой, ваше величество, который выше, и это сам черт, — сказал спокойно Монморанси. — И по признакам, которые я получил, этот третий председатель — сам великий господин с козлиной ногой. Франциск, пораженный ужасом, набожно перекрестился. Этот маленький ум Валуа был из тех, которые склонны верить самым большим небылицам. Полиция, которая объявила бы, что на собрании председательствовал князь ада, была бы поднята на смех, но королю Франции можно было поднести столь нелепую вещь, и он принял ее за чистую монету. Диана с видимой победой взглянула на короля. Слова Монморанси не были ему подсказаны Дианой, тем не менее, они подтверждали ее донесения. Бомануар в глазах короля был теперь не только еретиком, но и заговорщиком, который собирал оружие и солдат против короля. Франциск, может быть, простил бы первое преступление, но ко второму он должен отнестись без малейшей жалости, ибо не без причин констабль приготовил эту паутину клеветы против маркиза. Наших читателей не надо предупреждать, что вся эта сплетня была очень хитро придумана самим Монморанси. Ведь иезуит Лефевр удалился от Дианы через потайную дверь и успел вовремя предупредить Монморанси и научить его говорить, чтобы его слова вполне согласовались со словами графини. — Ну, что вы мне предложите? — сказал после недолгого молчания король. — Я полагаю, что, пришедши ко мне сообщить такие новости, вы приготовили уже все средства? — Да, государь, если только я осмелюсь предложить вам их. — Говорите, я вам приказываю. — Я повинуюсь. Насколько я успел узнать, все эти заговорщики нуждаются в средствах и в людях и только что начали свои действия. По-моему, лучше всего подкараулить их и потом сразу нагрянуть и уничтожить их. — Делайте так, как вы находите нужным, герцог, — скрывая свое волнение, проговорил король. — Если бы я знал, что они только пугают меня, то, собрав дюжину — другую моих воинов, я заставил бы их перестать шутить над королем. — Здесь дело не в боязни со стороны вашего величества, — сказал почтительно констабль, — а справедливость требует, чтобы каждый, кто мутит спокойствие государства, был строго наказан. Я думаю, что больше не нужен вашему величеству и могу спокойно идти заниматься своей работой? — Еще минуту, герцог, — сказала графиня. — Его высочество хочет кое о чем спросить у вас и, хотел даже посылать за вами. Король невольно поморщился. — Диана, — сказал он умоляющим тоном, — разве нельзя было это дело отложить до другого раза? — Мне кажется, дела подобной важности откладывать нельзя. — И, обращаясь к констаблю, она сказала: — Тут идет речь о деле де Пуа. — Де Пуа! — крикнул констабль с притворным, полным ярости, удивлением. — О нем не может быть речи, так как оно основано на слове короля; а другого закона я не признаю! Король нахмурил брови. — Позвольте, Монморанси, — сказал иронически Франциск, — ваша правда, что вы не признаете других законов; это я знаю про закон человечества, который вы так ужасно нарушили поступком против несчастного графа Виргиния! — Спешу напомнить вам, государь, — сказал старик с почтением, — что я имел полное право убить его, а между тем сохранил ему жизнь; конечно, я не окружил его удовольствиями, — добавил язвительно констабль, — но все-таки если бы мне вздумалось употребить полное мое право, то де Пуа был бы теперь уже мертвым, и все нашли бы это естественным. — Убийство я допускаю, потому что вы убили бы, спасая свою честь, но подобное медленное мучение, к которому вы его приговорили, Монморанси, это уж слишком жестоко. — Поверьте, государь, что я охотно бы поменялся мучениями, которые переносит граф де Пуа в своей тюрьме, с теми, которые пять лет терзают мою душу, — проговорил герцог. Эта громкая фраза была произнесена с полным достоинством и величием и весьма тронула Франциска. — Итак, — сказал он, — что вы от меня хотите? — Я? Ничего. Вот уже пять лет, как вы позволили мстить моему оскорбителю, и единственно, о чем я могу просить вас, это не мешать моему праву и не дозволять другим, вмешиваться в частное дело первого дворянина Франции. И больше я не буду беспокоить ваше высочество ни малейшей просьбой. — Но я, герцог, которая первая открыла и донесла, что Бомануар еретик и изменник, я просила бы еще что-нибудь, — сказала Диана. — Что же, графиня? — резко заметил Франциск. — Может быть, вы желаете, чтобы я уступил полцарства монсеньеру Монморанси, с правом высшего и низшего суда над гражданами? Монморанси заметил, что игра зашла слишком далеко и что нужно ее прекратить. — Ваше высочество, позвольте уверить вас, — сказал он с низким поклоном, — что я ничего не желаю и счастлив служить интересам вашим и вашему царству. — Вот именно, для интереса и для славы нашего государя, — воскликнула Диана, — я нахожу необходимым, чтобы король дал вам письмо, герцог, в котором он одобряет ваши действия и тем ставит преграду попыткам ваших врагов. — Но ведь я дал слово Бомануару… — сказал Франциск. — Разве можно считать действительным обещание, данное еретику? Ведь вы знаете, государь, что святая церковь разрешает верным католикам не соблюдать обещаний, когда эти обещания доставляют пользу еретикам. — Ну, пусть будет по-вашему, Диана, — проговорил король. — Дайте мне мой письменный прибор, и я напишу герцогу письмо. Воспользовавшись минутой, когда Франциск уселся писать, Диана победительно взглянула на герцога, который ответил ей взглядом, полным благодарности. — Вот вам, герцог, — сказал Франциск, передавая констаблю письмо, — то, что вам нужно. Прочтите. Приняв письмо с глубоким поклоном, констабль стал читать: «Кузен! Бумага сия дана в знак удостоверения, что действия ваши против графа де Пуа вполне нам известны и получили наше одобрение, в чем и дано вам сие свидетельство, с полным сознанием, нашей королевской властью. Затем, кузен, прошу Бога не оставить вас Своим святым покровительством. Франциск». Констабль поцеловал письмо и спрятал его; затем, сделав глубокий поклон королю и графине, он с достоинством вышел. — Слава тебе, Господи! — воскликнул монарх, бросаясь как бы усталый на диван около графини. — Наконец мы можем поболтать вместе свободно. — Вы это вполне заслужили, мой милый государь, — сказала ласково Диана, протягивая ему обе руки, которые король покрыл поцелуями… В то время, когда графиня де Брезей награждала своими ласками измену и подлость своего короля-любовника, два дворянина, одетые в скромные темные одежды, явились к замку де Монморанси и просили доложить о них. Констабль, услыша, что маркиз де Бомануар и виконт де Пуа желают его видеть, язвительно улыбнулся и приказал попросить их тотчас же войти в приемную залу. — Будьте, мой сын, осторожны! — уговаривал маркиз де Бомануар своего молодого любимца. — Забудьте пока, что констабль убийца вашего отца, и помните, что констабль здесь в своем доме, а потому сдерживайте себя, чтобы не наделать беды. Виконт холодно улыбнулся. — Как мало вы меня знаете, отец мой! — сказал он. — Поверьте, я не хочу быть виновным, если наша миссия окончится неудачно. Бомануар успокоился, зная твердый характер молодого человека. В это время вошел Монморанси и, поклонившись им с напускной вежливостью, попросил их сесть. Они ответили ему поклоном, но остались стоять. — Господин герцог, вероятно, догадывается о цели нашего посещения? — спросил Бомануар. — Я точно не знаю причины оказанной мне чести вашим посещением, — ответил, продолжая тоже стоять, Монморанси. — Услыхав имя одного из вас, я мог предполагать, но, тем не менее, я буду очень обязан вам, если вы потрудитесь объяснить мне все подробнее. Бомануара всего передернуло, когда он услыхал ответ герцога, не предвещавший ничего хорошего. — Мы были сегодня утром у его высочества, короля Франциска, — прибавил старый дворянин, — и получили новое доказательство его неистощимой доброты. — Это мне не удивительно, господа; король знает лучших дворян своего царства и обходится с ними по их заслугам. — Его доброта относилась к нам только как к просителям. Мы объяснили монарху бедствия, столько лет обременяющие несчастного графа де Пуа; и король своей королевской волей обещал дать свободу несчастному мученику. — И так как, — сказал констабль с насмешливой иронией, — по вашему мнению, виновник этого несчастья герцог де Монморанси, то я могу думать, что вы пришли велеть мне дать свободу моему пленнику. Не так ли? — Мы пришли просить вас, герцог, по крайней мере, не ждать приказа короля и сделать из вежливости то, что придется делать по приказанию. — По приказу короля?! — притворно удивляясь, воскликнул герцог. — Но уверены ли вы в том, господа, что король даст мне такое приказание? — Его высочество дал нам свое королевское слово час назад. — Это вещь неизъяснимая… — начал де Монморанси. — Как, вы не доверяете моему слову? — крикнул, покраснев от гнева, Бомануар. — Сохрани меня Боже, господин маркиз. Но позвольте мне предположить, что здесь произошло недоразумение, потому что, как же я иначе могу понять ваш рассказ, получив это письмо от его высочества полтора часа назад? Сказав это, он подал маркизу знакомое уже нам письмо. Холодный пот выступил на лице честного дворянина. Это письмо было не только приговором, а и доказательством, что первый человек Франции, тот, в котором дворяне олицетворяли честность и великодушие, был не кто иной, как негодяй, плут, лгун, подлец, которому измена своему слову была шуткой. — Читайте, сын мой, — сказал маркиз, подавая письмо виконту. — Бесполезно, господин маркиз, я знаю, в чем дело, — ответил молодой человек, отстраняя рукой письмо. Звук этого чистого, спокойного и твердого голоса кольнул де Монморанси, и он в первый раз пристально взглянул на это мраморное лицо, взгляд которого выражал непоколебимую решительность. В первый раз на него подействовал человеческий взгляд, который затронул его каменное сердце, и он подошел к виконту. — Может быть, король не хорошо обсудил обстоятельства, — сказал герцог неуверенно. — Если, господа, вы получите новый приказ короля, то даю вам слово Монморанси не противодействовать. — Мы знаем, что значит слово Валуа, — тихо сказал маркиз. Но виконт уже ответил: — Не нужно, господин герцог, его высочество написал свой приказ в полном сознании, как сказано в письме; нам остается покориться его королевской воле и сказать вам, герцог, до свидания. Монморанси невольно вздрогнул, но, чтобы не уронить свое достоинство, он ограничился холодным поклоном. Оба дворянина были уже почти у двери, держа шляпы в руках, но вдруг виконт обернулся и, обращаясь к герцогу, спросил: — Господин герцог, есть у вас сыновья? Монморанси смутился от неожиданного вопроса. — Да… два сына, — ответил он. — Но зачем… — Так, я только от души сочувствую им, — сказал виконт, и, резко махнув рукой, как бы проклиная и отца, и сыновей вместе, он медленно вышел, оставив пораженным этими словами герцога. СТРАННАЯ ИГРА Самые длинные дни имеют конец; так же и самая горькая, безотрадная жизнь доходит до старости или до предела смерти. Какие горести жизни не угасают со временем? Сколько несчастных обрек Бог на постоянные страдания, а между тем новые страдания находят новые силы для перенесения их. Большая часть людей, обреченных на большие или меньшие страдания, часто примиряются с судьбой, и уже это примирение облегчает их жизнь.  Счастье любить наносит удары тому, кто сопротивляется; несчастье тем больнее раздирает тело, чем выносливее оно. Есть форма несчастья, которая с каждым днем все больше и больше угнетает человека и тем лишает его надежды на улучшение участи. Такая именно форма постигла известного нам графа де Пуа. Какая у него надежда впереди? Никакой. С того дня, когда его кинули живым трупом в тюремную яму замка Монморанси, он считал себя мертвым. С каждым днем мучения его усиливались, тело начало разлагаться; чего же, кроме смерти, он мог ожидать? И граф ждал, моля Бога укротить его муки, иногда соглашаясь страдать больше, чтобы замолить грехи свои. Но с некоторого времени моральное состояние пленника изменилось. Он даже перестал чувствовать свое могильное одиночество; жизнь, которая давно покинула эту страшную темницу, воротилась туда и волновала иссохшую грудь мученика. Граф де Пуа стал надеяться. И все томления ожидаемой надежды мучили его. Но что заставило графа надеяться? Все дело в том, что недавно кому-то удалось подкинуть небольшую записку графу. Несмотря на лаконичное содержание: «Надейтесь, кое-кто заботится о вас», записка эта произвела целый переворот в душе графа. Более чем бесконечная радость наполнила душу его. И не имей он железную натуру, он умер бы от радости! С того дня граф де Пуа преобразился. Пренебрежение к самому себе и отвращение к тюрьме исчезло; насколько позволяла ему цепь, он ходил, или, вернее, старался ходить, чтобы как-нибудь укрепить свои члены, которые от долгого бездействия как бы окоченели. Несколько дней спустя он получил вторую записку. На этот раз можно было опасаться, что граф сойдет с ума от радости. Эта записка заключала ту же фразу, что и первая, но с прибавлением: «Ваш сын». Этот благородный молодой человек, несмотря на преследования, поборол свою ненависть к Монморанси и поселился в окрестностях дома герцога, в котором, наверное, имел связи; полученные две записки доказывали это вполне. И вот граф горячо молился. Молился, чтобы сын его, который по добродетели оказался достойным отца и который готовился к страшной борьбе, был бы сохранен и спасен. Крупные слезы текли по исхудалым щекам старика, и эта сладкая грусть облегчала его сердце. Но единственно над чем он задумывался, это над тем, как записки могли попасть к нему. В его темницу входили только двое: герцог де Монморанси, как палач, приходивший любоваться на свою жертву, и, кроме него, приходил еще полицейский служитель, казавшийся еще более жестоким, чем его хозяин. Но вот уже несколько дней, как этот служитель больше не показывался. Вскоре выяснилось, что он был заменен другим, с такой темной, разбойничьей физиономией, что можно было ожидать от этой перемены только худшего. Между тем Монморанси стал замечать, что лицо пленника с каждым днем прояснялось, и это страшно пугало его. Но, несмотря на всякие предположения, он вполне был уверен в невозможности побега, во-первых, потому, что дворец его был прекрасно охраняем, и, во-вторых, ключи от тюрьмы постоянно висели на поясе констабля. Однажды слуга, сопровождавший Монморанси в тюрьму, заметил ему: — Монсеньор, мне кажется, что пленник наш сошел с ума. Он кусает свои цепи, как бешеный. — В самом деле? Вот почему последние дни он был так спокоен. А что, он теперь бешеный? — Да. Если вы пожелаете видеть его, то нам необходимо взять еще одного провожатого. — Ах вот как! Ну что ж, выбери самого верного из наших, и пойдем. — Монсеньор, если вы позволите, я возьму с собой Красного. — Это твоего племянника, храброго молодого человека, для которого ты просил место помощника палача Парижа? Скажи ему, что я доставлю для него это место. Если ты считаешь нужным взять его с собой, то возьми, и пойдем. Вскоре явился племянник Доменико (этот вновь принятый слуга Монморанси был не кто иной, как Доменико). Это был здоровый детина, крепкий, со взглядом, полным жестокости. Собравшись все вместе, они двинулись в путь. Герцог открыл потайную дверь и спустился вниз, сопровождаемый двумя слугами. Один держал факел, освещая путь, а другой держал обнаженную шпагу для охраны своего господина в случае чего-либо. Таким образом, они достигли конца темной лестницы, где начинался коридор, ведущий в подземелье темницы. Достигнув дверей заключенного, герцог отворил дверь и все трое вошли в камеру пленного. Граф де Пуа полулежал на соломе. При виде вошедших он вздрогнул и посмотрел на них. Случайно свет факела упал на лицо Красного, племянника Доменико. Сдавленный крик вырвался из груди пленного. Глаза его ужасно расширились; лицо выражало полнейшее удивление. Красный поднял руку и приложил, в знак молчания, палец к губам. При этом знаке, который удостоверил графа, что он не ошибся, заключенный поднял глаза к небу с благодарностью и по щекам его полились слезы. — Плачет, бедняга! — сказал, как бы сожалея, Доменико. — Ну, значит, теперь он неопасен. — Не нужно доверяться его слезам; эти негодяи иногда просто притворяются сумасшедшими. В то время когда Красный говорил это, пленный внимательно прислушивался к его словам, и по выражению его лица можно было думать, что голос Красного был с неба. Монморанси этого не заметил и, наклонившись над пленником, спросил: — Итак, граф Виргиний, правда ли, что мне рассказывают? Вы потеряли рассудок? Пленник улыбнулся. — Разум на земле не всегда бывает разумом и на небе, — ответил он. — Есть многие, которые считаются на земле разумными, а на небе имеют славу дураков. — О! Ты начинаешь говорить проповеди! Напрасно ты отказался от монастыря, в который я тебе предлагал поступить. Ты мог бы там говорить проповеди монахам, — сказал Монморанси. — Монморанси, — проговорил граф, поднимаясь на локоть. — Гордость ослепляет тебя. Ты сильный и храбрый старик, но ведь и для тебя придет день смерти? — Я христианин, как все Монморанси, — сказал констабль, невольно содрогаясь при словах графа. — Когда смерть придет за мной, она найдет меня приготовленным и утешенным моей религией. — И твоя религия одобряет, что ты столько лет истязаешь несчастного, который давно искупил свои грехи? И ты думаешь, что Бог простит тебя, когда ты скажешь Ему, что никакая мольба не могла смягчить тебя к прощению? Герцог усмехнулся. — Ты уже перестал понимать, бедный старик. Ты напрасно беспокоишься. Преподобный отец Лефевр из общества Иисуса отпустил мне уже грех мой за то, что я содержу тебя здесь, и за то… что буду всегда держать тебя в заключении. — Ну, теперь настало время с этим покончить! — сказал внезапно Красный и набросился на Монморанси, повалил его и прижал к полу. — Подлец! — завопил констабль, полный испуга от неожиданного нападения. — Оставь меня… я велю тебя повесить… Доменико, помоги мне, ударь этого негодяя в спину! — Я занят совсем другим делом, господин, — отвечал Доменико, разражаясь смехом. Между тем герцог яростно боролся с Красным, но ничего не мог поделать против его железных рук. А Доменико в это время, подойдя к герцогу, развязал на нем кожаный кушак и быстро связал им руки. — Успокойтесь, герцог, — проговорил Доменико, обыскивая его. — А! Наконец я нашел то, что искал. И, говоря это, он вынул длинный и острый кинжал, который он нашел в верхней одежде герцога. — Ради Бога, не проливайте кровь! — закричал бывший пленный старик. — Освободите меня, как хотите, только не ценой крови! — Как ты, отец, прикажешь, так и будет сделано, — сказал почтительно Красный, который был не кто иной, как виконт де Пуа. А Доменико продолжал обыскивать герцога, который счел лучшим молчать, и нашел вскоре маленький ключик. По злобному взгляду герцога Доменико понял, что нашел то, что надо. — Вот, — воскликнул он, — вот этот ключ! Господин герцог уменьшает наши труды и возвращает вам, граф, свободу. Вот, уже готово! И цепи графа де Пуа, открытые найденным ключом, упали с шумом на землю. Пленник, пошатнувшись, поднялся на ноги и гордо подошел к констаблю. — Герцог! — сказал он величаво и грустно, скрестив на груди руки. — Как ты видишь, не долго пришлось издеваться тебе над Богом. Монморанси ничего не отвечал, но он с ужасом заметил, что именно собирались с ним сделать его слуга и сын графа. В один миг они сняли с констабля платье, оставив его в нижней одежде, и поволокли к цепям. — Смилуйтесь! — прошептал герцог. — Лучше убейте меня, чем такая ужасная смерть! Будьте христианами. — А ты разве был христианином по отношению к моему отцу? — спросил виконт, замыкая цепи на руках герцога. — Сын мой, — произнес граф, — смотри, что делаешь. Как бы мы не превысили свою власть. — Отец, это необходимо. Если он останется на воле, он скоро опять проявит свое тиранство над нами. Нужно, чтобы он остался здесь, пока не придут его освободить. Но пока придут за ним, мы успеем скрыться. Граф вздохнул и замолчал. Вскоре герцог был очень крепко закован. — Теперь попробуй-ка на себе тяжесть этих цепей, — сказал ему желчно молодой человек. — А мы с тобой, отец, приступим теперь к делу. Виргиний де Пуа сел на камень. Доменико вынул из кармана бритву и сбрил графу его густую бороду, оставив только усы и маленькую бородку, как носили в то время. После этой процедуры они быстро надели графу де Пуа одежду, оружие и даже сапоги де Монморанси. Одетый таким образом пленник стал совершенно неузнаваем. После всего этого они все трое направились к дверям. — Остановитесь! — закричал герцог, протягивая руки, закованные в цепи. — Если вы меня освободите, клянусь вам, что не причиню вам никакого вреда и помогу всеми своими силами. — Чересчур поздно! — воскликнул Доменико. — Ты должен был сделать это раньше, а не теперь. И они все трое удалились, захлопнув за собой железную дверь, которая с шумом затворилась. И тогда великий констабль Франции, человек, участвовавший в двадцати битвах, насмехавшийся над опасностями, опустился на пол и заплакал. Заплакал, как дитя, как женщина. Несчастье обессилило его железную волю, и неумолимый человек был теперь слабым страдающим беднягой. УЖАСНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ Три заговорщика, закрыв подземную тюрьму, пошли по коридору. Только один граф приостановился на минуту, прислушиваясь к воплю несчастного, занявшего его место. Граф поднял умоляющий взгляд на своих спасителей. Но на лицах Доменико и молодого графа он прочел такую непоколебимую решимость, что не осмелился просить за наказанного. На самом деле, это наказание было вполне заслуженное. Спутники направились дальше. Доменико шел впереди, указывая дорогу. Он поднимался с легкостью и быстротой по лестницам, как по уже знакомым ему. Так они дошли до железной двери, ведшей из подземной тюрьмы в кабинет герцога. Вдруг слуга вскрикнул сдавленным голосом. — Что такое? — спросил виконт де Пуа. — Пока мы были внизу, кто-то запер железную дверь, один Монморанси знает секрет, где находится тайная пружина, которую надо надавить, чтобы дверь открылась. — Придется искать ее, — сказал виконт, и все трое принялись обыскивать дверь и стены, но это не привело их ни к каким результатам. Другого же выхода они тоже никак не могли найти. Бедный старик, обессиленный от долгого заключения, не мог идти дальше; сын же, спокойный и сильный, поддерживал его и почти нес на руках, но, наконец, усталость овладела ими обоими. — Сюда… сюда, — сказал, запыхавшись Доменико, — я нашел выход. Слабый свет проникал из почти незаметной щели в стене и в потолке. Беглецы бросились в коридор, открывшийся направо, и при слабом свете факела увидели дощатую гнилую и ветхую стену. За этой стеной через многочисленные щели виднелся свет. — Вот спасение, вот свобода! — вскричал слуга с энтузиазмом, и он так сильно толкнул слабую деревянную стену, что доски разломались и свалились, образовав широкое отверстие. Но, взглянув в него, Доменико вскрикнул от ужаса и отскочил назад. Его спутники подбежали и увидели в чем дело. Эти доски закрывали вход в круглую комнату, освещаемую из круглого отверстия сверху. Но эта комната… не имела пола! Она представляла собой большой колодец страшной глубины, вокруг которого был узкий проход. В этот-то колодец и свалились доски, и если бы Доменико вовремя не остановился, то тоже упал бы туда. В глубине, при свете сумерек, виднелись стальные лезвия, воткнутые остриями кверху. — Я уже слышал об этом! — прошептал Доменико, у которого выступил холодный пот. Это было, в самом деле, последнее слово феодального суда: на эти острия, в колодезь бросали несчастных, заслуживших немилость своего господина феодала. — Какой ужас! — прошептал граф де Пуа. — Теперь я понимаю, что человек, привыкший с самого раннего возраста видеть подобные жестокости, смотрит на страдания других равнодушно. Между тем настал вечер, и свет из круглого окна наверху пропал. Наступила глубокая тьма, и наши несчастные шли ощупью, боясь ежеминутно провалиться куда-нибудь. ДЕМОН ПРОТИВ ДЕМОНА Сколько времени продолжалось то изнеможение, в котором находились наши герои? Может быть, две минуты, а может быть, час. Они не могли дать себе отчета в чем-либо, ибо все страшно упали духом. Тем не менее, нельзя было назвать их малодушными, так как они находились в кромешной тьме подземелья. Довольно долго продвигались они наугад. Вдруг Доменико встрепенулся. — Слушайте, — сказал он шепотом, — слушайте, здесь где-то близко говорят! Эти слова оживили других спутников. Виргиний де Пуа обладал наиболее чутким слухом, как все заключенные, привыкшие быть постоянно в тишине. Внимательно прислушавшись, он с уверенностью сказал: — Говорят за два шага от нас, и я различаю два голоса. — Должно быть, здесь близко находится тонкая стенка, раз она так хорошо пропускает звук, — сказал Доменико и, сделав два шага по направлению голосов, дотронулся до препятствия. Не долго думая, он вынул свой кинжал и воткнул в стену, ожидая встретить каменную перегородку. Но каково было его удивление, когда его кинжал вошел в стену. — Стена деревянная! — шепнул он. — Примемся за работу! Сказав это, он хотел ломать дверь. Но случайно кто-то из них дотронулся кинжалом до неизвестно где скрытого механизма пружины. Послышался легкий скрип, и целая деревянная стена без шума опустилась вниз. Им стоило большого труда удержаться, чтобы не вскрикнуть. Эта скрывшаяся стена выходила в скромно убранную комнату и была заслонена книжным шкафом. Между книгами были деревянные отделения, через которые можно было видеть, что происходило в комнате. Трое наших беглецов забыли про голод и усталость. В этой скромной комнате находились книжные шкафы, в нее вела дверь, закрытая зеленой портьерой, свет проникал сквозь широкое окно. Простой соломенный ковер с цветными полосами покрывал пол и заглушал шаги всякого. Посередине стоял большой письменный стол с лежащими на нем книгами и бумагами. Около этого стола сидел в огромном кресле священник, по виду строгий и холодный. — Это преподобный отец Лефевр, — произнес Доменико на ухо виконту де Пуа. Виконт вздрогнул; он знал, какой непримиримый враг отца был этот иезуит, и какие интересы соединяли его с герцогом де Монморанси. Находясь так близко около такого врага, молодой человек чувствовал больше отвращение, чем страх. Преподобный Лефевр был не один. Перед ним стоял восемнадцатилетний юноша, смущенный, с опущенными глазами, и отвечал на вопросы иезуита, которые, по-видимому, были для него весьма неприятны. — Так, мой милейший паж, — сказал Лефевр, поднимая голову, — вас причислили к тем пажам, которые наиболее любимы дамой красоты наших дней, волшебницей Дианой? Дрожь пробежала по жилам виконта, когда он услыхал имя другого своего врага. Что же касается юноши пажа, то при словах иезуита его щеки сделались совсем пунцовыми. — Преподобный отец!.. — пролепетал он. — Ну, полно, — воскликнул весело иезуит, — отбрось лишнюю скромность! Разве я доминиканец или капуцин, чтобы ужасаться подобными вещами? Я тоже человек и был молод, как и ты, мой милый Танкред. Юноша удивленно посмотрел на иезуита. — Да, да, — продолжал тот, — я тоже был молод и имел свои слабости. Оно, впрочем, немудрено: госпожа твоя молодая, красивая, влюбленная и вдова, что дает много надежд… Бывают встречи в каком-нибудь уголке, поцелуи… обещания… — Сударь!.. — воскликнул Танкред гневно, забывая, что говорит со священником. — Ну, ну… понимаю, бедный мальчик, что есть вещи, которые желательно сохранить тайной в сердце. А тайны любви очень сладки! Ха-ха! Видишь, я умею говорить красивые речи, как будто изучал итальянских поэтов любви, которых наш двор теперь так предпочитает. — Но я исполняю всегда только свои обязанности, — сказал несчастный юноша, не зная, что говорить. — Что ты исполняешь свои обязанности, это справедливо, но ты не должен упускать из виду обязанности христианина и католика и тех необходимых для дворянина и вежливого кавалера правил, которые составляют долг благородных. Ну, теперь, Танкред, что тебе доверила твоя прелестная госпожа? — Преподобный, — сказал решительно юноша, — моя госпожа не имеет повода доверять мне что-либо… и если бы она это сделала… — Ты бы находил, что не обязан исповедоваться в этом мне, не правда ли? — сказал с холодной улыбкой иезуит. — Я, твой духовный отец, имею право и считаю долгом требовать твою исповедь. — Но исповедь не должна передавать тайны других лиц, — ответил опрометчиво юноша. — Ах! Так есть же тайны! Тайны других, так как ты не хочешь в них исповедоваться! Тут дело идет о принце Генрихе, дофине Франции, не так ли? Танкред побледнел. Слова иезуита метко попали в цель, и юноша понял, что ему, Лефевру, было все известно. — Что, я прав? — настаивал священник. — Что ты видел? Что тебе доверила Диана? Что заговор на верном пути? — Отец мой, — умолял несчастный паж, — не мучайте меня больше! — Я понимаю, что ты боишься… Но я не боюсь и хочу все-все знать. Паж молчал. По его сжатым губам видно было непоколебимое решение сопротивляться этой чрезмерной власти. Лефевр понял все по выражению лица пажа. — Вы сумасшедший, Танкред, — сказал иезуит строго, — и притом у вас худое сердце. Ваша голова переполнена темными мыслями и вы думаете о других то же самое? — Но, преподобный отец… — К чему здесь «преподобный»? Выслушайте меня. Я согласился поместить вас около Дианы, хотя отлично знал, что может случиться между молодым и красивым пажом и молодой красавицей, полной страсти. Но я ждал от этого менее худшего, для наибольшей славы Бога. Глубокая, серьезная любовь, которую вы питаете к особе, по роду и по религии знатной, охраняла вас от других соблазнов; с другой стороны, обращая внимание Дианы, моей духовной дочери, на вас, я имел в виду дать другое направление кипящей страсти вдовы и тем спасти ее от разврата двора. Так видите, сын мой, хотя мой поступок может казаться достойным осуждения отуманенным глазам света, тем не менее, он заслуживает похвалы, ради той цели, которой я хочу достигнуть. — Цель для наибольшей славы Бога! — горько проговорил юноша. — О, мошенник! — произнес Доменико, стоявший вместе с другими своими спутниками за подвижным шкафом. — Этим учением всякое злодейство прощается, и всегда как бы для наибольшей славы Бога. Граф де Пуа молчал; ненавистные теории учеников Лойолы явились ему в печальном свете. Между тем Лефевр продолжал: — Я имею право надеяться на твою благодарность. Помещая тебя около Дианы и доставляя тебе внимание женщины, которая сводит с ума всех господ двора, начиная с короля и дофина, я полагал, что ты взамен этого поможешь моей отцовской руке отстранить Диану от пути заблуждения и повести ее к самым небесным добродетелям. — Я на это всегда готов, отец мой! — воскликнул с невинным энтузиазмом юноша. Танкред имел природную честность и доброту, потому он и сопротивлялся сначала воле иезуита. Но действие пагубного учения последователей Лойолы имело быстрое и верное влияние на умы их воспитанников, потому паж и находил простым и естественным разговор своего духовного отца. Он находил ясной и понятной присвоенную священником формулу, в которой самое отвратительное шпионство мужчины против женщины называлось «средством привести заблудшую душу к небу». Еще несколько лет, и Танкред стал бы совершенным иезуитом, и признавал бы как законную теорию, по которой убить короля называлось «устранить препятствия», ну а другие преступления были услащены еще более мягкими формулами. Но в эту минуту паж вовсе не был расположен покоряться вдохновению отца Лефевра. — Ты должен мне сказать, что происходило между дофином Генрихом и графиней, — настаивал иезуит. — Но я ничего не знаю, ничего не знаю! — умоляющим голосом проговорил Танкред. Иезуит молча пожал плечами. — Ну, нужно, я вижу, помочь твоей памяти. Слушай. Вчера вечером, через два часа, когда потушили огни во дворце, молодой паж, позванный дамой своего сердца, вошел в ее вдовью комнату. Эти двое молодых людей были заняты… чтением жизни святых… — Я не понимаю, про что вы хотите рассказать, — прошептал юноша, склонив голову на грудь. — Подожди минуту и ты узнаешь. Красноречие пажа и набожность госпожи были столь велики, что для этих двух голубков время летело, как стрела, и они не заметили, что кто-то в это время приближался к дверям комнаты, а это был тот, кто имел право входить в спальню этой дамы, когда ему вздумается… Паж, нужно отдать ему справедливость, больше испугался за свою даму, чем за себя, и согласился спрятаться в шкафу, и оттуда он видел… и слышал… больше того, что ему следовало бы видеть и слышать. — Помилуйте, отец! — прошептал молодой человек чуть слышно и со слезами на глазах. — Я понимаю, что это вещи неприятные, но те, которые охотятся за чужой дичью, не имеют права обижаться, когда их место занято законным хозяином. Теперь же я должен сказать, что наш спрятанный паж, о присутствии которого благородный посетитель и не подозревал, услышал, вольно или невольно, весьма важный разговор. Танкред поднял голову. Все смущение в нем исчезло, и глаза его загорелись огнем. — Преподобный отец, уверяю вас, я ничего не слышал. — Такой ответ показывает действительно дворянина. Если бы ты другому ответил иначе, я объявил бы тебя изменником чести дворянина и недостойным носить это имя. Но со мною… другое дело. — Я вам повторяю, я ничего не слышал! — ответил паж. — Придется сказать тебе, что я уже все знаю и теперь только испытываю тебя. Разве я не знаю, что в этом разговоре была речь о возможной перемене в царстве… и что сделаны были замечания, что король Франциск слабого здоровья. Говоря эти слова, иезуит наблюдал за пажем, желая узнать, какое впечатление произвели они на него. Страшное томление сжимало грудь иезуита, он чувствовал, что если он не так принялся за дело, то вся его надежда иметь союзника около Дианы была бы напрасна. Но все-таки он ожидал, что слова его произведут должное действие. Танкред же, услыша слова Лефевра, потерял голову и бросился к ногам иезуита, воскликнув: — Убейте меня, но помилуйте ее! — Наконец ты решился говорить! — сказал Лефевр, бросая на молодого человека холодный и острый взгляд. — Ну, хорошо, расскажи подробно, если же нет… Но паж уже оправился от минутной слабости и сказал: — Ваше преподобие меня не так поняли; я признаюсь о моей связи… с госпожой, но должен сознаться, что я испугался, услышав ваши слова, потому что если слабость Дианы ко мне будет известна, то это может принести ей большой вред. Что же касается другого, то я ничего не знаю… ничего. Иезуит размышлял. Он знал, что бывший между королем Франции и его любовницей разговор был именно на ту ужасную тему, о которой он предполагал. Дофин, горячего нрава и жаждущий трона, несколько раз имел спор с отцом, и доходило до того иногда, что они оба вынимали шпаги из ножен. И с тех пор у дофина зародился адский замысел убить отца. Для иезуитов этот план имел великое значение, так как если бы на престол взошел Генрих II, то тогда они имели бы в своих руках власть над ним. И эта власть была бы абсолютной, имей они также господство над Дианой, его любовницей. Если бы иезуиты знали предмет разговора между Генрихом и Дианой против Франциска, то Лефевр получил бы огромную власть над Дианой, зная ее тайну, даже преступление. Вот адский план, который отец Лефевр придумал, и, казалось, ничто не препятствовало ему, если бы не упрямство Танкреда, угрожавшее все разрушить. — А, ты не хочешь добровольно говорить, так я заставлю тебя! — И прежде чем паж мог опомниться, иезуит повалил его, поставил ему колено на грудь и вынул кинжал. — Будешь ли ты говорить теперь, — прошипел иезуит, — или, может быть, ты хочешь почувствовать острие кинжала? — Нам пора вступиться, — прошептал граф де Пуа, который не мог оставаться спокойным при этой сцене. Но Доменико остановил его жестом. Паж, чувствуя себя во власти иезуита, даже не вскрикнул. — Можете убить меня, — прохрипел он, сдавленный за горло, — но все-таки я не буду говорить. У Лефевра вырвался дикий смех. — Мне убить тебя?! Ты совсем с ума сошел, сынок! Твоя жизнь мне дороже, чем моя собственная… Я только хочу уменьшить твою красоту, выколов тебе глаза, потому что ты противишься нашему делу. Сдавленный крик был ответом на эти слова. Танкред видел по глазам иезуита, что тот решится на подобный поступок, и сердце бедняги разрывалось. — Сжальтесь, мой добрый отец, лучше убейте меня, я не буду сопротивляться! Но Лефевр был неумолим и сказал: — Решайся скорее, а то я приведу в исполнение мои слова. Танкред молчал, и Лефевр занес над ним кинжал. — Раз, два, тр… Он не мог окончить — послышался страшный грохот опрокинутой и сломанной мебели. Лефевр с ужасом обернулся, но был схвачен за горло и обезоружен в один миг человеком, весьма походившим на демона, покрытым пылью и грязью. В одну секунду иезуиту был завязан рот. Граф и его сын хлопотали около Танкреда, который от волнения был без чувств, тогда как Доменико награждал пинками лежавшего на полу связанного иезуита с таким усердием, что тот стонал от боли. — О! Господа, — сказал пришедший в чувство Танкред, — спасите меня, моя благодарность… — Не говори о ней, молодой человек, — ответил граф де Пуа: — Ты нас поведешь к дверям дворца и этим отплатишь нам больше, чем нужно. — К дверям дворца?.. Монастыря, хотите сказать? Вы, ведь в монастыре иезуитов, и я не знаю, как мы уйдем отсюда — привратник сторожит… — Это будет мое дело, — заметил Доменико. — Но, прежде всего, решим, что нам сделать с этой неприятной личностью. Мой совет — спустить его в колодец с остриями. Услышав это, иезуит, несмотря на свою храбрость, содрогнулся и с трепетом ждал ответа. — Не принимайте таких решений, друг, — сказал мягко де Пуа, — нам придется убивать тех, кто станет препятствовать нам на пути нашего бегства, но не надо совершать ненужные убийства. Виконт де Пуа, между тем, заметил какой-то ящик, похожий на шкаф, высотой в человеческий рост, с маленьким окном. — Что это такое? — спросил он у Танкреда. — Это шкаф кающихся. Когда какой-нибудь послушник согрешил в чем-нибудь, его запирают туда, оставляя открытым окошечко, чтобы он мог дышать. — Вот отличное место для преподобного, — сказал виконт. — Там внутри он будет чувствовать себя, как принц, и может там размышлять об опасности выкалывать глаза юношам, которые не желают быть шпионами. Но шкаф был заперт на ключ. Доменико обыскал иезуита и вскоре нашел ключ именно от этого шкафа. Несмотря на сопротивление, Лефевр был втиснут в шкаф и заперт. Пространство в этом новомодном карцере было настолько мало, что иезуиту пришлось стоять там не сгибаясь. Эта образина священника, с завязанным ртом и страшными глазами, была так забавна, что Танкред, весьма, впрочем, необдуманно, громко расхохотался. — Теперь пойдемте, — сказал Доменико. — Будьте здоровы, преподобный отец, и опасайтесь больше всего задохнуться, пока вас не придут спасти. Беглецы, к которым присоединился и Танкред, дошли до больших ворот. Тут привратник не хотел их пропускать, но Доменико сказал ему, что он принадлежит к дому Монморанси и приходил по поручению своего хозяина. Так как великий констабль Франции считался самой крепкой опорой иезуитов во Франции, ворота были открыты. Когда они вышли, граф де Пуа в первый раз вздохнул свободно; на его лице была радость. Но сын, напротив, казался озабоченным. — Я все-таки думаю, — сказал, наконец, виконт, — что мы плохо поступили, оставив так Лефевра. Таких змей следует убивать без размышления. — Одно слово, — воскликнул Доменико, остановившись, — и я избавлю вас навсегда от этого негодяя. Но граф де Пуа удержал его: — Зачем нам напрасно проливать кровь? Таким образом, великодушие честных людей всегда составляет безопасность и счастье негодяев. КОРОЛЕВСКИЕ ЛЮБОВНЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ В то время как вокруг Франциска I, короля-кавалера, замышлялись такие темные дела и различные партии оспаривали трон, кто-то даже научал сына покуситься на жизнь отца, он, то есть Франциск, наслаждался высшим для него блаженством. Он, по своему обычаю, пренебрегал делами государства для искусства и женщин. Хотя прелестная Диана была самой главной его страстью, но все-таки он не пренебрегал и другими приятными любовными похождениями. Пламя, которое теперь так горячо пылало в сердце короля-ухажера, принадлежало красивой мещанке Арнудине, вскружившей головы всем приказчикам и писарям своего околотка. Она была жена плешивого пятидесятилетнего золотых дел мастера, человека весьма ревнивого, но не настолько, чтобы сопротивляться королю. В то счастливое время, если муж показывал ревность к жене, на которой останавливалось внимание короля, то такого мужа заключали в Бастилию. Эта новая страсть короля была известна графине Диане. Но она, как все любовницы, долго державшиеся в фаворе короля, вовсе не делала ему серьезных сцен ревности, а, напротив, способствовала его свиданиям с мещанкой. Поступая таким образом, Диана имела положение почти законной жены, которую хотя и обманывают, но зато всегда возвращаются к ней с удвоенной любовью, надеясь получить прощение за неверность. Франциск в этих похождениях проявлял весь свой отважный характер, отличавший его как ухажера-авантюриста. Вместо того чтобы заботиться о делах государства, он занимался франтовством и заботой о том, чтобы о нем как можно больше говорили. Сначала он искал случая блистать победами воинскими; но скоро генералы Карла V обрезали ему крылья на этом поприще. Тогда побежденный, разоренный король бросился удовлетворять свою наклонность искателя приключений. Любовь и турниры занимали все его время, которого у него не хватало для занятия делами своего царства, и тот, который мерялся прежде своей шпагой с Карлом V, ночью по улицам Парижа преследовал красивых девушек, дрался с мошенниками и тому подобными людьми, которые в то опасное время шлялись по улицам после захода солнца. Многочисленные успехи короля доставили ему громкую славу авантюриста-волокиты. Франциск был настоящий великан, и даже вне круга придворных льстецов он имел славу самого сильного и удалого во всем царстве. Итак, король один и скромно одетый в темную одежду, под которой тело его было покрыто латами, направлялся в одну из ночей к дому Арнудины. Она, предупрежденная о его посещении, поставила на окно свечку и ожидала его. Это была свеженькая красивая женщина с огненными глазами и всегда улыбающимся ротиком, выставлявшим два ряда жемчужных зубок. Король, писавший иногда стихи, в одном из них называл этот ротик своим «шкафчиком с жемчугом». Арнудина нравилась больше всего королю своим веселым нравом, искренним смехом, простотой выражений и своей привязанностью к нему. Она никогда не говорила с ним о делах государства, не просила у него ничего и даже хмурилась, когда король дарил ей драгоценные безделушки. И вот она ожидает у окна своего короля-любовника. Одета она была в одежду очень возбуждающего свойства. На ней было беленькое платьице, подпоясанное шелковой лентой, подаренной королем; рукава были сделаны с разрезами, из которых виднелись белые пухлые руки; вырезной лиф позволял видеть плечи и грудь, подобные высеченным из мрамора. Очень немногие женщины могли позволить себе такой простой наряд; разве одна только Диана, королевская Юнона, могла, как, Арнудина, пренебрегать искусством прихорашивания своей особы, уже без того дивной и красивой. На башне ближней церкви пробило девять часов. Молодая женщина уже соскучилась ожидать и, скрестив руки над головой, потянулась и зевнула. В этой позе она была бесподобно хороша. — Как долго не приходит мой господин, — проговорила она. Вдруг дверь отворилась. Молодая женщина улыбнулась, довольная собой. — Это ты, мой прекрасный государь! — протянула она, как бы утомленная, даже не оборачиваясь к дверям. — Арнудина, можешь ты выслушать меня? — сказал кроткий, но повелительный голос. Арнудина вскочила. Вовсе не Франциск вошел в комнату, а какая-то высокая женская фигура, покрытая черной вуалью, появилась на пороге комнаты. Арнудина, страшно испуганная, поклонилась до земли. — Госпожа графиня, — прошептала она, дрожа и осматриваясь вокруг, чтобы прикрыть свою полунаготу. Диана это заметила. — Успокойся, дурочка, — сказала она улыбаясь, — хорошо, если король найдет тебя в такой одежде; ты, в самом деле, мила, и мой Франциск действительно имеет хороший вкус. Арнудина, еще не оправившись от испуга, приблизилась к наложнице короля. — Госпожа, — произнесла она, — вы хорошо знаете, что я не осмелилась бы никогда… Это по вашему приказанию… — А кто тебе говорит другое? Разве мне нужно напоминать нашу историю? Ты родилась в семействе одного из слуг моего отца, я тебя привезла в Париж и нашла тебе мужа выше твоих желаний; после того я способствовала твоей встрече с Франциском, который, как я и ожидала, влюбился в тебя. Ты же, со своей стороны, всегда исполняла наши условия. — О да, госпожа, клянусь вам. Никогда ни слова не говорила я о делах государства, тем более что я в них ничего не понимаю; и затем… — Затем, ты любишь человека, а не короля. Не так ли? — Да, госпожа, — ответила, приободрившись, молодая женщина, — и когда я прижимаю его к груди, мне кажется, что это человек моего сословия, а не великий король, господин нашей жизни и нашего имущества. — Хорошо, хорошо… я верно угадала, отдавая тебя Франциску на развлечение. И заметь, Арнудина, исполнять наши условия в твоих интересах; потому что я иная, чем ты: я занимаюсь больше монархом, чем человеком, и если ты будешь мешать мне… знай, что инквизиция в моем распоряжении. Арнудина сложила руки. Ужас сковал ее уста. — Будь всегда послушна, — прибавила Диана, — берегись, у меня везде есть шпионы и от меня не скроется ни одно твое слово, ни один твой знак. — Приказывайте, госпожа, — сказала бедняжка в слезах, — я повинуюсь. — О! Мое приказание будет тебе приятно. Я требую, чтобы в эту ночь Франциск остался около тебя дольше, чем всегда, и чтобы твои ласки пленили его сегодня так сильно, как никогда… — Это будет исполнено, госпожа. — И если король по какой-либо причине почувствует усталость или мало охоты продолжать шутить, то… Диана вынула при этих словах из кармана склянку. Хотя в то время яды были в большом употреблении при дворе, однако Арнудина при виде склянки вскрикнула так ужасно, что графиня поняла ее страх. Она начала смеяться. — Сумасшедшая! — воскликнула она. — Неужели ты думаешь, что я даю тебе яд, я, которой здоровье и жизнь Франциска дороже, чем кому-либо другому? Если он умрет, то ведь я буду изгнана или заперта в монастырь. Это просто благовонный бальзам, восстанавливающий силы; и ты влей его в воду, которой будешь поливать руки короля. — Но если король… не будет чувствовать усталости, тогда как? — Все равно, ты вольешь эти духи в воду; это просто моя предосторожность, чтобы монарх, когда оставит тебя, не пошел искать других развлечений. Если на нем будут именно эти духи, без посторонней примеси, то я буду покойна и уверена… Арнудина хотела еще возразить, но страх, который ей внушала ее госпожа, заставил ее молчать. В эту минуту послышался продолжительный свист на улице. — Это он, — сказала молодая женщина со страхом, — это он, госпожа! — Вот тебе склянка, — сказала Диана. — Помни все, и если ты что-либо забудешь… трепещи! При этих словах Арнудина подняла голову. Но Диана уже успела исчезнуть. Молодая женщина еще не оправилась от испуга, как вошел король Франциск. — Добрый вечер, моя милая! — воскликнул король, целуя Арнудину в плечо. — Как ты сегодня хороша! Я никогда еще не видел тебя такой красивой. Если бы тебя видели придворные дамы, и даже Диана, они умерли бы от зависти. — Государь, умоляю вас! — прошептала она, сложа руки. Франциск, который в это время отстегивал пряжки у своих лат, остановился пораженный. — Государь?! Умоляю вас?! — повторил он вопросительно. — Ты ли это говоришь, Арнудина? Прежде ты не осмеливалась называть меня государем, а я был тебе только Франциск, бедный влюбленный кавалер. — Ты действительно всегда и есть такой, мой красивый повелитель, — сказала Арнудина. — Но все-таки, как бы ты ни был добр ко мне, ты остаешься королем Франции. — К черту короля Франции и его корону! — воскликнул весело Франциск. — Тут, кроме влюбленного кавалера, никого нет, и я хотел бы при всех придворных дамах провозгласить, что мещанка победила их всех своей добротой и красотой. — Тише, тише, государь! — проговорила его любовница. Это озадачило короля. — Два раза ты предупреждаешь меня говорить тише. Что это значит? Почему? — Я боюсь, что… кто-нибудь нас подслушает. — Что? — вскричал он, ударяя что есть силы по столу. — Меня подслушивать и мешать мне в моих удовольствиях? Да если даже господин де Монморанси или Диана осмелились бы явиться сюда мешать мне, то клянусь, что на площади де Греве воздвигнется для них виселица! Арнудина смотрела с нежной гордостью на этого человека, самого красивого, сильного и властного в государстве. В гневе брови монарха сблизились, и глаза его сверкали, как молнии. Действительно, в припадке гнева Франциск был очень хорош, и его любимый художник Бенвенуто Челлини охотно бы взял его моделью для громового Юпитера. — Простите меня, дорогой мой, я сказала это, чтобы не мешать сну… — Твоего мужа! — перебил Франциск с таким громким смехом, что его было слышно на улице. В самом деле, мысль, что золотых дел мастер Николай Арнонде пришел бы, в своем классическом ночном колпаке, мешать времяпрепровождению короля Франции, была так невероятна и уморительна, что Арнудина расхохоталась вместе со своим королем-любовником. — Прелесть моя! — сказал король, взяв ее в свои объятия. — Когда ты смеешься, я вижу твои жемчужные зубки; твоя мраморная грудь колышется, малютка моя, как ты хороша, — восклицал счастливый монарх. Она же, порывисто дыша, горячо отвечала на его ласки. Диана была права, говоря, что Арнудина любит человека, а не короля, в его объятиях она забывала свое положение второстепенной любовницы и что она служила орудием Дианы. Вскоре слова затихли и слышались только вздохи… — Какой удивительно приятный запах, моя красавица, — сказал монарх, умывая руки в воде, в которую было влито из склянки графини Дианы. — Можно подумать, что чудные душистые цветы, росшие под голубым небом Италии, дали свой аромат этой воде. Кто тебя снабжает этими драгоценными духами? Молодая женщина покраснела до корней волос. — Один иностранец… покупатель моего мужа… предложил мне из любезности… — И ты их употребила для моих рук, — сказал, смеясь, король. — Но ты забыла правило: нельзя ничего предлагать королю, не испробовав сначала на себе. А вдруг духи ядовитые? Арнудина побледнела и, не обращая внимания на короля, зачерпнула обеими руками немного воды и поднесла конвульсивно к лицу. Франциск захохотал во все горло. — Скажите, она придралась к моим словам! — вскричал он. — Если эти духи отравлены, то мы умрем вместе, моя красавица! Я даже жалею, что это не настоящий яд, какая бы то была сладкая смерть в твоих объятиях! Между тем Арнудина начала чувствовать действие этой воды. Какой-то упоительный хмель проник в ее мозг: она чувствовала себя веселой, живой и склонной делать разные глупости. На Франциска вода произвела то же самое приятное действие. Наконец любовники попрощались с удвоенной нежностью. Король, по обыкновению вооруженный, вышел напевая. — Какая я была глупая сегодня, — раздумывала Арнудина, оставшись одна, — приписывая Бог знает что моей госпоже. Эти духи достойны великого короля, и я никогда так хорошо себя не чувствовала, как с той минуты, когда намочила себе ими лицо. Но вдруг колени у нее подогнулись. «Боже мой! Что это такое?» — прошептала она, ничего не понимая, и упала на диван. Бедняжка делала невероятные усилия подняться или закричать, но напрасно: ее стало клонить ко сну, и она, как была, полунагая, так неподвижно и заснула. При первом взгляде ее можно было принять за мертвую. Благовонная лампа, горевшая в соседней комнате, вспыхнула и погасла… СМЕРТЬ МОНАРХА В Лувре с семи часов утра был всеобщий переполох. Привратники и офицеры ходили как унылые тени. Тяжелая траурная атмосфера царила во всем дворце, чувствовалось, что смерть вошла в обитель королей и удар был нанесен не простой жертве. Действительно, тот, который лежал бездыханный на своей кровати, под большим балдахином из красного бархата, с вышитыми лилиями, был не кто иной, как Франциск де Валуа, король Франции и Наварры. Известие о его смерти как молния распространилось по городу. Смерть эта казалась тем более загадочной, что на другой день никто не знал, куда пропал великий констабль Франции герцог де Монморанси, глава военных сил Франции и охранитель общественного порядка. Впрочем, принц Генрих, сделавшись так неожиданно королем, взял тотчас же бразды правления в свои руки с такой энергией, с такой предусмотрительностью, каких никто не ожидал от него. Но как же умер король? Произошло все так. Офицер, который охранял дверь королевских покоев, был допрошен кардиналом д'Оссе и великим превотом Дюшателем, и объявил, что на рассвете он услышал в комнате короля сдавленный крик. Он очень испугался и постучал в дверь, но не получил никакого ответа; предчувствуя что-то недоброе, он побежал искать герцога де Гиза, начальника дворцовых покоев, и вместе с ним решил войти в покои короля. Франциск лежал на постели. По положению его тела видно было, что его захватило внезапное удушье: очевидно, он старался вскочить с постели, но почувствовал боль, обессиленный упал и остался без движения и без дыхания. Амброзий Паре, первый медик тех времен, пришел немедленно и приложил руку к сердцу короля, но оно не билось. Зеркало, которое поднесли к его рту, не потускнело от его дыхания. Тогда только капитан стражи, получив приказание от нового короля Генриха II (так как он был уже совершеннолетний и сейчас же вступал на престол), объявил во всеуслышание с дворцовой лестницы: — Божьей волей король Франциск I скончался; да здравствует король Генрих II! — Да здравствует король! — повторил небольшой кружок придворных, бывших так рано уже в передней дворца. Спустя несколько времени седой высокий дворянин вошел в решетчатые ворота Лувра и направился к королевским покоям. — Куда вам нужно пройти? — спросил вежливо его один из офицеров. — Мне нужно говорить с королем, это мне дозволено, — сказал дворянин. — К какому королю? — спросил офицер. — Как к какому королю? Я знаю только Франциска I! — Король Франциск I умер, сударь, и теперь сын его провозглашен королем. Бомануара, которого читатели уже, наверное, узнали, как громом поразило. — Умер?! — вскричал он. — Король Франциск умер? — Умер? — повторил испуганный голос с низу лестницы. И Анна де Монморанси, бледный, зеленый, с признаками перенесенных страданий, вошел в залу. Бомануар и констабль обменялись взглядами, полными ненависти друг к другу. Но в настоящую минуту более серьезная мысль поглощала их, это мысль о приключившемся несчастье. — Могу повторить, господин, — сказал офицер, кланяясь герцогу Монморанси, — что это несчастье постигло нас сегодня утром; его высочество находится все еще на своей постели; может быть, вы желаете посмотреть на него? Констабль утвердительно кивнул головой и направился к комнате короля, сопровождаемый Бомануаром, который шел, как пьяный. Войдя в комнату, они остановились перед смертным одром короля. Смерть уже наложила свою печать на лицо Франциска. Монморанси, который перед тем был в положении, сто раз хуже смерти, смягчился сердцем и, став на одно колено, шептал молитву. Бомануар, видя своего товарища мертвым, не мог удержаться и, схватив свисавшую с края постели окоченелую руку монарха, поцеловал ее и зарыдал. И никто из окружающих не сомневался в искренности его отчаяния. Но Монморанси внезапно прервал наступившую тишину. — Господа, — сказал он, подымаясь, — пока нет другого приказа короля, высшее правление государства принадлежит мне, так же как ключи от королевских замков, арсенала и казначейства. Несколько придворных тотчас же поспешили объявить это всем. — А что касается вас, маркиз де Бомануар… — продолжал он угрожающим голосом. Но вдруг остановился. Бомануар незаметно исчез. — Он испугался, — прошипел констабль. Тем, что Монморанси так вовремя явился во дворец, чтобы принять в некотором роде политическое и военное наследство, он обязан лишь доброму отцу Лефевру. Один из новичков, пришедший к преподобному на исповедь, увидел его, с завязанным ртом, запертым в шкафу раскаяния. Новичок приблизился к шкафу и, не колеблясь, освободил своего учителя, и был настолько благоразумен, что не спросил, по какой причине отец Лефевр попал в шкаф. Вскоре новичок получил полное одобрение за свой поступок и назначен был священником церкви де Сент Жермен в самый богатый приход Парижа; затем его очень быстро произвели в епископы де Сэнли, а спустя несколько лет он сделался кардиналом. Тайное и властное покровительство общества Иисуса окружало его и заменяло ему достоинство и ученость. Вообще общество это не забывало тех, кто был ему полезным. Освобожденный Лефевр не терял времени и даже не позволил себе маленького отдыха. Первым делом он стал искать вход, через который ворвались его враги в комнату. Он скоро нашел его, так как беглецы вовсе не подумали поставить поваленный шкаф на место. Иезуит, сопровождаемый новичком, прополз в отверстие, ведущее в подземелье. Благодаря свету факела отец Лефевр легко обнаружил на грязном грунте следы беглецов. Вскоре он дошел до тюрьмы, откуда слышался громкий стон Монморанси. Когда иезуит появился перед ним, герцог подумал, что это ангел явился спасти его. Разговоров было мало; двух слов было достаточно иезуиту, чтобы понять, что случилось. Кроме того, не было лишнего времени для расспросов. С помощью новичка и инструментов, оставленных Доменико на земле, цепь была отделена от стены, и Монморанси, влача за собой эту неприятную тяжесть, прибыл в монастырь иезуитов, где его окончательно освободили от оков. Вскоре после этого герцог пошел во дворец и встретил там Бомануара. Об этой встрече читатели уже знают. Уходя быстро из дворца, Бомануар встретил на пороге Лувра знаменитого медика Амброзия Паре. — Ах, доктор, — сказал Бомануар, бывший большим другом Паре, — какое ужасное несчастье! — Да, действительно несчастье, — ответил серьезно Амброзий. — Франциск имел недостатки, но был настоящий король! — И вот от моего друга только и осталось одно воспоминание, вот этот платок. Я взял его на память с тела усопшего. И он показал Амброзию платок. Паре был поражен особенно острым запахом, который распространялся от платка. — Великий Боже! — воскликнул он. — Вы говорите, что этот платок взят вами от короля? — Даже из его руки, — ответил Бомануар. — Идемте скорее, маркиз! — вскричал медик, таща за собой Бомануара. — Может быть, у нас в руках нити большого преступления. Бомануар шел за ним, не понимая, в чем дело. Медик же бежал, как угорелый. — Вообразите себе, сегодня утром, перед приходом моим в Лувр, я был позван к одной моей молодой соседке, умершей тоже внезапно этой ночью. В комнате, где она лежала, чувствовался острый запах, точно такой же, каким пропитан этот платок. И Паре, сжав конвульсивно руку пораженного Бомануара, спросил: — И знаете вы, кто была женщина, умершая такой же таинственной смертью, как король? Это была красавица Арнудина, любовница Франциска, с которой он провел эту ночь! Бомануар вскрикнул. — Они нанесли двойной удар, — продолжал медик, — и королю, и его любовнице… тут или ревность… или же принц Генрих… Разговаривая таким образом, они дошли до лаборатории Паре; это было красивое и большое каменное здание, составлявшее собственность медика. Паре вынул из кармана ключ и, открыв дверь, вошел в прихожую дома, сопровождаемый грустным и задумчивым Бомануаром. ВОСКРЕСЕНИЕ МЕРТВЫХ Они вошли в большую комнату, залитую ровным светом, проникавшим через круглое окно на потолке. Комната эта служила лабораторией и была устроена на самом верху его дома, так что никакой шум не доходил до слуха медика, когда он работал здесь, и, кроме того, никто не мог проследить все тайны его работы. Несколько печатных книг, много исписанных пергаментов на латинском, греческом, коптском и армянском языках, составляли библиотеку ученого Амброзия Паре. Стол, находившийся возле одной из стен, был заставлен колбами, ретортами, банками и другими предметами. В глубине комнаты виднелась кровать. — Сядьте, мой друг, — сказал медик. — В двух словах я вам объясню все. Сегодня утром я стал читать в одной из моих книг параграф об отравлениях, как вдруг услышал страшный стук в двери. Я велел открыть, и ко мне в комнату рыдая, ворвался золотых дел мастер Николай, муж красивой Арнудины. Он мне объяснил, что вскоре после ухода короля он вошел к жене и хотел поцеловать ее, но нашел ее холодной и окоченелой. Он просил меня пойти с ним, так как ему казалось, что ее можно было спасти. Надеясь придумать какое-нибудь новое средство, я поспешил туда. Но, несмотря на все мои старания, Арнудину привести в чувство мне не удалось. Я не знал, чему приписать такую скоропостижную смерть, как вдруг почувствовал странный запах, совершенно похожий на запах от платка, который вы мне показывали. Я удалил всех из комнаты и начал подробно все осматривать. Вскоре я убедился, что запах исходил из двух источников: из умывальной чашки с водой и этой склянки… в которой осталась еще одна капля. Посмотрите, если хотите, но не очень приближайтесь. Испарение этой жидкости, наверное, смертельно. И вот в ту минуту, когда я был занят розысками, прибежали из Лувра позвать меня, уверяя, что король умер… Я тотчас же поспешил и увидел то, что вы уже знаете. Теперь я возвратился и не буду иметь покоя, пока не открою этой тайны. И медик, закатав рукава, открыл один ящичек и вынул оттуда различные бутылки. Открыв одну из них и взяв золотую пластинку, он налил на нее немного кислоты и в кислоту уже влил каплю из склянки Дианы. — Это странно, — сказал медик, внимательно осмотревший действие этой смеси. — Не происходит никакой окраски! Ничего! Значит, здесь нет разъедающего вещества. Медик углубился в размышления, подперев голову рукой. — Да, да, — сказал он минуту спустя. — Да, иначе быть не может. Тут сильное усыпляющее средство; взятое в большом количестве, оно приводит к смерти. Но каким образом мог проглотить монарх такое значительное количество яда? Если Арнудина была замешана в этом, каким же образом умерла она? О, наука! Будь мне путеводителем в этом лабиринте тьмы! Говоря таким образом, его блуждающие по комнате глаза упали нечаянно на большую занавесь, скрывающую постель. — Ага! — воскликнул он тоном победителя. — Я не могу дотрагиваться до священного тела короля, для выяснения причины его смерти; но это тело принадлежит мне, и в его внутренностях я буду искать тайну. И, встав с места, он открыл занавеску. Бомануар, о котором медик совсем забыл, издал громкий крик удивления и жалости. Арнудина, все еще одетая в тот же самый костюм, лежала, как заснувшая, на постели. Руки ее были сложены на груди, сверкавшей ослепительной белизной. — Боже!.. Какое прелестное создание! — прошептал маркиз. — Этого же мнения был и Франциск, — сказал Амброзий Паре, который, будучи углублен в науку, никого и ничего не уважал. — И все же это прекрасное тело вскоре разложится; на этих губах не останется ни малейшей краски. Но прежде чем это случится… И медик схватил свой скальпель. — Боже! — воскликнул испуганный маркиз, — ведь это святотатство! — Вы называете святотатством то, что безжизненная материя служит для здравия живых созданий Бога? Разве вы не знаете, что тайны, открытые в трупах людей, дают мне возможность вылечивать сотни живых? Полно, Бомануар, будьте мужчиной. Сказав это, медик совершенно обнажил грудь молодой женщины, и, взяв поудобнее скальпель, готовился сделать разрез… Но вдруг он сразу побледнел и весь затрясся, так что Бомануар не мог не заметить его страха. Вооруженная скальпелем рука опустилась, прежде чем могла нанести удар. — Что случилось, маэстро? — спросил Бомануар, испуганный страшной переменой лица медика. — Содрогание… трепет… — шептал Паре. — Неужели остаток жизни хранится в этом теле?.. И он прибавил, содрогаясь: — Может быть, я находился в положении Весаля и чуть-чуть не разрезал человека, который еще жив… — Как?! Она живая? — вскричал Бомануар. — Но признаки смерти… такие же самые, как у короля… И если это правда… Амброзий уже больше не слушал его. Между бесчисленным множеством склянок, бывших в шкафу, он выбрал сильно отрезвляющее средство и поднес к носу Арнудины. Мнимо усопшая вздрогнула всем телом. — Она живая! — закричал Амброзий Паре, почти обезумев от радости. — Да будет благословенно мое любопытство! Через него я спасу несчастную от самой ужасной смерти, а может быть, спасу и самого Франциска. Между тем у любовницы короля признаки возвращения к жизни усилились: сперва она шевельнула рукой, потом головой и, наконец, открыла глаза. Сначала сознание было не ясно, но вскоре оно вполне возвратилось. Она потянулась и села на кровати, но, увидев двух незнакомых мужчин, вскрикнула от страха. — Не бойтесь ничего, дитя мое, — сказал Амброзий Паре. — Я маэстро Амброзий Паре, медик его высочества, и по его приказу должен лечить вашу болезнь. — Король? — спросила молодая женщина, сложа руки. — Так король жив? — Я вам повторяю, что вы здесь по его приказанию. Молодая женщина подняла глаза к небу, и взгляд ее был полон благодарности. — Но, дочь моя, — прибавил медик, бросив выразительный взгляд на маркиза, как бы прося его содействия, — король имел ту же самую болезнь, какая постигла вас. И так как мы думаем, что здесь кроется преступление, то покорнейше просим подробно рассказать все. Арнудина побледнела, не знала, что говорить, и видимо волновалась. — Вы колеблетесь, — сказал медик, нахмурив брови. — Значит, вы боитесь чего-нибудь? Почему вы отказываетесь все рассказать нам? — Потому что, — решилась, наконец, Арнудина, — тут идет дело об очень сильных людях… и они заставили меня поклясться. — Никакая клятва не действительна, когда в ней есть преступление, — сказал строго медик, — и если вы опасаетесь открыть нам правду, то я и господин Бомануар даем вам честное слово, что все останется между нами. Арнудина посмотрела внимательно на обоих стариков и решилась, наконец, открыть им все, начиная с появления Дианы и кончая последним словом короля. Она объяснила, что впала, по всей вероятности, в сон потому, что понюхала воду, в которой Франциск мыл руки. При этих словах и медик, и Бомануар вскочили со своих мест. — Вы слышали, Бомануар? — воскликнул Паре. — Оказывается, дело идет об усыпляющем средстве, которое, однако, не убивает. Под этим кроется какое-то страшное злоумышление. Побежим, может быть, мы поспеем вовремя. Бомануар был готов в одну минуту. — Ты подожди нас здесь, — сказал он Арнудине. — Если наши заботы окончатся удачей, то я могу смело сказать, что ты будешь первая дама во Франции по почету. И после этого они удалились, оставив очень удивленную Арнудину ожидать их. Минуту спустя в комнату вошел какой-то человек лет пятидесяти, доброго и честного вида, одетый в длинную черную мантию, какая употреблялась в то время работающими врачами. Он нес в руках поднос с чашкой, наполненной дымящимся бульоном, издававшим аппетитный запах. — Мой учитель Амброзий Паре поручил мне приготовить вам этот бульон. Я не такой хороший медик, как он, но зато умею готовить чудный бульон! Ха-ха! — и улыбка гордости озарила говорившего. Хотя вид его вполне внушал доверие, тем не менее, Арнудина колебалась выпить бульон. Помощник Паре заметил колебание, но не подал никакого вида. — Позвольте, — сказал он, — отведать мне, достаточно ли в нем соли… Это довольно важная вещь, пересолен ли бульон или недосолен? Отличный, — прибавил он, отведав. Видя, что он отпил немного из чашки, Арнудина больше не боялась: она взяла чашку и с удовольствием выпила все до дна. Внезапно она побледнела, выпустила чашку из рук, которая, упав на пол, разбилась вдребезги, и свалилась на постель. Арнудина немного вздрогнула, на губах появилась кровавая пена, и все было кончено. Тогда невинная улыбка сошла с лица мнимого помощника. Это был преподобный отец Лефевр. Он с чертовской ловкостью сумел бросить смертельный порошок в бульон после того, как отведал немного, чтобы успокоить ее. Лефевр нагнулся над Арнудиной и, положив ей руку на сердце, прошептал: — На этот раз нам удалось. Этот болван Паре не поспеет вовремя вернуться, таким образом, самый важный свидетель устранен, и если этим двум и удастся спасти Франциска, то они останутся обманщиками и клеветниками… Обидно, что пришлось уничтожить такое прелестное создание: каприз короля мог бы продлиться еще долго… И ворон, принесший смерть, ушел, не взглянув больше на несчастную жертву его. КАБАН В СЕТЯХ — Черт возьми! Господа, скоро ли кончится эта несносная комедия? Клянусь святым Дионисием, моим покровителем, я велю вас всех повесить, от первого до последнего, ослы вы этакие! И человек, полураздетый, с перекосившимся от ярости лицом, вбежал в трапезную, где пять монахов сидели за завтраком. Служители Бога при виде этого бешеного человека вскочили с мест и схватили, что попало под руку, вилку или нож, и стали за стулья. Но скоро появились четверо горцев, которые, по знаку монахов, схватили этого бешеного и связали его. Он стал кричать, как сумасшедший, но на это не обращали внимания и снесли его в ближайшую келью. Там он, наконец, опомнился: почувствовал себя слабым, одиноким и обессиленным. Тогда он понял значение и силу своего несчастья и заплакал. Опишем этого несчастного. Это был человек высокого роста, с благородным лицом. К нему в келью вошел настоятель монастыря — монах с умной физиономией и глубоким, пронизывающим взором. Он подвинул себе кресло и сел около постели связанного. — Меня уведомили, — сказал он гнусаво, — что на вас напал новый припадок ярости. Я сомневался, но эти веревки подтверждают сообщение. Пленник хранил угрюмое молчание. — Ну, полно, скажите мне, как аббату этого монастыря, с вами плохо обращались? Вы чем-нибудь недовольны? Говорите спокойно, сын мой, чего вы хотите? — Я желаю, чтобы кончилась эта отвратительная и подлая комедия, — ответил резко пленник. — Хочу, чтобы мне возвратили мой чин, мое положение и мою власть! Аббат с жалостью посмотрел на него. — Если вы извинитесь все передо мной за всю эту мерзкую комедию, — продолжал пленник, — то я прощу вас, в ином случае… — Позвольте, сын мой, вы говорите про чин, про почтение… За кого же вы считаете себя? — Кто я? — закричал пленник. — Я Франциск I, король Франции. Аббат грустно покачал головой и сказал: — Послушайте, сын мой, хотя ваши слова вполне доказывают полнейший беспорядок в вашей голове, тем не менее, вы совершенно здраво рассуждаете о других вещах, не касающихся мании величия, и этим вы внушаете мне столько симпатии, что я берусь разъяснить вам ваше положение. Король, действительный или мнимый, молчал. Аббат между тем начал: — Вчера я возвращался с моим братом от наших бедных, которым мы помогаем, и брат мой заметил безжизненное тело, лежащее поперек дороги. Полагая, что это какой-нибудь заснувший рабочий или пьяный — видите, как я вам все подробно рассказываю, — мы хотели приподнять это тело и положить на край панели, чтобы его не раздавили. Но, к нашему удивлению, мы заметили, что это был больной или умирающий человек, так как у него еле-еле был слышен пульс… Это тело, бывшее в таком дурном состоянии, было вы сами, сын мой! — Это был я? — вскричал пленник, удивленный. — Да, это были вы, и нам с братом не хватило сил снести вас, но, к счастью, в это время проезжала крестьянская телега, и мы привезли вас к нам в монастырь, где и лечили вас, ухаживая за вами с любовью. — Да, голодом, холодными душами и веревками! Хорошо лечение! — сказал глухо король. — Сын мой, — отвечал аббат. — Вы своим злым и буйным характером заставили нас поступать так. Если бы вы дали мне сейчас слово вести себя тихо и смирно, то я даже сам развяжу вас сию же минуту. — Даю вам слово дворянина, что я буду тих и покоен. — Я вам верю, сын мой, — продолжал аббат. — Как бы я был счастлив, если бы мог забыть вашу грустную манию! И говоря так, он развязал короля, который, освободившись, уселся на кровати. — Отец, — сказал он после минутного молчания совершенно покойно, — я вполне понимаю, что многие обстоятельства могли дать вам повод думать, что я сумасшедший. Аббат поднял руки к небу. — И все же, — продолжал король, — у меня есть маленькая просьба, в которой, надеюсь, вы мне не откажете. — Скажите, какая, сын мой, я весь к вашим услугам. — Благодарю вас, хорошо; пошлите кого-нибудь из ваших братьев в Лувр, чтобы он там попросил позволения поговорить с королем Франциском, и рассказал бы ему, что есть сумасшедший, который присваивает себе его имя. Когда это будет сделано… — Вы на что-то надеетесь, сын мой, — сказал грустно аббат. Король вскочил на ноги. — В эту минуту, господин аббат, двор Франции в страшной тревоге; курьеры скачут по всем дорогам, ища короля Франциска, который пропал; министры, собравшись в совете, не знают, что делать, и боятся объявить народу такое ужасное известие. Прошу вас, аббат, успокойте их всех от моего имени; вас же, так как вы действовали по совести и без всякого предумышления, я назначу епископом и дам вам кардинальскую шапку, как спасителю короля, сделавшегося жертвой недоразумения. Аббат покачал головой. — Сын мой, то, о чем вы просите меня, уже сделано. Король даже привскочил. — Как?! Уже сделано? — проговорил он. — Конечно. Первоначальное уверение ваше имело такой правдивый тон, и к тому же вы имеете такое сходство с королем, что я тотчас послал курьера в Лувр для необходимых расспросов. — И что же курьер узнал в Лувре? То, что я говорил вам? — спросил с жаром тот, который выдавал себя за Франциска. — Увы, — сказал грустно аббат, — весь двор был объят ужасом, но не потому, что не знали, где король, а по той причине, что было слишком известно, что именно с ним случилось. И курьеры скакали по всем дорогам не для того, чтобы искать короля, а для того, чтобы объявить всем грустную весть. Король с ужасом слушал. — И, наконец, — продолжал аббат, — брат, которого я послал в Лувр, по милости Генриха II и благодаря своему монашескому одеянию был допущен в часовню поцеловать руку короля-покойника. Король громко вскрикнул. — Умер! Франциск I умер?! И закрыв лицо руками, он упал на кровать. То, что случилось с ним, в действительности переходило всякие границы. В таком положении можно, в самом деле, сойти с ума. Живого человека оплакивали, считая его мертвым; кроме того, считая себя вполне справедливо королем Франции, слышать, что другой взошел на трон, и имея полное сознание свой личности, не иметь возможности доказать все свету. Немудрено, если после таких волнений и страданий Франциск начинал бушевать. — Если даже я не король Франции, — сказал он, — то должен же я быть кем-нибудь. Ведь невозможно, чтобы человек такой величины, как я, мог внезапно упасть с неба. Бедняга старался шутить, но слезы наполнили его глаза. В это время аббат вынул из кармана письмо и подал пленнику, говоря: — Умеете вы читать? — Я, — сказал Франциск, — поэт. — Хорошо, хорошо, — ответил снисходительно монах. — Тогда прочитайте это письмо. Король схватил бумагу и прочел: «Милый мой Христовый брат. Монастырь св. Варнавы. Воскресенье, 2 апреля. Отвечая на письмо вашего преподобия, мы должны вас предупредить, что в пленнике, описанном вами, мы признали бедного сумасшедшего слугу монастыря, убежавшего пять дней назад. Этот слуга называется Матурин Гранже; ему сорок пять лет и он имеет замечательное сходство с нашим королем Франциском I; этот слуга отличного характера и весьма послушный, кроме дней припадка, когда он считает себя королем. Так как бедный помешанный очень любим всеми нами, то мы все очень благодарим вас за попечение о нем. Отошлите как можно скорее его обратно к нам, где его ожидает комнатка и, где он снова будет жить покойно. Мы надеемся, что вы присоедините молитву вашу к нашим мольбам, чтобы бедный Матурин скорее поправился. За сим, милый брат по Христу, я молю Бога, чтобы Он сохранил вас под своим святым и достойным покровительством, и прошу вас не забыть меня в святых молитвах ваших. Вильгельм, аббат». Франциск остановился, смущенный и побежденный. Таким образом, личность его вполне разъяснилась. Он был Матурин Гранже; в этом не было ни малейшего сомнения, а великий и властный Франциск Франции покоился теперь вечным сном. Внезапно другая мысль заставила его встрепенуться. — Скажите, отец мой, — сказал он, — что думает церковь о переселении человеческой души? Аббат вовсе не изумился подобному вопросу. Он угадал мысли пленника. — Сын мой, — сказал он степенно, — церковь учит нас, что человеческие души после смерти тела судятся Господом и идут, смотря по назначению, или наслаждаться радостями, или терпеть муки окаянных. Но есть примеры, что души, покинувшие одно тело, переходят в другое, и это потому, что Бог, по своей бесконечной доброте, приостанавливал окончательный суд и давал душе время покаяться в первых своих грехах. Франциск громко вскрикнул: — Вот то-то и есть! Отец мой, вы видите во мне большого грешника. Прежде я был в самом деле королем Франции… Аббат слегка улыбнулся. Между тем король продолжал: — Самый большой мой грех был любострастие, и разгневанный Господь Бог послал мне смерть в большом грехе, в объятиях женщины, которая была женой другого. Я был предназначен аду; но Бог, давая мне время покаяться, перенес душу мою в тело Матурина Гранже. Я каюсь, искренне каюсь! Господь Бог, открой мне путь в рай! И кающийся преклонил голову к ногам аббата. Аббат, стоя, смотрел с гордостью на побежденного и валяющегося у его ног. Что, неужели это был великий, гордый Франциск де Валуа?! Выдуманная сказка, которая бы заставила улыбнуться самого глупого простого священника Сорбонны, подействовала настолько, что могла свернуть ум первого господина католического мира. И аббат имел причину гордиться. Король, лежащий у ног священника, нагло подсмеивающегося над ним, — вот высшая победа этих черных людей, собранных Лойолой и которых он намеревался вести к победе! ЛИСИЦЫ И ЛЬВЫ Аббат Доснанже — так назывался аббат монастыря — наслаждался некоторое время своей победой, а затем сказал мягким голосом, протягивая руки лежащему у его ног и помогая ему встать: — Встаньте, дорогой сын мой! Если то, что вы говорите, правда, то благодарность ваша к Богу должна быть огромна, и вы должны признать это чудо с большим раскаянием. — Что нужно делать? Я готов. — Прежде всего, держите в тайне этот факт. Потом, если вы желаете спасти себя в вашей новой жизни, как я надеюсь, то вы можете это сделать, только будучи добродетельным, в первую очередь скромным… — Я буду скромен, отец, — сказал, вздыхая, король. — Потом, когда вас признают достойным принадлежать к нашему святому обществу, вы должны дать три обета: бедности, целомудрия и послушания, которые составляют основание монашеской жизни. Вы будете заперты в келье этого ордена и проведете ваши дни в уединении и в молитве, оплакивая горькими слезами грехи ваши. — Я готов послушаться, отец! — сказал Франциск, желая оставить все сладости жизни, изведанные им. — И если, — продолжал аббат, особенно подчеркивая эти слова, — если случится, что демон примет образ какого-нибудь вашего друга… даже самого дорогого, и захочет вас заставить принять прежнее ваше величие, то вы должны решительно оттолкнуть его соблазн. — И с этим я с вами согласен, — сказал Франциск, наклоняя голову и вздыхая. Вдруг раздались страшные крики в прихожей монастыря. Две сторожевые собаки бешено залаяли, потом отчаянно завизжали и, наконец, затихли. Большой шум слышался по коридорам. — Что это такое? — воскликнул король, вскочив на ноги. В это время раздался голос за дверьми: — Отец мой, напали на монастырь, сторожевых собак убили! — Нужно защищаться, непременно! — вскричал король, мгновенно став самим собой, схватил скамейку и поднял ее кверху с такой угрожающей позой, что аббат побледнел. Плоды его учения рассеялись. — Вспомните, — сказал монах, — о моих предупреждениях. Демон, чтобы соблазнить вас, может принять вид какого-нибудь вашего друга… отвергайте соблазн, если хотите быть спасенным! Но дверь, осажденная с яростью, внезапно открылась. На пороге появился сильно вооруженный человек: это был маркиз де Бомануар! За ним виден был ряд солдат, с которыми боролись пять или шесть монахов, крича и протестуя. — Государь! — вскричал Бомануар, входя в келью со шпагой в руке. — Нам удалось открыть место, где вы находитесь пленником!.. Государь, возвратитесь в ваше королевство, утешьте ваше семейство и ваш народ. Друзья! Наш монарх найден, да здравствует Франциск!.. — Да здравствует Франциск! — кричали все, входя и наполняя келью короля. — Это демон… — шептал монах, — не поддавайтесь искушению… Но Франциск, уронив скамейку, всматривался в вошедших людей. Его ум, осажденный различными потрясениями, недоумевал. — Бомануар, — прошептал он, наконец. — Ты ли это или это призрак, походящий на тебя? — Государь, вы не узнаете меня? — воскликнул Бомануар. — Вы вполне можете довериться мне и последовать за мной, уверяю вас! Король был убежден; после недолгого раздумья он со слезами на глазах протянул руку маркизу. — Я верю тебе, Бомануар. Первый раз ты мне спас жизнь, теперь ты мне спасаешь трон и честь. Добудь мне одеяние, чтобы я мог спокойно и с полным величием въехать в Лувр. Один из оруженосцев принес богатое одеяние кавалера, заранее приготовленное Бомануаром. — Обождите минуту, — сказал, входя неожиданно, совершенно седой старик с величавым видом. — Государь, узнаете вы меня? Король пристально посмотрел на него. — Нет, — сказал он грустно, — хотя черты немного знакомы мне… — Я был граф Виргиний де Пуа, государь, — сказал дворянин. — И я первый, который готов предложить жизнь свою для спасения жизни короля. Франциск покраснел. Ему было совестно, что человек, задержанный его повелением в таком ужасном и долгом плену, начал так великодушно свою месть! — Граф, вы хотите упрекнуть меня! — сказал смущенно монарх. — Сохрани Бог, государь! Я осмелился потому говорить, что предполагаю в аресте вашем здесь, в монастыре, большое преступление. Я предлагаю сейчас же арестовать и допросить этих монахов, пока они не скажут правды. — Сын мой! — испуганно вскричал аббат. Франциск злобно взглянул не него. — Не вмешивайся теперь, чтобы не ухудшить свое положение, — сказал он строго. — Граф де Пуа, имеются ли при вас солдаты? — Сто дворян, государь, пришедшие по первому призыву господина де Бомануара, чтобы исполнить свой долг. — Хорошо. Пусть половина их сопровождает нас в Лувр. Другие же пусть оберегают все выходы аббатства; связать всех монахов, отобрать все письма и послания, которые будут найдены при них; граф де Пуа с избранными им самим товарищами останется управлять монастырем, и пусть произведет как можно скорее суд. Теперь, господа, в дорогу! Король с помощью господина де Бомануара в один миг одел костюм кавалера и вышел из кельи со своей свитой. Аббат, хотя охал и протестовал, говоря о праве церкви, был взят и крепко связан теми веревками, которыми был связан Франциск. — Лошадь его высочеству! — закричал Бомануар с лестницы. И, обратившись к королю, он сказал: — Я должен сознаться, государь, что приготовил также и носилки, с грустью подозревая, что здоровье моего короля расшатано. Но так как, благодаря Богу, я вижу ваше высочество крепким и здоровым, то попрошу сесть на лошадь. — Ты мой хороший и верный слуга, Бомануар, — сказал Франциск. — Также и граф де Пуа, — продолжал он, возвысив голос, — и вы все, дворяне и господа, будете вознаграждены мною по заслугам… Черт возьми! Я найду руководителей, заставлявших монахов так злодейски поступать, и тогда… палач устанет от работы! Минуту спустя блестящая свита, состоящая из лучших дворян Франции, во главе с королем двинулась к Парижу, оставляя монахов и монастырь под неподкупным надзором графа де Пуа. ДУХИ ТЬМЫ В Лувре был всеобщий ужас. Между тем Генрих II, скоро утешенный потерей отца, готовился председательствовать в большом заседании, где должны были принять весьма строгие меры против реформаторов, и в то самое время, когда старые министры Франциска, смущенные и огорченные, удалялись от дворца, где светило теперь новое солнце, эскадрон кавалеров с шумом вошел в Лувр. Караульный солдат, который, как и все другие, думал, что король умер, вскрикнул от ужаса, увидя усопшего короля вновь воскресшим и с угрюмым выражением ехавшего по площади. Как молния распространилось известие по дворцу и скоро дошло до Генриха. Бессердечный принц, который обо всем знал: об усыпляющем средстве, данном его отцу, о похищении из гробницы и о заточении в монастырь, думал сначала сопротивляться. Он обвел взглядом своих министров, придворных, солдат и у всех на лицах прочитал только страшный испуг. Генрих II, увидав это, не нашел ничего лучшего, как бежать навстречу отцу, схватить руку и поцеловать ее, крича с притворным энтузиазмом: — Отец мой!.. Небо сжалилось над моим горем! Но король так сурово и угрожающе взглянул на сына, что у того затряслись руки и ноги, и он понял, что его замыслы были известны отцу. Господин великий констабль и мой капитан охраны, приблизьтесь ко мне, — сказал король; но, заметив, что все смотрят друг на друга с недоумением, не видя перед собой ни герцога Монморанси, ни капитана охраны, он прибавил: — Ах, да, господа, позвольте представить вам, и прошу признавать великого констабля маркиза де Бомануара и капитана охраны виконта де Пуа… Оба дворянина, удивленные и задыхаясь от радости, приблизились к королю. Трепет ужаса пробежал по рядам придворных. Если король начинал наносить удары столь важным личностям, как Монморанси, то чего же могли ожидать придворные низшего ранга! Некоторые начали подумывать о бегстве и с волнением смотрели на выходные ворота Лувра, но король предупредил их желание. — Пусть охраняют входы, — приказал Франциск двум вновь назначенным министрам. — Никого не выпускать без моего позволения. — Иду исполнять это приказание, — сказал поспешно принц Генрих. — Останьтесь, Генрих, — сказал холодно король. — Мое приказание исполнят констабль и капитан охраны. Вы слышали, господа? И знайте, что вы мне отвечаете за исполнение этого приказания. Идите! Бомануар и Пуа поклонились с почтением и ушли. Франциск, дав эти приказы, слез с лошади и направился внутрь двора. Сын и старые придворные засуетились, было вокруг короля, но он сделал знак, и вооруженные дворяне, сопровождавшие Франциска, окружили его со всех сторон. Под их охраной монарх вновь вошел во дворец. Шествие это носило угрюмый характер. Король шел молчаливый и строгий; тяжелые шаги солдат громко раздавались по залам. Что же касается министров, то они имели вид приговоренных: они бросали растерянные взгляды вокруг себя, ища хотя бы малейшую надежду на спасение. Войдя в свою комнату, король отослал дворян свиты, которые больше не были ему нужны. Вся сила была теперь на стороне монарха; министры готовы были задушить того, на кого указал бы пальцем Франциск. Перейдя из своей комнаты в залу совета, король приказал пажу: — Позвать сюда кардинала-канцлера, великого превота, герцога де Энжена и принца Генриха! Немного спустя все четверо, испуганные, бледные, вошли в залу. Наиболее испуганным казался Генрих: он отлично сознавал, что он главный виновник и сила вины этой была так велика, что самое жестокое наказание могло его ожидать. Канцлер, кардинал де Турнон, положил на стол перед королем свой портфель с бумагами. — Уберите эти бумаги, господин кардинал, — сказал высокомерно монарх. — Я вас позвал не для того, чтобы работать с вами как с министром, а для того, чтобы вы исполнили здесь ваши духовные обязанности. И, бросив полный злобы взгляд на своего сына, он продолжал: — Вы должны будете утешить в последние минуты большого преступника, который уже близок к смерти! Генрих почувствовал, что сердце у него заледенело и волосы встали дыбом; но он был солдат и переносил все молча. — Что касается вас, великий превот, то вы должны свершить суд. Я потому велел призвать именно вас, что ничья рука, кроме вашей, не может исполнить приговор над персоной королевской крови. Герцог де Энжен выступил вперед. Это был молодой, красивой и благородной наружности человек, с честным, открытым взглядом. — Государь, — сказал молодой принц с решимостью, — это для меня вы хотите заставить работать великого превота? При произнесении этих слов слышалась гордая покорность. — Нет, кузен, — сказал ласково король, взяв его за руку. — Напротив, я вас позвал как первого принца крови, как человека, наиболее близкого к короне, и для того, чтобы вы высказали мне ваше личное мнение о преступлении высшей измены. Лицо Энжена нахмурилось. — Я вас понимаю, — сказал он с горячностью. — Вы намекаете на прошлое и хотите напомнить мне, что я притеснял ваших родных… Но вам, герцог, я всегда отдавал справедливость, и мое постоянное расположение должно вам показать, что если я наносил удары вашим родным, то делал это не из ненависти против вашего дома… Во всяком случае, если я ошибся, небо жестоко наказало меня, заставив узнать в моем наследнике душегубца. — О, отец мой! — вскричал невольно принц Генрих. — Замолчите! — прервал его строго Франциск, побагровев от злобы. — Душегубец, да, даже отцеубийца! Вы скажете, что берегли мою жизнь, когда с помощью усыпляющего порошка вы выдавали меня за мертвого, когда по вашему приказанию ваш отец и монарх был заключен в монастырь, где монахи принимали его за сумасшедшего и обходились с ним, как с последним слугой. Подлец! Если бы не честность и храбрость нескольких дворян, несмотря на то, что они были мною обижены напрасно, Франциск умер бы от горя и страдания через злоумышления своего родного сына! Все присутствовавшие, исключая Генриха, громко вскрикнули от ужаса. Виновный, склонив голову, все больше чувствовал тяжесть своего преступления, совершенного по наущениям священника и женщины. — Герцог де Энжен, — сказал король, — вы будете наследовать мне, если сын мой будет лишен короны. Я знаю, что ваше благородное сердце не позволит вам быть пристрастным даже в надежде на трон, а потому еще прошу сказать мне ваше личное мнение по делу принца Генриха. Герцог де Энжен, бледный, вытер платком пот на лице. — Я думаю, — ответил он, — что ваше высочество должны бы осчастливить вашим снисхождением принца Генриха и простить ему первое согрешение. — Я не спрашиваю вас, что я должен делать, — сказал резко Франциск, — я спрашиваю у вас только, что вы думаете об участии моего сына в этом преступлении. Уверены ли вы, что принц Генрих, в самом деле, замышлял против меня? Но на этот вопрос не было необходимости отвечать, стоило только взглянуть на Генриха: вид его показывал полное признание в своей вине. Герцог же поник головой и сказал: — Он раскаивается. — Это принесет ему пользу для вечного блага, — сказал холодно король. — Кардинал, уведите с собой принца и приготовьте его к смерти, как подобает христианину и дворянину-принцу. Господа, вы мне отвечаете за него головой. Генрих протянул умоляюще руки к отцу, но тот отвернулся от него, и по знаку короля все оставили комнату. Оставшись один, король почувствовал, что силы оставили его. Приговор сыну хотя и был жесток, но справедлив, и если не волновал совесть короля, то глубоко ранил его сердце. — Мой сын! — шептал он. — Убить его по моему распоряжению! И сильная дрожь пробежала по жилам короля. Вспомнилось ему, как сын его появился на свет и сколько надежд возлагал он на этого младенца, наследника династии, и потом, когда принц, уже юношей, участвовал в войне и, побеждая врагов, наполнял гордой радостью сердце короля… И что же вышло, в конце концов? Сын его изменник и отцеубийца! И скоро, по одному только знаку отца, эта молодая жизнь перестанет существовать, и шпага великого превота заставит покатиться голову, предназначенную со дня рождения носить корону Франции. Тысячи мыслей бродили в голове этого всемогущего властителя. Зарождалась у него мысль о прощении сына, но совокупность проступков его не позволяла монарху это сделать. Король все мог бы простить, но не подобное ужасное оскорбление, о котором, впрочем, Генрих не подозревал, так как, входя в заговор, он поставил условие, чтобы отец его имел богатое и спокойное убежище. Король встал, бледный и решительный. — Генрих умрет, — сказал он глухо, — я решил это и сам Бог не заставит меня изменить решение. — Бог все может, сын мой, — сказал позади него какой-то голос. Франциск обернулся. Перед ним стоял старичок, низкого роста, бедно одетый и хромой; его можно было принять за самого простого, если бы не его глаза, горевшие каким-то жгучим взглядом. Король почувствовал какой-то суеверный страх. Но он тотчас же оправился и, приняв строгий вид, спросил: — Кто вы такой? — Я Игнатий Лойола, — отвечал скромно старик, просто произнося это знаменитое имя, которое по всей Европе возбуждало страх и почтение в народе и королях. Монарх содрогнулся: странность неожиданного посещения немного отвлекла его от грустных мыслей. — Так это вы, — произнес король, проницательно смотря на Лойолу, — тот, которого считают святым при жизни. — Один Господь Бог свят, — сказал Игнатий, — мы бедные грешники, которые надеются спастись, веруя и раскаиваясь. — Как вы оказались здесь, несмотря на мой приказ, запрещающий вход сюда кому-либо? — Бог направлял мои шаги, дабы я мог исполнить поручение, данное мне Им. Святой человек не сказал, что, кроме путеводителя Бога, он имел несколько пособников, тайных членов общества, которые хотя и тряслись за ответственность, которую они принимали на себя, но все-таки не осмелились заградить охраняемую ими дорогу генералу ордена. — Поручение! — воскликнул король с подозрением. — Бог послал вас с миссией ко мне, святой отец? — Да, — отвечал серьезно основатель ордена иезуитов. — Хорошо, я вас выслушаю… Человек, подобный вам, имеет право рассчитывать на мое внимание. Но попрошу вас немного обождать здесь; я должен сперва выполнить одно важное дело. — Государь, — воскликнул Игнатий, — именно ради этого важного дела Бог и послал меня к вам. Король резко от него отвернулся. — Преподобный отец, это дух Божий вдохновил вас или вы пришли по просьбе кого-либо другого?.. — Государь, позвольте вам доказать… — Часто, — перебил его монарх с иронией, — часто даже люди, носящие святое звание, смешивают свои желания с желанием Бога. — Хорошо, король, представляю вам доказательства, — гордо произнес Лойола. — Бог мне сказал: иди в Лувр, там теперь король Франции, совместно с кардиналом и превотом, а также и герцогом Энженом, осуждает сына своего на смерть… — Вы ошибаетесь, святой отец, — пытался оправдаться король, все же сильно побледнев при этом. Они там, — продолжал Лойола, указывая на дверь, в которую вышли названные четыре личности. — Они в той комнате ожидают вашего приказания, монарх, и если этому приказу не будет препятствовать сверхъестественная сила, то он запятнает кровью благородную корону Франции. Игнатий простер вперед руку и продолжал: — Но Бог обо всем подумал и послал меня сказать вам, как некогда Он сказал Сам Аврааму: «Не проливай крови сына твоего!» Франциск, бледный, отступил немного и сказал: — Монах, святой ты человек или плут, но ты обладаешь страшной покоряющей силой. Я готов слушать тебя! ТРОН И АЛТАРЬ Игнатий начал: — Ваше высочество, очевидно, забыли, что король выше человека. Король Франции, занятый мщением за свои частные обиды, пренебрегает интересами своей короны. — Ты ошибаешься, Лойола, — сказал гордо король, — Франциск как человек простил бы: никакая обида не может заставить отца приговорить к смерти сына. Но как монарх великого народа, я должен думать прежде об интересах государства, а потом уже о своих, а потому, кто поднимает руку на своего короля, должен умереть. Игнатий сделал порывистое движение. — Ты, может быть, не одобряешь моего мнения, монах? — продолжал Франциск. — Однако, как считают твои последователи, цель оправдывает средства, употребленные для достижения этой цели, даже если бы эти средства были кровавые и подлые. — И тебе верно сказали; но ты упускаешь из виду свою цель и ошибочно судишь о своей обязанности. Уважение, смешанное с ужасом, которое в прежнее время окружало корону, теперь исчезло, и народ стал видеть в короле Франции, прежде всего человека. — И я хочу, чтобы меня тоже считали таким, — прервал Франциск. — И ты не прав. Одно время народы не были уверены, кто именно должен быть их господином, но что им необходимо иметь повелителя, это они вполне сознавали. Прежде эти семейные раздоры, заговоры сыновей против отцов, ужасный суд отцов над сыновьями — на все это смотрелось с религиозным страхом, ибо победитель повелевал. Теперь все изменилось, народ смотрит не на одну корону, но и на короля. — Знаю, — отвечал задумчиво король. — Теперь, — продолжал иезуит, — в каком положении находится королевская власть, монархам остается один только открытый путь, чтобы сохранить себе трон, а именно: чтобы король соединился с церковью; главное же, чтобы ни один скандал не выходил за пределы Лувра и не касался бы плебейского слуха. Преступление сына твоего отвратительно, это верно, но берегись, чтобы оно не сделалось публичным, ибо когда французы узнают, что в доме Валуа есть отцеубийца, они, пожалуй, сочтут дом Валуа лишним в Лувре. — Так по-твоему, — сказал удивленно король, — каждая обида, причиненная королю одним из членов его семейства, должна остаться без наказания? — Кто об этом говорит? Наказание делается негласно; яд должен заменить шпагу. Больше всего нужно избегать скандала. — Так ты советуешь мне совершить тайное убийство? И буду ли я менее злодеем перед Богом, если совершу скрытый грех? — Те, которые управляют землей, — сказал не изменяясь, иезуит, — не подчинены правилам жизни остальных людей. Если твой грех принесет вечное благо миллионам душ, тогда он достойнее тысячи добрых дел. — И кто же, — сказал иронично король, — будет отличать грех мой, каков он: достойный похвалы или должен быть порицаем? — Мы! — сказал Игнатий Лойола. — Мы будем обсуждать грех твой. И встав, он подошел к королю и, пронизывая его насквозь своим огненным взглядом, сказал: — Вы все еще не можете привыкнуть к этой мысли, вы, сильные мира. Вы, привыкшие развязывать узлы одним ударом шпаги, вы не можете еще познать эту чисто идеальную власть; власть, которой грязный, неизвестный священник из своей кельи управляет делами мира. В наши дни шпага недостаточно сильна для управления; теперь рука бедного плебея убивает сына императора. Окончилась ваша власть шпаги; если хотите царствовать еще, то вы должны быть нашими союзниками, потому что мы одни повелеваем чернью, мы одни направляем по нашему желанию руки, носящие оружие. — Ах! Карл Испании! — воскликнул Франциск. Этот возглас, невольно вырвавшийся у короля, выдал думы его во время речи Лойолы. В самом деле, эта темная, тайная политика интриг, разводимая священниками, довела его соперника, Карла V, до высоты его настоящего величия. Карл, который имел живой ум, сразу понял всю выгоду положения, которое иезуит так красноречиво объяснял ему. В то время религиозная реформа пошатнула высшую власть, опору всех властей того времени, — власть церкви. Поэтому и духовное, и светское правления имели единственное средство, чтобы укрепиться: соединиться вместе и сделаться одним целым, сообща наносить удары тому, кто вздумал бы помешать им. Монархия и папство, трон и алтарь могли продлить свое существование только с одним условием: быть крепко связанными друг с другом, и впоследствии было доказано, какая ужасная опасность угрожала тем, кто пытался их разъединить. — Мне придется тогда сохранить сыну жизнь? — Зачем? — сказал Лойола. — Перемените казнь, как я уже вам советовал. — Нет, я на это не согласен. Раз мое решение не будет публично известно моему государству, то мой суд делается местью; а я не могу мстить моему сыну. — Ваше высочество имеет чувства христианского короля, — сказал невозмутимо иезуит. — Если я оставлю ему жизнь и даже скрою от всех его вину, что же я должен сделать с аббатом и монахами, которые нанесли такую обиду моей личности? — Какую обиду? — наивно спросил монах. — Как? Разве вам не известно, как со мной поступали в монастыре? С преступником обращаются лучше. — Ваше высочество не совсем верно говорит, — мягко сказал Игнатий Лойола. — Если эти монахи, в самом деле, решили бы поднять руку на избранного Богом, на законного короля, то самая жестокая казнь была бы незначительна для подобных злодеев. — Что! — крикнул гневно монарх. — Вы осмеливаетесь оспаривать то, что я сам испытал? — Я должен заметить, что не с вашим высочеством они дурно обращались, а с бедным сумасшедшим, который требовал признания его королем Франции. Таким образом, каждый удар, нанесенный вам, был в некотором роде знак уважения к персоне вашего величества. Монарх не мог удержаться от улыбки, услыша такую странную теорию, впрочем, так подходящую к тонкой казуистике, в которой иезуиты были признаны профессорами. Но скоро король вернулся к прежнему нерасположению и строго сказал: — Я все обдумал, отец мой! Мои решения иные, чем ваши советы. Пусть будет, что будет, а я не позволю, чтобы какой-нибудь монах хвастался, что смеялся безнаказанно над королем. Обидчики, кто бы они ни были, должны умереть! — Ваше высочество решает так, не думая, что это принесет вред религии и монархии. — Ах! — перебил его король. — Сколько же, по-вашему, потребуется лет, чтобы мятежный дух и ересь могли подействовать на падение трона Франции? — Почем я знаю? Может быть, пятьдесят лет. — Ну, а через пятьдесят лет я уже умру, и могу не думать, что будет с монархией, когда я буду в земле. — Но мне, — сказал иезуит, — есть забота о будущности, понимаете ли вы, король Франции? Король с удивлением поглядел на этого худенького старичка, одной ногой стоявшего уже в могиле, и все еще заботившегося о будущности больше, чем он, молодой, в расцвете сил человек. — Да, я забочусь о будущности, — прибавил Игнатий, с гордым величием выпрямляясь во весь свой рост. — Основание, положенное мною, не может принести плоды раньше, как через одно или два столетия; тогда только братья Иисуса, оживленные моим духом, распространятся для господствования над всей Европой. Тут необходима борьба, мучения, необходимы целые века постоянства, чтобы план мой мог принести результаты. И что же, ты хочешь воспрепятствовать моей воле? Ты, король земли, не знаешь, что король неба может истребить тебя одним дуновением? Эти запальчивые слова заставили монарха вздрогнуть. Действительно, непобедимая решительность этого священника, который жертвовал собой и своими честолюбивыми надеждами для будущности, победы коих будут тогда, когда он уже будет в земле, была поразительна. Франциск знал цену фанатикам. Никакая сила не может быть им преградой, так как их слепая вера разбивала все препятствия. В первый раз королю пришлось убедиться, что в его царстве находилась сила, против которой его власть казалась бессильной! — Что ты сделаешь, если я все-таки решусь наказать и царствовать? — Государь, — отвечал Игнатий, — ваши друзья, гугеноты, освободили вас из тюрьмы и вместе вырвали из рук врагов Арнудину, женщину, из-за которой… — Довольно! — прервал его строго Франциск. — Арнудина в руках моих верных и от нее я узнаю все подробности. — Арнудина умерла, государь. Провидение Божие вошло в лабораторию Паре, когда он вышел из нее, и теперь свидетельство, на которое рассчитывали гугеноты, уничтожено. — Умерла! — вскричал уныло король. — Умерла потому, что любила меня. — Нет! За то, что препятствовала планам церкви, — холодно ответил иезуит. Франциск вздрогнул; теперь он стал понимать слова Лойолы. Король приблизился к нему и посмотрел пристально в лицо монаха. — Так эта смерть дело какого-нибудь агента общества Иисуса? — спросил король. — Да, усердие одного из верных исполнило волю неба. — И ты хочешь сказать, — прервал его король, — что если и я откажусь быть под вашей опекой, то могу подвергнуться тем же самым коварствам? — Не раньше, чем я помолюсь Господу избавить меня от такого горя! — хитро отвечал генерал иезуитов. Франциск стоял смущенный. Наглость иезуита его раздражала. — Разве ты не знаешь, иезуит, что я в своем дворце и окружен верными телохранителями? — Я это отлично знаю, и потому, избегая проклятых протестантов, оберегающих вход к тебе, государь, я явился сюда через ход, мне одному известный! — Сделай я только знак, — продолжал король, — и генерал иезуитов будет захвачен и после двухдневной пытки убит. Лойола улыбнулся. — Когда я жил в свете, — сказал он, — я получил на войне рану, и поэтому одна нога осталась кривою. Мое самолюбие было жестоко обижено этим, потому что в то время я был очень занят собой. Желая выпрямить кривую ногу, я, по совету одного медика, повесил себе на ноги громадные гири, от тяжести которых кости мои трещали и причиняли мне страшные страдания. Самые смелые и закаленные мучениями не могли перенести этой муки больше часа. А знаешь ты, король, сколько времени переносил эти муки Игнатий Лойола? — Откуда я могу знать, — отвечал король. — Ну, полдня… день… — Нет! Я терпел эти муки в продолжение тридцати пяти дней, — отвечал иезуит, победно глядя на Франциска. Монарх смущенно наклонил голову. — Полно, король Франции, — продолжал иезуит, — будь с нами, и мы спасем и защитим твою корону; царство твое наполнено еретиками, и в каждом еретике сидит враг твой. Прими мои условия! — Сначала выслушаем их, — сказал король. — Прежде всего, ваше высочество должны забыть несчастное приключение последних дней и вернуть милость свою принцу Генриху, констаблю де Монморанси, госпоже де Пуатье и всем тем, кто эту милость потерял. — На это я согласен, — сказал король. — Открытые гугеноты, которые приняли веру протестантов, должны быть выгнаны из двора, преследуемые всеми средствами, и в особенности с помощью святого трибунала инквизиции. А что касается тех, которые хотя носят в душе зачаток ереси, но еще не провозгласили ее открытой… Иезуит остановился, чтобы наблюдать за действием своих слов. Король нахмурил брови при мысли, что у него требовали в жертву Бомануара, де Пуа и других верных ему. Игнатий Лойола ясно увидел, что на этом настаивать бесполезно. — Так, что касается тех, — продолжал мягко иезуит, — то король будет продолжать держать их как добрых друзей и употреблять для своей службы, пока они публично не докажут вражду против религии. Франциск облегченно вздохнул. — Я надеюсь, что ваше высочество удостоит принять эти скромные предложения, — сказал иезуит, стараясь почтением смягчить то жестокое дело, про которое он говорил. Франциск в знак согласия наклонил голову. Вскоре Генрих Франции, чудом спасенный от смерти, стоял на коленях перед отцом, возобновляя клятву верности и уверяя отца в своем искреннем раскаянии. — Помни, чтобы никто, по крайней мере, ничего не знал, — сказал король, вспоминая совет иезуита. ПЛАМЯ КОСТРА Гревская площадь, место постоянных казней, была наполнена народом, ожидавшим любимого зрелища. Толпа еретиков, пойманных во время слушания проповеди евангелического пастора, должна была быть сожжена. Если бы дело шло о каких-либо ворах или мошенниках, то можно было рассчитывать на народную симпатию к осужденным. Но здесь были еретики, против которых парижане были возмущены частыми проповедями и поэтому питали к ним лютую ненависть. Казнь, назначенная еретикам, благодаря дьявольскому изобретению кардинала де Турнон и отца Лефевра была ужасна. Они не были приговорены к обыкновенному сожжению; им приготовлена была более страшная смерть: мучителями был придуман род стульев, прикрепленных на длинные железные цепи, которые спускались в огонь и поднимались оттуда, так что несчастные сгорали постепенно. В те мрачные времена различные партии старались доказывать свое первенство не поступками и делами, а своей жестокостью. Между тем на Гревскую площадь въехали трое сильно вооруженных дворян в сопровождении многочисленной свиты. По-видимому, они не собирались присутствовать при казни, потому что чересчур спокойно приближались к толпе. Они или забыли, что в этот день назначена была казнь, или даже не знали вовсе о ней, а избрали этот путь как самый короткий. — Да, дорогой мой спаситель, — говорил один из них, красивый старик, бодро выглядевший, — да, я решил искать себе приют в соединенных провинциях или в Швейцарии. Хотя король по-прежнему благоволит ко мне, но я уже заметил в нем кое-какую перемену. — Позвольте мне присоединиться к вам, дорогой граф, — отвечал другой, в котором можно было узнать маркиза Бомануара. — По своей натуре Франциск очень добр, но окружающие портят его, и я ожидаю каждую минуту, что меня лишат шпаги констабля и арестуют. Граф де Пуа не сразу ответил, так как был занят осмотром всего происходившего на площади. Бомануар, заметя это, продолжал свой разговор, обращаясь к сыну графа, молодому виконту де Пуа. — А как же вы, молодой человек, решаетесь удалиться от столь веселого, самого блестящего двора в мире, где вы во многом могли бы достичь хороших успехов? — Я не светский человек и не ищу успехов, — отвечал скромно виконт. Действительно, все знали, какую строгую жизнь вел молодой виконт, и строгость эта отражалась на всей его фигуре и физиономии. После ответа его на слова Бомануара последовало молчание. Вдруг Бомануар почувствовал, что лошадь его остановилась. Он испуганно взглянул вниз и увидел около сорока человек простонародья, оборванных и босых, угрожающе окруживших его лошадь. Два монаха сновали повсюду повторяя наставления и приказы. — Эх, честные люди, — сказал Бомануар, — пропустите меня, не задерживайте мою лошадь. На эту просьбу раздалось несколько угрожающих голосов. — Мы здесь на Гревской площади, — сказал один из оборванцев, — и здесь может приказывать только инквизиция и народ Парижа. — Место монсеньору маркизу де Бомануару, великому констаблю Франции! — закричал берейтор, выехав вперед маркиза. На это один из монахов крикнул со злости: — Бомануар! Гугенот, проклятый враг нашей веры. Нападайте, друзья! Бейте гугенотов! Но в это время оруженосцы констабля быстро окружили его и тем избавили от неприятной истории, в этот момент на площади раздался крик: «Вот они!.. Вот они!..» На другой стороне площади показалась телега, окруженная солдатами, монахами и массой полунагого, оборванного народа. В телеге сидели двенадцать приговоренных: семь мужчин и пять женщин, которых Франциск I, повинуясь приказанию Черного Папы, предназначил к сожжению. Де Пуа обратил взор свой к телеге, силясь кого-нибудь узнать. Но это было невозможно, ибо головы осужденных были закрыты капюшонами. Вскоре прибыл Франциск, встреченный яростными криками черни, и сел в царской ложе вместе с королевой, госпожой де Пуатье, принцем Генрихом и герцогом де Монморанси. Королевская ложа была так устроена, чтобы ничто не укрылось от глаз Франциска во время исполнения казни. Жертвы уже были посажены на железные стулья, и палачи ждали только знака, чтобы зажечь нагроможденные дрова и заставить действовать механизм. Когда все это было готово, с приговоренных сняли капюшоны тогда все принялись разглядывать осужденных; тут были старцы, старухи, офицеры и даже девочка, лет пятнадцати и ее не пожалели бессердечные иезуиты. Внезапно виконт де Пуа, невольно повернувший голову в сторону казни, смертельно побледнел, и сдавленный крик замер на его губах. Один из осужденных поклонился ему и горько улыбнулся. Это был бывший слуга Монморанси, Доменико, освободитель графа де Пуа. Монморанси нашел случай отомстить своему слуге и приговорил его к сожжению вместе с гугенотами. — Отец, — проговорил дрожащим голосом виконт, — этого человека мы должны спасти, потому что мы обязаны ему нашей жизнью. — Ты прав, мой сын, — сказал взволнованный граф. — Если бы нас заковали в цепи, то и тогда мы должны были бы попытаться спасти его. — Вы с ума сошли! — прервал строго Бомануар. — Вокруг нас целая масса войска, и к тому же сам король присутствует при казни. Попытка наша может привести нас к смерти. — Что же такого? — горячился виконт. — Если нам не удастся их спасти, то мы можем избавить их от мучительной смерти, послав мгновенную смерть из этого пистолета. И виконт выхватил, было, свой пистолет из седла. Бомануар схватил его за руку и сказал: — Подождите минуту, я отвечаю за все… Виконт оглянулся и обвел глазами их верховой вооруженный отряд, который, как островок, выделялся в толпе. Но скоро острое зрение виконта заметило в толпе людей, делавших между собой какие-то знаки и которые поминутно обращали свои глаза на Бомануара. По-видимому, присутствие великого констабля ободряло их. Тогда де Пуа все понял. Вольные каменщики собрались в большом количестве на площади, решив сделать последнюю попытку освободить своих осужденных братьев, тем более что они заметили присутствие их тайного главы, маркиза де Бомануара. В это время король поднялся в своей ложе, с очевидным удовольствием оглядывая густую и радостную толпу, и, обменявшись утвердительным кивком головы с королевой и красивой Дианой, громко сказал: — Начинайте казнь! Тотчас же костры запылали, и скоро пламя стало опаливать одежду осужденных. На крик толпы один стон был ответом несчастных. Только одна девочка, упомянутая нами, подняв глаза к небу, громко крикнула: — Боже мой! Избавь меня скорее! Не успела она окончить этот возглас, как одна стрела, со свистом пролетев по воздуху, вонзилась ей прямо в сердце. Она вздрогнула, и, улыбнувшись в противоположную сторону площади, склонила на плечо головку и умерла. После оказалось, что этот смелый поступок совершил молодой стрелок, горячо любивший эту девушку, и, желая избавить ее от мучительной смерти, поразил ее стрелой. — Измена! — кричали в толпе. — Приговоренных убивают стрелами! В ответ на эти крики раздалось: — Измена! Гугеноты окружили площадь! Спасайся, кто может! Эти крики были изданы вольными каменщиками с целью произвести больший переполох. И в то же время раздался залп из пистолетов, который многих ранил и многих убил. В народе распространился слух, будто тысячи гугенотов собрались здесь для резни, и это заставило народ разбежаться. Стрелки, которые хотели остановить наплыв народа, были оттолкнуты; впрочем, им помогали вольные каменщики, делая это для большего беспорядка.  Тогда двинулся отряд Бомануара. Король, как и все другие, предполагал, что отряд двинулся для восстановления порядка, а потому войска, окружавшие ложу короля и костры, пропустили его без сопротивления. Виконт де Пуа, подойдя к одному из палачей, приставил ко лбу его пистолет и сказал: «Развяжи тотчас приговоренных или я пущу тебе пулю в лоб!». С другими палачами поступили так же, и они, видя перед собой великого констабля, повиновались. Для многих приговоренных освобождение было поздно, потому что они были довольно сильно обожжены. Но, несмотря на это, несчастных умирающих поместили на спинах лошадей. Что касается Доменико, то он настолько уцелел, что без посторонней помощи мог ехать на лошади. Тогда, наконец, толпа поняла, в чем дело, и раздался страшный вой. — Осужденных хотят увезти! — кричала она неистово. Но не было ни малейшей возможности сопротивляться отчаянному натиску воинов Бомануара и вольных каменщиков. Четверть часа спустя констабль Бомануар и де Пуа со своей свитой исчезли из виду. Борьба на площади продолжалась еще долго и бешено. Король, видя, что приговоренных спасли, яростно кричал, приказывая, во что бы то ни стало догнать беглецов. Наконец мало-помалу все успокоилось, и тогда все увидели, что масса убитых и раненых была результатом этого страшного смятения. Герцог де Монморанси и Арриго, герцог де Дамвилль, его сын, услыша о происшедшем и получив приказание короля, немедленно пустились в погоню. Но догнать беглецов было немыслимо, ибо Бомануар, как великий констабль, был везде беспрепятственно пропускаем и, кроме того, отдавал приказания задерживать всякого, кто за ним следовал. Тем не менее, погоня продолжалась, и несколько дней спустя уже нагоняла беглецов. Но они приближались к швейцарской границе, и вооруженные женевцы, во главе с Кальвином, радостно встречали своих братьев по вере. На швейцарской земле французов приняли с искренней любовью; что же касается протестантов, избежавших костра, то они были почитаемы как мученики за веру. Несмотря на ласковый прием, Бомануар и его друзья, увидев исчезающую за горизонтом французскую границу, глубоко вздохнули. — Прощай, Франция! — прошептал маркиз де Бомануар. — Прощай, земля моих предков, благородная страна, попавшая в руки инквизиторов и священников! Хотел бы я снова увидать мою родную страну, но свободную от иезуитов! — Прощай, Франция! — сказал задумчиво граф де Пуа. — Моя родина, где я любил, страдал и совершал великие грехи, и там же искупил их жестокой жертвой. Оставляя тебя, я надеюсь снова увидеться с тобой. — Не оплакивай Францию, отец! — сказал мрачно виконт де Пуа, бросая злобный взгляд на горы Юры. — Там нет больше людей, там остались только фанатики; король наш изменился, и там царствует теперь повелитель не Лувра, а Рима… Хоть бы на этом все и остановилось!.. Но нет, я как в тумане вижу, что это еще не все. Я вижу иезуитов, захватывающих католическую власть. Нам не на что надеяться, отец, все кончено, ибо на место власти папы Рима вступает теперь всемогущество Черного Папы! ИТАЛИЯ. — ВЫСОКОПРЕОСВЯЩЕННЫЙ КАРДИНАЛ Ватикан давно уже перестал быть центром, вокруг которого вращался весь христианский мир. С Юлием II закончился средневековый период папства. Этот человек одно время думал, что с ним возобновляется древняя власть Григориев и Иннокентиев, покорителей народов и тронов. Повинуясь его голосу, Европа в первый раз соединилась с Камбре, чтобы притеснить цветущую республику, которая, как казалось, не слишком уважала приказы папы. Позже, когда Юлий стал бояться чрезмерной силы французов, он решил составить святой союз, созывая всех монархов Европы воевать против Франции, на что Европа, послушная папской воле, сейчас же откликнулась. Но после смерти Юлия II святой папский престол видел с каждым днем падение своей власти. Лютер поднял знамя реформы и за ним добровольно последовали принцы и народы; постепенно Германия, Швейцария, Голландия и Англия отшатнулись от папского престола. Папы сами способствовали падению католической религии. Весьма грустна и непривлекательна была история папства от Юлия II и дальше; папы больше заботились о себе и своих родных и отдавали богатство и имущество церкви своим родственникам — их роскошная жизнь разорила Рим. Тем более, нужно помнить, что после Тренского собора духовенство стало жить более скромно; но для церкви это не принесло большой пользы, ибо гниение было в корне, у самого подножия престола великих римских пап. В эпоху, в которую мы вводим читателя во дворец Ватикана, царствовавший папа не был до конца испорченным человеком; напротив, если бы папский двор был тогда развращен только поверхностно, то мог бы благодаря его усилиям исправиться. Но порча была слишком глубока, и поэтому крайне трудно было излечение. Итак, царствовавший в эту эпоху папа Юлий де Медичи из Милана, который принял имя папы Пия IV, был человек небольшого ума, но добрый, честный и неспособный на какие-нибудь подлости. Пий IV властвовал уже пять лет, когда мы начинаем свой рассказ. Шел 1560 год. В делах Франции и Европы отмечались значительные перемены. Знаменитый трактат Шато Камбрея подчинил Италию под власть Испании, когда она уже имела герцогство Милан и Неаполитанское царство и когда почти все монархи зависели от правления Мадрида. Сам папа был наиболее усердным слугой Испании. Хотя среди кардиналов были французские, австрийские и итальянские партии, но, даже соединившись все вместе, они не могли бы бороться против громадной силы католического короля и святой коллегии. Это все определилось очень ясно позже, когда папа Климент хотел лишить церковного покаяния короля Генриха Франции и встретил помеху со стороны решительных испанцев. В это время в римском приходе были кардиналы, которые носили звание покровителей короны Испании, Франции, Португалии и так далее. Впрочем, от их прежней власти осталось лишь это тщеславное звание, сохранившееся с той поры, когда папы по своему желанию распоряжались коронами, и хотя оно теперь не имело никакого значения, но все-таки употреблялось как память о былых временах. Теперь введем читателя во дворец кардинала Юлиана де Санта Северина, покровителя короны Испании. Помещение это не было велико, но входивший в него сразу понимал, что попал к знатоку и художнику. Комнаты не были велики, но были, зато весьма уютно и роскошно убраны. Драгоценные художественные вещи, бронзовые статуи Бенвенуто Челлини, мраморные изделия резца знаменитого Донателло, картины великих мастеров Перуджино и Рафаэля Санти украшали стены комнат. В кардинале Санта Северина можно было признать одного из тех покровителей искусства, которые во времена, более благоприятные для авторитета церкви, помогали становлению великих художников и сотворяли им славу и почет в мире. Кардинал этот родился в бедном семействе и дошел до своего высокого положения благодаря лишь личным своим качествам и достоинствам. Все свои доходы он щедро раздавал на помощь искусству, и даже слишком щедро, так как входил в долги. Часто папа, который его очень любил, помогал ему, но эти вспомоществования делались все реже и реже, так как даже его терпение и казна истощались. Теперь будем продолжать рассказ. Кардинал возвратился в один прекрасный день в свой дворец весьма раздраженным. Его старый лакей, прибежавший помочь ему переменить одежду, испугался, увидя его в таком дурном расположении духа. — Монсеньор, — вскричал он, — что случилось? — Ах, Сильвестр, я просто не знаю, в каком мире я нахожусь! — воскликнул кардинал, опускаясь на мягкий диван. — Что же случилось? — повторил слуга. — Вообрази себе, что мне пришла сегодня глупая мысль спросить в долг две тысячи скуди у моего коллеги Медичи, самого богатого из кардиналов, который мог бы купить весь Рим, вместе с папой… — И он отказал вам? — воскликнул лакей удивленно. — Это кажется невероятным, потому что этот господин очень щедр! — Ты послушай, как он со мной обошелся. «Две тысячи скуди? — сказал он мне. — Хорошо, монсеньор, я могу дать вам двадцать тысяч красивой флорентийской золотой монетой, но взамен этого я хочу…» Сильвестр слушал с озабоченным лицом, потому что знал, чем кончится речь кардинала. — И этот негодяй, — продолжал Санта Северина, — знаешь, что спросил у меня? Моего греческого Фавна, самую восхитительную вещь родинианской школы, может быть, работу самого Аполлония! Надо сказать, что у кардинала Санта Северина были собраны лучшие образцы искусства, и завистники, пользуясь его нуждой, давали ему громадные деньги, лишь бы заполучить ту или другую драгоценную вещицу. Сильвестр осмелился возразить своему хозяину. — Но, монсеньор, — сказал он робко, — ведь у нас много есть Фавнов из мрамора, и я полагаю, что того, которого вам привез капитан мальтийского судна, можно было бы уступить монсеньору Медичи, если он будет согласен… Но он не мог окончить, потому что раздраженный кардинал вскочил с дивана и закричал: — Замолчи, несчастный! Ты разве не знаешь, что всякая вещица, которая у меня здесь, дороже мне моей жизни! Об этом ты не смей рассуждать. Скажи мне лучше, где ты был? — Монсеньор, я был у еврея также… — Ну, что же? — спросил нетерпеливо кардинал. — Он отказывается принять вашу двойную подпись, потому, он говорит, что город наполнен вашими подписями. — Черт с ним! Скажи, ты был у эконома аббатства? — спросил кардинал. — Он больше не имеет ни гроша, монсеньор, я уже несколько раз спрашивал у него… а теперь у нас все заложено. «Прибегнуть к Пию невозможно, — раздумывал кардинал, — он резко отказал мне в последний раз, назвав меня плохим кардиналом и расточителем, а все-таки после моей смерти все мои богатства останутся Ватикану». — Могу я вам напомнить, монсеньор, что у нас в доме давно уже нет ни гроша? — Ах, Сильвестр, подожди до конца месяца; я получу тогда деньги из Испании и щедро тебя награжу. — Но, монсеньор, мы находимся в крайности; кучер уже два месяца содержит лошадей за свой счет. — Пускай он продаст их и возьмет деньги себе; я буду ходить пешком: я еще молод и здоров. Ведь и у Иисуса Христа не было кареты. Сильвестр грустно вздохнул. Кардинал махнул ему, и он удалился, ворча, но вскоре снова появился на пороге комнаты. — Монсеньор, — сказал он, — там монах Еузебио из Каталонии желает говорить с вами по очень важному делу. — Пусть войдет, — сказал кардинал, бывший, не в пример другим, очень любезен с низшими подчиненными. Вошел отец Еузебио из Каталонии. В нем сразу можно было узнать испанца. Он был высокого роста, с угловатыми формами костлявого лица; испанский монах приблизился с почти церемониальным уважением, но поклонился, не теряя все-таки своего достоинства. — Может ли монсеньор кардинал спокойно меня выслушать? — спросил он. Этот вопрос не понравился монсеньору, так как он доказывал, что на его лице можно было заметить внутреннее беспокойство. — Говорите, брат мой, — сказал он, стараясь улыбнуться, — но скорее, потому что если это очень длинно, то отложим на другой раз… — О! Я весьма скоро объясню, — сказал монах. — Не угодно ли, монсеньор, взглянуть на это? И монах вынул из кармана длинный футляр и положил его перед кардиналом. Кардинал открыл его, и крик изумления и радости раздался по комнате. Действительно, вещь, бывшая в футляре, достойна была восхищения. Это было распятие, сделанное из слоновой кости, потемневшее и пожелтевшее от времени. Вся душа художника, казалось, была вложена в это произведение. Лицо Спасителя было преисполнено страданий и казалось живым. В этой вещи искусство достигло высших пределов. Каждая жилка была выполнена чрезвычайно тщательно и искусно. — Восхитительно! — произнес кардинал. — И откуда это распятие, преподобный отец? — Из церкви Святой Марии, из Пилар в Сарагосе, — отвечал отец Еузебио. — Испанская работа… и понятно: только испанцы, видевшие страдания при инквизициях, могли так точно передать их. Какая строгость формы! Тот, кто изваял это распятие, мог бы смело занять место возле божественного Микеланджело! — Эта вещь принадлежит резцу бедного монаха, — сказал отец Еузебио. — Наш брат, который и не воображал, что сотворил такую вещь. И не думали мы, что это творение будет служить нам главным пособием и единственной надеждой нашей общины. — Главным пособием? — воскликнул кардинал. — Разве вы собираетесь продать эту вещь? — Да, я имею такое поручение от начальников монастыря, как видно из этого письма отца приора с приложением печати ордена. — И за какую же цену вам было поручено продать это? — спросил кардинал, едва взглядывая на вручаемое письмо. — Если бы у меня было время, — сказал горько монах, — я мог бы обойти Европу и продать эту святую вещь за ту цену, которую она стоит, и этим поправить финансы общины… Но мы крайне нуждаемся, и если я могу тотчас получить за нее деньги, то я уступлю ее за… пятьсот скуди. — Пятьсот скуди! Но она стоит в десять раз больше! — воскликнул кардинал, не в состоянии умерить свой восторг. — Оценка вещи такой авторитетной личностью, как монсеньор, неоспорима… Но, тем не менее, пятьсот скуди пожалуйте, кардинал, и распятие ваше. Кардинал молчал; крупные капли пота текли по его лицу… Он уже успел вообразить, что вся его коллекция без этого сокровища ничего не стоит. Но пятьсот скуди!.. В то время, когда лакей пришел сообщить ему, что даже булочник больше не доверяет!.. — Преподобный отец, — сказал кардинал с усилием, — я, конечно, сделал бы эту покупку, но… по некоторым обстоятельствам… я немного нахожусь в затруднительном положении относительно денег… Если моя подпись… При этом лицо кардинала сразу вспыхнуло, что не ускользнуло от монаха. — Я готов принять ее, — спокойно сказал испанец. — Прошу только указать банкира, который управляет делами монсеньора. Я рад, что наше распятие попадет в достойные руки. Санта Северина молчал. Очевидно, сильная борьба происходила у него на душе. Наконец, как ни сильна была мания его к искусству, честность взяла верх. — Возьмите ваше распятие… брат… — сказал он прерывающимся голосом, — я не в состоянии купить его. Лицо отца Еузебио изобразило полнейшее удивление. — Как? Даже тогда, когда я довольствуюсь вашей подписью? — Благодарю вас за доверие, преподобный отец, но я, как честный человек, обязан предупредить вас, что подпись моя ничего не стоит. — Итак, это оказалась правдой, — сказал монах, — что я слышал от многих. Знаменитый кардинал Санта Северина, слава религии и искусства, — разорен! Кардинал гордо встал. — Разорен или нет, — сказал он высокомерно, — я ни у кого не прошу помощи и никому не позволю вмешиваться в мои дела. — Никому?.. Даже человеку, который хочет спасти вас? И отец Еузебио пристально поглядел в глаза покровителя короны Испании. — Спасти? — проговорил ошеломленный кардинал. — Разве это может быть, когда даже мой хороший приятель, кардинал… — Кардинал де Медичи, хотите вы сказать, монсеньор, — проговорил спокойно монах, не обращая внимания на крайнее удивление Северина. — Да, он не отказался прийти к вам на помощь, но поставил невозможное условие, которое ваша оскорбленная гордость оттолкнула… — Преподобный отец, откуда вы это все знаете? — Я уже вам сказал, монсеньор, что явился к вам как спаситель. Ведь мне интересно знать всю подноготную человека, которого я хочу спасти. И я хорошо все исследовал и открыл причину, доведшую вас до такого положения, хотя и честного, но весьма грустного для такой личности, как вы, который должен иметь силу и богатство Льва X, так же как имеете благородство и просвещенный вкус. — И эта причина? — спросил кардинал, не замечая, что своими расспросами он подтверждал мотивы, которые предполагал монах. — Вот она. Папа Пий IV стар и хвор, и можно думать, что в скором времени святая коллегия будет созвана избрать нового главу для католического мира. Кардиналы, которые не могут иметь свои притязания на папский трон, желают, чтобы новый папа был избран по их вдохновению и выбору, потому что они до смерти боятся человека, намеченного уже теперь народом и духовенством для папской тиары и как установителя папского величия. Этот человек, этот ожидаемый спаситель… Отец Еузебио сделал умно рассчитанную паузу и прибавил: — Это вы, монсеньор! — Я? — вскрикнул кардинал удивленно, хотя целых десять минут ждал этого слова. — Да, вы… единственный по знанию и чистоте жизни, могущий с большим успехом руководить крестовым католическим походом в пику протестантам, вы, который к знанию Сильвестра и храбрости Юлиана II присоединяете высокий ум Льва X и дадите, наконец, церкви настоящего папу. Кардинал самодовольно улыбался. Монах продолжал: — И вот почему: ваши коллеги делают вид, что расположены к вам, но они боятся вас и ищут вашего разорения. Но вы не пугайтесь их ловушек; я хотя беден и незнатен, но имею столько силы, что смело могу сказать вам: «Кардинал Санта Северина, вы будете папой и королем!» И стройная фигура монаха приняла при этих словах гордую осанку. Кардинал опять хотел улыбнуться насчет будущих благ, но ему пришли на память жалобы лакея и кучера, и горькая гримаса появилась на его лице. — Монсеньор как будто не верит в мои предсказания? — спросил монах. — О! В настоящую минуту я вовсе не думал о вашем предсказании, — сказал грустно кардинал, — совсем другое меня занимает. Можете ли вы подумать, какой приказ я отдал лакею перед вашим приходом? Не знаете — так я вам скажу: я приказал ему продать лошадей, чтобы было на что есть и пить, с этих пор я вынужден буду ходить пешком. Глаза монаха заблестели от радости, когда он увидал, что победа была одержана. «Наконец!.. — подумал он. — Долго пришлось нам ждать… слишком долго… но, наконец, час настал и этот человек принадлежит нам…» ПРИСТУПАЕТ К ДЕЙСТВИЮ Отец Еузебио весь просиял, его угловатое, костлявое лицо сделалось почти красивым. — Ваше преосвященство, позвольте мне сесть, — сказал он скромно, — я стар, и усталость… — Ах, простите, преподобный отец! — воскликнул кардинал, сконфуженный. — Я был так поглощен своими мыслями и неприятностями, что совсем забыл… Но могу вас уверить, я так огорчен… — Ваше преосвященство конфузите меня своими новыми извинениями, — сказал просто отец Еузебио. — Все знают, насколько монсеньор любезен с низшими… Итак, мы говорили, — продолжал монах, — что кардинал Санта Северина по своим достоинствам и по общему мнению предназначен для папской тиары. Другие кардиналы завидуют будущему папе и ищут случая разорить его, прежде чем будет окончательная победа. — Но я уже вам сказал, — повторил Санта Северина, — что вскоре крах моих финансов будет полным и, может быть, постыдным. — Мне кажется, — сказал монах, — монсеньор не знает хорошо, как велико его разорение. — Что же у вас есть еще сообщить мне? — воскликнул несчастный кардинал. — Скажите все, преподобный отец, я уже ко всему приготовился. — Извольте слушать. Кредиторы монсеньора, видя, что им ничего не уплачивается, и видя, что все деньги ваши растрачиваются на художественные произведения, просили у святого отца позволения начать опись этих вещей в этом самом помещении. — Но Пий не дал этого позволения? — возразил, волнуясь, кардинал. — Он один из лучших моих друзей, мы с ним были с детства… — Пий должен был позволить, ибо у него в числе просителей был кардинал де Медичи, который хочет, во что бы то ни стало присвоить себе художественные сокровища, которые ваше преосвященство отказались продать ему. — Но это подлость! — возразил, чуть не плача, кардинал. — Воспользоваться моим несчастьем… чтобы… — Монсеньор несправедлив, — заметил ему монах. — Страсть, которой пылает кардинал де Медичи, совершенно тождественна той, которая горит в сердце вашего преосвященства; а кто находится под влиянием такой страсти, тому трудно сопротивляться ей! Подумайте, монсеньор, ваша коллекция считается самой лучшей в Риме! — Это правда, — ответил кардинал с наивной гордостью. — Страшно подумать, что вся коллекция разбредется по свету, разрознится, попадет, Бог знает в чьи руки. — Но, без сомнения, кардинал де Медичи приобретет всю коллекцию, — сказал монах, желая утешить его, но вместо того растравляя больше его рану. Действительно, с Санта Северина произошла перемена, когда он услыхал эти слова, и скорбь его перешла в ярость. — Это он! — кричал кардинал, — он виновник моего разорения и он хочет извлечь из него пользу!.. Мои мраморы… мои картины… пойдут услаждать глаза того, кто столько шпионил за ними и кто не постыдился прибегнуть к подлости, чтобы только получить их! Нет, я скорее сожгу все… — Ах, монсеньор, вы не заботитесь о будущности, которая вас ожидает? Вы помните, что каждый скандал отдаляет вас от папской тиары? — Тиара! — воскликнул кардинал. — В самом деле, перспектива тиары стоит, чтобы ее лелеял тот, кто не уверен, что будет завтра спать под своей кровлей! — Монсеньор, — продолжал отец Еузебио торжественно, — я уже сказал вам, что пришел сюда как спаситель. Выслушайте меня. Ваши долги доходят до двухсот тысяч скуди, сумма слишком большая, чтобы частное лицо могло уплатить ее… — Это правда, конечно, — прошептал кардинал. — Теперь, вот что мне поручили предложить вам. Ваши долги будут все уплачены, и сейчас лицо, уполномоченное моими господами, купило все ваши долговые обязательства и держит их для вашего распоряжения. Кроме того, мои господа обязываются предложить вам ежегодную субсидию в десять тысяч скуди и выделить вам богатое аббатство, которое даст возможность удовлетворить ваше благородный художественный вкус. — Но кто эти господа? — прервал кардинал, думая, что все это ему снится. — И кто же вы, который недавно просил у меня пятьсот скуди за распятие, а теперь… — А теперь я осмеливаюсь предлагать миллионы! Вы это хотите сказать? Кардинал утвердительно кивнул головой. — Я сам по себе ничего не значу, — продолжал монах, — я уполномоченный монастыря Святой Мадонны из Пилара! Я бедняк. Но для вас, монсеньор, я представитель самого властного общества, которое только существует, для которого ни деньги, ни время, ни человеческая жизнь нипочем, потому что оно имеет свое начало на небесах и существовать будет вечно… Я представитель общества Иисуса, монсеньор. Кардинал даже привскочил от удивления. Действительно, в Риме имели очень ограниченное понятие об этом обществе. Основанное полвека назад, темное общество работало в основном для приобретения влияния во Франции и в Испании. Во Франции главным помощником оно имело принцев дома Лорена, которые намеревались изменить порядок наследования трона, то есть исключить дом Бурбонов и занять трон; но сами они не могли привести в исполнение свой замысел, а сделали это с помощью религиозной распри, став свирепыми защитниками католичества, духовенства и иезуитов. В Испании главный представитель и деятель общества был сам король, Филипп II, ярый фанатик, для которого религия была предлогом и средством утверждения своей власти. Он был настоящим энтузиастом католического пробуждения, которое набрало силу в тот век и так широко распространилось в последующем, и общество Иисуса имело такие тесные связи с Эскуриалом, что в его правилах предписывалось генералу ордена обязательно быть подданным Испании. Но в Риме, куда все слухи доходили слабым эхом, общество Иисуса казалось только одним из многих религиозных орденов, возникших в эти годы и имевших целью препятствовать реформе. Даже на иезуитов смотрели как на самых покорных и не вредных борьбе святого престола и имели твердую уверенность в их слепом повиновении папе. Поэтому не без причины кардинал Санта Северина удивился, услыша такое великолепное предложение от имени общества, почти совсем ему не известного. — Общество Иисуса! — сказал он удивленно. — Разве оно получило от испанского короля сокровища Индии? — Монсеньор, не теряйте времени в шутках над нами; мы весьма сильны, и я вам тотчас же дам доказательство. Отец Еузебио вынул из кармана довольно большой сверток бумаг и сказал: — Это, монсеньор, обязательства ваших долгов: общество дало приказание их скупить, и они скуплены. Теперь уполномоченный в Риме — ваш единственный кредитор; один он может присвоить себе ваши драгоценные коллекции и распоряжаться ими по своему усмотрению. Я думаю, этого доказательства нашей власти вам достаточно. Кардинал онемел от изумления и ничего не ответил. — Полно, монсеньор, — прибавил монах, — не вашей голове удивляться всему этому. Примите наши дары и будьте нашим; мы обеспечим вам богатую, счастливую жизнь, пока Пий будет жить, и возведем вас на папский трон при первой же вакансии. Ведь мы располагаем голосами испанских кардиналов, которые составляют здесь большинство. Кроме того, ваше личное достоинство и уважение, которое питает весь приход к вам, сделают выбор неминуемым. — Чем же я буду обязан вам? — спросил грустно кардинал, видя, что ему придется покориться. — Ваше преосвященство не будут заставлять делать то, что не приличествует званию кардинала, — сказал холодно монах. — Но это все еще не ясно… не точно… я не знаю цели, намерения этого сильного общества, которое, как вы говорите, может избирать пап. — Общество не хвастается, монсеньор; оно знает, что ваше преосвященство возлагает большие надежды на папскую тиару, и предлагает вам союз. Что же касается цели общества, то она весьма ясна: «Для наибольшей славы Бога». Так монсеньор соглашается? — Соглашаюсь, — прошептал кардинал, наклоняя голову. — Я ваш… но если намерения ваши не чисты, то вы отдадите отчет Богу. — Аминь! — сказал торжественно монах. — По распоряжению генерала ордена, имя которого я не имею права вам пока сообщить, я буду передавать вам вспомоществования общества и… его приказы. При последних словах кардинал содрогнулся, но вскоре оправился и спросил: — Что же мне теперь делать? — Пока ничего, кроме того, что вы должны сжечь эти бумаги. Я уверен, монсеньор, что пламя от них будет для вас самым радостным огнем. Сказав это, монах передал кардиналу его обязательства и, сделав глубокий поклон, удалился. Кардинал взял эти несчастные листки, быстро подошел к камину, где горел большой огонь, и хотел их бросить в пламя, но удержался. — Если я сожгу эти бумаги, — прошептал он, — я навеки буду продан этим людям… Не лучше ли потерять все и сохранить свободу? До сих пор горе, настигшее меня, не внушало мне угрызений совести, не отнимало сна; но теперь другое дело… Полно, священник Христа, будь храбр, покорись бедности и даже нищенству, но останься честным и чистым. Твои мучения не продолжатся долго… возвращу я эти обязательства иезуитам. В эту минуту постучались, и вошел Сильвестр, очень веселый. — Монсеньор, — сказал он, — двести скуди, которые передал мне от вашего имени преподобный отец, выходя от вас, совершили чудо. Надеюсь, приказание продать лошадей отменяется. Кучеру заплатили, и он остается у вас… — Хорошо… пусть будет отменено… — сказал Санта Северина, отказываясь от дальнейшей борьбы. — Уйди прочь, Сильвестр. Лакей удалился. Вскоре от обязательств не осталось ничего, кроме пепла. Через некоторое время Сильвестр вернулся и подал кардиналу запечатанную записку. Не зная сам, почему, он вздрогнул; ему показалось, что это послание было от иезуитов. Действительно, вскрыв записку, он увидел сокращенное название общества:  А. М. D. С,  которое означало Ad maiorem Dei gloriam (для наибольшей славы Бога). Письмо было следующего содержания: «Кардинал Санта Северина избран председателем в трибунале, который будет судить еретика и мятежника Франциска Барламакки. Необходимо виновного приговорить к костру». Бумага выпала из рук кардинала. Люди, купившие его, не теряли времени… и первое дело, которое они от него требовали, — дело крови. — О, Боже! За что ты оставил меня! — прошептал кардинал, совсем растерявшись. Но вскоре он опомнился и как бы примирился со своим новым положением. После сытного обеда кардинал получил от папы приказ председательствовать над судьями, уполномоченными судить Барламакки. НАСЛЕДНИЦА ДОМА БОРДЖИА — Ну, дорогая моя, сегодня вы не получите сахара… вы были очень непослушны. Нет, нет и нет, напрасно вы ласкаетесь ко мне, сказала, не получите сахара, так и будет! Так разговаривала молодая, красивая восемнадцатилетняя девушка, смуглая, стройная, с большими выразительными глазами; и разговаривала — с кем? — с великолепной испанской, белой и черной шерсти, собакой, одной из чудных пород, сохранившихся в Арангуеце исключительно у одного короля Испании. Можно было предполагать, что эта девушка так или иначе, но была близка к испанскому королю, потому что все знали, что его величество король Филипп II гордился этими собаками и даже отказался подарить пару таких собак своему доброму соседу и брату королю Франции, боясь, что эта привилегированная порода будет принадлежать другим. И в самом деле, предположение это не было ошибочно, так как она, то есть девушка, была племянницей монарха всей Испании и звалась Анна Борджиа, герцогиня Гандии. Герцогиня происходила из одного знаменитого семейства, давшего двух пап: Сикста IV и Александра VI, и, кроме того, одного святого Франциска Борджиа. В ней соединялось блестящее имя с огромным наследством, и, кроме того, она имела то преимущество, что если бы она выбрала себе мужа даже из низшего класса, то он делался равным самому важному принцу. Анне Борджиа, как мы уже сказали, только что минуло восемнадцать лет. Толпа молодых римлян и иностранцев окружала ее. Бедные и богатые искали ее внимания. Герцог де Фериа, сильнейший и благороднейший господин, потомок древних королей Леона, публично сожалел, что молодая девушка была так знатна и богата, потому что если бы она была бедная, то он мог бы надеяться, что она примет его герцогскую корону; но главное ее достоинство было — девственная невинность, отражавшаяся в ее глазах. Ее чисто детские шалости были всем известны. В ее саду была сделана большая клетка, наполненная массой птиц, распевавших весь день свои песни. Второй ее забавой была известная уже нам испанская собака. Кардинал де Медичи всегда говорил, что он отказался бы от пурпура и владения в Тоскане, только бы иметь то предпочтение, которое Анна Борджиа отдавала своей собаке. Таким образом, боготворимая и кружившая всем головы Анна проводила жизнь в своем феодальном замке вблизи Камнидолия, крепости времен Ганнибалов, и перешедшем вследствие описи к дому Борджиа. Анна имела в своем распоряжении целую армию лакеев и разного рода слуг; над ней не было никакого опекунства со стороны родных, так как отец ее, Геркулес Борджиа, умирая, приказал, чтобы она была свободна и сама себе госпожа. Слуги очень часто менялись в доме Борджиа. Один только был постояннее других, это был старый каталонец с седыми волосами, родившийся в одном из семейств замка, и он считался мажордомом отца Анны Борджиа. Его звали Рамиро, он был высокого роста, необыкновенно сильный, имел очень проницательные глаза и все нужные качества для начальствования над массой слуг. Рамиро остался и у Анны Борджиа мажордомом. Перейдем теперь к Анне. Наигравшись вдоволь с собакой, Анна встала с ковра, на котором лежала. — Иди прочь, Испанец, — сказала она серьезно, — довольно с тобой наигрались. Собака, по-видимому, была не довольна таким приказанием, так как подошла к госпоже, вертя хвостом и умильно глядя на нее. Это непослушание рассердило герцогиню. — Испанец! — закричала она, дрожа от гнева, и протянула руку к хлысту с золотой ручкой, лежащему на кресле. Лицо Анны в эту минуту было красиво, но ужасно, так как на нем была заметна вся жестокость и злоба герцогини. Собака, увидав хлыст, прижалась к полу и, как змея, выползла в другую комнату. Герцогиня, положив хлыст, долго еще оставалась задумчивой. Наконец она встрепенулась, протянула руку к звонку, стоявшему на столе, и громко позвонила. Тотчас же явился каталонец Рамиро. Мажордом взглянул на госпожу и по ее выражению понял, что, наверное, будет какое-нибудь строгое приказание. — Рамиро, — сказала сухо донна Анна, — к сегодняшнему вечеру… Мажордом весь затрясся. — Но, ваше сиятельство… — Я не прошу рассуждать тебя о моих приказаниях, — крикнула Анна раздраженно, быстро протягивая руку к хлысту. Старик встал на колени. — Ваше сиятельство, можете убить меня, но я должен сказать правду. В Риме начинают роптать; эти последовательные исчезновения возбуждают подозрение и ярость в народе… Если еще какое-нибудь приключение привлечет внимание ко дворцу Борджиа… мы все погибнем. — Вы будете все, ты хочешь сказать, сумасшедшими. Народ убьет вас всех, прежде чем согласится подозревать чистую, всеми обожаемую донну Анну Борджиа. — Ваше сиятельство, простой народ легкомыслен, и достаточно самой малости, чтобы превратить любовь в ненависть! — Ну, довольно; встань и повинуйся. В самом деле, Рамиро, ты делаешься стар; если начинаешь опасаться за свою душу, так тогда, прежде чем изменить мне, удались в монастырь… Мажордом приложил руку к груди. — Правда, госпожа, я трясусь за свою душу, потому что Рамиро Маркуэц родился хорошим католиком, и мать, которая его воспитала, была святая женщина. Но для вас, для дома Борджиа, я давно уже посвятил свою жизнь и душу и я на все готов, чтобы оградить вас от малейшей неприятности. Энергичное лицо старого каталонца выражало такую непоколебимую решимость, что Анна Борджиа убедилась в его верности. — Я знаю, что ты верен, Рамиро, — сказала она на этот раз мягко, — ты хорошо сам знаешь, что твое рассуждение ни к чему не ведет, раз дело идет о моем капризе. Так исполни то, что я тебе приказала. — Слушаю, — ответил старик, подавляя вздох. — Кстати, что делает пленный? — Он в отличном расположении духа: поет, пьет и объявляет, что если хотят его вскоре убить, то пусть, по крайней мере, дадут ему возможность хорошенько пожить несколько дней. — Ему ни в чем не отказывают? — Ни в чем; я в точности исполняю данное приказание. Впрочем, это приказание вполне понятно и справедливо. У слуги снова нахмурился лоб. Герцогиня оставалась невозмутимой. — Он подозревает, где он находится? — О, нет… Он полагает, что находится в окрестности Рима. Карета, которая его везла, делала такие зигзаги, что он совершенно был сбит с толку. — Отлично, — прибавила Борджиа после недолгого раздумья. — Чтобы сегодня вечером все было готово, а также две египетские невольницы и ужин. — Где прикажете? — спросил мажордом дрожащим голосом. — Как ты недогадлив, Рамиро; устрой все в зале змей, как обычно. Мажордом вышел и грустно сказал про себя: «Бедный молодой человек! Пусть Бог будет к нему милостив и спасет душу его… Что касается его жизни, то никакая человеческая сила не в состоянии спасти его». Анна Борджиа пригладила растрепавшиеся волосы и, подбежав к большому настенному венецианскому зеркалу, стала на себя любоваться. — Какая я хорошенькая и все не меняюсь, — сказала она самодовольно, — буду жить и веселиться. ПЛЕННИК Карл Фаральдо, пленник, о котором говорил Рамиро, был весьма счастливый человек. Его помещение никак нельзя было назвать тюрьмой. Это была уютная, веселая комната, прекрасно обставленная. Окошко ее выходило в чудный сад, в котором, в назначенные часы, он имел право прогуливаться. Кормили и поили его превосходно, так что, живя в этой комнате, Карл иногда забывал, что он находится в тюрьме. Вот тот странный случай, который привел его сюда. Карл, красивый молодой человек двадцати лет, прибыл недавно из своей родины, Венеции, в Рим и стал искать средств для пропитания. Но это было нелегко в то время, когда мало обращали внимания на искусство. Карл же именно надеялся найти себе занятие по живописи, так как ему давно говорили, что у него есть к этому дарование. Но в те времена даже художники с именем не находили себе работы; на что же мог надеяться молодой новичок, и к тому же без рекомендации? Поэтому небольшая сумма цехинов, привезенных из Венеции, была вскоре истрачена, и молодому человеку предстояла перспектива голодания. Бродя в один прекрасный день по берегу Тибра и раздумывая о своем несчастном положении, он вдруг услыхал громкий крик. Он поднял голову — масса народа смотрела в Тибр, на то место, где вода кипела водоворотом. Оказалось, что какой-то мальчик, катаясь на лодке, слишком перегнулся за борт лодки и упал в воду. Карл долго не раздумывал: вмиг снял свою бедную одежду и бросился в реку. Ему пришлось преодолевать сильное течение, но, тем не менее, удалось подплыть к ребенку и схватить его за волосы. Когда он возвратился на берег с мокрыми волосами и вынес на него спасенного, толпа торжественно его приветствовала. В это время к месту происшествия приближались большие носилки, предшествуемые двумя слугами верхами. В носилках сидела Анна Борджиа, самая популярная среди римских дам благодаря своей доброте и милосердию. Пока мажордом Рамиро расспрашивал людей и самого мальчика, положив ему в руки кошелек с золотом, Анна впилась глазами в молодого венецианца. Потом, обернувшись к мажордому и показав ему рукой на спасителя ребенка, она вышла из носилок и, опираясь на руку своей фрейлины, задумчиво направилась за город. В тот же день вечером к прогуливавшемуся Карлу Фаральдо подошла какая-то старуха и таинственно передала ему надушенную записку следующего содержания: «Молодая женщина, красивая, богатая, видела вас во время вашего геройского поступка и желает лично изъявить вам свою признательность». — О! — воскликнул Карл, — здесь кроется что-то хорошее. А если худое, то чем же я рискую? Я и без того хотел покончить с собой. Пойду, попробую. Старуха его ожидала. Она повела молодого венецианца по улицам и скоро привела к закрытой карете — редкая роскошь в то время. Карл не успел вымолвить слова, как ему завязали глаза и посадили в карету, которая тотчас же понеслась, как вихрь. После бесконечных поворотов и кружений, описываемых каретой, чтобы нельзя было запомнить дорогу, наконец, остановились. Карла Фаральдо повели с завязанными глазами через какой-то сад, потом ввели в коридор, где ему приходилось то спускаться, то подниматься по лестницам, и, наконец, усадили на что-то мягкое, должно быть, диван. Раздавшийся откуда-то голос велел Карлу снять повязку. Когда он это сделал, то крик изумления вырвался из его груди. Он находился в чудно и роскошно обставленной комнате. Посередине стоял стол, ломившийся под тяжестью яств и напитков. Сервировка была превосходная: золото, серебро и хрусталь. Скатерть отличалась удивительной белизной. Осмотрев все и придя в восхищение, Карл спокойно уселся за стол и стал нещадно истреблять яства и вина. Через полчаса он закончил трапезу и с отяжелевшей головой от излишне выпитого вина растянулся на диване и скоро заснул. Ему снилось, что он был одет в роскошную одежду и сидел рядом с какой-то красивой женщиной в небрежном туалете, соблазнявшей его. Когда он проснулся, солнце было уже высоко. Карл думал, что сон его все еще продолжается, но, осмотревшись вокруг, он убедился, что все было правдой. Обеденный стол исчез. Молодой человек встал и пошел осматривать свое помещение, и вскоре заметил маленькую полуоткрытую дверь. Он приотворил ее и вскрикнул от удивления. Дверь вела в кабинет, снабженный всеми предметами для туалета. На одном из стульев было разложено роскошное кавалерское одеяние, к которому был прикреплен ярлык: «Господину Карлу Фаральдо». На столике лежали кольцо, цепочки, часы и тому подобные украшения. Тут же недалеко лежала чудная шляпа с пером. Карл мигом сбросил свое тряпье, и, вымывшись хорошенько, оделся во всю эту роскошную одежду. Подойдя затем к зеркалу, он не узнал себя: он увидел отражение какого-то красивого дворянина, а никак не бедного живописца. Вдоволь налюбовавшись собою, он вернулся в свою комнату, где нашел небольшой, прекрасно сервированный завтрак. Не успел он окончить завтрак, как дверь, которую он ранее не заметил, отворилась и на пороге комнаты явился слуга, одетый мажордомом. — Может быть, я мешаю вашему сиятельству? — спросил он, низко кланяясь. Прежде эти слова Карл принял бы за насмешку и рассердился бы, но теперь, так чудно одетый, а главное под влиянием выпитого вина, он сразу вошел в роль важного господина и потому ответил: — Войдите, милейший. Что вы имеете сказать мне? — Я пришел, — сказал мажордом, — известить ваше сиятельство, что погода хорошая, и не желаете ли вы погулять по саду? — С большим удовольствием! Но скажите, милейший друг, когда я буду представлен моей госпоже, чтобы изъявить ей мое почтение? Лицо мажордома изобразило полное удивление. — Госпоже?! — сказал он. — О какой госпоже ваше сиятельство изволит спрашивать? — Ах, Боже мой!.. Я думал… так как… Наконец, у кого же вы находитесь в услужении? Мне кажется, что вы состоите мажордомом? — Я служу у вашего сиятельства! — ответил слуга, низко кланяясь. — У меня в услужении! — воскликнул Карл, не зная, что думать. — Но я должен был об этом знать что-нибудь? И чем заключается ваша служба у меня? — В управлении имуществом вашего сиятельства и исполнении ваших приказов. — Ах! Вы управляете… моим имуществом… — сказа Карл тоном человека, окончательно сбитого с толку, — вам трудна эта служба у меня? — Действительно, немало труда она составляет, но мне приятно, потому что я все делаю для вашего сиятельства. — Слишком вежливо, в самом деле, мой добрый друг. А управляющие исправно платят или нет? — Мы не можем на них жаловаться… Я принес вашему сиятельству деньги. Извольте проверить, все ли верно? И мажордом учтиво положил на стол четыре свертка, которые были наполнены двойными венецианскими цехинами. После этого в голове Фаральдо произошел целый переворот. Его положение прошлых дней, бедность, скромность рождения — все это ему казалось сном; он уверил себя, что был, в самом деле, дворянином высокого рода и королевского богатства, которое мажордом так глубоко чтил. Карл положил золото в кошелек, висевший у него сбоку и, гордо сказал: — Мажордом… кстати, я так рассеян! Я забыл ваше имя. — Жеромо, к услугам вашего сиятельства. — Так вот что, Жеромо… я доволен вами и с сегодняшнего дня удваиваю ваше жалованье. Ах, пожалуйста, не благодарите! — Бог вознаградит ваше сиятельство! — ответил с поклоном мажордом. Карл, опираясь на руку верного Жеромо, гуляя, обошел весь сад. Тогда мажордом удалился, а он остался один под сенью деревьев. Сердце Карла было переполнено счастьем. Но вскоре он задумался; какая это красивая богатая дама написала ему записку? — Может быть, это только предлог затащить меня сюда… или, в самом деле, это красивая дама, влюбленная в меня до безумия, делает глупости. А почему нет? Есть масса примеров, что молодые люди гораздо хуже меня достигли с помощью женщин неслыханной высоты! Он поднял голову и остолбенел. Между деревьями виднелась белая фигура, в которой опытный глаз Карла узнал тотчас же молодую девушку. Она как-то странно смотрела на него. Фаральдо мигом бросился в ее сторону, но когда он подошел, то видение куда-то пропало. Напрасно он осмотрел землю, надеясь найти какие-нибудь следы. Спустя некоторое время к нему подошел мажордом и предупредил его, что становится сыро и, не мешало бы его сиятельству вернуться в комнаты. Карл сначала делал вид, что не слышит, но должен был уступить просьбе слуги. Так прошло пять или шесть дней. Венецианец соскучился бы в этом золотом плену, если бы его не развлекали постоянные появления таинственного видения. Он пробовал расспросить мажордома, но ничего из этого не выходило. Когда прошло опьянение восторгом в течение первых пяти дней, Карл понял, что он был временной игрушкой какого-то сильного скрывающегося существа, которое играло с ним как кошка с мышкой. В один из следующих дней мажордом вошел к Карлу угрюмый и нахмуренный. Венецианец испугался, предчувствуя что-то недоброе. — Что такое, милый Жеромо? — спросил Карл, стараясь скрыть свое смущение. — Кое-что готовится сегодня вечером… вы узнаете свою участь… — ответил мажордом. — Личность, которая приказала привезти вас сюда… хочет сегодня вечером видеть вас… — Это мужчина… или женщина? — спросил живо Карл. Мажордом еще больше нахмурил брови. — Что вам за дело знать это? — Мне даже очень нужно знать, — горячо ответил Фаральдо. — Если это мужчина, то всякий наряд будет хорош, если это женщина, то я ничего не должен упустить в моем костюме, чтобы выставить свои природные физические качества. — Вообразите себе, что дело идет о старой и очень некрасивой женщине. — Это безразлично, мы, мужчины, чтим не особу, а женщину; но, извините, это между прочим, почему вы не называете меня больше сиятельством? — Потому что комедия окончена, — возразил мажордом, — и каждый из нас принимает свой вид и имя. И он продолжал, говоря сквозь зубы: — Дай Бог, чтобы переход из комедии в трагедию не был бы ему слишком грустен. Карл сделал недовольную гримасу. Он только что стал входить в роль важного маркиза, и вдруг такое разочарование! — Так я больше не важный господин? Я более не сиятельство? — Вы просто Карл Фаральдо, прелестный молодой венецианец, с которым я с большим удовольствием познакомился… И мажордом тихо прибавил про себя: «…и, которого я хотел бы никогда не знать». — И лишаюсь всего моего имущества? — спросил Карл. — Вам больше ничего не принадлежит, — сказал мажордом. — А должен сказать, вы отлично играли роль маркиза. — А скажите, вы больше не мажордом? — Мажордом, но не ваш. Я принадлежу весьма сильной и важной личности, которая и заставила меня сыграть с вами эту комедию, за которую прошу прощения. — От всего сердца, милейший, но все-таки скажите мне, кто будет сегодня вечером моим хозяином, мужчина или женщина? Мажордом задумался. — Даю вам совет: постарайтесь сделать себя сегодня более красивым, — сказал он коротко. — Дело идет о женщине! — вскричал радостно Карл. — Да еще и влюбленной! Мажордом, между тем, удалился, говоря про себя: «Дай Бог, чтобы его красота произвела впечатление на мою жестокую госпожу и тем спасла бы ему жизнь. О, Боже. Спаси душу моей госпожи, всели в нее жалость и избавь ее от нового преступления». Размышления Карла были гораздо менее грустные. Остаток времени он употребил на разные туалетные приспособления. Когда мажордом пришел за ним, то нашел его очень красивым. ЗАЛ ЗМЕЙ Жеромо, или, называя его настоящим именем, Рамиро Маркуэц, повел его по бесконечным коридорам, давая ему советы, как обходиться с особой, пригласившей его на ужин. — Эта особа, — проговорился, наконец, мажордом, — весьма красивая женщина. Между советами он часто употреблял фразу: «Думайте о своей душе». Но эти слова молодой человек Карл Фаральдо понял в смысле противиться искушениям, которые, по его мнению, ему готовились. Но когда он вошел в комнату, где его ожидал пир, его размышления исчезли, предоставив место сильному удивлению. Зал был не велик, и накрытый посередине стол на две персоны занимал большую часть места. Вообще же убранство зала было бесподобно: везде сверкали драгоценные вещи, и стол блистал роскошной сервировкой. Четыре бронзовые змеи, прикрепленные по стенам, держали в своих пастях зажженные канделябры, испускавшие мягкий, приятный свет. По этим змеям зал носил свое название. Мажордом подвел Карла к одному из стульев и удалился. Карл снял шляпу и плащ; он хотел снять шпагу, но шум в соседней комнате отвлек его внимание. Поэтому он уселся, держа шпагу между коленями, углубленный осмотром этого чудного помещения. Но вскоре он услыхал приближающуюся откуда-то чудную тихую музыку. Чудная страстная мелодия тихо раздавалась по комнате. Карл, слушая ее, думал, что все это ему снится. Мало-помалу музыка была все слышнее и слышнее, и, наконец, показалось, что она раздается из соседней комнаты. Дверь отворилась, вошли две женщины… Венецианец чуть не упал от удивления. Эти женщины, обе очень молоденькие, имели золотистую кожу африканок. Их одежда была сделана из очень легкой материи, оставляя открытыми плечи, руки и грудь. Ничего более соблазнительного нельзя было представить себе; красота их увеличивала притягательную силу соблазна. Карл, изумленный, протянул вперед руки. Обе женщины приблизились; невидимая музыка все еще играла. Они начали странный танец, почти не касаясь пола ногами. Эти две сирены кружились вокруг венецианца, полные восточной неги, и вдруг сразу набросились на него, обвили голыми руками его голову и страстно стали целовать. Когда Карл очнулся, обе вакханки исчезли, оставив после себя упоительный аромат. Фаральдо не мог стоять. Голова его была как в огне и кружилась. В горле пересохло, грудь волновалась, лицо горело. Он подошел к столу, взял стакан, наполнил его холодным греческим вином и выпил залпом. Вино утолило жажду, но и больше разгорячило его. Он опустил руку на стол и вдруг остановился. Пальцы, которые благодаря сильному возбуждению Карла, получили большее осязание, почувствовали под тонкой пеленой нежной скатерти какую-то шероховатость. Убедившись, что он один в комнате, Фаральдо приподнял скатерть. На его губах замер крик ужаса; все его опьянение сразу пропало. Вот что он увидал: на гладкой поверхности стола из кедрового дерева было вырезано несколько букв. Венецианец с первого взгляда разобрал те, которые остались ясными. «Умер… Отрав… д'Арманд». Лоб Фаральдо покрылся холодным потом. В голове его пронеслась целая драма. Этот д'Арманд — он хорошо его помнит — был молодой француз, с которым Карл был знаком. Исчезновение д'Арманда наделало много шума в свое время. Его нашли за Народными воротами убитым, с кинжалом в груди, хотя при вскрытии оказалось, что он был отравлен, а не убит. Тайна этого случая осталась не разъясненной и была полностью забыта. И вот теперь Карл узнал ее. Они оба были завлечены в адский дом под предлогом любви. У Фаральдо сжималось сердце. Он был один и обезоружен, так как не знал, от какого врага он должен был обороняться. Положение Фаральдо было хуже д'Арманда тем, что тот не знал, что ему готовится, а он был предуведомлен. Сначала Карл думал уже покориться своей участи, но, снова увидав роковые буквы на столе, он изменил решение. Решил, во что бы то ни стало сопротивляться и по возможности отомстить за несчастного д'Арманда, который, очевидно, медленно умирая от отравления, успел начертать эти буквы ради спасения другого. Но в то время, когда Карл готовился к обороне… дверь снова открылась. Все решение Карла быть настороже и считать себя на неприятельской земле разом исчезло, как дуновение. На пороге, в белой одежде и с сияющей улыбкой на губах, со своей девственной фигурой, появилась Анна Борджиа. Никакая человеческая сила не могла бы устоять против обворожительности этой сирены. Карл был обезоружен перед этой девушкой с чистым, девственным лицом, которая стояла перед ним в скромной одежде и со стыдливо опущенными глазами. Невидимая сила притягивала его к ней. Он встал и приблизился к дивному видению. Помимо его воли, ноги его подогнулись, и он пал к ногам ее. Анна протянула к нему руки, как бы приглашая к себе. Он поднялся, с жаром прижал ее к своей груди, и долгий поцелуй ожег его губы. — Теперь, — сказала весело герцогиня, встряхивая грациозным движением головы волосы, пришедшие в беспорядок, — теперь… будем ужинать. УЖИН БОРДЖИИ Карл Фаральдо был обессилен умственно и физически. Утомленный, он с любовью смотрел на прелестную девушку, которая своими горячими ласками привела его в такое состояние. Всякое подозрение исчезло из его души. Даже смерть казалась теперь ему сладкой и упоительной. Анна Борджиа увеселяла ужин своим серебристым смехом, ее детская веселость утешала сердце венецианца; вина и яства быстро уничтожались. Карл чувствовал необходимость подкрепления, хотя чем больше он подкреплял себя, тем больше голова его одурманивалась. Глаза его сделались мутными, и голова падала беспрестанно на грудь. Девушка злорадно улыбалась и следила за прогрессивным опьянением. Карл не замечал ее темные беспокойные взгляды. — Карл, — сказала она мягко, — дай мне этот цветок, там, на том столе. На том столе, на котором лежал цветок, стояла большая серебряная ваза, отражавшая в себе, как зеркало, все предметы. Услышав эту просьбу, Карл вспомнил несчастного д'Арманда. Подходя к столу и притворяясь более опьяненным, чем был на самом деле, он вдруг увидел в вазе изображение всего стола вместе с сидящей за ним Анной. Он пристально вгляделся в это отражение, и холодный пот выступил у него на лбу. Он ясно видел, как молодая девушка вынула из-за корсажа склянку, быстро влила одну каплю в его стакан и снова спрятала склянку. Карл взял цветок и быстро обернулся. Опьянение окончательно покинуло его, и он отчетливо заметил жестокое и злое выражение лица герцогини. Притворившись сильно пьяным, Карл приблизился к столу и подал цветок герцогине. Она взяла его и, прикалывая, показала Карлу свою чудную белую грудь, желая окончательно опьянить его. Но Фаральдо не обратил на это внимания. — Пей со мной, мой красавец, — сказала она, показывая ему на стакан, в который влила яд, — пей за нашу любовь! — Охотно, — сказал венецианец, — но… с одним условием… чтобы я пил из твоего стакана, а ты из моего… — Какое странное условие! — возразила смущенно Анна. — Мне не нравятся твои глупые шутки… Пей из своего стакана, говорю тебе! — Ты… должна пить из моего… иначе… — Иначе что? — гневно вскрикнула Анна. — Иначе… я буду думать, что ты хочешь меня… отравить… Она вскрикнула, но опомнилась и силилась улыбнуться. Карл продолжал: — Да, отравить… как бедного д'Арманда… Какой-то дикий рев был ответом на эти слова. Анна быстро вскочила на ноги и протянула руку к шнурку звонка на стене, желая созвать слуг. Карл понял это и, выхватив кинжал, со страшной силой пригвоздил ее руку к стене. Анна испустила громкий крик. Тогда Карл вынул кинжал, и Борджиа, как сноп, повалилась на пол. — Дело осложняется, — прошептал Карл, — как я теперь уйду отсюда? Если слуги слышали ее крик, я пропащий человек! Но его смущение продолжалось недолго. Он скоро оправился и спрятал кинжал в рукав, чтобы иметь под рукой защиту, завернулся в плащ и, надев шляпу, вышел в те двери, из которых появилась герцогиня. Первая комната, в которой он очутился, была пуста. Пройдя дальше, он увидел в следующей комнате мажордома Жеромо, или по-настоящему Рамиро, который спал, сидя в кресле. Карл стремительно подошел к нему. — Выпустите меня! — сказал он повелительно. Мажордом проснулся, испуганно глядя на Карла, но когда он узнал его, то крик радости вырвался из груди Рамиро. — Слава тебе, Господи! — вскричал он. — Бог услышал мои молитвы! Он смягчил сердце моей госпожи! Фаральдо понял его: мажордом думал, что Карл избавился от смерти благодаря жалости влюбленной. — Выведи меня отсюда! — повторил он. — Сию минуту, — сказал мажордом, взяв связку ключей. — Госпожа моя капризная, она может передумать. — Поторопись. Сказав это, он отпер дверь, и венецианец радостно вдохнул в себя холодный ночной воздух. В это время издалека, из комнаты, раздался страшный крик. Мажордом сразу узнал голос герцогини. — Она изменила решение, — прошептал он, — бегите, бегите скорее, молодой человек, и молите Бога, чтобы никогда больше не встретиться с этой женщиной. Карл моментально бросился из дверей и пустился бежать наугад. Дверь с шумом заперлась за ним. Рамиро, довольный, что в первый раз шалости его госпожи не стоили никому жизни, направился в свою комнату, но наткнулся там на донну Анну Борджиа, растрепанную, окровавленную. — Где он? — взревела она, увидав мажордома. — Госпожа… вы ранены!.. — вскрикнул тревожным голосом каталонец, видя белую одежду госпожи в кровавых пятнах. — Ранена… да, это он, чтобы помешать мне позвать на помощь! И она показала окровавленную руку. — Боже! И я сам помог ему спастись! — воскликнул в отчаянии Рамиро. — Убежал! Спасся от моего гнева! — кричала Анна. — Как же это? — Он пришел спокойный ко мне, — сказал Рамиро, — и от вашего имени просил его выпустить… Я полагал, что вы простили его… по жалости… — Я! — вскричала молодая девушка голосом тигрицы. — По жалости… к нему… Но я бы хотела растерзать его на мелкие куски своими собственными руками, вырвать из груди его сердце… насладиться муками его предсмертной агонии! Приведи сюда этого злодея, оскорбившего меня, приведи сейчас же! — вопила обезумевшая от гнева Анна. — Невозможно, синьора, — отвечал старик, — я сам отворил ему дверь, теперь он уже далеко. — Значит, месть моя будет не удовлетворена, мой обидчик исчез! — Синьора, — сказал каталонец, — ошибка моя, хотя и невольная; клянусь вам ее поправить. Если оскорбитель ваш будет в руках самого папы, я обещаю вам доставить его живого или мертвого. — Хорошо, Рамиро Маркуэц, я принимаю твое обещание, но горе тебе, если ты его не исполнишь. — Успокойтесь, герцогиня, все будет сделано по вашему желанию. — А если он исчез, этот негодяй? Его скрыли Бог или дьявол. Тогда что? — Тогда я умру, герцогиня, — отвечал старик. СТРАННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ Карл Фаральдо, услыхав крик отравительницы, бросился бежать со всех ног, скрываемый темнотой ночи. Перебегая из улицы в улицу, из переулка в переулок, он наткнулся на высокое мрачное здание, на котором была надпись следующего содержания: «Casa professa della Compagnia di Gesu». — Черт возьми! — вскричал Карл. — Мне, кажется, придется провести ночь под защитой кровли благочестивых отцов иезуитов. Сказав это, молодой человек вошел под навес ворот иезуитского монастыря. «Старик мажордом, — продолжал рассуждать Карл, — говорил мне, что сам святейший отец, папа, не в силах спасти меня от его госпожи, но отцы иезуиты — дело иное: они могут мне пригодиться в моем настоящем положении. Дождемся здесь утра». Усевшись в углу под навесом ворот, Карл стал терпеливо ожидать утренней зари. Странное происшествие этой ночи, со всеми мельчайшими подробностями, пришло ему на ум. Самодовольная улыбка появилась на его красивых губах, но вместе с тем чувство ужаса сжало сердце при мысли, какой страшной опасности он подвергался. Если бы он случайно не прочел предсмертных слов несчастного д'Арманда, то, конечно, выпил бы кубок, предложенный ему красавицей герцогиней. Так рассуждал чудом спасенный молодой человек. Между тем заря начала заниматься. Идти по улицам Рима днем для него было небезопасно. Карл решил постучать в ворота. Он взял большой молоток и ударил три раза. Двери тотчас же раскрылись, и привратник-монах его спросил: — Что угодно господину кавалеру? — Могу я говорить с настоятелем? — Его преподобие еще не сошел в приемную, тем не менее, вы можете войти, я вас провожу туда. Монах-привратник и Карл вошли в длинную и мрачную комнату со сводами. — Подождите меня здесь, господин кавалер, — сказал монах, — я доложу о вас. Благочестивый отец настоятель не заставил себя долго ждать. Это был человек высокого роста, худой, неопределенных лет, с холодной физиономией, хотя улыбка не сходила с его тонких губ. — Вы, кажется, хотели меня видеть, сын мой? — сказал он, обращаясь к Карлу. — Чем могу я служить вам? — Я пришел просить гостеприимства у вас, святой отец, — отвечал Карл. — Гостеприимства для кого? — Лично для себя. — Что же побуждает вас к этому? — Простите, святой отец, зачем вы меня об этом спрашиваете? — Сын мой, покровительство церкви оказывается только в важных случаях. Судя по вашему роскошному костюму, вы должны принадлежать к высшему обществу. Что же привело вас сюда? Признайтесь, как на исповеди, быть может, дуэль? — Нет, святой отец, я могу вам поклясться, что не дуэль, — отвечал Карл. — Что же именно, скажите; иначе я не могу оказать вам гостеприимства. Карл Фаральдо недолго колебался. Терять ему было нечего. На улицах Рима он не избежит страшной мести Анны Борджиа; здесь, в стенах монастыря, он в безопасности. Все эти мысли с быстротой молнии промелькнули в голове молодого человека, и он с полной откровенностью рассказал настоятелю всю свою страшную историю с молодой красавицей герцогиней. — Теперь для меня все ясно, — сказал настоятель, выслушав юношу. — Ваше положение действительно критическое: иметь врагом племянницу католического короля Испании более опасно, чем вы можете себе представить. — Значит, я пропал!.. — вскричал Карл. — Успокойтесь, сын мой, — заметил глубокомысленно иезуит. — Племянница святого отца по своей чрезмерной гордости на некоторое время отшатнулась от нас, и мы даже не знали, где она находится. Ну а теперь, так как она живет в Риме… — Она меня убьет. — Не беспокойтесь, герцогиня ничего не будет знать. Через час вы уже будете одеты в сутану послушника, и будете принадлежать монастырю. — Да неужели! — вскричал Фаральдо, приняв слова за шутку. Между тем настоятель приказал позвать монаха-привратника, которому сказал: — Отец Игнатий, если вам покажется, что сегодня утром вы впустили в монастырь великолепно одетого кавалера, то помните, что это было не более как дьявольское наваждение. — Святой отец, — отвечал, низко кланяясь, привратник, — я не впускал никакого кавалера внутрь монастыря и благодаря Господу Богу и святой Мадонне никакой иллюзии не подвергался. «И… вот оно дело-то куда пошло, из меня хотят состряпать иезуита, — пробормотал про себя венецианец. — Впрочем, выбирать-то мне не из чего, а за воротами монастыря все равно меня ожидает смерть. Стало быть, надо покориться». Вскоре настоятель приказал одеть венецианца в сутану послушника и представил его всем монахам. СУД У ворот монастыря святого Доминика собралась толпа народа. Предстояло судбище еретика. Святые отцы инквизиторы доминиканского ордена, под председательством его имененции кардинала Сайта Северина, спешили из своих келий в громадный зал со сводами, где назначено было экстраординарное заседание святой инквизиции. Процесс, который должен был слушаться трибуналом, уже обстоятельно изучен на предварительном следствии. Кардинал Санта Северина как уполномоченный от святого престола должен был санкционировать все собранное на предварительном следствии, допросить преступника, а также и утвердить приговор судей. При появлении председателя все судьи встали со своих мест и поклонились ему в пояс. Кардинал занял председательское кресло, объявил заседание открытым и отдал приказание ввести подсудимого. Вскоре вошел Франциск Барламакки, закованный в цепи. Он уже не был тем пламенным юношей, каким мы его видели в монастыре Монсеррато, среди храмовых рыцарей. В его густых волосах пробивалась седина, на челе лежала глубокая дума; все выражало величие и беспредельную доброту. Кардинал Санта Северина посмотрел пристально, и легкий румянец покрыл щеки его имененции. Секретарь доминиканец со злой бесстрастной физиономией, настоящий тип инквизитора, приступил к допросу. — Кто вы такой? — спрашивал доминиканец. — Франциск Барламакки из Лукка, — отвечал подсудимый. — Известно ли вам, в чем вы обвиняетесь? — Не совсем, я бы просил ваше преподобие сказать мне. — Вы обвиняетесь в пропаганде идей, противных католической церкви, в особенности всего того, что относится к власти его святейшества папы. — В этом я не признаю себя виновным. — Вы обвиняетесь в том, что называли Рим Вавилоном, а Женеву, где обитает проклятый Кальвин, святым Иерусалимом. — Все это вздор, ничего подобного я никогда не говорил. Я не мог восхвалять Кальвина, который, уничтожая тиранию других, ввел свою собственную. Кардинал Санта Северина сделал невольное движение. Речь Барламакки, полная откровения и благородства, тронула председателя до глубины души. — Вы обвиняетесь, — продолжал доминиканец, — в том, что находили правильным и честным браки среди священников. — Кто же меня в этом обвиняет? — Трибунал не обязан говорить вам, кто именно. Он также может скрыть и имена свидетелей, при которых вы говорили все эти безбожные речи. Но так как вы настаиваете, то я могу сообщить, кто на вас донес. Это епископ Скардони. — Скардони?! Мой друг!.. — пролепетал удивленный Франциск Барламакки. — Дружба не должна быть выше обязанностей верного католика, — заметил строго доминиканец. — Скардони исполнил только свою обязанность. — Но мне кажется, обязанность всякого честного человека говорить правду, а не ложь, — отвечал подсудимый, — а монсеньор Скардони оклеветал меня. — Неужели вы осмелитесь отказаться от ваших слов? — Я не отказываюсь, но вместе с тем и не желаю, чтобы их искажали. Я действительно говорил, что в первое время существования церкви священники имели право сочетаться браком, но что впоследствии декретом воспретили браки, а так как папа есть глава церкви, то он должен стоять выше всех духовных соборов, подтвердивших тот же закон о безбрачии духовных, и если один папа воспретил браки, то другой может их позволить. Все собрание было поражено словами подсудимого. Доминиканец поспешил придать другой характер допросу подсудимого. — Франциск Барламакки, — сказал он, — вы еще обвиняетесь в заговоре против отечества. Вы хотели призвать протестантов в Лукку, ниспровергнуть синьорию и подчинить испанскому владычеству Тоскану и всю Италию. — Вы ошибаетесь, святой отец, — спокойно отвечал Барламакки, — я не мог быть заговорщиком против моего отечества, прежде всего потому, что имел честь быть одним из представителей республики, ни от кого не зависящей и пользующейся правами иметь сношения со всеми государствами мира. — Луккская республика, как и все католические государства, должна быть в зависимости от святого отца, папы, и служить интересам католицизма, — строго заметил доминиканец. — В настоящее время святой отец, папа, утвердил авторитет короля Испании, единственного защитника католицизма, а потому все восстающие против испанского короля суть ослушники папы, тем более, если они для достижения своих гнусных целей соединяются с еретиками. — Если ваше преподобие будете вести допрос в таком роде, то я не стану отвечать. — Как? Вы не сознаетесь, что желали поднять целую Европу против императора Германии, короля Испании и других католических владык? Подсудимый ничего не отвечал. — Вы не сознаетесь, что были в постоянной переписке с Голландией, с герцогом Дуэ-Понти и другими германскими протестантами? Барламакки продолжал молчать. — Вы не сознаетесь, что желали воспользоваться испанским гарнизоном для оказания помощи швейцарским протестантам, занимающим крепости? То же молчание. — Не можете ли вы ответить мне, по крайней мере, на следующее, — продолжал доминиканец: — С какой целью вы поднимали народ от моря Немецкого до вод Севильи? — С какой целью? — вскричал подсудимый, сверкая глазами. — Цель у меня была одна: спасти Италию от варваров. Для того, чтобы моя дорогая родина была свободна, я готов призвать не только протестантов, но даже турок. — А… Вы признаетесь, что желаете призвать неверных! — вскричал со злорадством инквизитор. — Да, я признаюсь в этом. Варвары должны быть изгнаны. Этого хотел еще папа Юлий II. К сожалению, до сих пор народ не созрел для свободы. Я знаю, мое покушение ведет меня к смерти, но что же из этого? Моя кровь не останется на эшафоте, она оросит землю и, спустя одно, два, три столетия, произведет плод, который сорвет свободный народ. — Достойные судьи, — сказал доминиканец, обращаясь к трибуналу, — вы были свидетелями всех мерзостей, которые осмелился произнести этот человек. Я, со своей стороны, считаю лишним продолжать допрос. Мне кажется, достаточно и того, что вы слышали… Здесь кардинал-председатель прервал инквизитора. — Уже поздно, — сказал он, — прикажите отвести подсудимого в тюрьму, пора закрыть заседание и дать отдых судьям. Никто не осмелился возражать председателю. Между тем, как уводили подсудимого, доминиканец, допрашивавший Барламакки, сказал сладким голосом и совершенно спокойно: — Ваша имененция, конечно, прикажете пытать подсудимого? — Это зачем? Он во всем сознался, пытка ничего бы не открыла нового. — Тем не менее, — настойчиво заметил доминиканец, — трибунал инквизиции всегда приговаривает обвиняемого к ординарным и экстраординарным пыткам даже и в том случае, когда обвиняемый признается на суде. — Обыкновение инквизиционного трибунала для меня не может служить законом, — отвечал кардинал Санта Северина. — Заседание закончено, — прибавил он, вставая. Барламакки, остановясь на пороге залы, бросил на председателя взор, полный благодарности и удивления. Санта Северина величественно прошел среди монахов, кланявшихся ему в пояс. Придя домой, он устремил свой взор на распятие, оставленное ему иезуитом отцом Еузебио, и задумался. — Нет, — прошептал честный Северина, — ни за какие блага в мире я не осужу Барламакки, не пролью его крови, иначе она бы пала на мою голову так же, как кровь Иисуса пала на голову распявших его. Пусть погибнет мое состояние, моя жизнь, но зато совесть будет спокойна. Вдруг перед ним, точно из-под земли, выросла мрачная фигура отца Еузебио. — Как, в этот поздний час! — невольно вскричал Санта Северина. — Я духовный руководитель совести вашей имененции, — отвечал холодно иезуит. — Руководитель моей совести! Я, кажется, не призывал вас для этого. — По правилам святого Игнатия Лойолы, генерал ордена назначает руководителей и исповедников для всех, кому нужно. Сами короли не исключаются из этого правила. — А, понимаю. Но в эту минуту я не нуждаюсь в духовном руководителе; я хочу покоя. — Сию минуту я вас оставлю, — ответил иезуит, — но прежде позвольте вам вручить вот это конфиденциальное письмо, которое вручил мне святейший отец генерал для передачи вашей имененции. Сказав это, отец Еузебио положил перед кардиналом открытое письмо. — Как, конфиденциальное письмо, и открыто?.. — вскричал кардинал. — Наши правила запрещают получать закрытые письма. Если один брат пишет другому, то третий непременно должен знать, что заключается в письме. Санта Северина взял листок и прочел следующие слова: «Вы чересчур слабы. Неутверждение пытки было заблуждением с вашей стороны. Чтобы ничего подобного никогда не повторялось!» A.M.D.G., т.е. Ad maiorem Dei gloriam — во славу Всемогущего Бога. Эти ужасные строки сказали кардиналу, откуда они присланы. Честный Северина в первую минуту хотел изорвать гнусную записку и бросить ее в физиономию иезуита, но сдержался и сказал: — Хорошо, передайте генералу, что все будет сделано по его желанию. Иезуит поклонился до земли и вышел. Минуту спустя отец Еузебио в своей келье писал генералу иезуитов: «Он покорился, или, лучше, обещал покориться… но я ему не верю. На лице его было написано иное. Кардинал не есть тот инструмент, который был нам необходим. Он может доставить нам много хлопот». В это же самое время Санта Северина, оставшись один, вскричал: — Боже мой, Боже, какую подлую службу я должен исполнять!.. Нет, лучше смерть, пусть она избавит меня от этой страшной цепи. В это время вбежал, запыхавшись, Сильверст. — Монсеньор, папа умирает, прислали за вами! Санта Северина страшно побледнел при этой новости и поспешил в Ватикан. ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА Тишина и скорбь царствовали в апартаментах Квиринальского дворца, занимаемых его святейшеством Пием IV. Молчаливая, покорная толпа папских приверженцев бродила по каменным плитам дворца, устланным мягкими толстыми коврами. Ковры эти совершенно заглушали шум шагов, так что люди скользили по ним бесшумно, словно тени. Сквозь завешенные толстыми портьерами окна пробивался столь слабый свет, что его могли переносить даже и глаза умирающего, для которого он скоро должен был померкнуть навеки. Неподвижно, словно труп, лежал Пий IV на своем высоком роскошном ложе, украшенном тиарою и ключами. Бледное лицо папы казалось еще бледнее от окружавшего его полумрака. Вдруг губы Пия IV зашевелились. — Санта Северина!.. — прошептал умирающий. — За ним послано, святейший отец! — поспешил ответить папский лейб-медик. — Он будет здесь через несколько минут. — Вы мне поклянетесь, что это правда, профессор? — продолжал папа слабым голосом. — Вы ведь знаете, что солгать умирающему — великий грех. — Успокойтесь, ваше святейшество, — сказал медик голосом, в котором слышны были слезы, — кардинал Санта Северина не замедлит явиться. — Кардинал здесь! — проговорил чей-то голос. Действительно, Санта Северина стоял возле постели папы. Он склонился над умирающим с выражением горестного изумления на лице; хотя он и оставил папу больным несколько часов назад, но тогда ничто еще не давало повода предвидеть близость катастрофы. — Это ты, Санта Северина? — сказал умирающий, в первый раз употребив эту конфиденциальную форму по отношению к своему любимому министру. — Ты не ожидал, что найдешь меня в таком положении, не правда ли? — Отец мой!.. Вы будете здоровы, и даже очень скоро! — ответил кардинал голосом, прерывающимся от рыданий. — Не утешай меня напрасно, друг мой! Я был слабым и неразумным папой, но душа моя непорочна, и я без страха могу смотреть в лицо смерти. Припоминая в этот последний час все свои поступки, мне кажется, что я не сделал сознательно ни одного греха; если я и ошибался, то мои намерения были чисты; и я надеюсь, что Бог зачтет мне мои добрые желания. — Вы были святым, отец мой, и вам нечего страшиться небесного правосудия. — Ты меня утешаешь, Санта Северина, ты помогаешь мне умереть спокойно. Ты честен и правдив, и все кардиналы в душе решили избрать тебя моим преемником. Я говорил о тебе с каждым из них, умолял их не венчать никого другого папской тиарой… — Святой отец, не говорите так, вы еще долго будете жить! Повторяю вам, что вы проживете еще много лет! — Мне осталось прожить только несколько часов, сын мой! Но не думай об этом; я желаю всем моим братьям умереть так же спокойно и безмятежно, как умираю я. Теперь скажи мне, кто будет править после моей смерти, пока не изберут мне преемника? — Кардинал камерлинг [2] Альдобрандини. — Ты имеешь на него большое влияние, да к тому же ты скоро будешь повелевать им и другими, поэтому я прошу тебя испросить у него, как милости… чтобы не возмущали спокойствия последних часов, которые мне остается пожить. — Что вы хотите сказать, отец мой? — спросил удивленный Санта Северина. — Ты не присутствовал при смерти папы, — сказал с оттенком горечи Пий IV, — а поэтому ты и не знаешь, как умирают преемники святого Петра. Но я уже два раза был свидетелем этого зрелища… и воспоминание о нем заставляет дрожать меня сильнее, нежели холод самой смерти. Папа остановился; слабость его была чрезвычайна, и усталый голос его замер. Санта Северина подал ему две ложки возбуждающего лекарства, приготовленного папским лейб-медиком, чтобы поддержать падающие силы папы. Пий IV выпил их, и, казалось, ожил. — Когда умирает наместник Петра, — продолжал бедный папа, опять возвращаясь к преследовавшей его мучительной мысли, — редко дожидаются его последнего вздоха, чтобы начать грабить его комнату. Слуги растаскивают все, все решительно, даже простыни и одеяла с постели умирающего. Иногда, едва прикрытый какой-нибудь тряпицей или совершенно голый, труп падает на пол и остается так лежать, пока кардиналы не пошлют кого-либо позаботиться о нем… и это еще ничего… — Боже мой! Да что же может быть еще ужаснее! — воскликнул Санта Северина, охваченный нервной дрожью при этом ужасающем рассказе. — Случается, что нетерпеливые грабители не дожидаются даже, чтобы папа испустил дух и, таким образом, несчастный, у ног которого все пресмыкались при его жизни, умирает, покинутый всеми, как собака… Однажды старый монах уверял меня, что один из моих предшественников умер от холода и жажды, так как его бросили, не дав ему никакой тряпицы, чтобы прикрыться, ни стакана воды, чтобы утолить жажду! Кардинал не верил своим ушам. Несмотря на важный пост, занимаемый им при этом странном развращенном дворе, он никогда не принимал никакого участия ни в самом, так сказать, правлении, ни в тайнах внутренней жизни дворца, а поэтому то, что рассказал ему Пий IV, поразило его, как страшное открытие. — Возможно ли!.. — прошептал он. — И потом эти несчастные еще удивляются, что реформация делает такие быстрые успехи, и что народ отказывается верить в их шарлатанство!.. Они проповедуют милосердие и заставляют умирать мучительной смертью своего отца и властелина!.. — Итак, ты уже понял, — продолжал папа, — какой милости я прошу у тебя, и прошу смиренно, как бы стоя на коленях перед тобой. Соединись с кардиналом Альдобрандини и постарайся, чтобы мои последние минуты не были отравлены, и чтобы мой труп не стал добычей этих несчастных. Избавь того, кто был главой христианства, и кто облек тебя в пурпур, от этого ужасного оскорбления! — Отец мой! — сказал Санта Северина, столь сильно взволнованный, что с трудом мог ясно произносить слова. — Отец мой! Как на папском троне, так и на этом одре болезни, живой или мертвый, вы всегда будете нашим царем и первосвященником, которому мы повинуемся, и будем повиноваться. Никто не осмелится прикоснуться к вам, пока не будут исполнены относительно вас все наши священнейшие обязанности… и если Богу будет угодно на самом деле призвать вас к себе, что я умоляю его сделать как можно позже, то до вас не дотронется ни рука слуги, ни рука могильщика; я и другие кардиналы отдадим последний долг вашему телу, отец мой! — О, благодарю, благодарю тебя! — прошептал Пий IV, и при этом его угасающие глаза наполнились слезами благодарности. — Да будет над тобой всю твою жизнь благословение умирающего и благословение Божье, да будешь ты великим и счастливым папой, и пусть как можно позже царство небесное увенчает твое земное царствование!.. Кардинал схватил исхудалую руку больного, видневшуюся из-под одеяла, и поцеловал ее. — А теперь, — продолжал Пий IV, так сильно понизив голос, что его собеседник с трудом мог расслышать его слова, — теперь, Санта Северина, выслушай мой последний совет. Кардинал совсем склонился над кроватью, так что его ухо почти касалось уст умирающего. — Когда ты будешь папой, то тебя окружат различные партии, в особенности же главы различных религиозных орденов… Не давай никому преимущества, будь справедлив и добр ко всем, но не делайся ничьим рабом, иначе с тобой будет то же, что случилось со мной: я часто видел добро, желал его… и не мог его сделать… Это единственный упрек совести, оставленный мне жизнью. Санта Северина вздрогнул. Он думал о цепях, связывавших также и его, об ужасных цепях, могущих не только помешать ему делать добро, но и принудить его делать зло. — Ты вздыхаешь? — сказал встревоженный папа. — Разве и ты также связан каким-нибудь договором или обязательством с какой-нибудь из партий, оспаривающих друг у друга обрывки церковной власти? Кардинал не отвечал. — Я понимаю тебя, — продолжал умирающий, — ты дал обещания, принял на себя обязательства… Но зло не может быть велико, если только твои обязательства не даны темной и могущественной ассоциации, которая во время моего царствования смело опутала своими сетями весь католический мир… Скажи мне, разве и ты завлечен в ловушки иезуитов? Кардинал глухо простонал. — Значит, это правда? — горестно воскликнул Пий IV. — Таким образом, борьба будет труднее… — Борьба, говорите вы, отец мой, — прошептал кардинал. — Борьба невозможна! Я побежден, не начиная еще этой борьбы. Если бы вы знали… И Санта Северина откровенно рассказал Пию IV все, что произошло между ним и отцом Еузебио, и последовавшие за этим деспотические поступки ужасного общества. Кардинал говорил так тихо, что в комнате слышно было только тяжелое дыхание умирающего. — Все это серьезно, — сказал папа, — но ты не должен преувеличивать опасности. Если, как простой кардинал, ты вполне зависел от этих монахов, то не забудь, что выбор в папы даст тебе полную власть над ними и дар связывать и разрешать на земле и на небе. Я оставляю тебе богатую казну; заплати свой долг иезуитам и, таким образом, стань выше их. Уничтожь твои обещания, так как они не согласны с интересами церкви; и если общество не будет тебе покорно и послушно, то уничтожь его. Римский папа не должен иметь равных себе в католической церкви, и никому не должен отдавать отчета в том, что ему угодно делать. — Я исполню ваши приказания, — с твердостью ответил кардинал. — Благодарю тебя, сын мой! Ты будешь избранником Божьим, ты освободишь церковь от ужасной тирании, начавшей уже подавлять ее. Наблюдай за самой ярой католической партией, за иезуитами и за королем Испанским; пусть они будут тебе друзьями, но не господами, а если они попробуют взять над тобой власть, то объяви им войну. Лютер еще не достиг того, чтобы угроза отлучения от церкви не производила сильного влияния на воображение народов. — Отец мой, я исполню все это, если бы даже мне стоило это жизни! — О, они не дойдут до этого, — прервал его папа. — Глаза народов устремлены на апостольский трон, и всякая сколько-нибудь темная драма, разыгравшаяся на нем, подала бы поводы к слишком сильным обвинениям, а иезуиты не решатся так рисковать. Нет, ты не умрешь! А если б даже и умер… то все же послужишь к истреблению этого ужасного общества, к тому, что эта язва церкви будет вырвана с корнем!.. — И я умру счастливый тем, что послужил такому благому делу! — проговорил Санта Северина глухим голосом. — Благодарю тебя! — повторил папа. — Теперь… подай мне… это распятие… Боже, помилуй меня, если я согрешил пред Тобой! Бедный старик сделал усилие, приподнял голову и коснулся своими бледными губами изображения Святого Мученика, который всегда был и будет единственной надеждой тому, кому уже не на что надеяться, утешением умирающих и светлым лучом, рассекающем мрак неизвестного нам мира. Это усилие окончательно истощило силы папы. Голова его упала на подушку, он обратил свой последний взор на Санта Северина, как бы прося его исполнить свои обещания, и испустил дух. Пий IV, как царь и как первосвященник, заслуживал многих порицаний, но он заслуживал и прощения Всевышнего, так как всегда действовал по убеждению, думая, что поступает именно так, как должно. Лейб-медик поднес зажженную свечу к губам папы и, видя, что пламя не колеблется, воскликнул: — Его святейшество папа Пий IV умер!.. — Сообщите об этом кардиналу Альдобрандини и велите капитану швейцарской стражи сейчас же прийти сюда! — приказал Санта Северина, который в эту торжественную минуту подавил свое горе, чтобы думать только об исполнении последней воли усопшего. Капитан, старый, преданный и испытанной честности солдат, явился тотчас же. Приказания, отданные ему кардиналом, были ясны, точны и безотлагательны, и он вышел, чтобы исполнить их. Действительно, минуту спустя толпа слуг с дикими криками ворвалась в комнату папы. Никто не мог дать ей отпора, так как там находился один только Санта Северина, молившийся, стоя на коленях у смертного одра папы. Кардинал встал и жестом приказал выйти этим бесстыдным и по большей части пьяным мерзавцам. Но вино придавало им смелости, которой бы у них иначе не хватило в присутствии кардинала, с минуты на минуту могущего сделаться папой. На приказание Сайта Северина они ответили взрывом хохота и принялись открывать ящики и тащить все, что только им попадалось под руку. Но в коридоре раздались тяжелые шаги; вошли швейцарцы и, не говоря ни слова, начали бить грабителей по головам шпагами плашмя. Двое из них, у которых нашли добычу, были арестованы; другие поспешно разбежались. Арестованные были, по приказанию кардинала, заперты в темницу дворца. — Если я буду папой, — сказал задумчиво Санта Северина, — первым моим актом правосудия будет повесить этих двух разбойников. И вполне уверенный, что после столь энергичного поступка его уже не будут больше беспокоить, он снова погрузился в свою молитву. Когда пришли его коллеги, то они еще более утвердились в намерении вручить папство этому праведнику, найдя его коленопреклоненным и молящимся у смертного одра папы. ЧЕРНЫЙ ПАПА Карл Фаральдо с истинным удовольствием исполнял нетрудные обязанности, наложенные на него саном послушника. Он заботился о нескольких чрезвычайно ценных картинах, принадлежащих иезуитам; должен был каждый день прочитывать несколько отрывков из «Духовных упражнений» святого Игнатия, этой ужасной, изламывающей человеческие мозги машины, изобретенной с таким глубоким знанием дела основателем ордена иезуитов. А также должен был прочитывать в часы, для него наиболее удобные, несколько недлинных молитв; во все же остальное время был свободен делать, что ему вздумается. Венецианец проводил это время, прогуливаясь под высокими деревьями парка, прилегающего к монастырю, и вспоминая ту мечту, которая столь сильно повлияла на его молодую жизнь. Фаральдо полнел, и, хотя это и портило немного элегантность его фигуры, которой он так гордился, тем не менее, это указывало на отличные материальные условия, доставляемые орденом своему послушнику. Действительно, одним из главных правил иезуитского ордена (правило, на которое так жестоко, но без всякого повода, нападал янсенийский пуританизм) было делать дорогу, ведущую в рай, удобной и приятной для послушников, вместо того чтобы усыпать ее разными терниями и колючками, как то делают другие ордена. Молодой человек возмутился только однажды: это было тогда, когда отец настоятель, желавший приучить его к повиновению, приказал ему оставаться целых два часа, запершись в своей келье и читая «Духовные упражнения». Венецианец особенно ненавидел это чтение, он с ужасом замечал, что этот мистический трактат имел на него страшное влияние; он боялся поддаться ему и самому сделаться иезуитом. С другой стороны, нельзя было не читать: двери келий послушников оставались всегда открытыми, и отцу настоятелю весьма легко было следить за исполнением своих приказаний. Но когда молодой человек попробовал противодействовать, отец настоятель вежливым, но твердым тоном заявил ему, что его никто не удерживает как пленника, и что если он не может свыкнуться с правилами ордена, то всегда свободен удалиться из монастыря, прибавив, что в таком случае он может вполне располагать тем платьем, драгоценностями и деньгами, которые были на нем при вступлении его в монастырь. Это предложение было для юноши страшной угрозой. Куда бы он пошел, если бы гостеприимный дом иезуитов запер перед ним дверь? А потому он покорился своей судьбе и добросовестно начал раздумывать над книгой святого Игнатия, а в особенности над тем местом, где тот убеждает верующего считать себя воином Христа. К тому же (это не должно казаться ни невероятным, ни необъяснимым) молодой человек начал мало-помалу чувствовать, что попадает под влияние атмосферы, окружающей его в монастыре. Отвращение, которое он чувствовал прежде к монастырской жизни, уже исчезло. Так как от него было устранено все раздражающее и задевающее его самолюбие, то его характер смягчился. Он еще не был одним из тех нравственных трупов, которые, по правилам святого Игнатия, и есть лучшие из его последователей, но он уже стал человеком сонливым, в котором мало-помалу стушевывались прежние убеждения и который, не отдавая себе в этом отчета, все больше и больше готовился к принятию той окончательной формы, какую его воспитатели сочтут нужным придать ему. Между прочим, он уже начал интересоваться тем, что происходило в монастыре, несмотря на то, что иезуитское воспитание уже приучило его поднимать глаза только тогда, когда прикажут, и знать только то, что ему позволяли знать. Таким образом, его внимание привлекло прибытие в монастырь двух иезуитов, из которых одного он уже видел несколько раз, другой же был ему не известен; но он не выдал ни одним движением мускулов своего лица, что он этим заинтересовался. Первый из этих иезуитов был отец Еузебио, тот испанский монах, который наводил полнейший ужас на кардинала Санта Северина; другой был дряхлый старик в совершенно изношенном подряснике, он шел очень медленно, опираясь на посох. Старик пришел несколько позже отца Еузебио, вошел со смиренным видом, делая все возможное, чтобы не быть замеченным, и ответил глубоким поклоном на поклон привратника. Настоятель, сидевший в приемной, увидя этого смиренного старика, встал и хотел двинуться ему навстречу. Но взгляд незнакомца заставил его опять сесть, с гордым и равнодушным видом ответить на смиренный поклон бедного старика. Карл заметил все это и был этим очень смущен. Он уже достаточно знал обычаи ордена, чтобы догадаться, что преувеличенное смирение незнакомца и притворное равнодушие, выказанное к нему другими, говорили о чрезвычайно высоком сане этого, по-видимому, столь презираемого человека. Молодой человек убедился бы в справедливости своего заключения, если бы мог присутствовать при разговоре, происходившем в самой маленькой и хуже всех убранной келье монастыря. Как только отец Еузебио остался наедине с незнакомцем, то быстро схватил левую его руку и смиренно поцеловал надетое на ней простое кольцо. Это кольцо было из филигранного серебра и не имело бы никакой ценности в глазах непосвященного, но, тем не менее, ни у одного государя не нашлось бы в сокровищнице ни одной драгоценности, превосходившей по цене стоимость скромного колечка, надетого на руку старика. Оно служило знаком таинственной и могущественной власти, с которой должны были считаться и монархи; это был скипетр тайного властелина, которого все боялись и который не боялся никого. Словом, это было кольцо генералиссимуса ордена иезуитов. И этот бедный, оборванный, казалось, столь презираемый другими иезуитами патер, кланявшийся так смиренно, и был сам великий генералиссимус ордена, и в качестве такового официально сносившегося с папой и с частными лицами, имевшими какие-либо сношения с иезуитами. Но по обычаю ужасного общества, настоящим его властелином не был всем известный генерал. Рядом с ним стоял настоящий властелин, тот таинственный socius, существование которого и служило основанием иезуитскому ордену и у которого сосредоточивались все тайны общества. Socius'a знали только очень немногие, главные избиратели, прошедшие уже все градации этого общественного организма и посвященные уже в третьи тайны. Никто, кроме этих олигархов, не имел власти в ордене; из них выбирался товарищ генерала, которому, в сущности, принадлежала вся власть и который был хранителем традиций ордена. Подставной генерал мог быть выбран и из иезуитов, не достигших еще высшей градации; в таком случае он не знал своего настоящего властелина и жил, окруженный тайными надсмотрщиками, не зная даже, кто такие эти шпионы, повсюду невидимо следившие за ним. Напротив, socius не только должен был быть избран непременно из главных избирателей, но и быть самым старым и осторожным из них, а также обладать большой долей опытности и высоким умом; сверх того, он должен был совершенно слиться с интересами ордена и смотреть на его величие, как на свое собственное. Измена или какой-нибудь неосторожный поступок подставного генерала могли нанести обществу только легкий вред; напротив, измена socius'a, их тайного царя, была бы непоправимо пагубна для общества, так как он знал все тайны ордена, и в руках его находилось все, начиная со списка агентов и кончая сокровищами ордена. Вот кем был этот человек, великий по своему честолюбию, как все сильные натуры, человек, презиравший видимую роскошь, чтобы тем легче сохранить действительную власть, и соглашавшийся ходить согбенным и оборванным на глазах у людей, чтобы тем сильнее сознавать всю безграничность своей власти, когда оставался наедине с собой. Старик резко прервал изъявления почтения отца Еузебио. — Итак, — сказал он, — вы говорили с главным кардиналом?.. — Да, я говорил, но с тех пор произошли новые события, которые мне необходимо сообщить вашей святости. — Вы говорите о процессе Барламакки?.. — Именно так, монсеньор. Приказом кардинала Санта Северина предписано приостановить допросы и велено перевести заключенного в лучшую и более просторную комнату. Такие меры обычно предшествуют скорому освобождению. — Но по какому же праву Санта Северина сделал такие распоряжения? Ведь он не камерлинг!.. — Вам известно, монсеньор, что по нашему настоянию кардинал был выбран генеральным комиссаром в процессе этого нехристя, следовательно, его власть была уже довольно велика и при жизни папы, в настоящее же время, когда папский престол не занят, она стала безгранична. С другой стороны, кардинал Альдобрандини, имеющий как камерлинг папскую власть, пока не избран новый папа, очень близок с кардиналом Санта Северина, на которого он смотрит как на будущего папу. — Теперь передайте мне ваш разговор с главным кардиналом. — Он радостно встретил меня, говоря, что наши желания будут исполнены. И зачитал мне имена тридцати двух кардиналов, обязавшихся подать голос за Санта Северина, так что его немедленное избрание несомненно. — Кроме этих слов, были еще и доказательства?.. — Из беседы с кардиналом я понял, что, исключая двух неаполитанцев, в которых нельзя быть уверенными до тех пор, пока не произойдет голосование, другие сдержат обещание. К тому же и тех, кто уже приехал, достаточно для первого избрания. — Что вы ему ответили? — спросил старик, окинув иезуита своим мрачным взглядом. — Я ему ответил, что боюсь, чтобы его усердие не было слишком преждевременно, что нужно было прежде получить инструкции от святого отца, генерала нашего ордена… На губах иезуита появилась легкая усмешка, когда он услышал этот намек на конституционального короля, власть которого принадлежала ему. — Может быть, вы были неправы, поступив таким образом, — сказал старик после короткого размышления. — Эти слова могут внушить некоторое подозрение главному кардиналу, и мы можем встретить серьезные препятствия, когда дело дойдет до настоящих выборов. — Разве я должен был допустить, чтобы обстоятельства сложились так, что выбор Санта Северина стал бы неизбежен?.. — Еузебио, вы больше всех других общих избирателей способствовали тому, чтобы известным образом определить мое поведение относительно Санта Северина. Очень вероятно, что без вас я допустил бы его гибель со всеми его коллекциями, этим последним остатком язычества, которое вместе со Львом X было столь пагубно для католицизма. — Вы правы, монсеньор, — сказал испанец, покорно опуская голову. — Я был уверен в этом человеке, так как тщательно изучил его; мне казалось трудным заставить его принять бенефицию, но раз он ее принял, я думал, что он будет принадлежать нам телом и душой. — И, тем не менее, вы видите?.. — Повторяю вам, что вы правы. Но хотя я себя и упрекаю в этой ошибке, хотя и говорю, что серьезность поручения, доверенного ему как первое испытание, послужила, быть может, поводом к возмущению его слабой души, тем не менее, мне кажется, что должно быть какое-нибудь особенное обстоятельство, уничтожившее в глазах Санта Северина важность слова, данного им тому, кто его спас. — Я знаю это обстоятельство, — холодно сказал старик socius. — Вы его знаете, монсеньор?.. — воскликнул Еузебио. — И не противоречит целям ордена, чтобы и я его знал?.. — Нисколько… В этом деле, Еузебио, я, естественно, считаю вас ответственным лицом и, несмотря на вашу ошибку, которую никак нельзя поставить вам в вину, я все же хочу доверить вам его дальнейшее ведение. Иезуит не мог подавить радостного движения, несмотря на самообладание, которое было одним из главных качеств его сана. — Вот что случилось, — прибавил старик. — Санта Северина говорил с умирающим папой. — Но Пий IV был нашим приверженцем; он мог дать своему предполагаемому преемнику только благоприятные для нашего ордена советы. — Вы ошибаетесь, Еузебио. Пий IV не был нашим другом. И очень вероятно, что он предостерег своего любимца от предполагаемых захватов нашего общества. — Но вся жизнь Пия IV была постоянным доказательством его преданности иезуитам. — Это потому, что он нас боялся, Еузебио, только потому, что он нас боялся! Пий IV боялся всего: боялся быть обеспокоен посреди своего мирного отдохновения, боялся ссор и неприятностей, которые могли произойти вокруг его трона, в среде его монахов. Но больше всего он боялся быть отравленным!.. И старик с каким-то странным выражением посмотрел в лицо отца Еузебио. — Нелепый страх, — сказал общий избиратель, чтобы сказать что-нибудь. — Без сомнения, Еузебио. Хотя и случается, что общество считает необходимым ускорить действие природы на некоторые препятствия, встречаемые им на пути, но в этом не было необходимости относительно Пия. Факт тот, что он постоянно дрожал за себя, что поэтому он выказывал любовь к нашему ордену, которая на самом деле была чистейшей ненавистью. — Это не важно! — задумчиво прошептал Еузебио. — Папа, который повиновался бы нам вследствие любви или страха, был бы, во всяком случае, драгоценным орудием… — Я согласен с этим; но Санта Северина не такой человек, чтобы им можно было овладеть посредством страха. Вы сами говорили, что самая большая трудность состояла в том, чтобы заставить его взять бенефицию, так как его душа высокомерна и гордость его велика. — А все-таки его неблагодарность доказывает низость и подлость его характера! — воскликнул испанец, не простивший Санта Северина того, что тот разрушил построенное им здание. — Почему же? Хоть он и считал себя обязанным быть нам благодарным, но чувство благодарности, питаемое им к Пию IV, его благодетелю, всегда преобладало в нем. На смертном одре Пий IV, облеченный торжественным величием последних минут жизни, не мог не произвести на него неотразимого впечатления, когда высказал ему свою последнюю волю и научил его избавиться от обязательств по отношению к нам, заплатив свой долг… Немудрено, что Санта Северина между двумя обязанностями избрал наиболее благородную и высокую. Где же вы тут находите низость и подлость? — Значит, мы побеждены! — прошептал Еузебио, ударив себя по лбу. — Такой прекрасный план, подготовленный с таким знанием людей, с такой заботливостью по отношению ко всем частностям… — Исключая только одну, Еузебио. Зачем вы допустили кардинала к смертному одру папы?! — Монсеньор!.. Я не думал… я не мог себе представить, что чувства Пия… — Вот в чем ваша ошибка, Еузебио! Не будь этой торжественной сцены и огромного значения слов умирающего, Санта Северина считал бы своим долгом исполнить свои обязательства по отношению к нам, и ваш план, который, нужно согласиться, был составлен очень недурно, удался бы вполне. — Столько бесполезных издержек! — прошептал иезуит. — Об этом не заботьтесь! Я думаю, что одним из первых распоряжений нового папы, если только кардинал сделается им, будет возвратить нам все убытки. Но нужно рассудить, стоит ли выданная сумма того, чтобы допустить до возведения в папское достоинство нашего врага, врага самого ужасного, так как он был одним из наших. — Что же делать? — воскликнул иезуит, ломая себе руки в припадке полного отчаяния. — Кардиналы уже обещали, партия подготовлена, народное возбуждение, внушенное нами, достигло высшей степени, избрание другого папы было бы небезопасно… — Действительно, обстоятельство это весьма важно, — медленно проговорил генерал иезуитов, пристально гладя в глаза отца Еузебио. — Этот человек поставлен нами столь высоко, что столкнуть его с этой высоты может только Сам Господь. — Господь не совершит для нас чуда, — сказал отец Еузебио с недоверчивым видом. — Чуда?.. Мы не нуждаемся в чем-либо таком, что нарушало бы или останавливало естественные законы природы. Например, разве было бы что-либо неестественное в том, что человек, еще молодой и с прекрасным здоровьем, внезапно умер бы от припадков какой-либо непредвиденной болезни?.. — Нет, такого рода случаи бывали не раз, — отвечал Еузебио слегка изменившимся голосом. — Тогда никто не увидит в этом чуда, — прибавил старик. — Профаны, не знающие, какие важные интересы бывают иногда скомпрометированы существованием какого-нибудь… препятствия… не знают также, что на самом деле Провидение прекратило это неудобное существование… — Монсеньор, — решительно сказал испанец, — я буду молиться… молиться усердно… чтобы Господу угодно было избавить орден от этих препятствий. Но не совершу ли я греха тем, что буду желать зла моему ближнему? Генерал пожал плечами. — Что вы называете злом? — спросил он спокойно. — То, что сделано с целью помешать злу, становится уже благом… Если смерть одного человека нужна для увеличения славы Божией, эта смерть уже не есть зло, а благо… не считая того, что иногда, умирая в мире с Господом, и в молодые еще годы, этот человек спасется от опасностей, которым бы он, без сомнения, подвергся по ухищрениям дьявола… — В таком случае, монсеньор, я буду молиться, — сказал Еузебио, — и надеюсь, что Господь услышит мою молитву. Но чтобы быть более уверенным в том, что Бог исполнит ее, хорошо было бы, чтобы ваша имененция дозволила и мне присоединить к моим молитвам другую особу… — Другую особу!.. Но кого же?.. — Герцогиню Анну Борджиа. Глаза socius'a странно засверкали. — Вы настоящий сын святого Игнатия, — сказал он, — и когда Бог призовет меня к себе, я надеюсь, что наши братья признают вас наиболее достойным быть моим преемником. — Не говорите этого, монсеньор!.. — воскликнул глубоко взволнованный отец Еузебио. — Вы слишком нужны, и доверие, которым вы меня удостаиваете, доставляет мне так много счастья, что я не ищу и не желаю ничего иного в жизни. — Должности, подобные нашим, не доставляют счастья, напротив, они налагают на нас весьма тяжелые обязанности, и никто не имеет права отказываться от них или желать их. Итак, что касается другого… вы меня поняли. Генерал протянул руку, и Еузебио поцеловал ее в порыве почтительной нежности. Пусть не думают, что эти два монаха были неискренни, выказывая друг другу взаимную любовь и уважение; в их отношениях не было ни капли того лицемерия, которое составляет их силу в обыденной жизни. Они были искренни. Оба иезуита принадлежали к числу наиполнейших злодеев, придумавших целый ряд софизмов для того, чтобы оправдывать все преступления, которые считали нужными совершить для общей цели, оправдывающей в их глазах все средства. Например, отец Еузебио, который скорее бы умер от голода, чем тронул хоть одну копейку, принадлежащую другому, нисколько не стеснялся обманывать раскаивающихся умирающих с целью заставить их сделать завещание в пользу иезуитов. Самое бессовестное мошенничество, совершенное в интересах ордена, казалось ему столь же достойным похвалы, сколь достойно порицания было бы всякое мошенничество, сделанное ради своих собственных интересов. Также и генерал ордена, человек святой жизни, не имевший никаких связей с материальным миром (у него не было семьи), стоявший уже одной ногой в гробу, человек, который счел бы своей обязанностью ополчиться как грозной проповедью, так и всем авторитетом своей могущественной власти против каждого, кто бы решился покуситься на жизнь христианина, тем не менее, совершенно хладнокровно и с чистой совестью рассуждал о насильственной смерти одного из наиболее уважаемых и праведных духовных лиц, о смерти человека, долженствующего через несколько дней быть возведенным, с согласия отцов церкви, в сан наместника Христа. Итак, мысль о подобном преступлении, способная ужаснуть даже людей развращенных, нисколько не возмущала совести этих двух иезуитов. Им удалось убедить себя, что они делали все это во славу Божию, что, следовательно, во всех их поступках не могло быть никакого преступления. Так как при этом каждый из них считал, что приносит громадную пользу общему делу, то понятно, что они любили и уважали друг друга. Еузебио почитал в старике могучий ум, поднявший орден иезуитов в продолжение своего таинственного двадцатилетнего царствования на недосягаемую высоту. Что же касается генерала, то он ценил в Еузебио терпеливую волю, решительность, смелость, доходившую до способности сделаться мучеником, и его обширный ум. Он с удовольствием думал, что после его смерти орден найдет в Еузебио плечи, способные удержать столь громадную тяжесть, как управление всем католическим миром. Это извращение не только инстинктов, но и ума, было глубоко и искусно рассчитанным делом рук Игнатия Лойолы. Его полурелигиозные, полумистические учения, замечательно тонко составленные и учитывающие способность духа к восприятию их, представляют собой квинтэссенцию иезуитского ордена. Они служат объяснением и причиной его побед и поражений. Учения эти, популярные в то время, когда невежество и суеверие царили над миром, пали, как только образование и знание распространились в нем. Теперь же, когда папой Львом XIII возвращены все старинные права иезуитам, они снова начали действовать. Будьте настороже, господа либералы! ЗМЕЯ ПРОТИВ ЗМЕИ — Герцогиня нездорова и не может никого принять, — ответил сухим тоном мажордом Рамиро Маркуэц одному господину, одетому в полудуховную, полусветскую одежду, настойчиво желавшему видеть Анну Борджиа. Но тот, нисколько не смущаясь этим, вынул из кармана странно вырезанный клочок бумаги и сказал, подавая его мажордому: — Передайте ее светлости этот значок, и она меня примет, если бы даже у ее постели находился исповедник, принимающий ее последнюю исповедь. Уверенность этого человека произвела действие на мажордома; каталонец, минуту назад не хотевший и слышать о передаче какого-либо поручения, поторопился исполнить требование таинственного посетителя и тотчас же доложил о нем своей госпоже. — Потрудитесь войти. Герцогиня еще не совсем здорова, но ради того, кем вы посланы, согласна принять вас. Легкая усмешка пробежала по губам незнакомца, который, тем не менее, пошел за каталонцем, не сделав никакого замечания. Герцогиня ждала в кабинете, убранном в строгом стиле, на стенах его висели большие картины религиозного содержания. Она полусидела, чтобы не сказать лежала, на диване. Ее элегантная фигура исчезала в складках широкого шелкового шлафрока, довольно хорошо оттенявшего бледное и красивое лицо выздоравливающей. Анна Борджиа только недавно, оправилась после серьезной болезни. Хотя физический недуг ее и был, в сущности, пустяком, так как рана на ее руке зажила очень быстро, но она перенесла тяжелую нравственную болезнь. Тайны, которыми была окружена Анна Борджиа, были таковы, что невозможно было пренебречь письмом или предупреждением, откуда бы они ни явились. Мажордом, преданный поверенный герцогини, мог бы многое порассказать об этом. Женской гордости и самоуверенности великой грешницы была нанесена смертельная рана, и она действительно думала, что не перенесет ее. Нашелся человек, который обладал ею и мог рассказать об этом!.. Человек этот был приговорен ею к смерти и жил!.. Он оскорбил и ранил ее и разгуливал на свободе, тогда как она, внучка папы Александра и племянница Цезаря Борджиа, лежала больная и не могла отомстить ему! Эта мысль сначала глубоко потрясла здоровье молодой девушки; потом, когда ее сильный организм взял верх над болезнью, Анна чуть не помешалась. Она бредила и в своем бреду соединяла два имени, как бы связанные фатальным совпадением: имя убитого ею д'Арманда и имя Фаральдо, чуть не убившего ее саму. Она называла оба эти имени, стеная, как дикий зверь, потом в ужасе прятала голову под простыню: ей казалось, что она видит Карла Фаральдо, приближающегося к ней с кинжалом в руке, а затем вдруг лицо смелого венецианца, как по волшебству, превращалось в лицо д'Арманда. Этот страх не был ей внушен раскаянием. Душа девушки была слишком порочна, чтобы на нее имело влияние подобное чувство, которое уже есть начало духовного возрождения. Он проистекал вследствие злости, оскорбленной гордости, а также ненависти к этому человеку, знавшему все, ненавидевшему ее и жившему. Все это в высшей степени возбуждало потрясенный организм Анны Борджиа. Рамиро Маркуэц ухаживал за ней все это время с ревнивой заботливостью матери, он не дозволил ни одной из камеристок приблизиться к постели больной, так как они могли бы узнать важные тайны. Зная характер госпожи, а также и мысль, наиболее ее преследующую, он не переставал повторять ей: — Поправляйтесь скорее… Я найду его и убью!.. Это было действительно самым лучшим средством против болезни, томившей герцогиню; доказательством тому служит то, что, немного дней спустя, оно победило болезнь; в настоящее время уже сама герцогиня побуждала мажордома к поискам врага. В продолжение болезни герцогиня не хотела никого принимать, исключая свой тетки, княгини Санта Кроче, особы очень важной и обладающей истинной испанской гордостью. Когда тетка пришла к Анне, то та сказала ей, что умирает, и привела ее в восторг чистотой выраженных ею религиозных чувств. Даже болезнь служила дрожавшей за себя лицемерке для развития ее планов и для того, чтобы составить себе репутацию!.. Она думала, что поручение, переданное ей Рамиро Маркуэцом, было очень важно или шло от очень высокого лица, а поэтому решилась впустить посланного в святилище, откуда были изгнаны и близкие родные!.. Незнакомец вошел с низким поклоном. Его зоркие глаза быстро осмотрели все убранство комнаты и потом остановились с выражением любопытного беспокойства на лице Анны. Легкая усмешка удовольствия мелькнула на его губах. Видимо изящные и энергичные черты лица Анны Борджиа и ее глаза, горящие мрачным огнем, заслужили одобрение этого знатока людей. — Итак, вы посланы?.. — спросила Анна, отвечая кивком головы на смиренный поклон незнакомца. — Ваша светлость могли видеть по бумаге, которую я прислал вам, кем я послан, — почтительно ответил неизвестный. — Но я хочу узнать точнее!.. — нетерпеливо ответила герцогиня. — Бумага может быть потеряна, и всякий может найти ее… — Ваша светлость дозволит мне заметить, что подобное предположение не очень-то лестно для его высочества короля Испанского, в привычки которого, без сомнения, не входит терять такие важные бумаги. — Значит, вы посланы моим дядей? — спросила герцогиня. — Его высочество передал мне собственноручно это послание, — сказал незнакомец, легко избегнув прямого ответа на вопрос. — Но мне кажется, что мой дядя имеет обыкновение сноситься со мной через духовных лиц своего двора, когда желает сообщить мне что-либо важное. — Вы говорите правду, ваша светлость; действительно, и я принадлежу к святому ордену, хотя и недостоин этого. — А, вы, значит, отец?.. — небрежно спросила Анна. — Еузебио, из Монсеррато, посвященный монах иезуитского ордена. Анна посмотрела на монаха с большим любопытством. Она уже слышала об иезуитах; с некоторого времени о них часто говорили, и общество начинало интересоваться этой ужасной конгрегацией, заставлявшей исполнять свои требования, как королей, так и пап. Испанский король в особенности слыл защитником и покровителем этого ордена, которому он предоставил большие привилегии во всех своих владениях, взамен чего и пользовался его безграничной преданностью, так как сила иезуитов заключалась именно в настойчивости, с которой они защищали своих сторонников, сохраняя всю свою желчь и все свои преследования для недругов. Поэтому иезуит, бывший другом короля Испанского, должен был быть человеком могущественным, одним из тех людей, для ума которых не существовало никаких тайн и для совести — никаких оков. Последовало короткое молчание. Собеседники смерили друг друга взглядом, как два борца, измеряющие силы противника прежде, нежели начинать смертельный бой. — Без сомнения, король дал вам какое-нибудь поручение ко мне? — спросила Анна после короткого молчания. — Поручение словесное, ваша светлость. — Это все равно: сан посланного и несомненный знак доверия короля, присланный вами, удостоверяют меня также и в подлинности слов, которые вы мне передадите. — Благодарю вас, ваша светлость, — сказал иезуит, делая еще более низкий поклон, нежели в первый раз, и целуя герцогине руку. — Поручение его высочества заставляет меня говорить о вещах чрезвычайно… щекотливых. Анна Борджиа обманулась в значении этих двусмысленных слов. — Если вы боитесь нескромных ушей, отец мой, — сказала она, улыбаясь, — то успокойтесь, нас никто не подслушивает, и к тому же устройство этого кабинета таково, что никто не может нас слышать, если бы и желал. — Это меня радует, ваша светлость, потому что тайна, о которой я должен говорить, принадлежит больше вашей светлости, нежели моему государю. — Принадлежит мне?! Это интересно узнать… скажите же, о чем вы должны говорить со мной?.. — О ядах, герцогиня. Анна Борджиа была вылита из стали, ее нервы могли выносить какие угодно сильные потрясения, но, тем не менее, при этих словах, брошенных ей прямо в лицо иезуитом, она побледнела еще больше. — Я вас не понимаю, отец мой! — сказала она слегка изменившимся голосом. — Садитесь и объясните мне, в чем дело? — Я объясню вам это в двух словах, — сказал иезуит, с неловким видом садясь на стул. — Его высочество слышал о смерти некоего д'Арманда… Нервное движение герцогини показало отцу Еузебио, что стрела попала в цель. — Этот д'Арманд, — продолжал он равнодушно, — умер, как говорят, от отравы; удар, нанесенный ему потом кинжалом, должен был замаскировать действие яда. Его высочеству донесено, что доктора, которым было поручено вскрытие тела, все согласны в том, что он умер от яда, но они не сумели определить, каким ядом он был отравлен. Вот этой-то научной тайной и интересуется мой августейший патрон. Пока иезуит говорил, Анна успела оправиться, ее обычная энергия вернулась к ней. — Я не имею права выяснять причину любопытства моего дяди, — сказала она с оттенком легкой иронии, — но напрасно ищу мотива, по которому он прислал вас ко мне. — Он прислал меня к вам потому, что ваша светлость, может быть, будете в состоянии найти рецепт, по которому составляют этот драгоценный яд. — Его высочество ошибается, — спокойно ответила герцогиня, — я никогда не обращалась к моим фамильным архивам, чтобы проверить эти истории о ядах, о которых так много говорят; говоря откровенно, я даже и не верю в правдивость этих басен. — Ваша светлость, я буду умолять вас тщательнее проверить ваши воспоминания, — ответил иезуит с поклоном. По мере того, как обращение и слова иезуита становились все более и более почтительными, Анна все сильнее чувствовала горечь заключавшейся в них угрозы. — Зачем вы спрашиваете меня об этом? — воскликнула она, уступая раздражению, которое столь ослабляет спорящего. — И почему я должна отвечать на ваши вопросы?.. — Потому, что одна особа, которую ваша светлость отлично знает, уверяет, что вы в состоянии исполнить мою просьбу, — с хладнокровной твердостью ответил отец Еузебио. — Одна особа!.. А кто же этот негодяй?.. — Это Карл Фаральдо, состоящий послушником в монастыре святого Игнатия… Анна встала бледная, дрожащая. — А я его исповедовал, — прибавил безжалостно монах, также вставая со стула. Глаза молодой девушки сверкали, как у тигрицы, и она, словно в забытье, начала что-то искать вокруг себя. — Ваша светлость, может быть, ищете способа избавиться от самого преданнейшего из слуг своих? — спокойно спросил иезуит. — Если это так, то я, к сожалению, должен сказать вам, что я принял все меры, чтобы моя смерть не осталась неотомщенной… не ради себя, так как моя жизнь ничего не стоит, но ради поверенных мне чрезвычайно важных интересов… Горячая слеза обожгла лицо герцогини. Эта женщина, которая с сухими глазами и с жестокой усмешкой на устах присутствовала при смерти стольких несчастных, выпивших смерть в ее поцелуях, оплакивала теперь свою уничтоженную гордость, но не смела возмутиться. Нога, попиравшая ее так безжалостно, была вылита из бронзы: сопротивляться было бы бесполезно. Несчастная опустила голову. — Возможно ли! — воскликнула она минуту спустя в порыве негодования и злости. — Возможно ли, что мой дядя, опекун и единственный родственник, оставшийся у меня после смерти моего отца, прислал ко мне своего поверенного с единственной целью оскорбить меня!.. — В чем вы тут видите оскорбление, ваша светлость? — возразил иезуит еще смиреннее. — Его высочество хочет знать, во что бы то ни стало, что это за яд, и иметь флакон этого знаменитого препарата. Без сомнения, было бы большой неосторожностью доверить его кому-либо другому, но католический король так благочестив и столь достойный сын церкви Божьей, что нечего опасаться. Анна сделала движение. Благочестивость и религиозность Филиппа II были достаточно известны; всякий знал, что он не отступил бы даже и перед смертью тысячи человек, если бы она ему понадобилась. Если ему нужен яд, то это значило, что был кто-то лишний на сем свете. Но не это интересовало Анну. Она скорее думала о том, что может получить благодаря нескольким каплям яда: прощение или забвение прежних преступлений? — Предположим, — проговорила она почти весело, — что, роясь в архивах моего дома, я найду рецепт… и что, изучив его со вниманием, мне удастся составить по нему препарат… — Подобное предположение как нельзя более согласуется с желаниями его высочества… и также с интересами вашей светлости, — сказал Еузебио, кланяясь. — Итак, предположив это, я могу надеяться, что мой дядя… и его союзники… оставят меня в покое? — Ваша светлость всегда можете рассчитывать на покровительство вашего августейшего дяди и на почтительную преданность нашего ордена. — Не будем тратить понапрасну слов! — воскликнула девушка, нетерпеливо топнув ногой. — Если я вам дам то, что вы у меня просите, король Испанский и ваше общество обязуются ли быть моими друзьями? — В этом не может быть сомнения, ваша светлость. — И защитить меня при случае?.. — Против всего и против всех! Это у нас в обычае по отношению ко всем тем, кто за нас, — гордо ответил Еузебио. — А пожертвуют ли моими врагами, если бы мне вздумалось наказать их? — Понятно, что недруги наших союзников есть также и наши недруги, но… — Иезуит остановился. Ужасный страх закрался в душу герцогини. — Как, разве вы не можете поклясться?.. — О, да… я полностью уполномочен… но при одном условии, и это условие так серьезно, что я раскаиваюсь, что не высказал его раньше вашей светлости. — Посмотрим, в чем дело… — Вот в чем. Ваша светлость — это не я так думаю, а его высочество, король Испанский, — отлично может послать моему повелителю какой-нибудь напиток, выдав его за настоящий яд Борджиа, но король чрезвычайно дорожит своим авторитетом и никоим образом не желает быть обманутым. — Что же я должна сделать, чтобы убедить дядю, что я его не обманываю? — спросила герцогиня, начинавшая понимать. — Доказать его высочеству, посредством убедительного опыта, что это действительно тот самый знаменитый яд. Перед глазами герцогини разорвалась туманная завеса, и она поняла, наконец, чего пришел требовать от нее иезуит. Она быстро подошла к Еузебио, взяла его за руку и, пристально глядя ему в глаза, сказала: — Я должна отравить кого-нибудь? Иезуит понял, что нельзя было больше прибегать к столь любимым им уверткам, и сделал утвердительный знак головой. — Кто это?.. Знаю я этого человека?.. Может ли это меня скомпрометировать? — Я не уполномочен отвечать на этот вопрос, — сухо сказал иезуит. — Его высочество просто желает, чтобы одно лицо, жизнь которого может помешать исполнению августейших планов, исчезло с лица земли. — Эта особа служит помехой королю Испанскому!.. Значит, дело идет о человеке, высоко стоящем по своему положению… Духовный он или мирянин?.. — Это кардинал, ваша светлость. — Я не согласна! — решительно заявила Анна. — Страх перед какой-то неверной и отдаленной опасностью слишком слаб, чтобы побудить меня на такое безумное дело. Я могу за это быть колесованной живой, несмотря на все покровительство моего дяди. — Опасность эта вовсе не неверна и не отдаленна, напротив, она близка и неминуема, — сказал иезуит тихо и с оттенком угрозы в голосе. — У нас есть доказательства, а если понадобится, то пытка их дополнит. — Пытка! — воскликнула Анна, бледнея. — Ну да, конечно, Боже мой! Не все ваши слуги столь испытанной верности, как этот добрый Рамиро Маркуэц, который, могу вас уверить, есть действительно драгоценный мажордом. Что же касается до уважения к высокому имени, то самое большее, что может сделать наша святая инквизиция, это избегнуть публичности исполнения приговора… Но вы отлично знаете, что не один принц был задушен в темнице!.. Несчастная Анна напрасно билась в железной сети, которую ее усилия заставляли все теснее и теснее сжиматься вокруг нее. Спокойствие иезуита указывало на то, что он сознавал в себе силу исполнить то, что говорил. — Его имя, его имя! — воскликнула девушка с лихорадочным нетерпением. — Кардинал Санта Северина. — Но ведь это самый популярный кардинал из всей священной коллегии! И его готовы избрать в папы! — Вот, именно этого-то мы и желаем избегнуть, герцогиня. Если бы кардинал Санта Северина взошел на папский престол, то интересы Испании и нашего ордена могли бы сильно пострадать. — Но что же может свести меня с ним? — спросила молодая девушка, которая уже чувствовала себя втянутой в колеса этого непреодолимого механизма, называемого орденом иезуитов. — Попросите его исповедать вас… Герцогиня Борджиа имеет право избрать себе в исповедники кого бы то ни было. — Как я могу накануне конклава беспокоить знаменитейшего из кардиналов, чтобы покаяться ему… в пустяках!.. — Вы не будете каяться ему в пустяках, герцогиня, — сказал серьезно иезуит. — Вы заслужите его доверие, рассказав ему… то, что знаете. — Мне рассказать подобные вещи… священнику? — Но ведь вы же покаялись в них мне, герцогиня! — сказал иезуит невозмутимо. — Вам… это другое дело… вы уже и без того все знали… — прошептала герцогиня вздрогнув. — И, во всяком случае, и этого уже слишком много; я не хочу, чтобы этот человек ужаснулся и оттолкнул меня, как отвратительную, ядовитую гадину… — Он-то!.. Да он бросится к ногам вашим, умоляя вас удовлетворить его страсть или его любопытство… Разве вы не знаете глубоко аристократической натуры кардинала? Его увлекает всякая новинка, и одного желания узнать то, что им еще не изведано, достаточно, чтобы заставить его забыть все другое… — Хорошо… я буду повиноваться… — мрачно сказала Анна, — но когда я все исполню, когда я завершу это ужасное дело?.. — Тогда, герцогиня, вы будете знать, что весь орден иезуитов, люди и деньги, будут вполне находиться в вашем распоряжении; все препятствия будут сглаживаться под вашими стопами; неприятные свидетели исчезнут, вы сделаетесь во сто крат могущественнее… Как враги мы ужасны, но зато мы умеем также быть и союзниками, которых ничто не смущает и не страшит. Говоря это, иезуит низко поклонился и направился к двери. Герцогиня дала ему дойти до порога; потом, словно подталкиваемая непреодолимой силой, позвала его назад. — А Карл Фаральдо? — спросила она. — Вы непременно хотите иметь его в своих руках? — усмехнулся отец Еузебио. — Мне надо, чтобы он умер в самых жесточайших муках, — злобно сказала герцогиня. — Ну, мы постараемся удовлетворить ваше желание. Но, в свою очередь… не забывайте!.. ИСПОВЕДЬ Конклав еще не начался, так как оставалось выполнить некоторые формальности. Между тем кардинал Санта Северина жил еще в своем прежнем жилище, окруженный дивными произведениями искусств, теперь вполне ему принадлежащих. Вид этих сокровищ уже не был для него столь неприятен с той поры, как слова умирающего папы указали ему возможность уплатить долг, а следовательно, и разорвать связывающие его ненавистные цепи. К тому же с недавних пор им овладела другая страсть, он мечтал о другом идеале, который не был уже чистым искусством. Первый раз в жизни после того, как он вечно любовался бронзовыми и мраморными богинями и женщинами, кардинал Санта Северина мечтал о женщине, состоящей из плоти и крови. Первый раз холодная страсть к искусству уступила место страстным желаниям, пробуждаемым в крови людей чувственной любовью. Санта Северина держал в руках запечатанное письмо, пристально смотрел на него и не решался его распечатать, как бы боясь слишком скоро узнать решение своей судьбы. — Я сумасшедший, — прошептал кардинал, ходя большими шагами по своему кабинету, устланному мягким ковром. — Ведь она развратница… чудовищная мессалина… отравительница… Она сама покаялась мне в этом… Ее поцелуи смертельны, в ее объятиях яд! История дома Борджиа, переполненная ужасами, не заключает в себе ничего, что бы могло сравниться с жестоким хладнокровием этой женщины, сеющей смерть на своем пути… И тотчас же, в припадке страсти, воскликнул: — Да!.. Но она так хороша!.. И если бы она полюбила меня… Вдруг черты его лица исказились от мучительного страдания. — Меня любить?! — прошептал он. — Ей, которая убивает ради забавы страстно влюбленных в нее красивейших юношей… ей полюбить старого, безобразного прелата?.. А все же, если моя страсть будет ею отвергнута, то ни искусство, ни трон не заставят меня забыть ее. Он вдруг направился к огромному венецианскому зеркалу, во весь рост отразившему его высокую стройную фигуру. — А ведь мои сорок восемь лет не слишком заметны на моем лице, — сказал он задумчиво голосом, полным надежды, — моя фигура не так безобразна, как я воображал… Кто бы мог подумать, что я кончу тем, что стану заниматься этими внешними преимуществами, которые я уже так давно оставил смешным ганимедам, имени которых никто не будет помнить… Санта Северина, ты поздно начинаешь сходить с ума… но зато не шутя! По правде говоря, кардинал напрасно так беспокоился о своей наружности. Его изящная, сильная фигура, меланхолическая красота его истинно аристократической физиономии, выражение величия и ума на его царственном лице — все это неизмеримо возвышало кардинала над элегантными юношами большого света. В глазах женщины с изящным вкусом, а Анна Борджиа была таковой, такой человек, как Санта Северина, должен был быть во сто крат привлекательнее всех этих петиметров, конкуренции которых он так боялся. Немного успокоенный такими рассуждениями — какой человек не способен тешить себя иллюзиями, если только ему представится хоть малейшая на то возможность, — кардинал решился, наконец, распечатать письмо. Когда он открыл его, то в комнате распространился тонкий и приятный аромат; опьяняющий аромат, хорошо знакомый кардиналу. Это был тот самый аромат, который так сильно способствовал тому, чтобы вскружить ему голову в то время, когда в его уединенном кабинете Анна Борджиа каялась ему в грехах, придававших такую странную, ужасающую привлекательность дьявольской красоте этой девушке. Чтение письма повергло кардинала в род какого-то экстаза. Он покрыл его поцелуями и прошептал: — Я пойду, я во всем буду ей повиноваться… А если она и со мной поступит так, как с другими?.. Если она зовет меня, чтобы отдаться мне и потом убить меня?.. Он улыбнулся с гордым презрением. — Что ж за беда? Я ведь ее знаю: она не убьет меня, пока не отдастся мне… а этого с меня довольно… И кардинал тщательно спрятал письмо в секретный ящик. Дьявольские предсказания иезуита, построенные на превосходном знании человеческого сердца, сбылись точь-в-точь. Санта Северина легко согласился выслушать исповедь герцогини Анны Борджиа, думая, что речь идет об одной из тех робких девочках, что приходят в ужас от самого пустого греха, словно сатанинские когти уже занесены над ними. С другой стороны, слух о благодеяниях и о благочестии внучки Александра VI достиг его ушей. Каково же было его изумление, смешанное с ужасом, когда он узнал, что прекрасное создание, стоявшее перед ним на коленях, было ужасным чудовищем, что обманчивая красота лица соединялась в ней с одной из тех порочных душ, какие лишь изредка порождаются веками. Результат, предвиденный иезуитом, получился немедленно. За первым чувством отвращения, наполнившего вначале душу кардинала, последовало странное чувство непреодолимого любопытства. Ему хотелось вполне узнать этого дикого зверя в образе человека, хотелось изучить эту низкую душу, столь сильную тем, что она скрывалась за самой невинной и прекрасной наружностью в мире… Кардинал Санта Северина имел обширный ум и великодушное сердце. Эти-то два качества, казалось, долженствовавшие спасти его, послужили, напротив, к его погибели. Его столь высокий ум заставил его всеми своими силами стараться разрешить страшную тайну, находившуюся перед его глазами, а его сердце убедило его, что такой человек, как он, мог протянуть руку помощи этой заблудшей девушке, чтобы спасти ее душу. Ему казалось, что порочная жизнь, какую вела до той поры Анна, была следствием некоторого рода заблуждения, причиной которого была чрезвычайная молодость, живая и энергичная кровь, сознание своего богатства и почти безграничной власти — сознание ужасное, по своему пагубному влиянию на молодые умы. А Анне Борджиа минуло едва только шестнадцать лет, когда она оказалась свободной, располагающей собой по собственному желанию и окруженной безмерной роскошью, позволявшей ей удовлетворять все капризы ее развращенного воображения. Итак, кардинал смотрел на все преступления Анны как на следствие временного опьянения, от которого он, льстил себя надеждой, излечит ее, употребив на то небольшое старание. Ему улыбалась приятная роль отца, утешителя и искупителя, примененная к такой обольстительной девушке, какой была герцогиня Борджиа. Но вот овечка, вместо несколько дикого сопротивления, которого ожидал от нее кардинал, начала возбуждать пастыря своими ласками и слезами… Она кончила тем, что очаровала этого благородного и гордого человека, носившего свое кардинальское платье словно царскую мантию. Она дала ему понять, что ее страстное желание избавиться от обладавших ею любовников происходило от того, что она понимала всю их ничтожность. О, если бы она встретила человека сильного и властного, человека с обширным умом и твердым характером… настоящего человека!.. Она бы привязалась к нему, как собака привязывается к своему господину; она бы жила только, чтобы любить его, служить ему, и с радостью умерла бы, чтобы только избавить его от какой-нибудь неприятности… Говоря эти слова, Анна не спускала своих жгучих глаз с кардинала, нежно сжимала его руки и иногда обливала их слезами… Что же должно было произойти? Кардинал был побежден. Сначала он тайно полюбил девушку, призывал ее в уединении своих бессонных ночей, мечтал о ней со всей горячностью южного темперамента и со страстностью, присущей людям, большую часть своей жизни проведшим не любя ни одной женщины. Короче говоря, во время частых свиданий, которых кающаяся грешница требовала от своего духовника, глаза, вздохи и лицо кардинала выдали его очень скоро. Анна увидала, что плод созрел, и решила встряхнуть дерево, насколько то было нужно, чтобы он упал. Она с величайшим искусством, свойственным даже самой невинной женщине, заставила кардинала сначала в иносказательной, а потом и в более ясной форме признаться ей в любви. Кардинал вынужден был признаться, так как она довела его до такого состояния, что он не мог больше хранить свою тайну, и мало-помалу выдал ей ее своими безумными, отрывистыми, как рыдания, речами. А Анна, эта сирена, приняла признание робко и стыдливо и, рыдая, дала понять кардиналу, что и она так же страстно его любит и что ее приводит в отчаяние позор ее прежней жизни, делающий ее недостойной этого высокого чувства. Однажды став на эту дорогу, они не могли не сойтись. Письмо, которое кардинал покрывал поцелуями в порыве безумной радости, было более, нежели простым обещанием. В этом письме она его предупреждала, что в тот же самый вечер калитка парка дворца Борджиа откроется, если в нее захочет войти князь святой римской церкви, без сомнения, соответственно переодетый. Скорее ночь забыла бы последовать за днем, нежели кардинал не явился бы на это свидание. В назначенный час он был у дворцовой калитки, одетый в великолепнейший костюм кавалера, скрываемый от нескромных глаз широким плащом. Глядящийся в зеркало знаменитый своей добродетелью и знаниями кардинал, которого католический мир собирался возвести в сан первосвященника, представлял собой чрезвычайно любопытное зрелище. Любовь превратила в юношу этого сильного и могущественного человека. Она внушила зрелому и рассудительному кардиналу те же ребячества, которые в других людях казались ему достойными отвращения и насмешки. С другой стороны, разве это было неестественно? Без сомнения, Сатана должен был радоваться такой победе и, разумеется, в этом случае так же, как и во всех других, его лучшим и вернейшим помощником была и будет всегда женщина. В действительности кардинал, затянутый в кавалерский кафтан, не выглядел нелепо. Напротив, при виде его можно было бы сказать, что он создан сидеть на лошади и вести в битву полк, со шпагой наголо. У дверей ждал, как и всегда, Рамиро Маркуэц. Преданный мажордом удивился и огорчился новым капризом своей барышни, которую до тех пор он видел всецело погруженной в мысль о мщении. Он также был смущен и испуган, видя, что новый избранник, вместо того чтобы быть привезенным во дворец с обычными предосторожностями и с завязанными глазами, пришел сам и знал, что идет во дворец Борджиа. Но на все замечания верного слуги герцогиня ответила только тремя словами: «Это ради мести…» Тогда Маркуэц успокоился, потому что для него на всем свете не было более священного и неоспоримого, как право его госпожи, желавшей отомстить за себя. Кардинал, все еще сопровождаемый мажордомом, прошел через парк. Два или три раза ему показалось, что он слышит между кустами подозрительный шум, и тогда он вспомнил ужасные признания Анны Борджиа. У него даже мелькнула мысль, что этот дворец был гнездом убийц и что, может быть, позади этих чащ были спрятаны браво, предназначенные для уничтожения докучных свидетелей распутства их госпожи, и его рука схватилась за рукоятку шпаги. Но тотчас же он заставил себя улыбнуться. «Если она даже и хочет это сделать, — подумал он, — то она это сделает после… И эти дураки, заплатившие жизнью за счастье, стоящее в тысячу раз больше, более достойны зависти, нежели сожаления». К тому же многое способствовало уверенности кардинала в абсурдности его опасений. Не было принято никаких мер предосторожности, чтобы скрыть его приход во дворец, что было бы непременно сделано, если бы его хотели убить. Напротив, каталонец почтительно проводил его до кабинета донны Анны, поднял портьеру и доложил о приходе кардинала, как будто это был простой визит. — Милости просим! — встретила его герцогиня, вставая, чтобы принять влюбленного, и потом снова садясь. Анна была одета так, как должна быть одета женщина ее сана, ожидавшая почтенного и важного посетителя. Она не употребила ни одной из тех искусных утонченностей, которые обычно служили ей, чтобы возбуждать чувства своих гостей в направлении, согласном ее желаниям. Сайта Северина остановился в нерешительности, со шляпой в руке, на пороге комнаты. То, что представилось глазам его, было так не похоже на то, чего он ожидал, что он смутился и не знал, как держать себя. Но Анна улыбнулась ему своей очаровательной улыбкой и сказала: — Поди сюда, мы одни… совсем одни… Он сделал два шага вперед; потом, уступая непреодолимому порыву, бросился к ногам Борджиа. Ужин был накрыт не в той комнате, где перебывало один за другим столько несчастных, приговоренных к смерти. Упоенный любовью, гордостью и счастьем, Санта Северина любовался прекрасной и белой, как снег, рукой Анны, видневшейся из широких рукавов каждый раз, как она поднимала амфору или бутылку, чтобы налить вина своему возлюбленному. В глазах Анны тоже сверкало счастье. Она смотрела на кардинала совсем иначе, нежели на прежних своих любовников: в ее взгляде виднелось пламя страсти, которое заставило бы призадуматься отца Еузебио, если бы он мог его видеть. Вдруг глаза Анны наполнились слезами. — Что с тобой, моя дорогая? — воскликнул изумленный кардинал. — Не оскорбил ли я тебе чем-нибудь? — Нет… о, нет… а все же ты причина моих слез. — Говори, скажи, что тебя огорчает, и я в одну минуту рассею твою печаль. — Генрих, — сказала молодая девушка, с некоторым наслаждением произнося это имя, столь редко слышанное кардиналом. — Генрих, видел ты, каким образом я тебя впустила в этот дворец?.. Ты пришел один, но если бы ты захотел расставить целую сотню браво вокруг моего жилища, я ничего бы не сделала, чтобы помешать этому. — А зачем же мне было это делать? — спросил кардинал с преднамеренным удивлением. — Потому что ты знал, что идешь в дом преступлений, Генрих; потому что женщина, отдавшаяся тебе с такой робостью, имеет страшное пристрастие. И мне грустно думать, что ты пришел сюда как на бойню, и что ты только и успокоил себя тем, что дал знать своим друзьям, куда ты пошел… чтобы они могли прийти спасти тебя или отомстить за тебя, если это понадобится… — Ты с ума сошла, Анна, — серьезно сказал кардинал, — и я не простил бы тебе этой обиды, если бы не понимал твоего беспокойства. Если бы ты пожелала заставить меня заплатить ценою жизни за то счастье, каким ты меня одарила, то ты не пострадаешь от этого, так как никто не знает, что я здесь. — Как! Имея возможность обезопасить себя в случае одного из моих кровавых капризов, ты этого не сделал?! Зная все ужасные тайны этого дома, ты пришел сюда один и безоружный, не приняв никаких мер предосторожности?! — Я не имел на это права, Анна, — сказал кардинал со свойственным ему благородством. Да если бы даже я и имел его, к чему мне защищаться? Жизнь будет дорога мне лишь до тех пор, пока ты ее скрашиваешь своей улыбкой; если ты меня разлюбишь, смерть покажется мне заслуженной и приятной. Герцогиня схватила белую аристократическую руку возлюбленного и поднесла ее к своим губам. — О, если бы я знала тебя раньше!.. — прошептала девушка голосом, в искренности которого нельзя было усомниться. — О, если бы ты первый узнал мои поцелуи и открыл моей душе рай в любви, я была бы теперь женщиной, достойной лечь у ног твоих и обожать тебя! Между тем как теперь… И Анна закрыла лицо руками. — Все одни и те же мысли, — заметил с оттенком нежного упрека Санта Северина. — Я должен еще раз повторить тебе, что ты совершенно не виновата в том, что произошло, как не виноват пьяница, убивающий и ранящий во время опьянения. Только теперь пробудился твой рассудок, только теперь владеешь ты собой, и только теперь живешь. Люби и забудь все это, Анна, и Бог простит тебя. Не трудно было объяснить себе популярность кардинала и то обаяние, которое распространялось на всякого, кто его слушал. Правильная красота его лица становилась особенно величественной, когда он в изящных выражениях развивал какую-нибудь благородную мысль, зародившуюся в его уме. Можно было бы сказать, что чудные произведения искусства, на которые он имел привычку любоваться, оставили на лице его отражение своей величественной духовной красоты. Так велик был свет, разливавшийся по его лицу в то время, как он излагал дивную теорию всепрощения! Анна слушала его с восторгом. Между тем ночь проходила, кардинал должен был вернуться домой; он встал и сказал, что уходит. Анна Борджиа хотела налить ему прощальный бокал, тот самый, в который, по уговору с иезуитом, она предполагала влить смертельный напиток. Но флакон, заключавший в себе яд Борджиа, не был вынут из своего тайника, хотя Санта Северина, рыцарь до мозга костей и храбрый до безумия, делал вид, что смотрит в окно, выходящее в сад, пока герцогиня наливала бокал. Анна три раза подносила руку к груди, где был спрятан смертоносный флакон, и три раза она с ужасом отдергивала ее. Наконец она, казалось, на что-то решилась. — Генрих, — сказала она взволнованным голосом, — ты выпьешь этот бокал вина за мое здоровье… но с одним условием. — С каким? — Ты позволишь, чтобы я прежде тебя отпила из него. О, это просто суеверие… но ведь все влюбленные суеверны… Санта Северина улыбнулся и кивнул головой в знак согласия. Он отлично понимал этот способ успокоить его, избранный герцогиней, и был ей за это безмерно благодарен, хотя из утонченной деликатности и сделал вид, что не заметил этого. Выпив бокал, любовники расстались после бесконечных прощальных ласк. Рамиро Маркуэц, позванный госпожой, широко открыл глаза, услышав от нее приказание, проводить монсеньора до двери. Кто же мог так изменить достойную наследницу Борджиа? «Она колебалась, — говорил про себя кардинал, — ее жестокий инстинкт несколько раз готов был превозмочь любовь, но любовь, наконец, победила… Анна возродилась, и спасла ее моя любовь!..» И безграничная, неземная радость наполнила душу прелата. Со своей стороны, Анна шептала: — Я бы скорее умерла, нежели бы убила его… Я теперь признаю, что это не каприз; я его люблю, люблю до безумия! Я сумею защитить его… и в его любви найду забвение и прощение всех совершенных мною преступлений… Но оба они рассуждали, не принимая в расчет могущества ордена иезуитов. ЧЕТЫРЕ ГЛАВНЫХ ИЗБИРАТЕЛЯ Дом, в который мы введем теперь читателя, имеющего терпение следовать за нами, расположен на берегу Тибра и как раз на улице, называемой в настоящее время via Giulia. Это двухэтажный домишко жалкого вида, гадкий и разрушившийся. Соседи, которые, в сущности, живут в лучших домах, знают привратника, полупомешанного старика, грубые манеры которого и частые взрывы бессильной злобы возбуждают веселость соседних мальчишек. В этом доме жил только один старик; никто доподлинно не знал рода его занятий. Но так как одевался он всегда довольно прилично и постоянно посещал ближайшую церковь Сан-Джованни Флорентийского, то многие из этого заключали, что он был ключарем этой церкви или церковным старостой. Два раза в месяц к старику приходили какие-то посетители. Это были, по-видимому, три добродушные и ничтожные личности, одетые весьма скромно, как одеваются люди небогатые. Два раза в месяц для них накрывается стол синьора Джулио — таково имя предполагаемого церковного старосты. Привратник, который был также и единственным слугой в доме, ждет с нетерпением этих случаев, потому что в эти дни ему поручают купить вино и провизию, и он каждый раз получает за труды; что же касается до трех посетителей, то, судя по словам все того же привратника, трудно найти людей более спокойных и производящих менее шума. Они разговаривают редко и всегда вполголоса; тем не менее, они сочли нужным кое-что рассказать о себе привратнику, который поэтому и знает, что гостя номер один зовут мессир Бернардо, что он флорентиец, продавец шелка, вдовый, детей не имеет, и что он суперинтендант своего прихода; что гость номер два, которого зовут доктор Паоло, миланский медик, переехавший в Рим за его священством, кардиналом Спиноля; что гостя номер три зовут капитаном Фердинандом, что он калабриец, старший офицер полка его католического величества. Как видно, церковный староста, несмотря на незначительность занимаемой им должности и на скромность своего жилища, имел очень солидных знакомых. Он, впрочем, объяснял этот факт тем, что воспитывался со всеми этими почтенными личностями. Что верно, так это то, что хотя только одна из этих личностей принадлежала к военному сословию (чего, впрочем, нельзя было подозревать, судя по виду храброго офицера), все же ничто не могло сравниться с военной точностью, с какой эти рыцари вилки являлись 15-го и 30-го числа в дом достопочтенного синьора Джулио. — Будьте уверены, что они готовятся к этому обеду трехдневным постом, — ехидно замечал привратник; хотя он, во всяком случае, был в состоянии судить, насколько скромны были эти пиры, все же приглашаемые на них казались ему настоящими паразитами. Но оставим болтовню и оценку привратника, который, будучи лицом второстепенным, может находиться только в глубине сцены нашего рассказа, и перейдем прямо во второй этаж, где происходит пир, даваемый церковным старостой, своим трем гостям. Говоря по правде, невозможно было найти другого такого монашески скромного пира, как пир наших четырех друзей. На этот раз 15-е число пришлось на пятницу, поэтому наши гурманы, как строгие блюстители предписаний церкви, велели подать вареную рыбу, на гарнир — морковь и луковицы. Немного хлеба, кусок козьего сыра и бутылка белого вина дополнили этот банкет, о котором привратник рассказывал такие чудеса. Достопочтенный доктор Паоло налил себе полстакана вина, с видимым удовольствием попробовал его и выпил маленькими глотками. — Достопочтенный брат Джулио, — сказал знаменитый ученый, — я не удивляюсь, что ваше здоровье находится всегда в таком цветущем состоянии, если вы поддерживаете его этим замечательным нектаром… Надо заметить, что этот столь замечательный нектар заставил бы сделать гримасу каждого сколько-нибудь разборчивого римского кучера. Капитан Фердинанд, в свою очередь, отпил этого ужасного напитка и объявил, что он боялся бы погубить свою душу, если бы продолжал изучать такие пагубные лакомства. — Не осуждайте меня прежде, нежели выслушаете, дорогие братья, — сказал, улыбаясь, синьор Джулио. — Это вино появляется здесь только в торжественных случаях, то есть тогда, когда я имею честь вас угощать, а в остальное время вы знаете, каков мой обычный напиток… И он указал на графин, наполненный водой, к которому, впрочем, и приглашенные прибегали часто. Этот разговор, казалось, указывал на то, что четыре человека, собравшиеся в вышеупомянутом доме, были или страшные бедняки, или ужасные скряги, могущие перещеголять даже и Гарпагона. Продолжение нашего рассказа покажет, что они не были ни тем, ни другим. Вскоре скромная еда, стоявшая на столе, была съедена. Наши собеседники встали из-за стола словно люди, побывавшие на пиру, достойном Сарданапала. — Нужно сознаться, — сказал мессир Бернардо, говоривший с резким флорентийским акцентом, — нужно сознаться, что мы большие обжоры!.. У нас был сегодня необычайно роскошный пир!.. Лукулл ужинал у Лукулла… — Ведь это только два раза в месяц, брат мой, — сказал снисходительным тоном маэстро Паоло, — два раза в месяц мы можем позволить такое маленькое излишество… мы ведь состоим из души и тела, и надо давать удовлетворение, как первой, так и второму. Между тем вошел привратник и убрал со стола. Он заметил с большим неудовольствием, что от вареной рыбы, на остатки которой он сильно рассчитывал, не осталось ничего, кроме костей да головы. Когда он вышел, мессир Джулио подошел к двери, тщательно запер ее и опустил тяжелую портьеру, препятствовавшую доступу, как воздуха, так и звука. Или синьор Джулио очень боялся простуды и ревматизма, или подобные предосторожности означали, что четверо собравшихся должны были беседовать о весьма важных вещах. Хозяин дома повторил свои исследования во всех углах, потом, видимо удовлетворенный, уселся посреди комнаты, где другие собеседники уже давно заняли свои места. Как по волшебству, торжественная серьезность сменила любезно-шутливый тон, господствовавший в разговоре, который вели до сих пор эти синьоры. Казалось, что вместо старых холостяков, собравшихся, чтобы забыть на минуту жизненные невзгоды, видишь перед собой министров, призванных рассуждать о наиважнейших государственных интересах. И действительно, эти лица выше всяких министров; это были тайные цари, могущество которых было тем более страшно, что оно не было известно толпе. Это были четыре главных избирателя иезуитского ордена, высший совет этого ужасного учреждения, всемогущественные начальники, разрешавшие с общего согласия самые важные вопросы и часто выносящие приговоры об уничтожении царств и о смерти государей и пап. Всех главных избирателей было собственно пять. Посмотрим же, по каким причинам пятый, которым был наш друг, отец Еузебио из Монсеррато, не присутствовал на заседании этого мрачного синедриона. — Братья мои, — сказал мессир Джулио, предварительно набожно перекрестившись, — по вашему поручению я просил пятого главного избирателя, нашего сотоварища Еузебио, не присутствовать на этом заседании. По обычаю нашего ордена, эта просьба равносильна сообщению о том, что сегодня будут обсуждать избрание его в главы ордена. Все наклонили головы в знак согласия. — Но, прежде всего, — прибавил хозяин дома, — позвольте мне сообщить вам о подробностях поручения, возложенного на меня как на старейшего из главных избирателей нашим покойным братом и начальником, socius’oм ордена. — В котором часу он умер? — спросил купец. — Вчера, в восемь часов вечера, — сказал маэстро Паоло. — По уставам ордена, его должен был лечить доктор, состоящий членом нашего ордена; я думаю, что еще более будет согласовываться с желанием законодателя, если вместо простого члена это будет главный избиратель. — Совершенно верно, — подтвердили другие. — Письменная исповедь умирающего была написана мной и подписана им самим. Наш брат Паоло прибегнул к своему искусству, чтобы дать умирающему силы подписать ее. Вот эта исповедь; я прочту ее согласно нашим обычаям. Эти объяснения, принимаемые иезуитами со спокойной молчаливостью людей, слушающих вещи, им уже известные, недостаточны для читателя, которому мы должны дать большее представление о странной организации этого тайного комитета. Пять главных избирателей хотя и были учреждены и избраны на большом собрании иезуитов одиннадцатого года, тем не менее выбирались не им. Когда один из них умирал, четверо других выбирали особу, долженствующую заменить его, из лиц, считаемых ими наиболее достойными этой чести. Об этих выборах никто ничего не знал, исключая секретаря общего собрания, передававшего приказания пяти начальников младшим членам ордена. Когда умирал официальный генерал ордена, то есть бывший таковым в глазах публики, пятеро избирателей не действовали прямо. Выборы происходили на большом собрании, и избрание должно было быть утверждено папой, который в этом случае, казалось, абсолютно повелевал армией этих новых янычар католической веры. Но высшие избиратели тотчас же ставили рядом с генералом socius'a, который и был облечен полной властью. Избрание socius'a оставляло вакантным пост главного избирателя, который тотчас же заменялся по голосованию четырех остающихся избирателей. Такова была эта удивительная организация, уничтожавшая индивидуума, чтобы отдать все его силы в абсолютное распоряжение ордена; это — высшая система обезличивания, по которой все таланты, все способности и даже все пороки различных членов конгрегации должны были служить к упрочению ее величия. Подобное учреждение, если бы оно имело целью утвердить чье-либо могущество, богатство и счастье, хотя бы и самого главы общества или лиц, стоящих еще выше его, должно было бы неминуемо обрушиться под давлением собственной тяжести. Такая железная система уничтожения личности и постоянного самопожертвования непременно бы разбилась, если бы во главе всего этого стояло благо одной, десяти или даже сотни лиц. Но Лойола устроил совсем иначе: он построил свой орден на одной идее, идее господства церкви над всем миром. Глубоко изучив человеческую душу, он побудил к самопожертвованию меньших, указав им на самопожертвование высших; потребовал от простого брата, чтобы он отказался от личных желаний и надежд, не связанных с благом ордена, указав на примере генерала и всех высших начальников, так как и они тоже не имели ни воли, ни интересов, ни надежд, не относящихся к ордену. Таким образом, вся сумма этих сил, напряжение всех желаний, мистическое влияние всех жертв соединялись, чтобы составить одно чудовищное и непреодолимое целое, род вооруженной косами колесницы, которая, как колесница Ягерната, двигалась по земле, давя людей и людскую совесть, превращая все в пассивное состояние трупа перед господствующей идеей иезуитов: perinde ad cadavor. Ни один иезуит, каков бы ни был его сан, никогда не был вполне свободен. Стремление лично воспользоваться неограниченной или выборной властью, это стремление, столь пагубное для всякой демократической республики, не имело места в ордене иезуитов. Правила ордена позволяли иногда иезуиту оставаться одному, но никогда не допускалось, чтобы два иезуита разговаривали между собой без того, чтобы третий не присутствовал при их разговоре. Правило это так строго соблюдалось, что когда прогуливались три иезуита вместе и один из них вынужден был почему-либо отстать от других, то остальные два должны были разойтись или молчать до тех пор, пока к ним не присоединится третий товарищ. Таким образом, желающий захватить в свои руки правление орденом не мог найти какую-либо поддержку или друга; первый, кому бы он доверился, выдал бы его, и яд вскоре избавил бы орден от неудобного члена. Но в чем именно искусство и гениальность организации Игнатия Лойолы и его двух соратников, Лефевра и Лейница, достигли высшей степени, так это в выборе и составе главных избирателей. По уставу, они не могли быть лицами духовными, и должны были жить в мире, иметь какую-нибудь профессию и исполнять какие-нибудь общественные должности, одним словом, быть настоящими гражданами. Кому бы пришло в голову, что этот мирный купец, этот честный остряк был иезуитом первой категории, одним из главных избирателей? А блестящий офицер, с героической храбростью шедший в атаку на французских солдат; а доктор, прославившийся большим числом удачных излечений, и, наконец, скромный церковный староста, столь мало уважаемый своим привратником, на самом деле не имели в себе ничего такого, что бы могло дать возможность узнать в них начальников самого могущественного католического ордена, товарищей неограниченной власти черного папы. Таким образом, власть иезуитов проникала во все классы общества; никто не мог надеяться скрыть от нее свои мысли, потому что кто бы мог сказать, наверное, был или нет агентом ордена артист, с которым он шутил, священник, у которого он исповедовался, простой носильщик, доставивший ему на дом вино, и так далее. Были также и женщины, служившие ордену могущественным орудием влияния и принадлежащие ко всем классам общества, начиная от княгини и кончая прачкой. Таким образом, все члены этого общества шли и стремились к единственной цели: к увеличению могущества ордена, к уничтожению появлявшихся со всех сторон противников диктатуры римской церкви и цепей, наложенных старинной схоластической теологией на свободу мысли. Церковный староста вытащил из кармана шкатулочку, на которой остановились с выражением какого-то почтительного беспокойства взгляды трех его товарищей. — Вот кольцо генерала, — сказал синьор Джулио, показывая им серебряное колечко, уже виденное нами на руке старика. — А вот завещание, — прибавил он, вынимая из той же шкатулочки крошечный свиток бумаги, который он развернул и прочел: «Уго Моннада, посвященный монах ордена иезуитов, это мое завещание и моя исповедь. Готовый предстать перед Господом, я объявляю и по совести думаю, что всегда делал все возможное для увеличения могущества ордена, возведшего меня в этот сан, и для распространения по всему миру святой католической веры. Объявляю, что если иногда и совершал или приказывал совершать поступки, подлежащие, может быть, осуждению обыденной морали, то делал это всегда в интересах ордена, постоянно пренебрегая всяким удовлетворением моих личных страстей и желаний. Поэтому я умираю спокойно, надеясь, что Бог, по своему бесконечному милосердию, простит меня, признав, что даже тогда, когда мои руки, казалось, были запятнаны преступлениями, намерения мои были чисты. Объявляю, что я способствовал сокращению страданий короля французского Франциска II, двух кардиналов и довольно большого числа политических деятелей. Эти смерти были настоятельно необходимы для интересов религии и ордена. Назначаю моим преемником, если на то последуем согласие общих избирателей, преподобного отца Еузебио из Монсеррато. Он обладает всеми необходимыми качествами для занятия этой должности, которую я занимал столь незаслуженно. Прошу моих братьев согласиться на это назначение, которое, с другой стороны, я считаю согласующимся и с их желаниями. Я возложил на отца Еузебио поручение, известное также и главным избирателям. Здесь, с моего смертного одра, я подтверждаю необходимость данного ему поручения и настаиваю, чтобы орден как можно скорее заставил сойти со сцены указанную мною личность. Тайные бумаги, хранившиеся у меня по правилам ордена, были мною уничтожены, как только я почувствовал, что силы мои убывают в сильной степени. Только два документа отданы мною братьям Джулио и Паоло, так как я считаю их сохранение необходимым для будущности нашего ордена…». — Эти два документа, — прибавил Джулио, прервав чтение, — условие заговора триумвирата, подписанное в Париже герцогом де Луиза, маршалом де Санта Андреа и герцогом Лоренским; и обязательство, которым кардинал Санта Северина удостоверяет, что всегда будет повиноваться приказаниям нашего ордена. Так как, кажется, триумвиры и кардинал имеют намерение не выполнять эти обязательства, то я думаю, что оплакиваемый нами брат был прав, позаботившись сохранить эти документы. Остальные братья кивнули, и синьор Джулио продолжал: «…Прошу братьев обратить внимание на дела во Франции, где готовятся весьма важные события, могущие принести церкви и ордену большую пользу или великий вред, смотря по тому, хорошо или дурно будут они направлены. Особенно умоляю моего преемника и высших избирателей, не стесняясь, приказывать все необходимое для успеха задуманных ими предприятий, и помнить, что тот, кто работает для торжества религии и во славу Божию, не может обращать внимания, сообразуются ли с обыденной моралью средства, употребляемые им. В Рим, с моего смертного одра в дом ордена иезуитов. Уго Моннада». Таков был этот ужасный документ. Он один мог бы указать на те причины, по которым орден иезуитов фатально должен был распространиться по всему католическому миру. Что такое были на самом деле величайшие политики, искуснейшие полководцы и обширнейшие умы в сравнении с этим обществом людей, деятельность которых не прерывала даже и сама смерть? Когда человек обыкновенный (профан, как говорили иезуиты) находится при смерти, то его мысли сейчас же претерпевают неизбежные и сильные изменения. Интересы власти, богатства и гордости исчезают, и человек остается слабым и нагим, со своими грехами и ничтожеством, лицом к лицу с мрачной таинственностью смерти. Для иезуита этого ужаса не существовало. Все, даже и самые добродетельные люди, действуют ради какого-либо, более или менее благородного, интереса, в котором и заключается их слабость. Есть желающие разбогатеть, возвысить свой род, есть такие, которые довольствуются бесплодной и опьяняющей приманкой славы. Эти надежды, эти желания и страхи, которые всегда их сопровождают, как бы открывают окно в сердце человека, сквозь которое могут проникать убеждение или боязнь. Никто не может считать себя неуязвимым, потому что у каждого есть свои надежды и опасения. Только иезуит стоит выше или, по крайней мере, вне человечества. У него нет страха, смущающего обыкновенных смертных; действуя в интересах ордена, он отлично знает, что ему нечего страшиться: ни суда человеческого, ни правосудия Божия. Само собой разумеется, что мы говорим об иезуитах убежденных и верующих, о таких иезуитах, которые, как Уго Моннадо, умирали с убеждением, что исполнили свой долг и что они войдут в царство небесное, несмотря на совершенные ими преступления, так как они были совершены ими ради процветания ордена. Кроме того, как бы ни были обширны и велики замыслы одного человека, как бы долга и деятельна ни была его жизнь, приходит момент, когда смерть разрушает наилучше задуманные планы, которые и остаются невыполненными, потому что невозможно, чтобы преемники и последователи его имели бы столько же сил, сколько имел их он. Для иезуитского ордена смерть не существует. Его работа никогда не прекращается, его предприятия никогда не бывают задуманы или исполнены одним человеком; всем управляет род бессмертного сената, имеющего верные традиции, так как он сам себя обновляет посредством выборов. Как венецианская олигархия могла в продолжение двенадцати столетий сохранить неприкосновенность своего могущества и единство своего плана, так же точно и таинственный сенат ордена правит все так же, как правил три столетия назад, и можно сказать, что идеалы, воодушевляющие этот ужасный синедрион, те же самые, которые воодушевляли его во времена Лойолы, столь тщательно избирались новые лица на различные посты по мере того, как они оставались вакантными. Джулио заговорил снова. — Братья, — сказал он, — со смертью нашего уважаемого отца Уго Моннадо мы снова сделались абсолютными властителями. То, что мы решим, будет законом для большого совета и для всех монахов ордена. На что вы решаетесь?.. — Мне кажется, — заметил мессир Бернардо, — что решение почти уже принято с той минуты, как мы просили брата Еузебио не приходить сюда. — Это ничего не значит. Еузебио отлично знает, что мы сохраняем неприкосновенной нашу свободу действий, и что если нам угодно будет избрать кого-либо другого, то никто не может возражать против нашего решения. — Разве вы имеете какое-нибудь возражение против избрания брата Еузебио? — спросил Паоло. — Против него… я ничего не имею. Но он испанец, и в качестве такового он послушен воле короля католического. С другой стороны, мне кажется, что власть короля Испанского уже достаточно велика, так что нет надобности, еще больше увеличивать ее. — Брат мой, — сказал с некоторой строгостью Джулио, — вы поступили последним в число главных избирателей, поэтому дозвольте мне, как старшему из вас, сделать вам замечание. — Я приму его с подобающим почтением, — смиренно ответил главный избиратель. — Я должен сказать вам, что вы еще, насколько я понимаю, не успели освободиться от некоторых ложных идей, внушенных вам в мире. Вот, например, ваше возражение против Испании доказывает только одно, а именно, что для вас пустые названия нации имеют еще какую-нибудь цену, тогда как они должны были бы абсолютно не существовать для вас. Вы как итальянец высказали ваше замечание против увеличения могущества испанцев. — Это правда, я не отрицаю этого, — чистосердечно сознался флорентиец. — Ну, так не забывайте же, что вы не более флорентиец, чем Еузебио — испанец, я — римлянин, Паоло — миланец, а Фердинанд — неаполитанец. Мы все только то, что мы есть в действительности — братья ордена иезуитов. Орден — наше вечное отечество, и ради этого отечества мы должны жертвовать нашим временным отечеством, в котором мы родились совершенно случайно. Когда отец Еузебио станет нашим генералом, он будет готов, как и каждый из нас, пожертвовать интересами Испании или какой бы то ни было другой нации священным интересам нашего ордена и веры. Бернард поник головой. Хотя он и очень давно был братом ордена и принадлежал к числу главных избирателей, тем не менее, он был юноша и новопришелец в сравнении со своими грозными коллегами. — Итак, — продолжал Паоло, — кажется, главное сделано, мы все согласны утвердить выбор нашего покойного отца и вручить главную власть отцу Еузебио из Монсеррато?.. — Согласны, — сказали все остальные. Джулио встал на колени и стал читать молитву. Его товарищи последовали его примеру. — А теперь, — сказал миланский медик, — когда мы уже сделали главное, займемся остальным. На чем остановилось отравление кардинала Санта Северина?.. КТО ПРОИГРАЛ, ТОТ ПЛАТИТ Герцогиня Анна Борджиа начинала думать, что ужасный рок, тяготение которого она всегда чувствовала над своей головой, перестал ее преследовать. Дела конклава все еще не устраивались. Ожидали испанских и австрийских кардиналов, так как было бы несправедливо и неудобно собрать конклав без них. Между тем кардинал мог продолжать свои посещения, принимаемые Анной все с таким же страстным восторгом; и ни один из любовников не предвидел того момента, когда их счастье должно было кончиться. Кардинал, не знавший ужасных обязательств, взятых на себя Анной Борджиа, был счастлив. Девушка была так искренне влюблена в него, что Санта Северина смеялся над своими прежними подозрениями, когда он каждую минуту думал, что отравлен. Анна Борджиа, со свойственным подобным характерам энтузиазмом, кончила тем, что совершенно поверила словам кардинала: она воображала, что ее прежние преступления должны исчезнуть, как тень, и что они будут смыты потоком ее новой любви. Она без малейшей жалобы позволила бы убить себя, чтобы доказать свою любовь к Санта Северина, настолько она была далека от мысли повиноваться таинственному обществу, приказавшему ей убить во имя уже совершенных ею убийств. Анна не думала о том, что она познакомилась со своим возлюбленным только благодаря мрачному поручению, возложенному на нее орденом иезуитов. Нельзя было предположить, что жестокие люди, внушившие ей такое преступное намерение, желали доставить только радости и удовольствия герцогине и не собирались собрать плоды от своих приготовлений. Но герцогиня, ослепленная своей счастливой любовью, не думала ни о чем подобном. Она находила совершенно естественным, что небо, земля и все элементы соединились для покровительства ее любви к кардиналу, и убаюкивала себя этой уверенностью. Пробуждение должно было быть ужасным. Отец Еузебио не был человеком, скупящимся на сценические, эффекты, и когда он поражал свою жертву, то легко было понять, кто направил удар. — Передайте послушнику, что мне надо поговорить с ним, — сказал настоятель монастыря святого Игнатия одному из монахов, выполнявшему обязанности слуги. Под именем «послушника» в монастыре подразумевался обычно наш друг Карл Фаральдо, прибывший последним в это мрачное убежище монахов, но уже высоко ценимый своими начальниками. Действительно, минуту спустя он вошел в келью настоятеля с опущенными вниз глазами и с наклоненной головой, как и следовало особе, долженствовавшей сделать себе карьеру в учреждении святого Игнатия Лойолы. — Я надеюсь, что ваше высокопреподобие останетесь довольны мною. — Вы наденете ваше прежнее платье кавалера, хранящееся в шкафах отца привратника. — Слушаю. — Выйдете в этом платье в потайную дверь монастыря и отправитесь во дворец герцогини Анны Борджиа, находящийся близ Колизея. Карл поклонился с выражением полного согласия. Имя Борджиа ничего ему не говорило. Благодаря предосторожности умного Рамиро Маркуэца наш юноша совершенно не знал, кто был действующим лицом в его трагическом приключении. — Лично самой герцогине… понимаете вы меня? Лично ей самой вы отдадите вот это письмо. Позаботьтесь, чтобы герцогиня распечатала его и прочла в вашем присутствии. — Но если она откажется принять меня? — Вы скажете слуге, который отопрет вам дверь, чтобы он доложил своей госпоже о приходе посланного от генерала иезуитского ордена. Послушник поклонился. Даже и для него было ясно, что перед этим именем отворится дверь какого бы то ни было дворца. — Если герцогиня спросит у меня что-либо, что я должен отвечать ей? Герцогиня ни о чем вас не спросит; она из содержания письма узнает все то, о чем бы могла спросить вас. Карл вновь поклонился в знак своего пассивного послушания. — Угодно будет вашему высокопреподобию назначить мне брата, который должен сопровождать меня? — Никто не будет сопровождать вас. Орден настолько доверяет вам, что надеется, что вы и один добросовестно исполните данное вам поручение. Как ни привык Фаральдо тщательно скрывать свои чувства, в особенности в присутствии начальников, но разрешение, данное послушнику, выйти одному (что никогда не позволялось даже и посвященным монахам низших разрядов) показалось ему столь новым, столь странным и так не согласным с правилами иезуитов, что он не мог не выказать своего удивления. Настоятель заметил это. — Вы еще не присоединены к нашему ордену, Фаральдо, — сказал он ласково, — а потому для вас еще не обязательны обычаи, которым подчиняются обычно наши братья. С другой стороны, не забывайте, что власть начальников монастыря абсолютна и что послушание заключается не только в физическом исполнении приказываемого, но еще больше в согласии на это сердца и ума. — Умоляю ваше высокопреподобие, — сказал Карл униженно, — поверьте… — Молчите, молчите! Несмотря на великую благодать, помогающую всем прибегающим к покровительству достославного отца нашего святого Игнатия, и на неослабные труды наших учителей, даже и самым счастливым характерам очень трудно сразу подчиниться дисциплине ордена. Вы один из тех, кому удалось это лучше и скорее других, и я сердечно радуюсь этому. — Я обязан всем этим заботам вашего высокопреподобия, — сказал венецианец, скромно опустив глаза. — Теперь ступайте, сын мой! Бог да сохранит вас! И не забывайте, что в платье кавалера, как и в скромной одежде послушника, вы обязаны работать во славу Божью. — Аминь! — ответил юноша, кланяясь. Когда Фаральдо вышел из дома, настоятель, привязавшийся к молодому человеку насколько возможно для последователя Лойолы, сделал движение, как бы желая позвать его. На его лице мелькнуло выражение сожаления, которое, вероятно, заставило с удивлением взглянуть на него выцветший лик святого Игнатия, ибо неподвижные очи его всегда видели на лице настоятеля выражение ледяного бесстрастия. Беглая стыдливая слеза, как бы свидетельствовавшая, что он сознает свой поступок, увлажнила веки ужасного монаха. Но он очень скоро вполне овладел собой и упал в свое кресло, прошептав с фанатизмом, делающим католика столь похожим на последователя Магомета: — Это было написано в книге судеб!.. И действительно, это было написано, если не в вечной книге судеб, то, по крайней мере, в умах, заменявших иезуитам волю Божью, в умах главных начальников. Когда Карл очутился на улице в своей богатой одежде кавалера, блиставшей бархатом и драгоценными камнями, ему показалось, что большое изменение произошло в его настроении. Платье послушника было не очень легко для его тела, хотя оно шьется из простой шерстяной материи, оно давило его, как свинцовая гиря. Его голова гнулась под тяжестью постоянного смирения, не того великого и истинно христианского смирения, повергающего человека к ногам своего Господа Бога и делающего его равным всем людям, но приниженного и подлого смирения братьев, служащего введением к полному уничтожению человеческой личности, что и составляет высшую цель стремлений иезуитов. И теперь Фаральдо, элегантный, роскошно одетый, Фаральдо, на которого заглядывались проходившие молодые девушки, Фаральдо с туго набитым кошельком, сытый и смело идущий по улице, забыл и думать о послушничестве, которое, по словам настоятеля, почти уже закончило его образование, то есть почти превратило его в лицемера. Вдруг ему пришла мысль. Он был свободен, мог со своими деньгами жить, где ему вздумается и, свободно располагая своими силами, найти вне Рима положение в свете и счастье, которых он напрасно искал в столице католического мира. Что ему нужно было для этого сделать? Купить чистокровную лошадь, сесть на нее и весело направиться к тосканской или неаполитанской границе. Но при этой мысли Фаральдо горько усмехнулся. «Какой я дурак! — прошептал он. — Зачем мне бежать от иезуитов? Разве я их пленник?.. Они ничего не сделали для того, чтобы завлечь и удержать меня у себя. Я сам искал у них убежища, убежища превосходного, и такие мстительные люди, каких я знал (Фаральдо невольно вздрогнул, вспомнив об Анне), не имели возможности добраться до меня. Если б я бежал, то теперь, как и тогда, меня преследовала бы месть этой дьявольской отравительницы… и этого ужасного мажордома с такой добродушной физиономией… К тому же и иезуиты также присоединились бы к моим врагам, чтобы наказать меня за мой побег, так что, в довершение всей прелести моего положения, еще и эти недруги сидели бы у меня на шее. Нет, раз фортуна бросила меня в среду иезуитов, мне уж лучше оставаться среди них и исполнить их поручение». И он ощупал письмо, находившееся у него на груди под полукафтаном, чтобы убедиться, что оно еще там. Между тем его мысли приняли другое направление. «Кто знает, что за женщина герцогиня Борджиа? — думал юноша. — Вероятно, какая-нибудь отвратительная старуха; кто может представить, чтобы фамилию Александра VI и герцога Валентина могло косить молодое и прекрасное создание?.. У нее, наверное, желтоватая и сморщенная кожа, крючковатый нос и серые глаза, как у тех старых гарпий, которых я так часто вижу в монастыре… Добрые отцы порядочно-таки ухаживают за старыми ханжами… поэтому-то они и засовывают свои лапки повсюду, и нет почти ни одного завещания, в котором бы о них не упоминалось». Заметим здесь в скобках, что Фаральдо никогда бы не позволил себе думать таким образом, не будучи одет в платье кавалера, даже если бы единственным поверенным его мыслей была его подушка. Одежда послушника подавила бы в нем смелость, так странно внушаемую ему вышивками и драгоценными камнями его кафтана. Раздумывая таким образом, он дошел до дворца Борджиа. Если бы у него и оставались какие-либо сомнения относительно особы герцогини, то они тотчас же исчезли бы при виде огромного каменного щита с высеченными на нем гербами Ленцолиев и Борджиев и с возвышавшимися над ним громадными ключами. Молодой человек громко постучал в дверь. Ее отпер слуга, который почтительно снял шляпу при виде столь роскошно одетого синьора. — Доложите вашей госпоже, — повелительно сказал Карл, — что посланный иезуитского ордена желает с ней говорить. Слуга исчез и, вернувшись, доложил, что герцогиня готова принять посетителя. Этот последний, предшествуемый слугой, дошел до комнаты, в которой его ждала Анна Борджиа, и, приподняв портьеру, вошел туда, почтительно кланяясь… В одно и то же время раздались два восклицания, и Борджиа в ужасе подняла руки, как бы для того, чтобы оттолкнуть это страшное видение. Он ее узнал… и был узнан ею… Невыразимый ужас овладел этими двумя несчастными при виде беспощадного прошлого, восставшего перед ними по мановению их неумолимых властителей — отцов иезуитов. ПИСЬМО ИЕЗУИТА Анна Борджиа первая овладела собой. У этой внучки пап, в жилах которой текла смесь каталонской и римской крови, была смелая натура. Если бы чья-нибудь сильная рука могла управлять ею, если бы, например, она несколькими годами раньше встретила кардинала Санта Северина, то она могла бы изумить весь мир своими делами. Напротив, в настоящем, если бы обстоятельства не изменились и соучастие иезуитов не грозило бы ей раскрытием ее тайн, то ей было бы предназначено ужаснуть весь род людской своими ужасными злодействами. Анна повелительно протянула руку по направлению молодого венецианца и сказала с холодным высокомерием: — Вы приказали доложить о себе как о посланном ордена иезуитов. Это, вероятно, была уловка, употребленная вами, чтобы быть принятым? Карл, подавленный и пораженный столь неожиданной встречей и еще более неожиданным приемом, не нашел слов для ответа. Он вынул письмо, спрятанное им в полукафтане, и дрожащей рукой подал его герцогине. Анна быстро схватила его. Потом он хотел уйти, но Борджиа бросил на него взгляд, в котором несчастный послушник мог ясно прочитать ожидавшую его участь, и повелительно сказала: — Останьтесь!.. — Но я не знаю, должен ли я?.. — Останьтесь, говорю вам!.. Вы ведь должны будете отнести мой ответ тому, кто послал вас!.. Фаральдо опустил голову и смиренно сел в одном из углов комнаты. Его грустное лицо способно было бы внушить жалость постороннему зрителю. Между тем герцогиня, бросив взгляд на письмо, удостоверилась, что на обертке его находился условный знак брата Еузебио. Нервным и нетерпеливым движением разорвала она шелковую ленточку, которой было обвязано послание, и концы которой соединялись печатью; на этой последней не было ни герба, ни чего-либо другого, кроме четырех букв: А. М. D. G. Эти буквы должны были вскоре стать чем-то вроде магической формулы, перед которой отворялись бы все двери. Письмо было написано тонким, убористым, правильным почерком. Видно было, что писавший это письмо нисколько не был взволнован; он писал его так, как писал бы лавочный счет, рука его нисколько не дрожала. А написано было в нем вот что: «Дорогая дочь моя! Наши братья и сам генерал нашего ордена недовольны, что вы так медлите отправлением известной вам особы к месту ее назначения. Они уверяют, что слишком сильно увлекшись этим господином, вы и не думаете больше отправить его туда, куда интересы ордена того требуют. Потрудитесь же поторопиться о скорейшей его отправке, чтобы не случилось чего-либо, что могло бы затруднить отъезд. Сильно рассерженные братья хотели, чтобы я употребил угрозы и наказания. Да сохранит меня Господь от необходимости прибегнуть к столь крайним мерам по отношению к особе вашего достоинства!.. Я уверен, что в настоящее время вы поняли, в чем заключается ваш интерес и что путешественник не замедлит отправиться в назначенные ему места. А пока, чтобы доказать вам, с каким доверием мы к вам относимся, а также и то, что мы в состоянии исполнить все данные нами обещания, я посылаю вам ту особу, на которую вы сердитесь. Если вы хотите побранить ее, то можете сколько угодно, и каким хотите способом, так как наши братья находят, что будет совершенно справедливо доставить вам это небольшое удовольствие в обмен на ту услугу, какую мы от вас ожидаем. Можете действовать тем свободнее, что мы позаботились исповедать и причастить молодого человека, так как думаем, что необходимо позаботиться о спасении души, в особенности, когда тело подвергается большим опасностям. Итак, дорогая дочь моя, мы ожидаем от вас известий в уверенности, что они будут согласовываться с нашими желаниями, а также, позвольте мне это сказать вам, и с вашими интересами. Бог до сохранит и спасет вас! Ad maiorem Dei Gloriam. Монах Еузебио». Прочтя это письмо, герцогиня оставалась несколько минут неподвижной, судорожно сжав его в руке, со сдвинутыми бровями и блестящими глазами. Итак, эти ужасные люди не дремали!.. Они требовали исполнения произнесенного ими приговора!.. В своем циничном письме Еузебио выражался совершенно ясно. Герцогиня должна была отправить путешественника к месту его назначения, должна была убить Санта Северина, человека, виноватого только тем, что он был камнем преткновения на дороге иезуитов и помехой к достижению ими власти. Если она исполнит их требование, то отцы иезуиты предлагали быть ее помощниками и исполнителями, как ее удовольствий, так и мести; в знак своей преданности дарили ей жизнь Карла Фаральдо, имевшего несчастье оскорбить ее. А если бы она отказалась исполнить то, что от нее ждали? О, если бы она отказалась! Месть иезуитов была бы ужасна: разорение, бесчестье, бесславное имя!.. Средства, употребляемые добрыми отцами, были хорошо известны. Они поступили бы так, как поступили в Париже, в Неаполе, в Каталонии; они подняли бы против нее толпу, дикую, зверскую толпу, возбуждающуюся своими собственными жестокостями. Узнав, что во дворце Борджиа скрывается чудовищная женщина, похищающая юношей, приводящая их в бесчувственное состояние и затем убивающая, народ восстанет на нее, и внучке Александра VI, племяннице короля Испанского, придется перенести самые страшные оскорбления. Герцогиня медленно перевела взор на Фаральдо, на эту жертву, присланную ей, точно кровавое приношение какому-нибудь индейскому божеству. Да разве Бог ордена иезуитов не был неумолимым Богом, Богом, питающимся человеческими жертвами? В былое время Анна позвала бы мажордома и насладилась бы истязаниями и смертью венецианца, чтобы наказать его за то, что он не дал убить себя, когда ей это было угодно. В настоящее время ее мозг волновали другие мысли. Огонь любви очистил ее душу, истребил в ней все низкие инстинкты и лишил увлекательности в глазах ее все нечистые наслаждения. Зачем ей теперь мстить Фаральдо?.. Та герцогиня Борджиа, гнев которой возбудил венецианец, не существовала уже больше. Она даже и мысленно не желала возвращаться к ужасному прошлому, которого она больше стыдилась, нежели боялась. К тому же этот молодой венецианец был так энергичен, он так смело и ловко спасся от нее!.. Герцогиня внимательно посмотрела на посланного иезуитов. Даже и теперь, когда она смотрела на него глазами, не отуманенными похотливым желанием, Фаральдо казался ей замечательно красивым. Его прекрасное лицо дышало мужеством и энергией; глаза его светились умом и смелостью, вся его фигура заставляла думать, что это одно из тех существ, в которых гордость и смелость духа удивительно гармонируют с физической красотой и силой тела. Если бы можно было извлечь из этого пользу… Если бы кто-нибудь мог направить эту могучую силу на страшных врагов, начавших опутывать ее своими сетями… Безумная! Она еще думала о борьбе. — Знаете ли вы, Карл Фаральдо, что заключается в этом письме? — спросила герцогиня. Молодой человек вздрогнул, услышав, что отравительница произносит его имя. — Нет, синьорита, — пробормотал он, — пославшая меня особа не имеет обыкновения доверять мне свои мысли. — Я вам скажу, что в нем заключается: мне напоминают, что я некогда желала вашей смерти, и приглашают меня излить мою ярость на вашу голову. — Это невозможно! — воскликнул Фаральдо, вскакивая. Герцогиня, нисколько не обижаясь столь простительным обвинением во лжи, поднесла к глазам Карла ту часть письма отца Еузебио, в которой говорилось о нем. — Злодеи!.. — прошептал юноша. — И я еще вполне доверился им!.. — Видите, как они оправдали ваше доверие? А теперь скажите мне откровенно, что вы намерены делать? — Я?.. Ничего, — сказал юноша с выражением глубокой безнадежности. — Я отказываюсь защищаться, у меня слишком много врагов. Делайте со мной, что хотите, я умру без сопротивления. — Ваша жизнь принадлежит мне, Фаральдо, — сказала девушка, глядя в лицо Карла и следя за впечатлением, производимым на него ее словами. — Ваши покровители, которые, по вашему расчету, должны были защищать вас от меня, как видите, предали вас… Но разве вам ничего не жаль покидать? Разве в момент смерти вам не будет жаль расстаться с едва только начавшейся жизнью?.. Сильно взволнованный Карл Фаральдо сделал шаг вперед. — Что вы говорите, синьорита!.. — воскликнул он голосом, в котором слышалась душевная тревога. — Без сомнения, я страшно страдаю при мысли об угрожающей мне трагической и неожиданной смерти; конечно, и я чувствовал себя предназначенным жить и пользоваться жизнью, как и другие. Если бы я мог защищаться, если бы у меня была хоть малейшая надежда победить, то я защищался бы отчаянно и привел бы в ужас своих врагов. Но… — Но… — перебила девушка, взглядом поощряя его продолжать говорить. — Но я чувствую себя обескураженным, побежденным. Человек храбро сражается только тогда, когда имеет перед собой врагов, которых он может настигнуть и поразить, человек борется даже и без надежды на победу, если может, по крайней мере, пасть защищаясь. Но я даже не знаю моих врагов; меня со всех сторон окружают не честные враги, а подлые изменники; если бы я старался защищаться, то поступал бы как те несчастные, которых мы заставляем бежать с мешком, надетым на голову, и которые поворачиваются во все стороны, чтобы отвечать на получаемые ими удары, при злобном хохоте толпы. По крайней мере, надо мной не будет смеяться чернь. И он гордо протянул руку к Анне. — Какую же смерть вы мне назначили, синьорита?.. Убьете вы меня или отравите? Приказывайте, я готов повиноваться вам без сопротивления… Был ли Карл искренним, говоря таким образом?.. Мы не смеем утверждать этого. Несмотря на высказанное им отречение от жизни, он бы не очень вежливо встретил разбойника, который захотел бы его убить, и энергично пустил бы в дело хорошо отточенный кинжал, висевший у него на боку. Но увлекаемый своим собственным пылом, над которым в другое время, вероятно, посмеялся бы, он вдохновился своей собственной речью, полной покорностью судьбе и героизмом, продолжал тем охотнее, что ясно видел на лице своего прекрасного врага потрясающее впечатление, произведенное его словами. Действительно, герцогиня смотрела на него со все больше и больше возрастающим интересом. Она думала о той несчастной и постыдной жизни, какую она вела, окружая себя подлыми рабами и любовниками, переходившими из ее объятий в объятия смерти. А между тем мимо нее, так сказать, проходили сильные и великодушные характеры, как, например, Санта Северина и Карл Фаральдо, проходили смелые и отважные люди, рука об руку с которыми было бы так хорошо гордо пройти жизненный путь. Анна протянула Фаральдо руку. Венецианец бросился на колени и запечатлел на этой руке поцелуй, в котором, если бы герцогиня того пожелала, пометила бы пыл тех поцелуев, какими Фаральдо осыпал уже эту руку однажды вечером. — Встаньте, Карл! — повелительно сказала Борджиа. Молодой человек повиновался. — Вы выйдете из этого дворца так же, как и вошли в него, — сказала молодая девушка. — Отцы иезуиты ошиблись: они приняли женщину, желающую за себя отомстить, за чудовище, открывающее пасть, чтобы проглотить добычу, бросаемую туда другими. Я отказываюсь от их подарка. Карл отступил назад. — Но ведь я все же оскорбил вас… — Я сама мщу за нанесенные мне обиды и не хочу, чтобы другие помогали мне в этом. Итак, вы выйдете отсюда и отнесете письмо отцу Еузебио! — Я весь к вашим услугам. — В этом вы должны мне поклясться, Фаральдо, — продолжала герцогиня серьезно. — Я виновата во многом, Карл: увлекаемая моими страстями, я совершила много ужасных преступлений. Но существуют лица, которые внушают еще больше ужаса, чем сами злодеи; это те, кто хладнокровно и нисколько не оправдываемый страстью, пользуются злодействами другого. Карл наклонил голову в знак того, что ее понял. — В настоящее время, — продолжала Анна, — я нашла людей еще более подлых, чем я. Иезуиты хотели принудить меня сделаться еще преступней, чем я была; это преступление превосходит в моих глазах все, в чем я могу упрекать себя. Фаральдо, вы хотите быть моим союзником?.. Венецианец приблизился к Анне. — Союзником?.. — спросил он почтительным, но страстным голосом. — Вашим союзником?! О, да, тысячу раз да, если бы даже я должен был заплатить за это высочайшее наслаждение самыми утонченнейшими мучениями! Молодая девушка поняла по выражению глаз Карла, что у него происходило в уме. — Вы ошибаетесь, Карл, — сказала она с некоторой торжественностью, что ей очень шло. — Забудьте совершенно ту Анну Борджиа, какую вы знали прежде, или, скорее, скажите самому себе, что сумасшедшая убийца и злодейка, которую вы знали, умерла, пораженная ударом кинжала, нанесенного вами и столь заслуженного ею. Карл в смущении опустил голову. — Сегодня, — продолжала Анна, — вы должны знать только герцогиню Анну Борджиа, принцессу римскую, дочь испанских грандов, женщину, имевшую право на ваше уважение как мужчины и на вашу помощь как кавалера и дворянина. На меня нападают страшные враги, они в то же время и ваши враги; хотите вы помогать мне и защищать меня? — До самой смерти, — ответил Фаральдо, прикладывая руку к сердцу. Может быть, искренности Фаральдо нельзя было слишком доверять в ту минуту, когда он говорил эти слова. Хотя характер и предыдущая жизнь его и были таковыми, что могли возбудить в нем склонность ко всему романтическому, все же он не мог не думать, что если он находится в подобном затруднении, если иезуиты играли его головой, как ребенок мячом, то главной причиной всего этого был каприз той самой женщины, которую, по словам благородной герцогини, он должен был считать мертвой. Тем не менее, Анна приняла эту сентиментальную клятву за чистую монету. Женщина, изменившая стольким людям и смеявшаяся над всем на свете, чувствовала присущую человеческой натуре абсолютную необходимость кому-либо довериться. Но она доверялась уж чересчур легкомысленно. — Итак, вы отправитесь к отцу Еузебио, — прибавила герцогиня, — и отдадите ему письмо, которое я сейчас напишу. Если он вам ответит, что согласен на мое предложение, то придите ко мне, принесите мне этот ответ, и клянусь вам, что ни в Риме, ни в Мадриде не будет столь счастливого человека, который не стал бы завидовать вам. Молодой человек поклонился. — Если же, — продолжала девушка, — его ответ или его поведение покажут вам, что он все-таки хочет принести в жертву меня и вас (не забывайте, что дело идет об обеих наших жизнях), тогда… примите меры, чтобы помешать его замыслам. — Мне помешать его замыслам! — сказал удивленный Карл. — Но скажите же, ради Бога, герцогиня, каким образом могу я помешать им? — О, самым простым способом, — сказала девушка, снимая с пальца драгоценное кольцо. — Вы выслушаете слова Еузебио… попросите у него позволения удалиться… и возьмете его руку, чтобы поцеловать ее… — И это все? — Да, если только вы позаботитесь устроить так, чтобы острие этого бриллианта нажало на кожу достоуважаемого иезуита… Кстати, берегитесь дотронуться как-нибудь до этой точки, а то может случиться большое несчастье. Карл вздрогнул. Лисица переменила шкуру, но натура осталась та же: в ее предприятиях всегда фигурировал яд. Но герцогиня не заметила произведенного ее словами впечатления. — Сделав это, — продолжала она хладнокровно, — вы оставите на столе отца Еузебио этот листок и спокойно уйдете из монастыря. Никто, без сомнения, вас не потревожит. — Ну, это еще вопрос, — прошептал молодой человек, не вполне доверявший этому уверению. А между тем простой и смелый план герцогини был построен на таких фактических основаниях, что, по всей вероятности, он должен был удасться. Что такое было написано на этом листке? Только несколько букв, монограмма Христа, внушавший всем ужас знак иезуитского ордена: А. М. D. G. Если бы Еузебио нашли мертвым, то присутствие этого листка в его комнате было бы в глазах монаха, нашедшего его, явным доказательством того, что испанский иезуит был казнен по приказанию тех высших начальников ордена, которым все повиновались, хотя в сущности никто их не знал. Величайшая власть и глубокая тайна, облекающая все части какого-либо общества, кончает тем, что делает совершенно ненадежным положение лиц, держащих ключи к самой тайне. В тот день, когда бывают поражены главные начальники этих обществ, ничто не может заставить признать их за таковых, и таким образом увеличить меру наказания лиц, нанесших им удар. Сверх того, когда власть находится в руках неизвестных, то существует еще одна очень серьезная опасность, а именно, что какой-нибудь смельчак захватит в свои руки видимые признаки власти и будет править во имя их. Когда целое учреждение старается повиноваться какой-либо таинственной власти, всеми управляющей и повелевающей, но никому не показывающейся и неоткрывающейся, так что никто не может понять, откуда исходит повелевающий голос, очень легко может случиться, что кому-нибудь вздумается принять на себя роль этого неведомого божества. Еузебио, пораженный рукой постороннего лица, умер бы неотомщенным, так как все видели бы в этой смерти руку таинственной главной власти, обычаи которой относительно употребления ядов были достаточно известны, а решения чрезвычайно быстры. Кто осмелился бы расследовать эту тайну? Кто осмелился бы бросить любопытный взгляд под погребальный саван трупа Еузебио? Разве не было всем известно, что и лица, высоко стоявшие на ступенях власти ордена, часто внезапно умирали необъяснимой смертью только потому, что слишком многое открыли и узнали что-либо лишнее? Можно было быть уверенным, что в случае несчастья братья монастыря, где жил отец Еузебио из Монсеррато, ничего не сделали бы, чтобы отомстить человеку, убившему их любезнейшего начальника и настоятеля. Правда, существовали публичные власти ордена: генерал, его помощник и все остальные номинальные власти, на которых, по-видимому, возложено было управление делами ордена и которые должны были бы разыскивать причину этой таинственной смерти и, найдя ее виновника, строго наказать его. Но Борджиа с тех пор, как находилась под постоянной угрозой быть пораженной мечом иезуитского ордена, чрезвычайно тщательно и настойчиво изучала их организацию, а кардинал Санта Северина, у которого были столь важные причины знать эту ужасную конгрегацию, сильно помог ей в этом. Поэтому она знала об одновременном существовании двух параллельных властей: одной, снабженной видимыми атрибутами величия, и другой, которой принадлежала действительная власть; первой, носившей титулы, назначавшейся папой и представлявшей перед лицом мира грозный аппарат власти ордена; второй — смиренной, воспроизводившей самое себя, отказывающейся от тщеславного блеска и от вульгарных удовлетворений, и, тем не менее, представлявшей настоящий авторитет и настоящую силу. С другой стороны, хотя искусно построенная дисциплина святого Игнатия и изменила настолько людей, что поставила начальников иезуитского ордена выше почти всех страстей, оставалась все-таки одна страсть, которую она не могла в них уничтожить: это желание быть выше своих товарищей, выше равных себе. Брат, который с радостью вынес бы пытку, чтоб спасти свой орден, был бы глубоко оскорблен и пожелал бы отомстить, если бы на выборах в звонари ему предпочли бы товарища, по его мнению, менее достойного, нежели он, быть избранным на эту скромную должность. Итак, между двумя ветвями ордена, между обладающей видимой властью и действительной, существовало страшное соперничество, скрываемое столь тщательно, что оно было совершенно незаметно для посторонних. Толпа ничего этого не видела, так как все старались скрыть истину не только для того, чтобы поддержать перед посторонними лицами декорум ордена, но и потому, что с трибуналом главных избирателей опасно было шутить. Эти последние очень внимательно следили за малейшими признаками возмущения или даже простого недовольства между членами ордена. И кто давал себя поймать на этом, мог быть уверен, что его дело будет скоро решено; ведь было так легко усердно подсластить стакан воды какого-либо брата, если бы то был даже и сам генерал ордена. Но хотя это соперничество и не могло выражаться в поступках со стороны лиц, обладающих явной властью, тем не менее, оно часто доходило до упущений. Например, отцы главного управления, конечно, не отправили бы сами отца Еузебио в лучший мир, но всегда дали бы возможность убежать безнаказанным человеку, взявшему на себя в этом случае роль верховного судьи. — Значит, вы согласны? — спросила молодая девушка. Карл быстро сообразил, что если он откажется, то он погиб. В этом дворце, среди верных слуг Анны Борджиа, с известным ему характером самой госпожи, шутить было бы весьма опасно. — Я буду повиноваться, — ответил он смело. Молодая девушка надела ему на палец кольцо, села за стол, написала короткое письмо, запечатала его и отдала Карлу. — Это письмо вы отдадите в руки отца Еузебио, — прибавила она. — Он или согласится, и тогда отлично… иначе… — Понимаю, — ответил юноша, выразительно взглянув на кольцо. Герцогиня бросила на Фаральдо такой взгляд и так улыбнулась ему, что в другое время он, наверное, был бы очарован, и отпустила его, не прибавив ни слова. — А теперь, — произнесла она, падая на диван, — будем ожидать нашего приговора… Смелее, Анна Борджиа, смерть не столь ужасна для того, кто столько раз шутил с нею! РОКОВОЙ ПРИГОВОР Карл Фаральдо очутился на улице. Он охотно подумал бы, что ужасы, о которых ему только что говорили, просто привиделись ему во сне, но реальность, жестокая, ужасающая реальность всего только что случившегося подтверждалась двояким образом: на пальце у него было кольцо, простое нажатие которого причиняло смерть; а в руках он держал письмо герцогини… И теперь ему оставалось только сделать выбор: он должен был присоединиться к ней или к иезуитам. Если бы он стал союзником иезуитов, то его ожидало мщение женщины, принадлежавшей к королевской фамилии, женщины могущественной, богатой, окруженной преданными ей людьми, готовыми для нее на все, слугами, повиновавшимися ей слепо, так как она находилась под покровительством своего знатного имени и была близкой родственницей короля Испанского. А если бы он взял сторону Анны Борджиа, то опасность увеличилась бы еще больше. Повторяем, что мир еще недостаточно знал иезуитов, большая часть их организаций оставалась тайной, и даже те, кому, вследствие какой-нибудь случайности, удавалось узнать тайну, не подозревали, что та власть, какую завоевали эти политики, одетые в рясы, была безгранична и распространялась на весь католический мир. Но даже и того немногого, что знал о ней Фаральдо, было более чем достаточно, чтобы прийти к заключению, что он нигде бы не мог найти для себя верного убежища, если бы имел несчастье подпасть под гнев этих ужасных людей. Власть королей и республик ограничена границами их государств. Антонио Перец, враг короля Испанского, нашел убежище в Париже; католики, преследуемые в Англии, были в безопасности, если им удавалось переехать на ту сторону пролива Па-де-Кале. Но для иезуитов не существовало ни границ, ни расстояния. Вильгельм Молчаливый был поражен во Фландрии, среди своих верных протестантов; в Лондоне, под самым парламентом, был открыт заговор против короля протестантов. Бежать от иезуитов было невозможно, значит, надо было служить им. Фаральдо отлично понимал, каким безумием было бы одному человеку идти против этой могущественной организации. Карл шел по направлению к дому иезуитов, все более и более погружаясь в свои грустные думы. Вдруг из одного красивого дома, стоявшего на той улице, по которой ему нужно было проходить, донеслись до его слуха смех и веселые голоса. Фаральдо вздохнул. Он не раз заходил туда в лучшие времена, случавшиеся в его жизни, и знал его отлично. Там сходились молодые люди всех классов общества, у которых водились деньги, не назначая предварительно собраний, а просто тогда, когда вздумается. Часто целью сборища была игра, игра азартная, имевшая результатом переход всех денег в карман кого-либо одного или немногих из них. Наиболее счастливые в игре, сидя вокруг роскошно накрытого стола и наслаждаясь обществом хорошеньких женщин, пили за любовь и за веселье, нисколько не заботясь о завтрашнем дне. Карл снова стал думать о своей прежней жизни, полной лишений, но, тем не менее, время от времени освещаемой ярким лучом солнца, жизни странной, наполненной приключениями, когда он не знал, где найти кусок хлеба или постель, чтобы отдохнуть, но когда взамен этого являлись подчас проблески счастья, скрашиваемого еще больше молодостью. В настоящее время Карл был совсем другим человеком: у него теперь не было ни материальных забот, ни сомнений в будущем. Если бы он остался в монастыре, то ряса иезуита обеспечила ему жизнь, полную удобств до тех пор, пока он там находился. Если бы он ушел от них, то деньги и драгоценные камни, которыми он обладал, сделали бы из него человека зажиточного и уважаемого везде, куда бы он ни отправился. Но зато страх распростер над ним стальные когти. Карл, некогда с улыбкой бросившийся в Тибр, чтобы спасти мальчика, в настоящее время дрожал даже и перед пристальным взглядом ребенка. Дело в том, что и самый храбрый человек перед лицом известней ему опасности становится трусливым перед опасностью неизвестной, необъяснимой, постоянно висящей над его головой, так что он не знает, с какой стороны будет нанесен удар и кого он должен остерегаться. Наконец молодой человек решил отдать привратнику монастыря письмо герцогини, самому же бежать в Венецию, изменить костюм и привычки, вести самую скромную и безвестную жизнь, чтобы заставить забыть о себе своих врагов. С другой стороны, он готов был без колебаний снова надеть на минуту сброшенное ярмо и обещал себе заслужить забвение и прощение посредством покорности и кротости, если бы иезуиты открыли его убежище… Он дошел до монастыря очень быстро, страх окрылял его, постучал в дверь и, дождавшись, чтобы привратник высунул голову, подал ему письмо герцогини, говоря: — Преподобный отец, вот письмо, которое должно быть немедленно отдано в руки отцу Еузебио. Я же отправляюсь по его приказанию в другое место. Отдав письмо, Фаральдо тотчас же пошел дальше, сначала медленно, потом бегом, как будто преследуемый каким-нибудь страшным врагом. Получив письмо и услыхав, каким образом оно было передано послушником, отец Еузебио был страшно изумлен. — Фаральдо жив, значит, герцогиня отказалась от договора?.. Если это так, то горе ей!.. И он распечатал письмо. В нем заключались следующие слова: «Преподобный отец! Я отсылаю вам обратно послушника, так как изменила свое намерение. Теперь же вот мое предложение и моя просьба: согласитесь на то, чтобы особа, о которой шла речь, не отправлялась путешествовать и чтобы она могла остаться со мной. Со своей стороны, я обещаю вам всегда повиноваться вашим приказаниям и, каким бы влияниям ни пришлось противостоять известной вам особе, она поступит так же. Отец мой, умоляю вас согласиться. Отказ заставил бы меня прибегнуть, Бог знает, к каким крайностям. Анна». Отец Еузебио злобно смял письмо и бросил его в горящий камин. — Оставить его в живых?.. Что я, сумасшедший?.. Любимый этой безумной и в союзе с ней, этот человек был бы способен истребить весь наш орден. Нет, нет, то, что я решил, должно свершиться! Он взял лист бумаги, написал на нем одно только слово, потом сложил это странное письмо и запечатал. На зов его явился послушник. — Джулио, — сказал ему отец Еузебио, — отнеси это письмо во дворец Борджиа и устрой так, чтобы оно было отдано в руки герцогине. Мальчик полетел, как стрела. — Что же касается Карла Фаральдо, — продолжал иезуит, говоря сам с собой, — я знаю, что случилось: он испугался и бежал… Ну, постараемся не доводить его до отчаяния; оставим его жить, если он будет спокойным и не предпримет чего-либо против ордена. Но при первой неосторожности… И отец Еузебио дополнил свою мысль жестом, который заставил бы вздрогнуть венецианца, если бы он мог его видеть. Анна Борджиа ожидала с легко понятным нетерпением ответа на свое письмо. Она предложила иезуитам союз и дала слово употребить в их пользу свое влияние на будущего папу взамен позволения оставить его в живых. Несчастная не подумала, что если бы даже в уме иезуита и могла родиться мысль оставить в живых Санта Северина, то одной настойчивой просьбы ее не убивать его достаточно, чтобы ускорить исполнения смертного приговора… Орден иезуитов не любил союзов, в особенности, когда речь шла о таких двух силах, как герцогиня и кардинал. Об руку с такой женщиной, как Анна Борджиа, Санта Северина становился во сто крат опаснее, а потому он и должен был погибнуть. Но сильное желание герцогини извиняло ее ошибку. Она составила себе столь приятный и дорогой для нее план жизни!.. Она взлелеяла его с такой любовью!.. Явился посланный с письмом отца Еузебио. Забыв свое достоинство и обычную гордость, герцогиня скорее сбежала, нежели сошла с лестницы и, неслыханное дело, сама приняла послушника, стоявшего на пороге. Но, взяв письмо, она почувствовала, что нелегко перенесет волнение, которое причинит ей решение монаха, каково бы оно ни было, потому она обуздала свое нетерпение и ушла в свою комнату, где наконец распечатала письмо. В нем заключалось только одно испанское слово: «Muerte!» Смерть! Вот каков был ответ ужасного судьи на ее мольбы. Ни обещания, ни просьбы не могли его умилостивить; он произнес приговор, и приговор этот должен был быть исполнен. Глаза Анны Борджиа засверкали зловещим огнем, и ужасная улыбка заиграла на ее бледном лице: Борджиа решилась. Приказав позвать послушника, она сказала ему: — Передайте преподобному отцу, что его приказания будут исполнены. Но предупредите его, что я непременно жду его завтра к себе. Юный иезуит отправился бегом. Минуту спустя Рамиро Маркуэц приглашал, по приказанию герцогини, кардинала Санта Северина во дворец Борджиа. НЕОЖИДАННАЯ РАЗВЯЗКА Санта Северина беседовал с прекрасной герцогиней. Никогда Анна Борджиа не была так неотразимо прекрасна. Ее большие, увлажненные страстью глаза с выражением обожания остановились на лице ее возлюбленного; произносимые ее нежным голосом речи были горячи и страстны; вся девушка превратилась в любовь. Санта Северина со страстным восторгом любовался ею. Вдруг Анна встала и сказала, протягивая руку кардиналу: — Нас ждет накрытый стол. — Как ты хороша! — страстно шептал будущий папа, садясь за стол рядом с герцогиней. — Я никогда не видел тебя такой, даже и в моих сновидениях; можно сказать, что в тебе живет другая женщина, что в тебя влилась новая жизнь! — И это было бы сказано верно!.. — гордо и радостно воскликнула девушка. — Моя новая жизнь — это ты, ты моя новая душа, что живет в моей груди. Ах, если бы я доставила тебе целую вечность наслаждений, то все же бы не отдала тебе всего, чем обязана тебе! — Я обязан тебе больше, чем жизнью! — воскликнул кардинал с юношеским энтузиазмом. — Когда же моя душа знала неземные радости, которыми ты ее наполнила? Бедный слепец, я жил всегда во мраке и только теперь открыл глаза перед твоим ярким сиянием. — Значит, ты не проклинаешь той минуты, когда узнал потерянную и преступную женщину? — Я-то! — воскликнул Санта Северина. — Какова бы ни была моя жизнь в будущем, я не буду на нее жаловаться. Я был настолько счастлив, насколько это возможно смертному. Моя доля радостей на земле была слишком велика. Пусть, если может, поразит меня судьба, она, наверное, не вырвет у меня ни одной жалобы. — А все же, — сказала девушка еще нежнее, — а все же, мой друг, тебе известно, с какими намерениями и по чьему приказанию я пришла к тебе. Ты прекрасно знаешь, что я была слепым орудием в руках людей, приговоривших тебя к смерти… — Что мне до этого? — сказал кардинал, улыбаясь. — Разве перспектива смерти делала менее блестящими твои глаза, менее бархатистой твою кожу, менее опьяняющими твои поцелуи?.. Когда я первый раз пришел к тебе, то нарочно отвернулся, желая дать тебе полную свободу завершить твое дело, как оно ни было ужасно, и был счастлив, когда увидел, что обязан жизнью не моей бдительности, а твоей любви. — А теперь ты не боишься больше?.. — Я никогда не боялся, — высокомерно сказал кардинал, поднимая свою гордую и благородную голову, на которой остановился полный обожания взгляд герцогини. — Если меня и ждет смерть, то, верно, не от твоей руки. — Я понимаю: ты думаешь о страшных монахах, хотевших купить тебя и потом смертельно тебя возненавидевших. — Они еще и теперь меня ненавидят, будь в этом уверена, Анна, — сказал кардинал, вздрогнув. — Хоть ты и считаешь себя столь виновной, но ты не можешь понять бесконечной злобы этих людей; в них ужасно то, что когда они хотят поразить кого-нибудь, то их не останавливает ни жалость, ни страх, ни упреки совести. Я знаю среди них одного иезуита, вид которого производит на меня такое впечатление, словно я нечаянно дотронулся до липкого и холодного пресмыкающегося. Я не боюсь его, но мною овладевает отвращение и омерзение при одной только мысли о нем. — А кто же этот человек, — спросила Анна, — имеющий привилегию смущать моего храброго льва? — Ты его отлично знаешь: это испанский монах, направивший тебя против меня, отец Еузебио. В эту минуту дверь комнаты отворилась, и Рамиро Маркуэц доложил: — Отец Еузебио. — Он?.. — воскликнул кардинал, бледнея, между тем как зловещая фигура монаха появилась на пороге. — Останься, — спокойно сказала девушка, взглядом заставляя кардинала сесть на свое место. Отец Еузебио из Монсеррато вошел совершенно серьезно и почтительно, словно ничего не было такого, что могло его шокировать в этом пире кардинала, переодетого кавалером, с молодой девушкой. Он даже сделал вид, что не узнает кардинала Санта Северина. Главная сила и искусство иезуитов и состояло именно в том, что они узнавали людей и знали что-либо только тогда, когда они считали это полезным или приличным. Но Санта Северина был слишком горд, чтобы согласиться на молчаливое соучастие со «скромностью» отца Еузебио, а потому он, как хозяин дома, сказал повелительно: — Приблизьтесь же, достоуважаемый отец, и сядьте. — Готов служить вашей имененции, — ответил иезуит, входя и садясь. В лице и манерах монаха не выражалось ни малейшего намека на страх. А между тем страх должен был бы закрасться в самую сильную и могучую душу при виде того, кого он приговорил к смерти, и той, которая должна была исполнить приговор над сидящим тут же. Может быть, монах и трусил, но ничто не выказывало его страха, так как он отлично знал, что показать свой страх значило быть почти побежденным. Анна заговорила первая. — Преподобный отец, я просила вас прийти сюда, забыв, что назначила этот час другому посетителю. Но хотя мы и не одни, все же я должна сказать вам, что ваши приказания исполнены. На этот раз удар попал Еузебио прямо в сердце. Он растерянно перевел глаза с герцогини на кардинала. — Повторяю вам, — прибавила молодая девушка, — что они исполнены, и вы скоро увидите их последствия. Но невозможно, чтобы вы видели нас за столом и не согласились бы выпить с нами. Пейте! При этом предложении Еузебио не мог удержаться, чтобы не побледнеть. — Благодарю вас, — прошептал он, — но мой орден… наш устав… Анна расхохоталась так чистосердечно и натурально, что рассеяла бы подозрения и самого Тиберия. — Как! — воскликнула она шутливым тоном. — Вы воображаете, что я хочу отравить вас… Ну, так, чтобы окончательно рассеять ваши подозрения, посмотрите: это может успокоить вас. Она весело схватила стакан и выпила из него добрую треть. Иезуиту невозможно было больше отказываться; к тому же он уверился, что не было никакой опасности. Он выпил вино, и, на его вкус, ничто в нем не оправдало его страха. Когда Анна увидала, что стакан, поставленный иезуитом на стол, был пуст, когда она убедилась в том, что в нем не осталось ни капли вина, странное изменение последовало в лице и манерах девушки. Лицо ее приняло серьезное выражение, на лбу появилась глубокая морщина и ужасная усмешка скользнула по ее губам. — Преподобный отец, — сказала она таким пронзительным голосом, что это удивило и самого кардинала, — что, вы все того же мнения, как и вчера? — Я не понимаю вас… герцогиня… — пролепетал иезуит, больше всего испуганный изменением, произошедшим в Анне. — Вы сейчас меня поймете… Друг мой, — продолжала Борджиа, обращаясь к кардиналу, — этот господин, как ты уже знаешь, дал мне поручение отравить тебя… — Я это знаю, — ответил Санта Северина тоном величайшего презрения и даже не глядя на испанца. — Что мне до того, что может сказать или сделать достопочтенный отец?.. Отец Еузебио встал. — Герцогиня! — закричал он ужасным голосом. — Не забывайте, что играете со смертью, что… я не всегда буду в вашей власти… Он не закончил: ужасное удушье сжало ему горло, железное кольцо неожиданно охватило его виски. Он почувствовал невыразимые страдания, тысяча раскаленных булавок обожгли его лицо и тело. Иезуит тотчас же понял ужасную истину; да и не трудно было догадаться. Он попробовал поднять над девушкой угрожающий кулак, но упал на стул, бормоча жалобным голосом: — Я отравлен… — Вы правы, отец мой, — заметила с величайшем хладнокровием молодая девушка. — Я не хотела оставить этот свет, не отомстив в последний раз; я не хотела, чтобы подлый монах мог бы похвастаться после нашей смерти, что произнес над нами приговор и заставил нас умереть… потому что мы приговорили себя к смерти, преподобный отец… Молния блеснула в глазах отца Еузебио, и умирающий иезуит нашел в себе силу, чтобы воскликнуть: — Приговорили себя к смерти?.. — Да, именно, так, — сказала Анна; дивное спокойствие и нечеловеческое величие осветило ее чело. — Я думаю, что невозможна жизнь под ударами иезуитского ордена; такая страшная ненависть рано или поздно должна была стоить нам жизни, мы оба пали бы в разное время и после тысячи терзаний; а потому я и решила сделать то, что я сделала, своими собственными руками; я налила яд себе и своему возлюбленному и мы скоро умрем… но после того, как насладимся твоими смертельными муками, подлый монах! — Ты сделала это! — воскликнул Сайта Северина, бросаясь к ней. Но ни в этом движении, ни в словах, ни в лице кардинала ничто не выражало ни малейшего неудовольствия. Напротив, одной мысли о той жертве, которую принесла ему Анна, было достаточно, чтобы забыть о той, какую она от него требовала. Разве умереть таким образом не стоило тысячи жизней?.. Анна, вставшая, чтобы бросить оскорбительные слова в лицо иезуиту, упала на стул. Ее прекрасное лицо начало изменяться под влиянием агонии последних минут; в глазах у нее потемнело. — Поди сюда! — прошептала она, протягивая руки к своему возлюбленному. — Поди сюда!.. Санта Северина подбежал к ней, шатаясь, как пьяный, поднял на руки легкое тело девушки и с бесконечной нежностью опустил его на диван. Потом сел возле нее, но вскоре уронил голову на ее колени и закрыл глаза, скованный каким-то оцепенением, не лишенным некоторой приятности. Тяжелое дыхание Анны и Санта Северина вскоре затихло, и стало ясно, что жизнь иссякла в этих телах. Тогда отец Еузебио, уже корчившийся в мучительных судорогах ужасной агонии (так как данное ему количество было гораздо больше, нежели количество, выпитое двумя любовниками), бледный, с глазами, налитыми кровью, со ртом, покрытым беловатой пеной, встал на ноги и сделал шаг к двери. — Помогите!.. — прохрипел он угасающим голосом. — Помогите!.. Он не мог идти дальше и упал во весь рост на пол, у ног двух молодых и смелых существ, которых сам он толкнул в пропасть. — Кольцо!.. — шептали его губы, — кольцо генерала!.. Я умру здесь, и оно попадет… Бог знает в чьи руки… Приступ сильнейших страданий вырвал из его груди крик. Его широко раскрытые глаза с выражением ужасной муки остановились на его жертвах, сладко уснувших сном смерти, тогда как он, их могущественный палач, ползал у ног их в ужасных мучениях. Вдруг страшное сомнение потрясло его душу, сомнение в том, был ли он прав, поступая таким образом, не превысил ли он свои права, не принял ли требование своего честолюбия за интересы веры и церкви? — Боже мой! — прошептал он. — Если я ошибался!.. Если я просто убийца… Боже мой, подкрепи мою веру!.. И прости мне, Боже мой… Ах!.. И он испустил дух. ВНЕ ГРОБА В одно прекрасное зимнее утро мессир Каролюс ван Бурен, один из самых значительных негоциантов Амстердама, медленно и важно прохаживался по берегу канала, несущего на своих водах в столицу Голландии корабли и богатства всего света. Хотя мессир Каролюс ван Бурен и обладал огромной торговой флотилией, рассеянной по всем четырем частям света, но в эту минуту он не ожидал ни одного из своих кораблей. Тем не менее, добрые обитатели фламандского города, все до единого знавшие его, нисколько не удивлялись, видя его прохаживающимся в этот час и в этом месте. Дело в том, что мессир ван Бурен был человеком необыкновенным. Если б он ограничился только тем, что был миллионером, то его не считали бы особенно важным лицом, так как в соединенных провинциях, несмотря на жестокую войну с Испанией, или, скорее, именно благодаря этой войне, миллионеры встречались чаще, нежели в какой-либо другой стране на свете, и состояния в тридцать, сорок, пятьдесят миллионов были там не редки. Но, кроме бочонков, наполненных золотом, Каролюс обладал еще одним важным достоинством. Достоинства этого тем сильнее добиваются и тем более завидуют, потому что оно дается не по приказу короля или министра, а по свободному выбору граждан. Каролюс ван Бурен был эшевен доброго города Амстердама. Эшевены составляли совет, выбранный городом и управлявший им по своему усмотрению. Из среды этого совета избирался бургомистр. Значит, эшевен был человеком, могущим с минуты на минуту сделаться бургомистром Амстердама, облеченным властью, превышающей, по своему величию и блеску, власть парижских купцов и лондонского лорд-мэра. Пополнять эти городские власти было привилегией самых древних голландских фамилий, тех из них, которые могли похвалиться тремя или четырьмя столетиями гражданства в Амстердаме, и тех, которые прославились или занимаемыми ими должностями, или патриотическими заслугами. Каролюс ван Бурен не принадлежал к древней голландской фамилии, он даже не был голландцем, и никто не знал, откуда он родом. Каким же образом удалось ему добиться такой высокой чести? Говорили, что лет двадцать назад, а именно в том году, в котором в Риме случились рассказанные нами происшествия, окончившиеся столь трагически, в Амстердам, в то время еще далеко не столь цветущий и которому со всех сторон угрожало победоносное испанское оружие, прибыл один молодой человек. Вначале как правители города, так и сами граждане смотрели на него подозрительно, что и было весьма понятным в те времена, когда испанские шпионы проникали повсюду. Но после разговора с одним из лютеранских священников, пользовавшимся очень большим влиянием и популярностью, наш юноша был хорошо принят главами правления, и за их поручительством был помещен в лавку мессира Вильгельма ван Бурена, ведшего торговлю пряностями с Крайним Востоком и в то же время служащего в полку милиции, где он занимал высокую должность. Разразилась война, более жестокая и кровавая, нежели когда-либо; республика соединенных провинций должна была сделать воззвание к храбрости своих сынов. Молодой Каролюс отправился на войну вместе со своими сотоварищами; он выказал чудеса храбрости в сражениях с полками Амброджио Спинолы и других испанских генералов; в одной из засад, где многие голландцы лишились жизни, спас своего начальника, мессира Вильгельма, рискуя быть убитым. Этот подвиг, завершивший многие другие, не менее героические, доставил нашему Каролюсу великолепное двойное вознаграждение: во-первых, амстердамская община решила сделать молодого иностранца голландским гражданином, возвела его в должность знаменосца своего полка, так как только благодаря его храбрости знамя не попало в руки врагов; во-вторых, мессир Вильгельм ван Бурен, целый день куривший свою фарфоровую трубку, и раздумывавший, каким образом мог он достойно отблагодарить своего спасителя, вспомнил наконец, что у него есть дочь, добрая, кругленькая девушка, носившая поэтическое имя Федерики и бывшая одной из наиболее богатых невест в Голландии. Девушка, будучи спрошена отцом, созналась с большим замешательством, что гордый вид и любезность ученика очень ей нравились даже и прежде его героического поступка. Со времени же происшествий последней войны Федерика любила его со всей страстью, могущей заключаться в груди молодой голландки, любила его, как хорошо навощенный пол или как тройной ряд блестящих кастрюль. Каролюс (читатель, конечно, понял, что под этим именем скрывался Карл Фаральдо) сначала не мог поверить своему счастью. Хотя, как истый голландский гражданин, не особенно страстно был влюблен в пухленькую дочку своего хозяина, зато он чувствовал глубочайшее уважение к холщовым и кожаным мешкам, наполненным золотыми и серебряными монетами, которым он в качестве доверенного секретаря Вильгельма ван Бурена знал точный счет. Брак совершился, и с общего согласия молодой иностранец стал носить фамилию своего тестя и приемного отца. Это согласие было санкционировано городским советом, видевшим с удовольствием, что таким образом будет продолжено существование фамилии, столь заслуженной и прославленной в истории такой страны, как отечество ван Бурена. И это еще не все: наш Карл, сильно разбогатевший и прославившийся участием в войне за независимость, быстро достиг завидного поста эшевена. И вот в качество этого-то последнего мы и находим его с выпяченным вперед большим животом, словно то был штандарт его богатства и могущества, серьезно и торжественно прохаживающимся по берегу с целью удостовериться, что все шло обычным порядком и что никакой злоумышленник не нанесет вреда этой главной ветви голландской торговли. — Корабль! — послышался голос сторожевого матроса. Действительно, в канал величественно входило большое, тяжелое купеческое судно. На красном поле его флага можно было прочесть славное имя: «Эгмонт». То было имя мученика, благородная кровь которого смешалась с кровью стольких простолюдинов, убитых Испанией, чтобы освятить и сделать недоступной для иностранцев фландрскую землю. При виде этого судна, ожидаемого с большим нетерпением, на набережной послышалось много восклицаний: — Оно идет из Индии, — говорил один старый моряк тоном знатока, — затратило два года на путешествие… и все-таки, посмотрите, в каком оно хорошем состоянии; можно подумать, что паруса и вахты только вчера вышли из магазина Якова Ритера, который, не потому что он мой хозяин, но на самом деле есть лучший продавец этих вещей во всей Голландии. — О, дело в том, что Петр Корнелиус, его капитан, старый морской волк, — ухмыляясь, сказал другой. — Ну, право же, кажется, что когда он на суше, то чувствует себя столь же неловко, как рыба без воды. Со дня своего рождения он вечно бороздил океан, и песни родины для него не так приятны, как свист циклонов. Между тем огромное судно, введенное в канал на буксире легким портовым катером, бросило якорь как раз против общинного дома. При посредстве нескольких трапов началась высадка пассажиров. Каролюс ван Бурен, может быть, тысячу раз видел подобное зрелище, тем не менее, всегда смотрел на него с большим удовольствием. Действительно, нигде в другом месте нельзя было любоваться столь разнообразным сборищем людей, костюмов и языков. В те времена Голландия была не только торговым рынком, но и страной свободы; в то время, как в Европе повсюду увеличивались гонения на разные религиозные секты, когда Испания и Франция преследовали протестантов, Савойя — вандейцев, а Англия и Швейцария — католиков, земля Вильгельма Оранского принимала людей со всевозможными мнениями и всех наций, требуя от иностранцев лишь уважения к ее законам. Поэтому каждое судно, пристававшее в каком-либо из портов республики, привозило разнообразнейших груз людей: гугенотов, бежавших из Франции, рационалистов, спасшихся от дикого деспотизма женевских кальвинистов, диссидентов, спасшихся от палачей Елизаветы Английской, и еретиков, приговоренных испанской инквизицией к сожжению… Не было также недостатка и в переселенцах, бежавших по другим, совсем не религиозным причинам. Были люди, написавшие пасквиль или какую-либо смешную статью против тогдашних властей и бежавшие в Голландию; у других была плохо окончившаяся для противника дуэль; третьи соблазнили девушку хорошей фамилии или, наконец, просто каким-либо другим образом оскорбили кого-нибудь, имеющего силу при дворе. Были также не столь почтенные переселенцы, бежавшие от отечественных галер, заслуженных тем, что недостаточно привыкли уважать имущество или жизнь ближнего. Голландия была снисходительна ко всем, ни у кого не спрашивала отчета о прошлом, но требовала от них хорошего поведения и честности в настоящем. Если кто-либо из изгнанников, принятых республикой, совершал какое-либо преступление, то его вешали столь же заботливо, но не больше, как если б дело шло о гражданине Голландии. Но подобные случаи бывали редки: люди, находившие приют в соединенных провинциях, слишком были счастливы своей удачей, чтобы желать бунтовать. А поэтому получалось весьма странное явление, а именно: оказывалось, что сборище наиболее беспокойных и буйных людей Европы в Голландии составляло самое спокойное, самое смиренное и наиболее почитающее законы население. Зачем удивляться этому? Разве мы не видали австралийских переселенцев, эту толпу отборнейших мошенников, собранных со всех английских галер, превратившихся в короткое время в людей порядка, людей работящих и уважающих собственность, людей, создавших наиболее процветающие, самые счастливые и самые честные штаты на свете? Нет ни одного столь закоренелого злодея, который, будучи перенесен в честную и работящую среду, не мог бы исправиться и стать человеком честным. Бог терпелив; Он хочет, чтобы грешник исправлялся и жил. Почему же люди должны быть неумолимыми и изрекать более бесповоротные приговоры, нежели наш Верховный Судия? Итак, Каролюс ван Бурен, также с дрожью вспоминавший некоторые трудные шаги на дороге изгнания, смотрел на сходившую с корабля толпу. Католический патер, бежавший из Англии, шел рядом с кальвинистским священником, с трудом спасшимся от жестоких последователей герцога Гиза. Андалузский дворянин, высказавший не совсем почтительное мнение насчет одного развратного провинциала и приговоренный быть сожженным на ближайшем аутодафе, обменивался веселыми шутками со старым купцом, едва успевшим убежать, когда его обвинили в исповедании ереси Сочино. Но в особенности одна пара привлекла внимание нашего эшевена; то были мужчина и женщина. У мужчины были седые волосы, обрамляющие его благородное лицо чудной короной, придававшей ему отпечаток спокойствия и величавости. Его высокий рост, казалось, нисколько не уменьшился под тяжестью лет. Он с юношеским проворством спрыгнул на землю и протянул руку своей спутнице, также легко соскочившей с мостика. Она была гораздо моложе его; если для него уже началась холодная зима жизни, то для нее наступила только блиставшая роскошью и цветущей красотой веселая осень. Глаза ее, блиставшие молодостью, со страстной нежностью останавливались на ее спутнике; невозможно было принять этот взгляд за спокойную привязанность, питаемую дочерью к отцу. Эта женщина, очевидно, любила этого старика как возлюбленного, как мужа. Она была не высока ростом, но невозможно было найти более пропорциональных членов, более грациозных движений, более характерной головы. Если ван Бурен был охвачен чувством уважения и почтения при виде старика, то вид этой женщины произвел на него совсем другое впечатление. — Боже мой! — прошептал он. — Снится мне или я вижу это наяву?.. Разве призраки возвращаются с того света?.. Разве мертвые обрывают железные цепи смерти?.. Между тем двое иностранцев, выйдя на мол, осматривались вокруг, словно кого-то ища, и, увидев человека такой почтенной наружности, как наш эшевен, они направились прямо к нему. Бывший послушник иезуитов остался их ждать, охваченный каким-то странным, необъяснимым для него ужасом. Женщина заговорила первая. — Милостивый государь, — сказала она чрезвычайно приятным голосом на немного исковерканном голландском языке, — не можете ли вы указать нам дом достопочтенного мессира Каролюса ван Бурена, эшевена города Амстердама? Каролюс сделал движение, выражавшее сильное удивление. — Его дом очень близко, господа, — сказал он вежливо, — и я сам готов служить вам, так как я и есть Каролюс ван Бурен. — В таком случае, — сказал старик, — потрудитесь прочесть это письмо, данное мне для передачи вам вашим другом Жозуэ Рюисдалем. — Рюисдалем!.. — воскликнул ван Бурен. — Значит, вы приехали из Японии? — Именно, и счастье помогло нам сразу натолкнуть нас на того, кого мы ищем. Женщина молчала, но ее проницательный взгляд так внимательно рассматривал голландца, что можно было догадаться, что его лицо ей знакомо. Письмо Рюисдаля было коротко и категорично. Он просил своего кума принять знатных итальянцев, синьора и синьору Северини, как он принял бы его, Жозуэ, и его жену; просил помочь им во всем и вообще сделать для них все, что должен был сделать гражданин гостеприимной Голландии не для простых иностранцев, но для самых хороших друзей. — Я сделаю все возможное, чтобы не обмануть доверия моего друга, — вежливо сказал эшевен. — Эй, Джованни! На этот зов к Каролюсу подбежал слуга, державшийся от него на почтительном расстоянии и не менее круглый, нежели его господин. — Ступай домой и скажи барыне, что я веду двух иностранцев. Слуга ушел, не дожидаясь других наставлений, да их и не надо было, ибо предупредить голландку о приезде иностранцев значило сказать ей, чтобы она отдала и дом, и все в нем находящееся в их распоряжение. — Мы люди простые и добродушные, но не привыкли к обычаям большого света, — любезно сказал эшевен, — поэтому, господа, прошу извинить нас, если наш прием будет только радушен и ничего более; парижская и мадридская роскошь еще не проникла в наши торговые дома. — Примите нашу благодарность, мессир ван Бурен, — сказал старик, пожимая полную руку голландца. — Мы проехали столько враждебных стран и преодолели так много опасностей, что для нас будет истинным утешением видеть вокруг себя дружеские лица. Обменявшись этими словами, они все направились к дому ван Бурена. — Я не желал бы быть нескромным, — сказал немного погодя эшевен, — и прошу вас считать, что вопросы, которые вам будут неприятны, не задавались. Но не скрою, что с большим интересом выслушал бы рассказ о ваших приключениях, заставивших вас столько выстрадать. Синьор Северини улыбнулся и сделал утвердительный знак головой, но синьора с живостью предупредила его. — Простите мне мое нескромное любопытство, но я, со своей стороны, тоже задам вам вопрос, мессир ван Бурен. Вы уроженец соединенных провинций? Эшевен вздрогнул. — Если можно назвать отечеством, — сказал он, — страну, доставившую человеку безопасность, богатство, почести, страну, с которой вас связывают интересы и признательность и в которой родились ваши дети, то я могу сказать, что Голландия — мое отечество. — Но вы не родились здесь, — воскликнула синьора Северини, — и вы, также изгнанный, преследуемый, искали в этих местах убежища, даваемого всем несчастным изгнанникам этой великодушной республикой? И может быть, кто знает, враги, побудившие вас к бегству, суть те же самые, что прогнали и нас из отечества? — Это возможно, синьора, — серьезно сказал голландец, не сумевший удержаться, чтобы не вздрогнуть. — Верно только то, что эти враги были столь ужасные, что даже и теперь, после двадцатилетнего пребывания на этой свободной голландской земле, я не могу вспоминать о них без внутренней дрожи. Это ужасные враги, синьора, и люди, избежавшие их мести, так же редки, как люди, захваченные течением Гольфстрима и вернувшиеся на свет Божий. — Значит, вы также боролись с иезуитами? — сказала женщина задыхающимся голосом. При звуке этого ужасного слова все они остановились, и одинаковая дрожь пробежала по их жилам. — Синьора, — пролепетал эшевен, — вот уже двадцать лет, как я не слышал этого слова… хотя оно и много раз раздавалось в моих ушах в бессонные ночи. — Двадцать лет! И ваши несчастья приключились с вами в Риме? И это отец Еузебио из Монсеррато дал вам почувствовать всю адскую силу своего ордена? — О, синьора… синьора! — воскликнул купец, всплескивая руками. Несчастный побледнел, как мертвец, и был не в состоянии произнести больше ни слова. — Ну, полно, синьор Карл Фаральдо!.. — сказала синьора с невыразимой улыбкой. — Успокойтесь, мы ведь также жертвы этих людей… кардинал Сайта Северина и я… — Герцогиня Анна Борджиа, я уже давно узнал вас!.. — прошептал купец сильно взволнованным голосом. Последовало долгое молчание. Тяжесть воспоминаний, как громадная морская волна, обрушилась на головы этих трех несчастных. Они помнили, помнили слишком хорошо!.. И в какой бы уголок своего прошлого они ни заглянули, повсюду имя иезуита соединялось для них с идеей о преследовании, об измене и о яде. — И как подумаешь, — сказал эшевен минуту спустя, — как подумаешь, что по справкам, наведенным мною в Риме тайным образом, оказалось совсем другое… — Вы, значит, интересовались судьбой вашей несчастной союзницы в такой неравной борьбе? — Увы, синьора, я не хочу казаться в ваших глазах лучше, нежели я есть на самом деле. Чувство, больше всего побудившее меня наводить справки, был страх; горестный опыт заставил меня понять, что за враги были эти иезуиты, и я наводил справки потому, чтобы узнать, хоть отчасти, об их планах. Те, кто наводил для меня эти справки в Риме, сообщили мне, что во дворце Борджиа произошла ужасная трагедия, что герцогиня, кардинал Санта Северина и отец Еузебио были отравлены… и что из троих выжил только один иезуит, но и то только телом, так как его разум был омрачен помешательством. Синьор Северини — теперь уже у него не было другого имени — весело улыбнулся. — Мы расскажем вам все это потом. Но, судя по тому, что я понял из вашего рассказа, вам нечего жаловаться на судьбу: она вам весьма быстро доставила спокойствие, которого вы искали. — О, да, я был замечательно счастлив. Спустя год после моего бегства из Рима я уже был уважаемым и счастливым гражданином Амстердама. А все же, синьоры, долгие годы я не считал себя в безопасности, долгие годы я не засыпал ни одного вечера, не подумав, что отлично могу заснуть в эту ночь сном вечным. О, синьора, какой ужас умеют внушить эти ужасные люди!.. Они, вероятно, забыли меня, так как я был слишком слаб и бесхарактерен, чтобы их месть помнила обо мне, но все же в продолжение десяти лет я жил, постоянно опасаясь этой мести. — Но разве здесь, в Голландии, эти изверги могут иметь какую-либо власть? — спросила герцогиня с беспокойством. — О, эти разбойники могут всюду проникнуть, — с горечью сказал купец. — Кто может быть уверенным, что храбрый воин, сражающийся и побеждающий испанцев, не член ордена?.. Кто может утверждать, что смелый депутат генеральных штатов, голос которого всегда раздается в защиту самых решительных и самых либеральных мер, не брат общины иезуитов? Кто может сказать, что благочестивый отшельник, утешающий и подкрепляющий бедного путника, не последователь Лойолы? Кто удостоверит, что моряк со стаканом в руке, распевающий гимны за нашу свободу, не иезуит? — Он прав, мой друг, — грустно сказал синьор Северини. — Вы обещали мне рассказать о ваших приключениях, — сказал с почтительной настойчивостью Каролюс ван Бурен. — Вы правы, мой друг, — ответила герцогиня, встряхивая головой, как бы желая прогнать грустные воспоминания. — Итак, знайте, что, отправив вас к отцу Еузебио с письмом, желания которого я вам сообщила, я получила от отца Еузебио ответ. — А… воображаю, какой ответ! — В нем заключалось только одно слово: muerte. — Злодей! — прошептал Карл, вспомнив о том, что Еузебио приготовил для него. — Тогда я рассудила, что мне остается принять только одно решение: я должна была умереть с любимым мною человеком и увлечь за собой в могилу также и нашего палача. Я не боялась смерти, особенно когда она сопровождалась местью; что же касается до избранника моего сердца, то я знала, что могу на него рассчитывать… — Дорогая Анна! — Но вскоре, — прибавила Борджиа, — меня осенила другая мысль: зачем было умирать, зачем радовать этой последней победой наших врагов? Разве мы не могли обмануть их и жить, и, если возможно, начать жестокую борьбу с этим царством кровожадных лицемеров? Тогда я подготовила ту сцену, которую вам описали. Я и кардинал выпили легкое наркотическое средство, а иезуиту я дала средство, которое должно было усыпить его только после того, как он помучается, словно грешник в аду. Это было наименьшее, чего он заслуживал. И воспоминание об этой сцене и о корчах иезуита вызвали веселую улыбку на устах герцогини, эшевена и кардинала. — Когда мы проснулись, — продолжала Борджиа весело, — я и мой друг совершенно уже оправились от этого легкого потрясения, а отец Еузебио еще лежал на ковре без чувств. Тогда с помощью моего мажордома Рамиро Маркуэца, знавшего все, мы положили тело иезуита в гроб, который и был поставлен в капеллу моего дворца; затем, хорошо снабженные золотом и драгоценными камнями и тщательно переодевшись, мы поторопились оставить негостеприимные стены Вечного города. — Воображаю себе лицо монаха, когда он проснулся в такой странной обстановке! — сказал эшевен, улыбаясь. — Он проснулся помешанным. Нам рассказали, что его товарищи перенесли его в монастырь и что долго не отчаивались возвратить ему здоровье и разум. Мы отправились во Францию, где Северини — это фамилия, принятая кардиналом — устроился в Париже под видом знатока и любителя художественных вещей и так сумел заставить оценить свое искусство распознавать их, что очень скоро приобрел большую милость короля Французского. Но наша радость была непродолжительна: Рамиро Маркуэц, оставленный мной в Риме с поручением сообщать нам все, что будет происходить, дал мне знать о выздоровлении иезуита… — Дьявол сорвался с цепи! — пробормотал Каролюс. — Так как мы постоянно были настороже, то и заметили вскоре после этого, что незнакомые лица бродят вокруг нашего дома и что за нами тщательно следят. — Один подкупленный мною служащий в трибунале веры дал мне знать, что инквизиция собралась арестовать нас. Мы недолго раздумывали и уехали в тот же вечер, на другой день мы были уже на границе Швейцарии. — Неужели и там вы не были в безопасности? — Разве вы, жертва иезуитов, так мало их знаете? — Мы их находили повсюду: как в совете короля Французского, так и в консистории Кальвина; как между начальниками лиги, так и между знаменитыми протестантами. Преследователи окружали нас со всех сторон. В Америке испанские колоны напали на нас по приказанию архиепископа, в Англии нас преследовали протестанты, наущенные их священниками; даже и в Японии, где мы в последнее время искали убежища, могущество этих людей возбудило против нас предрассудки языческого населения, и нас спасло только бегство… И теперь, приехав сюда просить у вас убежища, мы чувствуем некоторый упрек совести, Карл; кто знает, не будем ли мы причиной, что ненависть иезуитов распространится и на ваш дом, который до сих пор они щадили? Дрожь пробежала по телу эшевена: его действительно мучило подобное предположение. Но, как человек смелый, он постарался улыбнуться и сказал: — Здесь совсем другое дело: я эшевен, войска в моем распоряжении и я могу рассчитывать на всех окружающих. К тому же я буду настороже и уверяю вас, что тот дьявол, которому удастся поймать меня врасплох, будет очень хитер. Разговаривая таким образом, они дошли до дома эшевена, где их встретила госпожа Федерика, красивая и важная матрона, очень полная и с не особенно умной физиономией, но зато добрая и ласковая. Она подошла к путешественникам и приняла их так радушно, что до глубины души тронула изгнанников. Двое прекрасных ребят с белокурыми волосами и голубыми глазами стояли по обе стороны от матери и украшали ее гораздо больше, нежели самые драгоценные украшения. — Вы обладаете настоящим сокровищем, мессир Каролюс, — сказала герцогиня, лаская с искренней нежностью обоих малюток. — И я сумею сберечь его, если понадобится, — сказал сквозь зубы эшевен, отвечая улыбкой на комплимент римской аристократки. День клонился к вечеру. Оборванный, запыленный, худой нищий, с глубоко запавшими глазами, подошел к дому, в котором Каролюс ван Бурен так радушно принял лиц, преследуемых орденом иезуитов. Нищий этот очень стар; ясно видно, что он уже пережил восьмидесятилетний возраст. И, тем не менее, тяжесть лет кажется почти пустяком в сравнении с теми изменениями, какие произвели в нем болезни и превратности судьбы. После недолгой ходьбы несчастный старик начинает задыхаться, колени его подгибаются, и им овладевает ужасно мучительное чувство, чувство физического бессилия тогда, как душа еще сильна и борется с ним. Но усилие духа вскоре преодолевало в нем слабость тела, и старик продолжал идти дальше, не отклоняясь от своего пути. Мы уже раньше указали на цель, к которой он стремился; то был дом Каролюса ван Бурена. Если бы эшевен доброго города Амстердама мог видеть глаза этого таинственного существа, пламенный и полный угрозы взгляд их, и если бы с прозорливостью, в высшей степени возбужденной страхом, он мог прочесть в уме старого нищего, то ужас его еще больше бы усилился и оправдался. Наконец старик подошел к двери дома Каролюса и нашел там мать семейства, показывающую гостье свой дом. При звуке глухого голоса нищего обе женщины вздрогнули, и герцогиня оглядела проницательным взглядом человека, просившего ради Христа куска хлеба; не то чтобы его голос или вид напомнили ей что-либо, но какой-то непобедимый инстинкт предупреждал ее, что надо было всего остерегаться. Но вид несчастного, дряхлого старика успокоил ее: как заподозрить врага в этом бедном, умирающем теле, которое, может статься, снова станет прахом… раньше, нежели наступит завтрашний день. Какая-то монета переходит из руки госпожи ван Бурен в руку нищего, который благодарит дрожащим голосом и удаляется, пошатываясь из стороны в сторону. Но когда женщины не обращают уже больше на него внимания, продолжая разговаривать между собой, старик оборачивается и бросает на герцогиню взгляд, которого было бы достаточно и для неопытных глаз, чтобы узнать его. Поэтому-то Каролюс ван Бурен, стоявший настороже, сходит со своей обсерватории, находящейся в столовой, задумчиво шепча про себя: «Это он… это отец Еузебио. Решительно необходимо покончить с ним; этот человек не удовлетворится, пока не уложит всех нас в землю или сам… туда не отправится». Наступила ночь. Нищий не ушел в Амстердам, чтобы отыскать ночлег, как то можно было предположить, он не воспользовался полученной им монетой, чтобы подкрепить свое старое тело какой-нибудь пищей или отдыхом. Он все еще продолжал бродить вокруг дома эшевена и ходить вокруг него со скоростью, составляющей странный контраст с недавно еще столь немощным и дряхлым его видом. Наконец он нашел место, кажущееся ему подходящим; это угол, образуемый выступом стены и находившийся против ярко освещенного окна. Приютившись в этом углу, нищий может явственно слышать все, что происходит в столовой ван Бурена. В столовой собрались кардинал, герцогиня, жена ван Бурена и двое слуг. Что же касается до эшевена, то он ушел на второй этаж под предлогом очень спешного дела. Иезуит внимательно прислушивается к словам, которыми обмениваются изгнанники, и время от времени его мертвенно-бледное лицо освещается мрачной улыбкой. Он уже распростер свои когти над добычей и уже наслаждается, как дикий зверь, упивающийся кровью и живым мясом… И занятый своей радостью старик не замечает того, что происходит над ним, он не слышит небольшого шума, производимого тяжелой ставней, терпеливо и аккуратно снимаемой кем-то с петель… Вдруг слышится какой-то удар: ставня со страшным грохотом полетела вниз, ударила иезуита по голове, расплющила его и превратила в бесформенную массу окровавленного мяса и раздробленных костей… Ужасный крик послышался за окном столовой, в которую в эту минуту входил бодрый и улыбающийся ван Бурен. Он схватил свечу и бросился из дома во главе своих. Крик ужаса вырвался из груди всех присутствующих при виде страшно изуродованного тела. — Да это сегодняшний нищий! — воскликнула жена ван Бурена. — Несчастный! Наша милостыня не принесла ему счастья!.. — Такой старик, и умер такой ужасной смертью! — воскликнула герцогиня тоном глубокого сожаления. Но Каролюс ван Бурен приблизился к ней и сказал голосом, слышным только ей: — Не жалейте его, герцогиня. Если бы этот несчастный остался жив, то нас окружали бы самые ужасные опасности. — Как, дряхлый старик, которому оставалось уже так мало жить… оборванный незнакомец… — Если бы у вас достало мужества порыться в этих ужасных останках, то вы бы нашли на пальце этого мертвеца маленькое серебряное колечко… кольцо генерала ордена. Герцогиня в ужасе вскрикнула и быстро удалилась, точно этот мертвец мог еще причинить ей какое-нибудь страшнее несчастье. Вот причина того, что кардинал Санта Северина, герцогиня Анна Борджиа и Карл Фаральдо умерли своей смертью, несмотря на то, что имели несчастье оскорбить иезуитов. Фаральдо достиг даже звания бургомистра и умер уже после того, как увидел своего старшего сына эшевеном, миллионером и восьмым сержантом в том полку, в котором сам Карл начал свою карьеру. Этот случай был столь замечателен и необыкновенен, что заслуживает быть отмеченным. ЭПИЛОГ ВЕЛИКИЙ МУЧЕНИК Туман, начавший окутывать католическую церковь уже в XVI столетии, превратился в болотные миазмы. Ничто не могло жить в темной атмосфере, окружающей главу церкви. Целая плеяда порочных пап окончательно расшатала великое учреждение, господствовавшее столько веков. Появились папы, растратившие церковные сокровища на женщин, подобных Олимпии Памфили, на негодяев внуков или сыновей, подобных Пиерлундати Фарнезе; были папы, употреблявшие оружие церкви и ее богатства, чтобы содержать целую толпу грязных людей и разные отвратительные учреждения или поддерживать преступления, не имеющие даже и того извинения, что это политические планы. Мир, глаза которого были столь долго обращены на столицу католиков в то время, когда из нее исходили яркие лучи, цивилизации, смотрел потом с суеверным страхом на ужасное зрелище пережитых ею потрясений в XVI и XVII столетиях. Когда Пий V зажигал на глазах исступленного Рима костры инквизиции, когда Варфоломеевская ночь орошала благородной кровью дома и улицы Парижа, когда ужас, переодетый в доминиканского монаха и с проницательными, хищными глазами, блестевшими из-под капюшона, предписывал католическое правоверие всем странам Европы, тогда можно было дрожать, но не смеяться. Страх уничтожал смешную сторону инквизиции, и эти последние остатки преследований средних веков были слишком ужасны, чтобы над ними можно было шутить. Но погасла даже и эта последняя сила реакции, когда папы начали употреблять церковные сокровища и отлучения от церкви не для того уже, чтобы поддержать конвульсию умирающего фанатизма, но для созидания и увеличения владений своих незаконнорожденных детей, тогда авторитет церкви и римского первосвященника получил смертельный удар. Иезуиты были не в состоянии помочь этому. Они были главными зиждителями этой перемены в папстве. Если священник перестал быть врачом духовным, чтобы сделаться полезным агентом в делах светских интересов, то это было делом рук иезуитов. Если церковный авторитет с каждым днем все больше и больше ослабевал, если насмешливые шутки неверующих все сильнее расшатывали фундамент католической церкви, то и кровная аристократия и денежная не существовали без влияния и вмешательства иезуитов; ни один богач не умирал без того, чтобы иезуит не запустил лапу в его завещание… Поэтому-то сама власть великого ордена возрастала даже и тогда, когда обрушивались последние камни церкви. Католиков могло и не существовать; весь мир мог загореться пламенем реформации, что было до этого этим лицемерам? До тех пор, пока на земле будут существовать честолюбцы, лицемеры и трусы, до тех пор иезуиты не могут потерять власти над миром. Но с некоторых пор в церкви, казалось, повеяло новой жизнью. При виде разрушения храмов, при виде новых идей, грозящих из любви к свободе уничтожить все старое, жестокая необходимость заставила избрать папой кардинала чрезвычайно умного и с твердым характером. Этот кардинал принял после своего избрания имя, которое всегда будут благословлять, имя Климента XIV. Человек чрезвычайно добродетельный, строгий к себе и снисходительный к другим, он часто обнимал умственным взором испорченность и разрушение, господствовавшее в те дни в здании католической веры. Его политическому уму представлялось два пути, ведущих к восстановлению прежнего церковного величия. Первый был тот, по которому шли Пий V и Григорий XIII; это было правление ужаса. Для этого надо было увеличить власть инквизиции посредством полного согласия с политическими властями, зажечь на всех площадях католического мира костры для сожжения еретиков; стать во главе репрессалий и, как Григорий XIII, выбить подобные медали с надписью: «Hugonotorum strage». Другой — был путь, указанный уже полтора века назад отцами Триентского собора, а именно, надо было, чтобы католическое духовенство смутило своих врагов, дав благородное доказательство того, что оно следует догматам своего учения, и показать пример всех добродетелей. Нужно было, чтобы мир признал превосходство римской религии не вследствие угнетения епископами или страха доминиканского палача, но строгостью нравов и геройскими подвигами веры. Первый путь был невозможен по многим причинам, главная из которых заключалась в том, что коронованные лица отказались употреблять свою мирскую власть в помощь ужасной мести судей-монахов. Веяние свободы, называвшееся тогда философским духом, проникло во все двери, к крайнему ужасу консерваторов и всех тех, кто привык считать преступлением малейшую оценку раз существующих порядков. Во Франции парламент, поддержанный министром Шуазелем, изгнал иезуитов, считая их опасными для спокойствия королевства и обвиняя их в преступных заговорах против жизни короля. Оппозиция партии ханжей ни к чему не послужила, так как король находился под влиянием госпожи Помпадур, женщины чрезвычайно умной, не желавшей ни за что на свете дозволить существование государства в государстве. В Португалии маркиз де Помбаль, министр, превосходивший могуществом даже самого короля, готовился к принятию такой же меры. А в Тоскане царствование Петра Леопольда дало целую серию умных и либеральных министров, заставивших почувствовать влияние новых идей даже и при дворах неаполитанском и испанском. При таких условиях было бы невозможно желать возобновления пыток и аутодафе времен Франциска I и Сикста V, допустив даже, что папа был человеком, готовым избрать путь насилия. Напротив, Климент XIV, человек просвещенного ума и кроткого характера, составил совсем другие планы. Свет привык презирать испорченный и развратный римский двор, теперь он должен был снова научиться уважать и почитать добродетели и святость в лице нового преемника апостолов. Курия и религиозные ордены почти уничтожили престиж церкви; он реформирует курию и с любовью, но строго, наложит руку на религиозные ордены, на эти паразитические растения церкви, и без малейшего сожаления уничтожает те из них, которые идут вразрез с требованиями времени. Самым страшным и ненавистным из всех орденов был орден иезуитов, составлявший уже в продолжение двух столетий непреодолимую преграду для всякой сколько-нибудь прогрессивной или либеральной реформы, зарождавшейся в католическом мире. Короли, признававшие власть иезуитов, становились рабами ордена; те же, которые отталкивали ее, были уверены, что рано или поздно, но кончат худо. После Генриха IV, короля, столь любимого народом, ставшего во главе либерально-христианской Европы и убитого агентом ордена иезуитов Равальяком, не было ни одного государя, который, в случае отказа повиноваться требованиям ордена, не ждал бы с минуты на минуту, что ему поднесут стакан яда или покончат с ним ударом кинжала. И, тем не менее, в продолжение некоторого времени государи скрывали свое негодование на иезуитов. Инсуррекционные движения в Германии, во Фландрии и, наконец, в Англии, где они стоили жизни Карлу I, заставляли государей придерживаться защитников ордена и молчать. Видя, что пики швейцарских республиканцев обратили в бегство испытанные в бою австрийские каски и столь знаменитые своей храбростью полки герцога Савойского, видя, что республиканцы Кромвеля вышли победителями из всех сражений и бросили вызов всей монархической Европе, отрубив голову Карлу Стюарту, видя, что республиканские провинции Голландии и Фландрии так легко сбросили с себя испанское владычество и разбили таких сильных предводителей, как Спинолла, Веквесенс и дон Джиаванни Австрийский, государи Европы ужаснулись и постарались найти опору, которая бы их защитила против грозного восстания плебеев. А кто же мог дать им такую могущественную опору, как не иезуиты? Кто мог сравниться с иезуитами в искусстве усыплять народы и покорять мятежные умы, отвлекая их от дел земных и обращая их к небу? А поэтому государи продолжали грызть удила и действовать в интересах иезуитов. Да, XVIII столетию, долженствовавшему составить столь важную эпоху в истории человечества, было предназначено увидеть весьма странные вещи. Оставленная в покое философия, признанная модным времяпрепровождением, проникла в классы, наиболее заинтересованные появлением новых идей. Народная волна должна была бы бороться в продолжение двух или более столетий, чтобы разрушить крепость, за стенами которой засели монархия, аристократия и духовенство; но короли, аристократы и духовенство сами способствовали разрушению защищаемых ими стен. Нашлись государи, провозгласившие такие реформы, которые непременно должны были повести к разрушению их трона. Появились аристократы, сначала нападавшие на свое собственное сословие шутками и насмешками, а потом цвет французского дворянства должен был взяться за шпагу, чтобы сражаться в Америке против монархии и легитимизма. Наконец нашлись епископы, нанесшие последний удар расшатанному зданию церкви, как презрением, выказываемым ими к религии, проповедниками которой они сами себя называли, так и развращенностью своих нравов. Бог предназначил к погибели сторонников древнего мира и ослепил их. Логическим последствием этого факта была вошедшая между высшими лицами в моду борьба с иезуитами, вместо ведшейся ими прежде борьбы с мыслителями, философами и вообще со всей толпой людей обездоленных. Происшедшие в государствах антиклерикальные реформы были встречены аристократией одобрительно. Некоторое время спустя католические дворы изгнали от себя иезуитов, которые нашли убежище только при дворе Екатерины, русской императрицы, понявшей, какими несравненными помощниками могли быть для нее члены этого ордена. Папские владения были наполнены этими изгнанниками. Папа принял их, как мог, находя, при своей бедности, возможность помогать им. К тому же достопочтенные отцы приезжали не с пустыми руками. Хотя глава их ордена в Париже и оказался несостоятельным на несколько миллионов, все же кассы их были достаточно полны, чтобы удовлетворять все их потребности. Из испанской Америки постоянно прибывали корабли, привозившие, под видом шоколада и индиго, просто золотые слитки. Но вскоре стало известно, что изгнание и преследование нисколько не исправили иезуитов. В Риме и провинциях они продолжали составлять заговоры, возбуждать народ против изгнавших их государей и министров, строить им разного рода препятствия. Вследствие этого четыре правительства дома Бурбонов, царивших в Мадриде, в Париже, в Неаполе и в Парме, объединились и решили нанести последний удар ордену, убедив папу декретировать распущение ордена. И вот именно во время этих-то, столь интересных для всего христианского мира переворотов мы и находим папу Климента XIV, этого мученика, заплатившего жизнью за свою смерть. ПРОСЬБА И УГРОЗА Климент, сидящий в своем скромном кресле, обитом зеленым сукном, самолично рассматривал объемистые кипы бумаг, разбросанные по большому рабочему столу. Эти бумаги были получены из всех стран света. Папская дипломатия, сведенная к нулю, пока находилась в руках неспособных министров, тотчас же опять воскресла, как только сам глава церкви начал управлять делами. Нунции, интернунции и другие представители папы, привыкнув к тому, что все их работы уничтожались ужасным влиянием общества иезуитов, и не находя ни поощрения, ни помощи, кончили тем, что пребывали в бездействии. Самые умные придумали увеличить папское жалованье тайными субсидиями, получаемыми от иезуитов. Климент все это изменил. Он твердо взял в свои руки ведение дел иностранной политики, и в настоящее время все проходило через его руки. Ленивых он побудил взяться за дело поусерднее, и они повиновались, а неспособные и неловкие должны были уступить место другим, более способным к трудному делу, предпринятому папой. Что же касается до тех из них, которые, будучи представителями папской власти, продали свою душу и совесть другой власти, вскоре долженствовавшей сделаться враждебной папе, то он очень быстро разобрался с ними, рассылая их по американским и сирийским миссиям. Распечатывая одно за другим письма, присланные ему от разных иностранных дворов, папа с каждой минутой становился все мрачнее и мрачнее. Лоренцо Ганганелли (папа Климент XIV) был человеком смелым, он уже давно решил пожертвовать своей жизнью ради торжества задуманного им дела. Но даже и самые смелые люди кончают тем, что обескураживаются, когда опасность постоянно возобновляется и становится слишком настойчивой, в особенности же тогда, когда эта опасность неизвестна и таинственна и может появиться со всех сторон. Климент распечатал одно из писем. Оно было от его тайного лиссабонского агента; письмо было шифрованное, но папа прочел его совершенно свободно, так велик был его навык читать подобные письма. Суть письма состояла в том, что друзья иезуитов, оставшиеся в Португалии в большом числе, вели всевозможные интриги с целью бороться с министром Помбалем. Из средств, употребляемых ими, самое ужасное (так как не было возможности бороться против него) было следующее: они распространяли среди невежественного населения, как городского, так и деревенского, предсказание смерти жестоким гонителям иезуитов; одним из них, как легко было понять из предыдущего, был маркиз де Помбаль; что же касается до другого, то, несмотря на завуалированность выражений, было очевидно, что предсказание намекало на папу Климента XIV. В письме было прибавлено, что эти замаскированные угрозы производили сильное и неблагоприятное впечатление. Лиссабонский агент умолял святого отца принять меры, чтобы это предсказание никоим образом не сбылось. — Они подготавливают какой-то ужасный заговор! В этом нет ни малейшего сомнения, — тоскливо проговорил папа. — Боже мой, Ты знаешь, что не ради себя я желаю еще пожить, но для того, чтобы оставить хоть что-либо улучшенным в Твоей церкви, со всех сторон осаждаемой врагами… Все же да будет Твоя, а не моя воля! В это время дверь отворилась и ему доложили о приходе его сиятельства португальского посланника. Несколько минут спустя благороднейший виконт Сааведра, пэр королевства Португальского и столь же знатный, как дон Джиованни ди Браганца, явился перед папой. Португалец поклонился с почтительным видом, выражавшим не только уважение к высокой особе первосвященника, но и сознание своего собственного достоинства. — Может ли ваше святейшество дать мне аудиенцию весьма короткую, но чрезвычайно важную? — спросил посланник. — Садитесь, виконт, — сказал папа, — и объясните, в чем дело? Мы всегда готовы на всевозможные объяснения, так как теперь не такое время, чтобы наслаждаться приятным отдыхом. Португалец поклонился и сел. — Слова, которые я должен передать вашему святейшеству, не мои, — сказал он. — Это слова его высочества, короля Португальского. Он умоляет вас сделать должное распоряжение относительно ордена иезуитов. — Еще?.. — сказал папа, будучи не в состоянии удержать нетерпеливого движения. — Разве ваш король не знает тех громадных трудностей, которые я должен преодолевать? Я изучаю реформу ордена, и только в том случае, когда я буду вполне убежден в невозможности его реформировать, приму строгие меры. — Но между тем дерзость бунтовщиков увеличивается… и жизни короля и вашего святейшества грозит опасность. Климент вздрогнул при этих словах, столь совпадавших с ужасными угрозами, заключавшимися в письме из Лиссабона. Но величественное лицо его осталось бесстрастным. — Я знаю свой долг и грозящие мне опасности, — сказал он гордо. — Никакая человеческая сила не заставит меня отклониться от моего пути. Я занял этот трон не для того, чтобы жить покойно и счастливо, но чтобы править и защищать, даже с риском для моей жизни, церковь Спасителя. Португальский министр поклонился еще раз. — Пусть ваше святейшество удостоит не видеть ничего иного в моих словах, кроме глубочайшего уважения и искреннего почтения. Умоляю вас, пусть ваше святейшество обратит внимание, что эта просьба моего государя мотивирована чрезвычайно серьезными опасностями, грозящими общественному спокойствию вследствие происков иезуитов. Впрочем, мой король слишком послушный сын святого трона, чтобы тотчас же не согласиться со всеми принятыми вами решениями. Папа был обезоружен этой покорностью. Он подумал одну минуту и потом сказал, как человек, принявший внезапное решение, тоном, не допускавшим возражения: — Войдите сюда, виконт! — И он указал на боковую дверь, скрывавшуюся за толстой портьерой. — Ваше святейшество приказываете мне… — Войти в ту комнату, чтобы невидимо присутствовать при моем разговоре с интересующей вас личностью. Виконт повиновался. Климент ударил в цемор, и на его зов явился камердинер. — Позовите отца Риччи, — сказал папа. Климент говорил отрывисто, повелительно, как человек, действующий под влиянием какой-то лихорадки. Его приказание было исполнено тотчас же. Вошел отец Риччи, генерал иезуитов. Это был человек высокого роста, костлявый, худой, с обширным черепом, лишенным волос. Его глубоко сидящие глаза, выдающиеся кости лица, и в особенности подбородка, указывали на осторожную и сдержанную натуру; то был достойный глава иезуитов. — Отец Риччи, — сказал папа отрывисто, — получили ли вы выписку всех обвинений на ваш орден, присланных мне со всех концов света? Черный папа поклонился в знак подтверждения. — Я приказал ордену загладить его ошибки, указываемые этими обвинениями. Что сделало ваше общество для удовлетворения справедливых требований католических государей и моих? — Ничего, святой отец, — сказал генерал с невозмутимым спокойствием. — Ничего?! — вскричал Лоренцо Ганганелли, лицо которого вспыхнуло от негодования. — На мои приказания и на предписания, сделанные для блага христианства, вы отвечаете таким образом? — Наш орден подает всему свету пример уважения и преданности к святому трону, — медленно проговорил отец Риччи. — Пусть папа подаст знак, и все иезуиты, начиная с генерала и до последнего послушника, радостно пойдут на пытку за честь папства. — И чтобы почтить его, — сказал гневно Климент, — вы начинаете с того, что ослушиваетесь его приказаний? — Мы их с точностью исполнили, святой отец, — спокойно подтвердил иезуит. — Берегитесь, отец Риччи! Я не расположен выслушивать увертки вашей казуистики! — Здесь нет уверток, ваше святейшество, — сказал генерал, лоб которого слегка покраснел при этом оскорбительном упреке. — Папа приказал нам отложить наши честолюбивые стремления, прогнать из среды нашей продажных, беспокойных братьев, обратить к Богу деятельность, которую мы употребляли для исполнения наших политических целей… — Ну… — Но, ваше святейшество, в нашем ордене не существует честолюбивых стремлений, между нами нет иезуитов, запятнанных теми тяжелыми грехами, которые папа совершенно справедливо желает подавить, а поэтому нам не пришлось наказывать, так как виновных не существует. Одну минуту Климент был поражен бесстыдной дерзостью этого человека. Отрицать честолюбивые стремления ордена, который ради своих политических целей не отступил даже и перед убийством такого короля, как Генрих IV, и который даже в настоящее время основывал в Америке Парагвайскую империю в ущерб коронам португальской и испанской, было такой дерзостью, какую только мог позволить себе отец Риччи. Тем не менее, Климент ответил со своим обычным хладнокровием: — Отлично, я хвалю усердие генерала ордена и не сомневаюсь, что оно было велико, хотя и не дало никаких результатов. Но, тем не менее, я получил совершенно иные сообщения и, основываясь на них, принял относительно ордена решение, которое вы сейчас же потрудитесь написать… — Но, ваше святейшество… — Я сужу как властитель и безапелляционно, — гордо сказал папа. — Теперь прошло время споров. Генерал сел, и папа продиктовал ему: «Уничтожаются иезуитские монастыри повсюду, где католическое правительство страны того потребует, справедливо мотивируя свое требование общественными интересами. В других странах число иезуитских домов и послушников должно быть наполовину уменьшено. Иезуитам запрещается принимать послушников моложе 20 лет в том случае, если на то дано позволение родителей, и не моложе 25 лет, если его нет. Иезуиты подчиняются во всех епархиях авторитету епископа, и прекращают всякие изъятия из этих правил и привилегий в этом смысле. Дана полная индульгенция тем правительствам, которые до сего дня завладели богатствами иезуитов в том случае, если эти богатства будут употреблены на благотворительные дела и на пользу церкви». Риччи написал этот грозный декрет, уничтожавший в одну минуту труды двух столетий, не выказав ни малейшего волнения на своем неподвижном, как мрамор, лице. Но когда папа приказал ему подписать этот акт, генерал поднялся со своего места. — Ваше святейшество, дозвольте мне не подписывать, — сказал генерал бледный, с судорожно сжатыми зубами. — Вы подпишете, отец Риччи! Генерал ордена обязан мне, согласно его клятве, абсолютным повиновением, а вы знаете наказание, которому подвергаются клятвопреступники. — Я уже больше не генерал ордена, да будет угодно вашему сиятельству принять мою отставку и позаботиться с этой минуты о назначении моего преемника. — Берегитесь, отец Риччи, — сказал тоном угрозы Климент XIV, — берегитесь, так как эта реформа, честно вами принятая, есть единственная надежда на спасение ордена. — Мои братья не примут спасения, предложенного им за такую дорогую цену. Общество Иисуса учреждено Игнатием Лойолой на настоящих, не измененных основах. Иезуиты не могут изменить их, не изменив и своему долгу. Sint ut sunt, aut non sint, остаются такими, какие они есть, или перестают существовать. — В таком случае, они перестанут существовать! — воскликнул Климент XIV, в высшей степени возмущенный. И он подбежал к своему столу, где была приготовлена булла о распущении общества иезуитов. Это был замечательный документ по своей разумности, логике, по истинно христианскому чувству, акт против иезуитов, обращенный ко всему католическому миру. Климент сел и подписал на оставшейся белой части пергамента: «Дана в Риме за печатью кольца святого Петра. Климент папа XIV». — Отец Риччи, — сказал он потом дрожащим голосом, — я принял одну из ваших альтернатив: с этой минуты орден иезуитов уничтожен. Отец Риччи поклонился, словно это заявление, превращавшее в простого монаха человека, более могущественного, нежели все короли земные, нисколько его не взволновало. — Ваше святейшество так решили, — сказал он покорным тоном, — нам остается только опустить голову и повиноваться; но позвольте вас спросить, какой монастырь назначаете вы мне, как убежище для моей старости? Климент позвонил. — Позовите капитана швейцарского караула, — приказал он вошедшему лакею. Когда вошел капитан, солдат воинственного вида, папа сказал ему, указывая на монаха: — Капитан, вы потрудитесь отвезти достопочтенного отца в крепость замка Святого Ангела; возьмите с собой столько людей, сколько вам понадобится для исполнения приказания. Капитан поклонился. — Отдайте это письмо коменданту замка, — прибавил Климент, написав несколько строчек на листе бумаги, — и скажите ему, что я возлагаю на него ответственность за исполнение этих приказаний. — Повинуюсь вашему святейшеству, — сказал капитан, приближаясь к монаху. Но генерал иезуитов отступил и высокомерным взглядом удержал швейцарца на почтительном расстоянии, поклонился папе, скрестив руки на груди, и вышел в сопровождении капитана, словно посланник в сопровождении своей стражи. Едва только вышел Риччи, как виконт Сааведра, португальский посол, не упустивший ни одного слова из этого разговора, слышанного им с того места, где он был спрятан, вышел оттуда и бросился к ногам папы. — Ваше святейшество, вы превзошли все мои надежды! Никогда авторитет и величие государя и папы не выражались так благородно! Весь свет, святой отец, одобрит ваше великодушное решение. Климент был задумчив. — Видите вы эту буллу, виконт? — спросил он грустным голосом. — Буллу, уничтожившую иезуитов? Документ, который увековечит навсегда имя Климента XIV? — Это возможно, — сказал Климент, грустно улыбаясь, — но покуда примите в соображение вот что, виконт, и вспомните, когда придет время… Подписав сегодня этот пергамент (он положил руку на буллу), я подписал свой смертный приговор. ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ РАСПЯТИЕ СВЯТОГО Прошло несколько месяцев. Булла, опубликованная Климентом XIV, была искрой, воспламенившей здание Лойолы. Мнение публики, всегда чрезвычайно неблагоприятное для святых отцов, стало неблагоприятнее с тех пор, как над ними был произнесен приговор непогрешимого оракула, самого верховного главы церкви. Правительство поторопилось воспользоваться актом, который не только прощал обиды, нанесенные иезуитам, но и ставил их в число добрых дел и заслуг перед церковью. Повсюду поторопились распустить это ужасное общество; монастыри были закрыты, имущество их конфисковано и итальянские монахи отправлены на свою родину. Папа, настолько же сострадательный к людям, насколько был неумолим к учреждению, принял очень ласково разогнанных овец, дал им вакантные места в церквах и всячески помогал им. Тогда можно было видеть, насколько была сильна дисциплина иезуитов, как трудно было вновь изменить, так сказать, характер людей. Те самые священники, которые, под неумолимым правлением высшего совета своих начальников, были настоящими иезуитами, то есть людьми безжалостными, хитрыми, не знавшими ни упреков совести, ни сожалений, когда дело шло об исполнении приказаний высших властей, сделались превосходными священниками, в особенности деревенскими. Тяжесть законов Лойолы не давила больше на них, и они стали снова людьми. А между всеми происшествиями, приключившимися вследствие уничтожения ордена, самыми замечательными были те, которые случились в Америке, в области Парагвай. Иезуиты там создали их знаменитое Ridnzioni, колонии индейцев, которых они приучили жить как послушников монастыря. Железная дисциплина сгибала все головы под ярмо иезуитского священника; иезуиты позволяли индейцам выбрать из их среды синдика. Но это достоинство не избавляло магистрата медного цвета от выговоров, когда преосвященный отец считал их нужными. Эта жизнь была так монотонна и нагоняла такую отчаянную тоску на несчастных индейцев, запертых в этом гигантском монастыре, что один из них сознался одному французскому путешественнику: «Мы не боимся смерти, так как невозможно, чтобы нам было хуже, чем теперь». Но все-таки эти несчастные так сильно отупели под бичом иезуитов, что не было народа, которым было бы легче править. Они не только не старались никогда избежать налагаемых на них духовных и телесных наказаний, но когда индеец ловил себя на какой-нибудь греховной мысли, то сам отправлялся к отцу иезуиту и умолял его дать ему необходимое число ударов кнутом для искупления греха. Эта деградация человеческого духа, это пассивное послушание, превращавшее разумное существо в беззащитного и терпеливого животного, этот отказ от всякого человеческого достоинства под ферулой недостойного священника и были гордостью святых отцов! Все это было делом их рук!.. Испанский и португальский короли не могли желать себе слуг более послушных и привязанных. Правда, это послушание было послушанием овец, но деспотам не надо другого. Тем не менее, частью раньше буллы Климента XIV, частью позже импульса, данного этим великим актом, даже и при дворах королей пробудился великодушный дух гуманности. Испанский король, справедливый и образованный монарх, постыдился иметь своими подданными стадо овец, направляемых хитрыми и недостойными доверия священниками. Он приказал уничтожить иезуитские учреждения в Парагвае, арестовать отцов и отправить их в Европу под должным наблюдением. Знаменитый французский адмирал Богенвиль присутствовал при разрушении этих орденов. Принятые предосторожности указывали, что знают, с какой силой имеют дело. Если бы иезуиты имели время подготовить сопротивление, пламя восстания запылало бы по берегам больших рек Южной Америки. Сообразительность, быстрота и решимость маркиза Вукарелли, испанского генерала и губернатора, помешали произойти этому несчастью. Воле короля повиновались в точности; иезуиты, видя, что они не подготовлены, не оказали никакого сопротивления. Они были посажены на испанские суда и отправлены в Европу. В то же время общее возмущение всех правительств и всех наций изгоняло этих мрачных заговорщиков отовсюду, где они господствовали. И так как в продолжение долгого времени они держали в своих руках все интересы и все власти католического мира, то им и приписали все преступления, совершавшиеся в Европе. Из этих обвинений, может быть, одно только было справедливо. Но его достаточно, чтобы показать, каковы были эти монахи, и чтобы покрыть вечным стыдом последователей Лойолы. Климент XIV, под влиянием великодушного порыва подвергший жизнь свою опасности, чтобы освободить человечество от этого ненасытного вампира, поплатился за свой героизм. Он захворал какой-то необыкновенной болезнью. Во всей цивилизованной Европе страстно желали выздоровления этого знаменитого папы, этого праведного преемника апостолов. Но эти желания не сбылись. Впрочем, народ, с его непогрешимым инстинктом, не обманулся, народ знал, от какой болезни умирает несчастный папа. Климент XIV умирал отравленный. Из глубины своей темницы в замке Святого Ангела отец Риччи направлял месть. Иезуиты не удовольствовались видеть мертвым викария Христа, они хотели, чтобы его смерть сопровождалась ужасными мучениями, чтобы в будущем никто не осмелился предпринять что-либо против их общества; хотя оно было уничтожено и рассеяно, но все же орден иезуитов существовал. Его братья наполняли комнаты Ватикана, окружали умирающего мученика и примешивали яд в его пищу и питье. Но когда, наконец, Климент умер, когда перед безжалостно-жестокими людьми, поразившими его, лежал только один холодный труп, тогда-то и выразилось как могущество, так и жестокость иезуитов. Доктора открыли яд, но ужасные угрозы заставили их молчать, и отравленный папа был погребен без всякой пышности и неотомщенным. И не только это. Едва папа сошел в могилу, сатанинская радость членов общества иезуитов победила их обыкновенную осторожность. Тотчас же вышли в свет стихотворения и пасквили, в которых ужасная смерть бедного Климента была выставлена как справедливое наказание Провидения, наложенное на истребителя ордена иезуитов. Память папы была осквернена нескончаемой клеветой, и иезуиты, уничтожившие своего могущественного недруга, снова принялись за прерванное дело — покорение всего мира. Они имели сильную точку опоры: русское правительство распахнуло перед ними ворота своей империи; различие религий не помешало понять императрице Екатерине, каким прекрасным инструментом были святые отцы и какую помощь они могли оказать в деле удержания в рабской покорности католические нации. Итак, все заставляло предполагать, что через несколько лет тот смелый поступок, за который папа Ганганелли заплатил своей жизнью, не оставит никакого следа и что орден Лойолы будет восстановлен еще более усилившимся и с громадным престижем, всегда приобретаемым победой в борьбе. Но одно происшествие расстроило расчеты иезуитов и их союзников. Разразилась Французская революция. Народная месть вырвала с корнем суеверие. Иезуитская организация, процветавшая в тени королевской власти и папских ключей, снова оказалась брошенной в водоворот борьбы, лицом к лицу с сорвавшимся с цепи львом. Менее тайная организация претерпела бы участь средневековых организаций, исчезнувших в урагане. Если бы иезуиты начали бороться открыто против революционной злобы, то они были бы также уничтожены. Но не без причины Европа привыкла признавать в этих отцах самых искусных политиков, посвятивших себя служению наиболее безжалостной и логической идеи, которая когда-либо существовала. Вместо того чтобы поставить революции плотину, которая была бы очень скоро опрокинута вместе со своими неосторожными защитниками, дети святого Игнатия стремились возбудить самые жестокие и самые кровавые страсти революции. Люди, признанные потом за членов ордена (достаточно назвать одного отвратительного Фуше), устроили так, что движение, начатое во имя самой благородной идеи и для возрождения подавленного народа, превратилось в ужасные кровавые сатурналии, возбудившие в честных людях такое глубокое отвращение, что вынудили их искать спасения под защитой шпаги властителя. Следствия показали, насколько были правы со своей отвратительной точки зрения сделавшие такой кровавый расчет. За триумфами свободы, отравленными ужасами излишества, последовала страшная реакция, прекратившаяся в некоторых местах только несколько лет назад, а в других еще продолжающаяся. Папа, изгнанный из Рима наполеоновскими французами, вернулся туда при помощи австрийских штыков. И одним из первых его указов был указ о восстановлении ордена иезуитов, со всеми его привилегиями. С тех пор это общество сделалось официально милицией церкви. Борьба между настоящим и черным папами прекратилась со смертью Климента XIV. Официальная церковь признала себя побежденной и вполне отдалась во власть своих гибельных наставников. Начиная с Климента, мы уже не видим между папами никакой разницы: Пий IX в 1848 году действительно на минуту заразился патриотизмом, расстроившим планы иезуитов в Австрии. Но, вместо того чтобы излить свой гнев на самого папу, иезуиты стали искать тайного творца этой либеральной политики. Они открыли, что кардинал Людовик Микара, родом сицилианец, был большим патриотом, и что его мнение очень ценилось Пием IX. Микара умер так кстати, что многие возымели некоторые подозрения. Как бы там ни было, Пий IX опять дружил с Австрией и получил от церкви восставшую Италию. Но нельзя думать, чтобы папы, в особенности же наиболее умные и великодушные из них, — а Лев XIII занимает между этими последними чрезвычайно высокое место, — не поймут, насколько унизительно для них самих и пагубно для церкви преобладание ордена, возбуждающего неизвестно что больше, страх или ненависть, во всем цивилизованном мире. Хотя они знали и знают, что в настоящее время папа рисковал бы слишком многим, если бы употребил свою власть на уничтожение иезуитов. Они помнят смерть Климента XIV и думают, что в наше время преступление может быть совершено гораздо легче, так как вследствие требований времени слуги и священники, окружающие папу, принадлежат сами к этому ужасному ордену или состоят у него на жалованье. Иезуиты скорее согласны допустить обновление церкви посредством избавления ее от их мертвящего влияния, согласны, чтобы она погибла вместе с ними в тот день, когда они выжмут всю жизненную силу из этого древнего учреждения, с единственной целью возвыситься самим. Они, как достойные преемники ужасного брата Августина Риччи, убивавшего умирая своего врага, охотно повторят фразу непреклонного иезуита: Sint ut sunt, sunt non sint. А потому, когда мы видим церковную власть борющейся с вредным упрямством против непреклонной необходимости вещей, иногда слышим из уст праведного и справедливого священника злобные и непристойные слова, то мы не обманываемся в значении подобных заявлений. Это не церковь, свободно говорящая в силу своей божественной миссии; это уступка трусов, повинующихся приказанию черного папы!..