--------------------------------------------- Глеб Голубев Родная страна История эта начиналась почти так же, как рассказывал Пушкин в своей повести «Капитанская дочка»… Ехал по оренбургским степям юноша, и дорожные размышления его были не очень приятны. Звали его Филипп Ефремов. Как и Гринев в повести Пушкина, носил он чин сержанта. Было ему от роду двадцать четыре года, но считал он себя уже старым солдатом, потому что начал военную службу еще мальчишкой: тринадцати лет, «кипя ревностью и усердием», поступил Филипп Ефремов в Нижегородский пехотный полк… Стоял июнь 1774 года, и сержант Ефремов с командой из двадцати солдат и казаков при одной пушке ехал к месту своей новой службы, на заставу Донгуз, затерявшуюся в степях где-то возле Илецка. Молодой сержант был преисполнен важности от задания, которое ему поручили. Шутка сказать — ведь он идет войной на супостата и мятежника, беглого яицкого казака Емельку Пугачева, провозгласившего себя мужицким царем и выступившего против государыни императрицы и всех российских дворян! Филипп Ефремов, ехавший на каурой лошаденке во главе своего маленького отряда, тревожно оглядывал степь. За любым бугром могли таиться лихие злоумышленники. По слухам, они даже генералов бьют. Справится ли с ними простой сержант? Трещали кузнечики в начавшей уже сохнуть на корню траве. В синем небе висели коршуны, лениво перебирая крыльями, высматривали себе добычу. И больше ни одной живой души кругом на сотни, наверное, верст. Путь был спокоен и беспрепятствен, и когда вдали показались деревянная вышка и глиняные мазанки Донгузской заставы, Филипп Ефремов испытал даже легкую обиду и разочарование. Где же они, супостаты? Где гром сражений и слава подвигов? Нет, никакими славными подвигами и не пахло в этом глухом углу. Свободные от караула солдаты загорали, валяясь на траве. И когда жара становилась невыносимой, перебирались в холодок и спали в тени камышовых навесов. Чтобы держать дисциплину, Ефремов вел себя строго. Заставлял кантониста исправно трубить зорю, часто проверял посты — не спят ли в карауле, — придирался к каждой нечищеной пуговице и плохо заплетенной косичке солдатского парика. По вечерам он украдкой подходил к костру, где солдаты готовили нехитрое варево, прислушивался, не ведут ли они недозволенных разговоров. Это было нелишне. Нет-нет да и вздохнет кто-нибудь из молодых: — Эх, родная сторонка! Когда-то снова тебя увидим… Ему ответит из темноты чей-нибудь насмешливый голос: — А здесь тебе что? Чужбина? Тоже русская земля. Русские люди живут, казаки яицкие. И пойдут разговоры: — Чудно, право. На своих же войной идем. — Свои-то они, может, и свои, да воры, мятежники беглые. Они против царицы идут. «Молодец, Степан Родионов, правильно отбрил», — думает незаметно подошедший сержант, узнавая солдат по голосам. — Беглые, да умные, а ты дурак, — отвечает хрипловатый басок. — Не от хорошей жизни в бега ударились. Ты откуда сам? — Из Москвы. Графа Шувалова дворовый человек. Конюхом был. — А ума не набрался. Мало, видно, тебя пороли. Кто-то примирительно вступается: — Ладно вам, хватит, братцы. А что, правду гуторят, будто Пугач этот… Названо запретное имя. Тут уж надо вмешаться. И Ефремов, кашлянув для солидности, выходит из темноты и командует: — Гаси костер, спать пора! Чем языки трепать, амуницию бы почистили. Он ждет, пока солдаты закидают костер землей. Потом идет проверить посты, слыша за спиной тот же насмешливый голос: — Молод еще, горяч. Вот хлебнет горя горького, пообтешется, может, человеком станет… Кто это сказал, не разглядишь в темноте. Спокойнее было Ефремову, когда у вечернего костра не беседовали, а заводили песни. Пели негромко, душевно, задумчиво. Стройно и ладно выводили мужские голоса старые песни. И звучала в них все та же тоска по родной стороне, по далекому дому, по вольной волюшке. Пели и в тот вечер, который запомнился Филиппу Ефремову на всю жизнь. Угомонились поздно, когда луна уже спряталась за холмы и потянуло из степи зябким предутренним холодком. Застава уснула, и стало тихо до звона в ушах. Но не успел Ефремов заснуть, как степную тишину разорвали выстрелы и громкие крики. Сержант выскочил из землянки, скликая солдат. Отстреливаясь, быстро заняли круговую оборону. Начало светать, и стало ясно, что бой будет трудным. Пугачевцев было много, человек пятьсот конных и пеших. А у Ефремова всего двадцать солдат да одна старенькая пушчонка. Ее едва успевали заряжать. Медный ствол раскалился, по лицам пушкарей лился пот. Пушку то и дело приходилось поворачивать, чтобы отбивать атаки с разных сторон. Пушка отпугивала нападающих. Они старались держаться на расстоянии. Налетят с гиканьем и свистом и снова бросятся врассыпную. Несколько часов продолжался неравный бой. И когда вышел весь порох и замолчала пушка, а в ружьях осталось по одному последнему заряду, нападающие бросились в решительную атаку. Бородатые разъяренные казаки ворвались в лагерь. Ефремов сделал последний выстрел и, отступая за угол землянки, отбивался штыком от двоих наседавших на него пугачевцев. Один из них размахнулся саблей. Лезвие, жалобно звякнув, скользнуло по дулу ружья. Ефремов почувствовал резкую боль в руке и выронил оружие. Большой палец левой руки у него был отрублен. В тот же миг второй нападавший ударом кинжала нанес Ефремову глубокую рану над правым ухом, а выскочивший из-за угла скуластый всадник с копьем ткнул сержанта острием прямо в лоб. Хлынувшая кровь залила Ефремову глаза. Он упал в бурьян и потерял сознание. В ПЛЕНУ  Очнулся он часа через два на телеге, которая, скрипя и подпрыгивая на ухабах, катилась по степи в облаке пыли. Кругом ехали на конях и в повозках вооруженные чем попало казаки. Молодые голоса где-то впереди колонны затянули песню. Ее дружно подхватили. И песня эта была та же самая, что пели вчера вечером солдаты Ефремова у своего костра… Сержант с трудом поднял перевязанную голову и огляделся. Мало осталось в живых от его гарнизона. Трое шагали за телегой, еще двое раненых лежали на соседней повозке. Ехали по степи до вечера, пока не потух за холмами багровый закат. Разбили лагерь на глинистом берегу пересохшей степной речушки. Распрягли лошадей и пустили пастись, запалили большие костры из сухого бурьяна, стали кашеварить. Филиппа Ефремова и еще двоих солдат связали уздечками, чтобы не сбежали, и положили под одну из телег. Ныла раненая голова, но еще сильнее болело сердце у молодого сержанта. Ему было стыдно: попал в плен к мятежникам, как перепелка в силок. От этих горьких мыслей Ефремов скрипнул зубами и заворочался. И вдруг почувствовал: ослаб ремень, которым стянули ему за спиной руки. Филипп Ефремов оглянулся по сторонам. У костров громко спорили, хохотали. Никаких караулов небыло заметно. Видно, не выставили их мятежники, военных предосторожностей не знающие… Он повернул голову в другую сторону. Рядом молча лежал, закинув русую голову и глядя в небо, молодой солдат, бывший графский конюх, Родионов Степан. — Присягу помнишь? — тихо спросил у него сержант. Тот вздрогнул от неожиданности, повернулся к нему, неуверенно ответил: — Помню… — Слушай команду, — торопливо зашептал Ефремов. — Бежать надо. Я тебя развяжу, только заслони меня, слышишь? Солдат послушно повернулся к нему спиной, подставляя связанные руки и приподнявшись на локте, чтобы заслонить сержанта. Ефремов, напрягая мышцы, начал растягивать ремни. Они больно врезались в руки, но не поддавались. Тогда он подполз к колесу телеги и стал тереть ремень о железный обод. Боль в раненой руке стала нестерпимой. Он чуть снова не потерял сознания. Но вот ремень, наконец, лопнул. Ефремов был свободен. Теперь он лихорадочно начал распутывать руки Родионова, пачкая его кровью, которая снова хлынула из обрубка пальца. Но сержант боли уже не замечал. Вдвоем с Родионовым они быстро освободили и третьего пленника. Никто этого не заметил. И тогда они, стараясь не шуршать травой, задыхаясь и все время оглядываясь назад, поползли в ночную темную степь… Рассвет настиг их уже на берегу Донгуза. Тут они упали в траву и сразу заснули. Проснулись только в полдень, когда солнце начало припекать. Напились мутной воды, чтобы хоть немного заглушить голод. — Что дальше будем делать? — спросил Степан Родионов. Второй солдат — щуплый и рыжеватый мужик лет сорока — тоже смотрел выжидающе на командира. Ефремов, прищурившись, глянул на солнце, прикинул направление. Потом решительно сказал: — Пошли в Оренбург. Отсюда напрямую верст пятнадцать будет. Но ушли они недалеко. Шагавший последним немолодой солдат вдруг по-бабьи испуганно вскрикнул. Ефремов и Родионов обернулись. Солдат, тараща глаза, показывал на дальний невысокий холм. Там виднелись силуэты каких-то всадников. — Ложись! — скомандовал Ефремов, и все трое упали в траву. Было уже поздно, их заметили. Всадники, погоняя лошадей, ринулись по склону холма к беглецам. Бежать бесполезно. Никуда не скроешься в открытой степи да еще безоружный. Вмиг налетели, соскочили с лошадей, навалились на беглецов. Начали ломать руки. Это были киргизцы (Так называли в те времена всех жителей. Средней Азии. В данном случае это были казахи), Ефремов встречал их уже раньше, на пути к Донгузской заставе. «Теперь пропал, — подумал сержант. — Даже языка ихнего не знаю. Угонят в степь. Убежали на свою голову из огня да в полымя…» Подъезжали все новые и новые всадники в больших войлочных шапках, похожих на солдатские треуголки, смеялись над пленниками, что-то весело шумели по-своему. А потом Филиппа Ефремова с товарищами посадили на лошадей, связав им ноги для верности ремнями под брюхом лошади, и повезли на восток, в чужую, враждебную степь. Два месяца прожили пленники в улусе на берегу маленького соленого озера. Здесь они нашли еще несколько земляков. Пользуясь мятежным временем, казахи по приказу местного хана совершали набеги на военные посты и казачьи станицы, угоняли людей в степь. Когда пленников набралось с десяток, хан приказал собирать караван в Бухару. Ефремов сразу смекнул, что это значит: их продадут в рабство. Надо бежать, бежать во что бы то ни стало, пока еще не угнали далеко от родной стороны. Но хитрый хан разгадал его намерения. Как-то вечером он приказал привести сержанта к своей юрте и, поглаживая реденькую бородку, кивнул на старого калмыка, который подбрасывал кизяк в костер. — Ты знаешь, почему он хромает? Ефремов пожал плечами. — Он не всегда был такой. Когда мои люди поймали его в степи, он был молодой и сильный и бегал быстро, как заяц. Ему не понравилось у нас, и глупец решил убежать. Но мои люди поймали его. А чтобы он больше не бегал, ему разрезали кожу на пятках и натолкали туда, под кожу, мелко-мелко нарезанный конский волос. С тех пор он хромает. Видишь, как он ходит вокруг огня? Осторожно и тихо, ступая только на пальцы. Ты понял меня, урус? Ефремов невольно передернул плечами. Только не это! Потеряешь здоровье — уже не убежишь. — Понял, аксакал, — угрюмо ответил сержант. — Тогда иди работай… Филипп Ефремов решил ждать. Делал все, что прикажут: пас верблюдов, доил норовистых степных кобылиц, таскал воду для овец кожаным ведром из глубокого колодца. Овец у хана было много, а ведро маленькое и дырявое, как решето, — так намотаешься за день у колодца, что в глазах круги идут и замертво падаешь на горячий песок. Старательно изучал сержант казахский язык: без него пропадешь в степи. И когда в начале осени пленных начали собирать в дальний путь, он уже вполне мог сойти за переводчика. Шагая рядом со Степаном Родионовым впереди колонны (третьего их товарища, как хорошего кузеца, оставили в улусе), Филипп Ефремов старался получше запомнить дорогу. Наизусть заучивал расстояния между попутными улусами. Идет и шепчет, как молитву: — От Тюс-Тюбе до урочища Каракадбаева два становища. От Каракадбаева до урочища Миргаева еще два становища… — Напрасно стараешься, — вздыхал Родионов. — Ни деревца приметного, ни дороги наезженной. Пустая степюга кругом. Разве тут убежишь? Будешь плутать, пока с ног не свалишься или киргизцы нагонят… Да, бежать здесь было трудно. Спрятаться беглецу негде, все видно далеко вокруг как на ладони. Нет ни озер, ни речек — помрешь от жажды. А потом начались и совсем гиблые места. Караван вошел в сыпучие пески. Желтыми волнами тянулись они до самого края неба. Только изредка в ложбинах между барханами попадались редкие деревья, но какие-то страшные, уродливые. Сучья у них кривые и голые, без листьев. Даже тени не дает такой саксауловый лес. Потом долго продирались через болотистые заросли, где тучами вились комары и слепни. В камышах стадами бродили кабаны. Их приходилось остерегаться. Рассвирепевший секач легко мог запороть лошадь своими кривыми клыками. По ночам шакалы оглашали камыши плачущим воем. Прислушиваясь к нему, караванщики говорили: — Якши. Хорошая погода будет. В воздухе посвежело, чувствовалась близость какой-то реки. Наконец увидели ее, мутную и быструю, в низких берегах. Это была Сыр-Дарья. Переплывать ее было трудно, сильное течение сносило лошадей. Пришлось привязывать к бокам каждой лошади надутые воздухом бараньи шкуры. А за рекой снова пошли сыпучие пески. Кости павших верблюдов валялись вдоль караванной тропы. Здесь от жажды и палящего зноя умерло трое пленных. Их никто не хоронил. Просто оттащили в сторонку, и караван пошел дальше. Когда впереди, наконец, что-то зазеленело, не поверили пленники своим воспаленным глазам. Думали, что опять призрачное видение, какие часто мучали их среди песков: то озеро привидится, то какой-то город с башнями и высокими стенами, а подойдешь ближе, и все исчезнет — опять один постылый песок. Но сейчас видение не исчезало. Уже можно было различить отдельные деревья, серые глиняные домишки, поля возле них. Начиналась Бухарская земля… РАБСКАЯ ДОЛЯ  Их привели на базар. Тут Ефремова разлучили с Родионовым. Степана купил и увел за собой на цепочке, как собаку, какой-то важный толстый мулла в зеленой чалме. А Филипп Ефремов стал рабом хаджи Гафура, богатого купца, караваны которого ходили и в Персию, и в Китай, и даже в Индию. Но прожил у купца Филипп только месяц. Хозяин подарил его правителю Бухары Данияль-бию. Это был хитрый и жестокий старик. Вступив на престол после смерти своего племянника, Данияль-бий не принял предложенный ему титул хана, а потребовал, чтобы его называли просто аталыком, правителем. Ханом же числился подросток Абулгази. От его имени издавались указы и чеканили монету, но правил всем хитрый Данияль-бий. Без его разрешения хан даже из дому выходить не смел. Ефремова назначили в охрану аталыкова дворца. Тут было много чужеземцев: и туркмены, и воинственные джемшиды из Афганистана, и персы. Им аталык больше доверял, чем своим воинам: иноземцы чувствуют себя пленниками в чужой стране, значит, и побоятся восстать, не имея поддержки народа. Пленный сержант исправно нес караулы, а в свободное время бродил по городу. Он изучал теперь местный язык, расспрашивал о городах и дорогах, мечтал о побеге. Но судьба готовила ему новые тяжкие испытания. Однажды утром прибежал к нему служитель и сказал: — Ступай за мной. Аталык зовет. Войдя в парадные покои, где на груде подушек сидел Данияль-бий, Ефремов увидел рядом с ним еще одного человека — чернявого, с коротко подстриженными усами, в шелковом халате. Ефремов узнал его. Это был Ир-Назар-бай, который только вчера вернулся из Петербурга, куда ездил послом. Из Петербурга! Сердце у Филиппа екнуло: «Может, ему толмач нужен для нового посольства… Вдруг возьмет в Петербург и удастся вырваться из плена?» Данияль-бий, видно, понял по лицу Ефремова, о чем тот думает. Усмехнувшись, аталык спросил: — Скучаешь по дому, урус? Знаю, потому и позвал. Тут тебе весточка пришла, почитай. С этими словами он кивнул послу, и тот протянул сержанту какую-то бумагу, свернутую в трубку. Ефремов торопливо расправил ее. Знакомые буквы, родной язык! На глазах у Ефремова выступили слезы. Откуда-то издалека донесся властный голос аталыка: — Что это за бумага? Отвечай. — Это паспорт, твоему послу выданный для беспрепятственного проезда через все места, под державой России находящиеся, — ответил Ефремов, не отрывая глаз от бумаги. — Паспорт? — переспросил аталык, переглянувшись со своим послом. — А он правильный? Филипп Ефремов недоуменно посмотрел на аталыка. — Конечно. Вот и подпись и печать проставлена. Все как положено. — Это я вижу, — махнул рукой аталык. — А почему печать стоит внизу, а не наверху? Ефремов пожал плечами. — У нас в России так полагается: сначала дело излагают, потом подписывают и внизу печать прикладывают. Аталык снова переглянулся с послом, подумал, потом недоверчиво сказал: — Ты лжешь. Печать поставлена внизу, чтобы унизить нашу магометанскую веру. А почему ты плакал? Филипп Ефремов покраснел. — От радости, господин аталык, — смущенно ответил он. — Сколько времени уже российского письма не видел! Отпусти меня домой, век буду бога за тебя молить. Данияль-бий нахмурился. — Что мне твой бог? Ты в моих руках, и я что хочу с тобой сделаю. Тебя кормят, одевают. А ты о чем просишь? Он вскочил на ноги и выхватил паспорт из рук Ефремова. — И как ты просишь? Эй, кто там, поставьте его на колени! Подбежали два стражника, навалились на Ефремова, заставили его встать на колени. — Я думал, что тебе можно верить, а ты высматриваешь, как бы убежать, — успокаиваясь и снова усаживаясь на подушки, сказал аталык. — Отсюда не убежишь. Почему не перейдешь в нашу веру? Большим начальником станешь. Вы, русские, хорошие воины. У хана Рахим-бия — мир праху его! — полковником был тоже русский. Смелый был, много городов взял. А ты не хочешь мне послужить? Отвечай! Филипп Ефремов тихо ответил: — Не могу, господин. Русским я родился — русским и останусь. Веру менять не стану. Данияль-бий посмотрел ему в лицо тяжелым взглядом. Ефремов не отводил глаз. Тогда аталык махнул рукой и коротко приказал: — Уведите. Во дворе Филиппа Ефремова связали и посадили на солнцепеке у глиняной стены. Он сидел и смотрел, как стражники готовят ему пытку. Они налили в большое деревянное корыто горячей воды, а потом высыпали туда с пуд соли. Когда рассол остыл, Ефремова подтащили к корыту и положили на спину. Палач кинжалом разжал пленнику зубы и вставил в рот деревянную трубку. Потом он начал не спеша лить в нее соленую воду. Филипп Ефремов слышал уже об этой страшной пытке. От нее многие умирали, потому что соль разъедала у несчастных все внутренности. Но Ефремову не дали умереть. Когда он уже начал терять сознание, один из стражников, глазевших на пытку, принес по знаку палача котелок с растопленным овечьим салом. В горящий от соли рот пленника влили три большие чашки этого пойла. Сержанта вырвало, но жизнь его была спасена: сало вобрало в себя всю соль, дикая боль утихла. Утром в подвал, куда бросили Ефремова, зашел начальник стражи, оскалив гнилые зубы, весело спросил: — Ну, передумал? Ефремов упрямо покачал головой. Его опять вытащили во двор, и пытка началась сначала. И на следующее утро его снова поили рассолом, потом овечьим салом. За эти три дня ужасных пыток пленник совсем обессилел и еле мог шевелиться. Аталык сам пришел посмотреть на его мучения. — Теперь перейдешь в нашу веру? — спросил он. Ефремов, собрав последние силы, мотнул головой. Ноздри у аталыка гневно дрогнули. Заметив это, палач взялся за рукоятку своей сабли, ожидая привычного сигнала, чтобы срубить упрямцу голову. Но аталык молчал, задумчиво глядя на осунувшееся лицо непокорного пленника. — Ты крепкий, — с уважением сказал вдруг Данияль-бий. — Такие мне и нужны. Хорошо, оставайся при своей вере. Но служить мне будешь? Ефремов знал: одно неосторожное слово — и ему конец. Сверкнет кривая сабля, покатится в пыль его голова. Так умереть глупо — надо жить, чтобы убежать отсюда. И, с трудом шевеля распухшими губами, ответил; — Служить буду. Аталык вздохнул с облегчением. ТОСКА ПО ДОМУ  Стал теперь Филипп Ефремов именоваться юзбаши, по-российскому соответствовало это капитанскому чину. Командовал он сотней солдат, среди которых было двадцать человек из русских пленников и беглых крепостных, заброшенных причудами судьбы в Бухару. Были в его сотне сыновья русских солдат из отряда Бековича-Черкасского, которого в 1717 году отправил Петр I к хану хивинскому послом. Поход этот кончился неудачей. Хивинский хан заманил Бековича-Черкасского в предательскую ловушку и перебил весь отряд. Только проводнику хадже Нефесу и казаку Михаиле Белотелкину удалось бежать. Но Ефремов узнал, что погибли тогда не все русские солдаты. Сто из них были присланы в Бухару, где хан создал крепкую армию. Об этом еще ничего не знали в России. Взял в свой отряд Ефремов и Степана Родионова, добившись, чтобы аталык отобрал его у муллы. Теперь они снова были вместе и еще крепче сдружились. Их сблизила тоска по родине. Все кругом было иное: и дома, и одежда, и обычаи. Даже Новый год здесь праздновали по-иному: в февральское новолуние. Вскоре встретили друзья еще одного земляка. Проезжая мимо придорожной кузницы, остановились они подковать лошадей. — Эй, усто! (Усто — мастер) — крикнул Степан, подойдя к двери кузницы. — Салам алейкум! Коней ковать, быстро! И вдруг в ответ хрипловатый бас ответил по-русски: — Это кто там торопится, как поповна замуж? Успеешь. На пороге появился старик в кожаном фартуке, вытирая рукавом лицо. Он отнял руку, и друзья увидели, что ноздри у него вырваны. Так встретился Ефремов с Егором Прохоровым. Рассказал им старик, что каторжный свой знак получил на уральском заводе. Оттуда он ушел к Пугачеву. А после разгрома восстания, спасаясь от верной виселицы, убежал в степь. Долго странствовал по казахским улусам, пока добрался до Бухары. Здесь его ремесло было в большом почете. Старый кузнец понравился Ефремову. Чем-то он напоминал ему родного отца. Такой же неунывающий, острый на язык и справедливый. И он уговорил Егора перейти к нему в сотню войсковым кузнецом. Раньше Ефремов ни за что бы не поверил, что подружится он с беглым каторжником. Не против таких ли мятежников, как Егор, вел он свой отряд в оренбургские степи? Но, видно, прав был тот солдат, который как-то сказал ему вслед у костра: «Вот хлебнет горя горького, может, человеком станет». О многом передумал Филипп Ефремов и сильно переменился, попав на чужбину. Стал он сам подневольным пленником, которым каждый мог помыкать, и понял, что такое рабская доля. Теперь ему стыдно было за те прежние, глупые юношеские мысли, когда покрикивал он на солдат и считал пугачевцев злоумышленниками и мятежниками. Он пытливее, сознательнее присматривался ко всему, что творилось вокруг. Видел, что богата и обильна Бухарская земля, а народ живет в бедности. С каждого дехканина, как называли здесь крестьян, ханские слуги драли по три шкуры. За все брали большие налоги: за землю, за воду, за урожай, за скот, даже за орехи, собранные в лесу. При малейшей провинности наказывали плетьми, сажали в подземные темницы, мучали и пытали, отрубали руки и ноги. Не было на это никаких законов, только приказ аталыка или его чиновников. — Эх, своего Емельяна Ивановича им бы надо, — вздыхал частенько Егор. И Ефремов понимал его. Он завел тетрадь, в которую записывал подробные сведения о Бухарин. Записывал узбекские и таджикские слова, удивившие его обычаи. Много было для него любопытного. Вот, например, хлопчатая бумага. Привозят ее бухарские купцы в Россию, а как она делается, никто на Руси еще не знает. Надо об этом рассказать: «Зерна, размоча, смешав с золою, сеют на песчаных местах, где вырастают тонкие ветви с листьями, вышиною более аршина, на них же яблоки зеленые, кои, когда поспеют, сделаются серые и будут с большой грецкий орех, сверху расколются на четыре части, и в середине означится бумага, потом ту бумагу выбирают и зерна от нее отделяют, а ветви травят на печение хлеба…» Ефремов записывал все это по-русски, чтобы, не дай бог, не забыть родного языка. Записи эти как-то ощутимо связывали сержанта с далекой родиной. Он представлял, как земляки будут с любопытством читать эти вести о незнаемых странах. Степан Родионов подсмеивался над Ефремовым: — Ну, опять пошел бумагу марать. Пойдем лучше на базар. Я такого аргамака присмотрел, не конь — огонь! А старый Егор, наоборот, заставлял читать ему все и напоминал: — Ты вот про погоду не забудь. Напиши, что снег здесь в редкость. И Ефремов заносил в свою тетрадь точные и достоверные сведения о растениях, животных, о погоде и дорогах, о бухарских городах и расстояниях между ними, даже не подозревая, что создает первое на русском языке географическое описание Средней Азии… За восемь лет плена много поездил по стране Филипп Ефремов и многое повидал. Ходил он походом с армией Данияль-бия в Персию. Поход был неудачен, и при бегстве погибло немало людей и пало лошадей в пустыне Каракумы. Но завистливый правитель Бухары не унимался. Вскоре он послал свое войско на завоевание Хивы. Поход оказался опасным и трудным. Кони вязли в топких зарослях — тугаях по берегам Аму-Дарьи. В песках налетали внезапно из-за барханов туркменские джигиты. В одной из таких схваток Филиппа Ефремова снова ранили. На него наскочил здоровенный туркмен в бараньей папахе и выстрелил из ружья почти в упор. Филипп каким-то чудом успел отклониться, но порохом опалило ему правое ухо и щеку. С помощью Степана Родионова Ефремов догнал противника, отрубил ему в схватке руку и забрал в плен. Начальник аталыкова войска Бадал-бек пожаловал ему за это хорошего аргамака и кафтан кармазинный, почти новый… Так шли годы в бессмысленных битвах, в вечных переездах по чужим городам и селениям. Восемь лет уже были они в плену. И все чаще задумывался Ефремов: зачем он воюет в этой стране? Против кого, за что? Горько становилось на душе от этих мыслей. По вечерам, расседлав лошадей, русские пленники собирались кучкой возле костра, заводили разговоры о доме, о родной стороне. Нет, теперь не обрывал Ефремов своих солдат. Сам с тоской вспоминал еловые леса, что шумят неумолчно по берегам родной реки Вятки, где мальчишкой ловил он пескарей и купался в жаркий июльский полдень. Уединившись где-нибудь в уголке с приятелем, Ефремов часто мечтал о побеге. Мечтать было легко и приятно, но как это сделать? Тут мнения друзей расходились. Степан Родионов считал, что нужно бежать тем же путем, каким попали сюда. — Нет, парень, это ты по молодости своей плетешь, — возражал ему Егор. — Я эту степь исходил вдоль и поперек. Там укрыться трудно. Даже если мы от стражи аталыковой уйдем, пески нам дорогу закроют. Без большого каравана через них не пройдешь. А за песками еще степи на сотни верст. Там нас киргизцы живо словят да обратно в Бухару же и продадут. — Что ж нам, по-твоему, погибать здесь? — вскидывался Степан. — Зачем погибать? У меня другой план есть. Послушайте старика. Егор придвинулся к ним и зашептал: — Много я по базарам ходил, торговых людей расспрашивал. И вот что скажу: бежать надо в другую сторону. — Как в другую? — изумился Степан. — Навстречь солнцу, через горы, в Индию! Если так побежим, никто не хватится. Пристанем к каравану, какой в Индию идет. Черные мы, как. черти, русское обличье потеряли, язык знаем — примут нас за своих, магометан. Ну? Родионов пожал плечами, неуверенно сказал: — Чудно как-то получается. Дом на западе, а мы в другую сторону побежим, — и выжидательно посмотрел на Ефремова. Тот молчал, думал. Ему уже приходила в голову эта мысль. Бежать через степь — верная погибель. Но и путь через горы, в неведомые страны, еще дальше от дома, казался не менее опасным. Хотя что им терять? В горах беглецов поймать будет не так-то просто. Правда, высоки эти горы, тяжел путь. Но ведь ходят по нему караваны в Индию? А там англичане сидят, должны помочь российским людям добраться до родной стороны… Задумался Филипп Ефремов, а старик понял его молчание по-своему. Затянувшись дымной цигаркой, Егор насмешливо сказал: — А чего ему бежать? Он нам не товарищ, Степа. Захороводила его аталыкова ключница… Филипп сердито посмотрел на него: не первый раз уже старик подшучивал над ним. Ключницей у аталыка была пленная персиянка, которую украли из родного дома во время одного из набегов. Высокая, стройная, с черными косами чуть не до пят, была она в молодости, наверное, очень красива. Но за пять лет плена быстро поблекла вся ее красота. Не на радость, а на беду полюбила она Филиппа Ефремова. Встречался он с нею почти каждый день, но долго ничего не замечал. А она ухаживала за ним тайно и робко. То прикажет повару приготовить на обед русские щи, которые получались совершенно несъедобными, то тайком заменит сержанту старый халат на новый, шелковый, прямо с аталыкова плеча. Неопытный в сердечных делах сержант не понимал, почему она так часто вечерами поет в саду печальные персидские песни. Думал, просто тоскует человек. И однажды он подошел к ней, ласково заговорил, стал расспрашивать о доме, о близких. А она вдруг бросилась к нему на грудь и сама, забыв о всех приличиях и законах пророка, призналась сержанту в любви и просила стать ее мужем. Что тут было делать? Ефремов смутился, стал избегать ее, но ключница никак не могла примириться с горькой мыслью, что он ее не любит, ходила за ним, как тень. А тут еще Егор со своими шуточками. — Нечего зубы скалить, — зло буркнул Филипп. — Человек одинокий, к ласке тянется. Понимать надо. А сам в душе подумал: «От ключницы надо таиться. Она помешать может побегу». Но все вышло по-другому… ДАЛЬНИЙ ПУТЬ  Вдруг утром вызвал Ефремова сам аталык и сказал коротко: — Собирайся. Поедешь в Хиву, письмо повезешь. Иди к писцу, пусть выпишет грамоту. Взял Филипп с поклоном письмо, а сердце у него бешено заколотилось. Вот он, долгожданный миг! Никто ведь, кроме аталыка, не знает, куда он послан. А что, если повернуть в другую сторону? — Верно! — сказал Егор, узнав от сержанта о полученном приказе. — Верно, сей случай нельзя упускать. Будет писарь посольскую грамоту выправлять, скажи, что в Кукан (Коканд, город в Ферганской долине) едешь… Ефремов так и сделал. И писарь, ни в чем не сомневаясь, красивой каллиграфической вязью выписал подорожную в Коканд юзбаши Ефремову и двум всадникам для охраны. Теперь нужна была личная печать аталыка. Как ее достать? Ефремов, лихорадочно думая об этом, бродил по саду, и грамота жгла ему руку. Свобода была зажата в руке! Но куда она годна без печати… Ворваться к аталыку, убить его и забрать печать? Так бывает только в сказках о Бове Королевиче. Через порог не успеешь шагнуть, убьют стражники. Выманить печать хитростью? Но Данияль-бий хитрее змеи, его не обманешь. Зашелестели кусты, и на дорожку вышла ключница. Ефремов торопливо сунул грамоту за пазуху. Но она заметила, и губы у нее дрогнули в легкой усмешке. — Уезжаешь, Яфрем-джан? — спросила она, глядя ему прямо в глаза. — Да, посылает вот аталык, — ответил неохотно Ефремов. — Далеко? — она все заглядывала ему в глаза. — В Хиву. Она все смотрела, и он, смутившись, отвел глаза. — Навсегда, Яфрем-джан? — тихо спросила женщина. — Почему ты молчишь? Я знаю. Сердца не обманешь. Я видела, как вы шептались втроем. Я все знаю. Он молчал. Она долго ждала ответа, потом вдруг сказала: — Дай мне грамоту. Ефремов напрягся, как перед прыжком. — Дай мне грамоту! — властно повторила она, протягивая руку. — Я была у писца, я все знаю. Давай же грамоту — она у тебя без печати. И прежде чем Ефремов опомнился, ключница ловко выхватила у него грамоту и скрылась в кустах. — Продаст она нас аталыку, — сказал Степан Родионов, узнав о случившемся. — Бежать надо не мешкая. Егор угрюмо молчал, попыхивая цигаркой, задумчиво посматривал на Ефремова. — Кони оседланы. Подождем, — наконец сказал старик. Ждали в саду до обеда, стараясь все время держаться возле калитки, где к стволу старого карагача были привязаны оседланные кони. Оглядывались на каждый шорох, но ключницу заметили, когда та оказалась шагах в четырех от них. Она шла по дорожке легко и бесшумно — простоволосая, в розовом праздничном платье, с трубочкой серой бумаги в руке. Все трое, не отрываясь, смотрели на эту бумагу. Женщина подошла и молча протянула грамоту Филиппу. Тот развернул ее. В верхнем углу, как положено, красовалась большая печать. — Да как удалось тебе?! — воскликнул Егор. Ключница улыбнулась. — Аталык любит после обеда спать, особенно если выпьет крепкой бузы. А сегодня она получилась на чудо хмельная. Он заснул, а печать выпала из-за пояса. Я ее подняла. Он так крепко спит, что печать хоть на лоб ему ставь… Она старалась говорить весело, но губы у нее дрожали, и даже румяна не могли скрыть, как побледнело ее смуглое лицо. Филипп смотрел в ее большие, полные слез, подведенные глаза, и в душе у него разгоралось какое-то новое, неведомое прежде чувство. Но что это было за чувство, разбираться уже не оставалось времени. Ефремов трижды, по-русски, крепко поцеловал ее и поклонился в пояс. Потом они вскочили в седла и выехали на улицу. На повороте Филипп оглянулся. Она все стояла у ворот, печально и безнадежно опустив руки. Беглецы выехали за город и пустили лошадей вскачь, еще не веря своей удаче. Ехали молча, только изредка переглядывались да качали головами. Ночевали в Ходженте, а через два дня уже были в Коканде. Несколько раз по пути останавливала их стража. Но, развернув грамоту, караульщики почтительно целовали красную печать и низко кланялись. В Коканде кончались пределы Бухарского ханства. Здесь грамота была уже не нужна. Ефремов порвал ее на мелкие клочки и бросил в реку, чтобы не нашли ненароком улики при случайном обыске. Теперь беглецы стали выдавать себя за ногаев, как привыкли в России в те времена называть татар. А татарских купцов в Коканде было немало. Пристав к каравану, шедшему в Китай, беглецы добрались до Кашгара. Город стоял на перекрестке древних торговых путей. От его четырех приземистых крепостных ворот тянулись дороги во все четыре стороны света. Пыльный воздух на базарной площади оглашали крики на многих языках. Поджав ноги, сидели на порогах своих лавочек китайские купцы. У каждого из-под шапки свисает длинная черная коса, как у женщины. Это сначала смешило Степана Родионова, а потом он приуныл. — Ишь куда попали — в Китай… Не домой, а все дальше от него бежим, — вздыхал он. Ефремов начал подумывать, не проще ли пробираться в Сибирь. Но нет, говорят, закрыты туда дороги. Один Егор не падал духом. Толкался по базару, заговаривал с купцами, ковал чьих-то лошадей, расспрашивая о дальнейшем пути. Вырвавшись из плена, кузнец словно помолодел, даже плечи у него вроде прямее стали. — Ну, договорился, братцы! — весело сказал он как-то вечером. — Нашел один караван, завтра в Индию пойдет. Уговорил караванщика, берет нас с собой. Хитрый, собака. Кривой Я куб по прозвищу. Он хоть и кривой, а все подмечает. Так что осторожнее надобно быть. Говорить только по-ихнему, русское слово какое помянуть — ни боже упаси! Узнает, что мы русские, продаст в рабство. Утром заревели верблюды, заорали погонщики, отгоняя собак. Получив бакшиш, расступилась городская стража, открывая ворота, — и караван вышел в дальний путь. До Яркенда местность напоминала беглецам Бухарию. Такие же арыки и поля, те же тутовые деревья вдоль дорог. И Яркенд они уже словно видели раньше: узкие, кривые улицы, базарная грязная площадь с навесами из тростниковых плетенок, рев ишаков и крики погонщиков. Только посреди базарной площади стоял круглый каменный столб. Друзья обошли его со всех сторон и прикинули на глазок высоту — около сорока саженей. Но чем дальше к югу, тем пустыннее становились земли. Уже не было полей, и редко попадались селения. Местами дорогу пересекали песчаные наносы, наступавшие с востока. И ветер с той стороны нес мелкую горячую пыль, забивавшую рот и ноздри. — Там великая пустыня Гараб-шаари, — сказал Кривой Якуб. — Там страна погибших и проклятых аллахом селений. Прежде в той стране текли реки и росли густые леса. Но жители вели нечестивую жизнь. Долго аллах по милосердию своему терпел их грехи. А потом решил наказать их. В одну темную ночь посыпался с неба песок и падал непрерывно много дней и ночей. Никто не спасся. (Позднее экспедиции действительно обнаружили в пустыне Такла-Макан развалины древних городов. Но погибли они, конечно, не от «мести аллаха», а от средневековых опустошительных войн). Пески заметали дорогу, и чтобы не сбиться с нее, на возвышенных местах были воткнуты вехи — высокие жерди с пучками хвороста наверху. Без этих маяков было легко заблудиться и сгинуть в песках. А дальше начались горы. Дорога вилась вдоль быстрой и пенистой реки. Здесь уже не росли деревья, травы было мало. И селений не попадалось, по неделям ночевали у костров, питались скудно: как вода закипит, бросали в котелок горсть пшена, перемешанного с ячменем, и ели эту кашу, запивая крепким, до черноты, чаем. На привалах Кривой Якуб приглядывался к своим спутникам. Был он человек отпетый: и караваны водил, и рабами торговал, и разбоем не брезговал. Видно, что-то казалось ему подозрительным в поведении троих беглецов. Но те держались настороже. Еще в Кашгаре на все деньги купили разных товаров: шелку, серебра, чаю китайского, чтобы показать себя купцами. Как положено, совершали по утрам намаз и непременное омовение. Даже вечерами, оставшись одни среди заснувшего лагеря, говорили между собой только по-местному, на смешанном узбекско-таджикском наречии. Лишь один раз Ефремов чуть не выдал себя. Когда на одном из привалов запалили костры и занялись варкой каши, черные лохматые псы, лежавшие у огня, вдруг с диким лаем рванулись куда-то в темноту. Кривой Якуб снял с плеча ружье, с которым никогда не расставался. — Салам алейкум! Мир вам! — раздался из тьмы надтреснутый, слабый голос, и в круг света, отбиваясь посохом от наседавших собак, вошел старик. Был он высок ростом и так тощ, что каждое ребро можно пересчитать. Тем более что старик был совсем голый — только повязка на бедрах, чалма па голове да маленький узелок за плечами. Появление столь странного путника вдали от жилья, среди гор, от снежных шапок которых веяло холодом, казалось необычным и удивительным. Но Кривой Якуб, наоборот, успокоился. Он только спросил односложно: — Хадж? — Хадж, хадж, — радостно закивал старик, протягивая к огню тонкие, как у ребенка, руки. Ефремов и Егор переглянулись. Они знали, что хадж — это паломничество в Мекку, которое должен совершить каждый магометанин, если только он не болен или беден до крайности. Неужели этот старик думает осилить далекий путь? — Откуда ты идешь, ата? — спросил Ефремов. — Из Индии?! — Да, — просто ответил старик. Неужели вот так, почти голым, он прошел через снежные перевалы? Во взгляде Ефремова старик прочел явное недоверие и развеселился. — Третий раз я прохожу по этой тропе, о незнакомец! — сказал он, потирая впалую грудь. — Я хожу всю жизнь, славя аллаха. Четыре раза я уже был в Мекке, у Предела стремлений, и иду туда снова. — А родина твоя где? — спросил Егор. — У меня нет родины, — старик пожал костлявыми, острыми плечами. — Я хожу всю жизнь. Я был имамом и пел азан на минаретах. Владел я рабами, а случалось, и сам таскал на голове корзины. По дорогам скитался я с бродягами и продавал товары на рынках. И в разных странах называли меня разными именами. Тридцать шесть имен у меня! Старик засмеялся, открывая беззубый рот. — Но все-таки где-то ты родился, ата? — воскликнул Ефремов. — Неужели тебя не тянет на родину? — Не помню. Зачем мне родина? Бросали меня в тюрьмы, обвиняли в ереси. Я бывал во дворцах у раджей и там, далеко на севере… — В России?! — вырвалось у Ефремова, и тут же он поймал на себе внимательный, ощупывающий взгляд Кривого Якуба. Но Ефремов не растерялся. — Как же тебя понесло к неверным? — спросил он осуждающе. Старик махнул рукой. — Все мы неправедны перед лицом пророка, — сказал он. — Обычаи разные, но всюду люди, те же люди живут. И мучаются, и голодают, и бродят по свету… Он грелся у костра до утра, рассказывая о своих скитаниях. Закутавшись в шубу, давно уснул Кривой Якуб. Захрапели усталые караванщики. Псы задремали, вытянув к огню острые морды и подрагивая ушами. Только три беглеца все расспрашивали старика о дорогах, по которым он шел, о стране Тибет, что лежала на их пути, об Индии. А утром человек без родины взял свой посох, поклонился и пошел дальше. Друзья провожали его взглядом, пока не скрылся он вдали, исчез среди гор, словно сухой лист, унесенный ветром. После этой встречи Филипп Ефремов еще сильнее затосковал по родной стороне. Страшна была судьба этого старика, бредущего по бесконечным дорогам. И товарищи Филиппа, видно, думали о том же, потому что Егор как-то вдруг сказал: — Скорее бы до вершин дойти, что ли. А то снегу словно век не видел… Дорога становилась все круче, белые вершины все ближе. И вот верблюды уже шагают по снегу, смешно выкидывая длинные голенастые ноги. Степан Родионов нагнулся с седла, слепил снежок, хотел его метнуть, как мальчишка, в Егора — Ефремов показал ему взглядом на широкую спину Якуба, ехавшего впереди, и Степан вовремя спохватился. Давно не видели они снега, но Егор не радовался. Он как-то поник, сгорбился, с трудом держался в седле. — Что с тобой? — тревожно спросил Ефремов. — Грудь заложило, — ответил старый кузнец. — Дышать мне трудно. Высоко поднялись они в горы. У всех перехватывало дыхание, темнело в глазах. И костер вечерами горел бледным, слабым пламенем. Он тоже задыхался в разреженном воздухе. А тропа вела их все выше. Проваливались в сугробы. Тянули на веревках обессиленных лошадей и верблюдов. Местами приходилось вырубать ступени во льду и карабкаться, как по лестнице. Если поскользнешься — полетишь в пропасть. Егору с каждым днем становилось все хуже, сдавало старое сердце. И как-то морозным, туманным утром он уже не смог встать на ноги. — Ну вот, сержант, и конец мой пришел, — тихо сказал он склонившемуся над ним Филиппу. — Не видать мне больше родной сторонушки. А вы идите. Бросьте меня и идите. Он привстал и прислушался: — Что это? Будто гармошка? — Да нет, то Якуб на дудке играет. — А похоже на нашу, русскую, — вздохнув, сказал Егор, снова ложась на кошму. Больше он уже не вставал. Еле уговорил Ефремов Кривого Якуба задержать караван хотя бы на день. В полдень Егор умер. Решили похоронить его по-православному, по-русски, хотя не было кругом ни бревна для креста, ни доски для гроба. Завернули тело в чистую холстину и понесли вдвоем со Степаном в сторону от дороги, за скалу, подальше от глаз чужих людей, от подозрительного Якуба. Там вырубили топорами яму в мерзлых камнях, положили покойника в эту могилу. По щекам Степана Родионова текли слезы, замерзая на ветру. Сержант снял шапку, срывающимся голосом запел не забытые с детских лет слова молитвы: Христос воскресе из мертвых, Смертию смерть поправ… Дальше петь не смог: задохнулся, перехватило дыхание. Завалили могилу камнями и долго стояли молча. А утром пошли дальше. Снова рубили ступени, лезли на отвесные скалы. С обмороженных щек клочьями слезала кожа, руки, изрезанные о лед, покрылись язвами. И когда Кривой Якуб однажды сказал: «Каракорум, последний перевал», — Филипп Ефремов даже не обрадовался и не очень поверил ему. Каракорум вроде и не похож был на перевал — просто узкая долина в горах, черные камни торчат из-под снега, стоит маленькая глиняная молельня со сквозными окошками. В них посвистывает ветер. Никаких обрывов крутых не видно. Но это действительно был Каракорум, высочайший перевал на пути в Индию. И русские беглецы оказались первыми из европейцев, поднявшимися на его почти шестикилометровую высоту. Дальше начался заметный спуск, и путники повеселели. Хотя радоваться было еще и рано и опасно. Тропа лепилась к склону горы над темными пропастями, где шумела внизу вода. Местами приходилось перебираться через расщелины по шатким висячим мостам из древесных сучьев. И тут случилось несчастье. Ефремов вдруг услышал стук покатившихся камней за спиной, храп лошади, испуганный вскрик. Оглянулся — лошадь Степана Родионова оступилась, оборвалась со скалы, полетела в пропасть. Только глухой стон разнесло по горам эхо, и все стихло. Филипп Ефремов остался один. И так тяжело ему было, что, когда караван пришел в Лех, решил он здесь отстать от него, чтобы отдохнуть и набраться сил для дальнейших странствий. Без малого месяц прожил Ефремов в Лехе. Отогревался на солнце, залечивал язвы у знахарей, бродил по окрестным горам, откуда весь городишко открывался, как в чашке. Был он невелик, в половину менее Бухары. Дома такие же глиняные, с плоскими крышами. Но народ здесь жил другой — тибетцы, и обычаи у них были иные. Бороды не носят, выдергивают волоски железными щипцами. Среди жителей много монахов, которых здесь называют ламами. Они носят желтые халаты и шапки, а молятся как-то странно: сидят и вертят большие колеса, непрерывно выкрикивая: — Ом-мани-пад-мэ-хум! На колесе много раз написана та же молитва. Такие же колеса с молитвами, только большие, видел Ефремов в нескольких местах на берегу реки, протекавшей возле города. Вода вращала колесо на манер мельничного, и молитвы от этого должны были, по уверениям лам, вознестись на небо. Колесо вертелось постоянно, а значит, и молитвы возносились без перерыва. Целыми днями толкался он на базарах, где словно раскрывалась перед ним вся страна. Здесь Ефремов видел странных животных, которые заменяют тибетцам лошадей. Похожи они на буйволов, только мохнатые все, обросли густой шерстью. Называют их яками. Ловко карабкаются они по таким горам, где ни одна лошадь не пройдет, и морозов не боятся. Много интересного узнал российский сержант и о других зверях, которые водятся в Тибете, о суровой природе горных долин. Все старался получше запомнить: ведь в России мало что знали еще о Тибете, никто здесь из русских до Ефремова не бывал. А чтобы не забыть, записывал: «Пространная Тибетская земля, коей окружность мне неизвестна, отчасти гориста, а отчасти состоит из пространных равнин и песчаных мест. В некоторых долинах между гор растет изрядный хлеб, а в других местах кочуют народы. Тибетские горы содержат в себе много руды. В областях Цанге, Киянге, Конбо, Донко и Канге находятся золотые рудники; в Цанге серебряные, а в Киянге ртутные, железные, медные, серные и селитровые, и белой меди». Записывал подробно о местных обычаях: одеваются тибетцы в «толстое, своего рукоделия, сукно», питаются «пшеничным толокном с чайною водою» и «каждый имеет особое судно, с которого ест и пьет». Как-то на базаре разговорился Ефремов с тремя нищими странниками, которые шли в Индию на богомолье. Он присоединился к ним и снова двинулся в путь по узеньким горным тропам и висячим мостам, но теперь уже пешком, с длинным посохом в руке. Тропа то спускалась в темные ущелья, откуда тянуло влажным холодком, то карабкалась на скалы, горячие от солнца. Глубоко внизу катил свои желтые глинистые воды Инд. Местами виднелись прилепившиеся к скалам над пропастью буддийские монастыри. Монахи целыми днями лениво валялись на плоских крышах, а на каменистых полях, разбитых по склону горы, на них работали крестьяне в засаленных рваных халатах. Ущелья заросли шиповником и облепихой. По склонам росли прямо из скал, разрывая их корнями, сосны. А на вершине одной из скал Ефремов вдруг увидел березу, и у него дух захватило от радости. А потом снова тропа повела их вверх, на перевал, где еще лежали глубокие сугробы грязного снега. Из глубоких трещин с шумом лилась ледяная вода. В одном месте на снегу отпечатались следы широких когтистых лап. Ночью здесь прошел медведь. Спутники Ефремова, переглянувшись, забубнили молитву. Так шли они, то замерзая на перевалах, то задыхаясь от влажной духоты на горных склонах, раскаленных солнцем. Чем дальше шли они к югу, тем больше попадалось на глаза незнакомых растений с пышной, раскидистой листвой. Ветви деревьев, словно зеленые веревки, оплетали лианы. Делалось теплее, дул в лицо влажный, пахучий ветер, долины на пути становились все шире, привольнее, а леса зеленее. На ветках качались обезьяны, визгливо кричали над головами путников, швырялись орехами. Филипп Ефремов ночевал в лесных селениях, где люди не спали, бывало, до зари и жгли костры, громко шумели, чтобы отпугнуть от околицы тигра. Он своими глазами увидел слонов, о которых слышал еще в плену всякие небылицы. Его удивляло, что местные жители почитают священной самую обыкновенную корову, устраивают, в ее честь веселые празднества и украшают цветами кривые коровьи рога. Видно, любопытство Ефремова, который все хотел посмотреть и вечно отставал, надоело его богомольным спутникам. На окраине столичного города Дели они бросили его, незаметно скрылись. Растерянно бродил российский сержант в чужой шумной толпе. Язык здесь был иной, никто не понимал Ефремова. В отчаянии он начал путать русские слова с бухарскими, что уже совсем было никому не понятно. И вдруг, растолкав собравшуюся толпу, к нему подошел чернобородый человек в зеленой квадратной шапочке. — Откуда ты? — спросил он по-русски. Ефремов онемел от изумления, потом бросился обнимать спасителя. Он оказался купцом Симеоном, родом из Армении, бывавшим по торговым делам в Москве. Симеон привел Ефремова в свой дом, накормил досыта, долго расспрашивал о пережитых муках, а потом дал письмо к своему приятелю — священнику, который жил в городе Лакнау, и отправил туда Филиппа со знакомыми купцами. Дорога в Лакнау шла мимо бесконечных полей, пересеченных каналами. Увязая по горло в иле, медлительные буйволы тянули по краю поля деревянные мотыги. В тени деревьев отдыхали путники в белых одеждах, пережидая полуденный зной. А по дороге, поднимая пыль, величаво шагали слоны. На лошадях здесь ездили мало. Кто победнее, шел пешком, а богатых носили слуги в деревянных ящиках, обтянутых коврами. Это удивило Ефремова. Но купцы отвечали на его расспросы, что лошади в Индии дороги, их привозят из других стран, и дешевле иметь двадцать слуг, чем одну лошадь. В Лакнау прибыли на пятнадцатый день. Приятель купца Симеона принял Ефремова очень тепло и пообещал вскорости отправить его с каким-нибудь кораблем в Англию. А оттуда до России уже рукой подать. В ожидании этого счастливого часа Ефремов опять, как уже вошло в привычку, бродил по городским улицам, базарам, караван-сараям, с любопытством присматривался к чужой, своеобразной жизни. Разобраться в ней, не зная языка, было нелегко. Но прогулки эти оказались недолгими. Как-то утром пришли четыре солдата в красных мундирах и увели Ефремова в тюрьму. В камере было сыро и холодно. На грязном полу в луже воды валялась охапка соломы. Неужели снова плен? Продержали здесь Ефремова два дня, а потом под охраной отвели к британскому коменданту города Мидлтону. Комендант, пожилой, седеющий офицер, принял пленника поначалу радушно. Угощал ромом, говорил о своей любви к России, настойчиво, дотошно расспрашивал, какими дорогами шел Ефремов, что видел на пути. Настойчивость эта заставила Ефремова насторожиться, и он отвечал туманно, осторожно. Тогда Мидлтон грубовато сказал: — Что вам Россия, приятель? Оставайтесь здесь, у меня на службе. Люди, знающие дороги в Бухару, нам очень нужны. Ефремов сжал кулаки, нахмурился. Потом сказал толмачу: — Переведи ему: в Бухаре под пытками устоял, а здесь тем более родине не изменю. Шпионом английским не стану. Прошу избавить меня от комендантской наглости. Только точно переводи все, до слова. И, подумав, добавил: — А за угощение спасибо. Толмач переводил, и у Мидлтона багровело лицо. Однако он ничего не ответил, только пожал плечами и махнул рукой. Тогда Ефремов решил припугнуть Мидлтона: — Скажи ему, что я российский подданный и офицер. Майор, мол, по чину. И знатной фамилии, — Ефремов помолчал, думая, чьим бы родичем назвать себя, чтобы пострашнее вышло. — Скажи, графа Чернышева родственник. За меня вся Россия вступится! То ли комендант и вправду поверил в знатные связи своего пленника, то ли просто испугался дипломатических осложнений с великой северной державой, но на следующий день Филиппа Ефремова освободили из тюрьмы. Больше того: ему даже выдали от имени коменданта охранное письмо для вручения некоему мистеру Чамберу в портовом городе Калькутте. Прочитав письмо, мистер Чамбер не проявил большой охоты помочь Филиппу Ефремову. Но солидная взятка быстро улучшила его настроение, он стал весьма приветливым и расторопным. В два дня раздобыл билет на почтовый корабль, отправлявшийся в Англию, и скоро Филипп Ефремов уже смотрел, как берега Индии тают в океанской дымке. Через Индийский океан плыли долго — два с лишним месяца. Чтобы скоротать время, Филипп Ефремов раздобыл у писаря побольше бумаги и стал продолжать записки о своих скитаниях. В душной качающейся каюте ему снилась по ночам аталыкова ключница. Теперь она казалась молодой и красивой. Вспоминалось многое: какие-то жаркие схватки в степи, пыльный двор, где палачи насильно вливали ему в рот теплый отвратительный рассол. Часто Ефремов вспоминал друзей. Приходил во сне Егор, тревожно спрашивал: «А об этом не забыл написать?» Покойные друзья продолжали с ним путь… В воспоминаниях Ефремов словно вновь проходил через казахские степи и бухарские пески, через высокие горы и снежные перевалы. Мешала только навалившаяся болезнь. Странствуя по трудным дорогам, держался Филипп Ефремов усилием воли, тоской по родине. А теперь все тяготы прошлого давали себя знать. Ныли старые раны, от мытья морской водой слезла вся кожа с натруженных ног. Но он крепился и все время работал. Уже придумал и название для будущей книги: «Российского унтер-офицера Ефремова девятилетнее странствование и приключение в Бухарин, Хиве, Персии и Индии и возвращение оттуда через Англию в Россию, писанное им самим». Получалось немножко длинновато, но зато каждому захочется прочесть. А в предисловии он решил написать так: «Не хвастовство тем, что претерпел я разные бедствия, ниже безрассудное желание прославить себя описанием испытанных мною странных случаев, побуждает меня представить краткое начертание своего похождения, но единственно то, что земли, в коих судьба определила мне страдать, и народы, которым долженствовал я раболепствовать, малознаемы единоземцами моими и другими европейцами…»