Аннотация: Георг-Мориц Эберс (1837-1898) — известный немецкий ученый-египтолог, талантливый романист. В его произведениях (Эберс оставил читателям 17 исторических романов: 5 — о европейском средневековье, остальные — о Древнем Египте) сочетаются научно обоснованное воспроизведение изображаемой эпохи и увлекательная фабула. В четвертый том Собрания сочинений включены романы, посвященные Египту династии Птолемеев: «Сестры» (1880) — роман о юных египтянках, судьба которых решалась в годы, правления двух царей — Филометра и Эвергета, и «Клеопатра» (1893) — история легендарной царицы, последней представительницы греко-македонских правителей. --------------------------------------------- Эберс Георг Сестры I В городе мертвых Мемфиса гордо возвышается великолепный четырехугольный храм Сераписа [1] . К нему примыкают небольшие святилища Асклепия [2] , Анубиса [3] и Астарты [4] . Вокруг храма теснятся длинные низкие домишки из необожженного кирпича, словно толпа убогих нищих, окруживших облаченного в пурпур царя. Чем ярче горят и сверкают на утреннем солнце желтые песчаниковые стены храма, гладкие, как зеркало, тем непригляднее кажутся серые соседние строения. Каждый порыв ветра срывает с них тучи пыли, точно с высохшей дороги. Эти убогие постройки не оштукатурены даже внутри. Стены их сложены из нильского кирпича, смешанного с резаной соломой, концы которой торчат, как щетина, и еще более подчеркивают их убожество. Прежде эти жалкие жилища отделялись от храма Сераписадлинной крытой колоннадой, для того чтобы глаза набожного посетителя не смущала их неприкрытая бедность, но теперь часть колоннады обрушилась, и через брешь молчаливо выглядывают ветхие строения с открытыми окнами и дверями, или, вернее, пробитыми в стене отверстиями. От колоннады пролегает узкая пыльная тропинка мимо развалов камней и поваленных колонн, предназначенных теперь для нового здания. Здесь же возле плит лежат лом и кирка. Тропинка ведет к серому дому и оканчивается у запертой деревянной двери. Дверь грубо сколочена из досок и едва держится на крючках. Между дверью и порогом широкая щель, в которую в настоящий момент пролезает красивая серая кошка. Встав на ноги, грациозное животное начинает охорашиваться, лижет свой блестящий мех, лениво потягивается, посматривая горящими зелеными глазами на дом, который оно только что покинуло и из-за которого медленно поднимается солнце. Ослепленная ярким светом, кошка повернулась и осторожными неслышными шагами направилась в преддверие храма. Жилище, из которого только что вышла кошка, мало и обставлено очень скудно. Свет проникает в него только через дырявую крышу и щели в двери. Сквозь этот полумрак видна вся жалкая обстановка. У серых грубых стен стоит только один деревянный ящик, а возле него поставлены прямо на земляной пол две глиняные чаши, глиняный сосуд для воды и деревянный кубок. Среди этих простых вещей резко выделяется изящно отделанная золотая кружка. У задней стены лежат две плетеные циновки, постланные на овечьих шкурах. Это постели двух обитательниц этого жилища. Одна из них сидит теперь на маленькой скамейке из пальмового дерева и, зевая, расчесывает свои блестящие каштановые волосы. Впрочем, эта работа идет у нее не слишком удачно. Длинные и густые пряди волос не слушаются гребня, и каждый раз, проводя гребнем, девушка закрывает глаза и своими блестящими зубками крепко закусывает алую нижнюю губку как бы от сильной боли. Но проходит несколько минут, и гребень нетерпеливо отброшен на постель. Вот послышалось шлепанье босых ступней за дверью. Девушка открыла большие карие глаза, удивленно смотрящие на божий мир, на губах показалась улыбка, и все ее существо в один миг так мило изменилось, точно бабочка, вдруг вылетевшая на солнце, переливалась своими яркими красками. Чья-то рука сильно и поспешно ударила в дверь, и в щель над порогом просунулась доска, на которой лежал круглый тонкий хлебец и стояла глиняная чашечка с золотистым оливковым маслом. Девушка притянула доску, взяла масло и хлебец и вскрикнула с жалобным упреком: — Так мало! Разве это для нас обеих? При этих словах ее веселые черты быстро приняли другое выражение и глаза так безутешно смотрели на дверь, точно там навсегда померк свет солнца. Действительно, хлебец был так мал, что его едва хватило бы ребенку, а между тем две взрослые девушки должны были им удовольствоваться. Слова упрека нашли отклик за дверью, и старуха, принесшая хлеб, дружелюбно ответила: — Сегодня больше нет, Ирена! — Но это бессовестно! — возразила девушка со слезами на глазах. — С каждым днем хлебец все уменьшается, и даже будь мы воробьями, едва ли наелись бы досыта! Ты знаешь, что нам присылают, и мы не перестанем жаловаться. Серапион напишет нам новое прошение, и если царь узнает, как постыдно с нами поступают… — Да, если узнает, — прервала ее старуха. — Но раньше, чем слово бедняка дойдет до слуха царя, ветер развеет его по воздуху. Я бы нашла более короткий путь для тебя и твоей сестры, если вам не нравится голодать. Кто так хорош собой, как она и ты, моя красавица, тот не должен бедствовать! — А разве я хороша? — спросила девушка, и словно солнечный луч скользнул по ее прекрасному личику. — Настолько хороша, — ответила со смехом старуха, — что можешь показываться рядом с твоей сестрой, а вчера во время шествия знатный римлянин столько же смотрел на твою сестру, как и на саму Клеопатру. А если бы ты там была, то он и не посмотрел бы вовсе на царицу. Да ты сама знаешь, как ты хороша. Такие слова лучше хлеба, у тебя есть зеркало, смотрись в него, когда захочется есть! Шлепанье ступней старухи затихло. Девушка схватила золотую кружку, приоткрыла дверь, чтобы пропустить побольше света, и посмотрелась в блестящую поверхность драгоценного кубка, но его выпуклая поверхность исказила ее черты, и девушка весело дунула на свое карикатурное изображение, так что оно затуманилось. Смеясь, поставила она кружку на землю, подошла к сундуку, вынула маленькое металлическое зеркальце и внимательно стала рассматривать себя, несколько раз меняя прическу. Она хотела уже положить зеркало на место, но вдруг вспомнила о фиалках, которые заметила еще при пробуждении. Очевидно, ее сестра положила их вчера в чашку с водой. Не задумываясь, она вынула фиалки, вытерла мокрые стебли и перед зеркальцем воткнула их себе в волосы. Как ярко блестели теперь ее глазки, и как радостно принялась она уплетать хлеб! Какие блестящие картины проходили перед ее юными глазами, пока она ела хлеб, быстро отламывая по кусочку и обмакивая в масло. Как-то раз, в день Нового года, она заглянула в палатку царя и увидела там нарядных мужчин и женщин, возлежавших на пурпурных подушках. И с тех пор она мечтала о накрытом драгоценной посудой столе, представляя себе, как увенчанные венками мальчики будут ей прислуживать, слышала песни, игру на флейте и арфе и… настолько еще она была ребенок, и притом голодный, что, рисуя себе длинную череду вкусных блюд, незаметно съела хлеб и все масло. Когда рука ее, коснувшись доски, не нашла больше хлеба, она разом пришла в себя и с ужасом смотрела на пустую чашку и на место, где раньше лежал хлебец. Она глубоко вздохнула, перевернула доску, как будто надеялась найти хлеб и масло на другой стороне, смущенно покачала головой и задумалась. Через несколько мгновений открылась дверь, и на пороге показалась стройная женская фигура ее сестры Клеа, чей скудный обед Ирена только что съела. Целую ночь Клеа шила для своей сестры и только перед восходом солнца вышла к ключу, чтобы принести воды для утреннего возлияния на алтарь Сераписа. Вошедшая молчаливо, но ласково кивнула головой. Она казалась очень утомленной и, сев на крышку сундука, вытерла влажный лоб спускавшимся с головы покрывалом. Ирена смотрела на пустую доску и размышляла, сознаться ли прямо в своей вине перед сестрой и попросить прощения или, что ей зачастую удавалось, шуткой отклонить заслуженный упрек. Она остановилась на последнем. Быстро, но не совсем уверенно подошла она к сестре и сказала с комической серьезностью: — Посмотри, Клеа, неужели ты ничего не замечаешь? Я теперь похожа на крокодила, который слопал целого гиппопотама, или на священную змею, проглотившую кролика. Подумай, когда я ела свой хлеб, нечаянно попал мне в зубы твой кусок, и только что хотела я… Клеа бросила взгляд на пустую доску и прервала свою сестру тихим восклицанием: — Я так голодна! В этих словах не было упрека, но слышалось глубокое изнурение, и, когда юная преступница взглянула на сестру и увидела, как та молча сидит, бледная, сжавшаяся, она почувствовала разом и сострадание, и печаль. С громким плачем упала она перед сестрой, обхватила ее колени и прерывающимся от рыданий голосом заговорила: — Ах, Клеа, бедная Клеа, что я опять наделала! Я ведь не хотела тебя огорчать. Я сама не знаю, как это случилось. Отчего это происходит, что, когда я что-нибудь сделаю, я тогда только знаю, хорошо это или дурно, когда уже все кончено. Из-за меня ты не спала ночь, обо мне же заботилась, и я, скверная девчонка, так тебе отплатила! Но ты не должна голодать, нет, ты не должна, нет! — Успокойся, только успокойся, — ласково проговорила Клеа и, гладя кудрявую головку сестры, заметила фиалки. Губы ее вздрогнули, усталый взор оживился, обратившись на пустую чашечку, куда вчера она старательно вложила цветы. Ирена заметила перемену в лице сестры и, приписывая ее себе, весело спросила: — Идет мне это? Клеа уже протянула руку, чтобы вынуть цветы, но удержалась и только сазала г, удивившим девушку своим выражением: — Цветы мои, но можешь оставить их до тех пор, пока они не завянут, потом возврати их мне. — Это твои цветы? — повторила Ирена и подняла большие удивленные глаза на сстру. Ведь до сих пор все, что принадлежало сестре, принадлежало и ей. — Я всегда брала цветы, которые ты приносила. Что в этих особенного? — Такие же фиалки, как и все, — отвечала Клеа, густо покраснев, — но их носила царица. — Царица! — вскрикнула девочка и, вскочив с колен, захлопала в ладоши. — Она тебе дала цветы? И ты мне это только сейчас рассказала? Вчера, вернувшись с шествия, ты только спросила о моей ноге, о моем платье и ни одного словечка больше. Ты получила букет от самой Клеопатры? — Нет, как можно? — возразила Клеа. — Один из ее спутников бросил его мне, но довольно! Пожалуйста, передай мне сосуд с водой! У меня во рту пересохло, и я едва могу говорить от жажды. При этих словах яркая краска снова разлилась по ее лицу, но Ирена, не замечая ничего в своем желании загладить недавнюю вину, поспешно подала кувшин, и, пока Клеа пила, Ирена показала ей свою маленькую ножку: — Посмотри, шрам совсем зажил, и опять можно надевать сандалии. Вот я их завяжу и пойду попрошу у Серапиона хлеба Для тебя, а может быть, он даст и пару фиников. Ослабь, пожалуйста, немножко ремень на щиколотке, мне больно. Смотри, как твердо теперь я ступаю. В полдень я пойду с тобой и наполню кружки для жертвенника, а потом я буду сопровождать тебя в шествии, которое уже вчера назначено. Будут ли опять царица и знатные туземцы смотреть на процессию? Вот бы было великолепно! Теперь мне пора, и, прежде чем ты допьешь свой кубок, у тебя будет хлеб. Я умею подластиться к старику, когда нужно. Когда Ирена широко открыла дверь и ее ярко осветило солнце, сестре показалось, будто чарующая прелесть девушки слилась с солнечным светом. Проводив глазами букет фиалок, Клеа тихо опустила голову и прошептала: — Я все отдаю ей, и она берет все, что у меня есть. Три раза встречала я римлянина, вчера он подарил мне эти фиалки, я хотела их сохранить, и теперь… Она крепко сжала кубок в руке, губы ее горько дрогнули, но через мгновение она выпрямилась и твердо сказала: — Так должно быть! Девушка медленно провела рукою по лбу, точно у нее болела голова, и задумалась, мечтательно глядя перед собой, но скоро голова ее склонилась, и она задремала. II Кирпичное строение, в котором находились комнаты сестер и других служащих при храме, называлось пастофориумом. Кроме постоянных храмовых обитателей, в нем всегда проживало много пилигримов. Они собирались сюда на поклонение со всех концов Египта и охотно ночевали в святилище богов. Ирена быстро проходила мимо открытых с восходом солнца дверей, поспешно отвечала на поклоны знакомых и незнакомых, дружески смотревших на нее, и скоро достигла пристройки, примыкавшей к северной стороне пастофориума. В этом здании не было дверей, но на высоте человеческого роста имелись шесть открытых оконных отверстий, выходивших на дорогу. Из первого отверстия выглянуло бледное, покрытое глубокими морщинами лицо старика. Девушка весело крикнула ему приветствие эллинов: — Радуйся! Но он, не раскрывая рта, движением исхудалой руки и неподвижным взором строго и многозначительно приказал ей остановиться, потом протянул ей деревянную доску, на которой лежало несколько фиников и полхлеба. — На жертвенник богов? — спросила она. Старик утвердительно кивнул, и Ирена уверенно пошла дальше со своей легкой ношей. Но уже через несколько минут она снова замедлила шаги; послышались громкие голоса, и скоро на противоположном конце пастофориума, к которому примыкала священная роща акаций Сераписа и куда она сама направлялась, показалось несколько мужчин. С любопытством приглядываясь к ним, она не решилась, однако, идти путникам навстречу и, тесно прижавшись к стене, прислушивалась к их разговору. Впереди этих ранних посетителей шел сильный мужчина с длинным посохом в правой руке, а за ним следовали два незнакомца. Это был один из тех профессиональных проводников-гидов, которые говорят точно читают по невидимой книге, и перебивать их вопросами нельзя, потому что они сами едва ли понимают, что говорят. Но незнакомцы слушали внимательно. На одном из них было длинное пестрое одеяние, золотые цепи и кольца, на другом же был надет короткий хитон [5] и через левое плечо перекинута белая римская тога [6] . Богато одетый спутник был пожилой человек с мясистым безбородым лицом и жидкими седеющими волосами. Ирена долго с необычайным удивлением смотрела на роскошные ткани его одежд и на украшения, потом она с большим вниманием остановилась на стройной юношеской фигуре его товарища. «Жирный пудель повара и молодой лев», — прошептала она, глядя на тяжелую поступь одного и на упругую походку и благородные движения другого. В это время проводник успел сообщить римлянину, что здесь находятся кельи благочестивых людей, которые в добровольном заточении посвятили себя служению богу Серапису, а пищу получают через окна. В это же мгновение окно распахнулось с такой силой, как будто его рванул сильный порыв ветра. Так же внезапно высунулась из окна свирепая, с гривой седых волос голова и закричала во все горло проводнику: — Если бы мой ставень был твоей спиной, дерзкий, тогда твоя длинная палка попала бы куда следует! Или, если бы вместо языка у меня во рту была дубина, так я бы до тех пор двигал ею, пока не устал, как один из болтунов, который в продолжение трех часов перед народом вымолачивал пустую солому. Едва взойдет солнце, как этот блюдолиз тащит к нам любопытный сброд. Уж лучше буди нас в полночь и бросай камнями в эти старые доски! Мой последний привет успокоил тебя на три недели. Надеюсь, теперь это будет на более долгий срок. И вы, господа, слушайте меня! Как вороны летят за войском, чтобы пожирать трупы убитых, так вот и он стережет чужестранцев, чтобы опустошить их карманы. А ты, что называешь себя толмачом, когда ты выучился греческому, ты забыл египетский, но запомни следующее: если ведешь чужеземца, то веди его к сфинксу или в храм Пта-Аписа [7] вызнать будущее или веди его в убежище царя в Александрии или в винную лавку Каноп [8] , но не к нам, потому что мы не фазаны, и не флейтистки, и не диковинные звери, которым поневоле приходится терпеть, пока на них глазеют. Вы, господа, должны выбрать себе лучшего провожатого, чем эта жестяная побрякушка, которая тогда только и бренчит, когда ее трясут. Что собственно касается лично вас, то я только одно скажу: любопытные глаза — несносные гости, перед которыми разумный хозяин запирает дверь. Опять испугалась Ирена и прижалась еще крепче к скрывавшим ее столбам. С шумом захлопнулся ставень, который потянул затворник за привязанную к нему веревку, но дряхлые крючки не выдержали толчка, и ставень стал медленно падать. Сердитый крикун протянул руки, чтобы поддержать и поднять его, но ставень был тяжел, и едва ли бы это ему удалось, если бы молодой римлянин не пришел к нему на помощь. Легко, без всяких усилий, точно ставень был сделан не из тяжелых толстых тесин, а из ивовых прутьев, он рукой и плечом поднял его на прежнюю высоту. — Еще немного выше! — крикнул ему старик. — Поставь под более острым углом! Подвинь еще немного! Если сегодня ночью посетят меня летучие мыши, я вспомню о вас и передам от вас им поклон! — Ты лучше сделаешь, если избавишь себя от этого труда, — возразил юноша холодно и важно. — Я пришлю тебе плотника, чтобы снова прикрепил ставень. Просим у тебя извинения за вред, причиненный нами. Старик выслушал юношу и, смерив его глазами с головы до ног, сказал: — Ты здраво рассуждаешь и мог бы мне понравиться, если бы находился в другой компании. Плотника твоего мне не надо, пришли только молоток, топор и хороших гвоздей. Если можете мне оказать эту услугу, то отправляйтесь! — Мы уже уходим, — сказал пестро одетый мужчина женским высоким голосом. — Что же еще остается благоразумному человеку, как не удалиться! — Убирайся, убирайся, — смеялся старик, — и, если желаешь, прямо в Самофракию, великий Эвлеус; дорогу туда ты еще не забыл, с тех пор как советовал царю бежать туда с его сокровищами. Если же ты не совсем уверен, что найдешь дорогу один, то возьми с собой этого проводника и переводчика, он тебе покажет ее! Высокий советник царя Птолемея Филометра, евнух Эвлеус, побледнел при этих словах, бросил на старика яростный взгляд и сделал знак молодому римлянину, но последний не имел никакого желания следовать за ним. Сердитый ворчун ему нравился, может быть, потому уже, что он чувствовал, что сам нравился старику, который в проявлении своих симпатий и антипатий явно не церемонился. Римлянин, не нуждаясь более в своих спутниках, вежливо обратился к евнуху: — Прими мою благодарность за твое сопутничество и не отвлекайся долее для меня от твоих важных дел и обязанностей. Эвлеус поклонился и возразил: — Я знаю, в чем моя обязанность. Царь доверил мне сопровождать тебя. Позволь мне дожидаться тебя вон под теми акациями. Когда евнух и проводник направились к зеленой роще, Ирена хотела обратиться к старику со своей просьбой, но римлянин остался у кельи и вступил со стариком в разговор, который она не решалась прервать. Тихо вздохнув, девушка поставила доску с хлебом и финиками на камень и, скрестив руки, прислонилась к стене, прислушиваясь к разговору. — Я не грек, — говорил юноша, — и ты заблуждаешься, если думаешь, что я прибыл в Египет и пришел к тебе из любопытства. — Но кто приходит в храм для молитвы, тот не выбирает себе таких напарников, как Эвлеус или переводчик. Они тоже едва ли теперь призывают благословение на твою голову. Если бы я был даже вором, я бы не выходил с ними на кражу. Что же тебя привело к Серапису? — Вот уже ты начинаешь выспрашивать? — Верно! — кивнул старик. — Как честный купец, я принимаю ту же монету, которой плачу. Ты пришел, чтобы тебе растолковали сон, или хочешь поспать в храме, чтобы увидеть призрак? — Разве я выгляжу таким сонным, — спросил римлянин, — чтобы спустя час после восхода солнца снова захотел спать? — Весьма возможно, — продолжал громогласно отшельник, — что ты еще не покончил со вчерашним днем и в заключение пиршества тебе вздумалось посетить нас и проспаться у Сераписа! — До тебя, по-видимому, многое доходит извне, — заметил юноша, — и если бы я тебя встретил на улице, то принял бы скорее за кормчего или строителя, у которого в подчинении много нерадивых работников. По тому, как рассказывают в Афинах про тебя и тебе подобных, я ожидал найти иное. — А что же? — засмеялся Серапион. — Предлагая этот вопрос, я рискую опять прослыть любопытным. — Я бы охотно тебе ответил, но если я скажу тебе правду, то подвергну себя еще большей опасности быть встреченным так же немилостиво, как мой бедный проводник. — Говори, — сказал старик, — на различные туловища у меня различные одежды, и худшие не для того, кто угощает меня редким судом справедливости. Но прежде чем ты мне дашь отведать горького блюда, назови твое имя. — Не позвать ли проводника? — спросил молодой римлянин с лукавой улыбкой. — Он мог бы тебе описать меня и рассказать целую историю моего дома. Не прогневайся, меня зовут Публием. — Такое имя носит из трех твоих соотечественников по крайней мере один. — Я из рода Корнелиев и даже Сципионов [9] , — сказал юноша, понижая голос, как будто ему не хотелось громко произнести свое знатное имя. — Следовательно, ты высокородный, очень знатный господин, — сказал, кланяясь, отшельник. — Я и так это знал: так величаво шествовать в твои годы и быть таким нежным и сильным может только благородный. Так, следовательно, Публий Корнелий? — Зови меня Сципионом или лучше просто Публием. Тебя зовут Серапион, и теперь я хочу тебе сказать, что ты желаешь знать. Когда мне рассказывали, что здесь, в храме, есть люди, которые добровольно заключают себя в тесные кельи, с тем чтобы никогда их не покидать, и проводят жизнь в размышлениях и объяснениях снов, я думал, что эти люди или больные, или безумцы, или то и другое вместе. — Так, так, — перебил Серапион, — но об одном ты не подумал. Ну а если за этими стенами есть люди, которые заточены против их воли, и если я принадлежу к таким пленникам? Я у тебя спрашивал о многом, и ты мне на все ответил, ну так узнай тоже, как я попал в эту ужасную клетку и почему я остаюсь в ней. Я сын благородных родителей. Отец мой был смотрителем житниц этого храма, македонянин родом, мать — египтянка. Произвела она меня на свет не в добрый час, двадцать седьмого Паофимонда, как этот день называется в священных книгах; этот день злосчастный, и ребенка, родившегося в этот день, должны держать в заточении, иначе он умрет от укуса змеи. Из-за такого несчастного поверья многих моих товарищей по рождению еще раньше заточили в подобные клетки. Отец оставил бы меня на свободе, но мой дядя, составитель гороскопов в храме Пта, имевший большое влияние на мою мать, а также все его друзья нашли еще много дурных предзнаменований для меня; по звездам они прочли много бедствий на моем жизненном пути и уверяли, что боги произнесли это громким голосом. Они до тех пор уговаривали мою мать, пока меня не решили заточить. Мы жили тогда внизу, в Мемфисе. Любящей матери я обязан этим несчастьем, из глубокой любви своей к сыну она принесла мне это горе. Ты вопросительно смотришь на меня? Да, юноша, жизнь покажет, что злейшая ненависть иногда лучше слепой нежности, превысившей всякую меру. Читать и писать и вообще всему, чему учат сына жреца, я выучился, но ни разу, никогда не пытался обучиться терпеливо нести свой жребий. Когда у меня выросла борода, мне удалось освободиться из заточения и я пустился странствовать по свету. Я был в Риме, Карфагене и Сирии. Наконец мне захотелось опять напиться воды из Нила и я вернулся в Египет. Почему? Потому что иногда бываешь глупцом, для которого вода и хлеб на родине, хотя и в тюрьме, кажутся вкуснее пирогов и вина на свободе, но в чужой земле. В отчем доме я нашел только мать, отец умер от горя. Перед моим бегством мать была статной красавицей, а когда я вернулся к ней, она была уже совсем увядшей и умирающей старухой. «Страх за тебя погубил ее», — сказал мне врач, и это было для меня самым тяжелым ударом. И когда эта добрая, ласковая женщина лежала на смертном одре и нежно гладила меня, дикого Упрямца, умоляя опять вернуться в заточение, я сдался и поклялся ей терпеливо оставаться в клетке до конца своих дней, потому что я как вода на морозе — меня можно или разломить на части руками, или я останусь холоден и тверд, как кристалл. Мать вскоре после моей клятвы умерла. Я держу свое слово, это ты сам видишь, и ты видишь также, как я переношу свою судьбу. — Довольно терпеливо, — согласился Публий. — Я бы, наверное, еще неукротимее потрясал своими цепями, чем ты, и поверь мне, что тебе даже полезно неистовствовать так, как недавно. — Как сладкому вину с Хиоса, — прибавил отшельник, прищелкнув языком, будто только что попробовал благородного напитка. Высунув свою косматую голову из окна, он заметил Ирену и весело крикнул ей: — Что ты там делаешь, дитя? Ты стоишь, точно поджидаешь счастье, чтобы пожелать ему доброго утра. Девушка быстро схватила доску, свободной рукой пригладила волосы и, покраснев, приблизилась к мужчинам. Публий с удивлением и восторгом остановил на ней взгляд. В это время кто-то еще, вышедший из рощи акаций, приблизился к римлянину и, услыхав слова Серапиона, громко заговорил, раньше чем совсем подошел к ним: — Тот человек сказал, что девушка ожидает счастья? Но ты слышишь, Публий, и, конечно, не станешь мне возражать, что она сама приносит счастье везде, где появляется? Сказавший эти слова был молодой грек, щеголевато одетый. Чтобы подать руку своему другу Публию, он воткнул за ухо гранатовые цветы граната, которые держал в правой руке, и потом обратил к Серапиону красивое заносчивое, словно выточенное лицо, нежное и тонкое, как у девушки. Своей фразой ему хотелось обратить на себя внимание старика. — С назиданием Платона прекрасно и справедливо поступать, приближаюсь я к тебе! — воскликнул грек и потом продолжал спокойнее: — Правда, ты не нуждаешься в этом напоминании, ты ведь принадлежишь к тем, которые добиваются настоящей, так называемой внутренней свободы; кто же свободнее того, кто ни в чем не нуждается? Так как нет благороднее свободнейшего из свободных, то прими дань моего уважения и позволь тебе передать поклон Лисия из Коринфа, который охотно, как Александр [10] , восхитился бы тобой, египетским Диогеном [11] , если бы ему дозволено было из отверстия твоего не особенно привлекательного жилища постоянно любоваться образом этой прелестной девушки… — Довольно, молодой господин! — перебил Серапион быстрый поток слов грека. — Эта девушка принадлежит вашему храму, и кому вздумается говорить с ней так, как с какой-нибудь флейтисткой, тот будет иметь дело со мной, ее защитником. Да, со мной, а твой приятель может засвидетельствовать, что невыгодно связываться с подобными мне… Отойдите, молодые господа, и дайте сказать девушке, что она желает. Когда Ирена подошла к отшельнику и быстро и тихо рассказала, что она наделала и что теперь ее ждет сестра, Серапион сперва громко рассмеялся, потом, понижая голос, весело поддразнивая ее, как отец любимицу-дочку, сказал: — Она съела за двоих и теперь на цыпочках тянется к моему окну, как будто под этими одеждами один только воздух, а не наевшееся по горло смертное дитя. Мы смеемся, а Клеа, бедняжка, голодает? Ирена не ответила ни слова, но еще выше приподнялась на пальцах, обратила личико к Серапиону, кивнула утвердительно несколько раз своей хорошенькой головкой и посмотрела прямо в глаза старику взглядом, полным лукавства и искренней просьбы. Отшельник воскликнул: — Ты хочешь, чтобы я отдал свой завтрак Клеа? Но у меня ничего нет, кроме нескольких финиковых косточек. Да ведь у тебя на дощечке лежит сносный завтрак! — Это дар старого Фибиса в жертву Серапису, — возразила девушка. — Гм… Гм… Да, конечно, — бормотал старик. — Если это для бога… Хотя он менее нуждается в нем, чем бедный проголодавшийся смертный. Потом старик продолжал строго и важно, как учитель, неосторожно проговорившийся в присутствии ученика и желающий загладить свой промах: — Конечно, нельзя трогать порученных тебе вещей. Сперва бог, потом люди. Если б я знал, как… Ах, клянусь душой моего отца, Серапис сам шлет нам то, что нам нужно! Эй, благородный Сципион или, как я тебя должен звать, Публий, подойди ко мне и посмотри туда, в ту сторону акаций. Видишь ты там моего любимца, проводника, и хлеб, и жареных курочек, что ваш невольник вынимает из кожаной сумки? Теперь он поставил кружку с вином на ковер, разостланный перед громадными ногами Эвлеуса. Сейчас они позовут вас обедать, а я знаю одного хорошенького голодного ребенка, у которого белая кошка сегодня утром стянула завтрак. Принесите мне полхлеба и куриное крылышко и, если можно, также один гранат или один из персиков, которые вертит теперь в своих жирных пальцах евнух. Впрочем, можно бы было и оба персика, у меня найдется применение для обоих. — Серапион! — с тихим укором шепнула Ирена и потупилась, но грек воскликнул горячо: — Больше, гораздо больше я могу тебе принести. Я бегу сейчас… — Оставайся, — произнес Публий решительно, удерживая его за плечо. — Серапион ко мне обратился с просьбой, и я хочу сам услужить моему другу. — Ну, так иди! — крикнул грек вослед быстро удаляющемуся Публию. — Ты мне не даешь возможности получить благодарность с прелестнейших губок в Мемфисе. Смотри, Серапион, как он спешит! Бедный Эвлеус должен встать. Гиппопотам и тот мог бы поучиться у него неуклюжести. Вот это я называю скоро решать дела. Римлянин никогда не спрашивает, он просто берет. Теперь у тебя все, что нужно. Как дойная корова, от которой отняли теленка, смотрит Эвлеус ему вслед. Я бы тоже охотнее сам съел эти персики, чем смотрел, как их уносят. Если б народ на форуме мог видеть это! Публий Корнелий Сципион Назика [12] , родной внук великого африканца [13] , как простой невольник, прислуживающий на пиршестве, несет в каждой руке по блюду! Ну, Публий, какую добычу несет Рим-завоеватель домой? — Сладкие персики и жареного фазана, — засмеялся Корнелий и подал в окно отшельнику два блюда. — Еще останется довольно для тебя, старик! — Спасибо, большое спасибо! — воскликнул Серапион, подозвал Ирену к себе, дал ей золотистый белый хлеб, половину жаркого, уже разрезанного евнухом на две части, два персика и тихо прошептал: — За остальным, когда те уйдут, сама Клеа может прийти ко мне. Теперь благодари доброго господина и уходи! Одно мгновение девушка стояла смущенная и безмолвная перед римлянином. Краска стыда залила ее лицо до нижней губки с маленькими сверкающими зубками, и она боялась встретиться со строгим взором черных глаз незнакомца. Потом собралась с духом и сказала: — Ты очень добр. Я не умею быть красноречивой, но сердечно тебя благодарю. — Твоя сердечная благодарность, — ответил Публий, — украшает мне это великолепное утро. Я бы желал на память о тебе взять одну из фиалок в твоих волосах. — Возьми все! — вскричала Ирена, быстро высвободила букетик из волос и протянула его римлянину, но раньше, чем тот успел взять цветы, она отвела руку и с важной миной добавила: — Царица держала их в своих руках! Моя сестра Клеа получила их вчера во время процессии. При этих словах лицо Публия приняло строгое выражение, и коротко и резко он спросил: — У твоей сестры черные волосы, она выше тебя, и в процессии на голове у нее был золотой венок? Она подарила тебе эти цветы? Так ведь? Ну, так этот букетик она получила от меня. Хотя она его и взяла, но, по-видимому, он ей не очень понравился. Что ценят, того не отдают, и потому его можно бросить! При этом Публий перебросил цветы за дом и продолжал уже ласковее: — Ты, дитя, будешь вознаграждена за потерянное украшение. Лисий, дай мне твои гранатовые цветы! — Ну, нет, — отвечал тот. — Ты хотел сам услужить твоему другу Серапиону и не позволил мне принести персики. Теперь я желаю собственными руками поднести цветы прекрасной Ирене. — Прими их от него, — сказал Публий и гордо повернулся спиной к девушке, а Лисий положил гранатовые цветы на дощечку в руках Ирены. Испуганная резким обращением римлянина, девушка робко поклонилась и быстро направилась к дому. Публий задумчиво смотрел ей вслед. Лисий ему крикнул: — Что же это такое? Или сегодня веселый Эрос [14] заблудился в мрачном храме Сераписа? — Это было бы нехорошо, — прервал его отшельник, — потому что Цербер у ног вашего бога быстро бы оборвал крылья ветреному юноше. Старик многозначительно посмотрел на молодого грека. Если он даст схватить себя трехголовому чудовищу, — засмеялся Лисий. — Пойдем же, Публий. Эвлеус слишком давно нас ждет. — Ступай к нему, — отвечал римлянин. — Я скоро приду, мне еще надо сказать несколько слов Серапиону. С уходом Ирены старик все свое внимание обратил в сторону акаций, где все еще завтракал евнух. Когда Публий его окликнул, отшельник заговорил, негодующе потрясая своей косматой головой: — Твои глаза видят не хуже моих. Посмотри, как этот человек двигает челюстями и причмокивает губами. Здесь, возле храма Сераписа, можно узнать образ мыслей человека, наблюдая его во время еды. Ты знаешь, что не по доброй воле сижу я в этой клетке, но только за одно я ей благодарен — от меня далеко то, что какой-нибудь Эвлеус называет наслаждением. — Ты гораздо больше философ, чем хочешь казаться, — заметил Публий. — Я не хочу никем казаться, — возразил старик, — мне все равно, что другой обо мне подумает. Но человек, не имеющий никакого дела, чей покой редко нарушается, на многое вырабатывает свое собственное воззрение. Если такой человек называется философом, то зови меня так, если хочешь. Когда тебе будет нужен какой-нибудь совет, приди опять ко мне; ты мне очень нравишься, и, может быть, ты даже можешь мне оказать огромную услугу. — Скажи только, — прервал его римлянин. — От всего сердца я желал бы быть тебе полезным. — Не теперь, — тихо сказал Серапион, — но приходи опять, когда у тебя будет свободное время, только, конечно, без твоих сегодняшних спутников, во всяком случае без Эвлеуса: из всех мошенников, когда-либо виденных мной, этот — самый худший. Впрочем, я сегодня же тебе скажу, что дело идет не обо мне — чего я мог бы себе желать? — а о счастии и несчастии носительниц кружек — ты их видел обеих, и они нуждаются в защите. — Не ради тебя я сюда пришел, а ради старшей — Клеа, — откровенно сознался юноша. — В ее походке и глазах есть что-то такое, что другого удержало бы на почтительном расстоянии, а меня влечет. Как попала эта величавая женщина в ваш храм? — Если ты опять придешь, я расскажу тебе историю сестер и чем они обязаны этому Эвлеусу. Теперь ступай, и знай, что этих девушек здесь хорошо охраняют; это я говорю не на твой счет, а относительно грека — он ловкий молодчик. Когда ты узнаешь, кто они, ты охотно придешь им на помощь. — Я и теперь это сделаю с искренней радостью, — ответил Публий, прощаясь с отшельником, и затем обратился к Эвлеусу: — Чудесное утро! — Оно было бы для меня еще прекраснее, если бы ты так долго не лишал меня твоего общества, — ответил евнух. — Это значит, — вставил римлянин, — что я заговорился дольше, чем ты находишь это благоразумным. — Ты поступаешь по обыкновению твоих соплеменников, — отвечал евнух, низко кланяясь, — они даже царей заставляли ждать в передней. — Но ты не носишь короны, а старый царедворец ведь умеет терпеливо ждать… — Коль скоро приказывает царь, — перебил Эвлеус, — седеющий царедворец молчит, если юношам нравится не оказывать ему внимания. — Это относится к нам обоим, — обратился Публий к Лисию. — Теперь отвечай ты, я уже довольно наслушался и наговорился. III Как ноги Ирены не переносили жестких ремней, так и душа ее была в высшей степени чувствительна к резкому слову. Поэтому речи римлянина и его поведение несказанно ее огорчили. С опущенной головой, со слезами на глазах шла она домой, как вдруг взгляд ее упал на персики и на жаркое. Она вспомнила о сестре и о том, с каким удовольствием бедняжка будет есть вкусные яства. Ротик ее опять улыбался, радость засветилась в глазах, и ускоренным шагом она быстро направилась к дому. Что Клеа непременно спросит про фиалки и что римлянин к ней отнесся с большим вниманием, чем всякий другой снисходительный незнакомец, ей не пришло на ум. Кроме сестры, у нее не было подруги, а по окончании работ, когда другие девушки, полные ожидания и страха, говорят 6 радостях и страданиях любви, они обыкновенно возвращались домой такими усталыми, что сон был для них самым желанным отдохновением. Когда же выдавались свободные часы, то Клеа всегда рассказывала ей о родительском доме. Ирена живо интересовалась этими рассказами, перебивала сестру расспросами и даже напоминала некоторые события и факты детства, которые, как ей казалось, она запомнила, но в действительности слышала раньше от сестры и нарисовала в своем пылком воображении. Клеа не заметила долгого отсутствия Ирены; обессиленная голодом и усталостью, она скоро заснула. Горькое выражение сошло с ее лица, румянец вернулся на побледневшие щеки, на полуоткрытых губах проскользнула улыбка. Эта красавица была рождена не для одиночества и отречения, а для всех радостей жизни и любви, которых теперь она была лишена. В комнате сестер было душно и тихо. Слышно было жужжание мухи, кружившейся над пустой чашкой, и неровное дыхание спящей. На лице спавшей румянец становился все ярче, губы открылись, словно для поцелуя; вот поднялись руки, и сквозь сон, как бы удерживая кого-то, она нежно заговорила: — Нет, нет, прошу тебя, мой милый… — Но поднятые руки упали на сундук, на котором сидела Клеа, и она проснулась. С блаженной улыбкой на устах медленно полуоткрыла она глаза, но, по мере того как приходила в себя, глаза ее открывались все шире и с ужасом глядели в пространство, как на что-то необычайное. Так просидела она некоторое время без движения, потом провела рукой по лбу и глазам и, вздрогнув, прерывисто прошептала, стиснув зубы: — Что со мной? Откуда такие мысли? Какие злые духи заставляют нас во сне делать такие вещи и чувствовать то, что наяву мы должны гнать далеко от сердца и ума? Я должна презирать свою слабость и ненавидеть тот образ, а я позволила ему меня обнять и не только не чувствовала негодования, а напротив, невыразимо сладкое чувство проникло мне в душу. Она крепко стиснула ладони и, уронив руки на колени, заговорила, качая головой, другим, более нежным тоном: — Конечно, это был только сон и… вечные боги… если мы спим… что же из этого? Так должно ведь случиться! К нечистым помыслам я прибавляю еще неправду про себя! Нет, не злой дух послал мне этот сон, это было только олицетворение того, что я чувствовала вчера, третьего дня и раньше, когда этот знатный чужеземец смотрел мне в глаза властным взглядом и когда он мне протянул фиалки. Разве я тогда отвернулась от него, разве ответила на его смелость негодующим взглядом? Разве я не могла взглядом же прогнать врага? Прежде это мне всегда удавалось, если мужчина нас преследовал, а вчера я не смогла. Чего хочет от меня чужестранец? Чего требует его повелительный взор, преследующий меня всюду, куда бы я ни повернулась, и даже во сне не дающий мне покоя? Зачем я смотрела на него? Яд горит в сердце моем, но я разрушу все и, когда вернется Ирена, разорву фиалки или отдам их ей. Пусть она их потом выбросит. Я хочу остаться чистой, даже во сне; что же мне еще остается, кроме чистоты? Грустные размышления ее были прерваны Иреной. Звук голоса сестры успокоительно подействовал на молодую девушку и согнал горькое выражение с ее прекрасного лица. Глубоко вздохнув, Клеа прошептала: — Пока она со мной и я слышу ее голос, я еще не совсем несчастна. Передав по дороге скромный дар отшельника Фибиса одному из прислужников храма, Ирена вошла в дом и, скрыв за спиной доску с подарком римлянина, закричала сестре с порога: — Отгадай, что я тебе принесла? — Хлеб и финики от Серапиона, — отвечала Клеа. — О нет! — закричала Ирена, подавая сестре тарелку. — Лучшие лакомства царей и богов. Потрогай только этот персик, он точно щечки маленького Фило! Если я всегда буду приносить тебе такие блюда, то ты должна желать, чтобы каждое утро я съедала твой завтрак. А знаешь ты, кто это все подарил нам? Нет, этого тебе ни за что не отгадать! Это мне дал знатный римлянин, тот самый, от которого вчера ты получила фиалки. Клеа вспыхнула и строго и коротко спросила: — Ты почему это знаешь? — Он мне сам сказал, — проговорила Ирена изменившимся голосом. Глаза сестры прямо смотрели на нее с непривычным ей строгим выражением. — Где же фиалки? — продолжала Клеа. — Он взял их, а его друг дал мне эти гранатовые цветы, — лепетала Ирена. — Римлянин сам мне хотел их дать, но грек, красивый веселый юноша, не позволил этого и положил мне цветы на доску. Возьми их, но только не смотри так на меня, я не могу этого переносить. — Мне их не надо, — с горечью проговорила Клеа; потом, опустив глаза, тихо спросила: — Фиалки римлянин оставил у себя? — Оставил… нет, Клеа, нет, я не хочу тебя обманывать! Он забросил их за дом и при этом говорил такие жестокие слова, что я испугалась и убежала. Я чувствовала уже слезы на глазах. Что у тебя с римлянином? Мне так страшно, так страшно, как бывает в бурю, которой я так боюсь. Как побледнели твои губы! Это от долгого голода. Ешь скорей! Ах, Клеа, зачем смотришь ты так на меня, так мрачно и обреченно? Я не могу вынести этого взгляда, я не могу! Ирена громко зарыдала, сестра подошла к ней, погладила ее мягкие волосы, поцеловала и ласково сказала: — Я не сержусь на тебя, дитя, и не хочу тебя огорчать. Если бы я могла плакать, как ты, когда черные тучи облегают Мое сердце, тогда скоро бы показалось ясное солнце, как у тебя. Теперь осуши твои слезы, иди в храм и спроси, когда мы должны идти на спевку и когда начнется церемония. Ирена покорно, с опущенной головой вышла на воздух, но глаза ее опять засверкали, когда она подумала о церемонии, и ей пришло в голову, что, вероятно, она там увидит веселого друга римлянина. Она вернулась, поставила цветы в чашечку, из которой утром вынула фиалки, весело кивнула сестре и пошла в храм, размышляя по дороге, как лучше приколоть цветы для процессии, на голову или на грудь? Во всяком случае она должна их надеть, чтобы показать, что умеет ценить подобный подарок. Оставшись одна, Клеа схватила тарелку с фазаном и отдала его кошке, отвернув лицо; запах жаркого пробуждал в ней обидные воспоминания. Потом она взяла персик и подняла уже руку, чтобы бросить его в отверстие в крыше, но, вспомнив, что Ирена и маленький Фило, сын привратника, будут очень рады полакомиться, положила его обратно на тарелку и взялась за хлеб. Голод ее страшно мучил. Она уже хотела разломить золотистый хлебец, но тоже бросила его обратно на тарелку и пробормотала: — За это тоже мне нечего его благодарить, но я не выброшу дара божьего, как он мои фиалки, потому что это грех! Хлеб насыщает голодного, и за это добро, вероятно, боги ему воздадут. Но между мной и им все кончено, и если он явится сегодня на процессию и опять будет смотреть на меня, я сумею заставить себя избежать его взоров. Я так хочу и так будет! Вечные боги и ты, великий Серапис, помогите мне, без вашей помощи мне не забыть его! Помогите мне остаться чистой в моих помыслах! Она бросилась на землю возле сундука, прижалась пылающим лбом к жесткому дереву и пробовала молиться. Только об одном просила она богов: дать ей силы забыть человека, похитившего ее душевный покой. Как быстрые облака, проносясь по небу, застилают жрецу наблюдаемое им светило, как шум улицы заглушает священную песню, так перед глазами бедной девушки носился образ того мужчины, от власти которого она тщетно хотела освободиться, обращаясь к богам. Она была похожа на человека, собравшего все свои силы, чтобы поднять огромный камень, и упавшего под его тяжестью. И вот он лежит, и нет у него силы сбросить непосильное бремя. И напрасно старалась Клеа прогнать образ своего врага. Незримо, но властно, он вторгался в ее душу. Она перестала бороться с собой, поднялась с земли, умыла холодной водой пылающее лицо и подтянула ремни сандалий; в храме, в священной близости богов, она надеялась найти поддержку и утешение. В дверях она столкнулась с Иреной, которая ей сообщила, что из-за шествия, назначенного сегодня на четыре часа дня, занятия пением отложены. Клеа направилась к храму, а Ирена сказала ей вслед: — Возвращайся скорей; скоро надо будет носить воду для жертвоприношений. — Иди одна на работу, — попросила Клеа, — теперь понадобится немного воды, потому что храм скоро опустеет по случаю процессии. Достаточно нескольких кувшинов. Дома я оставила для тебя хлебец и один персик, другой я отдам маленькому Фило. IV Не слушая возражений Ирены, Клеа быстро шла к храму. Она не обратила внимания ни на богомольцев, которые стояли в притворе, низко склонившись или высоко подняв руки, ни на египтян, стоявших на коленях на каменных плитах. Клеа вступила в большой зал святилища, в который могли входить только посвященные и, как она, служившие при храме. Кругом, словно стебли гигантских лилий, гордо возвышались стройные колонны, увенчанные выточенными из камня цветами. На каменном своде, изображавшем небо, блистали золотые созвездия, планеты и неподвижные звезды. Они мерцали с высоты величавых сводов. Да, здесь было сумрачно и достаточно тихо для общения с божеством. Обступившие девушку колонны казались ей колоссальными растениями; фимиам, голубыми струйками вившийся из чашечек цветов на капителях, опьянял девушку и возбуждал ее обострившиеся от голода и волнения чувства. С поднятыми к небу глазами, со скрещенными руками прошла она через зал и нерешительными шагами приблизилась к другому, маленькому и низкому помещению, на заднем плане которого тяжелый драгоценный занавес скрывал бронзовые двери главного святилища. Клеа не имела права приближаться к этому святому месту, но сегодня она была исполнена такого страстного желания искать помощи у богов, что на этот раз нарушила запрет. Полная набожного страха, она упала возле дверей главного святилища и прижалась лицом к дверному столбу. Непреодолимое желание найти силы, управляющие течением нашей жизни, свойственно каждому народу, каждому человеку. Оно так же укоренилось в нас, как стремление видеть свет и слышать звуки. Врожденная способность к религиозному чувству, подобно другим наклонностям, не у всех одинакова. В Клеа религиозное чувство было очень сильно развито набожной матерью, отец же учил ее постоянно быть правдивой и неумолимо справедливой как по отношению к другим, так и к самой себе. Позднее она ежедневно прислуживала в храме божества, которого она привыкла считать за величайшего и могущественнейшего из всех небожителей. Часто она видела издали, когда занавес дверей главного святилища сдвигался в сторону, тонувшее в полумраке изображение Сераписа с Цербером у ног. Внезапно луч света врывался во мрак и яркой полосой скользил по челу бога, пока жрецы прославляли его милосердие. Иногда случалось, что стоявшие у подножия божества светильники сами зажигались и внезапно гасли. Вместе с другими набожными людьми Клеа чтила великого властителя, который вместо каждого угасшего солнца творит новое и вызывает новую жизнь из смерти, поднимает до себя возрожденного мертвеца, если он служил правде на земле и на загробном суде не был осужден. Правду, которой учил ее отец, как высший идеал жизни Серапис предпочитает всем добродетелям. Клеа так часто представляла себе этого бога в человеческом виде, что малопомалу его образ в ее воображении принял серьезные, но мягкие черты ее отца. По временам ей казалось, что она слышит голос отца, оторванного от нее и теперь тяжело страдающего за свою справедливость, но никогда не сказавшего ей ни одного слова, которое бы не было достойно самого божества. Тесно прижавшись к столбу в темном углу святилища, Клеа чувствовала около себя близость отца и беспощадно обвиняла себя за то, что позволила нечистым желаниям проникнуть в сердце, что она была не искренна с собой и сестрой. Если ей не удастся вырвать из сердца образ римлянина, она принуждена будет или обманывать Ирену, или смутить беззаботный покой простодушного, впечатлительного ребенка, которому она заменила мать. Насколько глубоко воспринимала Клеа даже мелочи, настолько же легко Ирена относилась ко всему трудному и серьезному. Клеа была подобна сырой глине, на которой даже мотылек оставляет свой след. Ирена была зеркалом, на котором быстро исчезает след, оставляемый дыханием. — Великий боже, — шептала Клеа, — огненными чертами запечатлел римлянин образ свой в моей душе. Помоги мне стереть его, помоги мне стать непорочной, как прежде, чтобы снова могла я правдиво и без притворства смотреть в глаза Ирене, чтобы опять я могла говорить все, что думаю, и поступать так, как желал бы мой отец. Так молилась она, как вдруг шаги и голоса двух мужчин, приближавшихся к главному святилищу, прервали ее молитву. Мысль, что она находится в запрещенном месте, что ее строго накажут, если обнаружат в этом убежище, проникла в сознание девушки. — Замкни ту дверь, — прошептал один из вошедших своему спутнику и указал на двери, ведущие из зала с колоннами в соседнее помещение, — из посвященных тоже никто не должен знать, что ты для нас тут готовишь. Клеа узнала голос главного жреца и думала выступить вперед и сознаться в своем проступке, но не сделала этого, хотя и не боялась наказания, а еще глубже забилась в свой угол. Двери закрылись, и в зале наступила полная темнота. Теперь она слышала, как открыли завесу и двери, замыкавшие святилище, как сверлили что-то буравом, раздавались удары молота и визжание напильника. В святилище мерцал слабый свет. Тихое святилище обратилось в кузнечную мастерскую, но молодой девушке казалось, что стук ее сердца заглушал гром бронзовых орудий Кратеса, старейшего из жрецов Сераписа. Он заведовал священной утварью, имел дело только с верховным жрецом и славился искусством между соотечественниками-греками исправлять металлическую посуду, делать крепкие замки и сплавлять золото с серебром. Пять лет тому назад, когда сестры пришли в храм, Ирена очень боялась этого широкоплечего человека, ростом с карлика. На лице его было столько складок, что оно походило на пробку, в ногах у него угнездилась какая-то мучительная болезнь, которая часто не позволяла ему ходить. Его забавлял страх Ирены, и всегда, когда он встречал эту девочку, которой в то время не было еще одиннадцати лет, он вытягивал губы к красному носу и страшно хрюкал, чтобы напугать ее еще больше. Он не был зол, однако у него не было ни жены, ни детей, ни сестер, ни братьев, ни друзей, а каждый из нас так живо желает внушить другому существу хоть какое-нибудь чувство, и многие предпочтут лучше наводить страх, чем остаться незамеченными. Кратес считался нелюдимым и самым строгим из всех служителей храма, но Ирена давно уже не боялась его и даже просила иногда Кратеса, со свойственной ей чарующей лаской, сделать опять страшное лицо. Старик смеялся и исполнял ее желание, а она, к обоюдному удовольствию, со страхом убегала. Когда Ирена, повредив себе ногу, не выходила несколько дней из дому, случилось неслыханное дело: Кратес с участием расспрашивал Клеа, что случилось с сестрой, и дал для Ирены пирожок. За все время, пока Кратес работал, не было произнесено ни одного слова между ним и верховным жрецом. Но вот старик отбросил молот и сказал: — Я неохотно занимаюсь делами подобного рода, но это мне, кажется, удалось. Теперь всякий прислужник храма, спрятавшись за жертвенником, может зажигать и тушить светильники, так что даже самый большой умник не заподозрит обмана. Стань за дверью большого зала и скажи слово! Клеа слышала, как верховный жрец заговорил нараспев: — Повелит он ночи — и она становится днем; прикажет погасшему светильнику — и он ярко горит. Если ты присутствуешь здесь, Серапис, явись нам! Яркий луч света вырвался в это мгновение из санкториума и моментально погас, когда верховный жрец запел: — Так ярким светом озаряешь ты детям своим истину и мраком наказываешь их за ложь. — Еще раз? — спросил Кратес таким тоном, который ясно говорил, что ему не хотелось повторения. — Я должен просить тебя только об одном, — отвечал верховный жрец, — чтобы на этот раз игра эта нам удалась лучше, чем раньше. Я всегда был уверен в твоем искусстве, но подумай, о чем теперь идет дело. Оба царя и царица, вероятно, будут присутствовать на торжестве. Филометр и Клеопатра будут во всяком случае, а им трудно отвести глаза. Кроме того, их будет сопровождать римлянин, уже четвертый раз принимающий участие в процессии. Если я верно его понял, он, как и большинство знатных римлян, принадлежит к тем людям, которые больше всего рассчитывают на самих себя. Если нужно, они довольствуются старыми богами их отцов, и все чудеса, которые мы им показываем, они не принимают на веру, а все размеряют и взвешивают своим трезвым умом. Люди такого сорта, которые не стыдятся молиться, не философствуют, а заботятся только о том, чтобы правильно поступать, — самые опасные противники всего сверхъестественного. — А естествоиспытатели в Мусейоне? — спросил Кратес. — Они признают только то, что они могут видеть и наблюдать лично. — Потому-то их так легко провести с помощью твоего искусства, — возразил верховный жрец, здесь они видят действие без причины, а невидимые причины они склонны относить к сверхъестественным. Открой теперь двери, выйдем на воздух через боковую дверцу. Прошу тебя, возьмись на этот раз сам помогать Серапису! Подумай, ведь Филометр только тогда утвердит за нами пахотное поле, если покинет храм, глубоко потрясенный величием нашего бога. Можно будет ко дню рождения царя Эвергета, который должен праздноваться в Мемфисе, устроить новое чудо! — Посмотрим, — отвечал Кратес. — Сперва я должен собрать замок для больших ворот гробниц Аписа; он у меня так давно лежит в мастерской, что всякий может открыть ворота, просунув гвоздь в дырку под задвижкой, и закрыть, толкнув железный болт. Пошли за мной, перед тем как начнут показывать молнии. Несмотря на мои убогие ноги, я приду. Уж раз я взялся за такое дело, надо самому и довести его до конца, но я хотел бы думать, что и без подобных обманов… — Мы не обманываем, — строго перебил своего помощника верховный жрец, — мы только показываем близоруким детям земли могущество божества в форме, видимой им и понятной. С этими словами он повернулся спиной к Кратесу и через боковую дверь покинул зал. Кратес открыл бронзовые двери и, складывая свои инструменты, сказал самому себе так громко, что Клеа ясно слышала из своего убежища: — Мне все равно, но обман есть обман; только бог может обмануть царя или ребенок — нищего. «Обман есть обман», — повторила Клеа, выходя из своего угла, после того как кузнец ушел из храма. Она остановилась в большом зале и осмотрелась вокруг. В первый раз она заметила вылинявшие краски на стенах, повреждения, которые время наложило на колонны, и стертые плиты пола. Приторно сладким показался ей запах фимиама. Проходя мимо одного старца, в молитвенном усердии поднявшего руки, она взглянула на него с сожалением. Пройдя пилоны, замыкавшие собственно святилище, она обернулась и, пораженная, покачала головой. Ни один камень в храме Сераписа не изменился с тех пор, как она час тому назад вошла в него, и тем не менее храм показался ей совсем другим и чуждым, точно ландшафт, который мы привыкли видеть во всей прелести весны, мы вдруг увидели зимой с обнаженными деревьями. Когда Клеа услышала слова жреца-кузнеца: «Обман есть обман», она почувствовала острую боль в груди и не могла сдержать слез, наполнивших ее непривычные плакать глаза; когда ее собственные уста повторили жестокий приговор Кратеса, слезы ее высохли и, взволнованная, она смотрела на храм так, как смотрит путешественник, прощающийся со своим любимым другом, потом вздохнула легче, выпрямилась и гордо отвернулась от святилища Сераписа. Но на сердце у нее было тяжело. У жилища привратника навстречу ей попался ребенок. Подняв ручки, он шел к ней колеблющимися шагами. Клеа подняла его, нежно целуя, и попросила у жены привратника кусок хлеба. Голод начинал ее сильно мучить. Пока она ела сухой хлеб, ребенок взобрался к ней на колени и большими глазами следил за движениями ее рта и рук. Это был мальчик лет пяти с такими слабыми ножками, что они едва могли носить его маленькое тело, но с прелестным личиком. Обыкновенно оно казалось безжизненным, но когда маленький Фило завидел молодую девушку, глазки его радостно заблестели. — Возьми это молоко, — сказала привратница, подавая Клеа глиняную чашку. — Его очень мало, и я не могла бы тебе его предложить, если бы Фило ел так же, как другие дети. Но он пьет две капли, точно ему больно глотать, съест кусочек и больше ничего не берет, если даже его бьют. — Но ты его не бьешь больше? — спросила с упреком Клеа и прижала к себе ребенка. — Мой муж… — отвечала женщина, смущенно перебирая свое платье. — Ребенок родился в хороший день и час, а до сих пор остается слабым и не умеет говорить, и это сердит Пианхи. — Он опять все испортит! — невольно вскрикнула девушка. — Где он? — Его позвали в храм. — Разве вас не радует, что Фило называет его отцом, тебя матерью, а меня зовет по имени и многое уже понимает? — спросила Клеа. — О, конечно, — согласилась женщина. — Он уже говорит, потому что ты учишь его говорить, и мы тебе очень благодарны. — Благодарности я не требую, — перебила ее девушка, — я требую, чтобы вы не бранили и не наказывали мальчика, а радовались вместе со мной. Ведь вы сами видите, как мало-помалу просыпается его бедный дремлющий ум. Если все так пойдет и дальше, то милая крошка станет совсем разумным и понятливым ребенком. Как зовут меня, милый? — Ке-еа, — ответил малютка и улыбнулся своему другу. — Ну, теперь попробуй назвать то, что у меня в руках. Что это? Я вижу, что ты знаешь. Как это называется? Скажи мне на ушко. Да, да, верно, мо-мол-молоко, верно, милый, это молоко. Ну, подними свою мордочку и хорошенько повторяй за мной, ну, еще раз, еще опять, когда ты верно скажешь это слово двенадцать раз, я тебя поцелую. Ну, ты заслужил, где тебя целовать? И здесь, и вот здесь. А это что? Твое у…? Твое ухо! Да, верно, а это твой нос! Взор ребенка становился все яснее и яснее при этом ласковом обучении, и ни маленький ученик, ни Клеа не чувствовали себя утомленными, когда, спустя час, раздавшийся удар по металлу прервал их занятия. Когда молодая девушка хотела уйти, мальчик с плачем прижался к ней, она взяла его на руки и отнесла к матери, потом поспешила домой, чтобы одеть сестру и одеться самой для процессии. По дороге к пастофориуму она опять думала о сегодняшнем посещении храма и о своей молитве. «Перед святилищем, — сказала она себе, — мне не удалось освободить свою душу от того, что ее смущало, и удалось тогда, когда я учила говорить бедного ребенка. Значит, боги могут выбирать для себя святилищем любое непорочное место, а душа ребенка разве не чище жертвенника, перед которым поругана правда?» На пороге дома ее встретила Ирена. Она уже убрала волосы, украсила их гранатовыми цветами и спросила сестру, как та ее находит. — Ты похожа на саму Афродиту [15] , — сказала та, целуя ее в лоб. Поправив складки одежды сестры и прикрепив украшения, Клеа начала одеваться сама. Когда она завязывала сандалии, Ирена ее спросила: — Отчего ты так горько вздыхаешь? Клеа отвечала: — Мне кажется, что сегодня во второй раз я лишилась родителей. V Церемония кончилась. После службы в греческом серапеуме, на которой присутствовал Птолемей Филометр, он утвердил за жрецами не целое поле, как они просили, а только небольшую часть. Когда двор отправился в Мемфис и процессию распустили, сестры возвращались домой. Ирена — улыбающаяся, с пылающими щеками, Клеа — с мрачным, почти грозным блеском в глазах. Не говоря ни слова, подходили они к своему жилищу. В это время храмовый служитель окликнул старшую сестру и потребовал, чтобы она следовала за ним, так как верховный жрец желает с ней говорить. Молча передала Клеа сестре свой кувшин и последовала за служителем. Ее привели в помещение храма, где хранилась священная утварь. В ожидании жреца Клеа опустилась на сиденье. Мужчины, которые утром заходили в пастофориум, следовали за процессией с царской фамилией. После того как кончилось торжество, римлянин Публий отделился от своих спутников и быстро пошел, не прощаясь и ни на кого не смотря, к пастофориуму, к келье отшельника Серапиона. Старик еще издали узнал юношу, твердая и гордая походка которого сильно отличалась от неспешных шагов жрецов Сераписа, и дружески его приветствовал. Публий, холодно и серьезно его поблагодарив, горько и резко сказал: — Время мое ограничено. Я скоро собираюсь покинуть Мемфис. Но так как я обещал выслушать твою просьбу, то, чтобы сдержать свое слово, я пришел к тебе. До твоих девушек, о которых ты мне хочешь говорить, мне нет никакого дела. Я столько же ими интересуюсь, как этими ласточками, пролетающими над домом. — Однако сегодня утром ради Клеа ты предпринял большую прогулку, — возразил Серапион. — Чтобы подстрелить зайца, я ходил гораздо дальше, — отвечал римлянин. — Мы, мужчины, преследуем дичь не из-за обладания ею, а потому, что нас увлекает охота, но встречаются также женщины с наклонностями охотника. Вместо копья и стрелы, они посылают пылкие взгляды, а когда они уверены, что попали в цель, оставляют дичь в покое. В таком же роде твоя Клеа, а хорошенькая малютка, приходившая сегодня утром, смотрит так, будто не прочь, чтобы за ней поохотились; мне одинаково не нравится быть ни дичью, ни охотником за девицами. Дела в Мемфисе у меня займут еще три дня, а потом я покину эту нелепую страну навсегда. — Сегодня утром, — промолвил Серапион, начавший понимать, что возбудило такую неприязнь, сквозившую в словах римлянина, — сегодня утром ты, кажется, так не спешил с отъездом, как сейчас; ты теперь похож на улетающую дичь. Я знаю Клеа лучше, чем ты. Охота не ее дело, тем менее еще позволит она охотиться за собой, потому что она обладает одним сильно развитым в ней качеством, которое ты, Публий Сципион, предпочитаешь всем другим: она горда, непомерно горда и имеет на это право. Напрасно ты смотришь так презрительно, ты хочешь сказать: чем может гордиться какая-то бедная девушка, исполняющая низшие должности при храме, когда гордиться имеют право только те, которые высоко поднимаются над толпой? Но поверь мне, что эта девушка имеет много причин держать голову высоко, не потому только, что она происходит от свободных и благородных родителей, не потому, что она редкостная красавица и что, будучи еще совсем ребенком, она ухаживала за своей младшей сестрой, как заботливая мать, а особенно потому — и это, насколько я тебя понимаю, ты лучше оценишь, чем другие юноши, — что она, несмотря на свое положение, никогда не забывает, что она свободная и благородная женщина. Клеа горда, потому что она должна быть горда, и когда ты узнаешь, в чем дело, ты не будешь гневаться на молодую девушку за то, что, вероятно, она на тебя приветливо смотрела. Боги тебя так создали, что ты можешь нравиться каждой женщине, но Клеа должна отказаться от твоих исканий, она слишком высоко себя ценит, чтобы допустить играть собой даже одному из Корнелиев, но в то же время она не может рассчитывать сделаться твоей женой. Что она тебя оскорбила, в этом нет сомнения. Отчего она это сделала? Я думаю, из гордости. Женщина похожа на воина, который тогда надевает латы, когда видит опасного противника. Последние слова отшельник скорее прошептал, чем проговорил, и замолчал, отирая пот со лба. Всегда, когда что-нибудь его волновало, голос его звучал как труба и ему стоило больших усилий говорить тихо. Сперва Публий смотрел Серапиону прямо в глаза, но потом, опустив глаза в землю, слушал его, не прерывая, до конца. Краска стыда залила его лицо, как у школьника, но все же он был сильный человек, всегда умевший выходить с достоинством из трудного положения. Во всех своих действиях он твердо знал, чего желает, и неуклонно поступал так, как ему казалось справедливым и полезным. Слушая речи отшельника, Публий задал себе вопрос, чего, собственно, он желает от девушки, и, не в состоянии четко ответить себе на это, он чувствовал себя неуверенно. Эта неуверенность и недовольство собой возрастали тем сильнее, чем убедительнее казались ему слова отшельника и чем менее в глубине души он был склонен поддаваться своему увлечению. Но против своей воли он думал о ней в продолжение многих дней, и все привлекательнее и желаннее она становилась по мере того, как говорил старик. — Может быть, ты прав, — тихо ответил юноша после краткого молчания. — Ты знаешь эту девушку лучше, чем я. Если ты обрисовал ее верно, то самое лучшее, если я настою на своем решении покинуть Египет или, говоря откровенно, убегу от твоей любимицы. Здесь мне предстоит поражение или победа, которая принесет мне позднее раскаяние. Сегодня Клеа так избегала моего взгляда, точно глаза мои были жалом змеи. Я вижу, что у нас с ней нет ничего общего; но я бы желал знать, как она попала в этот храм, и если я могу быть ей полезен, то хочу помочь — ради тебя. Теперь расскажи мне, что ты знаешь и чего ждешь от меня? Отшельник одобрительно кивнул Публию и сделал ему знак подойти ближе, и, почти касаясь губами уха наклонившегося римлянина, он тихо спросил: — Царица относится к тебе благосклонно? Получив утвердительный ответ и выразив свое удовольствие одобрительным восклицанием, Серапион начал свой рассказ: — Сегодня утром я тебе сообщил, каким образом я попал в эту клетку и что мой отец был заведующим житницами храма. В то время, когда я был на чужбине, отец был отрешен от должности и умер бы в тюрьме, если бы один смелый человек не помог ему спасти честь и свободу. Все это к делу не относится, но этот человек был отцом Клеа и Ирены; враг же, через которого должен был пострадать невинный, был этот разбойник Эвлеус. Ты знаешь или, вероятно, не знаешь того, что жрецы несут перед царем известные повинности. Ты знаешь это? Теперь, конечно, вы, римляне, больше интересуетесь делами правления и суда, чем развитием искусств и мысли. Моему отцу надлежало выплачивать эти подати, а евнуху их принимать, но откормленный безбородый хорек-обжора проглотил половину доставленного, и когда счетчики заметили, что в сокровищнице царя пусто и нет ни тканей, ни зерен, они подняли шум, который, конечно, раньше дошел до ушей вора, живущего при дворе, чем достиг слуха моего бедного отца. Ты назвал Египет страной чудес или как-то в этом роде, это тоже верно, не ради только этих пшеничных пирогов, которые вы называете пирамидами, потому что здесь могут происходить вещи, которые у вас в Риме так же немыслимы, как лунный свет в полдень или конь с хвостом на носу! Ранее, чем пришла жалоба на Эвлеуса, он обвинил моего отца в растрате, и раньше, чем эпистат [16] округа и заседатели просмотрели акты, решение над неправильно обвиненным было уже составлено; евнух купил их приговор так же, как покупают рыбу или кочан капусты на базаре. В древние времена богиню справедливости изображали с закрытыми глазами, а теперь она смотрит на мир, как косая: одним глазом на царя, другим — на золото в руках истца или обвиненного. Естественно, что мой несчастный отец был осужден, и в тюрьме он уже отчаялся в справедливости богов, когда вдруг случилось великое чудо, что иногда бывает в диковинной стране, с тех пор как греки господствуют в Александрии. Один честный человек не убоялся, взял на себя проигранное дело бедного осужденного и не успокоился до тех пор, пока не выиграл процесса и не вернул отцу чести и свободы. Но заключение, стыд, обида подточили силы оскорбленного человека, как древесный червь точит ствол кедра, и отец зачах и умер. Его спасителю, отцу Клеа, в награду за его смелый поступок пришлось еще хуже, чем моему отцу, потому что у нас на Ниле добродетель так же преследуется, как у вас порок. Где царствует несправедливость, там происходят ужасные вещи. Можно подумать, что боги переходят на сторону злых. Кого не страшит наказание в вечности, если он не глупец и не философ, что почти одно и то же, тот избегает праведной жизни. Отец этих девушек, Филотас, родом из Сиракуз, был последователем учения Зенона [17] . В Риме ведь тоже есть много последователей этого учения. На службе он занимал высокий пост, он был начальником хрематистов [18] , это собрание судей; кроме Египта, подобного учреждения нет почти нигде, и на деле оно оказалось самым лучшим из всех ему подобных. Оно странствует из округа в округ и поселяется в главных городах, чтобы решать дела. Если на решение судилища известного местечка, которым управляет эпистат округа, последует протест, тогда это дело перерешается еще раз хрематистами, которые не должны знать ни обвиняемого, ни жалобщика, и, таким образом, жители провинции избавлены от путешествия в Александрию или, с тех пор как царство разделилось, в Мемфис, в верховный суд, где и без того много дел. Между всеми главами хрематистов ни один не пользовался такой славой, как Филотас, отец Клеа и Ирены. Подкуп не смел прикоснуться к нему, как воробей к соколу. Он был так же умен, как справедлив. Глубокий знаток не только египетских, но и греческих законов, он был грозой продажных судей, и нередко они из одного страха перед его именем выносили справедливый приговор. Клеопатра, вдова Эпифана [19] , когда была еще опекуншей своих сыновей, Филометра и Эвергета, царствующих теперь в Мемфисе и Александрии, высоко ценила Филотаса и приняла его в число родственников царя. Вскоре после ее смерти этот смелый человек взялся за дело моего отца и освободил его из темницы. Разбойник Эвлеус и его сообщник Лепей [20] к тому времени оказались на вершине могущества. Пользуясь молодостью и неопытностью царя, они полностью забрали его в свои руки, и он слушался их, как ребенок. Отец мой был честный человек, но евнух мог быть только негодяем, и когда хрематисты с угрозами требовали от него, чтобы он явился на суд, он затеял войну из-за Сирии против Антиоха [21] . Ты знаешь, как позорно для нас кончилась эта война. Брат Филометра, Эвергет, был посажен царем в Александрии, Мемфисом завладел сам Антиох. Филометру он оставил престол, но держал его в полном подчинении. Впоследствии, когда Филометр, благодаря вам, римлянам, был освобожден от опеки сирийского царя и управлял Мемфисом уже самостоятельно, Эвлеус обвинил отца этих девушек в том, что он передался Антиоху при взятии Мемфиса, и не успокоился до тех пор, пока невинного человека не лишили всех его богатых имений и не сослали вместе с женой в эфиопские золотоносные рудники. Когда все это происходило, я уже сидел в этой клетке, но все узнал через моего брата Главка, начальника дворцовой стражи. Он всегда все знает раньше других, и потому мне удалось тайно привести этих девушек сюда, в храм, и тем избавить их от ужасной участи родителей. С тех пор прошло пять лет. Теперь тебе ясно, почему дочери благородного человека должны носить воду для жертвенника Сераписа? Что же касается меня, то скорей я позволю обидеть себя, чем их, а Эвлеусу я охотно поднес бы вместо сладких персиков ядовитый корень! — И до сего дня Филотас все еще на каторжных работах? — спросил римлянин, в ярости стиснув зубы. — Да, все там же, — ответил отшельник. — Это «да» говорится легко, но невольно сжимаются кулаки, и страшно подумать о тех мучениях, на которые обречены такие люди, как Филотас и невинная страдалица, его жена. А как хороша она была! Как Гера [22] и Афродита вместе! И они должны теперь изнемогать на тяжкой работе под жгучим солнцем и бичом смотрителя! Счастливы они, если не перенесли мучений и оставили детей сиротами! Бедняжки! Кроме верховного жреца, никто здесь не знает, кто они. Если бы только евнух узнал это, он сейчас послал бы их туда же — или я не Серапион. — Пусть попробует! — вскричал Публий, с угрозой протягивая руку. — Тише, тише, мой друг, — попросил старик, — только не теперь, особенно, если ты хочешь сделать что-нибудь для сестер. У евнуха, кроме своих, еще тысяча посторонних ушей, и почти все, что происходит при дворе, проходит через его руки как придворного писца. Ты говорил, что царица милостива к тебе. Это очень важно, потому что супруг ее должен делать все, что захочет она, а если царицы похожи на всех других женщин, которых я знаю, то Эвлеус не может особенно нравиться Клеопатре. — О, если бы только я мог его поймать, — перебил Публий с пылающим от гнева лицом, — такой человек, как Филотас, не должен погибнуть, и отныне его дело станет моим собственным! Вот тебе моя рука, и если я горжусь благородными предками, то главным образом потому, что обещание Корнелиев — то же, что сделанное дело. Отшельник крепко потряс правую руку юноши и любовно кивнул ему седой головой. Глаза старика сделались влажными от радостного умиления. Потом он поспешно отошел от окна и скоро показался с объемистым свитком папируса в руках. — Возьми это, — сказал он, подавая свиток римлянину. — В этом папирусе я описал собственной рукой все, что тебе рассказал, и даже в форме прошения! При дворе, я знаю, подобные вещи, изложенные письменно, рассматриваются по порядку. Если царица согласится исполнить твое желание, то передай ей этот свиток и проси декрет о помиловании. Если ты можешь это сделать, то все устроится отлично. Публий взял папирус, протянул старику еще раз руку, и тот, забывшись, крикнул во весь голос: — Да благословят тебя боги и через тебя избавят благороднейшего из людей от невыразимых страданий! Уж я перестал надеяться, но если ты нам поможешь, еще не все потеряно! VI — Простите, если я беспокою. — Такими словами евнух, тихо и незаметно подкравшийся к пастофориуму, прервал громкую речь Серапиона и почтительно склонился перед молодым римлянином. — Позволительно мне спросить, для какого союза один из благороднейших сынов Рима протягивает руку этому странному человеку? — Спрашивать может всякий, — ответил Публий быстро и резко, — но отвечать может не всякий, и не я, по крайней мере сегодня. Прощай, Серапион, но ненадолго, я думаю. — Дозволишь мне тебя сопровождать? — спросил евнух. — Ты и так без моего позволения следишь за мной. — Я это сделал по приказанию моего повелителя и только исполняю его приказ, сопровождая тебя. — Я иду вперед и не могу тебе запретить следовать за мной. — Но я прошу тебя подумать, — возразил евнух, — что мне непристойно, как слуге, идти позади тебя. — Я уважаю волю моего друга, царя, который приказал тебе следовать за мной, — ответил римлянин. — Перед воротами храма ты можешь взойти в свою колесницу, а я в свою; старый царедворец сможет исполнить приказание своего повелителя. — И он его исполнит, — покорно сказал евнух, но в его заплывших глазках будто блеснуло жало змеи. Взглядом, полным угрожающей ненависти, посмотрел он на римлянина и подозрительно взглянул на свиток, который держал в руке Публий. Юноша, не замечая этого взгляда, быстро шел к роще акаций. Отшельник молча следил глазами за этой неподходящей парой, и когда заметил, что могущественный евнух покорно шел позади римлянина, старик весело хлопнул себя по бедрам и залился громким хохотом. Если уж Серапион начинал смеяться, ему трудно было успокоиться, и он все еще смеялся, когда перед окном появилась Клеа. Старик весело и ласково приветствовал свою любимицу, но, всмотревшись в ее лицо, озабоченно проговорил: — У тебя такой вид, точно сейчас ты встретила дух умершего. Алые губы бледны и черные тени легли под глазами. Что с тобой случилось, дитя? Ирена ведь была вместе с тобой на церемонии, я знаю. Получили вы дурные вести о родителях? Ты отрицательно качаешь головой. Ну, дитя, верно, ты думаешь о ком-нибудь гораздо больше, чем следует. Как кровь бросилась тебе в лицо! Конечно, красивый римский юноша слишком много смотрел в твои глаза! Он прекрасный юноша, настоящий муж, смелый товарищ… — Оставь, — перебила Клеа своего друга и покровителя. — Больше я не должна ничего о нем слышать. — Разве он вел себя непристойно с тобой? — спросил отшельник. — Да, — воскликнула, густо покраснев, молодая девушка с непривычной для ее рассудительности пылкостью. — Да, он постоянно меня преследует вызывающими взглядами. — Только взглядами? — переспросил Серапион. — Смотрим же мы и на высокое солнце, и на любимые цветы, сколько хотим, и они не оскорбляются. — Солнце слишком высоко, а бездушные цветы слишком низки, чтобы человек мог их оскорбить, — возразила Клеа, — но римлянин не выше и не ниже меня. Глаза могут говорить так же красноречиво, как и язык, и то, чего требуют от меня его глаза, заставляет пылать мои щеки от стыда и гнева, когда я подумаю об этом. — Отчего ты так боязливо избегаешь его взглядов? — Кто тебе это сказал? Сам Публий. Твоя жестокость его так огорчила, что он хотел покинуть Египет, но я его убедил остаться, потому что если есть смертный, от которого я жду добра для вас и ваших… — То, конечно, это не он! — твердо возразила Клеа. — Ты мужчина и судишь, как мужчина, но если бы ты взглянул глубже и почувствовал сердцем женщины, тогда бы ты рассуждал по-другому! Как песок пустыни, гонимый ветром на поля, покрывает ласкающую взор зелень мертвым серым налетом, как буря бороздит глубокое зеркало спокойного моря черными валами с кипящей пеной, так и вызывающая дерзость этого человека жестоко действует на покой моего сердца. Четвертый раз взгляды его преследуют меня во время процессии. Вчера я еще не подозревала опасности, а сегодня, я должна тебе это сказать, ведь ты для нас все равно что отец, а кому еще на свете могла бы я довериться? Сегодня я сумела избежать его взглядов, но во время длинных, бесконечно длинных часов празднества я чувствовала, что его глаза неустанно искали мои. Я не ошибаюсь, я это знала, если бы даже Публий Сципион… для чего я вспомнила это имя? Если бы даже римлянин не пришел хвастаться своим нападением на беззащитную девушку. И ты, даже ты вступаешь с ним в союз! Нет, ты этого не сделаешь, конечно, нет! Если бы ты только знал, каково мне было на церемонии, когда я смотрела в землю и знала, что меня оскверняет его взгляд так же, как в прошлом году дождь смыл цвет с побегов виноградных лоз при храме. Он затягивал сеть вокруг моего сердца, и какую сеть! Будто вместо льна на прялку надели пламя, вытянули его тонкими нитями, и этой пылающей пряжей вязали петли! Я чувствовала нити и петли, горевшие в моей душе, и не могла их разорвать, и не могла сопротивляться. Да, смотри на меня со страхом и качай головой! Это было так, и раны эти болят еще и теперь, так болят, что я не могу рассказать. — Но, Клеа, — заметил Серапион, — ты вне себя, ты точно демонами одержима. Иди в храм и молись или, если это не поможет, иди к Асклепию или Анубису, чтобы изгнать злого духа. — Я не нуждаюсь в твоих богах, — возразила девушка в сильном возбуждении. — Да, я хотела, чтобы ты предоставил нас своей судьбе — разделить участь родителей. То, что теперь нам угрожает, гораздо ужаснее, чем просеивать золотой песок на палящем солнце или толочь в ступках кварц. Я пришла к тебе не для того, чтобы разговаривать о римлянине, а чтобы рассказать тебе, что мне сообщил верховный жрец после шествия. — Ну? — спросил протяжно и почти с испугом старик. Шея его вытянулась, косматая голова придвинулась к девушке, и глаза так широко открылись, что морщины вокруг почти расправились. — Сперва он мне сообщил, — начала Клеа, — как скудны доходы храма… — Это правда, — перебил ее отшельник. — Антиох похитил большую часть сокровищ храма, и казна, у которой всегда довольно денег для святилищ египетских богов, наши поля обложила большими повинностями, но вас так скудно содержат, что хуже некуда, а между тем для вашего содержания (я знаю это наверное, потому что это прошло через мои руки) выплачена сумма в храм. На одни проценты с этих денег можно прокормить не только двух таких птичек, как вы, а десять голодных матросов. При этом вы выполняете очень трудную работу без всякого вознаграждения. Лучше, кажется, украсть лохмотья у нищего, чем отнимать вашу скудную долю у вас. Чего же хочет верховный жрец? — Он говорит, что в продолжение пяти лет жрецы нас кормили и защищали, что из-за нас сегодня еще храму грозила опасность, что мы должны или покинуть храм, или решиться занять место двух сестер-близнецов, Арсинои и Дорис. Ты знаешь, что их должность состоит в том, что они должны петь погребальные песни при похоронных носилках умершего бога, изображая из себя Исиду и Нефтиду. На них же лежит обязанность возлияния над трупами, приносимыми в храм для освящения. Эти девушки, сказал Асклепиодор, стали слишком стары и некрасивы для этой церемонии, но храм обязан их содержать до конца. Кроме них и нас, содержат еще двух служительниц бога: у храма не хватает средств, потому Арсиноя и Дорис должны только делать возлияния, а мы заменять их при похоронном плаче. — Но вы не близнецы! — вскричал Серапион. — А по предписанию только близнецы, как Исида и Нефтида [23] , должны оплакивать Озириса. — Нас хотят сделать близнецами, — прибавила Клеа, презрительно сжав губы, — волосы Ирены выкрасят в черный Цвет, как у меня, а подошвы сандалий сделают выше, чтобы быть одного роста со мной. — Сделать тебя меньше они не могут, и светлые волосы Ирены легче выкрасить в темный цвет, чем твои сделать светлыми, — сказал старик, с трудом сдерживая возмущение. — Какой же ответ ты дала на это хотя странное, но все-таки блестящее предложение? — Единственный, какой я могла дать. Я ответила нет и прямо объяснила, что отказываюсь не из страха перед мертвыми и что мы с сестрой из благодарности храму готовы исполнять всякие должности, но только не эти. — А что же Асклепиодор? — Он мне не сказал ни одного грубого слова и важно молчал, пока я ему отвечала, только иногда удивленно измерял меня глазами, точно неожиданно открыл во мне что-то новое и незнакомое. Потом он говорил мне, сколько труда положил на нас храмовый учитель пения, как хорошо звучит мой низкий голос вместе с высоким голосом Ирены, какой большой успех мы бы имели при исполнении плачевных песен, как охотно он дал бы нам лучшее помещение и обильную пищу, если бы мы заступили место сестер-близнецов. Как голодом приручают соколов, так и нас он пробовал сделать покорнее, давая скудную пищу. Может быть, и несправедливо, но сегодня я способна думать о нем и о других жрецах только самое дурное. Пусть будет так, как ему хочется! Во всяком случае он мне ничего не возражал, когда я настаивала на своем отказе, и только отпустил меня с приказанием через три дня опять явиться к нему и сообщить о нашем окончательном решении. Я склонилась перед ним, подошла к двери, уже была на пороге, когда он позвал меня еще раз и сказал: «Подумай о твоих родителях и их участи!» Это звучало торжественно и почти грозно: больше он не сказал ничего и быстро отвернулся от меня. Что хотел он сказать этим напоминанием? Я всегда думаю об отце и матери и напоминаю о них Ирене! Отшельник задумчиво и недовольно ворчал про себя, потом серьезно сказал: — Асклепиодор подразумевал под своими словами гораздо больше, чем ты думаешь. Всякая фраза, которую он говорит упорствующему, это — орехи, и чтобы достать ядра, надо разгрызть скорлупу. Когда он тебе сказал, что ты должна вспомнить о твоих родителях и их печальной судьбе, то эти слова на его языке значат, что вы не должны забывать, как легко вас может постигнуть участь вашего отца, при первой вашей попытке уйти из храма. Не напрасно тебе сообщил Асклепиодор на прошлой неделе, как ты мне недавно сама рассказывала, что родственников осужденных тоже ссылают в рудники. Да, дитя, последние слова Асклепиодора заключают в себе ужасный смысл! Гордость и спокойствие, с которым ты смотришь на это, пугают меня, а я, ведь ты знаешь, не из трусливых. Конечно, отвратительно то, что от вас требуют, но вы все-таки согласитесь, хотя бы ненадолго! Сделай это ради меня и бедной Ирены. Ты сумеешь устоять и вне этих стен в жестоком алчном мире, а маленькая Ирена не сумеет. И потом, Клеа моя, дорогое сердце мое, теперь мы нашли кого-то, кто ваше дело считает своим и кто знатен и могуществен. Ну, что значат три дня! Видеть, как вас выгонят, и думать, что вас везут вместе со всяким сбродом в ужасной повозке на раскаленный юг и на работы, которые убивают сначала душу, а потом тело… Нет, это невозможно! Ты этого не сделаешь ни мне, ни себе, ни Ирене, нет, моя любимая, нет, мое сердце, ты не смеешь этого, не должна этого сделать! Разве вы не мои дети, мои маленькие дочери, вся моя радость, и вы хотите оставить меня одного в моей клетке, потому что вы так… Голос отказывался служить этому сильному мужчине, из глаз его одна за другой капали крупные слезы, скатывались на руку Клеа, которую он обеими руками притянул к себе. Глаза девушки затуманились слезами, когда она увидела плачущим своего угрюмого друга, но она осталась тверда и сказала, стараясь освободить свою руку: — Ты знаешь, отец, многое меня привязывает к этому храму: сестра, ты и маленький Фило, сын привратника. Покинуть вас мне тяжело, страшно тяжело, но лучше я приму на себя эту муку и еще другие, чем позволю Ирене заступить место Арсинои или черной Дорис. Представь себе это дитя солнца накрашенной и обезображенной, коленопреклоненной в ногах похоронных носилок, стонущей и поющей с притворным плачем. Самой себе она покажется чудищем, а для меня, заступающей ей место матери, вечно будет живым укором! Я думаю не о себе! Не изменяя лица, я надену одежды богини и встану у носилок и буду жаловаться и плакать, чтобы растрогать душу каждому в храме. Сердце мое — отчизна скорби, оно похоже на слепого, который потерял зрение, потому что вечно проливал горькие слезы. Мне эти плачевные песни, может быть, облегчили бы душу, она так полна страданий, как до краев налитый кубок; но лучше я бы желала, чтобы тучи навсегда скрыли от меня солнце, туман покрыл бы пеленой все звезды, и черный дым отравил бы воздух, которым я дышу, чем обезобразить ее тело, омрачить ее душу, ее веселый смех превратить в горький плач и ее Детские шалости — в глухую печаль! Лучше я уйду отсюда на смерть и горе к моим родителям, чем это видеть, это допустить! Серапион закрыл руками лицо, Клеа быстро повернулась и, глубоко дыша, направилась к своему жилищу. Обыкновенно, заслышав шаги сестры, Ирена спешила ей навстречу, но сегодня Клеа никто не встретил, и, войдя в дом, она не скоро нашла сестру в темноте наступающей ночи. Ирена сидела, сжавшись в уголке, и, закрыв обеими руками лицо, тихо плакала. — Что с тобой? — спросила старшая сестра, подходя к плачущей и стараясь ее поднять. — Оставь меня, — рыдала Ирена, быстрым движением отвернувшись от сестры и уклоняясь, как упрямый ребенок, от ее ласки. Когда Клеа, чтобы успокоить сестру, ласково погладила ее по волосам, девушка вскочила и пылко со слезами в голосе вскричала: — Я плачу, плачу уже целый час. Коринфянин Лисий после торжества так ласково со мной говорил, а ты, ты совсем обо мне не думаешь и оставляешь меня так долго одну в этой пыльной, гадкой яме. Конечно, я долго этого не выдержу, и если вы меня хотите насильно держать, так я убегу из этого храма; там на улице светло и весело, а здесь мрачно и жутко. VII Посреди Мемфиса, укрепленного белой стеной и валами, стоял старый царский дворец — великолепное вновь оштукатуренное кирпичное здание с бесчисленными дворами, ходами, комнатами, залами, окруженное пестро разрисованными деревянными пристройками вроде веранд и прекрасным строением с колоннами в греческом стиле. Роскошные сады окружали дворец; толпы рабочих возделывали цветники, тенистые аллеи, кусты и деревья, чистили пруды, откармливали рыб, ухаживали за зверинцем, в котором содержались всевозможные звери, от тяжелого неповоротливого слона до быстроногой антилопы, и множество пестрых птиц всех стран света. Из великолепно отделанных купальных галерей поднимался легкий белый пар, из псарни раздавался громкий лай, из длинных открытых конюшен слышалось ржанье жеребят, стук копыт и бряцание уздечек. Театр — полукруглое новое здание — примыкал к старому дворцу, а посреди садов рассеяны были большие шатры для телохранителей, послов и писцов; целые ряды других палаток, служивших столовыми для придворных чинов, наполняли обширное пространство в садах и за стенами дворца. Солдатам была отведена большая площадь между городскими улицами и царским дворцом. Здесь по сторонам тенистых дворов стояли дома стражи и тюрьмы. Другие воины жили в палатках, тесно примыкавших к стенам дворца. Лязг оружия и громкие команды на греческом языке доносились до царицы. Клеопатра сидела на плоской крыше дворца, украшенной мраморными статуями. Вся крыша была засажена широколиственными южными растениями и рощицами благоухающих цветущих кустов. Здесь, в этих воздушных палатах, больше всего любила царица отдыхать летом. Один-единственный выход вел к этому роскошному убежищу, всегда полному прохлады и аромата. Никто не смел войти туда без приказания, дабы не нарушить покоя царицы. У подножия широкой лестницы постоянно стояли на страже ветераны из числа македонских благородных воинов, обязанные повиноваться Клеопатре так же, как самому царю. При заходе солнца эта пышная стража распускалась и расходилась по домам. Заслышав слова команды и гул щитов сменявшейся стражи, царица вышла из шатра и взглянула на запад. Заходящее солнце причудливыми красками заливало желтые изрытые громады обнаженных Ливийских гор и группы стоявших рядами пирамид; легкие серебристые облачка, скользившие по ясному небу над тихой долиной Мемфиса, мало-помалу принимали красно-розовый оттенок, и золотистые полосы заблистали по их изломанным краям. Но царица, вышедшая вместе с молодой гречанкой, белокурой Зоей, своей любимицей и подругой детства, осталась равнодушной к этой волшебной сверкающей красоте и, защитив глаза рукою, стала всматриваться вдаль: — Где-то пропадает Корнелий? Когда перед храмом мы взошли в колесницу, он исчез, и как я ни смотрела, нигде не видела ни его повозки, ни Эвлеуса, который его сопровождает. Очень невежливо уйти, не прощаясь, я могла бы даже назвать это неблагодарностью, потому что я обещала на обратном пути рассказать ему о моем брате Эвергете, которого я жду сегодня в полдень. Публий его еще не знает, потому что Эвергет был в Кирене, когда Корнелий прибыл в Александрию. Видишь ты черные тени вон там, у виноградников Какема? Это он, может быть! Ах нет, ты права, это птицы густыми стаями летают над дорогой. Ты также Дальше ничего не видишь? Нет? А ведь у нас обеих молодые и острые глаза. Мне очень интересно, как понравится Эвергету Публий Сципион. Редко можно найти более различных людей, а между тем в них есть что-то общее. — Они оба мужчины, — перебила Зоя царицу и посмотрела на нее, как бы ожидая одобрения своей повелительницы. — Да, они мужчины, — гордо подтвердила Клеопатра. — Мой брат еще так молод, а между тем среди возмужавших нет никого, кто бы превосходил его силой воли и непреклонной энергией. Еще раньше чем я сделалась женой Филометра, Эвергет прибрал к своим рукам Александрию и Кирену, которая по праву должна принадлежать моему супругу, как самому старшему из нас троих. Это было совсем не по-братски, и много есть еще других причин сердиться на него, но когда через три четверти года я увидела его опять, я все забыла. Я так приветствовала его, точно юный титан оказал мне и моему супругу, а своему брату, важную услугу. Я знаю, каким необузданным часто бывает он, ничему не зная ни меры, ни границы, и, однако, я все прощаю ему, этому молодому гиганту. Вот бы весело было, если бы ему вздумалось бросить Пелион на Оссу [24] ! В моих жилах течет тоже горячая кровь, а начало всех порывов есть сила, чистая, настоящая сила. Найди мне такую женщину, которую бы не пленяла сила. Ничем мы так не восторгаемся в мужчинах, как силой, потому что это единственный дар, на который боги для нас поскупились. Жизнь сама умеряет слишком бурные стремления, но я сомневаюсь, чтобы удалось укротить стремительный нрав этого человека. Подобные ему всегда безостановочно идут вперед и остаются сильными до конца, а конец наступает для них внезапно. Такой дикий поток мне гораздо милее тихой, безвредной для всех речки на равнине, медленно испаряющейся в болото. Ему можно простить его неистовство. Даже его ошибки или, скажу прямо, пороки невольно возбуждают удивление, но и его достоинства не меньше пороков, а когда он захочет, он очаровывает и старого, и молодого. Скажи, кто превосходит его быстротой и энергией ума? — Ты можешь им гордиться, — отвечала Зоя. — Так высоко, как Эвергет, даже Публий Сципион не может взлететь! — Но Эвергету недостает твердой и спокойной уверенности Корнелия. Человек, соединивший в себе хорошие качества их обоих, по моему мнению, не уступит богам. — Среди нас, несовершенных смертных, это был бы единственный совершенный, — заметила Зоя. — Боги не потерпят совершенного человека, потому что им бы пришлось вступить в состязание со своим собственным творением. — Вот идет один, в ком нет недостатков! — вскричала молодая царица и поспешила навстречу богато одетой пожилой женщине, которая вела за руку бледного двухлетнего мальчика. Нежно, но порывисто бросилась царица к малютке и хотела взять его на руки, но робкий ребенок, раньше ей улыбавшийся, испугался, быстро отклонился от матери и, закрыв свое личико ручонками, пытался скрыть его в одеждах важной няни. Царица сейчас же опустилась на колени, взяла за плечи мальчика и сперва ласковыми словами, потом силой хотела его оторвать от скрывавших его складок платья и повернуть к себе. Напрасно няня, бывшая раньше его кормилицей, ласками успокаивала дитя; мальчик расплакался и тем энергичнее уклонялся от нежных ласк матери, чем настойчивее она старалась привлечь его к себе. Наконец няня, высоко подняв ребенка, хотела передать его царице, но он крепко ухватился ручками за шею кормилицы и с плачем, перешедшим в крик, отбивался от матери. Среди этой неудачной борьбы матери с сыном послышался шум колес и топот копыт. Царица сейчас же оставила ребенка, подбежала к перилам крыши и крикнула Зое: — Публий Сципион идет! Пора одеваться на пир. Упрямый ребенок все еще ничего не хочет слушать? Унеси его, Праксиноя, и позволь тебе заметить, что я тобой недовольна! Ты отчуждаешь от меня моего собственного ребенка, чтобы завладеть будущим царем. Это недостойно тебя или показывает твое неумение, и что ты не доросла до доверенной тебе должности. С обязанностями кормилицы ты покончила, и я буду искать и найду другую няню для мальчика. Никаких возражений! Ни слез: с меня довольно крика ребенка! С этими громко и страстно сказанными словами Клеопатра повернулась спиной к окаменевшей Праксиное, супруге знатного македонца, и вошла в шатер, где уже стояли светильники в нескольких лампадах на маленьких столиках изящной, тонкой работы. Светильники и вообще все туалетные принадлежности Уборной царицы сделаны были из сверкающей слоновой кости, что прекрасно гармонировало с небесно-голубым наметом шатра, расшитым серебряными лилиями и колосьями; подушки были покрыты тигровыми шкурами, а на полу были разостланы ковры из белой шерсти, окаймленные голубыми полосами. Клеопатра быстро опустилась на сиденье перед туалетным столом и так долго рассматривала себя в зеркале, точно впервые видела свое лицо и свои густые светло-рыжие волосы. Потом, обращаясь наполовину к Зое, наполовину к любимой субретке из Афин, стоявшей позади нее с другими прислужницами, она сказала: — Мы сделали большую глупость, выкрасив мои волосы в светлый цвет, теперь придется их так оставить. Публий Сципион, ничего не подозревающий о нашем искусстве, нашел этот цвет волос очень красивым и очень редким, и ему ни к чему знать истину. Египетскую прическу с головой грифона, которая больше всего нравится царю, Лисий и римлянин находят варварской, да и всякий так ее назовет, кроме египтян. Но сегодня вечером мы между своими, потому я надену золотой венок из колосьев с гроздьями из сапфиров. Как ты думаешь, Зоя, к нему пошла бы прозрачная бомбиксовая ткань, что вчера прислали из Коса? Но я не могу ее надеть, потому что она слишком легка и прозрачна, а мне теперь недостает необходимой полноты. Опять видны жилы на моей шее, локоть сделался худой и острый, и вообще я очень похудела. Все это происходит от вечной досады, возбуждения, забот! Как я вчера должна была спорить в совете! Мой супруг всегда уступает, во всем соглашается, каждому хочет оказать услугу, а когда нужно отказать, приходится выступать мне. Хотя я делаю это неохотно, но все-таки я всегда должна этим возбуждать злобу и разочарование, и тем даю повод считать себя бессердечной и холодной. Зато моему мужу я предоставляю сомнительную славу считаться самым мягким и самым ласковым между всеми мужчинами и правителями на свете. Мой сын, конечно, своеволен, и это приводит к разным ненужным выходкам, но все-таки это лучше, чем если бы Филопатр бросался всем на шею. Воспитать мальчика надо так, чтобы он умел говорить нет. Сама я часто говорю «да» там, где не следует, но ведь я женщина, а женщине больше идет уступать, чем сопротивляться. А самое важное для нас — красота. Остановимся на этих светло-голубых одеждах и накинем сверху сеть из золотых нитей и сапфиров по узлам, эго хорошо пойдет к моему головному убору. Осторожнее с гребнем, Таиса, мне больно! Больше я не могу болтать. Зоя, подай мне свиток. Мне надо немного сосредоточиться, раньше чем я сойду вниз и буду беседовать за ужином с мужчинами. Когда посещаешь область смерти и Сераписа, вспоминаешь о бессмертии нашей души и о нашей участи за гробом, тогда особенно охотно перечитываешь то, что сказал любимый мой мыслитель о близких нам вещах. Прочти, Зоя. Подруга Клеопатры сделала знак незанятым служанкам отодвинуться назад, опустилась на низкую подушку у ног царицы и начала читать с глубоким пониманием и выразительностью, вся сосредоточившись и не замечая ни звона драгоценностей, ни шелеста роскошных тканей, ни звука падавших в хрустальные чашечки капель благовонных масел и эссенций, ни коротких тихих вопросов прислужниц, на которые так же быстро и тихо отвечала Клеопатра. Около двадцати молодых и пожилых женщин группами стояли вдоль стен обширного шатра или неподвижно, как изваяния, сидели на полу на подушках, ожидая одного взгляда в их сторону, чтобы немедленно исполнить приказание. Только глазами и тихими движениями пальцев переговаривались они между собой. Они знали, что царица не любит, чтобы ей мешали слушать чтение, и всякого, кто пойдет наперекор ее желаниям и склонностям, она не задумается отшвырнуть от себя, как старый башмак или порванную струну. Черты лица Клеопатры были неправильны и заострены, скулы и губы, за которыми сверкали белоснежные зубы, были сильно развиты, но когда она, вся сосредоточившись, с блестящими глазами, делавшими ее похожей на пророчицу, с полуоткрытым ртом, слушала строки любимого Платона, она совершенно менялась, полная такой невыразимой прелести, которая, казалось, исходила из лучшего, высшего мира. В такие минуты она была гораздо красивее, чем теперь, нарядная, украшенная, окруженная толпой женщин, громко и без меры ей льстивших. Зоя кончила и положила свиток Платона на место. Клеопатра любила громкие восторги вокруг себя; и, чтобы насладиться ими еще больше, приказано было, чтобы число женщин во время ее туалета было как можно больше. Со всех сторон прислужницы держали перед ней зеркала, поправляли складки платья, подтягивали ремни сандалий, украшенных драгоценными каменьями. Здесь восторгались густотой ее локонов, там — ее стройной фигурой, нежностью лодыжек и восхищались ее действительно крошечными ручками и ножками. Одна девушка делала другой замечания, но настолько громко, что их все слышали, о блеске глаз царицы, превосходящих чудные сапфиры, украшавшие ее голову и платье. Субретка Таиса из Афин серьезно уверяла, что Клеопатра пополнела, потому что сегодня стянуть золотой пояс гораздо труднее, чем десять Аней тому назад. Царица сделала знак рукой, Зоя бросила серебряный шар в богато украшенную чашу, и вслед за тем у входа в шатер послышались шаги телохранителей. Клеопатра вышла из шатра и быстрым взглядом окинула крышу, ярко освещенную факелами и смолой, горевшей на сковородах. Проходя мимо палатки, где спали ее дети, она, не заглянув в нее, прошла дальше к носилкам, которые принесли на крышу благородные македонские юноши. Зоя и Таиса помогли царице подняться на носилки, и все соучастницы ее забав, прислужницы и другие прибежавшие из соседних шатров женщины стали шпалерами по обеим сторонам дороги и разливались в громких восклицаниях удивления и восторга, когда их повелительницу, восседавшую на носилках, проносили мимо них. Ярко сверкали алмазы на ручке опахала из перьев, легким наклонением которого Клеопатра милостиво отвечала на приветствия и поклоны женщин. Этим небрежным жестом царица наглядно показывала всякому, какая пропасть лежит между нею, царицей, и остальными смертными. Каждое движение ее руки было рассчитано и царственно гордо, но в блеске ее глаз ярко сквозило удовольствие, испытываемое молодой, красивой женщиной, нарядно одетой и отправляющейся на веселый праздник. Когда носилки скрылись на повороте широкой лестницы, спускавшейся с крыши, афинянка Таиса тихо вздохнула, подумав про себя: «Если бы я могла хоть один раз в жизни показаться в таких чудных, блестящих, как перламутровая раковина, носилках и, как богиня, шествовать в них, поддерживаемая красивыми юношами, всеми восхваляемая, торжествующая и радостная! Вот поднимается теперь Селена [25] , величаво и безмолвно проходящая мимо мелких звезд. Подобно ей, прошла здесь Клеопатра мимо шатров и нас; здесь ее сопровождают одетые в пурпур слуги с факелами, а там ее ждет праздничный пир и избранные гости. Как все здесь превозносили ее! Мне показалось, что даже мраморная статуя сурового Зенона обратилась к ней с льстивыми словами, а между тем и Зоя, и белокурая Лисиппа, и чернокудрые дочери Димитрия, и даже я, бедное существо, красивее, гораздо красивее ее. Что же было бы, если бы нас одели в такие же ткани и украсили такими же драгоценностями, если бы и мы, подобно Афродите, восседали в раковине, и нашим подножием служили бы дельфины, украшенные жемчугом и бирюзой, а над головами развевались бы страусовые перья! Я знаю, что мне очень пошла бы та прозрачная ткань, которую царица не решилась сегодня надеть. О, если бы действительно было так, как читала Зоя вчера, будто душам людей определено после смерти переходить в другие тела и опять странствовать по земле! Может быть, моя душа снова явилась бы на свет в теле царского ребенка. Сыном царя я бы не хотела быть, от него так много требуется, но я бы желала быть царской дочерью. Как бы это было хорошо!» И об этом и многом подобном мечтала Таиса, пока Зоя перед шатром царских детей вела тихий, но жаркий разговор со своей родственницей, главной няней царевича Филопатра. Кормилица царского ребенка, утирая катившиеся слезы, с плачем говорила: — Я покинула собственного малютку, других детей, супруга и наш прекрасный дом в Александрии, чтобы выкормить и воспитать царевича. Счастьем, свободой, сном, всем я пожертвовала ради мальчика и царицы. И как меня за это вознаграждают! Точно я наемная служанка, а не дочь и жена благородного мужа. Она сама еще полудитя в свои девятнадцать лет, и каждые десять дней она капризно отказывает мне от места в твоем присутствии и всех ее сверстниц, и почему? Потому, что в жилах ее сына течет неукротимая кровь их рода, и потому, что он не бросается в одеяния матери, которая не видит его по целым дням и вспоминает о нем только тогда, когда все другие прихоти удовлетворены и она не знает, что делать. Правители только тогда и справедливы на гнев и милость, пока они дети. Мальчик очень хорошо понимает, что для него я и что — Клеопатра. Если бы я действительно дурно с ним обращалась, когда никто не видит, то давно исполнила бы желание его матери. Но мне так тяжело теперь расстаться с этим слабым ребенком, я чувствую, что я привязалась к нему, как к собственному сыну, нет, сильнее, еще сильнее, и я должна покинуть его из опасения навлечь на себя, на супруга и на всех нас горе и несчастье! Кто не знает, что Клеопатра погубила уже многих, кто осмелился идти ей наперекор? Кормилица царевича громко заплакала, Зоя положила руку на плечо огорченной женщины и успокаивающим тоном сказала: — Я знаю, что тебе приходится больше всех терпеть от капризов Клеопатры, но не спеши! Завтра, как всегда после вашей ссоры, она пришлет тебе хороший подарок, и если она по-прежнему будет стараться загладить обиду добром, то до конца ты еще потерпи как-нибудь, а там обязанность твоя кончится, и ты сможешь вернуться к своим. Нужда учит нас всех терпению, мы живем, как люди, поселившиеся в ветхом доме: сегодня на голову упадет камень, завтра балка угрожает переломать нам ноги. Мы принимаем спокойно все, что падает на нас, стараясь молча вылечивать наши раны; если же мы вздумаем сопротивляться, тогда нам останется надежда только на богов. Клеопатра похожа на туго натянутый лук, который бросает стрелу, едва ребенок, мышь или сквозной ветер коснется тетивы. Ее можно также сравнить с переполненным сосудом, который потечет через край от одной только лишней капли или слезы. Мы все давно погибли бы, если бы вели такую жизнь, какую ведет она; но ей необходимы, как воздух, постоянная тревога, волнения и борьба. Поздно ночью возвращается она с пира, едва шесть часов проведет в неспокойном сне, и уж затем, пока мы снова не нарядим ее на пир, она не знает покоя: из совета переходит к ученым разговорам, от книг — в храм для жертвоприношений и молитв, из святилища — в мастерские художников, от картин и статуй — в приемный зал, от приема подданных и чужеземцев — в канцелярию, оттуда к торжественному шествию и опять к жертвоприношениям, потом в уборную и там, пока ее одевают, слушает мое чтение великих творений, и как слушает! Ни одно слово не ускользнет от нее, целые изречения запоминает она наизусть; от всей этой сутолоки душа ее болит, как от раны, лишь только к ней неосторожно прикоснешься. Мы для нее не более как жалкие комары, которых она прихлопнет без сожаления, если они ей надоедят. Только боги могут заступиться за того, на кого поднимется рука Клеопатры! Эвергет разрубает мечом все, что становится ему поперек дороги, а Клеопатра тихо умерщвляет маленьким кинжалом. Не забывай, что в своей руке она держит не только собственную власть, но и власть покладистого супруга. Не раздражай ее! Принимай то, от чего не можешь уклониться. Поступай, как я. Я молчу, когда во время чтения она вырывает свиток у меня из рук или бросает его об пол; я боюсь за себя, а ты бойся за своего мужа и детей. Праксиноя печально кивнула головой в знак согласия: — Благодарю тебя за эти слова! Я всегда думаю сердцем, а ты головой. Ты права, мне тоже не остается ничего другого, как терпеть. Но когда я исполню то, что я взяла на себя здесь, и вернусь домой, то принесу великую жертву Асклепию и Гигиее [26] , как то делают исцелившиеся от тяжкой болезни. Теперь я наверное знаю, что лучше простой служанкой стоять за ручной мельницей, чем занять место этой богатой боготворимой царицы, которая в погоне за наслаждениями, не останавливаясь, проходит мимо самого лучшего, что может дать жизнь смертному. Ужасной, отвратительной представляется мне эта жизнь без отдыха и покоя. Пусто, как в пустыне, должно быть в сердце матери, которая так занята посторонними вещами, что не может приобрести любовь собственного ребенка, что доступно каждой поденщице. Нет, лучше все терпеливо сносить, чем быть такой царицей! VIII — Отчего никто меня не встречает? — спросила царица, поднимаясь в носилках на последнюю порфировую ступень лестницы, ведшей в переднюю парадного зала. Она стояла, сжав маленькую ручку в кулак, и мрачно глядела на сопровождавших ее царедворцев. — Я здесь — и никого нет! Очевидно, слово «никто» нельзя было понимать буквально, потому что на мраморных плитах зала, окруженного рядами колонн и вместо кровли имевшего звездное небо, стояло более ста македонских телохранителей в богатейших доспехах и столько же знатных царедворцев, носивших титулы отцов, братьев, родственников, друзей и первых друзей царя. Все они встречали свою повелительницу громкими возгласами: «Да здравствует царица!», но никто не удостоился внимания Клеопатры. Эти люди значили для нее еще менее, чем воздух, который мы вынуждены вдыхать, чтобы жить. Как пыль, поднимающаяся на дороге путника, они были неизбежны и привычны. Царица ожидала, что немногие гости, приглашенные на пир по ее и Эвергета выбору, будут приветствовать ее здесь, на лестнице, и увидят ее в ее раковине, как богиню, несущуюся по воздуху; она заранее наслаждалась немым удивлением римлянина и тонкой лестью коринфянина Лисия, и вот теперь пропал один из эффектных моментов в роли, которую она приготовила на сегодня. Ей даже пришла мысль велеть унести себя обратно и спуститься в зал только тогда, когда соберутся ее встретить все гости. Но больше всего на свете Клеопатра боялась показаться смешной. Поэтому она приказала несшим ее воинам остановиться и когда старший из них пошел доложить царю, что приближается царица, она удостоила самых знатнейших из придворных несколькими холодно-милостивыми словами; но через несколько мгновений распахнулись двери из туевого дерева, отделявшие пиршественный зал, и царь со своими друзьями вышел навстречу царице. — Мы никак не ожидали тебя так рано! — вскричал Филометр. — Разве в самом деле так рано? — спросила Клеопатра. — Или, может быть, я тебе помешала и ты забыл меня ждать? — Как ты несправедлива, — возразил царь. — Ты знаешь, что как бы рано ты ни явилась, все-таки это будет поздно для моих желаний. — И для наших, — воскликнул коринфянин Лисий. — Твой приход никогда не бывает ни рано, ни поздно, а всегда вовремя, как счастье, венок победы или выздоровление. — Выздоровление? Значит, кто-нибудь был болен? — спросила Клеопатра, и глаза ее опять заискрились живым и насмешливым умом. — Я вполне понимаю Лисия, — отвечал Публий вместо своего друга. — Однажды я упал вместе с лошадью на Марсовом поле и долго потом пролежал в постели. Тогда я понял, что нет блаженнее состояния, как ощущение снова возвращающейся жизни и силы. Лисий хочет сказать, что никогда так хорошо себя не чувствуешь, как в твоем присутствии. — Да, — подхватил Лисий, — мне кажется, что царица принесла нам выздоровление, потому что в ее отсутствие мы чувствовали себя больными и страдали от страстного ожидания. Твое прибытие, Клеопатра, есть самое действенное лекарство и возвращает нам здоровье. Клеопатра милостиво опустила опахало в знак благодарности, и от быстрого рассчитанного движения ярко сверкнули бриллианты, украшающие драгоценную ручку опахала. Потом она ласково обратилась к обоим друзьям: — Ваши слова сказаны с добрым намерением и различаются между собою так, как два камня в одном драгоценном уборе: один из них блестит потому, что он искусно отшлифован и, следовательно, имеет много граней, другой же алмаз настоящий, и потому горит только собственным огнем. Истина и правда одно и то же; египтяне для обоих этих выражений имеют только одно слово, и твоя дружеская речь, мой Сципион — ведь я могу называть тебя просто Публий? — твоя дружеская речь, Публий, кажется мне искреннее рассчитанной на тщеславный слух речи твоего красноречивого друга. Прошу тебя, подай мне руку! Раковина, в которой она сидела, опустилась на землю, и царица, поддерживаемая Публием и своим супругом, отправилась с гостями в зал. Как скоро завеса за ним опустилась, Клеопатра тихо сказала несколько слов царю и опять обратилась к римлянину, к которому подошел теперь евнух. — Ты прибыл к нам из Афин, Публий, но, кажется, ты не очень усердно изучал логику, иначе как же могло случиться, что ты, который считаешь здоровье за высшее благо и только что объявил, что нигде так хорошо себя не чувствуешь, как в моем присутствии, тем не менее так быстро покинул нас после процессии; можно узнать, какие занятия… — Наш благородный друг, — отвечал евнух, низко кланяясь и не давая договорить царице, — находит особенное удовольствие в беседе с бородатым отшельником Сераписа и, по-видимому, там думает найти краеугольный камень своих занятий в Афинах. — И он прав, — согласилась Клеопатра, — потому что именно там он может научиться размышлять о той жизни, о которой в Афинах меньше всего говорят, о будущей жизни, хочу я сказать. — Жизнь принадлежит богам, — ответил римлянин. — Она приходит всегда слишком рано, и не о том я говорил с отшельником; могу сообщить Эвлеусу, что то, чему я научился у этого странного человека, касается именно прошедших вещей. — Разве это возможно, — воскликнул евнух, — чтобы кто-нибудь, кому Клеопатра предлагает разделить ее общество, мог так долго думать о чем-нибудь другом, кроме прекрасного настоящего? — Ты поступаешь очень благоразумно, — быстро проговорил Публий, — думая только о настоящем и забывая свое прошлое. — Оно было полно забот и труда, — ответил евнух с большим самообладанием, — это знает моя повелительница от своей высокой матери, да и сама видела это своими очами и всегда защитит меня от незаслуженной ненависти могущественных врагов, преследующих меня. Позволь мне, царица, попозже явиться на пир; этот благородный господин заставил меня ждать себя в Серапеуме целый час, а распоряжения относительно новой постройки в храме Исиды должны быть окончены сегодня, чтобы завтра рано утром доложить о них в совете твоему высокому супругу и его высочайшему брату Эвергету… — Ты свободен, — перебила евнуха Клеопатра. Когда евнух удалился, царица близко подошла к Публию и сказала: — Ты враждебно относишься к этому, может быть, неприятному, но во всяком случае полезному и весьма достойному человеку. Можно мне узнать, отталкивает ли тебя от него его наружность или его деяния вызывают в тебе не только отвращение, а если я верно заметила, даже ненависть. — И то, и другое, — ответил Публий. — Я и раньше не предполагал в этом получеловеке ничего хорошего, а теперь знаю наверное, что, если бы я заблуждался, это было бы для него гораздо лучше. Завтра я попрошу у тебя только час времени, чтобы сообщить тебе о нем некоторые вещи. Так все это грустно и отвратительно, что не годится говорить о нем на праздничном пире, предназначенном для радости и веселья. Не старайся угадывать, это дела прошлого времени и ни тебя, ни меня не касаются. Главный управитель и виночерпий прервал их беседу приглашением к столу, и царская чета вместе со своими гостями возлегла за пиршественный стол. Восточная пышность соединялась с эллинским изяществом в этом небольшом покое, где Птолемей Филометр больше всего любил веселиться со своими друзьями. Так же как приемный зал, этот покой освещался сверху, потому что в стенах не было окон, а изящные алебастровые колонны с коринфскими капителями в виде листьев аканта покрывались крышей только по краям, середина же оставалась открытой. Теперь вместо потолка была протянута золотая, украшенная хрустальными полумесяцами и звездами сеть с такими мелкими петлями, что сквозь нее не могли проникнуть ни мотыльки, ни летучие мыши. Сотни светильников ярко освещали торжественный зал; каждый светильник имел несколько лампад, поддерживаемых бронзовыми и мраморными изваяниями прелестных детских фигур. На мозаичном полу было изображено появление Геракла на Олимпе, пир богов и удивление смущенного героя перед великолепием небесного пиршества. Желтые мраморные стены зала, отражая в себе тысячи огней, увеличивали блеск и яркость освещения. Искусные мастера инкрустировали эти стены ценными поделочными каменьями: ляпис-лазурью, малахитом, кварцем, красной яшмой, агатом и колчеданом, сложив из них различные фигуры: фрукты, дичь, музыкальные инструменты. На пилястрах виднелись маски комических и героических муз, факелы, тирсы, обвитые плющом и виноградными листьями, и флейты Пана [27] . Все это было сделано из золота и серебра, украшено дорогими каменьями и рельефно выделялось на мраморе. С фриза смотрел на пирующих великолепный барельеф, изображавший шествие Диониса [28] . Барельеф был изваян из слоновой кости и золота скульптором Бриаксисом [29] для Птолемея Сотера [30] . Все было красиво, роскошно и все ласкало и веселило глаз, пока Клеопатра не вступила на трон. Тогда она здесь, как и в своих покоях, расставила мраморные бюсты величайших эллинских философов и поэтов от Фалеса [31] до Стратона [32] и от Гесиода [33] до Каллимаха [34] . Она говорила, что за своим столом не желала видеть тех, кто еду, питье и смех предпочитает серьезным речам. Вместо того чтобы сидеть на скамье или в ногах на ложе супруга, как требовал обычай, когда на пирах присутствовали женщины, Клеопатра возлегла на особенное, для нее приготовленное ложе, за которым стояли бюсты поэтессы Сапфо [35] и подруги Перикла [36] Аспазии [37] . Она требовала, чтобы ее считали философом и если не поэтом, то по крайней мере тонким знатоком поэзии и музыки; к тому же зачем ей сидеть, когда она умеет так живописно раскинуться на подушках и красиво подпереть рукой голову? Если рука и не была особенно хороша, зато всегда украшена золотом и самыми лучшими александрийскими каменьями, но главным образом она предпочитала возлежать, а не сидеть, чтобы показать свои ножки. Ни одна женщина в Египте и Греции не могла похвастаться такой маленькой, изящной ногой. Сандалии тоже были сделаны так, что закрывали обе подошвы ног, а изящные белые пальцы с розовыми ногтями оставались совершенно открытыми. За ужином Клеопатра, так же как мужчины, снимала свои сандалии и сперва прятала ноги под одежды, а когда следы от ремней должны были, по ее расчету, исчезнуть, выставляла ножки наружу. Евнух Эвлеус был самым усердным поклонником этих ножек, не потому, что они были так прекрасны, а потому, как он сознавался сам, что по движению пальцев он угадывал то, что искусно умели скрывать ее рот и глаза. Ложи из эбенового дерева были разостланы по три в виде подковы. Подушки из матовой оливкового цвета парчи с нежными золотыми и серебряными узорами манили гостей на отдых. Царица, пожимая плечами, казалась недовольной. Дворцовый управляющий, пошептавшись с царицей, указал приглашенным их места. Царица заняла самое крайнее ложе на правой стороне, царь на левой. Ложе, находящееся между ними, предназначенное для Эвергета, брата царской четы, оставалось незанятым. Публий занял место в группе на правой стороне, возле Клеопатры. Коринфянин Лисий — по левую сторону, против Публия, возле царя. Два места возле Лисия оставались пустыми; рядом с римлянином возлег храбрый и умный Гиеракс, друг и вернейший слуга Птолемея Эвергета. Пока слуги осыпали весь зал розовыми лепестками, брызгали на пол благовонной водой и перед каждым ложем расставляли маленькие серебряные столы с тяжелыми красно-бурыми с белыми крапинками порфировыми досками, царь с дружеским приветом обратился к своим гостям, извиняясь за их малое число: — Эвлеус должен был нас покинуть для занятий, а наш царственный брат сидит теперь за книгами с Аристархом [38] , прибывшим с ним из Александрии, но он обещал быть непременно. — Чем нас меньше, — сказал Лисий, низко склоняясь, — тем почетнее быть в числе этих избранных. — Я рассчитывала из хороших выбрать лучших, — заметила царица, — но моему брату Эвергету и это небольшое число приглашенных показалось чересчур большим. Он в чужом доме распоряжается так же, как в своем, и запретил управляющему приглашать наших ученых друзей, из которых тебе знаком Аристарх, превосходный учитель мой и моих братьев, а также наших иудейских друзей; они вчера разделяли нашу трапезу, и я поместила их в число приглашенных. Впрочем, мне это даже приятно, я люблю число муз, и, может быть, он хотел этим оказать честь тебе, Публий. Ради тебя же, следуя римскому обычаю, мы останемся сегодня без музыки. Ты ведь говорил, что не любишь музыки, особенно во время еды. Эвергет сам хорошо играет на арфе, и тем лучше, что он придет позже. Послезавтра день его рождения, и он хочет его провести у нас, а не в Александрии; жреческие послы, собравшиеся в Брухейоне [39] , прибудут сюда для поздравления, и мы хотим устроить для него блестящий праздник. Ты, Публий, не любишь Эвлеуса, а он отлично умеет устраивать подобные празднества, и я надеюсь, что он нам придумает что-нибудь новое. — На завтра мы устроим большое торжественное шествие! — вскричал царь. — Эвергет любит блестящие зрелища, и мне бы очень хотелось ему показать, как глубоко радует нас его посещение. Красивые черты царя при этих словах, шедших прямо от сердца, приняли особенно привлекательное выражение, но царица задумчиво промолвила: — Да, если бы мы были в Александрии, но здесь, между египтянами… IX Громкий смех, гулко отдавшийся в мраморных стенах царского жилища, перебил последние слова Клеопатры, сперва испугавшейся, но потом дружески улыбнувшейся при виде своего брата Эвергета. Молодой царь, оттолкнув управляющего, подходил к пирующим, рядом с ним шел пожилой грек. Клянусь всеми жителями Олимпа и всеми богами и звериным сбродом, населяющим храмы на Ниле, — воскликнул вновь пришедший, причем он так громко смеялся, что тряслись и дрожали его мясистые щеки и колыхалось все его огромное молодое тело, — клянусь твоими хорошенькими маленькими ножками, Клеопатра, которые ты так хорошо умеешь прятать и которые всегда можно видеть; клянусь всеми твоими добродетелями, Филометр, я думаю, что вы решили превзойти великого Филадельфа или нашего сирийского дядю Антиоха и хотите устроить небывалую процессию и в честь меня! Право, так! Я сам приму участие в этом чуде и с моим толстым телом изображу Эрота с колчаном и луком. Какая-нибудь эфиопка должна изображать мою мать Афродиту! Великолепное будет зрелище, когда чернокожая красавица выйдет из белой морской пены! А что вы скажете о Палладе [40] с короткой шерстью вместо волос, о харитах с широкими эфиопскими ногами на плоских ступнях и о египтянине с бритой головой, в которой отражается солнце вместо Феба-Аполлона [41] ? С этими словами двадцатилетний великан бросился на ложе между сестрой и братом. Царь представил ему Публия Сципиона, Эвергет не без достоинства приветствовал римлянина; потом Эвергет подозвал одного из благородных македонских юношей, разносивших вино, подставил ему свой кубок, выпил и, не ставя на стол, протянул его еще два раза; потом запустил руки в свои белокурые растрепанные волосы и воскликнул: — Я должен наверстать все то, что вы выпили раньше меня. Доклед, еще кубок! — Необузданный, — упрекнула Клеопатра полушутя-полусерьезно, грозя пальцем. — Какой у тебя вид? — Как у Силена без козьих ног, — отвечал Эвергет. — Доклед, дай мне зеркало, поищи там, куда смотрит царица, и ты его непременно найдешь. А, право, отражение, которое я вижу в зеркале, мне нравится. Я вижу там череп, на котором, кроме двух корон Египта, можно поместить еще третью, а внутри этого черепа столько мозгов, что ими можно было бы с избытком начинить головы четырех цариц. Я вижу еще острые глаза грифона [42] , которые остаются такими даже и тогда, когда их обладатель выпил лишнее. Единственное, что его портит, так это толстые щеки, и если они будут увеличиваться, то грозят закрыть глазам доступ к свету. Этими руками этот молодец задушит при случае взрослого гиппопотама, а цепь, украшающая эту шею, длиннее в два раза той, которую носит самый упитанный египетский жрец. Я вижу в этом зеркале человека, выпеченного из другого теста, чем остальные люди, и если бы это изящное создание надело прозрачные ткани, что ты могла бы иметь против, Клеопатра? Птолемеи должны заботиться о ввозной торговле в Александрию. Это предвидел великий сын Лага, и какая же торговля могла бы быть с Косом, если бы я не покупал тончайшего бомбикса, когда даже ты, царица, кутаешься, как весталка, в тяжелые ткани? Венок мне на голову, еще другой и вина в кубок! Пью за благоденствие Рима, за твое счастье, Публий Корнелий Сципион, и твое, мой Аристарх, за наши критические мнения, за тонкие мысли и крепкие напитки! — За крепкие мысли и тонкое питье! — быстро уточнил Аристарх, поднял кубок, блестящими глазами посмотрел на вино и медленно приблизил к нему свой изящный слегка выгнутый нос и тонкие губы. — Ого, Аристарх, — заметил Эвергет, наморщив свой высокий лоб, — ты мне больше нравишься, когда следишь за точностью слов в твоих стихах и письмах, чем когда критикуешь гостей веселящегося царя. Тонкое питье следует пить понемножку, а это я предоставляю птицам, живущим в тростниках. — Под тонким питьем, — спокойно ответил великий критик юного царя, поглаживая узкой рукой свои седые волосы, — под тонким питьем подразумеваю я такой напиток, как это вино. Пил ли ты что-нибудь подобное соку этого винограда из Антимиа, что предложил своим гостям твой высокий брат? Твой тост показывает в тебе сильного мыслителя и поклонника лучшего напитка. — Хорошо сказано! — воскликнула Клеопатра, хлопая в ладоши. — Видишь, Публий, это была проба гибкости александрийского языка. — Да, — прервал Эвергет, — если бы на войне сражались словами вместо копий, то господа ученые из Мусейона с Аристархом во главе выгнали бы из Александрии союзные войска Рима и Карфагена в два часа. — Но ведь мы не на поле сражения, а за дружеской трапезой, — успокаивающим тоном ласково заметил царь. — Ты даже подслушал нашу тайну, Эвергет, и осмеял наших добрых черных египтян. Я бы охотно посадил на их место бледнолицых греков, если бы Александрия принадлежала мне, а не тебе, но для твоего праздника в них недостатка не будет. — Неужели вам еще доставляют удовольствие эти вечные процессии гуськом? — спросил юноша, развалясь на ложе и подложив руки под голову. — Лучше я стану так пить, как Аристарх, чем созерцать в продолжение нескольких часов это великолепное зрелище. Только при соблюдении двух условий спокойно и терпеливо соглашусь я скучать, как обезьяна в клетке: во-первых, если такое зрелище доставит удовольствие нашему римскому гостю, Публию Корнелию Сципиону, хотя, с тех пор как нас ограбил дядя Антиох, наши торжества нельзя и сравнивать с триумфальными шествиями, а во-вторых, если вы позволите мне самому принять участие в предполагаемой процессии… — Ради меня, мой царь, — промолвил Публий, — не надо никаких торжественных процессий, особенно таких, на которые я обязан смотреть. — А мне они всегда доставляют удовольствие, — сказал Филометр. — Я никогда не устану смотреть на красивые группы и веселые толпы людей. — И я! — воскликнула Клеопатра. — Меня бросает в жар и холод, даже слезы выступают на глазах, когда торжество разгорается в полную силу. Такая громадная масса, повинующаяся одной воле, действует всегда внушительно. Капля воды, песчаное зерно, один камень — ничтожны каждый в отдельности, но миллионы их, соединенные вместе, образуют моря, пустыни и пирамиды. Так и тысячи людей вместе производят сильное впечатление. Я не понимаю, Публий Сципион, что тебя, обладающего такой сильной волей, не увлекает эта могучая соединенная воля! — Да разве в народном празднике может быть речь о воле? — спросил римлянин. — Здесь всякий подражает другому и повторяет слова другого; я же люблю сам пробивать себе дорогу и подчиняться только законам и обязанностям, которые возложило на меня государство, мое отечество. — Я с детства привык видеть эти зрелища, — сказал Эвергет, — с самых лучших мест, и судьба наказала меня за это равнодушием ко всему подобному. Но бедняки видят всегда только носы, кончики волос и спины участвующих, и потому-то они всегда и восхищаются зрелищем, которого не видят. Публия Сципиона, как вы слышали, это тоже не занимает. Что ты скажешь, Клеопатра, если я сам приму участие в моем празднике, я говорю моем, потому что он устраивается в честь меня. Это было бы ново и забавно. — Я думаю скорее ново и забавно, чем достойно, — заметила с горечью Клеопатра. — Но ведь это-то и должно быть приятно, — засмеялся Эвергет, — потому что ведь я не только брат; но и соперника всегда приятнее видеть униженным, чем возвеличенным. — Ничто не дает тебе права говорить так, — сказал царь тоном сожаления и мягкого упрека. — Мы тебя любим и, чтобы забыть все старое, просим тебя даже в шутках не упоминать об этом. — И не порочь своего достоинства как царя и звания ученого неуместным шутовством, — прибавила Клеопатра. — Наставница, знаешь ли, что я придумал? Я явлюсь, как Алкивиад [43] , со свитой женщин, играющих на флейтах, и с Аристархом, который должен будет изображать Сократа. Мне всегда говорят мои друзья, что у нас с Алкивиадом много общего и мы похожи друг на друга. Публий окинул глазами бесформенное, окутанное в прозрачные ткани тело молодого царственного кутилы, вспомнил о стройном красавце — любимце афинян, которого он видел на Илиссе [44] , и насмешливая улыбка тронула его губы. Оскорбительная улыбка эта не укрылась от Эвергета. Ничего так не любил молодой царь, как слышать, что его сравнивают с питомцем Перикла, но он затаил про себя свою обиду. Публий Корнелий Сципион был ближайшим родственником самых влиятельных людей на Тибре, и хотя Эвергет сам был царем, но воля Рима довлела над ним, как роковая воля божества. Клеопатра заметила перемену в брате и, чтобы не дать ему заговорить и отвлечь его мысли на другое, весело сказала: — Значит, процессия не годится? Ну так придумаем другой праздник в честь дня твоего рождения! Лисий, ты должен быть опытен в таких вещах. Публий мне рассказывал, что в Коринфе ты всегда руководишь всеми представлениями. Что посоветуешь устроить, чтобы Эвергета развлечь и самим повеселиться. Коринфянин несколько минут молча смотрел на свой кубок, медленно двигая его по мраморному столику между устричными паштетами и молодой спаржей, потом, видя устремленные на него вопросительные взоры всех пирующих, сказал: — В больших торжественных процессиях при Птолемее Филадельфе, описания которых, составленные очевидцами, дал мне прочесть вчера Калликсен Агатархид [45] , были представляемы народу различные события из жизни богов. Останемся и мы в этом великолепном дворце и изобразим сами красивые группы по образцу тех, которые древние художники написали или изваяли, нужно только выбрать что-нибудь менее знакомое. — Чудесно! — с оживлением вскричала царица. — На кого больше походит мой могучий брат, как не на Геракла [46] , сына Алкмены, как его изваял Лисипп [47] . Поставим жизнь Геракла по лучшим образцам, и роль героя везде будет предоставлена Эвергету. — Я принимаю, — согласился юный царь, ощупывая свои мускулы на груди и на руках. — И мое согласие вы должны считать за честь, потому что победителю гидры часто не хватало должной рассудительности, и Лисипп, не без намерения, изваял его с маленькой головой на мощном туловище. Но ведь говорить я ничего не буду? — Если я буду изображать Омфалу [48] , сядешь ты у моих ног? — спросила брата Клеопатра. — Кто же не сядет с восторгом у таких ножек? — отвечал Эвергет. — Не выберем ли мы еще что-нибудь другое, не совсем обыкновенное, как советует и Лисий? — Конечно, есть известные вещи как для зрения, так и для слуха, — заметила сестра, — но только признанная красота всегда самая красивая. — Позвольте мне, — заговорил Лисий, — указать вам на одну мраморную группу чудесной красоты и работы; едва ли кто здесь ее знает. Эта группа находится у источника моего родительского дома и много столетий тому назад сделана одним великим художником из Пелопоннеса. Публий был в восторге от этого произведения, и, судя по единодушным отзывам, она превосходна. Она изображает бракосочетание Геракла с Гебой. Богоравный герой сочетается браком с вечной юностью; по содержанию группа очень занимательна. Желаешь ты, мой царь, чтобы Афина Паллада и Алкмена [49] вели тебя на бракосочетание с Гебой? — Почему же нет? — сказал Эвергет. — Только Геба должна быть красива. Но одно меня заботит, как мы добудем группу из твоего родительского дома до завтра или послезавтра? На память, без оригинала, такую группу трудно изобразить, и если рассказывают, что статуя Сераписа прилетела из Синопа в Александрию, и если в Мемфисе найдутся волшебники… — Мы в них не нуждаемся, — перебил Публий царя, — когда я гостил в доме родителей моего друга, который, к слову сказать, великолепнее старого царского дворца в Сардах [50] , я велел вырезать камеи с изображением этого произведения для свадебного подарка моей сестре. Они очень удачны и теперь лежат в моем шатре. — У тебя есть сестра? — спросила царица, наклоняясь к римлянину. — Ты должен мне про нее рассказать. — Такая же девушка, как и все, — отвечал Публий. Ему было неприятно говорить о сестре в присутствии Эвергета. — Ты несправедлив, как все братья, — засмеялась Клеопатра, — и я должна знать о ней больше, потому что, — последние слова царица произнесла едва слышно и пристально смотря в глаза Публию, — для меня интересно все, что касается тебя. Оба брата засыпали коринфянина вопросами о группе, изображающей свадьбу Геракла, и все участвующие стали внимательно слушать, когда Лисий начал говорить. — Эта группа представляет не бракосочетание собственно, а тот момент, когда жениха приводят к невесте. Героя, с дубиной на плече и львиной шкурой, ведут Алкмена и Афина Паллада, со шлемом в руке и с опущенным в знак мира копьем, навстречу поезду невесты; это шествие с громким пением в честь Гименея открывает сам Аполлон. Рядом с ним выступает сестра его Артемида, потом мать невесты и посланец богов Гермес. Теперь я опишу вам лица группы, чудо греческого искусства, равного которому я нигде ничего не видал. Геба идет навстречу жениху, нежно влекомая Афродитой, богиней любви. Пейто [51] , положив руку на плечо невесты, незаметно толкает ее вперед, слегка отвернув лицо свое в сторону и тихо улыбаясь. Все, что нужно было сказать невесте, Геба [52] уже выслушала от нее, а кто раз выслушал речи Пейто, тот сделает то, чего она хочет. — Что же Геба? — спросила Клеопатра. — Она опустила глаза и как бы отталкивает руку Пейто, держа в своих пальцах нераспустившийся бутон розы, и этим как бы говорит: «Ах, оставь меня, я страшусь мужа. Не лучше ли мне остаться такой, какая я есть, и не поддаваться твоим уговорам и соблазнам Афродиты?» Эта Геба восхитительна, и ты, царица, должна ее изображать. — Я? Но ты сказал, что она опустила глаза в землю? — Это придает ей робкий и стыдливый вид. Вся ее фигура должна быть олицетворением боязливости и девственности. Пейто, уверенная в победе, лукаво приподнимает свое платье указательным и большим пальцем. Образ Пейто тоже очень тебе подходит, Клеопатра. — Я думаю, что представлю Пейто, — перебила коринфянина царица. — Геба — бутон, еще не вполне распустившийся цветок, я же мать, притом еще немного философ. — И с полным правом можешь сказать, — добавил Аристарх, — что при всей прелести цветущей юности обладаешь еще качеством, присущим богине Пейто, очаровывать не только сердца, но и умы. Девушки, эти нераспустившиеся цветы, привлекательны на вид, но годятся только для быстро вянущих букетов и венков, а для приготовления вечно благоухающего масла необходимы вполне расцветшие розы. Изобрази Пейто, царица. Сама богиня будет гордиться таким своим воплощением. — Если это так, как я счастлива слышать такие слова из уст Аристарха! Так и будет. Я представлю Пейто, подруга моих игр, Зоя, представит Артемиду, ее строгая сестра — Афину Палладу. Для матери у нас найдется много матрон, для роли Афродиты, мне кажется, годится старшая дочь Эпитропа, она прелестна. — Она глупа? — спросил Эвергет. — Вечно юная Киприда [53] глупа. — Я думаю, что она достаточно умна для этой роли, — засмеялась Клеопатра. — Но где мы возьмем Гебу, такую, как ты описал, Лисий? Дочь Аробарха Амеса — очаровательное дитя. — Но она черна, так черна, как это превосходное вино, и слишком египтянка, — сказал, почтительно склоняясь, мундшенк, начальник юных македонских прислужников, и скромно просил обратить внимание на его собственную шестнадцатилетнюю дочь; но царица отклонила это предложение на том основании, что эта девушка была выше царицы ростом, а царица должна стоять с ней рядом и положить ей руку на плечо. Других девушек тоже не приняли по разным причинам, и Эвергет даже предложил послать голубя с письмом в Александрию с приказом выслать немедленно красивую греческую девушку в четырехконной повозке, как вдруг Лисий воскликнул: — Сегодня утром я видел девушку, настоящую Гебу, точно вышедшую из мраморной группы моего отца; сами боги одарили ее грацией богини, ее цветом волос и лица. Юная, робкая, белая, розовая и твоего роста, моя царица. Если вы позволите, я после расскажу, кто она, а теперь я войду в наш шатер за камеями мраморной группы. — Ты найдешь их в ящике из слоновой кости на дне сундука с платьем, — произнес Публий, подавая ключ. — Поторопись, — сказала Клеопатра, — нам всем очень любопытно узнать, где это в Мемфисе ты отыскал белую и розовую боязливую Гебу. X Целый час прошел с тех пор, как Лисий покинул царских гостей. Кубки не один уже раз наполнялись вновь; евнух Эвлеус успел присоединиться к пирующим, и разговор перешел на другие предметы. Оба царя разговаривали с Аристархом о рукописях древнейших поэтов и ученых, рассеянных во всей Греции, и о путях и средствах добыть оригиналы, или по крайней мере достать копии для библиотеки Мусейона. Эвергет рассказывал евнуху о последнем празднике Дионисия и о новейших представлениях комедий в Александрии. Евнух делал вид, что внимательно слушает своего собеседника, перебивал его даже разумными и дельными вопросами, но все его внимание было обращено на царицу, которая совсем завладела Публием и тихо ему рассказывала о жизни, губящей ее силы, о неудовлетворенности сердца и о своем восхищении Римом, его величием и мощью. Царица говорила, почти не умолкая, с разгоревшимися глазами и пылающими щеками. Публий, вообще не разговорчивый, изредка прерывал царицу, чтобы сказать ей что-нибудь лестное. Он помнил совет отшельника и старался заслужить расположение Клеопатры. Несмотря на тонкий слух, евнух мало что услышал из их тихих речей. Громкий голос царя Эвергета покрывал все голоса, но евнух обладал большим искусством связывать мысленно отрывки слышанного разговора или, по крайней мере, схватывать смысл. Царица не любила вина, но на пирах она всегда бывала опьянена своими собственными словами, и теперь, когда ее братья и Аристарх оживленно спорили между собой, она подняла кубок, прикоснулась к нему губами, подала его Публию, а сама схватила его чашу. Молодой римлянин понял все значение ее поступка. На его родине точно так же женщина меняется бокалом со своим избранным или, раскусив своими белыми зубками яблоко, отдает ему половину. Холодный ужас объял Публия, как путника, беспечно идущего по дороге и вдруг заметившего бездну под ногами. Как молния пронеслась в его голове мысль о матери, ее предостережения остерегаться обольстительного коварства египтянок и особенно этой женщины, которая теперь смотрела на него не с величием, как царица, а с тревогой и желанием. Он охотно отвернулся бы от нее и оставил бы кубок нетронутым, но ее глаза впились в его глаза, и отказаться теперь от кубка казалось бесстрашному сыну великого народа немыслимым риском. И разве может он за такое необычное внимание и радушие заплатить одним из тех оскорблений, которых никогда не простит ни одна женщина, тем более Клеопатра? Многим в жизни рискуют, много совершают преступлений для того, чтобы завоевать расположение женщины. Помимо любви здесь большую роль играет тщеславие, и внимание даже нелюбимой женщины льстит мужчине и радует его самолюбие. Но лесть, как ключ, открывает искушению дверь в сердце, и тайный голос лицемерно шепчет: — Не отказывайся, это жестоко! Такие мысли теснились в голове Публия Корнелия в то время, когда он взял кубок царицы и прикоснулся губами к тому месту, где были ее губы. Пока он пил вино из длинного золотого бокала, в нем громко заговорило неприятное чувство к этой болтливой, нарядной, подвижной женщине, навязывавшей ему свое расположение, которого он совсем не добивался. В этот миг неожиданно встал перед ним другой образ, образ бедной девушки, так гордо и настойчиво избегавшей его внимания. Теперь Клеа казалась ему гораздо более достойной царского венца, чем эта увенчанная диадемой царица. Клеопатру очень радовало, что римлянин так медленно пил вино, эту нерешительность она объяснила себе тем, что Публий все еще не мог опомниться от оказанного ему предпочтения. Царица не спускала глаз с юноши и с удовольствием заметила, как щеки его то краснели, то бледнели, но она не видела, что Эвлеус с разгоревшимися глазами наблюдал за ней и Публием. Наконец, римлянин поставил кубок на стол и в смущении подыскивал ответ на вопрос, как ему нравится вино. — Чудесно, превосходно, — запинаясь, произнес он, глядя не на царицу, а на Эвергета, громогласно изрекшего в этот момент: — Часами я думал об этом месте, объяснял тебе, на чем я основываюсь, выслушивал тебя, Аристарх, но все-таки я останусь при своем и всегда скажу, что в этом месте у Гомера вместо «iu» надо читать «siu»! Увлекшийся Эвергет так громко выкрикнул последние слова, что покрыл своим голосом говор всех гостей. Публий воспользовался этим, чтобы избежать неприятной необходимости отвечать на чувства, которых он не разделял, и, обращаясь наполовину к Эвергету, наполовину к Клеопатре, сказал: — Разве так важно знать, «iu» или «siu» надо читать! Я признаю многое, что мне, собственно, чуждо, но я не могу понять, чтобы энергичный человек, благоразумный правитель и такой завзятый бражник, как ты, Эвергет, мог часами сидеть над старыми свитками папируса и ломать себе голову над тем, какое подлинное слово должно быть в действительности у Гомера. — Ты говоришь о вещах для тебя чуждых, — возразил Эвергет. — Лучшее из того, что находится под этим золотым обручем на моем лбу, я использую для самого себя. Я люблю изощрять свой ум над самыми тонкими вопросами, подобно тому как силу своих мышц испытываю на самом сильном атлете. Последний раз я сбросил пятерых на песок, и теперь борцы дрожат при одном моем появлении на арене. Не было бы силы, если бы на свете не было сопротивления, и никто бы не смог оценить своей силы, если бы не испытывал ее в борьбе. Я себе ищу такие препятствия, которые соответствуют моей личности. Если они не по твоему вкусу, то я в этом случае не могу ничего сделать. Благородный конь, которому ты предложишь эту великолепную лангусту, так прекрасно приготовленную, отвернется от нее и не поймет, почему глупые люди любят соленое. Соль тоже не всем по вкусу! Живущим далеко от моря устрицы не нравятся, а я, как тонкий знаток, даже сам вскрываю их, чтобы они были свежи, и проглатываю их вместе с их соком, смешивая с вином. — Я не люблю слишком острых блюд и открывать устрицы предоставляю слугам. Таким образом я избегаю траты времени и бесполезной работы, — вставил Публий. — Я знаю, — усмехнулся Эвергет. — Вы держите греческих рабов, чтобы они за вас писали и читали. Разве нет у вас рынков, где покупают людей, чтобы вымещать на них вашу головную боль после ночных попоек? На Тибре больше любят заниматься другими вещами, чем учением. — И оттого, — вступил в разговор Аристарх, — лишают себя благороднейших и тончайших наслаждений, потому что настоящее удовольствие есть то, которое дается только трудом и лишениями. — Но то, чего вы достигаете таким образом, мало и незначительно, — опять возразил Публий Сципион. — Вы мне напоминаете того человека, который в поте лица вкатил громадный камень и придавил им воробьиное перо, чтобы его не сдул ветер. — Что мало и что велико? — спросил Аристарх. — Противоположные мнения об одном и том же предмете могут быть одинаково справедливы, потому что от нас самих, от наших ощущений зависит, какими являются предметы в наших глазах: холодны они или горячи, приятны или противны. Протагор [54] говорит: «Человек есть мера всех вещей». Это самое неоспоримое из всех софистических учений. Все остальное, даже самое незначительное, имеет тем большее значение, чем совершеннее вещь, к которой оно принадлежит как часть к целому. Отрежь водовозной кляче одно ухо: чем это ей повредит? А если то же самое сделать с благородным конем, на котором ты ездишь на Марсовом поле? Для крестьянки лишняя морщина на лице, выпавший зуб не имеют никакого значения, но совсем другое значение получают эти же недостатки для избалованной красавицы. Исцарапай совсем изваяние на кувшине водоноса, сделанном грубыми руками горшечника, и это ничуть не испортит убогий сосуд, а сделай тонкую царапину на камеях с изображением Птолемея и Арсинои [55] , что поддерживают одежды на прелестной шее Клеопатры, и богатейшая правительница будет в таком отчаянии, как если бы она потеряла половину имущества. Что может быть совершеннее и достойнее благороднейших творений великих мыслителей и поэтов? Сберечь их от повреждений, очищать от пятен, которые появляются на них от времени, — все это наша задача, и если мы поднимаем огромные камни, то это мы делаем не для того, чтобы придавить воробьиное перо, но для того, чтобы загородить дверь, за которой хранится драгоценное сокровище. Болтовня девушек у ручья стоит того, чтобы ее развеял ветер и никто не вспомнил о ней. Но может ли в глазах сына показаться незначительным хоть одно слово умирающего отца, слово, которое остается сыну как мудрое наставление выходящему на жизненный путь! Если бы ты сам был таким непочтительным сыном и не сохранил бы завета умирающего, то мог ли бы ты за все свои таланты купить потерянные слова? Бессмертные произведения великих поэтов и мыслителей не те ли же самые священные, незабываемые слова, которые относятся ко всем не варварским народам! Пройдут тысячелетия, а они все будут, как и сегодня, поучать, облагораживать и радовать наших потомков. Если потомки не сделаются неблагодарными детьми, то они должны быть благодарны также и тем, кто положил свои лучшие силы на то, чтобы восстановить и сохранить в чистоте все, что сказали нам наши великие предки и что испорчено или заброшено от беспечности и тупости. И тот, кто, как царь Эвергет, восстановит верно хоть один слог Гомера, окажет последующим поколениям услугу, и даже громадную услугу. — Ты говоришь красноречиво и убедительно, — начал Публий, — но я не могу с тобой вполне согласиться. Может быть, это происходит оттого, что меня с детства учили дело предпочитать слову. Я охотнее примирился бы с этой кропотливой, усидчивой работой, если бы мне поручено было восстановить точность законов, где одно слово может исказить весь смысл, или я увидел бы лживое повествование о жизни и поступках моего друга или родственника; тогда, конечно, я бы должен был очистить их память от порицаний и несправедливых обвинений. — Но не то ли же самое представляют собой героические поэмы и исторические описания, сохраняющие нам деяния наших отцов, поэтически украшенные или правдиво рассказанные? — вскричал Аристарх. — Им с особенным рвением посвящает себя мой царь и его товарищи. — Если он не бражничает, не сумасбродствует, не занят государственными делами и не тратит свое время на жертвоприношения, процессии и другие глупости, — добавил сам Эвергет. — Если бы я не был царем, из меня, может быть, вышел бы Аристарх, а теперь я наполовину правитель — потому-то целая половина моего царства принадлежит тебе, Филометр, — и наполовину ученый. Разве я могу располагать временем настолько, чтобы думать и писать? Во мне всего наполовину, если бы имелся перевес здесь или там — царь ударил себя по груди и по голове, — я был бы цельный человек. Цельным человеком, нет, даже больше, становлюсь я только на попойках, когда в кубках играет вино и блестят глаза хорошеньких флейтисток из Александрии и Кирены. Иногда случается со мной это в совете и везде, где надо сделать что-нибудь ужасное, чего мой брат и вы все, исключая, может быть, римлянина, наверное бы, испугались. Вы еще сами это испытаете! Все это Эвергет не проговорил, а прокричал с пылающим лицом и блуждающими глазами, то снимая свой венок, то снова его надевая. Сестра зажала себе уши обеими руками. — Мне больно! — начала она. — Никто тебе не противоречит, и ты, как умный человек, не должен убеждать нас криком, подобно дикому скифу! Ты очень хорошо сделаешь, если побережешь свой голос для дальнейших речей и не лишишь нас удовольствия послушать тебя еще. Перед твоей силой, которой ты славишься, мы все преклоняемся, но теперь за веселым ужином мы об этом не хотим думать и лучше вернемся к разговору, который так весело и приятно начался. Такой горячей защитой того, что радует всех лучших греков в Александрии, может быть, удастся вселить уважение в Публия и других римских юношей к поправлению твоего ума, о котором Публий не мог раньше судить так ясно. Часто какое-нибудь стихотворение уясняет нам то, чего мы не могли схватить после долгих объяснений. Я знаю одно такое и уверена, что оно понравится всем вам и тебе, Аристарх. Весь смысл нашего разговора вполне передается этим стихотворением: Сидит маленькое существо — дитя человека У океана времени И черпает своей слабой рукой Капли из вечности. Сидит маленькое существо — человек, Собирает нашептываемые ему слухи, Вписывает их в маленький свиток — И вот перед вами всемирная история. Один наш умный друг сочинил эти стихи, а другой их дополнил: Капли из океана времени Черпает маленькое существо - Дитя человека, слабой рукой, И обращенная к свету поверхность океана Отражает в себе целую вечность. Слабое человеческое дитя — все мы, но собирателей капель мы должны ценить не менее тех, кто проводит свою жизнь на берегу океана в играх и бранях… — И любви, — тихо вставил евнух, смотря на Публия. — Стихи твоего поэта красивы и образны, — снова начал Аристарх. — И я охотно себя сравниваю с ребенком, черпающим капли. Было славное время, которое, к сожалению, кончилось вместе с великим Аристотелем. Тогда меж греками были такие люди, которые питали океан, о котором ты говоришь, новыми источниками. Боги одарили их силой пробуждать источники, подобно тому волшебнику Моисею, о котором мне недавно рассказывал иудей Ониа и историю которого я читал в священной книге евреев. Моисей извлекал из скалы воду для утоления жажды, между тем как наши философы и поэты дают нам неиссякающую пищу для ума и души. Теперь прошло время, когда рождались богоравные умы, и ваши отцы, цари мои, знали это, когда основали Мусейон [56] и библиотеку в Александрии [57] , где я состою хранителем и пополняю новыми книгами с вашей помощью. Птолемей Сотер вызвал к жизни Мусейон, но он не мог вызвать к жизни новых великих творений. Зато он оставил нам, собирающим капли детям, важную задачу: все собрать, рассмотреть и очистить. Я думаю, что мы доросли до этой задачи. Говорят, что сберечь состояние не менее трудно, чем нажить, и потому можно нас, хранителей, немного похвалить, ибо мы умеем найденное разобрать и привести в порядок, отнести к известному разряду и подробно объяснить. Но и относительно новых открытий следует заметить, что в некоторых науках, особенно в эмпирических, нам удалось обогнать предков. Возвышенный ум наших предков смотрел больше вдаль, между тем как наш более близорукий взор яснее видит то, что лежит вблизи. Мы уже нашли верный путь для дальнейших работ и установили правильный метод, с помощью которого изучение опытных наук удается нам лучше, чем нашим предшественникам. Естественные науки, математика, астрономия, механика и география достигли теперь такого развития, какого мы даже не могли ожидать. К тому же и общее усердие моих сотрудников… — Оно велико! — воскликнул Эвергет. — Но в той пыли, в которой они копаются, глохнет всякая свежая мысль. Постоянно имея дела с мелкими, едва заметными тонкостями, они скоро разучиваются отличать великое от мелкого и тем дают повод Публию Сципиону и ему подобным смеяться в лицо ученым. Из четырех ученых трем следовало бы запретить занятия, и я это сделаю в один прекрасный день и выгоню этих ученых с их убогими бреднями из Мусейона и из столицы. Но зато у тебя, Филометр, они, наверное, найдут приют. Ты любишь восхищаться всем, чего не понимаешь, подбирать все, что я бросаю, и ласкать тех, кого я проклинаю. Весьма возможно, что Клеопатра встретит их появление в Мемфисе игрой на арфе. — Может быть, — ответила Клеопатра с горькой улыбкой. — Разве не может случиться, что твой гнев падет на достойных людей? А до тех пор я буду заниматься музыкой и изучать твое сочинение о гармонии, которое ты начал писать. Сегодня ты нам показал, как успешно ты достиг гармонии в своей собственной душе. — Как ты нравишься мне именно такой! Как я люблю тебя вот такой, сестра! Молодому орлу не годится ворковать, как голубке, но у тебя острые когти, хотя ты их прячешь глубоко под мягкими перьями. Что я пишу о гармонии — это правда, и я делаю это со страстью. Гармония принадлежит к доступным нашему пониманию явлениям и в то же время вечным и недосягаемым в быту. Где встретишь ты гармонию в постоянной борьбе космической жизни? Разве наше человеческое существование не повторяет в себе в малом виде те неизменные законы бытия и уничтожения, которые действуют во всем мире, то едва уловимые для взгляда, то разрушительные и грозные? Но гармонии в них я не нашел. Она существует только в мире идей, и ее нет даже в жизни богов. Но мне понятна эта гармония, и все-таки я не могу уловить ее. Я стремлюсь к ней со всей страстью и силой, но она по-прежнему далека и недоступна. Как путнику, изнемогающему от жажды, гармония грезится мне вдалеке призрачным источником, и я не могу утолить своей жажды. Как мореход, завидевший землю, я хочу ступить на нее твердой ногой, но сколько я ни плыву, желанная земля остается такой же далекой и неизведанной. Кто назовет мне страну, где царит гармония, величавая и невозмутимая, как царица? Кому труднее овладеть красавицей: тому ли, кто сладко покоится в ее объятиях, или тому, кто вдалеке сгорает по ней страстью? Я неустанно ищу, как можно овладеть ею, да, овладеть! Всмотритесь в мир и в жизнь. Вот перед вами это жилище, которым вы так гордитесь. Его построил грек, потому что вас не удовлетворяет стройная красота, вам нужна пышность Востока, где вы родились. Она тешит вашу суетность и всегда напоминает вам, что вы богаты и могущественны. И вот по вашему приказанию строитель, избегая полной достоинства простоты, создал всю эту пестроту, которая так же похожа на пиршественный зал Перикла, как ты или я в наших ярких нарядах на величавых богов и богинь Фидия [58] . Не сердись! А тебе, Клеопатра, я скажу, что теперь я пишу о гармонии, позже, может быть, буду писать о справедливости, истине, добродетели. Я знаю, что все это громкие слова, что этих понятий нет ни в природе, ни в жизни, что в своих поступках я не обращаю на них никакого внимания. Тем не менее я думаю, что их должно изучать точно так же, как и все остальные заблуждения, с помощью которых хотят добраться до условной правды. А для дальнейшего обмана все те ограничения, которые назвали громкими именами: справедливость, истина и тому подобное, причислили к сонму богов и поставили их под защиту небожителей. Заботу свою о них простерли так далеко, что учили, как чему-то высокому и прекрасному, лишать себя ради этих призраков свободного наслаждения жизнью. Вспомните об Антисфене [59] и его последователях киниках, вспомните о заключенных дураках в храме Сераписа! Прекрасно только то, что свободно! И тот не свободен, кто постоянно старается, как жалкий трус, ограничивать свои побуждения, чтобы жить добродетельно, справедливо и правдиво. Одно животное побеждает другое в открытом бою или коварством и пожирает его, как добычу; вьющееся растение медленно душит дерево; песок пустыни засыпает поля; звезды падают с неба и землетрясения обращают в прах города. Вы верите в богов, пожалуй, и я тоже. Но если они устроили нашу жизнь во всем так, что победителем всегда остается сильнейший, то почему же я не воспользуюсь своей силой и буду усыплять ее теми хвалеными снотворными соками, которые придумали умные предки, чтобы охладить мою горячую кровь и остановить мой жилистый кулак? Эвергетом, то есть благодетелем, назвали меня при рождении, но если бы меня назвали альбиносом или злодеем, то, право, меня это нисколько бы не огорчило. То, что вы называете благом, я называю рабством, а то, что, по-вашему, зло, то, по-моему, свобода и сила. Я не хотел бы прослыть вялым и нерешительным. Все в природе беспрерывно движется и действует, и я, следуя Аристиппу [60] , мог бы далеко прославиться и сполна насладиться и умом, и телом, которые я люблю и холю! Во время этой речи раздавались громкие возгласы негодования. Публий, первый раз в жизни услышавший такие нечестивые речи, следил за словами необузданного юноши со смущением и ужасом. Он чувствовал, что этот тонкий, изощренный ум сильнее его, но оставить без возражения эти слова он не мог, и, когда Эвергет замолк, чтобы осушить новый кубок, Публий сказал: — Если бы мы все следовали твоим правилам, то, я думаю, через несколько столетий никого бы не осталось из твоих последователей: земля обратилась бы в пустыню; древние свитки, в которых ты заботливо переправляешь «iu» на «siu», пошли бы на топливо, на котором матери изготовляли бы суп своим детям. Ты хвалился, что походишь на Алкивиада. Но ты забываешь, что его выделяла из среды афинян красота, которая не совместима с твоими принципами, обращающими людей в хищных животных. Кто хочет быть истинно прекрасным, тот прежде всего должен уметь обуздывать себя. Это я слышал не только в Риме, но и в Афинах. Мыслить и говорить, как ты, может титан, но не Алкивиад. Кровь бросилась в лицо Эвергету при этих словах, но он сдержал готовый сорваться оскорбительный ответ. На счастье, в эту минуту вошел Лисий, извинился веред присутствующими за долгое отсутствие и положил веред Клеопатрой и царем камеи Публия. Все нашли камеи великолепными. Эвергет тоже не скупился на похвалы, и каждый утверждал, что редко можно встретить что-нибудь более изящное и прелестное, чем эта стыдливая Геба, с глазами, опущенными в землю, и богиня убеждения, положившая руку на плечо смущенной красавицы. — Я буду представлять Пейто, — сказала царица решительно. — А я Геракла! — заявил Эвергет. — Но где же ты видел, Лисий, красавицу для этой несравненной Гебы? — спросил Филометр. — В твое отсутствие я перебрал в своей памяти всех женщин и девушек, посещающих наши праздники, и не нашел ни одной подходящей. — Красавица, о которой я упомянул, не переступала никогда порога дворца, и я почти боюсь, не был ли я слишком смел, предложив царице дать место возле себя скромному ребенку, хотя бы и в представлении. — Мне ведь придется коснуться ее своей рукой, — озабоченно сказала Клеопатра, брезгливо отдергивая руку, точно она коснулась чего-нибудь нечистого. — Если ты подразумеваешь какую-нибудь продавщицу цветов, флейтистку или тому подобное… — Как бы я осмелился сделать тебе такое предложение! — воскликнул Лисий с горячностью. — Девушка, о которой я говорю, с ног до головы воплощенная невинность. Ей не более шестнадцати лет, и она похожа на бутон розы, готовый распуститься после первого дождя, но пока еще мирно покоящийся в своей зеленой чашечке. По происхождению она гречанка; твоего роста, Клеопатра, у нее прелестные глаза газели, головка с густыми каштановыми волосами, а когда она улыбается, на щечках появляются обворожительные ямочки. Когда такая Пейто, как ты, будет с ней говорить, она, наверное, будет улыбаться. — Ты разжигаешь наше любопытство! — воскликнул Филометр. — В каком саду растет этот цветок? — Как же могло случиться, — спросила царица, — что мой супруг раньше тебя не заметил этого цветка и не пересадил его в наш дворец? — Вероятно, потому — отвечал Лисий, — что тот, кто обладает тобой, прекраснейшей розой Египта, тот не обращает внимания на скромные фиалки, растущие у дороги. Изгородь же, за которой растет мой цветок, находится в мрачном месте, труднодоступном и зорко охраняемом. Короче говоря, наша Геба — одна из прислужниц, носящих воду в храм Сераписа, и зовут ее Ирена. XI Лисий был из тех людей, в устах которых ни одно слово не звучит серьезно. Сообщение, что он нашел одну из прислужниц Сераписа подходящей на роль Гебы, звучало так весело и добродушно, точно он рассказывал детям забавную сказку. Но на его слушателей эти слова произвели такое же впечатление, как шум воды, вливающейся в разбитый корабль. Публий густо покраснел, и только когда его друг назвал имя Ирены, он несколько овладел собой, а Филометр стукнул кубком по столу: — Прислужница Сераписа Гебой на веселом празднике! Разве это возможно, Клеопатра? — Немыслимо, совершенно немыслимо, — решительно подтвердила царица. Эвергет, сначала внимательно слушавший, широко открыв глаза, теперь молча смотрел на свой кубок. Он не возражал ни брату, ни сестре, пока они выражали свое изумление и неодобрение и говорили о необходимости оказывать почет и уважение жрецам и слугам Сераписа. Наконец, он снял венок и золотой обруч, поправил обеими руками свои локоны и сказал спокойно и решительно: — Нам нужна Геба, и мы ее возьмем там, где нашли. Если вы боитесь послать за девочкой, то пусть это сделают по моему приказанию. Жрецы Сераписа состоят большей частью из греков, а их настоятель — эллин. С подобными людьми нечего особенно церемониться, если дело касается полуребенка, который почему-либо нужен мне или вам. Он знает так же хорошо, как и мы, что рука руку моет. Я желал бы только избежать женского крика. Как ты думаешь, коринфянин, охотно ли пойдет девушка, если мы ее позовем? — Я думаю, что для нее было бы лучше как можно раньше вырваться из тюрьмы. Ирена веселого нрава, любит посмеяться, как шаловливое дитя, да к тому же ей часто приходится голодать в своей клетке. — Так я ее принесу завтра! — заверил Эвергет решительно. — Но, — прервала брата Клеопатра, — Асклепиодор обязан повиноваться нам, а не тебе. Мы, я и мой супруг… — Вы не решитесь прогневать жрецов, — засмеялся Эвергет. — Если бы еще это были египтяне! Тех небезопасно трогать в их гнездах, а здесь дело касается всего лишь греков. Чего вы можете опасаться от них? Но лучше оставим нашу Гебу в покое. Я еще раз полюбуюсь этими камеями и завтра, выспавшись, отправлюсь обратно в Александрию. Что же мне делать здесь, если вы не в состоянии выдать мне, Гераклу, невесту, избранную богами? Что я говорю, то и сделаю, а уступать не в моем характере. Теперь пора показаться нам своим друзьям, пирующим возле нас. Они уже развеселились, и сейчас как раз время. Эвергет поднялся с ложа, кивнул Гераклу и одному камерарию, который тщательно расправил складки его прозрачной одежды. Клеопатра и Филометр шептались, пожимая плечами и качая головой. Публий сжал руку коринфянина и прошептал ему на ухо: — Ты не будешь им помогать, если тебе дорога наша дружба. Помни, что иначе мы порвем навсегда. Эвергет, не дожидаясь остальных, уже подходил к дверям, когда Клеопатра его окликнула и дружески, но с тихим укором сказала: — Ты знаешь, что мы никогда не забываем египетского обычая: все исполнять, чего желает друг или брат ко дню своего рождения. Но нехорошо с твоей стороны вынуждать нас на то, что мы не можем исполнить, не навлекая на себя большие неприятности. Требуй, чего хочешь, только не этого, и мы обязуемся сделать все, что можем. Юный великан ответил громким смехом на просьбу сестры, замахал отрицательно руками и воскликнул: — Единственное, чего я хочу, вы дадите добровольно, и пусть все останется так, как я сказал. Вы мне доставите Гебу, или я иду своей дорогой. Снова Клеопатра обменялась со своим супругом несколькими словами и быстрым взглядом. Эвергет смотрел на нее, расставив ноги, наклонив свой могучий корпус и упершись кулаками в бока. В этой позе было столько ребяческого вызова и надменности, что Клеопатра с трудом сдержала готовое вырваться негодование: — Один только раз бывают братьями и сестрами, и ради сохранения мира, заключенного с таким трудом, мы тебе уступаем. Самое лучшее будет попросить Асклепиодора… Но Эвергет перебил царицу громким смехом и захлопал в ладоши: — Вот это по мне, сестра! Только достань мне мою Гебу! Как вы это сделаете, мне все равно, это ваше дело. Завтра вечером будет первая репетиция, а послезавтра представление, о котором будут говорить внуки. В избранных зрителях тоже недостатка не будет. Надеюсь, мои поздравители в жреческих повязках и блестящих доспехах прибудут вовремя. Идемте, господа, посмотрим там за столом, не услышим ли чего путного и не найдем ли чего выпить. Двери открылись. Музыка, громкий разговор, звон бокалов и смех ворвались в пиршественный зал царей, и все гости, за исключением евнуха, последовали за Эвергетом. Клеопатра молча смотрела им вслед; только Публию она крикнула: «До свидания!» Коринфянина же царица вернула назад. — Лисий, — сказала она, — ты затеял это неприятное дело. Постарайся теперь его уладить так, чтобы девушка непременно оказалась здесь. Не отнекивайся! Я буду ее охранять, зорко охранять, положись на меня. — Она скромная девушка, — возразил Лисий, — и добровольно, вероятно, не пойдет за мной. Когда я предложил ее на роль Гебы, я, конечно, думал, что достаточно одного слова царей, чтобы настоятель храма доверил ее вам на несколько часов для невинной игры. Прости, царица, я должен теперь тебя оставить. Мне необходимо отдать ключи от сундука моему другу. — Не увезти ли ее тайно? — спросила Клеопатра царя, когда коринфянин вышел. — Только никаких насилий, никаких посягательств! — озабоченно проговорил Филометр. — Самое лучшее, если я напишу Асклепиодору и дружески его попрошу доверить нам на несколько дней эту Исмену или Ирену, как там зовут это несчастное дитя. Я скажу, что она очень тебе понравилась. А за это я ему пообещаю увеличить надел земли, так как тот, который я ему подарил, гораздо меньше, чем он надеялся. — Позволь тебя просить, высокий повелитель, — подобострастно начал евнух, один оставшийся с царской четой, — позволь тебя просить не обещать много жрецам, не то Асклепиодор придаст преувеличенное значение твоей просьбе. — Которого нет и не должно быть, — добавила царица. — Стыдно тратить столько слов и терпеть столько беспокойства из-за какого-то голодного создания, из-за девчонки, носящей воду. Но как положить этому конец? Что ты посоветуешь, Эвлеус? — Благодарю тебя за этот вопрос, высокая повелительница. Мой повелитель, царь, должен, думаю я, позволить похитить девушку, но не силой и не с помощью мужчины, за которым она сразу не пойдет. Здесь нужна женщина. Я вспоминаю одну египетскую сказку о двух братьях, которая вам, вероятно, тоже известна. Фараон желал овладеть женой младшего брата, которая жила на кедровой горе. Он послал за ней вооруженный отряд, но домой вернулся только один, остальные были перебиты. А когда была послана женщина с драгоценным украшением, то красавица сама последовала за ней во дворец. Мы оставим послов и обратимся к женщине. Твоя подруга Зоя превосходно исполнит это поручение. Кто нас может упрекнуть, если девушка польстится на наряды и убежит от своих сторожей? — Но все увидят ее в роли Гебы, — вздохнул Филометр, — и нас, покровителей храма, объявят святотатцами. Нет, нет, сперва следует хорошенько попросить верховного жреца, и только в случае, если он заупрямится, Зоя может попытать счастья. — Пусть так и будет, — изрекла царица, точно каждое решение царя требовало ее подтверждения. — Позволь мне сопровождать твою посланницу и лично представить вашу просьбу Асклепиодору. Пока я буду говорить с верховным жрецом, Зоя должна уговорить девушку, и нам следует это сделать поскорее, уже завтра, иначе нас предупредит римлянин. Я знаю, что он заглядывается на Ирену, а она действительно очень хороша. Он кормит свою птичку фазанами и персиками, одаривает ее цветами, целые часы проводит в Серапеуме и сопровождает торжественные шествия. Мало того, он дарит своей красавице фиалки, которыми ты, царица, почтила его в своей милости… — Лжец! — крикнула Клеопатра вне себя. Она пришла в такое волнение и негодование, что ее супруг с испугом отступил назад. — Ты клеветник и презренный лицемер! Римлянин выступает против тебя открыто, с оружием в руках, а ты, как скорпион, ищешь случая неслышно ужалить своего врага. Великий Апеллес [61] предостерегает нас, Лагидов [62] , от людей твоего пошиба. Когда я смотрю на тебя, я вспоминаю его демона клеветы. Злоба и ненависть, сверкающие в его глазах, и ненасытимая кровожадность те же, что и у тебя. Тебе бы очень хотелось, чтобы на месте юноши, которого схватил демон, был бы Публий. А ты пришелся бы как нельзя к месту в роли хилой Ненависти с ее верными спутниками, Хитростью и Обманом! Но я хорошо помню поднятые к небу руки бедного юноши, помню его правдивые глаза, и если Публий умеет отразить открытое нападение, то я буду охранять его от измены. Прочь отсюда! Вон, говорю я; или ты увидишь, как мы наказываем клеветников! Евнух бросился в ноги царице. Она, тяжело дыша, с дрожащими ноздрями смотрела поверх его, как бы никого не видя. Наконец царь подошел к ней и с теплотой, трогающей сердце, заговорил: — Не изгоняй его, не выслушав, и подними его! Во всяком случае дай ему возможность смягчить твой гнев, и пусть он достанет эту девушку, как он предлагает. Исполни это дело хорошенько, Эвлеус, и в нас ты найдешь заступника перед царицей. Царь указал евнуху на дверь. Низко склонившись, Эвлеус, пятясь, направился к выходу. Оставшись один с Клеопатрой, Филометр сказал ей с нежным упреком: — Как можно так безмерно предаваться гневу? Такого верного и умного слугу, одного из немногих оставшихся в живых доверенных нашей матери, не выгоняют просто так, как неловкого раба. И какое совершил он преступление? Разве это клевета, если снисходительный старик добродушно рассказывает об увлечениях юноши, которому принадлежит весь мир и которого не пугает мрачный Серапеум? Что дурного в том, что он ухаживает за девушкой и одаривает ее цветами? — Одаривает цветами? — снова вспыхнула Клеопатра. — Дело не в том, его обвиняют, будто он преследует девственницу, которая принадлежит Серапису! Серапису, повторяю я! Но это неправда, это выдумка, и ты был бы так же возмущен, как и я, если бы только ты мог возмущаться, как мужчина, да не пользовался бы услугами Эвлеуса во многих делах, о которых ты предпочитаешь умалчивать. Пусть он приведет девушку, но если я найду жалобу Публия основательной, то во мне одной хватит разумной строгости за нас обоих. Теперь идем, ведь там нас ждут. На зов царицы поспешно прибежали слуги, раковина-носилки появились снова, и супругов понесли в большую галерею с колоннами, где на ложах, стоявших длинными рядами, возлежали царедворцы, военачальники, знатные провинциальные чиновники, художники, ученые и послы чужеземных держав. Собственно, ужин был уже окончен, и за кубками вина шел оживленный разговор. Это пестрое общество состояло наполовину из темнокожих египтян, наполовину из греков, но среди них находилось много израильтян и сирийцев, особенно между учеными и воинами. Царскую чету встретили громкими возгласами и знаками почтения. Клеопатра улыбалась так ласково, как никогда, и милостиво кивала своим опахалом, но все-таки никого из присутствующих не почтила своим вниманием. Она искала Публия вблизи ложа, приготовленного для нее, потом между эллинами, египтянами, иудеями и послами, но не найдя его, обратилась с вопросом к камерарию [63] . Тот позвал сейчас же распорядителя, очень важного чиновника, на обязанности которого лежало заботиться о представителях чужеземных государств. Он уже стоял около царицы, ожидая случая передать Клеопатре поклон от Публия Сципиона и сообщить от его имени, что он вернулся в палатку, так как пришли послы из Рима. — Это правда? — спросила царица, опустив свой взор и строго смотря на попечителя послов. — Трехъярусный корабль из Брундизия [64] вчера пришел в гавань Эвноста [65] , а час тому назад конный гонец привез письмо, но не обыкновенное, а с предписанием сената. Это я узнал по форме и печати. — А коринфянин Лисий? — Он ушел вместе с римлянином. — Что ж, и ему сенат послал предписание? — насмешливо и с раздражением спросила царица, и, отвернувшись от попечителя без поклона, она, как бы ведя заседание, обратилась опять к камерарию: — Царь Эвергет сидит среди египтян возле послов от храма из Верхнего Египта. Кажется, он говорит им речь, а они внимательно его слушают. Что говорит он и что это значит? — Перед твоим приходом он сидел возле сирийцев и иудеев. Царь рассказывал им о том, что купцы и писатели, плававшие на юг, сообщили ему о странах возле тех озер, через которые протекает, вероятно, Нил. Он полагает, что открылись новые источники недалеко от начала священной реки, которая едва ли, как думали древние, вытекает из океана. — А теперь узнай, что он там рассказывает египтянам! Камерарий побежал к ложу Эвергета. Царица в это время обменялась несколькими приветливыми словами с иудейским военачальником Ониа. Вернувшись, камерарий вполголоса сообщил ей, что царь разъясняет одно место из диалога «Тимей» Платона, в котором Салон прославляет мудрость жрецов Саиса. Царь говорил очень одушевленно, и египтяне слушали его со знаками одобрения. Лицо Клеопатры омрачалось все более и более. Она закрылась веером, подозвала знаком Филометра и шепнула ему: — Оставайся все время возле Эвергета. Мне подозрительно его особенное внимание к египтянам. Он старается заслужить их расположение, а если это чудовище захочет кому понравиться, то умеет быть и любезным, и привлекательным. Он мне испортил вечер, и я вас покидаю. — До свидания, до завтра. — Жалобу римлянина я выслушаю у себя на крыше, там всегда веет прохладный ветерок. Если ты желаешь при этом присутствовать, то я дам тебе знать. Но я хотела бы поговорить с ним одна. Он получил очень важное письмо из сената. Так до завтра! XII В то время как в большой галерее опорожнялись и наполнялись кубки и пирующие становились все веселее и шумнее, и в то время как Клеопатра раздраженно обвиняла всех своих прислужниц и подруг в неловкости и неумении, страдая от каждого неосторожного прикосновения и малейшего укола булавки, в это время Публий и друг его Лисий в сильном возбуждении ходили взад и вперед по шатру. — Говори тише, — сказал коринфянин, — мне кажется, что каждая голова грифона на этой легкой стене нас видит и подслушивает. — Я в этом и не сомневался. — Когда я шел за камеями, навстречу мне из этой двери блеснул свет, но, вероятно, тот, кто к нам пробрался, был предупрежден. В тот момент, когда я подходил к шатру, свет погас, а факел у нашего входа совсем не был зажжен, но я все-таки успел рассмотреть в тонкой полоске света, что через дорогу прошмыгнуло что-то вроде черной ящерицы с блестящими пятнами — фигура мужчины в длинной одежде с золотыми украшениями. Ты знаешь, у меня хорошие глаза, и я готов поспорить на что угодно, что кошка, проскользнувшая к нам, это Эвлеус. — Почему ты его не задержал? — с досадой спросил Публий. — Потому что у нашей палатки было темно, хоть глаз выколи, а толстяк так же проворен, как жирный барсук, когда за ним гонятся собаки. Совы, летучие мыши и им подобные ночные твари отвратительны, а этот евнух, когда смеется, скалит зубы, как гиена… — Этот Эвлеус, — перебил Публий, — вскоре узнает, что значит иметь дело с сыном моего отца. — Но ты с самого начала обходился с ним не слишком снисходительно и вежливо, а это было не слишком благоразумно. — Тут благоразумие, там благоразумие! — вспылил римлянин. — Он мошенник! Когда он держится в стороне, я в это не вмешиваюсь. Но вот уже несколько дней он преследует меня, чтобы подсматривать за каждым моим шагом, а со мной держит себя как равный. Но я ему покажу, что он ошибается! Он не может пожаловаться на мою скрытность; он знает, что я о нем думаю и что я намерен делать. Отвечать хитростью на его предательство мне было бы трудно, в искусстве коварства он меня, конечно же, превзошел. В открытой борьбе, которая ему незнакома и невыгодна, я преуспею гораздо больше. К тому же такая борьба больше в моем характере, чем всякая другая. Он хитер, проницателен и сейчас же сумел установить связь между обвинением, которым я ему угрожал, и свитком, данным мне в его присутствии отшельником Серапионом. Вот он лежит здесь. Взгляни только на него. Этот евнух и хитер, и бесчестен — два качества, которые, в сущности, противоречат друг другу, ибо кто действительно умен, тот не станет жить противозаконно. Посмотри, он развязал нитки, обвязывавшие свиток. Но у него не было времени завязать его опять! Он, верно, все прочел или только отрывками. Во всяком случае представляю себе его радость встретиться со своим собственным и точным изображением. Отшельник хорошо владеет пером и пишет сильными мазками и яркими красками. Если он прочел все до конца, то это избавляет меня от труда объяснять ему мои намерения. Если же ты его спугнул раньше времени, мне придется больше распространяться при обвинении. Так или иначе, это безразлично! — Нет, конечно, нет! — вскричал грек. — В первом случае Эвлеус успеет принять меры и подкупить свидетелей. Такие важные письма я всегда бы позаботился спрятать или запечатать. Где у тебя предписание сената? — В этом ящике, — ответил Публий, указав на одежды, под которыми было спрятано письмо. — Можно узнать его содержание? — Нет, теперь не время. Необходимо подумать о том, как поправить беду, которую ты натворил. Подумай только: такое прелестное, невинное создание, которое, по твоим же словам, напоминает тебе твою милую сестру, ты хочешь предоставить — кому? Этому свирепому варвару, этому чудовищу, каждое слово которого порочно, а удовольствие — что-нибудь чудовищное. Ведь Эвергет… — Клянусь Посейдоном [66] ! — горячо воскликнул Лисий. — Я совсем не думал об этом Алкивиаде, когда указал на девушку. Чего не сделает распорядитель представления, чтобы вызвать одобрение зрителей! Я, говоря откровенно, только лично для себя хотел привести Ирену во дворец. Чем я виноват, что она меня очаровала! — Каллиста, Фрина, Стефания [67] , играющая на флейте, — перебил его Публий, пожимая плечами. — Что ж тут странного? — с удивлением посмотрел на друга коринфянин. — У Эроса в колчане много стрел: одна стрела ранит глубже, другая — легче, и я думаю, что рана, которая нанесена мне сегодня, очень долго не заживет. Право, этот ребенок восхитительнее нашей Гебы у ручья, и мне было бы очень тяжело от него отказаться. — Я тебе советую привыкнуть в этой мысли как можно скорее, — серьезно произнес Публий, остановившись против коринфянина со скрещенными на груди руками. — Что бы ты сделал со мной, если бы мне вздумалось твою сестру, на которую так похожа Ирена, хитростью увлечь из родительского дома. — Прошу тебя не делать подобных сравнений, — крикнул Лисий с таким раздражением, какого Публий никогда от него не ожидал. — Ты напрасно горячишься, — спокойно и серьезно сказал римлянин. — Твоя сестра прелестная девушка, лучшее украшение вашего великолепного дома, и все же я смею бедную Ирену… — С нею сравнивать, хочешь ты сказать, — снова вспылил Лисий. — Плохая благодарность за все то гостеприимство, которое ты встретил в нашем доме. Прежде ты его умел лучше ценить. Ты знаешь, что тебе я позволяю гораздо больше, чем другим, я сам не знаю почему, но такими вещами не позволю и тебе шутить! Моя сестра — единственная дочь богатейшего и благороднейшего дома в Кирене. Многие добиваются ее благосклонности. Она ничем не хуже твоей сестры, но хотел бы я знать, что сказал бы ты, если бы гордую Лукрецию стали сравнивать с бедной девушкой, носящей воду, как наемная служанка. — Сделай одолжение, — спокойно ответил Публий, — я понимаю твой гнев. Ты не знаешь, кто эти сестры из храма Сераписа. Во-первых, они носят воду не для людей, а для бога, а пока возьми и прочти этот свиток. Я же тем временем напишу ответ в Рим. Эй, Спартак, засвети-ка несколько ламп! Юноши сели друг против друга за стол, стоявший посреди шатра. Публий усердно писал, время от времени бросая взгляды на своего друга. Лисий во время чтения приходил все в большее и большее раздражение: он то хлопал рукой по столу, то срывался с места с горькими восклицаниями. Когда Корнелий сложил и запечатал письмо, Лисий, окончив чтение, швырнул свиток под стол. Публий пристально посмотрел на друга и протяжно спросил: — Ну?… — Да, ну! — повторил коринфянин. — Опять я в позорном положении, опять оказался перед тобой дураком и виноватым! Прости мне мою выходку. Но разве я мог такое предположить? Нет, такой возмутительной истории я в жизни не слыхал. Только в этом безбожном Египте и случаются подобные вещи! Бедняжка Ирена! Не понимаю, как при всем этом у нее сохранился такой сияющий вид? Палками следовало избить меня, как школьника! Нужно быть из дураков дураком, чтобы самому необузданному и могущественному человеку во всей стране указать эту девушку! Что же теперь делать, чтобы спасти Ирену? Одна мысль видеть ее в его объятиях для меня нестерпима. Ведь и ты, вероятно, согласишься со мной, что нам следует спасти сестер? — Не только следует, но даже необходимо, — решительно сказал Публий. — Если мы этого не сделаем, мы будем негодяями. С тех пор как отшельник доверил мне свою тайну, я считаю себя обязанным защитить этих девушек, у которых отняли родителей, и ты, Лисий, должен мне помочь. Старшая сестра обошлась со мной не очень приветливо, но от этого мое уважение к ней не уменьшилось. Младшая, кажется, менее серьезна и рассудительна, чем Клеа. Я заметил, как она ответила на твою улыбку после процессии. Ты ведь тоже, как и я, не пошел домой, и мне кажется, что тебя задержала Ирена. Будь откровенен, настоятельно прошу тебя об этом. Расскажи мне все. Мы должны действовать дружно и обдуманно, чтобы расстроить замысел Эвергета. — Мне недолго рассказывать, — ответил коринфянин. — По окончании процессии я отправился в пластофориум, конечно, чтобы увидеть Ирену. Но чтобы не возбуждать подозрений, я обратился к пилигримам с просьбой рассказать, какие сны посылает им бог и какие советы против болезней получили они в храме Асклепия. Прошло с полчаса, прежде чем пришла Ирена. Она несла корзиночку с золотыми украшениями, которые они надевают на торжество и потом сдают казначею. Сперва мне бросились в глаза гранатовые цветы. Она же, заметив меня, покраснела и опустила глаза. Вот тогда-то я и подумал: настоящая Геба у нашего источника. Она хотела пройти мимо, но я ее удержал, прося показать мне украшения, наговорил ей разных вещей, которые охотно слушают молодые девушки, потом спросил, строго ли ее стерегут и много ли приходится работать ее бедным ручкам и ножкам. Она ответила на каждый вопрос, говорила, потупив глаза и только изредка вскидывая их на меня. Чем больше я на нее смотрел, тем привлекательнее казалась она мне. Она совершенный ребенок, но ребенок, которому дом уже надоел, и он мечтает о блеске, радости и свободе, а его держат в мрачном, печальном месте, да еще заставляют голодать. Бедняжка, она не смеет оставить храм иначе как для процессии и до восхода солнца. Она так мило сказала, что всегда очень устает и ей так не хочется вставать перед восходом солнца и выходить на утренний холод. Там они носят воду из цистерны, которая называется солнечным источником. — Ты знаешь, где находится этот источник? — За рощей акаций. Мне его указал проводник. Вода в нем считается священной, и при восходе солнца только этой водой можно делать возлияние богу. Потому-то молодые девушки и должны вставать так рано, чтобы успеть принести воды на жертвенник Серапису, и жрецы этой водой делают возлияния, вместо вина. Публий жадно слушал своего друга. Затем он быстро повернулся, вышел из шатра и посмотрел на небо, чтобы по расположению звезд определить время. Луна уже зашла, и утренняя звезда сверкала на небосклоне. С тех пор как Публий жил в городе пирамид, он всегда любовался необыкновенно ярким блеском этой звезды. Холодное дыхание ночи пахнуло ему в лицо; дрожа от холода, он плотнее запахнулся в одежды и подумал о девушках, которые скоро должны выйти на утренний холод. Еще раз взглянул он на высокий небесный свод, и ему показалось, что он видит гордую Клеа, закутанную в мантию, усыпанную звездами. Сердце его забилось, грудь высоко поднималась, и чистый воздух вливал в него новые силы. Он простер руки к чудному видению, но оно мгновенно исчезло. Раздавшийся стук подков и шум колес напомнил юноше, вообще не привыкшему предаваться мечтам, о необходимости приниматься за дело. Когда он вошел в шатер, Лисий, все время задумчиво шагавший из угла в угол, обратился к нему с вопросом: — Сколько осталось до восхода солнца? — Около двух часов; нельзя теперь терять время, потом будет слишком поздно. — Я тоже так думаю. Как только сестры выйдут к солнечному источнику, я уговорю Ирену следовать за мной. Ты не веришь, что я сумею это сделать? Я и сам не совсем уверен, но, может быть, она согласится, если я пообещаю ей показать что-нибудь интересное. Конечно, она не догадается, что ее разлучат с сестрой, ведь она совсем ребенок. — Но зато Клеа серьезна и очень рассудительна, — перебил Публий, — и твой легкомысленный тон произведет на нее дурное впечатление. Обдумай раньше это! Нет, ты не должен ее обманывать! Открой ей всю правду, но так, чтобы Ирена не слыхала, и Клеа не станет удерживать сестру, когда узнает, какая ей грозит опасность. — Хорошо. Я буду так торжествен и серьезен, что самый морщинистый и седобородый цензор в твоем родном городе окажется передо мной танцовщиком Дионисий [68] . Я буду говорить, как Катон [69] , когда он горько жаловался, что теперь в Риме лакомки платят за бочонок сельдей больше, чем за пару волов. Ты будешь мной доволен! Но куда повезу я Ирену? Может быть, можно воспользоваться одной из колесниц царя, разъезжающих целыми дюжинами, чтобы отвозить гостей по домам? — Да, я думаю. Поезжай вместе с начальником диадохов [70] , великолепный дом которого нам показывали вчера. Дом этот находится по дороге в Серапеум, и за ужином ведь ты шептался с ним. Потом освободись от своего возничего с помощью горсти золота и купи его молчание, а сам не возвращайся обратно и поезжай в гавань. У маленького храма Изиды я буду тебя ждать с нашей походной колесницей и собственными лошадьми, возьму Ирену и отвезу ее в новое убежище, а ты доставишь повозку Эвергета к возничему. — Это мне не очень нравится, — нерешительно возразил Лисий. — Гранатовые цветы я мог бы тебе уступить для Ирены, но ее саму… — Мне от нее ничего не надо! — с досадой вскричал римлянин. — Но ты, я думаю, должен мне помогать, потому что я могу ее спасти от беды, которую ты же сам навлек на нее. — Сюда мы, конечно, не можем ее привести, но я рассчитываю найти ей надежное убежище. — Помнишь ваятеля Аполлодора, которого рекомендовал нам мой отец, и его приветливую жену, угостившую нас превосходным хиосским вином? Этот человек нам обязан; отец мой поручил ему выложить мозаичный пол в новом портике на Капитолии и потом спас ему жизнь, когда завистливые собратья по искусству угрожали ему смертью. Ты ведь сам слышал, как он все отдавал в мое распоряжение? — Конечно, конечно, — согласился Лисий. — Но неужели тебя не поражает, что художники, посвящающие свою жизнь высшим стремлениям, поддаются, так же как другие люди, низким побуждениям: зависти, недоброжелательству… — Вот человек! — нетерпеливо перебил его Публий. — Ты ничего не мог лучшего придумать, как терять время на подобные разговоры? У нас, кажется, есть более важные дела, чем обсуждение зависти художников, а по-моему, и ученых, вечно преследующих друг друга. Скульптор Аполлодор вместе с женой и дочерьми живет здесь уже шесть месяцев; он исполнял для Филометра бюсты философов и изображения животных для украшения площади перед могилами Аписа. Его сыновья заведуют большой мастерской в Александрии, и когда он туда поедет на собственной лодке, что он часто делает, он возьмет Ирену и посадит ее на корабль. А куда потом мы ее доставим, чтобы спасти от Эвергета, об этом потолкуем с Аполлодором. — Хорошо, очень хорошо, — одобрительно промолвил коринфянин. — Клянусь Гераклом, я не подозрителен, но что ты сам хочешь вести Ирену к Аполлодору, мне это совсем не нравится. Если тебя увидят с ней, все наше предприятие может рухнуть. Ты пошли к храму Изиды жену Аполлодора, ее мало знают в Мемфисе, и пусть она захватит плащ и покрывало, чтобы закутать девушку. Кланяйся веселой милетианке и скажи ей от меня… нет, ничего не говори, — я сам ведь ее увижу у храма Изиды. Последними словами юноши уже обменивались, когда рабы накидывали на них плащи. Вместе вышли они из шатра, пожелали друг другу счастья и быстро пошли каждый в свою сторону, — римлянин к собственным коням, а Лисий отыскивать начальника диадохов. XIII Колесница за колесницей выезжали из высоких ворот дворца в город, еще объятый дремотою ночи. В большом пиршественном зале все стихло, только темнокожие рабы при скудном свете нескольких ламп выметали завядшие листья роз и черного тополя и губками вытирали пролитое вино на мозаичном полу. В одном углу крепко спал молодой флейтист, побежденный усталостью и вином. Тополевый венок сполз с его головы и закрыл красивое лицо юноши, но флейту он и во сне продолжал крепко сжимать пальцами. Слуги оставили его в покое и равнодушно сновали мимо него, только надзиратель засмеялся, показывая на него пальцем: — Его товарищи пошли домой тоже не трезвее его. Хорошенький мальчик и счастливый возлюбленный Хлои, но сегодня она напрасно будет ждать его. — Может быть, и завтра тоже, — прибавил другой. — Потому что если ее увидит Фискон [71] , то ей надолго придется проститься с бедным Дамоном. Фискон же, как называли александрийцы, а за ними и другие египтяне царя Эвергета, в это время совсем не думал о Хлое и ни о чем подобном. В настоящую минуту он блаженствовал в своей роскошной купальне. Совершенно раздетый, он стоял в тепловатой воде, наполнявшей большой бассейн белого мрамора. На поверхности благоухающей воды отражались статуи юных нимф, убегавших от влюбленных сатиров. На одном из бортов бассейна лежала фигура бородатого нильского божества, на которого взбиралось шестнадцать детских фигур — эмблема шестнадцати локтей, на которые поднималась вода реки в половодье. Из вазы, на которую опирался рукой величественный старец, вытекала широкая струя холодной воды, которую собирали в изящные алебастровые чаши пять красивых юношей и обливали голову и все тело молодого царя, поражавшее своими чудовищными мускулами. — Больше, больше, еще больше, — кричал Эвергет, отдуваясь и фыркая от удовольствия. Наконец с криком «довольно!» он плюхнулся всей своей тяжестью в бассейн, отчего вода брызнула фонтаном так высоко, точно в нее бросили обломок скалы. Пробыв довольно долго под водой, царь поднялся на мраморные ступеньки купальни, шаловливо потряс головой, так что забрызгал всех присутствовавших, друзей и слуг. Его обернули тончайшими льняными полотнами, спрыснули драгоценной эссенцией нежного аромата, и он вошел в маленький, убранный пестрыми коврами покой. Бросившись на гору мягких подушек, Эвергет, глубоко дыша, проговорил: — Теперь хорошо! Я опять так же трезв, как ребенок, еще ничего не вкушавший, кроме молока матери. Пиндар [72] прав! Ничего нет лучше воды! Она тушит жаркий пламень, что зажигает вино в голове и теле. Гиеракс, много я там наговорил глупостей? Гиеракс был начальник войск Эвергета и любимый его друг. Он взглядом указал ему на присутствующих, но царь повторил свой вопрос, и Гиеракс сказал: — Такой сильный ум, как твой, вино никогда не может обессилить совсем, но ты был неосторожен. Это было бы чудо, если Филометр ничего не заметил… — Превосходно! — воскликнул царь, выпрямляясь на подушках. — Ты, Гиеракс, и ты, Коман, останьтесь здесь; остальные можете идти! Но не отходите далеко, мне надо иметь вас под рукой в нужный момент. Теперь в несколько дней должно произойти столько событий, сколько в другое время не происходит и за целый год. Все отпущенные удалились, только один важный македонянин, всегда одевавший царя, медлил с уходом, но Эвергет сделал знак и ему удалиться, сказав вслед: — Я чувствую себя бодрым и в постель не лягу. Через три часа после восхода солнца я жду Аристарха, и мы примемся работать. Разложи рукописи, которые я взял с собой! Дожидается ли евнух Эвлеус в передней? Да! Тем лучше! Теперь мы одни, мои мудрые друзья, и я вам должен сказать, что в этот раз вы не были на высоте своего ума. Быть умным — значит обладать неограниченным обширным кругозором, так что и близкое, и далекое одинаково доступны нашему взору; быть неумным — значит видеть только одно, не замечая другого. Ограниченные люди видят только то, что у них под носом, дураки и фантазеры — только то, что вдали. Я вас не хочу бранить, на всякого находит затмение, и сегодня, смотря вдаль, вы просмотрели то, что было перед вами, потому вы так и удивились, услышав, что я сказал: «Превосходно!» Слушайте внимательно! — продолжал он. — Филометр и Клеопатра очень хорошо знают и мои желания и то, чего можно ожидать от меня. Если бы я надел на себя маску всем довольного человека, они удивились бы и ждали грозы; но так как я держу себя так же, как всегда, и даже еще хуже, и открыто говорю о том, чего желаю, то они скорей могут ожидать с моей стороны какого-нибудь насилия, но никак не коварного внезапного нападения, которое я им готовлю на завтра. Кто желает напасть на врага сзади, тот не должен шуметь. Если бы я верил в ваши принципы добродетели, я должен был бы думать, что нападение сзади не представляет ничего хорошего; я тоже с большим удовольствием люблю встречаться лицом к лицу с людьми, в особенности с моим братом и сестрой, которые так красивы. Но что же делать? Конечно, самое лучшее то, что облегчает победу и дает возможность выиграть игру. Мой метод борьбы тоже найдет мудрых защитников и сторонников. Чтобы поймать мышь — нужно сало; кто желает заманить в ловушку людей, должен знать, как они чувствуют и думают, и тогда уже приниматься за их ловлю. Разъяренный вол менее всего опасен, когда, нагнув голову, с бешенством мечется во все стороны, отыскивая своего врага. Теперь, Гиеракс, поправь мне подушку под головой и начинай свое донесение, меня оно очень интересует. — Мне кажется, все обстоит превосходно, — начал начальник. — Наши отборные войска, в числе двух тысяч пятисот человек, идут сюда и завтра утром расположатся лагерем к северу от Мемфиса. Пятьсот человек проберутся на праздник вместе с жрецами и другими поздравителями, пришедшими пожелать тебе счастья в день рождения, остальные две тысячи спрячутся в палатках. Предводитель конных телохранителей твоего брата Филометра подкуплен и стоит за нас; но он дорого нам обошелся. Коман увеличил куш до двадцати талантов [73] , пока эта рыба клюнула. — Он должен их получить, — засмеялся царь, — но они будут в его руках только до тех пор, пока я буду находить его опасным и, наградив его за услуги, отниму у него все имения. Говори дальше! — Для усмирения восстания в Фивах Филометр третьего дня послал туда лучших наемников, штандарты Дезиная и штандарты Арсиноя на юг. Немало стоило завербовать коноводов и поднять беспокойных. — Мой брат вознаградит вас за эти издержки, — прибавил царь, — когда его казну мы пересыплем в нашу. Ну, дальше! — Труднее всего нам придется со жрецами и иудеями. Первые стоят за Филометра, потому что он старший сын твоего отца, а главное потому, что он дал много привилегий храмам Аполлонополиса и Фил [74] . Иудеи держатся за него, потому что он им покровительствует даже больше, чем грекам, и вместе с супругой, твоей высочайшей сестрой, вмешивается в их пустые религиозные раздоры, обсуждает вместе с ними их учение и за столом ни с кем так охотно не разговаривает, как с ними. — Я им пересолю мясо и вино, которыми они здесь угощаются! — гневно вскричал Эвергет. — Сегодня за столом я не потерпел их присутствия, у них слишком зоркие глаза, и ум у них такой же острый, как их длинные носы. Они всего опаснее тогда, когда чего-нибудь боятся или рассчитывают на барыш. При этом нельзя отрицать, что они верны и смирны, и так как большая часть из них имеет собственность, то в Александрии они редко примыкают к крикливой толпе. Что они трудолюбивы и предприимчивы, в этом их может упрекнуть только зависть, и пример их финикийских родственников поднял энергию эллинов. Больше всего они любят мир и покой, а так как под управлением моего брата живется гораздо спокойнее, чем у меня, то они и привержены ему, ссужают его деньгами, сестре привозят камеи, сапфиры, смарагды, красивые материи и другие женские безделушки, до исписанных папирусов включительно, которые скоро будут цениться не дороже пера, выпавшего из крыла этого зеленого крикуна на насесте. Удивительно, как такие умные люди не могут понять, что ничего нет постояннее непостоянства, ничего вернее, как то, что неверно; они считают своего бога единственным, учение безусловным и вечно непогрешимым и презирают все, во что верят другие народы. Это затмение делает их дураками, но в то же время, может быть, вследствие своего непоколебимого внутреннего сознания и твердого упования на своего далекого бога, они хорошие солдаты. — Да, они хорошие солдаты, — подтвердил Гиеракс, — все-таки даже за меньшую цену они охотнее пойдут к твоему брату, чем к нам. — Я покажу им, что я нахожу их направление извращенным и достойным наказания. Жрецы мне нужны, потому что учат народ смиренно и терпеливо переносить свои нужды, иудеев же я искореню совсем, когда придет время! — докончил царь, дико вращая глазами. — Это принесет тоже пользу нашей казне, — смеясь, заметил Коман. — И храмам страны, — добавил Эвергет. — Других врагов я постараюсь уничтожить, но жрецов я привлеку на свою сторону, и я должен их расположить к себе, когда царство Филометра перейдет ко мне. — А между тем, — возразил Гиеракс, единственный из приближенных Эвергета, осмеливавшийся ему противоречить в важных вопросах, — еще сегодня ради тебя к верховному жрецу будет обращено тяжелое требование. Ты настаиваешь на выдаче одной прислужницы бога Сераписа, и Филометр не упустит такого… — Не преминет сообщить, — прервал царь, — могущественному Асклепиодору, что он просит прекрасную Ирену не для себя, а для меня. Знаете ли вы, что Эрос пронзил стрелами мое сердце, и я пылаю страстью к прелестной Ирене, хотя еще и не видел ее? Верите ли вы мне, что я говорю истинную правду? Я хочу обладать этой маленькой Гебой и надеюсь в то же время завладеть троном моего брата, но я сажаю мои деревья не для того только, чтобы украшать сады, но и извлекать из них пользу. Вы увидите, как я с помощью прелестной девушки расположу к себе верховного жреца Сераписа, который хотя и грек, но человек несговорчивый. Мое оружие уже готово. Теперь оставьте меня и прикажите ввести евнуха Эвлеуса. — Ты подобен божеству, а мы только смертные люди, — низко склоняясь, сказал Коман. — Темны и непонятны часто кажутся нашему слабому уму твои поступки, но когда, вопреки нашим ожиданиям, они приводят к хорошему результату, то мы, изумленные, признаемся, что ты выбираешь часто запутанные, но всегда верные пути. Некоторое время царь оставался один, серьезно и задумчиво опустив глаза в землю. Но как только он услышал легкие шаги евнуха и тяжелую поступь сопровождавших его людей, он принял вид беспечного и беззаботного кутилы и встретил Эвлеуса веселым приветствием. Смеясь, напомнил ему царь о своем детстве, когда евнух столько раз помогал ему уговорить мать исполнить какой-нибудь из его капризов. — Но, старина, времена изменились, — продолжал царь, — теперь у тебя все для Филометра и ничего для бедного Эвергета, хотя, как младший, он больше нуждается в твоей помощи. Евнух склонился с улыбкой, говорившей, что он понял шутку царя, и сказал: — Я думал и теперь еще думаю, что я должен служить слабейшему из вас обоих. — Ты подразумеваешь мою сестру? — Правительница Клеопатра принадлежит к тому роду, который мы часто несправедливо называем слабейшим. Хотя ты изволил шутить, задавая мне последний вопрос, но я все-таки считаю себя обязанным ответить тебе определенно, что я говорил о царе Филометре. — О Филометре? Следовательно, ты не веришь в его силу, считаешь меня сильнее и, однако, сегодня за ужином предложил мне свои услуги и сказал, что тебе нравится поручение: потребовать именем царя выдачи маленькой прислужницы Сераписа? Это называется служить слабейшему? Может быть, ты был пьян, когда говорил мне это? Нет? Ты был трезвее меня? Так ты переменил образ мыслей? Это должно было меня поразить, потому что твое основное правило — служить слабейшему сыну нашей матери… — Ты смеешься надо мной, — промолвил ловкий царедворец смиренно, но с тихим упреком. — Если я обратился к тебе, то совсем не из непостоянства, а именно потому, что я желаю оставаться верным единственной цели моей жизни. — Эта цель? — Благо этой страны, о котором я должен заботиться в духе твоей высочайшей матери, советником которой я был. — Ты забываешь другую — подняться самому так высоко, как только можно. — Я не забываю, я только не говорю о ней, поскольку знаю, что время царей целиком сосчитано, и притом подумать о самом себе так же естественно, как вместе с лошадью купить и ее тень. — Как тонко подмечено! Но я тебя порицаю так же мало, как девушку, наряжающуюся перед зеркалом для своего возлюбленного и в то же время любующуюся своей красотой. Но вернемся к твоему первому положению. Ради Египта, если я тебя верно понял, ты предлагаешь мне свои услуги, которые раньше предлагал брату? — Ты сам сказал это! В эти трудные времена нужны воля и рука сильного кормчего. — И ты считаешь меня таковым? — Гигантом по силе воли, телу и духу, которому желание соединить опять обе части Египта должно удаться, если он крепко возьмется и если… — Если? — спросил царь и так пристально посмотрел в глаза евнуха, что тот опустил их и тихо ответил: — Если Рим не воспрепятствует. Эвергет пожал плечами и серьезно произнес: — Рим — это судьба, что накладывает свои решения на все, что мы делаем. Чтобы укротить это неумолимое могущество, я приношу огромные жертвы. Мой агент, через руки которого прошло гораздо больше денег, чем через казначея моих войск, пишет мне, что в сенате на это взглянут не неблагосклонно. — Это и мы знаем от наших агентов. У тебя на Тибре больше друзей, чем у Филометра, но наше последнее письмо было получено уже давно, две недели тому назад, а в последнее время произошли вещи… — Говори! — приказал Эвергет, выпрямившись на своих подушках. — Но если ты мне расставляешь ловушку и говоришь теперь как орудие моего брата, то клянусь — и это так же верно, как то, что я настоящий сын моего отца, — что если ты даже убежишь в отдаленнейшие пещеры троглодитов, я велю тебя словить и живого разорвать на куски. — Я был бы достоин такого наказания, — смиренно вставил евнух и продолжал: — Если я верно вижу, на этих днях произойдут большие события. — Да! — решительно сказал царь. — Между тем именно теперь на Филометра смотрят в Риме лучше, чем прежде. Ты видел молодого Публия Сципиона за столом у царя и не позаботился расположить его к себе. — Он из Корнелиев, — подхватил царь, — знатный юноша, в родстве со всеми великими на Тибре, но он не посол, а переезжает из Афин в Александрию, чтобы обучиться всему больше, чем нужно, держит голову выше и говорит свободнее, чем это приличествует в присутствии царей, потому что мальчишки думают, что им идет разыгрывать из себя великих. — Его поведение имеет гораздо большее значение, чем ты думаешь. — Ну, так я приглашу его в Александрию, и через три дня он будет мой, это так же верно, как то, что меня зовут Эвергетом. — Через три дня будет уже поздно. Сегодня, я знаю это наверно, он получит полномочие от сената в случае необходимости говорить от имени посла до его прибытия. — И все это я узнаю только теперь! — вскричал с яростью царь, вскочив с ложа. — Слепы, глухи и глупы мои друзья, слуги и гонцы. Как ни противен мне этот высокомерный, неприятный юноша, но все-таки я приглашу его завтра, даже сегодня на веселый пир и пошлю ему лучшую четверку коней, которых я привез из Кирены. Я буду… — Все это напрасно, — заметил серьезно и спокойно Эвлеус, — он заручился самым полным, самым широким расположением царицы и — я позволю себе это открыто высказать — наслаждается благосклонностью Клеопатры. Филометр, как во всем, оставляет вещи идти своим порядком, а Клеопатра и Публий, Публий и Клеопатра наслаждаются открыто своей любовью, смотрят друг другу в глаза, как аркадские пастушки, меняются кубками и целуют то место, где прикасался губами другой. Обещай и предлагай этому человеку все, что ты хочешь, он будет стоять за твою сестру, а когда тебе удастся сместить ее с трона, вокруг тебя так же, как вокруг твоего дяди Антиоха, будет очерчен круг, и если ты вздумаешь переступить за его пределы, ты столкнешься с Римом. Эвергет молча выслушал евнуха, потом сорвал с себя окутывавшие его ткани и забегал по своему жилищу, рыча и стеная, точно тур, напрягающий все усилия, чтобы вырваться из опутывающих его веревок. Наконец, он остановился перед Эвлеусом и спросил: — Что ты еще знаешь о римлянине? — Он, который не допускает твоего сравнения с Алкивиадом, сам хочет превзойти любимца афинских девушек. Ему, кажется, мало похитить сердце супруги царя, он еще простер свои руки за красивейшей служительницей величайшего бога. Девушка, которую друг его Лисий предложил как Гебу, любовница Корнелия. Конечно, ему легче наслаждаться ею во дворце, чем в мрачном храме Сераписа. Царь ударил себя по лбу и вскричал: — Быть царем, быть человеком, который может справиться один с десятью, и в то же время унижаться до просьб, точно хлебопашец, у которого вытоптали пашню! Он может все испортить, все мои планы, мои желания, а мне не остается ничего другого, как сжимать кулаки и задыхаться от бешенства! Но все эти жалобы и стоны так же ни к чему не приведут, как мои заклинания и неистовства у одра умиравшей матери; она оставалась нема и не встала. Если бы Корнелий был грек, сириец, египтянин, даже мой родной брат, то клянусь тебе, Эвлеус, он недолго стоял бы на моей дороге; но он уполномоченный посол Рима, а Рим — рок, Рим — судьба! Тяжело дыша, царь опять бросился на подушки и прижался лицом к изголовью; Эвлеус неслышными шагами подкрался к юному великану и прошептал ему с торжественной медленностью: — Рим — судьба, но и Рим ничего не может противопоставить судьбе. Корнелий должен умереть, потому что он губит дочь твоей матери и загораживает дорогу тебе, спасителю Египта. За убийство Публия Сципиона сенат отомстил бы жестоко, но что он может сделать, если на его уполномоченного посла нападут дикие звери и разорвут на куски? — Неоценимо, превосходно! — воскликнул Эвергет, вскочив на ноги, и с таким восторгом поднял к небу сверкающие глаза, точно небо разверзлось и он увидел пирующих богов. — Ты великий человек, Эвлеус, и я сумею тебя наградить. Но найдешь ли ты таких диких зверей, каких нам надо, и сумеют ли они так устроить, чтобы никто не возымел и тени подозрения, что раны от зубов и когтей нанесены кинжалом или копьем? — Будь покоен, эти хищные звери уже бывали в деле здесь, в Мемфисе, и состоят на службе у царя… — Каков мой нежный братец! — засмеялся Эвергет. — Он хвалится, что вне сражения не умертвил ни одного человека и вот… — У Филометра есть супруга, — вставил евнух. — Да, женщины! Разве от них не научишься всему! Потом Эвергет тихо спросил: — Когда твоих бестий можно пустить в дело? — Солнце уже давно взошло. До захода я успею сделать необходимые приготовления, а в полночь, я думаю, замысел можно привести в исполнение. Мы пообещаем римлянину свидание, заманим его к храму Сераписа и на обратном пути через пустыню… — Вот так! — Царь приложил руку к своей груди, точно он держал кинжал, и протяжно добавил: — Но твои люди должны быть сильны, как львы, и осторожны и ловки, как кошки. Если тебе нужно золото, обращайся к Коману. Нет, лучше возьми этот кошелек. Этого достаточно? Теперь я тебя спрошу: есть у тебя свои причины ненавидеть римлянина? — Да, — решительно отвечал евнух. — Он подозревает, что я все знаю о его проделках, и потому возводит на меня такие обвинения, что мне сегодня угрожала серьезная опасность. Если ты услышишь, что он уговаривает царицу меня схватить, то позаботься сейчас же о моем освобождении. — Никто не посмеет коснуться волоса на твоей голове; успокойся. Я вижу, что у тебя есть причины вести со мной подобную игру, и это меня радует. Я знаю, что только для себя самого работают от всей души. Теперь еще одно: когда приведешь ты мне маленькую Гебу? Через час я отправляюсь к Асклепиодору, и только завтра можем мы взять девушку, потому что сегодня она, как приманка для Корнелия, должна оставаться в храме. Я буду терпелив, но дам тебе еще одно поручение. Ты так представь дело верховному жрецу, точно мой брат желает удовлетворить один из моих капризов и требует, решительно требует для меня девушку, носящую воду. Оскорби его, как только можно, не возбуждая подозрения, и если я его хорошо понимаю, он будет стоять на своем и ни за что не уступит. А после тебя придет к нему мой Коман с поклонами, подарками и обещаниями. Завтра, когда совершится с римлянином то, что ему предназначено, ты уведешь девушку именем моего брата, хитростью или силой, а послезавтра, если богам будет угодно соединить в моих руках обе части Египта, я скажу Асклепиодору, что я наказал Филометра за преступление против храма и лишил его трона. Серапис видит, кто его друг! Если все произойдет так, как задумано, то я назначу тебя, клянусь душами моих умерших предков, эпитропом [75] воссоединенного царства. Сегодня я для тебя свободен во всякий момент. Евнух удалился такой легкой походкой, точно разговор с царем вдохнул в него угасшую молодость. Когда Гиеракс, Коман и другие царедворцы вернулись обратно, Эвергет отдал приказ отвести его другу, Публию Корнелию Сципиону, четверку благороднейших киренских коней из своей конюшни в знак любви и почтения. Потом, одевшись, засел с Аристархом за работу. XIV Глубокая тишина царила в храме Сераписа. В ночной темноте молчаливо высилась бесформенная каменная громада, окутанная сине-черным покровом тумана, и ни один звук не нарушал ночного безмолвия. Тихо было вокруг храма. И вдруг отчетливо и звучно разнесся в безмолвии стук копыт и шум колес. Но скоро опять все стихло, и только за священной рощей акаций слышалось ржание и фырканье коней. Коринфянин Лисий привязал своего коня к дереву на опушке леса, набросил на спину взмыленного животного плащ и ощупью добрался до солнечного источника, где и присел на перила. С востока поднялся холодный ветер, предвестник утренней зари, и с легким шумом пробежал по неподвижным дотоле верхушкам деревьев. Со двора храма Асклепия послышалось пение петуха. Коринфянин поднялся, дрожа от холода, и стал быстро ходить взад и вперед, стараясь согреться. Внезапно он услышал со стороны храма, все яснее выступавшего из темноты, звук отворившейся двери. С напряженным вниманием он всматривался в дорогу, мало-помалу освобождавшуюся от ночных теней, и сердце его быстро забилось, когда он увидел фигуру, направлявшуюся к источнику. Женщина в длинной одежде быстро шла по дороге. Но она показалась Лисию гораздо выше той, которую он искал. Вероятно, это была старшая сестра, а не Ирена. Теперь Лисий ясно слышал легкие шаги, видел через куст акаций, как она наполнила сосуд и повернула свое лицо к разгоравшемуся востоку, и Лисий узнал Ирену. Чтобы не испугать девушку, полузакрытый кустами коринфянин тихо окликнул ее по имени. Но Ирена, никогда не встречавшая здесь в этот час ни одного человека, застыла от ужаса. Как прикованная, стояла она на месте и судорожно прижимала к своей груди священную кружку. Юноша еще раз назвал ее по имени и вполголоса прибавил: — Не бойся, Ирена, это я, Лисий, коринфянин, твой друг, который дал тебе вчера гранатовые цветы и разговаривал с тобой после процессии. Позволь пожелать тебе доброго утра. Девушка опустила кружку и, прижав к сердцу руку, судорожно перевела дух. — Как ужасно перепугал ты меня, Лисий. Я думала, что меня зовет чья-нибудь блуждающая душа. Ведь только восход солнца разгоняет духов. — Но не живых людей с добрыми намерениями. Ты знаешь, что я готов вечно так оставаться возле тебя. — Мне нечего тебе позволять или запрещать. Но как ты попал сюда в этот час? — В колеснице, — ответил, смеясь, Лисий. — Ах, какой вздор! Я хочу знать, зачем ты здесь в такое время. — Конечно, ради тебя. Вчера ты мне сказала, что любишь поспать, и я тоже не прочь. Но чтобы увидеть тебя еще раз, я готов недоспать. — Но как ты знал… — Ты же вчера сама сказала, когда сюда приходишь. — Я тебе сказала? Великий Серапис, уже светло! Мне достанется, если кружки не будут на жертвеннике до восхода солнца. — Я тебе сейчас налью. Так, готово. Теперь донесу до конца рощи, если ты обещаешь скоро вернуться. Мне нужно о многом с тобой поговорить. — Скорей, скорей, — торопила девушка. — Я знаю очень мало, и тебе не много удастся узнать от меня. Спрашивай, если хочешь. — Но все же! Например, если я тебя попрошу рассказать о твоих родителях? Мой друг Публий, которого ты знаешь, и я слышали, как несправедливо и жестоко они наказаны. Мы готовы на многое, чтобы их освободить. — Я приду, приду, конечно! — охотно пообещала Ирена. — А сестру тоже нужно привести? Она теперь у привратника, ребенок которого тяжело болен. Клеа очень любит малютку, и он только от нее и берет лекарство. Теперь он спит у нее на руках, и его мать просила меня принести воды за нас двоих. Теперь отдай мне кружки, никто, кроме меня, не смеет вступать в храм. — Возьми. Только, пожалуйста, не мешай твоей сестре ухаживать за больным. Мне необходимо сказать тебе кое-что такое, чего ей не надо слышать, а тебе не было бы неприятно. Я буду ждать у источника. До свидания, приходи скорей! Эти слова коринфянин произнес нежно и вкрадчиво. Ирена на ходу ответила ему тихо и быстро: — Я приду, как взойдет солнце. Лисий смотрел ей вслед, пока она не скрылась в храме. На сердце у него было так тепло, как не было уже много лет. Он вспомнил о том времени, когда его младшая сестра была еще ребенком, и он нарочно просил у нее яблоко или пирожок, и та своими маленькими ручками вкладывала ему в рот лакомство. При этом он испытывал такое же чувство, как теперь. Ирена тоже была беспечным ребенком и тоже, как его сестра, отдавала ему самое лучшее — свою непорочную юность, ему, легкомысленному юноше, перед которым почтенные матроны Коринфа опускали глаза, а отцы остерегали своих подрастающих сыновей. «Я тебе не сделаю зла, милое дитя», — прошептал он про себя, возвращаясь к солнечному источнику, но, сделав несколько шагов, остановился. Поразительная картина представилась его глазам. Казалось, весь Мемфис был объят пламенем. Огонь согнал туман с дороги, и стволы нильских акаций стояли словно почерневшие колонны на пожарище, а за ними всепожирающее пламя высоко вздымалось к небу. Сквозь ветви, колючие сучья, пучки желтых цветов и перистых листьев лились сверкающие золотом и пурпуром лучи, и облака горели яркими и нежными красками, точно кровавые розы, которыми украшала себя на пиру Клеопатра. На своей родине Лисий никогда не видал такого великолепного солнечного восхода. Может быть, он чаще смотрел себе под ноги, чем на небо, когда возвращался с пирушки на рассвете. Лошади громко ржали, точно приветствовали колесницу бога солнца. Юноша поспешил к ним, с успокаивающими словами потрепал их по шее и снова стал глядеть на расстилавшийся у его ног исполинский город. Над просыпавшимся городом курился туман. Суровые громады пирамид казались словно помолодевшими под этим розовым утренним туманом. Огромный храм бога Пта со своими колоссами перед пилонами горел в утренних лучах, а за ним расстилался Нил, в спокойных водах которого отражались яркие краски неба и обнаженные громады известковых гор, растянувшихся за Вавилоном и Троей. Об этих самых горах рассказывал вчера за царским столом иудей, будто они отдали все свои деревья, чтобы украсить ими холмы священного града Иерусалима. Скалистые бока гор блестели теперь подобно большому рубину на застежке царской одежды. Но вот поднялось могучее светило и рассыпало по всему миру миллионы золотых стрел, чтобы прогнать своего врага — молчаливую ночь. Когда Лисий не кутил и не проводил время в купальнях, в гимнасии [76] за играми, в театре, на петушиных и перепелиных боях или на праздниках Диониса, он любил развивать свой ум в школах философии, чтобы блеснуть потом своими познаниями в спорах за ужином. Эос, Гелиос, Феб, Аполлон значили для него ни более ни менее как имена, которыми обозначались некоторые явления природы, события и понятия. Но сегодня при виде этого восхода солнца к нему вернулась прежняя детская вера в богов. Он мысленно видел, как несется золотая колесница лучезарного бога, сопровождаемая воздушной свитой, рассыпавшей кругом огненные цветы. Благоговейно подняв к небу руки, Лисий громко молился: — У меня так отрадно и легко сегодня на сердце. Благодарение тебе, Феб-Аполлон, за твое появление. О, дай мне так оставаться… Молитва его была прервана легкими быстрыми шагами. Смеясь над своей детской слабостью и в то же время радуясь своей молитве, он быстро повернулся — перед ним стояла Ирена. — Я тебя искала у источника и уже думала, что ты потерял терпение и ушел. Это меня бы очень огорчило, но ты смотрел, как восходит Гелиос. Я вижу это каждый день и всегда боюсь, когда он такой багровый, как сегодня. Наша прислужница-египтянка рассказывала мне, что если восток так пылает на заре, то это значит, что бог солнца поразил своих врагов, и кровь их окрасила небо, гору и облако. — Но ведь ты — гречанка и должна знать, что Эос перед восходом солнца прикасается к горизонту своими розовыми перстами, оттого и появляются такие краски. Сегодня ты моя утренняя заря и возвещаешь мне хороший день. — Такой багровый восход всегда предвещает грозу, зной или бурю. Так объяснял мне наш привратник, отец маленького Фило, а он всегда возится с гороскопами. Я хотела непременно взять с собой Клеа. Она больше знает, чем я, но привратник меня просил не звать ее: врач сказал, что горло у малютки еще больше распухло, и если он будет кричать, то совсем задохнется. Только на руках Клеа он и спокоен. Она такая добрая и никогда не думает о себе. — Мы с ней тоже потом поговорим, — сказал коринфянин, — сегодня же я пришел только ради тебя. У тебя такие веселые глазки, и твой ротик создан вовсе не для грустных молитв. Как можешь ты жить в этой закупоренной темнице среди строгих мужей в мрачных одеждах? — Между ними есть добрые и ласковые. Больше всего я люблю старого Кратеса. Он со всеми угрюм и только со мной разговаривает, шутит и часто показывает мне такие прекрасные вещи! — Я тебе говорю, что ты утренняя заря, перед которой не устоит никакая тень. — Если бы ты знал, какая я бываю легкомысленная, как часто я огорчаю сестру, то никогда бы не сравнивал меня с богиней. Маленький Кратес тоже часто сравнивает меня с прелестными вещами, но всегда так забавно, что я смеюсь. Тебя же мне приятно слушать. — Это потому, что я тоже молод, а юность тянется к юности. Твоя сестра старше и гораздо серьезнее тебя; разве у тебя никогда не было сверстницы, с которой ты могла бы играть и говорить, ничего не скрывая? — Была, но очень давно, а с тех пор как я попала в храм после несчастья с родителями, у меня осталась только Клеа. Но что хотел ты узнать о моем отце? — Я спрошу у тебя потом. Теперь скажи мне: никогда ты не играла с подругами? Никогда не видала веселого праздника Диониса? Каталась ли ты когда-нибудь в колеснице? — Может быть, но все это я уже позабыла. Как я могу знать о таких вещах здесь, в храме? Клеа говорила, что даже и думать о них не годится. Она мне много рассказывала, как любила нас мать и что говорил ей отец. Можно ли им помочь? Узнает ли царь правду? Пожалуйста, спрашивай скорее, мне пора уходить. В это время послышалось ржание коней. Очарованный щебетанием Ирены Лисий вспомнил о цели своего прихода и быстро сказал: — Ты слышала нетерпеливое ржание моих коней? Я приехал сюда в колеснице. На этой самой четверке я выиграл состязание на последних Истмийских играх [77] и получил венок. Ты еще ни разу не ездила в колеснице, хочешь попробовать, как это хорошо? Я тебя прокачу взад и вперед за рощей. Ирена слушала его с блестящими глазами в восторге и захлопала в ладоши: — Я поеду в колеснице, как царица? Разве такое возможно? Где стоят твои кони? В это мгновение она все забыла: сестру, больного ребенка, обязанности, призывавшие ее в храм, даже родителей. Не шла, а летела она за коринфянином, бросилась в колесницу и крепко ухватилась за поручни. Лисий взял вожжи, искусной и сильной рукой удерживая горячих скакунов. Всецело отдавшись своему спутнику, Ирена свободно и беспечно стояла возле него. Колесница рванулась и понеслась. Теперь девушка была далеко от сестры и друзей, но ее охраняли, как щитом, ее детская невинность и мысль о родителях, которая всегда в ней жила. Глубоко дыша, полная сладостных ощущений, точно птица, вылетевшая из тесного гнезда на вольный воздух, Ирена вскрикивала по временам: — Как хорошо, как чудесно! Мы рассекаем воздух, как ласточки крыльями. Скорей, Лисий, скорей! Нет, это уж чересчур скоро! Придержи, а то я упаду! О нет, я не боюсь. Лисий стоял рядом с Иреной. Когда юноша по ее просьбе разогнал лошадей во всю прыть и молодая девушка, не устояв, пошатнулась, он невольно протянул руку, чтобы поддержать ее за талию, но Ирена быстро уклонилась и крепко прижалась к стенке колесницы, и всякий раз, когда Лисий пытался к ней прикоснуться, она вся сжималась, как нежный лепесток мимозы. Потом она попросила коринфянина дать ей поводья. Он исполнил ее просьбу и встал сзади нее, держа концы в своих руках. Теперь он видел ее блестящие волосы, нежный овал лица и белую, немного склоненную вперед шейку. Им овладело невыразимо страстное желание поцеловать ее, но он сделал над собой усилие и удержался при мысли, что он теперь ее единственный защитник. Часто, когда колесница наезжала на камни и он невольно придерживал девушку, желание с новой силой разгоралось в нем. Но когда при новом толчке губы его невольно коснулись ее волос, он поцеловал ее уже как друг или брат. Почувствовав на себе прикосновение его губ, она быстро повернулась к нему, отдала поводья, провела рукой по лбу и сказала совершенно изменившимся голосом, даже с оттенком грусти: — Это нехорошо с твоей стороны. Поверни, пожалуйста, назад. Вместо ответа Лисий погнал коней еще скорее. Ирена, взглянув на солнце, с испугом воскликнула: — Как уже поздно! Что я скажу, если меня ищут и спросят, где я так долго была? Отчего ты не поворачиваешь, отчего ты не отвечаешь? — пылко спрашивала девушка. Лисий еще не успел ничего ей ответить, как она схватилась за поводья и закричала: — Повернешь ты или нет? — Нет, — ответил коринфянин, — но… — Так значит, это ты нарочно делаешь? — вне себя крикнула девушка. — Ты думаешь увезти меня хитростью? Стой, стой! Ирена приготовилась спрыгнуть с быстро мчавшейся колесницы, но Лисий предупредил ее намерение, схватив бунтовщицу за пояс и за платье, он обнял ее за талию и отодвинул в середину колесницы. Дрожа, нетерпеливо топая маленькой ножкой, со слезами на глазах, старалась Ирена вырвать свой пояс из рук юноши. Лисий остановил коней и сказал дружески, но серьезно: — То, что я сделал, я делал только для твоего блага. Конечно, если ты прикажешь, я поверну коней, но раньше выслушай меня. Я увлек тебя хитростью, потому что боялся твоей нерешительности, а каждое промедление грозит тебе страшной опасностью. Я говорил тебе об отце не для того, чтобы заманить тебя. Мой друг Публий Сципион, которого ты тоже знаешь, очень могуществен и сделает все для спасения твоих родителей. Но, Ирена, этого никогда бы не случилось, если бы ты еще оставалась в храме. Девушка с изумлением слушала Лисия и перебила его восклицанием: — Но я никому не сделала зла! Кому какая польза преследовать такое бедное создание, как я? — Твой отец был самый справедливый человек, и, однако, его осудили как преступника. Преследуют не только за несправедливость и злобу. Знаешь ли ты о царе Эвергете, которого при рождении назвали благодетелем, а теперь называют злодеем? Он прослышал о твоей красоте и требует от Асклепиодора твоей выдачи. Если Асклепиодор согласится — а что он может противопоставить воле царя? — то ты попадешь в число тех артисток и накрашенных беспутниц, которые бесчинствуют на его попойках с пьяными мужчинами. Но если бы твои родители узнали об этом, они лучше… — Правду ты говоришь? — просила Ирена с пылающими щеками. — Да, — твердо ответил юноша. — Слушай, Ирена, у меня тоже есть отец, мать, любимая сестра, похожая на тебя, и, клянусь тебе их именами, я хочу только спасти тебя. Прикажи, и я никогда больше не увижу тебя. Правда, это будет мне очень тяжело, потому что я люблю, так люблю бедную маленькую Ирену, что она не может себе даже представить. Он схватил девушку за руку, но она быстро высвободила ее и, подняв на него полные слез глаза, громко и решительно сказала: — Я верю тебе. Кто обманывает, тот не может так говорить. Но откуда ты знаешь это? Куда ты хочешь меня везти? Пойдет со мной Клеа? — Сперва я отвезу тебя в одно почтенное семейство. Клеа обо всем узнает сегодня. Когда же мы выхлопочем свободу твоим родным, тогда… Всемогущий Зевс! Видишь ли ты там колесницу? Я думаю, это белые лошади евнуха. Если он нас увидит, все погибло! Теперь держись крепче. Мы помчимся, как на состязании. Теперь нас скрывает холм, а там, возле маленького святилища Исиды, нас ждет достойная супруга скульптора. Она, наверное, сидит в этой закрытой колеснице около пальм. Конечно, Клеа должна все узнать, чтобы она не боялась за тебя. Теперь я прощусь с тобой, а потом когда-нибудь вспомнишь ли ты, милая Ирена, о бедном Лисий? Неужели Аврора, так приветливо встретившая меня сегодня, возвещает не ясные дни, а горе и печаль? Коринфянин осадил разгоряченных коней и нежно посмотрел в глаза Ирены. Она ответила на этот взгляд с сердечной теплотой, и глаза ее затуманились слезами. — Скажи мне, — спросил юноша, — будешь ты помнить меня? Можно мне будет посетить твоих новых друзей? Ирене на все эти вопросы тысячу раз хотелось крикнуть: «Да, да!», но этот ребенок, обыкновенно отдававшийся первому порыву, на этот раз имел силу спокойно отнять свою руку и сказать твердо и серьезно: — Думать о тебе я буду всегда, вечно, но видеть меня ты можешь только тогда, когда Клеа опять будет со мной. — Но, Ирена, подумай, если теперь… — возбужденно начал Лисий. — Ты клялся именем твоих родителей уважать мою волю, — перебила его Ирена. — Конечно, я верю, и охотно верю, что ты меня любишь, но если ты не сдержишь своего слова, я тебе перестану доверять. — Смотри, навстречу нам идет женщина, очень приветливая с виду. — Она уже кивает мне головой. К ней я охотно пойду, но все-таки мне страшно, так страшно, что я не могу даже высказать. И как я благодарна тебе! Вспоминай и ты иногда, Лисий, о нашей поездке, о нашей болтовне и моих родных. Прошу тебя, сделай для них все, что можно. Если бы я могла не плакать, но я не могу удержаться… XV Лисий не ошибся. Колесница, запряженная белыми лошадьми, перед которой он с Иреной свернул в сторону, принадлежала евнуху Эвлеусу. Оттого, что утро было очень свежо, и с евнухом ехала подруга Клеопатры Зоя, колесница была крытая, и на мягких подушках рядом с македонянкой восседал евнух, стараясь занять свою спутницу оживленным, остроумным разговором. «По дороге в храм, — думал он, — я расположу ее к себе, а на обратном пути я поговорю с ней о собственных делах». Весело и приятно провели они время и не обратили внимания на топот коней, увозивших Ирену. Позади рощи акаций евнух сошел с колесницы и просил македонянку терпеливо подождать его в продолжение часа. Может быть, заметил он, она захочет воспользоваться этим временем, чтобы познакомиться с новой Гебой. Ирена давно уже находилась в гостеприимном доме ваятеля Аполлодора, когда евнух и Зоя опять сошлись у колесницы. Эвлеус только наружно, а Зоя действительно страшно недовольная тем, что с ними случилось в храме. Верховный жрец на требование Филометра отпустить девушку во дворец ко дню рождения царя отвечал решительным отказом, чего Эвлеус не ожидал, зная, что раньше Асклепиодор не всегда был так решителен, а Зое даже не удалось увидеть эту девушку. — Я думаю, — сказала умная подруга Клеопатры, — что я опоздала. Очевидно, верховный жрец уже дал приказ спрятать девушку, когда я пришла через полчаса за тобой. Сперва меня задержал старый врач Имхотеп, потом помощник ваятеля Аполлодора с новыми бюстами философов, а когда наконец я достигла цели и пожелала видеть девочку, меня свели в помещение, больше похожее на козлятник, чем на жилище Гебы, хотя бы и не настоящей, но там уже никого не было. Потом мне указали на храм Сераписа, где один жрец обучал девушку пению, наконец, когда я не нашла нигде следов знаменитой Ирены, меня направили к жилищу привратника этого храма. Некрасивая женщина открыла мне дверь и сказала, что Ирена уже давно ушла, а у нее теперь находится ее старшая сестра, которую я приказала привести ко мне. Что мне на это ответили? Богиня Клеа, я ее так называю потому, что она сестра Гебы, ухаживает за больным ребенком, и если я желаю ее видеть, то могу отправиться к ней. Это звучало так, как будто она хотела сказать, что от нее до меня так же далеко, как и наоборот. И все-таки мне захотелось посмотреть на достойную служительницу, носящую воду, и я вошла в низкую каморку. Меня тошнит, когда я вспомню об этом запахе бедности, который ее наполнял, и там сидела она с хилым умирающим ребенком на руках. Все окружающее было так убого и печально, что еще долго будет пугать меня во сне и отравлять мне веселые часы. Я недолго оставалась у несчастных людей, но должна сознаться, что если Ирена так же походит на Гебу, как ее сестра на Геру, то Эвергет имеет основание злиться, если Асклепиодор не выдаст девушку. Многие царицы, и та тоже, при которой мы состоим, дала бы охотно половину царства, чтобы обладать таким станом и такой манерой держать себя, как эта прислужница. И какими глазами взглянула она на меня, когда поднялась с кашляющим трупом на руках и спросила, что мне надо от ее сестры! Испытующей мрачной строгостью пылал этот взор, точно глаза Медузы были вставлены в эту прекрасную головку. В них проглядывала даже угроза, которую понять можно было так: не пытайся требовать от нее, что мне не нравится, или ты окаменеешь на месте. Двадцати слов не сказала она мне в ответ на мои вопросы, и когда я снова вдохнула струю чистого воздуха, который никогда не казался мне так хорош, как за дверью этой мрачной норы, я не узнала ничего, кроме того, что никто не знает или, вернее, не желает знать, куда спряталась красавица, и что я лучше всего сделаю, если больше не буду о ней спрашивать. — Что будет теперь делать Филометр? — Что ты ему посоветуешь? — Чего нельзя достигнуть пустыми словами, то иногда покупается ценным подарком, — отвечал евнух. — Ты ведь знаешь: из всех существующих слов самое трудное для этих господ маленькое «довольно»; но кто так же легко согласится произнести его? Ты мне рассказываешь о гордости и суровой недоступности сестры нашей Гебы. Я ее тоже видел и нашел, что ее изображение могло бы быть выставлено в Стое [78] , как великолепное олицетворение строгой добродетели, а еще говорят, будто дети обыкновенно походят на родителей. Их отец был величайший и хитрейший мошенник, которого когда-либо я видел, и отнюдь не за хорошие дела сослан на золотые рудники. Ради дочери преступника ты ходила по пыли и зною и чувствуешь справедливый гнев и раздражение, мне же угрожает из-за девчонки серьезная опасность. Ты ведь знаешь, что у Клеопатры теперь каприз отличать римлянина Публия Сципиона; он же бегает за нашей Гебой, обещал ей выхлопотать для отца незаслуженное помилование и теперь пытается вину этого вора свалить на меня. Сегодня его просьбу будет слушать царица. Ты представить себе не можешь, сколько врагов всегда у того, кто в продолжение многих лет, как я, держит кормило правления большого государства. Царь признает с благодарностью услуги, которые я оказал ему и его матери; но если Публий Сципион, обвиняя меня, в эту минуту больше понравится Клеопатре, чем в другое время, то я погиб. Ты постоянно находишься в обществе царицы. Скажи ей, кто эта девчонка и чего домогается римлянин, сваливая вину их отца на меня. При случае я тоже окажу дружескую услугу тебе и твоим. — Бесстыдница! — вскричала Зоя. — Успокойся, я не стану молчать; я всегда делаю то, что справедливо, и не могу видеть, чтобы другой терпел несправедливость, тем более такой почтенный человек, как ты. Терпеть бесчестье из-за того, что высокомерному чужеземцу понравилась хорошенькая рожица надутой куклы! Зоя была права, найдя воздух жилища привратника отвратительным. Бедная непривычная Ирена не могла его выносить, так же как и взыскательная соучастница игр царицы. Клеа тоже стоило больших усилий оставаться в этом убогом жилище, где помещалась целая семья, пища готовилась на дымящем очаге, а ночью тут же находились еще коза и пара кур; но, чтобы исполнить долг, она переносила и большие тяготы, а Клеа так любила маленького Фило. Она не могла забыть, что ее заботы для постепенного пробуждения его дремлющего разума доставили ей много удовлетворения, а нежная привязанность этого ребенка была для нее такой наградой, что, как только ее присутствие и заботы становились необходимы маленькому больному, она забывала об окружающей ее обстановке. Имхотеп был знаменитейший из жреческих врачей в храме Асклепия, знавший как египетскую медицину, так и греческую. Его называли новым Герофилом [79] с тех пор, как он был вызван из Александрии в Мемфис царем Филометром. Он давно обратил внимание на мало-помалу оживавший ум маленького Фило, которого он встречал ежедневно при входе в храм, и теперь старый врач пришел вскоре после того, как Зоя покинула мрачное жилище привратника, чтобы посмотреть больного ребенка. Клеа все еще держала его на коленях. Перед ней на деревянной лавке стоял на жаровне маленький медный котелок, принесенный врачом. К котелку был прикреплен длинный камыш. Камыш состоял из двух частей, соединенных кожаным цилиндром, который позволял верхней части двигаться в обе стороны. Девушка по временам подносила камыш к губам ребенка и давала ему, по предписанию Имхотепа, вдыхать горячие водяные пары. — Он хорошо действует? — спросил врач. — Я думаю, хорошо, — отвечала Клеа. — У Фило больше не хрипит так в груди, как раньше. Старик приложил ухо ко рту мальчика, ощупал его лоб и сказал: — Лихорадка уменьшается, я надеюсь на лучшее. Вдыхание паров очень действенное средство при таких сильных завалах. Уже в самых старинных рукописях Гермеса применение его рекомендовалось в подобных случаях. Знаешь ли ты, что этот пар сильнее лошадей и волов, сильнее соединенной силы толпы великанов? Трудолюбивый Герон из Александрии [80] это недавно обнаружил. Теперь достаточно паров для нашего больного, очень разгорячать его не следует. Возьми-ка кусок полотна. Сложи его вместе, намочи хорошенько холодной водой, и я покажу тебе, как его положить вокруг горла ребенка. Тебе нечего доказывать, Клеа, что ты меня понимаешь с полуслова; у тебя золотые ручки и при этом удивительное терпение! Пятьдесят шесть лет живу я на свете и никогда не был болен, но теперь я желал бы заболеть только ради того, чтобы ты за мной ходила. Право же, этот бедняжка богаче царского ребенка, которому наемные няни делают и подают все что надо, но не могут ему дать одного — полного любви, дружеского, никогда не устающего терпения. Ты сотворила чудо над разумом этого малютки и в состоянии сотворить другое чудо над его телом. Нет, нет, мое дитя, не меня должна благодарить эта женщина, если мальчик останется в живых. Слышишь ты это, женщина? Передай мои слова своему мужу, и если вы не почитаете Клеа как богиню, то я вам… нет, впрочем, ничего этого я вам не желаю, у вас и так нет ничего хорошего. Женщина испуганно подошла сперва к врачу, потом к ребенку, сложила свои худые руки за спиной и с вытянутой шеей посмотрела на мальчика, с тупым изумлением глядя на мокрые полотенца, и робко спросила: — Злые духи оставили ребенка? — Конечно, — ответил врач. — Клеа их заклинала, а я только помогал; теперь знай это. — Так мне можно уйти? Мне надо подмести мостовую в притворе храма. Когда она ушла после утвердительного знака молодой девушки, врач снова заговорил: — Как много дел мы имеем со злыми духами и как мало с добрыми! Люди охотнее верят в злых духов, чем в добрых и им покровительствующих. Когда людям приходится худо, чему они обыкновенно сами виной, им кажется утешительнее и для их суетности приятнее свалить все на злых духов; но если им хорошо, счастье улыбается или же удалось выполнить что-нибудь трудное, тогда, конечно, они благодарят за все собственную ловкость, высокую проницательность и смеются, когда им напоминают, что они обязаны покровительствующим духам. Я, со своей стороны, держусь больше добрых, чем злых духов, и к лучшим из всех, без сомнения, принадлежишь ты, моя девочка. Через каждые четверть часа меняй компресс, а в промежутках выходи подышать чистым воздухом. Как твои щечки побледнели! В полдень пойди в свою комнату и попробуй заснуть. Во всем нужно знать меру, и ты, конечно, меня послушаешься. Клеа дружески кивнула врачу. Имхотеп погладил ее по волосам и ушел. Она осталась одна в душном, жарком помещении с больным ребенком, меняя компрессы и радуясь все более свободному и спокойному его дыханию. Мало-помалу усталость брала свое, девушка забывалась на короткое время, подходила к ребенку и снова впадала в забытье. Знакомое сладкое ощущение овладело всем ее существом. Здесь она чувствовала себя на своем месте. Добрые слова врача подействовали на нее хорошо, и страх уступил место сладкой надежде на новую, счастливую жизнь. Уже ночью она твердо решила объявить верховному жрецу, что они не могут заменить сестер-близнецов для похоронного плача при смертном одре Осириса. Она решила вместе с Иреной отправиться в Александрию и снискать себе пропитание работой. Но Клеа как-то вовсе не подумала о том, способна ли Ирена на серьезную работу. Это намерение, еще вчера пугавшее ее, сегодня казалось ей вполне исполнимым. Ей так хотелось применить на деле громадную энергию, которую она в себе ощущала. Раньше, когда перед ее мысленным взором вставал образ римлянина Публия Сципиона, она краснела до корней волос. Сегодня она думала о нарушителе своего покоя совсем иначе. Вчера еще она была им побеждена, а сегодня ей казалось, что на последнем шествии она победила. По крайней мере, она твердо избегала его взглядов, а когда он сделал попытку подойти, она с негодованием отвернулась. Это было прекрасно. Как смел этот гордый человек наносить ей еще новое оскорбление! «Прочь, прочь, навсегда!» — шептала она себе, и глаза, и уста, на которых только что блуждала улыбка, опять приняли выражение неприступной жестокости, которое вчера так испугало и возмутило римлянина. Но вскоре ее черты опять смягчились. Ей вспомнился умоляющий взгляд серьезного юноши, похвалы, расточаемые ему отшельником, и когда снова глаза ее сомкнулись, она увидела Корнелия, который подошел к ней своей твердой походкой, взял ее, как ребенка, на руки, крепко сжал ее руки и бросил ее в одну из лодок на берегу Нила. Изо всех сил боролась она с похитителем, громко закричала в отчаянии и… проснулась от собственного крика. Девушка встала, вытерла глаза, полные слез, переменила компресс ребенку и вышла на воздух. Солнце уже стояло на полуденной высоте, яркие лучи его сверкали на желтом песчанике преддверия храма. Из массы окружающих галерей только одна была крытая и бросала узкую, шириной в руку, тень, но девушка не пошла туда, потому что под крышей стояли кровати пилигримов, которые надеялись в жилище бога увидеть сновидения, открывающие будущее. С непокрытой головой Клеа, опасаясь солнечных лучей, уже хотела вернуться обратно в жилище привратника, как увидела молодого, в белой одежде писца, состоявшего при Асклепиодоре для особых поручений. Он переходил двор и с живостью кивал девушке. Она пошла к нему навстречу, но еще раньше он задал ей вопрос, здесь ли Ирена. Верховный жрец желает с ней говорить, а ее нигде не могут найти. Клеа ответила, что о ней уже спрашивала одна важная госпожа из дворца царицы и что она видела сестру в последний раз на рассвете, когда та пошла за водой к солнечному источнику. — Для первого возлияния вода была принесена вовремя, но для второго и третьего Дорис и ее сестры вынуждены были принести воду сами, — сказал жрец. — Асклепиодор гневается не на тебя, потому что он знает от Имхотепа, что ты у больного ребенка, а, конечно же, только на Ирену. Подумай, где она может находиться? Верно, произошло что-нибудь важное, что верховный жрец желает ей сообщить. Клеа испугалась. Ей пришли на ум вчерашние слезы Ирены и ее страстный порыв желания свободы и радостей. Неужели безрассудная девочка отдалась своему влечению и, хотя на несколько часов, тайно убежала, чтобы посмотреть на город и на пышную неведомую жизнь? Клеа сделала усилие над собой, чтобы скрыть от посланца свой страх, и сказала, опустив глаза: — Я поищу ее. Она побежала обратно в дом, посмотрела больного ребенка, позвала его мать, показала ей, как надо накладывать компрессы, и строго наказала внимательно и точно исполнять предписание Имхотепа до ее возвращения. Нежно поцеловав малютку, Клеа направилась сперва домой. Там все было по-прежнему, только недоставало золотых кружек. Это обстоятельство еще увеличило страх Клеа, но она была далека от мысли, что Ирена могла взять с собой драгоценные сосуды, чтобы продать их ради собственного пропитания; она знала неосторожность и легкомыслие сестры, но на дурной поступок считала ее неспособной. Где же искать Ирену? Отшельник Серапион, которого она уже спрашивала, ничего не знал об Ирене. На жертвеннике Сераписа Клеа нашла обе кружки и принесла их обратно. Может быть, Ирена ушла к Кратесу и за рассматриванием его работы и болтовней забыла о времени? Однако жрец тоже ничего не знал об ее исчезновении. Он охотно помог бы Клеа поискать свою любимицу, но должен был доделать новый замок для могил Аписа, да и ноги у него очень болели. За дверью старика Клеа задумчиво остановилась, и ей вспомнилось, что в свободные часы Ирена иногда забиралась в голубятню храма, чтобы смотреть оттуда вдаль, наблюдать за сидящими на яйцах птицами, давать корм молодым и глядеть на вздымающиеся стаи голубей. Сбитые из глины и нильского ила голубятни находились на хлебном магазине, замыкавшем южную обводную стену храма. Она перебежала солнечные дворы и поднялась на плоскую крышу магазина, но там не было ни сторожа голубей, ни двух мальчиков, его помощников. Все трое обедали со служителями храма. Клеа позвала Ирену раз, два, десять раз, но никто ей не ответил. Она осмотрела все голубятни, от первой до последней. Как раскаленные печи, дышали жаром эти воздушные глиняные жилища, но она без устали обыскивала каждый уголок. Щеки девушки пылали, капли пота блестели на лбу, большого труда стоило ей отряхнуться от пыли голубятни, и хотя Ирены нигде не оказалось, Клеа все-таки пока не унывала. Может быть, Ирена была в Анубидии или святилище Асклепия? Там, возле жрецов-врачей, жила также одна жрица, которая умела объяснять сны ищущим исцеления еще лучше, чем отшельники, также славившиеся этим искусством. Это предположение ободрило Клеа, она не замечала горячего юго-западного ветра и знойных лучей сверкающего светила, но когда девушка медленно, точно боец, проигравший битву, возвращалась обратно, она изнывала от зноя, и страх и неизвестность сжимали ее сердце. Она охотно выплакала бы свое горе, но и в этом единственном утешении ей было отказано. Прежде чем идти к Асклепиодору, она намеревалась еще раз поговорить со своим другом Серапионом, но на дороге опять встретила жреца-писца, приказавшего ей следовать за ним в храм. Здесь в томительном нетерпении она прождала в передней более часа. Наконец ее ввели в зал, где собрались Асклепиодор и все высшие жрецы Сераписа. Робко предстала Клеа перед собранием важных мужей и должна была еще минуту ждать, пока верховный жрец ее спросил, не может ли она дать какие-нибудь сведения об исчезновении ее сестры или не заметила ли она чего-нибудь, что могло бы навести на след пропавшей. Ему, Асклепиодору, известно, что тайное исчезновение Ирены огорчает ее так же глубоко, как его самого. Клеа с трудом, едва находя слова, начала говорить, колени ее дрожали, но она отказалась от стула, который приказал ей взять верховный жрец. По порядку перечислила Клеа все места, где напрасно искала сестру, но когда она назвала святилище Асклепиуса, ей вдруг вспомнилась знатная госпожа, явившаяся в храм с толпою невольниц и служанок для истолкования сна, и вместе с тем ей пришло на память посещение Зои, ее сперва приторно-любезные, потом гневные и надменные вопросы об Ирене. Клеа прервала свой рассказ и сказала: — Благочестивый отец, конечно, Ирена ушла тайно не по доброй воле, а ее кто-нибудь соблазнил или принудил оставить храм и меня. Ты знаешь, что она еще совершенный ребенок. Ведь возможно, что одна знатная госпожа, которая сегодня искала меня в доме привратника, увлекла Ирену с собой. Она была богато одета, и в ее белокурых локонах, переплетенных лентами, сверкал золотой полумесяц. Она удивила меня своими настойчивыми расспросами о сестре. Врач Имхотеп, который часто посещает царя, видел эту госпожу и сказал мне, что ее зовут Зоей и она подруга царицы Клеопатры. При этих словах всеми жрецами овладело сильное волнение, а Асклепиодор воскликнул: — Женщины, женщины! Правда твоя, Филаммон, что зла больше, чем добра. Я не мог и не хотел этому верить! Клеопатра много делает, что прощается только царицам, но чтобы она сделалась орудием диких страстей своего брата, это даже ты, Филаммон, считал маловероятным. Что же нам теперь делать? Как мы можем бороться против насилия и превосходящей силы. Когда Клеа входила в собрание, лицо ее пылало от страшного зноя полуденного солнца, но при последних словах Асклепиодора вся кровь отхлынула от ее внезапно побледневшего лица и мороз пробежал по телу. Дитя ее отца, ее веселая невинная Ирена похищена, коварно похищена для Эвергета, этого неистового дикаря, проделки которого ей вчера еще описал Серапион, когда рассказывал об опасностях, которые ожидали сестер за стенами храма. Ее любимое, взлелеянное ею с таким трудом дитя соблазнили блеском и привольной жизнью, для того чтобы отдать на поругание! Девушка вынуждена была опереться на спинку стула, чтобы не упасть. Но эта слабость продолжалась только несколько мгновений. Быстрыми шагами подошла Клеа к столу, за которым сидел верховный жрец, оперлась о него рукой, и глубокий голос ее приобрел металлический звук, когда она воскликнула: — Одна женщина стала орудием порока, чтобы другую сделать недостойной имени женщины, а вы, на ком лежит священная обязанность оберегать справедливость и добродетель, вы, призванные поступать, как боги, которым вы служите, вы чувствуете себя бессильными помешать преступлению? Если вы все стерпите и допустите это злодеяние, то вы недостойны священного имени, недостойны почитания, которого требуете! Я обвиняю… — Молчи, девушка! — перебил Асклепиодор взволнованную и возбужденную до крайности Клеа. — Я бы обвинил тебя в богохульстве, если бы не уважал твоего горя, помутившего твой рассудок. Мы сумеем заступиться за похищенную, а ты жди спокойно. Каллимах, прикажи сейчас же гонцу Исмаилу взнуздать вороного коня, отправиться в Мемфис и передать мое письмо царице. Мы сообща обсудим его и напишем, как только будет наверное известно, что Ирена увезена из этих стен. Филаммон, прикажи ударить в большой диск, чтобы созвать всех обитателей храма, а ты, девушка, оставь нас и присоединись к остальным. XVI Повинуясь приказанию жреца, Клеа машинально вышла, как вдруг сильный удар в бронзовый диск, разнесшийся по всем уголкам, привел ее в себя. Она поняла этот приказ и вышла на сборный двор, где царило оживление и становилось все шумнее. Служители храма, сторожа животных, привратники, носильщики, водоносы спешили сюда, прервав обед, на бегу вытирая рты или доедая хлеб, редиску, финики. Прачки, мужчины и женщины, с мокрыми руками, повара с потными лбами бежали от неоконченных работ. Бежали ассистенты прямо из лаборатории, принося с собой запах благовонных эссенций. Из библиотеки и канцелярии явились служащие со спутанными волосами и красными или черными пятнами от красок на рабочих балахонах; за ними прибежал хранитель сокровищ храма. В порядке, как на уроке пения, пришли певцы и певицы и с ними увядшие сестры-близнецы, заменить которых Асклепиодор намеревался Клеа и Иреной. Шумной толпой шли в сопровождении учителей воспитанники школы при храме, довольные, что счастливый случай прервал их занятия. Старшие были посланы за большим балдахином, под которым собирались правители святилища. Самым последним явился Асклепиодор и передал секретарю лист с именами всех обитателей и служителей храма для переклички. Каждый вызванный отвечал почтительным «здесь», о неявившихся сейчас же давались объяснения причины их отсутствия. Клеа присоединилась к певчим и, затаив дыхание, ждала долго, бесконечно долго имени ее сестры. Наконец, после вызова самого маленького ученика и последнего скотника, секретарь прочел: — Носительница воды Клеа! — и кивнул на ее ответное «здесь». Теперь он возвысил голос и воскликнул: — Носительница воды Ирена! На этот призыв не последовало никакого ответа, и при общем волнении Асклепиодор выступил вперед и громко, отчетливо сказал: — На мой призыв вы все явились. Единственно, кто здесь отсутствует, — это посвятившие себя Серапису благочестивые мужи, которым клятвою запрещается нарушать их заключение, и носительница воды Ирена. Еще раз громко взываю я в первый, второй и третий раз: «Ирена!» — и опять нет ответа. Теперь обращаюсь я ко всем собравшимся здесь, большим и малым, мужчинам и женщинам, служителям Сераписа, может ли кто-нибудь дать объяснения отсутствия этой девушки? Видел ли ее кто-нибудь после того, как она принесла воду на жертвенник Сераписа для первого утреннего возлияния? Вы все молчите? Следовательно, сегодня днем никто ее не встречал? Теперь я предложу еще несколько вопросов. Если кто может что-нибудь на них ответить, пусть выступит вперед и говорит правду. — Из каких ворот вышла знатная госпожа, посетившая сегодня утром храм? Из восточных? Хорошо. Была она одна? — Да, была одна. — Из каких ворот выехал эпистолограф [81] Эвлеус? Из восточных? Был он один? — Один. — Встретил ли кто-нибудь колесницу знатной госпожи или колесницу эпистолографа? — Я! — заявил возница при храме, ежедневно ездивший на четверке быков в Мемфис за припасами для кухни и другими необходимыми вещами. — Говори! — приказал верховный жрец. — Я видел белых лошадей Эвлеуса, которых хорошо знаю, у виноградной горы перед Какемом. Они везли закрытую колесницу, в которой, кроме него, находилась еще женщина. — Была это Ирена? — спросил Асклепиодор. — Я не знаю, — отвечал возница. — Я не мог видеть сидевших в повозке, но я слышал голос евнуха и смех женщины. Смех был такой веселый, что даже меня разобрала охота засмеяться. В первый раз Клеа с болью вспомнила о веселом, беззаботном смехе Ирены. Верховный жрец продолжал: — Скажи, привратник восточных ворот, эпистолограф и знатная госпожа вместе вошли и покинули храм? — Нет, господин. Госпожа пришла через полчаса после евнуха и покинула храм совсем одна, много времени спустя после Эвлеуса. — Ирена не выходила через твои ворота, не могла пройти через них? Спрашиваю тебя именем бога! — Такое могло случиться, святой отец, — боязливо ответил привратник. — У меня болен ребенок, и я иногда отлучался на короткое время к себе домой, чтобы посмотреть за ним, а ворота оставались открытыми — ведь в Мемфисе теперь спокойно. — Ты неправильно поступил, — строго произнес Асклепиодор, — но так как ты сознался, то не будешь наказан. Мы узнали достаточно. Вы, привратники, слушайте внимательно. Все ворота храма будут тщательно закрыты, и никто, будь это пилигрим или знатный вельможа из Мемфиса, не посмеет ни войти в храм, ни покинуть его без особого моего разрешения. Будьте бдительны, как если бы вы ждали вражеского нападения. Теперь все ступайте к своим занятиям. Собравшиеся разошлись. Каждый отправился по своим делам. Клеа не замечала, что одни смотрели на нее неодобрительно, точно считали ее ответственной за поведение сестры, другие же относились к ней с сожалением. Не заметила она также и сестер-близнецов, чем их очень огорчила. Им так много приходилось плакать по обязанности, что они с жаром хватались за возможность пролить непритворные слезы. Но ни сострадательные сестры, ни другие обитатели храма не осмелились подойти к ней с расспросами, так неумолимо сурово было выражение ее глаз. Наконец, девушка осталась одна. Сердце ее сильно билось, мысли быстро следовали одна за другой. Одно ей казалось ясно: Эвлеус, заклятый враг их отца, увел на позор дочь загубленного им человека, и верховный жрец разделял ее подозрение. Клеа, конечно, не допустит этого без борьбы и обязана действовать немедленно. Она решила посоветоваться со своим другом Серапионом, однако, когда приблизилась к его келье, раздался звук металла, которым жрецы призывались на службу богу, и напомнил ей, что она должна принести воды. Машинально, по привычке, шла Клеа в свое жилище за золотыми кружками, занятая мыслью о спасении Ирены. Из комнаты бросилась ей навстречу с веселым мурлыканьем кошка. Выгнув спину, она ластилась к ногам девушки. Клеа нагнулась ее погладить, но красивое животное с испугом отскочило назад и, алыми глазами смотря на нее, уселось на ложе Ирены. «Она обозналась, — подумала девушка. — Даже животные ее больше любят, чем меня. Ах, Ирена, Ирена!..» С тяжким стоном опустилась Клеа на скамью, но лежавшая рядом начатая рубашечка маленького Фило напомнила ей о больном ребенке и о храме. Поспешно взяв сосуды, она направилась к солнечному источнику; дорогой ей вспомнились последние напутственные слова отца, сказанные уже в тюрьме: «С первого взгляда может показаться, что боги плохо меня наградили за то, что я поступаю по справедливости и правде, но это только так кажется, и, пока мне удастся жить в гармонии с вечными законами природы, никто не вправе меня жалеть. Я сохраню душевный покой до тех пор, пока, послушный учению Зенона и Хрисиппа [82] , не вступлю в противоречие с главным условием собственного внутреннего «я». Этот покой может иметь каждый, также и ты, женщина, если постоянно будешь поступать так, как считаешь справедливым и сообразным с твоим долгом. Божество само дает доказательство справедливости этого учения, доставляя покой духа тому, кто ему следует. Тот же, кто свернул с пути добродетели и долга, тот никогда и не находит покоя и с болью чувствует когти враждебной силы, терзающей его душу. Кто сохраняет покой духа, тот и в несчастье не приходит в отчаяние, и, всегда благодарный, он учится чувствовать себя довольным в каждом положении жизни потому уже, что его наполняет благороднейшая часть его существа, лучшее чувство добра и справедливости. Итак, мое дитя, поступай по чувству справедливости и долга, не спрашивая зачем, не раздумывая, принесет ли это тебе удовольствие или горе, не боясь людского суда и зависти богов. Тогда ты сохранишь душевный мир, который отличает мудрых от неразумных, и будешь счастлива в самых ужасных обстоятельствах жизни. Истинное несчастье — это господство над нами зла, противоестественного безрассудства. Истинное счастье в добродетели, но только в полной добродетели — добро и зло не имеют каких-либо степеней. Самый незначительный проступок против долга, права и правды, даже не наказуемый законом, находится в противоречии с добродетелью. Ирена, закончил Филотас, еще не может понять этого учения, ты же серьезна и разумна не по летам. Помни мои слова всегда, как последнее завещание, и передай их, когда придет время, сестре, которой ты должна заменить мать». Вспоминая теперь эти слова, Клеа воспрянула духом и вновь почувствовала в себе решимость не уступать соблазнителю сестры без боя. Наполнив сосуды водой для возлияний, она вернулась к больному Фило, нашла его состояние вполне удовлетворительным и, пробыв там более часу, направилась к Серапиону, чтобы сообщить ему свое решение и спросить совета. Сегодня отшельник не услыхал шагов молодой девушки и не смотрел из окна ей навстречу. Он бегал взад и вперед по своей крошечной келье. Ему стало известно, что знали все в храме, об исчезновении Ирены, и он хотел, он должен был ее спасти и теперь обдумывал, как это сделать. Но как он ни напрягал всю свою изобретательность, он не мог придумать ничего подходящего для спасения жертвы из рук могущественного разбойника. — Однако этого не может, не должно случиться! — крикнул он, сильно топнув ногой, и увидел подошедшую Клеа. Он принял спокойный вид и живо проговорил: — Думаю, размышляю, соображаю, дитя мое; боги сегодня проспали, и мы должны вдвойне быть бдительны. Ирена, наша маленькая Ирена! Ну кто мог вчера это подумать! Бесполезная, подлая, мошенническая проделка! Что теперь сделать, чтобы вырвать добычу у этого откормленного чудовища, у этого хищного зверя раньше, чем он успеет проглотить нашу милую девочку? И раньше часто я злился на свою глупость, но таким безнадежным дураком, как теперь, я никогда себя не чувствовал. Мне кажется, что мою голову прихлопнули этим тяжелым ставнем. Пришла тебе в голову какая-нибудь мысль? Мне все приходят только такие, которых постыдился бы величайший осел! — Значит, ты все знаешь? — спросила Клеа. — И то, что враг отца, Эвлеус, хитростью увлек за собой бедного ребенка? — Как же, как же! Раз дело идет о мошеннической проделке, то он здесь так же необходим, как мука для хлеба! Ново здесь только то, что он старается для Эвергета. Старый Филаммон мне все рассказал. Недавно вернулся гонец из Мемфиса и привез послание, где от имени Филометра размазана плачевная болтовня, что при дворе об Ирене ничего не знают и глубоко сожалеют, что Асклепиодор не постыдился на такую проделку с царем. По-видимому, они и не помышляют добровольно вернуть ребенка. — Так я исполню свою обязанность, — сказала решительно Клеа. — Иду в Мемфис и приведу сестру. Отшельник испуганно взглянул на девушку и воскликнул: — Да ведь это безрассудство, сумасшествие, самоубийство! Вместо одной жертвы ты хочешь бросить им в пасть еще и вторую? — Я сумею сама себя защитить, а в деле Ирены я буду просить помощи у Клеопатры. Она женщина, царица, и не потерпит… — Разве есть на свете что-нибудь, чего не потерпит Клеопатра, если это ей выгодно или приятно! Кто знает, какую забаву обещал ей Эвергет за нашу девочку! Нет, клянусь Сераписом, Клеопатра тебе не поможет; но вот мысль, вот кто может! Надо обратиться к римлянину Публию Сципиону, к нему проникнуть нетрудно. — От него, — воскликнула, покраснев, Клеа, — я не хочу ни хорошего, ни дурного, я его не знаю и не хочу знать. — Дитя, дитя, — серьезно и с упреком промолвил отшельник, — неужели гордость твоя перевешивает любовь, обязанность и горе? Клянусь всеми богами, что тебе сделал дурного Публий, что ты бежишь от него, как от прокаженного? Все имеет свои границы, теперь настало время смотреть всему прямо в глаза: твоим сердцем овладел римлянин, тебя влечет к нему, но ты честная девушка и, чтобы ею остаться, бежишь от него. Ты не надеешься на себя и не знаешь, что случилось бы, если бы он сказал тебе, что его тоже пронзила стрела Эроса. Красней и бледней, смотря на меня, как на врага и докучливого болтуна. Редко я видел кого-нибудь более храброго, а между женщинами никого, кто мог бы сравниться с тобой, моя воительница. Испытание, которому ты подвергаешься, тяжело, но одень панцирем твое бедное сердце и смело иди навстречу римлянину — он славный товарищ. Конечно, просить тебе тяжело, но разве ты должна бояться уколов? Наше бедное дитя стоит на краю бездны! Если ты не придешь вовремя к единственному человеку, который может помочь, то ребенок погибнет в омуте. И все из-за того, что родная сестра испугалась за себя самое! При последних словах отшельника Клеа опустила в землю свой мрачный взор. Потом она заговорила глухим и дрожащим голосом, точно читала себе приговор: — Я буду просить помощи у римлянина, но как мне к нему попасть? — Вот и опять я узнал Клеа, достойную дочь своего отца, — с чувством проговорил Серапион, взяв ее за обе руки, и прибавил: — В этом я могу тебе немного помочь. Ты знаешь моего брата Главка, начальника дворцовой стражи. Я напишу ему о тебе несколько дружеских слов и, чтобы облегчить твою задачу, присоединю еще маленькое письмо к Публию Сципиону, где все главное будет изложено. Если Корнелий захочет говорить с тобой, иди к нему и доверься ему, но еще больше доверяй себе. Пока уходи, а когда в последний раз принесешь воды на жертвенник, возвращайся сюда и возьми оба послания. Чем раньше ты сможешь выйти, тем лучше, чтобы пройти дорогу через пустыню до наступления ночи. Там всегда достаточно бродяг. Мою сестру Левкиппу ты отыщешь в гавани, в таможенном доме. Покажи ей это кольцо и ты найдешь у нее приют для себя и, если тебе помогут небожители, также для Ирены. — Благодарю тебя, отец, — просто сказала Клеа и удалилась быстрыми шагами. Серапион с любовью посмотрел ей вслед, потом взял две деревянные дощечки, облитые воском, и металлической острой палочкой начертил коротенькое письмо своему брату и более длинное — римлянину. В письме говорилось следующее: «Серапион, отшельник Сераписа, Публию Корнелию Сципиону Назике, римлянину. Серапион шлет привет Публию Сципиону и сообщает ему, что Ирена, младшая сестра носительницы кружек Клеа, исчезла из храма, увлеченная, как подозревает Серапион, вероломством известного эпистолографа Эвлеуса, действовавшего, по-видимому, по приказу царя Птолемея Эвергета. Постарайся узнать, где находится Ирена. Спаси ее, если можешь, от соблазнителей и приведи обратно в храм или помести в Мемфисе у моей сестры Левкиппы, супруги начальника гавани Гиппарха, живущего в таможенном доме. Да защитит тебя и твое дело Серапис!» Когда Клеа пришла к отшельнику, оба письма были окончены. Девушка спрятала их на груди в складках одежды, серьезно и сдержанно простилась со своим другом, а Серапион с влажными глазами гладил ее по голове, благословил и надел ей на шею спасительный амулет, который носила его мать. Амулет этот представлял собою глаз черного хрусталя с молитвенной надписью. Не медля, Клеа пошла к воротам храма, запертым по приказанию верховного жреца. Сторож, отец больного Фило, сидел на каменной скамье у ворот. Клеа дружески попросила открыть ей ворота, но озабоченный привратник не соглашался исполнить ее просьбу, ссылаясь на строгий приказ Асклепиодора, и сообщил ей, что три часа тому назад знатный римлянин хотел проникнуть в храм, но не был впущен по настоятельному приказанию верховного жреца. Римлянин спрашивал также о ней и обещался завтра прийти опять. Кровь бросилась в голову Клеа при этом известии. Значит, Публий так же думал о ней, как она о нем? Может быть, Серапион верно угадал? «Стрела Эроса» — эти слова отшельника опять всплыли в памяти и наполнили все ее существо в одно и то же время страхом и блаженством, но только на одно мгновение, потом вновь охватило ее недовольство своей слабостью, и она со страхом упрекала себя, что сама идет отыскивать дерзкого юношу. Снова ею овладел ужас, и если бы теперь она вернулась, то даже ее внутреннее сознание не могло бы обвинять ее, потому что ворота храма были закрыты и ни для кого невозможно было их открыть. На одну минуту возможность вернуться соблазнила ее, однако мысль об Ирене снова утвердила ее решение, и, приблизившись к привратнику, девушка решительно сказала: — Открой мне ворота без колебаний; ты знаешь, я не делаю и не требую ничего предосудительного. Прошу тебя, отодвинь засов. Человек, которому Клеа оказала столько добра, еще сегодня слышавший от великого врача Имхотепа, что эта девушка была добрым гением его дома, нерешительно и неохотно исполнил ее требование. Тяжелый засов отодвинулся, бронзовая дверь открылась, девушка вышла на улицу, набросила темное покрывало на голову и отправилась в путь. XVII От греческого храма Сераписа пролегала мощеная улица, украшенная по обеим сторонам сфинксами. Она вела к выдолбленным в скалах склепам Аписа [83] и к храмовым постройкам и святилищам. В последних чтили умершего быка Аписа, которому при жизни воздавались божеские почести в Мемфисе, в храме бога Пта. В этом храме помещался Апис при жизни. После смерти ему устраивались роскошные похороны, его чтили как восставшего Пта и как изображение души Осириса. Осирис же служил эмблемой вечно обновляющей силы, через которую все умершее и исчезнувшее — человек, растение, небесные тела — возрождается к новой жизни. Наряду с Сераписом почитался Осирис-Сокар [84] , бог превращений, то есть таких существований, которые исчезали на время до нового воплощения в других сущностях и в другом обличье. Уже в древние времена египетские жрецы воздвигали храмы над могилами священных быков. Но также и греческие жрецы Сераписа, переселившиеся в Мемфис, охотно, по примеру правителей, приносили жертву Осирису-Апису, который не только по имени, но и по своему внутреннему значению был близок к Серапису. Почитание этого бога вывезли из Азии в Нильскую долину Птолемеи. Цель их была — дать своим эллинским и египетским подданным одного бога, на алтарях которого сливались бы их общие молитвы. Перед святилищем в греческом стиле, расположенном недалеко от египетского храма с каменными изваяниями быков, совершалось служение Апису, преобразившемуся в Осириса. Греческий храм Сераписа, в котором служили носительницы кружек, был связан с египетским храмом Осириса-Аписа красивой улицей процессий. По этой дороге и шла Клеа. В Мемфис вела еще другая, более короткая дорога. Но Клеа выбрала эту потому, что высокие песчаные холмы по сторонам улицы скрывали девушку от глаз обитателей храма. Лучшая и безопаснейшая дорога в город шла от полукруга, украшенного бюстами философов, вблизи главного входа в новые могилы Аписа. Клеа шла, не глядя ни на львиные туловища с человеческими головами, ни на изображения животных на стенах, ни на темнокожих невольников храма, сметавших с плитняка песок пустыни. Клеа быстро проходила мимо них, опустив глаза, вся поглощенная мыслью об Ирене. Но через несколько шагов ее окликнули по имени. Испуганно подняв глаза, Клеа увидела перед собой маленького кузнеца Кратеса. Раньше чем она могла помешать, Кратес остановил ее, поднял покрывало и спросил: — Куда, девушка? — Не задерживай меня, — попросила Клеа. — Ты знаешь, что Ирену похитили. Ведь ты сам ее любишь. Может быть, я спасу ее, но если ты меня выдашь и за мной будет погоня… — Я тебе не помешаю, — прервал ее старик, — напротив, если бы не мои распухшие ноги, я бы сам пошел с тобой. Бедняжка не выходит у меня из головы. Но я только тогда хорошо себя чувствую, когда смирно лежу в своей мастерской. Кажется, что в больших пальцах моих ног поселился такой же мастер, как я сам, и работает там и напильником, и долотом, и молотом. Может быть, тебе посчастливится найти сестру. Что представляется подчас неисполнимым мудрому мужу, то часто удается хитрой женщине. Иди! Если тебя хватятся, старый Кратес тебя не выдаст. Ласково кивнув девушке головой, жрец уже повернулся назад, но вдруг остановился и воскликнул: — Подожди, девушка, минутку! Ты можешь мне оказать услугу. Я вставляю новый замок в ворота могил Аписа. Он удался превосходно, но у меня один ключ, а их нужно четыре. Закажи их от моего имени кузнецу Хери. Он живет перед воротами храма Сокара, налево от моста, ведущего на канал. Ты пойдешь мимо него. Насколько охотно я делаю что-нибудь новое, настолько же противно мне повторение того же самого. По моей же модели Хери сделает не хуже меня. Если бы не мои ноги, я бы сам пошел к кузнецу. Кто передает поручения через другого, тот всегда рискует быть дурно понятым. — Я охотно исполню твое поручение, — сказала Клеа, пока старик, присев на подножие сфинкса, вытряхивал свою кожаную сумку. Из мешка посыпались напильники, долото и гвозди, потом выпал ключ и, наконец, острый тонкий нож, которым Кратес вырезал отверстия для дверного замка. Подточив ключ напильником, Кратес задумчиво покачал головой и сказал: — Тебе придется меня проводить до двери. Если я требую точной работы от других, я должен быть строг и к себе. — Но мне бы хотелось прийти в Мемфис раньше, чем стемнеет, — возразила Клеа. — Одна минута не имеет значения, и если ты мне дашь руку, то дело пойдет вдвое скорее. Вот напильники, вот ножик. — Дай его мне, — попросила Клеа. — Этот клинок остер. Когда я на него смотрю, мне кажется, что я его должна взять с собой. Может быть, мне придется ночью идти одной через пустыню. — Так, — согласился кузнец, — слабый чувствует себя сильнее с оружием в руках. Возьми этот нож, мое дитя, но будь осторожна, не порежься. Дай руку и вперед! Погоди, не так скоро. Клеа довела старика к указанной двери, провела обратно к сфинксу и, простившись, быстро пустилась в путь. Солнце уже стояло низко, а до Мемфиса было далеко. Вблизи одной таверны, которую посещали обыкновенно солдаты и всякий сброд, ей попался навстречу пьяный невольник. Клеа без страха прошла мимо. Нож за поясом, на рукоятку которого она положила руку, придавал ей мужество. Перед гостиницей расположился отряд солдат, они пили вино Какема, изготовлявшееся из винограда, росшего на восточном склоне Ливийских гор. Люди были очень веселы. После целого месяца, проведенного на страже у могил Аписа и храма в некрополе, сегодня неожиданно явился из Мемфиса начальник диадохов и приказал им снять стражу и явиться ко дворцу перед наступлением ночи. Утром на их место должны были заступить другие наемники. Все это узнала Клеа от посланца египетского храма в городе мертвых, встретившегося по пути. Он шел в Мемфис по поручению жрецов Осириса, Аписа и Сокара, с письмом к царю, в котором жрецы просили о скорейшей замене отозванного отряда. Некоторое время девушка шла вместе с гонцом, но вскоре была не в состоянии поспевать за ним и отстала. У следующего кабачка сидели за кружками с вином начальники солдат. И здесь Клеа проскользнула незамеченной, потому что всеобщее внимание было поглощено дикой пляской двух египетских танцовщиц, плясавших под такт, выбиваемый ладонями зрителей. Эти сцены и вообще вся уличная жизнь пугала девушку, не привыкшую в своем уединении к шуму. Она пошла по боковой дороге, ведшей, по-видимому, тоже в город. Городские пилоны, крепость и дома, заволакиваемые вечерней мглой, уже скрылись из ее глаз. Через четверть часа Клеа рассчитывала достичь города. Солнце скрылось за Ливийскими горами, и короткие сумерки сменила полная тьма. Западный ветер, поднявшийся еще с полудня, к вечеру значительно усилился и теперь обдавал Клеа горячим песком пустыни. Спустя немного времени она услышала свист капуры кваквы (водяного быка), и воздух сделался заметно влажнее. Еще несколько шагов, и ее нога погрузилась в ил. Клеа заметила, что она стояла у широкого рва, из которого высоко поднимались побеги папируса. Боковая дорожка здесь кончалась. Девушка должна была вернуться на старую дорогу и теперь шла против ветра и жгучей пыли. Свет таверны указывал направление, которого ей следовало держаться. Хотя луна уже взошла, но черные тучи, быстро пробегавшие по небу, по временам закрывали и луну, и звезды. Она еще не чувствовала усталости, однако крики солдат и взвизгивания женщин, раздававшиеся из таверны, опять наполнили ее страхом и отвращением. Цепляясь одеждой за чертополох и колючки, густо разросшиеся в пустыне, девушка шла, далеко обходя гостиницу. И потом, когда она шла по болишой улице, ее все преследовали дикий смех и крики танцовщиц. Кровь быстро переливалась по жилам, голова горела, Клеа видела Ирену отчетливо, ясно, с распущенными волосами, с развевающимися одеждами, подобно менаде [85] на празднике Диониса, вертящейся в бешеном танце, переходящей из рук в руки среди необузданных и бесстыдных криков. Безотчетный страх за сестру охватил ее с такой силой, что девушка, словно преследуемая Эриниями [86] , помчалась как ветер, забыв о поручении Кратеса. XVIII Перед высокими воротами царского дворца сидело множество просителей, ожидавших здесь с раннего утра до поздней ночи, пока их позовут во дворец для получения ответа на поданное прошение. Достигнув цели, Клеа почувствовала себя такой утомленной и разбитой, что решила немного отдохнуть и собраться с мыслями. Она присела к просителям возле одной женщины из Верхнего Египта. Едва она с немым поклоном заняла место возле этой женщины, как та начала рассказывать с большими подробностями, зачем она прибыла в Мемфис и как несправедливы судьи, которые заодно с ее негодным мужем — мужчины ведь всегда против женщин — не признают за ней и ее детьми прав, обусловленных брачным договором. Уже два месяца, говорила она, приходится ей здесь просиживать целые дни. Она уже проела все свои деньги и продаст в конце концов все свои золотые украшения. Но все равно она отсюда не уйдет. Раз дело ее дойдет до царя, то ее негодный муж и его сообщники увидят, на чьей стороне право. Клеа мало что поняла в этом потоке слов. Наконец ее соседка заметила, что Клеа совсем не слушает ее жалоб, она толкнула девушку в плечо и сказала: — Ты, по-видимому, думаешь только о собственных делах, о которых, вероятно, нельзя рассказывать другим. Тон, которым были произнесены эти слова, был так многозначителен, что Клеа, как уколотая, быстро поднялась и пошла к воротам. Несколько резких слов было брошено ей вслед ее соседкой. Не обращая на них внимания, надвинув плотнее темное покрывало, она быстро вошла через ворота дворца в пространный, ярко освещенный смоляными факелами и плошками двор, заполненный пешими и конными солдатами. Стража у ворот не обратила на девушку никакого внимания. Клеа беспрепятственно прошла через первый двор. Солдаты слишком были заняты своими делами, чтобы остановить ее. В узком, освещенном фонарями проходе, ведущем во второй двор, ей попался навстречу один из конных телохранителей, так называемых филобазилистов. Это был юноша высокомерного вида, в желтых сапогах и в блестящем панцире, надетом на красный кафтан. Заметив Клеа, он загородил ей дорогу своим конем и протянул руку, чтобы сдернуть с лица покрывало. Клеа, протянув руки, уклонилась от головы лошади, почти коснувшейся ее лица. Всадник, забавляясь страхом девушки, со смехом заметил: — Стой спокойно, он не злой! — Твой конь или ты? — спросила Клеа с такой строгостью в голосе, что на одно мгновение телохранитель растерялся, а девушка, воспользовавшись его смущением, быстро проскользнула между стеной и лошадью. Эти резкие слова разозлили избалованного юношу, но, не имея времени ее преследовать, он крикнул кипрским наемникам, мимо которых должна была проходить испуганная девушка: — Товарищи, загляните под покрывало этой девочки. Если она так же хороша, как стройна, то желаю вам успеха. Смеясь, он дал шенкеля своему рыжему. Киприоты нарочно дали Клеа время войти во второй, еще ярче освещенный двор и там окружили ее веселой и дерзкой толпой. У беззащитной девушки кровь застыла в жилах. В продолжение нескольких мгновений она ничего не видела, кроме сверкающих глаз, блестящего оружия и рук, поднявшихся над ней, слышала слова и звуки, которых не понимала, но чувствовала их отвратительное, ужасное значение. Ей казалось, что в них слышатся смерть и позор. Она стояла, скрестив руки на груди. Но чья-то грубая рука потянула с головы ее покрывало, и она невольно подняла руки, чтобы закрыть лицо. Наглый жест киприота вывел ее из оцепенения. Полная негодования, она смерила сверкающими глазами своих бородатых противников и гневно крикнула: — Стыд вам! Во дворце царя вы, как волки, нападаете на беззащитных женщин и в мирном месте срываете с головы девушки покрывало! Ваши матери должны стыдиться, а ваши сестры презирать вас, как это делаю я! Смущенные величественной красотой Клеа, испуганные гневным блеском ее глаз и глубоким дрожащим голосом, киприоты невольно отступили. Только один солдат дикого вида, сорвавший с девушки покрывало, подошел к ней ближе и крикнул: — Стоит ли так шуметь из-за какого-то дрянного покрывала! Хочешь быть моей любовницей, так я тебе куплю много таких покрывал! С этими словами негодяй хотел ее обнять. При его прикосновении вся кровь отхлынула с ее лица, в глазах заходили красные круги, невольно рука потянулась за ножом, данным Кратесом, и, потрясая им, девушка воскликнула: — Ты оставишь меня, или, клянусь Сераписом, которому я служу, я тебя ударю! Воин, конечно, не испугался маленького ножа в руках женщины. Он схватил ее за сгиб руки, чтобы обезоружить. Клеа выпустила нож, но с силой сопротивлялась солдату, стараясь вырвать руку. Этот неравный поединок между девушкой и здоровым, крепким мужчиной показался большей части воинов таким недостойным и неуместным во дворце царя, что они оттащили своего товарища от Клеа, тогда как другие пришли на помощь упрямому буяну. Завязалась драка. Посреди этой рукопашной схватки стояла Клеа, едва переводя дыхание. Ее поверженный наземь противник, обороняясь правой рукой от товарищей, левой крепко держал ее за руку, и бедная девушка напрасно старалась освободиться, силой или хитростью. В эти минуты грозящей ей опасности всякий страх из ее души исчез, словно от внезапного порыва ветра, и она ясно и спокойно сознавала свое положение. Высвободив руку, она могла бы воспользоваться свалкой и проскользнуть между дерущимися. Много раз пыталась она неожиданно вырвать руку, но каждый раз неудачно. Вдруг у ее ног раздался громкий протяжный стон, отдавшийся в высоких стенах двора, и Клеа почувствовала, что пальцы ее противника постепенно разжимаются. — Он получил свое! — воскликнул старший воин между киприотами. — Так кричат только раз в жизни. Прямо под девятое ребро угодил кинжал. Дурацкое оружие! Это опять ты, Ликас, неистовый волк? — Во время борьбы он глубоко укусил меня за палец… — И постоянно, всегда, из-за женщины рвете вы друг друга на части, — продолжал седовласый воин, не слушая оправданий. — Прежде я тоже поступал не лучше, и никто этого не изменит. Теперь уходите! Если стратег [87] узнает, что опять дело дошло до кинжалов… Киприот еще не кончил говорить, и воины только что приблизились к трупу, как отряд охранной стражи развернулся перед проходом в первый двор и преградил возможность к бегству. Другой выход вел к садам и зданиям царского дворца, но и он хорошо охранялся. Громкий спор из-за Клеа и стон раненого привлекли охранную стражу, окружившую теперь девушку и киприотов. После короткого допроса арестованных под конвоем отправили к их фалангам, а Клеа с готовностью последовала за начальником, в котором она узнала Главка, брата отшельника Серапиона. Главк также узнал в ней дочь того человека, который всем пожертвовал для его отца. Он тут же отвел девушку в полуосвещенный угол дворца. — Что могу я для тебя сделать? — спросил начальник, высокий, как и брат, но не такой широкоплечий. Прочтя письмо, он задал девушке несколько вопросов. Затем сказал: — Все, что я могу, я с радостью сделаю для тебя и твоей сестры. Я не забыл, чем мы обязаны твоему отцу. Очень сожалею, что ты подвергалась здесь опасности. Такой красавице вообще не стоит переступать порог этого дворца так поздно, а сегодня в особенности, потому что здесь собрались не только воины Филометра, но и отряд царя Эвергета, явившийся сюда ко дню рождения своего повелителя. Всех их щедро угостили, а солдат, принесший жертву Дионису, ищет дары Эроса и берет их везде, где находит. Письмо к римлянину я постараюсь передать сейчас же, а когда ты получишь ответ, то тебе самое лучшее идти к моей жене или сестре в город и там переночевать. Здесь тебе нельзя оставаться без меня ни одной минуты. Как же все это устроить… Да! Единственное верное убежище, которое я тебе могу предложить, это тюрьма, в которую сажают провинившихся младших начальников. Она теперь свободна, и я тебя туда проведу. Ты там посидишь на скамейке. Клеа последовала за Главком в тюрьму, прося поскорей передать ответ Публия. Огня она просила не зажигать, чтобы не выдать своего присутствия. Когда девушка услышала лязг железного болта за своей дверью, легкая дрожь пробежала по ее телу. Комната, в которой она сидела, была нисколько не хуже и не лучше ее помещения при храме, но ей казалось, что эти стены давят ее и душат и что отныне она никогда больше не увидит света и свободы. Решетчатое окно ее камеры выходило на освещенный двор. При слабом свете, проникавшем в помещение, она заметила маленькую скамейку из пальмовых ветвей и в изнеможении опустилась на нее. Мало-помалу тяжелое чувство прошло. Надежда на счастливый исход снова проснулась в ней, и она почувствовала себя спокойнее. Вдруг перед тюрьмой послышался стук копыт и громкая команда. Клеа поднялась со скамьи и увидела около двадцати всадников в золотых шлемах и панцирях, на которых играл красноватый отблеск факелов. Всадники с криком гнали всех со двора, и беспорядочная толпа, как гонимая пожаром дичь, бросилась во второй двор, но и там их ждала та же участь. Клеа ясно слышала громкое приказание: — Именем царя! Наконец, всадники вернулись в первый двор и разместились по десяти у каждого входа. Девушка с любопытством следила за новым для нее зрелищем. Неожиданно конь, испуганный блеском факела, бросился в сторону и, поднявшись на дыбы, хотел сбросить своего всадника, но опытный наездник железной рукой усмирил бешеное животное. Клеа невольно сравнила этого македонца с Публием и подумала, что, наверное, и он не хуже сумел бы справиться со своим конем. Но в это время новое явление завладело ее вниманием. Сперва в соседнем помещении послышались шаги, потом в щелях перегородки показались полосы света, и она услышала, как захлопнули ставни, принялись отодвигать скамьи, раскидывать какие-то предметы на стол и, наконец, дверь отворили и захлопнули с такой силой, что ее дверь и скамья задрожали. В это же время она услышала громкий смех и глубокий звучный голос: — Зеркало, скорей дай зеркало, Эвлеус! Клянусь небом, я даже в этом рубище совсем не похож на тюремного узника. У меня в голове нет недостатка в удачных замыслах, одним ударом кулака я могу размозжить своего противника и никогда не упущу своей добычи. Одним словом, нужно уметь, как я, в каждом мгновении соединять и вкушать наслаждения целого дня. Но все эти блестящие куклы, которые окружают нас, царей, всякое сильное чувство заботливо одевают пошлостью, как свое тело тканями. Голова кружится, когда подумаешь, что каждое слово — боги, сколько слов приходится выслушать! — нужно тщательно обдумывать, чтобы не остаться в дураках. То ли дело этот сброд! Он уже считает себя нарядно одетым, если на его темных бедрах мотается линючий платок! И вот когда такого голого мудреца, который все свое имущество носит на себе, обзовут собакой, то он, недолго думая, бьет кулаком, разве это не самый ясный ответ? Если же ему скажут, что он славный малый, то он без колебаний поверит этому и, конечно, будет прав. Видел ты, как тот дюжий коренастый молодец со вздернутым носом и кривыми ногами, толстыми, как обрубки, оскалил зубы от удовольствия, когда я похвалил его кулак? Так смеется гиена! Всякий добрый гражданин назовет чудовищем такого молодца. Но что же думают небожители, вставив в его пасть такие превосходные зубы и сохраняя их ему целых пятьдесят лет — наверное, ему не меньше. Если у него сломается кинжал, он насмерть загрызет свою жертву зубами, как лисица утку. А не то заколотит своими кулаками. — Но, господин, — возразил евнух сухо и с деловитой серьезностью, — маленький сухой египтянин с редкими волосами еще надежнее этого: при его цепкости и ловкости он неоценим. Первый бросается на свою добычу с шумом, как камень с крыши, а другой вонзает свое жало неожиданно, как ехидна. Третий, на которого я возлагал большие надежды, позавчера был казнен без моего ведома. Но и этой пары вполне достаточно. Я запретил им прибегать к кинжалу и ножу. Петлями, крючками и отравленными иглами они умеют наносить такие раны, которые нельзя отличить от укусов ехидны ни по виду, ни по действию. Эвергет громко рассмеялся: — Какая утонченная характеристика! Точно эти кровопийцы — трагические актеры, из которых один берет своим темпераментом, а другой обдуманностью игры. Твое суждение очень откровенно, но разве и в убийстве нельзя стать великим? Вероятно, ты одного вытащил из петли, а другого нашел на плахе? Клянусь Гераклом, я еще ни разу в жизни не встречал таких молодцов. Я не раскаиваюсь, что посетил их и запросто с ними говорил. Возьми-ка мое разорванное платье и помоги мне переодеться. Мне нужно успеть принять ванну до пира. У меня чесотка на всем теле, точно они вымазали меня своей близостью. Там лежат мои одежды и сандалии. Завяжи мне их и рассказывай, как ты заманишь в ловушку Публия? Клеа слышала каждое слово этого диалога. В отчаянии схватилась она за голову, она боялась понять все, что только что слышала. Спит ли она, или наяву все это? Клеа наполовину не поняла всего услышанного, но при имени Публия ей сразу все стало ясно. Точно острый клинок вонзили ей в мозг и начали вертеть его в нем. Мысль, что на него, на Публия Сципиона, Эвлеус направил кровожадных зверей, разом вернула ей ясность мысли. Тихо подкралась девушка к широкой щели в перегородке, приложила ухо и, как путник, томимый жаждой, жадно пьет противную воду из лужи, так и она напряженно ловила каждое слово евнуха. Разговор по временам прерывался возражениями, одобрительными замечаниями и коротким смехом. Коварный замысел мог ошеломить и придавить девушку своей чудовищной жестокостью, но чем яснее становилось для нее дело, тем определеннее и увереннее обдумывала Клеа свое положение. Евнух назначил свидание Публию от ее имени в пустыне, в полночь, у могил Аписа. Эвлеус повторил слова, написанные им для этой цели на черепке; в них девушка просила Публия прийти на условленное место, потому что в храме переговорить было нельзя. В заключение юношу просили написать ответ на обратной стороне. Услышав эти слова из уст негодяя, Клеа чуть громко не застонала от ужаса, стыда и горя, но нельзя было терять времени, Эвергет спрашивал евнуха: — Что же ответил Корнелий? По-видимому, Эвлеус передал черепок царю, потому что тот громко рассмеялся: — Он попадет в западню. Самое позднее через полчаса после полуночи он придет передать Клеа поклон от Ирены. Он занимается любовью и похищением девиц оптом. Носительниц кружек он покупает парами, как голубей на базаре или сандалии у башмачника. Взгляни только, как этот простак пишет по-гречески! В нескольких словах он делает две ошибки, примитивные ученические ошибки! У счастливца сегодня слишком удачный день, чтобы предполагать дурной конец. Он забывает скверную привычку богов — сжимать в кулак руку, которой они сначала ласкали своих любимцев. Сегодня над ним вытрясли рог Амальтеи [88] , сперва он вытащил у меня из-под носа маленькую Гебу-Ирену. Впрочем, я рассчитываю получить ее завтра в наследство. Он уже получил в подарок моих лучших киренских коней и лестное уверение в моей драгоценной дружбе; далее он был награжден благосклонностью моей прелестной сестры, а это льстит сердцу республиканца более, чем думают. Наконец, его зовет на свидание сестра его восхитительной любовницы! Она, судя по словам твоим и Зои, должно быть, на редкость красива! Для обитателя нашей так неудачно устроенной планеты слишком много благ в один день. Сама справедливость требует, чтобы мы помогли судьбе и срубили эту маковую головку, пытающуюся перерасти других. — С радостью вижу твое счастливое настроение, — смиренно вставил Эвлеус. — Такое, какое есть, — перебил бесцеремонно царь. — Я думаю, что я насвистываю в темноте веселую песенку, чтобы ободрить самого себя. Если бы мне было знакомо чувство, называемое страхом, я имел бы основание бояться. В этом бою, который мы затеваем, я рискую короной и еще большим… Только завтра решится, выиграна ставка или нет. Но я всетаки предпочел бы неудачу моего предприятия против Филометра и крушение надежд на обретение обеих корон Египта, чем неудачу в нашей попытке одолеть римлянина. Прежде чем стать царем, я был человеком и останусь им, даже если мой трон, стоящий пока на двух опорах, обрушится под моей тяжестью. Мое достоинство как владыки есть только драгоценнейшая моя одежда. Тому, кто осквернил бы мне ее, я мог бы простить, если бы умел прощать; но кто заденет Эвергета-человека и оскорбит это тело и ум, и осмелится встать на дороге его желаний, — того я опрокину на землю без жалости и растерзаю на куски! Приговор римлянину вынесен. Если твои убийцы сумеют исполнить свое дело, и боги захотят принять жертву, которую я приказал принести им при заходе солнца, то через два часа Публия Сципиона не будет в живых. Он осмелился смеяться надо мной, как над человеком, и я имею право, как человек, и власть, как царь, позаботиться о том, чтобы смех этот стал последним. Если бы я мог уничтожить Рим, как его, я был бы счастлив. Только один Рим препятствует мне сделаться величайшим царем нашего времени. Завтра мне скажут, что Публия Сципиона разорвали дикие звери и так изуродовали его труп, что родная мать не узнала бы его. Это известие принесет мне больше радости, чем весть о победе Карфагена над Римом! Последние слова Эвергет произнес громовым голосом. Когда царь умолк, евнух сказал: — Мой повелитель, бессмертные не лишат тебя этой радости. Дюжие молодцы, которых ты удостоил посещением и разговором, поражают так же верно, как молния отца-громовержца. От возницы Публия мы узнаем, куда он отвез Ирену, и она так же не минует тебя, как корона Верхнего и Нижнего Египта. Теперь позволь мне возложить на тебя плащ и известить телохранителей, чтобы они сопутствовали тебе по дороге во дворец. — Еще одно! — воскликнул царь, удерживая евнуха. -У могилы Аписа постоянно стоит стража, охраняющая святыни. Не помешает ли она твоим друзьям? — Весь отряд стражников я отправил в Мемфис и приказал поместить у белой стены. Рано утром, раньше, чем ты начнешь действовать, туда же придет другой отряд и не даст тем стражникам присоединиться к царю, если дело дойдет до боя. — Поверь, что я сумею оценить твою предусмотрительность, — сказал Эвергет удалявшемуся евнуху. Клеа опять услышала звук отпираемой двери и стук подков по мощеной мостовой двора. Вся дрожа, подошла Клеа к окну и увидела самого Эвергета, которому подвели громадного, сильного коня. Страшный человек намотал на руку гриву нетерпеливого животного. Клеа подумала о том, как он влезет теперь на лошадь без посторонней помощи. Со стремительной быстротой великан вскочил на спину коня и, управляя тяжело дышавшим животным с помощью шенкелей, ринулся со двора, окруженный своей блестящей свитой. Некоторое время двор оставался совершенно пустым, потом через двор быстро прошел человек, открыл комнату Клеа и сказал ей, что он послан от Главка: — Мой господин посылает тебе свой привет и приказал сказать, что он не нашел дома ни римлянина Публия, ни его друга Лисия. Ему самому некогда прийти за тобой, у него полно дел; солдаты обоих царей размещены у белой стены, и между ними постоянно происходят ссоры. Здесь тоже тебе оставаться нельзя. Сюда приведут сейчас несколько арестованных. Главк предоставляет на твой выбор: или идти к его жене, или вернуться в храм. В последнем случае тебя довезет колесница до второй гостиницы Какема, что на границе пустыни. Там ты найдешь, может быть, проводника, если поговоришь с хозяином. Повозка должна сейчас же вернуться обратно, так как она царская и должна развозить гостей с пира. — Я хочу домой, — пылко прервала Клеа посланца. — Веди меня сию минуту к колеснице. — Иди за мной. — Но я без покрывала, — заметила Клеа, — и ничего нет на мне, кроме легкой одежды. Дерзкие солдаты сорвали с меня и покрывало и плащ. — Так я принес тебе плащ начальника из его комнаты и его дорожную шляпу с широкими полями. Она совсем закроет твое лицо. По твоему высокому стану тебя легко примут за юношу, а женщине выходить из дворца в этот час небезопасно. Завтра невольник принесет обратно из храма эти вещи. Я тебе смело все это даю, потому что начальник приказал позаботиться о тебе, как о его собственной дочери. Да! Чуть-чуть не забыл… Приказано еще тебе передать, что Ирена последовала за Публием Сципионом, а не за тем опасным человеком… ты уж знаешь за кем. Теперь подожди немного, я сейчас вернусь. Через несколько минут он вернулся с плащом и широкополой шляпой. Клеа накинула плащ, надвинула шляпу на глаза и пошла за воином к царским конюшням. Скоро она уже стояла в колеснице и приказала вознице, принявшему ее за благородного македонского воина, спешащего на свидание, везти себя до гостиницы Какема. XIX В то время как Клеа слушала разговор Эвергета с евнухом, Клеопатра сидела в своем шатре и с не меньшим вниманием одевалась к предстоящему вечеру. Очевидно, сегодня все шло не так, как следовало. Две ее прислужницы уже стояли с заплаканными глазами. Зоя опять читала вслух, но на сей раз не греческих философов, а иудейские псалмы в греческом переводе, о поэтическом значении которых недавно спорили за столом. Израильтянин Ониа, военачальник, утверждал, что псалмы стоят на одной высоте с произведениями Пиндара, и при этом привел некоторые места, понравившиеся царице. Сегодня царица была не в духе, ей хотелось развеяться чем-нибудь новым и необыденным. Она приказала Зое раскрыть книгу евреев, перевод которой был сделан в Александрии эллинскими иудеями и о которой ей давно говорили ее иудейские друзья и сотрапезники. Около четверти часа слушала Клеопатра декламацию Зои, как вдруг звуки трубы у лестницы, ведущей в шатер, возвестили ее о прибытии гостя. Клеопатра с неудовольствием оглянулась, дала знак Зое замолчать и капризно проговорила: — Теперь я не хочу видеть супруга. Таиса, скажи евнуху у лестницы, что я прошу Филометра мне не мешать. Зоя, читай дальше. Еще пять псалмов было прочитано. Некоторые стихи по желанию царицы были повторены, когда прекрасная афинянка вернулась с пылающими щеками и взволнованно доложила: — Не супруг твой, царица, а брат Эвергет желает с тобой говорить. — Он мог бы выбрать другое время, — заметила Клеопатра и пристально посмотрела на служанку. Говоря со своей повелительницей, Таиса опустила глаза и смущенно перебирала пальцами платье, но царица, от которой ничего не ускользало, сегодня не расположена была шутить и прощать то, что она считала неприличным. Отчеканивая слова, она продолжала раздраженным тоном: — Я не люблю, чтобы задерживали моих послов, кто бы они ни были. Ты это должна знать! Моментально отправляйся в свою комнату и оставайся там, пока я не позову тебя меня раздеть. Андромеда, слышишь, старая, ты приведешь моего брата ко мне. Тебя, я думаю, он скорей отпустит, чем Таису. Незачем тебе заглядываться на себя в зеркало, твои морщины от этого не сгладятся. Приготовьте сейчас мое головное украшение, Олимпиа, дай мне мой льняной плащ, сейчас он придет! Да уж он здесь! Ты спрашиваешь, брат, моего позволения, но не удостаиваешь его подождать. — Страстное желание и ожидание плохо вяжутся друг с другом, — не смущаясь, ответил Эвергет. — Весь вечер я провел с грубыми солдатами и льстецами, потом отправился в тюрьму, чтобы увидеть несколько честных лиц, и принял поскорей ванну. Помещение ваших преступников далеко не так привлекательно, как это маленькое убежище богов, где все благоухает и выглядит точно уборная Афродиты. Мне страстно хочется услышать перед ужином несколько хороших слов. — Из моих уст? — спросила Клеопатра. — Разве есть другие на Ниле и Илиссе, которые умели бы лучше говорить? — Что же тебе надо от меня? — Мне, от тебя? — Конечно. Ты только тогда бываешь так любезен, когда тебе что-нибудь нужно от меня. — Я уже тебе сказал! Мне хочется услышать от тебя что-нибудь умное, острое, возбуждающее мысль. — Остроту не призовешь, как служанку. Она является без зова, а чем больше за ней гоняются, тем дальше она уходит. — Это справедливо для других, но не для тебя. Уверяя, что у тебя нет в запасе аттической [89] соли, ты уже рассыпаешь ее. Прелести все послушно, также и острота, и сам Мом [90] , не щадящий богов. — К сожалению, ты заблуждаешься. Так, например, мои служанки, если я их посылаю с поручением к тебе, никогда вовремя не являются назад. — Разве возбраняется по дороге в храм Афродиты приносить жертвы харитам [91] ? — Если бы я была богиня, мне вовсе не было бы приятно знать, что служанок ставят наравне со мной. — Твой упрек совершенно справедлив. Ты можешь требовать, чтобы все, кто тебя знает, почитали бы только одну богиню, как иудеи чтят только одного Бога. Но, прошу тебя, не сравнивай себя во второй раз с глупой киприотской девчонкой. Тебе бы охотно это дозволили за твою прелесть. Но видел ли кто когда-нибудь Афродиту философствующей или читающей серьезные сочинения? Я, кажется, оторвал вас от серьезных занятий. Какую книгу свертываешь ты там, прекрасная Зоя? — Священную книгу иудеев, мой царь. Я знаю, что ты ее не любишь. — Но неужели это нравится вам, вам, читающим Гомера, Пиндара, Платона и Софокла? — Я нахожу там места, иногда говорящие о глубоком знании жизни, иногда исполненные несомненного поэтического творчества, — возразила царица. — Конечно, в них есть некоторый варварский оттенок. В псалмах или, вернее, гимнах, которые я прочла сегодня, нет счета, размера слогов, соблюдения определенных правил и вообще строгой формы. Давид [92] , царственный поэт, когда пел на лире, не менее других поэтов был полон божества, но он не знал наслаждения наших поэтов преодолевать различные трудности стихосложения. Поэт должен рабски следовать закону, подчинять ему каждое слово, но его песни и речь должны парить свободным полетом. Еврейский подлинник также не знает метрических правил. — На это я не обратил бы внимания, — заметил Эвергет. — Платон тоже пренебрегает размером слогов, а я знаю места в его творениях, полные высокой поэзии и красоты. Но еврейская поэзия следует правилам, подобным египетским, которые я скорее назвал бы риторическими, чем поэтическими. Они стараются оттенить свою мысль, как художники, контрастами. Но не это внушает мне отвращение к этой книге. В ней найдется несколько изречений из тех, что нравятся царям, желающим иметь покорных подданных, и отцам, желающим воспитать в сыновьях послушание и преданность закону. Также придутся они по сердцу матерям, которые ничего так не желают для своих детей, как безмятежного жизненного пути, долгой, как у воронов, жизни и многочисленного потомства. Да, эти прописи заслуживают глубокого уважения за то, что освобождают своих последователей от необходимости думать самим. Притом великий Бог иудеев должен был продиктовать эту книгу этим сочинителям, как я своему горбатому писцу Филиппу. Они объявляют богоненавистником и святотатцем каждого, кто найдет хоть одно слово ошибочным или же человеческим. Учение Платона ведь тоже не дурно, однако Аристотель подверг его строгой критике. У каждого свое мнение — я больше согласен со взглядами Стагирита [93] , — ты с учением благородного афинянина. Помнишь, сколько хороших, поучительных часов провели мы, разбирая их учение? Разве не забавно также послушать, как усердные пустомели в александрийском Мусейоне, платоники и аристотелисты, так сцепятся, что готовы кидать друг в друга кубками? Хорошо, что им жаль моего вина. Мы ищем истину, иудеи думают, что нашли ее. Так думают даже те из них, кто ревностно изучает наших философов. Но ведь их Бог так же не терпит рядом с собой других богов, как жена горожанина другой женщины в своем доме. Иудейский Бог сотворил мир из ничего и не для какой другой цели, как только для собственного восхваления и поклонения! Я не спорю, что многие из иудеев в Александрии не лишены тонкого остроумия, но что они подразумевают под этим «сотворением из ничего»? Разве им не известно то основное положение, что ничего, то есть то, чего раньше не было, не может осуществиться, а ничего, уже существовавшее, не может исчезнуть вовсе? По их мнению, жизнь человека кончается небытием. Жить и умереть по этой книге — мало интересного. Небытие после смерти я признаю еще разумным для того, кто успел сполна насладиться всеми благами жизни. Для него небытие — сон без сновидений, и он, перестав быть Эвергетом, делает последний прыжок в бездну, называемую небытием. Но, как мыслитель и философ, я не могу примириться с этим небытием. — Ты все измеряешь мерой разума. Божество, богато одарившее тебя и выделившее из тысячи других, не дало возможности тебе найти связь между вопросами житейской нравственности и религии. Иначе ты понял бы, как и я, что в этих письменах много глубины и захватывающей душу силы. Правда, они связывают своих последователей строгим законом, но они же облегчают им горечь страдания, уча, что бедствия посылаются им или для испытания, или в наказание за нарушение их суровых заповедей. Мудрый Бог иудеев ведет своих последователей по тернистому пути, чтобы испытать их силу и привести потом к заповедной цели. — Как дико звучат эти слова в устах гречанки! — перебил Эвергет. — Ты говоришь, как сын первосвященника, который так старательно защищает дела своего сурового Бога. — Я думала, что именно тебе, не признающему слабости, должно понравиться это могучее изображение Бога. Недавно иудейский начальник Досифей, ученый муж, красноречиво представил моему супругу изображение своего единого Бога. Право, наши красивые и радостные боги представились мне веселой толпой влюбленных юношей и жен, собравшихся вокруг величавого и могучего мужа. Их Бог, если захочет, может всех проглотить так же, как Кронос своих детей [94] . — Вот именно это суеверие и скучно! Оно губит беззаботное и беспечальное наслаждение жизнью. Когда я читаю эту еврейскую книгу, мне всегда приходит в голову именно то, о чем меньше всего хочется думать. Как назойливый заимодавец, напоминает она мне о каждом моем проступке, а я люблю наслаждения и ненавижу привязчивых заимодавцев. Да и тебе самой, прекраснейшей из женщин, разве не улыбается жизнь? — Я поклоняюсь всему, что велико. Разве тебе самому не кажется смелой и чудесной могучая мысль, что в мире есть одна сила, наполняющая собой весь мир! Наши египтяне боязливо скрывают эту великую мысль, и жрецы таинственно сообщают ее только немногим избранным. Хотя эллинские философы смело высказывают эту истину, но никто из них не провел ее в религию народа, и только в священных книгах иудеев она высказана свободно и открыто. Если бы ты так враждебно не относился к еврейскому народу, то вник бы в их дела и верования, как это делаем я и царь, ты был бы справедливее к ним и их письменам и к великому созидающему духу, их Богу… — Позволь, ты смешиваешь этого завистливого и непривлекательного тирана мира с единым действующим духом Аристотеля! Он вменяет в тяжкий грех все, что ты, я и все разумные греки считаем наслаждением. Но что же было бы, если бы мой братец управлял Александрией по примеру этого великого школьного учителя, который огнем и несчастьями карает свое непослушное отродье! — Я не хочу отрицать, что и меня учение иудеев несколько пугает. Его последователи должны отказаться от всех радостей жизни. Но довольно об этих вещах, которые нам обоим не совсем по вкусу. Будем радоваться, что мы эллины, и пойдем ужинать. Я боюсь, что здесь ты не нашел того, за чем пришел. — Напротив, я чувствую себя теперь прекрасно, а давеча из моей работы с Аристархом ничего не вышло. Жаль, что мы начали говорить об этих варварских нелепостях, когда столько есть прекрасных, просветляющих ум материй. Помнишь, как мы с тобой изучали трагиков и Платона? Ты всегда была ревностной ученицей. — А как ты перебивал нашего учителя, когда мы занимались землеведением? Ты продолжал в Кирене эти занятия? — Конечно. Как жаль, Клеопатра, что мы не живем больше вместе. Ни с кем, даже с Аристархом, не спорится и не болтается так хорошо, как с тобой. Если бы ты жила в Афинах при Перикле, ты была бы, может быть, его подругой вместо бессмертной Аспазии. Решительно, тебе не место в Мемфисе. На несколько месяцев в году ты непременно должна приезжать в Александрию, которая теперь стоит даже выше Афин. — Я тебя опять не узнаю, — сказала Клеопатра, с удивлением смотря на брата. — Со смерти матери не видела я тебя таким нежным и родственно-внимательным. Тебе нужно, вероятно, что-нибудь очень важное? — Видишь, какой черной неблагодарностью ты платишь мне, если я даю волю своему сердцу, как всякий другой. Ко мне очень подходит басня о мальчике-пастухе, к которому пришел волк. Я так редко поступал по-братски, что, когда я к тебе обратился как брат, ты мне не веришь и думаешь, что я притворяюсь. Если бы я хотел потребовать от тебя чего-нибудь особенного, я подождал бы до завтра. Ты знаешь, что, по обычаю нашей страны, даже слепой нищий не откажет в просьбе своему собрату в день рождения. — Если бы мы знали, чего ты желаешь, то, конечно, охотно все исполнили, хотя ты вечно желаешь чего-нибудь необычайного. Кроме того, наше представление… Зоя, уведи, пожалуйста, девушек, мне надо поговорить с братом наедине. — После того как женщины удалились, царица продолжала: — Мне очень жаль, что лучшая часть празднества в день твоего рождения не удастся. Жрецы Сераписа злостно удерживают нашу Гебу. Асклепиодор спрятал ее и простер свою дерзость до того, что пишет нам, будто девочка похищена из храма по нашему приказанию, и требует ее возвращения именем всех жрецов. — Ты не права. Наша голубка последовала на воркование своего голубка, который отнял ее у меня. Теперь они целуются в своем гнездышке. Я обманут, но не могу сердиться на римлянина, потому что его права выше моих. — На римлянина? — спросила побледневшая Клеопатра, приподнимаясь со своего места. — Но это невозможно! Ты заодно с Эвлеусом и хочешь восстановить меня против Публия. Еще за ужином ты показал, что он тебе пришелся не по вкусу. — Да, вот ты к нему теплее относишься. Но раньше чем я тебе докажу, что я не лгу и не шучу, хотел бы я узнать, чем так особенно выделяется этот римлянин, обладатель такого длиннейшего имени — Публий Корнелий Сципион Назика? Чем, кроме своей непомерной патрицианской гордости? Чем он лучше любого из твоих телохранителей-македонцев, не менее стройных, красивых и образованных, чем он? Мне этот Публий напоминает кислое яблоко, такой же терпкий и неприятный. Да разве поймет и оценит этот скудный ум всю прелесть твоих суждений и тебя, прекрасный философ! Все это ему столько же необходимо, сколько оды Сапфо нубийскому матросу. — Именно то, — горячо возразила царица, — мне и дорого в нем, что он совсем не такой, как мы! Я хочу сказать, что мы всегда думаем по шаблону, всегда ходим только по той колее, которую проложил наш учитель; мы замыкаем наш ум в те формы, которые вылепили для нас другие, а когда начинаем говорить, то невольно повторяем риторические фигуры, заученные в школе. Ты разбиваешь эти оковы, но даже твой могучий ум носит на себе их следы! Напротив, Публий Сципион думает, говорит и смотрит совершенно независимо, и его здравый ум позволяет ему без труда и особого изучения находить истину. Его разговор бодрит меня, как свежий воздух, который я вдыхаю, выходя из накуренного фимиамом храма. Я невольно вспоминаю, каким лакомством после всех наших яств показались нам хлеб и молоко, что недавно принес крестьянин. — Следовательно, он обладает всеми хорошими качествами, свойственными детскому возрасту, — перебил Эвергет. — Если это все, что пленяет тебя в римлянине, то скоро твой маленький сын с успехом его заменит. — Не скоро! Раньше он должен вырасти, сделаться мужчиной, настоящим мужем с головы до ног, вот это Публий! Я верю, нет, я знаю, что он не способен ни на какой низкий поступок, что он не лжет ни языком, ни взглядом, что он не умеет притворяться и не показывает чувства, которого нет. — Зачем так пылко, сестра? Жар этот совершенно излишен. Ты знаешь, что я сегодня в нежном настроении, что тебе такое возбуждение вредно, а римлянин вовсе не заслуживает, чтобы ради него ты выходила из себя. Этот молодец осмелился смотреть на тебя, как Парис на Елену до похищения. Он пил из твоего кубка, и сегодня вечером, конечно, продолжал вести себя в том же духе. Однако час тому назад он был в городе мертвых, чтобы из мрачного храма Сераписа увезти свою возлюбленную в светлый храм веселого Эроса. — Ты должен это доказать! — крикнула царица в сильном волнении. — Публий мой друг… — А я твой брат. — Но ты чаще доказываешь противное, и теперь снова с ложью и обманом! — По-видимому, ты научилась у своего не признающего философии друга выказывать свое неудовольствие чрезвычайно естественно, но я, повторяю, нежен сегодня, как котенок… — Эвергет — и нежен! — принужденно засмеялась царица. — Нет, ты только подкрадываешься, как кошка к птице, и своей мнимой кротостью прикрываешь коварный замысел. К сожалению, я к этому давно привыкла. Сегодня ты говорил с Эвлеусом, а он ненавидит и боится Публия, и мне кажется, что вы задумали покушение на него. Но если вы осмелитесь бросить ему хоть один камень на пути, тронуть хоть один волос на его голове, то я вам покажу, что и слабая женщина может быть страшна. Немезида и Эринии, самые страшные из богинь, женщины. Последние слова Клеопатра проговорила, стиснув зубы, и погрозила брату своим маленьким кулачком. Но Эвергет оставался невозмутимо спокоен. Потом он сделал к ней шаг, скрестил на груди руки и сказал самым густым басом своего низкого голоса: — Или ты влюблена до смешного в этого Публия Корнелия Сципиона Назику, или рассчитываешь воспользоваться им и его знатным родством на Тибре против меня. Нисколько не испугавшись страшного взгляда брата, но еще более возбужденная, она быстро возразила: — До этой минуты только первое, может быть, имело основание. Ведь что такое мой супруг? Но если ты будешь продолжать, как начал, то я подумаю, нельзя ли будет воспользоваться его расположением… — Расположением! — вскричал Эвергет и расхохотался так громко и нагло, что Зоя, подслушивавшая у дверей, тихо вскрикнула, а Клеопатра отступила на шаг. — Как ты, умнейшая из умных, ты, которая слышишь, как растет трава, и чувствуешь в Мемфисе запах дыма от пожара в Александрии, Сирии и даже Риме, как ты, дочь моей матери, могла влюбиться в широкоплечего молодца, точно дочь купца или работница! Поверь, что этому невежественному Адонису, который пользуется своим странным обращением и влиянием только для того, чтобы производить пожар в сердцах, так же мало дела до Клеопатры, как мне до глиняного сосуда. Ты хочешь воспользоваться им на берегах Тибра, но он тебя опередил и, благодаря тебе, сообщает сенату все, что происходит на Ниле. Ты мне не веришь, потому что никто не верит охотно тому, что умаляет значение его собственной личности, да и почему бы, действительно, ты стала мне верить? Я охотно признаюсь, что не стесняюсь солгать, если ложью надеюсь взять больше, чем прославленной правдой. Пусть она по учению твоего излюбленного Платона родственна земной красоте, обе часто одинаково бесполезны. Прекрасное и полезное едва в десяти случаях из тысячи согласуются друг с другом. Но пора, слышишь звук трубы? Если тебе нужны доказательства, что римлянин за час до прихода к тебе увез маленькую Гебу и поместил ее у ваятеля Аполлодора, то приходи завтра ко мне рано утром, после первого жертвоприношения. Ведь ты меня захочешь поздравить. Возьми также детей, я им приготовил подарки. Сегодня за ужином ты могла бы сама расспросить римлянина, но навряд ли он придет. Ночью Эрос дарит свои лучшие дары, а так как храм Сераписа запирается очень рано при заходе солнца, то Публий еще никогда не видел своей Ирены вечером. Могу ли я рассчитывать на твой приход с детьми утром? Прежде чем Клеопатра успела ответить, опять послышался звук трубы. — Это Филометр пришел за нами к ужину. Я предоставлю римлянину защищаться, хотя, несмотря на твои обвинения, я ему твердо верю. Сегодня утром я его серьезно спросила, правда ли, что он пылает страстью к прелестной Гебе, и он твердо это опровергнул. А когда я осмелилась усомниться в его чистосердечии, то услышала ответ, который сделал бы честь лучшему уму. Он относится к правде строже тебя. Быть правдивым, сказал он, не только красиво и справедливо, но и умно, потому что ложью можно достигнуть только маленьких выгод в нашей короткой жизни. Ложь — ночной туман, но с появлением солнца туман исчезает. Правда же — сам солнечный свет, и сколько бы его ни затемняли, он покажется снова. Особенно презренным в его глазах является то, что лжец сам не может не относиться с презрением ко всем, кто поступает так, как он. Тот, в чьих руках целое государство, не может быть всегда правдив, и я тоже часто не была правдива, но общение с Публием благостно уже тем, что заставляет смотреть на то, на что здесь закрывают глаза. Но если и этот человек окажется таким же, как все вы, то я пойду по твоему пути, Эвергет, и посмеюсь над правдой, — а вместо бюстов Зенона и Антисфена велю поставить Аристиппа и Стратона. — Ты опять хочешь переставить бюсты философов? — спросил царь Филометр, входя в шатер и услышав последние слова царицы. — И Аристипп получит почетное место? Помоему, это справедливо, хотя он и учит, что нужно подчинять себе обстоятельства, а не им подчиняться. Конечно, сказать это легче, чем исполнить, а для царя почти невозможно. Нам приходится быть одинаково справедливыми и к греку, и к римлянину, и к самому Риму. При всем том желательно не оскорбить ревнивого брата, с которым разделяешь царство. Если бы всякий узнал, сколько приходится царю за день выслушать и отдать приказаний, тот не стремился бы к короне! Только полчаса тому назад кончил я свои дела, а ты, Эвергет, уже покончил со своими? На твою долю пришлось еще больше, чем на мою. — У меня все было решено в один час, — небрежно ответил брат. — Мои глаза быстрее языка твоего чтеца, и мой приговор всего в трех словах, а ты диктуешь целые сочинения. Поэтому я завершаю раньше, чем ты успеешь начать, и тем не менее, если бы не было скучно, я мог бы перечислить тебе все дела за целый месяц со всеми подробностями. — Я этого бы не мог, — скромно заметил Филометр, — но я знаю и восхищаюсь твоим быстрым умом и цепкой памятью. — Видишь, я лучше гожусь в цари, чем ты, — засмеялся Эвергет, — ты слишком мягок и податлив для трона. Предоставь мне управление. Ежегодно я буду наполнять золотом твою казну, и ты вместе с Клеопатрой навсегда переселишься в Александрию и разделишь со мной мои дворцы и сады в Брухиуме. Кроме того, вашего маленького Филопатра я признаю своим наследником трона, потому что я не имею никакого желания связывать себя с женщиной на всю жизнь, раз Клеопатра принадлежит тебе. Это предложение смело, но подумай только, Филометр, сколько времени у тебя останется на музыку, споры с иудеями и на прочие твои удовольствия. — Ты никогда не знаешь, как далеко можешь зайти в своих шутках, — перебила брата царица. — Во всяком случае у тебя уходит столько же времени на твои грамматические и естественно-исторические занятия, сколько у него — на музыку и ученые беседы с друзьями. — Конечно, — подтвердил Филометр. — Тебя скорей можно причислить к ученым Мусейона, чем меня. — Но разница между нами состоит в том, что я презираю До ненависти всех этих философов-болтунов и всю эту дрянь в Александрии, а в науку я влюблен, как в любовницу. Ты же лелеешь самих ученых, а до науки тебе мало дела. — Оставим это, — попросила Клеопатра. — Я думаю, что вы еще ни разу не провели полчаса без того, чтобы ты, Эвергет, не затеял спора. Гости уже давно ждут, я хотела только еще… Что, Публий Сципион уже явился? — Он прислал извинение, — ответил царь, почесывая голову попугая Клеопатры. — Коринфянин сидит внизу и знает, куда исчез его друг. — Мы знаем, — насмешливо засмеялся Эвергет, глядя на сестру. — В гостях у Филометра и Клеопатры очень хорошо, но еще лучше у Эрота и Гебы. Ты очень побледнела, сестра! Не позвать ли Зою? Клеопатра отрицательно покачала головой и молча опустилась на сиденье, откинув голову, как после сильной усталости. Эвергет отвернулся и заговорил с братом о посторонних вещах, Клеопатра нервно чертила своим веером по белой шерсти ковра, задумчиво глядя вниз. Сперва взгляд ее упал на ее богато украшенные каменьями сандалии, на изящные пальчики, на которые она всегда смотрела с удовольствием. Но сегодня их вид точно оскорбил ее. Повинуясь внезапному побуждению, она распустила ремни, сбросила сандалию с ноги, оттолкнула ее от себя и обратилась к своему супругу: — Уже поздно. Мне нездоровится, можете ужинать и без меня. — Исцелительница Исида, — воскликнул царь, подходя к Клеопатре. — У тебя болезненный вид. Не позвать ли врачей? Неужели это только твоя обыкновенная головная боль? Благодарение богам! Точно нарочно ты заболела сегодня. Мне так много нужно сказать, а главное, что мы еще ничего не решили с нашим представлением. Если бы только не эта злосчастная Геба! — Она в хороших руках, — усмехнулся Эвергет. — Римлянин поместил ее в безопасное место, может быть, для того, чтобы завтра привести ее ко мне в благодарность за мой подарок — киренских коней… Как заблестели твои глазки, сестра! Конечно, от радости при такой приятной вести. Сегодня вечером, вероятно, они усердно разучивают ее роль к завтрашнему дню. Если же, вопреки ожиданиям, Публий окажется неблагодарным и оставит голубку у себя, то Гебу может представить красавица Таиса. Что ты думаешь, Клеопатра? — То, что я запрещаю со мной подобные шутки, — гневно крикнула царица. — Никто меня не уважает и не имеет ко мне сострадания, а я страдаю ужасно. Эвергет издевается надо мной! Ты, Филометр, желал бы больше всего стащить меня вниз, чтобы только не расстроить пира и не испортить удовольствия! Если я умру от этого, то никому до этого нет дела. Царица залилась слезами, а когда царь хотел ее успокоить, она с досадой его оттолкнула. Наконец, она отерла слезы и нетерпеливо повторила: — Идите вниз, гости ждут! — Сейчас, моя милая, — отвечал Филометр. — Мне нужно сообщить тебе кое-что интересное. Римлянин прочел тебе просьбу о помиловании начальника хрематистов и царского родственника Филотаса? Там же находятся тяжкие обвинения против Эвлеуса. Я готов был всем сердцем исполнить твое желание, но раньше чем послать декрет, я приказал просмотреть списки сосланных, и оказалось, что Филотас и его жена умерли полгода тому назад. Смерть решила это дело, и мне не удалось оказать Публию услуги, о которой он так горячо просил. Мне его очень жаль, также жаль и Филотаса, которого так ценила наша мать. — Пусть их склюют вороны! — ответила царица, прислонившись головой к раме из слоновой кости, окружавшей мягкую спинку ее стула. — Еще раз прошу вас избавить меня от дальнейших разговоров. Оба царя на этот раз повиновались ее приказанию. Когда Эвергет протянул руку царице, она проговорила, опустив глаза и втискивая веер в шерсть ковра: — Завтра рано утром я буду у тебя. — После первой жертвы, — добавил Эвергет. — Завтра ты услышишь у меня кое-что, что тебя порадует. Я думаю, очень порадует! Возьми с собой также детей, этого я желаю в честь дня моего рождения. XX Безостановочно мчалась по улицам Мемфиса царская колесница, в которой стояла Клеа в плаще и шляпе начальника охранной стражи. Мимо нее по обеим сторонам улицы проносились освещенные окна домов, двигались навстречу солдаты, с шумом выходившие из таверн, спокойно шли мирные граждане с фонарями, в сопровождении невольников, торопясь домой из своих мастерских. Клеа вдруг овладела горькая ненависть к Публию, и к этому совершенно новому для нее ощущению присоединилась мысль, от которой ее кровь то останавливалась, то разливалась с удвоенной силой, — мысль, что Корнелий бесчестный человек. Сколько злого умысла и хитрости проявил он, стараясь завлечь одну из них, безразлично которую, чтобы обольстить и увести к себе. «Со мной, — думала она, — он не смел надеяться достичь своей гнусной цели, и когда убедился, что я умею защищаться, то увлек на позор и гибель бедное, беззащитное дитя. Этот безбожник, так же как его Рим, стремится все прибрать к своим рукам. Как только он получил письмо негодяя Эвлеуса, он счел себя вправе поверить, что я тоже поддалась его соблазнам и расправляю крылья, чтобы лететь в его объятия. И вот он, не задумываясь, простер свою завистливую руку и на меня и покинул блеск и наслаждение царского пира, чтобы ночью броситься в пустыню, и там — еще существуют карающие боги — найти ужасную смерть!» Теперь ее окутал полный мрак, черные тучи закрыли луну. Уже Мемфис оказался далеко позади, и колесница проносилась среди высокой пальмовой рощи, где даже в полдень царит густая тень. Когда Клеа вспомнила, что соблазнитель осужден на смерть, в душе у ней зажглось пламя; ей захотелось разразиться победным кликом, подобно торжествующему мстителю, попирающему ногой труп смертельного врага. Стиснув зубы, она схватилась за пояс, за которым торчал нож жреца-кузнеца Кратеса. Если б вместо возницы рядом с ней стоял Публий, она с блаженством, не задумываясь, вонзила бы нож ему в сердце и потом сама бросилась бы под бронзовые колеса колесницы. Нет! Лучше, если б она нашла его умирающим в пустыне, и до тех пор, пока не перестало бы биться в нем сердце, она бы кричала ему, что ненавидит его, потом при его последнем вздохе она бы бросилась на его грудь и целовала бы его навеки сомкнутые глаза. Подобно тому как сливаются в одном русле темные и светлые волны двух разных рек, так сливались в ее сердце желание дикого мщения и острые порывы нежной любви. Все страсти, дремавшие до сих пор в ее душе, сбросили оковы и рвались наружу, пока она мчалась через пустыню, потонувшую в ночной мгле. То, как тигрица, она готова была ринуться на свою жертву, то, как отвергнутая женщина, — на коленях умолять Публия о любви. Она потеряла ощущение времени и пространства и точно пробудилась от дикого, нелепого сна, когда колесница внезапно остановилась и возница проговорил хриплым голосом: — Приехали, здесь я обязан повернуть обратно. Она вздрогнула, закуталась плотнее плащом, надвинула на глаза шляпу, соскочила на дорогу и остановилась неподвижно, пока возница говорил: — Я не щадил лошадей, благородный, милостивый господин. Не заслужил ли я на глоток вина? Клеа ничего не имела, кроме двух серебряных драхм, из которых одна принадлежала ей, другая Ирене. В последний день поминовения смерти своей матери царь назначил сумму для раздачи всем служащим храма Сераписа. Клеа с сестрой получили по серебряной монете. Клеа носила их в мешочке вместе с кольцом матери, которое та дала ей при прощании, и с амулетом отшельника Серапиона. Девушка отдала две драхмы вознице. Последний, ощутив пальцами такой богатый подарок, повернув уже коней, крикнул ей: — Приятной ночи под покровительством Афродиты и всех Эросов! — Драхма Ирены! — прошептала Клеа вслед удаляющейся колеснице. Милый образ сестры встал перед ее глазами, и она вспомнила то время, когда этот еще полуребенок отдал ей деньги, боясь их потерять. «Кто теперь будет смотреть за ней и заботиться?» — спросила она себя, остановившись в раздумье. Затем подавила в себе все дикие желания, чтобы собрать разбросанные мысли. Инстинктивно она вышла из полосы света, лившегося на дорогу из окна кабачка. Подняв глаза по направлению этого луча, девушка увидела двух человек, глядевших на то место, с которого она только что сошла. Но что это были за лица! Одно мясистое, сильно обросшее неровной бородой, почти черное и столько же дикое и зверское, как другое — бледное и худое, носившее выражение хитрости и злобы. Тупо и пошло смотрели кровянистые стеклянные выпуклые глаза первого, между тем как глаза другого беспокойно бегали по сторонам. Это были сообщники Эвергета, это были убийцы. Скованная ужасом и отвращением, стояла она и боялась, что ужасные люди услышат судорожное биение ее сердца. — Молодчик прошел за кабачок, видно, он знает ближайшую дорогу к могилам; пойдем за ним и быстро завершим дело, — сказал широкоплечий убийца резким прерывающимся шепотом. Этот голос показался Клеа еще кошмарнее лица самого чудовища. — Чтобы он услышал наши шаги? Эх ты, глупая башка! — возразил другой. — Когда он с четверть часика подождет свою милую, я позову его по имени женским голосом, и при первом шаге в пустыню ты раскроишь ему затылок мешком с песком. У нас еще много времени, ведь до полуночи осталось добрых полчаса. — Тем лучше, — добавил другой, — наши кувшины с вином еще далеко не опорожнены, и мы за него заплатили вперед, пока ленивый хозяин не завалился спать. — Ты можешь выпить еще только два кубка, — приказал худощавый. — На этот раз нам придется иметь дело со здоровым молодцом. Сетнава больше нет, а дичь не должна иметь ни широких уколов, ни резаных ран. Мои зубы не такие, как у тебя, когда ты трезвый. Даже воронье мясо я не могу разрывать, если оно жесткое. Если ты напьешься и ударишь неудачно, а мне не удастся исколоть его иглой, то дело наше будет плохо. Но почему римлянин не велел дожидаться своей колеснице? — Да, почему он ее отпустил? — спросил первый и с открытым ртом прислушивался к удалявшемуся звуку колес. Его товарищ приложил руку к уху и тоже прислушивался. Оба помолчали минуту, потом худощавый сказал: — Колесница остановилась у первого кабачка. Тем лучше. У римлянина дорогие кони, а там внизу есть навес для лошадей. В этой же трущобе нет ничего, кроме стойла для осла, кислого вина и скверного пива. Я приберегаю свои драхмы для Александрии и мареотийского белого. Оно хорошо для здоровья и очищает кровь. Ну, коням римлянина придется долго отдыхать. — Долго отдыхать, — повторил другой, оскалив громадные зубы. И оба отправились в комнату допивать вино. Клеа тоже слышала, что колесница остановилась, но она не подозревала, что возница вошел в первый же кабачок, чтобы выпить на деньги Ирены. Хотя потом ему и приходилось нагонять упущенное время, но он особо не беспокоился, зная, что царский пир никогда не кончается раньше полуночи. Когда убийцы ушли, девушка тихонько, на цыпочках, проскользнула мимо кабачка и при свете проглянувшей луны нашла ближайшую дорогу в пустыню, ведущую к могилам Аписа, и быстро направилась по ней. Она смотрела прямо перед собой, боясь глядеть по сторонам. Ей чудились за освещенными бледной луной чахлыми кустами отвратительные лица убийц. Белевшие на песке пустыни скелеты зверей и челюсти верблюдов и ослов, казалось, возвратились к жизни и шевелились. Облака пыли, поднятые горячим западным ветром, еще более усиливали страх Клеа. Внезапно прорывавшиеся струи холодного ночного воздуха казались ей холодным прикосновением духов, обдававших ее горячим дыханием западного ветра. Ее разгоряченное воображение всему придавало устрашающие образы, но страшнее всего было то, что она только что слышала и что скоро должно было случиться с Публием и Иреной. Она не могла отделить их одного от другого, и ее сердце и ум наполнял все возраставший ужас, безграничный, невыразимый, леденящий ужас перед смертельной опасностью и несмываемым позором. Но вот большое черное облако закрыло луну, снова темнота окутала пустыню, и пугавшие ее образы, казалось, растворились во мраке. Теперь Клеа приходилось идти тише, чтобы не сбиться с узкой дорожки. В темноте она себя чувствовала бодрее. Глубоко дыша, девушка остановилась и собрала всю силу воли, чтобы спокойно обдумать, что сейчас следует сделать. С того момента как она увидела убийц, всякая мысль о мщении, всякое желание покарать соблазнителя смертью исчезли из ее души. Теперь в ее душе властвовало одно желание — спасти любимого человека от когтей этих хищных зверей. Медленно подвигаясь вперед, Клеа повторяла себе все, что слышала из уст Эвергета, евнуха, отшельника и убийц о Публии и Ирене, вспоминала каждый шаг, сделанный ею после того как она вышла из храма, и опять она убеждала себя, что все эти опасности и страхи она вынесла исключительно только ради Ирены. Очаровательный образ сестры вырисовывался в ее воображении, не возбуждая ревнивого недружелюбия, ни разу не омрачившего ее чувства к Ирене даже в моменты самых бурных всплесков страсти. Ее сестра, ее девочка выросла на ее глазах, благодаря только ее попечением, окруженная солнечным лучом ее горячей любви. Заботиться о ней, лишать себя всего, нести тяжелый труд сделалось для нее наслаждением, и когда Клеа, по обыкновению, обратилась мысленно к отцу с вопросом: «Не правда ли, я сделала все, что могла?» — ей казалось, что она услышала одобрительный ответ. Глаза девушки наполнились слезами, и все горькое и беспокойное, что еще недавно наполняло ее сердце, осталось далеко позади, и на душу повеяло бодрящим дыханием чистой радости. Девушка остановилась на мгновение, чтобы оглядеться. Освоившись с окружавшей темнотой, она различала один из храмов в конце аллеи сфинксов, и вдруг неожиданно раздалось торжественное жалобное пение. Это были жрецы Осириса-Аписа, в полночь справлявшие на крыше храма мистерии своего бога. Она хорошо знала этот гимн, оплакивающий умершего Осириса и обращенный с мольбой к нему сломить могущество смерти и, восстав, одарить мир новым светом и новою силою жизни, возродить все умершее к новому бытию. Этот набожный плач потряс ее изболевшуюся душу. Может быть, ее родители тоже обрели смерть и теперь вместе с богом, разливающим жизнь, принимают участие в управлении судьбами мира и людей. Клеа подняла руки к небу, и в первый раз, с тех пор как в памятный вечер в ней зародилось недоверие, вся ее душа вылилась в страстной мольбе ниспослать ей силы и указать путь спасения Ирены и Публия Сципиона от позора и смерти. Теперь она не чувствовала себя одинокой. Ей казалось, что она нашла защиту у незримого, но всесильного существа, имени которого она не знала, но к которому обращалась, как дочь, обнимающая колени отца. Так стояла Клеа несколько минут, пока выглянувший из-за туч месяц не привел ее в себя. Шагах в ста она увидела аллею сфинксов, на одной стороне которой находились могилы Аписа, где была устроена западня Публию. Сердце ее снова начало усиленно биться, и недоверие к собственным силам опять овладело ею. Через несколько минут она встретит римлянина. Невольно протянув руку, чтобы пригладить волосы, Клеа заметила, что на ней плащ и шляпа Главка. Обратясь еще раз к божеству с кроткой молитвой о даровании ей спокойствия в предстоящей встрече, Клеа оправила складки одежды и стиснула в пальцах ключ к могилам Аписа, который ей дал Кратес. Тогда в голове ее мелькнула мысль, за которую она с радостью ухватилась, видя в ней лучшее решение своей трудной задачи. Да, она спасет от смерти человека, который так богат, могуществен и знатен, который отнял у нее все, взамен дав только горе и унижение. И вот она, бедная носительница воды, которой он думал поиграть, подарит ему самый драгоценный дар на земле — жизнь. Серапион сказал ей, и она ему поверила, что Публий благороден, следовательно, он не из тех, которые оказываются неблагодарными к своим спасителям! Она же хотела получить право не просить, а требовать от него, и она потребует, чтобы он отпустил Ирену и привел к ней. Но когда успел он сговориться с этой податливой неопытной девочкой, и как быстро схватила она предложенную руку мужчины! Ирена — дитя минуты, конечно же, для нее это неудивительно; Клеа понимала также, что прелесть Ирены могла быстро покорить сердце серьезного мужа. И все-таки! На всех процессиях он никогда не смотрел на Ирену, а только на нее, да и теперь он, не колеблясь, последовал на лживое приглашение от ее имени в полночь, в пустыню! Может быть, она ближе его сердцу, чем Ирена, и если благодарность привлечет его к ней с новой силой, то он забудет свою патрицианскую гордость и ее низкое положение и пожелает сделать ее своей женой? Такие мысли роились в ее голове, но она еще не обошла круга, уставленного бюстами философов, как перед ней встал роковой вопрос: а что же Ирена? Разве последовала бы она за ним, покинула бы сестру, не простившись, если бы ее юным сердцем не овладела горячая любовь к Публию, и разве Публий действительно не достоин ее больше всех других мужчин? А он? Разве бы он не решился из благодарности за свое спасение исполнить требование Клеа и сделать своей женой Ирену, бедную, но прекрасную дочь благородного рода? И если это возможно, если они оба могут прожить в счастье, любви и почете, смеет ли она, Клеа, разлучить их? Имеет ли она право вырвать Ирену из его рук и привести ее опять в этот мрачный храм, который теперь, после солнца и свободы, покажется ей вдвое мрачнее и невыносимее? Зачем же она ввергает в несчастье Ирену, ее дитя, доверенное ей сокровище, которое она поклялась оберегать? «Нет, никогда! — твердо решила Клеа. — Она рождена для радостей, а я — для страданий. Еще об одном осмелюсь просить тебя, высшее божество: уничтожь эту любовь, которая разрывает мое сердце, удали от меня зависть и вражду, когда я увижу ее счастливой в его руках. Тяжко гнать собственное сердце в пустыню, чтобы в другом расцвела весна; но так надо, и мать похвалила бы меня, и отец бы сказал, что я поступила в его духе и по учению мужей на этих вот постаментах. Замолчи же, бедное сердце, так надо, так справедливо!» С такими мыслями проходила девушка мимо Зенона и Хрисиппа, глядя на их неподвижные черты, освещенные луной. Опустив в раздумье глаза на гладкий мощеный полукруг, украшенный изваяниями философов, она увидала на блестящих плитах собственную черную тень в плаще и широкополой шляпе, придававшей ей вид путешественника. «Точно мужчина!» — прошептала Клеа и в то же мгновение заметила возле могил подобную ей фигуру в такой же шляпе. Это был римлянин. Тогда в ее возбужденном мозгу сверкнула мысль, сначала ужаснувшая, потом наполнившая ее таким блаженством и гордостью, точно она неожиданно поднялась на крыльях на безграничную высоту. С бьющимся сердцем, медленно и глубоко дыша, но с высоко поднятой головой, величаво, как царица, она шла со шляпой в одной руке и ключом в другой навстречу Корнелию. XXI Публий действительно дожидался в назначенном месте. Беспокойный день остался позади. После того как он удостоверился, что Ирена принята семьей скульптора, как родное дитя, Корнелий вернулся в свой шатер, чтобы писать в Рим. Но писалось плохо. Лисий все время беспокойно ходил мимо него, и только Публий принимался писать, тот прерывал его вопросами о пустыннике, скульпторе и их спасенной любимице. Наконец, когда коринфянин пожелал узнать у Публия его мнение насчет цвета глаз Ирены, коричневые они или голубые, римлянин невольно привстал и сердито воскликнул: — Да если бы они были красные или зеленые, мне-то что до этого! Лисия такой ответ скорее обрадовал, чем огорчил. Он уже был готов признаться своему другу, какой пожар зажгла Ирена в его сердце, как явился камерарий Эвергета и доложил, что его господин просит благородного Публия Корнелия Сципиона Назику принять от него четырех киренских коней в знак дружбы. Целый час любовались оба друга, как знатоки и любители, красотой форм и легким ходом великолепных животных. Потом пришел камерарий царицы с приглашением к Публию сейчас же ее посетить. Римлянин последовал за посланным, захватив с собой камеи с изображением свадьбы Гебы. Ему пришла мысль предложить эти камеи Клеопатре, после того как он расскажет ей о происхождении носительниц воды. У Публия были зоркие глаза, и он быстро заметил слабые стороны царицы, но никогда бы он не поверил, что она станет помогать своему необузданному брату насильно овладеть невинной дочерью благородного дома. Взамен неудавшегося представления Корнелий хотел преподнести царице сам оригинал, чтобы доставить ей удовольствие. Клеопатра приняла его в своем воздушном шатре на крыше — милость, которой похвалиться могли немногие, и позволила ему опуститься на ложе у ее ног. Каждым взглядом и словом царица давала понять, что его присутствие наполняет ее счастьем и страстной радостью. Публий скоро постарался перевести разговор на несчастных родителей носительниц воды, сосланных в золотоносные рудники, но взволнованная царица перебила его ходатайство, поставив ему прямо вопрос: правда ли, что он сам желал овладеть Гебой? Его энергичное отрицание она встретила недоверчиво, даже с укоризной, так что наконец Публий вспылил и наотрез объявил ей, что ложь он считает позорным и недостойным мужа делом и считает для себя самым тяжелым оскорблением сомнение в его правдивости. Такая сильная и суровая отповедь из уст избранного ею человека показалась Клеопатре чем-то новым и привлекательным. Теперь она могла верить и охотно верила, что Публий вовсе не желал прекрастную Гебу, что Эвлеус оклеветал врага, что Зоя ошиблась, когда после напрасной поездки в храм объявила ей, что римлянин — любовник Ирены и, должно быть, рано утром сообщил девушке или самим жрецам Сераписа о намерениях Эвергета. В душе этого благородного юноши не было лжи и не могло быть притворства! И она, не привыкшая верить ни одному слову без того, чтобы не спросить себя, сколько в них лжи и расчета, без колебаний поверила римлянину и так была рада своему доверию, что, полная веселой благосклонности, сама потребовала от Публия, чтобы он дал ей прочесть просьбу отшельника. Римлянин протянул царице свиток, прибавив при этом, что содержание просьбы очень грустное. Поэтому он считает своим долгом доставить царице маленькое удовольствие. При этих словах Публий подал царице свои геммы. Клеопатра пришла в неописуемый восторг, точно это была не царица, обладательница обширной коллекции лучших камей, а простая девушка, получившая первый раз в жизни золотое украшение. — Великолепно, восхитительно! — попеременно восклицала царица. — И притом это вечное воспоминание о тебе, дорогой, и о твоем посещении Египта. Какими драгоценными каменьями я оправлю их! Но и алмазы покажутся мне бледными в сравнении с твоим подарком. Раньше чем я прочла просьбу, мой приговор евнуху и его бедной жертве был уже произнесен. Но все-таки я со всем вниманием прочту этот свиток, потому что мой супруг считает Эвлеуса очень полезным и даже необходимым, кроме того, вердикт о помиловании должен быть составлен твердо и ясно. Я верю в невиновность бедного Филотаса, но даже если бы он совершил сотню преступлений, после твоего подарка я бы его оправдала! Римлянина оскорбляли эти слова, как многое другое, что еще говорила царица, рассчитывая ему угодить. Публию казалось, что Клеопатра больше походила теперь на продажного чиновника, чем на царицу. Время для него тянулось долго. Царица, несмотря на его сдержанность, все настоятельнее давала ему понять, как тепло она к нему относится, но чем оживленнее она говорила, тем молчаливее становился Публий. Наконец, он вздохнул с облегчением, когда явился Филометр, чтобы вместе идти к трапезе. За столом царь обещал сам взяться за дело Филотаса, чья судьба его сильно огорчала. Вместе с тем он просил царицу и Публия не привлекать евнуха к суду до отъезда Эвергета, потому что во время его пребывания всегда возникает столько затруднений, и теперь евнух ему особенно необходим. Что же касается Публия, то царю кажется, что римского гостя гораздо больше заботит освобождение невинных, чем осуждение презренного человека, которому и без того не избежать суда. Раньше чем пришло во дворец письмо Асклепиодора, римлянин успел распроститься с царской семьей. Против его решительного заявления, что сегодня ему необходимо написать в Рим важные сообщения, даже Клеопатра ничего не могла возразить. Оставшись наедине с царицей, добродушный Филометр не мог достаточно нахвалиться, восхищаясь молодым римлянином. К тому же с его помощью можно многое сделать в Риме, и царь охотно сознается, что дружбой с Публием он обязан непревзойденному уму и прелести Клеопатры. Когда Публий, покинув дворец, очутился в своей палатке, он вздохнул, точно поденщик, окончивший работу, или подсудимый, неожиданно выпущенный на свободу. Близость Клеопатры волновала и стесняла его. Хотя много лестного для него было в этом расположении царицы, но оно было похоже на дорогое кушанье, поданное на золотом блюде, но невыносимо приторное и полное скрытого яда. Публий был настоящий мужчина. Он сторонился любви, которую ему навязывали, как незаслуженной почести, данной рукой, которую не уважают. Такая награда может обрадовать глупца, но разумного человека только огорчит и раздосадует. Публию казалось, что Клеопатра хотела позабавиться им, как игрушкой, и вместе с тем воспользоваться его влиянием в Риме в своих личных целях. Эта мысль раздражала и беспокоила серьезного и обидчивого юношу настолько, что ему хотелось сейчас же, не прощаясь, покинуть Мемфис и Египет. Но уехать ему было трудно — мысль о Клеа его никогда не покидала. Спасши Ирену, он хотел возвратить родителей девушек, а намерение покинуть Египет, не повидав еще раз Клеа, казалось ему немыслимым. Ему страстно хотелось еще раз столкнуться с этой гордой девушкой и сказать ей, что она прекрасная и царственно достойная женщина, что он друг ее и друг правды и ради них готов на любую жертву. Сегодня еще перед обедом он снова хотел посетить храм Сераписа и переговорить с отшельником и его любимицей. Если только Клеа узнает, что он сделал для Ирены и ее родителей, то, наверное, он увидит, что и ее гордые глаза умеют смотреть ласково. На прощание она даст ему правую руку, он схватит ее обеими руками и прижмет к сердцу. Ему хотелось высказать в самых горячих и правдивых словах, как он счастлив видеть ее и как ему тяжело с ней прощаться. Может быть, она оставит свои руки в его руках и он услышит в ответ ласковое слово? Добрые, признательные слова с этих строгих уст казались ему неизмеримо выше поцелуев и объятий могущественной царицы Египта. Пока ему взнуздывали лошадей и он ехал к храму Сераписа, перед его мысленным взором стоял величавый образ девушки. Он вспомнил теперь тот день, когда он прощался с родными, отправляясь первый раз на войну. Вспомнилась ему мать, со слезами обнимавшая его, и он подумал, что если Клеа сравнивать с другими женщинами, то больше всего она походит на уважаемую матрону, даровавшую ему жизнь. Возле дочери великого Сципиона Африканского Клеа походила на юную Минерву рядом с Юноной, матерью богов. Как велико было его разочарование, когда ворота храма оказались закрытыми, и ему пришлось вернуться в Мемфис, ни с кем не повидавшись. Что не удалось сегодня, можно попытать завтра, но желание сейчас же видеть любимую девушку возросло в нем до мучительной страсти. Когда, вернувшись домой, он сел кончать письмо в Рим, мысль о Клеа не давала ему углубиться в работу. Десять раз садился он за письмо и снова бросал калам [95] , потому что образ девушки неотступно стоял перед его глазами. Наконец в досаде он с силой стукнул кулаком по столу и сурово приказал самому себе не думать ни о чем постороннем, пока не окончит письмо. Его железная сила воли одержала победу, и с наступлением сумерек письмо было окончено. Уже он накладывал на письмо восковую печать своим сердоликовым кольцом с гербом Сципионов, когда слуга доложил ему о приходе черного невольника, желающего говорить с господином. Корнелий приказал его ввести. Негр передал Публию глиняный черепок, на котором Эвлеус написал приглашение от имени Клеа. Юноша принял это вероломное орудие врагов как милость богов. Со страстной стремительностью, без тени подозрения, он написал на убогом черепке: «Я буду». Письмо в сенат Публий хотел собственноручно и незаметно вручить тому же послу, который вчера передал ему бумаги из Рима; потом он решил отправиться на свидание. Скорей он предпочел бы отказаться от царских сокровищ, чем от свидания с Клеа. Поэтому он, ни в каком случае, не мог присутствовать на царском ужине. Теперь он горько сожалел об отсутствии верного друга Лисия. Ему не хотелось оскорбить царицу отказом, а Лисий был настолько же искусен в придумывании всевозможных отговорок, насколько Публий был на них не способен. Торопливо набросав несколько строк греку с просьбой сообщить царице, что спешные дела не позволяют ему явиться во дворец на ужин, молодой римлянин взял плащ, надел дорожную шляпу с широкими полями и без провожатого, с письмом и палкой, пешком отправился в гавань. Солдаты и охранная стража, наполнявшие двор дворца, приняв Публия за посланца, по его быстрой и уверенной походке, не решались его остановить. Таким образом, никем не узнанный, Публий достиг гостиницы в гавани. Здесь, среди кормчих и купцов, ему пришлось более часа ожидать гонца, проводившего время в более веселом отделении для приезжих. Публию было необходимо о многом с ним переговорить, но юноша спешил, так как ему следовало отправиться в путь за час до полуночи, чтобы не опоздать на свидание. Хотя времени оставалось вполне достаточно, но для влюбленного никогда не кажется рано. Чтобы остаться неузнанным, юноша не взял колесницу, а только нанял у хозяина за хорошую плату сильного мула. Римлянин, радостно настроенный перед предстоящим свиданием, вложил золотую монету в руку дремавшего за прилавком маленького сына хозяина и щедро заплатил за кислое местное вино, предложенное под громким названием «благородного фалернского». С восторгом и удивлением смотрел хозяин, как его щедрый гость одним сильным прыжком вскочил на спину мула. Самому Публию казалось, что с детства ни разу он не чувствовал себя таким бодрым и задорно веселым, как в эту минуту. Путь из гавани к могилам Аписа был совсем другого рода, чем дорога из дворца, по которой отправилась Клеа. Днем по первой дороге всегда шли группы богомольцев, а ночью Публий не рисковал сбиться с пути, потому что мул хозяина гостиницы хорошо знал привычную дорогу, по которой ежедневно возил богомольцев на поклонение Серапису и могилам Аписа. Все присутствовавшие при отъезде Корнелия решили, что он возвращается в город, во дворец царя. Медленной рысью ехал Публий по улицам города. Проезжая мимо таверны, он услышал веселый смех кутивших солдат, и ему самому хотелось смеяться. Но когда его охватило молчание пустыни и звезды показывали, что до часа свидания еще далеко, юноша поехал тише, и чем ближе продвигался он к цели, тем серьезнее становился, и сильнее билось в груди его сердце. Должно быть, произошло что-нибудь очень важное, если Клеа назначила свидание в такой час и в таком месте. Или, может быть, она была такая же, как тысячи женщин, и он спешит на обыкновенное любовное свидание? Разве еще несколько дней назад она не ответила на его взгляд и не взяла от него фиалки? Один раз промелькнула эта мысль в его голове, но Публий моментально ее отбросил как недостойную его самого. Скорей царь мог бы предложить нищему разделить с ним трон, чем эта девушка пригласит его на любовное свидание в глухое место. Очевидно, прежде всего она желала узнать об участи сестры, может быть, поговорить о родителях, но во всяком случае она не решилась бы позвать его сюда, если бы не доверяла ему вполне. И это сознание наполняло его гордостью и горячей страстью к той, которая так властно овладела его душой. Между тем как мул медленно, но уверенно ступал по едва видной дороге, молодой римлянин смотрел на небо, на быструю смену облаков, которые то закрывали лик Селены черной густой пеленой, то разрывались, и серебристое сияние прорезывалось сквозь их разрывы блестящей струей. Неотступная мысль о Клеа не покидала Публия, и он ясно увидел перед своим мысленным взором любимое лицо. Потрясенный этим призраком, он бросил поводья и простер руки к прекрасному видению, но оно уходило все дальше и дальше. Порыв западного ветра осыпал пылью его лицо, и когда Публий открыл глаза, видение исчезло. У могил Аписа Корнелий рассчитывал встретить солдата или сторожа, чтобы поручить им мула, но, к его удивлению, в глубоком безмолвии ночи не раздавалось ни одного звука. Все было так тихо и неподвижно, точно вокруг вымерло все живое. Казалось, будто злой демон внезапно лишил его слуха. Ни единого звука не долетало до него. Только в городе мертвых да в пустыне можно встретить такую тишину. Привязав мула к гранитной плите, покрытой надписями, юноша направился к назначенному месту. По положению луны он видел, что полночь уже наступила, и он спрашивал себя, оставаться ли ему здесь или идти навстречу девушке. Вдруг он услышал тихие шаги и увидал перед собой высокую фигуру в длинном плаще, выходившую из аллеи сфинксов. Был ли это мужчина, женщина или та, которую он ждал? Если это была она, так разве шла когда-нибудь женщина таким мерным, почти торжественным шагом навстречу другу, которому назначила свидание? Теперь он ее узнал. Что это… или бледный свет луны делает ее такой бескровной и белой, как мрамор? Что-то неподвижное стынет в этих чертах, но никогда, даже когда, пунцовая, брала от него фиалки, она не была так прекрасна и величава. Целую минуту стояли они молча друг против друга. Публий первый прервал молчание одним только словом: «Клеа!» Столько было в этих словах теплой сердечности и вместе с тем робости. Как привет и благословение богов, как самый звучный аккорд в пении сирен, как приговор судьи, дарующий свободу и жизнь, отозвалось это слово в душе девственницы. Губы ее уже раскрылись, чтобы с не меньшим чувством ответить ему: «Публий!» — но она собрала все свои силы и сказала тихо и быстро: — В поздний час ты пришел сюда. Хорошо, что ты это сделал! — Ты меня звала, — был ответ римлянина. — Это сделал другой, не я, — возразила Клеа глухо и медленно, с трудом переводя дыхание. — Теперь следуй за мной, здесь не место все тебе объяснять. Клеа подошла к запертым дверям могил Аписа, стараясь вложить ключ в замок, но ключ был еще новый, а руки ее так дрожали, что она не могла найти замочную скважину. Публий стоял рядом, и, желая ей помочь, он коснулся ее руки. Потом его сильная, хотя тоже дрожащая рука легла на ее руку, и на одно мгновение она допустила это. Кровь горячей волной поднялась в ее груди, отуманивая голову и парализуя силу воли. — Клеа! — повторил он и схватил другую руку. Точно пробудясь от сладкого сновидения, девушка вырвала руку, вложила ключ в замок, отворила двери и крикнула с повелительной строгостью: — Иди вперед! Публий повиновался этому приказанию и вошел в обширный портик, выдолбленный в скале грота. Коридор, конца которого он не мог видеть, уходил, закругляясь, вдаль; по обеим сторонам его открывались камеры, в которых стояли саркофаги с умершими священными быками. Над каждым из этих огромных каменных ящиков день и ночь горела лампада. При их сиянии слабо виднелась дорога, ведущая в недра скалы. Какое место выбрала Клеа, чтоб говорить с ним! Но если голос Клеа звучал строго, сама она не была холодна и бесстрастна. Он чувствовал, как дрожали ее пальцы в его руках, и когда он, желая помочь, подошел к ней совсем близко, то ее сердце билось так же порывисто, как и у него. Да, кому удастся растопить это сердце из чистого и благородного кристалла, на кого прольется этот чудный поток высочайшего блаженства? — Вот мы и у цели, — сказала Клеа и продолжала короткими отрывистыми фразами: — Оставайся там, где стоишь. Оставь мне место здесь, у дверей. Теперь ответь на вопрос: моя сестра Ирена исчезла из храма — ты помогал ее уходу? — Я сделал это, — отвечал Публий с жаром. — Она просит передать тебе привет и сказать тебе, как она довольна своими новыми друзьями. Если я тебе расскажу… — Не теперь, — возбужденно прервала его Клеа. — Повернись! Туда, где ты видишь свет лампады! Публий сделал, как ему приказывали, хотя легкое содрогание прошло по его мужественному сердцу. Не только торжественно, но таинственно, как пророчица, говорила девушка. Вдруг сильный удар потряс безмолвное святилище и мощные звуковые волны прокатились в скалистых стенах грота, замирая в отдалении. Публий с тревогой обернулся, но Клеа уже не было. Он бросился к дверям и услыхал, как их заперли снаружи. Итак, он был пойман! Эта мысль показалась римлянину настолько унизительной, невыносимой, что он под влиянием негодования, оскорбленной гордости и страстного желания освободиться начал с силой стучать ногами в дверь и гневно закричал: — Ты откроешь двери, я приказываю! Немедленно ты освободишь меня или, клянусь всеми богами… Он не докончил угрозы, потому что в эту минуту открылась маленькая ставня в запертой двери, через которую жрецы курили в склеп фимиам. В своем неистовстве Публий не слышал, как Клеа кричала ему: — Послушай, Публий, послушай!… Наконец он услышал и остановился. Клеа продолжала: — Не угрожай мне, Публий. Ты раскаешься, когда выслушаешь меня. Молчи, не прерывай и знай, что каждый день перед восходом солнца эти двери открываются. Твое заключение продолжится недолго, ты должен этому покориться, потому что я заперла тебя для того, чтобы спасти тебя. Твоя жизнь в опасности. Глупостью называешь ты мою жизнь. Нет, Публий, она только разумна. Если ты силен как мужчина, то я сильна как женщина, и призрачные страхи меня не испугают. Суди сам, имею ли я основание бояться за тебя? Царь Эвергет и евнух Эвлеус подкупили двух чудовищ, чтобы тебя умертвить. Когда я искала Ирену, то случайно все узнала и видела собственными глазами этих ужасных волков. Я собственными ушами слышала их преступный замысел. Письмо на черепке подделка, я никогда тебе не писала. Это сделал Эвлеус; ты пошел на приманку и пришел в пустыню. Через несколько минут убийцы прокрадутся сюда искать свою жертву, но тебя, Публий, они не найдут, потому что тебя спасла Клеа, та самая Клеа, к которой ты раньше относился как друг, а потом похитил ее сестру. Та самая Клеа, которой ты только что угрожал, в этом плаще и шляпе похожа на юношу. Ее легко принять за тебя, и она пойдет в пустыню, и ее бедное сердце пробьет кинжал убийцы. — Безумная! — вскричал Публий и всей своей тяжестью ринулся на дверь. — Что ты затеваешь, это безумие! Ты откроешь дверь, я приказываю. Как бы сильны ни были злодеи, я достаточно для того мужчина, чтобы защищаться самому. — Ты без оружия, Публий, а у них с собой петли и кинжалы. — Так открой дверь и оставайся со мной до рассвета. Это низко, это безбожно посягать на свою жизнь! Сейчас же открой двери, я прошу тебя, я приказываю! В другое время эти слова произвели бы действие на трезвый ум Клеа, но все потрясения минувшего унесли в своем головокружительном вихре покой ее души. Одна мысль, одно решение, одно желание овладело ею вполне — закончить свою жизнь, уже богатую жертвами, величайшею из них: отдать свою жизнь не только для счастья Ирены и спасения римлянина, но главным образом потому, что ее прельщала мысль окончить ее так великодушно. Она, бедная девушка, покажет Публию, на что способна женщина, которой он пренебрег ради другой. В этот момент смерть не показалась ей несчастьем, ее ум, возбужденный пережитыми волнениями, уже не мог спокойно обсуждать последствия столь необдуманного намерения. Бесполезны были бы теперь старания подействовать на нее логическими доводами или просьбами. Она уже не властна была над собой и своими чувствами, охваченная безумным желанием умереть за других. Ей казалось ее решение высоким и прекрасным и наполняло ее любовью и гордостью. Напрасны были мольбы, но они ее тронули, и с мягкостью, поразившей Публия, она сказала: — Молчи, Публий, и выслушай меня. Ты благороден и, конечно, ты мне благодарен за спасение твоей жизни. — Я благодарен тебе и до последнего моего дыхания я не забуду этого, но открой двери, умоляю тебя, заклинаю тебя… — Слушай меня до конца, времени мало; выслушай меня до конца, Публий! Моя сестра Ирена последовала за тобой. Об ее красоте мне нечего тебе говорить, но как добра она, как светла ее душа, ты этого еще не знаешь и не можешь пока знать, но ты сам в этом убедишься. Слушай дальше, она бедна так же, как я, но она дитя благородных родителей. Клянись мне теперь, клянись — нет, ты не должен меня прерывать, — клянись мне головой твоего отца, что ты ее никогда не оставишь, что ты с ней поступишь так, как с любимой дочерью твоего лучшего друга, твоего брата. — Клянусь, и клянусь жизнью, человека, чья голова мне священнее имени богов, сдержать свою клятву. Но теперь, прошу тебя, приказываю, открой мне двери, Клеа, чтобы мне не потерять тебя и чтобы я мог тебе сказать, что мое сердце принадлежит тебе, тебе одной, что я тебя люблю, люблю безгранично. — Ты поклялся, — воскликнула девушка в сильнейшем возбуждении, заметив в пустыне движущиеся тени, — и ты поклялся головой твоего отца! Не допусти же Ирену раскаяться, что она пошла за тобой. Люби ее так, как в этот час ты думаешь, что любишь меня, твою спасительницу. Помните оба о бедной Клеа, которая охотно жила бы для вас и теперь умирает за вас. Не забывай меня, Публий! Раз, единственный раз я открыла сердце для любви… О как я любила тебя, Публий, с болью и мукой, и таким счастьем, какого никогда не испытала ни одна смертная, и вот ради этой любви я отдаю себя на смерть. Вне себя, словно в опьянении, бросила она эти слова римлянину, как торжественный похоронный гимн. Но почему молчит он теперь? Разве не открыла она ему сокровеннейшие тайны своей души и не допустила его в святая святых своего сердца? Если бы Публий разразился градом упреков и просьб, она, не слушая его, бросилась бы в пустыню, но его молчание привело ее в полное недоумение. Так она не могла уйти от него, и она уже готова была снова позвать его, но невольно остановилась. Невероятная ярость захлестнула душу Публия. В отчаянии он метался по своей тюрьме, как вдруг взгляд его упал на железный лом, оставленный рабочими при похоронах Аписа. Как утопающий хватается за плывущее бревно, так и Публий бросился к этому орудию и, не отвечая Клеа, изо всех сил старался просунуть рычаг между створном дверей. Снаружи все замолкло. Может быть, безумная женщина уже кинулась навстречу убийцам, а дверь была тяжела и не поддавалась его усилиям. Но он должен ее выбить. Бросившись на землю, римлянин подставил плечо под рычаг и всей тяжестью своего тела навалился на железо. Кости его трещали, и жилы, казалось, сейчас лопнут. Наконец дверь поддалась. Второй-третий раз напряг он все свои молодые силы, и вот дерево хрустнуло в связках, и половинки дверей отлетели. Клеа, охваченная ужасом, бросилась навстречу убийцам. Публий вскочил на ноги, вырвался из своей тюрьмы на свободу и в несколько прыжков догнал Клеа. Но тщетно требовал он, чтобы девушка остановилась. Тогда сурово и решительно он преградил ей дорогу. — Ты не сделаешь ни одного шага дальше. Я приказываю это тебе! — Я пойду туда, куда иду, — отвечала девушка в страшном возбуждении. — Сейчас же отпусти меня! — Ты останешься здесь, останешься здесь со мной! — угрожающе проговорил Публий и, схватив ее за локти, сжал их пальцами, точно железными кольцами. — Я мужчина, а ты женщина. Я тебя научу, кто здесь должен повелевать и кто — повиноваться. Гнев и негодование вложили эти слова в уста юноши, а когда Клеа со всей своей далеко не женской силой попыталась вырваться, тогда он сильно, хотя осторожно, согнул ее руки и медленно заставил ее встать перед ним на колени. Сделав это, Публий выпустил ее, но она закрыла лицо руками и громко зарыдала от негодования и сознания своей слабости. Пораженный ее плачем, римлянин стал просить ее изменившимся голосом: — Встань теперь. Разве тебе так тяжко покориться вол? мужчины, который не хочет и не может тебя оставить и которого ты любишь? Как нежно и как ласково звучат эти слова! Клеа подняла глаза на Публия, и весь гнев ее пропал и обратился в благодарное умиление. Она припала к нему головой и тихо плакала. — Мне всегда приходилось полагаться только на себя, — говорила она, — и руководить другими, но я вижу, что гораздо упоительнее покориться любимому человеку, и тебе я буду повиноваться вечно. — И я буду тебе благодарен сердцем, умом, всегда, каждую минуту! — воскликнул римлянин, поднимая ее. — Ты хотела пожертвовать ради меня жизнью, тебе теперь принадлежит моя. Я для тебя, ты для меня, я твой муж, ты моя жена навеки! Он схватил ее за плечи и повернул к себе. Она больше не сопротивлялась; ей было сладко покориться воле этого сильного мужа. Как хорошо ей теперь, привыкшей к тяжелой ответственности за другого, чувствовать себя слабой и отдаться под охрану более сильного человека. Ее глаза с блаженством и страхом остановились на нем, и только их уста слились в первом поцелуе, как оба в испуге отшатнулись друг от друга; в ночной тишине громко прозвучало имя Клеа, и в то же время вблизи раздался громкий крик и глухой стон. — Убийцы! — крикнула Клеа и, дрожа за себя и за него, бросилась на грудь своего друга. Мужественная и гордая добродетельная героиня в одно мгновение превратилась в слабую, беспомощную женщину. XXII На крыше башни, возвышавшейся над воротами Серапеума, стоял гороскоп и наблюдал звезды. Но в эту ночь наблюдения шли явно неудачно. Черные облака, гонимые ветром, все время закрывали от него ту часть небесного свода, над которой он производил наблюдения. Наконец он с досадой отбросил инструменты, дощечку, натертую воском, и стилос. Все это он приказал снести вниз отцу маленького Фило, прислуживавшему по ночам гороскопам. — Небо сегодня неблагоприятно для работы, — сказал жрец. — Благоприятно?! — воскликнул в недоумении привратник, не расслышав последних слов гороскопа. При этом он так поднял плечи, что голова его совсем исчезла. — Это ночь ужасов, наверное, нам грозит сегодня большое несчастье. Пятнадцать лет я на службе, но нечто подобное я видел только единожды, и на следующий же день пришли наемники сирийского царя Антиоха и ограбили нашу сокровищницу. Да, сегодня ночь еще хуже, чем тогда. Уже при восходе Сириуса промчалось по пустыне страшное видение с львиной гривой, а после полуночи раздался страшный шум. Ты тоже содрогнулся, когда он начался в могилах Аписа. Что-то страшное предвещает людям ночь, когда встают священные быки и бьют рогами в двери своих могил. Несколько раз уже видел я сегодня, как над старыми мавзолеями и могилами в скале парили и ползали души умерших. То они носятся в воздухе, точно ястребы с человеческими головами, то медленно качаются, точно ибисы, то проносятся по пустыне, как бесплотные тени. Иные ползут по песку, как змеи, или воют в воротах своих могил, как голодные собаки. Часто слышал я, что они лают, как шакалы, и смеются, как гиены, почуявшие падаль. Но сегодня они сначала кричали, как разъяренные люди, потом стонали и визжали, точно они сидели в Тартаре и переносили ужасные мучения. — Посмотри-ка туда, там опять что-то движется! — воскликнул жрец. — О святой отец, твори скорей сильнейшие заклинания! Разве ты не видишь, как они растут? Они уже в два раза выше смертных людей. Гороскоп взял в руки амулет, пробормотал несколько заклинаний, а глазами старался отыскать привидения, так испугавшие привратника. — Как они громадны, — подтвердил он, найдя их наконец, — а вот теперь они втягиваются в себя, становятся все меньше и меньше, но… однако? Может быть, это только могильные разбойники высокого роста? Ничего сверхъестественного в их росте нет. — Вдвое выше тебя, а ты ведь не мал! — вскричал сторож и приник губами к амулету в руке гороскопа. — И если б это были разбойники, почему их не окликнула стража? Почему их крики и стоны не разбудили караул, каждую ночь стоящий там? Опять этот ужасный жалобный крик! Слышал ли ты когда-нибудь, чтобы подобные звуки вырывались из груди человека? Великий Серапис, я умираю от страха! Спустимся вместе, благочестивый отец, надо посмотреть моего больного сынишку. Кто видел такие вещи, тот не останется жив. Действительно, покой города мертвых был нарушен, но души умерших не принимали никакого участия в ужасах этой ночи. Молчаливый покой святыни нарушили люди. Полные ненависти и злобы, они хладнокровно совершили убийство другого человека, но, кроме этих зверей, были еще люди, которые во мраке этой жуткой ночи впервые познали лучшее чувство, вложенное небесами в души своих смертных детей. Чудовище с львиной гривой, появление которого в пустыне так напугало привратника, быстро направлялось в Мемфис. Встречные путешественники, испуганные его диким видом, обращались в бегство или спешили скрыться. Между тем этим чудовищем был простой человек с горячей кровью, честным умом и верным дружеским сердцем. Но встречавшиеся с ним люди не могли видеть его душу, а внешне он мало походил на обыкновенных людей. Тяжело двигались его непривычные к ходьбе ноги, с трудом неся тучное тело; огромная борода, масса седых волос на голове, тревожный взгляд — все придавало ему вид, который мог напугать и мужественного человека. Два торговца, ежедневно приносившие товары для пилигримов Серапеума, встретили его недалеко от города. Они посмотрели на него, и один из них сказал: — Видел ты это задыхающееся чудовище? Если бы тот не сидел крепко в своей келье, я бы сказал, что это… отшельник Серапион. — Глупости, — возразил другой, — обет его связывает крепче цепей и веревок. Это один из сирийских нищих, осаждающих храм Астарты. — Может быть, — согласился равнодушно первый. — Идем скорей, моя жена зажарила гуся сегодня к вечеру. Действительно, Серапион был клятвой привязан к своей келье, и все-таки торговец угадал: именно Серапион торопливо шел в город. После долгого заключения идти ему было очень трудно. Каждый камень на дороге болезненно отзывался на его босых ногах, изнеженных заточением, но при виде каждой женской фигуры он напрягал все усилия, чтобы идти скорей. Некоторые могут хорошо чувствовать себя только на своем особом месте, но стоит им покинуть свою тесную обстановку — и они становятся смешны и странны своими особенностями. То же самое случилось с Серапионом. В предместье города уличные мальчишки шумной толпой бежали за ним с насмешками и хохотом. Три разряженные девушки, отдыхавшие после танцев перед кабачком, при виде его громко расхохотались. К довершению потехи один солдат, как бы нечаянно, провел копьем по львиной гриве отшельника. Тогда только вспомнил Серапион, что годы заточения сделали его непохожим на других людей и что в таком виде его никогда не пропустят во дворец. Серапион решительно вошел в первую попавшуюся лавку цирюльника, но при его появлении цирюльник в испуге отскочил за прилавок. Серапион велел поскорей остричь себе волосы и бороду и в первый раз после многих лет он увидел в зеркале свое лицо. С горькой улыбкой кивнул отшельник своему постаревшему отражению и, расплатившись, вышел, не обращая внимания на сострадательные взгляды цирюльника и его помощника. Пораженные странным видом отшельника, они приняли его за сумасшедшего. Напрасно цирюльник пытался во время работы завести с ним разговор, Серапион молчал и только раз крикнул своим низким басом: — Болтай с другими, я спешу! Действительно, ему было не до праздной болтовни. Сердце его сжималось страхом и нежной заботой, обливаясь кровью при мысли, что он нарушил обет, который поклялся хранить у одра умирающей матери. Перед воротами дворца он попросил одного из стражей провести его к брату, а так как при этом он приложил серебряную монету, то просьба эта была немедленно исполнена. Главк страшно испугался, узнав Серапиона. К поступку брата он отнесся в высшей степени неодобрительно, назвал его необъяснимым и преступным. Торопясь во дворец, Главк не мог уделить брату много времени, тем не менее Серапион узнал важные новости. Отшельник узнал, что Ирена была увезена из храма не Эвергетом, а римлянином, что Клеа недавно была во дворце и уехала в колеснице, но что через пустыню ей придется идти пешком. Бедняжка осталась совсем одна, а ей предстоял опасный путь, где могли на нее напасть необузданные солдаты и грабители могил или шакалы и гиены. Таким образом, она рисковала встретиться с опасным сбродом, она, такая молодая, прекрасная и беззащитная! Снова охватил его тот же страх, какой напал на него в келье вечером, после ухода Клеа из храма. Он испытывал такое же состояние, как отец, который видит из окна своей темницы, что его любимое дитя окружено хищными зверями, и не может ничем ему помочь. Перед глазами старца с ужасающей ясностью рисовались все опасности, угрожающие девушке в царском дворце, в городе, кишащем пьяными солдатами, в пустыне, наполненной разбойниками и зверями. Его пылкое воображение еще ярче подчеркивало все эти ужасы. Как тигр в клетке, метался Серапион в своей темнице, натыкаясь на стены и поминутно бросаясь к окошку посмотреть, не вернулась ли Клеа. Чем темнее становилось, тем больше разрастался его страх, а когда одна из пилигримок, на которую напали корчи, громко закричала в пастофориуме, он не мог больше выдержать, толкнул ногой много лет не открывавшуюся дверь своей кельи, дрожащими руками вынул из сундука серебряные монеты и спустился на землю. Теперь Серапион стоял между своей тюрьмой и обводной стеной храма. Теперь только вспомнил он о нарушенном обете, о клятве, данной матери, и о своем первом бегстве. В тот раз он бежал, потому что его манили радости и наслаждения жизни, и тот побег был преступлением. Сегодня же из тюрьмы его влекла та же любовь, которая раньше вернула его в заточение. Он нарушил клятву, но великий Серапис умеет читать в сердцах людей. Его мать умерла, но при жизни она его так охотно прощала. И так ясно увидел он ее милое лицо, что невольно кивнул ей головой. Потом отшельник подкатил к стене пустую бочку и с трудом на нее взобрался. С бочки он вскарабкался на высокие стены, сложенные из необожженного кирпича и, падая и скользя, достиг наружного рва. Выбравшись из рва, он поспешил в Мемфис. То, что он узнал о Клеа во дворце, мало его успокоило. Она достигнет пустыни раньше его, а его ослабевшим ногам не по силам быстрая ходьба. Если бы мог он раздобыть себе палку! Ощупав в кармане серебряные монеты, старик огляделся кругом и увидел погонщиков с ослами, собравшихся вокруг слуг и солдат, выходивших из высоких ворот дворца. Опытным взглядом Серапион выбрал самое сильное животное, бросил его хозяину серебро, влез на спину покачнувшегося под его тяжестью осла и обещал погонщику еще две драхмы, если он быстро довезет его до второй гостиницы по дороге в Серапеум. В то время как он бил своими голыми пятками бедного осла, погонщик бежал с гиком и бичом за своим серым, покалывая его по временам в бок острым концом палки. Таким образом, то рысью, то скорым галопом Серапион достиг цели спустя полчаса после Клеа. В гостинице было уже пусто и темно, но отшельник не нуждался в подкреплении. Ему хотелось только достать себе палку, и он ее скоро нашел, выдернув жердь из садовой изгороди хозяина. Палка оказалась тяжела, но она все-таки облегчила отшельнику ходьбу. Если ноги отказывались служить, то сила в руках еще осталась. Дикая скачка его развлекла и несколько освежила разгоряченную голову. Теперь же, бредя через пустыню, он опять неотступно думал о Клеа. Напрягая зрение, Серапион тревожно вглядывался вдаль, как только луна проглядывала из-за облаков. Время от времени он громко окликал Клеа по имени. Так достиг он аллеи сфинксов, соединявшей греческий и египетский храмы. В могилах Аписа ему послышался сильный шум. Может быть, ввиду наступающих праздников там производят ночные работы? И почему сегодня нет сторожевых постов, которые разжигают здесь костры каждую ночь? Не заметили ли солдаты Клеа и не увели ли ее с собой? И по другую сторону аллеи сфинксов не оказалось ни одного часового. Белая известь надгробных памятников и желтый песок пустыни ярко блестели при лунном сиянии, точно сами отбрасывали от себя лучи. Беспокойство Серапиона все усиливалось. Он взобрался на песчаный холм, чтобы сразу обнять глазами все видимое пространство, и громко крикнул: — Клеа! Да, он не ошибся… Возле одного из святилищ показалась фигура в длинной одежде. Он окликнул ее еще раз, и она приблизилась к аллее сфинксов. Поспешно, так быстро как только мог, спустился Серапион к аллее процессий, перешел гладкую мостовую, по сторонам которой лежали распростертые львиные туловища с человеческими головами, и с трудом вскарабкался на песчаную гору. Да, такая работа была тяжела старику. Под его тяжестью песчаные массы расползались и скользили вниз, увлекая его вместе с собой, и снова взбирался он, цепляясь руками и ногами. Наконец, он достиг вершины и очутился против маленького намогильного святилища, возле которого он рассчитывал встретить девушку. Но черная туча снова закрыла месяц, и его окружила полная темнота. Он приложил обе руки ко рту и изо всех сил прокричал: — Клеа, Клеа! Неожиданно он услышал возле себя шум и увидел на песке у своих ног тень фигуры, точно выросшей из земли. Но это не могла быть Клеа, это был мужчина, и вдруг Серапион почувствовал страшный удар между плеч. К счастью, убийца промахнулся, и удар пришелся в спину, а хребет Серапиона выдержал бы и не такой удар. Вместе с ощущением боли мелькнула догадка, что на него напали грабители и что он погиб, если не сумеет оборониться. Позади него что-то зашуршало на песке. Тогда старец быстро повернулся и с криком: «Проклятое порождение ехидны!» — обрушил свой тяжелый посох на фигуру, в которой его глаза, привыкшие к темноте, ясно различили разбойника. Удар Серапиона оказался точен. Его противник опрокинулся на спину и со стоном покатился по песку, потом раздался пронзительный крик, и убийца остался нем и недвижим. Отшельник видел конвульсивные движения разбойника, но когда он с состраданием наклонился над ним, то с ужасом почувствовал прикосновение чьей-то влажной холодной руки к своим ногам и затем два укола в правую пятку. Уколы эти были так болезненны, что он громко вскрикнул и схватился за раненую ногу. Но он не переставал обороняться. Рассвирепев, как раненый бык, с проклятием Серапион махал своим посохом, но удары его только рассекали воздух. Движения старца становились все медленнее и слабее, и наконец тяжелая палка выпала из ослабевших рук, и сам он упал на колени. Тогда он услышал чей-то пронзительный голос: — За то, что ты отправил на тот свет моего товарища, тебя, римлянин, ужалила двуногая змея. Через четверть часа для тебя все будет кончено, так же как для него. Зачем же такой знатный господин ходит на свидание в пустыню без обуви и сандалий и облегчает нам работу! Царь Эвергет и твой друг Эвлеус тебе кланяются… Но удастся ли мне управиться с этой глыбой? От невыносимой боли Серапион лег на землю и, сжимая кулаки, костенеющим языком произносил тяжкие проклятия. Однако зрение его еще не ослабло, и при свете луны на прояснившемся небе он ясно видел, как разбойник старался утащить с собой убитого сообщника. Внезапно наемный убийца поднял голову, прислушался и большими прыжками исчез в пустыне. Тут отшельника покинуло сознание, и когда через несколько минут он снова открыл глаза, голова его покоилась на коленях девушки, и голос его любимицы нежно произнес: — Бедный, бедный отец, как ты попал сюда, в пустыню, и в руки убийц? Узнаешь ли ты меня, твою Клеа? Тот, кто ищет, куда ты ранен, римлянин Публий Сципион. Скажи скорей, куда поразил тебя кинжал? Я перевяжу сейчас рану. Я умею это делать, ты знаешь. Отшельник хотел повернуть голову к Клеа, но, не будучи в состоянии, тихо сказал: — Прислоните меня к стене святилища. Ты, девушка, сядь против меня, чтобы я мог видеть тебя, умирая. Осторожно, осторожно, мой Публий. Я весь точно из финикийского стекла, которое может разбиться при каждом движении. Благодарю, молодой друг, у тебя сильная рука, ты можешь меня приподнять еще выше. Так, теперь я сижу хорошо, завидно хорошо, потому что луна озаряет мне твое милое лицо, моя девочка… Я вижу на твоих щеках слезы обо мне, старом ворчуне. Да, так умирать хорошо, чудно хорошо. — Отец, отец, — вскликнула Клеа, — ты не должен так говорить! Ты должен жить, а не умирать. Слушай: Публий хочет меня взять в жены, и небожители знают, как я охотно последую за ним. Ирена останется у нас, как моя и его сестра. Ведь это тебя должно обрадовать, мой отец! Ну, скажи теперь, скажи, где у тебя болит, куда ударил тебя убийца? — Дети, дети, — прошептал отшельник, и блаженная улыбка показалась на его лице. — Милостивые боги благосклонны ко мне, они дали мне дожить до этого. Я был готов умереть двадцать раз, чтобы только ускорить приход этого мига! При этих словах Клеа поднесла к губам холодеющую руку старца и, задыхаясь от слез, проговорила: — Где рана, отец, где рана? — Оставь это, оставь, — отвечал отшельник. — Не кинжал и не стрела убивают меня, а смертельный яд. Теперь я могу спокойно уйти отсюда, вам я более не нужен. Теперь ты, Публий, займешь мое место, и это будет гораздо лучше. Клеа — жена Публия Сципиона! Мечтал я много об этом, тысячу раз говорил я себе и повторяю теперь тебе, мой сын: эта девушка достойна благороднейшего из смертных. Тебе, мой Публий, отдаю я ее. Подайте друг другу руки, ведь я был вместо отца для нее. — Ты был отцом, — рыдала Клеа. — Наверное, ради меня, чтобы охранить меня, ты покинул твою келью и нашел смерть. — Счастье, счастье… — с трудом говорил умирающий. — На меня натравлены были убийцы, — схватывая руку Серапиона, воскликнул Публий. — Они тебя убили вместо меня. Еще раз спрашиваю, куда ты ранен? — Свершается моя судьба, — проговорил отшельник. — От ее решения не спасут ни заточение, ни врач, ни целебные травы. Я умираю от змеиного яда, как и было предсказано мне при рождении. Все равно, если бы я не вышел искать Клеа, змея проползла бы в мою клетку и покончила бы со мной. Дайте мне руки, дети… Холод смерти поднимается все выше и выше и уже леденит мое сердце… Несколько мгновений голос отказывался служить умирающему, потом он тихо заговорил: — Об одном только попросил бы я вас. У меня есть маленькое состояние, которое было назначено для тебя и Ирены. Похороните меня на эти деньги. Я не хочу быть сожженным, как это сделали с моим отцом. Нет, пусть меня хорошенько набальзамируют и мою мумию поставят рядом с матерью. Если есть свидание за гробом, а я верю в это, то больше всего я бы хотел увидеть ее еще раз. Она меня так любила… Мне кажется, что я опять маленький и, как прежде, закидываю руки ей на шею. В другой жизни я, может быть, не буду дитятей несчастья, в другом существовании… холод дошел до сердца! В другом… дети, если на этом свете у меня были радости, то я обязан за них вам, мои дети… Тебе, Клеа, и моей маленькой Ирене! Это были последние слова отшельника. С глубоким вздохом он вытянулся и умер. Клеа и Публий с любовью закрыли его глаза… XXIII Как в греческом Серапеуме, так и в египетском храме, находившемся возле могил Аписа, не прошли незамеченными странные явления, нарушившие безмолвие ночи. Но в пустыне давно уже царила тишина и спокойствие, когда, наконец, открылись большие ворота святилища Осириса-Аписа и под предводительством храмовых служителей, вооруженных жертвенными ножами и топорами, выступила маленькая процессия жрецов. Публий и Клеа, остававшиеся у тела отшельника, увидели эту процессию. Римлянин в нерешительности проговорил: — Послать тебя одну в эту ночь в храм невозможно, но нельзя также оставить без присмотра нашего бедного друга. — Повторяю тебе, — горячо вступилась Клеа, — что мы должны исполнить последнюю волю Серапиона. Если же в наше отсутствие гиена или шакал обезобразят его лицо, то мы нарушим его волю. Я рада, что могу, по крайней мере хоть после смерти, доказать моему другу, как я благодарна ему за все его добро при жизни. Даже умершему мы должны быть признательны. Как тих и прекрасен был его последний час! Буря и борьба свели нас вместе… — И здесь, — продолжил Публий, — мы заключили прекрасный союз на всю нашу жизнь. — Я заключаю его охотно, — сказала Клеа, опустив глаза, — я ведь побежденная. — Ты призналась мне, — возразил юноша, — что ты никогда не была несчастнее, как тогда, когда хотела силой противодействовать мне. Но я тебе говорю, что никогда ты мне не казалась более достойной любви, как в тот момент. Такие часы приходят только раз в жизни. И если я забуду когда-нибудь этот час в минуты гнева, то напомни мне только об этом месте или об умершем, и весь гнев мой растает. Я вспомню, что ты была готова отдать за меня свою жизнь. Но чтобы сохранить навсегда память об умершем, я прибавлю имя Серапиона к своему имени. Он поступил с нами, как отец, и я, как сын, высоко чту его память. Хотя для меня тяжело быть кому-нибудь обязанным, но как я могу заплатить тебе за то, что ты для меня сделала? Я даже представить себе не могу достойной награды, и все-таки я готов каждый день, каждый час принимать от тебя новые дары любви. Говорят, что должник наполовину пленник, будь же милостива к твоему победителю. Он взял ее руки, отвел волосы с ее лба и нежно коснулся его губами. Потом продолжал: — Теперь пойдем вместе и передадим мертвого жрецам. Клеа склонилась еще раз над телом отшельника, надела ему на шею амулет, который он ей дал на дорогу, и молча последовала за Публием. Подойдя к процессии, Публий сообщил начальнику, как они нашли Серапиона, и просил их взять его тело, снести в самый дорогой дом для бальзамирования и приготовить все для погребения. Несколько храмовых служителей занялись этим делом, а процессия после нескольких заданных Публию вопросов вернулась обратно. Снова влюбленные остались одни. Клеа схватила страстно руки Корнелия и сказала: — Ты говорил со мной, как истинный друг. Глубоко благодарю тебя за это, но я всегда была правдива, и тем более по отношению к тебе. Все, что дает мне твоя любовь, будет для меня подарком. Не ты мне обязан, а я тебе: ты вырвал мою сестру из рук могущественнейшего в этой стране человека, а я сразу поверила, что ты соблазнил бедную девочку, тогда я возненавидела тебя и… сознаюсь, что в своем ослеплении желала твоей смерти. — Разве может меня огорчить твое признание? — воскликнул римлянин. — Нет, девушка, оно прежде всего показывает, что ты меня любишь так, как я желал быть любимым. Твой минувший гнев — это тень любви, которую любовь отбрасывает так же, как всякий земной предмет. Где его нет, там нет настоящей любви, а только призрачное видение, ничто! Клеа не может ни любить, ни ненавидеть вполовину, но в то же время она такая же загадка, как и все женщины. Каким образом твое желание видеть меня убитым перешло в решение умереть за меня? — Я увидела убийц, меня охватил ужас и отвращение к ним и к их дикому намерению. Я не хотела, я не могла омрачить счастье Ирены, и я любила тебя гораздо больше, чем ненавидела, а потом… но оставим это! — Нет, говори, только все! — Тогда наступил момент… — Ну, Клеа? — Тогда — я второй раз переживаю эти часы, которые мы с тобой провели молча, рука об руку, у тела бедного Серапиона, — тогда я внезапно услышала полуночное пение жрецов. При этих набожных звуках душа моя вознеслась в молитве к небу, все злое замерло, и проснулось новое чувство, теплое и мягкое. Я стала опять думать о добре и правде, и во мне явилось решение пожертвовать собой для счастья Ирены. Мой отец, последователь Зенона… — И ты, — перебил Публий, — хотела поступить по учению стоиков. Я знаю это учение, но я не знаю ни одного мудреца, который был бы в состоянии так прожить, как наставляет это учение. Слышала ли ты когда-нибудь о спокойствии души, терпении и хладнокровии мудрецов-стоиков? Ты смотришь так, точно тебя оскорбляет этот вопрос? Но ведь в тебе нет ни одного из этих качеств. Разве они совместимы с природой женщины? Благодарение богам, что ты не стоик в женской одеже, а женщина, настоящая женщина, какою она должна быть. Ты не почерпнула ни у Зенона, ни у Хризиппа больше того, что знает деревенская девушка от честного отца, то есть быть правдивой и добродетельной. Если ты все остальное забудешь, я буду более чем доволен. — О Публий! — воскликнула Клеа, схватывая руку своего друга. — Я понимаю тебя и знаю, что ты прав! Несчастна та женщина, которая хочет жить только разумом, руководясь только своей волей и правилами философии. До тебя, когда я так гордо в своей добродетели шла своей дорогой, я была явно неполноценным человеком. Теперь же, если бы судьба отняла тебя у меня, я сумела бы найти опору в нужде и горе. Женщина может найти опору не в учениях, а в самой себе, в горячей вере в помощь богов. — Я муж, — перебил ее Публий, — и тем не менее я приношу жертвы и покорно склоняюсь перед решением богов. — Вчера, — воскликнула Клеа, — я была в храме Сераписа и застала жрецов его за недостойным делом! Это глубоко поразило меня и отвратило от богов, но тяжелое горе и светлая любовь вернули мне веру. Теперь я не могу отделить божества от любви. Кто раз в жизни молился за дорогое существо так, как я за тебя в пустыне, тот никогда не перестанет молиться. Никогда молитва не отбирает у человека силы. Если даже божество ей не внемлет, то в ней самой лежит какая-то удивительная подкрепляющая сила. Теперь я спокойно возвращусь в наш храм и буду терпеливо ждать, пока ты придешь за мной! Я знаю, что нашу любовь охраняют тайные и мудрые покровители. — Как? Ты не хочешь меня сопровождать к Аполлодору и Ирене? — спросил изумленный Публий. — Нет, — скромно ответила девушка. — Лучше проводи меня обратно в Серапеум. Меня еще никто не освободил от обязанности, которую я там исполняю. Разве не лучше для тебя взять в жены дочь Филотаса, чем похищенную прислужницу Сераписа? Несколько мгновений Публий молчал, потом с живостью сказал: — Я бы желал, чтобы ты пошла со мной. Ты, конечно, невероятно утомилась, но я свезу тебя к Аполлодору на моем муле. Я мало обращаю внимания на слова людей, когда уверен, что поступаю справедливо. Я сумею защитить тебя от Эвергета, захочешь ли ты снова вернуться в храм или последуешь за мной к художнику. Иди со мной, мне тяжело опять разлучаться с тобою. Победитель не снимает венка, который ему достался в тяжелом бою. — Я все-таки тебя прошу отвести меня в храм, — просила Клеа, положив руку на руку Корнелия. — Может быть, дорога в Мемфис кажется тебе очень длинной и ты не чувствуешь себя достаточно сильной? — Нет, хотя я очень устала от волнения и страха, от горя и радости, но я в состоянии вынести эту поездку, и все-таки, прошу тебя, отведи меня обратно в Серапеум. — Несмотря на то что ты чувствуешь себя достаточно сильной остаться со мной и несмотря на мое желание отвести тебя сейчас же к Аполлодору и Ирене? — спросил удивленный Публий и отнял свою руку. — Там нас ждет мул. Иди и делай, что я хочу. — Нет, Публий, нет! Ты мой господин, и я тебе всегда буду повиноваться без сопротивления. Только в одном оставь мне свободу сегодня и навсегда! Что подобает женщине, я лучше знаю, чем ты, и только женщина умеет это решать. Молодой римлянин ничего не отвечал на эти слова, поцеловал ее, обнял, и так дошли они до ворот Серапеума, чтобы расстаться на несколько часов. Клеа вошла в храм и, узнав, что маленький Фкло чувствует себя лучше, тотчас отправилась к себе и распростерлась на своем убогом ложе. Каким постылым, одиноким показалось ей ее жилище без Ирены! Быстро она поднялась с постели, перешла на ложе сестры и закрыла глаза. Но девушка была слишком возбуждена и утомлена, чтобы спать спокойно. Непрерывный ряд видений, то радостных, то ужасных, держал ее в постоянном напряжении, не давая крепко уснуть. Вот послышалась отдаленная музыка, и невидимые руки качали ее. Образ римлянина царил над всеми другими. Наконец освежающий сон крепко сомкнул ее веки, и она увидела себя в Риме, в доме возлюбленного, увидела его величавого отца и его почтенную мать — похожих, как ей казалось, на ее родителей, — окруженных важными и суровыми сенаторами. Глубоко смущенной чувствует она себя среди этих чужих. Все они сперва вопросительно смотрят на нее, но потом приветливо протягивают ей руки. Благородная матрона приблизилась к ней и дружески привлекла ее к груди, вот Публий открыл ей свои объятия, прижал к сердцу и коснулся губами ее уст… Но вот послышался стук в дверь служительницы, пришедшей будить, как всегда, и Клеа проснулась. Сегодня она радовалась своему сну и охотно бы уснула еще, но, сделав усилие над собой, поднялась с ложа, и, раньше чем взошло солнце, она стояла у источника и наполняла обе кружки водой для жертвенника бога. Усталая и полусонная, поставила она золотые сосуды на обычное место и прислонилась к подножию колонны, пока жрец лил воду на землю, в возлияние богам. Было совсем светло, когда она снова взглянула через зал с колоннадой в преддверие. Ранний свет играл на колоннах, косые лучи солнца далеко проникали в зал через высокие двери. Вновь показалось ей это место исполненным божественного величия, и, следуя непреодолимому влечению, девушка распростерлась у колонны и, подняв руки и глаза к небу, горячо молилась. Она благодарила бога за его милость и просила только одного: избавить ее, Публия, Ирену и всех людей от страдания, горя и обмана. Ей казалось, что в ее наболевшем сердце распустились блестящие, яркие цветы. У преддверия храма она встретила Асклепиодора, он приказал ей следовать за ним. Верховный жрец узнал, что она тайно уходила из храма. Когда они остались одни в покоях, Асклепиодор строго и сурово спросил ее, почему она нарушила закон и без его согласия ушла из святилища. Клеа рассказала ему, как страх за сестру заставил ее пойти в Мемфис, как там она узнала, что римлянин Публий Корнелий Сципион рассмотрел дело ее отца, спас Ирену от царя Эвергета и поместил ее в безопасное место и как она одна среди ночи отправилась в обратный путь. Верховный жрец, по-видимому, был доволен этими известиями. Когда же молодая девушка сообщила, что из страха за нее Серапион оставил свою келью и нашел смерть в пустыне, Асклепиодор сказал: — Все это мне было раньше известно, дитя. Да простят боги отшельнику и да будет Серапис милостив к нему, несмотря на нарушенный обет. Его судьба свершилась над ним. Тебе, девушка, при рождении светили лучшие звезды, чем ему, и от меня теперь зависит простить тебя, Это я делаю охотно, и я бы желал, Клеа, чтобы моя Андромеда, когда вырастет, была похожа на тебя. Это высшая похвала, которую отец может сказать дочери другого человека. Как настоятель этого храма, я приказываю тебе носить кружки с водой до тех пор, пока не придет ко мне тот, кто достоин тебя, и не пожелает тебя взять как жену. Я думаю, он не заставит себя долго ждать. — Откуда ты это знаешь, отец?… — спросила, краснея, Клеа. — Я читаю это в твоих глазах, — отвечал Асклепиодор и приветливо посмотрел на нее, когда она вышла по его знаку. Оставшись один, первосвященник позвал писца и сказал: — Царь Филометр приказал, чтобы сегодня в Мемфисе праздновали день рождения его брата Эвергета. Вели вывесить все знамена, на пилонах укрепить венки из цветов, вывести жертвенных животных и назначить процессию на после обеда. Все обитатели храма должны нарядиться по-праздничному. Теперь о другом. Здесь был Коман и именем царя Эвергета Великого обещал нам наказать своего брата Филометра за то, что он похитил нашу прислужницу Ирену. В то же время просит он меня прислать ему в Мемфис сестру ее, Клеа, для допроса. Но этого мы не сделаем. Сегодня мы опять закроем ворота храма, отпразднуем праздник у себя и не впустим никого в наши стены до тех пор, пока судьба сестер не устроится. Если цари явятся сами и приведут с собой солдат, мы встретим их с подобающим почетом, но Клеа не выдадим, а отведем ее в святая святых, куда Эвергет не осмелится проникнуть. Если мы отдадим эту девственницу, вместе с ней мы отдадим наше достоинство и нас самих! Писец почтительно склонился и объявил Асклепиодору, что два пророка Осириса-Аписа желают с ним говорить. Уходя от верховного жреца, в приемной Клеа увидела двух жрецов. Один из них держал в руке ключ, которым она открыла двери могил Аписа. Она испугалась, и ее врожденное чувство долга внушило ей сейчас же пойти к жрецу-кузнецу и рассказать ему, что она не выполнила его поручение. Старый Кратес сидел за работой с укутанными ногами, когда вошла к нему Клеа. Он очень обрадовался приходу девушки. Беспокоясь о ней и Ирене, старик почти не спал всю ночь и, вспомнив утром страшный сон этой ночи, окончательно отчаялся в их судьбе. Ободренная задушевным приветом этого угрюмого старика, Клеа откровенно рассказала ему, почему она не исполнила его поручения. Кратес пришел в страшное негодование и, бросив об пол железную полоску, над которой работал, стал кричать: — Так-то ты исполняешь поручения! Первый раз в жизни доверился я женщине, и вот награда! Теперь не жди добра. Если они узнают, что святилище осквернено по нашей вине, то они наложат на меня тяжелое наказание, а тебя накажут заключением и голодом. — И все-таки, мой отец, — спокойно возразила Клеа, — я чувствую себя невиновной. Может быть, в моем безвыходном положении ты поступил бы точно так же. — Ты думаешь, ты осмеливаешься это думать? — проворчал старый жрец. — А что, если украли ключ и замок и напрасны были вся моя работа и искусство? — Какой вор посягнет на священные могилы? — робко спросила Клеа. — Разве они так неприкосновенны, — перебил ее Кратес, — если такое жалкое существо, как ты, осмелилось их открыть! Но подожди, подожди, если бы только не так болели мои ноги… — Выслушай меня, — просила девушка, подходя к возмущенному старику. — Ты умолчал о том, что вчера сделал для меня, и когда я тебе расскажу, что я пережила и испытала в эту ночь, тогда ты, наверное, меня простишь, я знаю это. — Я думаю, что ты ошибаешься, — возразил кузнец. — Удивительные вещи должны случиться, которые бы могли заставить меня оставить безнаказанным такое нарушение своих обязанностей и такое преступление! Но старик услышал действительно удивительные вещи, происходившие минувшей ночью. Когда Клеа окончила свой рассказ, то не одни ее глаза были в слезах, но и старый жрец прослезился. — Проклятые ноги! — ворчал он, встретив вопросительный взгляд молодой девушки, и рукавом платья вытер глаза. — Да, такая распухшая нога причиняет сильную боль, девушка. Старые женщины становятся похожими на мужчин, а старые мужчины — на женщин. Да, старость! Иметь такие ноги — зло, но еще хуже, что с годами память изменяет! Как это было с ключом? Он остался в замке в дверях могил Аписа? Ай, ай! Сейчас я должен послать к Асклепиодору. Пусть он попросит прощения у египтян от моего имени. Они мне обязаны не за одну хорошую работу. XXIV Темные тучи к утру совершенно рассеялись. Северо-восточный ветер разорвал их, а тучегонитель Зевс поглотил. Утро выдалось великолепное. Дневное светило, поднимаясь над горизонтом, разогнало седой туман, нависший над Нилом, рассеяло легкую, как ткань бомбикса, дымку, окутавшую восточные горы, и, прогоняя ночной холод, залило ослепительными лучами каждый уголок обширного города, протянувшегося по западному берегу реки. Улицы, дома, храмы и дворцы, корабли, стоявшие в гавани, — все горело и сверкало в жгучем сиянии. Пользуясь северо-восточным ветром, корабли готовились к отплытию вверх по Нилу. На берегу громадной реки толпились кормчие и матросы и с громкими песнями ставили паруса и поднимали якоря. Трудно было себе представить, как могут выбраться из этой массы судов корабли, готовые к отплытию. Но каждое судно, управляемое опытной рукой, благополучно выходило на фарватер реки, и скоро весь Нил заполнился лодками с распущенными парусами. Казалось, что вся река покрылась бесчисленными плавающими палатками. Длинные ряды тяжело нагруженных верблюдов, ослов и толпы темнокожих невольников тянулись по улице к гавани. Невольники, еще не утомленные трудовым днем, распевали песни, и бичи надсмотрщиков еще покоились за поясом. Повозки, запряженные быками, нагружались и разгружались на пристани, группируясь возле нескольких крупных купцов, большинство которых было одето по-гречески и только меньшая часть — в египетском одеянии. К ним собирались кормчие судов, предлагая свои товары или отдавая свои суда в наем. Шумнее всего было в той части гавани, где под большими палатками сидели чиновники податных сборов. Большая часть судов становилась на якорь у Мемфиса только для того, чтобы уплатить нильскую пошлину на стол царя. По соседству с гаванью находился базар. Там лежали горы фиников и зерна, воловьи шкуры и сушеная рыба и раздавался рев рогатого скота, пригнанного на продажу. Как на птичьем дворе между прилежно роющимися курами гордо расхаживают пестрые петухи и павлины, так среди хлопотливой толпы работников и купцов проходили пешие и конные солдаты в пестрых одеждах и блестящем вооружении. Развалясь на носилках или стоя в великолепных раззолоченных колесницах, проносились царедворцы в праздничных ярких плащах красного, голубого и желтого цвета; проходили увенчанные венками жрецы в белых одеждах, веселой толпой шли нарядные девушки, дожидаясь в соседних кабачках, когда их позовут танцевать или играть на флейтах. И среди всей этой волнующейся толпы дети завистливо смотрели на корзины с печеньем, которые ловко несли на головах мальчики булочников. Собаки, всюду шнырявшие по рынку, жадно обнюхивали воздух, когда мимо них проходили носильщики с припасами, и некоторые громко лаяли, когда проходила горожанка со своим невольником, в корзине которого под фруктами и зеленью лежал кусок свежей говядины. Садовники, мальчики, девушки приносили на деревянных шестах или на досках и жердочках цветочные венки, гирлянды и благоухающие букеты, а на том месте берега Нила, где стояли на якоре царские суда, рабочие обвивали зеленью и гирляндами мачты с флагами и украшали их разноцветными фонарями. Длинная процессия празднично одетых жрецов, представителей пяти фил [96] касты жрецов соединенной страны, с подарками и штандартами тянулась по направлению к царскому дворцу, и толпа почтительно расступилась перед нею. Эвергет, брат царя, правитель Александрии, праздновал сегодня в Мемфисе день своего рождения, и весь город должен был принимать в этом участие. В первом же часу по восходу солнца в храме Пта, величайшей и древнейшей святыне в славной резиденции фараонов, принесены были жертвы. Недавно найденный бык Апис, к которому рано утром Эвергет пришел на поклонение и который ел из рук царя, что считалось благоприятным предзнаменованием, был весь увешан золотыми украшениями. Дворец, где он жил, и дом его матери [97] были богато убраны цветами. Так же украсили и помещение коровы, которую держали для Аписа. Жителям Мемфиса было разрешено заниматься своими обычными работами только до обеда, а потом должны были закрыться рынки, лавки, мастерские и школы, а на большой базарной площади перед храмом Пта решено было дать за счет царей бесплатные светские и религиозные представления для мужчин, женщин и детей. Двое мужчин из Александрии, один уроженец Лесбоса, другой из Палестины, член иудейской общины, ни по одежде, ни по языку не отличавшийся от своих эллинских сограждан, приветствовали друг друга возле якорной стоянки царских судов. Несколько судов, распустив пурпурные паруса, уже плыли по Нилу. Их тяжелые, выложенные слоновой костью, золоченые носы гордо поднимались над водой. — Через два часа я отправлюсь домой, — сказал иудей. — Могу я тебя просить сопутствовать мне в моей лодке? Или ты пойдешь завтра, а сегодня решил посмотреть праздник? Везде будут устроены представления, а при наступлении темноты ожидается большая иллюминация. — Какое мне дело до варварских затей! — возразил лесбиец. — Одна египетская музыка приводит меня в отчаяние. Мои дела закончены, товары, которые идут через Беренику и Коитос из Аравии и Индии, я осмотрел и выбрал все, что мне надо. Раньше чем мой корабль бросит якорь в Мареотийской гавани, другие встретят меня в Александрии. Я не останусь ни одного лишнего часа в этом огромном угрюмом гнезде. Вчера я осматривал гимнасии и знаменитые купальни, довольно плачевные, по правде говоря. Я не ошибусь, если скажу, что их можно сравнить с рыбными рядами и купальнями для лошадей в Александрии. — А театр! — воскликнул иудей. — Наружный вид еще ничего, но игра! Вчера давали «Таису» Менандра [98] . В Александрии актера, осмелившегося изображать соблазнительную и холодную гетеру, забросали бы гнилыми яблоками. Возле меня сидел толстый черный египтянин, кондитер или что-нибудь в этом роде, так он все время за бока держался от смеха. Но я могу поклясться, что он не понял ни одного слова во всей комедии. Теперь в Мемфисе мода даже между ремесленниками говорить по-гречески. Так я могу надеяться, ты будешь моим гостем? — Охотно, охотно, — ответил лесбиец. — Я уж хотел было искать себе лодку. А как идут твои дела? — Так себе, — промолвил иудей. — Я закупаю зерно в Верхнем Египте и складываю в здешних магазинах. Целый ряд вон тех складов я нанял за бесценок. Вообще выгоднее хранить хлеб здесь, а не в Александрии, где кладовые обходятся гораздо дороже. — Разумно, — заметил лесбиец. — Здешняя гавань довольно оживленная, но много магазинов пустует. Одно это показывает, как отстал за последнее время Мемфис. Прежде дальше этого города корабли не ходили, а теперь большая часть судов останавливается здесь только для уплаты сбора и закупки провианта для экипажа. У этого города объемистый желудок, и здесь можно подчас делать большие дела, но большая часть из того, что должно бы остаться в Мемфисе, направляется в Александрию. — Недостает моря, — перебил иудей. — Мемфис торгует только с Египтом, а мы со всем миром. Кто посылает товары сюда, должен навьючивать верблюдов, убогих ослов и грузиться на плоские нильские лодки, а мы в наших гаванях нагружаем огромные морские корабли. Когда зимние бури пройдут, мы одни посылаем двадцать триер [99] с египетской пшеницей в Остию и в Понт. Ваши индийские и арабские товары, лучшие, которые вы вывозите из вновь открытых эфиопских земель, занимают меньше места, но я бы желал знать, во сколько талантов был ваш оборот за прошлый год? До свидания на моем корабле, он называется «Эфрозюна» и стоит против обеих статуй старого царя… Кто может запомнить эти имена! Тяжелые варварские слова! В три часа мы снимаемся с якоря. У меня на судне отличный повар, который стряпает по всем законам поварского искусства нашей страны. Ты найдешь также несколько новых книг и великолепное вино из Библоса. — Значит, нам нечего бояться противных ветров, — засмеялся лесбиец. — Так до свидания в три часа! Израильтянин движением руки простился со своим спутником и пошел в тени аллеи из сикомор с бесформенными и широколиственными кронами. Сперва он шел вдоль берега, а потом свернул в узкую улицу, ведшую из гавани в город. У входа углового дома, одной стороной выходившего на реку, а другой на улицу, с дверью в маленькую лавчонку, торговавшую маслом, иудей на мгновение остановился. Странная картина привлекла его внимание, но, торопясь до отъезда покончить с делами, он поспешно прошел мимо, не обратив внимания на странную мужскую фигуру в плаще и дорожной шляпе. Дом, обративший на себя внимание иудея, принадлежал ваятелю Аполлодору, а странно одетый путник был римлянин Публий Сципион. Его внимание было тоже приковано к маленькой лавчонке у двери скульптора. Облокотившись на забор против лавки и качая головой, он долго смотрел на необычную сцену, происходившую перед его глазами. Деревянная доска, на которую покупатели кладут деньги и где стоит обыкновенно несколько сосудов с маслом, выдавалась из окна как подоконник, и на этой своеобразной скамье, спиной к лавчонке, сидел юноша, по-видимому, знатный, в светло-голубом хитоне без рукавов. Возле него лежал белый с голубыми краями гиматий [100] из тонкой шерсти. Ноги сидевшего свешивались на улицу и белизной своей резко отделялись от черной кожи голого мальчишки, копошившегося у его ног с клеткой, полной голубей. Сидевший на убогом прилавке грек с золотым обручем на умащенных локонах, с сандалиями из тончайшей кожи на ногах привлекал к себе внимание не только изысканной пышностью своего наряда, но и приветливым и веселым выражением красивого лица. Он радостно и громко смеялся, привязывая к корзине лентами ярко-розового бомбикса двух красновато-серых маленьких горлиц. Через их головки он продел великолепный золотой женский браслет, укрепив его еще белым шнуром за крылья. После этого он поднял корзинку вверх, осмотрел ее с довольным видом и только что передал ее чернокожему мальчишке, как заметил Публия, вышедшего из-за забора. — Ради всех богов, Лисий, — воскликнул римлянин, даже не здороваясь со своим другом, — какие глупости затеваешь ты опять? Что, ты сделался торговцем маслом или занимаешься дрессировкой голубей? — Я сделался и тем, и другим, — улыбнулся коринфянин. — Как тебе нравится это гнездышко? Я нахожу его поистине удивительным, и как хорош этот золотой обруч на их шейках! Держи свои лапы, ты, коричневый крокодил, — продолжал Лисий, обращаясь к своему маленькому помощнику, — снеси осторожно корзинку в дом и повторяй за мной: от страдающего от любви Лисия прекрасной Ирене! Смотри, Публий, как скалит свои белые зубы это чудовище! Ты сейчас убедишься, что его греческий язык гораздо менее безупречен, чем его зубы. Насторожи уши, маленький ихневмон [101] ! Повтори еще раз! Что ты там видишь, куда я указываю пальцем? Что там должен сказать господину или госпоже, которые возьмут от тебя голубей? Безжалостно коверкая слова, широко открывая рот, мальчик повторил привет коринфянина Ирене. Лисий ловко бросил ему в рот серебряную драхму. Это лакомство понравилось мальчику. Вынув монету, он снова открыл рот, ожидая новой подачки от щедрого господина, но тот, слегка хлопнув его по голове и подбородку, так что зубы мальчишки клацнули, приказал: — Теперь ты отнесешь туда гнездо и подождешь ответа. — Так этот подарок предназначается Ирене? — спросил Публий. — Мы с тобой долго не виделись. Где ты вчера был целый день? — Мне гораздо интереснее узнать, что ты делал в продолжение целой ночи? У тебя такой вид, точно ты прямо из Рима! Эвергет уже присылал сегодня утром один раз за тобой, а царица два раза. Она влюблена в тебя по уши! — Глупости! Объясни-ка мне лучше, что ты тут делаешь. — Сначала расскажи мне, где ты был. — Мне необходимо было отправиться по важным делам, о которых я тебе расскажу чуть позже, а не теперь, при этом со мной случились совсем особенные, невероятные вещи. Перед восходом солнца там, внизу, в гостинице, я переночевал и, к моему удивлению, так крепко заснул, что только два часа назад проснулся. — Довольно скудное повествование; но я знаю, что если ты не хочешь говорить, то сами боги не вырвут у тебя ни одного слова. Что касается меня, то я бы лопнул, если бы вздумал молчать. Мое сердце походит на мула, навьюченного сверх меры. Чтобы его облегчить, я непременно должен выговориться. Ах Публий, сегодня я испытываю муки бедняги Тантала. Сочные груши висели над его головой, дразня голодный желудок, и никогда не давались в руки! Смотри, там живет Ирена, груша, персик, гранатовое яблоко! В страстном желании его сорвать сохнет мое бедное сердце. Смейся! Сегодня Парис мог бы безнаказанно встретиться с Еленой: Эрос истратил на меня весь свой запас стрел. Ты их не видишь, но я их все чувствую, потому что еще ни одна стрела не вынута из раны. Милая малютка тоже немного ранена при стрельбе крылатого ребенка. Она мне в этом сама созналась. Отказать ей в чем-нибудь я не в силах, и я сделал огромную глупость, поклявшись страшной клятвой не видеть ее до тех пор, пока она не окажется вместе с ее старшей строгой сестрицей, которой я, сказать по правде, побаиваюсь. Вчера я, как голодный волк зимой, который подкрадывается к храму, где приносят в жертву ягненка, бродил вокруг этого дома, чтобы увидеть ее или. по крайней мере, услышать от нее хоть одно слово. Она ведь говорит точно соловей поет, но все было напрасно. Сегодня рано утром я опять отправился в город и пришел сюда, а так как мои старания ни к чему не привели, то я купил весь этот хлам, который хранился там в углу у старого торговца, и остался в этой лавчонке. И всякий, кто входит или выходит из дома Аполлодора, не укроется от моих глаз. Мне запрещено только посещать Ирену, а посылать ей поклоны она позволяет, и никто мне этого не возбраняет, даже Аполлодор, с которым я разговаривал час тому назад. — Гнездо, которое ты послал в дом с черным послом любви, тоже поклон? — Конечно, это уже третье. Сперва я послал красивый букет из гранатовых цветов и при этом несколько стихов, которые и сочинил в эту ночь, потом корзинку с ее любимыми персиками, а теперь голубей. Хочешь знать ее ответы? О милое, прелестное создание! За букет я получил эту красную ленточку, за фрукты этот откушенный персик. Теперь любопытно, что я получу за моих голубей? Черного повесу я купил на базаре и возьму его с собой в Коринф, на память о Мемфисе, если он принесет мне теперь что-нибудь хорошенькое. Вот открылась дверь, вот и он. Иди-ка сюда, мальчуган, что ты несешь? Сложив руки за спиной, Публий молча слушал своего друга, и сегодня он казался еще больше, чем всегда, беспечным любимцем богов. «Таким, — думал римлянин, — все прощается, даже их дерзкие поступки, потому что они так непосредственны и непроизвольны в своих поступках, как деревья и цветы, которые не могут не цвести». Заметив пакет в руках мальчика, Лисий поднял за кушак толстого мальчугана в воздух и поставил его на свой стол со словами: — Я учу тебя летать, юный крокодил! Показывай, что принес! Быстро взяв сверток из рук ошеломленного мальчика, он взвесил его в руке и обратился к Публию: — Там что-то тяжелое. Что это, по-твоему, может быть? — Я неопытен в подобных делах, — отвечал римлянин. — А я, выходит, чрезвычайно опытен. Это, может быть… подожди… это, может быть, пряжка от ее пояса. Пощупай, там что-то твердое! Публий ощупал внимательно сверток и сказал, улыбаясь: — Я догадываюсь, что там, и если прав, то я очень рад. Я думаю, Ирена тебе прислала обратно браслет с вежливой запиской. — Бессмыслица! Такая дорогая и красивая застежка! Все девушки любят украшения. — Твои подруги в Коринфе, во всяком случае! Ну, посмотри, что в этом платке. — Разверни, — попросил коринфянин. Публий развязал сперва нитку, потом развернул белый кусок полотна, в котором что-то лежало, тщательно завернутое в папирус. Когда друзья развернули папирус, там действительно оказался браслет и маленькая натертая воском дощечка. Лисий был очень недоволен этой находкой и с досадой и смущением смотрел на свой подарок, но быстро овладел собой и обратился к Публию, который задумчиво смотрел в землю: — Здесь что-то написано на дощечке. Без сомнения, это приправа к блюду с перцем, которое мне предложено. — Попробуй ее, — заметил Публий. — Она тебе может пригодиться на будущее. Лисий взял дощечку в руки и осмотрел ее со всех сторон. — Она принадлежит скульптору, — сказал он. — Вот его имя. И там… действительно, есть приправа или, лучше сказать, горькое лекарство, приправленное стихами. Они написаны лучше, чем сочинены, и относятся к числу дидактических. — Ну? — Римлянин ждал с любопытством, пока Лисий читал. Последний ответил с легким вздохом: — Очень хорошо для того, к кому это не относится! Хочешь послушать двустишье? — Пожалуйста, прочти! Коринфянин вздохнул еще раз и прочел: Милым кажется жребий паре, соединенной любовью, Но тяжелое золото пугает и возвращается обратно. — Вот мое лекарство! Но голуби не люди, и я знаю, что ответить! Дай мне, Публий, пряжку со своего плаща, в котором ты похож на собственного гонца. Я нацарапаю ей ответ. Римлянин подал Лисию золотой венок с толстой булавкой и, закутавшись в плащ, ждал, пока писал коринфянин: Пылающий страстью голубок прихорашивается перед своей голубкой; Если пылает страстью юноша, он украшает свою милую. — Можно узнать твой ответ? — спросил Публий. Коринфянин прочел другу послание, дал мальчику дощечку и браслет, который он снова завернул в папирус, и приказал все это сейчас же отнести прекрасной Ирене. Но римлянин удержал мальчика и, положив руку на плечо Лисию, спросил: — А когда девушка примет этот подарок и все другие, которые ты ей вздумаешь послать — ты ведь достаточно богат для этого, — что тогда, Лисий? — Что тогда? — повторил коринфянин смущенно и нерешительно. — Тогда я буду ждать возвращения Клеа и… смейся надо мной, только я серьезно думаю взять эту девушку себе в жены и увезти с собой в Коринф. Я — единственный сын, и вот уже три года отец не оставляет меня в покое. Он хочет, чтобы или я сам, или мать выбрала мне жену. И даже если бы я привез ему черномазую сестру вот этого олуха, я думаю, он бы обрадовался! Я никогда никого не буду так безумно любить, как маленькую Ирену. Это так же верно, как то, что я твой друг. Я знаю, почему ты опять мечешь в меня молнии очами Зевса! Ты знаешь, что значит наш дом в Коринфе, и когда мне все это приходит на ум, тогда, конечно… — Что тогда, конечно? — спросил резко и серьезно римлянин. — Тогда я думаю, что носительница воды и дочь осужденного человека в нашем доме… — Считаешь ты мой дом в Риме менее знаменитым, чем твой в Коринфе? — строго спросил Публий. — Напротив, Публий Корнелий Сципион Назика. Мы знамениты своим богатством, вы — могуществом и родовыми именами. — Да, и все-таки я введу Клеа, сестру Ирены, как законную жену в дом моего отца. — Ты это сделаешь! — вскричал Лисий, вскочил со скамьи и бросился на грудь римлянину, несмотря на то что несколько египтян проходили мимо них по улице. — Значит, все просто отлично. Ах, как это облегчает мою душу! Значит, Ирена будет моей женой? Как прекрасна жизнь! О Эрос, Афродита, отец Зевс и Аполлон, как я счастлив! Точно с моей души скатилась одна из самых больших пирамид! Теперь, лентяй, иди туда и снеси прекрасной Ирене, невесте верного Лисия… понимаешь ты, что я говорю? Снеси сейчас эту доску и этот браслет. Нет, ты перепутаешь. Я напишу сам над моим двустишием: верный Лисий прекрасной Ирене, своей будущей супруге. Так, теперь, я думаю, она не пришлет обратно. Славная девушка! Слушай, повеса, если это она оставит у себя, то сегодня на празднике можешь есть пирожки, пока не лопнешь, хотя я за тебя только что заплатил пять золотых. Публий, возьмет она браслет или нет? — Конечно, возьмет. Через несколько минут поспешно прибежал мальчик и, схватив порывисто за хитон коринфянина, закричал: — Иди со мной, иди в дом! Лисий ловким грациозным прыжком перескочил через мальчика, рванул дверь и открыл объятия, увидев Ирену, которая быстро сбегала по лестнице и, смеясь и плача, бросилась к нему на грудь. Его губы коснулись ее уст, но после первого поцелуя девушка вырвалась, помчалась опять по лестнице и с верхней ступеньки торжествующе закричала ему: — Больше нельзя! До свидания, пока приедет Клеа! — и исчезла в верхнем этаже. Опьяненный юноша вернулся к своему другу, опустился на скамью и сказал: — Теперь небеса могут обрушиться, и меня это нимало не огорчит! Вечные боги, как прекрасен мир! — Странный человек, — перебил восторги своего друга римлянин. — Не намерен же ты вечно оставаться в этой лавке? — Я не тронусь с места, пока не явится Клеа. Мальчишка принесет мне есть, как старый воробей своим птенцам. Если понадобится, я просижу здесь целую неделю, как сарделька в масле. — Я надеюсь, тебе придется ждать только несколько часов. Мне нужно идти во дворец. Я готовлю сюрприз царю Эвергету ко дню его рождения. Празднества уже в полном разгаре. Слушай, как кричат в гавани. Мне кажется, я различаю имя Эвергета. — Передай от меня толстому чудовищу пожелания счастья, и до скорого свидания, свояк! XXV Царь Эвергет беспокойными шагами ходил взад и вперед по высокому приемному покою, который его брат великолепно отделал для торжественного дня. Едва взошло солнце, как Эвергет с большой свитой раньше Филометра отправился в храм Пта принести жертву и расположить к себе могущественных руководителей святыни и вопросить оракула Аписа. Предзнаменование оказалось благоприятно, священный бык ел из его рук, но Эвергету было бы гораздо приятнее, если бы священное животное отвернулось от него, а Эвлеус принес бы известие о смерти римлянина. Масса приношений, письменные поздравления изо всех округов страны, декреты жрецов, составленные в его честь, на досках из твердого камня лежали на всех столах и стояли у стен покоя, только что покинутого поздравителями. По знаку повелителя остался только друг царя Гиеракс. Он прислонился к высокому трону из золота и слоновой кости, богато украшенному драгоценными геммами. Трон этот прислала из Александрии иудейская община. Военачальник хорошо знал своего повелителя и видел, что теперь говорить с ним было бы рискованно. Но Эвергет сам чувствовал потребность высказаться и, не глядя на своего друга и не прерывая ходьбы, быстро заговорил: — Филобазилисты тоже подкуплены, моих солдат в крепости гораздо больше, и при этом они лучше тех, которые остались верны Филометру, следовательно, мне остается только немножко постучать мечом о щит, сесть на трон и дать провозгласить себя царем. Но я не ринусь в бой, пока у меня в тылу находится сильный враг. Ведь голова моего брата сидит на шее моей сестры, и пока я не уверен в ней… В эту минуту в покой поспешно вбежал камерарий и провозгласил: — Царица Клеопатра! По лицу юного великана разлилась торжествующая улыбка. Небрежно бросился он на пурпуровые подушки и велел подать себе подарок сестры, драгоценную лиру из слоновой кости, на которой с удивительным искусством и изяществом была вырезана свадьба Кадма с Гармонией в присутствии всех олимпийцев [102] . С чрезвычайной силой и мастерским искусством Эвергет ударил по струнам и начал играть свадебный гимн, в котором звучало и страстное торжество, и тихий любовный лепет. Камерарий, который ввел Клеопатру, хотел прервать игру своего господина, но царица его удержала и остановилась у дверей вместе с детьми, пока Эвергет не закончил своей игры резким сильным диссонансом и не бросил лиру на подушки. Тогда только, казалось, он заметил сестру и с притворным изумлением пошел к ней навстречу. Сердечно протягивая обе руки, приветствовал царь сестру и детей, с которыми он часто забавлялся и возился, точно резвый мальчик. Он не находил слов, чтобы поблагодарить царицу за ее подарок, царица, однако, молчала. Тогда он схватил ее за руку и хотел ей показать все подарки, полученные сегодня. Клеопатра рассеянно взглянула на них. — Конечно, все это превосходно, — обронила она, — но все так же было и в прошлом году и двадцать лет тому назад. Я сюда пришла не для того чтобы смотреть, а для того чтобы слушать. Брат так и сиял весельем, а сестра была бледна и серьезна и только по временам принужденно улыбалась. — Я думал, что прежде всего тебя сюда привело желание поздравить меня, — сказал Эвергет, — мое тщеславие заставляет меня этому верить. Филометр уже был у меня и исполнил этот долг с трогательной нежностью. Когда он будет в парадном зале? — Через полчаса, а пока я прошу тебя сказать мне то, что ты вчера… — Хорошее удается не сразу, — перебил ее брат. — Могу я тебя просить отправить во внутренние покои на несколько минут няню с детьми. — Иди сейчас же! — гневно крикнула царица на старшего мальчика, не хотевшего уходить, и вытолкнула его за дверь раньше, чем его воспитательница успела уговорить или унести ребенка. В это время вошел Эвлеус. Увидев евнуха, Эвергет собрал всю свою силу воли, и только глубокое дыхание выдавало его волнение. Он медленно пошел навстречу евнуху. Евнух многозначительным взглядом указал на Гиеракса и Клеопатру, подошел совсем близко к царю и шепнул ему на ухо несколько слов. — Хорошо, — сказал Эвергет и после нескольких тихих вопросов мановением руки приказал евнуху уйти. Смертельно бледный, закусив зубами нижнюю губу, смотрел он неподвижно в землю. Воля его исполнилась! Публия Корнелия Сципиона больше не было в живых. Теперь его честолюбие могло беспрепятственно достигнуть заветной цели, и все-таки он не чувствовал радости и не мог победить глубокого отвращения к самому себе. Сжав кулак, он ударил себя по лбу. Теперь он стоял лицом к лицу с первым убийством. — Что тебе сообщил Эвлеус? — спросила Клеопатра. Она, пожалуй, впервые видела своего брата в таком напряженном состоянии; но он не слыхал ее, и только когда она громко повторила свой вопрос, пришел в себя, смерил ее с головы до ног мрачным взглядом и, опустив свою руку ей на плечо с такой силой, что она с легким криком подогнула колени, спросил тихо и многозначительно: — Достаточно ли ты сильна, чтобы услышать нечто страшное. — Говори, — прошептала она, прижав руки к сердцу и не спуская глаз с его губ. Ее мучительное желание узнать скорей все как бы связало ее с ним одними узами. Он же, желая порвать эту цепь, отчеканивая слова, своим низким голосом с расстановкой произнес: — Публий Корнелий Сципион Назика умер. Бледные щеки царицы при этих словах покрылись ярким румянцем, и, потрясая в воздухе маленьким кулаком, она воскликнула с сверкающими глазами: — Я предвидела это! Эвергет отступил на шаг от сестры и сказал: — И оказалась права! Самые страшные из богов — женщины. — Ты убедился в этом? — спросила Клеопатра. — Разве я поверила, что вчера римлянина удержала от ужина зубная боль и сегодня не позволила ему прийти ко мне? Нужно ли повторять, что от этого он и умер? Теперь скажи откровенно — моему сердцу радостна эта весть, — где и как окончил свой жизненный путь преступный лицемер? — Его ужалила змея, — промолвил Эвергет, отворачиваясь от сестры. — Это случилось в пустыне, недалеко от могил Аписа. — Он пошел в полночь на свидание в город мертвых? Выходит, начало было гораздо веселее конца! Эвергет утвердительно кивнул и сурово сказал: — Его постигла достойная судьба, но я не нахожу в этом ничего веселого. — Нет? — повторила насмешливо царица. — И ты думаешь, что я не знаю, какие ехидны погубили эту цветущую жизнь? Ты думаешь, я не знаю, кто натравил на римлянина ядовитого червя? Ты — убийца, а Эвлеус с сообщниками тебе помог! Еще вчера сердце мое обливалось кровью, чтобы спасти Корнелия, и лучше бы я тебя отправила в могилу, чем его. Но сегодня, когда я знаю, какую игру вел со мной несчастный, я бы сама на себя взяла это кровавое дело, а теперь оно запятнало тебя. Никакой бог не может безнаказанно так оскорблять и насмехаться над твоей сестрой, как это сделал он! Был, впрочем, еще Эвсторг из Вифинии, который, казалось, умирал от любви ко мне и в то же время желал взять в жены мою подругу Каллистрату. На нем также показали свое искусство змеи и хищные звери. Тебя, сильного мужа, известие Эвлеуса охватило холодным ужасом, а во мне, слабой женщине, оно возбудило неописуемое блаженство. Все лучшее, что есть у женщины, я отдала Публию, а он преступно втоптал мой дар в грязь. Разве я не вправе желать, чтобы с его лучшим достоянием — жизнью поступили бы так же, как он осмелился поступить с моим лучшим — моей любовью? Мне следует радоваться его смерти. Да, теперь закрыты прекрасные глаза, которые умели так же хорошо лгать, как строгие уста — говорить о правде. Теперь не бьется вероломное сердце, презревшее любовь царицы, и для чего, для кого? О милосердные боги! С последними словами Клеопатра с громкими рыданиями закрыла руками лицо и бросилась к выходу. Но Эвергет загородил ей дорогу и сказал сурово и решительно: — Ты останешься здесь до тех пор, пока я вернусь. Соберись с силами, потому что при следующем сегодняшнем событии ты онемеешь, а я буду смеяться. И он вышел быстрыми шагами. Клеопатра спрятала лицо в подушках дивана и плакала до тех пор, пока громкие крики и шум оружия не испугали ее. Ее быстрый ум сразу подсказал ей, что происходит. С дикой стремительностью подбежала она к дверям, но двери были заперты. Казалось, ни стук оружия, ни крики не достигали слуха часового, который мерно ходил взад и вперед перед ее темницей. Шум, лязг оружия, к которым теперь примешивался бой барабанов и звук труб, становились все громче и громче. В смертельном страхе подбежала она к окну и посмотрела во двор дворца. В ту же минуту распахнулись двери большого парадного зала, и нестройная толпа вырвалась из него в беспорядочном бегстве; за ней бежали новые толпы в вооружении стражи царя Филометра. Теперь Клеопатра бросилась к дверям комнаты, куда она прогнала детей, но и те двери оказались заперты. В отчаянии она снова метнулась к окну, приказывала бегущим македонцам остановиться, угрожала, умоляла, но никто не слышал ее. Вдруг на пороге большого зала она увидала супруга с зияющей раной на лбу, щитом и мечом, храбро отражавшего нападение телохранителей Эвергета. В страшном волнении бросила она царю несколько ободряющих слов. Казалось, он ее услышал, потому что тяжелым ударом щита сшиб на землю вставшего на дороге телохранителя, сильным прыжком очутился в середине своих солдат и исчез с ними в проходе, ведшем к придворным конюшням. Как подкошенная, упала царица на колени возле окна, и сквозь туман, охвативший ее сознание, услышала топот лошадей, потом громкие звуки трубы и, наконец, в отдалении торжествующие клики: — Да здравствует солнце солнц! — Да здравствует объединитель обоих царств! — Да здравствует царь Верхнего и Нижнего Египта, бог Эвергет! При последнем возгласе Клеопатра пришла в сознание и встала. Снова взглянула она во двор и увидела брата на тронных носилках ее супруга, которые несли важнейшие сановники. Рядом с телохранителями изменника шли ее собственные филобазилисты и диадохи царя Филометра. Блестящее шествие покинуло большой двор дворца, а когда она услыхала пение жрецов, то поняла, что потеряла корону. Она знала, куда теперь направился ее вероломный брат. Скрежеща зубами, представляла она себе, что теперь там происходит. Эвергет велел себя нести в храм Пта, где главные жрецы, застигнутые врасплох, должны были провозгласить его царем всего Египта и преемником Филометра. Перед ним выпустили четырех голубей, которые должны были разнести весть, что на трон отцов вступил новый правитель! Между молитвами и жертвами царю подали золотой серп, которым, следуя старым обычаям, он срезал колос. Обманутая братом, оставленная раненым мужем, разлученная с детьми, презираемая любимым человеком, лишенная трона, без власти, слабая и разбитая, способная думать только о мести, Клеопатра провела в невыносимых муках два бесконечно длинных часа в своей блестящей тюрьме. Если бы в это время у нее под рукой оказался яд, не колеблясь, она положила бы конец своей разбитой жизни. То она беспокойно ходила взад и вперед по комнате и спрашивала себя, что с ней будет, то бросалась на ложе и предавалась глухому отчаянию. Здесь стояла лира, которую она подарила своему брату, и взор ее упал на изображение свадьбы Кадма с Гармонией. Женская фигура подавала невесте драгоценные украшения. Подносившая подарок была богиня любви. Это украшение, как повествовал миф, приносило несчастье всем, кто его наследовал. С ужасом думала царица об убитом римлянине и вспомнила о той минуте, когда Эвлеус ей сообщил, что ее друга из Вифинии разорвали дикие звери. Словно гонимая мстительными Эвменидами, Клеопатра в смертельном страхе бегала от одной двери к другой, взывала в окно о спасении и помощи и в один час пережила пытки целого года. Наконец открылись двери покоя, и в пурпуре, с короной обоих Египтов на могучей голове, сияя радостным возбуждением, вошел Эвергет. — Привет тебе, сестра! — весело вскричал он, снимая с головы тяжелое украшение. — Сегодня ты можешь гордиться: твой любимый брат высоко поднялся и стал царем Верхнего и Нижнего Египта. Клеопатра молча отвернулась от него. Он подошел к ней и хотел взять ее руки, но она вырвалась и гневно воскликнула: — Возлагай на себя венец за твои дела, оскорбляй женщину, которую ты похитил и сделал вдовой. Ты пошел отсюда на самое постыдное из твоих деяний. Ты ошибся в своем предсказании, оно относится только к тебе. Ты смеешься над нашим несчастьем, но на мне твое предсказание не исполнилось, я совсем не окаменела и не чувствую себя побежденной. Я буду… — Ты будешь? — перебил ее Эвергет, сперва возвысив голос, потом дружески и мягко, точно в будущем он сулил ей много радости, сказал: — Ты уйдешь с детьми на твою крышу и там столько будешь слушать чтения, сколько захочешь, есть столько лакомств, сколько сможешь, одевать такие драгоценные наряды, какие только пожелаешь, принимать мои визиты и болтать со мной так часто, насколько покажется тебе это приятным. Мне же твое общество приятно сегодня и всегда. Кроме того, ты всегда можешь ослеплять своими остротами греческих и иудейских ученых до тех пор, пока они все вместе не ослепнут. Может быть, ты приобретешь свободу раньше, тогда к твоим услугам вся царская сокровищница, конюшня, полная благородных коней, и великолепные покои в царском дворце в Брухиуме, в веселой Александрии. Все зависит от того, как скоро наш брат Филометр, который дрался сегодня, как лев, убедится, что он больше подходит для роли начальника конного отряда, бойца, гостеприимного хозяина, с удовольствием слушающего пустые споры гостей, чем для правителя. Разве не замечательно для исследователей в области жизни души — я подразумеваю себя и тебя, — разве не замечательно, что человек, в мирной жизни мягкий как воск или гибкий тростник, в бою делается тверд и остер, как добрый тяжелый меч. Мы сильно схватились друг с другом, и за этот шрам у меня на плече я должен быть ему благодарен. Если Гиеракс, пустившийся за ним в погоню, схватит его вовремя, он добровольно откажется от трона. — Так он еще не в твоей власти и успел вскочить на коня! — воскликнула царица с заблестевшими глазами. — Тогда, дерзкий разбойник, еще не все для нас потеряно! Когда Филометр прибудет в Рим и изложит наше дело перед сенатом… — Тогда он получит некоторую надежду на помощь республики, — прервал сестру Эвергет, — потому что Рим не потерпит никакого сильного царя на троне Египта. Но вы лишились вашей лучшей опоры на Тибре, а я намерен всех Сципионов и весь род Корнелиев сделать своими друзьями. На высоком костре кедрового дерева, осыпанном арабскими пряностями, я прикажу сжечь труп римлянина. Я прикажу принести тучную жертву, как если бы он был царем, а пепел его я пошлю в драгоценнейшем сосуде, в мурринской вазе, украшающей мои сокровища. Сопровождать его будет знатнейший из моих друзей на пышно украшенном корабле в Остию и Рим. Чтобы попасть в неприятельскую крепость, следует перешагнуть через труп, а когда полководец и царь… Эвергет внезапно остановился. Перед дверями послышались шум и чей-то гневный голос. Клеопатра застыла в невероятном напряжении. В такой день и в таком месте каждая ссора, всякий шум в передней царя могли иметь роковой решающий исход. Эвергет это также хорошо понимал и с серповидным мечом в руке, знаком его царского достоинства, направился к дверям. Но не успел он сделать еще нескольких шагов, как в покой ворвался Эвлеус, бледный как смерть, и крикнул своему повелителю: — Убийца нас обманул! Корнелий жив и требует, чтобы его допустили к тебе! Оружие выпало из рук царя. Неподвижно он простоял одно мгновение, смотря в пространство, но в следующее он уже оправился и вскричал громовым голосом: — Кто осмелился препятствовать войти ко мне моему другу, Публию Корнелию Сципиону? Здесь оставайся, Эвлеус, негодяй, мерзавец! Первая жалоба, которую я выслушаю как царь обоих Египтов, будет обвинение, которое этот муж, твой враг, а мой друг, намеревается бросить тебе в лицо. Пожалуй, добро пожаловать в день моего рождения, благородный друг! Эти слова относились к Публию, который в белой, падавшей красивыми складками римской тоге, с величавым спокойствием входил в покой. В правой руке он держал запечатанный свиток и, почтительно склонясь перед Клеопатрой, казалось, не заметил протянутых ему навстречу рук царя. Тогда Эвергет с царским достоинством скрестил руки на груди и сказал: — Мне очень жаль, но твое поздравление мне приходится слышать последним. — Твои чувства изменились, — возразил Публий, выпрямляя свой стройный стан. — В послушных пособниках у тебя нет недостатка. В эту ночь ты твердо надеялся принять мое поздравление только в царстве теней. — Вчера моя сестра, — сказал, пожимая плечами, царь, — хвалила твою простую точную речь, сегодня же ты говоришь загадками, как египетский гадатель. — Загадки предназначаются для тебя, и их нетрудно разгадать, — холодно произнес Публий и указал рукой на Эвлеуса. — Змеи, которыми вы повелеваете, располагают сильным ядом и острыми зубами, но на этот раз они ошиблись и вместо гостя их царя послали в Гадес одного бедного отшельника Сераписа. — Твои загадки становятся все труднее, — воскликнул царь, — и я не дорос до их понимания! Прошу тебя говорить яснее или объяснить их смысл. — Потом, — проговорил Публий, — эти вещи касаются меня лично, а я здесь по поручению римского сената, которому служу. Сегодня прибудет посол республики Ювенций Тальена, и это предписание сената назначает меня заместителем до его прибытия. Эвергет взял запечатанный свиток, поданный ему Публием. Пока царь читал, опять открылась дверь и на пороге показался с пылающим лицом и спутанными волосами Гиеракс. — Он в наших руках, — воскликнул Гиеракс, еще не войдя в комнату. — Он упал с лошади у Гелиополиса. — Филометр! — вскрикнула Клеопатра и бросилась к Гиераксу. — Он упал с лошади? Вы его умертвили? В этих словах звучала такая боль, такой ужас, что полководец сострадательно ее успокаивал: — Успокойся, высокая госпожа, рана на лбу твоего супруга не опасна. В большом зале храма солнца враги перевязали ему рану и позволили мне принести его сюда на носилках. Не дослушав Гиеракса, царица бросилась к двери, но Эвергет заступил ей дорогу и приказал со свойственной ему решительностью, исключающей всякое противоречие: — Ты останешься здесь, пока я сам тебя не проведу к нему. Я желаю, чтобы вы оба находились вблизи меня. — Чтобы ты мог разными мучениями заставить нас отказаться от трона! — вскричала Клеопатра. — Сегодня твое счастье, мы твои пленники. — Ты свободна, высокая царица, — перебил римлянин дрожавшую женщину. — И я требую освободить царя Филометра именем сената, на основании данного мне полномочия. Кровь бросилась в лицо Эвергета. Красные шары запрыгали перед его глазами при этих словах Публия, и он, почти заикаясь, проговорил: — Попилий Лена очертил круг моему умершему дяде Антиоху и угрожал ему гневом Рима, если он переступит за черту этого круга. Ты желал бы превзойти твоего смелого соотечественника, род которого не так знатен, как твой, но я, я… — Ты можешь воспротивиться воле Рима, — перебил Публий сухо и жестко, — но если ты на это осмелишься, то от меня теперь зависит решение Рима. Я здесь от имени сената, который, стремясь оберегать договоры и вырвать это царство у сирийцев, обязывает меня и твоего брата разделить управление. Переменить здесь случившееся не в моей власти, но я обязан, конечно, указать Риму на возможность отдать каждому из вас то, что следует по договору, признанному республикой. Все вопросы, которые относятся к этому договору, решает Рим, а на мне лежит обязанность не препятствовать обиженному предстать перед своими защитниками. Именем сената требую я, Эвергет, отпустить царя Филометра, твоего брата, и царицу Клеопатру, твою сестру, туда, куда они пожелают. Глубоко дыша, в бессильной злобе, Эвергет судорожно сжимал кулаки, избегая взгляда Корнелия, с холодным спокойствием ожидавшего его ответа. Потом царь, проведя руками по своим волосам и тряхнув головой, заговорил: — Благодари сенат и скажи ему, что я знаю, чем мы ему обязаны, и удивляюсь его глубокой мудрости, которая предпочитает разделенный Египет соединенному в одних сильных руках. Филометр свободен и ты, Клеопатра, тоже! На мгновение он замолчал, потом, смеясь, крикнул царице: — Тебя, сестра, нежное сердце, конечно, влечет на крыльях любви к раненому супругу! Бледные щеки Клеопатры ярко вспыхнули во время речи римлянина, и, не обращая внимания на жестокие, насмешливые слова брата, она гордо пошла к двери. Проходя мимо Публия, она сказала с прощальным мановением красивой руки: — Мы благодарны сенату. Публий низко поклонился, но она, не оглядываясь, вышла из покоев. — Ты забыла твой веер и детей! — крикнул ей вслед Эвергет, однако царица не слыхала этих слов. За порогом ее покинула наружная сдержанность, и, схватившись за голову, она бросилась вниз по лестнице, точно преследуемая врагами. Когда шаги Клеопатры замолкли, Эвергет обратился к Корнелию: — Так как ты исполнил свою обязанность, то теперь прошу тебя объяснить мне значение тех темных слов, которые относились не к правителю, а к человеку Эвергету. Если я тебя понял верно, ты думаешь, что здесь покушались на твою жизнь и вместо тебя умертвили странного старика, посвятившего себя Серапису. — Да, по твоему приказанию и твоего помощника, Эвлеуса, — холодно ответил Публий. — Подойди сюда, евнух! — загремел царь дрожавшему царедворцу и посмотрел ему в глаза ужасным угрожающим взглядом. — Ты подкупил убийц, чтобы погубить моего друга, этого благородного гостя нашего дома, который грозил вывести на чистую воду твои позорные дела? — Помилуй! — застонал евнух, падая перед царем на колени. — Он сознается в ужасном преступлении! — вскричал царь Эвергет и, коснувшись рукой пояса своего стонавшего сообщника, приказал Гиераксу немедленно передать его страже и публично повесить на высоких воротах царской крепости. Евнух хотел еще молить о пощаде и говорить, но сильный военачальник, презиравший евнуха, схватил его и вынес из покоя. — Ты был вправе жаловаться, — сказал Эвергет, в то время как стоны Эвлеуса раздавались на лестнице, — но ты видишь, как я караю тех, кто оскорбляет наших гостей. — Он сегодня получил то, что заслужил уже много лет тому назад, — усмехнулся Публий. — Ну, теперь, когда мы остались один на один, я должен свести с тобой окончательные счеты. Эвлеус по твоему приказанию и на твоей службе натравил на меня двух убийц. — Публий Корнелий Сципион! — грозно перебил речь своего врага царь, но римлянин продолжал холодно и спокойно: — Я не говорю ничего, чего не мог бы доказать через свидетелей, и я написал два письма, в которых описал все, что замыслил царь Эвергет в эту ночь на жизнь посла римского государства. Одно письмо к моему отцу, другое к Попилию Лена, и оба уже посланы в Рим. Их должны распечатать, по моему распоряжению, через три месяца, если раньше я не востребую их обратно. Ты видишь, для тебя очень важно сохранение моей жизни. Если ты сделаешь все, что я от тебя потребую, то обещаю тебе — а я никогда не нарушал моего слова — оставить в тайне происшествие этой ночи. — Говори! — сказал царь, бросился на диван и в продолжение речи Публия вырывал перья из опахала Клеопатры. — Во-первых, я требую оправдания царского родственника и начальника хрематистов Филотаса из Сиракуз, освобождения его и жены его от каторжных работ и возвращения из рудников. — Оба умерли, мой брат может это засвидетельствовать. — Тогда я требую, чтобы в особом декрете было объявлено, что Филотас был осужден несправедливо, и чтобы ему были возвращены все права. Далее, я требую, чтобы ты позволил беспрепятственно покинуть Египет мне и моему другу, коринфянину Лисию, также ваятелю Аполлодору с дочерьми Филотаса, Клеа и Иреной, которые служили в храме Сераписа. Но ты медлишь с ответом? — Нет, — сказал царь, энергично взмахнув рукой, — на этот раз я проиграл игру. — Дочерям Филотаса, Клеа и Ирене, — продолжал Публий с непоколебимым спокойствием, — должны быть возвращены имения их родителей. — Красоты твоей возлюбленной кажется тебе недостаточно, — насмешливо вставил Эвергет. — Она удовлетворяет меня вполне. Последнее мое требование состоит в том, чтобы половина этих имений была посвящена храму Сераписа для умилостивления божества. Другая половина должна быть передана моему поверенному в Александрии, Диксарху, — мне хочется, чтобы Клеа и Ирена вступили женами в мой дом и дом Лисия-коринфянина не без приданого, которое им приличествует. Через час в руках у меня должен быть декрет и возвратные акты, потому что, как только прибудет Ювенций Тальена, мы думаем оставить Мемфис и сесть на корабль, идущий в Александрию. — Странная судьба! — воскликнул Эвергет. — Ты лишаешь меня любви и мести, и еще я вижу себя принужденным желать тебе счастливого путешествия. Я должен принести жертвы Посейдону, Киприде и Диоскурам [103] , чтобы они ниспослали твоему кораблю благополучное плавание, а между тем на этом корабле будет человек, который может мне повредить так, как никто другой. — Я буду стоять на той стороне, на чьей правда. С гордым прощальным движением руки Публий покинул царя. Едва только дверь закрылась за римлянином, Эвергет вскочил со своего ложа, угрожающе потряс кулаком и воскликнул: — Ты и твоя проклятая патрицианская родня можете вредить мне на Тибре, а я, несмотря на вас, все-таки выиграю игру! Именем римского сената становишься ты у меня на пути. Если Филометр будет ждать в передних консулов и сенаторов, то мы можем встретиться друг с другом, но я попробую проделать то же с народом и его трибунами! Странно, в один час в этой голове появляется больше умных мыслей, чем за целый год у такого хладнокровного молодца, как Публий, и тем не менее я побежден и по справедливости должен сознаться: победило меня не его счастье, а его мудрость. Он может уезжать отсюда со своею гордой Гебой, меня в Александрии встретят десять Афродит! Я похож на Элладу, она — на теперешний Рим. Мы стремимся, паря на небе, к тому, что отвечает нашему духу и пленяет наш ум; они же, оставаясь на земле, твердо идут к власти и выгоде. Они уйдут дальше нас, и все-таки я не хотел бы оказаться на их месте!