--------------------------------------------- Дарк Олег Андреевы игрушки Олег Дарк "Андреевы игрушки" *Общая тенденция такова, что мои ровесники и те, кто помоложе, называют свои произведения романами, едва количество страниц перевалит за отведенное в нашем сознании под рассказ. Лишь написав роман, у нас в России можно утвердить себя в литературе. А у кого романа нет, тот в общем мнении и не вполне писатель. Мастера разного рода эссеистики могут заранее оставить надежды на славу и признание. Я же, сочиняя, думал о венке сонетов, используя в композиции некоторые приметы или то, что мне ими кажется, этого нелегкого жанра. Пусть ищут. Любовь и почтение, вызываемые в России романом, объяснить легко. Роман для нас - жанр-мечта, жанр-призрак, его, может быть, у нас и не было никогда. С романом связано наше завистливое сочувствие Западу, оглядка на него и присущие ему стабильность и благополучие. Роман - наш поп-герой, подобный Чаку Норрису и системе "Макдоналдс". Почвенникам следовало бы начать прежде всего с борьбы с "романом". Не с жанром, а со словом - потому что к этому жанру мы не способны. Или он к нам не приспособлен. В романе должно быть много лиц, посторонних, а не жителей моего сознания, вдруг выпущенных на свободу. Мы же все можем писать только об одном лице - о себе, только на нем (или в нем) сосредоточены. Альтернативное и, главное, более укорененное в нашей культурной традиции название крупной прозаической формы - повесть. О чем и должны подумать почвенники. Название к тому же лучше узнаваемое, я бы сказал - распознаваемое русским ухом. Ведь что такое повесть, всякому понятно. В повести я повествую. А еще: я несу вам весть (или вести). А может быть, также я вас приветствую вестью о себе, о своей жизни. _2_ _ _Дедушкина любовь,бабушкин шприц и любовь к чтению_* Я родился в 1959 году, а вместе со мной - мои родители, дед и две бабушки. О их предсуществовании я мало знаю. Дед - из Кременчуга. Переехал в Москву в юности, поэтому считал себя коренным. Говорил, что будто бы наблюдал, спрятавшись за занавеску, уличный бой под окнами в 17-м году. Вероятно, пытался показаться внуку интереснее. Из прошлого он неожиданно рассказал мне только одну драматическую историю, приняв меня в тот раз за лошадь того чеховского извозчика. А ведь как-то же он жил все эпические 30-е, воевал, был ранен. На что моя другая бабушка, не любившая евреев, замечала: в обозе, должно быть, зацепило. Потом работал на химзаводе то ли главным инженером, то ли начальником цеха. История была следующая. В конце двадцатых дедушка познакомился с русской девушкой, влюбился и подумывал уже о чем-то более постоянном, чем влажные свидания под уличным фонарем. Предвидя сопротивление родителей, он решил прежде посоветоваться с любимым старшим братом. Тот захотел посмотреть на избранницу, назовем ее Марусей. Договорились, что это произойдет в одном из небольших театриков, которых тогда расплодилось в Москве. Маруся пришла с подругой Анечкой. Представляю замечательную своим разнообразием компанию: огненноглазый любимец женщин, очень уверенный в себе Саша, стесняющийся молчун долговязый Осик - братья были, впрочем, одного роста, - опытная хохотунья Маша и Аня-невеличка, счастливая тем, что ее взяли с собой почти взрослые. Жизнерадостная русоволосая россиянка красавцу Саше понравилась. Он попробовал за ней ухаживать, но, в отличие от менее светского и раскованного брата, успеха не имел. На подругу Аню во все время встречи братья почти не обращали внимания. То ли из зависти и ревности, то ли из действительно вдруг взыгравших родственных чувств, подумав, что вмешательство поможет брату принять верное решение, Саша рассказал о его приключении родителям. Дедушку отчитали, пригрозили проклятием, если он ослушается, - я не знаю, как это обыкновенно происходит у евреев, в голову лезут картины и образы русского быта, описанные русской литературой, - и настрого запретили дальнейшее общение с иноплеменницей. Встречи с Марусей прекратились. Я подумал, - объяснял мне дедушка, - что не буду с ней пока видеться, посмотрю: если не смогу без нее, то значит, это настоящая любовь и я буду бороться. А если ее забуду, то значит, я ошибся, а мои родители и мой брат правы. Видимо, дедушкина любовь настоящей не была, потому что, когда в ближайшее же время его решили женить, он не сопротивлялся. И никогда не жалел потом об этом, - уверенно говорил мне дедушка. - Потому что Аня стала мне очень хорошей женой. Не думаю, чтобы он ожидал от меня какой-то реакции на происшедшее с ним в молодости. Невестой оказалась та самая Марусина подруга, присутствию которой в театре они так опрометчиво не придали никакого значения. Открылось, что с ее семейством у семьи деда существовали давние связи, о чем ни он, ни Саша не знали. Так на свет вылупилась моя баба Аня, я ее так звал. За свое театральное унижение, когда она была оттеснена на второй план и о ней время от времени почти забывали, ей удалось отплатить лишь лет через пятнадцать, когда дедушка вернулся с фронта с неприличной раной, лишившей его потенции. С тех пор обращалась с ним как с ребенком и любила при нем кокетничать с мужчинами русского происхождения. Летом, вдвоем с моим маленьким папой, отправлялась на юг. Папа, вероятно, ничему не мешал. Одну из фотографий того периода она мне с гордостью показывала. Прикрывая плечи зонтом модной китайской круглой формы и опираясь на другую руку, лежит на песчаном пляже, скрестив полные бедра, и не улыбаясь глядит в невидимый объектив. Кто ее в этот момент снимает, на фотографии, к сожалению, не показано тоже. О прошлом бабы Ани известно только, что она не была приезжей и получила лучшее воспитание, нежели дедушка, демократический выходец. Вот еще причина, по которой поторопились его женить, - престижно и выгодно, как должно было казаться родным. Подозреваю, что сохранялись надежды на недолговечность советской власти. Семья бабушки якобы владела небольшим заводиком по производству конфет на вес, благополучно перекочевавшим из дореволюционного прошлого в послереволюционное. Во всяком случае установлено, что в зале их квартиры стояло фортепьяно. На нем Анечка упражнялась по нескольку часов в день, быстро перебирая белесыми пальчиками. Зато из тьмы предсуществования иногда выступают брадатоликие фигуры то ли деда, то ли прадеда - а тогда кто он мне? - моего отца. Одна богомольная, коленопреклоненная, с укрытой головой. Маленький папа лезет на стену в угол, куда фигура устремлена, посмотреть, есть ли там кто-нибудь. Детская шалость. Я всегда там представлял киот типа православного с иконами и горящей лампадкой, чего, конечно, быть не могло. Другая встречает в прихожей советского фининспектора похожими улыбками и поклонами, благодаря которым, возможно, удалось продлить на несколько месяцев семейный бизнес. Я никогда не мог решить для себя, это тот же персонаж или уже другой. Мне казалось, что все происходит в одной квартире и одновременно: в окно залы смотрит на уличный бой молоденький дедушка, а похожий на него и заранее кланяющийся открывает в темной прихожей дверь фининспектору. Бабушка и в дальнейшем, когда своего фортепьяно уже не было, продолжала развлекать собравшихся, конечно, уже несколько сбивчивым музицированием. Выучилась на фельдшера, была членом партии - если вы еще помните, какой, работала в детской поликлинике и выезжала на дачу с детским садом. С ней навсегда остался связанным образ мутно-зеленого подъятого шприца, в прореху иглы которого свисает и тянется капля. А я прячусь под стол. Это почти игра, я же знаю, что укола не избежать. Другим обстоятельством, при котором я лез под круглый малаховский стол с долгой скатертью, увеличивающей иллюзию безопасности, была азбука. Я не хотел учиться читать. Поэтому прибегали к насилию, меня извлекали и усаживали за тот же стол. Я опять сползал со стула. Впрочем, это тоже была несколько печальная игра. Когда я все-таки освоил склады, нашли способ, тривиальный и, кажется, не раз описанный, меня заинтересовать, - превратив чтение в спорт. Прочитанные книги - сначала тонкие и в твердых, ломких картонных обложках, потом все более толстые и уже не лезущие в связки - укладывались стопками. Когда набиралось считающееся достаточным количество, стопку перевязывали и отправляли на шкаф. Оттуда они были хорошо видны, и можно было определить, сколько я успел за это время прочесть. Я ревниво следил за тем, чтобы стопочки были одинакового размера. Когда я плавно перешел от "Курочки рябы" к "Трем мушкетерам", крыша шкафа была тесно заставлена. Потом они все в одночасье и неожиданно куда-то делись. Она была первая в ряду моих родственников, которую я стал ненавидеть. Все детство говорил ей "вы". На что другая бабушка, которую я называл, чтобы различать, бабулей, любила ей указывать. _ _4_ _ _*Малаховка, 60-е* 1. Собашники и старьевщики_ Мое первое воспоминание - выстрел за воротами. Мы на него вышли, поэтому я знаю, что он был. Пулеметная очередь крови на снегу, Рекса убили. Помню не как он выглядел, а гладко-огромную голову на ощупь. Мы с бабулей смотрим за воротами вслед мельчающей машине собашников, как мы их называли. Даже успели увидеть, как его затаскивают, хотя я в этом и не очень уверен. Обычный для того времени случай. Собашников в поселках боялись, как в городах несколько ранее "воронков" НКВД. Но есть разница: "воронков" боялись кто знал, а собашников - все. Советовали друг другу не выпускать без ошейников, которые сообщают, что, мол, есть у собаки хозяин. Но при этом говорили, что от собашников, которым нужно дать план, и ошейник не спасет. Будто бы они специально сначала выслеживают, у кого есть собака. Так что лучше с участка вообще не выпускать. Но не зимой, а летом по-настоящему въехали шестидесятые в мою жизнь в карете старьевщика. Я только так говорю, что в карете. А на самом деле в запряженной водовозом телеге с поставленным на попа огромным ящиком. В боку ящика вырезана квадратная дыра вроде окна. Мы за ним бежали, а водитель время от времени, лениво целясь, щелкал назад длинным бичом, стараясь попасть по пальцам и изредка кого-нибудь задевая. Эту идиллическую картинку с каретой старьевщика и толпой толкающихся ребятишек за ней я посвящаю своему сыну, который уже не увидит ничего подобного. От щелканий бича, грозных окриков и обжигающей боли нам становилось только веселее. Мечтой каждого был стреляющий пробками пугач, на который старьевщик выменивал тряпки и ненужные части мебели. Нужно было только стянуть эту необходимую валюту у зазевавшейся бабки. Впрочем, о счастливых обладателях пугачей больше рассказывали, чем их действительно видели. Хотя кто-то якобы уже дал кому-то пострелять. У меня его не было никогда. Бабки старьевщиков не любили, боялись их, как когда-то - проезжих цыган. Как зимой - собашников. Тех и других окружала тайна, мистическая и одновременно, как всегда, неприличная. В деятельности старьевщика усматривалось какое-то неизвестное преступление. Они были отщепенцы, изгои, как палачи в средние века. Их подозревали в воровстве, хотя точно знаю, что ни один старьевщик моего времени сам ничего не украл. Их никогда бы никто не пустил в дом. Наши бабки ревниво следили, чтобы ничто из домашнего хлама не попало с внуком в роли посредника в грешные руки хозяина кареты и пугачей. Но при этом очень радовались, когда что-то такое происходило с хламом и внуком соседки. Тут в этом смысле солидарности не было. Не помню, чтобы Андрей бежал с нами. Прокатившись между нашим глухим забором и его - разреженным, малаховская редкость, за которым виден дом с остекленным верхом, карета сворачивает к "керосинке" и здесь куда-то девается. _ _7_ _ _Страшный дом_* Источники страха в Малаховке 60-х - дураки, сироты и калеки. Под "дураками" я подразумеваю тех, кого так традиционно звали в русском народе, а в эпоху массовой популярности психиатрии отстраненно называют умственно отсталыми. Эти три категории населения не были, конечно, более распространены тогда, чем в любое другое время, например, сейчас, но были более заметны. Сейчас они не скрываются, повылезли на улицы. Мы их постоянно видим, к ним привыкаем и поэтому не думаем о них, пройдя. Даже если жалеем. Кроме того, между "нами" и "ими" нет большой разницы. Мы все предоставлены государством самим себе. Но в эпоху, когда "белый билет" был позором, о чем мы можем судить по лучшим фильмам того времени, и недостаток ума, органов или родителей был проблемой для всего общества. Никому бы не пришло в голову притвориться калекой или сиротой. Иметь даже неполную семью (у меня была полная), тем более не иметь никакой, было стыдно. Как и не пойти в армию по состоянию здоровья. (Все изменится в 70-е.) Например, умственная отсталость, как мне кажется, воспринималась на фоне общего культа прогресса, а недостаток чего бы то ни было (семьи, здоровья, ума) - на фоне столь же общих мечтаний об изобилии и процветании. Представления о прогрессе, процветании, а еще - о "норме" объединяли чиновников, первых диссидентов и обывателей. * * * Детский дом у нас в Малаховке был на соседней улице. И представлял собой просто огороженную прореженным забором зеленую поляну вроде тех, что сейчас иногда делают искусственным образом перед офисами. Внутри стояло несколько молчаливых флигелей, один - с верандой, перед которыми устроены разные снаряды для упражнений и лазанья. Сейчас на этом месте какая-то фирма, через поваленный забор, чередуясь, заезжают машины. Но труба котельной, о происходящем в которой мы любили фантазировать, по-прежнему неприятно торчит справа, уже бездействующая. После обеда, а я думаю, что после "мертвого часа", их выводили на прогулку. Впереди воспитательница. Кажется, принято писать о том, как преследовали детдомовцев. Ничего подобного у нас не было. Мы решались только издали следовать за их желтоцветной процессией до Советской улицы. Они ее переходили, а мы возвращались. Советская улица с двумя облупленными трансформаторными башнями была другой границей, которую мы преодолевали лишь в сопровождении старших. С противоположной стороны наши передвижения ограничивали глубины Обрапроса. На Советскую улицу я только заглядывал, искренне считая, что там не живет никто. Во всяком случае всегда было очень пустынно. А лет в двенадцать проехался по ней на велосипеде, все-таки не пешком же. И обнаружил, что там даже есть еще одна школа с детьми, о существовании которой не подозревал. Но "сироты" были редким эпизодом моего детства. Я же не каждый раз оказывался на улице. Не ждали же мы их. Вот появления "дураков" не поддавались регулированию. В каждом населенном пункте, в городском районе, в деревне есть свой дебил, это всем известно. Местные им гордятся как достопримечательностью. Был и у нас обычного вида, они же все одинаковые. С капающей из открытого рта слюной, выпученными глазами и проч. Я его видел то на рынке, где его прикармливали, то проходящим по нашей улице. Не знаю, где он жил. Известно также, что бывают дебилы опасные, бегают за детьми, особенно за девочками. Может быть, они просто хотят, чтобы с ними поиграли. Один был даже описан Фолкнером. А есть тихие, безвредные. Которые, мне всегда казалось, знают, что они дебилы. Наш был из тихих. Я его не боялся, было просто неприятно на него смотреть, и я отворачивался. Опасность представляли "дураки", о которых это не сразу понятно, и живут как все, рядом. Таким был сын соседа дяди Саши Толик. Их участок примыкал к нашему, оградой служили кусты малины. Дядя Саша был великий мастер, как о нем все говорили. Он построил нам каменную часть дома. До этого там была огромная терраса, которой я "не застал", хотя физически уже существовал. Доказательством, кроме фотографий, служит мое не столько воспоминание, сколько ощущение строительства. Я сижу верхом на балке, перекинутой через яму фундамента, а дядя Саша на соседней что-то строгает. Вероятно, это он меня усадил. Ведь не мог же я тут впервые появиться ниоткуда. Если я это уже помню, то, значит, было и что-то предшествующее. Кроме Толика, у дяди Саши была дочь, красавица, толстуха и совершенно нормальная Таня. Что Толик умственно отсталый, я бы не догадался, если бы не подслушал шепчущихся бабулю и маму. Способность к ремеслу он унаследовал от отца. Все время что-то мастерил, однажды замечательно сделал шалаш на таких типа свай, который внутри был настоящий дом. Он меня в него пускал. Другой "дурак" был пришлый. Очень интеллигентный и, вероятно, в каком-нибудь ином смысле очень умный, например начитанный, Славка. Но знаете, бывают отклонения в поведении или внешнем виде, которых дети не прощают. Остались мною невыясненными отношения, которые связывали моих родных и Славкиного деда. Но они у нас появлялись вдвоем. И дед оставлял на меня внука, неприятно произносящего слово "цаца" и с вечной зеленью в ноздрях. Того и другого было достаточно, чтобы я стеснялся знакомства и был рад, что приходил - в памяти осталось, будто бы так всегда совпадало, - хорошенький Вадим, Вадик, Димочка, с которым мы над Славой смеялись. За что впоследствии и были наказаны. Вернее, не совсем за это и наказан был только я. Еще местом, где мы курили искусственный лед, было у Андрея на участке под деревянными ступеньками входа в дом. В просветы нам хорошо заранее видно, кто подходит. Однажды он стащил у матери неполную пачку настоящих сигарет, но "попробовать" я не осмелился. Там мы предавались составлению не лишенных изобретательности планов относительно Гали - отчасти эротических, отчасти почему-то мстительных. Не последнюю роль в них играла и овчарка Вадика. В связи с темой разного рода издевательств я вспоминаю его меньшого тезку, который действительно по сравнению с нами совсем еще дитя. У его родителей была фамилия Разивильские. Они жили по другую от нашего дома сторону, чем дядя Саша с детьми. Между глухим высоким забором Разивильских и Володькиным заборчиком в траве был еще проложен переулок, куда Галя пряталась от меня за пристройкой. Рассказывали, что за этим забором, из-за которого выпускали Димку-маленького погулять, они выращивают цветы. В чем для бабули, не продавшей из сада "ни яблочка", был уже криминал. Позднее, когда забор несколько обветшал, мы смогли увидеть через прорезавшиеся щели, что да, растут, очень крупные, клонящиеся под тяжестью голов георгины. Но в описываемую пору мы не знали с точностью, что за ним происходит. А в отместку с удовольствием мучили и пугали их Димочку. Развлечение, впоследствии описанное мною подробно и верно в рассказе "Баба Настя", может быть, лучшем у меня, потому что самом простом. Но там этим занимается мой герой, в остальном мало похожий на меня. _ _9_ _ _*Шофер и девушка_* Первое, раннее для меня литературное упоминание Малаховки я встретил у А. Вознесенского: ї На блузке видит взгляд Всю дактилоскопию Малаховских ребят. Речь у поэта идет о разбитной девчонке из электрички. Малаховские хулиганы не играли какой-нибудь заметной роли в моей жизни, может быть, я их уже не застал. Существование было довольно спокойное, и необходимость встречать по вечерам со станции была отчасти анахронизмом, отчасти символом. Во всяком случае я не слишком волновался, когда бегал пару раз в темноте вызывать врача к бабуле в довольно дальнюю от нас поликлинику. Помню только одну криминальную историю, вызывавшую мой интерес и любопытство и живо обсуждавшуюся бабулей и мамой, когда мне было уже лет двенадцать. С выпускного бала в школе, где в моем раннем детстве еще работала моя мама, девочка решила уйти пораньше, с кем-то поссорившись. Вероятно, она сама остановила легковую машину. Владелец ее сначала изнасиловал, потом добивал гаечным ключом. Но она все равно еще некоторое время ползла в разорванном белом выпускном платье, оставляя пулеметные ленты крови, и добралась таким образом до ближайшего горевшего окнами дома. Даже калитку смогла открыть. Водителя впоследствии нашли. Девочка вызывала осуждение. Она сама была виновата. Во-первых, не следует лезть к первому встречному. Это утверждение звучало как назидание и мне. Во-вторых, они все сами, своей манерой одеваться и поведением, провоцируют подобное обращение с собой. * * * Малаховская культурная традиция уводит в прошлое. Памятник архитектуры начала века - дощатый бледно-зеленый от времени (сейчас он отреставрирован) Летний кинотеатр с фронтоном и поддерживающим его портиком. По преданию, там пел Шаляпин. Называли и еще звезд кино и эстрады того же времени, но их имен я не помню. "Летним" он стал после того, как построили, уже на моей памяти, по другую сторону железной дороги так называемый "Зимний". В современном, как тогда считалось, стиле: козырек, стекло, бледно-розовая туалетная плиткаї Там я с московским другом Мишей посмотрю "Зеркало" Тарковского, а перед сеансом получу в глаз от одного из обломков воспетых Вознесенским "малаховских ребят". В Летнем по-прежнему было лучше, привычнее, и никто не трогал. Свежий свет сеялся в худую крышу и обсасывал стропила. Мы с Андреем занимали места в первом, всегда пустом ряду, чтобы можно было выставлять колени, и "курили". Для этого мы использовали искусственный лед, выпрошенный у мороженщицы. Мы его помещали в свернутые голубые трубочки билетов. Лед испускал пар, а мы его вдыхали и старательно выдыхали. К концу фильма край "цигарки" совершенно размокал. Андрей был на год моложе меня и на две головы ниже. К нашей дружбе все в моей семье относились равнодушно-снисходительно, за исключением папы, не игравшего в мое детство какой-нибудь заметной роли в моей жизни. Во мне сохранилась только одна картинка с папиным тогдашним существованием. Папа грузит ссыпанный в снег у ворот уголь. Детская прогулочная коляска тачка. Совковая лопата. Рыжий, сбившийся на сторону берет с веточкой на макушке. Перья серой пыли на губах и лбу (или лбе?). Он считал, что Андрей недостаточно развит для меня. Не с Шаляпиным, а с любимым "Черным тюльпаном" с А. Делоном в главной роли ассоциируется у меня Летний кинотеатр и с еще более любимыми "Тремя мушкетерами". Книгу я читал 13 раз (это точное число), а кино смотрел раз восемь (не уверен). Со второй серии, где миледи появляется в неглиже, меня обыкновенно уводили. Поэтому я ее смотрел реже. Бабуля, также любившая этот фильм, с удовольствием меня сопровождала. У нее были свои обозначения для действующих лиц, мною надолго воспринятые, например, Рошфор назывался "человеком в черном". После того, как однажды она, увлекшись, забыла, а то и не захотела меня увести, за нами стала приходить мама. * * * Последние для меня литературные упоминания Малаховки - в нашумевшем сочинении А. Сергеева "Альбом для марок" (правда, там речь идет в основном о соседней Удельной): "Из Малаховки приезжает на велосипеде статный хирург, которого я зову Гастрономом" и т. п. Я согласен с тривиальным мнением, что беда нашего времени, как и недавнего прошлого, - недостаток, если не полное отсутствие, дневников и воспоминаний. Гибнут в забвении детали и приметы эпохи, которые были бы уже непонятны моему сыну, если бы он вообще о них когда-нибудь узнал. А также черты людей, прежде всего ничем не знаменитых и не интересных, кроме того, что они были. И в этом смысле сочинение Сергеева выполняет прогрессивную роль, подавая пример. Шум вокруг подобных книг объяснить легко. В наших критиках и читателях живет стихийное ощущение того, что художественность уже невозможна. Ощущение, не имеющее ничего общего с некогда популярной западной концепцией смерти литературы. А более житейское, почти бытовое - негениальности окружающего. Поэтому, как только появляется произведение с таким устройством синтаксиса или расположением строк, с модернистским введением документов a la Солженицын, таблиц и записей "в столбик", что ассоциируется в нашем сознании с высокой словесностью, все сейчас же радуются. В нас живет немного печальная жажда талантов. _ _10_ _ _*Красково - Малаховка_* В роду у меня не было знаменитостей: музыкантов, писателей, политических или каких-то других деятелей. Не было также их знавших или знавших их знавших и т. д. Это может выстраиваться до бесконечности. Так в семье моей первой жены гордились знакомством с семьей, в доме которой бывала Анна Ахматова. Мой отец - первый, кто из нас приблизился к известным людям, но не задержался возле них. В памяти сохранились снисходительно-иронические интонации его рассказов о его детских встречах с ними: о Л. Кассиле, Маршаке, С. Гудзенко, Пастернаке. Для него они все были равны, это были люди, о которых в разной степени говорили. Папину иронию я очень рано стал воспринимать как направленную на самого рассказчика. К самоиронии добавлялось удивление, и тоже собой, тем, что с ним такое могло случиться. Рассказывая, папа стеснялся, словно бы речь шла о чем-то очень неприличном. И одновременно в папиных речах сквозило что-то униженно-восхищенное по отношению к людям, которые его приняли. Красково, Удельная и Овражки ограничивали мою географию во времена моего детства. В Красково жила мама бабули, бабушка беленькая. Это так у нас и называлось: "пойдем к бабушке беленькой". Позднее, после ее скорой для меня смерти, "пойдем, помнишь, где бабушка беленькая, мы еще ходили". К этому времени там оставалось несколько ее дочерей и бабулина племянница, а моя троюродная сестра, Ниночка. В Красково же жила и оттуда к нам сама приходила слепая тетя Феня. В Удельную бабуля регулярно отправлялась на электричке "в баню", сначала одна, а затем, постарев, в сопровождении дочери, мамы для меня. В Овражках, отдельно от остальных, жила в своем доме с сыном Юрой самая младшая и любимая из бабулиных сестер, моя "тетя Клава". Путь в Овражки и Красково, насколько я сейчас помню, но, может быть, это было и не так, - по одному и тому же горячему, приятно пружинящему под сандалями шоссе, только в разные стороны. Дело происходит в моих воспоминаниях обыкновенно летом. Картина Красково времен моего раннего детства - густо заросшая травой местность. Ни домов, ни необходимых в этом случае заборов в моих воспоминаниях нет. Проблуждав, мы попадали во двор беленькой бабушки, который, таким образом, оказывался единственным. Трава была "высоченная". В ней петляют светлые дорожки, а по сторонам - алфавит телеграфных столбов. Позднее, когда я уже ездил в Москву, этому образу Красково противоречил другой, из окна поезда: тесно выстроенные дома, объединенные общим забором, с крошечными садиками за ним и недостаток пустого пространства. Два образа Красково не обнаруживали между собой ничего общего. Это были два разных места, которые у меня никак не получалось связать, несмотря на их повторенное название. Скрипнув, в кровати, стоящей на возвышении, бабушка беленькая поднимается, сначала на локте, потом спускает ноги. Воспоминание - из тех застывших и нерасчлененных, каждое из которых сначала кажется самым первым, а потом выясняется, что их много таких же, равноправных и сопротивляющихся хронологии. Она нас о чем-то спрашивает. Меня тоже заставляют ей отвечать. Вероятно, меня тяготят ее присутствие и разговор, который мы ведем с ней по обязанности. Не зная, куда себя деть, я мыкаюсь по душной, закупоренной комнате, наверняка, с неизменным буфетом, круглым столом посередке под скатертью и горшками с цветами на подоконнике, за которыми не видно улицы. И жду не дождусь, когда можно будет выбраться в соседнюю, где нас ждет угощение. Но, скорее всего, таких сложных ощущений у меня в три года быть не могло. Они - результат уже более поздних моих догадок лет в двенадцать, когда впервые оформилось что-то похожее на ранние воспоминания. Бабуля сестер не любила. Считала их "дурами" и ленивыми, которые ничего не знали, ничем не интересовались, даже за собой не могли следить как следует, не выучились ни на кого. "Мне-то простительно. Мать и отец - в поле или по хозяйству, а я с этими. Мне из-за них и школу бросить пришлось", рассказывала бабуля. Простить сестрам то, что она необразованная и без профессии, она не могла. Тем не менее считала своим долгом у них бывать и после смерти матери, хотя с каждым годом реже. Возможно, поэтому и я их не помню по отдельности. Их должно было быть три или четыре, а они для меня все сливаются в старшей из них, но для бабули все равно же младшей - высокой и высохшей старухе, с несколькими разнообразно торчащими изо рта желтыми зубами. "Даже зубы себе вставить не могут", - говорила бабуля, тоже их не различая. Определение "старуха" к ней самой очень долго было трудно применимым: она выглядела моложе сестер, брюхастая и с ослепительной пластмассой во рту. Обилие подписных собраний сочинений русских и нерусских классиков в малаховском рассохшемся шкафу предназначалось дочери Юлечке, маме для меня, тогда еще студентке, но использовалось и ею самой. Прочитала всего Бальзака и хорошо, кажется, помнила. О Горьком отзывалась пренебрежительно: "Да я все это без него и так знаю." А самым большим ее переживанием было то, что в свое время не занялась латынью, иначе бы сейчас хоть в аптеке работала. В рассказах бабули о ее жизни "до меня" время от времени появлялась странная фигура мужчины с высшим образованием, который ее уговаривал учиться, пока молодая и еще не поздно. О ее отношениях с ним у меня в детстве вопроса не возникало, а сейчас я на него не могу ответить. С бабулиными же вставными зубами связан вот какой эпизод, ее тогда очень обидевший. Однажды она пошла в магазин, меня с ней не было. Она нам все это пересказывала, вернувшись. Незнакомая маленькая пожилая женщина в очереди, плененная блеском бабулиных протезов, воскликнула: "Ах, да какие же у Вас еще зубки!" Рассказывая, приседала, изображая, с руками между колен, так что можно было с вероятностью судить и о размерах спросившей. А другая, рядом стоящая, на это холодно заметила: "Да вставные же, не видно разве." - "О!" - был в ответ разочарованный выдох первой. "Ну зачем? Кто ее за язык-то тянул? - не успокаивалась бабуля. - Смолчать нельзя было? Нет, обязательно надо все испортить." В стакане с водой, куда на ночь она опускала зубы, к утру плавали вымытые из них хлебные крошки. Перевернутые красные раковины под водой я потрогать боялся. Кем приходилась бабуле тетя Феня, я также никогда не знал. Есть люди, которые будто бы родятся вместе с обращением к ним: "баба Женя", "молодой человек" (а он уже давно не молод), "Олег" и "на ты". Старенькая, невесомая с виду и приятно пахучая тетя Феня навсегда осталась "тетей". У нее были очки с толстенными стеклами. Но и в них она видела только, как говорила, границу между небом и землей. Как она до нас добиралась, оставалось загадкой. Ее все ужасно любили и не заметили, как померла. Перестала ходить, а потом мы узнаем, что похоронили. Всегда было такое ощущение, что она сама заранее не знает, что окажется у нас. Может быть, поэтому. Просто вышла из дому, и в дороге ей вдруг приходит мысль к нам "завернуть". И так она преодолевала довольно порядочное расстояние. Может быть, поэтому не волновались, не узнавали, куда запропастилась, привыкнув к неожиданным и нерегулярным появлениям. _ _14_ _ _Брат и сестры_* Даже не знаю, стоит ли их сюда впускать. Для того лишь, чтобы дядя Яша, сыграв с дедом несколько партий в шашки, тут же исчез, чтобы появиться позднее уже автором завещания, и тетю Розу, чтобы, приложив к всегда раскрасневшемуся грубоноздрому носу ловким коротким движением платок в кулаке, как будто что-то там утрамбовывая, и еще раз всхлипнув, она застыла, не зная, что ей дальше делать. Потому что делать ей тут больше нечего. И тот, и другая были предметами постоянных деловитых насмешек, заменявших все другие виды родственной связи с объектом насмешек, а со зрителями и слушателями дополнявших эту связь еще одним ее театральным видом. Над дядей Яшей насмехался дедушка, у которого для этого были свои причины. Во время войны, когда дедушка, если читатель еще помнит, был ранен, дядя Яша служил в Персии (Иране). Прослужил, естественно, очень тихо, без приключений, был награжден безо всякого участия в военных действиях. (Дедушка уверял, что тоже был представлен к Красной Звезде, но документы затерялись, старался, должно быть, показаться интересней.) И вернулся целый, вывезя с собой массу красивых вещей. ("Награбленных", - замечал дедушка. Я их не видел никогда, в доме дяди Яши не был ни разу. Мне всегда представлялись узорчатые ковры, воз таких ковров, как в книге о Стеньке Разине, которые дядя Яша вез в Россию.) Да еще к каждой военной годовщине, как было принято в далекие времена Советской власти, получал очередную юбилейную медаль, что, с точки зрения дедушки, было уж вовсе несправедливо. Над тетей Розой бабушка Аня не насмехалась, потому что не умела по обыкновенной своей тупости. Тут больше мы с папой старались, которых обоих Роза раздражала. Но третировала страшно ("ты Розу третируешь, а мне это неприятно" - дедушка), никогда не упускала случая лишний раз не обратить на нее внимания, не ответить на вопрос, отвернувшись, отсесть на другой конец комнаты, если на Площади Борьбы, или в другую комнату - когда переехали. Для неприязни к тете Розе у нее не было и тех оснований, что у дедушки в отношении дяди Яши, если не считать того, что тетя Роза была дедушкиной сестрой. * * * Вероятно, чувствуя сомнительность своего прошлого, дядя Яша вел себя бесцеремонно и всегда подчеркивал, что приехал только ради шашек, за которые, едва войдя, дедушку сейчас же и усаживал. Если же мы в этот момент играли в шахматы, в которые дядя Яша не умел, что, конечно, доказывало его тупость, то шахматы безжалостно сметались. Дедушка этому никогда не сопротивлялся в степени достаточной, чтобы мы хотя бы доиграли. И ни разу не отказался от шашек, что тоже, я думаю, мог бы, если бы захотел. То ли ему нравилась, как всегда, роль жертвы, то ли дядя Яша имел над ним какую-нибудь не известную мне власть. Но, скорее всего, власть имела бабка, а дядя Яша был ее братом. Издеваясь над ним, дедушка имел возможность доставить некоторую неприятность и жене, которую, как я подозревал, боялся. Принявшись же за шашки, отдавался им с обычной непробиваемой серьзностью, которую вкладывал во все, что делал. Но прежде считал своим почти мучительным, как и саму игру, долгом показать, что играть ни в коем случае не хочет. Гримасами, каким-нибудь бормотанием ("и зачем мне это нужно", "почему я должен в это играть"), многозначительным поглядыванием то на бабу Аню, то на меня и т. д. сопровождались все его приготовления к игре: раскладывание доски, если она у нас еще не была разложена, расстановка шашечных плошек и пр. После очень скорого показного ухода бабушки Ани в другую комнату гримасы и подмигиванья предназначались, казалось, одному мне. Если бабу Аню дедушка злил, то мне отводил чрезвычайно для меня приятную роль союзника. Мы с ним были как будто бы в заговоре, знали о тупости дяди Яши, а он о ней - нет. Он играл в презираемые нами шашки, а мы - в интеллектуальные шахматы. Мою одаренность оттеняла неодаренность дяди Яши. Одаренными были также дедушка и папа. Насчет бабули я колебался. Мама и бабушка Аня были неодаренными. Мы делали вид, что думаем, что дядя Яша наших подмигиваний не видит, и он делал вид, что их не замечает, перенося все наши демонстрации так же стоически, как и дедушка, если ему верить, саму неизбежность игры с жениным братцем. "Поиграешь", "ничего с тобой не случится", "чем в эти ваши дурацкие шахматы", - приговаривал дядя Яша. На самом же деле, я думаю, для них обоих все эти препирательства были почти ритуальным введением к игре, в котором, как и в игре, испытывали потребность. Как и я - в их препирательствах, игре и в самих приездах дяди Яши, которых с нетерпением ждал. Как и баба Аня, возможно, потребность в неприятных для нее дедушкиных гримасах и в своих возмущенных (раздутые ноздри) уходах. Эта отчасти печальная игра нас объединяла и обеспечивала отношениям устойчивую гармонию равновесия. Когда дядю Яшу парализовало и ездить стали к нему по очереди сестры (долгие споры по телефону, кому на этот раз), мы с дедушкой испытали физическую пустоту рядом с собой, как будто открылась ниша или пустая комната, туда можно сунуть руку и немного ею повертеть за дверью, но войти целиком страшно. Что касается его ощущений, то сужу вот по чему. Когда умерла баба Неся со второго этажа, дедушка, зная о малаховских скандалах и не любя бабулю, рассуждал будто бы серьезно, отчего получалось еще смешнее, стремясь меня привлечь на свою сторону, "как же она теперь будет?" "ей же теперь будет не с кем". Но я отмалчивался. Я думаю, что он потому так говорил, что знал по себе. Не помню, чтобы в присутствии дяди Яши велись какие-либо разговоры, посторонние спорам "играть-не играть": перед каждой партией, и не затихавшие во время нее. Ни о внешней политике, ни о преследованиях евреев, о чем дед любил поговорить с сыном, папой для меня. Причем все вело уже к тому, что вот сейчас наконец бросит игру и больше не будет, но всякий раз выходило так, что он все-таки доигрывал, и начиналась новая. Так что к концу дедушка совершенно уже изнемогал, но заставить себя поддаться не мог. А это был единственный способ заставить дядю Яшу уйти. Наконец тот все-таки обыгрывал уставшего дедушку и сейчас же вставал и начинал подолгу собираться, никак не мог прекратить оживленно издеваться над неустоявшим соперником, как будто не было десятка до этого проигранных партий. А дедушка переживал случайный проигрыш. Пока бабушка не выпроваживала, надевая ему на голову шапку или кепку (в зависимости от времени года), смахивая невидимую пыль с рукава и тайком цепляя за него и направляя к двери и, наконец, вытесняя ею, за-кры-ва-ю-щей-ся. Дедушка потом долго еще не мог ус-по-ко-ить-ся, доказывая уже мне, что вот если бы пошел так, то победил бы. Мы расставляли презренные шашки и разбирали этот вариант. _ _16_ _ _*Соседка_* Галя жила над нами, куда в два приема вела ненадежная лестница. Вставала на хвост и, вывернувшись посередине, бросалась навзничь со всего размаха затылком о порог. В прямоугольное окно с лестничной площадки Галя меня высматривала. А я делал вид, что не вижу, занимаясь своим. Я перед этим уже услышал, как она сбегает, стуча, и сейчас же вышел. Галя ходила уже в четвертый класс, но с ней там все равно больше никто не дружил. К нам на участок бабуля и мама ее тоже не пускали. Тогда она продолжала путь по лестнице. Присаживалась в нашем проулке перед домом и что-то чертила прутиком, расставив колени. Выдержав сколько мог, я выбегал как будто не к ней, а так просто, и останавливался, будто только увидел. Когда я гонялся за Галей, она не убегала совсем, а от-бегала, боясь громко визжать, чтобы ей совсем не запретили со мной дружить. На оббитые ступени "зимнего" входа неожиданно выходила раскрасневшаяся мама. Потому что был еще прямо на участок, "летний", который зимой не действовал. В "зимнем", как и полагается, сыро, полутемно, от каменных ступеней и пристройки соседа холодом тянет. На ночь запираемся на гвоздь. А в "летнем" сутками дверь нараспашку. И не "сыро", а "свежо", не "сквозняк", а "проветривается", не "несет" неприятным запахом, а "пахнет": травой и цветами с участка, жареной картошкой и пирогами - из дома. Но мы всегда успевали притвориться, что просто играем. Постояв еще немного, мама уходила. Я прятался за углом каменной пристройки дяди Володи с огибавшей ее трубой. Это для меня он - дядя Володя, но Володька - для бабули. Опять убежавшая Галя возвращалась и осторожно заглядывала. Она же знала, что я тут. Она жила с бабушкой, которую бабуля называла "Неся". Я до сих пор не знаю: это было уменьшительным от ее имени, фамилии или случайным прозвищем. Как мы иногда называем до сих пор евреев "сарами" или "мойшами". Опираясь на клюку, баба Неся выходила посидеть на скамейке, подзывала меня и наделяла специально захваченными конфетами. Она же знала, что это не понравится моей семье: что у нас конфет, что ли, своих нет? Я брал. Однажды Галя сказала мне между прочим, что ее бабушка назвала мою дурой. Я сейчас же передал это по назначению. Мама пошла выяснять. В ответ расплакавшаяся Галя рассказала, чем мы с ней занимаемся. Пока мы с бабулей пили чай, я мог наблюдать в окно, как Галя бегает, сплетая ноги, в их непокрашенную завалившуюся уборную, с которой, через низенькую символическую изгородь, соседствует наш дощатый "душ". Я только так говорю, что "душ", как мы его продолжали называть. А на самом деле давно превращенный в подобие сарая с лопатами, граблями, более мелкими инструментами и обилием тряпок, которые бабуля никогда не выкидывала. Но я еще помню, как на его крыше стоял бак с водой, нагревавшейся под солнцем естественным образом. От бака осталась замусоренная дырка, используемая мною под флагшток. Уборная с Галей, распаренная на солнце крыша душа, больно отлипавшая от живота, а еще - "темная" под домом, где все, кроме нас, хранили уголь, обыкновенно фигурировали в моих эротических фантазиях того времени, которым не суждено было сбыться. Натянув от мух марлю на стульях, днем меня укладывали спать. (Вы не забыли, что мои детские воспоминания - летние?) Помню, как просыпаюсь в масленой комнате и не могу понять, на самом ли. Во всяком случае шелковистое ощущение. Бабуля сидит у колодца и разбирает в корыте какие-то. Деле это было. В пальцах не проходит. Тогда еще действующего. Ягоды. Тающая на солнце, как сахар, Галя стоит перед ней. Чего, конечно, в действительности быть не могло. Они разговаривают, посматривая на меня и улыбаясь как ни в чем не бывало. Вскочив, я выглядываю на двор, но там уже никого нет. Я не могу решить, как я теперь с ними встречусь. Из дальней комнаты окликает бабуля. Я отзываюсь. Она приносит стакан молока, делая вид, что ничего не произошло, и подавая тем самым пример поведения. _ _17_ _ _*Андреевы игрушки* 1._ Я говорю "Андреевы", потому что мои игрушки могли бы быть - его, и наоборот: его игрушки бывали моими. Вот уже четвертый год одним и тем же ноябрьским днем я диктую подготовишкам на правописание однородных с повторяющимися союзами: "И сноп ржи, и колун, и кнут, и верша, и сама река - все это были наши игрушки". Мне кажется она лучшей в русской литературе. Не знаю, кто написал эту фразу. И зима, и лето, весна и осень, земля и небо с полетом стрижей (если низко, значит, "к дождю"). И снег - зимой, и песок - летом, а весной - вода: валящая с крыши, льющая с неба, всплывающая серыми спинками - в ручьях. И ветер круглый год: гудящий за окнами, обдающий, когда на велосипеде, шевелящий волосы, если утром вышел. И сад. И вишни, и сливы (деревья) в саду. И вишни, и сливы в саду - плоды. И дорожки сада, и дом с кружением пяти комнат, его второй этаж: налево к Гале с бабушкой, направо - к нам. С застекленной верандой на крышу. И сама крыша (только "не упади") с шумящим под ней желобом. Песок ссыпали с машины к забору наших дальних соседей, у которых все время шло строительство. Но его можно было "таскать". Ведрами - ранним утром, взрослые, маленькими ведерками и в горстях - весь день и оглядываясь, дети. "Моя куча" с утопающими формочками - под окном. Постепенно мелела, растаскиваемая по участку. Пока не показывалась изначальная "пыль" с желтыми прожилками. Тогда надо было ждать следующего завоза. Снег получался сам, он "выпадал". В дождь под прибывающую воду подставляли ведра, тазы и корыта, которые назывались "ваннами". Садовые дорожки следовало "поправлять". А из веранды, одно стекло которой вынималось, можно было попасть на крышу. В желто-коричневой колом стоящей шубейке я "купаюсь" в свежевыпавшем снегу. Сначала мне кажется, что это "первое" воспоминание, но потом всегда за ним открывается другое, более раннее. За ним - еще, и так до бесконечности. Ныряю в него с разбега и там некоторое время вожусь, натужно хохоча и оглядываясь на зрителей. Потом забегаю сначала. Бабуля и мама с застывшей веселостью наблюдают из окна за моей резвостью. Считается, что таким образом меня "закаливают". Но я все равно регулярно болел. И зима, и лето, и земля, и небо. И вода - круглый год: снеговая, дождевая, колодезная. И сад. И дорожки в саду. И одинокий клен. И дом. И две лестницы: очень длинная - чтобы лезть на крышу - и короткая, коренастая - чтобы на чердак. И цветастые трусы бабули над головой. И ее метла, ее грабли, ее пила и ее топор-не-попади-по-пальцу, и ее молоток с тем же названием, и лопаты - тоже ее. (У Андрея был еще дедов верстак с тисочками.) Ее ведра, тазы и корыта-ванны. Бабулин колодец. Душ со всем содержимым - бабулин. И сама бабуля, у которой, кажется, никогда не кончится завод. В снеговой и дождевой воде стирали, колодезную пили. Дорожки удерживались кирпичами, которые постоянно "сбивались", или я их "выворачивал" ногой на бегу. Принести с другого конца участка длинную лестницу было целой веселой историей. А колодец часто "чинили". Клен и колодец были главными местами на участке. По клену я лазал. С крыши прислоненного к нему сарайчика с необыкновенным названием "хавира" - в мощную развилку ствола и оттуда - почти до нависающей над домом верхушки. Папа проходит мимо, замечает с тревогой: "Только смотри, не свались", - и скрывается за углом. "Да ничего, не упадет", - отмахивается вслед из окна бабуля. Я же чувствую далеко внизу почему-то успокаивающую хавирову крышу. Клен - наша гордость, почти не относится к саду, потому что вырос сам и такой громадный. Когда, не выдержав, вероятно, толчков моих ног, хавира пала, лазать я перестал. А на длинном коромысле колодца я любил качаться. Считалось, что я таким образом "помогаю". Снизу медленно закипает вода. Поршень бьет в нее изо всех сил и тут же захлебывается. Бабуля колет лед. Бабуля "чистит снег". Бабуля метет листья. Сметает их в большую кучу, после сгребает в яму под забором, а я "утрамбовываю". Поправляет дорожки тоже бабуля. Натянув задом выцветший сарафан и расставив ноги. Она "дергает" вдоль дорожек траву. Бабулиной тяпкой, похожей на перевернутую секиру, бабуля "рыхлит" землю на бабулиных грядках. Сидя на горячей скамье, учит меня плеваться вишенными косточками - бабуля. Приговаривая: "Разве бабушка чему хорошему научит?" У нее ловко выходит, далеко, у меня - ближе. Бабуля "обирает" малину. Бабуля окапывает деревья. Бабуля "срезает" для кролика листья одуванчика, а я хожу рядом и их показываю, ленясь нагибаться. Вот вам еще "первое" воспоминание, кажется, раньше него уж точно ничего не было. Новый год, приехали "другая" бабушка с дедом. Я у него на плечах, в каждой руке по искросыпительной палочке. Вокруг карусель из горящей елки, по-праздничному обильного стола и натужно хохочущих родственников. Бенгальские огни в мое детство играли бoльшую роль, чем у современных детей. Трава выползала из-за кирпичей на дорожки. Для грядок среди деревьев выбирались "посветлее" места. А плеваться косточками - обыкновенное деревенское соревнование: кто дальше. Для этого мы с бабулей садились рядком и стреляли из плотно стиснутых губ по очереди. Запрещалось, например, попадать на дорожки, за что следовал штраф. Целью была буйная поросль травы у душа, кажется, только ради этого и пощаженная. Распаренная скамья жгла голые ноги, а когда я вставал, с болью отлипала. Поэтому мы подкладывали под себя что-нибудь. А на зиму устилалась еловыми лапами, чтобы снег было легче сбросить. Кролика поселили в душ, специально освободив место, я его забирал в дом. И там открывал, что, в отличие от зайцев, он не прыгает, а ползает. Мне клялись, что резать его не будут, когда время придет, продадут и на эти деньги купят говядину. Бабуля рубит дрова. Бабуля копает картошку. Она мне приносит клубнику в молоке. Моргает из кухни маме, сильно и очень заметно, тоже бабуля. Подпирает деревья рогатинами - бабуля. И моет, и стирает, и молится на ночь, громко шепча, и жжет костры осенью. Я ел. На кухне под умывальником стояло обросшее изнутри ведро, в которое свисал из раковины чулок. Пачкая руки, я его "доил". В ведро зимами, чтобы не бегать во двор, ходила мама. Тогда цветастая штора входа задвигалась. Опорожнившись, мама жгла бумагу "от запаха". У меня для этих целей был горшок, которым я долго пользовался, пугаясь уборной. Из ее щелей торчали белые попки засохших умерших пауков. С горшком у меня связано такое ясное воспоминание. Однажды заходит с улицы Андрей, я сижу. Не придавая значения ситуации, бабуля спрашивает, равнодушно торопясь, как всегда, мимо нас: "С тобой бывает, что ты сидишь на троне?" "Бывает", - соглашается Андрей. "Ну вот он тоже." _