Аннотация: Написана в 1966 г.Впервые напечатана в приложении к журналу «Вокруг света» – «Искатель». --------------------------------------------- Олег Куваев Азовский вариант Антураж Город разметался на изрезанном оврагами пыльном плато, которое кончалось глинистым двухсотметровым обрывом. По обрыву, подобно альпинистам, карабкались лохматые возы, у подножия его начиналась рыжая азовская степь. Над степью, над камышами сверкающего на солнце лимана кружились коршуны, за лиманом же не было ничего: пляж из мелкого ракушечника-«черепашки» да вода Азовского моря. На самом краю глинистого обрыва находилось дощатое заведение с краткой и содержательной вывеской «Вино». Вывеска была обращена на покрытую желтым булыжником площадь, за площадью куриными, поросячьими и человеческими голосами гомонил воскресный базар. Человек, носивший странную кличку Три Копейки, сидел, прислонясь к дощатой стенке винного заведения, и в этот утренний час озирал неторопливо, как бы впитывая в себя, три сущности, три первоосновы своего бытия – бытия профессионального браконьера: лиман, где он упомянутыми в уголовном кодексе способами ловил рыбу, рынок, где он обращал рыбу в деньги, буфет, где эти деньги переходили в кассу Иисуса Христа, хромого человека, получившего библейскую кличку из-за неодолимой склонности стоять за стойкой, раскинув руки по стенке, со склоненной в печали головой – точь-в-точь сын божий на голгофском кресте. Три Копейки смотрел на пустынную площадь и ждал, когда появится на спортивном велосипеде «Харьков» отпускник по имени Адька. То, что он появится, Три Копейки знал точно. Адька будет пить сухое вино, двадцать копеек стакан, и при первом же намеке с удовольствием угостит и его. Три Копейки будет пить мутно-бордовый портвейн, плести разные побасенки и угощаться за чужой счет, пока не надоест. Все спокойно было в подлунном мире, спокойно и знакомо. Может, от этого человеку по имени Три Копейки грустилось. Давно уже, очень давно он изучил и понял людей, попадавших так или иначе в сферу его интересов, изучил страсти этих людей и законы, которые управляют их страстями. Таких людей было немного: собратья по ремеслу, приезжие спекулянты на «Волгах» и ЗИМах, которые покупали у него рыбу, рыбоинспекция, которая гонялась за ним, и эти отпускники, самые незагадочные из всех существ. За стенкой заскрипел замок, грохнулся на землю тяжелый засов – Иисус Христос открыл свое заведение сегодня позднее, значит, будет жаловаться на то, как мозжила всю ночь отстреленная нога. Потом, точно по заказу, появился и Адька в проклепанных и прошитых синих штанах, в полосатой поперек шелковой рубахе – форма отпускника из провинции. Адька появился без велосипеда. Три Копейки решил, что парень настроился сегодня пить всерьез, приободрился при мысли об этом, тут же подосадовав на себя: он же должен был это предвидеть, ибо как человек ночной жизни знал о людях чуть больше, чем они могли догадаться. Вчера в двенадцатом часу ночи с мотком сетей в мешке он пробирался в лунной тени заборов и видел этого Адьку, как он маялся на углу, поджидая пигалицу – Монину дочь, а еще чуть дальше видел и самое пигалицу, она хаханьки разводила с ростовским командированным инженером, что ремонтировал городскую подстанцию. В лунной тени заборов он посмеялся тогда тихонько: «Вот так, брат сибиряк, наш-то южный всегда тебе нос утрет…» Сейчас ему стало жалко Адьку, такой он был весь невыспавшийся и вроде помятый, и потому Три Копейки выразил вслух сочувствие и заботу: – Волосы у тебя, Адька, выгорели, как мочало. Ты голову прикрывай, а то вылезать начнут. Будешь путать, где голова, где пятка. – Дьявол с ними, – хмуро сказал Адька– Мне пятки не меньше головы нужны. – За границей способ нашли, – таинственно понизив голос, сообщил Три Копейки. – Для лысых. Продергивают тебе под лысиной нитки, а на них надевают пластмассовые волосы, точь-в-точь как при изготовлении швабры. Получается прическа без парикмахерской, любой цвет, цела до гроба. Три Копейки покосился на яростно палящее солнце и черные точки коршунов в небе. – Винца бы, – сказал он. – В жару хорошо. Иисус Христос слез с кресла и налил два стакана – с сухим вином для Адьки и крепленым мутно-бордовым портвейном для Трех Копеек. Через час они спорили, положив локти на столик. – Поймают, – говорил Адька. – Не может быть, чтоб тебя не поймали. Не может этого быть, потому что… – Не может быть никогда, – уныло договорил Три Копейки. – Я, когда в браконьеры пошел, сразу на «Литературную газету» подписался. Хлестче всех о нас пишет. Читаю год – пишет, второй – пишет, я ловлю – они пишут. Соображаешь? Скучно читать, ей-богу. – У нас на Амуре, – сказал Адька, – никакой инспекции. Лови сколько хочешь и чем хочешь. – Не может быть, – твердо возразил Три Копейки. – Инспекция всюду есть. – Не веришь? – удивился Адька. – Пойдем – подтвердят люди. – Зачем ходить? – примирительно сказал Три Копейки. – Жарко. Давай лучше выпьем. – Давай, – согласился Адька. – Я как про своего дружка – он на Амуре был, а сейчас здесь ошивается – вспомню, мне обязательно выпить надо, чтоб его не убить. Три Копейки посмотрел на струю, которая лидась из бочки в стаканы, и вяло посоветовал: – Лучше вино под рукой держи, Адик. Я твоего дружка знаю. Пенсионер, как все, только дурак: рыбу удочкой ловит. За что таких убивать? – За идею, – сказал Адька. – Он крепкий мужик. С затылка заходи, как решишься пристукнуть, – дружелюбно посоветовал Три Копейки. Адька рассмеялся. Ему нравился этот вялый циник, с которым он познакомился на ночной реке при необычных обстоятельствах. Безалаберная и рисковая жизнь браконьера, как ему казалось, была в чем-то сродни его жизни – близостью ее к воде и земле, чуть большей, чем у среднего гражданина, повседневной опасностью. – Вот пойду я в инспектора и изловлю тебя, – сказал он. – Поймать ума не надо, – сказал Три Копейки. – Приезжают глупые люди и ловят. Потом уезжают. В инспекции только умный без нагана долго служит. Механика жизни, друг. Соблюдение взаимной видимости. – Тоже мне механика, – пренебрежительно сказал Адька. – На одну рыбину пять человек. Трое ловят, двое охраняют. – Не скажи-и, – вздохнул Три Копейки. – Не скажи-и. – Пойду, – сказал Адька. – Отпускник должен перемещаться. Активный отдых – друг здоровья. Три Копейки вышел на улицу и опять встал над обрывом. Привычная утренняя доза вина прогнала усталость. Три Копейки чувствовал себя человеком. Рыжая азовская степь парила невнятными миражами, древние коршуны кружились над древней землей, и над всем стоял он, коричневый человек в выгоревшей ковбойке – наследник древнегреческих береговых бандитов, турецких контрабандистов, разбойных казаков в горских бешметах и прочих вольных элементов от глубины веков до эпохи социализма с еще не изжитым наследием проклятого прошлого. За стеной захрипел патефон: Иисус Христос закрутил на патефоне пластинку, напетую хриплым баритоном неведомого одессита: Наложи мне, сестричка, повязку, кроме раны, еще и на грудь, чтобы сердце, забывшее ласку, успокоилось как-нибудь… Иисус Христос иногда жил в шоке войны, куда возвращала его боль в ноге, отрезанной двадцать лет назад. Солдатская инвалидная песня помогала забыть поля, где визжало железо, и запах госпитальных бинтов. Три Копейки знал, что, когда Иисус крутит пластинку, в буфет заходить нельзя, и потому уселся на горячую потрескавшуюся глину. Палящий солнечный смерч опрокинул его на спину. Три Копейки прикрыл ладонью глаза и стал тихонько похрапывать: морщины разгладились, безвольно расслабились губы. Браконьер-профессионал исчез и превратился в кейфующего на воздухе подвыпившего человека. Адька быстро пересек булыжную площадь. Спешить было некуда, но он еще не усвоил искусство шаркающего курортного променада. Перед рыночным входом стоял галдеж. Толстые смуглые казачки в цветастых платьях задирали ноги в кузова пыльных грузовиков. Связанные за ноги куры в их руках прикрывали оранжевыми веками круглые ошалелые глаза. Из дверей столовой валил запах горящих котлет с томатной подливкой. Отцы семейств в соломенных шляпах несли редиску. Милиционер Яша Осетин, в голубой куртке и брюках дудочкой с малиновым кантом, постукивал пальцами по кобуре. На стоянке автобусов, идущих к морю, колыхалась двухсотголовая очередь. До моря было одиннадцать километров, а маломестный автобус ходил раз в сорок минут. Последние в очереди были обречены торчать тут до вечера. Но эта толпа состояла из стойких, видавших виды жителей больших городов, не имевших профсоюзных путевок. Адька пришел на рынок. Под гофрированной крышей его было прохладно. Дощатые столы в обшарпанной зеленой краске уже опустели, в проходах валялись давленая ботва редиски, семечковая шелуха. Только рыбный ряд стойко держался. Полосатые крупные окуни, плотные лиманные щуки, судаки с оловянными глазами лежали на прилавках. Темные сомы меланхолично свешивали с прилавков китайские усики, из-под сазанов с недоуменно приоткрытыми ртами выглядывала запретная осетрина. У рыбных груд стояли тетки из Замостья – браконьерской слободы. Тетки презрительно смотрели на бесстыжих курортниц в обтягивающих штанах и прозрачных кофточках. Они не зазывали и не упрашивали – знали себе цену. Весь Северный Кавказ валил в этот городок за рыбой. Не хочешь – ищи в магазинах. А в магазинах – прости, господь, чудеса южной торговли – пылились банки бычков в томате, соленая треска из мурманских вод и зеленая брынза с неизвестных пастбищ. Адька прошелся вдоль ряда чугунных Тамерланов, остановился у единственного в рыбном ряду человеческого лица – белобрысого пацана лет пятнадцати – и выбрал себе судака средних размеров. – Три рубля, – сказал пацан и безразлично покосился на белесые нитки облаков, зарождавшиеся в неведомой выси. Из-под зеленого стола вылезла белобрысая же с веснушчатым носом девчонка, стала разглядывать Адьку. – Почему дорого? – спросил Адька. – Вчера такой полтора стоил. – Такая сегодня установка, – твердым рыночным басом ответил пацан. Адька щелкнул девчонку по носу и отдал трешник. – Та подождите ж, я вам веревочку вдену, раз вы без кошелки, – уже по-человечески сказал пацан. – Марья, дай бечевку. Девчонка нырнула под прилавок. Адька взял судака и пошел опять мимо теток-тамерланов, которые молча смотрели прямо перед собой, пережигая конкурентную зависть. У каменных рыночных ворот сидел на бочке старичок с костылем в буклейной кепке, надвинутой на глаза. Из-под кепки выглядывали серая бородка и пронзительные молодые глаза. Это был вампир-старичок, законодатель рынка. Сам никогда ничем не торгуя, он единолично, какой-то мистической властью устанавливал цены, наплевав на все законы спроса и предложения. Впрочем, говорят, старичок этот функционировал только в летнее время, когда основная покупательская масса состояла из разобщенной текучей толпы приезжих. Сейчас он смотрел на Адьку и на купленного судака. – Три рубля, дед, – сказал, проходя мимо, Адька. – Точно по твоей таксе. – Иди, милый, иди домой, закусывай, – строго сказал старик. Адька вышел на затененную акациями улицу. Очередь у стоянки автобусов к морю чуть-чуть рассосалась. Наиболее малодушные из хвоста расползались по домам, проклиная юг, жару и транспортные организации. Энергичные мужчины в майках образовали компактную массу у ларька, где продавалось вино. Напротив почты, у водопроводной колонки, стояли с ведрами три юные аборигенки. Пылающая южная плоть дерзко пренебрегала сарафанами, и юные аборигенки стояли у льющейся воды, как нимфы. Адька чертыхнулся и, повинуясь суровому внутреннему кодексу, стал смотреть на асфальт. Однако впереди него, чуть покачиваясь под коромыслом, плыла соседская дочка-десятиклассница. Загорелые ноги ее с плотной, как у танцовщиц, щиколоткой переступали по асфальту. Девчонка скосила на Адьку жгучие глаза и усмехнулась вовсе не по-школьному. Адька готов был треснуть ее судаком по голове, но вместо этого сказал: «Привет». Девчонка ничего не ответила, только хлопнула ресницами и опять усмехнулась. Адька готов был побожиться, что эта малявка читает у него в душе, как на экране. Он яростно захлопнул за собой калитку и остановился, чтобы собрать слова и теми словами стереть в порошок своего друга Колумбыча, как только его увидит. Но вместо Колумбыча на стук калитки из сада выскочил пес Дружок – черно-белая дворняга. Пес уселся на землю, глядя на Адьку веселыми преданными глазами. Адька прошел к сараю, взял топор и оттяпал Дружку судака на рубль с чем-то. Христофор Колумбыч В местах отдаленных бывает так, что человек вдруг ни с того ни с сего начинает толковать об иных краях. О тех самых, где виноград стоит полтинник, девчонки круглый год ходят просто так по дорожкам в своем капроне и вообще жизнь надежнее, выгоднее и гораздо приличнее, если, конечно, человек не достиг той стадии, когда «Огонек» публикует его фотографии на уровне первых полос. Человек долго рассуждает о преимуществах собственного дома по сравнению со всяким жэковским барахлом, не говоря уже о барачном или палаточном житье-бытье, и в конце концов находит себе рай на земле в неизвестном ему до сих пор Ставрополе-на-Волге или Клюжновке. С Адькиным другом, Христофором Колумбычем, именно так все и было. На его памяти Колумбыч уезжал раза три, но все это кончалось разговорчиками, а тут все поняли, что он уезжает всерьез, ибо нашел то самое место. Было это место на Азовском море, и рыба сама там лезла на берег, дома отдавали желающим почти даром, кругом имелись плавни, лиманы, крутые горы, а запахи разной растительности по ночам сгущали воздух до состояния густого ароматного киселя. О городке этом он услыхал от случайного автобусного попутчика, а тот, может, и сам его не видал, но так или иначе место было найдено, и Адькин друг, Колумбыч, уезжал. Они познакомились четыре года назад у подножия одной из амурских сопок, и знакомство это можно назвать предопределенным судьбой, ибо ему предшествовал жизненный путь как Адьки, так и старого армейского служаки на пенсии. Колумбыч имел биографию из богатых: зимовал в Тикси во времена героической Арктики, был снайпером на Халхин-Голе и некоторое время прожил тогда в северном Гоби в одиночной юрте, давая приют попавшим в беду армейским шоферам. Среди всех этих дел он был еще пограничником, призовым стрелком, возглавлял нашумевший когда-то лыжный переход Урга – Москва и на дне чемодана хранил типографские афиши с программами сольных концертов на балалайке. Столь разносторонняя деятельность помешала Колумбычу продвинуться дальше чина старшины и обзавестись собственным углом, а потому, пробездельничав два года в Самарканде, он подался на Север – страну своей молодости – и, видно, сделал это не зря, ибо само вторжение его в когда-то легендарные, но изменившиеся за четверть века северные края сразу родило легенды, как, допустим, рождает их выход в море старого полузабытого корабля. Одна из легенд гласила, что несколько лет назад на аэродроме полярной авиации не пускали в самолет специального назначения человека с двустволкой, рюкзаком и набором четырехметровых удилищ. Не пускали, ибо двустволку надо было везти в разобранном виде, в чехле, а рюкзак сдать в багаж, а удилища можно только складные. На все возражения дежурной человек отвечал убежденно, что двустволка ему нужна неразобранная, а в рюкзаке у него необходимые патроны и снасть, а в длине и системах удилищ он разбирается получше многих. Только с полной экипировкой может он лететь над любым диким местом: грохнется самолет – кто будет кормить экипаж и уважаемых пассажиров? Говорят, что от этих неопровержимых доводов сник начальник отдела перевозок, помнивший времена первых полетов в Сибирь, и начальник аэропорта, вызванный на шум, замолк с затуманенным взором, а командир корабля с четырьмя значками, каждый за миллион километров, сказал: «Я этого вооруженного деда беру под свою ответственность». Самолет взлетел и взял курс на восток. Еще говорят, что по дороге самолет тот исчез и нашли его через два дня на глухом запасном аэродроме возле какой-то речки. Первый пилот и второй пилот, штурман, радист и бортмеханик в кожаных штанах отрешенно стояли на берегу водоема с четырехметровыми удилищами в руках, на ступеньках самолетного трапа сидел и курил старина с двустволкой, охраняя всемирный покой, а в сторонке около противня с рыбой коптился у костра один известный деятель. Только это и спасло экипаж от увольнения из славных рядов ГВФ, ибо самолет-то был арендован руководимой деятелем фирмой. Колумбыча на Север влекла тоска по устроенной жизни. До пенсии идеалом устроенной жизни была армия, когда командиры и интендантство заботятся о твоем перемещении по планете, пище три раза в сутки и одежде. Сходный вариант на гражданке он нашел в топографической экспедиции. Экспедиция занималась триангуляцией вначале возле Норильска, потом перекочевала на Амур, Колумбыч же определился туда завхозом, что вполне соответствовало его занятию старшины. Почти сразу у него прорезались таланты: уложить человеку на спину мешок с цементом, который надо нести на вершину, окружить царской заботой вернувшегося из «многодневки» бедолагу, вовремя оттащить тоскующему на вершине наблюдателю термос с заваренным по дозе чаем и еще иногда, когда идут дожди, вдруг брякнуть ни с того ни с сего: «В пустыне Гоби дует ужасный ветер – хамсин. Когда он дует…» И все лежат, слушают стариковские побасенки, и все становится на свои места: возникают у каждого идеи и жизненные перспективы. У прокаленных тысячами километров профессионалов топографии Колумбыч получил уважительное звание «кадровый». Почетное это звание дается редким людям за высокий и точный экспедиционный дар. Заодно он получил и свою кличку (звали его Христофор), ибо, подобно Колумбу, свято, наплевав на географию, верил в существование неоткрытых и интересных земель. Все-таки иногда Колумбыча посещала тоска. Неясный комплекс тоски пожилого мужчины, где выделялась грусть по несуществующему сыну, из которого так приятно делать мужчину, тоска по дому, который можно назвать своим, откуда тебя понесут достойно хоронить и будут плакать люди, грусть по неведомой местности, в которой есть все, что искала твоя душа, той самой местности, которая для каждого человека бывает только одна. Но тоска на него нападала редко, ибо он имел все, чего мог желать: мужское общество, к которому он привыкал двадцать пять лет, четкую полуармейскую жизнь, охоту и рыбалку, из-за которых он всю жизнь служил в глухих гарнизонах и менял Алтай на Саяны, Саяны на болота Полесья или Туркестан. Уже в амурские времена в экспедиции появился Адька. Адька Жизненный путь Адьки был прост и определился в девятом классе, когда он в селе посреди Барабинских степей прочел книгу топографа Федосеева «В тисках Джут-дыра». Как истый сибиряк, Адька решил судьбу сразу и основательно. Он поступил в топографический институт. В институте он не готовился стать ученым, несмотря на научное поветрие века, не вникал особо в проблемы планетарной или математической геодезии, а просто готовил душу, голову и тело к работе рядового экспедиционного инженера, труженика земной картографии. Для этого он обтирался по утрам снегом, три раза в неделю бегал на лыжах, спал зимой в спальном мешке при открытом окошке, а также выписывал охотничий журнал и два специальных. Курс подготовки кончился. Адька получил диплом, направление и покатил из сибирского вуза еще дальше на восток, к назначенному месту. И хоть был он уже инженер и взрослый человек, но крепко надеялся на романтические перспективы вроде тех, что описаны у Федосеева. Когда он добрался до места, на временной базе, состоящей из нескольких самодельных срубов, имелся только один человек. Человек этот в момент появления Адьки был занят замечательным делом: прилаживал оптику к трехлинейной винтовке. На стенке одного из срубов были распялены две медвежьи шкуры, тут же валялись красномясые пластины рыб и стоял набор удилищ с катушками и без них. – Ваше хозяйство? – спросил Адька, кивнув на это великолепие. – Я завхоз, – ответил незнакомец. – Мое дело – склад, снабжение мясом-рыбой и прочая помощь в работе. Положив винтовку на стол, он выпрямился так под метр девяносто и крикнул: «Ося!» Тотчас в избушку вошел, покачивая головой, журавль и посмотрел на Адьку умным черным глазом. Сердце Адьки дрогнуло, и с этого момента началась его дружба с Колумбычем. К работе Адька приступил с истовой старательностью, можно сказать, лег в работу. В этом ему помогали выработанное по системе здоровье, несомненный нюх, необходимый топографу для выбора нужных вершин, с которых идут основные засечки, и сибирская основательность, столь необходимая при скрупулезных камеральных расчетах. Адька и не задумывался никогда, счастлив он или нет. Это была его жизнь, которую он выбрал на десятки лет еще в девятом классе. Вечера можно было проводить с Колумбычем за нужной беседой о системе оружия, с которым охотятся на крокодилов, или размышлением о судьбах снежного человека. Когда на Колумбыча накатила блажь и он нашел то самое место, Адька опечалился больше всех, хотя и вся экспедиция крепко грустила. Честного завхоза найти можно, но где еще найдешь человека, который разотрет по-отцовски ноги и спину после адской ходьбы по курумнику с двумя пудами железных скоб на спине, и кто еще в дождяную тоску расскажет про жуткие ветры в черных гобийских пустынях и про вкус воды в колодцах джунгарских степей? Ради проводов Колумбыча экспедиция «спустилась с гор» в приисковый поселок, откуда ходили автобусы до железной дороги. Всю дорогу Колумбыч, словно оправдываясь, толковал насчет всеобщего оскудения жизни для истинно бродячего человека: «Автобусы всюду ходют, и, говорят, скоро даже в Якутске паровоз загудит… Не-ет, пора на покой…» В поселковом магазине взяли они несколько бутылок вина и пошли в столовую, чтоб там уже проводить Колумбыча по всем экспедиционным правилам. Но получилось скучновато: портвейн ни к лешему не годился, Колумбыч ковырял вилкой в тарелке и бубнил: «Вот вам, пожалуйста: прииск, золото, а в столовой „котл. рубл. с верм. и пом.“. И в Самарканде это, и хоть куда ни заберись, везде будет стоять столовка, и будут „котл. рубл. С верм. и пом.“. Немного только развеял их один загулявший братишка-старатель. То ли для маскарада, то ли душа требовала, но вырядился он, как у Мамина-Сибиряка, в широченные шаровары и красную рубаху навыпуск. В одной руке нес человек никелированный электрический чайник, на носике чайника висел стакан, на другую руку нанизаны были круги краковской колбасы. Подходил этот хлебосольный малый к каждому, кто сидел в столовой: „Пей!“ – и протягивал чайник со спиртом; „Закусывай!“ – и протягивал руку с нанизанной колбасой. Все рассмеялись при виде доброго этого парня, а Колумбыч сказал: „Чего смеетесь? Может, это последний человек на всю Сибирь. И костюм-то у него, поди, из театра, а на чайник да колбасу всю зарплату угрохал – жена ему взбучку даст…“ Видно, окончательно заела его тоска по какому-то неизвестному месту. Автобус пылил по разбитой приисковой дороге к железнодорожным путям, прилегающим сквозь города к цивилизации, к иным обрядам и иным обычаям жизни в других географических точках. Все долго стояли на дороге и смотрели вслед, прощались, может быть, навсегда, и каждый, как положено, вспоминал разные добрые случаи, эпизоды, которым суждено войти в экспедиционную летопись, ибо специфика их работы состояла в том, что человек за короткое время становился виден весь до нутра, как под рентгеновским аппаратом, и добрая его основа тоже бывает видна. Уехавший же Колумбыч, несомненно, вписал себя в летопись, начиная с той пресловутой истории на аэродроме. И все помаленьку косились на Адьку – все-таки уехал самолучший и личный друг, как поведет себя начинающий экспедиционный топограф. Но Адька слов не произносил. В поселке им не сиделось, и они отправились обратно к себе, в амурские сопки. Осень была. Адька шел и размышлял, что не родился еще человек, который смог бы описать амурскую осень, когда сопки стоят прозрачно-желтые от пожелтевших лиственниц и по этим желтым прозрачным холмам раскиданы кусты красной рябины и хочется только одного: идти, идти и идти; и невозможно себе представить, что где-то кончатся эти желтые холмы, этот желтый солнечный воздух; и не верится, что бывают ночь, дожди, непогода, а хочется думать, что теперь на земном шаре будет всегда так: желто, тихо и солнечно. В голове у Адьки крутилась любимая песня уехавшего Колумбыча: Там далеко, там далеко страна чужая, Три тысячи рек, три тысячи рек ее окружают. Три тысячи лет с гор кувырком катится эхо — Туда не дойти, не долететь и не доехать… Так шли они по тропе, пробитой вьючными лошадьми, все выше и выше, все больше сопок открывалось им, а потом уже выползли дальние, которые были не желтые, а синие, очень четкие, как на контрастной фотографии; бурундуки верещали в кедровых кустах, кедровки перекликались, смоляной воздух крепче любого нюхательного табака так и бил в ноздри, и Адька, самолучший и личный друг Колумбыча, наконец сказал: – Надо было нашего старика провести еще раз по этой дороге, потом отпустить. Куда бы он, ну подумайте сами, куда бы он к лешему уехал? Пусть мне весь этот Крым, и Ялты, и Ниццы в личную собственность подарят, я и пальцем не шевельну, чтобы туда переехать. Посмотрели все на Адьку – белобрысый такой, круглолицый сибирячок – и подумали: «Действительно, на кой ему леший Монте-Карло или там Ривьера. Ни к чему». От Колумбыча стали приходить письма. Вначале писал кратко: «Дом купил, свой виноградник на пару бочек вина, солнце круглый год, в январе купаться можно, и все вы, ребята, идиоты, что прозябаете там в дыре». Потом письма стали толстые и романтические, что тебе сто томов Майн Рида. Были в тех письмах и греческие храмы с обломками статуй невиданной красоты, скифские курганы с сокровищами, гигантские плавни, где человеку заблудиться легче, чем грудному ребенку в необитаемой пустыне: сел в лодку около дома, зазевался немного и очутился уже в Турции, кабаны там сидят за каждой камышиной и выжидают момент, чтоб вспороть человеку живот изогнутыми клыками, а чуть выше, в дубовых лесах, бродят свирепые медведи. Получилось, что всю жизнь он искал подходящее место, где мог бы успокоиться, а место это оказалось в самой что ни на есть обычной Европейской России, возле теплого моря. Но в тех великолепных письмах звучала плохо скрытая тоска, а так как адресовались письма Адьке, то ясно было, что Колумбыч просто пробует переманить Адьку на юг, играя на его неустановившемся характере. Одного добился Колумбыч: все кинулись искать на картах тот интригующий городишко, но так его и не нашли, видно, слишком уж он был незначителен для карт. К весне Адьке подошел отпуск, настоящий шестимесячный отпуск, накопленный за прошлые годы. Адька решил было провести его в родном барабинском селе, но совет умудренных жизненным опытом ветеранов решил, что ему надо ехать на юг, ибо Адьке не приходилось еще переваливать через Урал на европейскую сторону. Тот же совет разработал краткую инструкцию, как должен вести себя человек на юге. Инструкция сводилась к тому, что на юге положено: 1. Пить много сухого вина. 2. Безмерно валяться на солнце около соленой воды. 3. Крутить легкомысленные романы. Инструкция не блистала новизной, но, по мнению ветеранов, именно в проверенности ее практикой человечества содержалась сила, способная удержать неискушенного Адьку от разных ненужных поступков. А уже перед отъездом появился еще один пункт. Начальник экспедиции Смальков, легендарный ветеран картографии, отозвал Адьку в сторону и спросил риторически: «Ты знаешь, что нам предстоит на будущий год?» Адька знал. На будущий год им предстояло черт знает что. Экспедиция должна была работать в одном отдаленном районе. Район тот был глух и труден, но вся соль заключалась в том, что школа русских топографов еще со времен Пржевальского имеет заслуженную мировую славу и их экспедиции надо было показать работу высшего класса и еще чуть выше, ибо принимать ее будут признанные асы топографической науки. – Это я к твоему отпуску, – сказал начальник. – У нас щербинка на месте выпавшего Колумбыча. Ты его должен предоставить на место. Езжай к нему, ликвидируй недвижимую собственность и тащи его сюда. Дело не в том, что он нужный завхоз. Я десятки экспедиций провел, человечество знаю и знаю тот редкий кадр, который каменная стена, с одной стороны, и дрожжи для настроения – с другой. Понял? – Понял, – сказал Адька и отбыл по той же самой дороге, по которой в прошлую осень отбывал Колумбыч. И все было так же, только на сей раз стояла весна, а в столовой не было малого с чайником. Видно, жена его перевоспитала. Юг Чтобы Адьке добраться до Колумбычевых райских кущ, надо было лететь до Краснодара, а оттуда автобусом двести километров. Дорогу он знал по письмам и дал телеграмму, чтобы не встречали бездельника-отпускника. Хорошо было сидеть в самолетном кресле: в кармане аккредитивы, позади ничем не омраченное бытие, и впереди свобода, дуй по карте Союза в любую сторону или остановись, выпей в буфете коньячку с лимоном и шагай по неизвестному городу, купи билет на вагонную полку, смотри пейзажи и просыпайся под шум неведомых мест. Поэтому Адька и дал телеграмму. Но первый, кого он увидел, был старый Колумбыч возле зеленой оградки краснодарского аэродрома, все такой же тощий, высокий, только сильно загорел и вроде стал еще прямее. Он смотрел на другой АН-24, прилетевший чуть раньше, смотрел на толпу пассажиров, – все как один в темных очках и цветастых одеждах, и сам Христофор был тоже в цветастой рубахе навыпуск и узких брючках. Со спины просто не в меру вытянувшийся мальчик. Этот не в меру вытянувшийся шестидесятилетний мальчик прятался от пассажиров с другого АН-24 за телефонным столбом – старый разведчик, око границ, видно, хотел огорошить Адьку неожиданным появлением, а Адька стоял у него за спиной, и смотрел на такой знакомый затылок с аккуратной военной прической, и представлял, как Колумбыч ехидно улыбается, предвкушая Адькино изумление. Но вот прошли последние цветастые пассажиры, и Колумбыч даже сгорбился в недоумении, и тут Адьке вспомнились долгие дни и вечера, которые они провели вместе, и то, как старый чудак обучал его выхватывать мгновенно пистолет из кармана – пистолет тот брали напрокат у начальника экспедиции, – обучал куче столь же ненужных и столь же увлекательных вещей, вспомнились стариковские руки, которые делали ему массаж и наливали чай в кружку, ставили оптику на его карабин, учили препарировать для чучел птиц с амурских озер, и Адька, весь пронизанный щемящей нежностью, сказал за спиной: – Привет! Колумбыч мгновенно обернулся, но Адькин кольт уже неумолимо смотрел в Колумбычев живот, и тому ничего не оставалось, как поднять руки и сказать традиционное: – Ты выследил меня, грязный шайтан… – Да, – сказал Адька. – И только бутылкой сухого, повторяю, сухого вина ты можешь купить себе пару минут презренной жизни. – Какие слова! – вдохновенно откликнулся Колумбыч. – Какая музыка! Покупаю себе два раза по паре минут. Была уже ночь, когда они выбрались, наконец, на шоссе. «Запорожец» долго кружил среди белеющих в сумерках домишек, а Адька крутил головой, пытаясь разглядеть эти новые места. Вот он, юг, тот самый юг, откуда пластинки привозят «о, море в Гаграх, о, пальмы в Гаграх», и отпускники осенью делятся мемуарами о чудных девчонках, развеселом житье. – Вот справа, – слышал Адька, – виноградник. Громадная площадь, и каждый куст на цементном столбе. Дерево здесь года не стоит, сгнивает в плодородной почве. Слева – лиман. Там дикие сазаны даже лодки переворачивают. – Остановись, – сказал Адька. Густая темная ночь обнимала их со всех сторон. Свет фар выхватывал придорожный кустарник. – Слышишь? – сказал Колумбыч. В чернильной тьме по бокам шоссе что-то скрипело, посвистывало, шебуршало и квакало. Не тишиной, а неустанным ночным шумом, безудержным шевелением жизни была заполнена южная ночь. Далеко впереди, на бугре, зрачками гигантского зверя вспыхнули фары. Казалось, кто-то дикий, неистовый рыскает по древней степи, выискивая добычу. – Так Леньку на острова отозвали? – спросил Колумбыч. – Да, – сказал Адька. – На полярные острова отправился Ленька. Не в виноградник на цементных столбах. – Ах дурак! Глупый Ленька. Там же тундра. Лед там и тундра. Ты слышишь, воздух какой? А ведь в тундре кислорода и воздуха не хватает. На пятнадцать процентов меньше – научный факт. – Хватает. Он телеграмму прислал: «Кислорода хватает». – Иду на взлет, – сказал Колумбыч и сел в машину. Он повел ее тихо, потом громко повторил: «Иду на взлет» – и даванул на акселератор. Крохотный «Запорожец» рванулся в ночную тьму, и Адька, откинувшись на сиденье, думал, что хорошо вот так сидеть в машине, и в голове чуть кружится от кислого вина рислинг, еще он думал, что хорошо иметь друзей. Истинная твоя семья и есть «среди друзей», а не всяких там люлек, пеленок. Куры Раскаленное солнце яростно рвалось в низкие окна саманного дома. Это солнце и разбудило Адьку. Он посмотрел на часы. «Восемь часов утра. Что же днем-то будет?» – подумал он. Солнце давило на стекла с неодолимой силой. Адька вспомнил институтские лекции об опытах физика Столетова. Его опыты по измерению давления света считаются верхом экспериментаторского мастерства, а какого дьявола тут измерять: стоило доехать до Азовского моря. Колумбыча он нашел в саду. Тот сидел на ветхом чурбачке перед загородкой из проволочной сетки. За загородкой бродили куры, голенастые, недавно вышедшие из младенческого возраста особи с ярко-красным оперением. В одной руке Колумбыч держал толстую книгу, в другой – тетрадку и занимался загадочным делом: смотрел то в книгу, то на огненно-красных кур, делая непонятные черточки в тетрадке. Вчера они просидели чуть не до рассвета за кислым темно-красным вином из винограда «Изабелла». – В этом вине, – поучал Колумбыч, – ужасное количество разнообразных витаминов. Человек, который его пьет много и каждый день, заболевает гипервитаминозом, как, допустим, тот, кто поел печенку белого медведя. После гипервитаминозного вина они пели старые экспедиционные песни. Лихие это были песни, и Колумбыч наигрывал на своем банджо, неизвестно, где он ухитрился приобрести этот иноземный инструмент, но банджо гудело настоящим экспедиционным басом: Нам авансы крупные вручили, доброго пути не пожелав, в самолет с проклятьем посадили и отправили ко всем чертям… От гипервитаминозного вина сухость стояла во рту и голова слегка болела. Солнце медленно ползло на верхушки абрикосовых деревьев и яблонь. Колумбыч все путешествовал между своими курами, книгой и тетрадкой. За дощатым забором шел разговор: – Ваня, иди кушать. – Я уже кушал. – Что ты кушал? – Борщ. «Черт возьми, – думал Адька, – жизнь проста, как кухонная поварешка. Утро. Солнце. И человек уже покушал борщ». Вчера было хорошо. Покончив с песнями, Колумбыч снял со стены гитару и кончиком ножа, смазанным сливочным маслом, стал наигрывать на одной струне протяжные мелодии южных морей. Таинственный мир, где растут пальмы и пляшут хулу, вошел в низкую комнату саманного дома. Единственно, что хотелось, – жить еще три тысячи лет вот точно так: в трудной своей работе, а потом отдыхать среди своих ребят, пить вино, петь свои песни и знать, что завтра опять будут та же работа и свои в доску парни вокруг. И вот сейчас Адька смотрел на углубленного в книгу Колумбыча и размышлял. – Курица А, – загадочно шептал тот, – превалирует над курицей Б. Это ясно. Но которая же из них будет Д, черт побери?… Адька не выдержал и прыснул. Колумбыч повернулся к нему и посмотрел, как Архимед на того самого римского солдата. – Слушай! – сказал Адька. – Тебе случайно у психового доктора не надо полечиться? – Это он тебя лечить будет по этой книге, – обиженно сказал Колумбыч и показал Адьке обложку: «К. Д. Шнеезон. Зоопсихология». – «Во всяком курином сообществе, – процитировал Колумбыч, – можно выделить особь А, отличающуюся наибольшей активностью, особь Б, особь В и так далее. При удалении одной из особей ее место занимает следующая по рангу…» Понял? – торжествующе спросил Колумбыч. – Точь-в-точь как у людей: начальник, зам. начальника и зам. зама. Курицу считают глупой птицей, а мы-то много ли лучше? – Слушай, – сказал Адька. – Я приехал купаться в теплой морской воде, а не бредни слушать. Море в какой стороне? – Пятнадцать минут до конца наблюдений. Кончу, отвезу на машине. – Нет, – сказал Адька. – Машина мне не с руки. Мне пешком ходить надо, чтобы ноги не слабели. Шесть месяцев – сам подумай. Я тут в комнатную болонку превращусь или вроде тебя стану. – А я что? – спросил Колумбыч. – А ты уже все, – с хитрой безжалостностью ответил Адька. – Собственность завел, куриц считаешь. Ребята сейчас на тебя и плюнуть бы не захотели. Понимаешь, даже и намека нет, что ты когда-то в экспедициях состоял. – Обожди, – сказал Колумбыч. – Видишь курочку А. Я ее Мария Антуанетта зову. А вот та – курочка Б. Фрейлина ее имя. Кидаю зерно. Смотри! Колумбыч кинул сквозь сетку зерно, куры суматошно кинулись, и одна из них его съела. – Видел? – торжествующе спросил Колумбыч. – А и Б подбежали одновременно, но Б уступила. А остальные только видимость делали, что кидаются. Если бы горсть – другое дело. Адька смотрел на кур и видел, что все они одинаковые. – Потом начну опыты с отсаживанием, – сказал Колумбыч. – Когда ранги определю. Пока я только А, Б и В знаю. – Колумбыч! – сказал Адька. – Пойдем, милый, к доктору. Тебе темечко напекло, бредить начинаешь. – Наука! – уважительно вздохнул Колумбыч и захлопнул книгу. – Пища для души и ума пенсионера. Мадонна Адька поселился в саду в палатке. Этим он преследовал две цели: уязвить Колумбыча подчеркнуто экспедиционным образом жизни даже в этих разлагающих душу и тело южных краях и самоутвердиться, подчеркнуть для самого себя, что он профессиональный бродяга и на долгие годы палатка – его дом, палаточный пол – его ложе. Отвергнув всякую помощь Колумбыча, он натянул палатку по жестким экспедиционным канонам под старой покореженной временем сливой, притащил найденную во дворе сарайную дверь и положил ее на кирпичики, чтобы снизу не проникала сырость от влажной кубанской земли, в углу палатки поставил ящик – стол, покрыл его чистым газетным листом, прилепил свечку для ночного чтения, разложил книжки и почувствовал себя счастливым самостоятельным человеком. Колумбыч только покряхтывал, завистливо глядя на все эти приготовления, потом сказал: – Там и второй человек поместиться может. – Иди-иди, – ответил Адька. – Тебе надо спать под крышей и по ночам пересчитывать кур. Ни к чему тебе палатка. С хитростью потомственного сибиряка Адька просто хотел довести Колумбыча до белого каления и уж потом предъявить ему ультиматум, сказать, что ребята требуют Колумбычева возвращения. Раньше времени об этом не имело смысла говорить, ибо Колумбыч начал бы хвастать про то, как был он всю жизнь незаменим везде, куда кидала бродяжья армейская жизнь: строитель плотов и лодок, лекарь, охотник, тренер, душа общества, музыкант – гитарист, балалаечник. Кроме того, Адьке хотелось побыть в палатке одному, имелась необходимость крепко подумать. Первые два пункта наказа он выполнял после приезда легко: каждое утро мотался на пляж и пил сухое вино, правда, без особого удовольствия, но ведь ребята же знали, что советовали. Насчет третьей части наказа – женщин, дело обстояло хуже, если не катастрофически. Вообще-то Адька считал, что суровому экспедиционному человеку женщины ни к чему, одна морока с ними и волнения, от которых женатики, оставившие жену где-то в Москве, Ленинграде или Новосибирске, перед отпуском чуть не на стенку лезут. И полезешь – разные мысли в голову приходят, когда ежемесячно шлешь богатые переводы, а жена там одна в благоустроенной квартире – готовая добыча для проходимцев с усиками. С другой стороны, все та же экспедиционная мужественность требовала быть победителем всегда и везде – будь то сопка, медведь или соблазнительная красотка. Но все, все на сей раз было иначе. Началось это в первый же день поездки на пляж. Адька сидел в «Запорожце» и смотрел на чистенькие, ослепительно белые улицы южного городка с затененными акациями тротуарами, полосатыми легкомысленными зонтами над тетками-газировщицами и загорелым, смуглым, цыганистым здешним народом. Городок этот не числился в особо курортных, но приезжих было много, их сразу можно было отличить по техасским штанам и расписным рубахам. Адька с неприязнью смотрел тогда на здешний и приезжий люд. Что они понимают в жизни? Сидят всю зиму по каким-нибудь конторам над входящими и исходящими, едят каждый день витаминозные натуральные овощи и фрукты и ждут лета: каждое лето поездка даже в этот заштатный городишко – для них событие, мемуары на целую следующую зиму. И городок Адьке не нравился – слишком солнечно, слишком бело, слишком зелено: для легкомысленной жизни место. Он посмотрел на Колумбыча, но Колумбыч был всецело занят рулем: четкий военный человек четко, по-военному, вел машину. «Не место ему тут, совсем не место», – подумал Адька. Они проехали центральную асфальтированную улицу, пыльный, покрытый булыжником спуск к Кубани, горбатый мост через мутную желтую Кубань, редкие, спрятанные в садах саманные домики окраины и выехали на дорогу к морю. Насыпная дорога прорезала соленое, поросшее ржавой осокой прибрежное болото. Запах сероводорода шел через ветровое стекло, ослепительно сверкали блюдца воды среди осоки и черной грязи, и по этой грязи, осоке и воде бродили белые цапли. Цапли ходили кучками и в одиночку, как будто сообща разыскивали потерянный кем-то предмет, а некоторые стояли на одной ноге, точно припоминали, где все-таки тот предмет мог быть потерян. «На тундру местами похоже, – подумал Адька. – Только вместо цапель там журавли». И Адьку царапнула мысль об оставленных в амурских сопках ребятах. Как там они сейчас таскают на вершины бревна, цемент и железо, встают в пять утра, потому что утро – лучшее время для наблюдений, как под комариный вой сидят ночами над нудными увязочными таблицами? «Во работенка! – подумал Адька. – И в отпуске от нее не отделаешься». Но через пять минут он забыл о работе, потому что увидел море. Самое настоящее южное море с пляжными зонтами на крепких столбах, желтым ракушечным пляжем, с «Волгами», «Москвичами» и «Победами» у начала пляжа и голой толпой коричневых купальщиков. На пляже кипела деятельная жизнь: ревели транзисторы, взлетали волейбольные мячи, от воды шел самозабвенный ребячий вопль. Адька стал быстро раздеваться, чувствуя, что необходимо немедленно залезть в эту кишащую человеческими головами воду, приобщиться к племени отдыхающих. Раздевшись, Адька чуть не с омерзением посмотрел на свое белое, лишенное загара тело и пошел к воде, утешаясь: «Загар за три дня нагоню, а плавки на мне японские, из Владивостока». Прибрежная полоса воды была мутной и желтой, как вода Кубани, но дальше от берега она переливала голубизной в ослепительном мерцании солнечных бликов. Адька поплыл к чистой воде и сразу же через двадцать метров остался один, шумная суета пляжа исчезла, исчезли людские голоса, был только он, Адька, и море. Адька плыл медленно, соображая, чтобы хватило сил обратно, хотя и был уверен в этих своих силах, так как плавал совсем неплохо. И когда Адька уплыл уже совсем далеко, он увидел еще далеко впереди зеленую шапочку, которая качалась на воде. «Девчонка, – подумал Адька. – Куда ее черти занесли? Ну, врешь…» И он помахал вольным стилем к этой зеленой шапочке, ибо самолюбие его требовало заплыть дальше всех и тем утвердиться на этом пляже среди разномастных людей. Зеленая шапочка приближалась ужасно медленно, потом он услышал голос. Девчонка пела. Пела так себе просто, как будто берег не болтался где-то в ужасном далеке. Адька оглянулся. Фигурки людей на берегу казались совсем крохотными. «Ни черта, – подумал Адька. – Устану, отдохну на воде». Он проплыл мимо девчонки не так чтобы близко, но и не так чтобы в отдалении. Она помахала ему рукой: «Плыви сюда». – Хорошая погода, верно? – спросила она радостным голосом, когда Адька подплыл. Адька согласился. Минут пять они болтались на воде, поддерживая пустячный разговор и равновесие. Адька не мог разглядеть девчонку, зеленая шапочка скрывала голову, видны были только глаза с покрасневшими от воды белками. – Плывем обратно? – сказала девчонка. – Плывем, – согласился Адька. Они плыли медленно, брасом, а Адька думал, что это, чего доброго, завязка его первого романа, надо только не упустить девчонку, когда выйдут на берег. А девчонка вдруг крикнула: «Пошли!» – и пошла отмахивать баттерфляем. Баттерфляй у нее был очень техничный, это Адька понял сразу. «Пловчиха какая-нибудь», – думал он, стараясь не отстать. Потом стало не до мыслей. Когда Адька вылез на берег, его пошатывало и в голове звенело. Он огляделся, пытаясь разыскать девчонку, но зеленая шапочка уже исчезла. Адька пошел к машине, возле которой маячила долговязая фигура Колумбыча. Лицо у Колумбыча было старое, куда старше возраста лицо, а фигура – как у семнадцатилетнего мальчишки, сухая, в четких переплетениях мускулов. Колумбыч приплясывал под твист соседнего транзистора на самом солнцепеке. – Замерзаю в воде, – пожаловался он. – Не успел накопить жировой прослойки. Ты с кем там на волнах качался? – Не знаю, – сказал Адька. – Мощная девчонка, баттерфляем ходит. – Она и дельфинчиком ходит, – сказал приплясывающий Колумбыч, – я ее знаю. Из института физкультуры она. Акробатка. Адька лежал на горячей ракушке и думал о том, что хорошо бы закрутить роман с акробаткой. Чтоб потом в дождливые дни в палатке предаваться воспоминаниям, а уж совсем потом, на склоне лет, тоже предаваться воспоминаниям о полноценно прожитой жизни, где были работа, опасности, женщины и вино. Жизнь мужчины. Акробатку он увидел через час. Она сама пришла к нему и села рядом. Он увидел ее еще издали, когда она шла к машине, и как-то сразу узнал, а узнав, разочарованно хмыкнул. Девчонка была маленькая и по-физкультурному плотная, с плотными развитыми тренажем ногами, и вся фигура у нее была такая, какая бывает у девчонок-физкультурниц, а у них она всегда отличается от фигур журнальных красоток. На акробатке был отчаянно смелый «бикини» – две голубые полоски ткани, – но, наверное, из-за спортивной ее фигуры этот отчаянно смелый купальник не наводил на грешные мысли. Но больше всего Адьку разочаровало лицо. Круглое веснушчатое лицо с коричневыми пятнами от солнечных ожогов и облупленным носом. Не такой, совсем не такой хотел видеть Адька даму своего южного романа. – Почитать есть что-нибудь? – спросила девчонка, как будто Адька был ее давним приятелем, хорошим знакомым. – Есть, только скучное, – сказал Адька. – Спецлитература. – Скучное не надо, – сказала она и стала смотреть на море коричневыми, как у козы, глазами. Адька лежал и думал, как бы начать непринужденную светскую беседу. – А лихо у вас получается плавать, – сказал он. – Ты тоже ничего, – откликнулась девчонка. – Только голову низко держишь, когда вольным плывешь. – Да, – сказал Адька, – у нас в Сибири особенно негде учиться. Я морозоустойчивый очень, потому научился. – Ух, – передернулась девчонка, – как в той Сибири можно жить? Я всю жизнь здесь прожила и учиться поехала в Кишинев, где теплее. – Можно, – снисходительно ответил Адька. – Лучше, чем здесь. – Я сегодня на танцы пойду, – по неизвестной логике сказала она. – Отлично, – покраснев от собственной наглости, откликнулся Адька. – И я тоже. Где встретимся? – У парка в восемь, – скучно ответила девчонка и вдруг пошла прочь в своем немыслимом «бикини», как будто не за тем и приходила, чтобы назначить Адьке свидание. «Ну и ну, – подумал Адька, глядя ей вслед. – Действительно, юг. Жаль, что она замухрышка такая, а то бы…» Он так и не успел додумать, что бы было, если бы акробатка не была такой замухрышкой, так как мимо в пятый раз прошел гигантский парень в жокейской шапочке. Парень был великолепен в могуществе двухметрового роста и отлично развитой фигуры. Он шел подрагивающей небрежной походкой, какой ходят по пляжу гордящиеся фигурой пижоны. – Чего тут шляется этот десятиборец? – спросил Адька. – А что ему делать? – ответил Колумбыч. – У него цикл развития уже закончен. Пляж все так же грохотал в выкриках волейболистов, шуме транзисторов и неумолчном шорохе ракушек, которые перекатывала накатная волна. Но шум этот уже шел на спад, все больше людей одевалось и шло к автобусной остановке или к машинам. Какой-то запоздавший пузатый дядька, боязливо переступая босыми ногами, спешил к воде, живот у него колыхался. – С подвесным бачком дядечка, – сказал Колумбыч. – Пойдем вина выпьем, – предложил он и тут же, подвернув под себя одну ногу, ловко поднялся «пистолетиком». – Идем, – сказал Адька. Они прошли мимо машин к зеленой веранде, где из двух окошек неслись запахи чебуреков. – Куда без штанов претесь, бесстыжие? – закричала на них продавщица. – Здесь торговая точка, понятно? Адька оглянулся. По всей веранде вокруг синих пластмассовых столиков стояли люди без штанов. Но продавщица, сделав положенное по инструкции замечание, уже успокоилась и принялась мыть посуду, потом выдала им по стакану рислинга и три пахнущих зноем чебурека. Есть чебуреки в жару не хотелось. Мутное вино терпко вязало язык. – Давай домой, – сказал Адька. – Хватит на первый день. Машины уже поредели, только в «Волгах» сидели пижонистые сорокалетние владельцы и заманивали проходивших мимо девчонок. В стороне в сверкающем лаком модном «Москвиче-408» сидел какой-то хлыщ и смотрел на проходивших женщин оценивающим взглядом. – Ждет, когда к нему Марина Влади сядет, – сказал Колумбыч и хмыкнул. Вечером Адька начистил югославские мокасы, извлек из чемодана костюм и финскую нейлоновую рубаху. Все эти вещи покупались по случаю в Хабаровске, Владивостоке или Новосибирске и валялись на базе в обшарпанном чемодане, тоже в ожидании случая. Завязывая галстук, Адька подумал о ребятах, у которых вот тоже сейчас во вьючных ящиках или обшарпанных чемоданах валяется импортное барахло, те же чешские костюмы, югославские туфли и финские нейлоновые рубахи, ибо покупали они всегда вместе. Южный вечерний сумрак шел в окно. Адька подумал, что там сейчас уже четыре утра, ребята на базе спят мертвым предутренним сном, а те, кто дежурит на вершинах, дрогнут в спальных мешках, а может, уже встали; чайник коптился в смолистых ветках кедровника, одинокие наблюдатели тянут к огню ладошки, отблеск огня пляшет на чехлах приборов, на карабине, что висит всегда под рукой, ибо страшновато бывает в темный предрассветный сумрак и очень бывает одиноко, когда на востоке, где-то над Курилами, прорезается мертвенно-синяя полоса рассвета, потом эта полоса постепенно краснеет, и, хотя в долинах еще ночь, на вершине ты уже видишь рассвет, потом видишь красный, совсем неяркий, так что можно смотреть, край солнца, птицы начинают пробовать голоса, прячется ночная нечисть, и тут ты уже не один, одиночество кончилось. Адька вспомнил, как частенько в такие минуты к нему подымался на вершину Колумбыч и вынимал из кармана найденный по дороге и обернутый листом кусок свежего медвежьего кала, они подолгу рассуждали, когда тот медведь мог пройти и куда он направлялся, где его можно поискать, если утренние наблюдения пройдут благополучно. Иногда Колумбыч приходил позднее, когда Адька был уже занят работой, он приносил на связке свежих, пахнущих водой хариусов, которых наловил по дороге, и пек этих хариусов на костре, а Адька, прильнув к окуляру теодолита, ловил черный цилиндр на тригонометрической вышке соседней вершины, запах печеной рыбы бил в ноздри – запах печеной рыбы, хвои и перекипевшего кирпичного чая. Он думал обо всем этом, и ему расхотелось идти на свидание, а просто хотелось посидеть вечер с Колумбычем, выпить красного вина из винограда «Изабелла» и повспоминать былое. Он даже подумал успокоенно, что не надо никаких выкрутасов, конечно, Колумбыч вернется, не может быть, чтобы он мог привыкнуть, врасти в эту крикливую, нелепую южную жизнь. Не может человек к ней привыкнуть, пока работает сердце и ноги еще способны шагать по горным склонам. Затягивая узел галстука, он подумал чуть не с яростью: почему, в сущности, он обязан крутить какие-то нелепые романы и какой пошляк и идиот все это выдумал? Без пятнадцати восемь он вышел из дома. Акации бросали таинственную тень на тротуар, и прохладный ветер был пропитан запахом этих акаций, запахом юга. В бликах фонарей проходили медленно тихие пары, от городского парка неслись тревожные звуки оркестра. Адька остановился и закурил. Ему необходимо было закурить, чтобы успокоиться. Ночь, далекий оркестр и запах юга волновали его. Он медленно шел на оркестр, и ему казалось, что вот сейчас из калитки соседнего дома выйдет дама в длинном белом платье, с зонтиком и в шляпе с большими полями. Он всегда представлял таких дам, когда читал Тургенева или Чехова, ему нравились женские моды тех далеких времен. Адьку обогнали четверо оживленных парней. Они шли быстро и собранно, как на охоту, после них осталась волна сигаретного дыма и одеколона. Парк с неизменной Доской почета и гипсовой пионеркой перед входом был ярко освещен. Акробатки, конечно, еще не было. Адька и не надеялся, что она придет сразу. Минут пять он изучал фотографии на Доске почета: напряженные, с желваками по скулам лица мужчин и заретушированных женщин в белых кофточках, с неизменной прической, которая в послевоенное время звалась демократической. Официантки, сантехники, продавщицы. Адька отошел от Доски почета, которая была неотличима от такой же в Хабаровске, Благовещенске или Сковородиновке, и сел на лавочку. На невидимой танцплощадке грянул разудалый джаз. Джаз отгремел вступление, а в микрофон зашептала, заговорила, закричала зарубежная певица. И тут Адька увидел акробатку. Он бы и не поверил, что это была она, но девчонка шла прямо к нему и улыбалась. Та замухрышка с обожженным до коричневых пятен лицом исчезла, переродилась, возникла вновь: таинственное существо с полупудовой короной рыжих волос, с мерцающими темными глазами. «Старик, не подкачай», – прошептал Адька самому себе. – Здравствуйте, – сказала девчонка, как будто это не она сегодня утром болталась с ним в море и с первой же минуты говорила ему «ты». – Добрый вечер, – с пересохшим горлом сказал Адька. – Я тут ваших знаменитостей изучал. – Он мотнул головой на Доску почета. – А-а, – сказала девчонка, – тоже мне знаменитости. Там моя мама есть, уборщица, – без всякой последовательности сказала она. И тут же: – Пойдем потанцуем. – Не обучен, – сказал Адька. – Посиди здесь, – сказала девчонка повелительно. – Я пойду минут пятнадцать попляшу и приду. Адька уселся на лавочку перед отгороженной проволочной сеткой площадкой. «Сеточка-то, как у Колумбыча в загоне для кур», – язвительно подумал он. Снова захрипел репродуктор, и опять рявкнул джаз. Народ стал отлепляться от сетки, парни выбрасывали сигареты, и через пять минут на площадке уже творилось танцевальное столпотворение. Он тщетно пытался найти в этом столпотворении акробатку, мелькали какие-то твистующие пары, какие-то школьницы, которым давно пора спать, толстяк в шелковой тенниске тоже пытался делать твист на пару со своей распаренной дамой, два долговязых пацана усердно работали руками и коленками друг перед другом. Адька уже почти услышал привычный административный окрик: «Прекратите безобразничать», но окрика не было, и пацаны изнемогали от своих выкрутасов, пока не изнемогли совсем. И тут он увидел акробатку. Она танцевала с тем самым двухметровым десятиборцем, которого он утром видел на пляже, танцевала, запрокинув голову, чтобы видеть лицо верзилы-партнера, твист у нее получался хорошо, красивый был у нее твист, и у парня он тоже получался хорошо. Адька чувствовал, что ревность его так и одолевает. «Еще чего не хватало», – подумал он. Репродуктор все выкидывал музыку, видно, это была нескончаемая пластинка, а может, бесконечная магнитофонная лента, пыль от шаркающих и топающих ног поднималась над площадкой. Адька вытащил сигарету, отломил фильтр и выбросил его. Потом сразу же прикурил вторую сигарету, тоже отломив от нее фильтр. Джаз стих. – Еще чего не хватало, – снова повторил Адька, но не было в его голосе никакой убедительности. Мимо прошел генерал. Генерал был маленький, толстый и лысый, в галифе с широченными красными лампасами и буденновскими усами. Жена у генерала была совсем сухонькая седая старушка, в длинном лиловом платье, и генерал тоже был очень стар, может быть, он воевал в свое время рядом с Буденным. Заслуженная чета медленно прошла мимо Адьки, и, глядя на них, он настроился на философский лад. Ни черта ведь страшного не случилось, просто он одичал малость средь гор и болот, и что из того, что другие люди находят радость в иных, не Адькиных вариантах. «Да, – подумал Адька. – Леший его знает, куда еще занесет меня судьба, может быть, придется работать где-либо на Кавказе или, хуже того, в Крыму, я тоже буду загорелым, крикливым и наглым». Он и не заметил, что репродукторный джаз стих, снова заиграл духовой парковый оркестр, и заиграл он на сей раз непреходящую ценность – «Амурские волны». Под вечно печальную, с пеленок знакомую музыку Адька стал думать о том, что существуют на свете тысячи профессий и в них работают тысячи великолепных нужных людей, и для этих умных людей, наверное, его образ жизни, с работой, которая на треть состоит из работы вьючных лошадей и еще на треть из простого бессмысленного выжидания «погодных факторов», показался бы на две трети недостойным, лишенным целенаправленного и плодотворного бытия, каким должен жить человек. И люди, которые так думают, безусловно правы, как безусловно прав и он, Адька, ибо он даже в мыслях не мог себе представить, как бы он ходил по заводскому гудку к восьми, стоял бы у станка до четырех, а вечером кино, телевизор или футбол, а завтра опять к восьми, и так год за годом, в точности по ходу часов, без всякого разнообразия. Потом Адька стал думать о том, что у него сейчас много денег, даже очень много, ибо два с лишним года их негде было тратить, и тут еще отпускные, и надо проехаться по всем этим южным местам, всем этим мраморным лестницам, аллеям, затертым фотографированием, потом осесть где-либо в тишине, где нет ни одного типа в соломенной шляпе и расписной рубахе, засесть около моря, ибо среди всего этого юга одно море не показуха, даже курортники не в силах его опошлить, а потом ехать обратно. Человек только на своем месте, в своей обстановке – человек, это он понял давно, наблюдая рабочих, когда их вывозили в город, или просто в большой поселок, или просто в незнакомую обстановку. «Есть типы, которые всюду на своем месте, – думал Адька, – так у этих типов просто нет своего места». И тут Адька услышал смех. Оказалось, что акробатка сидит на скамейке напротив, смотрит на него и смеется. – Я уже десять минут на тебя смотрю, – сказала она. – Ты зачем у сигарет фильтр отламываешь? Нервничаешь, да? – Очень надо, – сказал Адька и увидел верзилу. Тот подошел к акробатке, подчеркнуто не замечая Адьку, и взял ее за руку. – Пойдем, сейчас эта плешь кончится, музыку заведут. – Нет, – сказала акробатка. – Я больше танцевать не пойду. – Она выдернула руку. – Ну-у, как знаешь, – протянул верзила и теперь уже посмотрел на Адьку. Он посмотрел на него в упор, словно оценивал Адькины физические возможности. – Как знаешь, – повторил он и пошел к танцплощадке, преуспевающий бог побережья, публичный человек. Акробатка пересела к Адьке. – Мы как-то и не познакомились, – сказал Адька. – Меня Адик зовут, или Адька, дурацкое имя, где только его мои старики откопали. – Лариса, – сказала она. – Тоже не блеск. Пойдем походим. Они прошли в аллею из подстриженных темно-зеленых кустов, здесь было полутемно, на скамейках сидели парочки, на каждой скамейке по парочке, потом вышли на улицу. Асфальтовая улица была сейчас пустынна, ее освещали только витрины: «Вино», «Универмаг», «Промтовары». Потом они свернули в боковой переулок, и асфальт сразу кончился. Неровный, избитый ямами булыжник переулка сбегал вниз к Кубани, и сама Кубань мерцала вдалеке в лунном свете. – Осторожно иди, – сказала Лариса, – тут ноги с непривычки сломаешь. Она сняла туфли и пошла босиком. – Земля прохладная, – пожаловалась она. – Простуду можно схватить. – Фокусником надо быть, чтобы здесь простуду схватить, – сказал Адька. Стены саманных домов белели в темноте. Каждый дом был отгорожен забором, и за каждым забором, когда они проходили, надрывался пес. – Почему окна темные? – спросил Адька. – Неужели спят? – У нас рано спать ложатся, – сказала Лариса. – Или дома никого нет. Адька споткнулся. Ботинок начал шлепать по камням. Адька понял, что оторвал подметку. – Подметку оторвал на импортных корочках, – сказал он. – Придется завтра искать другие. – Снеси на рынок, – сказала Лариса. – Там безногий дядька тебе сразу сделает. – На море завтра пойдем? – спросил Адька. – Я завтра на «Волге» к лиману уеду с мальчиками. Будем в палатке жить, – сказала рассеянно Лариса. – Ну-ну, – мужественно сказал Адька. – Я тоже скоро уеду. Уеду куда-нибудь деньги мотать. – Зачем мотать? – сказала Лариса. – У меня никогда денег не было, и я не знаю, как их мотать. – Ну, конечно, – сказал Адька. – Платье на тебе модерн и все прочее. – Я это платье сама сшила. А чтоб туфли купить, два месяца голодом сидела. Ты когда-нибудь голодом сидел в физкультурном институте? – Физкультура для женщины – вредная профессия, – сказал Адька. – Стареют женщины быстро. – Я не постарею. Я за собой слежу очень. Я хочу долго красивой быть. – Говорят, бездельничать надо больше. И на диете сидеть, тогда до пятидесяти лет семнадцатилетней будешь. – Мне бездельничать нельзя. Я с седьмого класса работаю, с седьмого класса себя кормлю и одеваю. – Ларка! – донесся крик из-за забора. – С кем ты там? – Мать, – прошептала Лариса. – Всегда меня караулит. Иду! – сказала он громко. – Ладно, – сказал Адька. – Я пойду. Счастливо отдохнуть в палатке. Адька стал подниматься вверх по щербатому булыжному переулку, но потом передумал и пошел вниз к Кубани. Саманные домики кончились. Адька прошел в темноту через какую-то свалку и очутился в стене ивняка. Ивняк скрывал реку, тропинки в темноте тоже не было видно, но теперь Адька почувствовал себя на месте, почти как в тайге, и, забыв, про чешский костюм, стал продираться сквозь кусты; он знал точно, что он потеряет в темноте тропинки и направления. Перед рекой шла широкая глинистая отмель. Свет луны отражался в воде, и от луны и этого отраженного света было совсем светло. Адька засучил брюки и стал пробираться к коде. Оторванная подметка шлепала по мокрой глине. У самой воды лежало несколько выкинутых недавним паводком коряг. В пачке осталась только одна сигарета. Адька закурил ее, сел на корягу и стал смотреть на воду. Он вспоминал, как напутствовал его Колька Бабюк, недавно переведенный к ним из другой партии. «Бабов надо брать поэзией», – говорил циник Бабюк. На душе у Адьки было муторно, и он презирал себя. Из-за поворота, тихо свистя подвесным мотором, вышла большая остроносая лодка. «Москва», – машинально определил Адька марку мотора. – Отрегулирован хорошо моторчик». Лодка медленно шла навстречу течению и вдруг повернула к тому месту, где сидел Адька. – Спички есть? – спросил человек у мотора. – Есть, – сказал Адька, – курева нет. Человек поднял голенища высоких резиновых сапог и вылез из лодки. – Забыл, понимаешь, спички дома, – сказал он. – На, покури рентгеновских. Он протянул Адьке пачку «Прибоя». Они закурили. – Я их рентгеновскими зову, все нутро просвечивают, – сказал человек. – А тебя я знаю. Ты у одного пенсионера живешь. У дружка, что ли? Вы с ним в подвальчик заходили, я там был, помнишь? – Помню, – сказал Адька. Он вспомнил небритого коричневого мужика в ковбойке, которого видел позавчера в винном подвальчике. – Ты заходи на рынок, – сказал браконьер. – Угощу красючком, или, по-культурному, осетриной, если повезет сегодня. Три Копейки моя кличка. – Зайду, – сказал Адька. – Обязательно. Он отдал спички, потом помог столкнуть лодку. Мотор завелся с первого же краткого рывка, и лодка пошла по серебряной воде, черная, остроносая, бесшумная. Все это напоминало какую-то контрабандистскую чертовщину. Город утонул в непроницаемой тьме, и только главная улица наверху светилась огнями редких фонарей. Собаки тоже, видно, спали, тяжелая тишина висела над спящими домами, тишина и запах деревьев. Колумбыч не спал. Он сидел на крылечке и курил трубку. Трубку Колумбыч курил только в ответственные или особо блаженные минуты жизни. Адька не знал, какая причина сейчас заставила Колумбыча ухватиться за «Золотое руно». – Ты где шляешься? – спросил Колумбыч. – Я полгорода обегал, тебя искал. – А чего меня искать, – сказал Адька. – Я на Кубани был. – Дурак, – сказал Колумбыч. – Он в новом костюме на Кубани сомов ловил. – Ловил, – упрямо сказал Адька. – Смотри, мне сом подметку оторвал. – Подрался? – Повода не было. – А здесь без повода. Здесь ребята острые, приезжих не любят. Особенно, если девчонка вмешается. Я тебя по канавам искал – думал: лежишь и истекаешь кровью. – Это ты у меня сейчас начнешь истекать кровью, – буркнул Адька. Они отмыли в тазу Адькины брюки и ботинки. – Лавсан, – сказал Адька. – Роскошная вещь. Повесим, и завтра будут новые, глаженые штаны. А ботинки придется в мастерскую. – Какая к дьяволу мастерская, – сказал Колумбыч, – неси полено. Пока Колумбыч пришлепывал молотком подметку, Адька переоделся в свои замызганные техасы, старую ковбойку и почувствовал себя человеком. «Мужская компания, – подумал он, – лучшее общество. Без причесок и выкрутасов». – Отчего, Колумбыч, средь мужиков себя лучше чувствуешь? – Ха, – сказал тот. – Я б тебе ответил на этот вопрос десять лет назад, когда от жены удирал. Не поверишь – меня в лейтенанты производили за заслуги, а я вынужден был удрать. Так и остался на всю жизнь старшиной. – Нам жениться никак нельзя, – сказал Адька. – Ты вспомни Копейникова. Что с ним из-за жены творилось. – Нет, – ответил Колумбыч. – Нет, нет и нет. – С каждым «нет» он загонял по гвоздю в Адькин ботинок. – Я отчего удрал – она рожать не хотела. А я сына хотел. А потом уже поздно, и приехал я к вам. Вы для меня были как семья. – Не пора ли вернуться в семейку? – сказал Адька. – Нет, – сказал Колумбыч и положил молоток. – У вас все впереди, а у меня все в мемуарах. Уж лучше я буду здесь. Ты считаешь – мне одному две бочки вина надо? Для вас, дурачков, покупал. – Ребята говорят, чтоб ты ехал, – сказал Адька. – Подумаешь, – усмехнулся Колумбыч и взял молоток. – Я еще в Краснодаре по твоей физиономии прочел все, что ребята говорят. – И что решил? – Отстань ты от меня, – сказал Колумбыч. – Я уже старый. Я уже в Азовском море замерзаю, меня кровь не греет. – Надо, Колумбыч, – серьезно сказал Адька. – Ведь тебя не ради прекрасных глаз просят приехать. – А я всю жизнь жил со словом «надо». Всю жизнь под военной дисциплиной. Ты спать хочешь, а тут тревога. И наплевать, что она учебная, – вскакивай, как ошалелый, и начинай орать на других, кто быстро вскакивать не умеет. У вас тоже так, тоже дисциплина. Устал я от тревог, пойми меня. Я с курицами разговаривать хочу. – Уеду я от тебя, – сказал Адька. – Частник ты, собственник махровый. Ты и в лейтенанты из-за этого не пошел, хотел старшиной быть, барахлом заведовать. – Я тебя завтра виноград заставлю обрезать, – сказал Колумбыч. – Тебе бездельничать для головы вредно. – В пустыне Гоби дует ужасный ветер хамсин, – усмехнулся Адька. – Неужели ты все забыл, Колумбыч? – Отстань ты от меня, – повторил Колумбыч. – Везде дуют свои хамсины, и здесь тоже. Ты тут еще ничего посмотреть не успел, а уже готов Азовское море заплевать. Если ты о земле ничего не знаешь, как можно ее презирать? Капитан Колумбыч и впрямь заставил Адьку работать в винограднике. На адовой жаре Адька ходил меж шпалер и щелкал ножницами, обрезая отбившиеся в сторону бесплодные побеги. Работа была нудной. Пропитанный зноем и зеленью воздух стоял между шпалер недвижимо, дурацкие ножницы быстро намозолили руку, а главное, трудно было понять, какая ветка нужна, а какая нет. Вдобавок с трех сторон из-за трех заборов приплелись соседи, все, как один, пенсионеры, и с высоты своего опыта начали поучать, разъяснять и рассказывать. Потом два соседа ушли и остался только один, его дом примыкал к Колумбычеву. Седой старикан, капитан дальнего плавания. Восьмой десяток сильно его сгорбил, но в нем еще держалась какая-то морская мальчишеская хватка, и Адьке это нравилось. Капитан посмотрел на Адькины брюки с заклепками и сказал: – Раньше мы такие всегда в Сингапуре покупали. Так и звали: «сингапурские штаны». Приходим в Сингапур – и вся команда на берег за штанами. Крепкая вещь. Адька обрадовался случаю потолковать о Сингапуре и бросил ножницы. Через несколько минут к ним присоединился и Колумбыч. – А чего мы здесь сидим, – сказал капитан. – Пойдем ко мне сливянку пробовать, – и тут же зычно, даже удивительно было, что в сгорбленном стариковском теле мог сохраниться такой пиратский голос, рявкнул в пространство: – Маня, добывай сливянку, гостей веду. Они крепко пришвартовались у капитана на прохладной веранде. Десятилитровая бутыль со сливянкой, добытая из глубокого цементного подвала, тоже была прохладной, и ее лиловые, чуть отпотевшие бока приятно холодили ладони. Жена у капитана оказалась ему под стать – седая до белизны, приветливая старушка, она больше даже походила на его сестру, чем на жену. Два здоровенных рыжих кота расхаживали по веранде, обвитой плющом, и, мурлыкая, выпрашивали рыбьи головы. Сливянка оказалась до ужаса крепкой и вкусной. В шестом часу вечера они все еще сидели за столом и слушали повести капитана о былых временах. – Сейчас капитанов нет, а раньше были. Плавал я очень давно на угольщике «Трапезунд». На судне – кошмар. Команда разболтана, на палубе грязь. А капитана нет. Никто его не видит. За весь рейс из каюты не выглянул. В Индийском океане попали мы в шторм. Страшный шторм, кидает нас по килю и борту так, что того гляди кувыркнемся. И в этот ураган вдруг вылазит на палубу маленький старикашка. Встал раскорякой на мостике и как закричит ужасным голосом: «Что я вижу? Корабль это или свинарник? Боцман! Немедленный аврал на уборку!» Высыпали мы по боцманской дудке драить и чистить все подряд, а над нами висят страшный рев и проклятья капитана, такие загибы, что даже сейчас мороз по коже дерет! А потом шторм стих, и капитан исчез. Но все мы уже знали – есть капитан! Через час они с Колумбычем, дружески поддерживая друг друга, шли к своему дому. – Колумбыч, – говорил Адька. – А как же виноград не обрезан, от вредных насекомых не опрыскан. Погибнет природа. – А ну его, – отвечал Колумбыч. – Завтра. Все завтра. Сельское хозяйство – утомительная вещь. Вслед им неслось: – А около Ферарских островов в Атлантике после войны прибегает ко мне помощник. «Капитан! Справа по борту мина!» – «Ну и что?» – говорю я спокойно… – Голос морского волка стал помаленьку слабеть и глохнуть в глубине комнат. Многоопытная капитанская жена знала свое дело. Маета Летние дни прыгали, как целлулоидные шарики, с бездумным легким стуком, но для Адьки прыжки этих шариков были ограничены, по крайней мере, двумя стенками. Первой стенкой была необходимость уговорить Колумбыча, а второй стенкой, ох, являлась Лариса. Конечно, они встретились с ней после ее поездки с мальчиками на лиман. Встретились они на пляже, куда прикатили с Колумбычем после безуспешных попыток привести виноградник в надлежащий вид. – Ну его к псам, – сказал Колумбыч. – Ты знаешь, он в Уссурийском крае просто в тайге растет. И ни черта с ним не делается. – Правильно, – сказал Адька и зашвырнул ножницы. – Едем обмывать трудовую пыль. Казалось, что в этом дурацком городе имелся только один «Запорожец», а так сплошные «Волги» по шоссе, и Колумбыч компенсировал чувство неполноценности тем, что старательно «делал» каждую «Волгу». Водитель он был классный, еще с монгольских времен, и мотор у него всегда был отрегулирован до тонкости. А может, все дело заключалось в том, что за рулями тех «Волг» сидели собственники-копеечники, у которых страх за добро начисто съел самолюбие. На пляже Колумбыч миновал стоянку, что размещалась на единственной площадке плотного грунта, рядом с дорогой, проехал дальше и лихо, с разгона, взлетел на высокий песчаный вал, отделявший полоску пляжа от простой суши. Так он и встал на высоте, маленький зеленый «Запорожец», над всей человеческой суетой и грохотом, а люди и прочие классные машины были просто внизу. Колумбыч на сей раз не похвастался, но ехидная радостная ухмылка так и растягивала и без того щелевидный рот. Тотчас снизу из коричневого мельтешения вынырнула Лариса и побежала к ним, приветствуя Адьку словами: – Адик, ты где ж пропал? – А ты уже вернулась? – спросил Адька. – Как отдых на лимане? – Да ну их, – простодушно ответила она. – Я вначале поехала, а потом передумала. Сказала и оставила Адьку размышлять над загадочным смыслом сих слов. Сейчас она опять походила на свойского конопатого парнишку. Куда она ухитрялась прятать в себе ту рыжеволосую мадонну с полупудовой короной волос и мерцающим взглядом – оставалось неизвестным. – Поплывем? – сказала Лариса. – Тут одни склеротики и паралитики. Плавать умеют, а подальше уплыть бояться. – Конечно, – сказал польщенный Адька. И опять они болтались вдвоем на зеленой воде где-то около противоположного берега Азовского моря, и весь пляж с публикой, машинами и мачтой спасателей казался отсюда маленьким и ничтожным. – Давай кто глубже опустится, – сказала Лариса. Они опускались в прозрачную зеленую воду, в которой можно было отлично видеть друг друга, только все казалось зеленым и расплывчатым. Там, на каком-то метре глубины, Адька ее поцеловал, после чего, конечно, пришлось спешно выбираться наверх, ибо воздуху не хватало. После того как они отдышались, девчонка посмотрела на Адьку и хмыкнула так, что его бросило в жар, несмотря на прохладу воды и вообще неподходящую морскую обстановку. Весь этот день Лариса вела себя по-ангельски и не покидала их трио из Адьки, Колумбыча и «Запорожца», домой она возвращалась вместе с ними, а вечером они с Адькой отправились в кино на фильм «Брак по-итальянски». Опять Адька провожал ее в благоухании южной ночи. Акации над асфальтовым тротуаром в темноте казались могучими столетними липами, звук шагов четко раздавался в тишине, и казалось, что они идут в каком-то тоннеле или черт его знает из каких детских воображаемых картинок взятой аллее средневекового парка. Он и она. Там, за деревьями, прячется замок со всеми своими мостиками, рвами и силуэтными на фоне неба часовыми на гребне стены. Пятачки света от фонарей позволяли посмотреть друг на друга при свете. Лариса была молчалива на сей раз, и, когда Адька смотрел на нее в очередном световом пятачке, она улыбалась смущенно и хорошо. Потом они спускались вниз по опасному для обуви переулку, и опять был ночной крик: «Ларка! С кем ты там?» Он попробовал ее торопливо поцеловать, но она ловко подставила щеку и прошептала скороговоркой: «Завтра увидимся». Когда Адька вернулся домой, Колумбыч сидел за столом в очках. Очки он надевал, когда надо было что-либо мастерить. На столе, на газетке, лежала куча всяких приспособлений. – Знаешь, – сказал Колумбыч, – ложа-то у меня у ружья лаком покрыта, а у порядочных ружей она только с полировкой, без всяких лаков. С ореховым маслом отполирую – будет высший класс моя двустволочка. Осенняя охота скоро, а утки здесь – пропасть. Адька ничего ему не сказал, посидел, посмотрел, как Колумбыч работает, – всегда приятно было смотреть, как Колумбыч что-либо мастерит своими лапищами величиной с половину журнального столика каждая, и знать, что из этих рук обязательно выйдет вещь. Потом Адька ушел спать счастливый. В палатке он долго лежал с открытыми глазами. На землю гулко хлопались недозрелые яблоки. Они попадали почти все, ибо зной иссушил землю, а до поливки у Колумбыча как-то не доходили руки. Во тьме южной ночи собаки вели разговор из одного конца города в другой, иногда по улице с приглушенным треском проносился мотоцикл: шла сложная ночная жизнь городка. Адька чувствовал спиной, как где-то на необозримой глубине под ним дышат, шевелятся и живут земные пласты глинистой майкопской толщи, той самой, что дает нефть. Адька успел уже заметить, что в здешних краях нет привычных ему камней, а есть глина разных цветов и немного плохого песка. С мыслями о майкопской толще, о которой Адька знал по геологическому курсу в институте, он и уснул. Ему еще много ночей предстояло пролежать вот так в палатке с открытыми глазами. Легкомысленное прыганье целлулоидных шариков завораживало, и весь план Адькиного отпуска летел к черту. Колумбыч вел себя, как впавший в склероз конь, не желающий понимать простых вещей. Он уходил от серьезного разговора под предлогом забот о большом хозяйстве: крышу красить, яблони окопать, построить хозяйственный настоящий сарай, где будут зимой храниться лодка и лодочные моторы, и так без конца. Но Адька ясно видел, что все это хозяйство идет само по себе, все зарастает и забор не чинится. Начав чинить забор, Колумбыч вдруг вспоминал о машине и уже не отходил от нее сутки, регулируя какой-то волосяной зазор в зажигании. А когда Адька предлагал строить этот пресловутый сарай, Колумбыч вдруг начинал сортировать патроны и вообще ревизовать охотничье хозяйство – охота-то осенняя на носу. Все-таки в один из вечеров Адька заставил Колумбыча заговорить. – Не могу бросить, – сказал Колумбыч. – Оставить так – все придет в полную разруху. Здесь это быстро делается. Продать – подумай: в мои годы и опять без угла своего, и вообще с неясными перспективами. Оставайся лучше ты здесь. Знаешь, какие на Тамани идут раскопки?… Столь наглого предложения Адька не ожидал, и упрямство его ожесточилось. С Ларисой дело обстояло не лучше. Она вела себя примерно так, как ведет себя знак электричества на выводах динамо-машины переменного тока. То он видел ее на пляже среди парней, которые, сделав из рук мостик, подбрасывали ее в воздух, а она крутила двойное сальто. Адька смотрел и сгорал от ревности. То она говорила: «Шумно очень, давай отойдем», и они отходили в сторону и лежали на ракушке, а она сыпала на Адьку эту ракушку из ладони и бормотала разную женскую чепуху, которую приятно слушать. Внешние ее метаморфозы были просто поразительны. Иногда они днем ходили по городку, выбирая какие-то нужные ей пустяковые покупки, и встречные мужики прямо брякались на знойный асфальт от нахлынувших чувств и зависти, что такая девушка идет под руку с Адькой, а не с ними. Наверное, у Адьки был слишком многообещающий вид, и потому заговаривать и даже отпускать замечания они не решались. Вечера они проводили в основном вместе, именно в основном, ибо она частенько вдруг бросала Адьке: «Подожди, мне надо поговорить вон с тем мальчиком», и говорила с ним по часу и больше, а Адька должен был изучать витрины. Плюнуть на все, повернуться и уйти было делом бесполезным. Адька и это пробовал, но она через час приходила к ним, вызывала Адьку и спрашивала простодушно: «А чего ты меня на улице бросил?» Простодушие ее обезоруживало, оставалось только клясть свою душу, способную на грязные подозрения. Колумбыч в этих делах был не советчик. С горя Адька стал ходить в заведение Иисуса Христа и там искать забвения в обществе Трех Копеек. Адьке требовалось не вино, а та доза вялоциничного отношения к жизни, которым Три Копейки был так и пропитан. Адька клял свое сибирское упрямство, без него было бы проще. Далась ему эта акробатка, вон сколько девчонок ходит, да и без них можно прожить. И пусть Колумбыч остается со своим заросшим огородом. – Упрямство – опасная вещь, можно сказать, подсудная, – сказал ему Три Копейки. – У моего дружка инспекция сети сняла. Он из упрямства поставил их опять на том же месте. Их опять сняли. Он из того же упрямства поставил третий раз. Теперь отбывает. У инспекции тоже нервы есть, браток, как и у судьбы, – запомни это. – Возьми меня браконьерничать, – сказал Адька. Три Копейки неожиданно хихикнул и уставился в свой стакан. Как будто человек давно загадал, что вот такая цифра выпадет в такой момент, и предвидение его сбылось. – Айда, сибиряк, – несерьезно сказал он. – Учти, влипнем – оба за решетку, и никто не будет слушать, что ты тут вроде как экскурсант. – Так даже интереснее, – сказал мрачный Адька. В назначенный ночной час Адька пришел к той самой коряге у Кубани, у которой они познакомились. Из-за поворота вынырнула бесшумная остроносая байда, и Три Копейки, не глуша мотор, махнул рукой: «Садись!» Они долго плыли в тени то одного, то другого обрывистого берега. – Опасное место, – сказал Три Копейки, – здесь засаду им легче поставить. Потом Кубань пошла в камыши, стоявшие плотной однообразной стеной. Три Копейки неожиданно ткнул лодку в камышовую стену, пробил ее, и они очутились в канале. Камыши почти задевали борта лодки, так длилось долго, нескончаемо долго, наконец вынырнула ровная сверкающая в лунном блеске гладь – лиман. Одну сеть Три Копейки поставил где-то просто посреди воды, черт его знает, как он потом собирался ее искать, сеть была начисто утоплена в воду, даже вешки не торчало. Лиман лежал ровный, от теплой воды пахло болотом, и в этом болотном запахе с неистовым рвением работали комары. Откуда-то из ночной темноты донесся стук лодочного мотора. – Уйдем от греха, – сказал Три Копейки, прислушавшись. Он потянул шнур, и мотор приглушенно заурчал под чехлом. Вообще вялый завсегдатай заведения Иисуса Христа исчез, и Адька видел собранного, решительного человека. На каком-то изгибе камышовой стены Три Копейки резко включил газ, лодка рванулась, и острый нос ее снова влетел в камыши. Через минуту они уже стояли в небольшом плесе, скрытые от всего мира. – Ну вот, – сказал Три Копейки, – теперь нас ищи. Жалею я эту инспекцию. Им моторы казна дает, у нас свои, выхоженные, и лодки мы сами делаем, которые сквозь камыш, как сквозь воду, проходят. И стрелять он в меня может, только если я в него перед этим пять раз пальну. И время у меня свое. Он отчеты составляет, а я изучаю местность. Жестокие законы нужны, чтоб нашего брата искоренить, а так… газетные статейки и небольшая польза. Я так думаю: увидел ночью в неположенное время в лимане лодку – и открывай огонь без предупреждения. Сейчас инспекция на одних засадах живет. Но лиманов много, их мало. Ну, наткнулся я на засаду, им надо мотор завести, а я в уход. Пока убегаю, я сети в воду сброшу, они у меня уже заранее к грузу привязаны. Без сетей – берите. Никакой суд не признает меня виновным. Просто выехал погулять. Изнашиваются в этих условиях у инспектора нервы, и становится он простым обывателем службы за зарплату или нарушителем того закона, который и браконьера охраняет как личность и гражданина страны. Неизвестная лодка долго кружила по лиману, пугая тишину стуком мотора. Один раз они прошли совсем рядом. Конечно, Адьке как порядочному гражданину надо было крикнуть, поднять шум и вообще сделать так, чтоб Три Копейки попался, наконец, со всеми уликами. Была у Адьки эта мысль, была, но только в теории, ибо действовал кодекс чести. Моторка ушла. Три Копейки достал папиросу и сказал прикуривая: – Я, сибиряк, тебя изучал для интереса. Моторка эта принадлежит Моте Гогольку, такому же, как я, хищнику рыбных вод. А инспекция вся нынче на другом лимане, у них там круговая засада с полным использованием техники и наличных сил. Отсвет папиросы освещал щеки Трех Копеек и красным огоньком отсвечивал в бедовых глазах. – Давай, друг, кончай свою работу, да едем к жилым берегам, – сказал Адька. – А просвечивать меня нечего. Схожу завтра в больницу и принесу тебе рентгенограмму. И еще копии закажу для желающих. Видно, Адькина нервная система тоже начала сдавать, как у тех несчастных инспекторов. Бред ревности и известковые горы Все началось с того, что в райком комсомола (Колумбычев городок был районным центром) пачками поступали сигналы о безудержной вакханалии энергии у городской и станичной молодежи, проявлявшейся по вечерам. Никакие сельские и прочие работы не могли ту энергию измотать, танцплощадки и прочие мероприятия с музыкой – тоже. Молодежь куролесила. После долгих размышлений райком нашел мероприятие: было решено устроить массовый выезд молодежи под благодатную, облагораживающую сень какого-нибудь леса и там устроить воспитательную смычку с интересными людьми. Пусть интересные люди расскажут, что они в юности не били стекла и курортников, не бесчинствовали, а жили совсем по-другому. В разряд интересных людей, естественно, попал и Колумбыч. Лес же был найден в восьмидесяти километрах от городка. Это был знаменитый Варениковский лес, в котором в годы войны крепко партизанили люди. Колумбыч не мог и не хотел оставлять Адьку одного в его пасмурном состоянии, когда он уже с браконьерами стал на уголовные вылазки ездить, и потому сказал, чтоб Адька отправлялся с ним. Адька отказался. – Не беспокойся, – сатанински усмехнувшись, сказал Колумбыч, – она тоже едет. Я ее первую пригласил. – А мне-то что, – сохраняя реноме, сказал Адька. Но ехать согласился. Они помчались по пыльным кубанским дорогам мимо нескончаемых станиц, похожих на города, мимо орудовцев на свирепо рычащих мотоциклах, кукурузных полей, грузовиков с арбузами, пешеходов, бредущих по пыльным дорогам в неведомый зной. Потом дороги стали петлять, и началось что-то вроде предгорий с увалами, поросшими жесткой шерстью низкорослого кустарника. По прогалинам увалов бродили стада овец. Когда через виражи настоящей горной дороги они добрались до места, там уже скопился автопарк из нескольких зиловских автобусов и грузовиков. Сотня или больше молодых людей обследовали лес и дурачились. Мероприятие не начиналось, ибо не хватало еще двух автобусов из дальних станиц и организующей силы начальства. Колумбыч лихо приткнул «Запорожец» под сень громадного автобуса, и они вылезли на природу. Мадонна заявила, что она вся истряслась за эту дорогу, и села на травку, но Колумбыч мобилизовал ее на организацию хозяйства. Адька пошел посмотреть на здешнюю природу. Здесь был другой, незнакомый Адьке лес из дуба, орешника и бука, лес с другим цветом листвы, другим запахом и другим чувством леса. В густых зарослях ажурная, покрытая толстым слоем перегнивших листьев почва влажно пружинила под ногами, заросли орешника на прогалинах тянулись гибко к солнцу, стоял запах прелой листвы, эфирный запах дуба и сильной сочной травы. Все это никак не походило на знакомый ему прозрачный запах хвойной тайги, и лес этот менялся на каждом шагу: непробиваемые заросли колючего терновника сменялись орешником, орешник – чистым дубняком с толстенным ковром листьев и пляшущими сквозь листья бликами вечернего света. Когда Адька вернулся на сборный пункт, обстановка там изменилась. Инициативные люди натащили кучу сушняка и запалили гигантский костер. Вокруг костра собралась куча народа с гитарами и пели что-то не совсем подходящее программе. И костер начался раньше времени. Кое-где уже сидели и закусывали. В общем, веселье разгоралось вовсе не по плану, и охрипшие организаторы тщетно метались, пытаясь навести порядок. Они наводили порядок и объявляли программу в одном месте, но стихийное веселье вспыхивало в другом. Масса начисто вышла из-под контроля, и удержать лавину было почти невозможно – это хорошо знают полководцы. В конце концов и организаторы махнули рукой и присоединились к группе солидных людей вроде Колумбыча, которые сидели вокруг отдельного небольшого костра и толковали о жизни, глядя на резвящуюся молодежь. Страшного, кстати, ничего не происходило, происходило нарушение регламента. Южная ночь быстро падала на поляну. К костру подходило все больше людей, возникли аккордеоны, и начался пляс. Адька с интересом смотрел на здешних сельских парнишек и девчонок. Совсем, совсем они не походили на ребят из его села. И девчонки и парни одеты были модно и танцевали твист, не жалея импортных мокасин. Услышав звуки музыки и завидев пляс, Лариса забыла про свой растрясенный организм. Адька видел, как она переходит от одного партнера к другому и лихо отплясывает. Адька пошел побродить в темноте. Вблизи он наткнулся на твердую белую дорогу. После света костра его охватила чернильная тьма, и он пошел по этой дороге, которая четко светилась, как будто была намазана фосфором. Дорога шла вверх. Где-то на повороте далеко внизу Адька увидел зарево костра и кольцо людей вокруг него. – Наплевать, – сказал Адька. – На все наплевать в самом деле. На обочине в траве зеленым светофором горел одинокий светлячок. Адька положил его на ладошку. Прохладное существо дружески стало светить ему. Адька шел все вверх, два раза закуривал, а когда закуривал, клал светлячка на землю. Костра отсюда не было видно, музыка и шум уже не доносились, а дорога все шла. Наконец Адька почувствовал, что она выполаживается к перевалу. На перевале громоздились какие-то невысокие скалы. Адька пощупал рукой рыхлый и ломкий известняк. Камни еще хранили тепло ушедшего солнца. Адька долго трогал рукой камни, ему приятно было ощутить их в этой глинистой пыльной стране, ибо много ночей он провел один на один с камнями вершин и свыкся с ними. Он пробовал разбудить сентиментальные воспоминания об оставшихся вдалеке друзьях, но ни черта не получалось. Ребята на работе, он в отпуске – вот и вся аксиома. Сбоку от скал сквозь деревья был виден блеск звезд, отражавшихся в каком-то водоеме. Адька пошел туда. Водоем оказался большой и черной лужей. В луже шевелилось и всплескивало, а по временам всплывало что-то большое. Адька зажег спичку и увидел, как в двух шагах сидит и оторопело смотрит на него лягушка. Спичка потухла, и лягушка со страшным плеском бухнулась в воду. – Чудеса, – весело сказал Адька. – Тут на перевалах лягушки живут. Он сел на обломок какого-то ствола и стал думать о жизни. В ночной темноте жизнь казалась серьезной, значительной и звала к выполнению долга. Какого – Адька не мог себе четко представить, так как до сих пор честно выполнял все долги, но сознание долга было. Подумав о долге, он решил спускаться вниз, знал: суматошный Колумбыч подымет тарарам на весь свет с его поисками. Ему пришлось вернуться, так как он забыл светлячка на опустевшей сигаретной коробке. Тот покорно дожидался Адьку, не пытаясь удрать. Адька доставил его на прежнее место и отпустил на свободу. Веселье вокруг костра продолжалось, хотя народ редел. Адька понял это по тому, что на обратном пути встретил не меньше десятка парочек, которые тоже осваивали эту дорогу, ведя важные переговоры. Колумбыч и не думал его искать: вокруг их костра образовалась веселая компания. Разыскивала же Адьку Лариса. – Где тебя носит? – спросила она, и были в ее голосе такие ноты, что Адька сразу оробел от предчувствия грядущих событий. Они засели в «Запорожец», и Лариса рассказала Адьке историю своей жизни. – Ты, Адик, малахольный, – сказала она. – И думаешь о себе и о людях черт знает что. Вроде моей мамы. Та меня, знаешь, кем считает? Как и ты по временам. А то, что у меня еще, представь себе, ни одного парня не было, так вам на это наплевать. Знаешь, как я жила? Я нищенкой была, если хочешь знать. Отец нас бросил, мать совсем растерялась, и мы бы с голоду умерли, если бы не я. Я хуже любого пацана была. Воровала на баштанах арбузы, арбузы меняла рыбакам на рыбу, а рыбу мы ели. А после войны в первые годы было совсем плохо, и мы с матерью по станицам ходили. Я как вспомню – готова умереть от злости на одну тетку. Я маленькая была, как клоп: живот да две спичечки. И на станции попросила у той тетки свеклы, которой она торговала, а она не дала. Я потом в школе поняла, что надо самой дорогу пробивать. Я на всех соревнованиях призы брала, а в прочих науках не очень, и решила я идти в физкультурный техникум после семилетки. Денег на дорогу с матерью кое-как собрали, а вся одежда у меня была – плащик, который из старого отцовского перешили. Я его до сих пор храню, тот несчастный плащик. Приехала я в Новочеркасск, а там уже набор заканчивают. Первый экзамен по физкультуре, и слишком много девчонок этот экзамен прошло. Стоят в спортзале последние пять допущенных, а остальным сказали: «Езжайте домой». Денег у меня на обратную дорогу нет, и тут я пошла на отчаянность. «Все, – говорит мне преподаватель, – езжай, девочка, домой. На будущий год» – «Дяденька, – кричу я, – дайте я перекувыркнусь!» – и шмыг на ковер. Ну, тут я им показала со злости. Они ахнули и говорят: «Все, девочка, считай, что зачислена». После техникума я работала физруком и решила, что нужен институт. И как мне этот институт дался и как все эти модные тряпки я покупала – тебе не понять, я и работала по вечерам, и на стипендии экономила, и голодом сидела в общежитии. А сейчас я институт кончу, и просто хочу хорошо жить, работать и долго быть красивой и радоваться всему. Понимаешь, мне танцевать нравится, плавать нравится, вообще радоваться. Я хочу по-настоящему жить, чтобы детей было много и чтобы все очень прочно. – Дурак я, – сказал Адька. – Давай запишем в протокол. – Нет, – сказала Лариса. – Ты очень верный парень. Я же вижу, что ты за все лето ни к одной девчонке не подошел. А те, с кем я твист пляшу, так они ветрогоны и балбесы. Мне с ними только плясать нравится. А среди хороших есть даже красивые, только это не ты. Они проговорили так до рассвета, а утром, когда стало греть солнце, немного подремали на сиденьях, и вся угомонившаяся публика тоже поспала от усталости, кто где, чтобы днем ехать домой. Комсомольское начальство все-таки добилось регламента: собрали народ, и интересные люди выступили перед ними. Главным и лучшим оратором оказался Колумбыч. Бессонная ночь ему была, как с гуся вода, и он с бодрой военной выправкой, даже какой-то побритый, рассказал о том, как служил в армии по окраинам государства, на границе с Монголией, как воевал на Халхин-Голе, и под конец рассказал даже о работе в экспедиции. – Я всю жизнь хотел путешествовать, – говорил Колумбыч. – Армия дала мне эту возможность, а когда армия кончилась, то была топография. Он так лихо рассказывал о работе топографов, что Адька только ахал. А Лариса погладила его по руке и шепнула: «Я и не знала, что ты такой герой, представь себе». Закончил Колумбыч призывом не бояться армии, ибо это школа и достойная человека жизнь, и призвал также не держаться за мамкин огород, а то потом вспоминать нечего будет. Колумбычу аплодировали, и вопросов было много. Один лихой парнишка, не боясь хохота окружающих, спросил, как быть, если в армию его не берут из-за плоскостопия, а из дому не выпускают ни под каким предлогом. Только принудительным набором можно вырвать его из-под окулачившихся стариков. – Иди к военкому, объясни ситуацию, – ответствовал Колумбыч. На этом мероприятие закончилось. На обратном пути все дремали, один лишь Колумбыч четко, по-военному, вел машину. Невероятные события Адька зря надеялся, что после этой поездки что-либо изменится. Все оставалось по-прежнему. Колумбыч только на разговоры и призывы оказался мастером. Начав опять чинить забор, он вдруг с остервенением переключился на постройку душа во дворе, чтоб спасаться от жары. Взгромоздил на столбы жестяную ванну и так мудро пристроил, что стоило нажать ногой дощечку – и текла вода, отпустить дощечку – вода прекращалась. После этого Колумбыч плотно ушел в изобретение специального прицела для дробового ружья, так чтобы из гладких стволов далеко стрелять пулей. Лариса вела себя не лучше и даже больше помыкала Адькой, как будто раскаивалась в своем поведении в Варениковском лесу. Правда, у них появился сейчас укромный угол, метров за двести от ее дома, где они могли долго и тщательно целоваться в поздний час. От всех этих бед Адька отупел и пал духом. Он только ждал, чтоб скорее кончился проклятый отпуск, ехать же никуда не хотел – зной и разлагающая южная обстановка высосали из него всякую инициативу. Он забрал у Колумбыча гоночный велосипед и часами гонял на нем по мглистым азовским пустыням. В одиноких мотаниях на велосипеде Адька стал помаленьку открывать для себя азовскую землю, древнюю Тмутаракань. Открытие началось для него с запаха полыни. Растение диких степей – полынь лучше всего пахла в вечерний час, когда земля отдает накопленный днем жар. Запах этот как бы концентрировал в себе целые тома русской давней истории. И удивительная стать здешних девчонок теперь не удивляла его, видно, эти стройноногие дивы просто унаследовали красоту амазонок, ибо именно здесь поселила амазонок фантазия древних греков. Через эту землю бежала, спасаясь от гесперид, несчастная нимфа Ио, и, может, по дороге она успела родить и оставить здесь дочку, и не зря же отсюда была взята за чрезвычайную красоту жена для Ивана IV – «шемаханская царица». Древняя земля греческой Меотиды открывалась для Адьки сквозь посвист ветра в одиноких, сожженных солнцем травинках и блеск лиманов в закатном солнце. Купаться он ездил все на том же велосипеде, но не на пляж, который возненавидел, а в район заброшенного порта, где остались только длинный цементный причал и остатки взорванных надолб времен войны. В Старый порт купаться ездили любители одиночества, и там Адька всегда видел двух девушек, тихих, почему-то печальных в прекрасных. Он никогда с ними не разговаривал, а только так день на десятый стал здороваться. Да разговаривать было и не надо, лучше не знать, почему они двое удалились от общества и почему печальны. Дорога в Старый порт проходила мимо причалов действующего рыбацкого порта. Там стояли малогрузные сейнеры и шхуны, на шхунах тех сидели, свесив босые ноги с борта, моряки и удили бычков, а на леерах сушились мужские постирушки. Бродили по деревянным настилам жирные и важные «морские» коты. Адька думал иногда, что только сейчас, под конец, для него и начался отпуск, а так была неразбериха. В конце августа у Адьки был день рождения. Он пригласил Ларису и старого капитана с женой. Больше приглашать было некого. Жена капитана взяла на себя заботу о столе и предложила зарезать пару кур для разных блюд. – Конечно, – сказал Колумбыч и вдруг замолк. – То есть как? – спросил он наконец. – Зарезать? Марию Антуанетту зарезать? И съесть? – Весь Колумбычев вид отражал полнейшую растерянность. – Ну, конечно, – сказала жена капитана. – Не могу, – твердо заявил Колумбыч. – Пусть их режет кто хочет и ест кто хочет, а я не могу. И вообще непонятно. Есть же в Индии священные коровы, например. Но, видно, сам факт, что куры, в том числе и Колумбычевы, для того и существуют, чтоб их в конце концов съесть, крепко Колумбыча надломил. Он стал задумываться. День рождения прошел не особенно весело. У старого капитана в этот день сдало здоровье, и, отпробовав пару стаканов вина, он отправился на покой. Колумбыч был задумчив, а Мадонна вообще никогда ничего не пила и тоже не очень веселилась. – Знаете что, – сказал вдруг Колумбыч. – Махнем-ка мы сейчас в Анапу. Засядем в приличном ресторане, как приличные люди, счистим с себя мох. Закипела деятельность. Мадонна помчалась домой наводить лоск, Колумбыч и Адька начали хрустеть крахмалом и запонками. Через полчаса Колумбыча можно было вполне везти к английскому двору: сухощавая фигура в темном костюме и стальной блеск глаз на загорелом лице вполне допускали это. А Мадонна превзошла себя. Ее волосы казались сделанными из тяжеленной меди, приходилось думать о том, как может тонкая шея выдерживать эту тяжесть, и потому жалеть и оберегать эту девушку от всяких бед. В Анапе, в южном ресторане с пальмами в кадках, где был какой-то полурумынский оркестр, и шорох моря доносился сквозь раскрытые двери, и имелась курортно чадящая публика, они устроили загул. Какие-то люди были у их стола, был какой-то очень смешной актер оперетты с печальными глазами, и много коньяку… Проснулся Адька в машине и долго не мог понять, где он, пока не сообразил, что лежит в верном «Запорожце», переоборудованном Колумбычем для кочевой жизни. Рядом кто-то дышал. По тяжести волос на своей руке Адька понял, что это Мадонна. Он скосил глаза и увидел, что она спит, легко и доверчиво прижавшись к нему, вроде ребенка. Похмелья в голове не было, и Адька понял, что выпито немного, много было только шума и вообще чепухи. Он высвободил руку и выглянул в окно. Машина стояла у моря. Проснулась Лариса. – Слушай, – сказал Адька. – Давай жениться. – Давай, – сказала она, потерла помятую во сне щеку и чмокнула Адьку теплым ртом. В окошко просунулась рука с бутылкой кефира. – Кефир алкоголикам полезен, – сказал голос Колумбыча. – Где ты был? – спросил Адька. – Знаем, да не скажем, – ответил Колумбыч. Они поели кефиру с теплыми булочками, потом Колумбыч предложил заехать на пляж искупаться. Но перед этим они решили забрести в магазин и купить маску с ластами. Чистенькая утренняя Анапа постепенно нагревалась солнцем. Около газировщиц уже начали скапливаться маленькие водовороты очередей, потоки людей с пляжными кошелками двигались к морю. Поливочные машины разбрызгивали на асфальт первую воду. В магазине пришлось долго выбирать маску, потому что сенсимоновский нос Колумбыча не желал в ней вмещаться. Пляж здесь был не тот, что в их городе. Во-первых, он культурно отделялся от местности каменной оградой, во-вторых, внутри той ограды было негде ступить. С трудом они разыскали свободное местечко. – Пойду поплаваю, – сказал Колумбыч. Он надел ласты, маску, просунул под резинку дыхательную трубку, потом лег зачем-то на песок и мгновенно уснул. Адь-ка начал заикаться от смеха, глядя на все эти манипуляции. – Только ты и не думай, – строго глядя на Адьку, сказала Лариса, – ты и думать забудь про свою Сибирь. Ветер донес до них запах жареного. Адька сориентировался и быстро отыскал будочку, где характерно толпилась кучка мужчин. Он помчался туда, взял палочку шашлыка, стакан рислинга и прибежал к Колумбычу. Колумбыч выпил рислинг, сжевал шашлык, потом сказал ясным голосом: – Ну, вот что. Хватит дурака валять. За сегодняшнюю бессонную ночь я понял, что куры, огород и я находимся на разных полюсах. Или я огород угроблю, или он меня угробит. А раз я кур своих есть не могу, так зачем их растить? И потом сегодня ночью в газете я прочел, что на юге переизбыток населения. Продолжение и окончание чудес Адька с Ларисой зарегистрировали законный брак в загсе городка и стали жить в одной из комнат у Колумбыча. Колумбыч же начисто ушел в сборы и приготовления к отъезду. Это была тысячелетне знакомая и вечно волнующая участников и зрителей процедура подготовки экспедиции. Колумбыч составлял списки, укладывал таинственные коробочки и ящики в угол комнаты и бурчал себе под нос загадочные слова. Адька и Лариса были заняты изучением и исследованием неизведанных континентов любви и семейной жизни, потому не особо досаждали Колумбычу, и потом Адька просто страшился приступить к решению возникшей перед ним главной проблемы. Но проблема та уже всплывала и начинала бурлить в ночных семейных разговорах. В один из дней озабоченный Колумбыч на ходу сунул Адьке проштемпелеванную штампами и печатями казенную бумагу. Это была дарственная на дом, приусадебный участок со столькими-то лозами винограда, столькими-то яблонями, сливами и абрикосами. Заверено нотариусом, уплачены пошлины, сборы и налоги. Обо всем подумал в эти дни мудрый Колумбыч. – Вот, – сказал Колумбыч. – Ты парень хозяйственный, у тебя пойдет. Взамен давай мне денег на дорогу. А работу здесь найдешь. Найдешь работу? – Лариса узнавала, – подавленно сказал Адька. – Есть место землемера в сельхозуправлении. Землеустроителя. – Ну и отлично, – сказал Колумбыч. – Ребятам я все объясню. Поймут. Адька не сказал Колумбычу, что сегодня ночью был крупный разговор. – Нет, – сказала Лариса. – Никакие экспедиции не для меня. Ты же видишь, что я городская. Мне юг и море нужны. И муж нужен живой, а не отсутствующий, которого по три года ждать. Я ведь изменять не могу, потому мне трудно ждать мужа. Ты меня любишь или там речки-горки какие-то? – Тебя, – сказал Адька. Колумбыч отбыл на автобусе в Краснодар в сопровождении громадного багажа. – Знаю я тех балбесов и остолопов, – объяснил он. – У них, поди, сапог починить нечем, а про прочие деликатные работы и говорить нечего. Везу нужный инструментарий. – И любовно кивал на ящики. День был мокрый, холодный, и было, как всегда, неуютно при прощании, когда один уже весь в дороге, его здесь уже нет, а у других мысли здешние. Колумбыч стоял в своем извечном коричневом плаще, лицо у него было тоже не шибко веселое. Загорелое, обветренное лицо пожилого человека, обдутого ветрами окраин государства, крупноносое лицо запойного бродяги, который, раз начав где-то в далекой юности, уже не может остановиться или не считает нужным остановиться. Колумбыч уехал. До землемеровой работы оставалось еще месяца полтора-два. Лариса должна была уехать на три месяца в конце октября, чтобы закончить счеты с институтом. Адька стал освежать в памяти науку землеустройства и помаленьку знакомиться с задачами будущей работы. Шла семейная жизнь: завтрак, приготовленный женой, поход на рынок за продуктами и еще сбор у соседей советов, рецептов и правил ухода за садом. Грызущая печаль сидела в Адьке, и день ото дня червь ее становился все злее, и никакой велосипед, никакое ошалелое купанье не могли от этого спасти. В сентябре пляж опустел, как ветром сдуло кричащую, хохочущую коричневую толпу, утихли самозабвенные вопли ребятни, что копошилась у кромки воды. Стояли только столбы ободранных зонтов, запертый на железные полосы павильон, где продавали чебуреки и вино, оставались неистребимые обрывки газет, которые ветер гоняет по пляжу до тех пор, пока их не смоет и все не очистит волна осенних штормов. У Адьки было время для размышлений. Кто же в конце концов виноват в случившемся: Колумбыч с его хитроумным даром или он, Адька? Выходило, что он сделал солидную подлость, и прежде всего по отношению к Колумбычу. И тут уж, как ни крутись, а необходимо ее исправлять. Оставалось дать сакраментальную телеграмму южного отпускника: «Шлите телеграфом денег на дорогу», что Адька и исполнил в конце сентября. Заглушая все печали, запела труба странствий. Труба та рождает энергию и четкую логику действий. Было много слез, первых семейных сцен и решительных объяснений. Но неумолчный зов трубы стоял надо всем, и тонкий пустынный звук ее звал к выполнению долга. Автобус шел слишком медленно, и Адька поймал такси, чтоб ехать сто километров до Краснодара, а дорогой смотрел в затылок шофера, внушая, чтоб ехал быстрее. В самолете он смотрел на дверцу пилотской кабины, и сквозь ее металлическую преграду внушал пилотам, чтоб они быстрее гнали тяжелый реактивный лайнер, гнали к Хабаровскому аэродрому, где в ресторане «Аквариум» заливают горе вином потерпевшие крушение неудачники, коротают время до вылета сонмы горящих надеждами и радужными мечтами отпускников, летящих на юг, на каменных плитах и в модерновых креслах аэровокзала мается в ожидании бродячий северный и восточный люд от могучих диктаторов золотых приисков до молодых специалистов и жилистых бывалых работяг горных разработок. В городке после суматошного и исполненного волнений лета осталась одна Лариса, владелица трехкомнатного особняка, перечисленного количества плодовых деревьев и удравшего мужа. А самолет летел слишком медленно, ибо, кроме Адьки, он вез еще и тяжкий груз Адькиных жизненных шрамов: первых семейных сцен, слез и ночных объяснений. Хуже всего было то, что Адька оказывался в стане странного племени однолюбов. Шрамы на Адькиной душе с хрустом оформлялись, и он думал о том, как много скрывается за рядовой и привычной телеграммой: «Шлите денег на дорогу», вспоминал, как они всегда дружно гоготали над этими телеграммами и с гоготом отправляли посыльного с монетой до ближайшей почты. Его мужская семья, конечно, сделала так же. Отдохнул, в общем, Адька на юге. Впрочем, кто знает, чем еще все это кончится. А человек по имени Три Копейки, с которого начался рассказ, оказался или дураком, или мудрым трусом, ибо в ответ на Адькино предложение ехать в экспедицию рабочим сказал: «Местность эта и жизнь не особенно меня прельщают. Но достоинство их в том, что я до тонкости знаю каждый винтик и весь механизм. Этим бросаться не приходится».